Власть и народ или Триумвиры [Милий Викентьевич Езерский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

МИЛИЙ ЕЗЕРСКИЙ

ВЛАСТЬ И НАРОД.

TETRALOGIA ROMANA DE BELLI CIVILIBUS.

Научный редактор доктор исторических наук, профессор Немировский Александр Иосифович.

Художник Алексей Томилин

ГРАКХИ


ТРАГЕДИЯ РИМСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

Перетирается снова в гражданской войне поколенье, Рушится Рим своими же силами…
Рим, что сумел покорить синеокое войско германцев И Ганнибала, страх вызывавшего.
Ныне ты жертва проклятья убитого Ромулом Рема, Кровь в тебе вопиет братская…
Так воспринимал гражданские войны поэт Гораций (сам с оружием в руках защищавший римскую республику), видя в них следствие проклятья, обрушившегося на потомков братоубийцы Ромула. Римский историк Флор осмысливал гражданские войны на манер Эсхила и Софокла, как трагедию, ниспосланную завистливой судьбой, не прощавшей никому чрезмерного могущества: «Причина столь великого бедствия обычная — переизбыток счастья… судьба, завидуя народу-владыке, вооружила его на собственную погибель. Исступление Мария и Цинны было как бы пробой сил. Шире, но еще в пределах Италии, прогремела сулланская буря. Но ярость Помпея и Цезаря охватила Рим и Италию, все племена и народы, подобно наводнению и пожару, так что неверно было бы говорить о гражданской войне. Это и не союзническая война, и не внешняя, — это более, чем их сочетание, и более, чем война».

Сколь ни наивным было определение причин гражданских войн, погубивших римскую республику, древний историк точно определил их как трагедию в нескольких актах, каждый из которых характеризуется расширением географического ареала, увеличением количества втянутых в катастрофу действующих исторических персонажей и жертв. При этом прологом к гражданским войнам все же было не «исступление Мария и Цинны», а выступление братьев Гракхов, хотя в их время еще убивали друг друга не мечами, а камнями и палками.

Каждый из четырех этапов гражданских войн в Риме представлен в художественной литературе на многих языках повестями и романами — о Гракхах, Аристонике, Эвне, Марии и Сулле, Митридате, Спартаке, Катилине, Крассе, Цицероне, Антонии и Клеопатре. Но тот, кто пожелает получить представление обо всем столетнем периоде гражданских войн в Риме в зримых, образах, должен будет обратиться к сериалу М. Езерского.

Милий Викентьевич Езерский, родившийся в 1891 году в древнем русском городе Изяславле, на восточной границе Волынской земли, принадлежал к тому первому поколению советских писателей, которые начали печататься сразу же после гражданской войны 1918–1921 года и прошли через ее бедствия. Сначала были рассказы, публиковавшиеся в журналах «Красная новь» и «Земля Советская», повести и романы, посвященные народам русского Севера — поморам, ненцам, коми и пермякам: «Полунощь» (1928), «Самоядь» (1928), «Чудь белоглазая» (1929), «Душа Ямала» (1930), «Золотая баба» (1931). Писателя привлекли не только своеобразная природа Севера и быт этих северных народов, но и страдания, которые им пришлось пережить в годы гражданской войны и сразу после нее.

Далее следовал пятилетний промежуток, потребовавшийся для перехода от «страны гипербореев» к античному, средиземноморскому Югу. Этого времени было бы недостаточно, если бы не классическая языковая школа, которую писатель прошел в гимназии, не его начитанность в античных авторах и его постоянный интерес к культуре и быту античного мира.

Милий Езерский дал циклу своих романов о гражданских войнах в Риме («Гракхи», «Марий и Сулла», «Триумвиры», «Конец республики») меткое название «Власть и народ», отражающее главные проблемы и болевые точки эпохи.

Смысл общественного конфликта, лежащего в основе гражданских войн Римской республики, в том, что «народ», к которому на первом витке гражданских войн правители вынуждены были прислушиваться, поскольку, не имея реальной власти, он все же обладал правом выбора своих властителей на народных собраниях, постепенно утрачивает какое-либо политическое влияние и отдает свои голоса тем, кто больше за них дает, и тем самым превращается в паразитическую чернь, от имени которой выступают прожженные политики и демагоги, преследующие собственные экономические выгоды и интересы.

При всех своих недостатках романы Езерского — отрадное явление. М. Езерский не превратил историю гражданских войн в Риме ни в пропагандистское, ни в бульварное чтиво. Автор воссоздает духовную обстановку Рима, трагический накал событий, ход военных действий, быт и нравы римского общества времени деградации семьи и ее патриархальных устоев, и читатель может получить по романам достаточно полное представление о том, каким было Средиземноморье две с лишним тысячи лет назад, как одевались, что ели и пили и даже как любили древние греки и римляне.

М. Езерский умело воссоздает атмосферу гражданских войн или «гражданского безумия», как их назвал один древний автор, — эпохи, когда было уничтожено само понятие гражданственности, бывшее когда-то моральной основой римского города-государства. Рисуя массовые убийства, попеременно сменявшиеся изощренной системой уничтожения противников по заранее составленным спискам, писатель развертывает картину римского общества с процветанием низменных пороков и безудержным разгулом не менее низменных страстей. Здесь М. Езерскому не приходилось чего-либо домысливать или сгущать краски. Он просто следовал за источниками, в то же время их не пересказывая. Внутренняя мотивация поступков принадлежит ему, и то, как себя поведет исторический персонаж в той или иной ситуации, выглядит как закономерное развитие черт его характера, — и в этом одно из главных достоинств романов М. Езерского.

Перед автором такой исторической эпопеи, какой является тетралогия «Власть и народ», вставала задача введения читателя в пестрый мир каждодневной жизни быта и простых жизненных проявлений, нравов, предрассудков, правовых и культурных традиций не только греков и римлян II–I вв. до н. э., но и других средиземноморских и европейских народов этого времени, ибо действие романов развертывается в Галлии и в Египте, Северной Африке и Малой Азии. К выполнению этой задачи М. Езерский подошел с полным пониманием ее серьезности и проявил глубокую эрудицию.

Тетралогией М. Езерского, как я помню по своему опыту, зачитывалось предвоенное студенчество. Но критика ее отвергла. В единственной рецензии, написанной прекрасным знатоком древних языков Б. В. Казанским, романам была дана резко негативная оценка лишь на основании погрешностей в написании и понимании древних терминов[1]. Возможно, о романе отозвался бы кто-нибудь еще, но шел 1941 год, а после войны возвращаться к «старой литературе» никто не думал. Так получилось, что среди имен зачинателей исторического жанра в нашей стране не оказалось имени М. Езерского.

Чтение романов М. Езерского даст много и тем, кто знает о древнем мире не понаслышке, ибо художественный ракурс всегда открывает что-нибудь новое и неожиданное. Для большинства же читателей вступление в этот мир по следам писателя будет далеко не легким. Наверняка будут жалобы на загромождение произведений иностранными словами. А между тем замена этих слов русскими словами (или вошедшими в русский язык словами новых языков) может привести к курьезам и, в лучшем случае, к неточности. Чтобы было ясно, о чем идет речь, приведем несколько примеров. Русские переводчики XVIII и начала XIX вв., будучи строгими противниками засорения родного языка иностранщиной, встречая в латинских текстах слово «ростры», переводили его как «лобное место», видимо, исходя из того, что ростры занимали на римском форуме то же центральное место, что и лобное место на Красной площади, и с него обращались к народу. Однако «ростры» элемент демократии, с ним связывались политические споры, с лобного же места объявляли волю царей, на них или возле них рубили головы. Поэтому «ростры» стали переводить французским словом латинского происхождения — трибуна, ораторская трибуна. Но это слово не передает внешнего вида римских «трибун» — ведь они получили свое название по укрепленным на возвышении для ораторов носам кораблей, рострам, трофеям римских побед. Так, в конце концов, слово «ростры» вошло в словарь русского языка с множеством других латинских слов: «гладиаторы» (не предлагавшиеся «мечники»), «патриции» (не «вельможи»), «цирк» (не «игралищный круг»), «колонии» (не «селения»), «педагог» (не «дядька»), «наварх» (не «адмирал»), «портики» (не «переходы»), «проскрипция» (не «ссылка»), «понтифики» (не «волхвы»), «курия» (не «ратуша») и др.

Таким образом, мы не вправе винить писателя в нагромождении иностранных терминов, а если кому-нибудь эти слова трудны для понимания, то это дефект образования, не только личного, но и общественного. С уничтожением классического образования в школах, при том ничтожном минимуме знаний по древней истории, который дается школьникам пятого класса, студент, не говоря уже о других категориях читателей, открывая роман М. Езерского, попадает в темный лес.

Но, если это так, мы должны быть благодарны М. Езерскому за то, что он дает возможность тем, кто относится к чтению исторических романов не только как к времяпровождению, расширить культурный и исторический кругозор.

В древности много рассуждали о пользе написания исторических трудов и пришли к выводу, что знание истории помогает последующим поколениям избежать ошибок, допущенных предшествующими. Но опыт показывает, что каждое человеческое поколение начинает с нуля и, согласно древней поговорке, каждый раз спотыкается о тот же камень. Зачем же тогда историческое знание, если нам остается при взгляде на течение исторических событий повторять вслед за героем Лессинга Натаном Мудрым: «Все это уже было»?

Однако знание истории все же имеет смысл, ибо где его нет, господствуют мифы. Мифы нового времени о древних культурах очень устойчивы и далеко не безвредны. С именем «Афины» ходячий миф связывает демократию и свободу, с именем «Рим» — порядок и законность, едва ли не правовое государство. Но кто, как не Афины в лице великого мыслителя Платона сформулировали теорию тоталитарного государства! А что такое римская законность, мы можем судить по романам М. Езерского.

Мы начали наше предисловие со стихов Горация. Уместно будет привести другие его строки из того же стихотворения о гражданских войнах, снабдив их кратким комментарием:

Решения лучшего нет, чем то, что приняли фокейцы,
Город покинув, богами проклятый…
Все, в ком доблесть жива, не слушая женских стенаний,
Плывите мимо берегов Этрурии…
Манит нас всех Океан, омывающий мир населенный,
Отыщем острова Блаженные…[2]
Острова Блаженных, равно, как помещенная с ними рядом платоновская Атлантида, которую и поныне отыскивают дилетанты в истории — древний миф древности, предлагающий несуществующий выход в безвыходном положении. Золотой век на заре человеческой истории, постулированный многими мыслителями от Гесиода до Руссо, такой же социальный миф, но экологическая реальность. Тоталитарное государство будущего, сконструированное Платоном, к сожалению, не миф.

Доктор исторических наук НЕМИРОВСКИЙ А. И.

Пролог

Третья Пуническая война кончилась полным разгромом неприятеля. На месте разрушенного Карфагена плуг римского жреца взрыл последнюю борозду, и тотчас же вспаханную землю засеяли солью и предали вечному проклятью.

Римские легионы, выстроившись, не сводили глаз с огромного пустыря, где совсем недавно шумел богатый торговый город, грозный соперник Рима, краса финикийских гаваней.

Победоносный полководец Публий Корнелий Сципион Эмилиан Младший, окруженный сподвижниками, выехал верхом на середину поля и произнес речь, поздравляя воинов с окончанием Ливийского похода. Он объявил, что легионеры, вернувшись в Италию, получат заслуженный отдых и награду, и, повернув коня, отъехал к преторию. Легионы прокричали громогласным хором благодарность вождю и сенату и стали расходиться.

Знойное африканское небо казалось добела раскаленным, и жаркое, как полыхающая печь, солнце чудовищным глазом разъяренного киклопа висело над потрескавшейся землей и сухими песками, которые вздымал морской ветерок. Потные люди побежали в тень палаток и к морю, чтобы на ветру окунуться в соленую воду.

В одной из палаток сидели два старых легионера, тихо беседуя:

— Не радует меня отдых, — говорил широкоплечий воин с темно-багровым лицом, исполосованным в боях, — приехали земляки из Арпина, говорят: «Жить тяжело, нобили разоряют пахарей, отбирают за долги земли…»

— Басни, Тит, басни!..

— Клянусь Марсом, земляки говорят, что в виллах работают только рабы, а свободнорожденных не берут. Куда же нам идти? В город? А что там делать? Ремеслом заняться? Эх, трудно отвыкать от земли! Молчишь, Марий?

— Теперь возделывать хлеб невыгодно. Разве не знаешь, что привозный — египетский и сицилийский — дешевле нашего? На виллах разводят виноград, сажают оливки: поняли, видно, что это — прибыльнее.

— Что же ты спорил? — удивился Тит.

— Нет, я не спорил. Я думал так: возвращусь на родину, — для себя буду сеять хлеб, а виноград и оливки пойдут на рынок.

Тит засмеялся:

— Эх ты, чудак! Вспомни, что говорил Маний: и ты, и я, и он, — все мы разорены, и нам теперь не подняться.

Марий прищурился:

— У Мания язык вертится, как спица в колесе.

— Он сказал, — продолжал Тит, — что твоя жена продает утварь.

Нахмурившись, Марий молчал. Не дождавшись ответа, Тит встал и вышел из палатки.

Земляки из Арпина, приплывшие в Африку, были их соседями, и Тит хотел расспросить подробнее б жизни разоряющихся земледельцев.

Их было человек восемь — все в заплатанных туниках, в грубой, самодельной обуви из воловьей шкуры, в накинутых на плечи плащах. Они полулежали в палатке, переругиваясь.

— Молчи, чтобы гром тебя поразил! — крикнул человек с бронзовым лицом и быстрыми черными глазами. — Слыхали?

— Голодны мы, с утра не ели, а ты — слыхали! — ответил седой бородач со впалыми щеками.

— Опоздали в легион, понял? Воины поедут на отдых…

— На отдых? Ха-ха-ха… На какой отдых? Они разорены. Ни крова, ни пожитков. Слышишь, Маний? Видно, женам и дочерям идти в Субурру.

— Молчи, бородатый Тифон!

В это время в палатку вошел Тит, и спор прекратился.

— Садись, садись, — заторопился Маний, подстилая свой плащ. — Что один? А где Марий?

— Марий упрям. Он поверит, когда увидит.

— А мы спорили с Аэцием, — он свое да свое…

— О чем? — спросил Тит, повернувшись к Аэцию, которого уважал, как и все соседи, за помощь по хозяйству и за отливку разных вещей из бронзы и меди.

— Что, Камилл, — не ответив, обратился тот к младшему сыну, почти юноше, который сидел в стороне, — видно, в батраки нам идти…

— В батраки, батраки! — крикнул Маний. — А кто возьмет?

— Что же нам делать? — задумался Аэций.

— Требовать земли, — твердо сказал Тит, — пусть народные трибуны подумают о бедняках…

Марий лежал в глубине своей палатки, и сомнения не давяли ему покоя: если земли больше нет, если жена все распродала то как жить дальше? Если бы республика помогла, он поправил бы свои дела и поборолся бы еще с нобилями.

На другой день легионы отплывали в Италию на карфагенских судах, захваченных победителями на римских триремах и квадриремах. Гребцы пели хвалебные гимны в честь Сципиона Эмилиана, величая его Африканским, превознося его подвиги, храбрость, честь.

Марий, Тит, Маний и Аэций, подпевая, смотрели на пустынные берега Африки, на спокойное море, солнечно-лазурное, на небеса, радующие глаза, и забывали о трудностях предстоящей жизни. А когда, после нескольких дней пути, они увидели зеленые берега Италии, леса и рощи, деревеньки и виллы, когда услышали медью звенящую римскую речь, они воздели руки к небесам и воскликнули:

— Хвала богам за счастливое возвращение к ларам! Пошлите нам, боги, мир и благополучие на родине!..

Все, что рассказывали земляки, оказалось правдою: разоренные земледельцы метались между виллами и городами в поисках работы, а нобили и всадники жили в довольстве и роскоши, которую не в силах были сдержать ни суровые законы римских магистратов, ни строгое наблюдение цензоров. Деревенская беднота шла в города, увеличивая огромное число плебса, приспосабливаясь к жизни ремесленников; количество землевладельцев падало, и республике неоткуда было вербовать на военную службу здоровых духом и телом воинов, подобных тем, которые столетиями стояли на страже Рима, воевали и расширяли его владения.

В полях работали рабы, закованные в кандалы, на виллах — тоже рабы и невольницы, и только на время полевых работ нанимались свободнорожденные, а те, что оставались на круглый год, были немногочисленны.

Фульциния, жена Мария, встретив мужа на пороге ветхого домика, расплакалась. Из-за спины его выглядывал крупный мальчик с хмурым лицом.

— Подойди, Марий, — сказал отец, обращаясь к сыну. — Дай на тебя посмотреть. Как ты вырос!

Они обнялись.

— Это не жизнь, — с внезапной злобой вымолвил мальчик. — Все кричат: «Когда же плебс соберется с силами?»

— Что ты говоришь? — засмеялся отец. — Сенат позаботится о нас…

Работая однажды с сыном в поле, он увидел Тита, пахавшего свою полосу.

— Боги и республика — за нас, — весело сказал Марий своему другу. — Увидишь, Тит, как заживем, увидишь!..

Тит недоверчиво покачал головою.

— Нам удалось взять поля в аренду, потому что мы — воины, — ответил он, — а Маний и Аэций ничего не добились: одному пришлось ехать в Рим, а другому — в Капую..

— А что они там будут делать?

— Что придется. Вот почему я не верю в помощь республики. Подумай: кто во главе ее? Нобили. Кому платим за землю? Нобилям. Кто разоряет нас? Они, они, все они! Понял теперь? Землю нужно завоевать…

Марий задумался. Речи Тита напомнили ему слова сына: «Когда же плебс соберется с силами?» Тогда сын недоговорил, но отец понял, что он хотел сказать.

Книга первая

I

В доме Сципиона Эмилиана вставали чуть свет: сперва подымались рабы, — бронзовый язычок медного колокольчика возвещал о наступавшем утре; через несколько минут слышался голос матроны, возгласы рабынь, властная речь хозяина. И дом оживал, наполнялся звоном посуды, топотом ног, шорохами.

Сципион сидел в таблине перед этрусским зеркалом, и молодой раб, грек из разрушенного Коринфа, старательно покрыв его щеки смесью сала и золы, взял со стола полукруглую бритву и принялся брить господина. Эмилиан видел отражение своего полного лица, румяного, как у юноши, без морщин, несмотря на преклонные годы, видел быстрые, живые глаза, виски, убеленные серебром старости, и думал, что ему уже под пятьдесят (так старый Хронос, владыка вечности, торопливо сгонял в кучу мгновения, часы, дни и месяцы, нагромождая годы), а республика как будто забыла о нем, предоставив его жизнь и досуги наукам, литературе, философии, спорам о политике в любимом кружке; там собираются умные, даровитые мужи, приятно проводят быстролетные часы, обсуждая Ксенофонта, Платона, Аристотеля, римских поэтов и писателей.

Он не заметил, когда раб выбрил ему щеки и подбородок; теперь брадобрей стоял перед ним с глиняной чашкой и грубым полотенцем.

— А, уже? — очнулся Сципион и принялся умываться, фыркая и разбрызгивая теплую воду.

Войдя в атриум, он подошел к жене, поднявшейся ему навстречу, и поцеловал ее в лоб. Она, зардевшись, как девочка, схватила его руку, чтобы поцеловать, но Сципион отдернул и спросил ровным голосом:

— Как спала, Семпрония?

Жена улыбнулась, кивнула в знак благодарности. На ее Щеках проступил бледно-розовый румянец. Лицо ее, усеянное круглыми, как зернышки, неглубокими ямочками после неизвестной болезни в детстве, было некрасиво.

Сципион прошел в таблин, раскрыл домашнюю книгу, в которую заносились все поступления, начиная с денег и кончая плодами, а также расход по дому, спросил о хозяйстве, справился о съестных припасах и сказал:

— Распорядись, чтобы рабы закупили, что нужно, в лавках Сульпиция и Герания по своей цене.

Когда Семпрония вышла, он сел у водоема. Занавеси, служившие обыкновенно днем для защиты атриума от солнца, были раздвинуты вверху, у отверстия в крыше, и бледное утро проникало в дом, дыша прохладою. Напротив, во всю боковую стену, выглядывало из-за колонн изображение пожара Трои: огненные змеи вздымают красные языки к черному небу, храмы и дома, объятые пламенем, рушатся, голые женщины и дети в ужасе мечутся на улицах, бросаются под ноги разъяренных лошадей, а на развалинах, залитых морем огня, идет страшный последний бой.

«Так же, как сгорела некогда Троя, разрушен мною Карфаген». Он вспомнил о своих слезах на пепелище сильного, богатого города и беседу с Полибием о гибели в будущем Рима:

«Будет некогда день и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама»[3].
Семпрония вернулась, села рядом с мужем. Вслед за нею в атриум вошли рабы и невольницы. Они низко кланялись, приветствуя господина, а госпоже целовали руку. Так было заведено самим Сципионом: он не хотел подражать патрициям, рабы которых бросались к их ногам, целовали руки господина, человечное отношение его к слугам было известно всему Риму.

Не успела удалиться Семпрония, а за нею рабы, как у входных дверей послышались голоса. Сципион знал, что это пришли клиенты с утренним приветствием, что они стоят перед дверью и смотрят который уже раз на надпись с добрым предзнаменованием: «Счастливо это место», — на имя господина, вырезанное на дереве, и на рисунок, изображающий Валетидо, богиню здоровья, сидящую у ног Юпитера. И он приказал впустить клиентов.

Черный эфиоп, сверкая желтоватыми белками глаз, распахнул двустворчатую дверь, открывшуюся внутрь, и в атриум ворвались голоса, утренний ветерок.

Клиенты входили медленно, с порога кланялись и, проходя мимо вставшего с лавки патрона, приветствовали его громкими выкриками:

— Привет господину!

Сципион был высокого роста, плечист и теперь, стоя среди атриума, казался выше клиентов на голову. Приветливо улыбаясь, он жал им руки, беседовал с ними: одного спрашивал о здоровье, другого — о родах жены, третьего — о женихе дочери, четвертого — о судебном решении по его делу; каждого клиента он знал по имени, помнил его службу и ценил, сообразуясь с тем, насколько тот был честен, полезен и предан ему.

— Скажи, Афраний, — обратился он к седому клиенту со слезящимися глазами и взлохмаченной бородою, — как твое дело с Назикою? Разбиралось уже?

— Нет, господин, все откладывается, — сказал старик и прибавил вполголоса: — Думаю, Назика подкупает судей. А что может сделать неполноправный человек? Ты знаешь, я лишен возможности владеть землею.

Это была тяжба со Сципионом Назикой из-за клочка земли, арендованной Афранием у Фульвия Флакка: жадный нобиль привлек к суду обоих, заявив, что участок по праву принадлежит ему, и ссылался на то обстоятельство, что земли, расположенные рядом, возделывались его рабами, и хотя этот клочок составлял общественную собственность, владеть которой все отказывались, в том числе и сам Назика, он заявил в суде, что передумал и решил взять землю, но Фульвий Флакк «похитил» ее из-под самого носа. Это был пустырь, заросший сорными травами, и никому не приходило в голову, а меньше всего Сципиону Назике, что, возделав эту землю, можно извлечь из нее пользу. Сам Афраний, как клиент, не мог тягаться в суде с сильным оптиматом и надеялся на помощь патрона.

— Не беспокойся, Афраний, — сказал Сципион Эмилиан, окинув быстрым взглядом толпившихся в атриуме и на улице людей (все они принадлежали к роду Корнелия и, кроме своего имени, назывались Корнелиями, потому что род патрона переходил на них): он сразу увидел, что большинство были любопытные, пришедшие пожелать доброго утра и узнать новости, и только небольшая часть состояла из преданных людей, сопровождавших его ежедневно на форум, а несколько человек — самые близкие и преданные друзья — не оставляли его ни на минуту, когда он находился вне дома, и считались членами семьи наряду с родственниками.

Афраний принадлежал ко второму разряду: у него были свои дела, мало свободного времени, и он мог сопровождать патрона только на форум.

Сципион подозвал к себе вольноотпущенников Сульпиция и Герания и спросил, как идет торговля. Это были молодые люди, любимые патроном за честность и привязанность к нему.

— Дела идут хорошо, — молвил Сульпиций, — лавка у храма Кастора дала за вчерашний день двести денариев прибыли, таверна у Мугонских ворот — четыреста, потому что я стал продавать вино на унцию и секстанс дешевле, и народ повалил ко мне. С овощной же лавки на Палатине имеем пятьдесят чистых денариев по вине раба, который поздно доставил бобы, горох, лук и чеснок.

— Ты наказал его?

— Я велел дать пятнадцать ударов.

Сципион вспыхнул: на правой щеке задрожал мускул, что служило признаком раздражения.

— Чьей властью? — спросил он свистящим шепотом. — Ты узнал, почему раб опоздал? Говори.

Сульпиций молчал.

— Говори же! — бешено крикнул Сципион, и лицо его налилось кровью.

Но в это время чья-то рука легла ему на плечо, и старческий голос нарушил тишину, охватившую атриум.

— Умей умерять гнев; берегись, чтобы злой демон не испортил тебе дня.

Сципион обернулся: сзади стоял Полибий в светлом хитоне. Спокойное лицо друга, обросшее белой густой бородою, греческая речь, голос, в котором слышалось порицание, подействовали на Сципиона умиротворяюще. Он смутился, лицо его смягчилось, приняло обычное выражение холодного равнодушия.

— Ну, а твои дела? — обратился он к Геранию, но Сульпиций, от которого Сципион отвернулся, бросился к его ногам, охватил его колени.

— Не гневайся, господин, — шептал он, — лучше накажи недостойного раба твоего.

— Встань, Сульпиций, погорячился я, но и ты виноват. Если раб опоздал не по своей вине, исправь зло…

И резко повернулся к Геранию.

— Мои дела шли не так хорошо, как у Сульпиция. От продажи оливок я получил прибыль в сто денариев, а вино дало сто двадцать три денария.

Не успел он договорить последних слов, как толпа расступилась, и в атриум проник маленький горбун с мрачными колючими глазами на лице, обросшем рыжим волосом. Одежда его состояла из дорогой хламиды, усыпанной золотыми и серебряными блестками, похожими на звездочки, голый череп желтел, как спелая тыква.

Горбун бросился к ногам Сципиона, схватил край его тоги, прижал к губам.

— О, господин мой, — крикливым голосом заговорил он по-гречески, — я чужеземец и обращаюсь к твоему высокому, великодушному покровительству. Прими меня под свою защиту, не дай попасть в рабство. Ты — величайший полководец, поразивший ливийских пунов, слава и гордость державного Рима… Ты…

— Кто ты и откуда? — прервал его Сципион, не любивший лести. — Да встань же! Такой же я человек, как и ты…

— О, господин мой! Я бедный изгнанник из Пергамского царства… Нет, даже не изгнанник, а беглец. Я бежал от гнева Аттала… Я — купец, резчик по драгоценным камням, геммам, я подарю тебе…

— Замолчи, бесстыдный человек, — послышался старческий голос Полибия. — Разве не знаешь, что Сципион Эмилиан делает добро не ради подарков?

Мрачные глаза горбуна сверкнули злобой. Улыбка мелькнула по тонким губам:

— О, прости меня, великий римлянин, за глупость, которую выговорил мой язык! О, прости, прости, заклинаю тебя именем Юпитера-Статора! — И зашептал, приблизившись к Сципиону: — Я не только купец, но и чародей. Я знаю тайны неба и земли, предсказываю будущее, излечиваю недуги, приготовляю любовные напитки.

— Молчи, — с презрением прервал его Полибий. — Ты все знаешь и все можешь, а не знаешь, к кому попадешь клиентом, и не мог повлиять на Аттала, чтобы он не выгнал тебя из своего царства.

Ненависть загорелась в мрачных глазах горбуна.

— На все воля богов, — смиренно произнес он, наклонив лысую голову. — Мой корабль плывет теперь по морю и через несколько дней будет в Риме. Я везу древние папирусы времен Трои, доспехи Александра Македонского, купленные мною у Селевкидов за сто талантов, речи Демосфена и… — быстро взглянул он на Сципиона, — и… «Анабазис» Ксенофонта…

Лицо Сципиона загорелось: в глазах сверкнула радость, и Полибий подумал: «Хитрый горбун ловко попал в Ахиллесову пяту».

— Ксенофонта я люблю, — услышал он голос Сципиона, — и если мы сойдемся в цене…

— О, господин мой, — страстно вскричал горбун. — Все мое — твоя собственность, и я сам с красавицей-женой и афродитоподобной высокоподпоясанной дочерью — твои рабы.

— Ты еще не назвал своего имени…

— Я — Лизимах, родом с Родоса. Мой покойный отец оказал услугу победителю Ганнибала: когда не хватило у римских войск продовольствия, он доставил в лагерь при Заме много медимнов пшеницы…

— Если ты говоришь правду…

— О, господин мой! Взгляни на этот перстень: сам Сципион Африканский Старший вручил его моему отцу.

И он протянул тяжелый золотой перстень с широким топазом, на котором было высечено: «П. Корнелий Сципион».

Сципион Эмилиан смотрел на перстень и думал о том недалеком прошлом, когда сражался и побеждал, веря в великое будущее Рима, знаменитый полководец: его доблестных легионов уже нет, но слава побед переживет века, докатится до чуждых поколений.

Голос Полибия вывел его из задумчивости:

— Мы можем легко узнать, принадлежал ли этот перстень Сципиону Старшему.

— Каким образом?

— Покажем его благородной Корнелии. Если дочь видела перстень у своего отца — всякие сомнения отпадут.

— Тогда я приму Лизимаха под свое покровительство. Пошли кого-нибудь к Корнелии.

Отпустив клиентов, кроме близких и верных друзей, Сципион прошел в таблин, вынул из архива свиток папируса, озаглавленный «Чужеземцы», и кликнул раба-писца:

— Впишешь этого человека, — указал он на Лизимаха, молча стоявшего у водоема и озиравшегося исподлобья по сторонам, — в число моих клиентов. Не забудь расспросить его подробно о семье, состоянии, рабах.

Писец, юноша-александриец, низко поклонился. В это время вернулся Полибий.

— Я сам побывал у благородной Корнелии, — сказал он, возвращая перстень Лизимаху, — и матрона, заплакав, признала эту драгоценность собственностью отца.

— Я не сомневался в этом, — кивнул Сципион и шепнул другу: — Но скажу тебе по совести — не нравится мне этот горбун.

— Ты прав, — также шепотом ответил Полибий, — я сразу увидел, что у него низкая, коварная душа. Сципион обернулся к греку:

— Скажи, Лизимах, известны ли тебе обязанности клиента и будешь ли их честно исполнять?

— О, господин мой! — вскричал грек, взмахнув рукою. — Будь во мне уверен. Я — человек исполнительный, был послом в Каппадокии, управлял городами Пергамского царства…

— Однако ты бежал из Пергама…

— Пусть Немезида накажет царя!.. Он хотел мою жену и дочь запереть в своем гинекее…

Зазвенел колокольчик, трижды, с перерывами.

— Уже три часа[4], время завтрака, — удивился Сципион, — этот горбун задержал нас.

Завтрак Сципиона был прост: свежий хлеб, который обмакивали в вине с медом, финики, оливки, сыр. За большим столом сидели Сципион, Семпрония, Полибий, клиенты, пребывавшие постоянно при патроне, а также Сульпиций и Гераний; оба вольноотпущенника отлучались по делам, когда Сципион спал или у него собирались друзья, а в лавках торговали надежные рабы, которым за старательную службу была обещана свобода; за вторым столом сидели клиенты, сопровождавшие патрона только на форум, и в их числе — Афраний и Лизимах, за третьим — рабы и невольницы.

Солнце, продираясь сквозь густую листву дикого винограда, цепко тянувшегося вверх, играло на каменных плитах у входа, когда Сципион и Полибий, окруженные толпой клиентов, вышли из дому.

Лизимах шел сзади, с любопытством озираясь по сторонам: неприглядны были постройки, мрачны здания богачей. «И это — всесильный Рим, гроза народов, — с презрительной улыбкой думал грек, сравнивая Рим с Афинами, — и это народ, покоривший Карфаген и Грецию! Какая бедность!»

Но когда он увидел гору и на юго-западной вершине ее Капитолий, казалось, подпиравший прозрачно-голубое небо, а кругом мраморные сооружения, воздвигнутые Сципионом Назикой, величественный храм Юпитера в смуглом золоте орнаментов; когда увидел в стороне темный Табулярий, в котором находились архив и сокровищница, а на северных склонах горы крепость с храмом Юноны и местом, откуда авгуры наблюдали небесные знамения; когда эта громада зданий приблизилась, возносясь в солнечном сиянии, как бы собираясь улететь, он с недоуменным восхищением остановился; форум кипел, — разрозненные голоса клиентов, крики торговцев из соседних улиц, возгласы плебеев, рабов, — все это сливалось в многоязыкий говор, где нежная, приятная для слуха греческая речь пресекалась медно-грубой латинской или быстрым гортанным языком варваров-вольноотпущенников.

Форум находился между Капитолием, Эсквилином и Палатином.

Лизимах смотрел на храмы, здания, базилики, в которых толпился народ, и глаза его разбегались.

«Да, хорош Рим, — подумал Лизимах, — конечно, это не Афины, а все же после них он займет первое место в мире. В Александрии прекрасно и обширно здание библиотеки — и только, в Пергаме — сады и царский дворец, а здесь и набережная, и доки, заново отстроенные Гермодором, и холмы с храмами, и форум».

Между тем Сципион, приветствуемый возгласами: «Да здравствует!» — обошел несколько раз форум. Он встретил Назику, дерзкого великана с грубым голосом, и, отозвав его в сторону, заговорил о тяжбе с Фульвием Флакком и Афранием:

— Ведь ты знаешь, дорогой коллега, что это дело несправедливое, Афраний — мой клиент, и я…

Полное лицо Назики налилось кровью: он ненавидел Фульвия Флакка и готов был на все, чтобы досадить ему, но против Эмилиана идти не решался.

— Если хочешь, я прекращу тяжбу, — молвил он с нескрываемым сожалением, — я затеял ее для того, чтобы…

— Знаю, — усмехнулся Сципион, — но поверь, если это дело будет проиграно Фульвием, он ничуть не опечалится, и только мой клиент потеряет много.

Сципион Эмилиан взял Назику под руку и повел в Эми-лиеву базилику, где решались судебные дела.

Афраний, узнав, что тяжба прекращена, тотчас же отправился обрадовать Фульвия Флакка, думая, в простоте душевной, что и патриций будет доволен не менее его, но тот равнодушно пожал плечами. У него были иные заботы: он сидел над свитком папируса, края которого придерживал вольноотпущенник Геспер, и что-то писал.

Послеполуденный отдых Сципион Эмилиан провел, лежа на постели, раздумывая, сколько запросит хитрый грек за «Анабазис» Ксенофонта: «Если книга в золотом переплете, с застежками, написана четко, красиво и грамотно, то не жаль заплатить двадцать тысяч сестерциев, да горбун, наверно, запросит один талант, хотя и хитрил, обещая подарить. Ну, а если захочет сделать подарок, взять или нет? Ведь получится, что я за книгу принял его в клиентелу… Нет, откажусь. Не пристало Сципиону Эмилиану получать подарки, когда он сам может дарить». Но тут он поймал себя на гордости и подумал, что бы сказал Полибий, узнав об этом, и ему стало стыдно. «Разве я могу дарить вещи стоимостью в талант? Много я подарил Полибию, Луцилию, Гаю Лелию, Спурию Муммию, Фурию Филлу, Панецию? Чем отплатил покойному Теренцию за представление его «Братьев» и «Тещи» во время торжественных похорон отца моего Эмилия Павла? Подарил виноградники, домик, оливковые насаждения. Но ведь этого мало; а брат мой Фабий не поскупился и отдал ему богатую виллу близ Брундизия, со всем имуществом и рабами. А я пожалел. Полибий, Гай Лелий и Луцилий достойны награды за свои труды; они лучшие мои советники и друзья. Но если я — скряга, то уж не буду вдобавок к этому подлым, — не имею я права принять Ксенофонта от Лизимаха». Он встал, прошел в таблин, кликнул писца:

— Говори, что записал о Лизимахе.

Юноша прочитал высоким, женоподобным голосом:

— Лизимах — сын Дионисия, родом грек с Родоса, пергамский купец, сорока пяти лет, семейный: жена Кассандра, тридцати, и дочь Лаодика, четырнадцати лет. Состояние — корабль с имуществом, рабами и невольницами, стоимостью в пятьсот талантов.

— Сколько? — вскричал Сципион, не веря своим ушам.

— Пятьсот талантов, — равнодушно повторил александриец, точно это было пятьсот медных унций.

— А где он думает жить?

Писец покраснел: он получил от Лизимаха двадцать сестерциев, и ему казалось, что господин знает об этом или догадывается. Но Сципион ничего не знал.

— Лизимах обещал сказать завтра утром, — смущенно выговорил александриец, — а сегодняшнюю ночь проведет в гостинице на Аппиевой дороге.

Сципион встал:

— Можешь идти, да передай госпоже, что я желаю говорить с нею.

Семпрония быстро вошла, остановилась у порога.

— Садись, побеседуем о важном деле.

Сципион рассказал о клиенте Лизимахе и его состоянии.

— Если тебе нужны драгоценности, не стесняйся, этот грек — купец, и я давно уже собираюсь сделать тебе подарок.

Густая краска залила лицо, изборожденное ямочками, уши и шею матроны.

— Ты добр, — шепнула она, сжав его руку, — но я хотела бы, чтобы ты сам для меня выбрал.

Лишь только жена вышла, Сципион отомкнул огромным ключом окованный сундук, вынул из него не без труда тяжелый ларец и поставил на стол. Выдвинув одновременно на палец боковые стенки, он потянул к себе крышку: стенки вернулись на прежние места, крышка легко открылась: груда золота и драгоценных камней, тронутая легким налетом пыли, засверкала тусклым блеском.

— Что это приходит мне в голову? — прошептал он. — Какие мысли? Видно, прав Полибий: злой демон испортил мне день.

Схватив медный колокольчик, он позвонил и, не впуская раба в таблин, приказал позвать госпожу.

Семпрония прибежала испуганная, дрожащая.

— Что случилось? — с беспокойством выговорила она, задыхаясь.

— Я вспомнил, что не сказал тебе самого главного: ты не знаешь, что хранится в этом сундуке; в нем — ларец, а в ларце — состояние Сципионов. Взгляни.

Семпрония вскрикнула.

— И это…

— Все твое… Ключ хранится в потайном месте, которое я тебе покажу.

— Почему ты говоришь об этом?

— Ты должна знать. Если я умру раньше тебя, богатство не должно пропасть.

— Но я не понимаю… — пролепетала Семпрония, — для чего ты хочешь купить еще драгоценностей у грека?

— У моего менялы скопилось очень много денег: лучше обратить их в золото, чем держать в медных ассах или серебряных сестерциях.

— Да, да, — рассеянно выговорила жена. — Но почему тебе пришло это в голову сегодня?

— Я сам не знаю, — сознался Сципион, — иногда в голову приходят мысли, которых и не ожидаешь.

Он встал, убрал ларец в сундук, а ключ понес в ларарий и положил под старую бронзовую статую Юпитера.

— Никто не подумает искать его здесь, — молвил он, повернувшись к Семпронии. — Мои драгоценности — безделица по сравнению с тем, что вывозят из ограбленных городов полководцы. Но я не жалею об этом: я не взял ни одного асса из добычи, принадлежавшей государству, ибо Рим — наша родина, и я люблю его так же крепко, как презираю и ненавижу злодеев, грабящих отечество.

— Зачем ты мне это говоришь? — с гордой радостью на лице сказала Семпрония. — Ты великий, величественнее Сципиона Старшего, ибо ты с корнем вырвал вечную угрозу нашему благополучию, растоптал Карфаген; ты честен, честнее Сципиона Старшего, потому что на нем была тень подозрения в сокрытии добычи, а на тебе никогда; ты умен, умнее его, ты учишься в кругу друзей наукам, переводишь с греческого, ратуешь за чистоту нашего языка, ты привлек к себе поэтов, ученых и писателей, и мне ли, глупой женщине, сомневаться в твоих доблестях и добродетелях? Вчера, входя в наш дом, я прочитала на дверях: «Здесь обитает счастье!» — и задумалась: я поняла, что рядом с этой надписью должна быть другая — простые слова, отмечающие твои достоинства. И я приказала — прости, что не посоветовалась с тобою, — прибавить еще три слова: «Здесь обитает добродетель!»

Сципион обнял ее:

— Благодарю тебя. Но ты сделала это больше для себя. Правда, я выше всего ценю добродетель, но она свойственна и тебе.

Взволнованная, вся дрожа от радости и переполнявшего сердце счастья, Семпрония обвила его шею руками, прижалась к грубой, обветренной щеке воина.

— Я обожаю тебя, Публий! И если ты умрешь раньше меня, я буду молиться тебе, чтобы ты охранял меня, одинокую женщину, от всего злого, как охраняешь нашу республику от врагов!

II

В десять часов[5] в атриуме стали собираться гости, члены кружка. Сципион с друзьями обсуждали события в провинциях, а Семпрония (она любила присутствовать на вечерах), слушала, вышивая коврик для ларария.

— Понимаешь ли ты, почему Рим, разрушивший Коринф и Карфаген, не в силах справиться с Нуманцией? — говорил Полибий, с любовью сжимая руку Сципиона. — Ведь если меры не будут приняты, государство пострадает.

Сципион вздохнул.

— Не мы покорили Македонию, а она нас, — заговорил он после долгого молчания, — я всегда был против завоеваний, но что поделаешь, когда власть посылает сражаться? Должен ли рассуждать воин? В таком положении были мы — и я и Люций Муммий. Мне жаль было разрушать богатый, цветущий город, купцы которого подрывали торговлю наших всадников и оптиматов, а Муммий долго колебался, получив приказание сената разграбить Коринф за свободомыслие. А что получилось? Наплыв невиданных богатств породил стремление к восточной роскоши, лени, разврату.

— Да, Рим — гнездо пороков: роскошные яства, дорогие вина, пьянство, погоня за удовольствиями и развлечениями, покупка вавилонских ковров, красивых рабынь и мальчиков, восточные оргии, — вот чем мы можем похвастаться, а ещесовсем недавно Рим был иным. Железные легионы побеждали, были суровы, не знали изнеженности.

— Ты прав, Полибий, вчера я видел легион, который отправлялся в Испанию; я дрожал от негодования, скорби и презрения, видя воинов, за которыми рабы несли снаряжение, видя толпы всякого сброда — волшебников, прорицателей, блудниц, следовавших за войском. И я не мог удержаться, чтобы не остановить претора и не крикнуть ему о подлой распущенности, червем подтачивающей войско.

— Напрасно ты погорячился, Публий! Претор, легат, трибун — все они боятся своих подчиненных, которые нередко богаче своих начальников, имеют связи с семьями сенаторов, видных публиканов. И неудивительно, что воинам разрешается поступать, как придет в голову.

Все это дурно, но поправимо. Хуже всего у нас в провинциях: восстание рабов на Сицилии расширяется, некий чудотворец Эвн объявлен рабами царем Антиохом, весь остров волнуется, рабы жгут виллы, убивают господ, разбегаются… Подумай, Полибий, грубые варвары наносят поражения римским легионам!

— А в Испании лучше? — вкрадчиво заметил старик. — Разве четыре тысячи нумантийцев не разбили несколько лет назад сорока тысяч римлян?

— Не напоминай о позоре, прошу тебя!

В это время вошли почти одновременно Гай Лелий и Луцилий.

Гай Лелий, муж пожилой, с сединой на висках и совершенно лысый, старше Сципиона не только летами, но и лицом, изборожденным морщинами, был полной противоположностью своего великого друга: нетвердый в поступках, помышлявший больше о собственном благополучии, дерзкий с лицами, стоящими ниже его по общественному положению, он не отличался гибкостью ума, и если выступил несколько лет назад с законом о разделе общественных земель, захваченных частными лицами, но принадлежавших государству, то потому только, что эта мера давно назрела в республике, как единственный выход из создавшегося положения: деревенский плебс разорялся, продавал за долги свои земли, которые переходили в собственность крупных землевладельцев, и в поисках заработка шел в города. Нужно было улучшить положение плебса, из гущи которого набирались легионы, остановить новыми наделами его разорение, и Гай Лелий предложил свой полезный для республики закон. Однако ни он, ни сам Сципион, который горячо поддерживал своего друга, не учли того, что земли были захвачены сенаторами и публиканами, бравшими их на откуп. Нобили выступили против закона. Кружок Сципиона заколебался, растерялся, и Лелий взял свой закон обратно. В благодарность за это сенат дал ему прозвище «Мудрого», но это слово звучало скрытой насмешкой, и Лелий обижался, когда Луцилий величал его этим именем.

Луцилий, родом латинянин, был моложе Сципиона на пять лет, но казался гораздо старше: у глаз, губ и на лбу залегали морщины, седина серебрилась в редких волосах. Но лицо его, хитрое, лисье, и бегающие, неспокойные глаза поражали постоянным насмешливым выражением, веселые речи — неожиданными колкостями, громкий, трескучий смех — презрительными нотками. Это был талантливый старик, и Сципион ценил его за ум и природные дарования, но не любил, называя про себя «двуликим Янусом».

Гай Лелий и Луцилий приветствовали матрону низкими поклонами. Луцилий, взглянув на коврик, рассыпался в похвалах, восклицая:

— Как это прекрасно! Эти цветы напоминают мне поля, окружающие родную Суэссу, на которых я резвился босоногим мальчиком. Хвала лучезарному Фебу: он позаботился о цветах больше, чем о людях!

И, засмеявшись, повернулся к Сципиону:

— Взгляни, Публий, на искусство твоей благородной супруги! Ты согласишься со мною, что сам Феб уступил ей в умении создавать такую красоту.

Сципион понял Луцилия: латинянин намекал на свое бесправие.

— Ошибаешься, Гай, — шутливо возразил Сципион, — скупой Феб ревнует поля Суэссы к холмам всемирного города. Разве на этих полях не вырастают в чистоте иные цветы, Луцилий, — быстроногие девы, смелые, как воины, гордые, как орлицы?

— Твоя речь возвышенна, Публий, — усмехнулся сатирик, — в ней мне послышался гекзаметр, — да, да, не удивляйся, гекзаметр гомеровых песен! Но избегай, прошу тебя, этой напыщенности. Она скорее к лицу нам, поэтам, чем тебе, полководцу.

— А разве я тоже не писатель? Разве мы с Гаем Лелием не перевели с греческого нескольких комедий? Лелий, кроме того, пишет воспоминания о событиях в Африке и Риме…

— Это хорошо, но напыщенность — мать празднословия; чистый римский язык, пусть даже грубый, звенит медными раскатами…

— Может быть, ты прав, — вмешался Лелий, — но язык Гомера приятнее для слуха и красивее по оборотам речи, — и повернулся к Семпронии: — Искусство твое в рукоделье известно, но мужи мало ценят женскую работу; зато высоко восхваляют твое пение под звуки кифары. Прошу тебя — не откажи нам в удовольствии.

Семпрония взглянула на мужа.

— Да, да, — сказал Сципион, — ты давно не пела и не играла.

— Как тебе угодно, — молвила матрона и, хлопнув в ладоши, приказала вошедшей рабыне подать кифару.

Отложив коврик, Семпрония тронула струны: нежные звуки медленно растворялись в атриуме. И вдруг она ударила плектроном, запела по-гречески:

Жило в пространном дворце пятьдесят рукодельных невольниц,
Рожь золотую мололи одни жерновами ручными.
Нити сучили другие и ткали, сидя за станками
Рядом, подобные листьям трепещущим тополя; ткани же
Были так плотны, что в них не впивалось и тонкое масло.
Сколь феакийские мужи отличны в правлении были
Быстрых своих кораблей на морях, столь отличны их жены
Были в тканье: их богиня Афина сама научила
Всем рукодельным искусствам, открыв им и хитростей много[6].
Она замолчала. Звуки умирали в безмолвном атриуме. Все сидели неподвижно. Первым очнулся Луцилий.

— Клянусь Юпитером, — прошептал он, — ты, Публий, счастливейший из смертных!

Сципион не успел ответить. В атриум входил грузный, огромный, с широким лицом, обросшим бородою, Сципион Назика.

— Привет благородной матроне и ученым мужам, — загудел густой бас.

— Привет любителю искусств, — ответил Сципион, идя ему навстречу. Он не любил Назику за темные дела, которые тот вел совместно с престарелым сенатором Титом Аннием Луском через своих волноотпущенников (ходили слухи, что они скупают рабов на Делосе и продают в Риме у храма Кастора), но уважал за любовь к искусствам; Назика, внук Сципиона Африканского Старшего, описал по-гречески войну с Персеем, вместе с Фульвием Нобилиором поощрял Энния создать римский эпос, воздвиг на Капитолии мраморные здания и на форуме — клепсидру. — А я к вам, коллеги, не надолго, — говорил он, усаживаясь рядом с Полибием, — хочу прочитать и обсудить с вами стихи старика Пакувия; только что получил их из Брундизия.

Он положил несколько навощенных дощечек на стол, оглянул собеседников угрюмым взглядом.

— Ты позволишь? — обратился он к Сципиону Эмилиану. — Я задержу вас, коллеги, на короткое время, тем более что тороплюсь по государственным делам. Я прочту только два отрывка: слова автора и ответ хора.

Он взял дощечки и стал читать.

— Четвероногая, неповоротливая, жилица нив, шершавая,
Ползучая, малоголовая, змеиношеяя
Живые звуки испускает замертво.
Хор отвечает:

В туманных выражениях описываешь то,
Что с трудом уразумел бы и мудрец;
Скажи открыто, чтоб мы поняли.
— Это не стихи, — вскричал Луцилий, — а набор слов! И хор верно говорит, что не понимает.

— Настоящая загадка сфинкса, — улыбнулся Полибий, — а кто будет Эдипом?

Но Сципион Эмилиан был иного мнения.

— Луцилий неправ, — решительно сказал он, взглянув на сатирика. — Это стихи…

— Загадка, — перебил Луцилий, волнуясь.

— Ну и что ж? Разве аттические трагики не позволяли себе загадочных описаний? Это стихи, повторяю я, но не блестящие.

— Плохие! — крикнул Луцилий, но в это время заговорил Лелий, и сатирик с досадою замолчал.

— Друзья, я согласен с Луцилием. Ты же, Публий, слишком снисходителен к старику. Эти стихи не влияют на душу, — все равно что прочитал вывеску на улице. Если сравнить обе части, — то вторая, конечно, лучше.

Но Сципион Эмилиан не сдавался.

— Когда будет разгадка, — говорил он, — содержание примет определенный смысл. Это, несомненно, имел в виду Пакувий.

— Правда, — поддержал его Назика, — кто понимает прекрасное, тот должен разгадать, что хотел сказать поэт.

Все молчали.

Послышался смех, и Семпрония, продолжая улыбаться, отложила свой коврик:

— Если благородные мужи позволят женщине вмешаться в их беседу, то я, думаю, разгадала бы.

Сципион Эмилиан улыбнулся:

— Говори.

— Мне кажется, Пакувий разумел под животным черепаху.

На смущенных лицах метнулись улыбки, и смех наполнил атриум.

— Правда, правда, — кричали все, — а мы и не догадались!

Назика заговорил среди наступившего молчания:

— Ты оказалась умнее мудрых мужей, благородная Семпрония! Старик Пакувий недаром мне пишет: «Стихи, с виду безобразные, таят в себе красоту, а красота, по словам божественного Платона, порождает Эрос, что значит любовь, а любовь ведет к познанию истины, которая состоит в стремлении знать, размышлять и учиться».

— Не понимаю, — засмеялся Луцилий, — то, что Пакувий считает красотой, для нас безобразно. Поэтому говорить о красоте не имеет смысла. Напиши старику, — повернулся он к Назике, — что не ему в его годы говорить об Эросе.

— Да ты рехнулся! — грубо ответил Назика. — Изучи Платона, а затем и рассуждай об Эросе. Если хочешь, я поучу тебя, как школьника.

Луцилий вспыхнул, но сдержался.

— Эрос есть влечение, врожденное человеческой душе, — продолжал Назика, наслаждаясь бешенством Луцилия, — и оно, по своей природе, занимает середину между миром чувственных восприятий и миром идей…

Не владея больше собою, Луцилий встал и пошел к двери.

— Куда же ты? — вскричал Сципион Эмилиан.

— …душа же, сопричастная идее жизни, бессмертна и вечно стремится прорваться через телесную оболочку к истинно действительному миру образов.

— Я не хочу его слушать, — с бешенством шепнул Луцилий, — если б я не был бесправным, я бы…

— Успокойся, прошу тебя… Сципион Назика известен всем своей грубостью, но он не хотел тебя обидеть.

Между тем Назика, видя, что Луцилий не желает его слушать, встал в свою очередь.

— Подожди! — закричал он с грубым смехом. — Молча уйти — это не значит опровергнуть Платона. Что бы ты ни говорил, а истина — сущий идеал, превосходящий чувственную действительность, в которой бытие смешано с небытием…

— Есть только положительное бытие, — с раздражением перебил Луцилий, — и никакого небытия нет вовсе. Поэтому нет множества вещей, разделенных пустым пространством, нет небытия во времени, нет движения. А чувственный мир явлений есть только мнимый, кажущийся…

— Софизмы Ксенофана! — презрительно усмехнулся Назика. — Истина есть сущая истина, живое всеединство, мировая совокупность идей, в которой Единое от века осуществляется в своем Другом… А чувственный мир отличается от Истины и подобен ей, — иначе его бы не было вовсе: он свойственен по существу, — прекрасен и безобразен…

— Труды Гераклита! Вот откуда позаимствовал Платон эти мысли… И это не все, а метампсихоз Пифагора? А примиряющее объединение идей Сократа, Пифагора и Солона, выраженное в его «Законах»? Разве это не отход от этических и политических идеалов «Государства»?..

— Ты лжешь! — грубо прервал его Назика. — Никогда Платон не отказывался от своего учения…

— А ты согласен с идеями его «Государства?» — ехидно спросил Луцилий.

— Конечно. Какой дурак будет их оспаривать? — насторожился Назика, почувствовав ловушку.

— Значит, ты согласен, что государством должны управлять философы…

— Конечно…

— …что должна быть уничтожена семья, собственность, что все твое и мое переходит во владение общины?

Назика молчал.

— А так как ты утверждаешь, что согласен с Платоном, то почему же ты владеешь землями, богатствами, виллой-музеем в окрестностях Брундизия, отчего не отказываешься от семьи?..

Все засмеялись.

Назика побагровел, глаза его беспомощно замигали, кулаки сжались.

Дурак! — загремел он и бросился на Луцилия. Но сильная рука Сципиона Эмилиана удержала его:

— Успокойся. Не забывай, что ты в моем доме.

Назика круто повернулся, собрал дощечки со стихами Пакувия, завернул их в кусок льняной материи и сунул себе за пазуху.

В это время вошли в атриум молчаливый Фурий Фил и щеголь Спурий Муммий, брат разрушителя Коринфа. Рабы принесли светильни, запахло бараньим жиром.

Беседа возобновилась, как только ушел Назика. Луцилий вернулся на свое место и, указывая на дверь, сказал Полибию:

— Какой неприятный человек!

— Да, он был неправ, — согласился Полибий, — но и ты не лучше его. Бери пример с Эмилиана, — вот идеальный человек. У него мера соблюдена во всем, он умеет владеть собою в несчастье, потому что он привил своей душе все правила древне-эллинской и стоической нравственности.

— Сципион — велик, — улыбнулся Луцилий, и по тому, как это сказал, и по насмешливому выражению лица было непонятно, смеется он или нет.

К ним подошел Сципион.

— Каков Назика? — молвил он со смехом. — Умен и хитер. Нужно сознаться, что Платона он знает…

— Зато Пакувий хромает на обе ноги, — прервал Луцилий.

— Повторяю: Назика хитер, я не верю, чтобы Пакувий мог утвердить красоту своей черепахи Платоном. По-моему, Назика все это выдумал.

— С целью?

— С целью задеть тебя, Луцилий! Скажи, не встречался ли ты с ним прежде?

— Никогда. Он напал на меня потому только, что я — латинянин.

Дверь распахнулась: в атриум ворвался ветер, и светильни замигали, чадя и потрескивая. Вошел молодой человек, в новой тоге, с коротким мечом у пояса. На безбородом лице его тихо светились кроткие голубые глаза, на губах блуждала улыбка, от которой лицо казалось еще привлекательнее. Он был несколько похож на Семпронию, а когда заговорил, приветствуя Сципиона и его друзей, голос его приятно прозвучал.

— Садись, садись, Тиберий, — ласково сказал Сципион, обнимая гостя и подводя к жене. — Теперь ты довольна?

Семпрония улыбнулась и, приподнявшись, поцеловалась с Гракхом. Это был ее родной брат, и она, встречаясь с ним, каждый раз испытывала нежность сестры к продолжателю славного рода Семпрониев.

— Что у тебя нового? — спросила она.

— Я пришел сказать, что послезавтра уезжаю в Испанию с Гостилием Манцином.

— Под Нуманцию? — встрепенулся Сципион.

— Да, квестором при консуле.

— Счастливого пути, Тиберий, — ласково сказала сестра, — да хранят тебя всемогущие боги и да покровительствует тебе Минерва так же, как покровительствовала на стенах Карфагена!

Со всех сторон посыпались пожелания. Гракх кланялся и благодарил. Он думал об Испании, где некогда сражался его отец, о Нуманции, под стенами которой гибнут римские легионы.

Рабыни внесли стол и поставили посредине атриума. Сципион каждый раз оставлял друзей ужинать, зная, что собеседования нередко затягивались далеко за полночь.

Тиберий остановился у колонны и смотрел на окружавших его людей. Это были мужи образованные, умные, и он думал о Гае Лелии, который беззаботно шутил со Сципионом, позабыв о своем полезном законе.

«Мудр ли он в самом деле? И если мудр, то не трус ли? Предложить закон и взять его обратно в угоду жадным нобилям — подло. Но ведь Эмилиан мог поддержать Лелия, мог провести закон, а этого не сделал. Почему? Человек честный, он допустил подлость, храбрый воин, он допустил трусость».

— О чем задумался? — услышал он голос зятя и поднял голову: перед ним стояли Сципион и Лелий.

Тиберий горько улыбнулся:

— Я не понимаю тебя; благородный Лелий, ты предложил закон и…

— Какой закон? — удивился Лелий. — Не понимаю, о чем ты говоришь.

Тиберий горько улыбнулся:

— Ты уже успел забыть о том, что не раз обсуждалось в кружке, вызывало споры… Клянусь Юпитером, или ты не хочешь говорить, или для тебя благо республики — пустой звук. Речь идет об отнятии у нобилей неразделенных общественных земель. Почему ты покорился воле сената?

Лелий побагровел, быстро взглянул на Сципиона.

— Не тебе меня спрашивать и не мне тебе отвечать, — выговорил он, задыхаясь. — Сенат римского государства сам заботится о благе народа, и если мы, граждане, предлагаем закон, то сенат вправе принять его или отвергнуть.

— Сенат заботится о благе государства? Да ты шутишь, благородный Лелий! Прежде ты говорил иначе. Хочешь, я припомню тебе?.. Развращенность знати и нищета земледельцев ведут республику к гибели.

— Сенат лучше знает, что делать! Тиберий вспыхнул:

— Тебя назвали Мудрым, но я не понимаю, в чем твоя мудрость? Если в том, что ты отказался от своего закона, то это…

— Молчи! — крикнул Лелий, сжав кулаки и подступая к Тиберию. Но Сципион встал между ними.

— Глупый! — молвил он, обращаясь к Тиберию. — Как ты не можешь понять, что закон пришлось бы проводить насильственно, а это угрожало государству внутренними волнениями.

— И вы струсили?

— Струсили. Но не за себя, а за целость отечества.

Тиберий не унимался:

— Неужели, по-твоему, лучше, чтоб республика разлагалась, как смердящий труп? Взгляни на сенаторов, всадников, воинов, земледельцев: такие ли они, как были во времена Сципиона Старшего? Одних развратила роскошь, удовольствия, жадность, другие пренебрегают дисциплиной, не хотят воевать, помышляют о грабежах, а земледельцы разоряются. Скажи, откуда будет вербовать республика воинов, чтобы создавать непобедимые легионы? Деревни обезлюдели, разоренные земледельцы станут нищими. Они пополнят голодные толпы безработного плебса.

— Я ненавижу настоящее время, — нахмурился Сципион и, вздохнув, прибавил: — О, если бы возможно было вернуться к цветущим временам, когда существовал один закон для римских воинов — побеждать или умирать! Римское государство уже достаточно блестяще и велико, и я молю богов, чтоб они сохранили его целым на вечные времена.

Лелий потихоньку отошел от них.

— Нет, ты скажи, что делать, — волновался Тиберий. — Где выход? А ведь ты, первое лицо в республике, мог бы провести закон Лелия. Пусть даже и насильственно, лишь бы спасти государство.

— По-твоему, создать охлократию? Да она развалит республику, не удержит в руках своих власти! Я всегда стоял за смешанную форму правления.

— Аристократия и плебс? И предпочтение сенату?

— Конечно. Посади гончара, сыромятника или медника в сенат, что получится?

Мысль об этом показалась Сципиону настолько дикой, невозможной, что он рассмеялся. Тиберий был того же мнения, однако сказал:

— Почему ты заговорил об охлократии? Кто о ней думает? Может быть, одни только рабы, восставшие в Сицилии. Ну что ж! Если римская республика будет в дальнейшем так же разваливаться, как разваливается теперь, они создадут свое государство, покорят и подчинят нас, владык мира, своему господству.

Полибий давно уже прислушивался и, когда разговор стал чересчур громким, он вмешался:

— Все это хорошие мысли, но как их осуществить? Во главе республики стоит сенат, состоящий из граждан, лишенных личной доблести, только один человек обладает древней доблестью: это ты, благородный Эмилиан! (Сципион замахал на него руками, поправил сползшую с плеча тогу.) Но что может сделать один против легиона? Мы давно говорим о задержании роста крупного землевладения, о сохранении прежнего войска, которое состояло из средних и мелких земледельцев. Гай Лелий предложил закон, но…

— Струсил? — перебил Тиберий. Старик строго взглянул на него:

— Зачем ты вызываешь ссору? Я смотрю на вещи иначе: не наступило еще время для этих законов.

— Но если оно будет медлить, мы его подгоним! Сципион и Полибий переглянулись.

— Да, подгоним! — воскликнул Тиберий. — Плебс ждет улучшения своей участи, а мы, как кроты, забились в норы и бездействуем.

— Начать борьбу — значит идти против власти, — твердо сказал Сципион, — а власть есть священная основа государства.

— О какой власти ты говоришь? — возмутился Тиберий. — Ты сам себе противоречишь: то утверждаешь, что ненавидишь наши постыдные будни, то начинаешь защищать власть, единственную виновницу тяжелого положения плебса.

Сципион молчал, не зная, как опровергнуть обвинения в двойственности суждений, и досадовал, что нарушена гармония души, испорчено настроение, а члены кружка вяло ведут беседу, бродят бесцельно по атриуму и дремлют, как этот молчаливый Фурий Фил.

Полибий неуверенно сказал:

— Пока выход для нас — в учении стоиков. Разве тебе не по душе древнеэллинская добродетель, которая отвлекает человека от общественной жизни, погружая его в личные переживания?

— Ты противоречишь себе, повторяешь слова Спурия Муммия.

— Да, но идея всеобщего братства, общин, отречения от семьи настолько отдаленна, что приходится выбирать между ней и бездействием.

— Я не рожден для такой скучной жизни. Мне нужна общественная деятельность, исполнение гражданского долга по отношению к родине. Я хочу бороться за восстановление мелких земледельцев, за создание доблестных легионов, я хочу…

Он не договорил: рука Семпронии, тихо подошедшей сзади, зажала ему рот.

— Ужин на столе, — молвила внучка Сципиона Старшего, улыбнувшись мужу, — проси, Публий, гостей.

III

Геспер, молодой вольноотпущенник Фульвия Флакка, выехал глухой беззвездной ночью через Эсквилинские ворота, которые охранялись преданной Фульвию стражей из легионеров, служивших некогда под его начальством. Геспер бросил им мешочек с золотом, крикнул: «По приказанию сената!» — и погнал лошадь, стараясь поскорее выбраться из предместий Рима.

Было так темно, что он в двух шагах ничего не видел. В воздухе чувствовалась гроза. Но Геспера это не пугало: он был в дорожном плаще и в полусапогах. Только беспокоила его темнота, мешавшая быстрой езде, и он подумал, что до грозы будет ехать медленно, а когда засверкают молнии, освещая дорогу, поедет быстрее.

Он ехал далеко на юг, с остановками в нескольких городах. Вспомнил, что осторожный господин сам зашил в его пилей четырехугольную дощечку, величиною с ладонь, и сказал шепотом, почти на ухо: «Будь осторожен, не затевай ссор и драк, много не болтай. Помни, чем южнее, тем неспокойнее: в городах и виллах Кампании и Лукании рабы волнуются, ожидая нашествия соплеменников, которые восстали на Сицилии. Спросят, куда едешь, говори: «В имения Скавра». По пути остановишься в Капуе у отливщика бронзы Аэция и в Велии у живописца Флавия. Обоим покажешь этот перстень, и они передадут тебе, что нужно. В Велии разошьешь свой пилей, — узнаешь, куда ехать. Вернешься благополучно — получишь награду».

Следующие ночи не были похожи на ту грозовую. Тогда он промок насквозь и чуть не лишился пилея, который сорвал с головы сильный ветер; к счастью, все обошлось благополучно: пилей лежал в канаве, и зашитая дощечка чувствовалась на ощупь.

Помня наставления Фульвия Флакка, Геспер погонял лошадь, стараясь не терять времени. Он ехал круглые сутки, изредка останавливаясь, чтобы поесть, несколько часов соснуть, и мчался по военной дороге, опережая всадников, войска и обозы, двигавшиеся на юг.

В Капую он приехал вечером на взмыленной лошади. Усталый, покрытый пылью с ног до головы, он отправился в западную часть города, населенную ремесленниками и пирожниками, мелкими торговцами и людьми без определенных занятий. Молоденькие блудницы, почти девочки, зазывали прохожих в свои бедные деревянные домики, расположенные наискось от домов гончаров и сыромятников.

Геспер спешился и быстро пошел вперед, ведя лошадь под уздцы и расспрашивая прохожих, где живет отливщик бронзы.

Аэций, живой белобородый старик, одетый в запятнанную жиром тунику, работал в деревянной пристройке позади дома, несмотря на сгущавшиеся сумерки. Грубые светильни, установленные на бронзовых подставках, горели ярко, почти не мигая. Три сына, смуглые, бородатые, молчаливые, усердно работали и не повернулись, услышав голос чужого человека: один стоял перед плавильной печью и размешивал прутом медь, в которую, по указанию отца, лил расплавленное олово. Другой — оттискивал мечи и наконечники копий во влажном песке, в ожидании, когда брат крикнет, что бронза готова и можно наливать в формы. Третий — младший — трудился, под наблюдением старика, над глиняной формой: он приготовил слепок вазы из мягкого воска и вырезал на одной стенке похищение Европы, а на другой — бой гигантов с Юпитером.

Геспер протянул старику перстень.

Взглянув на топаз, Аэций вскочил, низко поклонился гостю:

— Рад тебя видеть. Кто от господина — всегда найдет у меня приют.

Он взял Геспера под руку и повел в атриум, где у очага хлопотала старуха с невестками:

— Жена! Вот гость издалека. Накорми и уложи спать.

— Чуть свет я уеду, — сказал Геспер, — не забудь передать что надо.

— Чуть свет — получишь.

Солнце еще не всходило, когда Геспер проснулся. Он поспешил в пристройку, где уже работал старик с младшим сыном. Увидя гостя, Аэций подошел к нему:

— Торопишься? А то бы остался поесть. Оливки хороши, хлеб мягок, свеж и пахуч.

— Пора ехать.

— Как хочешь. А я встал, снарядил сыновей за медью и оловом. А с ним (он указал на младшего, который обжигал на огне глину воскового слепка) работаю. Подожди.

Старик смотрел, как воск, расплавляясь, вытекал через боковые отверстия. Потом бросился к печи, зачерпнул ковшом расплавленную бронзу и стал наливать в форму.

— Послушай, Камилл, остынет бронза — разбей глину, принимайся за отделку.

— Хорошо, отец!

Лишь теперь старик повернулся к Гесперу.

— Не сердись, что я задержал тебя, — молвил он, улыбнувшись, — но это наш хлеб. Передай господину, что нас триста человек. Уставшую лошадь твою я обменял на крепкую, выносливую. А теперь возьми, что приказано.

И он протянул ему широкий меч, блеснувший при свете огня смуглым золотом.

— Ты куешь мечи? — удивился вольноотпущенник.

— Я изготовляю все, — перебил его Аэций, — смотри… Он подвел гостя к полкам, на которых лежали бритвы, пилы, крючки для рыбной ловли, наконечники для стрел, удила, гвозди, косы.

— Выработка из бронзы обходится дешевле, а хорошее норикское железо намного дороже меди. Работаем искусно а чинить сломанные вещи не научились: все эти ножи (он указал на землю) придется расплавлять и отливать заново. А я все думаю: не может быть, чтобы не было металла, который не скреплял бы сломанной вещи (он помолчал, задумался). Хочешь посмотреть, как мы пользуемся для отливки камнем? Эта работа потруднее.

— Мне пора, — решительно прервал его Геспер. — Будь здоров.

— Прощай.

Вольноотпущенник вышел на безлюдную улицу, вскочил на резвую лошадь, едва удерживаемую под уздцы миловидной невесткой старика, и вскоре скрылся за храмом Минервы, который широким туловищем заслонял богатые дома.

В Ноле и Салернуме, небольших городках, Геспер останавливался ненадолго, а Пестум проехал галопом, стараясь выбраться поскорее в поля.

Морской ветер наливал тело бодростью, солнце ласкало лицо и руки, виноградники, оливы, колосящиеся хлеба радовали глаз, но когда у дороги он увидел рабов, закованных в цепи, услышал брань надсмотрщиков, свист бичей, крики избиваемых людей; когда толстый, бородатый вилик, верхом на горячем, как огонь, жеребце, врезался в гущу рабов и стал топтать их, а надсмотрщик ударил одного бичом по лицу; когда закованные невольники закричали что-то на своем языке и принялись в отчаянии разбивать свои цепи о цепи товарищей, Геспер ухватился за меч, скрытый под плащом, чтобы расправиться с виликом, но вовремя сдержался: вспомнил слова Фульвия: «Не затевай ссор и драк», вспомнил, что Велия недалеко, поручение еще не выполнено — и, отвернувшись от жуткого зрелища, погнал лошадь.

В Велии он нашел без труда живописца Флавия и с любопытством смотрел, как ученики его старательно разрисовывали чернолаковые сосуды бледными прямыми полосками с затейливыми завитушками, а на белых вазах изображали черных кентавров и свирепых киклопов. Поливная посуда не понравилась Гесперу, и он прошел мимо нее, не заметив, что обидел своим невниманием хозяина. Он остановился перед полкой, уставленной пестрыми вазами, залюбовался ими.

— Эти вазы, — смягчившись, сказал Флавий, уловив на лице гостя восхищение, — образцы давно прошедших времен, Правда, это подражание аттическому искусству, но работа хороша. Белые и красные вазы куплены мною в Апулии, а этот апулийский кратер с золотистой краской подарен мне Сципионом Младшим, тонким ценителем прекрасного, когда я был два года назад в Риме. Скажи, здоров ли великий гражданин, хранят ли его боги, не лишают своих милостей?

— Сципион здоров, — сухо ответил Геспер, не любивший, как и Флакк, знаменитого полководца. — А эти вазы?

— О, эти, — с любовью взглянул на них Флавий, — эти — красота! Вот ваза из Гнатии[7]: взгляни.

Геспер смотрел. На черной вазе, как живая, выделялась нагая женщина: вздыбленные груди, тонкие руки и ноги, выпуклый живот: она стояла, улыбаясь, закинув руки за голову, и как бы потягивалась в одолевающей истоме.

— Какие очертания тела, изгиб бедер! — шептал Флавий. — Скажи: разве можно в нее не влюбиться?

Он подошел к вазе и задрожавшими руками погладил голое тело. Он что-то шептал, и Геспер, прислушавшись, уловил бессвязную, прерывистую речь:

— О, Венера моя… я люблю тебя… сойди ко мне, умоляю…

Геспер кашлянул: любовь Флавия поразила его, он не знал, что думать, и чтобы скрыть смущение, громко спросил:

— Скажи, благородный Флавий, что ты думаешь об этих вазах?

Флавий растерянно взглянул на него.

— Это — александрийские вазы, — тихо вымолвил он, — но ведь они подражание древнему милетскому искусству, которое отжило давно и едва ль возродится…

Переночевав у Флавия, Геспер получил от него маленькую вазу, в которой хранился тонкий свиток папируса, перевязанный ниткою.

— Отдашь, кому следует, — сказал Флавий и не удивился, когда Геспер, расшив свой пилей, вынул из него навощенную дощечку.

«Путь твой на Сицилию, город Тиндарида, а оттуда в лагерь Эвна. Передай ему меч, вазу с свитком и уезжай. Узнай о силах рабов и римских легионов».

Геспер понял, повернулся к Флавию.

— Когда отплывает корабль в Тиндариду?

— Завтра утром, но тебя едва ли возьмут. Нужно иметь разрешение сената.

— Оно у меня есть.

На другой день вольноотпущенник отплыл на Сицилию. Ветер был попутный, и бирема, подгоняемая дружными силами гребцов, весело плыла по морю. Геспер был все время настороже: в случае опасности он готов был броситься в море, лишь бы не выдать доверенной ему тайны. Но все было спокойно. Его окружали моряки и воины, возвращавшиеся после выздоровления в свои легионы, раненые, мало пригодные к службе, подгоняемые надеждой выслужиться. Все эти люди не обращали на него внимания, занятые беседою о восстании рабов.

— Чего им нужно? — говорил кривой на левый глаз легионер, пожимая плечами. — Хозяева кормят их, поят, одевают, а они бунтуют… Чего им нужно? — повторил он, окинув собеседников одиноким глазом, и наклонил голову сбоку, по-птичьи.

— Чего надо? — усмехнулся моряк со шрамом на щеке. — Свободы. Без нее жизнь хуже смерти.

— Ого, — вскричал сиплым басом старый воин и сжал кулаки. — Раб на то, чтобы работать, легионер, чтобы сражаться, патриций, чтобы управлять, плебей, чтобы повиноваться, сенат, чтобы владычествовать…

— Гм… по-твоему, раб — не человек? — спросил моряк, презрительно взглянув на старика.

— Раб — вьючное животное.

— Скажи, старик, — заговорил моряк, и шрам на его щеке налился кровью, — какая разница между тобой и рабом? Разве ты не животное, которое шлют на убой? Ты тридцать лет служишь по закону да годы поневоле. Сколько тебе лет? Шестьдесят, говоришь? Ну и что ж? Тебя ожидает смерть в бою или нищенство, если останешься калекою…

— Врешь! — вскипел старый воин. — Республика позаботится о нас… Сенат…

— Ха-ха-ха… А кто у нас в сенате? Кто будет защищать плебея?

Беседа становилась опасной, и многие поторопились уйти. Остались только легионер, моряк и старик. Геспер, сидевший в стороне, слушал, не ввязываясь в разговор.

— Мы, легионеры, — сказал старый воин, — привыкли не рассуждать, а повиноваться. Вот ты: наболтал глупостей — и все разошлись.

— Не потому разбежались, что я говорил глупости, — вспыхнул моряк, — а оттого, что боятся начальства. А рабы не испугались, восстали: Эвн бьет римские легионы, тех воинов, которые разрушили Коринф, взяли и сожгли Карфаген.

— Войска уже не те, — сказал со вздохом старик, — теперь воин помышляет о пьянстве и девках. Что ему слава и могущество республики?

— А ты забыл, старик, кому обязана республика славными победами? Вам, земледельцам. Это вы завоевали много стран, а сами остались без клочка земли. А кто имел этот клочок, тот должен был продать его за долги. Ведь жить не на что, жена, дети, старики-родители есть хотят, а где возьмешь? Бился я, бился, как рыба на песке, чуть не подох и пошел служить республике…

— И хорошо сделал! — воскликнул старик. — Стоять на страже родины — святое дело…

Моряк хрипло рассмеялся:

— Ну и чудак же ты, старик! Как не поймешь, что мы боремся за благо нобилей, стоим на страже сената, а не родины?

— Нет, ты что-то не так говоришь… Кривой на глаз легионер горько усмехнулся:

— Я скажу о себе: я — земледелец, пошел добровольно в войска, а почему? Земли лишился. Куда было идти? Соседи разъехались кто куда: одни в Испанию, другие в Ливию, третьи на Сицилию. А я записался в легион. В бою с рабами потерял глаз, меня не хотели принимать в войско, я упросил легата и квестора, которые наградили меня за храбрость.

— Не говорил ли я? — вскричал моряк. — Вот вам забота республики, забота оптиматов!

— У нас есть народные трибуны, комиции, — неуверенно пробормотал старик, — и я не знаю, чего вы хотите? Я честно служил, честно сражался у Пидны, под начальством Павла Эмилия, был награжден за разрушение Коринфа, меня отличил, как лучшего, Люций Муммий. Ну, а если я погибну за родину — тем лучше: смерть в бою желаннее, чем в постели.

— Врешь ты все, старик! — не поверил моряк. — Что тебе дали эти завоевания?

— Я получил землю, обрабатывал, потом ушел на войну. А Марий не сумел повести дело: землю пришлось продать…

— А почему не сумел?

— Молод был… в долгах запутался…

— А где он теперь?

— Сын? Что поделаешь? — поник старик головою. — Пошел в батраки к богатому патрицию…

Моряк злобно рассмеялся.

— Я так и знал, — резко сказал он. — Наши враги не рабы, а — нобили. Почему же ты защищаешь их?

— Замолчи! — вспылил старик. — Я знаю римский народ и служу ему. Разве сенаторы не мозг республики?

— Врешь, будь в сенате плебеи, народ жил бы лучше.

— Какой народ?

В это время громкий крик воинов и моряков заставил их броситься к борту судна:

— Липарские острова!

Впереди, в зеленоватой дымке, сливавшейся с голубыми волнами моря, открылись гористые острова. Небо опрокинулось широкой чашей, облитой солнечным светом, и справа от корабля зашумела листва деревьев Стронгилы, веселого островка. Геспер смотрел на высоких полногрудых женщин, стиравших одежды, на девушек и детей, и ему приятно было думать, что на этом островке спокойно, нет войн, и жизнь течет мерно, безмятежно, как ручеек в чаще леса, — годы, годы — и Пан приходит на бережок, чтобы подремать под ласковое журчание. Когда же на горизонте возникли Дидима, Липара и Гиера, такие же солнечные, такие же мирные, как Стронгила, Геспер подошел к моряку, заглянул ему в глаза:

— Взгляни, какая тихая жизнь на этих островах! Разве тебе не хотелось бы жить здесь, ловить рыбу, петь песни, благодарить богов за счастливую жизнь?

Моряк презрительно усмехнулся:

— И это ты называешь жизнью? Жизнь там, на Сицилии… Там борются люди. Они восстали, они освободились от ига врагов. И если суждено им умереть, они умрут в боях. А это (он указал на островок Гиеру, оставшийся позади) скучная, мышиная жизнь; она доводит человека до самоубийства. Но и на этих островах не без невзгод: много жизней уносят землетрясения и извержения.

— Кто ты? — шепнул Геспер.

— Зови меня Аврелий. Я — воин, а теперь моряк. Сначала я служил под начальством Люция Муммия, с ним разрушал Коринф, потом вернулся на свою землю, но меня стали душить долгами и я, распродав имущество, стал нищим. Я отправился в Рим, пристал к толпе бездельников; они жили случайным заработком… Я многое, многое понял… Если сам плебс плохо стоит за себя, то кто же будет стоять за него?

— Но рабы и свободнорожденные восстали…

— А, это другое дело! На Сицилии можно создать такую крепкую республику, с сенатом из рабов, с победоносными легионами, что сам Рим содрогнется от ужаса.

И вдруг взглянул прямо в глаза Гесперу:

— А ты кто? Много уж меня расспрашиваешь…

Но вольноотпущенник был осторожен и повторил то, что говорил о своей поездке каждому.

— Ну что ж, — оживился моряк, — тогда поедем вместе, только молчи. Я знаю кое-кого в Тиндариде…

Он отошел от Геспера и больше к нему не подходил.

Когда же впереди всплыла из морской пучины дымящаяся Этна, а за нею пристань, вся в пене, как Анадиомена, и ближе придвинулись зеленые сады и темная громада храма Нептуна, моряк оглянулся на Геспера, как бы призывая его в попутчики. Вольноотпущенник не колебался. И лишь только бирема причалила, он взял сумку и поспешно сошел на берег, чтобы не потерять моряка в многочисленной толпе.

IV

Тиберий с тяжелым чувством ушел от Сципиона тотчас же после ужина. Он видел, что Эмилиан и члены его кружка, на которых он возлагал надежды, не в силах облегчить положение плебса.

«И в самом деле, что они могли сделать, — думал он, — после того, как отказались от борьбы с сенатом, и Лелий, трусливо поджав хвост, как побитая собака, взял свой закон обратно? А теперь? Они занимаются литературой, философией, слушают умные речи Полибия, который боготворит Сципиона. С ними мне не по дороге».

Его потянуло в кварталы бедняков-ремесленников; он хотел обдумать наедине, где выход из тяжелого положения. Но тут он вспомнил, что едет послезавтра в Испанию, оторвется надолго от Рима, и опечалился: «Я, неплохой оратор, усовершенствуюсь в этом искусстве, буду защищать плебс от посягательств оптиматов и, если угодно богам, вернусь с обдуманным законом, который предложу в комициях; я подниму плебс на борьбу. Разве не внушал мне отец мой стоять за справедливость, разве он сам не боролся с преступной олигархией?»

Вечер был теплый, несмотря на легкий ветерок. Тонкая печаль исходила от лунного сияния, тихо проникая в смятенную душу. Осеребренные храмы, мосты и здания дремали в отдалении. Голоса людей плескались в воздухе, падая и вздымаясь.

Гракх вышел на форум, освещенный светильнями; они находились под медными навесами и чадили от дуновения ветра; пламя, часто мигая, рождало бесформенные тени, пробегавшие по каменным плитам.

Тиберий шел в глубокой задумчивости, не обращая внимания на попадавшихся навстречу женщин: проходили в тогах, с разрезом спереди[8] шурша сандалиями; неслышно проплывали, как видения, изящные чужеземки в прозрачных туниках, сквозь которые виднелись молодые тела. Те и другие были в желтых париках, с наброшенными поверх светлыми капюшонами. Рабы сопровождали блудниц, исполняя их любовные поручения.

— Честные блудницы! — донесся чей-то голос, и Гракху показалось, что он где-то его слышал. — Я люблю их, особенно чужеземок.

— Пойдем в Субуру, — ответил другой голос, низкий, грубый. — Ночь тепла, как страстное дыхание девственницы. (Они захохотали.) Клянусь Юноной, у Целийского моста в лупанаре, который сегодня открывается, будет веселое торжество…

— Ты смеешься, Люций, какое торжество может быть в лупанаре?

«Люций Кальпурний Пизон», — с отвращением подумал Тиберий и ускорил шаги; он хотел выбраться поскорее из этого места, но спокойный ответ Пизона удержал его:

— Уверяю тебя, Марк, что там торжество. Неужели Марк Эмилий Скавр откажется посмотреть на такое зрелище? Девственница вступает на путь любви, ее моют, одевают, украшают, сводник взимает с похитителя невинности полфунта серебра, а затем девушка продается кому угодно за одну золотую монету.

— Не пойду, далеко.

— Послушай, я расскажу тебе, как происходит торжество, — говорил Пизон, сладострастно хихикая, — я бывал не раз на этих празднествах.

— Главным участником? — засмеялся Скавр.

— Вовсе нет. Я люблю наблюдать нравы, ведь я пишу «Анналы» — большой исторический труд от основания Рима до нашего времени.

— И ты вписываешь туда все лупанары и торжества в них? — издевался Скавр.

— Брось, Марк! Если хочешь слушать, то не мешай. Это понадобится для твоего жизнеописания. Ведь ты пишешь, правда?

— Пишу, — неохотно ответил Скавр.

— А записал, как ты заразился в плебейском лупанаре и как лечила тебя старая сводня?

Скавр вспыхнул, но сдержался:

— Язычок у тебя, Люций, как жало…

Гракх был раздражен подслушанным разговором. Он прошел мимо храма Кастора и направился в темную улицу, которая зияла, как черная яма.

«Куда я иду и зачем? — задумался он. — Искушать судьбу? Плебс отдыхает от тяжелых трудов, а я хожу по улицам, не зная, чем ему помочь. Когда я добьюсь трибуната, я не остановлюсь ни перед чем».

Он вернулся на форум и медленно пошел домой.

Молодая девушка, подросток, подбежала к нему, смело ухватилась за его тогу:

— Пойдем, господин?

Тиберий хотел прогнать ее, но не решился.

— Не нужно, — тихо вымолвил он и сунул ей в руку монету.

Девушка отпустила тогу и с недоумением смотрела на него. Тиберий шел, не замечая ее. Она следовала за ним, прячась за выступы домов.

В темном переулке догнала его, схватила за руку.

— О, господин мой, — говорила она, всхлипывая, — ты добр, возьмименя к себе. Сжалься над бедной, одинокой девушкой.

— Кто ты? Рабыня или свободная?

— Я римлянка. Мать моя умерла… Мы очень нуждались… Куда мне деваться? Я голодна. И сегодня я вышла (прости, господин!) первый раз…

Голос ее дрожал.

— У тебя есть разрешение?

— О, нет.

Гракх задумался. «А ведь таких девушек много… тысячи… И это республика?..»

Он взял ее руку, сжал в обеих ладонях.

— Как тебя звать?

— Тарсия…

— Ну, пойдем…

В атриуме был еще свет, когда Тиберий вошел с девушкой.

Он сразу увидел недовольство на лице жены и рассмеялся:

— Вот, Клавдия, привел я тебе помощницу. Приюти ее. Она одинока. Возвращаясь от Сципиона, я нашел ее на ступенях храма.

Жена не удивилась; она привыкла к неожиданностям со стороны мужа: то он приводил несчастных рабынь и стариков, которые ни на что не были пригодны, то девиц, оказывавшихся потом дерзкими лентяйками или воровками, то, наконец, избитых рабов, которых покупал у жестоких господ. Когда Клавдия упрекала его, что рабыня сбежала, совершив кражу, или сказала дерзость, он неизменно отвечал: «Чего же ты от них хочешь? Бедные, несчастные, забитые, они ищут для себя лучшего и если берут чужое, то не потому, что жадны, а оттого, что для них составляет удовольствие иметь вещь, которой владели господа, держать ее в руках. Скажи, что они украли?» — «Рабыня унесла зеркальце, а раб золотое сердечко — буллу, которую носил наш умерший мальчик. Увы! — всхлипывала она. — Эта булла не предохранила его от смерти, а ведь золото имеет силу отдалять все злое». — «Что же делать? Жаль, конечно, как память, но ты пойми, милая Клавдия, одно: рабы, как дети: что блестит — то и берут».

Вспоминал: через несколько дней жена, проходя мимо таблина, увидела золотую буллу на столе; удивившись, она позвала рабынь, и те объяснили: раб узнал, что госпожа плачет, жалея сердечко, как память о сыне, и передал его через девочку-рабыню, а на другой день вернулся и сам. Он раскаивался в своем поступке, валяясь у ног Клавдии.

Тиберий всегда находил слово оправдания: он жалел человека, любил его, и ему больно было, когда раба наказывали. В городе говорили, что Гракхи обращаются с невольниками лучше, нежели сам Сципион Эмилиан.

И теперь, когда муж привел неизвестно кого («Может быть, блудницу», — подумала Клавдия), девушку, которой никто не знает, она захотела отказаться от этой скромной («С виду, конечно», — подумала опять) девушки, топнуть ногою, выгнать ее за дверь, но, взглянув украдкой на нее, а затем на Тиберия, на его строгое лицо, с добрыми, кроткими глазами, она устыдилась своих мыслей и, подойдя к мужу, весело сказала:

— Ты хорошо сделал, что не бросил ее на ступенях храма.

Тиберий покраснел: он солгал, но так было лучше. Обняв жену, он поцеловал ее в губы.

— Не сердись, что я тебе надоедаю своей жалостью.

— Разве ты надоедаешь? Я горжусь, что у тебя великая душа римлянина.

…Его тянуло в кварталы бедноты, а зачем — он сам не мог себе объяснить. Было ли это смутное желание ближе соприкоснуться с действительностью, слиться с тяжелой жизнью плебса или стремление уже теперь начать свою деятельность, заручиться поддержкой ремесленников и разоренных земледельцев, толпами приходивших в город?

Встал чуть свет и, предупредив жену, что в этот день принимать клиентов не будет, вышел на улицу.

Рим медленно пробуждался. Дома, мимо которых он проходил, оживали: голоса рабов, визгливые возгласы невольниц летели за ним, как вспугнутые птицы, и, не успев утихнуть, сменялись свежими звуками; вольноотпущенники открывали свои лавки, переругиваясь с крупными торговцами; продавцы зелени толкали перед собой двухколесные тележки, нагруженные луком, чесноком, горохом, бобами; быстроглазые, растрепанные рабыни второпях покупали зелень, торгуясь из-за каждой унции; метельщики подметали улицы у домов своих господ.

Выйдя на Священную улицу, Тиберий остановился. Солнце не всходило, а улица кипела уже народом: открывались таверны, кабачки с пестрыми вывесками (одинаковое изображение бородатого раба с амфорой), красильни, лавки обуви, готового платья, золотых изделий, палатки менял. Высокие дома, неуклюжие и грязные снизу, оглашались говором, смехом, криками, ссорами: они были переполнены (наплыв безземельных хлебопашцев, ищущих заработка, был велик), а управляющие-вольноотпущенники взимали плату за помещение «по одежде и облику» людей, вовсе не заботясь о добросовестности. Дома приносили громадную прибыль, и вольноотпущенник наживался, обманывая нередко своего патрона.

Кутилы, по двое и по трое, шли заплетающимися шагами, поддерживая друг друга; после бурно проведенной ночи глаза у них были мутные, опухшие. Они ругались, задевая прохожих, и щедро получали от них пинки и тумаки.

У булочных толпился народ. Пирожники зазывали покупателей, расхваливая свой товар. Дети шли в школу; они покупали второпях пирожки с вареньем и бежали вперегонки со смехом и шутками. Рабы-провожатые едва поспевали за ними.

Гракх шагал быстро, как воин. Не останавливаясь, он пересек форум, на котором собирался уже народ, миновал храм Кастора и очутился в части города, заселенной беднотою.

Грязные улицы поражали нечистотами: нога утопала в соре и густой жиже помоев, которые выливались прямо на улицу. В мастерских кипела работа: в кузнице, устроенной почти на улице, кузнец и молотобойцы, в одних туниках, раздували горн, бухали тяжелыми молотами; портной, с огромными ножницами, болтавшимися у пояса, шил желтоватую тунику, ловко работая длинной иголкою; сапожник и подмастерье тачали женские полусапожки, поплевывая себе на пальцы; горшечники обжигали горшки чуть ли не на середине улицы, не заботясь о том, что прохожие могли задеть миски, уложенные в высокие колонны; а жены их, зазывая покупателей, продавали скопившиеся изделия.

На Тиберия не обращали внимания: каждый был занят своей работой.

Он подошел к кузнецам.

Старик, с багровым лицом, исполосованным мечами, раздувал горн; он искоса взглянул на Гракха, на его чистую тогу и, усмехнувшись, потупился. Взгляд его, казалось, говорил: «Не туда попал, господин! Посмотри, посмотри, как живут плебеи».

Тиберий, смущаясь от их взглядов, в которых светилось недружелюбие, спросил:

— Как живете, граждане? Давно оторвались от земли?

«Не то, не то нужно было сказать, — закружились мысли, — конечно, этот старик никогда не видал земли, а работники…»

Дружный смех плетью стегнул его по лицу, он вспыхнул, растерялся.

— Как живем? — заговорил старый кузнец, не переставая смеяться. — Разве не видишь — впроголодь!.. Работы мало, а хлеба не накупишься. Все мы от земли, пришли в город, кто когда: я раньше, а они, — указал он на молотобойцев, — в прошлом году. Все мы разорились. А я воевал под Карфагеном и в Греции..

— Что же республика? Старик дерзко засмеялся:

— Республика трещит, как узкая туника на гладиаторе. Так я говорю, Маний?

Портной вскочил, ножницы закачались, ударяясь об его колени, быстрые черные глаза остановились на Гракхе.

— Республика? Дело не в ней, а в сенате. Засели там жадные пауки, сосуд плебеев. Жизнь перевернулась. Завоевания убили нас, господин!

Тиберий удивился. Портной рассуждал не хуже любого сенатора, и вдруг мысль об охлократии, о которой презрительно отзывался Сципион, кольнула его: «Посади этого человека в сенат, и он докажет, что не Рим разрушил Коринф и Карфаген, а эти города разрушают нашу республику».

— Ты говоришь верно, Маний, но как найти выход из этого положения?

— А ты кто?

— Ты меня не знаешь. Я — Тиберий Гракх.

— Гракх? — вскричал старый кузнец, и улыбка растянула шрамы на лице. — Да я тебя помню. Ты сражался под Карфагеном. Когда мы брали Мегару, предместье города, — повернулся он к молотобойцам, — Тиберий Гракх, во главе молодых воинов, взял башню, очистил стены города от неприятеля, открыл ворота, впустил консула с отрядом. Так была взята Мегара. А Газдрубал, карфагенский полководец, рассвирепел и казнил римских пленников на стенах города. Мы видели казнь, а помочь ничем не могли.

Тиберий протянул старику руку.

— Я рад, что встретился с воином, который был под Карфагеном. Как тебя звать? Тит? Ты помнишь, конечно, Сципиона Эмилиана. Обратись к нему.

— Нет, Сципион — плохой сторонник плебса. Тиберий опустил голову: он был того же мнения.

— Вот ты, — продолжал старик, не выпуская руки Гракха из своих заскорузлых рук, — ты должен был знать о земельном законе Лелия. А почему не поддержал его?

— Что ты, Тит, разве я — народный трибун, чтобы проводить законы, налагать на них вето.

— Но ты за нас! — крикнул портной, оглядываясь на ремесленников, сбежавшихся отовсюду, чтобы послушать нобиля, который пожимал руку кузнеца. — И мы тебя поддержим… отдадим тебе свои голоса…

— Увы, граждане, я уезжаю завтра в Испанию с консулом Манцином…

— Ну и что ж? Вернешься! — крикнул Тит.

— С каким это Манцином? — засмеялся портной, сверкнув зубами и глазами. — Ты говоришь о Гостилии Манцине?

— О ком же другом? — с недоумением спросил Тиберий.

— Этот Гостилий, когда был еще эдилом, любил совершать обходы лупанаров, преследовать волчиц[9] разыскивать тайные притоны. Эдилы ходят с ликторами, а он решил, что ликторы — ненужные свидетели; в одиночку легче обижать блудниц, требовать бесплатных ласк. Однажды Манцин вернулся из обхода не пешком, а на носилках: он хотел силою ворваться к Мамилии, но грудастая волчица угостила его камешком, величиной с твою голову.

Все засмеялись, а Гракх поморщился: Манцин не нравился ему своей заносчивостью, самохвальством, дерзкими речами.

— Квириты, — сказал Тиберий, оглядев столпившихся вокруг него ремесленников, — я вижу, что большинство из вас, особенно молодежь, земледельцы, которые были вынуждены бежать в Рим в поисках работы и пропитания. Ваши участки проданы, вы разорились. Ваши семьи лишены куска хлеба и голодают. Рим наводняется толпами земледельцев: каждый день они приходят с юга, востока, запада и севера. Их труд заменяется дешевым трудом рабов. Справедливо ли это? Справедливо ли прижимать римлянина, лишать его хлеба, отнимать у него землю, которую он завоевал? Скажите, квириты, так ли я говорю?

— Верно, верно! — закричала толпа. — Земля была нашей кормилицей.

— Земля одевала нас!

— Наши овцы свободно паслись…

— Так вот, квириты, землю вы должны получить обратно…

— Эдилы, эдилы! — воскликнул кто-то.

Толпа бросилась врассыпную, и вскоре застучали опять молоты, началась торопливая работа.

Стоя у горна, Гракх дожидался эдила, перед которым шел ликтор.

Эдил, толстый, потный человек, с багровым лицом, приблизился к кузнице, оглядел ее, и, увидев нобиля, наблюдавшего за работой старика, подошел к ним.

— Кто ты? — спросил он. — И по какому праву собираешь народ?

Тиберий назвал себя.

Эдил поклонился и заискивающе улыбнулся:

— Как здоровье благородного Сципиона Эмилиана? Я давно не был у него, занятый служебными обязанностями.

Гракх сухо ответил, что Сципион здоров, и, отвернувшись, пошел к форуму.

Он был доволен сегодняшним утром: теперь он был уверен, что никто не оторвет его от борьбы, и смотрел радостными глазами на встречавшихся по пути рабов и плебеев.

Он вошел в атриум с улыбкою на лице.

— Где ты был, Тиберий? — вскричала Клавдия, бросаясь к нему. — За тобой приходили от консула Гостилия Манцина.

Гракх вспомнил презрительное отношение плебса к его начальнику и сказал:

— Пошли сказать, что я зайду к нему вечером, а этот остаток дня я хочу провести с вами.

В атриуме находилось несколько близких друзей: Диофан Митиленский и Блоссий, оба старики, в светлых хитонах, один задумчивый, медленный в движениях, и другой — веселый, подвижный; Квинт Элий Туберон, племянник Сципиона Эмилиана, с надменным лицом и презрительным взглядом; Гай Фанний, участник взятия Карфагена, сверстник Тиберия, хитрый, льстивый притворщик, и Гай Семпроний Тудитан, историк, работавший над «Книгой магистратов», человек честный, прямой, приятный в разговоре.

Тиберий ласково приветствовал друзей и, обратившись к жене, спросил, почему не вышла мать.

— Она занята переводом трагедии Эврипида, — ответила Клавдия, — но если желаешь, я скажу ей, что ты пришел.

— Прошу тебя.

Вошла Корнелия в сопровождении Гая, пылкого, стремительного юноши. Женщина седая, но еще крепкая, она держалась прямо, несмотря на свой преклонный возраст, и гордо закидывала голову, как будто была супругой первого лица в сенате.

Младшая дочь Сципиона Африканского Старшего, победителя Ганнибала, она, выйдя замуж за Тиберия Семпрония Гракха, родила ему двенадцать детей, из которых девять умерли в младенческом возрасте, и только трое остались в живых: два сына и дочь. Она любила детей той глубокой материнской любовью, которая была присуща матронам седой древности, а на сыновей возлагала огромные надежды, мечтая об их исключительной для республики деятельности. «Они — мое украшение», — говаривала она друзьям. «Они — мое украшение», — повторяла она, расхваливая Тиберия и Гая, и в ее взгляде сверкала гордость матери, родившей таких детей.

Младший сын Гай был привлекателен: высокий ростом, хорошо сложенный, он пленял римских красавиц. Ему недавно исполнилось семнадцать лет, и на нем была мужская тога, складки которой он то и дело оправлял, любуясь собою в большом зеркале. Щеголь, как большинство новой молодежи, он делал крупные издержки на одежду, золотые украшения, драгоценные камни, и Корнелия безропотно покорялась воле младшего сына, не желая, чтобы он был одет хуже других и казался беднее небогатых сверстников.

Корнелия подошла к Тиберию.

Склонясь, он поцеловал ее руку.

— Я вышел так рано по небольшому делу. — И, целуя Гая в губы, прибавил: — А вчера ночью, возвращаясь от Эмилиана, привел в дом девушку. Ты видела ее, мать?

Корнелия кивнула и, кликнув рабыню, сказала:

— Позови Тарсию, я хочу видеть, хорошо ли ее вымыли и как одели.

Девушка робко вошла и остановилась среди атриума. На ней была новая туника и сандалии, лицо вымыто, волосы гладко причесаны.

— Скажи, Тарсия, довольна ли ты? — спросил Тиберий.

— О, господин мой, ты сделал для меня все… Ты спас меня…

— Что ты умеешь делать?

— Умею ткать и прясть, занималась рукоделием. Когда она ушла, Корнелия обратилась к Блоссию:

— Сегодня я кончаю перевод «Медеи», не будешь ли так добр просмотреть со мной начало?

— Я очень рад, что ты доверяешь мне ознакомление с этой работой.

— А теперь, друзья, посоветуйте мне, что перевести из Аристофана.

— «Облака», конечно, «Облака»! — единогласно воскликнули Диофан, Блоссий и Тиберий.

А Гай Семпроний Тудитан заметил:

— В «Облаках» осмеяны софисты, а это для нас, римлян, особенно важно: меньше будет увлекаться наша молодежь Карнеадом.

Тиберий провел этот день в семье, беседуя с матерью и друзьями, а вечером пошел к Гостилию Манцину. Консул объявил ему, что он отправляется в путь ровно в два часа[10]и приказал явиться на форум без опоздания.

Собирая мужа в дорогу, Клавдия всхлипнула.

— Приезжай поскорее, — шептала она, целуя его руки и обливая их слезами, — я отвыкла от твоих путешествий и буду очень скучать.

V

Аврелий и Геспер шли по улице. Моряк говорил вполголоса:

— Надоела мне эта морская жизнь — всюду распущенность, пьянство, побоища. И отчего только Нептун не потопит все корабли вместе с людьми?

Навстречу валил народ: римляне в тогах, греки в хитонах, сицилийцы в разноцветных одеждах, похожих на хламиды. Рабыни, с детьми на руках, неряшливо одетые, злые, переругивались друг с дружкой, торопясь поскорее втиснуться в боковую улицу, до того запруженную народом, что всякое движение остановилось.

Улицы возбужденно шумели.

Геспер спросил стоявшего рядом ремесленника, куда бежит народ.

— Раба ведут на казнь, — ответил рослый бондарь, протискиваясь вперед.

Аврелий окинул глазами улицу и вместо того, чтобы присоединиться к толпе, направился в противоположную сторону. Геспер, недоумевая, последовал за ним.

Аврелий шел быстро, как видно, торопясь. Геспер заметил, что город он знал: свернул в боковую улицу, прошел несколько шагов и остановился перед ветхим домиком (черепичная крыша зияла большими дырами; гнили и обваливались балки, и неизвестно было, как он еще держится).

Толкнув дверь, Аврелий проник внутрь — темный атриум был завален старьем; пахло потом, грязными, давно немытыми одеждами, кожею. Геспер, остановившись на пороге, увидел дряхлого старика, поднявшегося им навстречу.

— Кто такие? — говорил старьевщик, туря красные, воспаленные глаза. — Кого посылает ко мне добрый Меркурий, радетель о нуждах моряков?

— Неужели не узнал, дедушка?

— Это ты? А я было подумал, что…

— …что меня перевозит Харон через Стикс.

— Ты угадал… Э, да ты, кажется, не один…

— Со мною друг. Наш путь в виллу Скавра… Старик покачал головою.

— Куда вы поедете? — зашептал он, озираясь. — Вся Сицилия кипит на огне Этны, как горшок с водою. А вилла Скавра находится как раз по дороге в Тавромений, — там расположился лагерем Эвн.

— А Клеон? Разве он не с Эвном?

— Клеон стоит поближе к Энне, а римляне наступают на Тавромений. Не знаю, как вы проберетесь.

— Мы подумаем, — молвил Аврелий, осматривая атриум. — Мне, дедушка, нужна одежда вольноотпущенника и старый пилей.

— Разве тебе надоело морское дело? — усмехнулся старик. — Кормят вас хорошо, в вине не отказывают, платят исправно, а приплыло судно к месту — ступай на берег, пей, веселись, люби девчонок…

— Это, дедушка, не жизнь.

— Что же ты задумал? Аврелий покосился на Геспера:

— А задумал то, о чем говорил с тобою.

— А не опасно? — осторожно спросил старик.

— А чего бояться? — пожал плечами Аврелий. — Я человек твердый…

Он не договорил и стал рыться в старье, подняв тучу пыли. Переодеваясь, он прислушивался: с улицы доносился глухой шум, голоса. Аврелий надел на голову пилей, шепнул:

— Что у вас делается в городе? Народ торопится, бежит; насилу мы к тебе добрались…

Старик вздохнул.

— Собираются казнить раба; он ударил своего господина, повалил на землю, стал душить.

— Задушил? — прошептал Аврелий с загоревшимся взглядом.

— Нет, оторвали его, — с сожалением произнес старик. — А раба присудили: водить по улицам, бить, а затем распять.

Шум приблизился.

Геспер и Аврелий выскочили на улицу. Прямо на них двигалась толпа, сдерживаемая легионерами: острия копий вспыхивали на солнце огоньками, шлемы ослепительно сверкали.

Впереди шел голый раб. Лицо его, потное, окровавленное, обросшее густой бородой, с прядями черных волос, слипшихся на лбу, было дико. Он шел, несколько опустив голову, и озирался исподлобья: шея его была заключена в тяжелый кусок дерева, в виде длинной балки, и раскинутые руки пригвождены к нему. Сзади шли рабы, его товарищи, которые, по закону, должны были ответить за то, что не помешали покушению на жизнь господина: их ожидало строгое наказание — плети, пытка огнем. Но сын пострадавшего обещал смягчить им наказание, если они будут бить преступника, ведя его по улице от дома до места казни! Однако большинство рабов отказалось от постыдного предложения, и только несколько человек, самых низких и малодушных, согласились.

Раб медленно шел, и сзади сыпались на него жгучие удары тонких ивовых прутьев. Смуглая спина превращалась в ошметки мяса, и кровь стекала длинными нитями на запыленные ноги.

Это был образованный грек, попавший в плен вместе с Полибием в числе тысячи знатных ахейцев; гордый, он нигде не мог ужиться, и его наказывали за непокорность, переводили из одного места в другое, пока, наконец, он не попал к нобилю, поселившемуся в Тиндариде.

Легионеры шли бесстрастно, с копьями наперевес: они спокойно следили за порядком и не препятствовали выбегавшим на середину улицы римским гражданам и гражданкам наносить удары преступнику. Один старичок, одетый в белую тогу с пурпурной каймой, может быть, курульный эдил, подскочил к осужденному и ударил его в зубы. Раб отшатнулся, чуть не упал от неожиданного удара, но не растерялся (из рассеченной губы текла кровь, темно-красная, густая, обагряя подбородок и мускулистую волосатую грудь): густой плевок залепил старичку лицо.

Визжа и ругаясь, римлянин бросился к центуриону, сопровождавшему раба: он требовал подвергнуть преступника самому жестокому наказанию тут же, на улице, но центурион объяснил, что ему приказано идти к месту казни, не останавливаясь, что он не имеет права истязать злодея своей властью. Тогда толпой овладело бешенство; она бросилась к преступнику, чтобы растерзать его, но легионеры остановили разъяренных мужчин и женщин копьями.

— Назад! — крикнул центурион, взмахнув мечом, сверкнувшим огненной полосою на солнце. — Еще шаг…

Толпа отхлынула. Она осыпала раба бранью, кидала в него камни, глиняные черепки, наносила удары бронзовыми кочергами, била его по щекам прутьями и бичами.

Раб шел. Это был сильный, выносливый человек. Деревянный ошейник давил шею, пригвожденные руки оцепенели, он их не чувствовал, кровь бросалась в лицо обжигающим жаром, туман застилал глаза. Сердце колотилось так сильно, что он задыхался.

— Воды…

Легионер, шедший рядом, поспешно поднес баклагу с уксусом к его губам. Раб глотнул, замотал головою. Рот и окровавленные губы побелели, но мысли прояснились, — стало легче.

— Не давай ему пить! — заревела толпа.

— Пусть издохнет, подлая собака!

— Смерть ему! Смерть!

В глазах раба просветлело. Он с благодарностью взглянул на воина, но тот, не замечая его умоляющих глаз, шел, зорко смотря по сторонам.

— Друг… Легионер чуть повернул голову. В шепоте раба ему почудилось не то приказание, не то призыв… Но воин, не моргнув глазом, продолжал шагать, прислушиваясь.

— Мое имя — Ахей… если ты меня спасешь… Легионер шел молча; лицо его пылало.

— Если ты ночью…

Раб пошатнулся: опять потемнело в глазах.

— Пей, — как сквозь сон, донесся до него ободряющий голос воина. — Идти уже недалеко.

Раб шел. А удары сыпались; вскоре к ним прибавилась острая разъедающая боль: он застонал.

Легионер обернулся: молодые матроны бросали рабу в спину щепотки соли. Воин подумал, дозволено ли это законом, и спросил подошедшего центуриона. Но тот сам не знал… Взглянув же на матрон, на окровавленную спину раба, на его бледность, он крикнул:

— Запрещено законом. Женщины отстали.

Впереди темнели городские ворота. Рабам и чужеземцам было запрещено выходить в военное время за город, и только римские граждане и вольноотпущенники пользовались этим правом.

От ворот до места казни было недалеко: предстояло пройти два стадия по дороге и свернуть в сторону, где чернело несколько крестов.

Солнце медленно склонялось к западу, но лучи его сильно пригревали землю. Слева дымилась Этна. Центурион, поглядывая на солнце, торопился. Он боялся, что не успеет. Он приказал идти быстрее. Люди ускорили шаг. Геспер и Аврелий шли почти рядом с легионером. За спиной они слышали голоса рабов, свист прутьев. Оба молчали.

— Кого бьете, жалкие ехидны? — послышался сзади шепот, и Геспер, оглянувшись, увидел Аврелия, который, ругаясь, шел уже рядом с рабами.

Шествие внезапно остановилось. Протяжный крик метнулся и замер. Раб упал.

Он лежал посреди пыльной дороги, с тяжелой колодкой на шее; окровавленная спина стала черной, как земля, — пыль, попавшая в раны, превратилась в густую липкую грязь, и она, эта грязь, жгла тело, вызывая зуд, доводящий до бешенства.

— Пить…

Третий раз легионер снял с себя баклагу. Приподняв голову осужденного, он влил ему в рот уксусу, помог встать.

— Дойдешь?

Раб не ответил. Он собрал последние силы, сделал несколько шагов, зашатался.

— Кто хочет помочь преступнику? — крикнул центурион. Геспер и Аврелий молча подошли, в нерешительности остановились.

— Как помочь? — растерянно спросил Геспер. — Под руки не возьмешь, пригвождены…

— Может быть, донесем его? — прервал Аврелий. — Мы сильные, а идти осталось недалеко.

Они подняли раба, приготовились нести, но сын нобиля воспротивился:

— Он ударил моего отца, едва не задушил, — и его нести? — закричал он, бросившись к Гесперу и Аврелию. — Пусть идет! Пусть ползет! Пусть, как хочет, добирается до смерти!.. Вставай, Ахей, вставай!

Но раб не шевелился.

— Встанешь ты, скотина? — ударил его молодой нобиль ногою в бок, но видя, что раб обессилел, сказал: — Пусть несет его, кто хочет.

Геспер и Аврелий подняли Ахея и понесли, один — обхватив ноги, а другой — спину; легионер шел сзади, поддерживая окровавленную колодку с раскинутыми руками.

С полей дул ветер, принося запах разлагающихся на крестах трупов; орлы и еще какие-то хищные птицы кружились над крестами с клекотом; голодные собаки, привлеченные мертвечиной, бродили неподалеку, но, заслышав голос людей, скрылись.

Геспер, идя впереди, видел кресты — они возвышались, раскинув свои руки, черными призраками, мрачными, как тени Эреба.

Геспер насчитал пятнадцать крестов. Вид одного из них поразил его, вызвав ненависть к палачам. Висел мальчик; его остекленившиеся глаза смотрели прямо, нагое тело было бело, и ступни малы, как у девочки.

Не спуская глаз с этого мальчика, Геспер подходил к крестам, позабыв о своей ноше.

— Налево! — крикнул центурион, и Геспер увидел рядом с крестом, на котором был распят мальчик, большой кол, вбитый в землю.

Раб вздохнул, встал с трудом на ноги. Глаза его встретились с глазами легионера, но он не увидел ни тени надежды на суровом лице воина. Только в глазах добровольных носильщиков вспыхивало не то обещание, не то тихая радость людей, долго искавших и нашедших, наконец, средство к спасению.

— Не бойся, мы тебя спасем, — шепнул Аврелий, но так тихо, что сам едва уловил свой шепот.

Раб задрожал, но овладел собою.

Между тем центурион позвал нескольких воинов и кузнеца. Легионеры принесли лестницу, приставили к колу и, взобравшись на нее, подтянули раба на веревке, а кузнец сильными ударами молота прибил ноги к колу.

— Удержится? — спросил центурион, раскачивая тело и не замечая, что гвозди разрывают ладони и ступни.

Легионер, поивший раба уксусом, сказал:

— Тело прибито крепко, спроси кузнеца.

— Хорошо. Ты останешься сторожить до II стражи. Можешь развести костер, а огонь возьмешь в караульне у городских ворот.

Ночь надвигалась, сопутствуемая прохладой. Тишина окутывала сицилийские поля. Люди пропадали в темноте, и легионер, опершись на копье, долго смотрел им вслед.

Потом он подошел к кресту, позвал:

— Ахей…

— Пить…

Воин оторвал лоскут от своей туники, смочил его в баклаге и, надев на копье, поднес к губам раба:

— Пососи.

Слышно было, как раб чмокал губами.

— Друг, сними меня… спаси… и ты получишь такую награду…

— Ты не дойдешь, Ахей, до деревни. И стража обнаружит бегство…

Две тени выросли рядом с легионером.

— Кто вы? — испуганно вскрикнул он.

— Не бойся, мы носильщики осужденного, — сказал Аврелий.

— И вы…

— Мы пробираемся в лагерь Эвна.

Легионер задумался: с некоторого времени в римском войске участились случаи перебежек легионеров на сторону неприятеля; привлекала раздача Эвном земель, свободная жизнь без притеснений и непосильных налогов. И воин решительно тряхнул головою:

— И я с вами.

Они отогнули с трудом гвозди, вбитые в ноги раба, вынули их и, опустив тело на землю, освободили ему руки, сняли с шеи колодку.

Раб был в беспамятстве. Он лежал неподвижно, как труп. Геспер влил ему в рот родосского вина. Раб пошевелился, вздохнул.

— Мы тебя понесем до деревни. Не знаешь, далеко ли идти?

— Пять стадиев, — прерывистым шепотом выговорил раб.

— Ты очень страдаешь, Ахей?

— Руки отнялись. Чем я буду мстить?

— Руки отойдут: ты истек кровью, ослабел. В лагере Эвна ты выздоровеешь.

Они подняли Ахея, завернули в плащ легионера и понесли. Раб стонал, метался: все его тело было в ранах, они кровоточили, голову охватывал шум, видения мглою проносились перед глазами, и он забывался тяжелым сном, нет — не сном, а каким-то отупением, от которого не хотелось освободиться. Он был мокр, точно искупался в реке, и, стиснув зубы, молчал. Только недалеко от деревни попросил:

— Друзья… дайте мне нож… на случай, если…

— Не бойся. Мы знаем, что делать.

В деревне они пробыли недолго: наняли земледельца и тотчас же выехали, стараясь добраться поскорее до военной дороги, которая соединяла Мессану с Тавромением.

— Мы поедем напрямик, — успокоил друзей Аврелий, — нужно узнать место, где еще нет римских легионов; там и проскочим в лагерь Эвна.

Дорогой они нагнали нескольких рабов, которые поспешно скрылись в ущелье гор. Аврелий громким голосом позвал их, успокоил и, расспросив, узнал, что Эвн стоит к северу от Тавромения, ожидая битвы с римлянами.

Они ехали весь день и всю ночь. Впереди полыхали величественные пожары — казалось, горит вся Сицилия, открылись все вулканы, и никому нет спасения. Навстречу попадались разрозненные стада овец, коров, табуны лошадей, — восставшие рабы отпустили на волю даже животных, и гордый клич: «Всем свободу» — носился по виллам, деревням и городам, сбросившим ярмо угнетения.

К утру они выехали на проселочную дорогу, смятую проходившими стадами и копытами римской конницы, и увидели вдали обугленные развалины вилл, кресты с распятыми на них нобилями и публиканами, и, подъехав ближе, — нагие семьи людей, которые недавно еще владычествовали и издевались над рабами: женщины, мальчики и девочки бродили среди разрушенных жилищ, стыдясь своей наготы, искали пропитания, но все было сожрано огнем, опустошено.

Увидев путников, они бросились к ним, со слезами на глазах умоляя о помощи, но Ахей хрипло рассмеялся:

— Взгляни, благородная матрона, на мое тело! Взгляни на мои руки и ноги и подумай: справедливо ли покарал вас Юпитер?

В глазах его горела такая ненависть, что люди испуганно отшатнулись.

— Вот отлежусь, соберу войска, пойду по всему острову. Никому не будет пощады!

Он не мог больше говорить и, задыхаясь, опрокинулся навзничь.

Телега уезжала. Женщина с воплем упала на колени, и крики ее долго неслись им вслед. Люди угрюмо молчали. Только Ахей сказал с полубезумным смехом:

— Будет еще не то: трупами насильников станем удобрять поля!

Вечером они наткнулись на конный дозор пастуха Крития и были задержаны.

Говорил один Ахей. Он рассказал обо всем, ничего не утаивая и, указав на друзей, спасших его, крикнул:

— Едем к Эвну! А этот человек из Рима… Мы и там имеем друзей…

Критий вызвался проводить их к царю Антиоху, как он называл Эвна, и телега быстро покатила, окруженная всадниками.

VI

Геспер и Аврелий ожидали увидеть лагерь, погруженный в сон, незаметные караулы, возникающие внезапно рядом, услышать их тревожный оклик и грубые голоса военачальников. Но не то открылось перед их глазами: множество костров, издали похожих на пылающие угольки, было разбросано по полю, а ближе к дороге, огибая лагерь, возвышался укрепленный вал со рвом.

Тысячи людей работали дни и ночи без отдыха: одни, по римскому обычаю, воздвигали на валу прикрытие из толстых бревен, другие устраивали плетни, чтобы уменьшить давление насыпи на откосы, третьи вырубали с внутренней стороны ступени, иные рыли ямы, вбивая в них копья, острием вверх, и покрывая сверху прутьями — ловушки для неосторожного в бою пехотинца.

Кожаные шатры, разбитые не в строгом римском порядке, а как попало, чернели, вырисовываясь неуклюжими тенями на темном небе.

Остановив телегу у ворот лагеря, Критий предложил путникам пройти пешком до шатра царя Антиоха. Не возражая, они подняли Ахея и понесли вслед за Критием.

У шатра, самого высокого и просторного, где стоял караул, они остановились. Критий назвал себя страже и прошел внутрь. Через несколько минут он вернулся и крикнул Аврелию:

— Войдите. Царь желает вас видеть.

Они проникли в шатер, освещенный огромными светильнями, и остановились, опустив свою ношу на землю. Ахей застонал.

Низенький приземистый человечек, толстый, с желтым лицом и быстрыми подозрительными глазками, в царской диадеме, сидел на возвышении. Это был Эвн — вождь рабов. Услышав стоны, он несколько привстал, крикнул высоким голосом евнуха:

— Зачем принесли раненого?

Аврелий выступил вперед и стал рассказывать: по мере того, как он говорил, лицо Эвна багровело (толстая жила вздулась поперек лба), челюсть подергивалась.

— Не врешь?

И, вскочив, подбежал к Ахею:

— Подвиньте светильни, я хочу сам посмотреть.

Он взглянул на руки и ноги Ахея, ощупал ему спину.

— Будешь бороться за наше дело? Будешь мстить за себя, за наших братьев?

Ахей смотрел на толстого человека, на сверкающую диадему и думал, что теперь, быть может, рабы добьются освобождения, начнут жить человеческой жизнью. И ему больно было сознавать, что он лежит без пользы: когда еще заживут раны и кто будет о нем заботиться?

— Царь, ты добр и милостив, но я болен… я не могу сейчас бороться. Когда выздоровею, я соберу тысячи рабов и пойду на римлян. Я храбр, жизнь для меня — плевок: смерть душила уже меня…

— Ты останешься в моем шатре. Я сам буду тебя лечить… Вчера я беседовал с богами; они сказали мне: «Принесут к тебе человека, больного, избитого, приюти его, излечи». Это — ты. Я ждал тебя…

— На тебе, царь, милость богов, — сказал Критий.

Эвн усмехнулся, самодовольно оглядев приближенных, которые толпились у входа в шатер.

— Пусть подойдет гонец из Рима, — сказал он. Геспер вышел на середину шатра.

— Вождь, — молвил он, избегая называть Эвна царем, — потерпи немного. Я должен говорить с тобой наедине.

— Подойдите вы оба. Как тебя звать? Аврелий? А тебя, воин? Сервий? Вы желаете бороться за дело рабов? А почему вы бежали из римских войск?

— Царь, — сказал Аврелий. — Рим стал не тот, чем был. Жить невозможно… доблесть иссякла… народ голодает… богачи грабят… Я пришел помогать тебе…

— Говори.

— Я помогу тебе уничтожить публиканов и нобилей… Эвн расхохотался: смех его был похож на кудахтанье испуганной курицы.

— Хорошо сказал! Ох, как хорошо! Ха-ха-ха… Что скажешь, Критий? Такие люди нам нужны. Ну, а ты, Сервий?

— Я не мог терпеть зло и жестокость римлян: моего отца посадили в тюрьму за долги, землю взяли, скот угнали, жизнь испортили…

Эвн задумался:

— Куда мне вас назначить? В пехоту или конницу? Ахей, лежавший посреди шатра, приподнялся на локте:

— Царь! Я беру их себе. Это будут первые люди в моей коннице.

Эвн засмеялся:

— Больной и бессильный, ты уже принялся за дело. Это хорошо. Боги знали, кого мне прислать.

И, повернувшись к Критию, воскликнул:

— Позови писца и вождей… Посланец из Рима скажет, что хотят от нас враги.

— Вождь, я хотел говорить с тобой наедине, — возразил Геспер.

Но Эвн замахал руками:

— У меня нет тайн от моих людей. Пусть все знают, о чем мы будем говорить.

Вскоре шатер наполнился вооруженными военачальниками: входили бородатые рабы с копьями и мечами, старики с луками и дротиками, безусые юноши с дубинами и пращами. Большинство были сирийцы.

— Все собрались? — крикнул Эвн, усаживаясь на возвышении. — Где же писец?

Геспер удивился: рядом с Эвном стоял не раб, а человек свободный, в тоге, с виду римлянин.

— Вождь, — заговорил вольноотпущенник Фульвия Флакка, оглядывая рабов быстрым взглядом, — я выехал из Рима с поручением от моего господина. Называть его я не буду, да и незачем: ты его не знаешь. Мой господин приказал передать тебе этот меч и вазу со свитком папируса. Он сказал так: «Отдай Эвну и уезжай обратно. Привези что-нибудь от него в доказательство того, что ты выполнил поручение».

И он протянул меч и вазу вождю рабов.

— Меч хорош, — улыбнулся Эвн, пробуя лезвие на ногте, — и ваза не плоха, но важнее всего для нас — письмо твоего господина.

Он вынул из вазы папирус, подал писцу:

— Читай.

Писец развязал льняную нитку, развернул свиток:

— «Друг рабов и плебса, вождю Эвну.

Наступило время, дарованное богами несчастным рабам: вы восстали. Да поможет вам Юпитер и Минерва в вашей борьбе. Помните, что в Риме, Минтурнах и Синуэссе есть у вас друзья: мы подготовим там восстания. А ты, вождь, возмути рабов в Аттике и на Делосе: пошли туда верных людей. Постарайся завоевать поскорее всю Сицилию, изгнать оттуда римлян и греков, а с жестокими господами расправься так же, как они расправлялись с рабами. Попытайся захватить римские корабли в Сиракузах, чтобы охранять берега острова. Держись, не сдавайся, борись до конца. Я постараюсь, чтобы римский сенат послал меня для усмирения вас, восставших: помни, я буду бездействовать; это даст вам возможность укрепиться. Когда ты станешь владыкой Сицилии, когда у тебя будут корабли, захвати Липарские острова, иди на Италию: высади войска в гаванях, которые я подготовлю для борьбы, а в каких — уведомлю тебя. Следи, чтобы в войсках твоих не было пьянства, разврата, непослушания: пьяных строго наказывай, блудниц изгони из лагеря, дерзких, своенравных и непослушных рабов выдавай римлянам. Помни, что следствием всех этих зол бывает в войсках измена. Страшись ее. Не доверяй людям, которых не знаешь. Прощай».

Молчание залегло в шатре.

— Что скажете, братья? — спросил Эвн, окидывая собрание подозрительным взглядом. — Всем ли по сердцу советы друга? Что молчите? Выступил Критий:

— Царь, советы римлянина умны; видно, писал друг, а не враг.

У шатра послышался топот, прерывистый говор: пола распахнулась, и в шатер ворвался раб в оборванной тунике:

— Царь? Римляне…

Лицо Эвна преобразилось: он порывисто вскочил, легко пробежал, несмотря на свою полноту, через шатер, схватил меч и щит, крикнул высоким пронзительным голосом:

— Братья, вперед! Давайте бить врага, как били уже не раз!

И как был, в диадеме, выскочил из шатра, взобрался без посторонней помощи на низенькую, выносливую лошадку и помчался к воротам лагеря.

VII

Римляне наступали вдоль проселочной дороги, по которой несколько часов назад проехала телега с беглецами.

Уже светало, и в предутренних сумерках звуки казались обновленными, приобретая звонкую свежесть. Солнца еще не было, но уже на востоке заалела полоска, похожая на край юношеской тоги.

Два легиона, построенных в три ряда, шли ровным шагом: впереди двигались гастаты, позади, на расстоянии фронта одного легиона, за промежутками между манипулами первой линии, велиты, и, наконец, задний ряд составляли триарии, воины, испытанные в боях. Тяжеловооруженные всадники находились на флангах.

Военные трибуны и центурионы шли, наблюдая за передвижениями рабов. Они видели огромные толпы, которые строились в широкий четырехугольник, внутри которого находился обоз, шатры и скудное имущество рабов, видели готовые к бою тесно сомкнутые колонны, очевидно, для того, чтобы прорвать римский строй, но когда появилась многочисленная конница — поняли, что благоразумнее было бы отойти за высокий вал и ждать подкреплений. То же подумал и претор Люций Гипсей, ехавший верхом между первым и вторым рядом воинов, но отступать было уже поздно.

По знаку претора войско остановилось. Знамена манипулов, с изображением рук и животных, заколебались. Не успела римская труба заиграть призыв к наступлению, как из гущи рабов выскочили пращники и осыпали римлян дождем камней. В ту же минуту заиграла труба, послышался рев рабов, претор взмахнул знаменем, римляне ответили боевым кликом и побежали на неприятеля. Вдруг в рядах произошло замешательство: на флангах, против которых Эвн с умыслом выставил слабые силы, чтобы отвлечь внимание римлян, рабы сомкнулись в тесную колонну, прорвали строй, и претор немедленно бросил в бой манипулы второго ряда. Засвистели копья, зазвенели мечи.

Критий, начальник конницы, разделил ее на две части: одну послал против правого фланга, а сам, во главе другой, бросился на левый фланг.

Началась жестокая сеча.

Охватываемые с обеих сторон, едва успевая выбивать то и дело прорывавшиеся колонны рабов, римляне держались недолго: после дружного натиска Крития началось постыдное бегство. Рабы, обезумев от радости, расстроили свои ряды и бросились неудержимой лавиной; истребляя людей, добивая раненых, не щадя сдававшихся в плен, они мстили за долгие годы мучений, издевательств, пыток и побоев. Кое-где римляне переходили в наступление, но, не имея сил удержаться, отходили или обращались в бегство. А битва мощно шумела топотом ног пехотинцев и всадников, звенела ударами мечей о панцири, свистела камнями и дротиками, гремела боевыми кличами, возгласами трибунов и центурионов, воплями, стонами, проклятьями, ржанием лошадей. И все эти звуки то сливались в один нарастающий гул, то, замирая, выделялись разрозненно, проникновенно и страшно.

Эвн бился в передних рядах, стараясь прорваться к Гипсею; дважды, во главе храбрецов, бросался он в гущу неприятеля (он хотел убить претора и захватить знамя) и дважды отступал. Но когда началось бегство римлян и Гипсей приказал играть отступление, Эвн закричал. Голос его, высокий, пронзительный, метнулся над легионами, над конницей Крития:

— Знамя, знамя!

Критий понял. Стегая горячего вороного жеребца плетью и призывая всадников в бой, он помчался за бегущими легионерами; он видел перед собой ускользающее знамя — то знамя, которое требовал царь Антиох, и не в силах протянуть руку, чтобы взять его, закричал:

— Братья, за это знамя — мешок золота!

Но знамя было уже далеко — римляне добрались до своего лагеря, где, укрывшись за валом, могли выдержать длительную осаду. Подъехав к Эвну, Критий спрыгнул с коня.

— Царь, — молвил он твердым голосом, в котором звучало недовольство, — почему ты не приказал этого раньше?

Эвн усмехнулся, похлопал его по плечу.

— Я видел твою храбрость, ты уцелел, урон у нас невелик — чего же больше? А знамя (он махнул рукой) не убежит. У нас будет много римских знамен, и я прикажу поставить их под ярмом у каждого шатра.

— Золотые слова, — сказал подошедший Аврелий.

Оннаходился в обозе, видел бой и удивился той храбрости, с которой рабы бросились на неприятеля, и той быстроте, с которой они разбили его.

— А много легло римлян?

— Они потеряли около половины бойцов, — ответил Критий. — Прикажи броситься на приступ. Мы победим. Знамя и голова претора будут у твоих ног.

Эвн усмехнулся.

— Ты горяч и безрассуден. Нужно сохранить войска для больших битв. Завтра мы пойдем вперед и прогоним неприятеля: он уйдет, как побитая собака. А сейчас нельзя. Будем хоронить павших, дадим отдых живым.

Увидев Геспера, он поманил его движением руки:

— Возвращайся в Рим и скажи своему господину: «Царь Антиох благодарит за дружбу и за советы; он хотел послать тебе знамя разбитого легиона, — это не удалось: претор поспешно бежал. Но к прибытию твоему на остров Антиох захватит много знамен и пошлет тебе». А пока передай ему это.

Эвн снял с шеи золотую тяжелую цепь и протянул Гесперу.

— Царь награждает своих друзей по-царски. Принимая цепь из рук Эвна, Геспер подумал: «Хотел бы я знать, у кого из убитых публиканов взял он это золото. И если он так легко расстается с этим богатством, то у него золота, наверно, груды».

Но Геспер ошибался: кроме этой цепи, отнятой в Генне у публикана Дамофила, истязателя рабов, подавшего своими жестокостями повод к великому восстанию. Эвн больше ничего не имел.

VIII

Проезжая через Этрурию, Тиберий еще больше убедился в необходимости начать борьбу.

Плодородные поля, богатые урожаями, звенящие песнями земледельцев, собирающих золотую жатву, которые он видел, возвращаясь из Карфагена несколько лет назад, обезлюдели, были в полном запустении: кое-где виднелись рабы на отдельных клочках земли, а дальше простирались огромные пустоши, и до них никому не было дела. Грубые окрики надсмотрщиков и пьяных виликов, стоны истязуемых невольников, — все это доводило Гракха до отчаяния.

Лошадь под ним была горячая, и он сдерживал ее, стараясь ехать рядом с консулом.

Гостилий Манцин, бородатый человек, с темно-красными, как пурпур, губами и орлиным носом, болтал без умолку, рассказывая о своих любовных удачах: правду ли он говорил или врал, но создавалось впечатление, что он неотразим. Он рассказывал второй уже раз, только с иными подробностями, как жена всадника Манилия надоедала ему своей любовью, а он, не зная, как отвязаться от нее, послал на ночное свидание своего друга, вместо того чтобы пойти самому: матрона узнала об обмане и поклялась жестоко отомстить Манцину. Он говорил, что на него готовилось несколько покушений, но он каждый раз умело расстраивал их; наконец, это ему надоело, и он решил помириться с мстительной любовницей. Матрона приняла его приглашение на прогулку по берегу Тибра и, когда они проходили над кручей (внизу шумел опасный водоворот), толкнула его. Он упал, но успел каким-то чудом ухватиться за деревцо. Взобравшись на узкую тропинку, он не нашел уже матроны: убежденная, что Гостилий погиб, испуганная, не зная, что говорить мужу (Манилий знал, что она отправилась на прогулку с Манцином), который ожидал их, желая сыграть с Гостилием в кости, она убежала.

— Что же было дальше?

— Прибежала она домой, бледная, испуганная. Кричит: «Гостилий Манцин оступился в омут», — а я уже стою за дверью, слушаю. Только кончила она — отворяю дверь, вхожу. Как увидела она меня, вся затряслась, забилась: плачет и смеется. Насилу успокоили.

— Что же Манилий?

— А ему что? Видит, что жена успокоилась, спросил, как я выбрался из беды, и говорит: «Сыграем, а?»

Консул расхохотался. Но Гракх не очень верил хвастливым рассказам Манцина и, желая прервать скучную беседу, указал на поля Этрурии:

— Посмотри, благородный Гостилий, что делается: наших земледельцев не видно, точно вымерли. Скажи, что будет дальше?

Манцин сделал удивленное лицо:

— Как что? Обработают понемногу землю… Торопиться некуда. А наши земледельцы — лентяи: плохо работали, влезли в долги, а потом осталось одно — продавать пожитки, отправляться в город.

— Но ты знаешь, что такое город для земледельца?

— Знаю: гибель. А что делать?

Тиберий не ответил: или Гостилий был туп, или глуп, или просто притворялся, что ничего не понимает.

В стороне от дороги показалась вилла, скрытая наполовину деревьями разросшейся рощи. Квестор предложил консулу заехать в виллу:

— Позавтракаем, отдохнем, а в это время рабы с кладью нас догонят…

— Их ослы, наверно, заупрямились, и мы сможем, в ожидании их, соснуть на сочном сене…

Гракх усмехнулся; беззаботность Манцина удивляла его. Подъезжая к ограде виллы, они услышали блеяние овец, рев быков, голоса людей.

— О-гэ! Кто там? — крикнул Гостилий, стуча рукояткой плети в ворота.

Несколько рабов появились из-за деревянного здания и тотчас же скрылись.

Рыжебородый вилик, увидев военачальников, низко поклонился, бросился отворять ворота.

— Чья вилла? — спрашивал между тем Тиберий. — И где господин?

— Вилла принадлежит Фульвию Флакку, а господин живет в Риме.

— Мы его друзья. Принимай гостей да пошли раба на дорогу, чтобы остановил наших людей с ослами…

Гракх осмотрел виллу и нашел ее в крайнем запустении: господин, видно, бывал очень редко, предоставив распоряжаться всем хозяйством вилику, и хитрый раб мнил себя единственным хозяином и требовал от подчиненных, чтобы они величали его господином.

Тиберий обошел запущенный виноградник и оливковые посадки. В винограднике работали три человека: двое срезывали виноградные кисти и укладывали в корзины, а третий относил их к дому вилика и передавал вилике. Рабы были старые, но еще крепкие: одетые в туники и деревянные башмаки, они неуклюже двигались, переговариваясь на неизвестном Тиберию наречии.

На участке оливковых посадок работа шла веселее. Молодые рабы бросали спелые оливки в корзины и несли помощнику вилика, который сам следил за работой трапета — тисков для выжимания масла. Это был широкий медный сосуд, с толстыми кругами, в большие отверстия которых продевалась железная палка; по ней двигались круги, раздавливая оливки.

Помощник вилика, юркий александриец, сказал, поклонившись Тиберию:

— Посмотри, господин, на этот трапет: я купил его в Суэссе за четыреста сестерциев, да круги оказались неровными: пришлось везти в Рим, чтобы приладили. И это обошлось еще в 30 сестерциев.

— А теперь трапет исправен?

— Работает хорошо. У нас таких трапетов два, но они не успевают выжимать всех оливок: я приспособил для этого медные сосуды, вместимостью в тридцать квадранталов каждый.

— Ну, а потом?

— Разливаем в бочки, в амфоры и отправляем в Рим.

— А выжимки?

— Мы отдаем их рабам, а если им не хватает, то добавляем по секстарию в месяц чистого масла…

На дворе работали невольницы: одна молола полбу на ручной мельнице, другая толкла бобы, третья — зерно, четвертая выбивала толстые плащи, тюфяки, одеяла, подушки. Неподалеку упрямый осел, подгоняемый бичом, лениво вращал мельницу; мучная пыль белым туманом висела в безветренном воздухе. Единственный свободный человек на вилле работал батраком, мало завися от прихоти вилика.

Это был крепкий человек, с неспокойными глазами, вспыхивавшими бешенством по ничтожному поводу, и с таким же угрюмым бронзовым лицом.

Отец его, старый легионер, отправился на Сицилию воевать с восставшими рабами, а сына своего Мария потерял из виду.

Марий пробовал обрабатывать землю, но быстро разорился; оставалось одно — идти в батраки, и он, покинув без сожаления родную деревушку Цереаты, находившуюся вблизи Арпина, отправился в Этрурию. Он много претерпел лишений, голодал, пока не поступил на виллу Фульвия Флакка.

С первых же дней он имел столкновение с виликом: он потребовал освободить рабыню, присужденную к ударам плетью. Вилик воспротивился; в пылу ссоры Марий схватил вилика за рыжую бороду и ударил его по щеке. «Раб, знай свое место! — крикнул он. — Повинуйся свободнорожденному». С этого времени вилик боялся Мария, и избегал его.

Увидя военачальников, Марий задумался: мысль поступить в легион, отправиться на войну, выслужиться овладела им. Остановив осла, он подошел к Тиберию:

— Господин, выслушай меня. Отцу моему свыше шестидесяти лет, и он сражался на Сицилии; я, его сын, был земледельцем, разорился и пошел в батраки. Возьми меня с со бой на войну, я молод, крепок, люблю народ, потому что я — плебей. И мне дорога слава и могущество Рима.

Гракх взглянул на юное лицо батрака, на его мускулистое тело:

— Тебе придется пройти суровую выучку, испытать много лишений… Я с консулом еду под Нуманцию.

Марий презрительно усмехнулся: он уже успел посмотреть на главного начальника и решил про себя, что этот человек ничего не стоит.

— Я поеду, куда прикажешь.

— Хорошо. Я переговорю с консулом.

И Тиберий принялся осматривать железные орудия (вилы, четырехзубые мотыги, заступы, косы, ножи для срезывания ветвей, топоры, щипцы для угольев, кочерги, жаровни), но не все нашел в исправности:

— Почему не радеете об имуществе господина?

Он собирался пройти с услужливым помощником в дом, где молодые невольницы ткали на станках тоги, но в это время послышался шум, — Манцин, ругаясь, бегал по двору: он часто озирался, обращаясь к рабам, но те его не понимали. Увидев Гракха, он закричал:

— Куда ты девался? Вот уже целый час, как я тебя ищу! Завтрак давно готов… Мы не успеем отдохнуть до прибытия рабов с кладью…

Тиберий, сдерживая улыбку, вошел в атриум.

Вилика, полнотелая рабыня, с высокой грудью, улыбаясь, поставила перед ними сковородку с жареной свининой, амфору с вином и нарезала толстые ломти теплого пахучего хлеба. Затем, налив каждому вина в широкие оловянные кружки, она низко поклонилась.

— Послушай, благородный Гостилий, на войну просится молодой батрак из римских земледельцев. Я обещал взять его под Нуманцию…

— И хорошо сделал.

Гракх отпил из своей кружки (вино показалось ему крепким) и принялся за свинину, но консул, не знавший ни в чем воздержания, выпил три кружки кряду и лишь тогда стал закусывать. Скоро он раскраснелся, начал громко хвастаться победами над женщинами и опять потянулся к вину. Но Тиберий воспротивился: мигнув вилике на амфору, он подложил Манцину кусок свинины и стал его уверять, что отдыхать едва ли придется.

Консул вскочил, пытаясь идти, но, пошатнувшись, упал на руки квестора.

Гракх поспешил увести пьяного начальника на сено, раскиданное за домом. Душистое, оно опьяняло так же, как вино, и Манцин, повалившись, сразу же захрапел; да и Тиберий забылся было легким сном, но тотчас же вскочил. Он вспомнил, что они находятся среди рабов, которые могут сделать с ними, что угодно, и, ощупав меч у пояса, пожалел, что не сумел удержать консула от пьянства.

Появился вилик.

— Рабы приехали с кладью, — сказал он, поклонившись. — Что прикажет господин?

— Накорми их, но только не давай вина. Вилик опять поклонился, но не уходил.

— Пусть простит господин раба своего за дерзость: я хотел спросить, как здоровье нашего господина Фульвия Флакка, не собирается ли он на эту виллу?

Гракх вздумал испугать зазнавшегося раба:

— Господин твой здоров, а приедет, должно быть, скоро; он говорил, что у тебя непорядки…

Вилик изменился в лице.

— О, господин мой! — вскричал он с испугом, и рыжая борода его затряслась. — Ты видел мое старание, но что я могу сделать? Господин мой не был здесь более трех лет; он только присылает эпистолы: «Люцифер, пришли денег».

— Скажи, почему рабы величают тебя господином? Вилик попятился от Тиберия:

— Меня?.. Да разве я приказывал им?… Они сами… Гракх положил ему руку на плечо.

— Послушай, друг, — тихо сказал он, — ты возвысился случайно; помни, что ты такой же раб, как и они. Не издевайся над своими братьями, Люцифер!

Вилик оторопело смотрел на Тиберия: он не верил своим ушам. Господин говорил с ним, как со свободным человеком.

IX

Лизимах поселился у стены Сервия Туллия. Нанятый дом принадлежал Сципиону Назике, и вольноотпущенник, заведывавший им, хотел было содрать с горбуна огромные деньги за год вперед, но хитрый грек, показав ему перстень Сципиона Старшего, объявил, что он, Лизимах из Пергама, — клиент Сципиона Эмилиана и занесен в книгу «Договоров с чужеземцами». Делать было нечего: пришлось назначить умеренную цену.

Лизимах не лгал, хвастаясь своим богатством: он скорее недооценил его, чем переоценил: атриум, таблинум, спальни — все блестело, сверкало, искрилось. Разноцветные вавилонские ковры устилали полы, десятки рабов уставляли комнаты затейливыми безделушками, изящными статуями греческих скульпторов, диковинными вещицами, привезенными, по словам хозяина, со «счастливых островов». В таблине было развешано дорогое оружие с рукоятками из слоновой кости, с золотыми инкрустациями, а посредине, на стене, горел на солнце, проникавшем сверху, щит Александра Македонского с изображенной на нем войной амазонок. На столе лежали редкостные папирусы, пергаменты и на видном месте большой брусок золота; но это был не брусок, а книга в золотом переплете — «Анабазис» Ксенофонта, о которой грек говорил своему патрону.

Десятки статуй, расставленных в атриуме, поражали своей белизной, мягкой строгостью форм: здесь были лучшие мраморы Эллады и Архипелага, прекраснейшие вазы Александрии, Коринфа, Экбатаны, Персеполя, труды сотен жизней, затраченных на то, чтобы воспроизвести красоту, создать удивительнейшее творение ума и рук человеческих.

Множество ваз толпилось вдоль стен. Большие были наполнены драгоценностями: в одних лежали благородные камни, в других — слитки золота, в третьих — золотые монеты, в четвертых — серебряные денарии, в пятых — еврейские сикли. Затем следовали, как чудачество хозяина, маленькие вазы с мелкой разменной монетой, пятью видами асса: семис[11]с изображением Юпитера, триент[12] — Минервы, квадрант[13] — Геркулеса, секстант[14] — Меркурия и унция[15] с Минервой, олицетворяющей Рим. Иные вазы были наполнены дупондиями, составлявшими два асса, другие — сестерциями, стоившими четверть динария. Было много греческих, персидских, сирийских, лидийских, македонских, пергамских монет. Старательно разложенные по вазам, они составляли гордость алчного хозяина.

Но ценнее этих богатств были дочь и жена горбуна: юная Лаодика и молодая Кассандра.

Лизимах размышлял, следует ли приглашать патрона. «Сципион имеет право взять их в свой дом, поручить им заботу о своих книгах, а то и привлечь в свой кружок, где ценят и уважают умных людей».

Но позвать Сципиона нужно: могущественная защита и покровительство великого человека, который известен не только в римской республике, но и за пределами ее, были необходимы, если он предполагал жить и торговать в Риме; кроме того, он обещал жене и дочери показать этого римлянина, сурового, честного, строгого ко всем, а особенно к самому себе.

И все же он колебался: страх перед Сципионом, страх за жену и дочь терзал его. Он подарит ему «Анабазис» Ксенофонта, дорогую книгу в золотом переплете, предложит любую вазу с ее содержимым, любую статую, даже самую лучшую, доспехи Александра Македонского, лишь бы римлянин не искушал Кассандру и Лаодику своим кружком, умными речами Полибия.

Он вскочил, побежал в таблин, бросился к столу, раскрыл «Анабазис». На тяжелом литом переплете книги была сделана искусной рукой выпуклая надпись: Ксенофонт.


Ему вспомнилось, что эта книга — награда за услугу, оказанную Атталу III: царь получил в подарок редкостный папирус от Птолемея VII, но не мог в нем разобраться; созванные мудрецы объявили, что это неизвестные письмена, и только он, Лизимах, прочитал папирус и удостоился благодарности. Аттал сказал: «Проси, чего хочешь», — и он выбрал эту книгу не потому, что любил Ксенофонта, а оттого, что золотой переплет весил много. Это была алчность, но тогда он думал так: «Царь богаче меня, и для него ничего не стоит потерять крупинку золота». А теперь? «Я богаче Сципиона, но мне жаль потерять этот слиток золота». Он схватил «Анабазис», прижал к груди.

— Не отдам, не отдам, — шептал он запекшимися губами, — что мое — не твое…

И вдруг вспомнил: он говорил Сципиону иные слова, лгал, изворачивался, чтобы стать клиентом. В таблин заглянула Кассандра:

— Что с тобой?

Он с усилием проглотил слюну, глухо вымолвил:

— Как думаешь, сегодня или завтра позвать патрона? Он надеялся, что жена скажет «завтра», но Кассандра выговорила с удивлением в голосе:

— Конечно, сегодня. Я пойду распорядиться по дому, нарядить Лаодику. А ты не медли — иди поскорее.

Но в этот день у Сципиона собирался кружок, и он не мог прийти. Напрасно Лизимах умолял его, соблазняя редкостными свитками и книгами, напрасно обращался к Семпронии за поддержкой, Сципион остался непреклонным. И когда грек, наконец, ушел, он сказал, хмурясь:

— Этот горбун противен. В нем есть что-то отталкивающее.

На другой день, когда его менее всего ожидали, Сципион отправился к Лизимаху, не как гость, а как патрон к своему клиенту.

Входя в атриум, он увидел сперва Кассандру, затем Лаодику, но ничем не выказал своего восхищения. Женщины вскрикнули при виде чужого человека.

— Я пришел навестить своего клиента, — холодно сказал он, — здесь живет Лизимах из Пергама?

Кассандра поняла, что это Сципион, и поклонилась:

— Привет великому римлянину, нашему патрону! Пусть добрые боги сохранят его на долгое время.

И, повернувшись к дочери, заговорила по-гречески:

— Поклонись, Лаодика, гостю, займи его, пока я вернусь. Девушка приветствовала Сципиона ласковыми словами, «солнечной», как подумал он, улыбкою: ему показалось, что все осветила эта улыбка — и атриум, и его, Сципиона, согрела душу. Ему захотелось излить свое сердце в искреннем восторге, крикнуть ей, что она божественна, но он подавил в себе порыв:

— Скажи, отец не дома?

— Он вышел, но вскоре должен вернуться.

Сципион прошелся по атриуму: под ногами лежали вавилонские ковры с изображением висячих садов Семирамиды, охоты на дикого кабана, кулачной борьбы юношей.

Лаодика не спускала глаз с патрона: он понравился ей гордой осанкой, спокойной беседой, холодными глазами, которыми равнодушно смотрел на азиатскую роскошь, и только удивило ее, что не любуется ею, хотя бы исподтишка, не восхищается ее нарядом, не говорит приятных слов, которые она привыкла слушать от многочисленных юношей Пергама; едва владея собой, она подошла к нему, заглянула в глаза:

— Ты очень строг. Разве тебе у нас не нравится?

— Почему ты так думаешь? Мне все нравится: и эти ковры, и вазы, и статуи, и столики…

— А я? — перебила она его, и опять все преобразилось, стало иным, как будто мир увидел он впервые, и не таким, как его знал, а полным красоты и гармонии.

— И ты нравишься, — зазвучали спокойные слова, — и пожалуй больше всего этого (он обвел рукой нагроможденные богатства), потому что ты — живой человек, а это — бездушные предметы.

Лаодика вздохнула. Она ожидала иных похвал, восторженных, пылких, когда мужчина теряет голову, дрожит от восхищения и страсти.

Вошла Кассандра. Она взглянула на дочь, на Сципиона и ничего не поняла.

— Может быть, ты мне покажешь книги и свитки твоего мужа? Я зашел на короткое время.

— О, прошу тебя, не уходи! — с мольбой воскликнула Кассандра. — Твое посещение — праздник для нас… Я покажу тебе все, что захочешь, только не уходи…

И она бросилась в таблин, крикнув с порога:

— Войди, прошу тебя. Ты можешь сесть и, не торопясь, просмотреть свитки…

Среди груды книг и свитков лежал Ксенофонт: переплет сиял червонным багрецом золота; четко выделялась надпись. Он отстегнул застежки и стал перелистывать: тонкий пожелтелый пергамент хранил отпечатки грязных пальцев, пятна раздавленных насекомых, седую пыль, живую ползающую моль.

Он внимательно осмотрел книгу и, застегнув, положил на место. Потом развертывал свитки папирусов, пахнущих тысячелетней древностью, египетских, греческих, персидских, пергамских, лидийских, и глаза его разбегались. На полу он нашел карманную книжечку в серебряном переплете, с изображением тела павшего в бою Гектора, и, раскрыв ее, прочитал первые строки любимой поэмы.

Кассандра не спускала с него глаз. Лаодика стояла рядом с матерью, впервые объятая скорбной думою: она удерживалась от слез и опустила глаза, боясь, чтобы римлянин не увидел ее горя.

Но Сципион ничего не замечал. Развертывая и свертывая свитки, он говорил:

— Счастливый человек твой муж, Кассандра! Он богат, имеет много папирусов, может спокойно разбираться в них, не помышляя о завтрашнем дне.

Он встал, расправил на груди складки тоги, улыбнулся:

— Благодарю тебя за удовольствие, которое ты мне доставила. А Лизимаха ждать я не могу.

Он поклонился и вышел в атриум. Кассандра выбежала вслед за ним.

— О, господин мой, — воскликнула она, смущенно протягивая ему Ксенофонта. — Прошу тебя, возьми эту книгу. Мой муж приготовил ее для тебя, как скромный подарок… в знак благодарности за твое сердечное отношение…

Она запуталась и, покраснев, беспомощно взглянула на дочь. Но Лаодика была грустна: стоя позади матери, она думала, что сила не в красоте, а в чем-то другом, и слушала звучный голос Сципиона, не понимая слов.

А он говорил:

— Благодарю тебя и твоего мужа, но я не могу принять этой прекрасной книги…

— Но почему же нет, почему? — в отчаянии вскрикнула Кассандра.

— Потому, что я не привык получать, а привык сам дарить.

X

Почти одновременно вспыхнули восстания рабов в окрестностях Рима и на виллах крупных нобилей. Рим расправлялся беспощадно.

Сперва было подавлено восстание в столице, где вооруженные рабы пытались захватить склады оружия, чтобы раздать его недовольным.

Следствие велось с невероятной жестокостью: рабов били палками, секли плетьми, бичами-скорпионами с грубыми веревками, в узлы которых были вшиты куски острого железа и иглы, накладывали на руки и ноги колодки, бросали в раскаленные печи, выгоняли на растерзание диким зверям, жгли на медленном огне, требуя выдать зачинщика, но рабы молчали. Умирая, они проклинали Рим, взывали к богам о мести, и народ содрогался от ужаса, ходил как безумный: ремесленники не могли спокойно работать, дети нобилей и плебеев просыпались по ночам с плачем, а по утрам вставали с жалкими, тревожными лицами; даже судьи чувствовали себя нехорошо и, отправляясь на очередную пытку, спрашивали друг друга шепотом: «Скоро это кончится?»

Но сенат был неумолим: он требовал найти зачинщика, боясь, что если враг останется на свободе — беспорядки повторятся.

Восстания в провинциях были крупнее, но по ходу своему

похожи на италийские бунты, и это устрашило нобилей; притом Сицилия, житница Рима, была в огне жестокой борьбы: рабы разбивали римские легионы; Эвн соединился с разбойником Клеоном, который взял смелым приступом Агригент; наступление рабов угрожало существованию богатой римской провинции, славившейся хлебом, вином, оливковым маслом; новый полководец Ахей казался непобедимым: он захватил Тавромений и Мессану, увеличил число восставших до двухсот тысяч. Сенат был в ужасе.

Сицилия, взятая на откуп публиканами, не давала доходов, а по договору с государством они обязаны были платить ежегодно огромные суммы. Но это было не все. Тридцать тысяч югеров пахотной земли, которой владели восемьдесят четыре публикана, находились в запустении: на них паслись стада сирийцев-рабов, ставших теперь свободными.

Когда публиканы обратились к Муцию Сцеволе за советом, старый римлянин сказал, не скрывая к ним своего презрения;

— Кто, как не вы, повергли остров в смуты? Вы поощряли ночные нападения рабов на мелких собственников, стараясь вынудить их продать земли богатым соседям. Вы подкупали шайки пастухов, чтобы они угоняли скот земледельцев, поджигали виллы. Вы общались с Дамофилом, богачом Энны, который своими издевательствами над рабами вызвал восстание. Вы, все вы!.. Уйдите прочь!

Он был возмущен наглостью этих людей, осмелившихся придти за советом после того, как они довели Рим до таких потрясений, поставили под угрозу существования житницу Италии. За Сицилию Рим боролся долгие годы с Карфагеном, за нее умирали тысячи и десятки тысяч доблестных сынов Рима, а теперь…

Муций Сцевола закрыл полою тоги свою седую голову и с презрением удалился.

А в это время виновник всех этих восстаний, непримиримый заговорщик, враг правящей олигархии, сидел в своей этрусской вилле, пил вино и, полузакрыв глаза, думал о своей жизни.

Детские годы его протекли вдали от Рима, в сицилийском поместье, близ Катаны. Отец его, нобиль из рода Фульвиев, разбогател, служа пропретором в Испании, и умер, когда сыну не было еще десяти лет. Матери своей мальчик не помнил — она умерла на шесть лет раньше отца, и воспитанием его занялась тетка, женщина образованная; она научила его не только родному, но и греческому языку, а позже пригласила и риторов. Любознательный мальчик учился хорошо, а свободные часы проводил в эргастуле, на мельнице, на винограднике, среди рабов. Завидев его, они прекращали работу и дожидались, когда он подбежит, скажет ласковое слово. Он держал себя как равный с равными, шутил, смеялся, и так, быть может, продолжалось бы долго, если б не один случай, перевернувший всю жизнь мальчика.

Ему шел пятнадцатый год, когда умер старый вилик и на его место был принят чернобородый человек, с неприятными колючими глазами. С первых же дней мальчик почувствовал, что жизнь рабов изменилась. Однажды он услышал крики в эргастуле. Проникнув в полуподземное помещение, он задрожал от ужаса: любимый им старик-раб был обнажен и привязан к столбу; два эфиопа били его плетьми; истекая кровью, он, обессиленный, стонал, захлебываясь и взвизгивая, а вилик кричал: «Скажешь или нет?!» Мальчик бросился к старику, оттолкнул эфиопов. Они повалились ему в ноги. Он повернулся к вилику с бешенством в глазах: «За что?» Вилик презрительно усмехнулся: «Так надо», — дерзко ответил он и вдруг отшатнулся: мальчик, схватив плеть, стегнул его по лицу. (Вспоминая теперь об этом, Фульвий Флакк не понимал, как это случилось.) Вилик упал на колени, умоляя о прощении, а он, мальчик, приказывал рабам освободить старика, поручить заботам невольниц.

Это был обыкновенный случай: вилик воровал господский мед, а старик подстерег его и поймал на месте преступления. Боясь, что дед донесет на него госпоже, вилик стал мстить. У мальчика открылись глаза: он понял, что рабы бесправны, как скот, их положение безвыходно.

Однажды он увидел, как засекли насмерть двух невольниц, заподозренных в краже перстня (перстень вскоре нашелся в спальне матроны). Окруженный рабами, он стоял над нагими невольницами, смотрел на бездыханные тела, с отчаянием сжимая кулаки, и поклялся бороться за угнетенных людей.

«И я не отступил от клятвы, — подумал он, — после смерти тетки я приказал обращаться с рабами по-человечески, завел на своих виллах новые порядки… А теперь — слава богам — рабы восстали, и я буду помогать им…»

Подошел рыжебородый вилик, и Фульвий Флакк сказал:

— Ты, Люцифер, ничего не смыслишь. Вчерашние твои речи — пустая болтовня. Выбирай, что лучше: бороться, не жалея жизни, или работать, как вол, и оставаться животным?

— Господин мой, ты мудр и знаешь, что для нас лучше. Но в Риме жгут рабов, распинают на крестах… А если мы ничего не добьемся?

Фульвий дернул багровую бородавку на левой щеке, негодующе выпятил тонкие губы.

— «Если» говорит только трус, — быстро вымолвил он, протянув кружку молодой невольнице с высокой грудью, — ты должен быть уверен, что мы победим.

Он провел рукой по редеющим волосам на макушке, задумался: «Никакая сила в мирене может подавить воли народа: плебс в единении с рабами, только в союзе с ними, способен победить и зажить новой свободной жизнью».

Он улыбнулся, хлопнул вилика по спине:

— Что же ты стоишь? Садись.

— Я раб, господин…

— Я отпускаю тебя на свободу…

Люцифер побагровел, оглянулся на вилику и умоляюще сказал:

— Господин мой, я знаю, что ты добр, но ты любишь пошутить…

Флакк пристально посмотрел на него:

— Не веришь?

— Верю, господин, верю!

— И ты, Нимфа, тоже свободна, — обернулся он к вилике, — только не скупись, прошу тебя, на вино…

Вилика испуганно подбежала к столу.

— Господин мой, осталась только запечатанная амфора хорошего вина… Помнишь, ты сам оставил ее, когда приезжал три года назад с нашей госпожей…

Фульвий расхохотался:

— А я и позабыл о нем. Тащи сюда! Когда вилика вышла, он сказал:

— Я пробуду здесь несколько дней. Приготовь для меня комнату да прикажи рабыням принести мне на ночь винограда, меда, сыра, оливок и вина. Да холодной жареной свинины…

— Господин ждет кого-нибудь? — робко спросил вилик.

— Жду.

Вилика вдвоем с рабыней принесла запыленную амфору. Сняв толстый слой смолы и оторвав тессеру, табличку, на которой было написано название вина и емкость сосуда, она налила в чашу густого пахучего вина.

— Садись и ты, Нимфа! Попробуй родосского вина.

Он пьянел, но говорил не путаясь. Одолевала дремота. В голове шумело.

— Амфору отнеси в мою комнату. Да послушай, Нимфа, проводи меня… Я плохо держусь на ногах…

Рабыня обхватила господина обеими руками, крикнула вилику:

— Неси вино за мной. Что сидишь, как курица?

Ночью примчался всадник на взмыленной лошади и громким голосом разбудил спавшую виллу.

— Господин здесь? — кричал он и, не дождавшись ответа, спешился, постучал в дверь дома.

Вилика, спавшая рядом с Флакком, вскочила, приоткрыла дверь:

— Кто там? Да, господин приехал. Он спит.

— Разбуди.

Фульвий вскочил, озираясь в темноте. Вилика вошла с горящей лучиною. Увидев Геспера, он задрожал от радости:

— Говори.

Вольноотпущенник рассказал подробно, как ехал, где был, о чем говорил с Эвном, какие силы у рабов и римлян, и радостно воскликнул:

— Эвн на моих глазах разбил претора Гипсея!

— А что слыхал о Клеоне?

— О Клеоне говорят, что на Сицилии он был пастухом лошадей и разбойником, — рассказывал Геспер, — а родом он из Команы каппадокийской и верит в пророческое призвание Эвна; он считает его посланником богов…

— Сенат надеялся, — усмехнулся Флакк, — что рабы Эвна перегрызут глотки рабам Клеона, но случилось иначе. Вера Клеона объединила пастухов, и он отдал себя под начальство Эвна; он понял, что только единство способно принести победу. Клянусь Церерой, они не дураки! И пусть помогает им Матаврийская Артемида, если она в силах!

— У Клеона есть брат Коман. Он воюет под начальством своего брата. Его конница славится стремительными налетами.

— Расскажи лучше об Эвне…

— Господин, ты, конечно, слыхал о Дамофиле, жестоком публикане, и его жене Мегаллиде, которые истязали своих невольников. Рабы задумали восстать и спросили совета у Эвна, сирийца из Апамеи, который слыл чудотворцем. Говорят, ему явилась сама Атаргатис и предсказала, что он будет царем…

— Глупости!

— Не знаю, господин, но это все говорят. И вот Эвн возвестил рабам Дамофила, что милость богов будет с ними. Тогда рабы восстали, захватили Энну, а Гермий и Зевкис, лучшие вожди в войске Эвна, убили Дамофила, а Мегаллиду отдали рабыням. После избиения она была сброшена со скалы. А дочь Дамофила пощадили. Это была ласковая, милосердная к рабам девушка, и Гермий отвез ее к родственникам в Катану…

— Говори об Эвне, — повторил Фульвий.

— Став царем, он учредил народное собрание из рабов и свободных, изменивших Риму; там решаются государственные дела, выносятся смертные приговоры, проводятся законы. Одновременно Эвн создал военный совет…

— Говорят, Эвн жесток: он сам убивает людей…

— Господин мой, он заколол Антигена и Пифона, своих прежних господ, которые издевались над ним, но он пощадил оружейных мастеров и тех богачей, кто дарил ему кушанья на пирах Антигена и слушал его предсказания. Он справедлив, а не жесток. Флакк задумался.

— Докажи, что все, сказанное тобой, правда.

Вместо ответа Геспер протянул господину золотую цепь.

— От Эвна?

Он кивнул, повторив слова вождя рабов.

— Хорошо, — сказал Фульвий, — ты голоден и устал. Ешь, пей и ложись.

На другой день он собрал рабов и объявил им, что вилла переходит в собственность Геспера, а они свободны.

— Желающие, — прибавил он, — могут остаться здесь не как рабы, а как свободные люди.

— Прими нас в свою клиентелу, — попросил вилик, низко поклонившись, — лучшего патрона, чем ты, не найти во всей Италии… Разреши нам поселиться в Риме, быть при тебе, охранять твою особу…

— Вы свободны, — ответил Флакк, — и можете жить, где хотите. Я буду рад, если число моих клиентов увеличится.

Он отозвал Геспера в сторону, сказал:

— Не благодари, ты честно выполнил мое поручение. Когда будешь в Риме, зайди ко мне: я подарю тебе лавку на Эсквилине, и ты сможешь туда отправлять свое вино, оливки и сыр.

XI

Время, проведенное в Испании Тарраконской под Нуманцией, Тиберий Гракх считал самым позорным пятном римской жизни, пятном на честном имени рода Семпрониев.

С одной стороны, его удручало разложение легионов, с другой — подлость алчных сенаторов, которые заискивали перед богатыми публиканами. Рим, гордившийся честью и доблестью Регула, больше не умел держать слова.

…С первых же дней прибытия под Нуманцию Гостилий Манцин стал терпеть поражения, и это вызвало упадок духа в подавленном неудачами войске.

По ночам нумантийцы делали отчаянные вылазки. Они нападали на рабочие отряды, возводившие укрепления, убивали людей, уводили в плен, разрушали трудную работу, сделанную за день. В короткое время были сожжены две осадные башни, испорчены тяжелые метательные орудия и разрушен мост через Дурий.

Лагерь под Нуманцией был позором для римлян. Праздная толпа, состоявшая из жрецов, гадателей, римских и восточных торговцев вином, разносчиков, рабов, блудниц, возмущала Тиберия: в палатке одного военного трибуна жила гетера.

Он обратился к консулу, советуя ему разогнать эту толпу, но Манцин пожал плечами.

— Зачем лишать легионера удовольствия? Он жертвует своей жизнью и потому имеет право выпить кружку вина, провести ночь с женщиной. Ведь и ты, — засмеялся он, заглянув в грустные глаза Гракха, — непременно будешь иметь девчонку.

— Прошу тебя, перестань! — с раздражением ответил Тиберий. — Человек, у которого есть жена, не должен помышлять…

— Жена, жена! — перебил его консул. — Жена хороша дома, а в дороге, на войне, в путешествии…

Гракх не дослушал его. Он понял, что Манцин не тот полководец, который может взять Нуманцию.

В своей палатке Тиберий нашел Мария, который вернулся с строевых занятий. Недавно еще полунагой батрак, он теперь был одет, как все легионеры: на нем была шерстяная туника, плащ до колен, короткие кожаные шаровары и тяжелые подбитые крепкими гвоздями калиги с ремнями, обвивавшимися вокруг ноги. Большой меч висел на правом боку. А на голове красовался меднокожаный шлем с черной кристой из конских волос.

Марий бросил свой панцирь и деревянный щит, обтянутый бычьей кожей и покрытый листовым железом, на землю, а метательное копье прислонил к раскладной кровати Тиберия.

— Прости, что я вошел без твоего позволения, — сказал он громким, звучным голосом, подымаясь навстречу, — но я хотел поговорить с тобою.

Гракх, подружившийся с Марием во время совместного путешествия из Этрурии в Испанию, пожал его руку: — Ты знаешь, я всегда рад твоему посещению.

— Я хотел сказать тебе, что наши легионы ничего не стоят. В первой же битве они будут смяты, побеждены. Сегодня на учении центурионы были пьяны, а трибунов не было вовсе.

— Я говорил консулу, что нужно разогнать эту праздную развратную толпу.

— Что наш консул? — презрительно засмеялся Марий, и мрачные глаза его засверкали. — Нуманцию нужно брать, а не проводить под ней весело время.

— Хорошо сказано, но что бы ты предложил? Марий нахмурился.

— Не мне, легионеру, давать вождям советы. Но если хочешь, скажи консулу, что следовало бы произвести разведку со стороны Дурия. Мне кажется, что осажденным подвозят провиант рекою…

— А ты бы пошел на разведку?

— Почему бы нет? — оживился Марий. — Если пойду, то приведу пленного.

В эту ночь Тиберий долго, не ложился; читал письмо от Аппия Клавдия, своего тестя, в котором старик, упрекая Сципионовский кружок в бездеятельности, излагал свои мысли о проведении земельного закона.

Вдруг в лагере послышался шум, звон мечей, крики: «К оружию».

Гракх выскочил из палатки, но в темноте не мог ничего разглядеть. Небо и земля казались одним безграничным черным покрывалом. Крики со стороны осажденного города усиливались.

Тиберий побежал к палатке Манцина. Консул уже встал. Увидев квестора, он сказал:

— Проклятые нумантийцы! Даже ночью не дают покоя.

Шум усиливался. Мимо палатки пробегали воины; Тиберий различил громкий голос Мария, его грубую ругань. Он вышел наружу, крикнул:

— Нападение, что ли?

— А кто его знает? — равнодушно ответил молодой легионер (свет из палатки упал на его красное лицо).

— Как ты смеешь так говорить? — вскричал Гракх. Но легионер, нахально подбоченясь, возразил:

— А ты не кричи!

Он не договорил: выскочил Манцин, ударил его по щеке, сбил с ног и стал топтать.

— Так-то ты, подлец, службу несешь, — кричал он, с бешенством нанося ему удары, — так-то ты…

Прибежал легат:

— Враг проник в лагерь, манипулы выбивают его… Где трибуны? Ни одного на месте! Легионеры ропщут…

Манцин беспомощно опустил руки.

— Труби тревогу, — крикнул Тиберий. — Поднять трибунов, пьяных сечь прутьями, спящих — к ответу!

Он задыхался. Голос его звучал громко, твердо.

Заиграла труба. Послышались крики торговцев, прорицателей, разносчиков, плач полуодетых женщин. Центурионы и трибуны помчались к палатке консула, одеваясь на ходу.

— Вперед! — крикнул Манцин. За ним повалили гурьбой сонные начальники.

Когда они скрылись в темноте, Гракх стал обходить палатки трибунов: он заглядывал внутрь каждой, но в темноте не мог ничего различить.

Проходя мимо палатки трибуна, у которого, по слухам, жила гетера, он услышал сдержанный смех.

Он поднял полу, вошел внутрь.

Полураздетая женщина вскрикнула, набросила на себя пурпуровую хламиду; юноша вскочил, крикнув:

— Как смеешь входить без позволения? Но, узнав Тиберия, побледнел:

— Прости, я не узнал тебя, квестор!

— Трибун, ты слышал тревогу?

— Слышал.

— Почему не пошел в преторий?

— Я болен.

— Чем?

— Боли в ногах.

Гракх удивился нахальной изворотливости трибуна и сказал:

— Покажешься завтра; врачу. Но скажи, трибун, что бы ты делал с больными ногами, если бы шел бой у твоего шатра? Неужели ты лежал бы с женщиной? Смеялся? Целовал ее? Или ноги — только отговорка?

— Клянусь Юпитером Капитолийским, я нездоров! Гетера смотрела на Тиберия, не спуская с него глаз, но он не замечал ее.

— Как тебя звать, трибун?

— Марк… Катон…

Гракх опешил от изумления:

— Ты — сын Катона Старшего? О, какой позор! Что бы сказал твой покойный отец, если б увидел, как сражается за республику его сын?.. Неужели ты забыл его слова: «А я все-таки думаю, что Карфаген должен быть разрушен». Эти слова были для него молитвой, утренней, дневной и вечерней, до самой смерти, молитвой за Рим, боязнью, чтобы Карфаген не разрушил Рима! А ты… О, какие ничтожные дети рождаются у великих отцов!..

Он ушел, не простившись с ним, не взглянув на гетеру.

Манцин возвратился в сопровождении легионера. Трибуны и центурионы остались на местах; они получили приказание развести костры, подобрать раненых, похоронить убитых, укрепить лагерь со стороны неприятеля и выставить перед воротами караулы большей силы.

— Вот легионер, увлекший в бой своей храбростью целый манипул, — сказал консул. — Такие воины — доблестные сыны Рима. Я похлопочу, чтобы тебе выдали награду…

Фигура легионера показалась Тиберию знакомой: он подошел к нему, присмотрелся:

— Марий! Ты? Воин ответил:

— Я, благородный квестор! Эти нумантийцы дрались лучше нас, и если бы не…

— Если бы не ты, — прервал его Манцин, — мы бы, наверно, прогнали их не так скоро… Какое счастье, что ты променял жизнь батрака на почетную жизнь защитника отечества, покорителя земель! Марий промолчал.

Перебежчики, проникавшие в римский лагерь, приносили тревожные вести. Они утверждали, что на помощь осажденному городу движутся огромные войска ареваков и ваккеев, что в Нуманции известны численность римских легионов и имя консула, которые — и войско и полководец — ничего не стоят, а как только подойдут главные силы, нумантийцы бросятся на приступ лагеря и уничтожат неприятеля, а Гостилия Манцина публично казнят на городской площади.

Слухи росли, легионы волновались. Воины говорили: «Зачем нас послали в чужую страну, где враг многочисленен, силен и упрям? Разве мы не могли умереть на родине, сложить свои кости в землях отцов? Довольно воевать! Пусть идут в бой трибуны, центурионы и полководец!» К ропоту присоединились самовольные отлучки, странные исчезновения легионеров; на проверках центурионы обнаруживали, что беглецы уносили с собой снаряжение, оружие и продовольствие в муке и зерне, выданное на полмесяца.

Однажды ночью нумантийцы напали вновь с большими силами. Римский лагерь, подожженный неизвестно кем, несмотря на усиленные караулы, охранявшие вал и ворота, ярко пылал, увеличивая страх и растерянность войска. Но когда по лагерю пронеслись крики: «Враг с тыла!»; когда воины бросились бежать врассыпную, толкаясь, сбивая друг друга с ног, опрокидывая женщин, торговцев; когда посыпались в лагерь стрелы, метательные копья и камни, — консул выбежал из своей палатки.

— Стойте! — закричал он, пытаясь остановить растерянных людей.

«Неприятель нас уничтожит, — думал он, поглядывая на легата, которого оставил при себе, — и если я не приму мер… Но каких? О, Минерва, помоги римскому войску одержать победу, ия построю тебе храм, не пожалею всего своего состояния. О, боги, соедините все свои силы…»

Подошел Тиберий.

— Мне кажется, — сказал он, — что слухи о помощи ареваков и ваккеев осажденному городу — военная хитрость со стороны неприятеля…

— Нет, нет! — вскричал Манцин, боясь, что Тиберий начнет отговаривать его от отступления, которое представлялось ему теперь единственным спасением.

— Если нас окружат, мы умрем, по крайней мере, со славою…

Лицо полководца сморщилось, как от боли:

— Имеем ли мы право жертвовать жизнью граждан?

— Для блага отечества, славы римского оружия — да!

Но консул был иного мнения: благо родины? Разве Испания, отечество варваров, может считаться родиной римлянина? И если бы она даже была его отечеством, то неужели он должен гибнуть, точно его добровольная смерть может изменить бег событий? Слава оружия? Но для чего она нужна? Чтобы тешить низкое тщеславие богачей, стоящих у власти, которые возвеличивают себя за счет жизней тысячи граждан? Ну, а он, Гостилий Манцин? Неужели он похож на легионеров, такой же батрак, работающий на нобилей, подставляющий грудь под стрелы врагов? Нет, он будет действовать, как подсказывает ему чувство самосохранения.

Когда собрались легаты, квесторы и военные трибуны, консул обрисовал в мрачных красках положение легионов. Он не ошибся в своем предположении: все начальники, как один, потребовали отступления. Они говорили, что в войсках начинается ропот, брожение, и слагали с себя ответственность за окончательный разгром римских легионов.

К полуночи пошел проливной дождь. Римляне тронулись в путь. Отходили тихо, боясь привлечь внимание нумантийцев. А вдруг враг заметит отступление и начнет преследовать?

Нумантийцы обнаружили отход римлян совершенно случайно: разведчики, подползшие к воротам лагеря, не нашли караулов. Это удивило их. Они проникли внутрь лагеря и известили нумантийцев об отступлении римлян.

Тогда началось страшное: ворота города растворились, высыпала пехота, вылетела, как на крыльях, конница; менее чем через десять минут лагерь был занят, задние ряды римлян смяты, опрокинуты, а передние охвачены конницей. Напрасно консул приказывал трубить приступ, напрасно Гракх угрожал, умолял, уговаривал — воины теснились, стараясь укрыться в ложбинах, полных вод, в канавах, за холмами, но в бой не вступали.

Потом все эти огромные толпы отходили, грубо ругаясь, угрожая оружием центурионам и трибунам: на лицах людей была злоба — они громко вспоминали о походах своих в Македонию, победоносных войнах с Персеем, завоеваниях в Испании, долгой осаде Нуманции, пеняли на власть, проклинали сенат, отбиравший в казну военную добычу, и громко кричали об алчности оптиматов, которые обогащались в завоеванных чужими руками провинциях:

— Мы проливали пот и кровь за Рим, мы оторвались от семейств и земли, мы тридцать лет кормили своими телами вшей — и за что? Для того, чтобы вернуться к своим ларам нищими, получать подачки от богачей за голоса в комициях?!

Они не хотели больше сражаться, они согласны были идти в плен, даже стать рабами, потому что, кричали они, нет нигде на земле худшего рабства, нежели то, в котором они находятся.

Когда нумантийцы оттеснили их в ущелье, из которого не было выхода, — Манцин попытался уговорить легионеров, — они выслушали его угрюмо, не прерывая, из уважения к его высокой должности, но лишь только он кончил, чей-то голос прокричал из задних рядов:

— Заключай, консул, мир! Разве не видишь, что мы окружены?

Манцин изменился в лице: это была дерзость и вместе с тем напоминание о безвыходном положении. Он повернулся к Тиберию, жалко усмехнувшись:

— Слышишь?

— Думай, что делать.

Манцин отправил послов в осажденный город, но они вернулись ни с чем: нумантийцы заявили, что переговоры будут вести только с Гракхом, отец которого, после войны с иберийцами, заключил мир с Нуманцией и ходатайствовал перед римским народом о вечном мире и справедливом отношении к ним.

— А не желаете — дело решит железо, — дерзко сказал послам вождь нумантийцев Ретоген, с оскорбительным смехом ударив по мечу.

Пришлось послать Гракха.

Тиберий увиделся с Ретогеном, беседовал с ним, как с равным; сделав взаимно некоторые уступки, они заключили договор на следующих условиях: римляне обязаны отвести войско от города, снять осаду, а лагерь, разграбленный нумантийцами, срыть и сравнять с землею; кроме того, они не должны нарушать мирного договора, заключенного Тиберием Семпронием Гракхом и возобновленного теперь его сыном.

Узнав об условиях, консул опечалился. Он целый день просидел над свитком пергамента, н даже когда в палатку вошел Марк Катон, к которому он благоволил, настроение его не изменилось.

— Договор должен быть утвержден сенатом, — сказал Гостилий Манцин, которого пугали уступки, сделанные Гракхом. — Я боюсь, что Рим…

— Не бойся, благородный Гостилий, — успокоил его Марк Катон, садясь с задумчивым видом на раскладной стул. — Пошли своего квестора, и он добьется успеха…

— Ты говоришь о Гракхе?

— Разве сестра его не замужем за Сципионом Эмилианом? — вопросом на вопрос ответил трибун. — А Сципион — влиятельный человек в Риме: его слово — закон…

Манцин недоверчиво улыбнулся:

— Сципион каждый свой шаг сообразует с честностью, с благом республики, и если он усмотрит в нашем договоре малейшее отступление от блага государства, малейшее омрачение славы и силы римского оружия, он пойдет, не задумываясь, против родного брата, не говоря уже о родственниках жены…

Вошел Тиберий: он только что осмотрел место нового лагеря, к устройству которого консул приказал приступить немедленно, и был озабочен недостатком орудий для земляных работ.

— Знаешь, благородный Гостилий, нумантийцы подрезали нам крылья, — и он рассказал о тяжелом положении рабочих отрядов, которые бездействовали, испытывая недостаток в самом необходимом.

— Разве у тебя, квестора, нет средств, чтобы купить нужные орудия?

— Средства есть, но нет твоего разрешения. Манцин нерешительно покосился на Катона:

— Как думаешь, Марк, сенат признает этот расход?

— Только в том случае, если утвердит мирный договор. Гракх взглянул на трибуна и вспомнил тревожную ночь, гетеру в его палатке.

— Придется подождать, Тиберий, — со вздохом сказал Манцин. — Поезжай в Рим, отвези договор и поскорее возвращайся. А мы до твоего приезда выроем рвы, сделаем, что будет возможно…

— Послушай, трибун, где твоя гетера? — обратился Тиберий к Катону.

— Захвачена нумантийцами. Они, злодеи, увели в свой город всех купцов, прорицателей, блудниц…

— Хвала богам! А ты сожалеешь?

— Скучно стало, — нагло захохотал Катон и подмигнул консулу.

Гракх отвернулся от него и сказал Манцину:

— Кому прикажешь сдать казну? Я выеду завтра утром.

— Казну сдашь мне или квестору II легиона. Не забудь взять с собой воинов до Тарракона: сам знаешь — дороги опасны, — разбойничают пастухи…

Возвращаясь от консула, Тиберий встретил Мария:

— Я еду в Рим, не желаешь ли сопровождать меня? Мы очень долго пробыли под Нуманцией…

— Нет, — отказался Марий, — я хочу воевать. А Рим от меня не уйдет.

И молодой, сильный, высокий, он пошел, блестя шлемом и размахивая руками, туда, где производились земляные работы.

XII

Семпрония первая заметила его тревожное состояние и спросила, не болен ли, но ответа не получила. Она видела, что мужа грызет забота, что он отдаляется от нее, — стал уже не такой ласковый, не такой заботливый о доме, о ней, о рабах, и она подумала, что он мысленно блуждает «по неизвестным тропам жизненного существования». А зачем? Что случилось? Ее поразила перемена в образе его жизни. Правда, он так же, как и всегда, вставал чуть свет, принимал клиентов, но перестал ходить на форум, перестал отдыхать после обеда, работать и в определенные дни, когда у него собирались члены кружка, не был таким оживленным, как привыкли все его видеть. Но все это не так было страшно, и если бы не заметное охлаждение со стороны мужа, Семпрония не придала бы большого значения его состоянию. Правда, Эмилиан так же, как всегда, целовал ее по утрам в лоб, так же говорил ласковые речи, но в них не было уже того проникновенного жара, той любви, которую она умела приметить сердцем, угадать по глазам, по пожатию руки, по голосу. Страшнее всего было то, что он стал спать отдельно. Теперь она, одинокая, долго лежала в темноте с открытыми глазами, ожидая, что Публий, быть может, одумается, придет к ней, но он не шел: он лежал тут же в комнате, тоже не спал, и не зная, что Семпрония страдает, думал: «Я должен поступить честно — все сказать Семпронии. Но ведь ничего еще нет. Впечатление? Красота? Платон прав, что красота порождает Эрос. Этот подлый горбун опять предлагает Ксенофонта за небольшую плату, хочет сделать подарок, который не казался бы подарком, — хитер! И опять приглашает к себе. Пойти или нет?»

Он заворочался на ложе, вздохнул.

Семпрония задрожала от горя и жалости.

«Что с ним? Почему он молчит? Государственные дела не дают покоя? Неудачи под Нуманцией? Сицилийские поражения? Жадность публиканов? Разврат юношей? Пьянство в комициях?»

Она слушала, прижимая руку к сердцу, как Сципион одевается в темноте, шуршит туникою. Вот он идет тихо, тихо на цыпочках. Вышел в атриум.

Она встала и босиком пошла за ним. От мозаичного пола ногам было холодно, голое тело зябло под короткой одеждой.

Атриум был залит серебристо-лимонным светом луны, проникавшим сверху.

Притаившись, Семпрония смотрела: муж остановился у почетного кресла хозяйки, медленно обозревая статуи и развешанные мечи, копья, щиты — трофеи победоносных войн.

Затем подошел к ларарию; в нише, облитой светом, белели статуи: по обеим сторонам Венеры стояли лары в коротких туниках, почти без рукавов, в повязках, обвитых вокруг бедер; в высоко поднятой правой руке они держали рог изобилия, а в левой — жертвенную чашу.

Она последовала за Эмилианом в перистиль: колонны, похожие на остолбеневших людей, отбрасывали от себя длинные тени, статуи и вазы смутно блестели, объятые дремотою. Сзади, в водоеме, казалось, сверкало расплавленное олово, а здесь было темно.

Сципион сел, облокотившись на столик. И опять возникла Лаодика: легкая, воздушная, она шла, приближалась к нему, и солнечная улыбка Афродиты, небесные глаза, обнаженные руки — все это сияло ярче солнца, ярче жизни, ярче безмятежного счастья. Она остановилась перед ним, заглядывала ему в глаза, а он испытывал невыразимое томление, грусть и муку. Кто-то стоял за спиною, как предостережение, и он, честный, знал, что переступить нельзя: удерживает долг, а этим долгом была его жена, внучка Сципиона Африканского Старшего.

Очнулся, встал.

Семпрония притаилась за колонною; сердце колотилось в груди с такой силой, что она задыхалась.

Что делать? Подойти к нему? А если он рассердится?

Она тихонько возвратилась в спальню. Легла и, уткнувшись лицом в подушку, долго плакала, пока не забылась тяжелым, тревожным сном.

Встала чуть свет с головной болью, с глазами, опухшими от слез. Украдкою взглянула на мужа: он спал, разметавшись; голова его свесилась, и лицо белело в полумраке, как у покойника.

«Не приснилось ли мне, что он вставал, а я выходила в атриум?»

Второпях одеваясь, она поглядывала на него: «Нет, не приснилось. А если и приснилось, то разве от этого легче? Он стал иным: я для него посторонний человек, как рабыня, клиент или вольноотпущенник».

— Публий, ты спишь?

Эмилиан встрепенулся, сел на постели.

Бронзовая кровать, служившая днем диваном, была покрыта жестким тюфяком в отличие от мягкой пуховой постели жены; смятое пурпурное одеяло свешивалось к полу.

— Разве уже пора? А я проспал..

Он засмеялся, покачал головою. Но и смех уже был не тот, что прежде: надломленный, он болью отзывался в ее сердце, и она сдерживалась, чтобы не выдать своего горя.

Время до обеда тянулось томительно долго. Проходя мимо таблина, она видела Сципиона за столом, над свитками папируса; глаза его смотрели вдаль с таким восторгом, точно он любовался чем-то невообразимо прекрасным. Может быть, этрусскими орнаментами? Они изображали черные и красные прямоугольники, пересеченные большими алыми прямоугольниками на черном фоне.

Семпрония остановилась, кашлянула.

Эмилиан очнулся:

— А, это ты!

Столько равнодушия было в его голосе, что она опустила голову: перед глазами запестрела мозаика, — по решетчатому рисунку пола бежали вертикальные пунктиры; между ними, казалось, извивались розовые и зеленые веревки, а посредине ширилось сплетение, такого же цвета, с промежутками внутри и посредине.

Сципион вспомнил, что утром, во время приема клиентов, Лизимах звал его посмотреть на свитки папируса и пергамента, полученные от друзей из Египта и Пергама: «Они очень хороши, и ты будешь писать на них свободно. Этот пергамент выделывался из самых нежных кож; он бел и настолько тонок, что сквозь него на свет видны предметы. Есть также фиолетовые и пурпурные цвета, но ты их не любишь. Кроме того, я получил хорошую свиную кожу для переплетов».

Эмилиан подумал, что папирус и пергамент у него на исходе, и решил пойти к греку.

Но он себя обманывал: не за этим шел он к Лизимаху и не Ксенофонт прельщал его, — перед ним мелькало прозрачным, едва уловимым видением ее лицо, оно приближалось, входило в него, прикасалось к его сердцу горячими губами.

Никогда он не думал, что красота способна так очаровать человека. Он помнил слова Платона, но принимал их на веру, как неоспоримую истину, и теперь, когда красота породила Эрос, он, суровый воин, имеющий преданную молодую жену, ослеплен, покорен юной гречанкой, дочерью хитрого человека, к которому питает отвращение.

«Как же это случилось, что я не удержался, не поборол себя? — подумал он, но тотчас же успокоился. — Никто об этом не знает, я тверд и переломлю себя. Я не буду любоваться ею, замкнусь в суровое равнодушие сильного человека, чтобы себя не выдать».

Выходя на улицу в сопровождении раба, он сказал жене, что идет к клиенту Лизимаху за пергаментом и папирусом. Семпрония, невеселая, удрученная и непривычным отношением к себе мужа, и тяжелым, как бы предгрозовым настроением во всем доме (рабы, чувствуя что-то неладное между хозяевами, говорили шепотом, избегая возвышать голос), кивнула и отвернулась, готовая заплакать. Она хотела спросить, скоро ли он вернется, но удержалась: не все ли равно?

Сципион шел, властно охваченный мыслями о юной гречанке. Он не заметил, когда очутился у дома Лизимаха, и только голос раба вывел его из тяжелой задумчивости:

— Господин, мы пришли.

Раб с низким поклоном распахнул дверь, и Эмилиан, входя в вестибюль, загляделся на художественное изображение собаки на мозаичном пороге с полушутливой надписью: — «Остерегайся собаки».

Он видел этот рисунок в тот раз, когда был у Лизимаха, но не обратил внимания, торопясь пройти поскорее, а теперь все казалось ему иным, более действительным, принимало отчетливые, как бы облитые ярким светом, формы.

В атриуме не было никого, и он смутился, не решаясь громким зовом нарушить молчание. Но в доме, очевидно, уже знали, что пришел патрон: шорохи, шепоты, мягкое топание ног доносились отовсюду, и Сципион ожидал клиента, стоя посреди атриума.

Он осматривался, точно попал в этот дом впервые: в комплювий, украшенный львиными головами, виднелся голубой клочок неба, а из широкого окна просторного таблина выступали колонны перистиля. Он успел увидеть промелькнувшую тень женщины, но лица ее не рассмотрел — занавес задернулся, — таблин и перистиль с колоннами исчезли, как сладкое сновидение.

Взгляд его упал на имплювий, возле которого стоял на изогнутых ножках широкий стол, уставленный вазами и статуэтками. На краю его лежало круглое ручное этрусское зеркало с изображением резвящихся нимф. На вазах были искусно нарисованы: бой Кадма с драконами, свадьба Кадма с Гармонией, Геракл, уводящий Кербера из подземного царства Аида при помощи Гермеса. Статуя молодого гермафродита поражала тонкостью, изяществом линий, благородством лица.

Мягкое кресло, в виде трона, с тремя ступеньками и высокой спинкой, обитой ковриком, было придвинуто к имплювию, и Эмилиан несколько минут любовался искусно вышитым рисунком: крылатый ассирийский бык с человеческой головою, украшенной длинной бородой и тиарою, смотрел добрыми глазами, в которых светились спокойное могущество и расположение к человеку.

«Кресло для хозяина», — подумал Сципион о троноподобном кресле и тут же обратил внимание на биселлы, кресла с двойными сидениями, на стулья без спинок и на субселлии, или скамьи, покрытые тирским пурпуром с голубым, фиалковым и аметистовым оттенками. Небольшие круглые столы, об одной ножке из слоновой кости, были разбросаны по атриуму, как безделушки. Но все это затмевали вазы и статуи… Он смотрел, и богатство клиента вызывало в нем удивление.

На небольших столах стояли греческие кубки — скифосы и канфары — деревянные, глиняные, бронзовые, серебряные, золотые, с затейливым рисунком, с орнаментами, с драгоценными камнями, и среди них римский серебряный, на котором танцующая вакханка, казалось, возносилась на небо. Статуэтки, вазы и чаши из обожженной глины поражали своим разнообразием: рядом с гречанкой в одежде, расцвеченной розовой, желтой и голубой краской, стояла ваза в виде утки с изображением нагой девушки, раскинувшейся на спине; крылатый дионисийский Эрос — толстенькое дитя с протянутой рукой — занимал большую часть афинского кубка.

Шорох шагов вывел его из задумчивости: кланяясь и приседая, бежал к нему пестро одетый горбун, и Эмилиану показалось, что по коврам катится большой разноцветный мяч.

— Прости, господин, что я задержал тебя! Какая радость и какое счастье для низкого человека, твоего верного клиента, видеть тебя, великого и могущественного патрона, в своем доме! Прошу тебя, садись здесь, прошу тебя…

Он подвинул троноподобное кресло, не переставая кланяться и суетиться; на хмуром лице его и в мрачных глазах вспыхивала не то радость, не то сдерживаемый смех.

— Благодарю тебя, но я пришел по делу, — сам знаешь…

— Господин мой, ты уже был у меня, но не застал дома. Кассандра и Лаодика…

Он не договорил: в атриум входили жена и дочь в белых хитонах, отделанных тонкими вышивками, — занавес раздвинулся, и таблин, а за ним перистиль открылись не такими, как он увидел их, входя в дом, а более яркими и более нарядными, потому что свет заливал их широкими полосами солнца из глубины молодого садика.

— Привет, привет!

Женщины поклонились, и Сципион, чувствуя, что багровеет, а сердце замирает, точно у юноши, молча наклонил голову; подняв ее, он взглянул на Лаодику. Пурпурная диадема, усыпанная разноцветными огоньками мелких смарагдов, ониксов, топазов и хризолитов, засверкала, как ему показалось, золотисто-оранжевым пламенем. Двойная золотая цепь с подвесками в виде хризопрасовых, опаловых и ясписовых шариков, оправленных в серебряные квадратики, зазвенела металлически-звонко. Черные миндалины глаз девушки смотрели на него не то с грустью, не то с укором, и в них он прочитал боязливую нежность и непонятный страх.

Сципион спокойным голосом начал беседу: он говорил, что ему нужен пергамент лучшего качества для переведенной им комедии Менандра, и среднего — для черновых работ. Холодное лицо его, когда он встречался глазами с Лаодикой, смягчалось, и бледное подобие улыбки залегало у губ — тусклое отражение той грустной безысходности, которая мучила его дни и ночи и которую он пытался побороть.

Он замолчал, слушая обещания Лизимаха достать лучший пергамент, и уже собирался встать, чтобы уйти, но в это время глаза его остановились на кифаре, которая лежала на столике. И ему захотелось послушать пение юной гречанки, чтобы продлить очарование этого часа.

— Я был бы тебе благодарен, Лаодика, — обратился он к ней, — если бы ты спела что-нибудь из «Илиады»…

Девушка взглянула на него потемневшими глазами. Он, этот могущественный человек, произнес ее имя, смотрел на нее! Она испытывала к нему нежность, желание, чтобы он называл ее еще и еще по имени.

Лаодика задумалась, взяла семиструнную кифару и плектрон и запела речитативом, сопровождая строфы звонкими звуками:

Вскоре затем подошел он к прекрасному дому Приама,
К зданию, с гладкими вдоль переходами; в нем заключалось
Вокруг пятьдесят почивален, из гладко отесанных камней,
Близко одна от другой устроенных, в коих Приама
Все почивали сыны у цветущих супруг их законных;
Дщерей его на другой стороне, на дворе, почивальни
Были двенадцать, под кровлей одною, из тесаных камней,
Близко одна от другой устроенных, в коих Приама
Все почивали зятья у цветущих супруг их стыдливых…[16]
Лизимах сидел на биселле, не спуская глаз с гостя; Кассандра стояла у стены с полузакрытыми глазами, с рассеянной улыбкой в уголках губ, а Лаодика, уронив на ковер кифару, облокотилась на троноподобное кресло, на котором грезил Сципион.

Он заглянул ей в глаза:

— Благодарю тебя за удовольствие, которое ты мне доставила. Где и у кого училась ты петь и играть?

— Я училась в Пергаме у грека-раба из разрушенного Коринфа, он научил меня песням Гомера, Анакреона и Сапфо…

Она вскочила и, неслышно ступая красными сафьяновыми туфлями, побежала в таблин. Вскоре появилась с Ксенофонтом в руке, а за нею вошли рабыни и принялись зажигать в тарелках бронзовых канделябров льняные волокна, смоченные смолою.

— Господин мой, — молвила она, поклонившись Эмилиану, — ты не хотел взять этой безделицы от отца и матери, но сегодня, когда ты опять у нас, я умоляю тебя принять этот скромный подарок… книгу философа, которого ты уважаешь…

Сципион отрицательно покачал головою.

— Ради меня, — шепнула она и, бросившись к его ногам, обняла их, прижала к своей груди.

Лицо Эмилиана покрылось алыми пятнами. Он пытался встать, но девушка крепко обнимала его ноги. Он слушал ее слова, в мыслях прижимал ее к своей груди, искал ее ласковые губы, нежно округленный подбородок, погружал лицо в ее черные волосы, как в мягкое руно, гладил ее маленькие детские руки.

— О, господин мой, умоляю тебя. Сделай это для нас… для меня… Будь милостив, не презирай нас своим отказом…

Громкий голос донесся из вестибула:

— Здесь живет клиент Лизимах? Не у него ли находится господин Сципион Эмилиан?

— Патрон здесь, — ответил голос раба, и в ту же минуту в атриум вошел Тиберий Гракх. Сципион хотел привстать, отнять руки девушки, но Лаодика уже увидела Тиберия и встала с колен с легким смущением на лице. Эмилиан вскочил.

— Ты? — вскричал он, сжимая зятя в объятиях. — Как попал в Рим? Разве Нуманция взята?

— Не место говорить здесь об этом, — шепнул Гракх, жестом приветствуя хозяев. — Я приехал по важному делу…

Сципион извинился, что не может остаться дольше, и поспешил, с Тиберием к двери.

— Обещай, что не забудешь пути к нашему дому, — донесся голос Лаодики, и Эмилиан, обернувшись, встретился глазами с девушкой: на мгновение он остановился, хотел что-то ответить, но не сказал ничего, кивнул и вышел.

Дорогою Гракх рассказал ему о событиях под Нуманцией. Сципион слушал, хмурясь.

— А ведь это — измена, — сурово вымолвил он римские знамена запятнаны этим позорным миром. Вина на тебе и Манцине!

— Но, позволь, что же нам было делать?

— Сражаться. Тиберий рассмеялся:

— Ты бы послушал легионеров. Они отказались идти в бой, угрожали власти, требовали мира. И если бы мы не заключили его…

— Что? И это говорит квестор?

— Я говорю правду…

— Посмотрим, как оправдаешься перед властью! Гракх вспыхнул.

— Мы — воины и смерти не боимся, — гордо сказал он, — но позволь тебе заметить, что не мы разложили войска, а — власть. Разве сенат не видел, в каком состоянии легионы? И все же они посылались на войну!

— А куда их было девать? Консул должен был своей властью — правом жизни и смерти — восстановить порядок, подвергнуть легионы децимации…

Тиберий подумал, что сенат отнесется не менее строго к заключенному миру, и сказал:

— Народ за меня. На набережной я говорил с женами воинов, с их сыновьями, дочерьми, рассказал о событиях и не скрыл, что если бы я не заключил мира, более двадцати тысяч легионеров погибли бы бесславной смертью.

— И это нехорошо. Ты возбуждаешь народ!

— Разве граждане не должны знать, что делается на войне, где сражаются отцы их и дети?

Эмилиан помолчал.

— Всё это дело может плохо кончиться для консула, трибунов и квесторов… Пусть решает сенат.

— Сенат должен утвердить заключение мира… Сципион засмеялся.

— Ты рассуждаешь, как ребенок, — пожал он плечами. — Если бы решение зависело от меня, я бы поступил очень сурово…

Они дошли до форума, остановились.

— Как? — беззвучно прошептал Гракх.

— Как с изменниками.

— Что ты говоришь, Публий? Заключая мир, я руководствовался единственным желанием — спасти двадцать тысяч воинов, которые, как сила, нужны государству…

— Нет, — сурово вымолвил Эмилиан, нахмурившись, — это не воины, а ненужный сброд, и лучше было бы, чтоб они погибли, нежели запятнали честь и славу римского оружия.

— Публий…

— Да, да, казнить — всех поголовно. И не только воинов, но и консула, трибунов, квесторов…

Тиберий опустил голову:

— Я не ожидал от тебя таких слов, Публий! Ты жесток… Но хвала Юпитеру и Минерве! Народ защитит воинов: ведь они — отцы и дети римских граждан…

— Тиберий, ты становишься на опасный путь…

— На этом пути и ты был. Публий, и твои друзья…

— Я вовремя понял, что ошибался…

— А не струсил ли ты, Публий? Сципион вспыхнул, но сдержался:

— Я бы мог ответить тебе не словами, а иным способом, но я не желаю пользоваться своим правом. Скажу тебе только одно: благо и спокойствие родины для меня превыше всего. Вот причина, почему я отступил. Что же касается воинов, то я полагаю, что они избегнут наказания, но военачальники будут притянуты к ответу…

— Консул и военачальники невиновны, мир заключил я, и я готов подвергнуться каре…

Эмилиан усмехнулся:

— Зачем защищаешь Манцина? Разве он не знал, что ты виделся с нумантийцами и вел переговоры? Разве квесторы, трибуны и центурионы оставались в неведении? Все знали, и ни один из них не воспрепятствовал тебе. Поэтому я считаю, что они виноваты не менее, чем ты…

Гракх задумчиво взглянул на зятя:

— Послушай, Публий, ты пользуешься большой силою в сенате и можешь спасти неповинных людей. Прошу тебя, будь честен и великодушен, как всегда…

— Честность и великодушие не могут ужиться вместе. То, что ты называешь честностью, для меня бесчестно, а великодушие во время войны и судебных решений молчит: за него говорит закон. Пусть это дело решает сенат…

— Обещай, что не будешь говорить против Манцина!

Сципион вспыхнул:

— Ты рассуждаешь, как ребенок. Я поступлю, как найду нужным.

Он резко отвернулся от Тиберия и ушел, не простившись.

Не мешкая, Гракх пошел быстрым шагом к Палатину, миновал свой дом (как хотелось зайти, повидаться с женой, детьми и матерью) и, пройдя Мугонские ворота, остановился перед скромным домом, который смутно выглядывал из-за черных кустов и деревьев. Пряный запах цветов и каких-то трав бросился ему в лицо: он остановился, вдохнул с удовольствием.

Входя в атриум, он был встречен радостными восклицаниями матрон и удивился, увидев здесь свою мать. Корнелия первая бросилась к нему, обняла и сказала:

— Ты… вернулся? Что случилось?

Не отвечая, он поцеловался с тещей, старой сгорбленной востроносой матроной, обнял высокого красивого старика. Это был тесть Аппий Клавдий Пульхр, влиятельное лицо в сенате.

— Я не успел побывать у ларов, — молвил Тиберий, обращаясь к Корнелии, — скажи, мать, все ли здоровы, все ли благополучно у нас?

— Не беспокойся, — торопливо ответила Корнелия, — но где ты был?

— Я беседовал с Эмилианом…

Гракх рассказал о положении под Нуманцией, о цели своего приезда. Аппий Клавдий слушал в глубокой задумчивости.

— Не скрою от тебя, что ты подвергнешься жестоким нападкам в сенате, но не волнуйся — завтра я увижусь с друзьями, и мы постараемся поддержать тебя. Послезавтра у нас заседание сената, если боги не пошлют нам дурных знамений. Приходи пораньше. Попытайся заручиться поддержкой народных трибунов.

— Народ за меня…

— Это хорошо. Если бы на нашей стороне был Эмилиан — никто не посмел бы возражать…

Корнелия покачала головою.

— Сципион упрям, — проворчала она сердито, — это человек, которого не уговоришь, но все же завтра утром я увижусь с Семпронией: возможно, она повлияет на него…

Корнелия не знала, что дочь страдает (Семпрония была горда, чтобы пожаловаться матери на мужа), что Эмилиан охладел к ней, и тешила себя надеждою на благополучный исход дела. И Тиберий не знал этого, но красавица-гречанка не выходила у него из головы, и он подумал, что если Семпрония узнает о свиданиях Сципиона с дочерью клиента, семейная жизнь треснет, как дорогая амфора, и счастье выльется красным потоком вина, чтобы иссякнуть, исчезнуть навсегда.

— Послушай, Антистия, — сказал Аппий Клавдий, ласково хлопнул зятя по плечу, точно хотел этим сказать: «Не беспокойся, все уладим», — нужно накормить гостя. Ведь он с дороги и дома еще не был… Да и мы заодно поужинаем… Благородная Корнелия не откажется выпить изюмного или медового вина.

За ужином Аппий и Тиберий пили крепкое вино, разбавляя его горячей водой, и беседовали о положении под Нуманцией: старик, раскрасневшись, громко бранил Манцина и Марка, сына Катона Старшего.

— Разве это консул? — кричал он, стуча кулаком по столу. — Разве это военный трибун? Один растерялся, не знает, что делать, боится обидеть свое войско крутыми мерами, а другой устроил себе лупанар, время проводит с гетерою, когда тут же в лагере кипит битва. И я, думаю, не ошибусь, если скажу, что ныне все военачальники очень похожи на этих честных, доблестных, великих мужей.

Едкая ирония звучала в его словах. Он был раздражен и сдерживался, чтобы не оскорбить своего любимца. Но когда он выпил еще, гнев его прорвался:

— Ты сам предложил хлопотать о мире! Кто тебя просил? Этот трус Манцин? Нет? Так зачем же ты полез в петлю? Где была твоя голова? Римляне не привыкли унижаться, просить мира! Римляне до сих пор отвечали только железом!

Напрасно Гракх убеждал его, что иного выхода не было, напрасно приводил доказательства, что продолжать борьбу — это значило погубить все войско или вынудить его сдаться на милость победителя (разве легионеры не отказывались сражаться?) — старик был непреклонен: он продолжал утверждать (Тиберий вспомнил слова Эмилиана), что можно было бы пробиться сквозь кольцо неприятеля и даже разбить его.

— А если нет, — резко закричал он, — то лучше было бы погибнуть, нежели присылать в Рим посла с позорным миром!

XIII

На другой день утром Гракх, в сопровождении клиентов, отправился на форум, желая заручиться поддержкою плебса в борьбе с сенатом и обезопасить от гнева нобилей испанские легионы и военачальников. Он знал, что Сципион Эмилиан не одобряет его дружбы с народом, но чувствовал, что сила вся на стороне плебса, и с ним, этим плебсом, сенат побоится ссориться.

Он еще издали увидел в прилегавших к форуму улицах толпы женщин, с детьми на руках, отроков, юношей и девушек, отцы которых давно уже отправились в далекую Испанию, под стены Нуманции, а на форуме — бородатых стариков, чьих сыновей обвиняли в измене, и когда услышал шум и в реве голосов различил свое имя, — остановился.

Улицы, переулки и форум кричали:

— Да здравствует Тиберий Гракх! Да здравствует спаситель воинов!

Тиберий, приветливо кивая, шел среди толпы народа: кто бросал ему под ноги цветы, кто — ветви, а кто просто обрывал зелень у молодого лука и чеснока, невзирая на ее запах.

Форум бушевал. На Священной улице толпились женщины и дети. В Курии Гостилия заседал сенат; из раскрытых дверей по временам выглядывали с беспокойством сенаторы в тогах с пурпурной каймой, из-под которых выделялись большие красные знаки, нашитые на туниках.

Гракх смотрел на Капитолий, сердце Рима, и лицо его пылало: он видел готовность народа поддержать его, чувствовал в руках своих силу.

Взойдя на ростры, он окинул быстрым взглядом толпы плебса и город, разлегшийся хищной волчицей на берегу Тибра: плоские крыши домов, покрытые каменными плитами или толстым земляным пластом (забота горожан о прохладе в жаркие дни), сводчатые и нависшие над узкими полутемными улицами, были усеяны народом, издали похожим на черных муравьев.

Выпрямившись, как в строю, Тиберий говорил, не возвышая голоса:

— Квириты! После долгого отсутствия я опять вижу Рим, нашу родину, опять обнимаю друзей, оставленных на земле дорогой отчизны, и приветствую вас, достойных Рима граждан, приветствую не только от себя, но и от ваших отцов, мужей, сыновей и братьев, которые остались в далеких землях варваров…

Речь его была прервана восторженными криками толпы: грубые голоса мужчин и нежные возгласы женщин, веселые восклицания — все это слилось в единый мощный гул.

— Квириты, ваши родственники, римские воины, были однажды ночью вынуждены вступить в бой. Нумантийцы, более сильные, чем мы, заставили нас отступить. Они загнали нас в скалистую местность, откуда не было выхода, мы были обречены на плен или смерть. Консул поручил мне вступить с неприятелем в переговоры, чтобы спасти войско, и мне удалось заключить мир…

— Да здравствует спаситель легионов!..

— И вот, квириты, — продолжал Гракх, — я привез в Рим на утверждение сената мирный договор. Но я боюсь, что сенат не утвердит его — уже распространяются слухи об измене войск и вождей, о нашей измене… Есть люди, которые обвиняют консула Гостилия Манцина в человеколюбивом отношении к войскам, а вождей — в бездействии… И эти люди требуют суровых мер, требуют…

— Не позволим! Поддержим тебя!

— Пойдем в сенат!

— Потребуем мира!

— Мир!.. Мир!.. Мир!..

Тиберий не успел кончить: его подхватили, подняли, и он поплыл над толпой, несомый людьми, которых видел впервые. Но потом, когда его опустили перед бронзовыми досками с выгравированными на них законами XII таблиц; когда перед его глазами открылся, как на ладони, весь форум, в солнечном сиянии, залитый народом, и рядом с собой он увидел брата Гая, клиентов и тут же кузнеца Тита, молотобойцев и портного Мания с огромными ножницами у пояса, — ему стало весело.

И вдруг радость улетела, все потускнело, точно черная туча прикрыла солнце, — из толпы, как камни из пращи, вырвались голоса:

— Горе побежденным! Позорный мир!

Но грубые голоса кузнецов, горшечников, сукновалов и скорняков заглушили враждебные выкрики. Гракх понял, что подосланные сенатом люди стараются очернить его в глазах плебса, и произнес краткую речь, объяснив народу происки его врагов:

— Слышите? Они кричат: «Позорный мир», не помышляя о жизни ваших родных, которые погибли бы ни за что, как стадо баранов! Они хотят возбудить вас против меня, они потребуют завтра суровых мер, и если вы, квириты, будете молчать, то погубите своих отцов, сыновей и братьев!

— Да здравствует Тиберий Гракх! — заревела толпа, и отдельные вскрики заметались в установившейся тишине: — За тебя не пожалеем голов!..

Возвращаясь с форума в сопровождении плебеев, Тиберий встречался с друзьями и знакомыми, но большинство или отворачивались от него, или делали вид, что его не замечают: Тит Анний Луск быстро свернул в боковую улицу, так же поступил Люций Кальпурний Пизон; Квинт Элий Туберон потупился, покраснел и, опустив голову, прошел мимо, стараясь остаться незамеченным.

Гракх с горечью подумал: «О, как низки и подлы люди! Даже друзья отвернулись! Где же ты, старая римская чест-ность-добродетель?»

Подошел Гай Семпроний Тудитан и непринужденно обнял его:

— Какие счастливые ветры занесли тебя от берегов Испании в нашу солнечную Италию? — воскликнул он. — Сопутствовал ли тебе Меркурий, охраняя от гнева Нептуна? Хвала богам! Опять ты с нами, и я доволен.

Он дружески взял Тиберия под руку, шепнул:

— О твоем приезде знает весь Рим. Сенат в ярости: особенно бушует Сципион Назика… Ты встретил Луска, Пизона, Туберона? Они идут от Назики, который вопил на всю улицу: «Позорный мир!». Но ты не бойся…

— За меня плебс…

— Кроме того, Аппий Клавдий Пульхр и Сципион Эмилиан благожелательны к тебе: твой тесть — принцепс сената!..[17]

— А Назика — двоюродный брат. Как видишь — родство не имеет значения…

Тудитан проводил Гракха до Палатина. Они дружески распрощались и разошлись.

XIV

На форуме с утра собирались сенаторы, созванные Сципионом Эмилианом, магистратом, облеченным властью. Здесь были консулы, преторы, цензоры, курульные эдилы и начальник всадников — все в одеждах, украшенных знаками курульного достоинства, с красными полосами на тогах. Стоя возле ростр, между местами для сенаторов и чужеземных послов, они тихо беседовали, с беспокойством поглядывая на плебс, толпы которого, выливаясь из боковых улиц, прибывали по Священной улице.

Пришел Аппий Клавдий Пульхр, бодрый старик, с румяными щеками, Тит Анний Луск, с хитрыми беспокойными глазами лисицы, Квинт Цецилий Метелл Македонский, белобородый, благообразный, и Сципион Назика, огромный, неуклюжий, как медведь, с громким голосом и порывистыми движениями.

— Как вы смотрите, коллеги, на дело Манцина? — осторожно спросил Аппий Клавдий, обращаясь больше к Метеллу, нежели к другим сенаторам. — Если бы не…

— Если бы не этот Гракх, который испортил все дело, — закричал Назика, — мы бы не дожили до такого позора!..

— Ты забываешь о консуле, — усмехнулся Луск, — да, да, о Манцине!.. Или ты в дружбе с ним…

— Вовсе нет…

— Виновные всегда отрицают свои поступки, а соумышленники играют на руку негодяям…

— Замолчи! — крикнул Назика, и лицо его побагровело. — У тебя язык, как у рыбной торговки!..

— Тише, — прервал его Метелл, — по-моему, в этом нумантийском деле виновны одинаково Манцин и Гракх, а консул, конечно, больше всех, и он должен понести суровую кару…

— О какой каре ты говоришь? — послышался твердый голос, и сенаторы обернулись: перед ними стоял Муций Сцевола, знаменитый юрист, о справедливости которого ходили в Риме занимательные слухи; народ утверждал, что человек, ни в чем неповинный, может быть спокоен за свою жизнь, пока жив Сцевола.

— Разве ты не знаешь, зачем мы собираемся? — удивился Метелл.

— Знаю, но это дело… Впрочем, послушаем сперва Тиберия Гракха и прочитаем мирный договор с неприятелем…

В это время вдали появился Сципион Эмилиан, предшествуемый ликторами: они несли пучки прутьев, стянутых красными ремнями. Позади Сципиона шел Тиберий с друзьями.

Аппий Клавдий, с удовлетворением на лице, вглядывался в них, когда они подходили.

— Вот Марк Октавий, Папирий Карбон, Гай Фанний, — шептал он. — Это хорошо, но только им не разрешат войти в курию.

Когда Сципион Эмилиан подошел к сенаторам и обменялся с ними приветствиями, глашатай затрубил и громко закричал на весь форум:

— Заседание римского сената по делу о позорном мире консула Гостилия Манцина, квестора Тиберия Гракха, квесторов и военных трибунов всех легионов, осаждавших Нуманцию…

Рев толпы прервал его слова. Глашатай опять затрубил и продолжал:

— И по другим делам: о жалобах провинциалов на публиканов, всадников на преторов, о торговле внешней и внутренней.

Глашатай затрубил третий раз, и сенаторы, предшествуемые Аппием Клавдием, вошли в Курию Гостилия. Сципион обернулся к Тиберию.

— Проходи, — молвил он и, остановив властным движением руки его друзей, вошел в курию вслед за Гракхом. Дверь тяжело захлопнулась.

Тиберий осмотрелся.

В полутемном помещении с надписями на стенах о величии Рима, с памятными досками в честь консулов, цензоров и героев, стояли небольшие ростры, вытесанные из камня и дерева, с прислоненными к ним знаменами, отнятыми в боях у неприятеля. Гракх прочитал имена на мемориальных досках: Тит Манлий Торкват, Деций Мус, Аттилий Регул, Марк Дуилий, Фабий Максим Кунктатор, Марк Порций Катон, Корнелий Сципион Африканский, победитель Ганнибала… Во всю длину курии стояли скамьи, разделенные проходом, а перед ними на возвышении — троноподобное кресло для председателя.

Сципион Эмилиан взошел на возвышение и сел, как магистрат, созвавший сенат; кругом расположились другие магистраты.

Наступила тишина.

Вошли четыре человека в высоких пилеях, в древне-римских пурпурных тогах времен Нумы Помпилия, расшитых золотыми пальмовыми ветвями и жреческими таинственными знаками. Они торжественно несли клетку с молодыми священными курами. Это были авгуры; из девяти человек, живших в палатке авгуров, пятеро происходили из плебейских родов и только четверо, сыновья именитых патрициев, старались каждый раз попасть на заседание сената, чтобы производить ауспиции перед нобилями. Но на этот раз среди них оказался авгур из рода плебеев.

Поставив на каменный пол клетку, они высыпали корм, выпустили кур. Сенаторы привстали (лысые головы склонились), наблюдая, как куры, набросившись на зерно, клюют его с такой жадностью, что корм разлетается во все стороны.

— Добрые предзнаменования шлют боги римскому сенату и народу, — сказал авгур-плебей. — Да будет милость отцов государства к ищущим у них защиты, да разрешат сенаторы споры двух сторон с обоюдному удовольствию.

Сципион Эмилиан незаметно усмехнулся (понял, что авгур на стороне Гракха): не доверяя ауспициям, он подумал: «Так заведено издревле, — государство верит, и мы должны веровать».

Он встал и произнес речь, обрисовав положение под Нуманцией, распущенность войск, пьянство, неповиновение начальникам, разврат, неумение консула создать такие легионы, чтобы варвары опять ощутили страх перед римским оружием, такие легионы, которые знали бы одно — побеждать или умирать. Говоря о Манцине, квесторах и военных трибунах, онпорицал их за общую растерянность, обвинял в трусости и закончил свою речь громким негодующим возгласом:

— Кто виновен в заключении мира, в попрании дедовских и отцовских устоев, в позоре, в запятнании доблести? Все воины. Кто главный виновник? Консул Гостилий Манцин, вождь легионов. И я требую сурового наказания…

— А Гракх? — послышались голоса. — А квесторы, военные трибуны?..

— Я сказал, — садясь, молвил Сципион Эмилиан, — пусть теперь обсудит сенат…

Мнения разделились: сенаторы говорили по порядку старшинства. Первый произнес речь принцепс сената Аппий Клавдий (он высказался за наказание одного только консула), другие сенаторы требовали выдачи неприятелю всех военачальников, третьи — Манцина и Гракха.

— Ну, а воинов? — вскрикнул Сципион Назика. — Похвалить? Наградить? Ха-ха-ха!

Смех его прозвучал громкими раскатами под древними сводами курии: в нем чувствовалось оскорбление.

— Я требую, — кричал он, — обезоружить легионы, сечь воинов прутьями, а затем подвергнуть децимации… Кто будет возражать? Кто посмеет сказать хоть одно слово в защиту сброда, который находится еще в живых под Нуманцией, тот не римлянин!

Тяжелое молчание.

— Я посмею, — сказал Тиберий и, выступив вперед, остановился перед Сципионом Эмилианом.

Сенаторы растерянно вскочили с мест, затопали, закричали:

— Изменник!

— Горе Риму!

— Он заодно с чернью!

— Долой, долой!..

Тщетно Сципион Эмилиан звонил, потрясая медным колокольчиком, тщетно призывал сенаторов к спокойствию, — звонок и голос его поглощались нараставшим шумом.

Гракх стоял спокойно; он видел руки, подымавшиеся с угрозой, видел красные разъяренные лица, злые глаза, и вдруг искаженное бешенством лицо Сципиона Назики надвинулось на него.

— Предатель! — гаркнул великан громовым голосом. — Где Нуманция? Где победа? Где добыча? Где, где?..

Тиберий вспыхнул.

— Там, — махнул он рукою, — иди туда и бери… Назика отшатнулся, и сразу сенат умолк.

— Дайте мне слово, — послышался спокойный голос Муция Сцеволы, — Шумом и криками мы не разрешим споров. Нужно обсуждать спокойно, как подобает мужам. Что сказал Гракх? Отчего вы, благородные мужи, пришли в такое бешенство? Разве не прав он, что желает защищаться? Разве он изменник, предатель, как несправедливо величал его благородный Сципион Назика? Нет, не изменник он и не предатель! Пусть он расскажет, что вынудило консула заключить мир, и мы, быть может, даже утвердим договор.

— Никогда, никогда! — загремели голоса.

— Дайте же ему слово.

Тиберий обрисовал тяжелое положение римских войск, рассказал о трудностях войны и, оправдывая Гостилия Манцина, обратился к Сципиону Эмилиану:

— Ты не прав был, обвиняя консула, и вы, благородные мужи, не подумали, что семьи воинов находятся в Риме и не потерпят наказания прутьями и децимации своих отцов, сыновей и братьев…

— Ты науськивал их, как свору псов, на сенат! — крикнул Сципион Назика.

— Ты связался с чернью! — захлебнулся от злобы Тит Анний Луск. — И это позор тебе, нобилю, тебе, квестору, тебе, сыну Корнелии, дочери Сципиона Африканского Старшего!..

— Неправда! Все ложь! — вспылил Гракх. — Никогда я не шел против сената, не вооружал плебс своими речами, а только рассказал народу о положении под Нуманцией…

— А зачем возбуждал чернь?

— Не возбуждал.

— Плебс кричал: «Да здравствует Тиберий Гракх, спаситель воинов!»

— А разве это неправда? — усмехнулся Тиберий. — Плебс должен был упомянуть и про Манцина…

— А, Манцина! — загремел Назика, взмахнув рукою. — Я бы этого злодея задушил собственными руками. Или повесил бы… уничтожил…

Он не договорил: колокольчик Сципиона Эмилиана установил тишину.

— Теперь проголосуем, — предложил председатель.

Все сенаторы, кроме магистратов, разошлись в разные стороны прохода, разделяющего курию на две части. Отошедших вправо было большинство.

Сенаторы поднимали руки, нерешительно оглядываясь друг на друга.

Когда голосование кончилось, Сципион Эмилиан встал и объявил сенатус консультус[18] легионеры освобождаются от телесного наказания и децимации, военачальники — от выдачи их нумантийцам, кроме консула Гостилия Манцина, единственного виновника позорного мира.

— А для этого, — продолжал Сципион Эмилиан, — снарядить и послать в Испанию сенатское посольство из десяти человек, поручив ему заковать злодея Манцина в кандалы и при выстроенных легионах, голого, босого, гнать прутьями к воротам неприятельского города, дабы знали военачальники, что подобная кара ожидает каждого из них, в случае измены.

Передав постановление сената квесторам для хранения в государственном архиве, Сципион Эмилиан сказал:

— А теперь приступим, благородные мужи к разбору жалобы провинциалов на публиканов, которые разоряют население Ахайи и Архипелага, Корсики и Сардинии, выколачивая из народа подати, взятые на откуп, с такой жадностью, с такой наглостью, с таким бесстыдством, что я не нахожу слов, как выразить свое возмущение. Вторая жалоба похожа на первую: если там жалуются на публиканов, то здесь публиканы-всадники обвиняют в тех же преступлениях преторов. Дальше, благородные мужи, терпеть мы не можем: это подрыв государственной власти, позор для сената, который не принимает мер пресечения, стыд для честного римлянина! Третий вопрос — о торговле: у нас ввоз значительно превышает вывоз. Что ввозят в Рим италийские купцы? Рабов, зерно, пряности, одежду, домашнюю утварь, украшения, предметы роскоши. А что вывозят? Масло, вино и отчасти железо. А между тем, Рим мог бы вывозить еще шерсть, сыр, вазы, глиняные изделия. В Путеолах, откуда направляется внешняя торговля через Делос, Александрию и сирийские гавани в самые отдаленные части мира, в Остии, центре внутренней торговли, заметно большое оживление; оно увеличится со взятием Нуманции, когда будут вывезены оттуда сокровища, а жители проданы в рабство.

Тиберий больше не слушал. Он вышел из курии Гостилия со стесненным сердцем: судьба Манцина была решена — консула выдадут неприятелю на поругание, а может быть и на смерть.

Возвратившись домой, он поспешил в атриум, где его дожидались Диофан и Блоссий.

Рассказав им о заседании сената, Гракх задумался. Но друзья его были люди твердые, упрямые и умели поддержать падавшего духом Тиберия.

— Не тужи, господин наш, — ободрял его Диофан, — будь великим мужем! Вспомни, как греческий демос добивался человеческих прав в борьбе с эвпатридами, и пусть примером для тебя послужит деятельность Писистрата и Перикла! Борись с врагом — и победишь. Враг твой — сенат, попытайся найти людей, на которых мог бы ты опереться.

— Тем более, — подхватил Блоссий, — что земледельцы задыхаются, их становится все меньше и меньше, — кем будет государство пополнять свои легионы? Начни борьбу, захвати власть… А как, при помощи кого — положись на меня. Знаешь Фламиния? Это — начальник всадников, он враждует с сенатом и поможет тебе… Позволь мне договориться с ним и помочь тебе сблизиться с публиканами. И ты, я уверен, станешь у власти.

— Мысль твоя хороша, Блоссий, — воскликнул Диофан, — но ты чересчур поспешен в решениях. Нужно сделать так, чтоб не наш господин просил поддержки у всадников, а они — у него…

— Золотые слова, — улыбнулся Блоссий и повернулся к Тиберию, — будь спокоен: публиканы будут искать тебя, а не ты их…

XV

Сословие всадников, занимавшее середину между нобилями и плебеями, старалось подчинить себе сенат, даже стать, если удастся, во главе его.

— Наши заслуги перед республикой велики, — кричали они на своих совещаниях, — мы вынесли на своих плечах Пунические войны, спасли государство от нашествия Ганнибала! Мы снабжали деньгами опустевшую казну, закупали для войск провиант и оружие, а что получили? Сенаторы грабят нас, их ставленники опустошают провинции и делят добычу с лицемерами, которые тайком занимаются торговлей и спекуляциями. Нет, так продолжаться не может! Боги будут за нас!

Время шло.

Недовольство всадников увеличивалось; они готовились к борьбе, стараясь найти достойного соратника, быть может, даже вождя из среды сенаторов, и Блоссий указал всадникам на человека, стремившегося к власти:

— Мой господин Тиберий Гракх готов бороться. Время благоприятное: Сципион Эмилиан вскоре отправится под Нуманцию, а Рим без него — все равно, что без головы.

Речи Блоссия были заманчивы. Всадники собирались, обсуждали свои силы, дела, средства и торопили Блоссия, чтобы он привел к ним Тиберия.

— Скажи ему, — говорили они, — что мы — могущественны, и он получит власть над всей Италией, если будет бороться на нашей стороне. Больше ждать мы не можем: проконсулы разоряют нас, мы терпим убытки. Сбор налогов, которые мы взяли на откуп, не дает ничего. Пусть господин твой наметит законы…

— Пока Тиберий Гракх не трибун, он ничего не в силах сделать.

— Мы предложим его в трибуны… Народ нас поддержит!

— Он мечтает наделить разоренных пахарей землею…

— Пойдем и на это. Его закон больно ударит по нобилям. Блоссий подумал и сказал:

— Хорошо, я поговорю с господином. Пусть выборные от вашего общества приходят завтра днем в дом Гракха. Там и побеседуем.

На другой день они посетили Тиберия. Шесть человек дожидались его в атриуме, беседуя шепотом, рассеянно поглядывая на дорогие вазы и картины, приобретенные в свое время родителями Гракха.

Тиберий вошел в сопровождении Блоссия и Диофана.

Лицо его, всегда ясное, спокойное, было сумрачно: он только что получил известие, что Гостилия Манцина, полунагого, босого, закованного в цепи, выдали нумантийцам, и что неприятель оказался благороднее сената, — отпустил консула на волю. Манцин, не желая возвращаться в «неблагодарное отечество, в страну грабителей и злодеев» (так он прокричал со стен Нуманции), отправился на север Испании.

— Я знаю, зачем посылает вас ко мне Беллона, — сказал Гракх, кивнув всадникам, — но помните, что борьба требует жертв. Я все обдумал. Сначала я наделю землей хлебопашцев, а потом ударю по сенату, чтобы помочь вам…

— Мой господин, — вмешался Блоссий, — хочет ограничить владения землевладельцев пятьюстами югеров общественной земли, а излишки отобрать в казну и нарезать из них наделы пахарям, по тридцати югеров на человека.

— Это означает борьбу с сенатом, — усмехнулся толстый, огромный белобородый всадник, с румяными щеками и красным носом, — что ж, мы тебе поможем стать трибуном, если и ты нас поддержишь…

— Чего хочешь?

— Проведи закон о суде над наместниками. Гракх молчал, обдумывая предложение.

— Это не все, — продолжал старик, — в сенатскую комиссию, которая разбирает жалобы провинциалов на наместников, должны войти всадники в равном числе с сенаторами…

«Опять сенат, — подумал Тиберий, — столкновение с ним неминуемо, но если мне удастся восстановить древнюю общественную землю и показать народу его силу, я возьму в руки всадников, я создам такое государство, о котором ни Сципион Эмилиан, ни Лелий и не помышляли».

— Что же ты задумался? — спросил старик, волнуясь: он боялся, что Гракх откажется в самую последнюю минуту.

— Я согласен, — сказал Тиберий и протянул всадникам руки.

Кланяясь, толкая друг друга, они торопливо бросились к сенатору и как-то осторожно и подобострастно пожимали ему руки.

— Велик род Семпрониев! — восклицали они. — Хвала Юпитеру Капитолийскому, давшему нам жизнь в такое время, когда не иссякла еще в Риме доблесть! Хвала Минерве-воительнице, которая поддерживает в тебе древнеримскую добродетель!

А старик-всадник прибавил:

— О тебе напишут в анналах, ты станешь знаменитым на многие тысячелетия!

XVI

Слухи об отъезде Сципиона Эмилиана под Нуманцию оказались правдивыми. Желая сразу покончить с упрямым неприятелем, сенат решил послать в Испанию разрушителя Карфагена, великого полководца, который, посвятив себя наукам и творчеству, жил в Риме, насаждая в обществе греко-римскую культуру.

Центуриатные комиции, о созыве которых народ был извещен за три дня, собрались на Марсовом поле. Они должны были решить, продолжать ли войну с нумантийцами или заключить позорный мир. Красное знамя трепетало над городом, а в крепость, высившуюся рядом с Капитолийским храмом, были введены по обычаю войска.

Сципион пришел на Марсово поле до открытия собрания. Он смотрел, как испрашивались у богов ауспиции, как наблюдалось обозначенное посохом авгура на небесах место, которому соответствовало такое же место на земле, слушал речи представителей сената, их уговоры продолжать войну и думал о том, что народ не желает воевать, но если центуриатные комиции постановят осаждать Нуманцию, римские легионы не посмеют ослушаться.

Из совещательного собрания народ отправился к месту голосования. На помосте стояла урна, в которую опускались таблички. Когда должностные лица произвели подсчет, оказалось, что большинство голосов было за продолжение войны. Выборы консула прошли быстро: народ голосовал за Эмилиана. Это было второе консульство полководца, и Семпрония, узнав об избрании мужа, воскликнула: «Милость богов на тебе, Публий!» И тихо прибавила: «Только не на мне…»

Сципион хотел произвести набор рекрутов, чтобы создать сильные легионы, влить их в Испании в недисциплинированные войска, но сенат, опасаясь, как бы полководец не захватил власть в Риме, решительно воспротивился. Эмилиан понял, что сенат не доверяет ему, и возмутился: в нем, в его честности, в его любви к отечеству сомневаются — и кто? Люди, которых он презирал за коварство, нечестность, двуличность, жадность, темные дела! Удрученный, он настоял в трибутных комициях, чтобы предоставили в его распоряжение нескольких лиц, по его желанию, и, воспользовавшись правом выбора, предложил молодым людям Семпронию Азеллиону и ровеснику его Публию Рутилию Руфу ехать с ним в Испанию в качестве военных трибунов; он решил также взять с собой Гая Гракха, которому наскучила праздная жизнь римского общества и который мечтал завоевать себе положение государственного человека.

Уходя с Марсова поля в сопровождении друзей, Сципион смотрел на жилистые затылки двенадцати ликторов, которые шли впереди него, и думал, что сейчас увидит весталку, дочь Аппия Клавдия, которая помогла своему отцу отпраздновать триумф после победы над салассами, несмотря на противодействие сената. А между тем Аппий Клавдий захватом золотоносных рудников обогатил Рим. Какая несправедливость! И его, должно быть, заподозрили в стремлении к власти: ходили слухи, что он вывез много золота, знает лучшие места россыпей, «а при помощи золота чего не сделаешь?» Но обвинить его открыто никто не осмелился. И как обвинить? Аппий Клавдий был честен, дружил с Муцием Сцеволой, Крассом Муцианом, со многими сенаторами, но именно друзья его распространяли эти слухи. Эмилиан был убежден, что старик честен и что главной причиною тайного недоброжелательства были его успехи в государственных делах и уважение, которым он пользовался в обществе.

«Так же и я, — с горечью думал Сципион, — мне льстят, передо мной заискивают, а меня боятся… Может быть, слухи и обо мне ходят, да я их не знаю…»

У подножия Палатинского холма, в серединном месте города, находился круглый храм Весты с темными колоннами.

Эмилиан вошел в храм в сопровождении друзей и магистратов. Старшая весталка, в белой длинной одежде и с белой повязкой на лбу, отошла от очага, на котором горел неугасимый огонь, и повернулась к Сципиону. Юная весталка, следившая за огнем, не повернула к ним головы: глаза ее были устремлены на священное пламя, и Эмилиан различил в полумраке светлое пятно шеи и строгий овал сосредоточенного лица.

Он подошел к базальтовой нише, в которой хранились пенаты, оберегающие государство, и, взяв из рук Гая Гракха простой глиняный сосуд с соленой кашей из полбы и пучки латука, принес на очаге жертву.

Белыми призраками проходили между колонн юные весталки с кувшинами на головах: они носили проточную воду из источника Эгерии для очищения храма. Мягкий шелест одежд доносился от Палладиума, находившегося возле святынь.

Старшая весталка молилась с опущенными глазами; пламя в очаге мигало, и быстрые тени пробегали по ее смуглому лицу.

«Вот она, смелая дочь Аппия Клавдия, — думал Сципион, — девочкой вступила она в этот храм, тридцать лет вычеркнула из своей жизни, посвятив себя служению богине, и вскоре покинет его, чтобы начать личную жизнь. Конечно, она выйдет замуж, и старый Аппий Клавдий дождется от нее внуков… Но тридцать лет!.. Правда, время это протекло спокойно, она была образцовой весталкою, при ней вечный огонь не потухал на очаге, и бич верховного жреца не кромсал ее молодого тела…»

Он вышел из храма, думая об Испании: он служил там военным трибуном, первый взошел на стены Интеркации и был награжден венком. Это было давно. А теперь… О количестве легионов были у него сведения от сената, но он не доверял им, считая их преувеличенными, и только личный осмотр войск на месте мог выявить точное число легионеров.

Накануне отъезда под Нуманцию Эмилиан созвал клиентов. По обычаю, они должны были сопровождать патрона на войну, делить с ним тягости походов, исполнять поручения и даже участвовать в боях, сообразно своим способностям.

Лизимах, с суковатой палкой в руке, слушал речь Сципиона, опустив голову; он думал, что пребывание в Испании не даст ему никаких выгод: «С кем вести крупную торговлю? Там живут варвары, которым, кроме дешевых женских украшений, ничего не нужно. Ну, а геммы, золото, серебро, драгоценные камни? Кому предлагать? Вождям покоренных племен? Да они бедны, и только дурак может думать о таких сделках…» И он обратился к Сципиону с просьбой оставить его в Риме.

— Назначь меня управляющим твоим имением, — говорил он избегая смотреть в глаза патрону, — и я досмотрю за всем, а твои лавки будут давать такую прибыль, о какой ты никогда и думать не мог.

— Перестань, — поморщился Эмилиан, — Я не купец, а патриций. Пусть вольноотпущенники заботятся о прибылях и ведут торговлю.

— Берегись, господин, всадники разорят твоих вольноотпущенников. Не забывай, что они скупают и продают съестные припасы, предметы потребления, железо, шерсть, олово, драгоценности не в розницу, а оптом, и не твоим клиентам тягаться с ними…

— Чего же ты хочешь?

— Я хочу остаться в Риме, чтобы продолжать с ними борьбу. За прошлый год я так хорошо повел свои дела, что чистая прибыль превысила сто талантов…

— Молчи! — вспыхнул Сципион. — Если бы ты только скупал и продавал рабов, то я, может быть, не стал бы тебя порицать, ибо работорговля узаконена государством, но ты (он задохнулся, взглянул на Лизимаха налитыми кровью глазами)… ты занялся постыдным делом, жажда наживы низвела тебя на самую низкую степень падения… Ты стал отбросом общества… Ты запятнал мое доброе имя… ты…

Лизимах побледнел, лицо его стало пепельно-серым.

— Ты скупаешь лупанары, открываешь новые на Авентине и Палатине, вербуешь блудниц из среды разоренных земледельцев — римских граждан, ввозишь бесстыдных девок из Египта, Пергама, Понтийского царства, Нумидии, Галлии, Испании, Македонии… Ты обнаглел, Лизимах! Не ты ль открыл роскошный лупанар у Целийского моста? Не ты ль празднуешь в нем вступление девушек на путь порока, украшая этот дом миртами? Довольно! Я узнал это на днях случайно, Марк Эмилий Скавр рассказывал эти гадости в сенате и упоминал твое имя…

Лизимах повалился патрону в ноги:

— Пощади, господин! Каюсь, виноват я…

— Нет, — грозно сказал Эмилиан. — Я поступлю с тобою…

— Сжалься, господин, пощади… Сжалься ради… Лаодики… Она не вынесет…

Это было последнее средство, которое хитрый горбун пустил в ход: он наблюдал с диким злорадством, как лицо Сципиона окрасилось розовой краскою, смягчилось, глаза стали не такими бешеными, как несколько минут назад.

— Завтра ты продашь все эти лупанары обществу публиканов, — услышал он суровые слова патрона, — и поедешь со мной под Нуманцию. За тобой нужен надзор. Такого человека, как ты, я не могу оставить в Риме: ты опозоришь меня совсем.

— Как же я поеду? — вскрикнул Лизимах, подымая голову. — А жена, дочь? Они…

— Они останутся в Риме.

— Но я прошу тебя, прибегаю к твоей милости…

— Замолчи!

Клиенты давно уже разошлись, и только два человека находились в атриуме: один ходил, часто останавливаясь, думая, другой стоял на коленях.

Взглянув на него, Эмилиан спохватился:

— Встань. Зачем ты унижаешь меня, становясь на колени? Ведь я запретил этот варварский обычай…

— Господин мой!

— Встань, говорю…

Лизимах искоса взглянул на Сципиона.

— Продажа этих домов, — тихо вымолвил он, — отнимет несколько дней — в один день не управиться. Разреши мне пробыть здесь до ид этого месяца, и я догоню тебя в Испании…

— Хорошо.

Эмилиан вплотную подошел к горбуну:

— Ты — хитрый, а может быть, и злой человек. Я тебя вижу насквозь. Ты не остановился даже перед грязью ради наживы. А скажи, знают жена и дочь о твоих лупанарах?

Лизимах побледнел, губы его задрожали, он не мог выговорить ни слова.

— Они, вероятно, не знают. Ну, а если узнают? Какими глазами будешь ты смотреть на них, что говорить?

Горбун затрясся всем телом.

— Помни: попадешься еще раз — пощады не будет. Я тверд и суров… Иди.

И властным движением руки он указал клиенту на дверь и прошел в таблин.

Навстречу ему поднялась Семпрония: лицо ее была жалко, опухшие глаза красны от слез.

— Публий, — шепнула она, — я не могу так больше… Прошу тебя…

Брови его сдвинулись. Он молчал, ожидая ее слов, обдумывая, что ответить. И вдруг услышал ее всхлипывания; это был плач несчастной женщины, которая исстрадалась, живя с суровым мужем, помнила еще счастливые годы и надеялась на его любовь.

— Что случилось? Почему ты плачешь?

— Публий, ты меня больше не любишь… Сципион молчал.

— Я не знаю причины, — говорила Семпрония, покачивая головою, — но я много думала… И мне кажется, что ты увлекся, Публий, другой женщиной и оттого изменился ко мне… Скажи, правда ли это?

Он не хотел огорчать жену: он жалел ее, но не любил — другая овладела его сердцем, быть может, даже любила, но и с ней не было счастья; сойтись с гречанкой — значило оскорбить Семпронию, попрать древне-римские обычаи, освященные богами, и ради кого? Ради чужеземки, дочери клиента. Нет, он останется честным до конца.

— Какие мысли приходят тебе в голову? — улыбнулся он. — Завтра я уезжаю на войну, со мной едет твой младший брат Гай, Полибий и Луцилий; может быть, к нам присоединится еще кто-нибудь из членов кружка.

— У тебя дела, дела и дела! — вздохнула Семпрония. — Обещай писать почаще, не забывать…

Она не договорила и, бросившись к нему, обхватила его шею смуглыми руками.

— Да, да, я буду писать.

XVII

Сципион Эмилиан прибыл под Нуманцию летом.

Стояла удушливая жара. Легионеры ходили, как сонные мухи; работы по укреплению лагеря, перенесенного со старого места консулом Гостилием Манцином, почти прекратились, лишь только Тиберий уехал в Рим, и воины проводили время, забавляясь с любовницами, приходившими из окрестных деревень, пьянствовали, играли в кости на деньги. Это была не военная служба, а жизнь распущенных бездельников, и они думали, что так будет продолжаться долго. Однако они ошиблись.

Первым делом Сципион осмотрел воинов и лагерь. Торговцы, гадальщики, блудницы — все были изгнаны из лагеря. Легионы стали роптать. Эмилиан созвал военных трибунов и центурионов, повелев за неисполнение легионерами приказаний делать вычеты из жалованья, сечь виновных прутьями, а особенно дерзких и неисправимых отсылать к нему на преторий.

— Объявить войскам, — сказал он, — что с завтрашнего дня приступим к укреплению лагеря на старом месте; кроме того, вводится военное обучение, всякий проступок будет строго караться по законам, — от пени до смертной казни. У кого в палатке будет обнаружена блудница, того вместе с нею ждет наказание прутьями при выстроенных легионах. За пьянство — вычет из жалованья, за повторное — телесное наказание, за дальнейшее — смертная казнь.

Он собрал квесторов, потребовал позаботиться о необходимом количестве материала для лагеря и намекнул, что понадобятся осадные лестницы, доски для постройки башен, перекидных мостов, прикрытий для таранов.

— Немедленно принять меры.

Гай Гракх и Луцилий удивлялись Сципиону: в Риме они привыкли встречаться с ласковым, любезным хозяином, приветливым и вежливым, образованным, веселым, а здесь под Нуманцией перед ними был суровый воин, требовательный, крайне строгий. Он отдавал приказания тонким металлическим голосом, каждое слово его подхватывалось трибунами, передавалось центурионам, доходило до легионеров, но они ворчали на распоряжения нового начальника, хотя и знали, что он — великий полководец, разрушитель Карфагена.

Вечером он позвал к себе в палатку Полибия и Луцилия:

— Дорогие друзья, не прогневайтесь на меня за выбор; вы должны немедленно выехать с посольством к нумидийскому царю Мастанабалу. Вы отвезете ему подарки, скажете. «Так говорит Сципион Эмилиан, полководец, осаждающий Нуманцию: мне нужна конница и слоны. Пришли поскорее, и Рим если понадобится, поддержит тебя тоже».

— А если царь откажется? — спросил осторожный Луцилий.

— Скажи, что Рим требует Мастанабал не захочет иметь такого сильного врага.

На другой день, когда посольство, окруженное всадниками, выехало из лагеря, Сципион отправился осматривать, в сопровожлении Гая Гракха, Семпрония Азеллиона и Публия Рутилия Руфа, неприятельские укрепления и римские осадные орудия.

Впереди возвышались темнокаменные стены Нуманции, и по ним прохаживались часовые: копья их горели ослепительными огоньками на солнце. Широкий ров, полный воды, проведенной от Дурия, казалось, был непроходим. Железные ворота охранялись стражей со стороны города.

Зазвенела стрела и вонзилась в землю у ног Эмилиана кивая седоперым черенком. За ней последовала вторая, третья Сципион взглянул на стены: они были усеяны воинами, которые натягивали длинные луки, крича оскорбительные слова, грубо коверкая латынь.

— Отойдем, — сказал Азеллион — Стрелы отравлены, и глупо было бы умереть так бесславно…

— Верно. — поддержал его Гай Гракх. — Спрячемся за этот бугорок.

Эмилиан возвратился в лагерь, пошел осматривать осадные орудия Их было немного: две-три баллисты, три-четыре катапульты.

У одной катапульты находился легионер: заряжая ее попеременно легкими ядрами, стрелами и копьями, он метал их на расстоянии трех стадиев в деревянный щит, сбитый из нескольких досок, наблюдая за попаданиями, ядра оставляли на досках следы, стрелы застревали, а копья пробивали доски.

Увлекшись стрельбой, он не заметил подошедших начальников.

— Хорошо, — сказал Сципион, залюбовавшись мужественным лицом легионера, а еще больше его упражнениями. — Кто ты? Как тебя звать?

— Я — Марий.

Он узнал полководца, встал смирно.

— Давно служишь?

— Я прибыл сюда с консулом Манцином. Эмилиан осмотрел катапульты, затем баллисты.

— Катапультою ты владеешь хорошо, ну, а баллистою? На хмуром лице Мария весело ощерились зубы:

— Прикажешь ударить по нумантийским стенам?

Он подозвал нескольких легионеров, и они выдвинули баллисту вперед.

На земле лежали глыбы гранита, деревянные балки, свинцовые слитки.

Марий зарядил орудие каменной глыбою, спустил собачку: тетива с двумя коромыслами, вставленными в полувертикальные канаты из звериных жил, ударила в глыбу, покатила ее вверх и выбросила с огромной силою в дугообразном направлении; баллиста пошатнулась, и в ту же минуту послышался гул и рев толпы, — глыба задела вершины стены, отвалила от нее кусок и с грохотом упала в город.

— Молодец! — восторженно воскликнул Сципион, хлопнув Мария по спине. — Побольше бы нам таких воинов, и Нуманция — наша!

— Крепость трудно взять, — возразил Марий, — окрестные жители помогают ей продовольствием, и я предлагал квестору Тиберию Гракху, моему другу…

— Тиберий — твой друг? — удивился Эмилиан.

Когда же Марий рассказал о совместном путешествии с квестором и консулом, о разведке, которую он хотел предпринять, Гай тепло улыбнулся:

— Мой брат Тиберий говорил о тебе перед моим отъездом; ты храбр и очень способен… Разведке твоей помешало перемирие…

— Зато теперь это возможно, — сказал Сципион, — узнай, откуда нумантийцы получают помощь, с кем поддерживают сношения.

— Я отправлюсь сегодня же ночью…

— Перед уходом зайди ко мне.

Между тем неприятельские воины, обнаружив местонахождение военачальников, принялись их обстреливать. Марий, прикрываясь щитом, побежал к баллисте, зарядил ее опять: грохот и столб пыли. Стена опустела.

— Отодвинуть баллисту, — распорядился полководец, — возле орудий поставить часовых, зорко смотреть за действиями противника. Усилить караулы.

— Будет исполнено, — сказал Азеллион.

— С наступлением ночи приступить к рытью окопов вокруг города: это — ночная работа; днем — укреплять лагерь на старом месте. Легионы распределить по сменам, не забывать военных занятий, обучать воинов и укреплять дисциплину…

— Я распоряжусь, приму меры, — откликнулся Рутилий Руф.

Ночью на преторий проник оборванный бородатый ваккей, с грубой секирою в руке. Стража, охранявшая палатку Сципиона, задержала его, но варвар на ломаном латинском языке требовал пропустить его к полководцу. Ваккей ругался, кричал, легионеры и трибуны смеялись.

— Что за шум?

Эмилиан вышел из палатки, оглядел варвара, при свете факелов, с ног до головы.

— Что тебе нужно?

— Говорить с вождем, — скрипучим голосом ответил пришелец, направляясь к палатке полководца.

— Оставь секиру у входа, — приказал Гай Гракх и последовал за ними.

Сципион сел. На походном столике стояла светильня, в которой потрескивал огонь. Ваккей поглядывал на полководца, на квесторов и трибунов.

— Ты приказал мне явиться, — тихо вымолвил он.

— Да кто же ты? Кто приказал? — вскочил Эмилиан. — Ты перебежчик, соглядатай?

— Нет, великий вождь, — послышались твердые слова, произнесенные знакомым голосом, — я — Марий, иду на разведку… по твоему приказанию…

— Ты?! — вскричал Сципион. — В этом виде тебя никто не узнает… Но… умеешь ли ты говорить на варварском наречии?

— Я притворюсь немым.

— Выведай о положении в городе, а если возможно — захвати в плен нумантийца…

— Попытаюсь.

Когда Марий ушел, Эмилиан улыбнулся:

— Этот легионер незаменим. Посмотрим, с чем он вернется. И если оправдает ожидания, я награжу его достойным образом Прошло два дня. Марий не появлялся. Сципион беспокоился, но молчал. Наконец Марий пришел ночью, потребовал разбудить полководца.

— А, это ты! — воскликнул Эмилиан, плохо скрывая радость, зазвучавшую в голосе. — Ну что скажешь?

— Ваккеи тайком продают неприятелю хлеб… Лодочники и водолазы снабжают город съестными припасами… Вождь нумантийцев Ретоген готовит вылазку… В городе восемь тысяч воинов… В случае нашего приступа будут биться старики, женщины и дети… («Как в Карфагене», — подумал Сципион). Я проник в город, просил на улицах милостыню, но захватить нумантийца не удалось: враг зорок, хитер, подозрителен.

— И хорошо сделал! Может быть, тебе понадобится еще побывать в Нуманции…

— Как прикажешь…

Эмилиан остановился перед Марием:

— Я доволен тобой; благодарю за службу отечеству и поздравляю тебя с повышением: ты — центурион.

И Сципион сердечно пожал ему руку.

Спустя три месяца двойная линия глубоких окопов опоясывала город, ночами производились поспешные работы по сооружению стен, башен и вала. Люди работали под охраной вооруженных легионеров, один вид которых вызывал у полководца презрительную улыбку. «Кто храбрее — рабочие или стража? — думал он. — Те и другие трусы: стоит появиться противнику, как все разбегутся».

И он не ошибся.

Нумантийцы тревожили рабочие отряды смелыми налетами, обращая не только их, но и вооруженные части в бегство. Нередко рабочие отряды, растерянные, подавленные храбростью противника, сражались мотыгой и заступом. Тогда нумантнйцы справлялись с ними без труда: они уводили их в плен, а на другой день казнили на городской стене, но чаще всего заставляли стрелять по своим, а кто не повиновался, того немедленно обезглавливали.

Случалось, что осажденные вызывали римлян на бой, но Сципион уклонялся от битвы, потому что не надеялся на свои войска; легионеры, даже при вылазке самого малочисленного отряда, обращались в бегство. Эмилиан применял решительные меры: сек прутьями целые манипулы, сек центурионов, а однажды пригрозил Марку Катону, военному трибуну, постыдным наказанием за пьянство при выстроенных легионах.

Суровость Сципиона не нравилась трибунам, центурионам и молодым легионерам: полководца не любили, один вид его возбуждал страх, но старые воины, триарии, гордились своим вождем. Вечерами, у костров, они говорили о нем с похвалою, вспоминали о взятии Карфагена, о честности и справедливости великого римлянина.

Посольство, посланное в Нумидию (Полибий тяжело заболел в пути и его отправили в Рим), возвратилось в сопровождении конницы и двенадцати слонов под начальством молодого царевича Югурты. Это был смуглый, черноглазый юноша в барашковой шапке, увитой белой широкой повязкой, порывистый, беспокойный, жестокий, подозрительный. Сам Эмилиан был свидетелем его безграничной вспыльчивости: спешившись перед палаткою полководца, Югурта заговорил высоким женским голосом на непонятном для римлян языке, с бешенством закричал — всадники раздвинулись, к нему подъехал бородатый человек, спрыгнул с коня. Не успел Сципион удержать царевича, как в воздухе сверкнул огненной полосою изогнутый нумидийский меч, и бородатая голова, мигая глазами, подкатилась к ногам полководца.

Оттолкнув ее, Югурта приветствовал Эмилиана движением руки, обернулся к приближенным, что-то крикнул. Лысый старичок слез с лошади, поклонился, прижав руку к сердцу. Югурта говорил, а старичок переводил:

— Великому римскому полководцу честь и слава! Нумидийский царь Мастанабал внял твоей просьбе и присылает меня, своего царевича, в помощь тебе. Наша конница — первая в мире, а боевые слоны могут заменить большие отряды пехоты. Прикажи, что делать, и ты увидишь нашу доблесть. Царь Мастанабал слыхал о тебе, глубоко тебя уважает и шлет тебе в подарок лучшего жеребца из своей царской конюшни, золотой перстень с яшмой, меч, усыпанный драгоценными камнями, и желает тебе военных успехов, славы и могущества!

Он вручил Сципиону перстень и меч, приказал подвести жеребца. Это был низкорослый вороной конь, полудикий, с красными белками беспокойных глаз: он не стоял на месте, а прыгал, то приседая на задние ноги, то взвиваясь на дыбы.

— Благодарю тебя, царевич, — просто ответил Эмилиан. — Я рад, что ум твой превосходит молодость, а храбрость сверкает в твоих смелых глазах. Когда будешь царем, вспомни мои слова: «Честность, справедливость, любовь к наукам и трудолюбие составляют жизнь человека». А ты, кажется, вспылил, уклонился от этого пути?

И он указал на голову, лежавшую в пыли. Югурта вспыхнул, но сдержался:

— Ты ошибаешься, я поступил справедливо: этот воин роптал дорогою, что мы идем помогать римлянам; он говорил так: «Сципион разгромит сначала Нуманцию, а потом завоюет Нумидию, поработит нас всех». И я наказал бунтовщика: больше никто не посмеет оскорблять тебя, усомниться в твоей честности!

— Благодарю тебя.

— Скажи, что нужно делать? — Отдохни сперва..

— Хорошо. Но потом?

— Ты уничтожишь в окрестностях неприятельские запасы продовольствия, сожжешь хлеб на корню, накажешь ваккеев, как найдешь нужным, за помощь, которую они оказывают нумантийцам, заставишь их признать верховенство Рима…

— Все?

— Пока все.

Царевич кивнул и приказал своим людям разбить шатер рядом с палаткой полководца.

Белые покрывала многочисленных всадников колебались на ветру, лошади ржали, слоны трубили, подымая хоботы. Гортанный говор всадников, их вскрики, заунывные песни долго мешали заснуть Сципиону, а когда он проснулся чуть свет и вышел на преторий, чтобы умыться, — конницы, слонов и шатра Югурты не было уже на месте. Караульный трибун доложил, что царевич глубокой ночью снялся с лагеря со своими войсками и отправился в северо-западном направлении.

Днем ветер принес удушливый запах гари: окрестность дымилась, точно серовато-белый туман застилал поля и деревни, надвигаясь от реки на римский лагерь. Марий, посланный на разведку, донес, что слоны топчут хлеба, а нумидийская конница грабит деревни.

Ночью огромное зарево раскинулось на северном горизонте вдоль Дурня: горели деревни, вздымая к звездному небу широкие полосы искр, огненные языки жадно лизали темноту, пылали на полях колосья, скирды необмолоченного хлеба, тусклые крики слабо доносились до римского лагеря.

На стенах Нуманции были удвоены караулы, заметное оживление неприятеля обеспокоило полководца. Он приказал трубить сбор; загудели трубы, и римская конница, состоявшая из союзников, ответила пронзительным голосом своей трубы.

Но прежде чем римляне успели построиться, железные нумантийские ворота распахнулись, и оттуда вылетела конница, за нею высыпали воины; они бежали на приступ лагеря с дикими воинственными криками, они хотели сразиться с врагом, отомстить за потерю продовольствия, пожираемого огнем, за разграбленные горящие деревни, за ваккеев, уводимых нумидийцами в рабство, за изнасилованных жен, детей и дочерей.

В одно мгновение нумантийская конница смяла римскую, опрокинула пехоту. Легионеры побежали.

— Стойте, негодяи! — закричал Сципион и, вскочив на Эфиопа, нумидийского жеребца, помчался с обнаженным мечом наперерез бегущим. Но его не слушали. Обезумевшие воины бросали щиты, оружие, и напрасно меч Эмилиана обагрялся римской кровью, напрасно конь его топтал легионеров — поток людей остановить было невозможно.

Взгляд Сципиона упал на баллисту, и в ту же минуту полководец увидел Мария, который заряжал орудие. Эмилиан понял.

— Прикажешь? — крикнул Марий.

— Бей! — исступленно прохрипел полководец. — В гущу, в гущу!

Тяжелая глыба обрушилась на воинов, вырвав из бегущей толпы несколько десятков; беглецы остановились. Громкий голос Сципиона разнесся по лагерю, заглушая шум битвы:

— Стройся!

В это время полководец увидел Луцилия, который, во главе триариев, обходил нумантийцев:

— Луцилий, бей в тыл! Марий, веди гастатов!

Молодой центурион бросился в бой с тяжеловооруженными воинами; в одно мгновение он прорвал ряды нумантийцев и обратил их в бегство. Но тут поджидали неприятеля триарии: Луцилий приказал никого не брать в плен, и отступающий враг был перебит.

Отразив вылазку, Эмилиан дал отдых утомленному войску, а на другой день приказал перед лагерем построить легионы.

В первых рядах стояли рослые гастаты, в кожаных панцирях с металлическими кольцами, и держали у ноги тяжелые копья, за ними — велиты, с большими греческими луками из двух соединенных рогов антилопы, с колчанами, наполненными длинными ясеневыми отравленными стрелами, а дальше — триарии в полном вооружении, с плоскими этрусскими баклагами на шнурках, перекинутых через плечо. Знамена с изображением руки, лошади, волчицы, Минотавра и борова колыхались над войском.

Сципион произнес речь, требуя от воинов безусловной храбрости, называя их трусами, негодяями, угрожая, при повторном бегстве перед врагом, децимацией.

— Никогда я не предводительствовал таким сбродом, как вы! — кричал он. — Никогда я не прибегал к крайним мерам, ибо воины понимали, что они сражаются за отечество! Никогда я не видел таких трусов, как пришлось мне видеть вчера! Впредь я не потерплю этого; пощады не будет никому, — ни легионеру, ни центуриону, ни трибуну, ни квестору, ни легату!

Войска отвечали хором, что они рады служить под его начальством, но Эмилиан был разгневан; отвернувшись от воинов, он пошел к своей палатке, прикрыв полою тоги, в знак горя, свою голову.

Это подействовало на воинов больше слов полководца. Удрученные, они молча расходились, избегая смотреть друг другу в глаза. Только одни триарии шли с гордо закинутыми головами: они не знали, что значит бегство, и скорее умерли бы на месте, чем отступили без приказания.

И Марий был доволен: Луцилий объявил ему, что, по приказанию полководца, центурион Марий производится в примипилы — высшие центурионы. Марий с удовлетворением улыбнулся; он знал, что примипил имел право участвовать в высшем военном совете и наказывать провинившихся воинов, даже заслуженных, прутом виноградной лозы.

Подходя к своей палатке, Сципион увидел навьюченных мулов и трех человек в дорожных одеждах и, вглядевшись, узнал в одном из них Лизимаха.

— Привет великому римлянину! — закричал грек, взмахнув широкополым петазом. — Добрые пожелания от твоих ларов! Я привез эпистолу от благородной твоей супруги Семпронии, а еще…

Голос его осекся. Он вынул из сумки навощенные дощечки и протянул Эмилиану. Полководец мельком взглянул на них, и радость на мгновение залила его лицо: имя Лаодики запрыгало перед глазами.

Он прошел в палатку, прочитал:

«Недостойная рабыня твоя Лаодика, дочь клиента Лизимаха — нашему патрону и господину П. К. Сципиону Эмилиану Африканскому, консулу и полководцу.

Глубоко опечалил нас твой отъезд в Испанию, а еще больше, что мать и я не успели высказать тебе наши лучшие пожелания, которые сопутствовали бы тебе в походах, воодушевляли тебя в боях, жили светлыми воспоминаниями о наших встречах и зарождавшейся дружбе. Что тебе помешало увидеться с двумя твоими рабынями, которые, кроме уважения и преклонения перед твоими доблестями, испытывают к тебе нежное чувство дружбы? Нежелание проститься? Неприязнь к нам? Или общество ниже тебя стоящих людей? Но мы так же образованы, как члены твоего кружка, так же любим науки, как ты, так же стремимся к обществу мудрых, как мужи.

жаждущие истины и самоусовершенствования, и помним словаАристотеля, которые завершают круг наших надежд и желаний: «Человек по природе животное общественное».

Как я завидую отцу моему, что он увидится с тобою, поговорит! Какая радость была бы для нас сопутствовать тебе в твоих трудах, быть с тобою, слышать твой голос, видеть тебя! Прощай».

Сципион был взволнован. Он перечитал письмо и отложил в сторону; потом взял дощечку, неровные буквы которой вызвали воспоминание о жене. Семпрония писала в ином духе; она утверждала, что тоскует по нем, своем супруге, спрашивала о здоровье, призывала благословение богов на него, намекала на прежние отношения: «Только одно может объяснить твою холодность ко мне: это — любовь к другой. Если ты находишься с кем-либо в связи, сознайся, и мы разведемся. Если же нет, то скажи хоть издали причину, раз ты не захотел объясниться со мной, будучи в Риме, живя под одной кровлею».

Он задумался и не читал больше.

«Если ты находишься в связи», но я не нахожусь в связи, и нам незачем разводиться. Выбор между Семпронией и Лаодикой! Какая противоположность в этих женщинах! Одна — обыкновенная матрона, а другая — афродитоподобная дева; но та — внучка победителя Ганнибала, а эта — дочь клиента, ростовщика, сводника».

Взял опять письмо Семпронии. Взгляд его упал на постскриптум: «А у нас событие: эфиопка Кемар родила маленького смешного черного человечка; он кричит целый день, а мы поим его медовой водою».

Встал, позвал Лизимаха:

— Продал постыдные дома?

— Продал.

— Что нового в Риме?

— Тиберий Гракх перешел на сторону всадников и начинает борьбу с сенатом.

Сципион вспыхнул:

— Откуда знаешь?

— Говорили публиканы, с которыми я веду торговые дела…

— Может, это ложные слухи?

— Нет, господин, Тиберий добивается трибуната. Они замолчали: в палатку вошел Гай Гракх.

— Как будут жить без тебя Кассандра и Лаодика? Ты позаботился о них?

— Будь спокоен, — сухо ответил горбун, злобно усмехнувшись, и подумал: «Как жаль, что я не уничтожил эпистолы Лаодики! Впрочем, он узнал бы о письме и потребовал бы у меня. О, как надоело мне переносить власть этого римлянина!»

Вбежал Луцилий:

— Взгляни, Публий, царевич гонит сотни пленных женщин!

Эмилиан вскочил, выбежал из палатки.

Мчалась, вздымая клубы пыли, нумидийская конница: связанные женщины лежали поперек лошадей, и всадники придерживали их левой рукою. Слоны, навьюченные живым товаром, трусили за ними грузной рысцою. Впереди всех ехал Югурта; перед ним лежала пленная девочка.

Сципион вспылил, остановил войско.

— Для вас доступ в лагерь закрыт! — крикнул он. — Разве не знаешь, царевич, что женщинам запрещено находиться в лагере?

Югурта вспыхнул:

— Войско — мое.

— Войско — твое, царевич, но господин не ты, а я! Твердый, спокойный голос полководца звучал убедительно, и Югурта смутился:

— Чего требуешь?

— Отпусти женщин, если желаешь воевать под моим начальством…

Глаза Югурты странно засверкали, и его гортанный говор всполошил всадников: послышался ропот, угрозы, брань, злобный смех. Югурта прокричал какие-то слова пронзительно-дико и, приподняв на вытянутой руке девочку, уронил ее на землю. И в ту же минуту всадники и вожаки слонов, не обращая внимания на женские визгливые вскрики, принялись бросать пленниц, не заботясь о том, что падение на сухую каменистую землю грозило сильными ушибами.

— Теперь проезд свободен? — криво улыбнулся Югурта, едва владея собою.

— Благодарю тебя за службу, царевич! Ты честно выполнил мое приказание: твоя конница заслужила законный отдых.

XVIII

Куда бы ни пошел Тиберий, куда бы ни взглянул в общественных местах — всюду перед его глазами вырисовывались полуграмотные надписи плебеев: «Гракх, защити нас», «Дай нам землю», «Защити от притеснений богачей», «Мы разорены», «У меня за долги отняли последний клочок земли», «Я голодаю», «Я — нищий».

В первый раз он увидел надписи на Табулярии, здании государственного архива, расположенного на склоне Капитолия, над форумом. Двенадцать стройных, как римские девочки, дорических полуколонн с простенькими капителями высились по бокам каждой из одиннадцати арок и составляли одно целое — затейливую рамку вокруг них. И все это было испещрено надписями, нацарапанными острым инструментом; попадалась неразборчивая скоропись. Даже на верхнем ярусе аркад ионического стиля красовалась черная надпись углем: «Гракх, борись! Будешь нашим трибуном».

Тиберий понимал всю важность шага, который он собирался предпринять; закон был надеждою плебеев, пришедших из деревень: разоренные земледельцы мечтали о получении новых участков, ремесленники из хлебопашцев хотели вернуться в деревню, чтобы заняться земледелием: город с его шумом и деловой толчеей подавлял бедняков; голодные, необеспеченные заказами, неуверенные в завтрашнем дне, они ожидали от Гракха облегчения своей участи. Тиберий знал об этом, и честолюбие толкало его посвятить свою жизнь благу народа.

Однако он ошибался, что весь плебс на его стороне: большинство ремесленников никогда не было пахарями, земля им была не нужна, и они говорили «Что нам, горожанам, дадут эти наделы? Как были бедняками, так и останемся. Ну, а товарищам поможем. Народный трибун позаботится и о нас». Но в чем должна была выразиться забота Гракха, они затруднились бы сказать. У них были смутные мысли о повышенном заработке, о хлебе, но эти мысли так далеки были от осуществления, что плебеи могли только думать да мечтать. Меньшинство же говорило о земле, с восторгом, с огнем в глазах. Слово «земля» звучало гордо и крепко: хлебопашество, скотоводство, виноградники, оливковые посадки, огороды, плодовые сады — все это шло от земли, все это обещало сытую жизнь, благосостояние, быть может, даже богатство.

Надписи на зданиях не давали Тиберию покоя; он бредил ими, они снились, возникая причудливыми видениями: весь Рим казался городом надписей, улицы были вымощены призывами, стены домов, зданий, колонны испещрены мольбами, увещеваниями, гневными возгласами, даже от статуй богов тянулись, застыв в воздухе, грозные приказания: «Гракх, борись!»

С другой стороны на него влияли мать, Диофан и Блоссий.

Корнелия говорила:

— Я не узнаю тебя, Тиберий! Ты соревновался в судебных защитах со своим другом Спурием Постумием, а потом отправился в поход, который не дал тебе ничего, кроме неприятностей. А Спурий Постумий опередил тебя значением и влиянием в Риме. Неужели ты потерпишь, чтобы он был выше Гракха? Ты должен выдвинуться, стать великим мужем, полезным государству и народу, чтоб я не слыхала больше презрительных разговоров о нашей семье, чтобы не называли меня с насмешкою «тещей Сципиона» Я хочу быть матерью Гракхов!

— И ты будешь ею! — вскричал изгнанник из Митилены, — Разве ты не видела, благородная Корнелия, надписей на стенах дома? Народ призывает Тиберия, обещает ему поддержку, и господин наш пойдет, чтобы выполнить свой долг перед государством, поднять на небывалую высоту его благосостояние.

— Тем более, — подхватил Блоссий, — что всадники обещали крепкую поддержку…

Корнелия знала об этом: сделка сына с всадниками казалась ей естественным путем к власти. Победить олигархию и, опираясь на всадничество, получить корону, стать единодержавным правителем Рима! Повернуть колесо истории вспять, даровать всадникам, опоре трона, величайшие блага, провести земельные законы в Италии, отдать провинции на откуп публиканам! Голова у нее кружилась. Могущество, царский венец, слава. Недаром она отказалась от руки египетского царя Птолемея. Она будет матерью царя Тиберия, который станет владыкою мира, она…

Услышала голос сына:

— Я советовался о своем законе с Крассом Муцианом, Муцием Сцеволой и Аппием Клавдием…

— Это хорошо, — перебил Блоссий, — поддержка верховного жреца, консула и главного лица сената обещает успех…

Гракх вспылил:

— Дайте же мне сказать! Перестаньте перебивать!.. Завтра выборы. Я пойду туда, и что решено Фортуною — выполню с честью.

На другой день Марсово поле, усеянное народом, гудело, как улей. Когда появился Тиберий в сопровождении друзей и клиентов, толпа приветствовала его восторженными криками. Как и тогда, на форуме, Гракх увидел в передних рядах кузнеца Тита, молотобойцев, портного Мания и их соседей. Они оглушительно приветствовали Тиберия, пытаясь схватить его на руки и нести к месту, занятому магистратами. Тиберий видел возбужденные лица плебеев, счастливые глаза матери (она провожала сына, не в силах противостоять непобедимому желанию лично увидеть отношение к нему народа), веселую улыбку Диофана, Блоссия и друзей. Он хотел освободиться из рук плебеев, говорил им, что он еще не заслужил такой чести, но его подхватили, подняли над толпою, и Тит крикнул на все поле:

— Ты — наш, все знают!

Голос кузнеца прозвучал отчетливо в тишине, установившейся перед ауспициями. Толпа ремесленников, бедняков и небогатых патрициев, подкупленных всадниками, ответила громким возгласом:

— Да здравствует Тиберий Гракх!

Кричало, волнуясь, размахивая руками, вес поле. Он видел сотни раскрытых ртов, белых зубов, сотни поднятых рук и растерялся: «Неужели нет противников? Неужели всюду друзья?..»

Он стоял в переднем ряду, смотрел на ауспиции и видел (недаром юношею сам был авгуром), что боги шлют благоприятные предзнаменования.

«О, какая радость послужить плебсу и отечеству!»

Опираясь на плечо Блоссия, он слушал, как голосовали трибы: не колеблясь, они подавали за него голоса, и он, как сквозь сон, заволакивавший сознание огромным наплывом отрывочных мыслей: слышал шепот друга:

— Еще две трибы, и мы победим: шестнадцать триб высказались за тебя…

Тиберий чувствовал, что друзья волнуются — плечо Блоссия подергивалось, а рука Диофана дрожала в его ладони. А он, Гракх, был спокоен, только странная дремота туманила глаза. И сквозь нее Марсово поле, толпы людей, магистраты на возвышении казались совсем иными, как это бывает с предметами, залитыми лунным светом.

Вздрогнул от возгласа Блоссия:

— Победа! Восемнадцать триб…

Его поздравляли, жали ему руки. Дремота улетела — он понял ясно, что это начало борьбы.

Марк Октавий, Папирий Карбон и Гай Фанний дружески улыбались избранному трибуну. Это были люди, которых Тиберий любил, считая честными, неподкупными, с которыми сжился, часто встречаясь и проводя время в беседах о философии и науках.

А толпа осыпала его приветствиями, и когда он удалялся с Марсова поля, чей-то голос донесся отчетливо, заставив его обернуться:

— Помни, Гракх, мы с тобою!

Тиберий оглядывался, искал глазами человека, крикнувшего эти слова, но Блоссий со смехом взял его под руку:

— Все на тебя надеются; и друзья твои, и плебеи, и…

— Молчи! — прервал его Гракх. — Я не люблю надежды, она сомнительна. Я признаю только уверенность… Нет, не уверенность, а твердую, как камень, веру…

— Она у нас есть! — вскричал Диофан. — Боги за нас, и сам Юпитер Капитолийский поможет нам своими перунами!

XIX

Законопроект Тиберия о наделении землей разорившихся хлебопашцев не был еще объявлен, еще сами плебеи не знали точно, как приступит народный трибун к его проведению и сколько земли придется на долю пахаря, как Рим уже наполнился слухами, сплетнями, пересудами: закон обсуждался в домах нобилей, публиканов и вольноотпущенников. Всюду о нем говорили с жаром, похвалы и проклятья сыпались на голову Гракха.

Нобили волновались. Они видели в шаге Тиберия посягательство на собственность, которой владели издавна, и приходили в бешенство при мысли, что земли придется уступить безвозмездно лентяям и бездельникам (так они величали земледельцев), которые ютились на улицах, ночевали на ступенях храмов, у базилик, колонн и портиков. Они понимали, что нелегко будет определить размеры всей прежней государственной земли, разграничить ее от частных владений, и боялись, что при дележе пострадают родовые поместья, они насмехались над идеей превращения земледельческих наделов в государственные имения с неотчуждаемыми полями, которые предполагалось сдавать в наследственную аренду хлебопашцам. Незаконно владея землей, они возмущались, что Гракх посягает на их «собственность», и кричали: «Мы не желаем в угоду наглому трибуну дарить свои поля сброду, лишать детей и родных наследства».

Публиканы злорадствовали: зная о недовольстве оптиматов, они ожидали в Риме волнений и надеялись, что во время общей растерянности получат по второму закону Тиберия право надзора над проконсулами в провинциях; они мечтали о прибылях, об ослаблении сената, о денежной власти.

И вольноотпущенники — мелкие собственники и торговцы — тоже надеялись на закон Гракха; они думали о расширении торговли с земледельцами, о закупке у них по низким ценам плодов садоводства и огородничества, о сбыте земледельческих орудий и предметов, необходимых для хлебопашца, по высоким ценам, и заранее прикидывали в уме, что везти в деревню и что брать у нее.

По городу ходили слухи, распускаемые крупными землевладельцами: «Тиберий Гракх — притворщик; под видом наделов землей он стремится захватить государственную власть в свои руки… Ему нужна поддержка земледельцев, а потом участки будут скуплены публиканами, и хлебопашцы не только останутся нищими, но очутятся в еще худшем положении. Он даже думает возобновить закон о продаже должников в рабство за границу».

Эти слухи волновали плебс. Народ валил на форум, где Тиберий проводил большую часть дня в беседах с плебеями, в горячих спорах со своими противниками. Он опровергал распускаемые сплетни и, обращаясь к толпе, теснившейся у ораторских подмостков, говорил:

— Не верьте, квириты, что я хочу закабалить деревенский плебс — это подлая ложь, распускаемая врагами!

— Верим тебе! — кричали плебеи.

— И еще ложь распространяют они, будто я хочу провести закон о продаже должников в рабство. Разве можно продавать римского гражданина? Это жестокое время прошло.

И, обратившись к оптиматам, прибавил:

— Уступите кое-что из ваших богатств, если не желаете, чтоб они когда-нибудь были отняты у вас целиком. Дикие звери, пожирающие плоды Италии, имеют норы — у них есть логово и место, куда укрыться, а люди, проливающие свою кровь за Рим, лишены всего, кроме воздуха, которым они дышат. Не имея кровли, под которой они могли бы укрыться, они блуждают повсюду со своими женами и детьми, как изгнанники…

Гракх видел, как у людей разгораются глаза, сжимаются кулаки, и голос его звенел страстным призывом к борьбе.

— Военачальники обманывают вас, побуждая биться за храмы богов, за могилы своих отцов. Есть ли из столь большого числа плебеев хоть один, который имел бы могилу, имел бы домашний жертвенник? За чужое мотовство, за чужое богатство сражаются и умирают они, эти люди, о которых говорят: «Они — владыки мира» — и которые не владеют ни одним клочком земли!

Рев толпы прервал его речь.

— Земли! — грохотал весь форум. — Отдай нам участки богачей!

Этот день укрепил еще больше решимость народного трибуна: друзья, окружавшие Тиберия, были на его стороне, только странным показалось ему поведение Марка Октавия — он не принимал участия в беседе и покинул форум незаметно для всех.

Трибун Октавий, молодой человек, твердый, решительный, узнав, что Гракх задумал провести закон, — опечалился; он владел большим участком общественной земли, и ему жаль было расстаться с владением, отведенным под виноградники и оливковые посадки. К тому же, накануне этого дня, у него побывали видные сенаторы, со Сципионом Назикой во главе, и просили, заклиная всеми богами, наложить вето на аграрный закон Тиберия.

— Этим ты избавишь республику от потрясений, а нас от наглого грабежа злодеев! — загрохотал густым басом Назика. — Разве тебе не жаль своей плодородной земли, не жаль отнимать ее у детей, единственных наследников? Что скажут дети о таком отце, когда вырастут? Что скажет республика и глава ее, сенат? Подумал ли ты об этом? Будь же римлянином, а не врагом отечества!

Октавий сперва отговаривался, ссылаясь на дружбу с Гракхом, но слова Назики смутили его: он растерялся, не зная, на что решиться, и после долгих колебаний согласился.

А на форуме он избегал находиться рядом с Тиберием и держался от него подальше. Тиберий недоумевал.

Разгадка странного поведения Октавия обнаружилась в то время, когда Гракх внес на обсуждение трибутных комиций свой земельный закон: «Пусть никто не посылает на общественные пастбища более ста голов крупного и пятисот голов мелкого скота. Пусть каждый имеет на своих землях известное число рабочих из свободного сословия».

Не справедливо ли разделить общую собственность? — говорил Тиберий. — Что значат опасения государства? Силою оружия мы захватили обширные владения и, надеясь завоевать остальную часть населенной земли, должны либо доблестью приобрести ее, либо лишиться, благодаря слабости и жадности, даже того, что уже имеем. — И, обратившись к нобилям, прибавил: — Помните это, и, если нужно будет, сами отдайте землю беднякам ради таких надежд. Не забывайте при споре о мелочах существенного и вспомните, что за деньги, потраченные на обработку отчуждаемых полей, вас должны вознаградить пятьсот югеров, поступающих даром в вашу собственность, да еще по двести пятьдесят югеров на двух старших сыновей, не вышедших из отцовского подчинения.

Он повернулся к писцу и приказал огласить закон, но Октавий тотчас же наложил вето…

Поднялся шум.

Бледный раздраженный Гракх крикнул:

— Я не понимаю тебя, Марк! Отчего ты испугался и наложил вето?

— Я нахожу, что для республики закон чреват большими потрясениями, — сказал Октавий, избегая смотреть в глаза Тиберию. — Ты повторяешь предложение Лициния Столона и Лелия Мудрого…

Гракх вспыхнул:

— И это говоришь ты, народный трибун?! Разве так защищают права плебеев, ратуют за славу и могущество Рима?

— Я ратую так же, как Сципион Эмилиан, за спокойствие республики, — нахмурился Октавий. — Я не хочу, чтоб возникла вражда между сословиями, я не хочу…

— Замолчи! Я беру, квириты, это предложение обратно и вношу другое: «Пусть оптиматы немедленно откажутся от владений, которые они присвоили вопреки прежним законам».

— Да здравствует Гракх!

— Никто не может занимать больше пятисот югеров общественного поля, — говорил Тиберий, — поэтому все землевладельцы обязаны отдать излишки и нарезать из них наделы, по тридцати югеров в каждом. Квириты, этот закон, как наиболее важный, касается вас: вам нужна земля, и вы должны получить лучшие участки!

— Да здравствует Гракх!

— Я предлагаю для пользы отечества еще один закон: комиссии по разбору жалоб, поданных по просьбе провинциалов на проконсулов, должны состоять из равного числа всадников и сенаторов.

Бешеные крики, проклятия, угрозы заглушили его слова Шумели оптиматы и их приспешники:

— Народный трибун подкуплен всадниками!

— Он хочет захватить власть!

— Квириты, голосуйте против!

— Гракх продался публиканам!

Но плебс не верил нобилям: он ненавидел их — эта ненависть передавалась из века в век, из поколения в поколение, ее впитывали в себя младенцы с материнским молоком, ею жили деды, отцы и юноши, — все эти мелкие ремесленники, разоренные земледельцы…

Городской плебс, состоявший частью из «наследственных» ремесленников-римлян, частью из военнопленных, захваченных во время второй Пунической войны, никогда не владел землей, и потому закон Тиберия был для него чужд. Ремесленники мечтали о лучшей жизни, а военнопленные — о возвращении на разоренную родину. Давно уже они, в числе двух тысяч человек, были объявлены собственностью Рима, им было сказано, что те из них, кто докажет, занимаясь своим ремеслом, любовь к римлянам и усердие, получат свободу, и они, поверив, записались у квестора, который назначил над ними надсмотрщиков, по одному на тридцать человек; впоследствии они получили свободу, но на родину их не отпустили; они смешались с римлянами и как будто перестали помышлять об этом, но ненавидели Рим дикой ненавистью подневольных людей, ожидая благоприятного случая, чтобы отомстить. Этим ремесленникам-иноземцам не нужна была земля, и они требовали ее только для того, чтобы усилить смуту в республике и поддержать деревенский плебс. У них была надежда, что во время общей борьбы им, быть может, удастся добиться возвращения на родину.

Плебсу жилось трудно, он нуждался в самом необходимом, даже дешевый хлеб был ему мало доступен, а низкий заработок вызывал озлобление, тем более резкое, что рядом шумела сытая, веселая жизнь нобилей и публиканов, расточавших свои богатства.

— Почему боги дали одним все, а другим ничего? — говорили плебеи, собираясь нередко у кузнеца Тита, который пользовался почетом, как старый воин и непримиримый враг правящей олигархии. — Отчего военную добычу захватывают богачи?

— Потому, — ответил Тит, и рубцы на его лице наливались кровью — что они — сила и власть.

— Но боги, боги? Зачем они терпят несправедливость? Тит посмеивался, пожимая плечами:

— И среди богов есть нобили и плебеи: великолепный Юпитер и оборванный Пан; Юнона и Нимфа..

Аграрный закон Гракха разбудил в его сердце любовь к земле. Надежда на возвращение в родные места, в деревушку Цереаты, расположенную близ Арпина, не давала спокойно спать. Он мечтал увидеться с семьей старика Мария, не зная, что она распалась: отец и сын воевали (один в Сицилии, другой в Испании), а мать, добрая старушка Фульцнния, поступила виликой в поместье Сципиона Назикн.

Тит ходил каждый день на форум с Манием, молотобойцами и сукновалами. Слушал споры Тиберия с Октавием, поддерживал криками одного, нападал на другого. Это были настоящие словесные битвы. Гракх говорил спокойным голосом, а в груди его бушевало возмущение:

— Ты жаден. Марк! Мой закон касается и тебя! Разве ты не владеешь большим участком общественной земли? Вот причина, почему ты наложил вето!

— Вовсе нет.

— Тогда скажи, что именно заставляет тебя вредить плебсу?

Октавий молчал.

— А, нечего сказать? Я так и знал. Будь же честен и более сговорчив. Я оплачу стоимость твоего участка из своих собственных средств, лишь бы только не пострадал плебс. Правда, средства мои скудны, но все же их хватит…

Октавий отвернулся от Тиберия и стал медленно сходить с ораторских подмостков.

— Остановись. Марк! — вскричал Гракх — Ты заставляешь меня прибегнуть к крайним мерам. Ну, так слушай же, народный трибун Марк Октавий! Вина на тебе — народ свидетелем! С сегодняшнего дня я отказываюсь от исполнения своих обязанностей (беру увольнение у магистратов), пока не будет проведено голосование моего предложения…

Октавий остановился. Бледность согнала румянец с его лица. Он колебался, не зная, на что решиться.

— Марк! Мы были друзьями, я любил и уважал тебя, но теперь, когда ты идешь против народа… Марк! Заклинаю тебя всеми богами: будь справедлив, не поднимай руки на государство!

Октавий молчал, опустив голову.

— Говори! — крикнул Тит.

А портной Маний сказал с презрительным смехом:

— Сознайся, за сколько продался сенату?

Толпа заревела; руки угрожающе потянулись к Октавию:

— Злодей! Изменник!

— Что скажешь в трибутных комициях?

Октавий поднял голову. На побагровевшем лице странно дрожали губы, силясь вымолвить что-то, на лбу вздулась жила, выступил крупными каплями пот.

— Квириты, — вымолвил он, заикаясь. — Это — ложь… Вой толпы прервал его речь, и, когда все затихло, Тиберий крикнул, и голос его резко прозвучал над форумом:

— Вина на тебе, Марк Октавий! Посмотрим, кто победит.

Гракх действительно отказался от исполнения обязанностей народного трибуна до предстоящего голосования. Он опечатал государственную сокровищницу в храме Сатурна, прекратив доступ в нее квесторам (теперь они не могли производить уплат, вносить в казну деньги), приказал объявить непокорным магистратам, что они будут наказаны, если не прекратят отправлять свои служебные обязанности, и пригрозил тюрьмой слишком строптивому консулу, когда тот вздумал призывать сенаторов к открытому выступлению против Тиберия.

Жизнь в городе замерла. Консулы не могли созывать сената, чтобы совещаться я государственных делах, преторы не могли разбирать и решать судебные дела, базилики опустели, лавки торговали вяло, эдилы не наблюдали за порядком, и по ночам толпы блудниц, пользуясь неуплатой налога, заполняли улицы, силою захватывали сопротивлявшихся мужчин, тащили их в свои дома; рабы потихоньку выходили из господских домов, нападали на девушек и женщин, насиловали на ступенях храмов, в базиликах, где попало.

Оптиматы, надев траурные одежды в знак того, что большое несчастье постигло республику, печально бродили днем по форуму и по улицам; упав духом, они искали сочувствия у граждан, громко жалуясь на тиранию Гракха, а сами, подослав к Тиберию соглядатаев, наблюдали за его жизнью, науськивали на него наемных убийц. Трибун был опасен: он держал в руках все государство. Один доброжелатель, очевидно из оптиматов, прислал Гракху краткое письмо на греческом языке, извещая об опасности быть убитым из-за угла, и Тиберий, остерегаясь нападения, стал носить под одеждою кинжал покойного своего отца.

Гракха можно было видеть в разных частях города: у Капитолия, на форуме, на Квиринале, у древнего святилища Ромула-Квирина, на Целийском холме близ Эсквилина, у Палатина или Авентина. Плебеи встречали его с восторгом. Он говорил о начавшейся борьбе, просил поддержки, призывал твердо стоять за землю, ни в чем не уступать сенату.

XX

Между тем восстание охватило всю Сицилию, кроме нескольких приморских городов, где римские войска держались при помощи кораблей, которые снабжали их оружием и провиантом. Отряды, а затем и легионы, посланные для усмирения рабов, были всюду отражены, разбиты, а кое-где и уничтожены. Конница Ахея, состоявшая, кроме сирийцев, из сиканов и сикулов, ревностных почитателей храма Цереры в Энне, опустошала богатые виллы, вырезывала богачей, не щадя ни пола, ни возраста, уничтожала прекраснейшие создания рук человеческих — эллинские статуи, картины, вазы, персидские и вавилонские ковры.

Не останавливаясь надолго на одном месте, она металась по всей Сицилии, появляясь в местах, наиболее отдаленных от главных сил Эвна и Клеона. Она угрожала Сиракузам, родине Архимеда, бешеным налетом ворвалась в Гиблу, зажгла ее и, награбив ценностей, навьючила их на мулов, отправила в ставку Клеона; она появлялась на юге Сицилии, у Камарины, где еще держались римляне, бросалась на восток, к Геле, затем на север, минуя Энну, к Гимере, проникала в Панормус и Сегесту. И всюду, где она проходила, оставались развалины, пепелища, трупы и кровь.

Имя Ахея наводило на всех ужас. Римские всадники, впервые столкнувшись с конницей рабов, которая устремлялась в бой с дикими криками, с копьями наперевес и с обнаженными мечами, были уничтожены, а декурионы и префекты нещадно избиты и распяты на крестах.

Слухи о жестоких расправах рабов с господами, надсмотрщиками, виликами и вольноотпущенниками, верными слугами патрициев, ужасом сжимали сердца сенаторов.

Римская республика содрогалась под ударами войн, восстаний, заговоров, глухого недовольства земледельцев и союзников. Испанская война, пограничные стычки с галлами, выступление Тиберия Гракха, волнения рабов в Апулии и Бруттии, отпадение Сицилии, — все это угрожало целости государства. И римляне, суеверные даже в мелочах обыденной жизни, шептали со страхом: «Неужели боги помогают рабам? Невольники держатся несколько лет, и наши легионы не могут их сломить… Что делать? Не послать ли на Сицилию доблестного полководца, который не раз побеждал врагов Рима?..»

Выбор сената остановился на Фульвии Флакке не потому, что он был любим и уважаем, а оттого, что его подозревали в тайных сношениях с союзниками. Осторожные олигархи хотели освободиться хотя бы на время от этого опасного человека.

Посылая Фульвия на Сицилию, сенат, льстил ему, величая его греческим словом «стратег» и надеясь, что этот честолюбивый человек победит рабов, освободит остров от их власти.

— Ты — великий полководец, — грохотал тяжелым басом Сципион Назика, — и ты сразу уничтожишь толпы подлого сброда, вернешь спокойствие стране, раздавишь, как Геркулес, эту гидру, растопчешь ее, вырвешь с корнем ростки мятежа… На тебя надежда республики!

Флакк слушал Назику, кивая, чуть-чуть посмеиваясь: он давно уже добивался назначения в Сицилию и достиг этого с большим трудом — лестью, хитростью и подкупом. Он знал заранее, что будет делать; все было обдумано, взвешено, как на весах, — удача должна сопутствовать умному полководцу; неуспех был невозможен.

Получив назначение, Фульвий послал за Геспером.

— Ты отправишься со мною, — сказал он, — будешь моей правой рукою. Я надеюсь на тебя гораздо больше, — засмеялся он, — чем сенат на меня. Восстания рабов, которые должны были вспыхнуть в нескольких городах, я отложил; сейчас не время. Людская жизнь — священна, и я не желаю подвергать опасности, пыткам, смерти на костре и кресте сотни рабов. Не лучше ли повести легионы против рабов?..

Геспер растерялся, искоса взглянул на Флакка:

— Господин мой! Я не понимаю тебя: ты за рабов, а хочешь воевать с ними…

— Так нужно. Впрочем, не время рассуждать, собирайся в путь — завтра мы должны быть в Остии.

Оставшись один, Фульвий надел на шею, поверх туники, золотую цепь, подарок Эвна, снял со стены тяжелый обоюдоострый меч и задумался: он оставлял дом на жену и вольноотпущенников; дети были еще малы (сыновья Люций и Квинт находились под присмотром воспитателя-грека: старшему было шесть лет, а младшему — четыре), и в случае неудачи («Нужно все предвидеть», — подумал он) имущество будет отобрано в казну, а семья останется нищей.

В таблин заглянула жена и прервала его размышления. Это была молодая матрона, привлекательная смуглым лицом с черными бровями и глазами, пышным, упитанным телом, выпиравшим из ярких одежд.

— Ты уезжаешь, Марк? — воскликнула она, всплеснув руками. — Как же мы… как же я…

— Республика призывает меня на войну, и долг воина повиноваться, — знаешь сама. Но на всякий случай (голос его перешел в шепот) спрячь подальше драгоценности, которые находятся в доме…

— Но куда прятать?.. У тебя, Марк, всегда какие-то таинственные (она хотела сказать — «подозрительные», но удержалась) дела, а я, жена твоя, ничего не знаю…

— Помолчи! — строго оборвал ее Флакк, — если некуда прятать, то передай на хранение Корнелии, матери Гракхов…

— Но почему, почему? Я ничего не понимаю.

— Позаботься о детях, посиди дома, не принимай гостей и сама никуда не ходи..

— Твоя воля, — вздохнула жена, проводившая все дни вне дома.

— Впрочем, можешь бывать у Гракхов. Это — лучшие люди республики.

Вечером Фульвий увиделся с Тиберием.

— Помнишь, я говорил тебе, что у нас будут большие силы? Это время, кажется, наступает, и если мне удастся, то я…

— Тише… я понимаю… — понизил голос Гракх: Флакк шепнул ему на ухо:

— Когда рабы высадятся в Италии, подыми плебс… Они расстались, крепко обнявшись.

На другой день Фульвий и Геспер отправились в Остию, где сели на трирему, отплывавшую на Сицилию. Это было гребное судно, длиною в сто пятьдесят и шириною в восемнадцать футов, с тремя рядами весел; в верхнем ряду сидели шестьдесят сильных рабов-гребцов и каждый держал в руках весло длиною в четырнадцать футов, в среднем ряду помещалось около шестидесяти с десятифутовыми веслами, а в нижнем ряду — столько же гребцов с веслами длиною в семь футов.

Флакк уселся на носу, возле башни с бойницами, и весело смотрел на моряков; они убирали веревки, которые удерживали трирему у берега.

Теплый попутный ветер подгонял судно, и пенистые волны, ласково воркуя, ударялись белой грудью о корму.

— Лучезарный Феб не в меру горячит своих скакунов, — сказал Фульвий, отирая ладонью пот со лба, — садись, Геспер, поговорим.

Вольноотпущенник сел на скамью против патрона, взглянул на удалявшийся берег Италии.

— С того дня, как я посылал тебя на Сицилию, я поддерживал связь с рабами и должен сознаться, что я ими недоволен. Я советовал Эвну создать очаги восстаний в разных местах, я думал, что он вырвет почин из моих рук и поднимет рабов хотя бы Лукании и Бруттии, чтобы укрепиться не только на Сицилии, но и в южной Италии, и что же получилось? Эвн бездействует, преступно бездействует… Он надеется на помощь богов, приносит жертвы… А ведь у него было шесть лет — подумай, Геспер! За это время можно было бы поднять десятки тысяч рабов…

— Но ведь конница Ахея…

— Ах, конница! — усмехнулся Флакк. — Какая от нее польза? Она разрушает виллы, мстит нобилям, вырезывает их сыновей… А я бы поступил разумнее: не разрушал бы вилл, не уничтожал оливковых насаждений, не топтал бы виноградников; я бы привлек патрициев и их сыновей к военной службе, заставил бы их сражаться за рабов, а жен и дочерей — воспитывать детей…

— Ты, господин, мудр…

— Конница Ахея носится по стране, Клеон занимает окрестности Агригента от Гераклеи до Селинунта на запад, до Гелы и Гиблы на юго-восток и до Энны на север, а Эвн расположил свои силы между Энной, Тавромением, Катаной и Леонтиной. Остальная Сицилия в руках мелких вождей сиканов и сикулов, только Тиндарида, Милы и Сиракузы в руках римлян. Но надолго ли? В Тиндариде мы высадимся, я приму начальство над легионами…

— Господин, ты будешь воевать? — робко спросил Геспер, преклоняясь перед умом патрона. Он удивлялся его осведомленности, здравому рассудку, умению разобраться в обстановке.

— Не торопись, Геспер! Поспешность — мать всех пороков. И только на войне она иногда способствует победе. Но вернемся к нашей беседе. Рабы располагают силами в двести тысяч человек; будь я Эвном, я бы немедленно двинулся на Рим, подымая по пути рабов…

— Господин мой… — задрожав, шепнул Геспер, — ты… ты…

— Нет, я даю только советы, а не могу стать во главе восстания, потому что считаю себя не менее честным, чем Сципион Эмилиан. В Риме у меня семья. Что сделают, как поступят с нею?.. Но Эвн, Клеон и Ахей! Под их начальством несметные войска… Что они медлят? Ждут помощи от богов, которых нет? И кто такой Эвн? Дурак, обманщик или сумасшедший? Ты говорил с ним, Геспер, и скажи мне откровенно…

— Он — чудотворец. Его избрали царем потому, что он глотает огонь, колет себя мечом и не видно крови, предсказывает будущее. Он сразу узнал Ахея, сказал, что ждал его… что боги послали его…

Фульвий расхохотался:

— Ну, если и ты веришь таким басням, то чего же нам ждать от темных, суеверных рабов? Ежели Эвн будет бездействовать и надеяться на богов и жрецов, а воины — на него, дело рабов погибнет.

После нескольких дней путешествия они высадились в Тиндариде. Флакк принял начальство над помятыми в боях легионами и приступил к пополнению их молодыми людьми из местного римского населения, к обучению военному делу, укреплению дисциплины. Он сознательно оттягивал время наступления и вскоре же лично отправился на разведку с Геспером.

Глухой ночью, в одежде рабов, с оружием под плащами, они, направляясь на юг, выехали из римского лагеря.

Ночь дышала запахом цветов и зреющих плодов, смешанным с вонью разлагающихся трупов и гарью пожарищ. Крупные звезды, казалось, роились на черном небе, а вокруг стояла, притаившись, темнота, тяжелая, как душный покров, прильнувший к лицу.

Фульвий остановил свою лошадь: она храпела, взвиваясь на дыбы.

— Кто там? — крикнул он в темноту, но не получил ответа.

Геспер повторил вопрос господина по-сирийски. Черная фигура поднялась с земли, схватила под уздцы лошадь вольноотпущенника.

— Кто вы?

— Друзья. Едем к царю…

— Откуда?

— Из Тиндариды.

— Бежали?

— Да.

— Что нового?

— Везем важные вести.

Беседа Геспера с рабом на непонятном для Флакка наречии затягивалась.

Кончай, Геспер, время дорого! Да он не пропускает.

— Ах, негодяй! — вскричал Фульвий, ударив лошадь плетью. — Вперед!

Они проскочили мимо оторопевшего раба и помчались, не обращая внимания на окрики дозоров, на свист стрел, жужжание камней. В конце концов пришлось однако остановиться: они наткнулись на сторожевой заслон и были в одно мгновение окружены толпой вооруженных рабов.

— Кто такие? — кричали воины, освещая их лица факелами.

— Кто пропустил?

После долгих переговоров Флакк и Геспер, окруженные толпой рабов, отправились в лагерь Эвна.

Приближаясь к Тавромению, они были остановлены турмой[19] всадников: голос начальника показался Гесперу знакомым, и вольноотпущенник крикнул:

— Или я ошибаюсь, или это Ахей!

— Кто меня назвал? Ты? — подъехал Ахей к Гесперу и, вглядевшись в него, воскликнул: — Друг! Как попал сюда? Кто с тобою?

Геспер объяснил.

Ахей повернулся к Фульвию, приложив руку к сердцу.

— Друзья царя — наши друзья, — сказал он. — Ты принял начальство над легионами?

— Ты говоришь…

— И ты…

— Я не буду воевать с вами.

Геспер вскрикнул: он ожидал всего, но не этого. Решение патрона поразило его своей смелостью и неожиданностью, но Ахей недоверчиво усмехнулся:

— Тебе прикажут.

— Уже приказано, а я поехал к вам…

Ахей в глубоком раздумье ехал рядом с римским полководцем. Все молчали. Только у палатки Эвна Ахей очнулся, искоса взглянул на Флакка:

— Поговори с царем. Послушаем, что ты привез. Надеюсь, не мир?

— Будь спокоен.

Ахей спешился, приоткрыл полу палатки.

— Войдем. Царь вещает волю богов.

Фульвий, а за ним Геспер проникли в освещенный факелами шатер. Посредине стоял маленький человечек, толстый, обрюзгший, с желтоватыми небритыми щеками, и что-то говорил, кудахтая, как курица; кругом на дорогих коврах сидели военачальники. Флакк не понимал слов — сирийская речь производила на него впечатление бессвязного бормотания, и он, не слушая, всматривался в Эвна, вождя рабов. «И эти люди думают устоять против Рима, — думал он, удивляясь. — Они больше надеются на богов, чем на свои силы, и на жрецов, чем на мечи. А этот царь мне не нравится. Он или дурачит рабов, пользуясь их суеверием, или это — набожный прорицатель».

Когда вещание воли богов кончилось, Эвн, прищурившись, взглянул на Фульвия.

— Ты не раб, а римлянин! — крикнул он, подбегая к гостю. — К чему этот наряд? Кто ты?

— Я — римский полководец, назначенный сенатом подавить восстание рабов…

Не успел он кончить этих слов, как военачальники вскочили с ковров, и острые тяжелые мечи засверкали перед глазами Флакка. Полководец спокойно смотрел на искаженные злобою лица, слышал яростные возгласы: «Смерть ему! Распять на кресте!» — и ждал, когда уляжется шум. Потом он сбросил с себя дорожный плащ, и военачальники, вскрикнув, опустили оружие: на шее римлянина горела червонным пламенем золотая цепь царя рабов.

— Привет другу, — сказал Эвн, протянув ему руки. — Это ты писал мне? Да, да, я узнал твоего слугу…

Он вглядывался помолодевшими глазами в Геспера, улыбался, о чем-то думая.

— Что скажешь, Критий? И ты, Ахей?

Эвн не дождался ответа: военачальники окружили гостей, жали им руки, позабыв совсем, что Фульвий приехал неспроста, и когда он обратился к Эвну, требуя созвать военный совет, все замолчали.

— Вождь! Я приехал напомнить тебе, что не время молиться богам, когда война с Римом не кончена. Что ты сделал за эти шесть лет? Завоевал Сицилию? И то не всю! Изгони отовсюду римлян, пошли Ахея и Крития в Бруттий: пусть они высадятся в Регии и Медме, пусть призывают рабов под твои победоносные знамена! Я писал тебе, а ты послушался моих советов? Нет, вождь, так нельзя! Я назначен воевать с вами, но я буду бездействовать, чтобы дать вам возможность укрепиться на острове, перекинуть восстание в Италию. Не медлите, друзья, пока не поздно. Помните, что римский сенат, узнав о моем бездействии, отзовет меня, а на мое место назначит такого полководца, который беспощадно расправится с вами…

— Что ты там болтаешь? — вскрикнул Критий. — Ты хитришь… ты соглядатай… И живым не уйдешь отсюда…

— Замолчи! — прервал его Ахей. — Это — друзья. Вот Геспер, он снял меня с креста. Они — не злодеи. — И, повернувшись к Флакку: — Друг, — сказал он, — не гневайся за глупые слова Крития, он тебя не знает. Я слушал твою речь. Вижу, мы потеряли много времени…

Но Эвн, недовольный поддержкой, оказанной Ахеем римлянину, воскликнул:

— Будем слушаться богов! Они возвестили: «Через час рабы и плебеи будут владыками мира. Этот час — не ваш час земной, а небесный. Для людей он долог, как тысячелетия, но быстр для вечных небожителей. В эти шестьдесят минут рабы будут разбиваемы в боях много раз; потом они победят…»

«А он не глуп», — подумал Фульвий, с любопытством поглядывая на Эвна, и сказал, как отрубил:

— Вождь, слова твои красивы, но для меня непонятны. Спроси богов, зачем они откладывают ваше владычество на час, а не дают вам власти теперь? Сколько людских жизней было бы сохранено, сколько городов, деревень и вилл не было бы разрушено!

Эвн растерялся, глаза его замигали; он не нашелся, что ответить. А Флакк долго говорил, призывая рабов к борьбе, и когда вышел из шатра, небо уже светлело.

— Подумайте над моими словами, — сказал он окружавшим его рабам, — бейтесь храбро и побеждайте. А теперь дайте нам надежных проводников…

Он вскочил на коня, обернулся к Гесперу:

— Поторапливайся, друг! Колесница Феба сейчас появится на небе…

Ахей вызвался их проводить. Когда они уезжали, Эвн прокричал вслед:

— Я спрошу богов, что делать, и…

Фульвий не расслышал последних слов, заглушённых топотом лошадей.

Ахей нагнулся к нему.

— Мы победим или умрем, — сказал он, — мы будем бороться до конца…

Флакк задумался. Решив не предпринимать наступления, он видел, что рабы едва ли воспользуются данной им отсрочкою, и его возмущала слепая вера Эвна и военачальников, которые все надежды на победу возлагали на милость богов.

«Вот Ахея бы на место Эвна, — сверкнула мысль, — дело пошло бы лучше. Да как это сделать? Борьба за власть в войске только ослабит рабов, и римляне легко справятся к ними. Нет, пусть все идет, какпредопределено Фортуною, а я сдержу свое слово: ни одного боя, ни одной стычки я не приму от них».

Справа вздымалась к голубым небесам, ярко алея на солнце, снежная вершина Этны, похожая на остроконечный пилей авгура, ниже одевала гору белая тога снеговых пустынь, еще ниже зеленым поясом дубов и пиний лежали леса, а у подножия и по склонам горы шумели хлеба, виноградники и оливковые посадки. Фульвий смотрел на Этну, не сводя глаз: жилище бога Вулкана представилось ему таинственным огнедышащим царством, в котором пылают сотни и тысячи горнов, и у каждого из них работают тяжелыми молотами кузнецы.

«Пустяки, — усмехнулся он, сдерживая лошадь, рвавшуюся вперед, — Демокрит давно уже осмеял эти басни, и я думаю, что ни один философ теперь этому не верит».

XXI

«П. Корнелий Сципион Эмилиан Африканский — Лаодике, дочери Лизимаха.

Письмо твое обрадовало меня напоминанием о Риме, о людях, которые желают меня видеть. Боги свидетели, что перед отъездом я не простился с тобой и с твоей матерью вовсе не потому, что считаю вас, клиентов, ниже себя, патрона: спешные государственные дела заставили меня пренебречь вежливостью. Прошу тебя, не вини меня в этом. Я с удовольствием вспоминаю время, проведенное в вашем доме, твою игру на кифаре и пение. Ты знаешь, что я отправился воевать, поэтому, будучи занят, пишу мало и второпях. Прощай».

Сципион прочитал эпистолу при свете смоляного факела, отложил к донесениям, которые горкою лежали на походном столике. Затем, вспомнив, что нужно еще ответить Семпронии, задумался: он не знал, о чем писать ей. О домашних делах? Это показалось мелочно и ненужно. Ответить на вопрос жены, находится ли он в связи с другой женщиной? Он улыбнулся и написал Семпронии теплое письмо, в котором уверял ее, что любовниц у него нет, что он целые дни проводит у осажденной крепости, и советовал ей предупредить Тиберия, что за незаконные действия против республики, за возбуждение плебса против власти, его ждет изгнание или смерть: «Поэтому не лучше ли одуматься вовремя, нежели пытаться насильственным путем провести законы, от которых никому не будет пользы? Надел деревенского плебса излишками земель, отнятыми у нобилей, породит борьбу, а борьба — ослабит государство, вызовет нападение иноземных врагов Рима, и если даже хлебопашец получит землю, то недолго будет владеть ею: ход исторических событий остановить невозможно».

Он развернул свиток папируса, присланный Полибием из Рима, и углубился в чтение. Это была книга знаменитого астронома Гиппарха Никейского, его современника, «Рассуждение о географии Эратосфена». Перелистав несколько страниц, он стал читать о блуждающих звездах, о солнце и луне: Гиппарх определил места этих звезд на небесном своде, пространно говорил о величине солнца и луны, вычислил расстояние от земли до солнца и луны.

Вошли Луцилий и Максим Эмилиан. Пламя факела лизнуло кожу палатки, покрыв ее темным налетом копоти.

Максим, брат Сципиона, человек крепкого телосложения, консуляр, отличившийся на войне с Вириатом, был опытный военачальник. Он вызвался сопровождать Сципиона в Испанию, надеясь помочь ему своими советами в ведении войны.

— Зверь обнаружен между лесом и рекою, в двадцати стадиях отсюда, — сказал Луцилий. — Я приказал стеречь его до рассвета. Поедешь?

Сципион Эмилиан был страстный неустрашимый охотник. После разрушения Карфагена он охотился на африканских львов и даже вступил в единоборство с разъяренной самкой, детеныши которой были умерщвлены его друзьями… Львица прыгнула на него с бугра, он бросился в сторону (это спасло его), повернулся и ударил ее копьем в глаз. Заревев от боли, животное опять прыгнуло на Сципиона, но он так же ловко, как прежде, поразил ее во второй глаз. Полагая, что с ослепленным зверем он теперь легко справится, Сципион пренебрег осторожностью и чуть было не погиб: львица нюхом чуяла охотника и, лишь только он приблизился к ней, бросилась на него, ударила лапою по голове. Шлем, звякнув, зарылся в песке, и Сципион упал, почувствовав на себе тяжесть зверя. Но он не растерялся и, выхватив длинный охотничий нож, глубоко вонзил его львице в сердце.

Воспоминание о единоборстве промелькнуло смутным далеким видением. Тогда он был моложе, сильнее. А теперь? Справится ли он с хищником, не станет ли его жертвою?

— О каком звере ты говоришь? — воскликнул он. — В этой стране, кроме медведей, диких зверей не водится…

— Ты ошибся, Публий, — сказал Максим Эмилиан, — нами обнаружен огромный вепрь…

Лицо Сципиона, как огнем, осветилось радостью.

— Вепрь! — вскричал он, выскочив на середину палатки. — Едем, едем!

— Что ты? Отдохни, поспи, а на рассвете выедем, — уговаривал его осторожный Луцилий. — И какая охота ночью? В темноте легко сбиться с дороги или наткнуться на зверя…

— Нет, нет, — нетерпеливо перебил Сципион. — Проводник у нас есть, а пока отберем собак и приготовим оружие — пройдет больше часа…

Однако они выехали раньше, чем предполагал полководец.

Черная ночь окутывала поля Испании. Впереди шумел Дурий, и речная прохлада заползала под плащи всадников, заставляя их ежиться от сырости. Из темноты доносился густой шорох леса, скрип деревьев, вздохи ветра, проникавшего в дупло. Со стороны реки долетело одинокое ржание лошади и затихло.

— Приехали? — шепотом спросил Сципион.

— Нет, — ответил проводник, рослый, светловолосый ваккей из деревни, изъявившей покорность римлянам со времени прибытия в Испанию консула Гостилия Манцина. — Это, должно быть, неприятельский дозор.

Сципион нащупал меч на левом боку.

— Ошибся, ваккей, — прервал его Луцилий. — Местность осмотрена, следов противника не обнаружено…

Дорога тянулась берегом Дурия. С реки слышались голоса, хлюпанье весел. Охотничьи собаки повизгивали, удерживаемые ваккеем.

— Нумантийцы? — спросил Сципион.

— Нет, местные купцы, — хмуро ответил ваккей.

— А может, нумантийцы, переодетые купцами?

Ваккей не ответил. Он не хотел говорить и хотя считался «мирным варваром», но не мог привыкнуть к потере свободы и искренно ненавидел римлян, опустошивших родину.

Вдруг лошади шарахнулись, захрапели. В темноте зазвенело оружие.

— Кто идет?

— Это ты, Муций? — спросил Луцилий.

— Я, господин!

— Сколько вас?

— Трое.

— Зверь?

— Стережем. Спит, наверно. А может, и ушел…

— Как ушел?

— Темно, ничего не видно… Тс… шевелится, голоса услышал.

В наступившей тишине слышно было, как все громче и громче шуршал и ломался камыш: чувствовалось, как большое неуклюжее тело пробирается, не взирая на препятствия, торопится, лишь бы поскорее выбраться на свободное место.

— Факелы есть? — спросил Сципион, не слезая с лошади.

— Что ты хочешь делать? — обеспокоился Луцилий.

— Охотиться.

— Зверь испугается огня, уйдет, — сказал ваккей, прислушиваясь к шорохам, доносившимся от реки. — Нужно молчать, не шевелиться.

Решено было ждать. Всадники спешились, отвели лошадей в ложбинку.

Рассвет медленно крался, как осторожный соглядатай. Звезды меркли и пропадали; небо постепенно светлело.

«Скоро появится розоперстая Эос, — подумал Сципион, — и v нас начнется веселая забава. И если Артемида будет милостива к нам, мы одолеем злого вепря».

Когда совсем рассвело, Сципион вскочил на Эфиопа, вороного нумидийского коня, затрубил в рог. Лаконские полудикие собаки, подарок Люция Муммия, приобретшего их в Греции, были спущены с цепей; они заметались на месте, обнюхивая землю, и стремительно бросились к реке, часто останавливаясь и повизгивая.

Всадники рассыпались вдоль берега, охватывая камыш. Неподалеку взметнулся лай собак, приблизился, и крупный мохнатый вепрь, С маленькими блестящими глазками и большими клыками, неуклюже выскочил из камыша. Он был испуган присутствием людей, раздражен собаками, которые наседая, кусали его за ноги, и пытался прорваться в лес, сквозь цепь людей. Но охотники держали наготове луки: сразу шесть стрел вонзились в спину зверя.

Вепрь остановился, оглядел людей налитыми кровью глазами, точно обдумывая, что делать, и вдруг побежал, отбиваясь от преследующих собак, прямо на Луцилия. Луцилий пустил стрелу (она застряла в груди животного), выхватил второпях меч вместо ножа. Собаки беспокоили вепря, не давая ему бежать. Из его искусанных ног капала кровь, он тяжело дышал, со свистящим хрипом, и оглядывал всадников злыми сторожкими глазами. Мимоходом он распорол брюхо одной собаке, растоптал другую, и не успел Луцилий повернуть лошадь, чтобы избежать встречи с разъяренным зверем, как вепрь напал на него. Он полоснул клыком по ноге его с такой силой, что Луцилий свалился с лошади: нога от колена до щиколотки была распорота, и кровь мгновенно залила одежду всадника.

Однако вепрь не бросился на Луцилия, как ожидал этого Сципион. Он оглядел людей и собак, и осыпаемый стрелами, застревавшими в спине и крупе, испытывая при движениях боль, побежал мелкой рысцой к лесу. Он казался огромным ежом с неимоверно большими колючками торчащих стрел, и темно-алая кровь падала густыми каплями на землю.

— О-гэ, о-гэ! — закричал Сципион и затрубил в рог. Он позабыл на мгновение о раненом друге, о людях, которые перевязывали Луцилия, о войсках под Нуманцией, о Лаодике, — он видел перед собой вепря — ослепленное яростью животное, которое истекало кровью, и помчался за ним, нанося Эфиопу такие удары, что кожаный бич окрасился кровью. Конь взвивался на дыбы, неожиданно шарахался, пытаясь сбросить всадника, но Сципион был искусный наездник и казался одним целым с горячим животным.

— О-гэ, о-гэ!..

Вепрь бежал впереди, выбирая непроходимые места. Он исчезал между кустов, появлялся на мгновение, бросался в каменистые ущелья, скрывался в густой тени нависших ветвей, но собаки находили его всюду и выгоняли с оглушительным лаем. Эфиоп перепрыгнул через звенящий ручей, остановился. Зверь находился на песчаной отмели, в том месте, где река делает излучину, принимая в себя быстрый бурлящий приток. Сципион пустил еще одну стрелу, целясь животному в глаз, но промахнулся и попал в ноздрю.

Вепрь заревел, яростно потряс головою. Он прыгал на одном месте, точно танцуя, не то от невыносимой боли, не то стараясь освободиться от стрелы. Ослепленный яростью, он уже не думал о спасении, он жаждал мести. Увидев Сципиона, который, спешившись, науськивал на него собак, зверь заревел, жалобно-дико: предсмертное бешенство послышалось охотнику в этом вопле.

Сципион любил опасность: она закаляла дух, как он утверждал, придавала руке твердость, глазу — меткость, сердцу — холодную решимость. И теперь, ожидая нападения, он спокойно следил за каждым движением окровавленной морды и поспешных ног, а в голове назойливо сверлило: «Не таков ли был Эриманфский вепрь, которого победил Геркулес?»

Сципион сделал шаг, другой — навстречу зверю. Держа наготове охотничий нож, он нащупывал метким глазом под левой ногой сердце и думал: «Лишь бы рука не сорвалась!»

Человек и зверь сошлись одновременно. Человек науськивал собак, а зверь отбивался от них; собаки, почуя горячую кровь, вцепились вепрю зубами в бока, повисли на нем, терзая израненное тело. Вепрь ревел, отбиваясь. Сципион бросился в сторону, ударил его ножом в сердце. Зверь рванулся, захлебнувшись ревом, бешеным прыжком кинулся охотнику на грудь, повалил его. Что-то теплое, густое залило лицо, глаза, шею, руки Сципиона и тяжелое, как бревно, придавило его к земле. Ничего не видя, смутно чувствуя опасность, он с трудом освободил руку, выхватил кинжал (охотничий нож так и остался в ране) и принялся наносить удары один за другим, быстрее и быстрее. Вепрь не шевелился.

Освободившись от тяжелого тела, Сципион протер глаза и медленно пошел к реке.

Дурий шумел, как отдаленная битва, точно приветствуя победоносного вождя. Иногда слышался всплеск, похожий на вскрик, за ним — рев, словно военный клич, гул, как плач Множества мужей, грохот, напоминающий падение тяжелых глыб или удары тарана о каменную стену.

Сципион разделся, бросился в реку, поплыл; холодная вода придала бодрость телу. Смыв с себя кровь, он вернулся к убитому зверю.

Собаки слизывали с вепря кровь, огрызаясь друг на дружку. Увидев хозяина, они ворча отошли и сели, поглядывая на вкусное мясо и часто облизываясь. Сципион отсек вепрю передние ноги и бросил собакам.

Между тем в отдалении загремел рог. Сципион ответил и стал дожидаться охотников. Сидя на песке, он думал о Лаодике, и легкая улыбка блуждала по его губам.

Вскоре приехали охотники. Приказав отправить убитого вепря в лагерь, Сципион вскочил на коня.

Подъезжая к лагерю, полководец увидел у своей палатки Мария, который стоял, мрачно поглядывая на приближавшихся охотников.

— Что скажешь? — крикнул Сципион, обеспокоенный суровым взглядом Мария.

— Должен говорить с тобой.

— Важное дело?

Марий кивнул и, пропустив вождя вперед, вошел вслед за ним в палатку.

— Ну, говори.

Марий молча смотрел на Эмилиана, и брови его шевелились. Потом он близко подошел к нему, шепнул:

— Вождь, твой клиент — изменник!

— Кто? Лизимах? — побагровел Сципион.

— Я выследил его, — продолжал Марий. — Он подбивает Гостилия Манцина начать борьбу с Римом и послал ему эпистолу: «Объедини покоренные племена Иберии, — писал он, — уговори Югурту ударить в тыл Сципиону, освободи Нуманцию. А для покупки оружия я не пожалею золота. Мы условились с Ретогеном, что в награду за это я получу серебряные рудники Ганнибала».

Лицо полководца подергивалось.

— Эпистола? — прохрипел он, едва сдерживаясь.

— Вот она, — протянул Марий навощенную дощечку, — я отнял ее у раба, которого потом убил… Но это, вождь, не все… Посылая раба, Лизимах принес жертву Эринниям и клялся в ненависти к Риму…

— Довольно! — прервал Эмилиан, пробегая глазами письмо. — Слушай, никому — ни слова! Я сам расправлюсь с изменником.

Когда Марий вышел. Сципион в отчаянии сжал свои руки с такой силой, что пальцы хрустнули.

— Что делать? — прошептал он. — Всюду враги, всюду измена… А он, Лизимах… так низко пасть! О, боги! Как подл человек! — И тихо прибавил: — Простишь ли меня за то, что я задумал? Но таков наш суровый закон…

Лицо его было бледно, в глазах светилась твердая решимость.

XXII

Дни и ночи народ шел в Рим. По всем дорогам тянулись сотни земледельцев с нищенским скарбом за спиною; старики, с посохами в руках, тащились, часто отдыхая; отцы семейств, бородатые хлебопашцы толкали перед собой тележки, на которых, кроме домашней утвари, сидели дети в прикрепленных корзинках; старухи, женщины, пожилые и молодые, девушки и девочки, понурив головы, шли молча, громко постукивая по каменным плитам деревянными башмаками. Ругань, проклятья, плач сливались в нестойкие звуки, возбуждая жалость. Но стоило только проехать магистрату, как шум утихал, и народ приветствовал должностное лицо, точно от него зависело дать этим людям пристанище, работу и пищу.

Тиберий стоял у Капенских ворот, поглядывая на широкую Аппиеву дорогу, вымощенную ровными широкими плитами. Загруженная толпами народа, множеством повозок, оживленная говором, плачем детей, криками матерей, бранью мужчин, она являла печальное зрелище.

Толпа теснилась, проникала через Капенские ворота за стену Сервия Туллия, растекалась во все стороны. Она нащупывала места у Авентинского и Целийского холмов, подбиралась к лагерю чужестранцев, к портикам и публичным купальням, перекидывалась через форум на Эсквилин, Виминал, Квиринал…

Рим наводнялся голодной толпой…

«Они схлынут так же быстро, как нахлынули, лишь только получат земли, — подумал Гракх, рассеянно поглядывая по сторонам, — но кто виноват, что земледельцы бегут из деревень?»

Движением руки он остановил толпы людей, крикнул:

— Слушайте, слушайте! Я — народный трибун! Я отниму землю у нобилей и отдам их вам! Я восстановлю ваше хозяйство! Сегодня я проведу аграрный закон. Пусть все свободнорожденные поддержат меня в трибутных комициях!..

Толпа молчала. И вдруг от задних рядов стал нарастать шум, похожий на разбушевавшееся море — все ближе и ближе — охватывая Аппиеву дорогу нестройными голосами, громкими восклицаниями, и, прорвавшись, бросился на Капенские ворота, ударил в их стены:

— Земли, земли!

— Слава народному трибуну!

— Да помогут тебе боги!

Тиберий, не слушая криков, пошел к Марсову полю. За ним повалили толпы народа; улицы были запружены — ни пройти, ни проехать.

Гракх шел, думая об Октавии — друге, который внезапно стал врагом. А давно ли они собирались вместе, проводя время в беседах о тяжелом положении обездоленных земледельцев? Давно ли Октавий порицал Лелия и Сципиона, резко осуждая обоих за бездействие? А ныне сам выступил против закона! Если бы не он, все прошло бы глаже. Вчерашнее голосование было сорвано: нобили похитили урны. Узнав об этом, сторонники Тиберия хотели прибегнуть к насилию… сенат, большинство членов которого состояло из богачей, не хотел уступить плебеям… Октавий продолжал стоять на своем: он был против закона. Напрасно Гракх просил его в присутствии граждан не идти против народа, Октавий был непреклонен. Тогда Тиберий решил сместить Октавия с его должности, чтобы проголосовать свое предложение: «Ты вынуждаешь меня, Октавий, на этот шаг, — сказал он, — ты сознательно губишь государство, губишь плебеев… Ты — не друг, а враг народа! Невозможно, чтобы два человека, с равной властью, поставленные в высокое положение и несогласные по важным вопросам, оставались все время без борьбы. Один из нас должен отказаться от должности; пусть граждане проголосуют, и если я буду им неугоден, то немедленно сложу с себя трибунат, возвращусь к частной жизни». «Мы за тебя, Гракх! — закричали плебеи. — Оставайся, борись с нами за землю!» «Хорошо, — согласился Тиберий, — тогда, Октавий, я подвергну тебя голосованию, и если ты не одумаешься и не изменишь своего мнения — пеняй на себя». Он распустил собрание до сегодняшнего дня, и этот день должен решить, на чьей стороне будет победа.

Издали он увидел Октавия, окруженного крупными землевладельцами, и задрожал от гнева. Он предчувствовал, что Октавий не образумится, и не ошибся: на горячие убеждения Гракха он отвечал презрительным молчанием. Бледнея, Тиберий обратился к толпе.

— Квириты, — сказал он, — как бы вы поступили с народным трибуном, который насущные нужды плебса приносит в жертву богачам; который, будучи подговорен или подкуплен нобилями, мешает мне провести закон, облегчающий положение земледельцев? Этот вредный трибун — Марк Октавий, и я требую отнять у него трибунат. Вчера, квириты, я предлагал вам выбирать между мной и им: вы упросили меня остаться… Пусть же трибы приступают к голосованию!

Поглядывая на растерявшегося Октавия, Гракх следил за раздраженным плебсом. Когда семнадцать триб подали свои голоса, и решение зависело только от одной трибы, Тиберий велел приостановить голосование. Обнимая Октавия, он еще раз просил и умолял его:

— Что ты делаешь? Неужели правдивы все те слухи, которые носятся по городу? А если нет, то зачем ты жертвуешь с таким равнодушием своей честью и принуждаешь меня взять на себя вину в проведении насильственной и суровой политической меры?

Октавий побледнел: глаза его наполнились слезами, а губы дрожали так сильно, что он не мог вымолвить ни слова. Он колебался, не зная, на что решиться, но, взглянув на окружавших его богатых и влиятельных землевладельцев, устыдился своей слабости.

— Пусть он делает, что хочет! — воскликнул он и отвернулся от Гракха.

Тотчас же трибы приступили опять к голосованию, и, когда большинство высказалось против Октавия, Тиберий приказал силою стащить низложенного трибуна с ораторских подмостков.

Народ забушевал. Бешеные крики оглушили Октавия. Растерянный, уничтоженный, он стоял на подмостках, упираясь, вырываясь из рук вольноотпущенников, видел хмурое лицо Гракха, его друзей, слышал неистовые крики.

— Бей его, бей! — ревела толпа, надвигаясь.

Впереди были кузнецы, с Титом во главе; они старались окружить Октавия, чтобы расправиться с ним за все зло, которое он хотел причинить плебсу, выступая в союзе с нобилями против него. Уже их руки готовы были схватить Октавия, бросить, быть может, на землю, но в это время между кузнецами и свергнутым трибуном появились магистраты.

— Прочь! — крикнули они, отталкивая кузнецов, но те, не взирая на туники с пурпурной каймой, продолжали напирать, а старый Тит размахнулся и ударил кулаком по лицу раба, который загораживал Октавия, своего господина.

Раб завопил, схватился за голову: глаз у него был выбит.

— Так тебе и нужно! — с внезапной злобою сказал добродушный Тит. — Не защищай побитого пса.

И он бросился к Октавию.

Однако нобили решили спасти своего сообщника, и Тит, несмотря на помощь друзей, принужден был отступить. В это время возглас Тиберия донесся до него, этот возглас поразил Тита, и он подумал: «Трибун крикнул: «Не проливайте крови!» А чьей крови? Нобилей? Да их кровь — наша собственность, — чем они ее обновляли, утучняли? Нашим потом, нашей кровью. «Не проливайте крови!» Ха-ха-ха! А если мы желаем ее пролить? Кто нам помешает?»

Мысль оборвалась. Говорил Гракх, стоя на ораторских подмостках:

— Квириты, вашей волею земельный закон принят, и мы должны избрать трех мужей для расследования и распределения участков… Называйте, кого хотите!

— Тиберия Гракха! — крикнул Блоссий.

— Гая Гракха! — подхватил Диофан.

— Аппия Клавдия! — предложил Папирий Карбон и слушал с удовольствием, как многочисленные сторонники Гракха громко повторяли эти имена, заглушая протестующие возгласы нобилей.

Однако эти возгласы прорывались; сам Тиберий слышал их — они назойливо заползали в уши, вызывая в нем беспокойство:

— Гая Гракха нет в Риме!

— Он под Нуманцией!

— Три избранных мужа — родня: братья и тесть!

— Переизбрать! Переизбрать!

— Это тирания!..

Тиберий вздрогнул, растерянно оглядел толпы плебса и кучку оптиматов; на мгновение ему пришло в голову отказаться от трибуната, удалиться к частной жизни, но друзья и сторонники закричали почти хором:

— Хотим этих мужей! Да здравствуют триумвиры! Плебс расходился, с жаром обсуждая события этого дня.

Одни порицали Гракха за превышение власти (смещение народного трибуна представлялось неслыханной дерзостью, страшным преступлением, нарушением древних законов и, как утверждали иные, «оскорблением богов, охраняющих государство и его законы»), другие восхваляли его за проявленную твердость и говорили:

— Если бы он уступил Октавию — хлебопашцы не увидели б земли.

А третьи громогласно заявляли, что Октавия следовало растерзать и труп бросить в Тибр. В числе этих людей были кузнецы, портной Маний и еще несколько человек.

— Кто такой Октавий? — кричал Тит. — Это — раб, сторожевая собака нобилей. Будь у меня с собой молот, я бы разбил, как горшок, эту пустую голову!

— А я бы заплатил за разбитый горшок его семье! — подхватил Маний.

Тиберий больше не слушал. Давнишняя мечта о создании государственных имений, во главе которых стояли бы магистраты, сдающие их деревенскому плебсу в аренду за низкую плату, казалась осуществимой; но куда девать излишки хлеба, вина, оливкового масла, мяса, сыра, шерсти, плодов и овощей? Сможет ли государство расширить свою торговлю, сумеет ли распределять на греческих, африканских, испанских и малоазиатских рынках предметы вывоза, обменивать их на необходимые предметы ввоза?

Он вспомнил о римских купцах-публиканах и покачал головою. Создание государственных имений грозило смертельною борьбою с всадничеством, и он отказался от этой мысли, как неосуществимой.

Ежедневно он совещался с Аппием Клавдием, Блоссием, Диофаном и несколькими друзьями, как отобрать в казну земельные участки и наделить ими обнищавших пахарей. Мать его принимала живое участие в этих беседах: она гордилась сыном, он заседал уже в сенате и хотя не пользовался тем весом, на который она рассчитывала («далеко еще до царского венца!»), потому что нобили забрасывали его грязью, а Сципион Назика вел против него борьбу, она все же надеялась, что Тиберий со временем добьется первенства.

На совещаниях намечались отчуждения полей по областям: оптиматы должны были дать сведения о количестве имеющейся у них общественной земли с указанием местности, чтобы легче приступить к распределению земель, но богачи медлили, и Гракх пригрозил, что составит опись путем опроса, ее засвидетельствуют местные магистраты, и она будет считаться действительной. Патриции испугались лишиться большего количества земли, чем было узаконено, и дали требуемые сведения. Тогда триумвиры (Гая временно заменяла Корнелия) объявили народу, что приступают к распределению, и предложили земледельцам отправиться по своим трибам.

Народ стал волноваться. Оптиматы распустили слухи, что лучшие земли распределяются среди клиентов и вольноотпущенников триумвиров, и в большем количестве, чем обусловлено законом, а плебсу достанутся неплодородные участки. Тиберий принужден был выступать несколько раз и на форуме и на Марсовом поле, чтобы успокоить плебеев.

Волнения усилились, когда умер лучший друг Гракха Муций Фульвий, племянник Флакка. Это был молодой здоровый, жизнерадостный человек. Узнав о его смерти, Тиберий растерялся: накануне еще Муций был у него в гостях, пел, читал стихи, а сегодня лежит бездыханный, с искаженным лицом. Когда Гракх, прибежав в дом друга, увидел, что труп посинел, покрылся темными, зловещими пятнами и быстро разлагается, он первый заговорил об отравлении. Собрались друзья, стал стекаться народ. Улицы гремели криками:

— Злодеи, отравители!

— В Тибр их! На костер, вместе с покойником!..

На костре труп не горел: истекая кровью и вонючими соками, он тушил огонь, и стоило величайших усилий, чтобы пламя охватило его.

В этот день Тиберий появился на форуме в траурной одежде, ведя за собой своего сына и детей рабов.

— Квириты, — обратился он к гражданам, — вы видели, что делается? Наиболее злобные из нобилей, называющие себя оптиматами, хотят уничтожить друзей народа. Одного уже отравили… теперь очередь за другими… Может быть, за мной, за женой, за детьми, которых вы видите и которые не могут еще защититься! Злодеи посягают на мою жизнь, чтобы земледельцы не получили участков… Слышите, квириты?

Толпа ответила ревом:

— Не бойся, защитим!

— Разгромим сенат! Перебьем патрициев!

— Растерзаем отравителей!

— Будем тебя охранять!

Наступила тишина. На рострах появился Папирий Карбон. Он собирался произнести речь против оптиматов, но в это время послышался громкий, зловещий крик:

— Горе Риму, горе Риму, горе Риму!

На ступенях Капитолия стоял человек в черном. Схватившись за голову, он вопил и дико хохотал, глядя на толпу, которая бросилась бежать в суеверном ужасе.

— Кто это? — спросил Гракх, щуря глаза.

— Это юродивый, — спокойно ответил Карбон. — Он помешал мне произнести речь.

XXIII

Марция, жена Сципиона Назики и старшая сестра Корнелии, матери Гракхов, в этот день очень устала: муж принимал вечером друзей и единомышленников — всю ту родовитую знать, которая стояла во главе государства и была резко враждебна Тиберию. И Марция знала, что главной целью Назики было не желание повидать сенаторов, с которыми он и так часто встречался, а обсуждение с ними, крупными землевладельцами, тревожного положения в Риме.

Марция, уже увядшая женщина, чересчур маленькая, в противоположность мужу-великану, была подвижна, весела и деятельна. Она умела досмотреть за всем в доме, и хозяйство у нее стояло на образцовой высоте: рабыни получали урок с вечера, и матрона принимала выполненную работу после обеда. Но в этот день все перевернулось вверх дном. Уроки были отложены, а невольницы, даже ткачихи и комнатные девушки, отправлены на кухню: считая себя лучшей хозяйкой в Риме, Марция хотела принять гостей хорошо.

К вечеру были вымыты комнаты, ларарий украшен зелеными ветвями, а статуи — полевыми цветами. На столах появилась глиняная посуда, ковриги хлеба. Сципион Назика считал себя римлянином старого времени, любил древность и простоту, был врагом роскоши.

Он обошел атриум, таблин, перистиль и остался доволен. Везде был порядок, все блестело, как в праздничные дни. На треножнике стояла огромная статуя дискобола. Согнувшись, он занес правую руку с диском, а левой как бы прикрывает правое колено — мышцы напряжены, правая нога твердо стоит на земле, а левая почти оторвалась от нее, едва прикасается пальцами: вот-вот метнет дискобол свой диск. Но чудеснее всего была приобретенная в Афинах группа нагих харит, богинь прелести и красоты: три стройные девственницы обнимали друг дружку; лица их лучились ласковым смехом. Имена их: Аглая — блеск, Талия — цветущее счастье и Эвфросина — веселье олицетворяли радость. Аглая держала в руке лилию, символ лета. Талия — миртовую ветвь, символ любви, а Эвфросина — розу, символ красоты. Сципион Назика любил этих харит и, когда бывал в мрачном настроении, приходил посидеть возле них. Глядя на их веселые лица и божественные формы, он чувствовал, как грусть, тоска, злоба, бешенство рассеивались. Марция тоже любила харит; она, по греческому обычаю, приносила им ежедневно цветы и пела гимны Гесиода.

Хотя убранство дома было простое, но хозяин слыл богачом (во всем чувствовался утонченный вкус); его вилла близ Брундизия славилась неслыханной роскошью, только доступ в нее был запрещен всем, кроме двух-трех близких друзей, и Назика называл ее «музеем», «уголком отдохновения от жизненных тревог». Однако в Риме утверждали, что суровый римлянин отдавал в этом «уголке» дань своему времени: восточные оргии продолжались по нескольку дней кряду, и нагие выхоленные рабыни прислуживали могущественному оптимату и его друзьям.

Впрочем, и Марция бывала в этой вилле. Она наезжала внезапно, точно хотела захватить мужа на месте преступления, но никогда не заставала в вилле рабынь, не слышала, украдкой пробираясь к дому, пьяных криков и песен. Вилла оставалась «музеем», «уголком отдохновения от жизненных тревог».

Оптиматы собирались не торопясь. Сначала пришел Тит Анний Луск, маленький, лысый, желчный человек, едкий спорщик, за ним Квинт Элий Туберон, племянник Сципиона Эми-лиана, Квинт Метелл Македонский, крепкий старик, Марк Эмилий Скавр, потом Люций Кальпурний Пизон, Марк Октавий, Квинт Помпей, Публий Попилий Ленат, Публий Рутилий и еще несколько человек. Это были смертельные враги Тиберия, посягнувшего на их земли, люди твердые, упрямые, готовые на самую отчаянную борьбу, а, может быть, и на преступление, чтобы только вернуть себе прежнее неограниченное положение олигархов; они знали, зачем пригласил их Назика.

Рабыни поставили на стол дымящуюся поленту — соленую кашу из жженого и молотого ячменя, капусту, латук, чеснок и грибы; затем была подана жареная баранина, свинина, гуси и отдельно гусиная печень — самое лакомое блюдо.

— Когда гости насытились, Сципион Назика принес жертву ларам и возвратился на свое место.

Пироги, начиненные яблоками, грушами, финиками и фигами, залитые медом, убранные виноградом, были встречены восклицаниями.

— Прежде чем начнем пировать, — загрохотал басом Назика, — побеседуем о государственных делах. Я собрал вас, дорогие гости, главным образом для этого. Благо государства — превыше всего, превыше жизни и личного благосостояния граждан.

— Ты прав, — послышались разрозненные голоса.

Рабы между тем вносили амфоры, и симпосиарх определял состав смеси вина. Он должен был руководить пирушкой, песнями, здравицами и ожидал, когда кончится беседа. Это был старый клиент, проживший в доме Назики более пятидесяти лет; он верно служил Сципиону Назике Коркулу и вынянчил его сына Публия.

— Положение в городе тревожное, — начал Назика, откашлявшись, — Гракх занимает странное положение: он опирается на полчища земледельцев, на плебс и вмешивается, чувствуя на своей стороне силу, в дела сената. Так, отцы, продолжаться не может!

— Что же ты предлагаешь? — ехидно усмехнулся Тит Анний Луск.

— Я хочу послушать твоего совета. Тит Анний Луск хрипло засмеялся:

— Войско у нас есть? Есть. Конница? Тоже есть. Что же тут обдумывать?

Все молчали.

— Подожди, — нахмурился Назика, вспомнив о своем родстве с Тиберием. — О войсках мы не забыли, но и ты не забудь, что усмирять народ войсками (а плебс непременно станет на сторону Гракха) — значит начать гражданскую войну…

— Ты трусишь!

— Нет, я учитываю общее положение Рима. Мы воюем в Испании и на Сицилии, союзники и рабы Италии и провинций ожидают лишь случая, чтобы восстать, а ты предлагаешь… гражданскую войну…

— Что же делать? — прошептал Марк Октавий; смещение с должности народного трибуна сильно подействовало на него. Он пал духом и целые дни проводил дома, одинокий, всеми забытый, и только один Сципион Назика вспомнил о нем и позвал на пирушку.

Использовав Октавия для своих целей, оптиматы забыли о нем, как о ненужной вещи, и Октавий понял всю глупость своего положения. Он потерял дружбу такого человека, как Тиберий, потерял землю, вопреки лживым уверениям богачей что сенат заставит Гракха подчиниться их воле, и потерял, наконец, трибунат. Теперь он не может показаться на улице. Плебеи показывают на него пальцами: «Враг народа, цепной пес сената!» А нобили избегают его, опасаясь, что он будет просить у них милостей.

Он прислушался к оживленной беседе. Квинт Метелл Македонский говорил:

— Этот человек опасен. Он честолюбив, опирается на плебс, обещает ему всякие блага. Он хочет облегчить положение народа и ослабить могущество сената, он мечтает расширить обжалование решений обыкновенных судов в народные, обещает плебеям сократить срок военной службы. Он заискивает перед сбродом, По ночам можно видеть, как он, в сопровождении самых бедных, оборванных и нахальных граждан, направляется в трущобы города; у него на попойках бывают только дерзкие грубые плебеи. И это сын любимого и уважаемого Семпрония Гракха, человека строгого и честного, которого многие из нас хорошо помнят!

— Да, да, — хрипло закричал, как петух, Тит Анний Луск, — но это не так важно.

— Как не важно? — зашумели гости. Луск, не слушая их, продолжал:

— Важнее всего то, что Тиберий оскорбил священную и неприкосновенную личность народного трибуна, попрал дедовские устои, подпав под влияние своей матери и стоиков…

— Позволь, — прервал его Назика, — ты повторяешь только слухи…

— Нет, не слухи! Корнелия и стоики сопровождали его на форум.

— Ну и что ж?

— Как что ж? Если сопровождали, значит, поддерживают. И я повторяю: бунт нужно подавить железом, разогнать плебс, а Гракха с единомышленниками…

— Ты прав, — согласился Назика, — но это нужно обдумать, чтоб избежать гражданской войны…

— Да ее и не будет! — продолжал спорить Тит Анний Луск. — Кто будет воевать? Ремесленники, земледельцы, булочники, блудницы? Ха-ха-ха!.. Заметь при этом, что работа триумвиров не подвинулась ни на один шаг: Тиберий, как трибун, не имеет права выехать из города, его брат Гай находится под Нуманцией, а Корнелия с Аппием Клавдием не знают, что делать. Триумвиры не подумали, как трудно установить, принадлежит ли участок к государственной собственности, взятой в аренду, или куплен, каковы его границы; поэтому размежевать сомнительные земли невозможно. Этот закон Гракха волнует и союзников — они не хотят отдавать земли римлянам без вознаграждения, хотя эти земли и считаются общественными, и они правы, но мы, государственная власть, должны помнить, что это грозит республике волнениями.

— Мы подумаем, что делать, — сказал Сципион Назика. Когда выступил Квинт Помпей, наступило молчание; все знали, что он скажет главное.

— Спать, благородные мужи, сейчас преступно, — заговорил он, — а еще преступнее вести пустые разговоры, после которых люди расходятся по домам, а наутро забывают, о чем шла речь. Всем известно, что на днях приехал в Рим посол пергамского царя Аттала — Эвдем.

— Бедный царек! — засмеялся Публий Попилий Ленат. — Мы его чересчур прижимали, и он умер.

— Человечество мало потеряло, лишившись такого сумасброда, — поддержал его Марк Эмилий Скавр. — Одним садовником, скульптором и литейщиком стало на свете меньше — и только…

— Но вы забываете, благородные мужи, — продолжал Квинт Помпей, — что Аттал завещал свое царство римскому народу. Не умея сам управлять государством и не заботясь о своих подданных, он, очевидно, решил, что только один Рим сумеет владычествовать на этих землях, и потому отправил к нам Эвдема… Тиберий хитер: он увиделся с послом, узнал о завещании и, воспользовавшись царским подарком, внес предложение. Оно вам известно: употребить все царские сокровища на пользу граждан, получающих наделы, чтобы земледельцы обзавелись сельскими орудиями, улучшили свое хозяйство, а из денежных излишков образовать запасные суммы на случай бедствий. Далее Гракх объявил, что вопрос о городах Пергамского царства подлежит обсуждению народа, а не сената…

— Зачем ты это все говоришь? — прервал его Квинт Метелл Македонский. — Напоминать об оскорблении — значит оскорблять вдвойне…

— Да, Тиберий оскорбил сенат… Но на нем тяготеет большая вина, благородные мужи! Он принял от Эвдема, как будущий царь Рима, пурпурную мантию и диадему царя Аттала III Филометора…

Вскрикнув, оптиматы вскочили: они растерянно переглядывались, точно лишились языка.

— Не может быть! Откуда ты это знаешь, благородный Квинт Помпей?

— Слушайте. Эвдем показался мне подозрительным с того времени, как стал видеться с Гракхом. И я велел следить за ним…

— Хорошо сделал! — крикнул Тит Анний Луск.

— Пришлось подкупить вольноотпущенника Корнелии, и ему удалось узнать, что Эвдем предлагал Тиберию золото Аттала. Царский посол говорил так: «Когда ты будешь царем Рима и Пергама, я покажу тебе записи Аттала о своей стране, в которой Рим присосался, как паук к мухе». Это — слова Эвдема. О домогательствах Гракха все известно. Разве он не господин Рима? И Лелий Мудрый сказал мне вчера, что он уже записал в своей истории: «Тиберий Гракх стремился к царской власти и даже царствовал в течение нескольких месяцев». Историк уверен, что это долго не может продолжаться.

— Эвдема в темницу! Заковать в цепи! — не слушая его, кричал Сципион Назика.

— Невозможно. Эвдем — гость Тиберия, а Гракхов стережет народ. Но если бы плебс и не охранял его — знаешь сам: личность гражданина у ларов неприкосновенна…

— Хороши мы… Сенаторы… без власти.

— Не тревожься, благородный Публий! — вскричал Люций Кальпурний Пизон. — Боги за нас! Они нас поставили у власти, они нам и помогут…

«Дурак, — подумал Назика, — он еще верит в богов после Демокрита, Диагора Мелийского, Карнеада», — и громко сказал:

— Я не сомневаюсь в этом. Однако, надеясь на богов, мы также должны рассчитывать на свои силы… Благородные мужи, скажите, римляне вы или варвары?! Думаю, что римляне, иначе бы вы не заседали в сенате. Обдумайте, что делать, и приготовьтесь к решительным действиям. А теперь, — повернулся он к симпосиарху, — будем пировать…

Симпосиарх налил гостям горячего родосского вина, и только один Октавий попросил холодного: его мучила жажда, и кружилась голова. Он пожалел, что пришел к Назике.

В это время симпосиарх обратился к гостям:

— Благороднейшие мужи! Ваши деды и отцы завоевывали чужие земли, копили богатства, расширяли торговлю, улучшали земледелие, скотоводство, пчеловодство, ремесла, науки, искусства… Разве не следовало бы их воспеть?

— Верно, отец! — воскликнул Квинт Элий Туберон и запел неуверенным голосом, а молодая флейтистка вышла из перистиля и принялась ему вторить:

Ромула город окреп и страшатся квиритов народы:
Шаг легионов гремит — весь содрогается мир!
Слава отцам и дедам!
Род Сципионов велик!
Пунов владыка разбитый
К морю от римлян бежит!
Квирина храбрые дети сражаются в Африке знойной:
Заму избрала судьба кругом могучей борьбы…
Слава отцам и детям!
Род Сципионов велик!
Стены дрожат, но храбро
Рубятся пуны в бою…
Падают стены, но город, объятый, как некогда Троя,
Пламенным вихрем, стоит: страшная сеча кипит…
Слава вождям, сенату!
Род Сципионов велик!
Гракх угрожает Риму…
Кто нас от смерти спасет?..
Юноши, старцы и девы взирают с мольбою, Назика
Доблестный вождь, на тебя! Ты ль не любимец богов?
Слава тебе, Назика)
Род Сципионов велик!
Гракх и плебеи скоро
Пред великаном падут!..
Гости восторженно хлопали в ладоши, пили за здоровье хозяина. А он задумчиво сидел, облокотившись на стол, уносясь мыслями в прошлое: вспоминал Семпрония и Корнелию Гракхов, к которым бегал, будучи мальчиком, вспоминал их ласку и теплоту, видел мальчика Тиберия и сестру его Семпронию, некрасивую застенчивую девочку, слышал чудесную греческую речь… Как это было давно! Он вырос, возмужал, а лишь только вспомнит о детстве, что-то щемит в груди, сожмется сердце, и хочется плакать… Жизнь… Неужели ему, Сципиону Назике, идти против этих людей, против этого голубоглазого мальчика? Убить его?…

Он отер шершавой ладонью пот, смочивший лоб, очнулся.

«Они хотят, чтобы я пошел на Гракха, а сами трусят… Они посылают брата на брата во имя родины… Они ненавидят нас, Сципионов, а поют хвалебные гимны. Они…»

— Покажи нам, благородный Публиций, твоих юных танцовщиц, — блестя пьяными слезящимися глазами, говорил Тит Анний Луск и хватал Назику за тогу. — Говорят, ты купил их дешево на невольничьем рынке в Делосе… Хе-хе-хе…

Сципион Назика вспыхнул, но сдержался:

— К сожалению, дорогие гости, я не могу показать вам танцовщиц: их у меня нет, и я никогда не тратил денег на такую роскошь. Благородный Тит Анний Луск, очевидно, что-то перепутал… Да, да, перепутал! — крикнул он в ярости. — Но если ты, благородный Тит, так любишь пляски, то почему бы не пойти тебезавтра в танцевальную школу? Там ты увидишь удивительное зрелище: неприличные пляски пятисот римских мальчиков и девочек; они пляшут с кроталлами под пение и игру на греческих инструментах…

Все засмеялись, а Тит Анний Луск обиделся. Он встал изза стола, чтобы уйти, но, сделав шаг, пошатнулся и упал на Квинта Метелла Македонского, чуть не свалив его с лавки.

XXIV

Сципион Назика старался быть мужем древней доблести, таким же честным, великодушным, прямым, таким же патриотом и любителем наук и искусств, как его родственник Сципион Эмилиан, но это подражание великому соотечественнику таило в себе непомерное честолюбие человека, который стремился к тому, чтобы имя его попало в анналы Рима, было увековечено историей, статуями на форуме и в общественных местах, чтобы о нем, Назике, говорили во всех уголках мира, как о выдающемся римлянине. Однако ни честностью, ни великодушием, ни прямотой он не мог сравниться со Сципионом Младшим. Он был хитер, несправедлив, груб, высокомерен, лишен той ясности ума, жизненной мудрости и олимпийского спокойствия, которые выгодно отличали от него и выдвигали Эмилиана в первые ряды лучших современников; даже враги были принуждены признать, что Сципион Африканский Младший является воплощением гордого римского духа, отмиравшей доблести-добродетели, неподкупной честности, любви к отечеству: разве он не содействовал проведению закона Люция Кассия о тайном голосовании в народных судах? Разве он не привлек к судебной ответственности нескольких оптиматов, злоупотреблявших своим положением? Разве он не принимал мер против распутной и разгульной молодежи? Десять лет назад он начал борьбу с порчей нравов и вел ее с присущей ему суровостью. Но все его труды разбивались, как глиняная посуда, роняемая на землю. Нобили изощрялись в роскоши стола, в приобретении дорогих греческих вин, персидских и вавилонских ковров, красивых рабынь и мальчиков. Восточные оргии стали повседневным явлением; молодежь открыто издевалась над священной властью отцов; жены покушались на мужей, отравляли их; в народном собрании появлялись пьяные магистраты. Плебеи требовали на похоронах кровавых гладиаторских боев, в дни празднеств — травли зверей, диких увеселений; распущенность и изнеженность проникали даже в римский лагерь: воины имели собственных рабов и любовниц, занимались грабежом, были низкими и жестокими трусами, пьянствовали, принимали теплые ванны. Сципион Эмилиан сурово боролся за чистоту древних нравов, но он один не в силах был ничего сделать: на его глазах нобили погрязали в оргиастическом культе Великой Матери, и он настоял изгнать из республики прорицателей-халдеев, а виновных граждан привлекать к ответственности.

Ну, а он, Сципион Назика? Он тоже любил Рим и богов его, старые римские нравы, свои родовые наследственные земли, и все то, что возносило республику на недосягаемую высоту над подчиненными провинциями, и только перед одной Грецией, перед эллинским искусством и наукой, он склонял гордую упрямую голову, с завистью созерцая ее мраморы, углубляясь умом в удивительные создания философов, астрономов, поэтов, трагиков; и потому он покровительствовал наукам и искусствам, пытаясь «выращивать, — как он говорил, — на грубой почве римской земли ученых мужей, ваятелей и поэтов».

Будучи один противоположностью другого, оба Сципиона сходились взглядами в том, что Риму нужен мир, и не потому ли во время своего цензорства Эмилиан молился богам, прося их не о расширении пределов республики, а о сохранении ее в спокойствии для трудовой жизни? Назика был согласен с ним, хотя и не возражал против назначения его полководцем под Нуманцию. Он рассуждал так: «Провинция Испания — не Италия, сердце Рима; республика имеет от нее выгоду, следовательно полное завоевание Испании необходимо для блага отечества». Но когда выступил Тиберий, Назика понял, что государство повернуло, как корабль, повинующийся воле рулевого, на путь гражданской борьбы, и много бед ожидает Рим в ближайшие годы. И он возненавидел Гракха не только как врага родины, но и как личного недруга, который покушался на его родовую собственность в угоду деревенскому плебсу.

Кроме Тиберия, беспокоил его и Фульвий Флакк. Слухи о тайных сношениях его с союзниками, о подстрекательстве их к отпадению от Рима не давали покоя Назике. Имя Фульвия упоминалось глухо, с опасением. Назика боялся смелого, безрассудного мужа и поторопился отправить его на войну с рабами. Однако дни бежали, а Флакк бездействовал; он доносил сенату, что легионы, которые он принял, отвыкли от дисциплины, что это не воины, а толпа трусливых торговок, которые в первом же бою запятнают бегством римские знамена, и просил на несколько месяцев отсрочки, чтобы укрепить войско.

Но сенат, по настоянию Назики, отказал:

— Какой это полководец, который не умеет справиться с разнузданными легионами? Сместить его, сместить!

— Но ты сам величал его великим стратегом, — ехидно заметил Тит Анний Луск. — Пусть же великий стратег разобьет рабов или…

Он помолчал, хрипло рассмеялся:

— …или пусть рабы разобьют великого стратега! Сципион Назика вспыхнул, но сдержался. Он наговорил бы ехидному старичку много дерзостей, если бы не боязнь потерять его голос при решении такого важного вопроса. И Назика не ошибся в своем расчете: он получил голос Луска (старичок голосовал за смещение Фульвия Флакка) и одобрение сената.

«Фульвий хитер, — думал Назика, прислушиваясь к спорам сенаторов, — он почему-то виляет, как собака, а чего хочет — ведомо одному Юпитеру. Союзники от него далеко, он находится под постоянной угрозой нападения рабов и — спокоен. Клянусь Марсом! Странный он муж. Храбрый, умный, он что-то замышляет… И если здесь таится измена…»

Сципион Назика крякнул, ударил кулаком по спинке кресла; золотое кольцо в виде пружины, согнувшись, впилось в мизинец.

— Что с тобой, благородный муж? — шепнул Люций Кальпурний Пизон. — Ты волнуешься…

— Нет.

— Прости меня за назойливость. Твое раздражение вызывает недоумение и растерянность…

— Молчи, — быстро взглянул на него Назика. — Хочешь получить Сицилию, славу, триумф?

Пизон молчал.

— Фульвий Флакк передаст тебе, консулу и своему преемнику, остров и власть над легионами, а сам выедет немедленно в Рим. Ты же… ты знаешь, что делать… и — справишься…

— Я подумаю…

— Не ты подумаешь, а сенат. Я ставлю вопрос.

И Сципион Назика тотчас же предложил послать в Сицилию Люция Кальпурния Пизона, мужа твердого, храброго, упорного в достижении намеченной цели.

Пизон был человек с безупречным прошлым; он боролся с низкой алчностью правителей провинций и с порчей нравов в римском обществе и хотя посещал тайком лупанары, но это не считалось пороком. Поклонник Катона Старшего, учеником которого он себя считал, Пизон, точно так же, как и его учитель, занимался литературой и писал отечественную хронику, сухую и рассудительную. Он прославился своей честностью и был прозван «Фруги»: служа претором в Сицилии, он закупил однажды хлеб по очень низким ценам и остаток денег внес в казну, что вызвало всеобщее изумление; одни называли его дураком, не сумевшим воспользоваться счастливым случаем, другие полусумасшедшим, а третьи — честолюбцем, добивающимся почета.

Предложение Назики было принято сенатом.

Вновь посылаемому консулу были даны самые суровые, самые жестокие права жизни и смерти над жителями всего острова.

Выходя с Пизоном из сената, Назика сказал:

— Тит Анний Луск упрекал меня, что я, расхваливая Фульвия Флакка, величал его великим стратегом. Это так, но я не льстил, я действительно убежден в его военных способностях. Но кто виноват, что он бездействовал? Ни одной битвы, ни одной стычки за все время! Что это? Трусость или измена?

— Ни то, ни другое, — ответил Пизон.

— Что же?

— Осторожность полководца. Разве можно сражаться с воинами, которые обращаются в бегство, увидев неприятеля?

— Что же ты сделаешь?

— Я восстановлю Драконовыми мерами дисциплину и тогда лишь поведу легионы к победам.

— Да услышит тебя Марс и да поможет тебе Минерва! — радостно воскликнул Назика. — Восстание рабов нужно подавить, иначе оно может перекинуться на юг Италии…

Он почти угадал; Фульвий Флакк, после встречи с Эвном, решил поднять рабов в Риме, Минтурнах и Синуэссе, а Эвн послал, наконец, нескольких военачальников с этой же целью в Аттику и на Делос. Отливщик бронзы Аэций получил приказание отправить своих людей из Капуи в Минтурны, а живописец Флавий — из Велии в Синуэссу, где образовались значительные отряды. Гесперу поручено было подготовить восстание в Риме.

Назначив днем выступления канун календ следующего месяца, Фульвий стал дожидаться событий, проводя время в лагере крайне разнообразно: гетеры, сицилийские девушки, канатные плясуньи и танцовщицы находились дни и ночи в гостеприимном шатре полководца. Он любил вечеринки, на которых прислуживали нагие девочки и мальчики, любил смотреть, как возбуждаются они, и спаивал их сладким ароматным вином, приносившим телам изнеможение и утонченную жажду наслаждения. Он любил смотреть на любовь двух полов, на страстные объятия лесбиянок и, обнимая зараз нескольких девушек, привлекал их к себе, как эпикуреец, берущий от жизни все — даже малейший намек на удовольствие. Утро заставало его на львиных и леопардовых шкурах, между груд нагих тел.

Люций Кальпурний Пизон прибыл в лагерь днем.

Фульвий узнал заблаговременно, что консул высадился в Тиндариде. Пленные рабы, захваченные в боях его предшественником и отпущенные Флакком на свободу, донесли о прибытии римской триремы. Фульвий приказал привести лагерь в порядок, удалить женщин, а сам, ожидая римского военачальника, принялся за свои излюбленные комментарии, «О жизни эпикурейца». Он писал сам — не любил диктовать рабу — и в этот день вывел неровные письмена поспешной рукою:

CXXXII. Ты ль, не анадиоменоподобна, о дева нагая? Спелые груди твои сочными грушами льнут К алчным губам, и горячие руки к излучинам бедер Рвутся, взметая полет ног гибкостройных твоих.

Тяжкодремотною амброй упитан живот твой пахучий: Круглый, как смуглый кратер, тихо вздымаясь, дрожит… Будь ты гетера, плебейка, рабыня из стран киммерийских — Равно молюсь я тебе. Тело — Душа — Красота!

CXXXIII. Смежил мне сон легкокрылый за ночи усталые вежды: Поступью тихой вошла в сердце ты, дева, мое!

CXXXIV. Римлянок груди — не яблоки ль в свежих садах Геспериды? Груши я больше люблю — груди гречанок они.

Гекзаметры чередовались с лаконической прозою. Флакк записал:

CXXXV. Псы терзали прекрасное тело Актеона: может быть, влюбленные в него, они хотели вобрать в себя эту Красоту? Так и я, терзаемый наслаждениями, хочу раствориться в них.

CXXXVI. Лучезарный Феб захлопнул свои ворота: пора на покой. Ложась, я слышу еще смутное ржание золотых коней, но его уже заглушает шорох: это богоподобная гетера снимает с себя хитон.

Топот копыт ворвался в палатку. Фульвий убрал свои записки и вышел. Подъезжали всадники — человек десять. Впереди ехал Пизон. Флакк догадывался, что сенат им недоволен, а теперь в этом уверился. Радость вспыхнула в его глазах и погасла. Он подумал, что вскоре будет в Риме, увидится с друзьями, заживет прежней эпикурейской жизнью.

Он весело приветствовал Пизона, но консул был мрачен — на его лбу лежала забота.

— Не заболел ли ты? — заботливо спросил Фульвий. — Или боги послали тебе худые предзнаменования?

— Не то, — нахмурился Пизон, — но клянусь Громовержцем, если я не усмирю этих рабов!

— Что случилось? — спросил Флакк, стараясь скрыть беспокойство.

— А то, что восстания вспыхнули по всей Италии. Когда я уезжал из Рима, там подавляли бунт рабов: сенат приказал выведать имя зачинщика…

— И что ж, узнали?

— Дорогою, — не слушая его, продолжал Пизон, — я получил известие, что в Минтурнах казнено около пятисот восставших рабов, а в Синуэссе распято на крестах более четырех тысяч… Прав был Муций Сцевола, когда утверждал, что эти восстания — дело одного лица…

Фульвий покачал головою.

— То же говорил Красс Муциан, — вздохнул он, — но ни тот, ни другой не могли доказать…

— Они доказали, что работает один человек…

— Кто же?

— …а имени так и не узнали.

Флакк спокойно прочитал врученную дощечку с приказанием сената передать легионы в ведение Пизона, позвал квесторов, военных трибунов и сообщил им о назначении нового полководца.

Однако легионы, узнав о смещении Фульвия, стали роптать. Они полюбили веселого невзыскательного начальника, который разрешил им пьянствовать и развратничать и относился равнодушно к военным упражнениям. Прощаясь с Флакком, легионеры бежали за ним, целовали ему руки, кричали:

— Да хранят тебя боги! Да сопутствуют тебе добрые ветры!

— Да хранит тебя Нептун!

XXV

Возвращаясь в Италию, Фульвий Флакк беспокоился: он опасался, что рабы не выдержат пыток и выдадут его: смерти он не боялся, но пугало, что пострадает семья — жена и дети. Он знал оптиматов — они были суровы и мстительны — и его ненависть к ним казалась ему такой огромной, что он удивлялся, как вмещает ее сердце.

Он спешил попасть поскорее в Велию и Капую, чтобы узнать от Аэция и Флавия подробности усмирения рабов.

«Как быстро Рим справился с ними! — думал он, рассеянно следя за Липарскими островами, оставшимися позади, и не обращая внимания на толпы женщин и девушек, которые провожали корабль задумчивыми глазами. — Почему везде постигла нас неудача? Кто виноват? Может быть, были мы не подготовлены или плохо вооружены? Или не было у нас опытных вождей? Или они изменили, продали своих братьев?»

Это была страшная мысль: он заскрежетал зубами, на лице его выступил пот.

В Велии его ожидало огорчение: живописец Флавий, тяжело раненный копьем в грудь во время восстания рабов, умирал в своей мастерской. Он был в сознании, и когда Фульвий Флакк подходил к его ложу, Флавий сразу узнал «вождя», как величал его со времени подготовки восстания, и улыбнулся.

— Привет господину, — прошептал он запекшимися губами, пытаясь приподняться.

Фульвий движением руки остановил его:

— Лежи. Мне уже сказали о несчастье, обрушенном на нас Фортуною! Как жаль, что копья римлян не обратились против них самих! Что ты думаешь о неудаче?

— А ведь все было сделано… как ты приказал… — медленно говорил Флавий, с усилием двигая губами. — мы подошли к складам оружия… внезапно нас окружил легион…

— Причина неудачи? — задыхаясь, вскрикнул Флакк.

— Я думаю…

— Говори!

— Измена…

Фульвий побледнел: то, чего он опасался, подтвердилось. Но, может быть, Флавий ошибается? Не может быть, чтобы рабы предали своих братьев. Он высказал свою мысль живописцу.

— Увы, господин! Среди рабов было несколько свободнорожденных.

— Пусть поглотит их Тартар!

— Пусть растерзают их Эриннии! — прошептал Флавий и закрыл глаза.

Флакк тихо отошел от ложа. Он осведомился у одного из учеников о состоянии здоровья мастера, и тот тихо заговорил, пытаясь скрыть слезы:

— Врач уверен, что копьем задето сердце. Одна надежда на богов. Сегодня утром мы принесли жертву богине Валетуде.

— Флавий знает о своем положении?

— Знает. Он целый день смотрит на статуи. А вазу из Гнатии положил рядом с собой; он прижимает ее к груди, как…

Ученик запнулся, смущенно прибавил:

— Он велел положить ее с ним в могилу. Взгляни. Фульвий смотрел на черную вазу с изображением нагой женщины и вспомнил рассказ Геспера о любви живописца; это тело ласкали дрожащие руки Флавия, он звал ее к себе, умолял…

«Счастливый человек, — подумал Флакк, — он поклоняется Красоте, а мне сейчас не до этого… Наступит время, когда и я уделю несколько дней безмятежному любованию, восхищенному поклонению Венере».

Остерегаясь разбудить раненого, Фульвий вышел на цыпочках из мастерской и, садясь на коня, сказал:

— Пожелай ему выздоровления и долгой жизни. Передай, что дом мой всегда открыт для него.

В Капуе новости были тоже невеселые. Старик Аэций равнодушно сидел перед потухшим горном, и седая голова его дергалась, точно он молился.

— Камилл убит, — прошептал отливщик бронзы, — о сыновьях нет известий: пропали! Вот сижу и жду… Зачем разводить огонь, для кого работать?..

— Не грусти, Аэций, — спокойно сказал Флакк, — борьба требует жертв. Твои невестки и внуки дождутся лучших дней…

— Невестки… внуки…

— …или правнуки… Работай для них. А сыновья, если живы, вернутся.

Аэций покачал головою:

— Как ты говоришь, господин! Работай… вернутся… А если возвратятся… Камилл мой… Камилл…

Старик тяжко зарыдал, стал рвать на себе волосы.

— Горе мне, горе! Это ты всему виною, ты, господин! Ты смутил нас… лучшей жизнью… ты…

Фульвий полуобнял Аэция, сел с ним рядом.

— Погибли тысячи, — молвил он со вздохом, — но я думаю так: не все ли равно, когда умереть — днем раньше или днем позже? Но если умираешь за идею, за благо тысяч, то не жаль отправиться в подземное царство на несколько лет раньше срока. Что жизнь плебея, раба? Что в ней хорошего? Лучше положить ее на кровавый жертвенник Беллоны… Успокойся же, не горюй, будь тверд, умей переносить горе…

Флакк с грустной улыбкой отирал ему слезы, гладил морщинистые руки:

— Но мы победим, — я убежден в этом! Сицилия свободна, рабы бьют легионы… я оттуда…

— Господин мой, страшно…

— Чего ты боишься?

— Жестокостей римлян…

— Рабы не сдадутся… Не должны сдаться… Нет, нет!.. Аэций хрипло рассмеялся:

— А измена?

Фульвий вскочил. Он дрожал, как в лихорадке, не мог вымолвить ни слова:

— Что… что?..

— Разве нас не предали?

Об измене он нарочно не спрашивал Аэция, стараясь отдалить этот вопрос, подойти к нему постепенно, а старик, как обухом, ударил его в темя: «Предательство!»

«Оно там и здесь, — подумал Флакк, — мы обречены, если не сплотимся в такой кулак, пальцы которого будут близки один к другому, составят одно целое. Тогда — будущее наше. И мы создадим братскую республику с единой общиной, без семьи, без собственности, как учил Платон, но управлять ею будут не философы, а сенат, состоящий из рабов и плебеев».

Подъезжая к Риму, он увидел ряд крестов с распятыми рабами и спросил встретившегося земледельца, за что казнены люди. Тот подозрительно огляделся, шепнул:

— Разве не знаешь. Они восстали. Их били — кожа лопалась на телах. А потом распяли.

— Много погибло? — спросил Фульвий со стесненным сердцем.

— Все.

— А семьи их?

— Угнаны в виллы на работу.

«Этого нужно было ожидать, — подумал Флакк, — мы еще не умеем бороться, слишком доверчивы к людям, необдуманно бросаемся в бои, не умеем обеспечить себя на случай поражения. Три таких разгрома в короткий срок — это для нас много».

Он был остановлен у Эсквилинских ворот стражей. Предъявив пропуск, подписанный Люцием Кальпурнием Пизоном, он объяснил караульному начальнику, что едет из Сицилии, по приказанию сената, и слушал, сдерживаясь от ярости и нетерпения, пустые рассуждения воина о жестокостях и грабежах, совершаемых рабами. В городе он чувствовал напряженность положения в торопливой походке граждан, во взглядах исподлобья, в опущенных головах, а когда увидел рабов, поспешно перебегавших через улицы, оскорбляемых грубыми криками нобилей: «Бунтовщики! Падаль! На кресты вас!»; когда услышал возгласы матрон, требовавших для них смертной казни, и ругань детей, возвращавшихся из школы; когда крупные и мелкие камни полетели в рабов и невольниц, обагряя их тела, — он понял, что римляне озлоблены, напуганы.

В этот день он увиделся с Тиберием Гракхом на углу улицы Сыромятников и Сукновалов, решив, не без основания, что Тиберия нужно искать среди ремесленников.

Гракх кончал речь, когда подходил Флакк:

— Квириты, я слышу жалобы оптиматов, вижу ваше недовольство смещением трибуна Октавия. Вы говорите: трибун — лицо неприкосновенное, и я согласен с вами. Но если этот трибун действует против народа, то разве он — народный трибун? Народный трибун имеет право посадить в тюрьму консула, но ведь одного и другого избирает народ, а если они пользуются дарованной им властью во вред народа, то их должно лишить власти. Так же поступил и я…

— Ты позаботился о земледельцах, — крикнул кто-то, — а городской плебс не получил ничего!

— Городскому плебсу, квириты, земля не нужна. У вас иные требования. Я думал об этом. Я сокращу срок обязательной военной службы, допущу вас к участию в судах (вы будете обращаться для разрешения ваших споров к народу), чтобы правда и справедливость твердо установились в республике. А для этого, квириты, я должен быть уверен в вашей помощи.

— Поддержим! — послышались из толпы жидкие голоса, но уже без той восторженности, присущей южанам, которую вызывали первые выступления Гракха.

Фульвий подошел к Тиберию, тронул его за тогу:

— Пойдем, народ расходится, да и ты устал…

— Когда ты приехал? — обрадовался Гракх.

— Сегодня. И тотчас же решил повидаться с тобою. Тиберий понизил голос:

— Я не мог ничего сделать. Сенаторы требовали сместить тебя… Особенно этот Назика…

— Я не жалею, что вернулся в Рим, — говорил Флакк, идя рядом с Гракхом, — там, на Сицилии, делать нечего. Я послан был воевать, а я не мог — сам знаешь… Неудача в Риме, Минтурнах и Синуэссе поразила меня, как палица Геркулеса. Кто посмотрит на меня, скажет: вот человек, страдающий головокружением!

Тиберий искоса взглянул на него. На усталом лице Фульвия, блуждая, тускло блестели глаза, голова была опущена.

— И твои дела, Тиберий, плохи. Я понял это по возгласам толпы. Что для нее земельный закон? Она ожидала немедленных благ… И все же постарайся опереться на городской плебс, потому что деревенский уходит из Рима. Боюсь, как бы земельный закон не погубил тебя!

— Земледельцы должны придти на выборы…

— Не забывай, что оптиматы озлоблены! Гракх недоумевая взглянул на Флакка…

— Но всадники ненавидят их; они меня поддержат…

— Торгаши, спекулянты, — не люблю я их! Вспомни Платона — он говорил: «Грязные души этих людей направляют все свое честолюбие на приобретение денег». Он называет их жалкими рабами алчности. И ты надеешься на них?

В его возгласе послышалось презрение оптимата к купеческому сословию, все то пренебрежение, с которым нобиль говорил о публикане, как человеке, занимающем среднее положение между клиентом и вольноотпущенником.

Помолчав, он продолжал:

— Нужно выждать, пока все успокоится. Откажись от трибуната, поезжай делить земли, находись среди деревенского плебса, — и тебя не тронут. Но не оставайся в городе. Зачем подвергать свою жизнь опасности?

Тиберий отрицательно покачал головою:

— Ты не понимаешь, Марк, что вождь не должен бежать перед опасностью. Его место в рядах плебса.

— Это не бегство, а отступление…

— Народ истолкует, как бегство. Если плебс верит мне, я буду избран…

Нахмурившись, Фульвий молчал. Он видел, что друга трудно уговорить. «Впрочем, — подумал он, — от Фортуны никуда не убежишь: куда предначертано ему идти, туда он и пойдет».

Солнце клонилось к закату — багровые лучи золотили Капитолий, курию Гостилия, храм Весты, лежали пурпурными заплатами на каменных плитах форума, как только что пролитая кровь, и оба подумали, что это — дурное предзнаменование.

Остановились возле ростр. Молчали.

Гракх думал о хлебопашцах, которые получают земельные участки, о предстоящей борьбе с оптиматами, и тревога наполняла его сердце: «Поддержит ли меня плебс? Изберет ли народным трибуном? Кто победит?»

Мысли Флакка были иные: он думал о Риме — об этом огромном государстве, которое начало завоевывать мир и (он убежден был) покорит его; о судьбах республики, скрытых в мраке будущего, о порабощенных народах, о рабах, и горечь, накопившаяся в сердце, прорвалась внезапно возгласом:

— О, если б я знал, что Риму суждено погибнуть! Тогда бы мы разрушили его и основали новый Рим!

XXVI

В палатке Сципиона Эмилиана было тихо. Полководец сидел за столом и торопливо писал письмо: подергивание мускула на правой щеке изобличало сильное волнение.

«Сципион Эмилиан Африканский — Кассандре, супруге Лизимаха.

Эпистола моя повергнет тебя в большое горе, но что постановлено небожителями, то непреложно. Муж твой Лизимах пал жертвой сурового закона войны. Сегодня мы его похоронили. Напиши, думаешь ли остаться в благословенном богами Риме или возвратиться в Пергам? Как проводите время — ты и Лаодика? Не горюй о смерти мужа: человек не знает, где его ожидает смерть. Прощай».

Запечатав письмо, он приложил железный перстень к воску, скреплявшему нити, продетые в дощечки, и, оттиснув свое имя, кликнул воина, который отправлялся в Рим с донесениями, и передал ему эпистолу, а помощнику-легату приказал созвать на совещание Максима Эмилиана, Мария, Семпрония Азеллиона, Публия Рутилия Руфа, квесторов, легатов и военных трибунов.

Когда они собрались, Сципион Эмилиан рассказал об измене своего клиента.

— Позови Лизимаха, — сказал он рабу, стоявшему у входа в палатку.

Грек, ничего не подозревая, вошел с хитрым выражением на лице, но, увидев собравшихся военачальников, растерялся, побледнел; дрогнуло сердце — почувствовал страшное, неотвратимое, надвинувшееся на него. Ноги подкосились, он покачнулся.

Сципион встал:

— Лизимах, ты — изменник!

Лицо горбуна позеленело, исказилось — стало отвратительным.

— Господин мой, — пролепетал он (голос застрял в глотке), с усилием проглотив слюну, — я… я…

Язык не повиновался.

— Говори! — крикнул Сципион. — Что вынудило тебя пойти на преступление?

Лизимах собрался с силами.

— Я не виноват! — воскликнул он. — Меня оклеветали.

— Лжешь! Ты советовал Манцину сговориться с Югуртой, чтобы тот ударил мне в тыл… А плату от Ретогена — Ганнибаловы серебряные рудники — забыл?

Лизимах упал на колени.

— Пощади, — прохрипел он, стукнувшись лбом о землю. — Ради могущества Рима, ради твоих громких побед. Ради благородной супруги твоей Семпронии. Ради…

— Замолчи! Ты заслужил смерть: таков закон.

— Пощади! Возьми все мое богатство, все золото, все пергаменты, папирусы… Все — твое, только сохрани мне жизнь!

— Презренный!..

Сципион отвернулся от него, сел.

— Слово за вами, военачальники!

— Смерть! — хором закричали легаты, трибуны и квесторы, а Марий прибавил с жестоким выражением на лице:

— Отдай его мне: я заряжу им баллисту и брошу его в Нуманцию, вместо каменной глыбы.

Сципион нахмурился, мускул дрогнул на щеке:

— Зачем подвергать человека мучениям? Достаточно будет казни.

— Разве он — человек? — возразил Марий. — Распни его между Нуманцией и нашим лагерем для устрашения изменников, лазутчиков и злодеев.

Сципион молчал.

Лизимах подполз к нему на коленях и, воздевая к нему руки, шептал:

— Пощади… ради… Лаодики…

Сципион задрожал: афродитоподобным видением возникла перед ним юная гречанка, приблизилась вплотную, взглянула на него, отвела грустные глаза, опять посмотрела, и ему показалось, что она хочет просить за отца.

Стряхнув мечту, встал.

— Возьми обеих в собственность. Я дарю тебе их, дарю! — в отчаянии завопил грек, ухватившись за полу его тоги. — Будь великодушен, покажи, что ты выше всех, могущественнее и сильнее закона! О, умоляю тебя, великий римлянин, второй Александр Македонский!

— Встань.

— Пощады… великодушия!..

Продолжая стоять на коленях, горбун не отпускал тоги, точно в ней было спасение.

— Я знаю, — шептал он, привстав, — что Лаодика любит тебя… она не спит ночей… она мечтает быть твоей невольницей… она будет…

Сципион оттолкнул его, повернулся к Марию:

— Заковать изменника в цепи, зорко стеречь, — отвечаешь за него своей головою! Завтра утром доставить в преторий. А вам, военачальники, — обратился он к легатам, квесторам и трибунам, — построить легионы, объявить о казни преступника.

— А его рабов? — спросил Семпроний Азеллион.

— Бить нещадно плетьми, распять, приставить к крестам стражу.

Лизимах молчал. Он не мог говорить. Он весь дрожал — слышно было, как колотились зубы — и вдруг дикий вой вырвался у него из груди.

Марий грубо схватил его за хитон, дернул — дорогая ткань треснула, грек упал на землю, вскочил, упал, бросился к выходу, но раб преградил ему дорогу.

— Я не хочу… не хочу… — визжал он, и в визге его слышался животный ужас — Это я ради дочери… Лаодики… серебряные рудники… чтоб она была богаче Креза… чтобы вышла замуж за царя… чтоб была первой царицей мира, самой богатой…

Он тяжело зарыдал, опустился на землю. Марий взглянул на Сципиона. Полководец нахмурился и, вспыхнув, крикнул:

— Я приказал!

Марий обхватил Лизимаха поперек туловища и вынес из палатки. Грек отбивался от него, царапался, кусался, и его прерывистые вопли долго разносились по лагерю.

А на другой день чуть свет протяжный звук трубы возвестил о сборе легионов.

Сципион вышел из палатки на преторий. Он был бледен — всю ночь не спал, думая о страшной участи грека. И всю ночь стояла перед глазами Лаодика, всю ночь ее солнечная улыбка тревожила его сердце сомнениями: что она скажет ему, узнав о казни? Что он ответит ей — он, не умеющий лгать? И как перенесет она, любящая… любимая… Ведь она любит его, любит (Лизимах сознался в этом), а он… он присудил отца ее к смерти!.. Потом он стал думать об осажденном городе. Когда же он возьмет Нуманцию и возвратится в Рим? Город нужно брать измором: со стороны Дурия он сумел отрезать подвоз припасов осажденным отважными лодочниками и водолазами, приказав погрузить в реку бревна, снабженные пилами; он принудил аревакский город Луцию, который, по просьбе Ретогена, помогал продовольствием осажденным соплеменникам, выдать зачинщиков и повелел четыремстам юношам отрубить в наказание руки: он действовал с римской беспощадностью; перебежчики доносили, что в Нуманции голод, жители питаются собаками, мышами, крысами. Он думал, что теперь близко время сдачи, и решал в уме своем который уже раз, как поступить с городом и с жителями. А затем возвращение к ларам, встреча с Лаодикою… Ну, а Лизимах? Изменник должен быть казнен.

Сципион взошел на трибунал, или суггестию возвышение из плотно убитой земли, окинул быстрым взглядом укрепленный лагерь. Окопанный глубоким рвом и обнесенный внутренним валом, с высокими палисадами, он имел форму квадрата; на передней площади его находились палатки войска, по сторонам — союзников, а в центре, по обеим сторонам дороги, палатки гастатов, принцепсов и триариев, а также конницы. Обширный форум, окаймленный спереди шатрами трибунов, по сторонам палатками избранных отрядов, а позади — палатками добровольцев и вспомогательных войск, был занят легионами: выстроенные в несколько рядов, они окружали преторий с шатром полководца, трибуналом, жертвенником, местом для ауспиций и местом казни. За преторием стояли войска союзников, позади них — конница Югурты, а у главных ворот, с правой и левой стороны — римские всадники в полном вооружении.

Наступила тишина.

Сципион принес жертву богам и обратился к воинам с краткой речью: он говорил об измене своего клиента, которому доверял, который изменил не только ему, патрону («За это я мог бы еще простить»), но и римскому государству («Это тяжкое преступление карается законом»), упомянул о своем решении и о постановлении военачальников казнить изменника.

Воины молчали. Возле суггестии шевелились знамена с изображением рук.

— Мой клиент — чужеземец, — заключил свою речь полководец, — и я мог бы его распять, но, принимая во внимание его образованность и высокое положение, которое он занимал при дворе пергамского царя Аттала, я своей властью приговариваю его к отсечению головы.

Войска молчали.

— Привести преступника.

Грек, закованный в цепи, шел медленно, с невидящим, затуманенным взглядом; рядом с ним был Марий — обнаженный меч сверкал в его руке.

— Где прикажешь? — спросил громким голосом Марий. — Он чужестранец.

Сципион понял: Марий заботился о том, чтобы место казни римлянина не было осквернено кровью варвара. И полководец решил, не задумываясь:

— Здесь, на трибунале, на виду войск.

Сципион сошел вниз и, остановившись у жертвенника, смотрел, как воины тащили Лизимаха. Грек упирался, вырываясь от них, вопил, ругался; изредка он обращался к Сципиону, крича по-гречески, что боги тяжко покарают его за убийство неповинного человека (он считал себя невиновным потому только, что преступил закон для блага семьи, не зная, как чужеземец, последствий этого шага), что Лаодика возненавидит патрона, который, как волк, губит своих клиентов, и еще что-то, но Сципион уже не слушал его.

— Именем римского закона! — прокричал громовым голосом Максим Эмилиан, когда грек очутился на суггестии.

В рядах нумидийской конницы произошло движение. Она расступилась, и горячий, как огонь, жеребец вынес на своей спине молодого всадника. Через мгновение всадник поравнялся с трибуналом, с невероятной быстротой взмахнул кривым мечом, молнией сверкнувшим в воздухе, и голова горбуна, прыгая по неровностям возвышения, покатилась вниз к ногам построенного легиона.

— Царевич! — с удивлением вскричал Сципион, узнав в этом всаднике Югурту, но тот уже исчез в рядах своей конницы, взметнув позади себя клуб пыли.

Марий подошел к полководцу:

— Помнишь, вождь, слухи о царевиче? У себя в Нумидии он упражнялся в рубке голов преступникам, приговоренным к смерти. А здесь, под Нуманцией, это второй раз… — И, помолчав, прибавил: — Вождь, приказание твое исполнено: рабы изменника распяты перед крепостью.

Сципион взглянул: десять крестов с раскинутыми руками возвышались за лагерем, а на стенах толпились бледные нумантийцы, слушая предсмертные крики распятых.

— Теперь, — повернулся Сципион к Марию, — голова Лизимаха принадлежит тебе. Заряди ею баллисту, закинь на устрашение врага в город!

— А тело?

— Бросить в Дурий.

И, подозвав к себе легатов, полководец приказал распустить легионы.

XXVII

Тиберий, боясь нападения, ходил по улицам, окруженный толпами народа. По ночам плебс охранял дом своего трибуна. Сотни ремесленников спали под открытым небом.

Гракх чувствовал в воздухе грозу. Как большинство римлян, даже самых образованных, он верил приметам, снам, предсказаниям; выходя в этот день из дому, он споткнулся о порог, содрал ноготь с большого пальца.

Это его взволновало, опечалило. Он смотрел, как текла сквозь сандалию темно-красная кровь, испытывал боль и стоял в нерешительности, окруженный друзьями. Они растерянно переглядывались, не зная, что делать. Подошел Блоссий:

— Глупо и смешно верить предзнаменованиям, — сказал он, покачав головою. — На сегодня назначено голосование. Если ты, Тиберий, не пойдешь — потеряешь трибунат. Не забывай, что не откликнуться на зов своих сограждан — преступно.

Гракх улыбнулся, сжал руку Блоссия:

— В тот раз, когда происходило голосование, земледельцы не явились поддержать своего трибуна. Я узнал, что помехою были полевые работы. Сельский плебс неблагодарен: он получает земли, не заботясь о судьбе человека, который борется за его благо. И если сегодня будет мало земледельцев…

— …то тебя поддержит городской плебс.

Но говоря так, Блоссий не был уверен в своих словах. Он только что узнал от всадников, что Сципион Назика успел заблаговременно оповестить трибы, якобы от имени Тиберия, что выборы откладываются на неопределенное время. Ясно было, что деревенский плебс в Рим не придет, и народный трибун не получит нужного числа голосов. Однако Блоссий не сказал об этом Гракху. На него нажимали всадники, требуя, чтобы он, друг народного трибуна, убедил его в важности подрыва власти и ослабления сената. Они обещали стоику лучшие папирусы из библиотеки Аттала, скупленные на месте доверенными лицами, царские вазы, статуи из литого золота, дорогие картины. И Блоссий, считавший искусство выше человеческой жизни, уговаривал Тиберия исполнить долг гражданина по отношению к государству.

Они шли молча. Из домов доносились разнообразные звуки: заунывное пение рабынь на неизвестном наречии, грубые голоса варваров, недавно купленных на Делосе, вопли избиваемого невольника, детские голоса, коверкающие греческие и латинские слова.

Римская девушка напевала звенящим голосом:

Ласковы, теплы, как солнца дыханье, твои поцелуи,
Ласков и сладостен плен крепких объятий твоих…
Подходя к Капитолию, они услышали мощный гул, доносившийся с форума, и вскоре увидели толпы народа. Говор плебеев, возгласы, смех — все это сливалось в шум, похожий на рокот разыгравшегося моря.

— Плебс за тебя, — сказал Блоссий, но голос его потонул в гуле, и он принужден был прокричать свои слова почти на ухо Гракху.

Толпа приветствовала Тиберия громким криком, окружила его, но Гракх видел, что народа меньше, чем он ожидал, — нет Тита, Мания и кузнецов, которые всегда поддерживали его, не видно знакомых лиц, а самое главное — нет земледельцев.

Когда установилась тишина, трибун Муций приступил к голосованию, прерванному в прошлый раз, и стал выкликать трибы, но в отдаленных рядах, находившихся неподалеку от курии Гостилия, поднялся неистовый шум: противная сторона срывала голосование.

Напрасно Муций требовал прекратить крики — шум только усиливался.

Тиберий взглянул на Блоссия:

— Слышишь? Сегодняшний день принесет победу или поражение. Земледельцы опять не пришли. Кто будет голосовать за меня?

— Не беспокойся, — поспешно шепнул Блоссий, — я вижу всадников, они, несомненно, помогут тебе…

Однако Гракх, как ни присматривался к толпам народа, всадников не мог различить. Но больше всего смутили его слова Фульвия Флакка: консуляр пробрался к Тиберию, получив пропуск от народа, и сказал:

— Сенат заседает. В городе вооружено много рабов, клиентов и патрициев. Берегись.

— Мы будем защищаться, — побледнев, вымолвил Тиберий и, овладев собою, крикнул: — Друзья, нам угрожает опасность! Будьте готовы!

Произошло смятение. Толпа бросилась к служителям, стала отнимать у них и ломать копья, которыми они сдерживали народ, а затем, вооружившись обломками, приготовилась к борьбе.

— Держись, — говорил между тем Фульвий. — На нашей стороне сила — рабы и союзники. Если сицилийские невольники разобьют консулов, я опять подыму рабов в Италии, и наше дело не умрет. А союзники нам помогут…

Гракх горько усмехнулся. Он смотрел на городской плебс и видел, что он незаметно убывает. Шум утихал, но стоило Тиберию взойти на ростры, как поднялись такие крики, что он сам не мог разобрать своих слов.

— Квириты, благо государства заставляет меня выступить перед вами с речью…

Он не договорил: толпа людей, с покрытыми тогой головами, выбежала на форум — народ расступался, бежал в смятении, иные плебеи падали, спотыкались. Шум и крики заметались разрозненно — обрываясь, нарастая. Издали донесся голос Флакка: «Держитесь, квириты!»

Гракх быстро сбежал с ростр к своим сторонникам.

Заседание сената под председательством консула Муция Сцеволы, юриста и тайного сторонника аграрного закона, происходило в храме богини Верности, недалеко от храма Юпитера Капитолийского, и приближалось к концу.

Храм был переполнен. Здесь находились эдилы, трибуны, преторы, консулы и цензоры, представители древних родов Валериев, Горациев, Сципионов и Фабиев. Крупные собственники, они, лишившись многих земель, стали непримиримыми противниками Тиберия. Особенно много кричал жестокосердый Сципион Назика, а Публий Сатурей и Люций Руф громко утверждали, что Гракх, злоумышляя против республики, добивается царского венца.

Назика, сдерживаясь от ярости, потребовал громовым голосом, чтобы консул поспешил на помощь городу и уничтожил тирана, но Муций Сцевола твердо сказал, возвысив голос:

— Не допущу насилия без судебного приговора ни над одним гражданином! Также не допущу умерщвления. Рим имеет законы и должен им подчиняться!

— Ты поддерживаешь тирана! — вскричал Назика.

— Я исполняю закон.

Назика выбежал на середину храма, поднял руку:

— Если так действует консул, нарушая римские законы, то я объявляю себя вашим вождем!

И, покрыв голову краем жреческой тоги, он выбежал из храма, остановился на ступенях; грубый голос его ворвался в храм:

— Кто желает поддержать закон, пусть следует за мной! Нобили высыпали из храма поспешной толпою. Обернув тоги вокруг рук, они мчались вслед за Назикой к Капитолию. Народ, разбегаясь, расступался перед ними. Это была власть, пусть ненавистная, а все же власть. Можно было порицать, оскорблять, даже угрожать ей, но выступить против нее с оружием в руках казалось преступлением, равным оскорблению богов. И малодушная толпа разбегалась. Только несколько мужественных человек решили защищаться и, окружив Тиберия, заняли храм Юпитера Капитолийского и середину двора, где должны были происходить избирательные комиции.

Во дворе храма было тихо; рощи, пруды, жилища жрецов пребывали в ненарушимом покое. Там, за каменными стенами, бушевал народ, а здесь, в священном месте, шуршал шепот вбежавших людей, выделялись тихие голоса.

Между тем к сенаторам присоединялись по пути люди с дубинами и кольями, с обломками и ножками скамеек. И то, что увидал Гракх, поразило его: сенаторы избивали всех без разбора, кто попадался им навстречу. Впереди мчался Назика с дубиною в руке. Облепленная мозгом и обагренная кровью, она равномерно подымалась и опускалась на головы граждан.

Толпа убийц увеличивалась, и приверженцы Тиберия поняли, что единственное спасение — бегство. Они бросились врассыпную, куда попало, лишь бы поскорее скрыться. Но их настигали, сбрасывали в пропасти, окружавшие Капитолий. Видя это, побежал и Гракх.

На мгновение он увидел Блоссия и Диофана: философ и оратор бежали, прыгая через трупы, отбиваясь обломками копий. Блоссий мчался с быстротой, удивительной для его возраста, а Диофан, задыхаясь, часто останавливался. Это погубило его: вскоре он был сбит с ног и связан.

Наносяудары направо и налево, Тиберий пробивался к храму Кастора, за которым начинались кварталы плебеев, но в это время кто-то схватил его за тогу. Сбросить ее было делом одной минуты. Он очутился в тунике, побежал. И тут же увидел Назику: потный, свирепый, с дикими глазами и взъерошенными волосами, великан выбежал из-за храма Кастора и мчался на него, размахивая дубиною.

Гракх повернул к статуям семи царей. Они гордо стояли возле храма Верности и смотрели равнодушными глазами на побоище; их лица были так же спокойны, как статуи богов, украшающие Капитолий.

Трупы мешали бежать. Кое-где на каменных плитах темнели струйки крови. Тиберий поскользнулся, упал на трупы. В голове мелькнуло: «Конец…» Он попытался подняться, но что-то тяжелое ударило его — в глазах запрыгало небо, и все поплыло — трупы, ноги бегущих людей, ступени храма. И в то же время новый удар обрушился, как глыба, — на мгновение сверкнул форум, Капитолий, солнечное небо, и беспросветная темнота надвинулась на него: он полетел в черную пропасть.

— Первый удар — мой! — крикнул Публий Сатурей, потрясая окровавленною ножкою стула.

— А мой — второй! — ликующим голосом воскликнул Люций Руф и бросился добивать раненых.

Гракх лежал с окровавленным лицом, раскинувши руки, перед статуями семи царей, и Публий Сатурей с сожалением смотрел на бледное лицо народного трибуна. Он махнул рукой, подумав: «Благо республики выше жизни отдельных граждан», — и побежал навстречу Назике, который подходил к нему с дубиною в руке.

— Тиберий Гракх?

— Убит.

— Слава богам! — воскликнул Назика, и глаза его обратились к Капитолию. — Теперь государство может быть спокойным.

Он с едким презрительным смехом ударил Тиберия ногою, плюнул ему в лицо и, отвернувшись, принялся осматривать убитых, которые лежали на форуме.

Позже, при подсчете, оказалось, что погибло более трехсот человек; все они были убиты не железным оружием, а камнем и деревом.

А что же Фульвий Флакк?

Наскоро вооружая, чем попало, рабов, клиентов и вольноотпущенников в перистиле своего дома, чтобы вести их на форум, Фульвий получил страшное известие, что там все уже кончено: Тиберий умерщвлен, его сторонники перебиты.

У Флакка опустились руки, сжалось сердце. Но это был человек, который никогда не унывал; он любил борьбу, а препятствия только возбуждали его, заставляя еще упорнее добиваться своей цели. Овладев собою, он распустил людей и прошел в атриум. Голова его усиленно работала: «Всюду неудачи, всюду измена. Гракх убит… Что же делать?»

Он позвал раба, подробно расспросил о событиях на форуме. Узнав, что зачинщиком избиения был Сципион Назика, он подумал: «Злодей должен быть убит».

Войдя в таблин, он отомкнул большим ключом кованый сундук, вынул свиток папируса и развернул его. Это была эпистола, написанная им накануне, — обращение к союзникам с призывом объединиться, избрать из своей среды вождей, которые руководили бы подготовкой к борьбе с Римом. Прочитав письмо, он задумался: «Послать эпистолу или поехать самому? Не нужно возбуждать подозрений. Зачем играть головою? Может быть, я принесу еще пользу республике. Да и жизнь с ее радостями слишком хороша, чтобы положить ее безрассудно на алтарь Беллоны. Подумаю, что делать, а Геспера пошлю к Эвну…»

Однако вольноотпущеннику не пришлось ехать к царю рабов, — с Сицилии приходили тревожные вести: Люций Кальпурний Пизон бьет рабов…

— Неужели все рухнуло? — прошептал Фульвий и, решив послать Геспера в земли союзников, приказал ему собираться в путь. — Еще поборемся, повоюем. Жизнь требует жертв…

Вскоре вошел Геспер в пилее, дорожном плаще и полусапогах-калигах.

— Господин, я готов.

Флакк подал ему свиток. Вольноотпущенник, спрятав его на груди, нагнулся, чтобы поцеловать руку патрона, но Флакк, отдернув ее, обнял Геспера:

— Поезжай. Да пребудут с тобою все силы Олимпа!

XXVIII

— Тиран убит! — возвестил на другой день в курии Сципион Назика и обвел сенаторов торжествующим взглядом. — Если б я не принял мер, государство было бы уничтожено, и сегодня управляли бы Римом не мы, а единодержавный правитель Тиберий Гракх.

Все молчали.

— Брат его, который прибыл недавно из-под Нуманции, потребовал выдачи тела Тиберия, но я отказал: трупы тирана и его приверженцев брошены в Тибр.

Тяжелое молчание было ответом. Кровавая расправа с человеком, за которого стоял народ, пугала сенаторов. Они опасались мести и не знали, одобрить ли убийство (а не одобрить было нельзя: в избиении сторонников Гракха участвовало большинство сенаторов) или искать лазейку, которая привела бы к соглашению с плебсом. Об этом думали все, но высказаться медлили.

А Назика продолжал:

— Я требую произвести самое суровое следствие над приверженцами Тиберия, чтобы выкорчевать смуту, которая чуть было не привела республику к гибели. Я предлагаю поручить ведение следствия нашим высокочтимым коллегам Публию Попилию Ленату, Гаю Лелию Мудрому, Публию Рутилию и сенаторам, которых назначит сенат.

— А разве сам ты отказываешься? — спросил Лелий.

— Как прикажет сенат, так я и сделаю, — грубо ответил Назика и повернулся к собранию. — Я требую запретить вдовам преступников носить траур по мужьям, требую казнить Диофана, учителя красноречия, и его ученика Люция Виллия, которые избили несколько сенаторов…

— Они защищались, — прервал его Муций Сцевола. — Замолчи! Тебя не видели в наших рядах…

— Я — не убийца! У нас есть законы, а ты уподобил сенат скопищу варваров…

Назика вспыхнул.

— Прошу тебя, замолчи! — свирепо крикнул он и, резко отвернувшись от Сцеволы, продолжал: — Я требую изгнать Гая Блоссия из римской республики и допросить семьи, которые я укажу.

— Хорошо, — усмехнулся Сцевола, — но ты забываешь самое главное — плебс! Аграрный закон Гракха нельзя отменить, раздача земель производится по всей Италии, и нужно угождать народу, чтобы избавить себя от неприятностей…

— Ты трусишь! — вскричал Назика.

— И перед кем? Перед чернью! — поддержал его Публий Попилий.

— Ты жестокосерд и неосмотрителен, Сципион! — рассердился Сцевола. — Римский народ — столп государства; попробуй-ка пошатнуть его, и вся республика рухнет.

Назика побледнел, остановился.

— Мы не намерены мешать распределению земель, — смягчившись, сказал он, — это дело времени. Закон Тиберия ничего не стоит!

— Ты ошибаешься. Мелкие хлебопашцы утвердят мощь Рима, дадут ему непобедимые легионы.

Сенат заседал недолго. Все торопились разойтись скорее по домам. Оптиматы быстро выходили из курии Гостилия, нащупывая под тогами мечи; вооруженные рабы дожидались их у входа. На форуме толпился народ.

Увидев Сципиона Назику, толпа закричала:

— Убийца! Убийца! Смерть ему! Назика побледнел, остановился.

— Квириты! — крикнул он громовым голосом. — Ради блага республики и вашего блага я подавил тиранию Гракха! Он хотел захватить власть, чтобы царствовать…

— Лжешь! Мы знаем его!

— …попрать римские законы, поработить граждан…

— Лжешь! Он отнял у вас землю, и вы убили его!

— Квириты, землю мы отдали бы и так, без его закона…

— Лжешь! Убийца! Злодей!

— …а что это так — мы не препятствуем ассигнациям.

— Безбожный убийца!

— Гракх оскорбил священную и неприкосновенную личность народного трибуна! Попрал дедовские устои!

— Так было нужно! А ты — вон из Рима!..

Возгласы плебса переходили в рев. Назика, сдерживаясь, чтобы не броситься на толпу, отвернулся и ушел в сопровождении нескольких рабов. Он смотрел, как впереди него уходили сенаторы ускоренным шагом, похожим на бегство, и губы его кривились в презрительную улыбку: «Трусы! Подлецы! И это — римляне? Сенаторы? О, боги! До чего мы дожили, если нобиль бежит перед плебеем?»

Он закусил до крови нижнюю губу, сдержал бешеный крик. Толпа оскорбляла его, называя убийцею, злодеем, выгоняла из Рима, — его, спасшего республику от потрясений! На одно мгновение ему пришло в голову вернуться на форум, выхватить меч, броситься в толпу и рубить ее, пока разъяренный народ не собьет его с ног и не растерзает.

«О рабы самых подлых, самых последних рабов! — со злобою подумал он о нобилях. — Так ли нужно было поступать, живя рядом с бунтовщиками? Разве нет у нас легионов? Разве нет конницы? Прав Тит Анний Луск. Нужно было перебить этот сброд, растоптать лошадьми!.. О стыд! О горе!»

XXIX

Тарсия беззвучно плакала у ниши ларов. Корнелия и Клавдия молча сидели у имплювия. О чем говорить?

Тиберий убит, тело его отказались выдать; Диофан и Блоссий посажены в темницу. И убиты палками, как собаки, сотни, и сотни томятся в подземельях.

Вошел Гай, склонившись, поцеловал мать и свояченицу.

— Что слышно? — шепнула Корнелия.

Убийство сына придавило ее. Она не спала ночей, думая о нем, перебирая малейшие события его жизни, уцелевшие в памяти, и сердце ее сжималось. Она не плакала, только изредка почти беззвучное судорожное рыдание сотрясало ее тело, искажало лицо. И теперь, сидя рядом с Клавдией, она думала о том, как Тиберий девятилетним мальчишкой учился плавать и едва не утонул.

Гай сел рядом с матерью.

— Пятый день продолжается следствие, — глухо вымолвил он, сдерживаясь, чтобы не выругаться (научился грубой ругани под Нуманцией), — и пятый день пытают и убивают римских граждан. Клянусь Немезидой! — вскочил он, выбросив вперед руку. — Назика должен умереть или…

— Откуда у тебя эти сведения? — перебила Корнелия.

— Рассказывал Фульвий Флакк. Я виделся с ним у Аппия Клавдия. Мы не знали, что старик расхворался, узнав о смерти Тиберия. Он хотел бы, Клавдия, увидеться с тобою.

Молодая матрона сидела, опустив голову; губы ее шевелились, точно она молилась богам или шептала дорогое имя.

— Аппий Клавдий, — продолжал Гай, — советовался со мной, кого избрать на место Тиберия (ты знаешь, мать, речь идет о распределении земель), и я посоветовал Публия Красса. Это муж твердый в решениях, честный, непреклонный. Я должен с ним увидеться…

— Хорошо, — равнодушно выговорила Корнелия и тронула Клавдию за руку, — скажи, дочь, ты не думаешь сходить к отцу за Авлом?

— Пусть сын побудет у него еще, — всхлипнула Клавдия. — Что я ему скажу?

И, зарыдав, схватилась в отчаянии за голову. Корнелия обняла ее.

— Не плачь. Обеим нам тяжело. Обе мы несчастны. Но разве боги не видят несправедливостей? Разве они пощадят Назику?

— Назику! — вскричал Гай. — Не только Назику, но и других злодеев! Я буду мстить, я…

— Тише, — сурово прервала Корнелия. — Кому ты хочешь мстить? Сенату? Власти? Глупый! Подумал ли ты…

— Да, подумал. Я добьюсь трибуната и начну с ними борьбу…

Корнелия не успела ответить: в атриум вбежал Блоссий в грязной изорванной тоге, с полубезумными глазами.

— О, госпожи мои! — закричал он, бросившись к ногам матрон. — Что они сделали с Диофаном! С нашим Диофаном…

И замолчал, уткнувшись белобородым лицом в столу Клавдии.

— Встань, благородный Блоссий, — шепнула Корнелия, — говорят, Диофан умер…

— Госпожа моя, — с ужасом на лице заговорил философ, — ты не знаешь всего. Они издевались… они заставляли его, оратора, произнести над собой надгробное слово, и когда он отказывался, они кололи его раскаленными иглами… Госпожа моя! Это слово…

— Говори.

— …это слово заставило меня забыть об опасности. Я рванулся, чтобы броситься на Назику и убить его, но я был связан. Диофан говорил: «Квириты! Мы стоим над могилой митиленского оратора Диофана, друга Тиберия Гракха. Этот народный трибун был человек честный, благородный, он отнял незаконно захваченные общественные земли у нобилей и распределил их между разоренными земледельцами. И за это его убили. А митиленский оратор Диофан был схвачен на форуме, посажен в тюрьму; его пытали и приговорили к смерти без суда и следствия. Потому только, что он был друг Тиберия…»

— Так и сказал? — воскликнула Клавдия с загоревшимся взглядом.

— Это были его последние слова. А потом его задушили.

— Как же ты уцелел, благородный Блоссий?

— За меня заступился сам Назика, как за философа и римского гражданина.

Гай думал, опустив голову.

— Пощадив мою жизнь, они решили изгнать меня из пределов Италии. И я должен уехать как можно скорее. А куда — пусть боги направят мой путь. Я — старик, кому я нужен? Отплыть в Грецию? Но там и своих философов много. В Африку, Испанию, Галлию? Но жить философу среди варваров то же, что мудрому среди глупцов. Отправиться в Азию? Но Пергамское царство отошло к Риму, а в других царствах я не бывал.

— Что же ты думаешь делать?

— Положусь на милость богов, отплыву в Азию.

XXX

Отлив земледельцев из Рима и провинциальных городов продолжался. По всей Италии нарезывались участки, отнимаемые у крупных землевладельцев, и передавались хлебопашцам. Нобили жаловались на неправильные действия триумвиров, которые отбирали частную собственность, но сенат не хотел вмешиваться в это дело, опасаясь недовольства деревенского плебса.

Кузнец Тит с молотобойцами и портной Маний Тукций получили целиком свои участки у деревушки Цереаты, близ Арпина. Они поселились в своих хижинах, заново отстроенных прежними владельцами, а однажды утром отправились в городок получать земледельческие орудия, которые, по приказанию триумвиров, раздавались пахарям безвозмездно.

Небольшая площадь, окруженная лавками, городскими зданиями и амбарами, была усеяна людьми всех возрастов, в пилеях и без них, в старых разноцветных туниках, в деревянных башмаках, громко стучавших по мостовой. Шум голосов, споры людей из-за каждой мотыги, лопаты, заступа сливались со звоном земледельческих орудий, с криками писцов, выкликавших плебеев по именам.

Тит и Маний, стоя в стороне, смотрели, как одни хлебопашцы получали из амбаров вилы, косы, топоры, другие — лопаты, заступы, мотыги, третьи — бочки для масла, зерна, винограда, четвертые — ручные мельницы, трапеты, пятые — повозки, шестые — плуги с сошниками, ярма со сбруей для волов, седьмые — бороны, восьмые — вьючные седла. Глаз разбегался от этого количества орудий, купленных триумвирами на средства, завещанные Риму пергамским царем.

Получив сельскохозяйственные орудия, хлебопашцы отправлялись на противоположную сторону площади, где распределялись ослы и волы, в зависимости от нарезанных участков. Многодетные семьи, земельный надел которых был значительно больше бездетных или малодетных, получали в свое распоряжение волов, нередко по две пары, и остальные — ослов. Земледельцы знали, что арендная плата, которую они должны будут вносить в казну за пользование землей, очень мала, и все же находились недовольные, обвинявшие триумвиров (и в первую очередь Тиберия Гракха) в сделке с сенаторами. Взимание платы пугало хлебопашца: ему казалось, что вся его работа будет направлена не на свое, а на чужое благосостояние, и ненавистный образ оптимата, в тоге с пурпурной каймой, заставлял его относиться осторожно к обещаниям Тиберия. «Трибун стоит за нас, а сам — нобиль. Кто его знает? Может сговориться с богачами, перестанет давать землю». Иные утверждали, что Гракх, назначив маленькую плату, увеличит ее по приказанию сената.

Эти разговоры вызывали ропот, земледельцы волновались:

— Разве мы не имеем права на землю? Разве она — не наша? Разве мы не завоевали ее своей кровью? — говорили они, выбирая себе животных. — Стоило трудов бросать Рим!

— Ты всегда недоволен. Землю получил? Получил. Орудия? Также получил. Волов? Тоже. Чего тебе еще нужно?

— А слыхали, квириты, — вмешался Тит, — что наш трибун убит?

— Как убит? — закричали несколько человек, окружив кузнеца.

— А так. Богачи недовольны были, что он отнял у них поля, и убили его.

Толпа заволновалась. Весть об убийстве Тиберия в одно мгновение облетела всю площадь.

— Отнимут у нас земли, — говорили одни.

— Выгонят с наших участков, — шептали другие.

— Разорят, как прежде…

Тит и Маний громкими голосами привлекли общее внимание.

— Теперь — не отдадим! — кричал Тит. — А будут отнимать — бери вилы, топоры, мотыги!

— Убили трибуна, — поддержал его Маний, — и мы их перебьем.

— Не отдавайте, квириты, полей!

— Будьте готовы отразить нападение!

Толпа бушевала. Напрасно магистраты успокаивали народ, что никто не посягает на землю, что триумвиры стоят на страже закона Гракха — никто не верил.

— Если нобили умертвили столько плебеев, — разжигал ненависть Тит, — то как им верить? Злодеи! Безбожники!

— Они запятнали кровью трибуна священное место!

— Трибун — неприкосновенен, а они…

— Да поразит их Юпитер своими стрелами!

В то время, как Тит и Маний возбуждали народ против оптиматов, коренастый старик с дощечкою в руке пробирался к писцу. Вглядевшись в него, Тит вскрикнул:

— Марий! Ты?..

Старик обернулся: на его потном, загорелом лице (солнце жгло невыносимо) сверкнула веселая улыбка:

— Тит!

Это был отец батрака Мария; он воевал в Сицилии и недавно уволился совсем со службы. Он объяснил друзьям, что прибыл два дня назад из Мессаны, которую взял консул Люций Кальпурний Пизон, и имеет право на получение земли сверх установленного триумвирами надела.

— Постарайся получить прежний участок, — сказал Маний, — и мы опять будем соседями.

— Соседями мы и так будем, — возразил старик. — Мне приглянулась вилла Сципиона Назики: я хочу получить участок оттуда.

— Хитер ты! — с завистью в голосе сказал Тит. — Почему ты должен получить лучшую землю, нежели мы?

— Я заслужил.

Тит замолчал, чувствуя справедливость в словах старика.

— А где твой сын? — спросил Маний.

— Марий воюет в Испании под начальством Сципиона Младшего, — гордо сказал старик, — он уже военный трибун и награжден полководцем за большие подвиги. В последний раз он вызвал на поединок нумантийского воина и убил после долгого и упорного боя. Сам Сципион пожал ему руку и поздравил с победою…

— Клянусь Юпитером, всесильный Марс помогает твоему сыну! — воскликнул Тит, всплеснув руками. — Ну, а жена твоя Фульциния?

— Старуха жива, работает в вилле Сципиона Назики. Я еще не виделся с нею. Она обрадуется, что боги милостивы к сыну.

Марий подошел к писцу, поговорил с ним, потом возвратился к друзьям.

— Завтра я получу землю, — молвил он, видимо торопясь, — я хочу попасть засветло к жене. Отсюда до этой виллы девяносто шесть стадиев.

— Далеко. Отдохни у нас.

— Нет, — отказался Марий, — нужно обрадовать старуху и не прозевать землю.

Он простился с ними и легким шагом воина, привыкшего к походам, пересек площадь и выбрался по узенькой уличке в поле.

Было уже за полдень, но солнце жгло по-прежнему сильно. Мягкая пыль, взметаемая быстрым шагом, лениво подымалась в теплом воздухе. Поля лежали желтым ковром, пересеченным кое-где зелеными островками виноградников и оливковых насаждений. Впереди, точно букет зелени, виднелась деревушка Цереаты, а за нею извивалась сверкающая речка.

Старик остановился. Он давно не бывал в этих местах, давно расстался с женой и сыном и теперь испытывал чувство человека, неожиданно осчастливленного высокой наградой. И эта награда состояла в возвращении навсегда в родные места, в получении земли и особенно в том, что сын выслужился в военные трибуны.

Думая о Марии, старик размечтался: сын придет домой, все увидят его, будут удивляться, поздравлять, а отец и мать радоваться, что боги не оставили их, стариков, своими милостями.

Он шел долго, дважды отдыхал и лишь к солнечному закату добрался до виллы Сципиона Назики на берегу быстрой горной речки. Справа и слева стояли зелеными стенами леса, а вдоль речки открывалась с одной стороны широкая просека, за которой лежали в немом покое солнечные поля, а с другой — виноградники, оливковые деревья, пчельник.

«Ну и вилла, — подумал старик, осматриваясь с удовольствием. — Фульциния живет, как госпожа».

Он подошел к воротам, постучал. Послышались голоса, залаяли собаки, вышел высокий, как жердь, раб.

Ворота приоткрылись. Он вошел в усадьбу.

Фульциния выскочила на порог в одной тунике и, прикрыв рукой слезящиеся глаза, вглядывалась в пришельца. Это была еще бодрая старуха, с лицом, сморщенным, как печеное яблоко. Она всплеснула руками:

— Марий! Каких богов благодарить за радость? Она подбежала к старику, обняла его за шею:

— Вернулся? Совсем? И хорошо. Я рада. А наш сын? Где он?

Она засыпала его вопросами и, не дожидаясь ответа, рассказала, что живет кое-как, много работает, очень устает, но зато сыта; что вилик — человек неплохой, рабы — славные, послушные, и если иногда секут их, то так и нужно — иначе распустятся; что господ не бывает вовсе, а живет изредка племянник Назики, молодой человек, который больше бегает за молодыми невольницами, нежели смотрит за хозяйством.

Зная болтливый нрав жены, Марий ответил сдержанно: сын воюет в Испании, а он, старик, должен получить землю.

На другой день он проснулся чуть свет и приступил к осмотру виллы. Нужно было увидеть земли, чтобы выбрать при распределении наилучшие, — плодородные, с выгоном для скота, с хижиной.

В полях работали рабы с цепями на ногах и временные наемные работники. Они жали хлеба, снимали бобы. Тучная почва давала несколько урожаев в год. Здесь было распространено многопольное хозяйство со сменой зерновых хлебов и бобовых растений; поэтому поле оставалось через каждый год под паром.

В огородах работали невольницы, молча, угрюмо, без песен. В виноградниках и оливковых рощах надсмотрщики покрикивали на рабов, называя их собаками, угрожая плетьми. Где-то неподалеку шумела мельница, ревел осел. Мучная пыль залетала на ступени дома, покрывая их белым налетом, похожим на известь; следы босых ног переплетались на ступенях, сбиваясь в большие бесформенные пятна.

Мулы и ослы беспрерывно подвозили повозки с бочками, наполненными виноградом и оливками. Виноград свалился в чаны, оливки — в трапеты. Надсмотрщики строго следили за работою: в руках у них были бичи из воловьей кожи.

Старик не успел осмотреть всей виллы. Приехали магистрат, землемер и писец. Они заявили вилику, что часть полей подлежит распределению, и предъявили ему эпистолу с согласием Назики.

Вилик, толстый багровый раб, отъевшийся на господских хлебах, повел их в поле. Выстроившись в ряд, рабы косили хлеба и бобы. Но цепи на ногах мешали работе: невольники ступали мелкими шажками, осторожно, точно боясь упасть. Надсмотрщик с плетью в руке прохаживался между ними.

— Тебе, хлебопашцу, по закону полагается определенное количество земли, — сказал магистрат старому воину, — ты можешь получить ее из земель, отведенных под виноградники и оливки.

— Хорошо. Отрежь по одному югеру на виноградник и оливковые посадки.

Фульциния, узнав о земельном наделе, повеселела:

— Теперь у нас будет свое хозяйство, — сказала она, — а приедет сын — и ему нарежут земли…

— Нет, — возразил старик, — место Мария не здесь, а в легионах. Увидишь, что он будет полководцем. Сам Сципион Назика будет у него гостем!

XXXI

Лазутчики ежедневно доносили: в городе невероятный голод, — жители обессилели, падают на улицах, умирают в страшных мучениях, и трупы лежат, разлагаясь, по нескольку дней кряду; иные люди кончают самоубийством; нередко можно встретить на улицах женщин и мужчин, бредущих, опираясь на палки: они передвигают с трудом распухшие ноги, похожие на бревна, а на их отекших лицах и в потухающих глазах залегла жуткая безнадежность.

Посольство нумантийцев, прибывшее неделю назад для переговоров о сдаче города, вернулось в осажденную крепость, не добившись ничего. Оно умоляло полководца пощадить храбрецов, сжалиться над стариками, женщинами и детьми, но Сципион потребовал полной покорности.

— Что же послы? — спросил он лысого рябого лазутчика, который хорошо знал, что делается в городе. — Как относятся к ним жители?

— Господин мой, требования твои показались чрезмерными. Разъяренная толпа растерзала послов в клочья.

— Ну, а Ретоген?

— Вождь против сдачи. Он храбр, вынослив. Он получает пищу наравне с воинами: ломтик хлеба — укусить два раза, горсточку ягод. Скоро и этого не будет. Голод усиливается; вчера мать зарезала ребенка, — ела сама, накормила мужа и детей. Начинается заразная болезнь…

— Много больных? — перебил Сципион.

— Зараза охватила несколько домов.

Сципион нахмурился, он боялся, как бы болезнь не перекинулась в его лагерь, и, вызвав трибунов, приказал развести костры вокруг лагеря.

— Поддерживать огонь беспрерывно, — говорил он, — следить за больными людьми, а в случае появления на теле пятен и опухолей докладывать мне…

Вскоре прибыли нумантийские послы. Они объявили, что город готов сдаться на милость победителя, и умоляли об отсрочке.

Сципион был уверен, что Ретоген и храбрецы покончат самоубийством, чтобы не попасть в руки римлян; а между тем эти люди могли бы принести пользу Риму, воздействовать на непокорные племена, управлять ими под покровительством Рима.

В назначенный день, чуть свет, были выстроены перед стенами крепости легионы, рабочие отряды и конница. Моросил дождь, дул холодный ветер. По звуку трубы распахнулись ворота. Бледные, изможденные жители медленно выходили из города; здесь были старики, матери с детьми, юноши, девушки; на лицах их было горе, ужас.

Сципион, сидя на Эфиопе, смотрел на пленников, на обувь их, облепленную грязью, и хмурился.

— А где же воины?

Сотни две светловолосых оборванных бородатых мужей выступили вперед.

— А еще?

— Умерли, — послышался чей-то голос.

— Ретоген?

Из толпы военнопленных вышел бледный юноша: глаза его сверкали ненавистью, губы подергивались. Он остановился перед полководцем и бесстрашно смотрел ему в глаза:

— Храбрый вождь Ретоген умер, он приказал мне, брату, сказать тебе, римлянин: «Будь ты проклят со своей семьей, с любимыми людьми! Пусть злые боги растерзают твое сердце!» А теперь скажу и я: кого ты победил, кровожадный зверь, кого…

Он не договорил: Сципион выхватил меч, ударил юношу по голове с такой силой, что клинок, рассекши череп и шею, проник в грудь.

Крик возмущения вырвался из толпы нумантийцев. Но Сципион, не обращая внимания на пленных, приказал:

— Отобрать для меня пятьдесят человек самых знатных. Жителей продать в рабство. Квесторам изъять все ценности. Предметы искусства сохранить. Завтра утром отдать город легионерам, а к вечеру зажечь.

Максим Эмилиан подъехал к нему на быстрой низкорослой лошади:

— Брат, ты забыл самое главное: накормить голодных!

— Распорядись. Прикажи разместить их в палатах II легиона.

— А куда прикажешь легионеров? — спросил Марий.

— В палатки I легиона: пусть воины потеснятся. Присмотри за порядком, Максим!

Он повернул коня и в сопровождении выздоровевшего недавно Луцилия, Мария, квесторов и нескольких воинов въехал в город.

Узкие пустынные улицы с рядами низеньких домиков. Копыта лошадей мягко погружались в липкую грязь. Выгорелая за лето зелень деревьев и кустов, желто-серая, мокрая, лепилась у домов и изгородей. На улицах лежали трупы, и лошади, фыркая и храпя, осторожно переступали через них, точно боясь задеть ногами.

На площади у водоема Сципион остановил коня. Лысый лазутчик, с рябым лицом, подбежал к нему:

— Желаешь взглянуть на Ретогена?

Сципион молча повернул Эфиопа, и всадники медленно тронулись за ним.

На деревянных ступенях храма лежали и сидели, полуразвалившись, люди: казалось, они спали. А посредине в красном плаще сидел, облокотившись, молодой воин. Рукоятка меча торчала у него из груди, лезвие выступало из спины. На мужественном лице, тронутом спокойствием смерти, тускнели полуоткрытые безжизненные глаза.

Сципион спешился и, шлепая по жидкой грязи, сдерживаясь, чтобы не выдать ничем своего волнения, поднялся по ступеням, взял бледную безжизненную руку храброго вождя: пожал ее:

— Слава великому воину, — просто сказал он, обернувшись к друзьям и легионерам. — На твою ответственность, Марий! Похоронить их с почестями.

— Но он оскорбил тебя, — удивился Луцилий, — ты убил его брата…

— Оскорбил меня не он, а его брат. Если бы я был на месте Ретогена, я поступил бы так же…

Он вскочил на коня и помчался к городским воротам.

Сципион послал донесение сенату, когда разграбленный город горел, освещая окрестные поля. Полководец приказал разрушить Нуманцию до основания, а ее земли разделить между соседними городами.

Кликнул раба:

— Позови Мария.

Молодой трибун остановился у входа, кашлянул. Сципион поднял голову:

— Военнопленные проданы? А жители? Тоже, говоришь? Хорошо. А кто покупал?

— Публиканы.

В это время стали собираться военачальники. Легионеры внесли амфоры и бочонки с вином, найденные в Нуманции, поставили на стол кратеры.

После обеда началась пирушка. Гости пили, поздравляя Сципиона с победою, желая ему многих военных успехов в будущем, а Луцилий, желая ему польстить, сказал:

— Один великий вождь остался в Риме, — это ты. Скажи, кто будет защищать отечество, когда боги призовут тебя к себе?

Сципион обвел затуманившимся взглядом военачальников и, повернувшись к Марию, лежавшему сзади, тихо хлопнул его по спине:

— Быть может, он! Все переглянулись.

— Не удивляйтесь, друзья, моим словам. Все вы служите давно, а особенных отличий у вас нет. Этот же трибун — человек исключительный: он выдвигается все время. Разве он не был батраком, легионером, центурионом? И я не удивлюсь, если он будет первым в Риме!.. А теперь, друзья, выпьемте за благо республики, за ее мир и целость!

В палатку ворвался ветер, — вошел раб, громко возвестил:

— Гонец из Рима!

Через минуту перед Сципионом стоял человек в мокром плаще, облепленном грязью, и вынимал из кожаной сумки донесения и письма.

— Читай, — повернулся полководец к писцу. — Начни с большой эпистолы.

Это было письмо от Назики: он описывал восстание в Риме и смерть Тиберия Гракха.

— Слышите? — вскричал Сципион. — Пойти на такое преступление! Пренебречь спокойствием республики. Покуситься на сенат. Я не ожидал этого от Тиберия. И Назика прав, что подавил бунт!.. Я не знаю, друзья, вашего мнения, но скажу вместе с Гомером: «Так же погибнет и каждый, начавший подобное дело».

Он закрыл глаза рукою; видел форум, толпы плебса, сенаторов, выбежавших из курии Гостилия, бой перед статуями царей и миролюбивого Гракха, поднявшего руку на власть…

«Тиберий оказался смелее нас всех», — мелькнуло в голове.

Военачальники тихо расходились, не желая беспокоить полководца. Марий тоже пошел к выходу.

— Сядь, — удержал его Сципион, — ты мне нужен. Недоумевая, Марий уселся рядом со Сципионом и ждал.

— Ты, кажется, знал Гракха, — услышал он спокойные слова полководца. — Скажи, что ты думаешь о нем?

Суровое лицо Мария осветилось ласковой улыбкою:

— Вождь, я скажу тебе правду: честнее и благороднее, чем ты и он, я не встречал в своей жизни мужей. Я любил Тиберия, как друга, как брата, как начальника, а теперь боготворю его, ибо он боролся за лучшую участь земледельцев, даровал им земли.

Сципион молчал.

— Вождь, — продолжал Марий, — вот письмо от моего старого отца: он получил землю Сципиона Назики, орудия для возделывания и волов; моя старая мать может теперь отдохнуть. А таких, как мы, много. И нам ли, беднякам, не боготворить Тиберия, не преклоняться перед ним?

Взволнованный, он встал; лицо его пылало.

— Вождь! Батрак — человек подневольный, но никогда не покорится нобилю. Это я знаю по себе. А таких нобилей, как ты и Гракх, очень мало…

Сципион молчал. Потом сказал, не поднимая головы:

— Иди.

«И этот ненавидит нас, — думал он. — А ведь облагородился, стал трибуном! И если он пойдет далеко, если, подобно Тиберию, поднимет плебс — быть великим смутам в республике».

Он просмотрел донесения и собирался убрать их в сумку, но вдруг взгляд его остановился на небольшой эпистоле, перевязанной тонкой пурпурной тесьмою.

Сердце его забилось; он краснел и бледнел, разрывая тесьму, догадываясь, от кого письмо.

«Твоя рабыня Лаодика — великому Сципиону Эмилиану.

Письмо твое нас поразило: мы очень плакали. Но я подумала, что ты невредим — следовательно, жить еще можно. Посылаю тебе двуполого ниневийского божка: бедный отец мой говорил, что он приносит счастье, охраняет от болезней и волшебства. Носи его на груди, думая обо мне. О, умоляю тебя, будь милостив, сжалься над своей рабыней! Приезжай поскорее, иначе я умру».

Сципион тихо засмеялся, оторвал прикрепленный к дощечке камешек, зашитый в пурпур: нагой, улыбающийся гермафродит, выточенный из золотисто-желтого хризолита, смотрел на него узкими продолговатыми глазами, в которых чудился таинственный призыв. Радость окрылила забившееся сердце; он подумал: «Если бы это письмо я получил раньше, Лизимах, может быть, остался бы жив».

XXXII

Храм Беллоны, богини войны, был открыт настежь. Порфировые колонны у входа были испещрены воинственными надписями, а внутри храма — увешаны оружием, которое победоносные полководцы возлагали на жертвенник.

В храме был полусумрак, и большая статуя молодой богини смутно белела в отдалении. Здесь с утра собирался сенат. Еще накануне стало известно в городе о счастливом возвращении на родину с большой добычей разрушителя Нуманции.

Сенат решил явиться в полном составе, чтобы почтить своим присутствием знаменитого гражданина.

Главная жрица, стройная молодая девушка, гибкая, строгая, надменная, и жрецы разных возрастов — от юношеского до старческого — все обнаженные до пояса, ожидали полководца, стоя у жертвенника, на котором лежала двойная обоюдоострая секира.

Сципион Эмилиан появился в походном снаряжении: на голове его был блестящий шлем, на груди — металлическая лорика, на левом боку висел меч. Он вошел быстрым шагом воина, остановился. Луцилий и Марий внесли длинные нумантийские мечи, метательные копья, пращи и щиты.

Сенаторы окружили Сципиона с громкими приветственными криками, жали ему руки, поздравляли с победой, а Назика обнял его, прижал к груди:

— Покорителю Нуманции, привет!

— Усмирителю восстания — привет и поздравления! Лицо Назики осветилось радостью. Он взял Эмилиана под руку и подвел к жертвеннику.

Полунагая жрица принимала из рук полководца оружие и клала на жертвенник, потом схватила секиру и, быстро взмахивая ею, наносила жрецам неглубокие раны, в виде надрезов, на руках, боках и груди. Она подбежала к Сципиону, сделала надрезы себе на обеих грудях и у него на руках:

— Пусть великий полководец — во имя Беллоны — выпьет крови ее жрицы — во имя Беллоны — и даст жрице — во имя Беллоны — своей крови — во имя Беллоны…

Она охватила обеими руками небольшие яблокоподобные груди с кровавыми рубцами и, сжав их, протянула с улыбкой в глазах Эмилиану. Полководец, смущаясь больше от ее взгляда, нежели от обнаженного тела, прильнул губами к ее теплой груди и ощутил во рту солоноватый вкус.

— Пей, — услышал он голос жрицы и схватил губами второй надрез, — дай руку.

Девушка с жадностью впилась губами в рану и, отпустив его руку, бросилась в круг жрецов. И в то мгновение храм ожил, вспыхнул многочисленными огоньками; все понеслось, закружилось в бешеной пляске. Боевые возгласы сменялись дикими кличами, воплями, звуками труб и букцин. И вдруг сенаторы, подбирая повыше тоги, понеслись, постукивая красными башмаками, по каменным плитам: впереди мчался огромный Назика, — он пел громовым голосом, и весь храм вторил ему во все горло, стуча, визжа, хлопая в ладоши:

Видишь, Беллона,
Ромула воинов?
Громкой победой
Мы упоенные,
Славим, Беллона,
Наша помощница,
Храброго мужа:
Взял он Нуманцию,
Варваров смелых
Бросив растоптанных
В пропасть, Беллона,
Рабства и ужасов!
Сципион Эмилиан отошел от неистовствующей толпы, прислонился к колонне. Голова шла кругом. Он видел полунагую жрицу с окровавленными грудями, смотрел на ее голые ноги, обутые в сандалии, на волосатые ноги жрецов, и отвращение к этим людям наполнило его сердце. Он хотел остановить безумную пляску, сделал шаг, другой… Но пляска уже прекратилась; жрица, захлебываясь словами, пророчествовала.

— Тучи над Римом, — звенел ее свежий голос, взметаясь и падая, — тучи над республикой… Где ты, объединитель народов, гроза варваров, владыка мира? Ты спишь, проснись!.. Есть еще у нас Сципионы, будут величайшие мужи! Они вознесут Рим на такую высоту… О, Беллона, Беллона! Помоги нам, спаси Рим!

Она замолчала и, подойдя к полководцу, обвила его шею голыми руками:

— Беллона обнимает тебя, своего сына. Поцелуй, вождь, мать и гордись: ты заслужил триумф!

Сципион прижал свои губы к теплым губам жрицы, чуть не задохся от ее долгого поцелуя.

— Обращаюсь к сенату за получением триумфа, — сказал он, — и если я достоин…

— Заслужил, заслужил! — загремел весь храм. Назика сказал громким голосом:

— Сенат награждает тебя прозвищем Нумантийского. Эмилиан вышел из храма с затуманенной головой: он не был еще дома, но идти туда не хотелось, однако мысль, что Семпрония ждет его, считает часы, минуты, мгновения, смягчила его сердце. Он вздохнул, стараясь не думать о Лаодике, и быстро направился к Палатинскому холму.

Семпрония встретила мужа смехом сквозь радостные слезы: она обнимала его, целовала ему руки, спрашивала о здоровье; он отвечал спокойно, холодно, и она с ужасом видела, что Публий тот же: каким уехал, таким и вернулся.

Схватила его за руки, с тоской заглядывала в глаза:

— Скажи, что с тобою? Ответь честно: любишь меня или нет? Сципион молчал, отвернувшись; мускул играл на правой щеке.

— Публий! Он молчал.

— Не любишь? Я так и знала… Но почему, почему?

— Не спрашивай, — глухо сказал он, — и не пытайся узнать…

Она побледнела:

— Любишь другую?

Он ласково обнял жену, погладил ее руки:

— Хочешь — будем друзьями? Вырвалась из его объятий, крикнула:

— Ты не отвечаешь, Публий! Я хочу знать! Зачем ты меня мучаешь?

Он подумал, взглянул на нее с сожалением:

— Да, я люблю другую.

В атриуме наступила тишина. Эмилиан стоял с опущенной головой, не осмеливаясь взглянуть на жену, точно совершил преступление, а Семпрония сидела, уронив голову на руки, и слезы капали на мозаичный пол. Потом она встала и, не глядя на него, скрылась за пологом, отделявшим таблин от атриума.

«Она даже не спросила, кого я люблю», — подумал Сципион, но вошел Полибий, и мысли его приняли другое направление.

— Слава богам! — вскричал старик, сжимая его в объятиях и с отцовской нежностью целуя в лоб. — Вот и ты! Сколько долгих месяцев мы были без тебя!

— Но мы беседовали в письмах, дорогой учитель! Я получил сочинения Гиппарха Никейского в целости. Благодарю тебя, что ты прислал мне…

— А ты обратил внимание на список звезд? Они распределены по величинам с указанием места каждой на небе…

Они поговорили о Нуманции, о Риме, и Эмилиан поспешил уйти:

— Будь добр, передай Семпронии, что я к вечеру вернусь…

— Не могу ли я тебе сопутствовать?

— Прости, но я ухожу по неотложным делам. Очутившись на улице, Сципион отпустил раба, который дожидался его перед домом, и углубился в узенькие улички.

После долгой ходьбы он очутился перед домом Лизимаха и, приказав рабу не предупреждать хозяев о приходе, вошел внутрь.

В атриуме и таблине было тихо — ни голоса, ни звука. Он прошел на цыпочках в перистиль, спустился в сад.

— Госпожа дома? — спросил он встретившуюся старуху-рабыню.

— Матрона уехала, — ответила рабыня, называя по-римски свою госпожу «матроной», — а дочь ее там, за кустами…

Остановившись, Эмилиан смотрел на скамейку, на которой сидела Лаодика. Девушка показалась ему божественной. Она была в белой шерстяной тунике, обнажавшей загорелые руки, в сандалиях с пряжками, усаженными мелкими зелеными хризопрасами; красный ремень, обвивая ноги, проходил между большим и следующим пальцем. Она поразила его строгостью форм, задумчивым, как будто иным лицом. Белый лоб окаймляли черные косы, закрученные ниже макушки в пучок, из которого торчала шпилька из слоновой кости, похожая на знамя манипула, с головкой, изображавшей руку. Она держала веер из павлиньих перьев, в виде полукруга, с ручкой, украшенной искусной резьбою.

Сципион вышел из-за куста, кашлянул.

Она подняла голову, узнала его, вскочила, вскрикнула, всплеснула руками. И, вспыхнув, опустила голову, дрожа, как от озноба.

Он подошел к ней, взял ее руку:

— Я вернулся в Рим… Ты писала мне… Я рад, что ты ждала меня…

Он сел на скамью, посадил ее рядом с собою. Она подняла на него черные глаза и, не отнимая руки, улыбнулась прежней солнечной улыбкою.

— Я ожила. Публий, — сказала она по-гречески, не замечая, что называет его по имени, — я никуда не уеду из Рима, пока ты здесь… Ты для меня, как говорила Гектору Андромаха, отец и родина и… и будешь супругом возлюбленным…

И, схватив обеими руками тяжелую его руку, она прижала ее к своему сердцу с такой страстью, что кровь закипела у него в жилах.

— Лаодика, — прошептал он, обнимая ее и привлекая к себе.

— Слава Афине, защитнице твоей в боях, и Посейдону, охранявшему тебя в морях! А еще большая слава Афродите, которая смягчила твое сердце…

Обняв его за шею и прижавшись щекой к его грубой обветренной щеке, она шепнула:

— Я знаю, ты любишь меня, Публий! Ты полюбил еще тогда — помнишь?.. Я пела, а ты… я чувствовала, что сердце твое хочет слиться с моим, но ты был холоден… Я знаю, ты не любил моего отца…

И вдруг, отодвинувшись от него, заглянула ему в глаза:

— Расскажи, как он погиб.

— Не сейчас, Лаодика!

Голос его был суров, и она испугалась, что Эмилиан может стать опять холодным, неприступным, встать и уйти.

— Хорошо, хорошо, — поспешно прошептала она, прижимаясь к нему. — Хочешь, я покажу тебе свою азиатскую комнату, — засмеялась она, — я украсила ее к твоему приезду… Я ждала тебя каждый день… Ты мне снился…

— А где Кассандра?

— Мать уехала на несколькодней в Остию. После смерти отца она занялась торговыми делами.

— А ты… что делаешь? Как проводишь время?

— Я мечтала все время о тебе…

Она рассмеялась, вскочила и побежала впереди него, ласково оглядываясь и рассказывая, что за эти долгие месяцы прочитала «Анабазис» теперь он, Сципион, не должен отказываться от книги.

— Ты любишь Ксенофонта, — заключила она свою порывистую речь, останавливаясь перед ним в перистиле и приглашая движением руки сесть за стол, но он отказался опять от книги, подумав: «От изменника я не хочу ничего иметь».

Он снял с себя шлем, лорику и меч, освободился от тяжелой одежды воина.

— Будь, как дома, — говорила Лаодика, унося его вещи, — позволь быть твоей служанкой, верной рабынею… Ты — самый дорогой гость, которого видели когда-либо стены этого дома…

Она вышла и вскоре вернулась с небольшим серебряным блюдом, от которого струился тонкий запах цветов. Рабыня внесла вслед за нею амфору с вином, золотые кубки, плетеные корзинки с виноградом, яблоками и финиками.

— Попробуй гиметтского меду, — потчевала она его, — мы недавно получили его из Аттики, — он сладок, пахуч и напоминает амброзию… И все же я больше люблю мед из Гиблы, но, увы! Сицилия в руках рабов, и жадные варвары, наверно, опустошили все пчельники…

— Мед великолепен, — подтвердил Эмилиан, взяв ломоть с блюда; он выплевывал воск в глиняную чашку и пил маленькими глотками левкадийское вино. — Что же ты, Лаодика?

— Я уже ела, — улыбнулась она. — Прости, я побегу в азиатскую комнату, посмотрю, все ли в ней в порядке.

Между тем волоокая рабыня принесла медный тазик с водой и дожидалась, когда господин кончит еду. Сципион вымыл липкие руки и, усевшись, ждал девушку.

Все было необычно и складывалось так, думал он, точно боги благоприятствовали их любви. Он застал ее одну, он говорил с ней без свидетелей и будет беседовать еще, смотреть в ее глаза, ощущать всеми нервами живое присутствие этой божественной, афродитоподобной красоты.

— Публий, — услышал он ласковый, проникновенный голос и очнулся от дум: приоткрыв дверь, девушка манила его к себе.

Он вошел в азиатскую комнату. Стены, пол и потолок были украшены пестрыми мохнатыми коврами с изображением нимф, фавнов, кентавров; возле низеньких столиков лежали груды разноцветных подушек; две-три светильни, укрепленные на высоких треножниках, горели ровным розовым светом; на четырехугольном жертвеннике, перед статуей Афродиты, алели угольки, и курильницы, в которых догорали перед богиней благовония, дымились голубыми струйками.

Эмилиан огляделся: у статуи богини стояла Лаодика. Онабыла в широкой восточной одежде, которая скрадывала формы ее тела. Она подходила к нему медленной походкой, точно в раздумье. От нее исходил тонкий приятный запах, и Сципион понял, что ее тело умащено нардом — драгоценным благовонием Востока.

— Будь у меня дорогим гостем, — зазвенел ее голос, и девушка, опустившись на колени, поклонилась ему до земли.

Бросился к ней, помог встать и, обняв, сжал в объятиях. Под тонкой восточной одеждой он почувствовал нагое тело — пылающее, податливое — услышал прерывистый шепот, и в то же мгновение светильни погасли, только угольки жертвенника продолжали алеть в темноте маленькими пятнышками.

— Публий…

— Лаодика…

Когда светильники вспыхнули вновь, Лаодика лежала, тяжело дыша, на подушках; ноги ее были обнажены, и Эмилиан целовал маленькие ступни, пахнущие нардом.

Лаодика протянула руку и, взяв со столика бронзовый ларчик для женских принадлежностей, подала его Сципиону:

— Взгляни, Публий! Эта циста куплена моим отцом в Пренесте у этрусского мастера. В ней, кроме щеточек и мелких вещиц, находятся драгоценные камни, которые я отобрала к твоему приезду…

Эмилиан молчал, не понимая, зачем она это говорит. Он смотрел на стенки цисты, на которых искусной рукой были выгравированы двенадцать подвигов Геркулеса, и на крышку с выпуклой фигурой девушки. Вглядевшись, он удивился — лицо Лаодики, ее улыбка была схвачена так верно, что, глядя на изображение, он испытывал радость.

— Все эти драгоценности — твои, — шептала Лаодика. — О, прошу тебя, не отказывайся, супруг мой возлюбленный. Взгляни на них и скажи, разве не искусно сделана работа?

Сципион открыл цисту: драгоценные камни загорелись разноцветными искрами, как брызги воды на солнце.

— Зачем мне все это? — пожал он плечами и хотел уже возвратить ей цисту, но Лаодика настояла, чтобы он посмотрел камни.

Вынув змееподобную цепочку, усаженную коссирскими смарагдами, Лаодика надела ее Сципиону на левую руку.

— Камни повертываются, — тихо сказала она, — захочешь меня видеть — поверни так; всегда я, мое лицо, мое тело будут перед твоими глазами. Обещай носить, не снимай никогда.

— Все эти драгоценности, — сказал Сципион, вставая, — это — ты, и я беру их не на память, потому что мы никогда не расстанемся, а как частицу тебя, чтобы ты была всегда со мною. Что же мне подарить тебе? Ты была дальновиднее меня, ты знала, что я приду к тебе, и потому приготовила заранее эти сокровища, ты — сама сокровище! А я?.. В задумчивости он опустил голову.

— Подари мне, Публий, свой кинжал, — улыбнувшись, молвила Лаодика, — я вижу на рукоятке буквы твоего имени и прикажу рядом выжечь мое имя… А драгоценностей мне не нужно: у меня их много.

— Я ухожу. Когда увидимся?

— Завтра, послезавтра, каждый день… Приходи…

— А мать?

— Она придет ненадолго. И если узнает о нашей любви — возблагодарит богов.

Прощаясь, Лаодика долго не отпускала Эмилиана. Лицо ее горело, и она шептала, покрывая поцелуями его лицо и руки:

— О, если б ты остался! Не уходи! О, если бы мы никогда не разлучались, ни на одно мгновение!

XXXIII

На другой день на Марсовом поле Сципион давал сенату отчет о своих действиях во время войны. Выслушав его, сенат подтвердил свое согласие на триумф.

Шествие медленно тронулось к Триумфальным воротам, прошло мимо цирка Фламиния и вступило через Карментальские ворота в город. Оно не пошло прямо к Капитолию, а направилось по Бычьему рынку к цирку Величайшему.

Впереди шли сенаторы в шерстяных тогах с пурпурной каймой; по пути к ним присоединились магистраты разных должностей, вплоть до курульных эдилов, а за ними следовали военные музыканты, которые играли на трубах и букцинах, били в барабаны. Затем следовали телеги с добычею: статуи богов и богинь, грубые и изящные картины, непривычные для римских глаз, с изображением невиданных зверей и птиц, трех-, четырех — и пятиглавых людей. Все это вызывало изумленные восклицания зрителей, смех, негодование; шлемы, щиты, панцири, длинные копья и большие тяжелые мечи вызывали удивление; сосуды, наполненные серебряными слитками, рога для питья, чаши и кубки хотя и были немногочисленны, но вид их вызывал одобрительные возгласы толпы. Несколько человек несли почетные дары — золотые венки, преподнесенные полководцу испанскими общинами. Затем шли, беспрерывно мыча, белые быки с позолоченными рогами, в венках (они были предназначены для жертвоприношения в Капитолии, потому что триумф происходил в честь Юпитера); их вели молодые люди в передниках с красной каймой. За ними следовали знатные нумантийцы в цепях, в траурных одеждах, с опущенными головами; они не надеялись на сохранение жизни, зная суровость Сципиона, и покорно ожидали часа, когда смерть прекратит их унижение, избавит от постыдного рабства.

Триумфатор ехал по Священной дороге и приближался к форуму под звуки торжественной музыки. Сопровождаемый ликторами, одетыми в пурпур и увенчавшими свои прутья лавровыми ветвями, символом победы, он стоял на разукрашенной колеснице, в которую была запряжена четверка белых коней. На нем была пурпуровая, затканная золотом одежда из храмовой сокровищницы Юпитера: расшитая пальмовыми ветвями туника, разрисованная затейливыми узорами и изображениями тога; в правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой (на запястье красовалась смарагдовая змееподобная цепочка, подарок Лаодики) скипетр из слоновой кости с орлом; на голове у него был лавровый венок. Триумфатор казался земным воплощением Юпитера Капитолийского: он был величественен, и восторженная толпа бежала за ним с оживленным говором и восклицаниями. А стоящий позади него раб держал над его головой золотой венец Юпитера и кричал громким голосом:

— Помни, что ты только человек!

— Ио! Триумф[20]! — восклицали воины, а толпа ревела, повторяя этот возглас.

Семпрония, бледная, невеселая, стояла в толпе и думала с тоской, когда, наконец, кончится шествие. Участвовать в триумфе мужа было для нее пыткой, и она, сдерживаясь от слез, жадно смотрела на толпу, ища среди нее соперницу. Сотни красивых матрон, юных римских девушек, гречанок и иных чужеземок проплывали перед ее глазами в сказочном видении, но ни одна, по ее мнению, не была достойна Эмилиана.

За триумфальной колесницей шли освобожденные полководцем из плена римские граждане; на их головах красовались пилеи вольности.

Торжественное шествие замыкалось воинами, с лавровыми ветвями в руках. Они шли по центуриям, пели победные гимны в честь полководца и старинные шутливо-веселые песни, высмеивавшие его.

Семпрония вслушивалась в песню, но слов не понимала. Только припев глубоко врезался ей в уши:

Славься, наш вождь знаменитый!
В сечах ты славу обрел!
Воинов вражьих недавно
В дымный Аид отогнал…
Музыка гремела.

— Ио! Триумф! Ио! Триумф!

И вдруг родилась шутливая песня: она ударила ревом, звоном, грохотом, хохотом:

Вечером вождь наш увидел
Женщину в поле: размяк,
Кинулся к ней со словами:
«Девушка, хочешь — пойдем
В лагерь наш? Сладкие вина,
Жареных птиц вертела
Ждут нас, красавица! Что же
Слова не скажешь в ответ?»
Женщина входит в палатку:
Пламя светильни на ней.
В ужасе вождь: он влюбился
В старую сводню без глаз!
Триумфальное шествие вышло на форум. Играла музыка, народ расступался, бежал. Семпрония вглядывалась в лица женщин и девушек, искала среди них ту, которая отняла у нее мужа, похитила, как воровка, проникшая ночью в мирный дом, величайшую драгоценность. Вдруг взгляд ее упал на девушку невиданной красоты: это была не римлянка, а чужеземка; она не спускала сияющих глаз с триумфатора.

Взглянув на Сципиона, Семпрония обомлела: он тоже не спускал глаз с девушки и ласково ей улыбался; Семпронии послышалось, что с его губ сорвалось греческое восклицание.

Колесница проехала, а девушка стояла перед ее глазами «злым наваждением, волшебным видением».

Семпрония верила в волшебство и посещала несколько раз в день старую персиянку, гадалку и чародейку, в надежде, что она отведет любовь мужа от соперницы; вчера еще она отнесла ей два небольших глиняных изображения — свое и мужа, и персиянка, слепив восковые фигурки, оттиснула на них лица супругов; связав затем эти фигурки, старуха взяла длинную иголку, раскалила ее на огне и уколола Сципиона в печень: «Это внушит ему любовь к тебе», — сказала она, получая от Семпронии горсть золотых монет. Но теперь, когда муж улыбался этой девушке, Семпрония видела, что чары персиянки бессильны и испытывала острую ревность, бешенство, жажду мести.

«Узнать, кто она, отправиться к ней и убить, — думала она, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, но мысль, что убийство не возвратит ей мужа, заставила ее искать иного выхода. — Я устала от этой жизни, я должна иметь слепок этой девушки… Я научусь стрелять из лука, поставлю слепок этой блудницы, прострелю ему сердце, и она вскоре умрет… Я буду поджаривать слепок на медленном огне, чтобы извести эту прекрасную чужеземку… Я буду…».

Триумфальная колесница остановилась на Капитолии. Сципион сошел с нее и, приветствуемый расступившимися сенаторами и магистратами, положил лавровую ветвь на колени статуи Юпитера, произнес благодарственную молитву и принес жертву. Убиваемые быки ревели, лилась кровь, а Семпрония, полузакрыв глаза, думала о девушке, которая (она была в этом уверена) заняла ее место в сердце мужа.

Потом был праздничный пир. Триумфатор угощал войска и народ, щедро наделял всех подарками. Но Семпрония не осталась на пиру, несмотря на то, что Назика несколько раз подходил к ней, уговаривая остаться. Она торопилась к волшебнице-персиянке, полагая, что старуха найдет теперь средство, как устранить опасную соперницу.

XXXIV

Жить Сципиону Назике в Риме стало опасно: где бы он ни появился, один или в сопровождении друзей, — всюду видел злые лица простых людей, их враждебные глаза, слышал оскорбительные возгласы: «Безбожник! Убийца!» А на улицах и площадях должен был уклоняться от камней, швыряемых в него разъяренной толпою.

Он пытался выходить в сопровождении вооруженных рабов и ликторов, которых предоставил ему сенат, прибегая к помощи эдилов, но все было напрасно. Народ не хотел, чтобы он находился в Риме, и кричал: «Вон из города!» В рабов и ликторов летели булыжники с крыш домов, из-за оград, даже из храмов, но кто бросал камни, кто оскорблял видного оптимата — установить было трудно. Враг исчезал, а через несколько мгновений появлялся в другом месте, наносил новый удар.

Однажды камень, попав Назике в губы, раздавил их, вышиб два нижних зуба. С этого времени он перестал выходить из дому, просиживал целые дни за греческими книгами, писал, переводил. Губы распухли, он не мог ни есть, ни говорить и с приходившими сенаторами объяснялся непонятными звуками, кивками головы, и сердился, если его не понимали. Он выздоравливал быстро и ко дню прибытия из Испании Сципиона мог уже свободно говорить. Он решил выходить на улицу с рабами, вооруженными пращами со свинцовыми шариками и камнями, чтобы отбить нападение, и когда он появился в первый раз на улице — плебс стал свистеть, бросать в него чем попало, оскорблять. Тогда заработали пращи: один человек был убит, другие свалены с ног. Оказалось, что они ранены. Разъяренные рабы хотели их прикончить, но толпа дико закричала и оттеснила Назику с его людьми.

— Мы тебя убьем! — грохотали улицы, и опять оскорбления, камни сыпались на оптимата; он хотел было возобновить нападение, но толпа была чересчур велика и могла всех растерзать.

Вечером к Назике пришли сенаторы.

— Оставаться тебе в Риме опасно, — сказал Квинт Метелл Македонский, — уезжай скорее… куда-нибудь подальше: в Грецию, на острова, в Азию — куда хочешь. Семью можешь оставить…

Сципион Назика решил сдать все свои земли в аренду публиканам, а виллу, если не найдется покупателя, завещать жене в вечное владение. Марция должна остаться в Италии. Она поселится в Брундизии, будет наблюдать за порядком в вилле, изредка наезжать в Рим.

— А я, — прибавил он, — отправлюсь в изгнание один, и если положение в Риме изменится, если это угодно будет богам, возвращусь на родину.

Он уехал с женой в Брундизии, а оттуда отплыл из Италии, побывал в Греции, жил некоторое время на Эвбее, Лесбосе и, наслушавшись от ценителей красоты о Пергамском царстве (говорили, что столица — чудо мира не только по своему месторасположению, памятникам искусства, библиотеке, но и по красоте женщин и девушек, преимущественно гречанок), отправился из Митилены в Пергам.

«Там я займусь науками и философией, — думал он, следя за уходящим берегом Лесбоса, — изучу милетских философов — Фалеса, Анаксимандра и Анаксимена, напишу о них книгу для римской молодежи, затем примусь за Пифагора, за элейскую школу поэта Ксенофана с его учениками Парменидом, Зеноном, Мелиссой, а потом перейду к Гераклиту, Эмпедоклу, Анаксагору и Демокриту. В Пергамской библиотеке я найду полное учение каждого философа, тщательно выберу мысли, заслуживающие внимания, и отмету, как сор, неценное, непонятное. Так я проведу дни, недели, месяцы, годы до возвращения на родину».

Он высадился в Атарнее с несколькими рабами, нанял десятка два мулов для перевозки имущества и отправился в столицу.

Пергам, расположенный на высокой трахитовой скале, показался ему величественным.

Рослые невольники понесли его к агоре, где находились гостиницы. Рабы его следовали позади, подгоняя мулов, навьюченных кладью.

Всюду слышалась греческая речь. Хозяин гостиницы объяснил на дорическом наречии, что последний Атталид, умерший недавно, был великий ученый, поклонник греческого искусства, и на вопрос Назики, довольны ли были своим царем подданные, ответил:

— Он был тиран.

Дальше словоохотливый грек рассказал о достопримечательностях города и упомянул, как бы вскользь, что в Пергам прибыл недавно великий астроном Гиппарх Никейский.

Сципион Назика привскочил на кресле от радости. Он читал неоднократно сочинения знаменитого ученого и теперь раздумывал, как с ним познакомиться.

— А где он живет? — спросил он притворно-равнодушным голосом, снимая с себя тогу.

— Неподалеку от библиотеки в доме купца Ксантиппа. На другой день утром Назика нанял лектику и отправился на акрополь.

Пересекая агору, он смотрел на толпы народа в хитонах и хламидах, на римлян в тогах, видел эдилов, слышал римскую речь, и тоска по родине заползала в сердце, щемила его… Говор народа разгонял мысли. Продавцы выкрикивали свой товар по-гречески и по-латыни, покупатели, большею частью рабы и невольницы, торговались из-за каждого обола, пересыпая речь руганью и криками.

Остановив лектику перед величественным жертвенником Зевса, построенным пергамским царем Эвменом II, Назика стоял в немом изумлении, созерцая удивительное произведение человеческого гения: длинный мраморный прямоугольник тянулся, казалось, бесконечно, и на вершине четырех ступеней возвышался гладкий цоколь; фриз же, украшенной гигантомахией, был окаймлен карнизом. Назика загляделся на гигантомахию: «Какая сила воображения! Какое умение претворить идеи в жизнь, воплотить их в камень!»

На западной стороне фриза были изображены божества воды и земли, на южной — великие небесные светила, на восточной — главные олимпийские божества и на северной — ночь с ее созвездиями.

Гигантомахия была несравнима ни с чем! Эти нагие тела с узловатыми мускулами, напряженными в борьбе, эти гневные лица Зевса и Афины, величественность голов, посаженных ваятелем на мощные торсы, эта борьба не на жизнь, а на смерть, яростное сопротивление гигантов, — все это вызывало у Назики такое восхищение, что он готов был простоять перед фризом часы, любуясь и наслаждаясь дивным произведением искусства.

С большим сожалением он отошел от гигантомахии, повелев рабам нести себя дальше.

Город, расположенный по склонам горы, утопал в садах.

Вдоль улиц теснились сводчатые лавки с подвальными помещениями, где хранились запасы продовольствия, предметы первой необходимости, домашняя утварь. Дорога к акрополю была прямая, как натянутая веревка. Навстречу попадались пешеходы, лектики со знатными греками римлянами, тележки, нагруженные зеленью.

У ворот, ведущих на акрополь, Назика сошел с лектики и поспешно зашагал по трахитовой мостовой влево, к храму Афины Паллады. Еще издали он увидел двухэтажную галерею с причудливо расположенными колоннами: внизу — дорическими, а наверху ионическими. Он остановился у базилики, смотрел на храм, на царские дворцы. От нового дворца, в котором жил и умер Аттал III, тянулась прямая дорога к театру; длинная и широкая колоннада соединяла агору с театром, который был окаймлен галереями-колоннадами. Зрелище было великолепное: бесконечная белизна мраморов придавала городу вид огромной мастерской скульптора.

Дальше находилась терраса Афины, украшенная на северной и западной стороне двухэтажными портиками; здесь помещалась знаменитая библиотека с музеем искусств, а ря дом с ней возвышался памятник работы скульптора Эпигона, воздвигнутый Атталом I; победоносный царь воздавал каждый раз благодарность богине после благополучного возвращения с войны.

Назика нашел без труда дом купца Ксантиппа и приказал рабам вызвать хозяина.

Седой грек подошел к лектике и поклонился патрицию.

— У тебя живет Гиппарх из Никеи? — спросил Назика.

— У меня.

— Дома он?

— Дома, но повелел, чтоб его не беспокоили: он работает.

— Я напишу ему, а ты передай. Возвращайся с ответом. Назика вынул дощечку и написал по-гречески:

«Публий Сципион Назика, римлянин — великому ученому Гиппарху из Никеи.

Имя твое гремит по вселенной, в Риме ты известен не менее, чем в Элладе и Пергаме; у тебя много почитателей и поклонников — в числе их и я, твой покорный слуга. Добровольно удалясь в изгнание, я узнал, что ты — в Пергаме, и, помолясь всесильному Посейдону о даровании попутных ветров, направил бег своего судна к берегам Азии. Будь добр назначить день и час, когда нам увидеться. Я знаю, что ты пребываешь в размышлениях и созерцании небесных светил, поэтому мне особенно дорог будет твой благосклонный прием. Прощай».

Назика ждал недолго: Ксантипп подошел к нему с более низким поклоном, чем при первой встрече, и возвестил, что великий Гиппарх его ждет.

Назика вошел через пропилеи и переднюю во двор, называемый аулой, где находился жертвенник, и был введен Ксантиппой в простас, или приемную, уставленную бронзо выми статуэтками, утварью, треножниками. Слева из таламоса, спальни, выглянул мальчик и тотчас же скрылся.

За столом, загроможденным свитками папирусов, сидел белобородый старик с желтым морщинистым лицом. Против него на стене висели широкие карты — одни с очертаниями земель, рек, морей и городов, другие с небесными светилами в виде кружков, с надписями по-гречески. Он посматривал на стену и что-то писал, изредка задумываясь. Это был Гиппарх.

Увидев Сципиона Назику, он встал и, поправив на себе складки гиматия, пошел ему навстречу.

— Привет ученому мужу, великому Гиппарху, постигшему тайны небес!

— Привет тебе, стражу республики, победителю Гракха! Назика удивился осведомленности старика о событиях в Риме и, несколько смутившись (ему показалось, что в словах Гиппарха слышалась ирония), ответил, что не считает себя победителем; он только исполнил долг гражданина, свергнув тирана и усмирив восставший плебс.

— Я много думал о Гракхе, — задумавшись, сказал астроном, — и должен тебе сказать, благородный римлянин, что Тиберий, мне кажется, помышлял о благе земледельцев. Доказательством этого служит земельный закон. Теперь обрати свои взоры на пергамские земли, расположенные вне городов: это государственная земля, расчлененная на комы, или участки, а по-римски — общественная земля римского народа. Кто работает на ней? Рабы и свободные поселяне. Кто владеет ею? Римский народ? Как будто он, а на самом деле — публиканы, которые арендуют земли, собирают платежи с земледельцев.

— Я не понимаю тебя, — пробормотал Назика, чувствуя, что Гиппарх чего-то не досказывает.

— Не понимаешь? Тогда слушай: рабы и земледельцы стонут от гнета публиканов, от гнета богачей, и я боюсь, чтоб и у нас не случилось того же, что было у вас в Риме… Не забывай, что Аристоник борется за угнетенных…

— По-твоему, Тиберий был прав? — побледнев, спросил Назика. До сих пор он был спокоен. Друзья его хвалили за совершенный подвиг, он уверен был в своей правоте, и вот нашелся теперь человек, который дает понять, что дело Гракха было справедливо. Назика вспомнил, что даже знать сочувствовала земельному закону, но когда дело коснулось отторжения земель, она испуганно выступила против Тиберия.

— Он боролся за великое дело…

— Но он добивался царской власти! Гиппарх презрительно вздернул плечами:

— Сомневаюсь. Человек, который старается улучшить положение плебса, не может помышлять о тиаре. Это злые наветы его политических противников.

— Если это так, — задумался Назика, — то скажи, почему Эвдем предлагал ему корону Аттала?

Гиппарх поморщился:

— Я высказал только свое мнение, но возможно, что я ошибаюсь. Ведь я не знал Гракха, не встречался никогда с Эвдемом.

Назика со стесненным сердцем встал, подошел к карте, на которой были изображены небесные светила.

— Ты, открывший наступление равноденствия, — сказал он, обернувшись к Гиппарху, — вычисливший параллакс Солнца, составивший список нескольких сотен неподвижных звезд, скажи откровенно, что ты думаешь о вращении Земли вокруг своей оси и вокруг Солнца?

Гиппарх усмехнулся:

— Эта истина стара, как мир. Разве тебе неизвестно, что пифагорейцы Экфант и Филолай утверждали, что Земля вращается вокруг своей оси и с другими созвездиями вокруг центрального огня? А мудрый Эвдокс объяснил при помощи гомоцентрических сфер кажущееся движение небесных тел вокруг Земли…

— Но Платон и Аристотель оспаривали это утверждение…

— Они заблуждались. Больше всех астрономов я ценю Аристарха Самосского, который обстоятельно доказал вращение Земли и небесных тел вокруг Солнца.

— Мне кажется, — осторожно заметил Назика, — никто, кроме тебя, не поддерживает этих суждений…

— Да, все эти ученые осмеяны… Даже Платон и Аристотель совершили ошибку, отвергнув великие истины.

— Не так ли, — прервал его Назика, — благородный Полибий насмехался над астрономом Пифеем, величая его бессовестным лгуном?

— Ты говоришь «Об океане» Пифея? Любопытная книга. Он описывает Иберию и Галлию, острова, родящие олово, говорит о треугольной форме Британии. Но что достойно удивления, так это то, что он рассказывает о далеком острове Фуле, за которым простирается безжизненный океан и где бывают очень долгие ночи и дни без ночей.

— Он наблюдал морские приливы и отливы, объяснил влияние полнолуния на приливы…

Потом склонившись вместе над картой Эратосфена, они смотрели нанесенные земли, градусы долготы и широты, беседуя тихо, задушевно, как старые друзья.

— Великие ученые, — говорил Гиппарх, — обожествляли небесные тела: вспомни Пифагора, Платона, Аристотеля и других. Разве Анаксагор на вопрос, зачем он родился, не ответил: «Для созерцания солнца, луны и неба». Разве Ксенофан, посмотрев на небо, не сказал, что «Единое есть бог»? Разве Аристотель не считал небесные тела вечными и бессмертными?

— Но Эпикур…

— Да, Эпикур смеялся над обожествлением небесных тел, но что можно ожидать от философа, который презрительно относился к наукам?

— Я не согласен с тобою, — возразил Назика, — он считал, что науки не содействуют истинному совершенству, нарушают атараксию души…

— Вовсе нет.

— Что же касается небесных тел, то утверждение его неоспоримо: из того, что вечность небесных тел нарушила бы атараксию самосознания, необходимо и очевидно вытекает, что они не вечны, то есть ничто не вечно, если оно уничтожает атараксию единичного самосознания… — Но единичное самосознание бывает неодинаково: у одного человека больше, у другого меньше… — Потому-то взято единичное…

— Если так, то не единичное самосознание, именно то, о котором я говорю, не нарушает атараксии, и поэтому все вечно — и небесные светила, и земля, и человек…

— Я не понимаю тебя.

— Вечные тела, или постоянная материя, разрушаясь, не исчезают даже в пустоте (я не люблю Демокрита с его вихрями атомов, но скорее допускаю необходимость, чем случайность Эпикура); материя видоизменяется, чтобы претвориться в другие тела…

— Но если небесные тела не нарушают атараксии неединичного самосознания, как ты утверждаешь, то они не представляют существующего всеобщего, и природа в них становится несамостоятельной. А ведь это — абсурд. Скажи, разве небесные тела, которые мы наблюдаем, не есть существующее всеобщее? Разве природа не есть самостоятельное целое?

— Все это кажущаяся видимость. Ты забываешь, дорогой Публий, о богах…

— О богах? — вскричал Назика громким голосом, в котором послышались удивление и насмешка. — Неужели ты допускаешь…

— Удивляюсь, — пожал плечами Гиппарх, — в одном ты — последователь Эпикура, а в другом — Демокрита из Абдеры. Но если Демокрит насмехался над богами, то это было глупо: он противоречил себе…

— Не понимаю тебя.

— Он говорил, что богов нет. А разве можно насмехаться над тем, чего нет?

Когда Сципион Назика уходил, Гиппарх удержал его за руку:

— Взгляни на статуэтки «Умирающий галл» и «Галл с женой», копии скульптур Эпигона. Какая из них тебе нравится больше?

Назика удивился, что не заметил такой красоты. Он смотрел на умирающего галла, который сидит на земле, опершись о нее рукой, а кровь льется из раны: голова склонена, жизнь отлетает из тела… И рядом — другая статуя: галл с гордо поднятой головой и с обнаженным мечом в руке ждет, когда наступит время покончить счеты с жизнью. У его ног — нет, вернее, повиснув на его руке — находится трепещущая покорная жена, и оба знают — он и она — что сначала он убьет ее, а затем пронзит мечом свое сердце, чтобы не попасть в плен к лютым врагам.

Римлянин молча протянул руку к «Галлу и его жене».

— Ты прав, — сказал Гиппарх, — когда я смотрю на эту робкую покорную женщину, я думаю, что ей трудно умирать, что она молода, перед ней жизнь, но долг жены повелевает разделить судьбу мужа. И мне хочется плакать, я едва сдерживаюсь от слез. Как жестока жизнь, заставляющая людей проливать кровь!

Гость молчал. Ему чужда была жалость — у него в груди билось каменное сердце воина, переполненное ненавистью к гражданам, злоумышляющим против отечества, и он, не задумываясь, убил бы кого угодно, будь даже это родной отец, если б он нарушил римский закон, пошел против власти.

«Разве Тиберий не был моим двоюродным братом? Но что значит родство, когда государство в опасности?» Гиппарх сердечно простился с римлянином.

— Ты у меня всегда будешь желанным гостем, — говорил он, низко кланяясь Назике. — Прости, если я сказал что-нибудь лишнее, а мое мнение о Гракхе есть только мое мнение.

И, подняв тяжелую статуэтку, изображающую убивающего себя Галла с уже мертвой женой, он протянул ее гостю.

— Возьми эту скульптуру на память о побежденных в борьбе. Может быть, глядя на них, ты поймешь этих людей, и твое суровое сердце смягчится. Возьми!

Назика с благодарностью взял статуэтку, отметив великое мастерство художника, передавшего человеческие страдания. Но вышел от него с тяжестью на сердце. Свидание с Гиппархом возмутило его мысли, как камень, брошенный в реку: уже круги отбежали к берегам, пропали, вода успокоилась, а тревожное состояние не проходит. Оно бьется где-то в глубине сознания, как разгоряченная кровь в жилах.

XXXV

Люций Кальпурний Пизон ввел в войсках строгую дисциплину, и когда, после отъезда Фульвия Флакка, рабы напали на конный отряд Тиция и, окружив его, заставили римлян сдать оружие и пройти под ярмом, Пизон рассвирепел: в наказание он заставил Тиция стоять ежедневно, при смене стражи, перед своей палаткой босиком, без пояса, в обрезанной тоге и запретил ему общение с друзьями, пользование баней. А у всадников, бежавших с поля битвы, он приказал отнять лошадей и поставить трусов в ряды пращников.

Разгромив рабов у Мессаны, Пизон отбросил их от Тавромения и тронулся в глубь острова, тесня разрозненные силы противника: он шел на соединение с Публием Рупилием, который, получив приказание сената отрезать Энну от главных сил Клеона, расположенных в окрестностях Гераклеи, Агригента и Гелы, двигался от Катаны. Однако обоих консулов беспокоил Ахей; стремительными налетами он тревожил пехоту и римскую конницу, отбивал обозы, разрушал мосты, отравлял воду в колодцах, сжигал хлеб на корню. За его голову консулы назначили крупную награду золотом, но время шло, а головы мятежника никто не нес.

Легионы Пизона, основательно помятые в нескольких стычках южнее Тавромения (он даже потерял несколько знамен), роптали, двигаясь к Энне, где, говорили они, ожидает их могила, а сенат, разгневанный поражениями, передал главную власть над обоими войсками Публию Рупилию, мужу твердому и решительному. Люций Кальпурний Пизон считал себя обиженным. Подчиняться Рупилию? Исполнять его жесткие требования? Это было для него слишком, и он досадовал на коллегу, которого считал бездарным человеком.

Осадив Энну, расположенную на высокой скале, консулы решили взять ее измором. Не имея сведений о количестве сил и продовольствия в осажденном городе, они посылали опытных разведчиков, которые, проникнув в Энну, обратно не возвращались. Трупы их находили на второй или третий день у лагерных ворот, изуродованные, с дощечками, прибитыми деревянными гвоздями к телу. На дощечках было нацарапано грубыми письменами: «Собака», «Крыса» или «Конский помет».

Перебежчики, к которым консулы привыкли в предыдущих войнах, совершенно отсутствовали. Пизон удивлялся этому, но Рупилий, обдумав положение противника, решил:

— Перебежчиков ждать нечего: рабы или погибнут все до одного или разобьют нас и прорвутся к Клеону.

И стал обдумывать, как победить рабов. Однажды он приказал Пизону:

— Собирайся в поход. Клеон находится южнее Энны, он стягивает свои силы на помощь городу. Приказываю тебе разбить его и гнать без отдыха к морю. Пленных не брать: топить или распинать…

Люций Кальпурний Пизон двинулся глухой беззвездной ночью по неведомой дороге. Воинам было приказано соблюдать тишину. Слева и справа чувствовались невидимые колосья, сухой шепот которых был густо-звенящ.

Легионеры шли привычно-размеренным шагом и дремали от усталости; перед глазами проносились видения: чудилась родина, солнце Италии, женщины в туниках, дети, слышался говор людей. Кто говорит? Они приходили в себя, прислушивались к речам воинов, проснувшихся на несколько мгновений раньше, и догадывались, что слышали сквозь сон говор товарищей.

— Война надоела. Что нам сделали рабы? За что их бьем?

— Слыхали, Гракх убит?

— А земля?

— Землю получим. Триумвиры остались.

Войска шли всю ночь, а утром попали в западню. Рабы окружили их с трех сторон, а с четвертой прыгала, мчась по камням, горная пенистая речка.

— Войска Клеона? — спросил консул подъехавшего к нему легата Плавтия, своего сына.

— Его.

— Окопаться, вырыть ров, устроить вал с палисадом. Сделать это немедленно.

— Что еще прикажешь, отец?

— Найти человека, который видел бы Ахея, узнай, не найдется ли среди легионов опытный рисовальщик?

— Прислать его к тебе?

— Как можно скорее.

Через час перед полководцем предстал тщедушный легионер.

— Ты — союзник?

— Ты говоришь, вождь!

— Ахея видал?

— Я бежал оттуда из плена.

— Рисовать умеешь?

— На родине, в Кампании, я считался искусным художником.

— Можешь изобразить Ахея?

— Я его помню хорошо.

— За ночь нарисуешь?

— Постараюсь.

И, пошептавшись с ним, консул кликнул Плавтия: — Вечером обезглавить одного из рабов по указанию этого человека.

— Будет исполнено.

На другой день Люций Кальпурний Пизон проснулся от яростного крика: войска Клеона ревели, вопили, дико выли, проклинали. Стрелы, дротики и камни сыпались в римский лагерь.

Консул взглянул на вал: на длинном шесте колыхалась голова Ахея, а на широкой дощечке четко выделялась надпись: «Пес Ахей. Казнен. Вместо него вождем конницы — самозванец. Он поможет нам раздавить Клеона. Он идет сюда. Находится в двух днях пути».

Рабы обезумели. Они кричали об измене, угрожали своим вождям кровавой расправой, требовали взять приступом римский лагерь, разрушить его, жестоко отомстить за смерть Ахея, а потом идти на самозванца, который, наверно, завтра ударит им в тыл.

Напрасно Клеон, бородатый широкоплечий вождь рабов, уверял их, что это — римская хитрость, и если Ахей действительно обезглавлен, то рабы никогда не изменят своим братьям, — сирийцы были непреклонны.

— На приступ! На приступ! — ревели они, окружив Клеона. — Веди нас, вождь! Веди! Боги за нас!

— Безумцы! Мы погибнем! Боги отступятся от нас!

— Веди нас, веди!

— Против римлян!

— Против самозванца!

— Веди, веди!

Пользуясь растерянностью рабов, Пизон приказал выдвинуть вперед катапульты и обстрелять противника.

Огромные балки и глыбы камня падали в лагерь рабов, не столько нанося потери, сколько увеличивая общее отчаяние и смятение: обезумев от страха, рабы бросились бежать, не слушая приказаний Клеона и других вождей, не обращая внимания на угрозы оружием.

Тогда консул приказал зажечь лагерь противника и вывел свои легионы из укрепленного места. Катапульты были поставлены на возвышенные места, и когда лагерь запылал, и Клеон, собравший, наконец, свои войска, бросился на римлян, он был встречен градом тяжелых камней из катапульт, стрелами, мечами, копьями.

Была жестокая сеча. Рабы дрались храбро, не отступая ни на шаг, вызывая к себе уважение римлян.

Клеон, обозревавший с холма поле битвы, увидел, что консул бросает в бой свежие силы: это были воины, побывавшие в Македонии и Африке, в Испании и Сардинии. Что для них представлял этот бой? Военную игру для новобранцев. И они ринулись в гущу неприятеля, точно им приказано было разнять подравшихся рабов.

Клеон понял, что теперь войска его дрогнут, — и не ошибся. Он последовал примеру римлян и ввел в бой остальную пехоту и конницу. Но уже было поздно: прорвав ряды неприятельской пехоты, триарии стали заходить ей в тыл, и Клеон приказал трубить отступление. Это было сделано вовремя, иначе большинство рабов лопало бы в плен или было бы тут же уничтожено.

Люций Кальпурний Пизон поспешно построил легионы и двинулся опять в наступление. Клеон быстро отступал по военной дороге, соединявшей Энну с Агригентом.

Дав легионам однодневный отдых, консул решил чуть свет выступить в поход. Однако он ошибся в своем расчете: враг исчез. Конная разведка, посланная на Агригент, вдоль горной реки, и на Гелу, нигде не обнаружила противника. Окрестные жители уверяли, что войск рабов давно уже не видели.

Пизон задумался: он уверен был, что местное население сочувствует восстанию, и опасался, как бы не поднялись все деревни и города, вся Сицилия, но он вспомнил слова Рупилия и успокоился. Начальник говорил: «Будь я на месте Эвна, я бы вооружил весь остров, всех мужей, молодых женщин, детей с отроческого возраста и двинул бы против врага: я растоптал бы его в неделю, перешел бы в Италию и — тогда… Но эти варвары глупы: они надеются на богов… Что ж, посмотрим, что сильнее — железо или боги».

Распространив слухи, что он идет на Гелу, куда, несомненно, бежал Клеон, Пизон послал ночью небольшую часть войска на Гелу, приказав обойти деревню, у которой он стоял, и свернуть на проселочную дорогу, где должен был дожидаться проводник, а сам выступил в западном направлении, держась левого берега реки. Расчеты его оказались правильными: догадавшись, что Клеон пошел на соединение с Ахеем, которое, возможно, было только возле Энны (в окрестностях ее находился Ахей), он понял, что оба вождя попытаются снять осаду с Энны и, несомненно, дадут бой Рупилию. Поэтому Пизон быстро двигался вперед, идя с самого утра до позднего вечера.

Разведчики донесли, что они обнаружили рабов в двадцати стадиях. Это заставило консула двигаться быстрее.

Разделив свое войско на две равные половины, он сам принял начальство над одной частью, а другую поручил легату Плавтию, приказав ему перейти реку вброд, а затем, идя правым берегом на север, переправиться против Энны и выйти навстречу противнику.

— Двигаться быстро, даже бегом! Не брать с собой ни палаток, ни продовольствия, только одно оружие. Ступай. Да помогут тебе боги!

Плавтий немедленно отправился в путь.

На другой день разведка донесла консулу, что легат завязал легкий бой с рабами. Пизон двинул свои легионы, нахолившиеся за рощею. Битва была страшная. Обезумевшие рабы бросались в реку, тонули, гибли от мечей, копий и дротиков. Клеон спасся благодаря храбрости и самообладанию. Он прорвался с несколькими тысячами через легионы Плавтия и двинулся на Гимеру. Пизон не стал его преследовать, решив дать отдых легионам, а сам отправился в римский лагерь под Энной.

Войдя в палатку Рупилия, он сказал:

— Приказание твое, коллега, исполнено. Час назад под стенами Энны я разгромил полчища Клеона, — перебил несколько тысяч рабов, можешь взглянуть. Но иди пешком: горы трупов не дадут проехать твоему коню.

XXXVI

Томительно-долго тянулось для Сципиона Назики время в Пергаме, хотя дни занятий были строго распределены и заполнены: одни посвящены философии, другие — астрономии, беседам с Гиппархом, переписке с женой, друзьями. Он получал письма от Люция Кальпурния Пизона и Публия Рупилия, которые находились в Сицилии под Энной. Они сообщали, что осада затягивается, но как только возьмут город — войну можно считать оконченной. «Тогда, — писал Пизон, — останется только добить мелкие остатки варваров, уничтожить вождей Клеона и Ахея». А Рупилий сообщал со свойственной ему обстоятельностью: «Я создаю новые рабочие отряды из местного населения: они должны рыть землю, насыпать валы, исправлять дороги, ковать цепи для мятежников, которые будут взяты в плен».

Иногда Назика бродил по городу. Тоска убивала его, — он не мог ничего делать, не находил себе места. Тогда он выходил из дому (он поселился у Ксантиппа, чтобы ежедневно видеться с Гиппархом) и шел к театру. Он останавливался перед ионийским храмом, в котором почитали обожествляемых царей, смотрел на колонны, увенчанные четырехсторонней капителью, спускался к храму Диониса, возвращался обратно, шел к жертвеннику Зевса, любовался гигантомахией, проходил во двор, где посредине находился огромный мраморный жертвенник, вышиною с дом; он поднимался на широкую площадку, украшенную по краям статуями богов; здесь жрецы закалывали жертвенных животных, а на пепельном холме сваливали золу, и жрец стоял на холме, когда горели в честь богов бедра животных, а внизу волновалась, как море, праздничная толпа.

«И все это пройдет, как сон, — думал он, — народы вымрут, их сменят другие, быть может, варвары, которые создадут свои государства, привьют у себя наше искусство, науки, торговлю, потом придут иные племена, бросятся на них, все разрушат, и так вечно. А затем все возвратится в хаос, чтобы постепенно опять возродиться, и я, Сципион Назика, вернусь на землюточно так же, как возвращаются день и ночь, как возвращаются времена года. Но что я буду делать? Неужели так же, как тогда, поведу оптиматов против Тиберия, и погибнет Гракх, а я так же, как тогда, пойду в изгнание, встречусь с Гиппархом? Метампсихоз Пифагора и Платона, роковой круговорот генезиса, вечное возрождение, вечная жизнь!..» Мысли оборвались.

— А ведь все это — химеры, — громко сказал он и оглянулся, боясь, что его услышат, — все эти философские учения — софизмы. Где же истина? Кому она нужна? Вот я: хочу, а не могу вернуться в Рим, даже не имею права жить на своей вилле возле Брундизия…

Невеселый, он вернулся домой, прошел в таламос и, не раздеваясь, прилег на ложе. Но спать не хотелось — осаждали мысли, — они терзали мозг, как Гарпии, и чтобы избавиться от них, он вышел опять из дому.

По улице двигалась пестрая нарядная толпа: пожилые греки в гиматиях и молодые в эскомидах (он видел мужские обнаженные груди в разрезы хитонов, груди нередко волосатые, желто-смуглые от загара), гречанки в полотняных хитонах, похожих на пеплос, опоясанных ниже груди, в мантиях, небрежно накинутых на плечи или покрывавших голову; большинство женщин были одеты в нежные ткани пурпурного цвета, затканные золотом, в косские шелка различных окрасок; иные щеголяли в парчовых мантиях, расшитых орнаментами растений, животных, людей.

Остановившись, Назика смотрел на молодых щеголей, которые ухаживали за женами и дочерьми пергамских купцов, на гетер, поражавших роскошью и тонким вкусом нарядов, на блудниц разных племен и народностей: здесь были стройные белокурые сарматки с грудями девочек-подростков; смуглые иберийки с черными глазами и стрельчатыми ресницами; приземистые широкобедрые эфиопки с белыми, как пена, зубами; высокие египтянки с плоскими грудями и загадочными продолговатыми глазами; грузные лидийки и низкорослые армянки с бесстыжими улыбками; робкие персиянки и аравитянки, хитрые финикиянки и еврейки… Перед его глазами мелькали прекрасные лица, но ни одно не возбуждало желаний. «Все эти тела — пища для червей, — думал он, — смерть возьмет свою добычу, она ходит по земле и ищет… Все живое должно умереть, умру и я… Что думать? Предначертанного не избежишь».

Он возвратился домой, лег спать. И снова возник перед глазами Рим, форум с толпами плебеев, Тибрская набережная, сенат, семья, друзья, имения и вилла, украшенная лучшими произведениями греческого искусства.

«Но ведь я верховный жрец и должен вернуться на родину. Не может быть, чтобы я остался здесь надолго!»

К вечеру он почувствовал недомогание — легкий озноб и головокружение. Он не обратил на это внимания, выпил на ночь вина и заснул. Мучили тяжелые сновидения, он горел, не замечая, и когда утром зашел к нему, по обыкновению, Гиппарх, он нашел Назику в постели.

— Что с тобою? — спросил астроном, вглядываясь в изменившееся лицо друга.

— Захворал.

— Я приглашу врача.

— Не нужно.

— Рядом с нами живет Эвриал, искусный грек, второй Гиппократ или Герофил. Он славится на весь Пергам.

К полудню Назике стало хуже, и обеспокоенный Гиппарх привел врача. Это был немолодой человек, крайне близорукий. Он приложил ухо к груди больного, ощупал живот, развел руками.

— Все от болезни духа, — пробормотал он, — твой друг много думает, быть может, тоскует…

— Он — изгнанник… — объяснил Гиппарх.

— Тоска и… небольшая простуда. Болезнь тела излечить нетрудно, а снять тоску способно только отечество. Эта тоска вызывает болезнь легких…

— Выздоровеет он?

— Сам великий Гиппократ не ответил бы на этот вопрос. Через несколько дней Сципион Назика встал. Это уже был не тот человек, каким знал его астроном: он часто задумывался и хотя проводил время в библиотеке, но больше просиживал над свитками папирусов, устремив взгляд в пространство, нежели работал. Беседуя однажды с Гиппархом, он вздохнул:

— Чувствую, дорогой друг, что Рима больше не увижу… Гиппарх, полюбивший римлянина, как брата, стал утешать его, потом сказал:

— Хочешь, поедем вместе в Элладу или Македонию? Или в Иберию? Может быть, утешит тебя любовь? Есть прелестные девушки всюду, а эллинки-гетеры…

— Нет, девушки мне не нужны.

— В македонских лесах много зверей. Почему бы тебе не поохотиться? Ты, кажется, не отстал в этом отношении от Сципиона Эмилиана?

— Я отвык от охоты.

— Искусство, литература…

— …не идут на ум. Я хочу видеть небо Италии, слышать латинскую речь…

— Разве не слышишь ее в Пергаме?

— Да, но она звучнее, проникновеннее под небом Италии…

— Поедем на Родос. Я уезжаю послезавтра.

— Уезжаешь?

Гиппарх уехал на несколько месяцев, а когда возвратился, Сципион Назика умирал.

XXXVII

Публий Рупилий и Люций Кальпурний Пизон простояли под Энной два года, и это время показалось им настолько долгим, что порой они забывали о Риме, о своих семьях и друзьях, о жизни, которой привыкли жить в столице, о беседах с греческими стоиками, о горячих ваннах и роскошном столе. Они обзавелись смуглотелыми наложницами (обе были от них беременны), питались просто, как легионеры, и если изредка и выпивали, то с осторожностью, помня о военном времени.

Однако Рим напоминал о себе приказаниями сената, эпистолами жен, детей и друзей, посылками сладостей, вин и подарков. Но все это было быстролетно, случайно и забывалось в вихре битв, стремительных налетов Ахея, отчаянных нападений Клеона.

Однажды, накануне похода против Клеона, Рупилий получил из Рима тревожные известия. Уединившись с Пизоном, он прочитал письмо Квинта Метелла Македонского, и обоих взволновали строки, писанные торопливой рукой старика:

«…Сенат обеспокоен восстанием Аристоника, побочного сына царя Эвмена II. Боги свидетели, что мы жаждем мира, но Пергамское царство, достояние Рима, должно войти в наши провинции. Этого, как тебе известно, желал сам Аттал III. А этот Аристоник посягает на Пергамский престол! Видно, мало его били эфесцы! Он начал с Левки, маленького приморского городка; Смирна и Фокея поддержали его, и он возомнил себя непобедимым. Он занял лидийские города Фиатиры и Аполлониду, созвал под знамена фракийских наемников, освободил десятки тысяч рабов и основал Государство Солнца. Не безумие ли это? А недавно он завоевал Вифинию, Пафлагонию, Каппадокию, Армению и Понт, занял Колофон, Самос и Миндос. Не знаем, чем все это кончится. Берите хоть вы поскорее Энну, иначе сенат усумнится в ваших военных способностях и отзовет вас в Рим».

Рупилий побледнел; гордый, самолюбивый, он не перенес бы такого позора и немедленно покончил бы с собой.

Не дочитав письма, он выбежал из шатра, приказав легатам подготовить легионы к выступлению на рассвете, обошел палатки триариев, беседовал с ними, умоляя не посрамить воинской славы и римского оружия. Старые легионеры обещали уничтожить неприятеля, и успокоенный полководец отправился к Пизону дочитывать письмо Метелла.

Узнав о смерти Сципиона Назики, Рупилий опечалился. Он искренне считал Назику великим человеком, спасшим Рим от тирании Тиберия Гракха, и жалел, что республика потеряла такого гражданина.

Выступив на другой день в поход, Рупилий искусно обошел Клеона, который, не помышляя о возможности нападения римлян, спокойно стоял на отдыхе в междугорье, и бросился на приступ вражеского лагеря. Рабы обратились в бегство, но, окруженные сильным противником, поняли, что выхода нет, и стали сражаться, пока не погибли под ударами мечей разъяренных триариев. Сам Клеон искал смерти, бросаясь на мечи и копья римлян, но воины, твердо помня приказание консула взять его живым, оглушили вождя рабов тяжелым ударом по голове. Он упал замертво, а когда очнулся, — был уже в кандалах: тяжелые цепи гремели на руках и ногах, и он мог ходить только мелкими шажками, часто спотыкаясь и падая.

Уничтожив войско Клеона, Рупилий задумал взять хитростью неуловимого Ахея. Он велел легионерам переодеться в туники, снятые с убитых рабов, и когда воины построились, он с удовольствием объехал их ряды.

Заманить Ахея в ловушку оказалось нетрудно. Рупилий послал в Тавромений, занятый опять рабами, верных перебежчиков и приказал им распустить слухи, что консул Пизон снялся тайком с лагеря и подбирается к войскам Клеона, что он находится в нескольких днях пути от рабов и что еще не поздно спасти Клеона. Узнав об опасном положении вождя, Ахей передал начальствование над конницей Критию и, взяв с собой одну тысячу всадников, отправился под Энну.

Подъезжая к месту стоянки рабов, он удивился, что не видит караулов и никто не спрашивает пропуска. Но он тотчас же подумал, что местность здесь открытая, население на стороне рабов, и Клеону бояться некого…

Въехав в лагерь, всадники спешились. Люди, занятые чем-то у палаток, обернулись к ним, и тут случилось страшное, до того дикое, невообразимое, что Ахей и его воины оцепенели от ужаса: заработали баллисты, катапульты, посыпались стрелы, дротики, засверкали тяжелые копья, мечи, и рабы, окруженные переодетыми легионерами, заметались, ища выхода из западни, вопя и проклиная предателей. Ахей пытался с несколькими смельчаками пробиться к лагерным воротам, но это оказалось не под силу; Сервий и Аврелий, сражавшиеся с ним рядом, медленно отступали.

— Пришло время проститься, — молвил Аврелий. Сервий понял: он знал, что пощады им не будет. Но Ахей удержал их:

— Еще раз вперед! Не унывать!

Внезапно они остановились. Ворота распахнулись, и что-то тяжелое ударило их по ногам. Больше они ничего не помнили. А когда очнулись, то увидели себя в цепях, на дне глубокой ямы, и рядом с ними сидел голый, окровавленный Клеон.

— Боги отвернулись от нас, — заскрежетал он зубами и дико захохотал. — Как враги взяли вас?

Ахей рассказал. Болела голова, ныли ноги.

Аврелий и Сервий тихо совещались о самоубийстве; они знали, что им, римлянам, пощады не будет: их проступок считался изменой, и беглых воинов ожидала единственная кара — смерть. Но не смерть была страшна, а пытки, и хотя Аврелий говорил, что пытать римских граждан не посмеют, однако не был уверен в этом; он боялся Публия Рупилия, о котором наслышался, как о человеке твердом и жестоком. Сервий же был ко всему равнодушен. Он знал, что их ожидает смерть, и смотрел на пытку, как на начало конца. Мучения? Он перенесет их не хуже Ахея (он помнил, как раба вели на казнь, распинали на кресте, вколачивая в ноги гвозди). Страх? Он знал это слово по названию, но не помнил, чтоб боялся когда-либо; в боях, в жарких схватках он исполнял свое дело спокойно и хорошо, не помышляя об опасности, рубил мечом, как дровосек, защищался от нападений и никогда не был ранен; смерть? Он видел ее сотни раз — гибли его товарищи, враги и все это так просто и не страшно. Упал человек, пронзенный копьем или с отхваченной мечом рукой, рассеченным туловищем и лежит либо в беспамятстве, либо мучаясь — ну и что ж? — если суждено — придет смерть, если суждено — выздоровление. «Как угодно богам», — подумал он и заговорил о еде и питье.

Ахей не боялся мучений. Тогда в Тиндариде он был на краю смерти и теперь ждал равнодушно новых истязаний, оскорблений, пыток. Но его страшила участь конницы. Малоопытный Критий мог двинуться к лагерю Клеона, римляне непременно устроят засаду, и двадцатитысячное войско бесславно погибнет, как стадо баранов. Терзало его и положение Эвна, который, запершись в Энне, ждал помощи от своих полководцев-сподвижников.

Один Клеон ни о чем не думал. На него напало отупение; он молчал, замкнувшись в себя, как улитка в раковину.

Так прошло два дня. Их не кормили и не поили; жажда была мучительнее голода (отвесные лучи солнца жгли нагие тела, возбуждая ее еще больше), и пленники лизали свои цепи, воя от бешенства и отчаяния.

На третий день, когда они сидели в узкой яме в полузабытье, на них упал сверху человек; падая, он рассек тяжелой цепью лицо Сервию и голову Клеону. Оба вскочили, ругаясь. Но, присмотревшись к нему, вскрикнули: это был Критий. Ахей задрожал от страшного предчувствия.

— Конница? — похрипел он. Критий зарыдал.

— Все погибли?

— Не знаю. Мы были окружены, лошади угнаны; оружие похищено…

— Вы спали?!

— Да.

— А караулы?

— Перебиты.

Ахей расхохотался. Смех его был похож на хрип издыхающего зверя.

— Мы дрались голыми руками… камнем…

В полдень им дали поесть и попить. Они набросились на хлеб, как хищники на падаль, рвали его грязными пальцами, набивали им рты, давились. Это была животная жадность, страх, что раздумают и отнимут эту еду, неосмысленное желание урвать кусок друг у друга. Потом они пили, икая и задыхаясь, пили поспешно, разливая из баклаг воду и не замечая этого.

Воины смотрели на них с любопытством. Они знали, что это — вожди, поднявшие много тысяч рабов, и с удивлением присматривались к двум людям, в которых признали римлян.

— Друзья, — заговорил Аврелий, — скажите, что ожидает нас? Если смерть — мы умрем, если пытки… Но нет! Миримские граждане.

Легионеры молчали. Им запрещено было говорить с пленниками.

— Мы боролись за лучшую жизнь… Мы — воины, такие же бедные земледельцы, как и вы!

— Молчать! — крикнул центурион и ударил его прутом по телу. Вспыхнула красная полоса, расширилась, и грудь побагровела.

Аврелий с трудом перевел дыхание, застонал. Он передвинул ноги, закованные в цепи, присел и прыгнул. В одно мгновение его руки опустились на голову центуриона, железо ржаво скрипнуло, и оба повалились на землю.

Центурион был убит на месте.

— Сервий! Убей так же меня…

Бывший легионер был хороший товарищ; умоляющие слова Аврелия заставили его немедленно выполнить просьбу. Он с невероятной силой ударил друга по голове и отвернулся: с его рук капала кровь, а от цепей отваливались кусочки серого мозга.

— И меня! — крикнул Критий.

— И меня! — подхватил Клеон. Сервий грустно улыбнулся:

«А кто же меня? — подумал он, взглянув на товарищей, которых римские воины отгоняли друг от друга ударами копий. — Теперь мы не будем вместе».

Их вывели под стены города, поставили на видном месте. Римские войска были выстроены; на флангах находилась конница. Подъехали верхом на вороных конях Пизон и Рупилий, поздоровались с легионами. Воины прокричали громкое приветствие. Заиграли трубы.

Вышел глашатай:

— Осажденные рабы! Сдавайтесь! Никто вам не поможет! Ахей, Клеон и Критий разбиты, войска их уничтожены. Взгляните на ваших вождей!

На стене появился Эвн, окруженный рабами. Он сразу узнал своих сподвижников. Глаза его округлились. Он воздел руки к небу, и его резкий, пронзительный голос прозвучал страстной мольбою:

— О, боги! Помогите нам! Спасите вождей! Дайте нам силу разбить врагов!

Он смотрел на Ахея, Клеона, Крития и Сервия, закованных в кандалы, видел их лица, и сомнение закрадывалось в его душу: «Неужели боги не сжалятся над ними и над нами? Неужели они отвернулись от нас?»

Между тем глашатай прокричал вторично:

— Казнь беглого воина!

Центурион, присутствовавший при распятии Ахея возле Тиндариды, узнал Сервия. Он сообщил консулам, что легионер перешел на сторону рабов, и Рупилий постановил казнить его перед стенами осажденного города. Приказано было выстроить войска и привести пленных вождей.

Сервия раздели донага. Центурионы вышли из рядов, вооружились виноградными лозами и стали наносить беглецу удар за ударом, по мере того как он двигался к месту казни. Спина и зад Сервия были в крови, лозы свистели — жжжа… жжжа… жжжа… — а он молчал, стиснув зубы, и медленно шел, с трудом передвигая ноги, закованные в тяжелые цепи.

Удары сыпались на него беспрерывно. Центурионы устали. И когда Сервий, согнувшись, с трудом прошел под ярмом, они отошли, отдав его в руки палача.

В это время со стен Энны послышались крики:

— Слава нашему другу!

Сервий поднял голову и воскликнул:

— Не сдавайтесь, а ты, Эвн, лучше умри!

Он не договорил; несколько рук схватили его за плечи, поволокли. Он рванулся, отбросил от себя людей, и они покатились по земле, яростно ругаясь. На помощь им поспешили другие. Они овладели этим сильным человеком, и он больше не сопротивлялся.

Подойдя к бревну, он опустился на колени, положил шею на грубое дерево. Взмахнула серебряным огнем острая секира, тяжко упала на шею. Хлынула кровь, и голова откатилась. Палач бросился за нею.

— Такая же кара ожидает беглецов, трусов и ослушников! — крикнул глашатай, указав на голову Сервия, воткнутую на копье.

Легионы угрюмо молчали.

Публий Рупилий выступил из толпы военачальников.

— Бить остальных злодеев скорпионами! — загремел его голос. — Распять перед стенами Энны!

Когда бесчувственные тела свесились на ремнях, Рупилий приказал отливать их водой. Потом надели им на шею колодки, пригвоздили руки.

Со стен доносился грозный рев рабов, протяжный вой невольниц. В этих криках слышались призывы к мести, плач по убиваемым братьям, надрывная тоска, страшная безысходность. Рев и вой возбуждающе действовали на легионы; они волновались… Воины самовольно выходили из строя, громко роптали. Тогда Рупилий распорядился прогнать рабов в город, — засвистели стрелы, копья, посыпались камни, и стены опустели; но крики долго не умолкали. Энна выла и ревела, и три распятых человека, умирая, слушали всю ночь вопли осажденного города.

XXXVIII

Энна сдалась на произвол победителям. Город был разграблен войсками, сожжен и разрушен до основания. Толпы женщин и детей продавались за бесценок в рабство. Тысячи рабов, закованных в кандалы, дожидались своей участи под охраной легионеров.

Эвн был взят в плен: у него не хватило решимости покончить с собою. Все время он надеялся на помощь богов и с виду был спокоен.

Воины, глумясь, подвели его к крестам трех вождей; он взглянул и задрожал: перед ним висели скелеты, белые, кое-где покрытые кусками ссохшегося вонючего мяса; черепа смотрели жуткими впадинами глаз, выклеванных птицами.

— Видишь? — со смехом кричали легионеры, толкая его в грудь и бока.

Они плевали ему в лицо, вспоминая долгие годы этой рабской войны, лишения, суровые взыскания центурионов, невыплату жалованья, пени, налагаемые за ничтожные проступки; они кричали, что Рим слишком милосерд к злодеям, которые в благодарность за кров, пищу и одежду платят изменою; они вопили, требуя самой жестокой расправы с самозванцем.

— Молчите вы, рабы! — крикнул Эвн. — Я, царь Антиох, говорю…

Смех легионеров оглушил его; держась за животы, они хохотали, выкрикивая:

— Не царь, а дерьмо!

— Выкидыш блудницы!

— Падаль!

Эвн понял, что все кончено: боги отступились, люди презирают и оскорбляют. Он взглянул на закованных рабов, на разрушенную Энну и пожалел, что не покончил с собою. Тяжелая слеза покатилась по его бронзовой щеке.

Он знал, что его ожидает казнь; Ахей, Клеон и Критий уже погибли; их скелеты вопят о мести… Но кто будет мстить? Кто?

Легионы двигались на Тавромений, рабов гнали по военной дороге, и Эвн принужден был шагать, под свист бичей, рядом с пленниками, которые вчера еще были воинами.

Консул Рупилий ехал во главе легионов на вороной лошади с белым пятном на лбу. Воины бодро шагали, распевая песни. Они шли по безлюдным местам, — деревни опустели, в городах осталось по нескольку десятков человек, а еще недавно цветущие виллы чернели печальными пожарищами.

Люций Кальпурний Пизон получил приказание двинуться в западную часть Сицилии. Он шел быстро, развернутым строем, рассыпав отряды конницы по всем направлениям, и уничтожал без сожаления всех подозрительных рабов, невзирая на их пол и возраст.

Оба консула — один, шедший на запад, а другой — на восток, оба представители сената и поборники сурового римского закона, действовали беспощадно: уничтожая людей потому только, что они были рабы и не могли не сочувствовать мятежникам, были уверены, что поступают честно, охраняют целость и спокойствие республики.

XXXIX

Лаодика встречала Сципиона Эмилиана на пороге азиатской комнаты босиком, с распущенными волосами, в прозрачной тунике, сквозь которую просвечивало юное тело. Она любила этого гордого и сурового римлянина, убеленного на висках сединою, первой любовью девушки и бросалась ему на грудь с таким страстным нетерпением, что он, сжимая ее в объятиях, думал: «Неужели меня, старика, можно еще любить? Она годится мне в дочери, а ведь оторвала меня от жены, овладела моим сердцем».

Однажды, когда они находились в азиатской комнате, внезапно приехала Кассандра. Узнав от рабынь, что у дочери бывает патрон, она неслышно вошла в комнату и остановилась на пороге, бледная, растерянная.

— Лаодика! — крикнула она надломленным голосом. Дочь вскочила, — волосы окутали плечи и груди длинным черным покрывалом.

Не замечая Сципиона, точно его не было, Кассандра подошла к Лаодике, грозно сказала громким шепотом:

— Бесстыдница! Что ты делаешь? Знаешь, как погиб твой отец? Спроси его.

Побледнев, Эмилиан встал. Откладываемое со дня на день объяснение стало неминуемым, и он решил рассказать обо всем, ничего не утаивая: «Зачем скрывать? Если она любит, если справедлива, то все останется, как было, ну, а если подпадет под чужое влияние — воля богов».

Кассандра взглянула на него, перевела глаза на Лаодику; дочь дрожала всем телом, догадываясь. — Что же ты молчишь?

Лаодика закрыла лицо руками.

— Не надо, мать, не надо… Я не хочу… Оставь нас… Бледная, она опустилась на подушки, не зная, что делать.

Кассандра неслышно удалилась.

Курильницы дымились тонкими благовониями, ворохи цветов, вздымавшихся из ваз, пахли одуряюще-пряно, как тело Лаодики, умащенное миррой и нардом.

Сципион сел рядом с нею, взял ее руку.

— Выслушай меня…

И он принялся говорить о темных делах Лизимаха, указал на жадность, толкнувшую его к торговле блудницами, а рассказывая об измене, не выдержал:

— Я все мог простить, только не это! — воскликнул он, отпустив руку Лаодики. — Наш закон суров, и я, римлянин, обязан ему повиноваться…

Она задрожала.

— И я присудил его к смертной казни.

Эмилиан ожидал, что она вскочит, зарыдает, начнет упрекать его, рвать на себе волосы, но этого не случилось. Она сидела, обхватив обеими руками голову, неподвижно, как изваяние, и Сципион не знал, что сказать ей, как утешить.

Так они просидели долго — молча, как в забытье, наконец, он сделал движение, чтобы встать и уйти. Она подняла голову (глаза ее были грустны и влажны) и тихо сказала:

— Ты принял нас под свое покровительство, а он порочил твое честное имя… изменил твоей родине… Ты поступил, господин мой, именно так, как следовало поступить…

— Лаодика, я хотел пощадить его, но не имел права…

— Я не осуждаю тебя…

И все же на сердце Эмилиана была тяжесть.

— Да хранят тебя боги, — тихо молвил он и пошел к двери.

Лаодика догнала его и, нежно обняв, шепнула:

— Прости, господин, что мать нарушила твой покой. Приходи завтра. Я люблю тебя больше жизни.

XL

Луцилий ехал на свои сицилийские виллы.

В Риме знали, что восстание на острове подавлено, и десятки публиканов собирались в путь с намерением приняться, наконец, за прерванные занятия.

Луцилий ехал в сопровождении нескольких рабов, которых взял с собой в родной Суэссе. Он высадился в Милах, миновал Мессану и быстро ехал по военной дороге, стараясь поскорее добраться до Тавромения, а оттуда до Катаны. Чем дальше проникал он в глубь страны, тем больше охватывала его грусть.

На голубом небе, вздымаясь, дымилась Этна, печально ширились желтые неубранные поля, выскакивали из-за зеленых холмов обугленные дома, виллы, разрушенные деревни и города, высыпали на дорогу голодные женщины и дети, в рубищах, как нищие…

Сердце Луцилия сжималось. Житница Италии, казалось, погибла навсегда, и он уверен был, что от его вилл ничего не осталось.

Широкая военная дорога неприветливо приняла путников: из канав торчали скелеты людей и животных, в стороне чернели кресты с распятыми рабами, и трупный запах заставлял людей зажимать носы. А когда Луцилий выехал из Катаны на дорогу, ведущую в Энну, глаза его растерянно замигали, с недоумением обратились на спутников: бесконечная дорога была усажена справа и слева, как деревьями, большими черными крестами, и на них висели нагие люди со сведенными судорогой лицами, с глазами, вылезшими из орбит, с перебитыми коленями. Превозмогая ужас, сжимавший сердце, понукая коня, он старался не смотреть на двадцать тысяч распятых. Однако глаза поневоле обращались на лица, искали хоть бы в одном из этих несчастных рабов признака жизни. Но все были мертвы, иные, может быть, в обмороке, и только от одного небольшого креста послышался протяжный стон и замер.

Луцилий остановил коня, вгляделся в юное лицо сирийца: из запекшихся губ тянулась тонкая, как нить, клейкая слюна, прилипая к смуглой груди, мутные, почти оловянные глаза смотрели пристально и не видели всадника, ноги были искривлены, смяты, — очевидно, раба сочли мертвым и, по обычаю, перебили ему колени.

— Пить… — донесся слабый голос.

Луцилий кликнул раба, приказал напоить распятого ключевой водой, обмыть ему лицо.

Щеки юноши слегка порозовели, взгляд стал осмысленным.

— Да воздадут тебе боги, — шепнул он, и голова его свесилась. Безобразная судорога свела лицо — он был в беспамятстве…

Луцилий, сдерживая накопившееся в груди негодование, готовое прорваться руганью и проклятьями, погнал коня. Он ненавидел Рим за жестокость и издевательства, за угнетение союзников, за разврат, наслаждения и шептал:

— О, если бы рабы восторжествовали! Если б они завоевали Рим, этот грязный лупанар, в котором засели оптиматы, это жирные, как клопы, сводники! Если б они разрушили этот подлый город и распяли на крестах все население! И тогда бы я сказал: «Слишком милосердное возмездие!»

Книга вторая

I

Блоссий скитался по островам Архипелага, размышляя о смерти Тиберия, и нигде не находил себе покоя. «Что значат самые прекрасные создания рук человеческих в сравнении с человеком, творцом их? — думал он. — Разве Тиберий стоил меньше этого золота и драгоценных камней? А я считал эллинские мраморы, изящные изделия из дорогих металлов выше и важнее человеческой жизни. Так ли это? Ведь создает их человек, и не будь его, не было бы этих удивительных вещей, все стало бы мертвым, бездушным, ненужным. А борьба за плебс? Тиберий отдал за него свою жизнь, за него же и за рабов борется в Азии Аристоник, и оба эти человека, погибший и восставший, делают одно дело…»

Эти мысли не давали ему покоя. И чем больше он думал о Тиберий, тем ближе и роднее казался ему Аристоник, и тем острее ощущал он какое-то неприятное чувство: зачем было ему, Блоссию, ввязываться в сношения с всадниками и торопить Тиберия с выступлением?

Его мучила совесть, он не мог смотреть на вывезенные из Рима драгоценности и однажды, после долгих скитаний по острову Хиосу, решил ехать к Аристонику.

Он высадился в Элее и, навьючив на мулов свои сокровища, тронулся в путь.

Аристоник стоял лагерем в верховьях реки Каика, готовясь к наступлению. Войско его состояло из значительных отрядов фракийских наемников, но в основном — добровольцев из свободных бедняков и отпущенных на волю рабов, которые теперь стали гелиополитами — гражданами Государства Солнца.

Продвигаясь в глубь страны, Блоссий слышал зажигательные рассказы о Аристонике, о Государстве Солнца, о братстве и равенстве людей и не знал, где правда, где выдумка. И хотя слухи были разноречивы, но общая идея борьбы доходила до него без искажений, огромная и великая, перерастающая мысли и человеческие стремления.

Он увиделся с Аристоником недалеко от лагеря. Вождь гелиополитов верхом на коне объезжал новобранцев, которых обучали военачальники-греки.

Аристоник был молод, приветлив, доступен и величественен. Грубоватая красота румянощекой спартанской девушки, твердость воли в глазах, решимость в лице, ловкость движений, громкий голос, вера в победу — все это привлекало людей к этому необыкновенному человеку. И когда Блоссий подъезжал к лагерю, Аристоник, увидев старика-путника, поехал к нему навстречу в сопровождении нескольких гелиополитов.

— Кого шлют добрые боги? — воскликнул он, спешившись и подходя к Блоссию. — Привет мудрости, взирающей на нас из-под этих седин!

— И тебе, Атталид, привет, слава и благосклонность богов! Я — изгнанник Блоссий из Кум, и, припадая к твоим коленям, умоляю, как Одиссей, о дружбе и гостеприимстве!

Аристоник протянул ему руки:

— Я слыхал о тебе. Ты друг Тиберия Гракха.

— Горе мне! Господин мой погиб…

— Знаю, но во мне — клянусь Ададом! — найдешь такого же борца за благо народа, каким был благородный Гракх!

— Я ожидал этого, — взволнованным голосом выговорил Блоссий, и губы его задрожали. — Прими же от меня в дар эти сокровища. Употреби их на наше великое дело борьбы и освобождения.

Радость сверкнула в черных глазах Аристоника.

— Подойди ко мне, отец по возрасту, мудрец по уму и брат пред солнечным лицом Адада! — воскликнул он и, обняв Блоссия, стал говорить медленно, проникновенно. — Неимущие и угнетенные объединились под моим знаменем — под знаменем бога-Солнца, и я назвал их «гражданами Солнца», да, гелиополитами, — повторил он, — ибо это имя родилось у истоков Оронта, между Ливаном и Антиливаном, в сирийском Гелиополисе. И я призвал под свои знамена людей, жаждущих свободы и равенства, замкнул их в братства Адада и отделил их от неверных и угнетателей.

Блоссий вспомнил беседы свои с сирийскими купцами, торговавшими на островах Архипелага (они почитали бога Адада и богиню Атаргатис, были членами братств, распространенных в греческих городах), и улыбнулся светлой старческой улыбкою:

— Да будут равны эллин и варвар, мужчина и женщина, свободный и раб! Да не умрет святая идея борьбы Тиберия Гракха!

Радость обожгла жарким пламенем щеки Аристоника. Он взял Блоссия под руку и, подведя к своему боевому коню, усадил на него. Затем взяв лошадь под уздцы, он повел ее к лагерю, при восторженных криках гелиополитов.

Глядя на белобородого старика, восседавшего на царском коне, воины принимали его за вещего прорицателя, посланника богов, и, расступаясь перед ним, шептали:

— Смотри, сам вождь оказал ему царские почести! Сам вождь, как конюх, ведет его коня!

Аристоник шел среди толп народа, слышал речи и радостные клики воинов, и Блоссий ехал, тоже прислушиваясь к говору людей, и оба эти человека улыбались, как братья, соединенные узами одной идеи, одной радости, единой борьбы.

II

Блоссий неотлучно находился при Аристонике.

После подавления сицилийского восстания рабов вождь гелиополитов начал опять военные действия. Блоссий видел стремительное наступление его войск: как разъяренное море, выступившее от берегов, пенясь и бушуя, мчится неудержимой стеною вперед, так мчалась с высоко занесенными мечами конница, во главе с Аристоником, а за ней быстро шагала многочисленная пехота, звеня оружием; он видел страшный разгром римлян под Левками, которые осаждал Красе, видел взятого в плен, а затем убитого фракийским воином этого сторонника Гракховых законов и искренно оплакивал его, сидя в шатре Аристоника.

А ранней весной Государство Солнца внезапно пошатнулось, как здание, поколебленное землетрясением. Казалось, Фортуна отвратила свое лицо от гелиополитов. Великое дело, взлелеянное Аристоником, поддержанное неимущими, угнетенными и рабами, помощью городов, ненавидевших господство Рима, было сразу уничтожено: консул Перпенна напал врасплох на Атталида и разбил его. Вождь гелиополитов укрылся вместе с Блоссием в Стратоникее, а потом, после изнурительной осады, принужден был сдаться.

Накануне сдачи города Блоссий беседовал с Аристоником.

— Обоим нам пришел конец, — говорил старик, покачивая седой головою. — Вот яд, а там — унижение и позорная смерть. Выбирай.

Спокойная улыбка осветила лицо вождя:

— Будущее — в руках солнечного Адада и цветущей Атаргатис. Я еще молод, и если меня пощадят, то я опять подыму народы, опять поведу их к победам, снова воздвигну Государство Солнца… Я верю, что наше дело не умрет!

— И я тоже верю, Атталид, но римские законы суровые, и пощады быть не может. — И, сняв с пальца перстень, Блоссий тихо прибавил: — В этом ониксе — две-три капли яда. Для обоих нас хватит…

Аристоник молчал.

— Неужели ты трусишь? — с негодованием воскликнул старик. — О, Атталид, Атталид, не заставляй меня отречься от тебя!

Аристоник грустно улыбнулся:

— Друг, дорогой друг! В боях я был всегда впереди гелиополитов — и неужели я трусил? В отчаянных вылазках и налетах конницы я первый врывался в ряды неприятеля — и разве я трусил? Нет, смерти я не боюсь, не боюсь плена, унижений и позора, но я должен до конца довести свое дело. Я не могу бросить своих братьев, не могу отказаться от надежды, которая меня преследует, ходит по пятам моих мыслей… Скажи, хорошо ль было бы, если б я отравился, а боевое счастье римлян пошатнулось? Нет, я должен идти своим путем.

— Итак — ты сдаешься врагу, — с усилением прошептал Блоссий. — А когда?

— Завтра утром.

Губы старика подергивались.

— Не пора ли проститься? — тихо вымолвил он, глядя с любовью на Аристоника.

Они обнялись. И долго стояли в молчании, не в силах оторваться друг от друга. На глазах обоих сверкали слезы.

Когда Аристоник вышел на улицу, Блоссий открыл оникс и подставил фиал с вином: две мутные тяжелые капли, просочившись сквозь щель драгоценного камня, звонко упали в чашу, и красное вино потемнело, утратив свой цвет. Резкий запах распространился в комнате.

Отбросив от себя перстень, Блоссий обошел мраморы, вазы, картины, потрогал их руками, точно прощаясь с ними, и прилег на ложе. Потом взял чашу и спокойно запрокинул голову. Вино было выпито.

Консул Аквилий, заменивший умершего Перпенну, боролся с гелиополитами всеми средствами: отравлял питьевую воду, наводнил Азию соглядатаями из местного населения, не пренебрегая даже помощью блудниц, которых посылал на улицы завлекать гелиополитов в сети тонкой хитрости и обмана.

Наконец Азия была усмирена, и Аристоник, закованный в цепи, отправлен в Рим. Казалось, все надежды вождя рушились, и жизнь догорала в его теле, как пламя в светильнике.

Его привели в сенат и, допрашивая, били по щекам, плевали ему в лицо — ему, вождю гелиополитов, основателю Государства Солнца, государства братства и равенства!

Но он был спокоен. Смело глядя в разъяренные лица сенаторов, он говорил:

— Мое дело не умрет. Придут мстители, которые…

Вой оборвал его слова.

Его схватили и отвели в Мамертинскую темницу. А вечером вошли люди, неожиданно повалили на холодный каменный пол и набросили петлю на шею.

Он отбивался от них, потому что хотел жить и бороться. Но перед глазами уже была смерть. Он видел ее, и все-таки маленькая надежда, как трепещущая жилка, билась в его сердце: «Если я уцелею, будет основано опять Государство Солнца, и я опять…»

Петлю затягивали сильнее, упираясь ногами в крепкое, молодое тело. Он посинел, забился, как раненое животное, потерял сознание. А когда тело тяжко вздрогнуло и успокоилось, палачи, избегая смотреть друг другу в глаза, неслышно удалились.

Сенат был удовлетворен: вождь гелиополитов перестал жить.

III

После смерти Тиберия распределение земель не прекратилось.

Аппий Клавдий Пульхр, удрученный убийством зятя, которого любил, как родного сына, и горем дочери, заболел от потрясения и, выздоровев, долго не мог приняться за работу. Публий же Лициний Красе Муциан, тесть Гая Гракха, оратор и знаменитый юрист, мало занимался распределением земель; верховный жрец после смерти Сципиона Назики, он вскоре получил консулат и помышлял о войне с Пергамом, надеясь захватить огромные сокровища, накопившиеся в этой стране, и стать одним из влиятельнейших мужей в Риме. Один Гай работал больше всех: ему казалось, что тень Тиберия невидимо присутствует при распределении, и он рад был, что память о брате жива среди земледельцев, среди городского плебса; народ возвеличил убитого трибуна, восхваляя его, громко крича о преступлении сенаторов, и воздвиг в честь его жертвенник. Каждое утро бородатые плебеи, женщины, девушки, дети приносили Тиберию жертву, а иные молились, воздевая руки, умоляя о помощи, прося защиты от нобилей. Оптиматы боялись препятствовать распределению земель, а консул этого года Публий Попилий хвастался впоследствии, что он первый очистил казенные земли от пастухов и заселил хлебопашцами.

Когда Красе Муциан погиб при Левках, а Аппий Клавдий умер, пришлось спешно произвести выборы; триумвират был пополнен вождями народа Фульвием Флакком и Папирием Карбоном, другом Тиберия. Это были энергичные мужи; они усердно принялись за работу, добиваясь, чтобы раздача земель производилась по всей Италии, а Гай Гракх настоял на непременной установке межевых камней для предотвращения всяких недоразумений.

В Риме ходили слухи, что триумвиры действуют беспощадно, и Гай решил выехать в местность, где работали коллеги.

Был полдень, когда Гракх на взмыленной лошади прискакал в приморский городок в сопровождении раба. Площадь была густо усеяна народом. Издали он увидел на возвышении человека: это был Фульвий Флакк. Он что-то говорил, а стоявший рядом с ним глашатай кричал громким отрывистым голосом:

— Слушайте! К завтрашнему дню! Граждане обязаны дать сведения об объеме государственных земель! Речь о виллах Люция Опимия, Ливия Друза, Люция Кальпурния Пизона и Публия Попилия Лената! В противном случае будем руководствоваться старинными росписями…

— Это неправильно, — возразил пожилой вилик, пробираясь сквозь толпу к Фульвию Флакку. — Мой господин Ливии Друз купил эти земли недавно. А старинных росписей мы не знаем.

— Болтай да поменьше! — вспыхнул Фульвий Флакк. — Пусть господин твой докажет, что это — частная собственность!

— Нечем доказывать.

— Тогда заберем.

Другой вилик заявил, что господин его Люций Опимий владеет землей с незапамятных времен и что эта земля никогда не была общественной.

— Она наследственная, — волновался управляющий. — Господин мой не отдаст ее без суда…

— Доказательства есть?

— Слово моего господина.

— Молчи, раб! Завтра будем делить…

Гай Гракх с трудом пробрался к Фульвию Флакку.

— А, это ты! — воскликнул нобиль, весело приветствуя молодого друга. — Какие добрые боги послали тебя в эту местность?

— Юпитер мечет громы…

Фульвий догадался, что Гай приехал с недобрыми вестями и, распустив народ, сошел с трибуны.

— Здесь неподалеку есть хорошая таверна, — молвил он, понизив голос, — можно хорошо позавтракать и выпить неплохого вина.

— Идем.

В таверне они сели за столик и потребовали жареной свинины, белого и красного вина.

— Дела плохи, — говорил по-гречески Гракх, моя руки в глиняной чашке, которую держала услужливая хозяйка, — нобили жалуются на нас в сенат, но отцы государства, — презрительно подчеркнул он, — не решаются вмешиваться в нашу работу. Они боятся плебса. Они понимают, что сила на нашей стороне… Все эти оптиматы — трусливые собаки, и бояться их нечего. Опасен только один…

— Сципион Эмилиан?

— Он. Помнишь закон Папирия? Карбону удалось добиться тайного голосования в комициях, а предложение о переизбрании народных трибунов любое число раз было отвергнуто народным собранием под нажимом Сципиона и Лелия.

— Да, Сципион — враг. Вспомни, что он ответил на вопрос Папирия, справедливо ли поступили сенаторы, умертвив Тиберия? «Если он хотел овладеть республикой, то справедливо». И когда толпа закричала: «Долой тирана!» — он сказал: «Враги отечества справедливо желают моей смерти, ибо невозможно, чтобы Рим пал, пока жив Сципион, и чтобы Сципион остался в живых, пока падет Рим». Но толпа продолжала шуметь, и он воскликнул: «Пусть замолчат те, для кого Италия мачеха! Не думайте, что я стану бояться тех, кого сам привел в цепях, только потому, что их расковали!» А ты, Гай, крикнул, что его следует убить!

— Я и теперь думаю то же…

Задумавшись, Гракх пил вино маленькими глотками.

— Что еще нового?

— Казнен Аристоник…

— Не устояло Государство Солнца, — криво усмехнулся Фульвий Флакк. — Не так же ль рухнуло сицилийское царство рабов? С великаном трудно бороться…

Помолчали.

— Как-то случайно я попал на сходку, — заговорил Гай, — обсуждался вопрос о дороговизне хлеба. Кого там не было! Греки, египтяне, халдеи, персы, иудеи, блудницы, уличные мальчишки, рабы, невольницы, плебейки — все это толпилось, кричало, плакало, ревело, выло, визжало. И в этом шуме преобладало одно слово: «Хлеба!» Я был поражен и ушел с болью в сердце. Жить так нельзя: одни имеют все, другие — ничего…

Фульвий Флакк сжал ему руку, протянул чашу.

— Выпьем за твой трибунат, — молвил он заплетающимся языком. — Будь решительнее и смелее великого твоего брата! Но и он боролся не напрасно: хлебопашцы получили земли.

Слезы сверкнули на глазах Гая.

— Благородный мой брат, — прошептал он. — Кто добрее, сердечнее был тебя? Толпа, за которую ты боролся, любила тебя, но не могла поддержать и теперь поклоняется тебе, как богу, приносит жертвы. Ты погиб за великое дело!..

— Не тужи, Гай, он счастливее нас. Выпьем лучше за плебс! А теперь позовем эллинку-певицу. Я привез ее из Рима, чтоб она услаждала слух игрой на кифаре и чудесными гекзаметрами Гомера. Эй, хозяйка! — закричал он, хлопнув в ладоши. — Приготовь нам хороший обед на троих, да не забудь подать лучшего вина.

Зная щедрость Фульвия Флакка, хозяйка низко поклонилась:

— Что прикажут благородные мужи? Фульвий задумчиво почесал на щеке бородавку:

— Подашь сочный окорок, жареного гуся, румяного, как девушка, гусиную печень с вкусными приправами, а в молочного поросенка положишь начинку из нежного мяса ягненка, цыплят и голубей; да не забудь перед обедом подать соленых грибов. Прикажи рабыням принести амфору лучшего вина, корзину яблок и груш… А теперь позови госпожу.

Вскоре вошла молодая гречанка, с веселой улыбкой на смуглом лице, неся кифару. Она поклонилась гостям и, встретившисьглазами с Гаем, загляделась на него.

— Садись, Кратесиклея, спой нам из Гомера.

— Из «Илиады»? — спросила гречанка, знавшая, что Фульвий Флакк предпочитает «Илиаду» «Одиссее», и, ударив по струнам, запела:

За руки взявши друг друга у кисти, там в пляске кружились
Юноши вместе и девы, берущие вено большое.
Девы в льняных покрывалах, а юноши в светлых хитонах,
Сотканных крепко из ниток, для блеска чуть маслом натертых.
Эти увенчаны щедро сплетенными пышно венками,
Те на ремнях посеребренных носят мечи золотые.
То они все в хороводы ногами, привычными к пляске,
Вместе кружатся легко, с быстротою гончарного круга,
Если горшечник, в руках укрепив, его бег испытует,
То разовьются в ряды и одни на других наступают.
Вкруг хоровода теснится большая толпа, наслаждаясь,
А посредине поет и под лад себе вторит на цитре
Богоподобный певец. И все время, как пение длится,
Два скомороха проворных вертятся и прыгают в круге[21]
— Хорошо! — воскликнул Фульвий Флакк и потрепал ее по щеке. — Хвала богам, призвавшим такую обаятельную красоту, как ты, к жизни! Когда я подумаю, что сегодняшний день — мой, мое сердце возносится с благодарностью к Фебу-Аполлону и к Музам, окружающим его. Я счастлив, что поклоняюсь твоей красоте и любуюсь твоим пленительным лицом с черными солнцами веселых глаз, твоими зубами, белыми, как снега Скифии, твоими стройными руками и ногами…

Гракх прервал его, обратившись к Кратесиклее:

— Откуда ты родом и как очутилась в Риме?

— Родом я из Митилены, — певучим голосом ответила гречанка, — а приехала в Рим с отцом. У него была богатая лавка на форуме, но во время восстания Тиберия Гракха он погиб…

— Каким образом?

— Он примкнул к Тиберию и был убит на месте Сципионом Назикою…

Гай опустил голову:

— Ну, а теперь… как ты живешь?

— Лавку я продала, — печально сказала гречанка, и веселые глаза ее затуманились. — А живу тем, что заработаю. Вот господин мой, — кивнула она на Флакка, — покровительствует мне…

Между тем рабыни уставили стол кушаньями и принесли воду для омовения рук.

Фульвий Флакк окинул стол веселым взглядом и, взяв кусок поросенка с начинкой, стал есть, усердно потчуя Кратесиклею.

— Будь добра, возьми этот кусочек, — говорил он, указывая на блюда, — а теперь этот… гусиная печенка вкусна, как поцелуй… А эта начинка тает во рту… Умоляю тебя, скушай этот ломтик ветчины: от ее жира твои щеки заалеют, как румяная Эос…

Слушая его, Гракх смеялся:

— Ты, дорогой Марк, настоящий поэт! Тебя вдохновляют три вещи: любовь, вино и роскошный стол.

— Ты угадал, Гай! Я знал, что ты умен, как Нестор, и ждал этих слов. Нужно жить для тела, а душа (он махнул рукою)…душа, дорогой мой, рассеивается после смерти, обращаясь в атомы и пустоту, и она — поверь мне — неспособна тогда ни мыслить, ни чувствовать.

— Э, запахло Эпикуром, — улыбнулся Гай и встал, чтобы налить вина.

Но гречанка предупредила его и, наливая вина в его кубок, шепнула:

— Кто ты?

— Гракх.

Вскрикнув, она пролила вино:

— Брат Тиберия?

Он кивнул, недоумевая.

— Ты отомстишь за него, за моего отца, за сотни погибших? Ты должен это сделать. О, умоляю тебя… Я помогу тебе, клянусь Немезидою!

Фульвий Флакк прислушался к их беседе.

— Я не ошибся в тебе, Кратесиклея, — громко сказал он. — В твоей груди бьется мужественное сердце воина.

IV

Гай Гракх и Фульвий Флакк, сопровождаемые толпой земледельцев, выехали из городка, направляясь в виллы нобилей. Они решили действовать при разделе полей по своему усмотрению и, не получив от виликов необходимых сведений, приказали землемерам нарезать лучшие участки, по 30 югеров в каждом, и поставить межевые камни.

Это были поля Ливия Друза и Люция Опимия, самые плодородные в этой области. Землепашцы, сильные рабы, высокого роста и крепкого телосложения, закованные, подобно виноградарям, в цепи, работали декуриями, по десяти человек в каждой, и подчинялись вольноотпущеннику. Они исподлобья посматривали на толпу людей, которая делила поля, и мрачные глаза их ничего не выражали.

Гракх подошел к ним, спросил декуриона, все ли рабы на работе, и получил краткий ответ:

— В эргастуле шесть невольников: биты бичами за лень и дерзость.

— Рабынь у вас много?

— Двадцать сильных иллирийских невольниц чистят хлевы.

— А еще?

— Есть пряхи, швеи и птичницы.

Фульвий Флакк успел уже осмотреть виллу и, подойдя к Гаю, сказал:

— Земли и постройки в порядке. Эти негодяи Друз и Опимий сумели хорошо повести хозяйство. Но краденое (я не сомневаюсь, что это — общественная земля) должно быть отнято у воров.

— О, как я ненавижу этих злодеев! — с исказившимся лицом вымолвил Гракх и приказал землемерам приступить к разделу.

Фульвий, просмотрев списки, задумался:

— Послушай, Гай, государственные земли, находившиеся в тридцати пяти трибах, почти все разделены. Теперь нужно приступить к участкам, захваченным союзниками.

— А чем мы вознаградим за это союзников?

— Я добьюсь консулата и внесу закон о даровании им прав римского гражданства. Я давно уже подстрекаю союзников к возмущению, и они непременно восстанут, когда будут готовы…

— Да, союзники должны получить права… И все же мы приступим немедленно к распределению их полей. Ведь и среди союзников есть бедняки, которые находятся в положении римских земледельцев.

— Да, богачи душат их, — согласился Флакк, — а мы своими действиями возмутим их и облегчим участь неимущих.

Как предполагал Фульвий, так и случилось: захват триумвирами полей вызвал страшное негодование среди союзников. Они обратились в сенат, и представитель их говорил, едва сдерживаясь от бешенства:

— Как нас, опору республики, лишать земель? Кто, как не мы, содействовали могуществу государства, выставляя больше войск, чем вы, платя значительные подати? И нас, не имеющих прав римского гражданства, лишать еще полей в пользу италийской голи? Не бывать этому!

Представителя союзников призвали к спокойствию, но он не унимался и разгневанный выехал в тот же день из Рима.

А раздел союзнических земель между тем продолжался. Триумвиры действовали быстро и усердно: ни нарекания богачей, ни просьбы об отсрочке, ни угрозы, ни жалобы в сенат — ничто не могло их остановить. Гракх и Флакк твердо шли к цели, не отступая ни на шаг.

Тогда латины не выдержали: снарядив посольство, они отправили его в Рим к Сципиону Эмилиану. Во главе посольства находился древний согбенный старик с орлиным носом и поблекшими глазами.

Латины прибыли в Рим вскоре после казни Аристоника и запоздалого известия о самоубийстве Блоссия.

Выслушав латинов, Сципион задумался: Гракх, Флакк и Карбон стояли за отнятие земель у союзников и вознаграждение их правами римского гражданства, требуя, чтобы закон коснулся и неимущих италиков, но это казалось Сципиону и его кружку безумием; он отверг эту мысль и вернулся к своей, строго обдуманной: «Выход из положения — в прекращении работы триумвиров; земли останутся в руках союзников, и действие закона Тиберия потеряет силу. Не будем обострять отношений с союзниками, посмотрим на вещи здраво».

— Я заступлюсь за вас, — сказал он, вставая, и, оглянувшись на сенаторов, которые шумно приветствовали его за «мудрое решение» (эти слова выкрикивались во все горло римлянами и латинами), он прибавил: — Сегодня я приготовлю речь, чтобы завтра произнести на форуме. Комиции, на которых я выступал, постановили отнять судебную власть у триумвиров, а разрешение вопроса, какие земли римских граждан считать государственной собственностью, а какие — частной, возложено на цензоров и их представителей, консулов. Будьте уверены, что сенат приложит все силы, чтобы защитить вас.

Сопровождаемый толпой аристократов и союзников, Сципион возвратился домой, чтобы приняться за работу.

В атриуме он наткнулся на Семпронию. Бледная, с искаженным лицом и дикими глазами, она бросилась ему навстречу:

— Изменник! Вот на кого ты променял меня, римлянку! На дочь клиента, подлого сводника! Он вербовал девушек в деревнях, он… О, боги! — завопила она, всплеснув руками. — Почему вы не послали мне смерть, чтоб я этого не видела?

— Замолчи, — свистящим шепотом произнес Сципион. Она не слышала слов мужа. Дрожа, она схватила его за тогу и, не отпуская, говорила:

— Ты… я тебя любила… Ты был для меня богом… А ты… ты… Разве я виновата, что я бесплодна?.. Все это от богов. А ты пошел к той, которая сегодня любит тебя, а завтра — другого…

— Замолчи, — повторил он, вспыхнув, и оттолкнул ее от себя.

Тяжело дыша, она смотрела на него невидящими глазами, и лицо ее подергивалось. А когда он прошел в таблин, она очнулась, кликнула рабыню и, одевшись, вышла на улицу в сопровождении раба.

В голове у нее шумело, ревность терзала сердце. Перед глазами стояла Лаодика: прекраснее статуи Венеры, она, живой человек, смотрела из толпы на Публия с такой улыбкой, что ей, жене, становилось страшно.

Она отпустила раба и, оглядевшись, бросилась в грязную узенькую уличку, посредине которой ворочались в пыли полуголые загорелые дети.

Пройдя несколько шагов, она остановилась перед невзрачным домиком, толкнула низенькую дверь и проникла в маленький закопченный атриум.

У очага, над огнем которого висел котелок, сидела старуха и, казалось, дремала; седые космы свешивались на ее грудь.

Она поднялась, откинула волосы.

— Кто ко мне? — скрипнула она хриплым голосом.

— Не узнаешь?

Тусклый свет упал на бледное лицо Семпронии, и старуха подобострастно закивала головою.

— Не помогают зелья?

— Ничто не помогает. Ты говорила, что у тебя есть яды… Старуха помолчала, в раздумье пошевелила губами.

— Мне нужен самый сильный яд… Ты получишь много золота…

Старуха молчала; в глазах ее вспыхнула жадность.

— Хорошо, — медленно выговорила она, — поклянись Немезидой, что никому не скажешь.

Семпрония вручила старухе кожаный мешочек, наполненный золотом, и получила свинцовую трубочку с мутной жидкостью.

— Пять капель! — крикнула старуха. — Человек умрет в беспамятстве; лицо у него почернеет.

V

После ухода Семпронии Сципион отправился к Лаодике. Юная гречанка ожидала его в азиатской комнате, лежа на подушках, и, когда он вошел, вскочила, звонко засмеялась. — Я вздремнула, — молвила она шепотом. — Садись. Моя мать уехала в Остию, мы одни. Вчера она виделась с Корнелией и Семпронией, твоими тещей и супругой…

— Откуда ты знаешь? — обеспокоился Сципион.

— Мне сказала моя подруга Кратесиклея. Она — любовница Фульвия Флакка, а у него бывает Гай Гракх.

— Я не понимаю, — пробормотал Сципион. Беспокойство его возрастало.

— Сегодня Корнелия совещалась с этими мужами…

— Когда это было?

— После того, как ты ушел из сената.

Сципион задумался, но, взглянув на Лаодику, махнул рукою:

— Я не хочу догадываться о том, что неизвестно…

— Берегись, — шепнула гречанка, обвивая его шею голыми пахучими руками, — помни, что ты окружен врагами.

— Жизнь и смерть в руках Фортуны, — улыбнулся он, взглянув на нее.

Огни светилен тускнели. Он протянул к ней руки. Лаодика вскочила, сбросила с себя тунику.

Вернувшись домой, Сципион прошел в таблин, чтобы дописать речь. Льняные волокна, пропитанные догоравшим маслом, чадили в невысокой светильне, и быстрые блики бегали по белому пергаменту, купленному у Лизимаха.

Сципион кликнул рабыню и велел оправить волокна в светильне.

Смуглотелая невольница, молодая, некрасивая, с приплюснутым носом и толстыми губами, подлила масла и, остановившись у двери, спросила, что прикажет господин на ужин.

— Подай ломоть ветчины, а вино разбавь холодной водою.

Он работал до глубокой ночи, проголодался. Перед сном съел ветчину и выпил вино. Оно показалось ему горьким, неприятным на вкус.

Он прошел в спальню, взглянул на Семпронию. Она спала, небрежно разметавшись на ложе, но эта небрежность была подозрительна.

«Не спит, — подумал он, — притворяется», — и, раздевшись, лег.

Голова кружилась, в животе появилась боль. Сначала это было колотье, затем резь, она передалась сердцу, груди, — казалось, десятки ножей кромсали внутренности, пробираясь все выше; он хотел привстать, разбудить Семпронию, но липкий пот — пот боли, ужаса и отчаяния — покрыл его тело. Он застонал и вдруг увидел Семпронию: глаза ее пылали, она подходила к нему торопливым шагом, с подушкою в руке.

— Умираю, — прохрипел Сципион, стараясь сдержать вопль, перешедший в тихий стон.

Семпрония молча бросила ему на голову подушку, навалилась на него всем телом. Задыхаясь, он отталкивал ее, но страшная слабость опутала тело, и члены не повиновались его воле. И вдруг смутное сознание мелькнуло в отяжелевшей голове: он все понял и перестал сопротивляться.

Семпрония отняла подушку, взглянула на искаженное почерневшее лицо мужа.

— Отравительница, — с трудом выговорил Сципион, и мутные невидящие глаза его обратились к жене.

Она задрожала и, уронив подушку, с ужасом смотрела на человека, славой и подвигами которого гремела вся Италия и провинции Рима, смотрела в оцепенении, ничего не сознавая, и стояла странной полуживой статуей. И вдруг поняла, схватилась за голову:

— Горе мне, горе!..

Она рвала на себе волосы и, упав на колени, лобзала безжизненные руки любимого человека и рыдала, точно нелепая случайность внезапно отняла у нее мужа.

А потом дом Сципиона огласили нудные, тягучие вопли. С топотом сбегались рабы, рабыни, и рыдания, наполнив атриум, таблин, перистиль, перекинулись на улицу, где уже толпилась праздная любопытная толпа.

Через час стало известно всему Риму, что великий Сципион Эмилиан умер.

VI

Форум раньше всех узнал о смерти Сципиона. Прибежавший Метелл Македонский, противник Эмилиана в сенате, воскликнул надломленным голосом:

— Тише, квириты, тише! Стены нашего города пали! Африканский умерщвлен во время сна в своем доме! О, горе, горе Риму!

Разноречивые слухи ползли по городу. Нобили говорили шепотом об убийстве: одни обвиняли Гая Гракха, Карбона и Фульвия Флакка, которые, якобы боясь отмены Сципионом аграрного закона Тиберия, поторопились убрать со своего пути единственного человека, способного приостановить раздачу земель; другие видели в преступлении месть Корнелии за убитого сына, умерщвление которого Сципион одобрил; третьи говорили, что он покончил самоубийством, поняв, что не в силах выполнить обещание, данное союзникам; а четвертые утверждали, что его отравила Семпрония из ревности.

Магистраты, прибывшие утром в дом Сципиона, осмотрели труп, но следов насилия не нашли; по искаженному, почерневшему лицу покойника они догадались, что он отравлен, но, допросив рабов и невольниц, ничего не добились. Тогда они велели схватить прислугу и пытать. Окровавленные рабы, с обугленными руками и ногами, с телами, выжженными до кости, продолжали повторять, что ничего не видели, ничего не знают.

А Семпронию допросить не решились. Ее отчаяние было столь велико, что даже те, кто обвинял ее шепотом в отравлении, принуждены были сознаться, что ошиблись.

Она умоляла богов сжалиться над нею, а мужа — простить ее за причиненное ему зло, и так убивалась, что Корнелия увела ее в перистиль.

Омыв тело горячей водой, надушив благовониями и натерев мазями, женщины облекли его в тогу, надели на руки браслеты, на палец золотой перстень, в рот положили асе, чтобы душа могла уплатить Харону за перевозку через Стикс, и перенесли в атриум.

Широкое ложе, покрытое золотыми тканями, усыпанное цветами и украшенное венками, наградой за военные подвиги, ожидало покойника. Четыре факела горели в углах ложа. Сципиона положили ногами к входу, прикрыв обезображенное лицо тканью. Звуки флейт, струнных инструментов и гнусавые голоса плакальщиц, тихие и однообразные, наполняли дом. Курильницы дымились благовониями, сжигаемыми на огне. Через вестибюль, увешанный ветвями кипариса и ели, символом смерти, входили сенаторы, оптиматы, старые и молодые воины, толпа почитателей и весь кружок, чтобы отдать последний долг покойнику. Наконец пришли, несколько запоздав, Луцилий, Марий и Квинт Метелл Македонский, противник Сципиона, с которым он имел еще вчера столкновение по поводу его вмешательства в работу триумвиров. Теперь все было забыто. Старый сенатор, возмущенный этим убийством, привел с собой четырех сыновей, которым приказал нести погребальные носилки своего великого противника. И хотя сыновья не любили Сципиона, зная, что он враг аристократии — они не посмели ослушаться своего отца.

Похороны состоялись наскоро, хотя тело, по обычаю, не погребалось в течение трех дней.

На другой день утром глашатай публично известил о смерти Сципиона. Перед домом покойника появились друзья, сенаторы, вольноотпущенники, рабы и воины.

Похоронное шествие, остановившись возле святилища древнеиталийской богини Либитины, продолжало свой путь. Во главе его шли тубицины (число их, по закону XII таблиц, доходило до десяти), играющие на длинных, из слоновой кости, тубах, за ними следовали плакальщицы, поющие нэнии, причитания по покойнику, дальше — танцовщики и мимы в одеждах силенов и сатиров, затем — гордость и слава зрелища — вереница изображений, извлеченных из атриума: это восковые слепки с лиц предков, которые надевали на себя клиенты, облаченные в магистратские инсигнии — тоги преторов, консулов и цензоров. Они ехали на высоких колесницах, предшествуемые ликторами, впереди покойника, потому что предки должны сопровождать своего потомка до самого Аида. Число колесниц было так велико, что, казалось, не будет им конца. За предками шли вольноотпущенники, с бритыми головами, в пилеях (символ свободы), и несли памятники славы Сципиона — картины, изображающие разрушение Карфагена, Нуманции, взятие многих городов, подчиненные народы. Дальше тянулись повозки с предметами из военной добычи предков, напоминающие о доблестной жизни, за ними ехали телеги с дарами и вещами, которые сопровождали покойника в могилу. Потом шли ликторы с опущенными прутьями и секирами, а за ними факелоносцы. Наконец появился покойник, окруженный факелами, стоящий в положении и одежде живого — не мертвец, а его изображение в восковой маске (сам Сципион лежал ничком в гробу, скрытом в похоронной колеснице. Дальше следовали близкие в траурных одеждах, магистраты, сенаторы, всадники, без почетных знаков отличия: мужчины, покрыв головы тогою, женщины — с распущенными волосами, и наконец триумфальная помпа — почитатели, знакомые, рабы и народ.

Когда похоронное шествие, миновав бронзовую волчицу, стоявшую под смоковницей у Палатина, выехало на форум и остановилось перед рострами (здесь находился помост для гроба), предки сошли с колесниц и разместились в курульных креслах из слоновой кости. Присутствующие окружили их.

Племянник Сципиона, Квинт Фабий Максим, взошел на ростры и произнес надгробную речь, которую сочинил Лелий.

Похоронное шествие двигалось по Аппиевой дороге, царице дорог; прямая, широкая, вымощенная большими гладкими плитами, она тянулась вдаль, и высокие блестящие памятники, усаженные кипарисами, встречали, выстроившись в два ряда, великого мужа из знаменитого рода.

У могилы Сципионов, подземного склепа, поддерживаемого двумя колоннами, воздвигнутыми посредине, шествие остановилось. Это была фамильная усыпальница рода (в ней погребались также вольноотпущенники, клиенты и друзья, кроме членов, исключенных из семьи, или неблагодарных вольноотпущенников), построенная в виде дома; огромный Приап, страж гробницы, охранял могилу. Вольноотпущенники принялись спускать вниз кресла, треножники, посуду для еды и питья, одежду, золото, оружие и съестные припасы.

Могила считалась домом, где поселился покойник, чтобы начать другую жизнь, похожую на земную. За склепом наблюдал вольноотпущенник, живший тут же в небольшом домике. Кругом зеленели виноградники, сады, пестрели цветы. Род Корнелиев строго придерживался обычая захоронения умерших и на сжигание трупов смотрел неодобрительно, хотя большинство патрицианских семейств самых древних родов сжигали своих покойников.

Лаодика, в одежде рабыни, шла рядом с Кассандрой за погребальной колесницей. Мать что-то говорила, но она ничего не понимала. Лицо ее, опухшее от слез, окаменело, казалось, навсегда. Когда труп положили в саркофаг и опустили в яму. Лаодика встрепенулась и, вскрикнув, упала замертво на руки Кассандры.

На них оглянулись. Кто-то шепотом сказал:

— Первая и последняя любовь Сципиона…

На могиле приносили в жертву поросенка, когда Кассандра уводила обезумевшую от горя дочь домой.

VII

Хотя раздача земель была приостановлена Сципионом Эмилианом (триумвиры могли работать под наблюдением цензоров и консулов, действия которых отличались медлительностью и нерешительностью), последствия аграрного закона Тиберия Гракха оказались значительными: четыреста тысяч хлебопашцев получили наделы, и число граждан, способных к военной службе, увеличилось на несколько десятков тысяч.

Гай уехал на Сардинию квестором при консуле Аврелии Люции Оресте, взяв с Флакка слово, что тот будет извещать его о событиях в Риме.

Население Сардинии, порабощенное римлянами, ненавидело своих властителей. Восстания вспыхивали одно за другим, но консул подавлял их. Гракх отличился в нескольких битвах, показав трусливому римскому юношеству наглядные примеры прежней доблести, стойкости, уважения к военачальникам; он превосходил своей твердостью, скромностью и усердием к службе даже старейших воинов и был назван за свои заслуги «лучшим».

Наступила суровая зима. Воины, не привыкшие к холодам и не имевшие теплой одежды, сильно зябли и не могли воевать. Аврелий Орест потребовал, чтобы города снабдили легионы одеждой, но получил отказ. Посольство сардинцев, отправленное в Рим, сумело добиться в сенате отмены требования полководца, и растерянный консул не знал, что делать.

Подавленный тяжелым положением, Аврелий сидел в холодной палатке, грея над очагом руки, когда вошел Гай. Квестор знал о решении сената и предложил полководцу отпустить его в города.

— Я постараюсь убедить население в том, что помощь легионам необходима, — сказал он, садясь против консула, — и если боги пошлют нам и здесь неудачу, подумаем, что делать.

— Попытайся, — упавшим голосом согласился Орест и, выйдя из палатки, смотрел на квестора, который садился на коня, чтобы в сопровождении небольшого отряда тронуться в путь по снежной равнине.

Деревья, усыпанные легким пухом, четко выделялись на свинцовом небе. Горы и скалы, запорошенные вверху, с наметенными сугробами внизу, остались слева. По военной дороге тянулись обозы из Тибулы и Ольвии в глубь страны. Люди бежали вприпрыжку за повозками, чтобы согреться.

— Что везете? — спросил Гракх, останавливая коня.

— Хлеб и мясо для легионов.

Объехав несколько городов, Гай сумел убедить население в необходимости помочь войскам; он говорил с порабощенными людьми, как равный с равными, называл друзьями, ел с ними за одним столом, а уезжая, пожимал им руки.

Спустя несколько дней римляне получили теплую одежду, а через месяц пришло письмо от Фульвия Флакка:

«Берегись лазутчиков, которые доносят о каждом твоем шаге в сенат. Тебя обвиняют, что ты вступил на путь народоправства и демагогии; оптиматы встревожены; ходят слухи, что тебя хотят отправить в Ливию…»

Гракх нахмурился. Он знал, что был бельмом на глазу сената, но никогда не думал, что за ним будут следить и доносить в Рим. Он продолжал исполнять по-прежнему честно свои обязанности, и Аврелий Орест, полюбивший его, как сына, писал в сенат, расхваливая его за строгость к себе и подчиненным и за храбрость в боях. Сенат отвечал, что доверять Гракху нельзя («Его брат Тиберий покушался на целость республики»), и советовал консулу бдительно следить за каждым его шагом.

Время протекало незаметно: бои и походы чередовались. Римские легионы испытывали недостаток в хлебе — подвоз был плохой, а восставшие племена налетали на обозы и отбивали провиант. Мало надеясь на римское снабжение, Гай послал тайком раба с письмом в Ливию к царю Миципсе, прося его прислать хлеба.

Через некоторое время в римский лагерь прибыли послы от ливийского царя и заявили римскому полководцу, что Миципса, из расположения к Гракху, послал хлебные припасы на Сардинию. Аврелий Орест вспылил.

— Как, — закричал он, побагровев, — нам, владыкам мира, подачки? И от кого? От варваров, которые достойны быть у нас рабами! Никогда! Вон отсюда, вон!

Но Гай вступился за посольство:

— Ты несправедлив, консул! Войска ропщут, испытывая недостаток в хлебе. А отказываться от помощи друзей нехорошо. Ты же оскорбляешь послов великого царя…

— Молчи! Я не знаю, какие постыдные дела у тебя с варварами, но зато знаю, что сенат тебе не доверяет. Я считал тебя человеком честным, а ты тайком от меня завязал сношения с ливийцами…

И, прервав свою речь, он закричал послам:

— Уходите же! Кто здесь начальник — я или Гракх? Гай вышел из палатки полководца, не простившись с ним. А через несколько месяцев сенат отозвал легионы, оставив на Сардинии только Аврелия Ореста, и Гракх, в силу своей должности, должен был остаться при консуле. В негодовании он вбежал в палатку полководца.

— Это несправедливо! Неужели легионеры виноваты в случившемся? Я тоже не останусь здесь и уеду с ними!

— Гай Семпронии Гракх, — торжественно сказал Аврелий Орест и погрозил ему пальцем, — ты — квестор и обязан оставаться при консуле!

— Один, а не три года! Я уеду.

— Молчи!

Гай побледнел. Повернувшись, он вышел из палатки в сильном раздражении. А ночью самовольно покинул лагерь, решив немедленно отплыть в Рим.

VIII

Лаодика вбежала в азиатскую комнату и, не дав Кассандре даже войти, бросилась к ней с искаженным лицом.

— Я все знаю! — кричала она, задыхаясь. — Ты добивалась смерти Сципиона, сговаривалась с его врагами!.. Я все знаю! — повторила она, прижимая руки к сердцу, — и я не уважаю, не люблю тебя, мать! Я презираю тебя. Ненавижу.

Кассандра холодно взглянула на дочь:

— Ты сошла с ума. Сципион был нашим врагом: он убил твоего отца, соблазнил тебя…

— Замолчи! Он был прав.

— Прав, что убил отца?

— Отец оказался изменником.

И она беспорядочно рассказала все, что слышала об отце от Сципиона.

Но Кассандра не сдавалась: она упирала на то, что патрон воспользовался ее отъездом, чтобы соблазнить дочь своего клиента, упрекала Лаодику в разврате, называла ее блудницей, податливой девчонкой, дурою.

Лаодика молчала. И когда кончились упреки, она оскорбительно засмеялась:

— Разве ты — мать? Пусть Немезида вырвет у тебя лживый и несправедливый язык! Не соблазнил он меня, а мы полюбили друг друга, не блудница я и не податливая девчонка, потому что любила его одного, не развратница я и не дура… Он любил меня слушать, он любил мое сердце, мою душу, он упивался моим телом, как нектаром богов. Он говорил, что эта азиатская комната — Олимп, а я — Афродита. И я верила ему. Он был для меня и Фебом-Аполлоном, и Зевсом, и Марсом, и жизнью, и всем миром… А ты отняла его у меня, ты, убийца!

— Не я убивала…

— Но ты сговорилась с Корнелией, матерью Гракхов, с Фульвием Флакком и с Семпронией, женой Сципиона, и вы отравили его, великого, славу Рима, моего любимого владыку и супруга!

Она топнула, захохотала:

— Ты назвала меня блудницею. Нет, не была я развратницей, и пеняй на себя, если стану гетерою… Уходи, уходи! Что так смотришь на меня? Продавай все, уедем из Рима! Я не хочу оставаться в городе, где он погиб! В Пергам, в Пергам!.. Там я буду отдыхать несколько лет от этого страшного дня… там я… Что же ты стоишь? Уходи, уходи!..

Она зарыдала и, уткнувшись лицом в подушки, неподвижно лежала в полусумраке, жалкая, как избитая рабыня, истекающая кровью.

А Кассандра, выйдя из дому, отправилась к Семпронии просить разрешения о выезде из Рима, но рабыни объявили ей, что госпожа больна и никого не принимает, и лучше поговорить с Корнелией.

Корнелия находилась при дочери, однако не виделась с нею. Семпрония, запершись в своей спальне, не выходила оттуда, а Корнелию не хотела видеть, и когда мать попыталась к ней войти, Семпрония крикнула с такой ненавистью, что Корнелия отшатнулась от двери:

— Ты… ты толкнула меня на преступление… Ты… О мать, мать!..

Эти слова звучали в ушах Корнелии таким осуждением, что она не находила себе места.

Она приняла Кассандру и, узнав, что вдова клиента уезжает с дочерью из Рима, облегченно вздохнула: «Одной свидетельницей меньше — одной тревогой меньше». И она разрешила Кассандре от имени Семпронии продать имущество погибшего Лизимаха и уехать с дочерью в Пергам.

IX

Гракх был встречен народом восторженно. Тысячи плебеев, земледельцы, всадники и мелкие торговцы приветствовали его радостными криками, как благодетеля, а он между тем еще ничего не сделал. Но все помнили его брата и надеялись, что Гай будет продолжать его дело: городской плебс ожидал улучшения своего положения, хлебопашцы, не получившие наделов по вине Сципиона Эмилиана, — земли, а всадники живо еще помнили переговоры с Тиберием.

Такому взгляду на молодого квестора немало способствовал Фульвий Флакк, считавший его несравненно выше себя. Действительно, Гракх превосходил своего друга ясностью суждений, величием дерзаний, неустрашимостью и красноречием. (Даже враги считали его великим оратором и большим писателем.) И Фульвий, восторженно преклоняясь перед Гаем, убеждал народ, что Гракх — единственная надежда плебса и всадников, единственный честный вождь, который, не задумываясь, поведет народ против оптиматов и победит их.

Такие же идеи распространял Фульвий Флакк среди союзников, а получив консулат, выступил с законом о даровании им гражданских прав. Сенат пришел в ужас: «Если консул на стороне врагов, то кому же еще верить?» — шептались оптиматы и, чтобы освободиться от вредного мужа, решили послать его на войну с кельтами. Да и народ был недоволен: он опасался, что новые граждане станут посягать на те выгоды, которые плебс получал от оптиматов, и Фульвий принужден был отказаться от своего предложения. Он уехал в Галлию, вел победоносные войны по ту сторону Альп с саллувиями, а его сторонники подстрекали союзников к восстанию.

Находясь на Сардинии, Гай слышал об отпадении от Рима Аскулума, о восстании Фрегелл, решивших силою добиться гражданства, о взятии их претором Люцием Опимием, срытии стен и превращении города в селение. Друзья писали из Рима, что причиною победы Опимия была главным образом ожесточенная борьба между богатыми и бедными, что дало римлянам возможность подавить восстание раньше, чем оно успело распространиться на другие города и племена, а также измена, открывшая претору доступ в город.

Гракх перечитал конец письма, подплывая к Риму.

«Наглый негодяй, — писал друг об Опимии, — разорил цветущий город и возле места, где находились Фрегеллы, основал римскую колонию Фабратерию. Ты не поверишь, дорогой Гай, куда завело его бесстыдство: он возбуждает судебные дела против жителей несчастного города и римских граждан, обвиняя их в измене, и многие невиновные люди предстанут как соучастники восстания перед судом. Ждем твоего возвращения и помощи. Да хранят тебя всесильные боги и сам Юпитер Капитолийский!»

Рим не понравился Гракху. Какая-то тревога отражалась на лицах граждан. Магистраты держали себя вызывающе.

Клиенты, подстрекаемые оптиматами, возбуждали народ против квестора, самовольно уехавшего с Сардинии, и толпа, встречавшая его утром, как вождя, уже вечером заколебалась.

Перед домом Гракхов бродили ремесленники, выкрикивавшие оскорбительные слова, слышались возгласы о привлечении Гая к суду за нарушение воинской дисциплины, а когда вскоре и цензоры возбудили против него обвинение, Гракх принужден был защищаться.

— Разве я не совершал походов, — говорил он, — не служил на военной службе двенадцать лет, в то время как другие ограничиваются обыкновенно десятью годами? Разве я не оставался квестором в течение трех лет, тогда как закон разрешает вернуться домой после одного года? Из всего войска я один взял с собою свою казну полностью, а не привез ничего; другие же, выпив взятое вино, наполнили свои амфоры серебром и золотом.

Речь Гая была настолько убедительна, что цензоры оправдали его единогласно. Вернувшись домой после этой победы, он написал Корнелии эпистолу.

Изложив подробно свою жизнь на Сардинии, возвращение в Рим, преследования врагов, он кончил письмо уверениями, что Тиберий является ему во сне и требует продолжать его дело. «И я, мать, буду добиваться трибуната, чтобы отомстить за дорогого брата, убитого злодеями; я облегчу положение не только деревенского, но и городского плебса, опрокину сенат, чтоб передать его власть комициям, обновлю отжившую свой век республику. Все, что есть честного, смелого и любящего родину, станет на мою сторону; плебс поймет, что я борюсь за него».

После смерти Тиберия мать поселилась в Мизенах, лишь изредка наезжая в Рим. Семпрония недавно «бежала», по словам друзей, от тоски по мужу, не желая никого знать — ни матери, ни брата, ни родственников, — подальше от Рима, в Элладу, где хотела вопросить дельфийский оракул, как дальше жить, что делать. И о ней не было известий.

Не успел Гай получить ответа на письмо, как против него было возбуждено новое обвинение: утверждали, что он и Фульвий Флакк произвели возмущение в Фрегеллах и руководили восстанием: один — с Сардинии, другой — из Галлии. Но Гракх легко оправдался, сославшись на консула Аврелия Ореста, который хвалил его в своих донесениях сенату, а о Фульвий сказал, что смешно обвинять консула на основании слухов, которые распространяют враги. Наблюдая за народом, он видел, что оптиматы ищут себе сторонников среди городского плебса, кормят голодных клиентов и требуют от них поддержки в народном собрании.

«Если провести закон, который обеспечит существование клиентов и бедных ремесленников, — думал он, — вся эта толпа хлынет ко мне, станет моей защитницей и я, опираясь на нее, сумею провести ряд полезных законов. Против меня работают Скавр, Опимий и Ленат, но когда на моей стороне будет сила, они подожмут хвосты, как побитые собаки. Я должен стать трибуном, войти в сенат, изменить ход внешних и внутренних дел республики, улучшить состояние плебеев, заключить союз с всадниками. Они помогут мне в борьбе с сенатом».

Гай получил письмо от Корнелии. Он читал его, перечитывал, пожимал плечами: нежность к матери чередовалась с досадою на нее: «Как она не понимает, что наша жизнь — моя и брата — ничто перед благом народа? Тиберий погиб, а я еще жив, и пока я хожу, говорю, двигаю хоть одним членом, — я буду бороться, буду продолжать дело брата и даже больше — осуществлю то, что помешала совершить ему смерть».

Опять и опять перечитывал эпистолу.

Корнелия писала: «Ты говоришь, что отомстить врагам прекрасно, да, это прекрасно, если не вредит отечеству; но если сделать этого нельзя и наши многочисленные враги спустя долгое время не погибнут, пусть они лучше останутся, нежели погибнет республика».

— Никогда! — громко сказал он, стукнув кулаком по столу. — Враги должны погибнуть…

«Если же иначе не можешь поступить, добивайся трибуната после моей смерти; когда я ничего не буду чувствовать, делай что хочешь. Но не стыдно ли тебе будет совершать на моей могиле жертвоприношения, когда ты при моей жизни так мало обращал на меня внимания? Надеюсь, Юпитер не допустит, чтобы ты в своем ослеплении шел этим путем. Если же ты будешь упорствовать, то опасаюсь, как бы ты не испортил всей своей жизни».

— Что моя жизнь? — усмехнулся он. — Ждать смерти матери, а затем добиваться трибуната? Зачем? Мать так же переживет меня, как пережила Тиберия. А я пойду своим путем. И когда я переделаю Рим, когда в нем не будет бедняков и нищих, государство станет великим и сильным!

X

Он сблизился с сословием всадников — с этими публикана-ми, откупщиками и подрядчиками, председателями различных обществ и товариществ, главной целью которых была нажива и среди которых спекуляция, торговля рабами и блудницами не считались постыдными деяниями, а прибыльными, дозволенными законом, освященными государством способами обогащения.

Войдя в атриум, Гракх увидел перед собой толстого, высокого, белобородого человека с румяными щеками и красным носом, услышал его грубый, охрипший голос:

— Привет благородному брату великого народного трибуна Тиберия Гракха! Прости, что смелость заставила меня войти в твой дом…

— Привет и тебе! Мой дом открыт для друзей…

— Я знал это, — поспешно заметил старик и медленно заговорил, взвешивая каждое слово. — Я — всадник Муций Помпоний, тот самый, который вел переговоры с Тиберием Гракхом. Меня отправило к тебе товарищество публиканов: оно просит у тебя защиты против сената. Будь добр, помоги нам, и мы поддержим тебя золотом, оружием, чем хочешь. Тиберий был согласен, и если ты…

— Подожди, — прервал его Гракх, — я подумаю.

— Умоляю тебя всеми богами! — воскликнул Помпоний. — Не отказывайся… Мы богаты, мы все можем. Деньги были, есть и будут основой жизни человека. Я имею на тысячу талантов состояния, я могу добиться чего захочу, но я — римлянин и не желаю поступать беззаконно, нарушать спокойствие отечества. Послушай, завтра у меня состоится пиршество, и на нем будет присутствовать много всадников. Присмотрись к ним, поговори, если хочешь, и я познакомлю тебя с самыми влиятельными мужами…

Гай задумался. Судьба благоприятствовала ему, но он не хотел подать вида, что доволен предложением.

— Больше всего меня занимает, — сказал он, — положение плебса, но если всадники готовы помочь мне, то я подумаю, что можно сделать и для них.

— Повторяю, мы не пожалеем на это дело ни золота, ни вооруженной силы; у нас есть огромные средства, есть и сыновья, которые будут бороться на твоей стороне… Послушай, благородный муж, — подвинулся к нему старик, — общество публиканов ведет крупную торговлю с Азией, Испанией, Элладой и большими островами Архипелага, оно имеет своих людей в Пергаме, Парфии, Понте, Африке, во всем мире. Мы ввозим в Рим предметы роскоши, лучших рабов, красивейших невольниц, вина, сладости, мы покупаем по оптовой цене, почти за бесценок, а продаем в розницу, наживая половину общей стоимости. Мы арендуем земли в провинциях, и хотя на Сицилии потерпели огромные убытки (проклятый Эвн разорил весь остров!), а в Азии потеряли виллы, стада, склады товаров (безумный Аристоник не пожалел богатств пергамских царей для Государства Солнца!), мы быстро оправились. Ты не был в последние годы в тех местах. Ты бы не узнал разоренных стран: все цветет, как цвело до восстаний. Прости, что я так много говорю, не подумай обо мне: «Вот болтливый старик, у него язык, как у старой сплетницы!»

— Ты сказал обо всем, только забыл упомянуть о податях, которые вы берете на откуп…

— Я умолчал потому только, что твой покойный брат Тиберий обещал передать в наши руки судебную власть. Я полагал, что ты не откажешься провести закон, который наметил Тиберий. И если это так, то рассчитывай на нашу помощь, добиваясь трибуната. Но прости, что я опять много болтаю… Завтра вечером договоримся крепче. Придешь?

— Если никто не помешает…

— Нет, ты должен придти! Я познакомлю тебя с моим сыном Помпонием и с племянником Леторием Мэгом. Славные, храбрые, преданные молодые люди! Если ты доверишься им, то они будут лучшими твоими помощниками, и дела твои, с помощью небожителей, пойдут хорошо. Помпоний отличился в коннице Сципиона Эмилиана под Нуманцией, а Леторий — под Тавромением. Они тебе понравятся, я в этом уверен… Придешь?

— Приду, — согласился Гай, видя, что от старика мудрено отвязаться, — только будь добр, скажи, где ты живешь и когда у тебя соберутся гости?

— Я живу на Эсквилине, но ты не смущайся расстоянием. Я пришлю за тобой лектику после обеда. Мы сможем поговорить о самом главном до пиршества.

— Кроме меня, будут у тебя сенаторы?

— Увы, господин мой, хотя я и нахожусь в родстве с Публием Рупилием, победителем сицилийских рабов, но, как тебе известно, он скончался незадолго до смерти Сципиона Эмилиана, а его племянница, моя вторая жена, оторвалась совсем от своей среды. Она дружила с супругой Публия Попилия Лената, а теперь все между ними кончено.

— Почему?

Старик смущенно молчал, потирая толстыми пальцами красный нос.

— Денежная ссора, — пробормотал он, — супруге Лената понадобилось несколько десятков тысяч сестерциев на покупку юного александрийца, и она обратилась к моей жене, а та отказала… Не подумай, что она жадна — вовсе нет, но у супруги Лената постыдная привычка забывать о долгах…

Муций Помпоний тяжело поднялся и, беспрестанно кланяясь, ушел, с трудом передвигая ноги. С порога дома Гракх видел, как он развалился в лектике, и крепкие рослые рабы быстро понесли эту грузную тушу, точно это была соломинка.

На прощание старик прокричал:

— Да хранит тебя Минерва!

XI

Гай Гракх договорился с всадниками.

За поддержку в борьбе с сенатом, которую они обещали ему, он наметил два закона: судебный, на основании которого суды отнимались у сенаторов и передавались всадникам, и закон о провинции Азии, вводивший, как это было на Сицилии и Сардинии, подати в виде десятины с дохода, причем эта десятина должна была сдаваться цензорами на откуп публиканам не в провинции, а в Риме.

На совещании, состоявшемся до пиршества, Гракх развил намеченные им законы, потребовал от всадников безусловной поддержки в борьбе с оптиматами во время своего трибуната.

— Вы получите, — заключил он свою речь, — право золотого перстня, который будет символом вашей власти, места в театрах в первых четырнадцати рядах, вы упрочите свое положение во всем государстве, власть в Риме, могущество в провинциях.

Всадники покрыли егоречь дружными рукоплесканиями.

Муций Помпоний подвел к Гаю своего сына и племянника; они понравились Гракху.

Помпоний, коренастый молодой человек, с широким смуглым лицом и приветливой улыбкой, с белыми, как морская пена, крупными зубами и темным пушком на верхней губе, низко поклонился гостю:

— Счастлив видеть а нашей среде именитого друга. Ты мне нравишься и — клянусь всеми богами! — я буду твоим верным сторонником, если ты захочешь.

— Захочу ли я? — улыбнулся Гракх, дружески пожимая ему руку, и повернулся к Леторию, скромно стоявшему рядом с Муцием Помпонием.

Леторий был плечистый, краснощекий человек, с серыми глазами, в которых вспыхивали лукавые искорки смеха; он сказал, сдерживая улыбку:

— Нас привлекло не пиршество, а твое присутствие. И я говорю тебе просто, радуясь, что ты с нами: «Располагай мною, как найдешь нужным. Твоя воля будет для меня законом».

Гай сжал его руку:

— И я рад, что нашел таких искренних друзей в вашей среде, — и, повернувшись к Муцию Помпонию, воскликнул: — Дружба с твоим сыном и племянником укрепит еще больше наш союз!

На пиршестве он пробыл недолго, — торопился домой. Роскошь стола, обстановки, множество рабов, невольниц, танцовщицы, певицы, — все это стоило огромных денег, и он подумал, что эти люди вступают в борьбу с сенатом не из-за власти, а ради наживы: побольше прибылей, побольше золота!

Он оглядел столы, уставленные многочисленными блюдами, улыбнулся: «О, если бы здесь был Фульвий! Он не ушел бы до тех пор, пока не догорела бы последняя светильня, пока рабы не принялись бы убирать со столов. Он подружился бы со всеми всадниками, напоил бы их и стал бы приставать к женам и дочерям. Он омрачил бы нашу дружбу яростной ссорой!»

XII

Добиваясь трибуната, Гай видел, что нобили против него: на выборах было так много народа, что поле, где они происходили, не могло вместить толп, подходивших со всех концов Рима, из соседних вилл и деревень. Все знали, что брат Тиберия, убитого оптиматами, домогается трибуната, и готовы были отдать за него свои голоса.

Многие взобрались на крыши и фронтоны: здания казались усеянными муравьями, и черные точки шевелились, подымаясь и опускаясь, как ползающие насекомые.

Законы, предложенные им вскоре (о личной безопасности граждан, о запрещении магистрату, лишенному должности, домогаться другой должности), были направлены против лиц, погубивших Тиберия. Думая о брате, он испытывал к его убийцам такую ненависть, что нередко сдерживался, чтобы не натворить глупостей. Кроме того, тревожила мысль о матери, которая была против его трибуната; Корнелия опасалась, очевидно, за жизнь сына, но Гай был смел, тверд, упрям и решителен. Он шел к намеченной цели, невзирая на козни противников, на их хитрость, на распространение слухов, порочащих его имя.

Закон о личной безопасности граждан прошел; он задевал консулов, преследовавших сторонников Тиберия, и Публий Попилий Ленат, не дожидаясь изгнания, добровольно оставил Италию. Второй же закон, направленный против Марка Октавия, пришлось взять обратно: трибун, низложенный Тиберием, отправился тайком в Мизены и умолял Корнелию повлиять на Гая.

— Он губит меня! — восклицал Марк Октавий со слезами на глазах. — Доступ для меня в магистратуру закрыт, что я буду делать? Более десяти лет я не исполняю государственных должностей, — неужели оттого, что я наложил вето на закон Тиберия? Но это несправедливо…

— Молчи! Тебе ли говорить о справедливости? — гневно ответила Корнелия. — Ты изменил Тиберию Гракху, это было не твое вето, оно принадлежало сенату…

— Прости. Десять лет…

Он бросился к ее ногам, схватил край ее столы:

— О, умоляю тебя, благородная госпожа! Сжалься надо мной, будь великодушна! Кто я? Ничтожный червь, и если ты оттолкнешь меня, я кончу жизнь самоубийством…

Сердце Корнелии смягчилось:

— Поезжай в Рим. Я напишу Гаю…

— О, госпожа моя!..

— Будь спокоен. Гракх возьмет закон обратно. Получив письмо от Корнелии, Гай долго раздумывал, как ему поступить: с одной стороны, жаль было огорчить мать, с другой — преступно, как ему казалось, щадить Марка Октавия. Однако любовь к матери взяла верх, и он отказался от закона, объявив народу, что Корнелия просит его об этом. Плебеи, уважавшие мать Гракхов ради ее сыновей и отца, согласились, и Марк Октавий мог теперь домогаться магистратуры.

Между тем Фульвий Флакк возвратился в Рим. Победоносно кончив войну с лигурийцами, он отпраздновал свой триумф и теперь был постоянным гостем у Гракхов. Он приходил веселый, оживленный, говорил громко, шутил, рассказывал случаи из своих многочисленных любовных похождений с лигурийками и, посмеиваясь, выпивал очередной додрант вина:

— Дорогой мой, прежде всего — жизнь, а потом — остальное. Я боролся, ты знаешь, а чего достиг? Власть сильна но не священна, как возвещают жрецы и авгуры. Власть можно опрокинуть, но это делается не сразу: нужно выжидать.

Выслушав Гая, с жаром развивавшего мысли о новых законах, он принялся обсуждать их, барабаня пальцами по столу:

— Хлебный закон — безусловно необходим, он рассеет враждебную тебе клиентелу, возглавляемую патронами, и ты будешь иметь большинство голосов в комициях. Месячная выдача — пять модиев хлеба на гражданина, по шести с третью асса за модий, — вполне достаточна и по цене доступна для бедняка.

— Это так, но меня смущает, что плебс, получая дешевый хлеб, потребует вскоре дарового, а это создало бы толпы бездельников и лентяев.

— Что же делать? Это необходимо, хотя бы в целях дальнейших законов. Имея почву под ногами, ты обдумаешь новые предложения…

Гракх улыбнулся:

— На этот год я уже обдумал. Улучшая положение городского плебса, нельзя забывать о деревенском. Я хочу возвратить триумвирам права, отнятые у них Сципионом Эмилианом. Пусть они решают самостоятельно, как и прежде, является ли известная земля общественной или частным владением. Я хочу, чтобы бедняки ежегодно наделялись участками.

— Это хорошо. Я согласен.

— Я знал, что ты так ответишь. Однако этот закон я хотел бы дополнить законом о проведении дорог, что, несомненно, облегчило бы земледельцам сбыт съестных припасов и дало бы возможность сбивать цены с заморского хлеба. Я решил широко развернуть постройки мостов, плотин, житниц и общественных сооружений, чтобы дать работу городскому плебсу…

— Плебс будет доволен, но сенат безусловно воспротивится. И в самом деле: всеми этими работами ведают цензоры, и ты вторгаешься в сферу деятельности сената.

— И все же я буду бороться за этот закон! — воскликнул Гай. — Я не знаю твоего мнения, но если ты и против, то я пойду один на форум и сумею убедить плебс…

Фульвий Флакк рассмеялся:

— Дорогой мой, не волнуйся! Сядь. Я именно за этот закон, и если понадобится, то поддержу тебя всюду — и на форуме, и в сенате, и в комициях, и даже на сходках…

— А к концу года я проведу судебный закон, нужно вырвать суды из рук сената и передать всадникам. Разве сенаторы не судят лицеприятно, оправдывая лиц своего круга, прекращая их грязные дела под разными предлогами?

Фульвий Флакк покачал головою:

— Я знаю, ты договорился с Муцием Помпонием, — молвил он вполголоса, — и сделал большую ошибку. Твой брат Тиберий заблуждался, полагая, что всадники могут помочь в борьбе. Ты плохо знаешь этих людей.

— Позволь, дорогой, борьба с сенатом возможна только при поддержке всадничества…

— Это так. Но подумай, что будет с нашими судами, когда во главе их будут стоять всадники? Эти торгаши, для которых золото — единственный бог, более склонны к подкупу, нежели сенаторы; они загрязнят взятками, пристрастными решениями наши римские суды, и вся вина падет на тебя, законодателя!

— Вина перед кем? Перед потомством? Но оно никогда не поймет того положения, в котором я нахожусь, той среды, которая меня травит, и той безвыходной обстановки, которая привела Тиберия к смерти.

— Делай, как хочешь, — нахмурился Фульвий, — но боюсь, как бы ты, улучшая положение всадничества, не нанес государству неизлечимой раны.

XIII

Гай Гракх провел намеченные законы, несмотря на противодействие сената.

Оптиматы понимали, что хлебный закон содействовал притоку неимущих, которые, попадая в Рим, поддерживали трибуна; обнищавшие плебеи получали работу в городе и вне его. Строились обширные Семпрониевы амбары для хранения привозного зерна, египетского и сицилийского, и тысячи плотников, кузнецов и иных ремесленников работали с утра до вечера под присмотром надзирателей и нередко самого Гракха.

— Верно ли, что Гракх восстановил аграрный закон своего брата? — с беспокойством спрашивали нобили, приезжавшие из своих вилл в столицу.

— Он всюду сует свой нос, — хмурились сенаторы, — теперь он занялся улучшением дорог, как будто…

— Мы ехали, — с восторгом прервал худощавый нобиль, — по прямым дорогам, выложенным гладкоотесанным камнем, плотно убитым истолченным щебнем… Таких дорог — клянусь Меркурием! — у нас еще не бывало…

— А ты забыл каменные столбы с надписями, обозначающими расстояние? — подхватил другой. — Они стоят на каждой миле, а по обеим сторонам дороги возвышаются белые камни, чтобы легче слезать и садиться на лошадь, не прибегая к чужой помощи.

— Но прекраснее всего — мосты, — сказал третий, не замечая нахмуренных лиц сенаторов. — Они висят над потоками и ложбинами, а кругом копошатся тысячи работающих бедняков…

Народ превозносил Гракха: всюду, где бы Гай ни появлялся, один или в сопровождении друзей и подрядчиков, его встречали восторженными криками, призывали на него милость богов.

Особенно прочно возросло его могущество ко второй половине года. Враги обвиняли его в стремлении к царской власти.

— Тиберий хотел того же, — с яростью говорили оптиматы, заседая в сенате, — но благородный Сципион Назика вовремя спас республику. Неужели среди нас не найдется второго Назики!

— Его окружают публиканы, ремесленники, художники, посланники, военачальники, воины и ученые, — вторили другие.

— Он хитер, деятелен, предприимчив, настойчив в достижении намеченной цели; он умеет быть одинаково приветливым со всеми, а особенно с плебсом.

— Он стал могущественным вождем народа, врагом отечества. Он ввел очередность голосования центурий по жребию…

— Он хочет быть одновременно консулом и народным трибуном. Разве он не избирает судей по своему усмотрению? Разве он не кричит: «Долой сенат! Вся власть комициям!»

Выполняя обещание, данное всадникам, Гай вскоре же предложил закон о провинции Азии, который был принят народом единогласно.

— Отдавать десятину на откуп нашим врагам и где? В Риме! Да он с ума сошел! — кричал Люций Кальпурний Пи-зон.

А Люций Опимий ворчал, ни к кому не обращаясь, новее слышали его слова:

— Поглупел римский сенат, что ли? Из Азии, как из житницы, будут черпать хлеб для раздачи ленивой голи; всадники возьмут на откуп прямые подати… Кажется, все ясно, а сенат не понимает…

Люций Опимий ошибался: сенат понимал, но не знал, что делать.

Несмотря на клятвы и бессильную ярость, пришлось смириться. Всадники требовали, чтобы Гракх был допущен (как народный трибун, он имел право) к участию в совещаниях сената, утверждая, что за ним сила, его поддерживает плебс, что законы народного трибуна увеличивают благосостояние республики.

— Разве вы не видите сооруженных виадуков? — шумели они, перебивая друг друга. — Взгляните на большой, семисводчатый мост, построенный из красного туфа и паперина! Он находится на девятой миле от Рима, по дороге в Габию, и благодаря своей прочности переживет столетия. Разве это не есть достойный памятник величия римского государства.

Оптиматы ожидали, что будут иметь дело с человеком наглым, дерзким, заносчивым, и каково же было их изумление, когда он произнес в сенате речь, насыщенную таким красноречием, какого они еще не слыхали, речь, полную вдохновенного жара и призывов к спасению республики от роскоши, голода, безработицы, к укреплению ее путем помощи беднейшему населению.

Его предложения делали честь сенату, и однажды оптиматы были взволнованы кратким докладом Гракха о хлебных припасах, присланных пропретором Фабием из Испании.

— Этот хлеб, — говорил Гай, — я советую продать по низкой цене испанским беднякам, а вырученные деньги отослать городам; Фабию же сделать выговор за притеснение подвластных жителей. Было бы нехорошо, если бы о римском сенате распространилась дурная слава в провинциях и чужих землях, как о пособнике нечестной деятельности пропретора!

Сенат единогласно принял предложение Гракха, даже строптивый несговорчивый Люций Опимий не посмел возражать.

Расходясь, сенаторы тихо беседовали:

— Гай Гракх не такой плохой человек, как о нем говорили, — сказал Публий Лентул, — он любит отечество и служил ему бескорыстно.

— Ты одобряешь действия Гракха? — вскричал Люций Опимий.

— Я не одобряю, а высказываю мнение коллег.

— Неправда, никто этого не думает, кроме тебя.

— Позволь, дорогой, — вмешался Люций Кальпурний Пи-зон, — я, как и ты, противник Гракхов и их законов, но согласись, что Гай мог бы быть нашим сторонником. Нужно только суметь его убедить. А тогда римский сенат был бы блестящим. Гай — умная голова, величайший оратор, кумир черни, и если мы перетянем его на свою сторону — за ним пойдет плебс, пойдут и всадники…

— Легче было Геркулесу добыть пояс Ипполиты, чем нам убедить Гракха, — усмехнулся Люций Опимий.

— Клянусь Юпитером, ты преувеличиваешь…

— Он честолюбив, стремится к власти. Корнелия, эта выжившая из ума старуха, мечтает о диадеме для сына.

— Я не очень верю этим слухам.

— Не говорил ли я, что ты за Гракха?

— Перестань! — вспыхнул Люций Кальпурний Пизон. — Ты лаешь, как Гекуба…

Сенаторы расходились. Голоса их умолкали на пустынной улице. У всех было предчувствие, что Гай не ограничится проведенными законами, а предложит новые, потому что он содействовал избранию в консулы своего друга Фанния, а сам получил трибунат и на следующий год.

XIV

Плебс возлагал на Гракха большие надежды: он ждал новых законов, которые улучшили бы его положение, а народный трибун желал закрепить еще больше свою связь с городским и деревенским плебсом и выступил с военным законом.

Плебеи радовались:

— Наших детей, не достигших семнадцати лет, не посмеют теперь брать на военную службу!

— Не будут наказывать смертью за тяжелые поступки.

— Будут снабжать одеждой.

— Без вычета из жалованья!

— Хвала трибуну! Он стоит за нас!

Вскоре Гай провел закон о провинциях, отдаваемых в управление консулам.

— Проклятый Гракх! — ворчал Люций Опимий, подстрекая сенаторов против народного трибуна. — Он отнимает у вас, отцы государства, ваше древнее право. Теперь вам придется назначать провинции, которыми будут управлять проконсулы, до избрания консулов известного года.

Удар был силен: до этого времени сенат, после вступления консулов в должность, рассматривал, какими провинциями они будут управлять по истечении года их службы, и предоставлял своим сторонникам более выгодные провинции, чем лицам независимым. А теперь все это рухнуло.

Но самым важным был закон об отведении колоний; он прошел в декабре, в год консульства Люция Цецилия Метелла и Тита Квинция Фламинина. Образование колоний в Италии — Тарентийской, под названием Нептунии, Капуанской и Минервии на месте греческого города Скиллетиона — было дело трудное: не хватало земель для раздачи, и Гай Гракх возымел мысль основывать колонии в заморских владениях.

Против Гая сидел Фульвий Флакк, рядом с ним Помпоний и Леторий, дальше — Фанний, Друз и Рубрий. Перед ними стояли чаши с вином, яблоки в этрусских корзинках, сладкое печенье, облитое медом.

— Друзья, — заговорил Гракх, искоса поглядывая на Фанния и Друза, которые молчали, — цель основания колоний для всех ясна и необходимость их бесспорна: мы обеспечим участками безземельных и малоземельных граждан, освободим столицу от богачей и бедняков, не желающих заниматься ремеслом и торговлей, дадим доступ в колонии даже зажиточным гражданам, потому что нам нужны большие средства для обзаведения сельскохозяйственными орудиями и инструментами.

— Но не мало ли ты выделил колоний? — воскликнул рябоватый трибун Рубрий. — Я все обдумал и хочу предложить закон об основании колонии на месте Карфагена.

— Хорошо, — сказал Фульвий Флакк, — а на сколько человек?

— На шесть тысяч.

— Поедут граждане в Африку?

— Отчего же нет? — удивился Гай. — Самое главное — мы должны завербовать колонистов, и я придумал, друзья, предложить также союзникам переселиться в эту колонию, а в награду они получат права римского гражданства.

— Прекрасная мысль! — закричали все, только Фанний и Друз молча смотрели на стол, не выражая восторга.

— Вы не согласны? — вспыхнул Гракх.

Фанний поднял голову, глаза его тревожно забегали по лицам друзей.

— Мысль хорошая, но сенат…

— Что сенат? — грубо крикнул Фульвий Флакк. — Куча издыхающих собак! Господа Рима — мы: Гай, я, ты, он…

— Сенат — голова республики, — убежденно возразил Фанний.

— Нет, голова — он, — указал Фульвий на Гракха, — а сенат только зад. Разве он не раболепствует перед нами?

Гай призвал всех к спокойствию.

— Разъясни нам, что тебя смущает, — обратился он к Фаннию.

— Я скажу откровенно: не только сенат, но и народ будет против закона Рубрия, потому что возникновение в провинциях римских колоний побудит союзников добиваться прав гражданства, а новый город может стать со временем соперником Рима; всем известно, что это место проклято Сципионом Эмилианом и обречено оставаться навеки пастбищем. Поэтому я не советую Рубрию выступать с этим законом.

— Глупости! — рассмеялся Флакк. — Сенат для нас не закон, а народ мы сумеем убедить!

— А твое мнение, Ливии? — обратился Гракх к Друзу.

— Мне кажется, что дело не так страшно, как рисует благородный Фанний. Нужно обдумать, обсудить с народом, а затем и провести…

— Что спорить, что сомневаться? — вскричал Гай. — Да здравствует закон Рубрия!

XV

Закон Рубрия прошел через комиции, но плебс неохотно голосовал за него, а сторонники сената возбуждали народ против Гракха, обвиняя его в безбожии: «Место предано проклятию, — твердили они на форуме и улицах, — боги страшно накажут гордецов, которые там поселятся». Плебс не знал, кого слушать. Граждане, изъявившие желание переселиться в Африку, теперь раздумывали, а на тех, кто собирался ехать, суеверный народ смотрел с ужасом; зато союзники, не колеблясь, соглашались покинуть Италию. Их прельщало римское гражданство, большие участки земли, а мысль, что дети их, ставши римскими гражданами, смогут занимать государственные должности, была решающей. Глядя на союзников, потянулись в Африку и малодушные римляне.

Весною Гай был назначен по жребию ехать на место Карфагена, где основывалась колония, под названием Юнонии, или Гереи. Не хотелось ему оставлять Рим, где его присутствие было необходимо, однако, не желая нарушать постановления граждан, он выехал немедленно, поручив Фульвию Флакку руководить делами народа.

Уезжая, он чувствовал, что положение его непрочно, но почему — затруднился бы сказать. Опираясь на плебс и всадников, он сотрудничал с сенатом, власть которого ограничил, и знал, что оптиматы — смертельные враги; плебс состоял из разнородных элементов: горожане холодно относились к нуждам земледельцев, а те смотрели на городской плебс, как на бездельников и тунеядцев; всадники, поддерживавшие Гракха, пока он не провел выгодных для них законов, теперь охладевали к нему, опасаясь, что в случае победы плебса благосостояние их пошатнется, а некоторые даже отвернулись от него и примкнули к сенаторам, с которыми их связывало родство; Муций Помпоний, могущественный старик, которого Гай считал человеком честным, стал бывать у сенаторов, выдав даже за одного из них свою дочь, сестру Помпония, и уговаривал сына и племянника отречься от Гракха, чтобы не испортить себе будущности. Но молодые всадники оказались честнее старика: они отказались слушать его и заявили, что судьба народного трибуна — их судьба.

Гай узнал об этом от одного из друзей, и уважение к Помпонию и Леторию превратилось у него в чувство глубокой дружбы и любви. Перед отъездом он обнял их, пошутил:

— Не боитесь оставаться со мной? А что если меня ждет участь Тиберия?

— Разделим ее с тобой! — вскричал Помпоний, и зубы сверкнули белой полоской на его смуглом лице.

— Разве мы не воины? — подхватил Леторий, вздернув плечами.

Фульвий Флакк тихо сказал:

— Мы готовы сразиться не только с олимпийцами, если они сунут нос в наши дела, но и с самой Фортуною!

— А что? — обеспокоился Гракх.

— Против нас возбуждают народ. У меня есть подозрение на твоих друзей…

— Ты шутишь!

— Говорят, эти люди встречаются с Люцием Опимием…

— Да поразит их громовержец! Да проглотит их Тартар! — вскричали Помпоний и Леторий.

Гай отозвал Фульвия в сторону.

— Кто? — выговорил он изменившимся голосом.

— Фанний и Друз.

Гракх засмеялся, похлопал Флакка по плечу:

— Не может быть, ты ошибся. Я за них ручаюсь.

— Ручаться можно за себя и то не всегда.

— Фульвий!

— Если не будет сомнений, то… Гай молчал.

— …прикажешь их убрать? — продолжал Флакк, спокойно улыбаясь. — Они исчезнут, точно никогда не существовали. И никто их не найдет.

— Это невероятно, невозможно, — не слушая его, шептал Гракх и вдруг, очнувшись, сжал руку друга и бросился к триреме, причалившей к набережной. Он быстро взошел на нее, и вскоре судно отплыло, сопровождаемое напутствиями друзей, плебеев и всадников.

XVI

На Палатине, в доме Гракхов, была тишина послеобеденного отдыха.

В атриуме, у водоема с четырьмя столбиками по углам, стоял стол, за которым молча работали три матроны. Свет проникал сверху, через отверстие в покатой к середине крыше, устроенное для стока дождевой воды. Окон в доме не было, и даже днем сумрак таился причудливыми тенями по углам и у ниш таблина, в которых хранились древние изображения предков — восковые маски, снятые с лиц покойников. Травертиновые колонны и стены носили следы давней облицовки — еще при жизни Семпрония Гракха отца; цветная штукатурка кое-где обваливалась, мозаика и фрески не то выцвели, не то потемнели от времени, а принесение в жертву Ифигении, изображенное на левой стене, потускнело.

И так же неярки казались лица Аргуса и Медеи, расположенные тут же по сторонам. На правой стене тешила взор римлянина сцена войны — бой на мосту через Тибр: Гораций Коклес один сдерживает напор этрусков; рядом с ним, в шлеме и латах, стоит богиня Минерва; она собирается метнуть звонкозвенящее копье в гущу врагов, — рука занесена, мускулы напряжены, и копье вот-вот вонзится в воинов. Эта картина, равно как и две крылатые Победы при входе в таблин, написанные, по-видимому, греческим художником, казалось, жила, производя большее впечатление, нежели жертвоприношение Ифигении.

Мозаичный пол, разрисованный под ковер, поистерся, и небольшие разноцветные, камешки с изображениями, некогда вставленные в красный цемент, повыпали, но узорчатая надпись у порога четко выделялась, крича о гостеприимности хозяев. С улицы доносился, нарастая и утихая, шум города, похожий на жужжание пчел. И вдруг голос раба, внезапно ворвавшийся в сонную тишину дома, оторвал матрон от дум:

— Семь часов[22].

Женщины подняли головы. Старая, с паутинками морщинок у тонких губ и живых глаз, в чепце, одетая в темную шерстяную тунику, ткала на вертикальном станке тогу, старательно проводя нити снизу вверх и пропуская иголку поперек основы, а молодая, смугло-румяная, с черными углями блестящих, как будто покрытых лаком глаз, пряла, привязав кудель у пояса; она несколько подобрала тунику и, вытягивая нитку за ниткой из пряжи, прикрепляла их к крючку веретена; затем, свесив нить между большим и указательным пальцем, она придавала веретену вращательное движение: нитка скручивалась, змейкой обвивалась вокруг веретена, проходила через крючок, и это повторялось до тех пор, пока веретено не было целиком увито. Тогда матрона снимала нитки и бережно клала моток в корзинку. Третья женщина, в траурной одежде, с лучистымми страдальческими глазами, вышивала коврик: крупные розы расцветали от действия ее рук, как от солнечных лучей.

Старая наблюдала за прядением молодой с легкой улыбкой на лице. Отложив недотканную тогу, она, как это случалось чуть ли не каждый день со времени отъезда Гракха в Африку, начала беседу о сыне; голос ее был слаб, грусть сквозила в словах:

— Послушай, Лициния, я устала ждать Гая: отчего он не едет? Лары молчат, предсказания авгуров туманны, но я знаю одно: отсутствие его гибельно для общего дела. Друз и Опимий склоняют народ на свою сторону, по городу ходят слухи, распространяемые сенатом, — подлые сплетни, порочащие славное имя Гракхов… Гай горяч, вспыльчив… И если он узнает…

По лицу Лицинии мелькнул испуг, согнав румянец, губы дрогнули:

— Не бойся, благородная Корнелия, боги милостливы к дерзающим мужам — к мужам, которые ратуют за справедливость, а мой любимый супруг борется за дело плебеев. Разве он не одержал победы? Разве сенат не подчинялся ему?

— Сенат ропщет, что государственные должности заняты его друзьями… И все б это было не страшно, если б сын остался в Риме. А теперь плебс, слушая демагогов, охладевает к нему, коллеги ненавидят за дерзость и захват власти, Друз — на стороне сената, он завидует, а Гай, так же как Тиберий, не хочет крови.

— Покойный мой муж, — тихо сказала матрона в траурной одежде, отложив коврик, — был чересчур мягок, он всегда колебался и оттого погиб, а Гаю не на кого опереться. Плебс — малосознателен: любой, кто даст ему большую подачку, получит больше голосов в комициях; воины растворились в народе, их нужно выбирать крупинка за крупинкою, как чернушку из проса; всадники ничего не стоят; это презренные торгаши, выскочки, вроде Скавра, который путем лести и подкупа идет к своей цели. Ты знаешь, что он делает? Он ловко подражает добродетели Цинцинната и суровости Манлия Торквата, не брезгая ничем, чтобы получить консульство…

— Ты очень строга, Клавдия! — покачала головой Лициния. — Разве Скавр против Гая? Помнишь, мать, — обратилась она к Корнелии с лаской в голосе, — он приходил к нам? Он уверял, что стоит ему только захотеть, и сенат…

— А, вот ты о чем! — вскрикнула Корнелия, и лицо ее загорелось пламенем гнева. — Раньше меня называли тещей Сципиона, а теперь — матерью Гракхов. А он вспомнил эту кличку и насмехается надо мной в сенате, на форуме — всюду…

— Я не понимаю, — пролепетала Лициния.

— Но разве можно, дочь моя, — продолжала Корнелия, — разрушать государство, которое нам — родина, мать, кормилица, за которое с честью сражался доблестный отец мой Сципион Африканский Старший, победитель Ганнибала, и с ним тысячи лучших сынов римской республики? А сенат, во главе со Скавром, губит отечество, преследуя Гракхов…

Клавдия встала, глаза ее сверкали такой ненавистью, что обе матроны задрожали:

— Мать, кровь Тиберия вопит о мщении!

— Он отомщен. Разве Сципион Эмилиан не получил по заслугам?

Лициния возмутилась.

— Чего ты говоришь? — вскрикнула она. — Не повторяй злых слухов, ходивших по городу, не обвиняй своего сына!

— Разве я обвиняю? — прошептала Корнелия. — Но Семпрония… после смерти Сципиона перестала бывать в родительском доме, отреклась от нас, замкнулась в себе… О, горе, горе!..

Она схватилась за голову, седые волосы выбились из-под чепца.

— И подумать только, — продолжала она надтреснутым голосом, — что боги льют столько страданий в мою душу, как в бездонную чашу, а я еще жива, не лишилась рассудка!

Молчание охватило атриум.

Корнелия думала о смерти Сципиона Эмилиана, разрушителя Карфагена и Нуманции, великого римлянина, храброго и честного воина, бескорыстного гражданина, и о смерти Тиберия, народного трибуна, кроткоглазого сына, убитого палками, как собака.

Тогда она избегала выходить на улицу; чувствовала на себе злобные взгляды прежних знакомых, ставших сторонниками сената, слышала за спиной насмешливые россказни, а Семпрония получала соболезнования о смерти великого гражданина от таких лиц, которых Корнелия не пустила бы на порог своего дома.

Корнелия знала больше: дочь замыкалась в строгое молчание, когда шли беседы о покойном брате, а иногда говорила, хмуря тонкие брови: «Кто идет против нашей власти — тот преступник». В этом ответе звучало гордое уважение римлянки к власти нобилей, оплоту государства. Корнелия, внушавшая детям с малых лет, что власть священна, не раз утверждала: «Благо республики выше и важнее жизни отдельных лиц, и несомненно, тех, кто затеял смуту». Это были мысли отца и мужа; прежде, не задумываясь, она принимала их на веру, а теперь идея о власти дала трещинку, и эта трещинка вызвала противоречия: «Оптиматы убили… кучка… это — власть?.. А разве народный трибун — не власть? И почему олигархия имеет больше прав на власть, чем плебс — все эти массы разоренных земледельцев, бедных ремесленников, угнетаемых рабов?»

Вопросы были не новые. Они обсуждались уже в сципионовском кружке — Полибий первый заронил семена этих опасных идей в юные головы, первый стал выращивать их, как опытный садовник. Сципион Эмилиан считал осуществление власти плебса несбыточной мечтою: он ссылался на Платона, Аристотеля, подкреплял свою мысль стихом из Гомера о единодержавии.

Корнелия живо помнила давнишние события, хотя время заметало веником шумных дней воспоминания, разбрасывая их по ветру. Милый сын, скромный, как девушка, честный, бескорыстный, бесславно погиб! Сципион Назика повел маленькую власть против большой и победил. Как это случилось, что кучка разогнала, избивая, тысячи?

«Как это случилось? Слышите, боги? И почему ты, Юпитер, не вступился за правду, и ты, Минерва, не поразила злодеев?»

Гораций Коклес!

Взглянула на картину и нашла в знаменитом муже древности некоторое сходство с Назикой: такой же лоб, тот же нос, те же глаза. Впрочем, нос не такой и глаза… А может, это показалось? Этот Назика женат на ее старшей сестре, а сестра ненавидит ее, Корнелию, ненавидит Гракхов…

Засмеялась грызущим сердце смехом.

Лициния в ужасе отшатнулась: искаженное лицо Корнелии стало зловещим — хриплый шепот зашуршал в атриуме:

— Этот Назика, этот…

Очнулась, провела рукой по бледному лицу.

— Клавдия, бедная, одинокая… Невестки смотрели на нее, как потерянные.

Корнелия поднялась, хлопнула в ладоши. На пороге вырос смуглый раб, низко поклонился.

— Предупреди Фида, что я выйду. Кликни Хлою. На ногах раба звякнули бронзовые браслеты и утихли. Хлоя, гибкая босоногая македонянка, блестя крупными виноградинами темно-синих глаз, вбежала, шурша короткой туникой, в атриум и, припав на колено, сняла с госпожи сандалии и надела вместо них красные кожаные башмаки с золотыми пряжками, а на плечи накинула длинную выходную одежду, упавшую до пят строгими складками.

Фид между тем вошел и, склонив голову, ждал приказаний. Это был раб, рожденный в доме Гракхов; сверстник Гая по детским играм, он, как и другой такой же раб Филократ, воспитывался вместе с молодым господином, принимал участие в гимнастических упражнениях и состязаниях, недурно знал по-гречески и считался членом семьи. Корнелия любила обоих: это были преданные люди, «любимые дети», как она их называла.

Выйдя на улицу, матрона пошла быстрой походкой бодрой женщины. Фид шел впереди, расталкивая рабов, громкими криками заставляя прохожих сторониться.

Толпа расступалась и тотчас же смыкалась за нею. Крики торговцев восточными сладостями, пирожников, гадателей, разносчиков носились над узенькими улицами, бились бессильно о неуклюжие двухэтажные дома, готовые, казалось, вот-вот рухнуть: верхний этаж частью висел над улицей, деревянные подпорки, кое-где подгнившие, грозили обвалом. Рабы и невольницы перебегали улицу, перекликаясь между собою.

На углу находилась палатка менялы, где толпились молодые щеголи и люди, добивающиеся магистратуры, а дальше лавки вольноотпущенников чередовались с домами, домиками и домищами; впереди на крыше таверны была устроена школа; вывеска гласила: «Диоген, учитель грамоты». Учитель громким голосом декламировал стихи из «Илиады», вызывая насмешки прохожих:

— Ишь вопит, будто брюхо подвело! Шел бы к Гракху — тот накормит, — злобно говорил торговец с порога своей лавки, намекая на хлебный закон, вызвавший прилив деревенского населения в город.

— Вместо того чтоб смущать бедняков посулами, завел бы хоть римские школы, а греческие — не для нас, — поддержал его пожилой вольноотпущенник с надменным лицом, которое выдавало африканское или азиатское происхождение, хотя он считал себя чистокровным римлянином и хвастливо говаривал, беседуя с окружающими: «Мы, римляне…».

— Грек обучает и нашим и своим наукам, — вмешался сухой старичок в поношенной тоге. — Мой господин Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший не раз говаривал: «Учение — цель жизни»; он знал хорошо по-гречески и учился разным наукам до самой смерти.

— А ты кто будешь? — спросил торговец.

— Был клиентом, а теперь торгую на форуме. Слыхал о лавке Марция Стила?

— Как не слыхать? У тебя гемм и золота больше, чем у любого грека.

В это время учитель появился на краю крыши, и детский голосок выговорил несколько слов по-латыни.

— Чья правда? — закричал Марций Стил. — Разве я не говорил?

Но торговец не унимался; он сказал громко, по-видимому, с умыслом:

— Вредный народ эти греки! Не будь их и этих азиатов, понаехавших в Рим, не дошли бы мы до такой подлой жизни! Кто, как не они, торгуют рабами у храма Кастора? Кто, как не чужестранки, разоряют и заражают дурными болезнями нашу молодежь? Кто, как…

Корнелия больше не слушала. Мысль о внуке, сыне Гая, больно отразилась в ее сердце: мальчик учился у Диогена, и неужели греческое воспитание так же тлетворно, как восточная роскошь, червем подтачивающая дух и тело римской молодежи?

У Мугонских ворот скопление людей было настолько велико, что Фид охрип от криков. Народ стоял сплошной стеною, не пропуская никого.

Корнелия остановилась в нерешительности: колебалась — ждать или повернуть обратно.

— Скажи, Фид, что за причина столь небывалого наплыва толпы?

Фид не успел ответить. Несколько рабов бежали с криками, расталкивая народ:

— Дорогу благородной Аристагоре! Дорогу… Двигалась лектика, окруженная многочисленной толпою.

Ее несли на плечах крепкие, мускулистые сирийцы, одетые все, как на подбор, в разноцветные пенулы, наброшенные поверх туник; они шли ровным шагом, равнодушно поглядывая на народ.

В лектике, усыпанной цветами, полулежала юная гречанка с таким чарующим лицом, что Корнелия невольно загляделась. Небрежно опершись правой рукой на расшитую золотом подушку, девушка держала в левой зеркальце в оправе из слоновой кости с изображением Семелы; оно сверкало на солнце, как раскаленный осколок металла.

По белокурому парику, выглядывавшему у чужестранки из-под вуали, Корнелия догадалась, что эта девушка — гетера.

Заметив впечатление, произведенное ею на народ и особенно на щеголей, старавшихся пробиться сквозь толпу к лектике, Аристагора бесстыдно разлеглась на подушках; это привело римлянок в негодование, а юношей в восторг: одобрительные возгласы вызывали улыбку на ее лице.

Лектика между тем уплывала над толпой, как нарядная лодка, а серебряная занавеска раздувалась парусом, изредка скрывая гетеру от глаз народа. А на смену этой лектике двигалась другая, менее роскошная. В ней возлежала толстая гетера в митре, с наглыми глазами навыкате; румяные щеки готовы были, казалось, лопнуть от полнокровия, из-под паллы выглядывали ноги с мясистыми икрами.

— Дорогу благородной Никополе!..

Корнелия не выдержала: презрительно плюнув, она остановила повелительным жестом лектику и пересекла улицу. Услышала за спиной чей-то голос:

— Это — мать Гракхов.

Но не обернулась, гордо продолжая свой путь.

XVII

Марк Фульвий Флакк, друг Гая, жил на Эсквилине. Его дом поражал современников толпами рабов, азиатской роскошью, вторгшейся в Рим со времени присоединения Пергама.

Фульвий, человек уже пожилой, враг правящей олигархии, считал себя эпикурейцем. Он любил пожить, но не строгой жизнью древности, как жили Сципионы, Метеллы, а по-восточному, чтобы было чем вспомнить прошедший день, и если продолжал бороться на стороне Гая, то потому только, что надеялся на победу плебса. Восстание рабов на Сицилии и в городах Италии, и за которое он тогда ратовал, которым руководил и за которое готов был сложить свою голову, постигла жестокая неудача, — он упал духом, и, чтобы забыться, стал проводить время в попойках, любовных утехах и увеселениях. На древние нравы, отошедшие в вечность, он смотрел сквозь призму легкого скептицизма и мудрой усмешки, не веря, что возможен возврат к прошлому.

Но, несмотря на это, он продолжал бороться, как упрямый человек, ослепленный местью, которому особенно нечего терять. Жизнь? Как эпикуреец, он видел в ней только одно удовольствие, а если оно нарушалось кознями врагов, то дорожить жизнью не приходилось. Положение? Оно пошатнулось во время его консульства, когда он предложил даровать латинам и союзникам права гражданства. Семья? Он не был счастлив со сварливой женой и двумя сыновьями; жена дурно обращалась с рабами, хлестала невольниц по щекам; старший сын, Люций, хотя и борец за дело Гракхов, но легкомысленный щеголь, завсегдатай таверн и лупанаров, для которого победа над женщиной была важнее выступления на форуме, и младший, Квинт, юноша скромный, как девушка, нерешительный, тайно влюбленный в молодую рабыню, далекий от борьбы, — не были людьми стойкими, готовыми на жертвы. Богатство? Оно висело на волоске: стоило только измениться обстановке, и тот плебс, за который шла борьба, неминуемо бросится на своих друзей, науськиваемый свирепыми оптиматами, сожжет их дома, разграбит имущество. И потому Флакк вел рассеянную жизнь, мало заботясь о последствиях приближавшейся грозы.

Он видел, как нарастало столкновение, но не боялся. После провала закона, предложенного им в свое консульство, в городе пошли толки и пересуды. Говорили, что Фульвий подстрекает италиков к отпадению, расстраивает отношения Рима с союзниками. Возраставшая ненависть оптиматов к Флакку перекинулась на Гая. Плебс охладевал даже к нему, слышались насмешливые разговоры о том, что Гракх не порывает связей с олигархией, заискивает у народа, что такой трибун — двуликий Янус, и доверять ему не следует. Этим пересудам способствовал своими речами Ливий Друз, коллега Гая по должности, богач, оратор, которого сенат сумел склонить на свою сторону.

Положение было опасное. Корнелия это чувствовала и решила повидаться с Фульвием: хотелось выяснить, что он предпринимает и нет ли у него сведений, когда возвратится сын.

Флакк одевался, собираясь выйти. Раб набросил на него тогу, протянул ларчик с перстнями. Фульвий выбрал дорогую греческую гемму с выгравированной на одной стороне топаза сценой лесбийской любви, а на другой — инициалами MFF, подошел к зеркалу, вделанному в стену (вверху был изображен Геракл, убивающий Немейского льва, а внизу Парис, протягивающий яблоко Афродите); бледно-медная, ярко-блестящая поверхность отразила гладко выбритое лицо, тонкие губы, темные глаза с морщинками и багровую бородавку на левой щеке; белая паутина вилась уже на висках, лысина широким пятном желтела на макушке, подбираясь к затылку.

Раб доложил громким голосом:

— Матрона Корнелия желает видеть господина.

— Проси! — нетерпеливо передернул плечом Флакк.

И с видом занятого человека поспешно вбежал в атриум, бросился к Корнелии, радушно протянул руки:

— Счастлив тебя видеть, благороднейшая римлянка! Прошу тебя, садись. Ты так редко посещаешь нас… Какой радости обязан я твоему приходу?

Он передохнул, поправил складки тоги. Корнелия поняла, тонко улыбнувшись, сказала:

— Вижу, пришла я некстати — ты собирался уходить. Но я хотела предупредить тебя, что Ливий Друз и Люций Опимий действуют сообща. Берегись, чтоб они не захватили вас врасплох.

— Будь спокойна.

— Говорят, ты ведешь переговоры с латинами…

— Пусть говорят.

— Разве это неправда? Фульвий усмехнулся:

— Будущее покажет. Союзники доверяют Гракху, и когда он приедет, мы сделаем переворот…

— Не надо крови! — воскликнула матрона. — Гай не захочет…

— Ну, если не захочет, его постигнет участь Тиберия.

— Что ты говоришь? — испуганно шепнула Корнелия. — Разве нельзя уладить дело миром?

— Разве живут в мире орел и голубка, лев и серна? — вопросом на вопрос ответил Флакк и тут же стал говорить, что ожидает Гракха со дня на день, и два раба находятся на набережной, чтобы предупредить, как только появится на Тибре судно с лиловыми парусами. — Кроме рабов, — прибавил он, — на пристани находится народ…

— Много? — перебила Корнелия.

— Увы, — вздохнул Фульвий, — плебс изменчив, как море; он за того, кто больше обещает и больше дает…

— Так что же вы медлите? — заволновалась матрона. — Вас еще много… Призови в Рим союзников… Ах, нет, нет! Что я говорю? Нельзя нарушать спокойствия в стране, нельзя идти против власти!

Флакк пристально посмотрел на нее:

— Гай — трибун, вождь народа, и я, консуляр, обязан ему повиноваться. Но все же я посоветую ему поднять рабов, зажечь Рим, перебить сенаторов, точно так же, как они убили Тиберия с единомышленниками.

— Что ты, благородный Фульвий? Разве мало нам резни и восстаний на Сицилии? Овладев Римом, рабы уничтожат не только сенаторов, но и всех римлян…

Флакк нахмурился:

— От судьбы своей не уйдешь; даже Юпитер бессилен против того, что предначертано.

Он встал, подошел к клепсидре, стоявшей на треножнике в углу атриума. По бокам высокой колонки, на которой снизу вверх по порядку было выгравировано двенадцать цифр, стоялинагие мальчик и девочка; мальчик поддерживал фаллос, из которого вытекала тоненькая струйка воды, падая с легким журчанием в цистерну; девочка, с золотой палочкой в руке, стояла в лодочке, и по мере того, как вода прибывала, лодочка подымалась, палочка скользила вверх по цифрам.

— Прости, я тебя задержала, — молвила Корнелия, прощаясь с Фульвием. — Не будешь ли ты настолько добр, чтоб навестить меня завтра?

— Твоя воля. Не гневайся, что дела Гракха нарушают обычаи гостеприимства.

Он проводил ее до двери, кликнул раба Молеста:

— Посмотри, куда направилась матрона, да вели Афродизию приготовить лектику.

— Господин прикажет, чтоб его сопровождали слуги?

— Несколько человек, как всегда.

— Господин препояшется оружием?

— Подай короткий меч. Молест вышел и вскоре вернулся:

— Матрона пошла в сторону Мугонских ворот. Лектика готова.

Пряча меч под тогой, Флакк сказал:

— Молодой господин дома?

— Господин говорит о старшем? Он еще не приходил.

— Как не приходил? Со вчерашнего дня?

Раб молчал, виновато опустив голову.

— А младший?

— Дома.

— Что делает?

— Играет в мяч с юной Асклепидой.

Фульвий усмехнулся: в эту рабыню был влюблен Квинт.

На улице, против двери, стояла на маленьких ножках лектика. Рабы дожидались, беседуя вполголоса. Увидев вышедшего из дома Флакка, они поклонились и заняли свои места. Раб, на обязанности которого было бежать впереди и кричать прохожим, чтоб они уступали дорогу, спросил:

— Куда господин прикажет?

— Целийский холм, лагерь чужестранцев.

Раб знал, куда отправляется Фульвий: это было место, отведенное для чужестранцев, там жила гетера Аристагора, о которой говорил весь Рим и красота которой возбуждала зависть и бессильное бешенство жен сенаторов и всадников.

XVIII

Белый корабль, похожий на огромного лебедя, с выгнутой шеей, медленно плыл против течения; справа и слева опускались десятки длинных весел, и гребцы, обнаженные по пояс, вскрикивали каждый раз, когда весла погружались в воду. По обоим берегам Тибра тянулись зелеными полуостровами луга, вздымались широкие рощи, буйно раскидывались в тяжелой истоме кудрявые леса, приземистые кусты, купавшие ветки в прохладных струях.

Гракх стоял рядом с рулевым, всматриваясь в темневшие на правом берегу древние стены Рима.

Было прохладно, несмотря на половину лета. Перемена погоды ощущалась уже у берегов Италии. Изумрудное море приняло темный оттенок накипавшей бури, точно Нептун поднял уже трезубец, чтобы ударить по волнам. Жители Остии надели зимние тоги. Гай полагал, что и в Риме не теплее.

Глядя на набережную, усаженную деревьями, которая тянулась на несколько стадиев вдоль Тибра, на широкую лестницу, сбегавшую к реке, и на склады, похожие на толстых приземистых торговок, охраняющих свою соль, рожь, вино, оливковое масло, рыбу и мясо; видя перед собой огромные помещения, где лежали запасы леса, каменных плит, а в отдалении — бесчисленное множество домов и над ними храмы, а еще выше Капитолий, — Гракх думал о могуществе и богатстве Рима, господство которого над миром принимало чудовищные формы. Рим казался жадным спрутом, он давил побежденных, угнетал, издевался над человеком, делая из него раба, выжимал соки непосильным трудом. Обогатившись добычей со времен второй и третьей Пунических войн, он строился, разрастался, как дуб. Его ветви осеняли уже Африку, тянулись к Испании и Галлии, заглядывали в Малую Азию, но этот дуб подтачивали черви роскоши, наслаждений, разгула, пьянства. И грустно было Гаю думать об этом, вновь переживать тяжелые времена после разрушения Коринфа и Карфагена.

Он взглянул на берег, и беспокойство закралось в сердце: почти пусто. Несколько рабов, друзья и клиенты дожидались, стоя на ступенях, иные сбегали к воде, желая первыми приветствовать трибуна.

Когда Гай поднимался по лестнице, подошел Фульвий.

— Хвала Меркурию! — воскликнул он. — Ты приезжаешь как раз вовремя.

Они обнялись.

Филократ, раб и друг Гракха, поклонился Флакку, который под одобрительный шепот рабов и клиентов обнял его точно так же, как перед тем господина.

Слух о приезде Гая быстро распространился. На Палатине перед домом Гракхов толпились рабы и ремесленники.

Гая и Фульвия приветствовали радостными криками, но Гракх сразу заметил, что народу меньше; прежде вся улица бывала как бы вымощена головами людей, а теперь — не то.

— Виною всему подлые псы оптиматов — Друз и Опимий, — шепнул Флакк, — но ты не принимай этого близко к сердцу, мы сумеем поднять плебс против власти…

— Да, мы созовем римлян, латинов, союзников. Мы примем необходимые меры…

— Обратись к народу с речью, разве не видишь, что толпа ждет от тебя слова?

Гракх сказал речь, направив ее против оптиматов. Он призывал плебс сплотиться вокруг своего трибуна, указывал на лесть Друза, сенатского наемника, который обещает народу блага и делает уступки для того только, чтобы задобрить плебс.

— Помните, граждане, — заключил он, — я не допустил вашего врага Опимия к консульству, и разве я был неправ? Он ведет уже борьбу против меня и Фульвия Флакка, подлыми сплетнями и ложью стараясь очернить нас, и если он займет на выборах место Фанния — берегитесь! Законы мои будут отменены, и вы испытаете на себе всю тяжесть гнева оптиматов. Скажите, разве я не старался облегчить ваше существование? Вы получили хлеб, у вас была работа по постройке дорог, я дал вам права, о которых вы и не помышляли при жизни моего брата, вашего трибуна! И неужели вы проведете в консулы бешеного волка Опимия, неужели позволите злодею глумиться над собою?

— Никогда! — послышались крики. — Смерть Опимию, смерть оптиматам!

— Мы можем опереться на рабов, — возвысил голос Фульвий. — Мы призовем всех к оружию!

Он старался вовлечь Гая в кровавую борьбу, растоптать сенат и даже всадничество, которому была дана власть в судебных заседаниях. Флакк требовал освободить рабов и бросить их вместе с плебсом на оптиматов. Гай и его вернейшие друзья Помпоний и Леторий был против. Они боялись смут в государстве, а Корнелия доказывала, что освобожденные рабы поработят римлян, разрушат города, деревни и плантации, а римлян обратят в рабство. Она указывала на Сицилию, на восстание Эвна, рисовала картины одна другой страшней и отчаянней. Тогда Фульвий сдавался. Он предлагал выступить только во главе плебса, не освобождая рабов, но у Корнелии был ответ и на это: «У оптиматов есть войско, они прикажут консулу вооружить граждан. Устоит ли тогда плебс?» Флакк был уверен, что устоит, но в доказательствах его отсутствовала логика, и Гракх, морщась, прерывал его: «Прошу тебя, перестань! Будущее покажет, что делать». Однако Фульвий не унимался; его раздражало, что Гай колеблется между оптиматами и плебсом, не желает порвать с одними и окончательно пристать к другим. Но ведь и сам Флакк не порывал с аристократией, не желая отказаться от старой жизни, от старых привычек. Однако Фульвий рассуждал так: «Если он пристанет к плебсу — я поступлю так же. Разве нельзя пользоваться жизнью среди плебеев и рабов? Я не раз видел таких красивых плебеек и таких полнотелых рабынь, что потом не мог спать спокойно. Вся беда в том, что эти женщины грязны, но у Юния Брута в его лаватрине их так вымоют ночью за отдельную плату[23] что не только грязи и пота, но и кожи не останется на теле».

Корнелия встретила сына на пороге, обняла, прижала к груди, Клавдия поцеловала его в лоб.

— Вот и ты, — говорила Корнелия, заглядывая ему в глаза с той нежностью, на которую способны только матери, — вот и ты! Как я счастлива!..

Лициния стояла, скромно потупив глаза. Гай бросился к ней, сжал ее в объятиях. Она стыдливо освободилась, покраснела.

— А маленький Марк в школе, — сказала она, радостно улыбнувшись. — Хочешь, я пошлю за ним?

Но он не согласился: пусть ребенок учится, не следует отрывать его от дела, а увидеться с отцом успеет.

Флакк, Помпоний и Леторий прошли между тем в таблин и, ожидая Гракха, беседовали вполголоса. Здесь, по древнему обычаю, хранился семейный архив, договора о гостеприимстве с чужестранцами, которые, приезжая в Рим, добровольно становились клиентами римского гражданина, чтобы, став членами семьи, пользоваться заботою патрона и защитою его в суде. Таблин был деловой комнатой и столовой. Бронзовые столы, прикрепленные к стене, напоминали формою храмы — верх имел вид треугольника, похожего на крышу.

Когда вошел Гай, друзья отправились помыться. Лаватрина, или баня, находилась рядом с кухней. Это была полутемная комната с цистерной для холодной воды и небольшим отделением, куда из кухни по трубам проходил горячий пар: цистерна для горячей воды находилась справа.

Фид встретил Гракха у лаватрины, поцеловал ему руку. Гай дружески обнял его, спросил, всем ли довольны рабы и перестала ли Хлоя тосковать по родине?

— По ночам она плачет, — молвил Фид, — все мы жалеем ее…

Гракх задумался. Он давно уже решил отпустить молодую македонянку на волю, но мать не соглашалась: Хлоя знала ее привычки, была старательна, умела угодить матроне в тех маленьких пустячках, без которых Корнелия не могла обойтись. Однажды, настаивая, Гай вспылил, возвысил голос. Мать поднялась и молча вышла из-за стола. С тех пор разговор о Хлое не возобновлялся, но Гракх втайне досадовал на мать. Теперь же, слушая Фида, он решил настоять во что бы то ни стало на освобождении рабыни.

Войдя с друзьями в таблин, он увидел Хлою, которая уставляла стол кушаньями, в то время как Филократ на маленьком отдельном столике переливал родосское вино из амфор в кратеры.

Гай подошел к Хлое и, отозвав ее к ларарию, ласково похлопал по плечу:

— Как живешь? Все по-прежнему грустишь о родине?

Молодая рабыня припала к руке господина и, подняв голову с черными косами, свисавшими толстыми змеями на грудь, заглянула блестящими увлажненными виноградинами глаз в черные глаза Гракха.

— Зачем спрашиваешь? — шепнула она.

Гай смотрел в темно-синие глаза и чувствовал, что рабыня с каждым мгновением нравится ему все больше.

— Куда поедешь, если я отпущу тебя? Где будешь искать родных? И кто порукою, что тебя не захватят в дороге купцы, не продадут в Делос?..

Она молчала.

— Я отпускаю тебя на волю…

— А госпожа? — запнулась она. — Нет, ты прав… Некуда мне ехать, в твоем доме хорошо, но я одинока… Пойми, господин… и никто… никто… меня не любит!..

— Я выдам тебя замуж за вольноотпущенника. Она молчала.

— Не хочешь?

— Что мне замужество с нелюбимым? Гракх подумал, улыбнулся:

— Уж не влюблена ли ты, Хлоя?

Вспыхнула, глаза ее сверкнули таким пламенем страсти, что он понял и задрожал: сердце забилось прыжками, как зверек, готовый выскочить наружу. Девушка всем телом подалась к нему, и он, не понимая, как это случилось, охватил ее за стан и тут же ощутил на губах жгучий поцелуй.

Она вырвалась, исчезла — легкая походка прошелестела совсем близко, как ветерок в листве, и вдруг он услышал ее звонкий лукавый голос:

— А где же господин? Ты не видел его, Фид?.. Гай тихо засмеялся и прошел в таблин.

— Мы заждались тебя, — сказал Помпоний, широко улыбнувшись, и большие блестящие зубы сверкнули снежной белизной на его смуглом лице. — Ты успеешь обойти свои владения…

— Тем более, — подхватил Леторий, — что благородные матроны и мы давно тебя не видели, и нам было бы приятно побеседовать с тобою.

Гракх собирался извиниться, но Флакк остановил его грубоватым смехом:

— Извинения принимаем заранее и просим не задерживать…

Гай сел на лавку между женой и матерью, Клавдия рядом с Лицинией, друзья разместились на краю стола, а Фульвий — поближе к винам.

Хлоя обносила гостей и хозяев глиняной чашкой для омовения рук. С полуопущенными глазами, дрожа от радости, переполнявшей сердце, она остановилась перед господином и смотрела на бледные руки, которые он вытирал, и вода тревожно плескалась в чашке, как одушевленная.

Другая рабыня, уже пожилая, взяла с деревянного столика и поставила на стол римское блюдо — мучную кашу, при виде которой на лице Флакка изобразилась гримаса неудовольствия. Затем последовала жареная нарезанная ломтями свинина: брали ее пальцами и, стараясь не выпачкаться жиром, низко наклонялись над столом, на который ложились одна за другой крупные полновесные капли. Потом последовали овощи — горох, капуста и лук, но никто к ним не притронулся, кроме женщин. Наконец рабыня с торжественным видом подала сладкое — круглые жареные лепешки, облитые медом.

Наступило молчание. Гракх, по обычаю, принес ларам жертву кушаньями.

Фид, Филократ и Хлоя ели за отдельным столом.

Во время обеда вернулся из школы маленький Марк в сопровождении раба-воспитателя, называемого педагогом. Педагог сопровождал мальчика в школу, оставался на уроках и возвращался с ним по окончании занятий. Он следил за успехами своего питомца, за правильным произношением по-гречески. Это был раб-грек, не то ритор, не то грамматик, купленный Корнелией после разрушения Муммием Коринфа; попав в дом Гракхов, он был приставлен к маленькому Гаю и настолько хорошо обучил его своему языку и наукам, что Корнелия гордилась образованием сына, а греку обещала свободу, как только подрастет маленький Марк.

Увидев отца, мальчик захлопал в ладоши, но воспитатель строгим взглядом сдержал порыв ребенка. Поклонившись отцу и гостям, Марк молча ждал, когда на него обратят внимание.

— Что же ты не идешь, Марк?! — воскликнул Гракх. Мальчик бросился к отцу, обнял его шею тоненькими ручонками.

— Как учишься? — спрашивал Гай. — Доволен ли тобой учитель и воспитатель? Как себя ведешь?

Мальчик молчал: скромность запрещала школьнику хвалиться.

Грек объяснил, что Марк учится хорошо, по-гречески говорит изрядно, но вся беда в том, что быстро утомляется: в школу приходится отправляться очень рано, с огнем в руках, а учиться шесть часов. И он предложил освободить Марка от домашних занятий.

— Он еще мал, — говорил он, — зачем утруждать ребенка лишними уроками? Заучивания наизусть законов XII таблиц и отрывков из Ливия Андроника вполне достаточно. Когда ты учился, господин, — обратился он к Гаю, — ты не уставал, у тебя было крепкое здоровье, а сын твой очень слаб.

Корнелия запротестовала, но педагог настаивал:

— Берегитесь, чтобы потом не пожалеть. Решено было принять совет педагога. Воспитатель и Марк уселись за третьим столом. Фульвий Флакк хмурился: «Древность хороша, — думал он, — но простые обеды наших предков — просто глупость. Кому нужно жрать мучную кашу и овощи, от которых пучит живот? Свинина и сладкое ничего, но, в общем, я голоден».

Обед кончился. Матроны и Марк удалились.

Фульвий вздохнул свободнее и сказал, намекая на греков, любителей овощей:

— Скудно ты питаешься, Гай! Можно умереть от слабосилия. Я всегда был врагом поедателей листьев.

Гракх смутился:

— Если вы голодны, друзья…

Но Помпоний и Леторий запротестовали, да и Флакк не желал вторично такого обеда.

— Я очень жалею, что был в отсутствии и не мог заказать лучших кушаний. Но вы знаете, друзья, что я довольствуюсь малым, не люблю азиатской пышности, обедов из нескольких десятков блюд, певцов и танцовщиц, увеселяющих гостей.

— В Риме существует уже обычай возлежать за столом, а ты, Гай, избегаешь этого, — упрекнул его Фульвий.

— Предки наши не знали этих глупостей, и если мы стремимся возродить старое, зачем пренебрегать древними обычаями? Я не хочу прослыть лицемером.

Между тем грек, бравший на себя в торжественных случаях обязанность виночерпия, принялся наливать вино из кратера в чаши длинной ложкой, называемой по емкости киафом.

— Родосского вина может быть выпито четыре секстария, — объявил он.

— Прибавь еще! — крикнул Флакк. — Я один способен выпить все это вино!

— Больше вина нет, — твердо сказал грек, — притом госпожа не разрешит пить больше…

— Ну, если так, — засмеялся Фульвий, — то налей мне покамест один додрант[24].

— А нам, — сказал Помпоний, указывая на Летория, — по квадранту[25].

— Ну, а мне, — подхватил Гракх, — один киаф, да разведи его горячей водою…

Флакк возмутился:

— Ты во всем умерен, Гай! Это граничит со скупостью, ты воруешь у себя все удовольствия.

Гракх вспомнил Хлою, ее темно-синие глаза и улыбнулся:

— Нет, дорогой друг, я не скуплюсь… Послушай, учитель, налей и мне три киафа, чтобы не было обидно друзьям…

— Вот это я понимаю! — смеялся Фульвий, протягивая руку к столику с вином. — Всего хорошего, друг!

— Доброй жизни, коллега, на многие годы! Пожелания сыпались со всех сторон, Флакк не давал покоя виночерпию:

— Еще додрант!

И пил, запрокинув голову.

Он повеселел: глаза его блестели, громкий смех врывался в атриум, где сидели женщины.

— Эх, Гай, Гай, — говорил Фульвий, принимая из рук грека полную чашу, — не умеешь ты жить! Вот я — так пожил!

И умирать не жаль будет. А ты… Ну, хорошо, ты — трибун, провел много законов, о тебе напишут в анналах, как о честном человеке, пылком борце за права плебса, о тебе историки расскажут сотням поколений, поэты, вроде Гомера, воспоют тебя и благородного брата твоего Тиберия, память о тебе будут чтить, но не в этом дело: нужно ли тебе это после смерти? Нет, друг, все это — дым!

Он хрипло рассмеялся, хлопнув Гракха по плечу:

— Ну, скажи теперь, кто счастливее — ты или я? Конечно, я. Я одержал победу над первой красавицей (пусть она гетера, это даже лучше — она знает свое ремесло); догадываешься, о ком говорю? Об Аристагоре. Я расскажу вам, друзья, — повернулся он к Леторию и Помпонию, — все подробности… Я готов опять ехать к ней, я готов… снова провести с нею ночь.

— Тише, — остановил его Гай, — здесь рядом матроны…

— А сколько тебе это обошлось? — шепотом спросил Помпоний.

— Ничего… ровно ничего… Она прислала мне записку… несколько слов по-гречески: «Приезжай… жду тебя… ты покорил меня…» И я поехал… Кстати, мне чуть было не помешала благородная матрона…

Он хотел сказать «Корнелия», но сдержался. Понял сквозь хмель, что это оскорбило бы Гракха.

— Везет тебе, — засмеялся Помпоний, — а вот пришлось бы тебе обратиться к ней без приглашения — золота б не хватило…

— Пустяки! Четверть таланта, друзья, нашлось бы, думаю, у каждого из вас.

— Четверть таланта! — воскликнул Гай. — Да на эти деньги можно бы закупить хлеба для бедняков, можно бы….

— Верно! — разом закричали Помпоний и Леторий. — Ты бы, Фульвий…

Но Флакк уже спал. Уронив голову на стол, он слегка похрапывал с носовым присвистом.

XIX

Опасаясь за свою жизнь, Гракх переселился с Палатина в местность, находившуюся у форума, где жили ремесленники и неимущие сословия. Он отдавал себя и жену с ребенком под защиту плебса, не надеясь на безопасность в иных местах города.

Корнелия и Клавдия остались в старом доме.

Целые дни Гай проводил на улицах, заселенных беднотою, или на форуме. Он произносил зажигательные речи, обещая народу новые законы, боролся с возраставшим влиянием Друза и Опимия. Но когда Фанний, проведенный им в консулы, стал склоняться на сторону врагов, Гракх ожесточился. Он обвинял его в измене, в продажности и не щадил лиц, которые колебались между плебсом и олигархией.

Решив провести ряд новых законов, Гай ожидал стечения народа, на поддержку которого рассчитывал. Фульвий разослал своих клиентов по деревням и городам, призывая земледельцев и союзников «раздавить ядовитую змею», как он называл сенат, поддержать народного трибуна: «Жизнь его целиком посвящена борьбе за человеческие права угнетенных, за ваши права, — кричали посланцы, объезжая виллы и деревни. — Бросайте все, спешите в город».

Дни были бурные — гроза надвигалась из бедных лачуг ремесленников, отголоски грома доносились до темных кварталов Субуры, населенных блудницами. Форум бушевал и утихал, опять бушевал.

На Священной дороге, древней улице процессий, которая пересекала форум и выходила к Капитолию, теснился народ. Богатые лавки завлекали прохожих протяжными криками рабов, восхвалявших товары своих хозяев-купцов, вывесками, предметами роскоши, выставленными у входа. Греческая речь слышалась все чаще, а на невольничьих рынках поглощала римскую.

Гай Гракх, окруженный многочисленной толпой, шел по улице.

Впереди возвышался Капитолий с храмом Юпитера.

Гай смотрел на священные места Рима, на Тарпейскую скалу, и злая усмешка блуждала по его губам. Века славы и угнетения народа, века порабощения и издевательств! Каждый камень говорил о крови, вопил о мщении, все напоминало о борьбе патрициев с плебеями, и все отошло, но огонь борьбы не потух, он тлеет в груди лучших мужей, лучших сынов республики.

Форум лежал между Капитолием, Эсквилином и Палатином, как поблекшее от времени руно, истоптанное ногами многих поколений.

Народ прибывал медленно и как-то равнодушно.

Оставив друзей, Гракх прошел мимо мраморной колонны в честь консула Дуилия, украшенной загнутыми клювами карфагенских кораблей, и направился к храму Кастора. Перед ним белели коринфские колонны, как нарядные эфебы с головами, увитыми листьями аканфа, и поддерживали искусно разрисованный архитрав. А из-за храма доносились громкие крики и шум толпы. Там находились таверны и невольничий рынок. Хитрые, пронырливые греки размещали живой товар на деревянном возвышении. Рабы и невольницы, с ногами, вымазанными гипсом или мелом, признаком рабства, стояли полуодетые, готовые по первому знаку хозяина раздеться перед покупателем. Тут были мужчины и женщины, юноши и девушки, мальчики и девочки, даже дети. Военнопленные различались по венкам на головах, иные — по шапкам. У многих на шее висела надпись с указанием происхождения, качеств, способностей и недостатков. Глашатай, стоявший рядом, выкрикивал имена и достоинства рабов, цену, доказывал невинность девушек, плодовитость или бесплодие женщин.

Гай смотрел на купцов: он знал, что они умели искусственными средствами продолжить детство девочек и мальчиков, замедлить у них первые признаки зрелости. Это были негодяи, жадные торгаши, ничем не брезгавшие, чтобы продать товар с барышом.

В стороне стоял толстый торговец и, визгливо покрикивая: «Продажа в розницу», — заставлял рабов прыгать, производить гимнастические упражнения, произносить отрывки из римских и греческих поэм.

Оптом и в розницу продавались рабочие-невольники: многие из них сидели в деревянных клетках, закованные в цепи. Красный, как кровь, богач сразу покупал полсотни для оливковых плантаций и торговался бешено за каждый асс, с пеною у рта: он заставлял рабов открывать рты, сбавлял цену за порченые зубы, ощупывал мускулы, грудь, ляжки, колени. Это был Салониан, сын Катона Старшего, такой же скопидом, как покойный отец, такой же расчетливый и жадный, выращивавший, по слухам, людей на продажу; сегодня он покупал рабов, а завтра будет скупать молодых тучнобедрых рабынь.

Дальше продавались рабы для удовольствий, рабыни для лупанаров, содержатель притона выбирал девственниц: он уводил их в таверну для освидетельствования и возвращался с руганью, требуя сбавить цену. Возникали споры, и купец, дрожа от ярости, обнажал девушку и на виду у всех доказывал ее девственность, а толпа гиком, хохотом и непристойными шутками разжигала ссору:

— Эй, сводник! Не слушай хитрого грека! Он украл у нее девственность, теперь девчонку сбывает с рук!

— Подержанная вещь!

— Цена ей — два асса!

Купец набрасывался на сводника, и начиналась драка. Но тут вмешивались эдилы. Стражи порядка, благопристойности и мирной торговли, они разнимали буянов и налагали на них пеню, которую тут же взыскивали.

— Почему не указана болезнь? — приставал эдил к купцу.

— Рабыня здорова, господин!

— Здорова? А откуда видно? Грек изворачивался:

— Было указано… Она, должно быть, уронила дощечку. Но эдил знал уловки торгашей и был неумолим, требуя деньги за нарушение правил.

Цены, выкрикиваемые глашатаями, сливались в звенящий гул; плата определялась по народностям, а отсюда по качествам: фригийцы считались робкими, критяне, сицилийцы и каппадокийцы — лжецами, мавры — легкомысленными, сарды — бунтовщиками, корсиканцы — жестокими, не склонными к работе, далматы — дикими, и потому цены на всех этих рабов были не особенно высоки; притом сарды, корсиканцы и далматы были товар и вовсе невыгодный; их избегали покупать даже закованных в цепи, как носителей заразы — волнений и бунтов. Зато ценились понтийцы и сирийцы, славившиеся силой и выносливостью, азиаты и ионийцы — красотой, а александрийцы — остроумием, утонченным развратом и похабными песнями. И вся эта масса рабов разделялась на старых, или опытных, и молодых, то есть новичков.

Флакк подошел к Гракху, тронул его за плечо.

— Видишь этих людей? — шепнул он. — Ведь не будешь же отрицать, что они — люди? Они ненавидят богачей, купцов, всю эту свору…

— Да, свору псов, — с внезапной ненавистью вымолвил Гай, — и мы должны, Фульвий, перебить псам лапы!

— Верно, но не лучше ли было бы поднять этих рабов, сжечь и разрушить Рим, как Карфаген, и основать Новый Рим, похожий на древний, какой был сотни лет назад?

— Нет, Фульвий, Рим — мозг государства. Нельзя уничтожить то, что возвеличило родину; спасая от смерти больное тело, мы должны отсечь гнилые члены…

Флакк нахмурился:

— В Риме рабов много. Ты начал бы с города, поднял плебс, а рабы в соединении с ним такая сила, что мы бы победили без сомнения. А я привлек бы латинов и союзников, вызвал бы рабов из Кампании и Сицилии…

Гракх зажал пальцами уши:

— Невозможно!

— Ну, как хочешь. Только смотри, чтобы мы не прогадали. Я бы мог подкупить начальника критских лучников…

— Невозможно… Фульвий усмехнулся:

— Ты боишься суда поколений, боишься, что тебя обвинят за пролитую кровь… Напрасно. Поколения будут восхвалять тебя за доблесть, за лучшую жизнь, которую ты даруешь римскому народу. Если же ты споткнешься, то власть тебя раздавит, а плебс безжалостно отвернется…

Гракх замахал руками:

— Не уговаривай меня! Я борюсь с олигархией, но не с властью; власть-закон — единственная сила государства, и каждый гражданин обязан ей подчиняться.

— Чудак, разве не видишь, что эта власть состоит из олигархов?

На форуме собрался уже народ. Толпы плебса состояли из ремесленников и безземельных крестьян, нахлынувших в Рим в поисках работы или дешевого хлеба; было много бородатых латинов и союзников. Они были готовы поддерживать любимого трибуна.

Окинув быстрым взглядом народ, Гай успокоился: все эти люди были за него, с ними он мог сделать, что угодно, и на мгновение слова Фульвия о захвате власти смутили его. Но он тотчас же отогнал эту мысль: надежда уладить все мирным путем не покидала его.

Однако он ошибся в своих расчетах. Враги, по-видимому, учитывали создавшуюся обстановку, и сенат заседал всю эту ночь, решая, что предпринять. Беспокойство среди оптиматов было вызвано ежедневным прибытием в Рим «друзей римского народа», тех друзей, которых особенно опасалась олигархия. Она знала, что все эти бородатые латины и союзники — сторонники Гракха, и предполагала, трусливо прячась за спины подкупленных коллег народного трибуна, что они вооружены и готовы на все.

Гай слышал о заседании сената, но не обратил на это должного внимания. Он не предполагал, что олигархия может решиться на беззаконие, и побледнел, когда военная труба заиграла на форуме. Предчувствие беды болью отозвалось в сердце.

Наступило молчание.

Голос глашатая прозвучал отчетливо-резко:

— Консул Фанний, избранный народом, объявляет для всеобщего сведения, чтобы никто из союзников или друзей римского народа не смел ни сегодня, ни в ближайшие дни показываться в Риме. Граждане, прибывшие вчера и на днях, обязаны немедленно покинуть город и отойти на расстояние пяти миль, под страхом самого строгого наказания.

Флакк злобно усмехнулся:

— Слышишь, Гай? Не говорил ли я тебе, что сенат — шайка преступников? Не говорил ли я…

Растолкав толпу, Гракх подошел к Фаннию, которого некогда провел в консулы, и крикнул:

— Постыдись, Фанний, ты идешь против народа! Консул, окруженный оптиматами, ответил:

— Порядок прежде всего. Тогда Гай вспылил:

— Союзники и друзья римского народа! — закричал он. — Оставайтесь в городе, не исполняйте противозаконного приказания консула! Я, народный трибун, обещаю вам защиту!..

Фанний вспыхнул:

— Кто не исполнит моего приказания, — произнес он, — будет силою выведен за ворота.

На другой день Рим кипел, как горшок на огне. Союзников и друзей народа выгоняли из города, а сопротивлявшихся ликторы секли прутьями.

Гракх, обещавший защитить своих сторонников, не предпринял ничего. Однако, опасаясь втайне наступления оптиматов, он старался задобрить недовольный плебс. Когда спустя несколько дней на форуме должно было произойти перед народом сражение гладиаторов и были поставлены скамьи, которые сдавались внаем, Гай велел убрать их, чтобы люди могли смотреть бесплатно, но магистраты не подчинились требованию народного трибуна. Тогда Гракх ночью перед играми проник с ремесленниками на форум и, приказав снести скамьи, очистил место для народа. Толпа была довольна — на другой день утром она выражала свой восторг, восхваляя Гая, оскорбляя власть, насмехаясь над нею. Но коллеги Гракха были раздражены: в действиях трибуна они видели недопустимое насилие и стали громко называть его тираном.

По городу ходили слухи, что Гракх заявил своим врагам, которые насмехались над ним: «Довольно зубоскалить! Это у вас перед смертью… Разве вы не видите, какой мрак окружает вас вследствие моих политических успехов?»

XX

Гай предложил закон о даровании союзникам прав римского гражданства, но все были против: и сенат, и всадники, и народ. Даже некоторые друзья отшатнулись от Гракха, не по убеждению, а под влиянием сената.

В день голосования Гай узнал от Фульвия Флакка их имена: консуляр сказал грубо, как всегда, презрительно плюнув:

— Гай Фанний и Марк Ливии Друз продались сенату, как субурские блудницы.

— Не может быть! — возмутился Гракх.

— Ты знаешь, я и раньше подозревал их, а теперь Помпоний утверждает, что это правда.

— От кого он узнал?

— От одного юноши, который бывает у Друза.

— Кто он такой?

— Он из древнего рода Корнелиев, а зовут его Люций Сулла. Я встречал этого юношу в обществе шутов и мимов у гетеры Никополы…

Гай больше не спрашивал и отправился на форум убеждать народ в справедливости и необходимости закона, который оградил бы жизнь, честь и имущество союзников от своеволия и жестокости римских магистратов.

— Квириты, — говорит он, — послушайте, что делается в землях союзников. Недавно прибыл консул в Гипсан, город сидицинов. Жена его захотела помыться в мужской бане, и сидицинским квестором было поручено знатному человеку Марку Марию выгнать из бани всех, кто там мылся. Потом жена заявила мужу, что ей пришлось долго ждать, и баня была плохо вычищена. Консул рассердился, приказал поставить на площади столб, привести Марка Мария, привязать к столбу, стащить с него одежду и высечь розгами. Узнав об этом, граждане других италийских городов постановили, чтоб во время пребывания у них римского правительственного лица никто не смел мыться в бане. Подобный случай произошел и в Ферентине, где были схвачены квесторы; один успел броситься со стены, а другого высекли прутьями. А теперь послушайте о несдержанности молодежи: несколько лет назад был послан в Азию легатом молодой человек; его несли в лек-тике; навстречу попался пастух и спросил в шутку, не мертвого ли несут. Легат разозлился, велел поставить лектику на землю и бить пастуха веревками до смерти.

Он приводил десятки примеров грубости аристократии, издевательства над союзниками и закончил речь следующими словами:

— Этот закон, квириты, увеличит число римских граждан, могущество республики. Наши легионы пополнятся здоровой молодежью, и отечество станет таким же сильным, таким же славным и великим, как было во время Пунических войн.

Однако народ холодно слушал Гракха. Пользуясь этим, выступил консул Фанний, которого оптиматы сумели склонить на свою сторону, и сказал:

— Квириты, Гай Гракх — великий оратор, но тут его искусство не достигает высоты. Неужели вы полагаете, что после того, как дадите латинам права гражданства, вы и впредь будете стоять на народных собраниях так же, как стоите теперь передо мною, и что вы по-прежнему будете находить для себя места на играх и народных увеселениях? Неужели вы не понимаете, что те люди займут каждый свободный уголок?

Толпа заволновалась:

— Не хотим латинов!

— Не дадим союзникам прав гражданства!

— Долой варваров!

Сторонники Гая старались перекричать многочисленные враждебные возгласы.

— Плебс союзников — наши братья!

— Поможем городской бедноте!

— Деревенской!..

— Голосуйте за закон Гракха!

Гай, бледный, нахмуренный, выслушал речь Фанния, искусав себе губы, но, когда большинство народа присоединилось к консулу, он понял, что закон не пройдет.

— Стыд и позор тебе, Фанний!

Консул вспыхнул, отвернулся от Гракха. Народ заколебался. Но в это время выступил Ливии Друз и наложил на закон вето.

Гай растерялся. В голове мелькнуло: «Не подвергнуть ли его участи Марка Октавия?» Нет, он не мог этого сделать: народ был против закона.

Понимая, что он подрывает популярность народного трибуна, Гракх все-таки взял свой закон назад.

Когда он ушел с форума со своими сторонниками и плебс начал расходиться, Ливии Друз подошел к Фаннию.

— Закон провален, — молвил он вкрадчивым голосом, приятно улыбаясь, и его тонкие губы растянулись почти до ушей. — Твоя речь решила все дело и по красноречию была выше напыщенных выкриков Гракха. Клянусь Вестой, богиней священного огня, теперь судьба Гая решена!

— Тише, нас могут услышать…

Ливии Друз с обожанием взглянул на Фанния.

— Ты — великий муж Рима, — говорил он, — историк и продолжатель дела Сципиона Эмилиана (а какого дела — он не мог бы сказать), ты принимал участие в его кружке… О, будь добр, не откажи осчастливить мой дом своим присутствием…

— Да, нам нужно поговорить. Сенат поручил мне научить тебя, как дальше вести дело…

Друз, муж знатный, образованный, пользовался всеобщим почетом и влиянием среди граждан. Незадолго до голосования союзнического закона оптиматы обратились к нему за поддержкой, прося противодействовать Гракху и соединиться с ними против него. Ливии, завидовавший высокому положению Гая, не колеблясь, согласился, и Марк Эмилий Скавр, который вел с ним переговоры, сказал: «Ты не должен употреблять насилия или действовать наперекор черни; притворись, что ты — горячий сторонник плебса, постарайся заслужить его расположение и доверие». И Друз, став на сторону сената, начал возбуждать плебс против Гракха, не прекращая с ним дружеских отношений.

Консул и народный трибун шли молча. Фанний думал, что он поступил нехорошо, отплатив Гракху неблагодарностью за его дружбу и поддержку в получении консулата: «Как теперь выйти из этого гадкого положения? Гай Гракх — большая величина, он попадет непременно в анналы историков, и я не хочу, чтобы потомство заклеймило меня презренной кличкой предателя. Ливию Друзу все равно: это — выскочка, человек бесчестный… И как я мог дойти до такого позора, я, Гай Фанний, историк, последователь Сципиона Эмилиана?»

А мысли Друза были о другом: он предвкушал радость того дня, когда сенат в благодарность за услуги, оказанные им государству, осыплет его милостями, даст в управление хорошую провинцию. «А потом я добьюсь консулата, стану цензором и, заседая в сенате, буду решать важные государственные дела…»

Дом Ливия Друза находился на Палатине. Народный трибун жил не хуже ростовщиков-спекулянтов; по городу ходили слухи, что его вольноотпущенники скупают на Делосе по дешевой цене оптом рабов и перепродают их в римской республике; что Ливий Друз, прикрываясь этими вольноотпущенниками, имеет большую прибыль; что торговля не ограничивается только Италией, а ведется с одинаковым успехом в Элладе, и на Архипелаге, и в Египте, и что жадный трибун подумывает уже об открытии в Афинах и Пергаме крупных доходных лупанаров. Все это были слухи, но одно было несомненно: трибун занимался темными делами, потому что несколько его писцов, поверенных и подрядчиков разъезжали по Италии, странам Востока и Азии; возвращаясь, они привозили редкостные вещицы, дорогие геммы, картины, статуи и людей, купленных по низкой цене.

Лишь только Фанний уселся в кресле отдохнуть — раб доложил, что пришел Люций Опимий.

Ливий Друз забегал по атриуму торопливыми шажками (тога топорщилась и раздувалась, как парус), бросился к двери:

— Счастье посетило этот бедный дом, — воскликнул он, захлебываясь от восторга, — сам великий Люций Опимий входит в него! Привет тебе, привет!..

Фанний, привстав, поклонился разрушителю Фрегелл. Он испытывал чувство стыда и неловкости, находясь среди мужей, похожих обликом, а не делами на мужей древности.

Люций Опимий, уезжавший лечиться в Кумы, возвратился после долгого отсутствия лишь накануне и, не успев как следует отдохнуть, решил увидеться поскорее с Ливием Друзом, чтобы узнать у него о событиях в Риме. Слушая рассказ Ливия Друза, Люций Опимий перебивал его, задавая вопросы.

— Итак — Гракх поражен, но не сражен! — воскликнул Друз с гортанным смехом, похожим на камешки, сталкивающиеся в мешке. — Скажи, благородный вождь, что я должен делать?

— Первое: не метаться, не работать взапуски, а ты очень торопился, — произнес перед народом речь, в которой доказывал, ссылаясь на основание Гракхом колоний, что он жаждет любви народа — льстит толпе, предлагая делить земли с уплатой каждым колонистом подати государству и раздражает граждан вредными предложениями о даровании прав латинам; ты доказывал, что сенат заботится о плебсе, как родной отец, и больше, конечно, Гракха, а для этого…

— …для этого я внес ряд законов, — поспешно прервал Ливий Друз, краснея. — против двух-трех колоний, основанных в провинциях, я предложил двенадцать в Италии с тремя тысячами колонистов в каждой… Фанний побагровел.

— Это недостойно народного трибуна! — вскричал он. — Двенадцать колоний в Италии! Но понимаешь ли ты, что для тридцати шести тысяч колонистов, считая на каждого по пяти югеров земли (я беру самый малый надел), понадобится сто восемьдесят тысяч югеров, а где ты их возьмешь, где? Ведь в Италии, всем известно, свободных земель нет… Что же это? Обман?..

Ливий Друз не смутился:

— Плебеи — стадо баранов: они, не разбираясь, голосуют за что угодно, стоит только пообещать им побольше выгод… Так будет и впредь…

— Хорошая мысль! — воскликнул Опимий. — Дальше?

— Но позволь, — не унимался Фанний, — это грубый обман, народ поймет…

— Дальше? — не слушая его, повторил Опимий.

— Наделяя колонистов землями, Гракх ввел подать за пользование участками, а я предложил освободить от нее новых владельцев поместий. Я предложил отменить право собственности на наделы, которыми Тиберий, а затем Гай старались обеспечить новых поселенцев от злоупотреблений оптиматов.

— Прекрасно.

— В противовес дарованию латинам прав римского гражданства я выступил защитником и покровителем союзников: отменил телесные наказания латинов в мирное и военное время…

— Великолепно! У тебя, Ливий, золотая голова! Итак — действуем?

— Я готов! — вскричал Ливий Друз. — Борьба с тираном требует хитрости, обмана, и я сумею… убедить народ.

Фанний молчал. Он боялся возражать, чтобы не повредить себе, и жалел, что пошел к Ливию Друзу, который оказался не менее бесчестным, нежели Люций Опимий.

«Оба — негодяи, — думал он, идя в раздумье домой, — но что я могу сделать? Предупредить Гая? Смешно. Ведь я изменил ему. Почему я это сделал, почему? Конечно, по убеждению, ведь я против широкого народоправства… Но тогда… Зачем я дружил с Гаем, принял консулат, зачем… Неужели я такой же негодяй, как они?»

XXI

Опимий, сухощавый человек, с беспокойными глазами, метавшимися, как черные шарики по желтоватому лицу, был доволен.

Облокотившись на левую руку, он лежал на почетном месте и слушал поздравления Ливия Друза, приторно-льстивого и услужливого амфитриона, который возлежал с женой и сыном справа за столом, уставленным кушаньями.

Деревянные ложа, более высокие со стороны стола, были покрыты скверно дубленными козлиными шкурами, и неприятный запах полз по комнате, заставляя морщиться Опимия.

Ливий Друз говорил вкрадчивым голосом, приятно улыбаясь:

— Клянусь всемогущим Юпитером, ты вышел, благородный Опимий, победителем! Хитрые уловки Гракха ему не помогли; что взвешено Фортуною, то непреложно, даже сам Юпитер в этом случае бессилен. Скажи, благородный консул, как ты намерен добить Гая?

Опимий молчал, глядя, как рабы уносили кушанья и наполняли чаши вином.

— Это дело сената, — уклончиво вымолвил он, но когда жена и сын Ливия Друза удалились, сказал: — Я отменю закон Гракха о Карфагене… Это раздражит его, он выкинет глупость, и мы низвергнем тирана.

Ливий Друз смущенно заморгал глазами:

— Не слишком ли это будет? Гай — не плохой и не вредный муж. Он никогда не шел против сената, и если в запальчивости говорил лишнее…

Опимий презрительно усмехнулся:

— Вижу, ты защищаешь его, но довольно неумело. Не понимаю, почему ты пошел с нами, а не с ним?

Он взял у раба чашу и протянул хозяину:

— Всего хорошего!

Ливий Друз смочил в вине губы, притворно вздохнул:

— Ты не понял меня, благородный Опимий! Не Гая защищаю я, а Гракхов… Жаль мне семью Гракхов… Ты сам с большим уважением говорил о Корнелии.

— Вспомни, когда это было, дорогой Ливий! С тех пор я раскусил старую матрону, как трухлявый орех. Я следил за ней и за Фульвием и знаю точно: они вербовали для Гая сторонников среди латинов и союзников, они направляли их под видом жнецов в Рим. А для чего, как ты думаешь? Тщеславная женщина мечтает о царской короне для сына…

— Нет, нет! — вскричал Друз. — Ты ошибаешься… Такие же слухи ходили о Тиберии, их распространял Сципион Назика, но Блоссий не побоялся сказать, что это — наглая ложь, и Назика замолчал.

— Почем знать, что в голове у Гракха? — задумчиво выговорил Опимий. — Я не понимаю, зачем он сеет смуту, угождает плебсу? Мстит за брата? Но месть чересчур велика. Неужели он действительно стоит за плебс? Не верю.

— Я полагаю, что тут одно и другое…

— Ну, а конечная цель?

— Ясно для всех: борьба с сенатом и всадничеством, науськивание одних на других, путем отнятия у сената судебных дел и передачи их всадникам. Он добился, что всадники стали на его сторону.

Опимий громко засмеялся:

— С падением тирана эти мерзкие псы струсили и заколебались, и если я прикажу им идти на своего благодетеля, клянусь Марсом, они пойдут, а если откажутся — я брошу на них критских стрелков!

— Говорят, стрелки за всадников, за Гая…

— Говорят, говорят! — с раздражением перебил Опимий, пьянея. — Я заплатил начальнику их золотом, и он готов вырезать, если понадобится, полгорода…

— Ты подкупил их? — побледнев, прошептал Друз. Образ благородного трибуна, честного, смелого, неподкупного, возник перед его глазами такой, каким он видел его на форуме, во время речи к народу, и стыд окрасил щеки алой краскою.

— Ну и что ж? — пожал плечами Опимий. — Власть тирана — власть незаконная, хотя б ее поддержал весь плебс Рима. Народ же, то есть сенат, всадничество и клиенты их, не допустит попрания древних законов…

Друз был не согласен. По его мнению, народ составлял совокупность богатых и бедных, патронов, клиентов, плебеев и рабов, а не только патронов и клиентов, и он собирался опровергнуть лукавое определение консула, но в это время раб возвестил:

— Госпожа Аристагора!

Друз вспыхнул и побледнел: вторжение гетеры в дом римлянина было оскорблением не только хозяина, но и всей семьи. Он вскочил с ложа, но Опимий удержал его повелительным жестом.

— Что с тобой? — произнес он с тонкой иронией. — Ты вскочил, как влюбленный юноша, и готов…

— Позволь, благородный Опимий! Ты ошибся: не радость заставила меня…

— …а гнев, хочешь сказать? Ну, ну, брось притворяться!

— Клянусь Юноной!

— Верю, верю, — смеялся Опимий, — но разве ты не в ладах с прекраснейшей из прекрасных, разве…

— Я не знаком с нею… я знаю, что она — гетера… Опимий прищурил правый глаз:

— Ну и что ж? Разве ты не знаешь обычаев Рима? Прошли те времена, когда отцы наши жили строгой добродетельной жизнью, посещая потихоньку субурских блудниц или собственных рабынь. Я не спорю, что личина добродетели многим к лицу, но ты… разве ты настолько добродетелен, как Гракхи?

— Гракхи живут чистой жизнью, они…

— Ну и дураки! Весь Рим смеется над добродетелью Сципиона и Семпрониев. То, что было позором, стало теперь добродетелью. Впрочем, Аристагора не такая порочная женщина, как о ней говорят…

Друз волновался, на лице его выступили красные пятна.

— Я не могу ее принять, — нерешительно молвил он. — Что скажет завтра жена, что скажут друзья и соседи?

Опимий пожал плечами:

— Жена возмутится, ты на нее прикрикнешь — это теперь принято, а друзья и соседи будут поздравлять тебя с победою.

Он отвернулся от Друза, взглянул на раба:

— Проси госпожу.

Но раб не шевельнулся: он смотрел на своего господина. Это вывело Опимия из себя.

— Слышишь? — прикрикнул он, и в глазах его сверкнула молния.

— Проси, — вспыхнул хозяин, избегая взгляда консула. — Да проводи так, чтоб никто не видел…

Аристагора вошла с улыбкою на лице. За ней следовали два раба: это были бледные мальчики, с тихими, покорными глазами, окруженными синевой, с завитыми волосами. Они освободили гетеру от плаща, сняли с нее обувь, помогли лечь на почетное место, предупредительно освобожденное Опимием.

После поклонов и многочисленных любезностей, которыми недовольный хозяин осыпал гостью, проклиная ее в душе, он сказал:

— Ты осчастливила меня своим посещением, но я не догадываюсь, какая причина заставила тебя прибыть в незнакомый дом…

— Я искала благородного Опимия, — говорила Аристагора, — и мне сказали, что он у тебя, — но тут же она любезно поправилась, — это избавило меня от посещения каждого из вас в отдельности.

Друз молчал, очарованный глазами, лицом, гибким телом, угадываемым под туникой, детскими ножками девушки-гетеры.

Аристагора, притворяясь, что не замечает восторга хозяина, приняла из его рук чашу и, сделав возлияние Вакху, отпила несколько глотков:

— У тебя хорошее вино, Ливий! Налей же и себе, чтобы мы выпили за нашу дружбу.

Друз пил: не вино, а голос гетеры опьянял его. Он чувствовал себя как бы в тумане — тихая грусть и тревожное не то желание, не то ожидание чего-то терзали его. А слова гетеры звоном колокольцев трепетно скользили по сердцу:

— Я посетила вас, благородные мужи, по важному делу.

У меня был Фульвий Флакк, он напился и раскрыл передо мной свою душу…

Опимий приподнялся: искорки сверкали в расширившихся зрачках.

— Он говорил, — продолжала Аристагора, не сводя глаз с Ливия, — что Гай Гракх готовит нападение на сенат, и хотя часть плебса колеблется, эта часть, когда дело дойдет до грабежа и избиения оптиматов, пойдет за своим трибуном. Фульвий готов поднять рабов и бросить на господ, он готовится к схватке…

— Пустяки! — беспечно засмеялся Опимий, но глаза выдавали его: в них таился страх, переходивший в ужас.

— …и мое мнение таково: медлить нельзя.

— Пустяки, — неуверенно повторил консул, — на нашей стороне будут публиканы, всадники и стрелки, мы сомнем, перебьем, растопчем эту свору, которую распустил тиран, научив безделью и тунеядству…

— И ты говоришь…

— Говорю — подождем. Они не осмелятся напасть.

Гетера с сожалением пожала плечами и сказала с необыкновенно чистым аттическим произношением, хотя была ионийкой:

— Смотри, чтоб это не было так.

Она протянула ноги рабам, которые принялись обувать ее, и, как бы вскользь, бросила:

— Жду вас к себе, как только минует опасность.

И вдруг злоба исказила ее лицо — прекрасное лицо Афродиты. Вспомнила Гая, смерть Сципиона Эмилиана, его жену, и ненависть к роду Семпрониев сжала ее сердце.

— Как обуваешь? — яростно крикнула она и ткнула красным башмаком, изящно облегавшим ее ногу, в лицо раба с такой силой, что он опрокинулся навзничь: из губ и носа мальчика текла кровь, окрашивая подбородок, в глазах его трепетала покорная мольба, на лице чередовались превозмогаемая боль и страх униженного человека.

«Гракх должен умереть», — подумала она, не обращая внимания на раба, который размазывал кровь и слезы по лицу, и улыбнулась Опимию:

— Не зевай, внук Ромула, покажи твердость и доблесть, иначе тиран восторжествует!

XXII

Вооружившись ножом, надев белокурый парик блудницы, Хлоя вынимала монету из своего ларца (это были ее рабские сбережения), и когда дом погружался в сон, выходила тихонько на улицы и пускалась в путь. Так было и в этот вечер.

От Палатина до форума — путь недалекий, но идти предстояло темными переулками, опасность подстерегала на каждом шагу, и Хлоя, держа нож наготове, шла крадущейся походкой встревоженного животного.

Ночь, изрешеченная крупными мохнатыми звездами, казалось Хлое, безмолвно изливалась в подземное царство Плутона; девушка думала, что такой же мрак сгущается у престола всесильного бога, и ей становилось страшно: она испуганно вглядывалась в темноту, следила пытливыми глазами за огоньками в домах, слушала шаги запоздалых прохожих и жалась к домам, точно искала у них защиты.

На Священной улице тускло горели фонари — ряд огромных плошек, в которых на поверхности вонючего масла плавал чадящий фитиль. Прохожие попадались на каждом шагу. Это были преимущественно кутилы, молодые и старые, вольноотпущенники в пилеях, толпы блудниц, пристававших с бесстыдными шутками и предложениями.

На Хлою обратили внимание, и какой-то старичок, от которого крепко пахло вином, схватил ее за руку:

— Пойдем, птичка?

Хлоя сказала, что больна. Старичок отстал.

Не доходя до форума, она увидела ярко горевшие факелы в руках людей и поняла, что это — обход.

«Какая стража?» — подумала она, и как бы в ответ на ее мысли голос глашатая донесся с форума:

— Вторая стража! Приблизительно это была полночь.

Хлоя побежала напрямик через форум, но грубый голос остановил ее:

— Стой!

Она поняла и отдала подошедшему эдилу плату за занятие проституцией и, получив кожаный номерок на эту ночь, поторопилась уйти.

За форумом толпились лачуги ремесленников, мелких торговцев, кустарей, вольноотпущенников и разоренных земледельцев, покинувших деревни. Вся эта беднота, озлобленная, усталая полуголодная, готова была следовать за Гаем, поскольку он стоял за нее и проводил полезные законы, но как только Ливий Друз пообещал больше — плебс охладел к своему вождю, и большинство перешло на сторону Друза.

Добравшись до квартала бедняков, Хлоя сразу очутилась в темноте. Запах кож, паленого волоса, обжигаемой глины, вонь отбросов — все это говорило о тяжелой трудовой жизни, о скученности людей.

На углу улицы стоял неуклюжий двухэтажный дом сапожника. Тусклый свет проникал сверху сквозь полураскрытые ставни. Внизу, очевидно, спали — темнота затопляла землю.

Хлоя остановилась, тихо свистнула. Голова мужчины выглянула из крошечного окошка на улицу.

— Ты?..

Девушка ответила:

— Твоя рабыня.

Ставни захлопнулись, свет погас, и дом погрузился в мрак, точно отошел в неизвестную даль.

Хлоя ждала. Она прижимала руки к груди, стараясь удержать колотившееся сердце.

Скрипнула дверь, приблизились шаги:

— Где ты?

Она бросилась в темноту, схватила любимую руку, прижала к губам и вдруг услышала голос — его голос и, задрожав, уткнулась лицом в тогу.

Обнявшись, они шли к форуму. Тишина, жужжа назойливо, казалось, поглощала ночные звуки. Но сердца обоих бились громко, так громко, что тишины не было, не было и Рима с его борьбой, а были только они, и сердца их разговаривали.

Они остановились в тени храма Кастора, присели на помост, с которого продавались рабы.

— О господин мой, — шепнула македонянка. — Не хочу свободы, не хочу ничего, только б ты был со мной, как теперь, всегда, вечно… И тогда…

Она не договорила, робко закинула ему руки за шею. Он приподнял ее, посадил к себе на колени.

— О господин мой…

И вдруг оторвалась от его губ, поникла головою:

— Я узнала, что Аристагора была вчера у Ливия Друза, там находился консул Опимий, и она подстрекала их против тебя…

— Аристагора!

Гай вспомнил: земная Афродита с душой Эриннии сводила старые счеты — жаждала крови, но он был спокоен: смерти не боялся, жаль было Хлою, а также мать, жену и сына, но Хлою — больше всех. «В ее груди бьется такое сердце, полное любви и самоотверженности, какого нет во всем мире», — думал он и с тревожной грустью прижимался к ней, ища на ее груди успокоения и сил на завтрашний день.

На форуме прокричал глашатай:

— Третья стража!

XXIII

Фульвий не мог простить Гаю бездействия во время разгона латинов и союзников. Эти люди, ненавидевшие Рим, были вооружены, плебс непременно поддержал бы трибуна, и разгром оптиматов был обеспечен, если бы даже пришлось столкнуться с критскими стрелками. Почему же Гракх — такой умный, смелый, решительный — сделал эту ошибку, что удержало его от выступления? Было ясно, что он плохой политик, если разрушил то дело, над которым работали он сам, Флакк и Корнелия, Помпоний и Леторий. Что же случилось?

Случилось страшное — падение Гая неминуемо, плебс ему уже не верит, и если остается несколько тысяч, готовых поддержать его, то эти люди будут сметены, растоптаны хорошо вооруженным противником.

Фульвий жалел, что не поднял рабов во время отсутствия Гракха. Случай был упущен, теперь уже поздно — нужно, по крайней мере, умереть с честью, как подобает римлянину.

Он скрипнул зубами, кликнул писца:

— Подай завещание.

Развернув свиток пергамента, он приказал рабу писать под диктовку:

«В случае смерти моей и обоих сыновей завещаю все состояние жене Терции, кроме усадебных земель, каковые поручаю писцу Молесту разделить поровну между моими слугами, которых, всех до одного, отпускаю на волю, а Молесту за верную службу, сверх земли, дарю лавку, что на Авентине. Рабынь тоже освобождаю; вышедшие замуж за вольноотпущенников получат пособие на хозяйственные нужды. Остальным выдать деньги для отъезда на родину>.

Он прошелся по атриуму, остановился на пороге таблина.

Молест, старательный пожилой фракиец, скрывая радость, осветившую смуглое его лицо с толстыми губами, сказал:

— Господин очень щедр…

— Пиши: «Кроме того, предложить молодой Асклепиде, в случае смерти Квинта, перейти на службу к матроне Корнелии, матери Гракхов, а если означенная Асклепида не согласится, то отпустить ее на волю и отправить в Афины. Выдать ей на дорогу восемь тысяч сестерциев. Виликам дарю земли, считая надел вдвое, а при большой семье втрое больше обыкновенного надела».

Взгляд его скользнул по картине, изображавшей похищение Европы Зевсом, остановился на борьбе Одиссея и Телемаха с женихами Пенелопы.

— Так же и мы могли бы перебить наглых оптиматов! — громко выговорил он и остановился перед Молестом. — Объяви рабам мою волю да скажи, что желающие могут идти завтра со мной на форум в качестве вольноотпущенников.

Молест поклонился:

— Я первый пойду за тобой, куда прикажешь.

Отпустив писца, Флакк оделся и вышел на улицу… Недалеко от форума он встретился с женой, которую несли в лек-тике сильные невольники.

Фульвий остановил их.

— Я ухожу к Гракху, — сказал он, — передай сыновьям, чтобы собрали рабов, готовых выступить, да приготовили оружие…

Терция, молодящаяся матрона, с обвислыми нарумяненными щеками и двойным подбородком, ответила с раздражением:

— Мне надоели твои подозрительные дела, Марк! Делай сам, как хочешь, а меня уволь…

Флакк вспыхнул:

— Прошу тебя сделать, как я сказал, и, пожалуйста, без споров на улице! Я и так смотрю на все сквозь пальцы… Думаешь, я не знаю о твоих отношениях с некоторыми лицами?

— Помолчал бы! — вскрикнула Терция, бросив взгляд на рабов, которые прислушивались к ссоре супругов, опустив головы. — Аристагора трубит о тебе на всех перекрестках, — и, понизив голос, добавила: — Она бывает у Друза, Опимия, часто видится с Септимулеем. Берегись, чтоб она не состряпала тебе больших неприятностей!

Слова Терции обеспокоили Фульвия.

— Ты что-нибудь слыхала?

Терция исподлобья огляделась. Вокруг них шумела толпа: крики, голоса, шорох шагов — все это сливалось в одуряющий гул, и возгласы рабов, бегущих впереди лектик, терялись, как камешки в море.

— Да, слыхала. Завтра Друз выступит с отменой Гракховых законов, Гай, по обыкновению, вспылит, наделает глупостей, его заденут опять, да только посильнее (все это обдумано), начнется свалка, и вас всех перебьют…

— Я так и знал! — вскричал Флакк, схватившись за бородавку, что служило признаком величайшего волнения. — Но мы не дадимся, чтобы нас перерезали, как стадо баранов. Бороться — так бороться! Я приготовил, Терция, завещание, и если я с сыновьями погибну — отпусти рабов на волю, надели их землей, как я распорядился…

Матрона побледнела. Жадная и скупая, она пришла в ужас, ее пугала не смерть мужа и детей, а убытки, разорение, распределение земель, освобождение рабов, невольниц.

— Да ты с ума сошел! — возмутилась она. — Я не позволю…

— Не место говорить здесь об этом, побеседуем дома… Больше ничего не слыхала?

— Ничего. А эта подлая блудница Аристагора подговаривала Опимия уничтожить Гракха с его сторонниками и похвалялась, что ты спьяна проболтался, будто Гай собирается напасть на оптиматов и перебить их…

Фульвий побагровел.

«Предательница, — подумал он, — прекрасная, как Афродита, злая, как Немезида, — но ничего, я пожертвую всем… Так вот для чего я был ей нужен: напоить меня и выпытать все, быть может, мерзавке и удалось, но, думаю, что это первый и последний раз».

Он ласково простился с Терцией, что крайне взволновало ее. Давно уже муж не обращал на нее внимания, занятый политическими делами и бесчисленными любовницами, которые были у него в разных кварталах города. Она улыбнулась ему, как улыбалась в первые годы замужества, с многообещающим взглядом, рабы подхватили лектику и дружно зашагали, окунувшись в гущу толпы.

XXIV

С утра на форум стекался народ. Обе стороны расположились в разных частях площади, готовые, по первому знаку вождей, начать свалку. Но вожди — Опимий и Гракх — были люди осторожные, неуверенные в своих силах. Они не надеялись на своих приверженцев, опасаясь, как, например, Опимий, что критские стрелки могут изменить в последнюю минуту, а всадники, основная масса которых колебалась все время, ударят в тыл; Гай тоже не доверял части плебса и всадникам: если они не поддержали его трибуната, то теперь, когда решается исход борьбы, могут поддаться лживым посулам оптиматов и броситься на него.

Фульвий был того же мнения. Напрасно Помпоний и Леторий еще накануне убеждали народ, что Друз — сторонник нобилей, а Гракх — плебса, толпа не верила.

— Что ты там болтаешь? — кричали ремесленники Помпонию. — Нас не обманешь: наш вождь не Гракх, а Ливий Друз, народный трибун!

— Мы раскусили Гракха и потому не выбрали!

— Ливий Друз печется о наших нуждах, он обещает нам такие законы, о которых Гракх и не думал!

— Он отменит Карфагенскую колонию, куда готовы ехать только дураки, и наделит нас колониями в Италии, чтобы не отрывать от родины!..

— Да здравствует Ливий Друз!

Помпоний видел, что эти люди не будут защищать своего вождя, и опечалился: его возмущала подлость врагов, которые, жертвуя честью и доблестью римских граждан, возвели своего сторонника в вожди плебса, унизив обманным способом истинного вождя. Лжевождь и настоящий вождь должны были помериться силами. Друз имел на своей стороне обманутый народ и всадников, а кроме них — консула, стрелков и оптиматов, Гай — несколько тысяч сторонников, из которых почти половина была ненадежна.

Леторий увидел больше, чем Помпоний: все было потеряно, и, по его мнению, не стоило идти на форум, начинать неравную борьбу. Он беседовал об этом с Гракхом:

— Не лучше ль удалиться нам к частной жизни? Подождем, когда народ созреет и поймет, что не Ливий Друз, а ты, Гай, истинный трибун; тогда у тебя будут верные сторонники, и ты сможешь ударить на врага.

Но Флакк, присутствовавший при их беседе, резко возразил:

— Чего ждать? Мы обречены. Разве мы защитили союзников, которых преследовал Фанний? Разве ты, Гай, сдержал свое слово? Всегда ты был истинным римлянином, а на этот раз смалодушничал!

— Нет, друзья, не страх удержал меня, а кровопролитие.

— А ты вспомнил тогда о смерти Тиберия? Кровь? Что такое кровь? Выжимка пищи, текущая по жилам, питающая тело. А жизнь? Разложение крови, жил, тела — пустяки. Все это пойдет в землю и даст новые ростки.

— Может быть, так, а может, и не так, — недоверчиво улыбнулся Гракх.

Но Леторий с жаром перебил его:

— Я верю в метампсихоз Пифагора, и потому я умру так же спокойно, как ложусь спать. Жизнь — сон, а смерть — пробуждение.

Теперь, вспоминая об этом, Гай смотрел в облачное небо, слушал шум голосов, и в душе его зрело твердое решение помириться с противником, подчиниться мудрости, авторитету и силе сената.

Издали он увидел Опимия: консул совершал жертвоприношение, поглядывая на гракханцев с немой угрозою, и когда поднял обагренный кровью нож, огнем засверкавший на выглянувшем из-за туч солнце, и взмахнул им, поражая животное. Гракх отвернулся. Хлынувшая кровь напомнила ему о крови, готовой пролиться на форуме, и он, едва владея собою, повернулся к Фульвию:

— Видишь, бешеный пес угрожает правнукам Ромула? Флакк хрипло рассмеялся:

— Не говорил я тебе?

— Да, но теперь поздно. Как жаль, что я не послушался твоих советов!

— Критские стрелки куплены, плебс обманут, даже блудницы, которые помогали нам ночью снести скамьи, и те изменили! Аристагора науськивает на тебя Друза и Опимия.

— О, Аристагора! — презрительно плюнул Гай. — За золото она готова отдаться самому грязному, вшивому рабу.

Фульвий сжал зубы. Бешенство окрасило лицо в багровый цвет, бородавка на щеке посинела. Он ненавидел теперь Аристагору, готов был убить ее. Едва владея собою, он смотрел на жертвоприношение. Антиллий, служитель консула-жреца, юноша дерзкий, заносчивый, пробирался сквозь толпу, неся внутренности убитого животного. Теплый вонючий пар заставлял людей шарахаться, зажимать носы.

Дойдя до толпы, окружавшей Флакка, он не остановился, а пошел прямо, точно перед ним никого не было. Но люди не расступились, только морщины на лице Молеста собрались в зловещие складки, а полные щеки Афродизия залила краска, а затем бледность. Железные песты дрогнули в руках вольноотпущенников.

— Эй вы, негодяи, дайте место добрым граж…

Он не договорил, мелькнули песты, послышался хруст, брызнула серовато-белая кашица мозга, струйкой сверкнула кровь, и Антиллий упал лицом в смердящие внутренности.

— Бей его! — в исступлении рявкнул Фульвий и, скользя по внутренностям животного, бросился к трупу и ударом ноги опрокинул его навзничь.

— Он ищет Противоземлю Пифагора, — усмехнулся Леторий, — но шутка его не имела успеха. — Впрочем, — прибавил он, — там, на Противоземле, мы встретимся, и что предначертано Фортуной — выполним.

— Слыхали и это, — пожал плечами Помпоний, — но кто поверит твоим речам? По-твоему, убийство предопределено, и человек, который должен быть убит, не может избежать этого, а я скажу прямо: если б мы посторонились и побили Антиллия, он бы остался жив…

Подошел Гракх; на его нахмуренном лице лежала забота.

— Плохо, друзья, — сказал он и обратился к Флакку: — Зачем убили нахала? Разве не видели, что он подослан Опимием? Теперь столкновение неминуемо…

— Он оскорбил нас!

Гай опустил голову, — возразить было нечего. А на противоположном конце форума Опимий, дрожа от бешенства, призывал народ к мести.

— Граждане, — кричал он, — страшное дело замыслил Гай Гракх — убийства ни в чем неповинных людей, сторонников народа! Неужели вы будете молчать? Неужели не отомстите за смерть Антиллия, любимца богов, не поразите злодеев, которые нарушают покой в республике? Я призываю вас к мести!.

— Лжешь, консул! — произнес кто-то из толпы. — Антиллий первый задел их и поплатился за дерзость. А скажи, призывал ли нас консул к мести, когда вы умертвили Тиберия Гракха, нашего трибуна, а тело его бросили в Тибр?

— Стыд! Позор!

Опимий побледнел. Он понял, что месть — сложное дело, когда призывающий к ней несвободен от упреков. Он замолчал и, повернувшись к магистратам, повелел взять труп Антиллия, лишь только толпа очистит форум.

Небо, облепленное тяжелыми облаками, уже с утра предвещало грозу, и когда упали первые тяжелые капли, а за ними посыпались крупными горошинами другие — как из ведра пошел ливень. Форум мгновенно обезлюдел: даже магистраты, которым велено было убрать труп, скрылись кто куда: одни — в базилики, другие — в таверны, а третьи забились под навесы торговцев сладостями.

Антиллий лежал навзничь — ливень хлестал его длинными серебряными бичами, Юпитер-громовержец метал золотые стрелы молний, форум сотрясался, а он все лежал, одинокий, забытый на мокрых расползавшихся внутренностях животного, и мозг, смешанный с кровью, вытекал из раскроенного черепа узенькой серо-алой струйкой, тотчас же смываемой дождем.

XXV

Тайное заседание сената, созванного чуть свет Опимием, приближалось к концу, когда после слов Ливия Друза: «Гракха нужно обезвредить», — на форуме послышался такой вой и неутешный плач, что сенаторы вскочили и, прервав совещание, выбежали на площадь.

Опимий был впереди и всматривался близорукими глазами в приближавшуюся толпу.

После прошедшего дождя было мокро. На каменных плитах лежали растоптанные комья грязи, нанесенной из немощеных улиц; подходившие люди часто скользили и спотыкались.

Друз толкнул в бок Опимия:

— Разве не узнаешь? Несут Антиллия.

На дощатых носилках лежал обнаженный труп служителя. Все его тело исполосовано ударами, покрыто ранами, нанесенными по приказанию консула, чтобы возбудить народ к мести; разбитая голова и лицо были выпачканы краской, похожей на кровь.

Поравнявшись с сенаторами, оптиматы опустили носилки на землю и закричали:

— Какое ужасное несчастье! И это среди бела дня, у всех на глазах! Почему же все молчали, никто не выступил против преступников, почему они оставлены на свободе? О, горе, горе!..

Толпа, окружившая носилки, зашумела. Сдержанный ропот перешел в рев, — казалось, начиналась буря на море. Это кричали сторонники нобилей.

— Что вы вопите, лицемеры? — послышались голоса. — Зачем возбуждаете нас против Гая?

— Обманщики!

— Гробокопатели!

Опимий растерялся. Он не ожидал такого дружного отпора со стороны плебса и предложил сенаторам вернуться в курию, чтобы обсудить положение.

Совещание было краткое. Собрав большинство голосов против Гракха, Септимулей объявил:

— Есть единственный выход, отцы государства, мудрые советники: поручить консулу спасти государство, свергнуть тирана!

Все молчали. Даже самые непримиримые враги Гая испытывали если не стыд, то какую-то неловкость. Слова «спасение государства», «тиран» были явным преувеличением. И старик Квинт Метелл Македонский не выдержал: он выступил просто, как дед среди внуков, и речь его, полная справедливости и гнева, загремела в курии, но не нашла отзвука в сердцах людей.

Метелл говорил:

— Граждане сенаторы! Вы видели Гая Гракха в этих стенах, здесь он совещался с вами и находил одобрение или порицание своей законодательной деятельности. Не вы ль приветствовали его как мудрейшего из граждан, не вы ль с огромным уважением внимали его пылким речам, когда он намечал постройки зданий, вызывал архитекторов из Греции, заботился о науках и искусстве? Он уехал в Африку, и положение сразу изменилось. Отчего? Да будет позволено мне, старику, сказать откровенно: противники постарались очернить Гракха в глазах народа, возбудить против него плебс, и достигли этого. А теперь говорят: нужно спасти государство, свергнуть тирана! Но разве Гракх губит республику? Разве он воспользовался силой, которая была у него в руках, когда Рим наводнили толпы союзников? Разве выступил против сената? Нет, не выступил, а мог выступить, мог не только уничтожить своих врагов, но и…

— Ну и дурак! — послышался чей-то смех. — Мы-то будем умнее…

— Нет, не дурак, — возвысил голос Метелл, — а человек разумный, не желающий ввергать республику в смуту, когда государству нужны силы для дальнейшего развития. Вот вы говорите: тиран. А в чем его тирания? Что он сделал?..

— Он убил Антиллия, — крикнул Опимий, — и домогается царского венца!

Метелл Македонский обвел глазами сенаторов.

— Антиллий убит, это верно, — сказал он, — но правда ли, что Гракх стремится к царской власти? Где доказательства?

— Доказательства в руках у меня и у Ливия Друза, — твердым голосом заявил Опимий, — и если меры не будут своевременно приняты, злодеи нас уничтожат!

— Доказательства? — повторил Метелл.

— Слушайте. Гетера Аристагора говорила мне и повторит благородным отцам государства, чем похвалялся перед ней Фульвий Флакк и что он замышляет сделать…

— Расскажи.

Опимий, прикрашивая замысел Фульвия выдуманными подробностями, сумел убедить всех, кроме Метелла: старик не доверял обиженному Гаем консулу, а показания гетеры, «продажной самки», как называл он блудниц, вызывали в нем стыд и отвращение старого римлянина к гражданам, имеющим общение с такими женщинами.

Нахмурившись, он молчал и, когда стали голосовать о свержении тирана, потихоньку вышел из курии.

Септимулей взошел на ростры и произнес от лица сената древнюю формулу, облекающую консула неограниченной властью:

— Пусть позаботятся консулы, чтобы республика не потерпела ущерба.

Не успел он сойти, как его место занял Опимий. Громкий голос консула загремел, охватив ужасом кровопролития стариков:

— Я, консул, объявляю сенаторам призыв к оружию! Приказываю всадникам явиться завтра утром на форум и каждому привести с собой двух вооруженных рабов. К оружию, граждане, к оружию! Отечество в опасности!

XXVI

Гай отправился на форум, где толпился народ, созванный Фульвием, — сапожники, портные, кузнецы, гончары; но их было мало. Они слушали речь Гракха, позевывая, с тем равнодушием, которое присуще толпе, изверившейся в своем вожде.

Гай заметил отношение плебса и, прервав речь, крикнул:

— Эй, вы, рабы, привыкшие, чтоб вас били и топтали, как скот! Терпите, лижите пятки злодеев, которые издеваются над вами! Унижайтесь, пресмыкайтесь перед консулом, которого сами же ненавидите, трепещите перед сенатом, ступайте к нему, чтоб он за плату повелел вам убивать ваших братьев!.. Неужели вы — римляне? Нет, вы — презренные трусы! Завтра, когда нас будут убивать, вы спрячетесь по своим норам, будете слушать вопли раненых и убиваемых и не придете на помощь! Рабы больше вас стоят: они будут с нами!..

И он, задыхаясь от гнева, удалился с форума. Услышал позади себя легкие шаги. Обернулся. Хлоя подходила к нему, дрожа от радости:

— О господин мой, я утомилась от дум о тебе! Я тебя не видела давно, давно… два дня…

Гракх ласково улыбнулся: «Не уехать ли в самом деле в Македонию, на родину Хлои? Отказаться от политики, борьбы, провести остаток жизни в лесах, в тиши деревенской жизни, в объятиях любимой, забыть навсегда Рим — разве счастье не в этом? И пока еще не поздно…»

Совещание было краткое. Собрав большинство голосов против Гракха, Септимулей объявил:

— Есть единственный выход, отцы государства, мудрые советники: поручить консулу спасти государство, свергнуть тирана!

Все молчали. Даже самые непримиримые враги Гая испытывали если не стыд, то какую-то неловкость. Слова «спасение государства», «тиран» были явным преувеличением. И старик Квинт Метелл Македонский не выдержал: он выступил просто, как дед среди внуков, и речь его, полная справедливости и гнева, загремела в курии, но не нашла отзвука в сердцах людей.

Метелл говорил:

— Граждане сенаторы! Вы видели Гая Гракха в этих стенах, здесь он совещался с вами и находил одобрение или порицание своей законодательной деятельности. Не вы ль приветствовали его как мудрейшего из граждан, не вы ль с огромным уважением внимали его пылким речам, когда он намечал постройки зданий, вызывал архитекторов из Греции, заботился о науках и искусстве? Он уехал в Африку, и положение сразу изменилось. Отчего? Да будет позволено мне, старику, сказать откровенно: противники постарались очернить Гракха в глазах народа, возбудить против него плебс, и достигли этого. А теперь говорят: нужно спасти государство, свергнуть тирана! Но разве Гракх губит республику? Разве он воспользовался силой, которая была у него в руках, когда Рим наводнили толпы союзников? Разве выступил против сената? Нет, не выступил, а мог выступить, мог не только уничтожить своих врагов, но и…

— Ну и дурак! — послышался чей-то смех. — Мы-то будем умнее…

— Нет, не дурак, — возвысил голос Метелл, — а человек разумный, не желающий ввергать республику в смуту, когда государству нужны силы для дальнейшего развития. Вот вы говорите: тиран. А в чем его тирания? Что он сделал?..

— Он убил Антиллия, — крикнул Опимий, — и домогается царского венца!

Метелл Македонский обвел глазами сенаторов.

— Антиллий убит, это верно, — сказал он, — но правда ли, что Гракх стремится к царской власти? Где доказательства?

— Доказательства в руках у меня и у Ливия Друза, — твердым голосом заявил Опимий, — и если меры не будут своевременно приняты, злодеи нас уничтожат!

— Доказательства? — повторил Метелл.

— Слушайте. Гетера Аристагора говорила мне и повторит благородным отцам государства, чем похвалялся перед ней Фульвий Флакк и что он замышляет сделать…

— Расскажи.

Опимий, прикрашивая замысел Фульвия выдуманными подробностями, сумел убедить всех, кроме Метелла: старик не доверял обиженному Гаем консулу, а показания гетеры, «продажной самки», как называл он блудниц, вызывали в нем стыд и отвращение старого римлянина к гражданам, имеющим общение с такими женщинами.

Нахмурившись, он молчал и, когда стали голосовать о свержении тирана, потихоньку вышел из курии.

Септимулей взошел на ростры и произнес от лица сената древнюю формулу, облекающую консула неограниченной властью:

— Пусть позаботятся консулы, чтобы республика не потерпела ущерба.

Не успел он сойти, как его место занял Опимий. Громкий голос консула загремел, охватив ужасом кровопролития стариков:

— Я, консул, объявляю сенаторам призыв к оружию! Приказываю всадникам явиться завтра утром на форум и каждому привести с собой двух вооруженных рабов. К оружию, граждане, к оружию! Отечество в опасности!

XXVI

Гай отправился на форум, где толпился народ, созванный Фульвием, — сапожники, портные, кузнецы, гончары; но их было мало. Они слушали речь Гракха, позевывая, с тем равнодушием, которое присуще толпе, изверившейся в своем вожде.

Гай заметил отношение плебса и, прервав речь, крикнул:

— Эй, вы, рабы, привыкшие, чтоб вас били и топтали, как скот! Терпите, лижите пятки злодеев, которые издеваются над вами! Унижайтесь, пресмыкайтесь перед консулом, которого сами же ненавидите, трепещите перед сенатом, ступайте к нему, чтоб он за плату повелел вам убивать ваших братьев!.. Неужели вы — римляне? Нет, вы — презренные трусы! Завтра, когда нас будут убивать, вы спрячетесь по своим норам, будете слушать вопли раненых и убиваемых и не придете на помощь! Рабы больше вас стоят: они будут с нами!..

И он, задыхаясь от гнева, удалился с форума. Услышал позади себя легкие шаги. Обернулся. Хлоя подходила к нему, дрожа от радости:

— О господин мой, я утомилась от дум о тебе! Я тебя не видела давно, давно… два дня…

Гракх ласково улыбнулся: «Не уехать ли в самом деле в Македонию, на родину Хлои? Отказаться от политики, борьбы, провести остаток жизни в лесах, в тиши деревенской жизни, в объятиях любимой, забыть навсегда Рим — разве счастье не в этом? И пока еще не поздно…»

Нет, бежать он не имеет права, он связан с судьбами римского народа; не так же ли за плебс погиб в неравной борьбе любимый брат?

Хлоя шла сзади, не сводя с него глаз.

Они обошли Субуру и направились к Виминалу, знаменитому своими садами.

У дороги то и дело попадались гостиницы, и хозяева зазывали, предлагая комнату и еду за полтора асса, но Гай проходил мимо. Наконец, он свернул с дороги и остановился перед небольшим домиком.

Это была обыкновенная таверна с изображением красноперого петуха на вывеске. Они поднялись на верхний этаж, им подали кислого римского вина в оловянных кружках, ломти хлеба и сыру. Гракх спросил лучшего вина, и услужливый хозяин предложил хиосского.

— Я привел тебя, Хлоя, чтобы поговорить с тобой… может быть, в последний раз. Завтра — решительный день, нас мало, их много, и мы погибнем, если…

Надежда послышалась в последнем слове.

— Беги, господин, беги — шептала рабыня, — беги, пока не поздно!

— Это невозможно.

— О господин, — заплакала она, — скажи, что принесет тебе неравная борьба? За кого ты борешься? Кто тебя поддержит? А там, в Македонии, тихая жизнь, мы бы прожили мирно и счастливо до глубокой старости, до самой смерти. И я всю жизнь была бы твоей верной служанкой, всю жизнь заботилась бы о тебе, как самая последняя рабыня…

Она упала на колени, обняла его ноги:

— О господин мой, сжалься над собой и надо мною! Он поднял ее, прижал к груди:

— Ты — единственная… любимая… но я не могу… Я связан с Римом, связан с плебсом… Ты будешь свободна после моей смерти…

Она уронила голову ему на грудь, полузакрыла глаза; горячий шепот обжигал лицо Гая:

— Господин, мы умрем вместе! И я буду молить богов, чтобы я умерла первой, чтоб они избавили меня от горя видеть твою смерть!

Они слились в страстном объятии.

Эфиопка-ночь заглядывала в комнату, когда они вышли из гостиницы. Моросил дождь. Печаль природы тесно соприкасалась с грустью двух человек.

Они шли, крепко обнявшись, — одно тело, одно сердце. Справа шумела Субура — пьяные возгласы, песни и хохот блудниц долго неслись им вслед, как крики филинов, как клекот стервятников над падалью, над мрачным позором державного Рима.

Толпа плебеев и рабов охраняла всю ночь дом Фульвия Флакка. Песни, бряцание оружия, воинственные клики вспыхивали над Эсквилином до самого рассвета.

В доме пили перед окончательной схваткой.

Изредка отворялась дверь, и полупьяные рабы выкатывали на улицу бочки с молодым вином, и толпа набрасывалась на него, принимаясь черпать, чем попало: кружками, пригоршнями, шапками.

Из дома доносилась песня с неизменным припевом:

Где ты, дева нагая?
Хриплый голос Фульвия грохотал, заглушая молодые голоса.

Помпоний и Леторий, проходя мимо полупьяных плебеев, были остановлены яростными окриками:

— Кто такие? Стой!..

Рабы и плебеи, пошатываясь, подходили к ним, звеня оружием: у одних были в руках мечи, другие размахивали широкими ножами, иные держали железные палки, дубины. И у всех глаза были безумные, дерзкие.

Узнав вождей, они пропустили их и вернулись к бочкам.

Помпоний и Леторий вошли в атриум.

За столами возлежали люди — их было так много, что комната казалась помещением для рабов, лежавших вповалку. Глиняные светильники чадили, в деревянных подсвечниках горели восковые свечи. Пьяные голоса переплетались со звоном чаш и кратеров, с хвастливыми возгласами Флакка:

— Мы их завтра передавим, слышишь, Люций? А тогда… тогда…

— Что тогда? — крикнул Люций, поглядывая на брата, который пил мало, смешивая вино с водою.

— А тогда мы поделим Рим между рабами и плебеями, изберем свой сенат!.. Ни один сенатор, ни один всадник, ни один публикан и купец не попадут туда!..

— Кто же попадет? Мы, что ли?

— Ни ты, ни я. В сенате будут плебеи, бывшие рабы, бедняки — латины и союзники… Мы скажем так: «Хотите, чтобы Гай был вашим советником?» И если они пожелают…

— Ты пьян, отец!

— Замолчи. Я говорю то, что у всех на языке. Вы боитесь высказаться, а я… кого и чего мне бояться?

Он встал и, пошатываясь, подошел к сыну:

— Пройди в таблин. Люций повиновался.

— Был у Аристагоры? — хрипло спросил Фульвий, вглядываясь в лицо сына.

— Был, — не моргнув глазом, ответил Люций.

— Ну и что ж?

Люций смело взглянул на отца:

— Я пощадил ее молодость, решив так: победим мы — ее ожидает суд плебса, победят злодеи — клиенты отомстят за нас.

— Эх ты, чудак! — усмехнулся Фульвий. — Рабы! А если все они лягут в бою?

— Не бойся: я послал Геспера и Люцифера в Остию: там они будут дожидаться исхода борьбы. И когда все уляжется, они возвратятся в Рим…

Флакк вздохнул:

— Ну, как хочешь. А я бы поступил иначе: сегодня же ночью она плавала бы в Тибре, и рыбы жрали бы ее холеное тело…

Они вернулись в атриум. И теперь только Фульвий заметил Помпония и Летория. Протянув к ним руки, он воскликнул:

— Что не приходили, дорогие друзья? Где Гай? Что делает?

— Гай спит. Его, как и тебя, охраняет плебс.

— А разве уже поздно?

— Нет. Прошла первая стража.

Светильники, потрескивая, меркли; воск и бараний жир неприятно пахли. Гости дремали на ложах.

Краснолаковая посуда, производимая в Арреции, тускло поблескивала на столах: причудливые извилистые змеи, разинув пасти, подбирались, казалось, к журавлям с длинными, тонкими шеями. Большое зеркало, украшенное изображением Менелая и Елены, отражало сонные лица людей, огни светилен, чернолаковые вазы с линейными орнаментами.

— Ну, Квинт, — обратился Фульвий к младшему сыну, — скажи, где твоя Асклепида?

Квинт вспыхнул, опустив голову.

Посмеиваясь, Флакк хлопнул в ладоши, крикнул:

— Эй, гости дорогие, заснули? Промойте свои глотки, протрите глаза! Сегодня у меня торжество…

Полупьяные гости в недоумении смотрели на хозяина.

— Я женю младшего сына, — смеясь, говорил Фульвий, — женю на невольнице, чтобы всем было известно, что я не брезгаю рабом и плебеем, считаю их людьми, равными римским гражданам, — и, повернувшись к вошедшему рабу, приказал: — Ступай, Афродизий, к госпоже, объяви ей мою волю: если она захочет, пусть придет на торжество. Да не забудь позвать Асклепиду…

Квинт побледнел: решение отца было для него приятной неожиданностью, он не смел и мечтать об этом и недоверчиво поглядывал на гостей, на Люция, ища на их лицах скрытой насмешки. Но все были серьезны, а на лице брата он уловил не то изумление, не то растерянность.

Вошла юная черноокая гречанка, маленькая, худенькая, как девочка.

Квинт вскочил, глаза его пылали.

— Успокойся, — с грубым смехом сказал Фульвий, — мы вас не задержим: ночь велика. Помни, что в приданое за девушкой не получишь ничего, кроме ее юности. Но я имею право сделать невесте свадебный подарок, верно, друзья?

— Верно! — закричали гости, любуясь Асклепидой. — Только не скупись!

— Десять тысяч сестерциев, — подумав, решил Фульвий и вывел на навощенной дощечке цифру: HSX. — Возьми, Асклепида, мой казначей немедленно выплатит эти деньги.

Асклепида низко поклонилась, припала к руке Фульвия. Теперь Квинт понял, что это — не шутка, и обменялся с гречанкой быстрым радостным взглядом.

А Флакк говорил, и слова его падали в тишину густыми басовыми раскатами:

— Время теперь военное, можно не соблюдать торжеств… Это не убежит. Свидетелей достаточно. Скажи, Асклепида. хочешь ли войти в нашу семью, носить имя мужа?

Гречанка подняла голову и сказала певучим голосом: повернувшись к жениху, древнюю римскую формулу: «— Куда ты, Гай, туда и я, твоя Гая».

Подошел Квинт. Супруги подали друг другуправые руки, свидетели закричали: «Счастья!» — и начался пир.

Фульвий приказал позвать Терцию. Он считал, что без жены торжество немыслимо, и когда она явилась, бледная, возмущенная, оскорбленная браком сына с рабыней, Флакк шепнул:

— Не сердись, дай мне счастливо прожить эту ночь! Завтра — в руках Фортуны. А дети пусть тешатся… И пусть тешатся рабы, которых я отпускаю на волю, и рабыни, и дети их, и ты, госпожа супруга!

Терция растроганно взглянула на мужа: вспомнила молодость, брак, встречу с Фульвием в атриуме его дома (как это было давно!), и, схватив мужа за руку, низко опустила голову, чтобы скрыть слезы.

Асклепида испуганно подняла черные глаза на матрону. Во взгляде ее была мольба, и Терция, ради мужа, ради сына, ради гостей и рабов, а больше всего ради опасного положения семьи, в которое повергла всех борьба, ласково кивнула невестке.

Радостные крики гостей потрясли атриум. Дверь распахнулась, и вооруженные рабы и плебеи, с громкими возгласами и поздравлениями ворвались в дом. Они окружили Фульвия и Терцию, жали им руки, называли «друзьями народа», оглушительно орали.

Сбежалась прислуга Флакк вышел на середину атриума, распорядился:

— Выкатить небольшой бочонок вина. Пусть выпьют на радостях и ложатся спать. Часовым дать по одному киафу. Всем быть наготове засветло. Слышишь, Люций?

Он пошатнулся, едва удержался на ногах. Помпоний поддержал его:

— Ложись, мы тебя разбудим, — молвил он, — я и Леторий будем бодрствовать.

Фульвий огляделся: ни жены, ни Квинта, ни Асклепиды в атриуме уже не было. Гости, завернувшись в тоги, укладывались на ложах и на полу

XXVIII

Хмурое утро скучно вставало над Римом. Последние дождинки мелкой пылью едва долетали до земли, и Помпоний, направляясь к жилищу Фульвия, ощущал на своих щеках невидимые брызги.

Сердце его тревожно билось, и он, чтобы придать себе бодрости, насвистывал веселую песню. Дом спал. Рабы и плебеи лежали вповалку на улице, часовые дремали.

— Вста-вай-ай! — протяжно закричал Помпоний, звякнув мечом по железным пестам, прислоненным к двери, и смотрел, как люди вскакивали, озираясь, торопливо хватались за оружие.

Он прошел в дом, оторвал Квинта от Асклепиды и вместе с Люцием принялся будить Флакка, но беззаботный эпикуреец спал, как убитый, и только слово «оптиматы», выкрикнутое тревожным голосом Помпония, подействовало на него: он вскочил и, схватив меч, оглядел Помпония и сыновей налитыми кровью глазами.

— Где оптиматы? — прохрипел он. — Клянусь всеми богами, они должны погибнуть!..

— Или мы, — усмехнулся Помпоний. — Я уверен, что Опимий уже на ногах, а мы только просыпаемся…

— Ладно, ладно, ты всегда недоволен. А скажи, Гай уже встал?

— И ты спрашиваешь?! Он повелевает нам занять Авен-тин, призывать плебс на помощь.

Афродизий и Молест принесли тяжелые доспехи, в которых Фульвий совершал во время своего консульства славные походы и одерживал победы над галлами: панцирь, щит, меч, копье и шлем. Надев поверх туники панцирь, состоявший из железного нагрудника, Флакк приказал Афродизию стянуть на спине кожаные ремни, повесил на левом боку через плечо широкий двулезвийный меч и внимательно осмотрел медный, ярко начищенный шлем с черными перьями, а затем — продолговатый деревянный щит, обтянутый бычьей кожей и обитый листовым железом, с накладными выпуклыми перунами в виде украшений.

— Хорошо, подай теперь копье, — и поспешил выйти на улицу.

Рабы и плебеи окружили его с криками радости.

— Братья и друзья, — сказал он, когда шум утих. — Сегодняшний день решает все: или мы — властелины Рима, или — негодная падаль. Враг силен, коварен, подл, хитер, мы — честны и храбры, на нашей стороне справедливость. Посмотрим, кому помогут боги. Я убежден, что Минерва умолит Юпитера бросить громы на головы злодеев. Итак — вперед! Вернется к ларам тот, кто победит!

Он построил отряд в колонны и двинулся во главе его к Авентину. Люди шли с громкими угрожающими криками. Из домов выбегал народ.

— Присоединяйтесь к нам!

— Помогите побить нобилей!

— Дайте хоть рабов!

Одни присоединялись — наскоро выбегали из домов с мечом или куском железа, другие трусливо прятались за дверьми.

— Эй, вы, бабьи угодники! Век вам быть у жен на привязи! Оставайтесь у ларов, пусть вместо вас идут воевать ваши дочери и жены! Они похрабрее вас!..

И грубые шутки, прерываемые хохотом, оглашали улицы.

На углу Аппиевой дороги к отряду присоединились две женщины: старуха-эфиопка с блуждающими глазами и финикиянка. Обе были вооружены и заявили Флакку, что бежали от своего господина Скавра, который дурно обращается с рабами.

— Жена его, — скрипнула разбитым голосом эфиопка, хищно сверкнув зубами, — заставляла меня работать дни и ночи, секла скорпионами… Знаете вы, воины, что такое скорпионы? — взвизгнула она. — Это бичи с узлами, в которые вшиты иглы и куски железа. И вот, когда бьют таким бичом, — всхлипнула она, — кажется, что тело обваривают кипятком… И все за то, что однажды я сказала госпоже: «Не смей меня бить! Я такой же человек, как и ты!»

— Слышите, друзья? — крикнул Фульвий. — Помните, что пленным пощады не будет! Все нобили похожи на Скавра. Ну, а ты? — повернулся он к финикиянке.

— Меня заклеймили раскаленным железом за попытку к бегству, заковали руки и ноги в колодки, повесили на шею собачий ошейник, — гляди!

Флакк криво усмехнулся: на ошейнике было четко выведено: «Бежал, держи меня».

— Я ненавижу рабство, — продолжала финикиянка, — мне тридцать пять лет, я помню, как разрушили Карт-Хадашт[26] как убили всю мою родню, а меня продали в рабство. Я хочу мстить, господин, мстить! Я скорее умру, чем вернусь в рабство!

На смуглом лице ее горели дикие глаза, грудь вздымалась, рука судорожно сжимала меч.

— А откуда у вас оружие?

— Мы убили вилика, похитили, что попалось под руку, подговорили рабов…

К отряду быстро приближалось несколько человек. Вооруженные вилами, мотыгами, топорами, они подбежали, бросились к ногам Фульвия:

— Господин, возьми нас с собою! Мы готовы биться насмерть!

— Да, да, — крикнул Флакк. — Мы не отступим перед лучниками и гоплитами, мы двинемся на них несокрушимой стеной!

А в это время Гракх, собрав друзей, клиентов и рабов, возвратился домой. Он не хотел вооружаться, надеясь, что все обойдется без кровопролития, и Леторий напрасно уговаривал его:

— Возьми хоть меч, вооружи Филократа, не дай захватить себя живым в случае неудачи!

Гай оттолкнул меч, протянутый другом, и повесил у пояса маленький кинжал.

— Вот все мое вооружение, — сказал он и, надев тогу (так он всегда ходил на форум), направился к выходу.

К нему бросилась жена, ухватилась за одежду; маленький Марк загородил дорогу.

— Не ходи, Гай, — умоляла Лициния, — тебя ждет неминуемая гибель, враги готовились весь день и всю ночь. Вспомни брата, убитого оптиматами! Не ходи, Гай, супруг мой возлюбленный!

— Какая ты трусиха! — улыбнулся Гракх. — Все обойдется хорошо — увидишь. Не расстраивайся, будь весела, как всегда.

Но она продолжала упрашивать и, обвив его шею голыми руками, шептала:

— Что мы без тебя будем делать? Подумай, Гай, не ходи!

— Место трибуна во главе народа!

— Ты не трибун, Гай, и ты имеешь право не идти!

— Я — трибун, лишенный трибуната не народом, а оптиматами. Они подлостью и подкупом добились этого. Народ любит меня и пойдет за мною…

— Гай, ты ослеплен. Большинство идет за Друзом…

— Ничего, они поймут свою ошибку и в последнюю минуту присоединятся к нам…

— Умоляю тебя, Гай, не ходи! Гракх нахмурился:

— Ты просишь о невозможном. Брат мой Тиберий своей кровью доказал нашу правоту, а я, если придется, тоже погибну, но не отступлю перед захватчиками власти, не сдамся на милость насильников, не отрекусь от борьбы!

И, повернувшись к маленькому Марку, он сказал:

— Помни, сын, пока жив род Гракхов — борьба должна продолжаться…

Лициния, рыдая, упала ему на грудь, но Марк дернул мать за тунику:

— Не мешай ему, пусть идет…

Однако жена не отпускала мужа: она осыпала его ласками и поцелуями, что-то шептала, но Гай не слушал. В голове мелькнуло: «Похоже на прощание Гектора с Андромахой»; и вдруг мысль о Фульвий, занявшем уже Авентин, о врагах, готовых начать битву, захлестнула его. Он вырвался из ее объятий и выбежал на улицу.

— Гай, Гай!

Лициния остановилась на пороге, оглядела безумными глазами улицу и увидела Хлою в мужской одежде с обнаженным мечом: македонянка подходила к Гракху с невыразимым выражением на разгоряченном лице. Лициния побледнела — дрогнуло сердце, мелькнула смутная мысль, все закружилось в голове, и она в беспамятстве упала ничком на землю.

Марк закричал, прибежали рабы, подняли госпожу и понесли к ее брату Крассу.

В этот день Марк не пошел в школу.

XXIX

Гракх пришел со своим отрядом на Авентин в то время, когда Фульвий, заняв возвышенность, повелел рыть ров и возводить вал.

Тысячи людей работали молча; одни выбрасывали снизу землю, другие укрепляли ее, утрамбовывали, иные таскали бревна для устройства бруствера.

Флакк распоряжался работами, бегал по Авентину, прикрикивал, шутил, ободрял людей. Увидев Гая, он подошел к нему.

— Сколько у тебя человек?

— Не больше сотни. Остальные подойдут с Леторием. Опасаясь нападения, я разделил отряд на несколько частей. К ним, конечно, присоединятся ремесленники и рабы.

— Хорошо. Разреши мне распоряжаться работами и руководить битвой: я — заслуженный воин, и потому опытнее тебя.

Гракх смутился: уверенность, с которой Фульвий говорил о столкновении, поколебала его надежды на мир. Тем не менее он сказал:

— Я хочу во избежание кровопролития предложить неприятелю перемирие.

Флакк усмехнулся:

— Попробуй, но я уверен, что Опимий откажется. Ему важно раздавить нас. Не следует забывать, что враг изворотлив, он может напасть внезапно. Поэтому я возьму твоих людей и выставлю заслоны со стороны Капенских и Раудускуланских ворот. Неподалеку от Аппиевой дороги стоит Помпоний. Противник, очевидно, нападёт на участки южнее храма Меркурия: отсюда самый удобный подступ.

— Бери людей, — согласился Гай, — но я все же настаиваю на перемирии.

— Кого же послать?

Взгляд Гракха упал на Квинта, который, задумавшись, грустно стоял под деревом. По лицу юноши катились слезы, которые он поспешно утирал, чтобы никто не видел его горя.

— Пошли с жезлом мира Квинта, — предложил Гай, — я думаю, что один вид его подействует на оптиматов, и они откажутся от борьбы.

— Сомневаюсь. Впрочем, делай, как находишь нужным.

И Фульвий, позвав сына, повелел ему собираться в лагерь противника.

Гракх смотрел на работу людей, на Тита и Мания, усердно копавших ров, на Квинта, который уходил, сопровождаемый Молестом и Афродизием, на отряды, подходившие к Авентину, и думал: «Я хочу избежать братоубийства, а мне его навязывают. Неужели прав был Фульвий, убеждая меня перебить оптиматов, когда латины и союзники стекались в Рим? Неужели был прав?..»

Леторий прибыл с самым большим отрядом. Окинув глазами Авентин, он сказал:

— У нас несколько тысяч, и я советовал бы двинуться на форум, напасть на Опимия. К нам присоединятся рабы и вольноотпущенники.

Но подошедший Флакк воспротивился.

— Ты забываешь, — воскликнул он, — что у них обученное войско — тяжеловооруженные манипулы и критские стрелки! Они раздавят нас прежде, чем мы подойдем к форуму.

Хлоя трудилась наравне с рабами; от непривычки к мужской работе она устала — с лица катился крупными каплями пот. Гракх оторвал ее от рытья земли:

— Отдохни. Отойдем к храму.

Македонянка взглянула на Гая с такой любовью, точно хотела вобрать его, растворить в своей груди. Она последовала за ним, следя за каждым его движением.

Они уселись на ступенях храма Дианы, в безлюдном месте. Голоса доносились слабо, и только бас Фульвия выделялся с необыкновенной силою:

— Рой глубже, что заснул? О бабе задумался? Или:

— Поворачивайся живее! Маний, выставь караулы на всех подступах. Эмилий, свяжись с отрядом Помпония, а ты, Тит, с Леторием!..

Гракх слушал в глубокой задумчивости. Хлоя прижималась к нему, он чувствовал биение ее сердца на своей груди, сжимал ее руки, огрубевшие от работы, гладил ее лицо.

— Гай, — шепнула она, впервые назвав его по имени, — поцелуй меня, ободри… Может, мы никогда больше не будем вдвоем…

Он привлек ее к себе:

— Послушай, уходи отсюда, пока не поздно, вернись к моей матери, будь утешительницей ее на старости лет, позаботься о маленьком Марке.

Македонянка отрицательно покачала головою.

— Мой путь только с тобой, — твердо сказала она, — наши жизни связаны в крепкий узел, которого никто не развяжет: только меч способен рассечь его.

Издали донесся голос Флакка:

— Гай, Гай, торопись! Квинт возвращается…

Когда Гракх подходил с Хлоей к окопам, юноша уже стоял перед отцом с грустным выражением на лице.

— Ну, что они сказали? — спросил Гай. — Ты видел Опимия и Друза?

— Видел обоих, — ответил Квинт, — они были на форуме среди сенаторов. Я обратился к консулу с предложением перемирия, умолял его сжалиться над гражданами, кровь которых прольется с обеих сторон, но Опимий засмеялся: «Граждан у вас пять с половиной человек, а половина ведь — ты, — ткнул он меня кулаком в грудь, — а остальные — рабы, сброд, сволочь! Кровь ваша послужит удобрением для моих виноградников». Я обратился к сенаторам, просил, умолял; они молчали. Один только Метелл сказал со вздохом: «Мы обсудим твое предложение», — но консул перебил его: «Отцы-сенаторы, вы поручили мне свергнуть тирана, и я призвал вас к оружию. Приказываю повиноваться мне на время войны. Бунтовщики должны сперва явиться перед судом, а затем просить о сложении наказания». И, обратившись ко мне, крикнул на весь форум: «Квинт, сын Марка Фульвия Флакка, сторонника тирана, объявляю тебе публично: не оскорбляй нас и сенат своим дерзким присутствием, не смей являться к нам иначе, как с изъявлением покорности мятежников!» Тут Опимий и все сенаторы отвернулись от меня. Гракх молчал.

— Не говорил я, что будет так? — засмеялся Фульвий. — Даже Метелл не смог ничего сделать…

Работа на Авентине плохо спорилась; люди попали на каменистую почву, уставали и часто отдыхали. Нужно было выиграть время, и Флакк вторично послал сына к Опимию.

— Скажи ему, что мы согласны разойтись по домам…

— Хорошо, — вздохнул Квинт, — но теперь они меня убьют. Опимий приказал, чтобы я не смел являться иначе, как с просьбой о помиловании.

— Он не посмеет тронуть неповинного человека!

— Я — сын твой…

— Ну и что ж? Сын не должен отвечать за поступки отца. Квинт повиновался со стесненным сердцем. Образ Асклепиды ярким видением возник перед ним.

Шатаясь, как пьяный, добрался он с Молестом и Афродизием до форума — и обомлел: тяжеловооруженные воины стояли прямоугольником, разделенным небольшими промежутками на манипулы, о двух центуриях каждый.

Опимий кончал речь, когда к нему подошел Квинт.

— Итак, воины, — заключил он, — порядок прежде всего! Мы не желаем, чтобы тиран губил дорогое отечество, пятнал свои руки драгоценной кровью римлян!..

Слова его были прерваны восторженными криками. Консул обернулся к Квинту и вспыхнул:

— Посмотрим, с какими речами приходишь ты теперь? Принимают бунтовщики мои условия?

— Гай Гракх велел передать, что распустит народ по домам, если ты прекратишь сбор войска; ведь усмирять-то будет некого!

Опимий рассмеялся:

— Мне надоели эти бесцельные переговоры. Неужели ты думаешь, что я позволю тебе, гадкий щенок, издеваться надо мною, консулом и вождем народа? Нет, ты ответишь по законам республики!

Он повернулся к ликторам:

— Взять его под стражу, а рабов при народе бить нещадно скорпионами.

XXX

Консул приказал играть сигнал к выступлению.

Трубач, воин с большим спиральным инструментом из зубрового рога, оканчивающимся раструбом над его головою, вышел на середину форума и затрубил. Центурионы заняли свои места, трибуны подали громкими голосами команду. Опимий стал во главе, и легион выступил тяжелым шагом, от которого гулко сотрясалась земля.

Вслед за легионом двинулись из-за храма Кастора полупьяные критские стрелки. С утра их напоили вином, смешанным с миррой, внушили, что бунтовщики посягают на их жизнь и оружие, и ярость воинов, усугубленная речью Опимия, превратилась в неистовство, которое с большим трудом сдерживали начальники.

Лучники шли, грубо ругаясь. Они оскорбляли сенат непристойными словами за то, что он не распорядился перебить бунтовщиков раньше, затрагивали встречавшихся по пути матрон бесстыдными предложениями и угрожали греческим торговцам разграбить их лавки.

Разделив легион на две части, Опимий послал один отряд на Аппиеву дорогу, где, по донесениям лазутчиков, стоял Помпоний, а другую часть, рассыпав отдельными центуриями на участке от храма Меркурия до храма Дианы, бросил на приступ, влив в интервалы треть критских лучников. Остальные стрелки были отведены в засаду, за рощу.

Увидев наступавшего врага, Фульвий встретил его градом камней, а затем повелел скатывать под откос бревна, метать дротики и копья. Леторию было приказано ударить врага с фланга.

Леторий вывел свой отряд в тыл противника (обстановка не позволила исполнить приказание) и, напав на воинов, расстроил их ряды. Он перебил большую часть наступавших стрелков, а остальных обратил в бегство и готовился начать преследование, но в это время Помпоний, теснимый врагом со стороны Аппиевой дороги, загородил, поспешно отступая, ему путь. Консул воспользовался замешательством мятежников и двинул в бой балеарских пращников и остальных критских стрелков.

Запели стрелы, зазвенели камни о щиты, послышались крики, вопли. Лучники и пращники шли, а стрелы пели, камни свистели, и эта звонкая музыка, несущая потери, приводила рабов и плебеев в ужас, расстраивая ряды.

Легионеры обходили гракханцев с флангов. Они занимали уже Авентин, и Флакк, отступая, решил с сотней храбрецов прорваться сквозь цепь критских стрелков. Рядом с ним бежали Люций и македонянка, которую Фульвий видел с Гракхом.

— Где Гай? — крикнул он, замедляя шаг.

— Не знаю, — упавшим голосом вымолвила Хлоя, — я потеряла его…

В это время Опимий, обнаружив отряд Флакка, послал ему наперерез триариев, поседевших в битвах. Бой начался у храма Меркурия.

Хлоя отбивалась тяжелым мечом от двух легионеров, быстро устала и была заколота метательными копьями на глазах Фульвия.

Лежа навзничь, чувствуя железо, пронзившее грудь, она думала о Гае и шептала запекшимися губами благодарственную молитву богам за смерть, посетившую ее раньше Гракха.

Тут же сражались эфиопка и финикиянка.

Старуха, поразив мечом воина, бросилась на него, как гиена, и вырывала с бешеным хохотом глаза из орбит. Длинные скрюченные пальца с черными ногтями, похожими на когти, копошились в крови, и это было до того страшно, что Люций не выдержал, — копье, брошенное сильной рукою, пронзило грудь эфиопки.

Финикиянка, ловко прикрывая тело щитом, шла вперед. Ее меч звенел, как натянутая струна, трупы громоздились в кучи, финикиянка визжала пронзительным голосом при каждом ударе:

— Это вам за Карфаген!

Наконец и она упала. Три дротика вонзились ей в грудь, и темные черенки, дрожа, закивали тонкими безголовыми стеблями.

Видя, что все потеряно, Фульвий и Люций побежали в сторону домов, где, казалось, скрыться было легче. Они слышали за спиною тяжелые шаги легионеров, пение стрел, но бежали, задыхаясь, почти падая от усталости.

— Отец, сюда! — крикнул вдруг Люций, остановившись перед малопосещаемой лаватриной.

Они бросились внутрь, завалили дверь скамьями и приготовились к борьбе.

Скоро дверь затрещала от бешеных ударов снаружи. Били чем-то тяжелым, вроде тарана: казалось, огромное стенобитное бревно, с остроконечной бараньей головой, раскачиваемое посредством канатов, было установлено снаружи.

Вскоре дверь рухнула. Воины в кожаных шлемах, обитых медью, лезли через сооруженную преграду.

Люций и Фульвий схватили дубовую скамью и, раскачав ее, швырнули в людей: бешеный вой и — тишина.

Зажужжали стрелы, зазвенели метательные копья. Отец и сын, укрываясь от стрел, ложились ничком на землю, вскакивали, наносили удары. Мечи их были покрыты кровью. Она скатывалась с лезвий крупными рубиновыми каплями.

Воины раскидывали скамьи, разрушали стену, стараясь проникнуть внутрь.

Обнаружив, что в лаватрине есть горячая вода, Флакк наполнил жбан и, подкравшись, плеснул кипятком в лица нападавших. Воины в ужасе отступили — двое лишились глаз. Это было страшно.

Борьба принимала ожесточенный характер. Теперь прибавилась еще жажда мести.

— Воды! — кричал Фульвий, и сын таскал кипяток, которым они обваривали легионеров.

Так продолжалось несколько часов. Но когда прибыл Опимий, обстановка изменилась: он повелел зажечь лаватрину и броситься на приступ.

Приказание было немедленно исполнено. Воины, застревая между скамей, падали, спотыкаясь, лезли вперед, — скоро образовалась куча барахтающихся тел, которую бешено рубили Фульвий и Люций.

А легионеры прибывали. Один из них метнул тяжелое копье; уклоняясь, Люций споткнулся, что-то ударило его по голове, и беспросветная ночь заволокла глаза.

Флакк держался дольше. Окруженный со всех сторон, он защищался, как лев, его меч, сверкая, рубил направо и налево, пока подкравшийся сзади воин не нанес ему удар между лопаток. Фульвий пошатнулся, но нашел в себе силу повернуться и поразить врага насмерть.

Опимий стоял, глядя на медные языки огня, лизавшие лаватрину, и ему казалось, что они похожи на рыжие кудри гетеры Никополы, наглой упитанной толстухи.

Две головы, прыгая, как тяжелые мячи, по влажной дорожке, подкатились к ногам консула. Недоумевая, он вгляделся и — вздрогнул: это были головы Фульвия и Люция. Он отвернулся и пошел быстрым шагом к Авентину. Ему показалось, что консуляр подмигнул, а сын его скривил губы в презрительную усмешку.

Оглянувшись, он ускорил шаги, чувствуя, как неприятный холодок ползет по спине, а сердце начинает стучать все сильнее, все отрывистее, как молоток по наковальне, и когда подходили к сборному месту у храма Дианы, вспомнил с досадою, что не спросил центурионов, сколько погибло воинов у лаватрины.

XXXI

Авентин был очищен. Груды трупов лежали на склонах холма, обагряя кровью влажную землю. В плен не брали, а убивали на месте — человеческая жизнь не стоила унции, одной двенадцатой асса, и Минерва, изображенная на ней, олицетворяла не Рим, город закона и права, а жалкий притон разбойников.

В начале боя Гай удалился в храм Дианы. Он слышал бешеные крики, звон оружия и жалел, что отказался тогда от советов Фульвия; его доброта и мягкость, любовь к плебсу и рабам вызвали этот взрыв ярости и ненависти.

«Оптиматы дорожат властью, богатством, спекуляцией, торговлей рабами, — думал он, — боятся, что я уничтожу все это… Все началось с Карфагена… Нет, это был только предлог, чтобы низвергнуть меня, народного трибуна…»

Он остановился перед статуей Дианы, отлитой из бронзы. На строгом лице богини лежала тайна заоблачных дум.

— Нужно умереть, — шепнул он, — скоро там все будет кончено. Фульвий и Хлоя погибли, друзья — тоже.

Он выхватил кинжал, нащупал сердце и замахнулся, но чья-то рука ухватила его сзади.

— Подожди, — услышал он голос Помпония, — бежим!.. Не лучше ли сохранить себя для будущей борьбы, чем бесславно погибнуть?

— Ты один? А где Леторий? Где Фульвий и Хлоя?

— Леторий здесь, он сторожит у входа… Фульвий и Люций, говорят, погибли, а Хлоя — неизвестно где.

— Она тоже погибла, — уверенно вымолвил Гракх, — иначе она была бы здесь…

— Бежим, — повторил Помпоний, — Филократ здесь, нас четверо…

Гай покачал головою.

— Зачем бежать? — говорил он. — Все рухнуло, жить незачем. Скажи, много погибло рабов и плебеев?

— Все погибли. Бежим, пока не поздно!..

Равнодушие к жизни, к борьбе, которую он так любил, для которой пожертвовал лучшими силами, привязанностью, придавили Гракха. Он пошел с друзьями, не стараясь держаться мест, укрытых от глаз противника.

Неподалеку от деревянного моста через Тибр они обнаружили погоню. Центурион во главе отряда шел усиленным маршем.

Гай понял, что спасение немыслимо, и опять хотел лишить себя жизни, но друзья сказали:

— Беги с Филократом, а мы задержим неприятеля!

Помпоний и Леторий остановились на мосту с обнаженными мечами. Тут некогда, по преданию, Гораций Коклес один удерживал долгое время этрусское войско. Перед глазами друзей возникла картина, виденная в доме Гракхов: Минерва помогает знаменитому римлянину.

— Богиня! — воскликнули они. — Помоги нам отразить нападение!..

Но Минерва не помогла. Центурия набежала сомкнутым строем — десятки мечей опустились на их головы, тела были изрублены и брошены в Тибр.

— Вперед! — крикнул центурион и обратился к Септиму-лею, который сопровождал отряд, надеясь получить голову Гракха (за нее была объявлена консулом награда золотом по весу). — Как прикажешь, господин, захватить их живьем или убить на месте?

— Делай, как хочешь, — пожал плечами Септимулей, — только смотри, чтоб не улизнули.

Смеркалось, когда Гай добежал до рощи, посвященной Эринниям: дальше он идти не мог (поскользнувшись у моста, он вывихнул себе ногу) и, тяжело дыша, опустился на влажную землю.

— Брат Филократ, — молвил он, — слышишь, враг приближается?

— Подождем.

Голоса легионеров доносились все ближе.

Филократ, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, обнял трибуна и пронзил его мечом. А затем, установив меч поудобнее, бросился сам на него.

Воины нашли Гракха и Филократа в объятиях друг друга. Они были еще живы, но никто не мог нанести удар Гаю, пока не был умерщвлен Филократ, прикрывавший его своим телом.

Центурион отрубил Гракху голову и попытался унести, чтоб получить награду, но Септимулей воспротивился.

— Голова принадлежит мне, — сказал оптимат с отвратительным смехом, — по приказанию консула я — только я — должен доставить ее. А ты, — прибавил он, — получишь повышение по службе.

Центурион молчал: спорить он не решался, боясь мести всесильного оптимата, и только досадовал на себя, что не задержался на мосту, не дал Гракху уйти.

— Тела бросить в Тибр, — донесся с моста голос Септимулей. — Пусть рыбы и раки сожрут народного трибуна!

XXXII

Приобрев в Арпине лошадь, Марий выехал за город ранним утром.

Бледно-васильковое небо, пронизанное багряными лучами солнца, казалось огромной чашей, опрокинутой над землею, и два-три прозрачных облачка, заблудившихся, точно овцы, в широком поле, медленно двигались, как бы в поисках своего стада. Мягкая пыльная дорога лежала между полей, вспаханных деревянным плугом, и пропадала за рощей, прижавшейся к полноводному ручью. Было тепло, и Марий, освободившись от тоги, ехал в одной тунике, понукая коня.

«Как радостно, как прекрасно это небо и солнце, и как противна наша рабская жизнь, — думал он, озираясь на поля и рощи и стараясь забыть кровавую борьбу на Авентине, но мысли упорно возвращались к ней, и окружающая природа, казалось, тускнела, становилась пасмурной.

События в Риме произвели на него тяжелое впечатление: он видел избиение гракханцев, но не примкнул к ним, хотя и ненавидел оптиматов: «Зачем было подвергать себя преследованиям? Что могла сделать кучка людей против легиона? И на что надеялся Гракх? На помощь богов, на помощь копьедержательницы Минервы?» Он усмехнулся, покачал головою: «Нобили поступили с плебсом жестоко: перебили более трех тысяч, трупы бросили в реку, имущество отняли, а вдовам запретили носить траур. Говорят, у Лицинии, жены Гая, они отобрали даже приданое, а Квинта, сына Фульвия Флакка, казнили. Но никто и ничто не может запугать плебеев: придет время, и враги реками крови ответят за каждую пролитую каплю».

К вечеру он подъехал к усадьбе родителей и спросил старика, который, вбивая колья в землю, строил изгородь, где они живут.

— Я — Марий, — сказал старик, приподнявшись с земли, и вгляделся в приезжего. — Здоров я или мутится у меня в голове, — бормотал он, вставая на ноги, — только этот человек… похож…

Марий спрыгнул с коня: — Не узнаешь, отец? Старик всплеснул руками, и крупные слезы покатились по бронзовому лицу.

— Ты? Я так и знал, — говорил он, обнимая сына. — Дождались! Боги вняли нашим мольбам!.. Фульциния! — закричал он. — Беги сюда! Сынок приехал!

Старуха выскочила из-за деревьев, белая от мучной пыли, как мельничиха, и бросилась к сыну: она обхватила его обеими руками, прижалась к нему, плача от радости, и голова, волосы и туника Мария побелели в одно мгновение.

— Фульциния! Что ты делаешь! — воскликнул старик. — Погляди на сына: он постарел на сто лет!

Все засмеялись. Марий, улыбаясь, отряхивался от мучной пыли.

— Ну, как живете? — говорил он, надевая тогу. — Гракхи наделили пахарей землей, а сами погибли…

— Погиб Тиберий, а Гай…

— И Гая умертвили злодеи, но наступит время…

Старик растерялся: сын, военный трибун, заслуженный воин, повторял те же слова, что несколько лет назад, повторял, так же злобно кривя губы, с ненавистью на лице.

— Кто теперь будет защищать плебс? — говорил Марий, отводя коня на зеленую лужайку. — Теперь нобили вас прижмут. Опять ваши земли перейдут к ним…

— Не дадим! — воскликнул старик. — Тиберий Гракх кровью заплатил за землю… Тит и Маний уехали в Рим защищать Гракха…

Марий молча отвернулся от отца.

— Не слыхал о них? — спрашивал старик. — Они должны были побывать у тебя…

— Они ночевали четыре ночи, на пятую ушли…

— Куда?

— Куда все уходили…

— Говори толком!

— Они погибли на Авентине…

— Что ты говоришь? Ты видел их трупы?

— Нет, но я там нашел окровавленный молот Тита и ножницы Мания: вот они!

И Марий вынул из кожаной сумки ржавый молот и большие черные ножницы и бросил на землю.

Старик нагнулся и, покачивая головою, любовно погладил инструмент своих друзей.

— Погибли, — шептал он, — такие люди погибли! Стрелы пунов, копья рабов пощадили их, а богачи убили их на родине… О Юпитер, где твоя справедливость? О Минерва, где твоя помощь и сила?

Фульциния, узнав о гибели Тита и Мания, долго не решалась пойти к их женам с этой страшной вестью. Потом тихо вышла из дома, оставив дверь открытой настежь.

Марий молча сидел за столом и пил с отцом кислое римское вино. Изредка они перебрасывались односложными словами. Вино в бочонке убывало. Лучина, мигая длинным лоскутом огня, чадила. В открытую дверь заглядывали мохнатые золотые звезды на темном квадрате неба.

— Противная жизнь, — сказал сын, звякнув тяжелым мячом. — Богачи наглеют: в их руках сила. Нужно ждать…

— Чего?

— Лучших времен. Тогда объявится вождь-мститель и вырежет нобилей…

— Сын мой, что ты говоришь? Если тебя услышат… Ведь ты трибун…

— Отец! Я буду консулом и скажу то же. Я ненавижу оптиматов, всадников, сенат. Честных, доблестных и славных мужей не осталось после смерти Сципиона Эмилиана и Гракхов!

XXXIII

Люций Опимий праздновал в своей загородной вилле победу над гракханцами. Сначала он хотел устроить пир в Риме и пригласить сенаторов, но потом раздумал, опасаясь мести народа, и решил, по совету Ливия Друза, позвать нескольких оптиматов, двух-трех знаменитых гетер, флейтисток и танцовщиц.

За два дня до пиршества виллу приводили в порядок — мыли, чистили; стену и потолок убирали цветами, расставляли статуи, развешивали мифологические картины, изображения нагих дев, сатиров, неистовых менад, а одну комнату, для избранных, — комнату отдыха — приготовили в восточном вкусе, устлав коврами, разложив на них подушки.

Гости стали собираться пополудни. Сперва приехали Ливий Друз и Скавр, затем Люций Кальпурний Пизон, Гай Фанний, Публий Рутилий Руф, Квинт Метелл Македонский, Аристагора, Никопола, флейтистки, танцовщицы и, наконец, Люций Корнелий Сулла, окруженный шутами, мимами, канатными плясуньями и огнеглотателями.

Это был невзрачный прыщавый юнец лет семнадцати, с неприятными голубыми глазами, то насмешливыми, то угрюмыми, с вздернутым к носу подбородком. Он вошел в атриум с мрачным лицом, поклонился гостям и, увидев свою любовницу Никополу, толстую гетеру с мясистыми икрами и высокой грудью, быстро подошел к ней.

— Скучно мне, Никопола! — шепнул он по-гречески. — Все эти люди пресмыкаются один перед другим, особенно Друз и Скавр. Поедем домой.

— Подождем, Люций! Не следует обижать гостеприимных хозяев… Ты думаешь, будет скучно? Посмотри на танцовщиц, флейтисток…

— Они хороши, — небрежно произнес Сулла, потирая переносицу, и вдруг засмеялся. — Взгляни на Скавра. Разве он похож на доблестного мужа далеких времен? Посмотри, как он важно прохаживается, оправляет свою тогу, не заглядывается на молодых танцовщиц и флейтисток. А сенат, это презренное стадо старых дураков, без ума от него.

— Ты не любишь Скавра, но Друз…

— Что мне этот льстец? Не спорю — он умен, и я уважаю его за спасение государства от посягательств Гракха…

Он оглядел исподлобья гостей, и взгляд его упал на Аристагору. Она показалась ему богиней любви, недосягаемой мечтою, солнцем, радостью жизни. Рядом с ней стоял Опимий и что-то говорил, их окружали сенаторы, а Скавр уже важно беседовал с Ливией Друзом.

— Каждый раз, как я смотрю на Аристагору, — говорил Сулла, отталкивая от себя шута-карлика, который, кривляясь, хватался за его тогу со словами: «Дырява, дырява! Подружка зашьет тебе своими волосами!», — я испытываю возвышенное чувство преклонения и своей человеческой ничтожности. Это небесная красота, божественная идея…

— А я? — обиделась Никопола, поджав пухлые губы.

— Ты — земная красота, все в тебе тяжело и грузно: и грудь, и ноги, и икры.

В это время канатная плясунья, укрепив толстую веревку на вышине двери, протянула ее вдоль атриума, зацепила за балку над таблином и, вскочив на нее, побежала со смехом над головами гостей.

Это была стройная худенькая девочка-подросток, с большими черными глазами, в коротенькой тунике и во фригийской шапочке. Босые, голые до колен ноги мелькнули в воздухе, смуглые руки трепетали, как крылышки Амура. Она очутилась над Суллой, шепнула:

— Что прикажешь?

— Крикни привет Аристагоре.

Канатная плясунья побежала по веревке к толпе, окружавшей гетеру, и ее звонкий молодой голос радостно прозвучал в атриуме:

— Привет божественной из божественных, госпоже Аристагоре, шлет мой господин Люций Корнелий Сулла!

Аристагора взглянула на прыщавое свиноподобное лицо юнца, встретилась ясным взором с мрачными глазами, в которых вспыхивало восхищение, и, превозмогая отвращение, улыбнулась светлой невозмутимой улыбкою.

— Привет благородному патрицию! — поклонилась она. — Да хранят тебя всесильные боги!

Сулла подошел к ней быстрой походкой и, не обращая внимания на Люция Опимия, который беседовал с гетерою, спросил ее о Пергаме, о Гиппархе, о смерти Сципиона Назики.

— Я рад, — заключил он, — что такая умная, прекрасная и веселая женщина оживляет наше грубое общество.

И, поклонившись, отошел к шутам и мимам.

— Послушай, Люций, — услышал он прерывистый шепот и, обернувшись, встретился глазами с Ливием Друзом, — ты очень дорожишь этой девчонкой?

Друз указывал глазами на канатную плясунью.

— А что?

— Следовало бы оживить общество. Ты не находишь, что скучно? Я прикажу рабам перерезать веревку…

Злобно-насмешливые огоньки сверкнули в мрачных глазах Суллы.

— Ты хочешь крови? — хрипло рассмеялся он. — Изволь. А я хочу огня…

— Я не понимаю тебя, — смутился Друз.

— Я велю поджечь этот дом, чтоб на роскошном костре предать молодое тело сожжению. Тем более, — прибавил он, — что у вас в обычае сжигать покойников…

Ливий Друз вспыхнул и, не дослушав его, поспешил отойти.

А Сулла, засмеявшись, протянул руки плясунье. Она легко спрыгнула и упала в его объятья с зазвеневшим радостью смехом.

Между тем Люций Опимий приглашал гостей к столам. Рабы разносили уже кушанья. Флейтистки заиграли на длинных флейтах, певцы запели греческую песню. На середину артриума выступили полуобнаженные танцовщицы. Легко переступая босыми ногами по мягким коврам, они закружились, гремя кроталлами.

Гости возлегли за столами, и началось пиршество.

На среднем ложе разместились: на почетном месте, называемом консульским, Квинт Метелл Македонский и слева от него Гай Фанний и Люций Кальпурний Пизон; на левом ложе — Публий Рутилий Руф, Марк Эмилий Скавр и Никопола, а на правом — амфитрион, Аристагора и Ливий Друз. Сулла же со своими шутами, мимами, канатными плясуньями и огнеглотателями занял второй стол, возлегши на почетном месте с любимой канатной плясуньей и шутом-карликом.

— Как жаль, что мы лишены радости видеть в своем кругу доблестного Публия Попилия Лентула, — притворно вздохнул Гай Фанний, обращаясь к сотрапезникам, — храбрый муж, он сражался на Авентине, получил много ран, но все же сенат не в силах был защитить его от черни. Ненависть плебса была так велика…

— А куда отправился благородный Попилий Лентул? — спросил Публий Рутилий Руф, искоса поглядывая на Никополу.

— Он уехал на Сицилию, — со вздохом вымолвил Гай Фанний. — Покидая Рим, он молился богам, чтобы ему никогда не пришлось вернуться в неблагодарное отечество…

— Но я думаю, что Лентул скоро утешится на Сицилии, — зазвенел нежный голос Аристагоры, — тем более, что он отправился туда со своей любимой невольницей…

— Слово «любимая» выражает понятие неопределенное, — засмеялся Ливий Друз, — сегодня любимая, завтра может быть нелюбимой, и наоборот. Для меня нелюбимой становится та женщина, которая нарушила равновесие моей души своей холодностью.

Все засмеялись, только одна Аристагора сурово сдвинула тонкие брови.

— Любовь — понятие возвышенное, — тихо сказала она, — и я докажу вам, благородные мужи, на примере, что одно животное влечение не есть любовь. Была у меня в Пергаме подруга, которая влюбилась в римского военачальника. Она не находила себе места в доме — все думала о нем, тосковала, а когда приходил римлянин — оживала. Этот военачальник тоже полюбил ее, они часто виделись, и моя подруга отдалась ему. Вскоре он умер. А она долго горевала и, став гетерою, продолжала любить покойника такой же огромной любовью, как прежде, и, принимая любовников, воображала, что у нее в объятиях оживший покойник. Это духовное и телесное сближение есть любовь.

— А может ли быть любовь только духовная? — воскликнул Публий Рутилий Руф, взяв с репозитория жареного цыпленка, и шепотом прибавил, наклонившись к Никополе: — Ты ничего не кушаешь…

— Благодарю тебя.

— Нет, — говорила Аристагора, — дух без тела, это — идея, и только тело влияет на душу, приводя ее в должное сотрясение, как говорил божественный Платон.

А за столом Суллы беседа была иная: привлекши к себе канатную плясунью, Сулла потчевал ее свининой, поил вином, обнимал. Слушая пьяные возгласы шутов и мимов, он думал, что пир у Опимия — напрасная для него, Суллы, потеря времени. «С Никополой, в обществе этих дураков, мы получили бы гораздо больше удовольствия. Аристагору я хочу иметь — она богоподобна. О Юнона, Венера, все богини, помогите мне в этом деле!»

Пьяные шуты кричали наперерыв загадки:

— Кто любит девчонку утром, днем не видит, а вечером некогда?

— Какая метла не видит огня?

— Какие губы на вкус у девушек?

— Отгадывай, господин!

Сулла засмеялся — толстые чувственные губы раздвинулись, мрачные глаза повеселели:

— Первая загадка проста. Муж, любящий девчонку только утром, — сенатор: днем ему некогда — занят на государственной службе, вечером пирует в кругу друзей, ночью спит и, только проснувшись, утром может уделить время любовным утехам.

— Верно, — воскликнул красноносый шут. — Я придумаю что-нибудь потруднее.

— Вторая загадка, — продолжал Сулла, — еще проще: метла, которая не видит огня, находится на ступенях храма Весты; ею не метут храма, потому что храм моют весталки, и она не видит вечного огня, — метет только ступени..

— Ты мудр, — пробормотал шут-карлик, — еще не было случая, чтобы ты не отгадал.

— А третья, — смеялся Сулла, — самая легкая и самая трудная: вкус девичьих губ неодинаков, потому что каждый любовник будет говорить свое, а как его проверишь? Вкус девичьих губ изменчив; он зависит от душевного состояния девушки… И все же я скажу… (Он привлек к себе канатную плясунью, впился ей в губы)… что у многих девушек губы горьки на вкус… и у тебя тоже, моя маленькая птичка!

Наступила тишина: амфитрион приносил жертву ларам. Рабы и невольницы убирали со столов посуду, смешивали в кратерах вина с водою. Флейтистки в коротких разноцветных туниках окружили столы; вбежали полунагие танцовщицы — стройные, гибкие тела закружились быстро, стремительно, загремели кроталлы, покрывала упали к ногам девушек, две — три светильни погасли, и в розовом полусумраке потянулась вереница нагих широкобедрых девушек. Люций Опимий поднял серебряный кубок.

— Друзья, — громко сказал он, оглядывая гостей быстрым взглядом, — сегодняшний день принес нам окончательное подавление заговора Гая Гракха. Нам было мало уничтожить ядро бунтовщиков, мы решили выкорчевать все, что могло дать ростки: мы вели следствие и теперь знаем: никто больше не угрожает сенату. Поэтому я стал сооружать «Храм Согласия», а пиршество устроил в ознаменование мира в республике и освобождения от смут в которые ввергли наше отечество преступные братья Гракхи.

— Да здравствует Люций Опимий! — закричал Ливий Друз так громко, что Аристагора вздрогнула. — Да здравствует римский сенат!

Светильни вспыхнули и осветили нагих танцовщиц, приближавшихся к столам. Белые, бронзовые, смуглые тела плыли, казалось, в воздухе, кроталлы дребезжали чуть слышно, флейты пискливо плакали.

Пьяные гости выскакивали и, грубо хватая девушек, тащилик ложам. Женские взвизгивания, смех, ругань из-за танцовщиц — все это слилось в такой шум, что Сулла, задремавший за столом, проснулся. Он вскочил, огляделся и, бросившись к юной флейтистке (спьяна не отличил одетой от нагой), потащил ее в комнату отдыха.

Гости захлопали в ладоши и поспешили за ним.

Аристагора поднялась с ложа, кликнула рабов. Они надели ей на ноги башмаки, помогли встать.

Через несколько минут она полулежала в лектике, которую несли рослые рабы, направляясь к таверне. Здесь гетера надеялась нанять лошадей, чтобы добраться до Рима.

XXXIV

Геспер и Люцифер прискакали в Рим верхами с большим опозданием после избиения гракханцев.

В Остии ходили разноречивые слухи: одни утверждали, что Гай захватил власть и стоит во главе республики, другие — что он убит и сторонники его погибли, третьи — что сенат заключил с Гракхом мир, сделав ему ряд уступок. Однако настоящее положение в республике стало известно с прибытием в Остию посланца от сената.

Однажды утром оба вольноотпущенника были поражены громкими криками глашатая:

— Граждане, слушайте! Бунтовщики Гай Гракх, Фульвий Флакк и их сторонники перебиты. Они пошли против власти… Горе гражданам, злоумышляющим против государства!

Ошеломленные, они быстро собрались в путь и выехали через несколько часов.

Глухая ночь окутывала Рим, как ветхая тога с мелкими булавочными прорехами, сквозь которые сверкали серебряные песчинки звезд. Пустынные улицы были темны, как ямы, и только на площадях тускло горели светильни, чадя и потрескивая. Запах бараньего жира был неприятен.

— Переночуем в гостинице, — сказал Геспер, — а завтра разыщем госпожу.

Они нашли небольшую гостиницу, дешевую и грязную, и завалились спать. Но сон их был тревожен: насекомые не давали спать.

Проснувшись на рассвете, вольноотпущенники сели на коней и поехали по направлению к Эсквилину.

На рыбном рынке и на Священной улице, несмотря на раннее время, народу было так много, что прохожим приходилось проталкиваться, усиленно работая локтями. Геспер и Люцифер продвигались с большим трудом. Роскошные лавки, палатки менял были наводнены людьми разных народностей: вдоль улиц, возле домов, и на перекрестках находились будки торговцев, и их было так много, что они стесняли движение; разносчики съестных припасов обращали на себя внимание пронзительными криками: восхваляя свой товар, они приставали к гражданам, предлагали его по самой низкой цене, а особенно нахальные навязывали, хватая прохожих за полы тог, иные осыпали бранью тех, кто отмахивался от них.

Проехав по улицам торговцев зерном и дровами, вольноотпущенники пересекли кварталы сыромятников, сандалыциков, гончаров и очутились на пустынном месте.

Впереди был Эсквилин, с чистенькими нарядными домиками, окруженными деревьями, а за ним огромным зеленым пятном, похожим на широкую площадь леса и кустарника, возвышался Виминал с огромными садами, прудами, искусственными гротами и беседками.

— Эсквилин и Виминал — лучшие места Рима, — сказал Геспер, обращаясь к своему спутнику, но Люцифер был оглушен городом, придавлен его деловой толчеей, и голова у него шла кругом; он озирался по сторонам с какой-то растерянностью; в Остии было тоже шумно, но не так, как в Риме: город мира казался рыжебородому вольноотпущеннику кипящим котлом.

Их ожидало печальное зрелище: вместо дома патрона чернели обугленные бревна и балки; все было разрушено, покрыто толстым слоем пепла, в котором рылись две-три рабыни.

Геспер спешился, подошел к невольницам и расспросил их о госпоже.

— Горе нам, горе! — воскликнули они. — Господин и его сыновья убиты, госпожа бежала, а куда — не знаем, слуги и рабыни…

— А дом? Почему сожжен?

— Толпа разграбила… пьяная толпа… Власть отдала ей этот дом… Гракх тоже погиб, и его дом сожгли…

Вольноотпущенники стояли бледные, растерянные. В Риме было страшно. Они ощущали трепет, пробегавший по жилам, и, думая о гибели своего патрона и его семьи, о разграбленном имуществе, приходили в ужас.

— Бежать отсюда, бежать! — озираясь, шепнул Люцифер. Но Геспер воспротивился:

— А месть?

Вечером они добрались до Раудускуланских ворот, ведя лошадей под уздцы.

Рим затихал. Отдаленный шум и говор еще смутно долетал из плотно населенных улиц, из домов и гостиниц, но уже мало-помалу устанавливалась тишина, предвестница вечернего отдыха и покоя.

Геспер и Люцифер вошли в таверну, сели за стол у входа и потребовали вина. В раскрытую дверь белели колонны дома Аристагоры, а верхняя часть его пропадала во мраке. Порывистый ветер врывался в таверну.

Не сводя глаз с колонн, вольноотпущенники молча пили.

Выйдя на улицу, Геспер шепнул:

— Стереги лошадей, а я сам справлюсь.

Люцифер облегченно вздохнул: он трусил и боялся испортить все дело.

Черная ночь проглотила Геспера, точно он провалился в бездну; Люцифер остался один.

Геспер обошел дом и проник в садик. В перистиле был свет, и вольноотпущенник, притаившись, наблюдал за рабынями, которые вытряхивали тюфяки, готовясь ко сну. Когда же они на мгновение удалились, он бросился вперед, спрятался за колонну и, сняв с себя калиги, прошел на цыпочках в таблин, а оттуда — в атриум. Аристагоры нигде не было.

Он задумался и, догадавшись, что она, вероятно, легла, вернулся в перистиль.

В это время боковая дверь приоткрылась, грудной голос коснулся его слуха:

— Не забудь запереть двери.

При свете огня он увидел богоподобное лицо гречанки, ее грустные глаза, и легкое восклицание сорвалось с его губ: он узнал ее.

— Кто здесь? — с испугом вскрикнула Аристагора.

— Не бойся, госпожа, это — ветер…

— Нет, нет, — воскликнула гетера, направляясь к колонне, за которой стоял Геспер. — О всемогущие боги! — вскрикнула она, увидев его тень. — На помощь!

Из-за колонны сверкнуло лезвие кинжала: холодный клинок, острый, как бритва, мгновенно пронзил ее сердце. Она упала легко и неслышно, и рядом с ней что-то звякнуло и откатилось.

Геспер нагнулся, схватил круглую вещь и бросился в сад.

— На помощь! — кричали рабыни. — Госпожу убивают, режут!

В одно мгновение сад наполнился людьми; они бросились на Геспера, пытаясь его схватить, но вольноотпущенник, отчаянно работая в темноте оружием, пробивался на улицу.

Выбежав к таверне, он огляделся, услышал легкий свист со стороны Раудускуланских ворот. Там был Люцифер, там ожидало спасение и воля.

Геспер бросился к воротам; в темноте виднелись фигуры лошадей и всадника.

— Ты? — шепнул он.

— Я. Вторая стража прошла.

На улицу вырвались крики, и толпа рабов бросилась к воротам.

— На коней! — воскликнул Геспер. — Да хранят нас боги! И они помчались, беспрестанно понукая лошадей, в глубь города, готовые убить всякого, кто бы осмелился их задержать.

Отъехав несколько стадиев, Геспер остановил коня: только теперь он заметил, что был босиком.

— А калиги? — вскричал он. — Я забыл их в перистиле.

— Наденешь мои, — сказал Люцифер, погоняя коня. — А завтра себе купишь…

— Ну, а ты?

— Я переночую где-нибудь под кустом в Виминале.

— А лошади?

— Продай, — посоветовал Люцифер и только теперь стал расспрашивать об Аристагоре.

— Убита, — шепнул Геспер, — и если я не ошибся…

Они остановились на ближайшей площади. Геспер разжал руку, и круглая гемма засверкала, как кусок золота, при тусклом пламени светильни. Он вгляделся в нее, протянул Люциферу:

— Узнаешь этого мужа? Нет? Это — Сципион Эмилиан, а убитая гетера — его любовница Лаодика. Я сразу узнал ее!

XXXV

Корнелия находилась в Мизене, когда страшная весть об убийстве Гая и трех тысяч гракханцев распространилась в окрестностях Неаполя.

Друзья, окружавшие ее, сомневались в достоверности слухов и молчали, не желая тревожить старую матрону: они опасались, как бы весть о гибели Гая не свела в гроб несчастную мать.

Однажды, прогуливаясь в саду, они остановились. Нече ловеческий вопль возник где-то близко и затих. На смену ему родился тревожный крик, и прерывистые слова посыпались одно за другим:

— Он? Убит? О боги милостивые! На кого я осталась? Гай мой, Гай!..

— Это она, — молвил вполголоса философ, приехавший недавно из Рима.

— Идем, попытаемся ее утешить…

В атриуме, у имплювия, сидела Корнелия. Слезы катились по ее щекам, изборожденным морщинами; глаза тупо уставились в пространство, ничего не видя. В руке она держала свиток пергамента. Возле нее стояло несколько матрон. Они были в дорожных плащах (очевидно, не успели еще раздеться) и шепотом беседовали с гречанкой, на лице которой было написано такое горе, что стоики и философы растерянно переглянулись.

— Это Клавдия и Лициния, вдовы Гракхов, я сразу их узнал, — сказал философ, вглядываясь в матрон, — а это Терция, супруга Фульвия Флакка… А эта гречанка — Асклепида, которую Флакк выдал замуж за своего сына Квинта…

Друзья молчали.

Корнелия поднялась, оглядела невесток спокойными глазами:

— Горе, как злой орел, растерзало мое сердце. Что мне делать? Бедный Гай! Покинутый всеми, он взывал к народу, помня о своей матери… Что он говорил? Повтори, Лициния!

Вдова Гая, сдерживаясь, чтобы не расплакаться, шепнула:

— Он говорил так на форуме: «Куда я, несчастный, денусь? Куда обращусь? На Капитолий? Но он полон крови брата. В дом? Чтобы увидеть свою несчастную рыдающую и униженную мать?»

— О, горе, горе!

Терция схватила край ее столы, прижала к губам.

— Госпожа моя, — молвила она, задыхаясь от слез, — все мы несчастны. Ты потеряла двух сыновей-героев, Клавдия — супруга, Лициния то же, я — мужа и двух сыновей, Асклепида — супруга… Приюти нас у себя, защити от мести оптиматов, от происков врагов, которые прикидываются друзьями…

— Оставайтесь. Но что я могу против власти? Республика — наша мать, и ее законы священны для всех.

— Госпожа! Республика погубила твоих детей… Глаза Корнелии засверкали.

— Тиберий и Гай — великие мужи, — твердо выговорила она, — но родина дороже и славнее лучших своих сынов. Тиберий наделил пахарей землею, а Гай даровал плебсу, городскому и деревенскому, хлеб, работу, земли, ограничил власть сената…

Она говорила вдохновенно, позабыв, казалось, о своем горе, и слова ее звучали в тишине, установившейся в атриуме, такой убедительностью, такой верою, что дело сыновей не пропадет, переживет века, что все были растроганы.

— Сыновья мои воздвигли себе огромные памятники в потомстве, — шелестел ее старческий голос, — большие памятники, нежели тот, что соорудил себе доблестный отец мой Сципион Африканский Старший. Они проливали кровь за родину в рядах народа, которым держится слава, честь, величие и доблесть Рима. Это были удивительные мужи, богоподобные герои, и я, носившая их в своем чреве, могла ли я помышлять о том, что рожу титанов, которые укажут путь борьбы для многих поколений?

В каком-то изнеможении она уселась опять и продолжала говорить о Тиберии и Гае, об их страданиях и деятельности, точно они были мужами глубокой древности:

— Утверждали, что Тиберий был мягок и нерешителен, но это неправда. Разве он не был храбрым воином, не отличился под Карфагеном, не показал твердость, волю и великодушие под Нуманцией? Разве он не пошел против сената, ратуя за благо деревенского плебса, разве он отступил от своего дела? Нет, он был тверд и решителен. Он был добр, и его доброту, любовь к человеку — будь то раб или плебей — злые недруги обратили в мягкость и нерешительность. Если б он был таков, то никогда бы не стал бороться с сенатом!

Она помолчала, вспоминая голубоглазого сына, и, прослезившись, продолжала:

— Правда, если сравнить Тиберия с Гаем, то старший сын покажется мягким: Гай был смелее, порывистее, вспыльчивее брата. Он умел бороться лучше Тиберия, он умел страстно ненавидеть, умел так же любить. Они оба были великие герои, борцы, оба любили римскую республику. И я горжусь, — всхлипнула она, — что боги даровали мне таких сыновей, украшение моей старости. А теперь оставьте меня, уйдите… Тарсия накормит вас и покажет комнаты, где вы сможете отдохнуть…

Когда они выходили из атриума, Корнелия удержала Лицинию.

— А где мой внук? — шепнула она, сжав ее руку. — Неужели и он…

— Успокойся, мать, я оставила его в Риме, в семье Гая Семпрония Тудитана…

— Он жив? Поклянись!

— Клянусь Вестою!

Лициния ушла со стесненным сердцем и потом, сидя за одним столом со стоиками и философами, слушала их осторожные речи о Корнелии и — молчала.

— Она не в себе, — говорил престарелый грек, вздыхая. — Так, как говорила она, не скажет ни одна мать!

— Мы слышали ее вопли… видели слезы…

— Горе не может смениться такими равнодушием или спокойствием…

— Она больна…

Философ, приехавший недавно из Рима, заглянул в атриум и, возвратившись на свое место, сказал, покачивая головою:

— Я был прав. Корнелия помешалась. Она читает… Подумайте, друзья, читать после такого горя!

Асклепида подняла голову.

— Не больна она и не рехнулась, — тихо заговорила гречанка, оглядывая сотрапезников быстрыми глазами. — Она крепка духом и волей и твердо переносит удары Фортуны.

— Но, позволь, читать теперь, тотчас же…

— А знаешь, что она читает? «Записки» Гая Гракха. Так, в одиночестве, она беседует со своим сыном…

Все молчали. Потом тихо стали выходить из-за стола и на цыпочках, стараясь не шуметь, прошли в сад. Дом погрузился в тишину.

XXXVI

Оставшись одна, Корнелия развернула свиток пергамента. Она смотрела на него несколько минут; она сразу узнала руку сына и думала: «Он писал, живая рука выводила два раза бету и йоту, лямбду, омикон, ню — семь букв, которые так волнуют, что я не решаюсь начать чтение. Сын жил, был молод, говорил, двигался, работал, боролся, и его уже нет. Где он, где его душа, его сердце? И видит ли он меня и Рим, дорогую родину, за благо которой боролся?»

Вздохнув, она принялась читать. Это было большое письмо-наставление друзьям и как бы завещание поколениям, что делать в борьбе с властью, как бороться, чтобы не нарушить благосостояния государства.

Корнелия читала:

«Скажу о себе. Я смотрел на плебеев, и сердце мое обливалось кровью. Мой брат Тиберий Гракх провел аграрный закон, пытаясь задержать обнищание земледельцев: он наделил их мелкими участками за счет крупных держателей. Но Сципион Эмилиан отменил законы. Я ненавижу его. Кто он? Последний представитель вымирающей семьи Сципионов, получающий доходы с северо-восточной Африки, с Карфагенских земель, патроном которых он состоит. Не так ли пользовались этими доходами Публий Сципион, его сын Публий Корнелий Сципион Африканский Старший? Не так ли получал доходы патрон Греции и Македонии Павел Эмилий? Это они, аристократы, крупные землевладельцы, начали споры с публикана-ми; откупщики требовали, чтобы Рим содержал постоянные отряды войск в провинциях, а Сципионы говорили, что это излишне, утверждая, что мощь Рима должна опираться на крепких, зажиточных земледельцев. Считая путь Сципиона Эмилиана правильным, Тиберий Гракх пошел по этому пути. Она перелистала несколько страниц, читала: «Всадники враждовали с сенатом, я бросил мечи и ножи на форум, чтоб обе стороны вечно терзали друг дружку — наделил преимуществами всадников…»

Читала дальше:

«Друг, кто бы ты ни был — нобиль, всадник, вольноотпущенник, плебей, раб, чужестранец, если ты ищешь на земле справедливости, если сочувствуешь борьбе с угнетателями, если готов посвятить свою жизнь для блага народа, помни: с хищниками и злодеями нужно бороться хитростью, а для этого будь твердым, выжми из своего сердца жалость, разорви путы, связывающие или роднящие тебя с поработителями, растопчи веру в милосердие угнетателя, которая, быть может, тлеет еще в твоей груди. Я много заблуждался, не следовал этим наставлениям, которые я даю тебе, как опыт своей деятельности, и потому гибну… Завтра — последний день… Если весь плебс и всадники меня не поддержат, я предпочту смерть позорной жизни».

Корнелия заплакала. И сквозь слезы прочитала еще несколько строк:

«Ливий Друз — предатель. Где его хваленая честность? Где доблесть? Он продался жадным оптиматам. Изменник заслужил удар кинжалом в сердце…»

Откинулась на спинку кресла.

Думала.

Перед глазами возник Рим, не такой, как она привыкла видеть — мирный людской муравейник, а Рим грозный, ревущий, объятый пламенем восстаний, вихрем надвигающихся стычек, яростных сословных боев. Из бедных кварталов, заселенных ремесленниками, блудницами, безработными, шла буря, и она несла на своих крыльях Тиберия и Гая, смелых мужей, дерзнувших пойти против патриархальной власти. И сердце матери забилось радостно и тревожно: Гракхи не умерли, они живут и будут жить тысячи лет, призывая к борьбе племена и народы, пока плебс не добьется вершин справедливости и благополучия.

Словарь

Составлен М. Езерским с дополнениями и исправлениями научного редактора А. И. Немировского. Заново написанные пояснения редактора отмечены звездочкой.
Авентин — один из семи холмов Рима, в глубокой древности заселенный плебеями.

Авгиевы конюшни — конюшни царя Элиды Авгия, очищенные Гераклом.

Авгуры (от лат. авгео — преумножать, преувеличивать) — коллегия жрецов-гадателей, первоначально состоявшая из 3 человек, при Сулле — из 15.

Агесилай II (444–360 гг. до н. э.) — царь Спарты, дипломат и полководец, одержавший ряд побед в войне с персами, утвердив тем самым владычество Спарты в Греции.

Агис IV — царь Спарты (244–241 гг. до н. э.), осуществивший социальные преобразования с целью увеличения боеспособных спартиатов, наделил участками неполноправное население периэков, включив их в гражданскую общину. Убит при попытке проведения долговой реформы.

Агора (греч.) — площадь в греческих городах, центр государственной деятельности и торговли.

А д а д — бог грома, бури и ветра у народов древнего Двуречья. Обычно изображался с двузубцем или трезубцем молнии.

Адгербал — старший сын царя Миципсы, получивший вместе с братом Гиемпсалом и двоюродным братом Югуртой власть над Нуми-дией. Бежавший в страхе перед Югуртой в Рим, был там в 112 г. до н. э. убит Югуртой.

Адонис (от финикийского «адон» — господин) — божество сирийско-финикийского происхождения, почитавшееся также греками в виде прекрасного юноши, любимца Афродиты.

Аид (Гадес — греч. «ужасный») — бог — владыка царства мертвых, а также само царство мертвых.

Академия — философская школа Платона в Афинах, получившая название по роще героя Гекадема. Ученики жили по строго разработанным религиозным и гигиеническим правилам.

Акрополь — «высокий город» — укрепленный центр («Кремль-цитадель») греческих городов, с храмами, общественными зданиями.

Актеон (миф.) — греческий герой — охотник, обращенный Артемидой в оленя и растерзанный его собственными собаками.

Амбросия — по представлению древних, пища богов, доставлявшая им вечную юность.

Амур, или Купидон — бог любви у римлян, отождествлен с Эросом. Амфикт ионы — члены амфиктионий, религиозно-политических объединений.

Амфитрион — греческий герой, имя которого стало синонимом гостеприимного хозяина.

Амфора — глиняный сосуд с двумя ручками, употреблявшийся для хранения и перевозки вина или оливкового масла.

«А н а б а з и с» (греч. Восхождение) — сочинение Ксенофонта, изображающее поход Кира Младшего против своего брата Артаксеркса, царя персидского, и возвращение на родину греческих наемников, среди которых находился и сам автор.

Анадиомёна — появившаяся на поверхности моря — эпитет богини Афродиты.

Анакреон (580–495 гг. до н. э.) — греческий лирик; в его песнях звучит радость жизни, не лишенная грусти по поводу непрочности существования.

Анаксагор (500–428 гг. до н. э.) — знаменитый ионийский философ, друг Перикла; его учениками были Фукидид и Эврипид. За объяснение солнечного и лунного затмений как естественных явлений был обвинен в безбожии и изгнан из Афин.

Анаксимандр (611–546 гг. до н. э.) — математик и философ из Ми-лета. Началом всего сущего считал безграничное, бесконечное, которое выделяет из себя и воспринимает стихии. Первым открыл наклонение эклиптики и изобрел солнечные часы.

Анаксимен (около 586–526 гг. до н. э.) — греческий философ из Милета, ученик Анаксимандра. Учил, что материальной основой мира является воздух, считая, что остальные элементы мироздания результат разжижения или сгущения воздуха.

Андромаха — супруга великого троянского героя Гектора, убитого Ахиллом.

Андроник Ливии (умер в конце III в. до н. э.) — первый известный латинский поэт, грек из италийского города Тарента, получивший имя своего патрона Ливия. Перевел «сатурнийским» стихом «Одиссею».

Анналы (лат.) — ежегодная запись, летопись, которую вел великий понтифик (верховный жрец Рима). На материале этих анналов впоследствии в Риме появились исторические труды.

Антиполис — колония массилийцев в Нарбоннской Галлии.

Апеликон из Т е о с а — известный собиратель книг и их издатель. Библиотека Апеликона была захвачена Суллой в Афинах и депортирована в Рим.

Аполлон (также Феб) — прекрасный, юный греческий бог света, почитавшийся также народами Малой Азии, впоследствии отождествленный с Гелиосом (Солнцем), бог прорицаний, губитель, но также и целитель.

Аргеи — 27 алтарей в Риме, сооруженных, по преданию, царем Нумой Помпилием; также сплетенные из тростника мужские куклы, бросавшиеся с моста в Тибр для умилостивления Сатурна. Слово «аргеи» происходит от греч. «аргиеи» — аргивяне, обитатели Аргоса.

Аргус (Аргос) — многоглазый великан, поставленый Герой для охраны возлюбленной Зевса Ио. В переносном смысле — «недремлющий страж».

А р е с * — бог коварной и вероломной войны у греков, в отличие от честной и справедливой войны, которую олицетворяла Афина.

Ариобарзан — царь Каппадокии, возведенный в 92 г. до н. э. Суллой и неоднократно изгоняемый Митридатом VI Евпатором.

Аристарх с о-ва Самоса * (около 320–250 гг. до н. э.) — астроном и математик, первый пытавшийся определить расстояние до Луны и Солнца от Земли. Он выдвинул теорию, что Земля и планеты вращаются вокруг Солнца. Эту гелеоцентрическую теорию, не встретившую поддержки среди современников Аристарха, впоследствии доказал Коперник.

Аристипп из Кирены (около 435–355 г. до н. э) — греческий философ, ученик Сократа, основатель школы в Кирене (Сев. Африка), учившей, что цель жизни — наслаждение.

Аркадия — центральная гористая часть Пелопоннеса, считавшаяся в древности мирной счастливой страной, населенной пастухами и пастушками.

Архимед (287–212 гг. до н. э.) — великий греческий математик и физик из Сиракуз, убитый при взятии этого города римлянами.

Аспасия — вторая жена Перикла, не считавшаяся законной, так как была чужеземкой. Отличалась выдающимся умом и красотой.

А. с с * — у древних римлян денежная единица и монета, первоначально чеканившаяся из бронзы или меди. Весила 1 римский фунт — 0,325 кг.

Атараксия (греч.) — невозмутимость.

Атриум — в старину главная часть римского дома, ко времени действия романов — прихожая, зал. В атриуме был водоем для стока с крыши дождевой воды, шкаф с восковыми изображениями предков.

Атталиды — династия властителей Пергама, носивших имя Аттал.

Ауспиции* — наблюдения за «вещими» птицами и природными явлениями, считавшимися небесными знамениями. Наблюдения осуществлялись авгурами. Правом начать ауспиции обладали высшие магистраты.

Ахемениды — персидская династия царей, первым из которых был Кир.

Базилика* (греч. «царская») — у греков резиденция архонта-царя, у римлян — торговое и судебное помещение. Первая базилика в Риме была построена М. Порцием Катоном в 184 г. до н. э.

Баллиста — метательное орудие, выбрасывавшее тяжелые камни и длинные бревна под углом в 45°.

Беллона — богиня войны у римлян.

Б и р е м а — судно с двумя рядами весел у римлян.

Биселла — двухместное кресло.

Борей (у греков) — северный холодный ветер, у римлян — аквилон. Букцина — духовой инструмент у древних римлян, употреблявшийся для сигналов к смене караулов, созыва граждан на собрание и пр. Букцинарий — человек, созывающий граждан посредством букцины. Булла — круглая или сердцеобразная золотая коробочка с талисманом внутри, которую носили на шее дети полноправных граждан, а также триумфаторы.

Вакх, или Дионис — бог цветущей природы, вина и веселья.

Вакханалии — празднества в честь Вакха, отличавшиеся разнузданностью и поэтому запрещавшиеся римским сенатом.

Валгалла — по верованию древних германцев — чертог Одина, верховного бога.

Валькирии — по верованию древних германцев так назывались девы-щитоносицы, уносившие души павших воинов в Валгаллу.

Великая Греция* — юг Италии, колонизованный греками в VIII–VI вв. до н. э.

Велиты* — введенные в римский легион во время второй Пунической войны легковооруженные воины. Римский легион во II–I вв. до н. э. имел 1200 велитов. К концу республики велиты исчезают.

Венера* — римская богиня любви и плодородия. Отождествлена с Афродитой.

Веста (лат.) — римская богиня домашнего очага, праздник которой — Весталии отмечался ежегодно в Риме 9 июня.

Весталки* — жрецы Весты. Их было при храме Весты шесть. Они должны были поддерживать священный огонь и оставаться девами на протяжении всей службы в 30 лет. Весталки пользовались величайшим почетом, считаясь живыми воплощениями Весты.

Виатор — государственный скороход (курьер), доставлявший общественные извещения и приглашения сенаторам, а также передававший гражданам требования явиться в суд и т. п. и производивший аресты.

Вилла — имение, деревенский дом.

Вил и к — управляющий имением, обычно раб или вольноотпущенник.

В и л и к а — жена или помощница вилика.

Виминал — один из семи холмов Рима, между Квириналом и Эсквили-ном.

В и р и а т — вождь испанского племени лузитанов, предков португальцев, в середине II в. до н. э. успешно боровшийся с римлянами и предательски ими убитый.

Волунтарий — доброволец.

Вольноотпущенник — раб, отпущенный на свободу, но сохранивший зависимость от своего бывшего господина-патрона.

Всадники — публиканы, купцы, ростовщики и крупные землевладельцы, которые не входили в сенат и составляли особое сословие, обладавшее правом ношения золотого кольца и тоги с узкой пурпурной каймой. Они занимали первые 14 рядов в театре.

Газдрубал — полководец, защищавший Карфаген от войск Сципиона Эмилиана.

Галлия Циспаданская — Галлия, лежащая к югу от реки По, т. е. правобережная Галлия.

Ганнибал (247–182 гг. до н. э.) — великий карфагенский полководец, сын Гамилькара Барки, знаменитого полководца, сражавшегося с Римом во время первой Пунической войны (защищал Сицилию) и покорившего большую часть Испании. Ганнибал воевал с римлянами в течение второй Пунической войны, вторгся в Италию, где продержался 15 лет. Вызванный в Африку для защиты Карфагена, которому угрожал Сципион Африканский Старший, он был разбит римским полководцем при Заме, бежал к сирийскому царю Антиоху Великому, а затем в Малую Азию, где, преследуемый римлянами, принял яд.

Гармония (миф.) — жена Кадма; она получила в качестве свадебного подарка от Гефеста ожерелье, приносящее несчастья.

Гарпии — крылатые женщины-чудовища, птицы с женским лицом, олицетворяющие вихрь и бурю. Они причиняли людям бедствия, как например, в сказании об аргонавтах.

Гаруспик — гадатель по жертвам, прорицатель, истолкователь знамений.

Гастаты (лат.) — тяжеловооруженные воины легиона переднего ряда.

Гесиод — знаменитый греческий поэт, живший в VIII в. до н. э.

Геката — богиня Луны, властительница ночи, привидений, ночных страхов, покровительница колдуний.

Гекатомба — жертва, состоявшая из ста животных, или большая торжественная жертва.

Гектор — сын троянского царя Приама, убитый Ахиллом (см. «Илиаду»).

Гели ос (миф.) — бог Солнца.

Илоты — государственные рабы в Спарте, работавшие на спартиатов.

Гемма — полированный драгоценный камень с вырезанным на нем художественным изображением или надписью.

Гераклит Эфесский (535–475 гг. до н. э.) — греческий философ, учивший, что все течет и не пребывает вечно, а началом природы является вечно живой огонь.

Геркулес (у римлян), или Геракл (у греков) — легендарный народный герой эллинов, сын Зевса и Алкмены, совершивший двенадцать подвигов и много других деяний.

Герма (греч.) — столбик на улицах греческих городов с головой Гермеса и других богов.

Гермес — в греческой мифологии сын Зевса и Маби, бог сна, покровитель стад, торговли, изобретений и открытий, путеводитель странников; у римлян Гермесу соответствует Меркурий.

Геродот — первый греческий историк, «отец истории», живший в V веке до н. э.

Герофил — знаменитый врач древности; создал в 320 г. до н. э. медицинскую школу в Александрии.

Геспериды — дочери Геспера (вариант — Атласа), жившие в садах на краю света. В садах Геспера росли золотые яблоки, охраняемые стоглавым драконом. Геракл убил дракона и овладел золотыми яблоками (одиннадцатый подвиг героя).

Г е с т и я (греч.) — богиня домашнего очага, дочь Кроноса и Реи.

Гетера (греч. «подруга») — нередко высокообразованная чужеземка-куртизанка, заменявшая грекам малообразованных жен.

Гефест (у греков), или Вулкан (у римлян) — бог огненных сил природы, кузнечного ремесла, покровитель оружейников; изображался хромым.

Гигантомахия — борьба гигантов с олимпийскими богами, окончившаяся победой последних. Считалось, что побежденные гиганты были погребены под горами. Гигантомахия стала темой греческого искусства. Наиболее знаменитое ее изображение — алтарь в Пергаме.

Гиганты — исполинские, родственные богам, но враждебные им существа, с телом человека до пояса и с драконовыми хвостами вместо ног.

Г и м м е т — гора в Аттике, к югу от Афин, знаменитая своими пчельниками и мрамором.

Гимнасий — пространство для гимнастических упражнений, окруженное колоннадой, с банями, местами для состязаний, прогулок и пр., где собирались философы, риторы и т. п.

Гинекей — у древних греков (кроме спартанцев) — задняя часть дома, где жили взаперти женщины.

Гиппарх из Никеи* (160–125 гг. до н. э.) — великий астроном, создатель астрономии, основанной на наблюдении небесных светил, автор географических трудов.

Гиппократ из Коса (около 460–370 гг. до и. э.) — греческий врач из древней фамилии врачей, основатель научной медицины.

Гистрион — актер, комедиант у народов древней Италии.

Гоплит (греч.) — тяжеловооруженный пехотинец в греческом ополчении. Он был вооружен щитом, шлемом, панцирем, поножами. Главное оружие гоплита — меч и копье.

Гораций Коклес* — легендарный герой, ходячий образец римской доблести, Один на свайном мосту через Тибр он отражал воинов царя Порсены.

Гордиев узел — узел, завязанный фригийским царем Гордием на повозке, посвященной им Зевсу. Существовало предание, что развязавший этот узел, станет владыкой мира. Александр Македонский его разрубил.

Гостилий Тулл (672–640 гг. до н. э.) — полулегендарный царь Рима.

Грамматик — ученый, сведущий в языках и литературе, занимавшийся толкованием текстов и литературной критикой.

Гулусса — сын основателя нумидийского царства Массиниссы, царствовал вместе с братьями Миципсой и Мастанабалом.

Данубий — название римлянами реки, известной грекам как Истр (Дунай).

Дардан* — греческий город на западном побережье Малой Азии, между Абидосом и Илионом. Здесь был заключен мир между Суллой и Мит-ридатом VI Евпатором. Дарий III Кодоман — последний царь династии Ахеменидов, потерпевший в битве при Гавгамелах и изменнически убитый сатрапом Бессом. Дафнис* — сицилийский пастух, сын Гермеса и нимфы, которому приписывают изобретение пастушеской поэзии (буколик). Ослепленный возлюбленной за измену, он бросился с утеса, но был спасен богами и перенесен на небо. Декурион — начальник отряда (декурии), состоявшего из десяти и больше всадников, а также член совета муниципия или колонии. Д е л и о н — небольшой бестийский городок в Танагрской области, близ пролива Эврипа, с храмом Аполлона.

Д е л ь ф ы — греческий город у подножия Парнасса, с храмом в честь Аполлона, славившимся оракулом.

Деметра — богиня земли и плодородия у древних греков.

Демиург — творец; демиургами также назывались в Элладе ремесленники.

Демокрит (470–380 гг. до н. э.) — греческий философ, родом из Абдер, мысливший мир бесконечной массой движущихся в пустоте материальных атомов, предшественник современного материализма.

Демос (у греков) — народ, состоявший из земледельцев и ремесленников.

Денарий — римская серебряная монета, состоявшая из 4 сестерциев или 10 ассов.

Децимация — казнь каждого десятого человека, независимо от того, виновен он или нет.

Диагор Мелийский, или М и л о с с к и й — родом с острова Милоса, прозванный безбожником, греческий софист половины V в. до н. э., ученик Демокрита, ядовито осмеивал таинства мистерии, чем возбудил против себя ненависть афинян (за его голову была назначена награда, а сочинения уничтожены); бежал в Коринф.

Диана (у римлян), или Артемида (у греков) — богиня света и Луны, покровительница охотников.

Диктатор — главнокомандующий войсками и верховный судья с неограниченной властью.

Дионисий Сиракузский (409–354 гг. до н. э.) — тиран, ученик Платона, управляющий Сиракузами.

Диоскуры — Кастор и Поллукс — близнецы, дети Леды. Они отождествлялись с утренней и вечерней звездами, указывающими путь странникам.

Дипилон — большие городские ворота в Афинах, находившиеся к северо-востоку от Священных ворот. Диррахион (Диррахиум) — значительный торговый город у Адриатического моря в греческой Иллирии (колония Коркирян). Додрант — мера емкости, равная 3/8 литра.

Долабелла Гней Корнелий — легат Суллы, консул (81 г. до н. э.), обвиненный вместе с Верресом в грабеже и лихоимстве во время управления Сицилией; он был осужден и отправился в изгнание.

Домиций Гней — из старинного плебейского рода, зять Цинны. Был побежден Помпеем в Африке (при Утике) и пал, сражаясь в первых рядах войска.

Драконовы законы — законы, обнародованные афинским законодателем Драконтом в 621 г. до н. э. Они назывались кровавыми, потому что почти все преступления карались смертью.

Драхма — греческая серебряная монета; она соответствовала римскому денарию, весила 3,6 г и равнялась 6 оболам.

Дуилий Гай — знаменитый консул, одержавший в 260 г. до н. э. первую морскую победу над карфагенянами.

Европа (миф.) — дочь финикийского царя Агенора. Влюбленный в нее Зевс обратился в белого быка и, похитив ее, уплыл на о. Крит, где сочетался с нею, приняв вид прекрасного юноши.

Елена (греч.) — древняя богиня растительности, переосмысленная мифами, как жена Менелая, дочь Зевса и Леды.

Законы XII таблиц — первые писаные законы в Риме (451–450 гг. до н. э.), возникшие в ходе борьбы патрициев и плебеев. Законы эти не облегчили экономического положения плебеев и не предоставили им политических прав, но устранили некоторые злоупотребления со стороны патрициев.

Зенон — греческий философ V века до н. э., последователь Парменида, отец «диалектики», прославился своими остроумными аргументами, в которых раскрывал противоречия, присущие понятиям множества, величины и движения.

Иберия — древнее название Испании.

Иды—15-й день месяца для марта, мая, июля и октября; для остальных месяцев иды приходились в 13-й день.

Икар (миф.) — сын Дедала, с которым он бежал из Лабиринта и улетел при помощи восковых крыльев с о. Крита. Во время полета Икар неосторожно приблизился к Солнцу, крылья растаяли, и он упал в море.

Иллирия — страна, расположенная к северу от Эпира (Греция), со столицей Скодра. В 168 г. до н. э. была завоевана римлянами.

Империй* — высшая власть, которой первоначально обладали цари, а после их свержения высшие магистраты. Империй включал командование войском за чертой Рима. Обладатель империя — император.

Имплювий — водоем для стока с крыши дождевой воды, находившийся в атриуме.

Интеррекс — верховный правитель государства во время междуцарствия.

Ионическая колонна — греческая колонна, легкая, грациозная; вершина ее была украшена завитками, похожими на женские локоны.

Ипполита (миф.) — царица амазонок, пояс которой Геркулес добыл для дочери царя Эврисфея (6-й подвиг героя).

Испания Тарраконская — так называлась в древности северная и восточная часть Пиренейского полуострова. Главные города Испании Тарраконской: Таррако, Новый Карфаген, Сагунт, Нуманция и др.

Ифигения (миф.) — дочь Агамемнона, которую он должен был принести в жертву Артемиде, чтобы умилостивить ее за убитую им лань. В момент заклания Артемида сжалилась над Ифигенией и заменила ее ланью.

Кадм (миф.) — сын финикийского царя Агенора, брат похищенной Зевсом Европы. Он основал город Кадмею (Фивы), умертвил дракона, за что должен был прослужить Арею 8 лет, женился на его дочери Гармонии, которая родила ему четырех дочерей и сына. Кадм и Гармония были превращены Зевсом в змей и унесены в Элизиум (Елисей-ские поля).

Календы — первый день римского месяца. Отсюда — календарь.

К а л и г а * (лат.) — полусапог воина. У легатов и военных трибунов был украшен серебряными и золотыми гвоздями. К а н ф а р (греч.) — кубок.

К а п и т о л и й * — холм с двумя раздвоенными вершинами, разделенными седловиной. На одной был храм Юпитера Капитолийского, на другом — крепость. Капитолии имелись и в других городах Италии.

Каппадокия — римская провинция в Малой Азии, на берегу Понта.

К а р н е а д (213–129 гг. до н. э.) — греческий диалектик и философ, беспощадный критик религии. Он искал признаков истины, лежащих вне области чувств и конечного разума.

Кассий Спурий Висцеллин — консул, предложивший в 485 г. до н. э. земельный закон; был обвинен в стремлении к царской власти и сброшен с Тарпейской скалы. По другой версии, был убит своим отцом.

К атапульта — метательное орудие, выбрасывавшее длинные стрелы (до 1,5 м) почти в горизонтальном направлении.

Катаста — помост на невольничьем рынке, с него продавали рабов. Также решетка для пытки рабов.

Квадрантал — мера жидкостей, соответствовавшая амфоре, 26,3 литра.

Квадрирема — римское судно с четырьмя рядами весел.

Квестор* (лат.) — магистрат низшего ранга, выполнявший задачи административного характера. Во времена Гракхов было четыре квестора, при Сулле — двадцать. Они ведали не только финансами, но и обладали судебными полномочиями.

Квирин* — один из древнейших богов Италии. Культ Квирина был занесен в Рим сабинами и вошел в троицу богов — Юпитер, Марс и Квирин. В позднейшую эпоху Квирин отождествляется с Марсом и сливается с культом Ромула.

Квиринал — один из семи холмов, Рима.

К в и р и т ы — торжественное обращение к римским гражданам.

Кентавр* — в греческой мифологии существо с туловищем и ногами коня, головой и руками человека. Местом обитания кентавров считалась Фессалия.

Керамик* — северо-западная часть Афин, населенная в древности гончарами.

К е р б е р — мифический страж айда, многоголовый пес.

К е р и о с * (греч.) — мера жидкости и сыпучих тел, около 0,045 л.

Киклопы* — мифические одноглазые великаны, дети Урана и Геи, закованные в цепи Кроном. Греки приписывали киклопам все древние монументальные сооружения.

Кирена* — расположенная к западу от Египта часть побережья Сев. Африки, колонизованная греками с 630 г. до н. э., с 96 г. до н. э. — римская провинция.

«Киропедия»* («Воспитание Кира») — сочинение Ксенофонта (430–354 гг. до н. э.), ученика Сократа, автора многочисленных исторических трудов.

Кифара — древний семиструнный музыкальный инструмент, на котором играли стоя. Женщина, игравшая на кифаре, — кифаристка.

Клеомен III* — царь Спарты (235–222 гг. до н. э.), продолжатель реформ Агиса IV, опиравшийся на военную силу. Устранил древние спартанские органы власти эфорат и герусию.

Клепсидра* (греч. «воровка воды») — водяные часы.

Клиенты* — первоначально свободные плебеи, которым патрицианский род предоставлял участок земли для обработки с обязанностью заботиться о покровителе (патроне) и его защищать. Ко времени действия романов М. Езерского, клиенты — чужеземцы, находившиеся под покровительством патрона, преимущественно патриция, но также беднота (деревенская и городская), находившаяся в зависимости от богачей и охотно продававшая им свои голоса на выборах.

Клитомах из Карфагена (Газдрубал) — ученик академика Кар-неада (около 130 г. до н. э.), один из прославленных философов Новой Академии, автор 400 сочинений.

Когорта — '/ю легиона (400–500 воинов) или самостоятельный отряд в 1000 человек.

Колоны* — земледельцы и свободные арендаторы земли, вносившие деньги или продукты за пользование землей. Комиции — народное собрание.

Комиции куриатные — патрицианское собрание, состоявшее из 30 курий. В республиканское время они почти утратили свое значение.

Комиции трибутные — собрание граждан, на котором голосование производилось по трибам. Каждая из 35 триб считалась за один голос. Эти собрания посещали патриции и плебеи; здесь избирались квесторы, морские дуумвиры и триумвиры по отведению колоний и обсуждались законы.

Комиции центуриатные — народное собрание, учрежденное, по преданию, шестым римским царем Сервием Туллием. Оно состояло из патрициев и плебеев, распределенных по цензу. Прежде чем подавать голос по предложенному вопросу, лица, принадлежавшие к одной и той же центурии, совещались вместе. Мнение центурии представляло собою один голос. Число голосов в народном собрании равнялось количеству центурий. Но так как большинство центурий принадлежало к первому классу (самые крупные землевладельцы), то этот класс имел перевес над всеми остальными; следовательно, первый класс, состоявший из нобилей, имел в центуриатных комициях решающее большинство. Однако допуск плебеев в народное собрание являлся доказательством, что плебеи — римские граждане.

Компиталии (лат. компит — перекресток) — праздник в честь общинных богов ларов, происходивший ежегодно в декабре.

Комплювий — отверстие в крыше,через которое дождевая вода стекала в водоем (имплювий), находившийся в атриуме.

Консул — должностное лицо, избираемое в центуриатных комициях на год и вступавшее в исполнение должности 1 января. Консулов было два. Они пользовались военной и гражданской властью. Военная власть включала следующие права: ежегодный набор войска, назначение военных трибунов и центурионов, предводительство войсками в Италии, кроме г. Рима. Им подчинялись все магистраты, кроме народных трибунов.

Консуляр — бывший консул, обладавший почетными правами в сенате. Корницен — воин, подававший сигнал к выступлению войска инструментом из зубрового рога, называемым сочпи.

Кратер (греч.) — сосуд для смешивания вина с водою.

Крез — лидийский царь, царствовавший с 560 до 546 г. до н. э. Разбитый персидским царем Киром, он был взят в плен. Известен огромным богатством, что вошло в поговорку: «Богат как Крез».

К р и с т а — украшение на шлеме из конского хвоста или гривы.

Кроталлы — ручной музыкальный инструмент, похожий на кастаньеты, деревянный или металлический, употреблявшийся при плясках.

Ксенофан (576–480 гг. до н. э.) — поэт, основатель элейской школы (идея абсолютного единства и тождества истины), пантеист, противник многобожия.

Кубикул — название спальни у римлян.

Кунктатор Фабий Максим — диктатор, ведший в Апулии партизанскую войну против Ганнибала и избегавший с ним решительного сражения. Поэтому он прозван Кунктатором (Медлитель).

К у р и я * — патрицианская триба, а также место заседания сената.

Курия Гостилия — здание, воздвигнутое, по преданию, третьим римским царем Туллом Гостилием на форуме, впоследствии ставшее местом заседания сената. Отстроено после пожара в 52 г. до н. э.

Курульное кресло (от лат. курру — колесница) — было складным и делалось из слоновой кости. Правом обладания им пользовались высшие магистраты и курульные эдилы.

Л аватрина — баня, купальня, ванная комната.

Л а р в ы (лемуры) — по верованию римлян — злые духи умерших людей, в противоположность ларам, добрым духам.

Л а р ы— домашние божества, олицетворяющие души предков, добрых людей, хранители домашнего очага, семьи и достояния. Кроме домашних ларов римляне почитали также общественных ларов, которые считались покровителями улиц, городов, государства.

Ларарий — ниша, в которой хранились лары.

Латинская дорога — военная дорога от Рима до Капуи.

Латифундия — большое поместье.

Легат—1) посол римского или иностранного государства; 2) помощник и советник полководца или наместника, назначаемый сенатом. Военный легат замещал полководца, претора, квестора, наместника, охранял лагерь, командовал легионом.

Легион — крупная войсковая единица у римлян, состоявшая в военное время из 4200–6000 воинов и 300 всадников и разделенная на 10 когорт.

Л е к и ф (греч.) — сосуд для масла.

Лектика — носилки, паланкин, носимый, как правило, шестью рабами.

Лернейская гидра (миф.) — чудовище, жившее в болотах возле г. Лерны и наводившее ужас на окрестных жителей. Геракл (Геркулес) умертвил ее; это второй подвиг героя.

Лета — река забвения в подземном царстве Аида.

Либитина — римская богиня погребения. Ее святилище в Риме было центром, в котором сосредоточивалась вся документация о мертвых.

Либурния* — часть побережья Иллирии, населенное племенем либур-нов, известных пиратов.

Ликторы* (от лат. лигаре — связывать) — почетная свита консулов и других магистратов, обладавших империем. В общественных местах перед диктатором шагало 24 ликтора, перед консулом — 12, перед претором — 6. Ликторы несли фасции (см. ниже).

Лициний Столон — народный трибун, предложивший в 366 г. до н. э. законы в интересах плебеев: 1. Никто не мог владеть участком из общественного поля, превышающим 500 югеров. 2. Вместо военных трибунов избирались два консула, из которых один должен быть плебеем; уплаченные должниками проценты засчитывались в счет долга, а остальная часть долга подлежала оплате в течение трех лет.

Локоть — римская мера длины около 45 см.

Л о р и к а — чешуйчатый панцирь.

Лузитанцы — древнее племя, оказывавшее наиболее упорное сопротивление римлянам. Лузитания соответствовала территории современной Португалии.

Луцина* — древнеримская богиня рождения, соответствующая греческой Илифии. Юнона почиталась с эпитетом Юнона Луцина.

Магистрат* — должностное лицо в Риме. Совокупность магистратов — магистратура. Особенность римской магистратуры — выборность должностных лиц на год (кроме цензора, избиравшегося на пять лет), коллегиальность, ответственность перед избирателями после окончания службы.

Манипул —'/зо часть легиона, состоящая из 120 и более воинов. Марс* — первоначально бог растительности у многих народов Италии, затем — бог войны.

Массинисса (238–149 гг. до н. э.) — выдающийся правитель Нумидии. Массива — претендент на нумидийский престол, сын Гулуссы. Убит Югуртой.

М а т р о н а — почтенная замужняя женщина у римлян. Матрона носила столу.

Матроналии* — праздник матрон, отмечавшийся в календы марта в храме Юноны Люцины на Эсквилине. Жены получали от мужей в этот день дары.

«Медея» — трагедия Еврипида, главный персонаж которой Медея, кол-хидянка, внучка Гелиоса, помогшая аргонавтам добыть золотое руно.

Меди ми (аттический) — мера емкости в 6 модиев или 52,5 литра.

Мелисс*, с о-ва Самос (V в. до н. э.) — последний представитель элейской философской школы, ученик Парменида. Критикуя пифагорейцев, Гераклита, Эмпедокла, видел мир единым, неподвижным, нерасчле-ненным. Видный государственный и политический деятель, противник Перикла.

Мелос — самый юго-западный из Кикладских островов (Эгейское море).

Менада — спутница Диониса, участница вакханалий, вакханка.

Менандр* (342–291 гг. до н. э.) — афинский драматург, важнейший представитель т. н. новой комедии, отказавшейся от политических сюжетов, свойственных комедиям Аристофана, и поставившей в центр повседневную жизнь людей из разных слоев общества. В немногих дошедших комедиях Менандра превалируют темы любви, брака.

Менелай — легендарный царь Спарты, супруг похищенной Парисом Елены.

Ментор — друг и земляк Одиссея, воспитатель его сына Телемаха. Имя Ментора стало синонимом мудрого наставника.

Метампсихоз — переселение душ, признаваемое Пифагором и Платоном.

Миля р и м с к а я *—равнялась 1480 м. Расстояния от золотой мили в центре Рима по дорогам отмечалось мильными столбами.

Мим, мима (греч.) — актеры, актрисы, разыгрывавшие сцены, подражавшие бытовым ситуациям, часто неприличного содержания.

Мина — греческая денежная единица, !/бо таланта серебра.

Минерва* — у этрусков и римлян богиня, входившая в капитолийскую троицу богов, покровительница мастерства и ремесел. Была отождествлена с Афиной.

Минотавр — сын Пасифаи, критской царицы, и быка, чудовище с головой быка и туловищем человека.

Митра — восточный головной убор. У греков и римлян митрой также называли неширокую женскую головную повязку.

Миципса* — старший сын *и наследник Массиниссы, которому последний передал царскую власть. Однако Сципион Эмилиан, чтобы ослабить Нумидию, сделал царями Миципсу и его брата.

Музы* —дочери Зевса и богини Воспоминания (Мнемосины). Девять сестер Муз, родившихся в Пиэрии, носили имя «олимпийских». Их имена: Каллиопа, Мельпомена, Эвтерпа, Эрато, Талия, Полигимния, Урания, Клио, Терпсихора.

Мунихий — гавань Афин, военный порт.

Муниципий — завоеванный город, жители которого получили право гражданства, они имели свой сенат, народное собрание, выборных должностных лиц и казну, находившуюся в ведении квестора.

На бис* (207–192 г. до и. э.) — тиран Спарты, продолживший начатую Агисом и Клеоменом политику социально-политических реформ, предоставил периэкам и илотам гражданские права. Рим организовал против Набиса коалицию греческих государств.

Н а в а р х (греч.) — начальник флота.

Народный трибун — см. Трибун.

Немесида (греч.) — дочь Ночи, богиня Возмездия. Широко почиталась римлянами.

Нептун* — одно из древнейших римских божеств, первоначально связанное с пресными водами. Впоследствии был отождествлен с греческим Посейдоном и стал рассматриваться как бог морей.

Никомед II Эпифан — царь Вифинии, умерший в 91 г. до н. э.

Никомед IV Ф и л о п а т о р * — царь Вифинии, поддерживавший в Митридатовых войнах сторону Рима, друг юного Цезаря, незадолго до смерти передал свое царство Риму по завещанию.

Нимфы (миф.) — по верованию древних греков, второстепенные божества, олицетворявшие силы природы, населявшие рощи, ущелья и источники; они изображались в виде девушек.

Ниоба (миф.) — жена фиванского царя Амфиона; имея шесть сыновей и шесть дочерей, она возгордилась и вздумала сравниться с Латоной, у которой было двое детей: Феб-Аполлон и Артемида. Раздраженная Латона обратилась к своим детям, которые стрелами поразили детей Ниобы. Ниоба с горя превратилась в камень.

Нобили — знатные лица плебейского и патрицианского происхождения, предки которых занимали курульную должность (диктатура, консулат, цензура, претура и эдилат).

Н у м м — монета, деньги.

Обол — мелкая греческая монета весом в шестую часть драхмы.

Одеон — здание, впервые построенное Периклом в Афинах, с остроконечной крышей, похожей на шатер Ксеркса. В нем происходили музыкальные состязания, выступали поэты, философы и др.

Один — верховный бог древних германцев.

Олигархия — форма государственного устройства, в котором власть принадлежит нескольким лицам, стоящим во главе государства и бесконтрольно управляющим им. Поддерживая всецело свое сословие, олигархи способствовали политическим и экономическим выгодам его.

Олимпия — священное место, находившееся в Элиде, с величественным храмом олимпийского Зевса и других богов, с рощами, гимнасием и т. д.

О п с — римская богиня плодородия, жатвы, посевов, жена Сатурна.

Оптиматы (лат.) — наилучшие. Так называли себя консервативно мыслящие римляне, противники демократических реформ в Риме.

О с т а р а — богиня весны у древних германцев. Из весенних цветов ей была посвящена маргаритка.

Охлократия — господство городских низов.

Пакувий Марк (220–130 гг. до н. э.) — живописец и поэт из Брунди-зия, ученик Энния, автор трагедий, в которых подражал Софоклу и Эврипиду.

Палатин — один из семи холмов Рима, на котором возник древний Рим. В императорскую эпоху на Палатине находились дворцы, отсюда рус ское слово — палата.

Палестра (от греч. пале — борьба) — специальное место для обучения борьбе, школа физического воспитания.

Палилия — сельский пастушеский праздник, справляемый 21-го апреля, в день основания Рима.

П а л л а — верхняя выходная женская одежда до пят, одевавшаяся поверх столы.

П а л л а д и у м — амулет Афины Паллады, обладание которым, по верованию древних, приносило счастье, могущество, славу.

Панеций (180–110 гг. до н. э.) — стоик, живший со 144 г. до н. э. в Риме и бывший другом Сципиона Эмилиана.

Папирус — письменный материал, вырабатываемый из растущего в Египте волокнистого растения семейства осоковых.

Парис — сын троянского царя Приама, похитивший Елену, жену Мене-лая.

Парменид (VI век до н. э.) — греческий философ, развивший учение Ксенофана в догматической форме.

Патриции — аристократы, потомственные граждане, родовая знать, в противоположность плебеям, простым гражданам; они занимали некоторые государственные должности, не доступные плебеям.

П а т р ы — один из 12 ахейских городов, пристань.

Патрон (лат.) — покровитель, правозащитник, адвокат, патриций в отношении своего клиента, господин в отношении своего вольноотпущенника.

Пафлагония — область, находившаяся на южном побережье Понта к востоку от Вифинии, после победы Рима над Митридатом VI Евпатором. Пафлагония вошла в римские провинции Понт и Вифинию.

Пенаты (лат.) — боги домашнего очага, хранители семьи, общества и государства.

Пенелопа (миф.) — верная супруга Одиссея, мать Телемаха.

Пенины* —правильнее Альпы.

Пенины, перевал, ныне Сен-Бернарский.

Пени Ю н и й — народный трибун (126 г. до н. э), сторонник сената, предложивший высылку из столицы всех неграждан.

П е н у л а — широкий дорожный плаш с капюшоном.

П е п л о с — верхняя выходная одежда гречанок, которой в Риме соответствовала палла.

Пергамент (правильнее «пергамен») — тонко выработанная телячья кожа, применявшаяся в древности наряду с папирусом, как материал для письма. Получил название по месту изготовления — Пергаму, где над изготовлением пергамена работали сотни ремесленников.

П е р и к л (род. между 500–490 г. до н. э., умер в 429 г.) — государственный деятель, вождь демократов. С его именем связано представление о расцвете наук и искусств в Афинах («Золотой век»).

Перистиль — часть греческого, а затем римского дома, окруженная колоннадой.

Персей (212–146 гг. до н. э.) — последний царь Македонии. В 168 г. разбит Павлом Эмилием при Пидне. Умер в плену. Песен н унт* —город в Малой Азии, центр культа богини Кибелы.

П и л е й * —войлочная круглая шляпа, которую носили рабы, отпускаемые на свободу.

Пирр (318–272 гг. до н. э.) — эпирский царь, высадившийся в 280 г. до н. э. с войском в Италии как союзник греческого города Тарента, и на протяжении ряда лет успешно воевавший в Риме.

Писистрат (600–527 гг. до н. э.) — афинский тиран, родственник законодателя Солона, вождь демократов. Питанея — портовой город на Эолийском берег/ Мизии.

Питтак (650–570 гг. до н. э.) — правитель Митилен (Лемнос), один из семи мудрецов древности.

Пифагор (582–507 гг. до н. э.) — греческий философ, ученик Анаксимандра. Учил о переселении душ (метампсихоз), о философии чисел, о гармонии сфер и т. д. Об его учении говорят Платон, Аристотель и Филолай.

П и ф е й — греческий путешественник, астроном и географ; посетил в 330 г до н. э. берега западной и северной Европы и германский север. Полента — ячменная каша.

Полигнот — знаменитый греческий живописец (около 475–447 гг. до н. э.), расписавший в Афинах Пестрый портик картиной на сюжет Троянской войны.

Пол ифе м — знаменитый киклоп, сын Посейдона (см. «Одиссею»).

Понтийское царство, или Понт— образовалось на берегах Понта Эвксинского в начале III века до н. э., при разложении империи Александра Македонского; оно объединилось под властью Митридатов, эллинизированной персидской семьи.

Понт Эвксинский — название в древности Черного моря.

Понтифик — жрец, состоявший в жреческой коллегии, которому были поручены надзор и управление всем религиозным бытом, общественным и частным богослужением.

Популяры — обозначение в Риме сторонников демократических преобразований, наделения плебеев землей, освобождения их от долгов и усиления влияния всаднического сословия.

Портик — крытая галерея с колоннами.

Порфир (греч. — пурпуровый) — вулканическая горная порода.

Пракситель — знаменитый греческий скульптор. Известна его Афродита Книдская, моделью для которой послужила гетера Фрина.

Претор — высший магистрат, ведавший охраной внутреннего порядка и права, исполнявший обязанности судьи, устраивавший игры в цирке, а также в честь Аполлона и Кибелы. Назначенный управлять провинцией после годичного срока службы, он назывался пропретором.

Преторий — штаб воинского лагеря с палаткой полководца. Перед преторием была площадь (принципий), где хранились знамена легионов, стояли жертвенник, ростры, с которых полководец говорил с воинами.

Префект конницы — начальник конницы.

Префект морской — начальник флота, нередко один из консулов или же претор, если оба консула командовали сухопутными войсками.

П р и а п — в античной мифологии фаллическое божество плодовитости и продолжения рода.

Примипил — центурион первого манипула триариев, старший центурион легиона, обладавший правом заседать в военном совете. Ему доверялась легионная святыня — изображение орла.

Принцип — тяжеловооруженный воин, занимавший место во втором ряду, между гастатами и триариями.

Провинция* — этот политический и административный термин Рима имеет иное значение, чем то же слово у нас. Первоначально, провинция это то, что надо завоевать. Если Цезарю назначали провинцией Галлию, ему следовало ею овладеть. Впоследствии под провинцией понимали завоеванную территорию, «добычу римского народа», управляемую римскими магистратами после окончания их службы в Риме.

Проконсул, пропретор — магистраты, получившие от сената назначение управлять провинциями по истечении срока службы, консулата, претуры.

Прометей* — в греческой мифологии — сын титана Иапета и океани-ды Климены. Имя «Прометей» означает «предвидящий». Увидев, что все животные вооружены и одеты, а люди наги и лишены естественного оружия, Прометей крадет у богов для людей огонь, обучает их строить дома и корабли, носить одежды. За кражу огня Прометей был прикован к скале Кавкза и обречен на страшные муки — орел каждый день выклевывал ему печень, которая за ночь отрастала.

Пропилеи* (греч.) — монументальные ворота, вход на акрополь, в священные ворота храма.

Проскрипты* — римские граждане, объявленные вне закона. Их имущество конфисковывалось и продавалось с торгов, земли раздавались ветеранам, рабы отпускались на свободу.

Проскрипции* — публичное объявление неплатежеспособности должников, а также лиц, объявленных без суда вне закона. Первую проскрипцию политического характера объявил в 82 г до н. э. Сулла, якобы для борьбы с «врагами отечества».

Простас — зала в греческом доме.

Птолемей Лафур* (117—80 гг. до н. э.) — царь Египта.

Пу блик а ны — откупщики налогов, портовых сборов, строительных работ в Риме и в провинциях. Откупы сдавались цензорами в Риме на конкурсной основе.

Пунические войны (264–146 гг до н. э., с перерывами). Первая Пуническая война между Римом и Карфагеном за Сицилию окончилась победой римлян, захватом этого острова и получением контрибуции в сумме 3200 талантов серебром. Вторая Пуническая война носила наиболее упорный характер. Карфагенский полководец Ганнибал вторгся в Италию и нанес римлянам ряд поражений, но в конечном счете римляне разбили Карфаген, добились отказа его от внешних владений и уплаты огромной контрибуции. Третья Пуническая война преследовала целью уничтожение уже не опасного в военном отношении торгового соперника. Карфаген был взят Сципионом Эмилианом и разрушен до основания в 146 г. до н. э.

Пуны * —искаженное римлянами название финикийцев, употреблявшееся применительно к карфагенянам, финикийским колонистам в Африке.

Регул Атилий М а р к — римский консул, воевавший с карфагенянами в Африке в 256 г. до н. э. Разбитый и взятый в плен, он был отпущен в Рим для мирных переговоров. Убедив римлян не заключать мира, он сдержал слово — вернулся в Карфаген и был замучен. Слово «регул» употреблялось как синоним верности данному обещанию.

Риторика (греч.) — искусство красноречия.

Родан — древнее название реки Роны, в Галлии.

Рому л — легендарный основатель Рима и первый его царь, сын Марса и Реи Сильвии. Был вознесен на небо под именем Квирина.

Р о с т р ы — ораторские подмостки на форуме Рима, украшенные металлическими таранами вражеских кораблей, крепившимися на их носу.

Рута (лат.) — горькая трава, в переносном значении «горечь».

Сабины — племя средней Италии, родственное самнитам.

Сапфо* (около 628–568 гг. до н. э.) — великая лирическая поэтесса, родом из Митилены (о. Лесбос), оставившая неподражаемые по искренности и силе чувства эротические стихотворения.

Сарматия* — в понимании римлян область от Вислы до Танаиса (Дона), населенная сарматами или подчиненная этому народу.

Сатурн (лат.) — древний римский бог посевов, отождествлявшийся с Кроном. В честь его 17–19 декабря в Риме отмечались сатурналии. С Сатурном связано представление о золотом веке, эпохе равенства, свободы.

Сейкил* — анакреонтический поэт из города Тралл.

Сейсахфия — облегчение положения должников, реформа Солона (род.

630 г. до н. э.) Секстане — мелкая римская монета, равная 1/6 асса, Секстар ий — мера емкости, равная 1/2 литра.

Секстий Латеран — народный трибун, коллега Лициния Столона, своими законами (378–367 гг. до н. э.) проложивший плебеям путь к консульству и сам первый консул из плебеев.

Секстиль — древнее название месяца августа у римлян.

Селевкиды™ династия царей в Сирии с 301 г. до н. э.

Селинунт* — греческий город на западном побережье Сицилии (с VIII в. до н. э.).

Семирамида — легендарная царица, образ которой имел прототипом ассирийскую царицу Шаммурамат (начало IX в. до н. э., завоевательница Египта и Эфиопии. Ей приписывались чудесные подвиги, похождения и сооружение висячих садов, одного из семи чудес света.

Сенат* — в древности совет старейшин в Риме, впоследствии высшее государственное учреждение, состоявшее в конце республики из магистратов, бывших и исполняющих обязанности, как патрицианского, так и плебейского происхождения, называвшихся сенаторами. Сулла довел число сенаторов до 600, Цезарь — до 1000. Сенат не имел постоянной резиденции. Его заседания всегда происходили при закрытых дверях.

Сенатусконсульт* — совет, рекомендация сената в ответ на вопрос председательствующего магистрата.

Сер вий Туллий* —шестой римский царь (578–534 гг. до н. э.), установивший новое разделение гражданства на основании имущества, без учета их принадлежности к патрициям или плебеям. Пять классов, образованных согласно имущественному цензу, имели каждый определенное количество центурий — военных подразделений и единиц для голосования в центуриатных комициях.

Сестерций — римская серебряная, монета достоинством в 2,5 асса.

С и к л ь (шекель) — на Ближнем Востоке сначала весовая единица, затем монета.

Сикулы* — древнейшие обитатели острова, давшие ему имя Сицилия. Сикульское море — часть Ионического моря, окружавшая Сицилию. Силен* —в греческой мифологии, демон, сын Гермеса, воспитатель и наставник Диониса. Сильван — италийское божество леса.

С и м п о с и ар х — руководитель пирушки, определявший состав смеси вина.

Синедрион* — совет жрецов и знати в Иерусалиме. Сирены — музы смерти, завлекавшие своим пением мореплавателей в аид.

Систр — египетский музыкальный инструмент.

С к о п а с — знаменитый греческий скульптор IV века до н. э. С к р и б а — писец, писарь, секретарь, переписчик.

Соз Пергамский — знаменитый художник, изобразивший всю «Илиаду» на полу великолепного корабля царя Гиерона II Сиракуз-ского (III век до н. э). Римские копии мозаик Соза сохранились в некоторых музеях.

Сократ — великий афинский мудрец (470–399 гг. до н. э.), один из родоначальников диалектики, ставившей целью нахождение истины посредством бесед с правильной постановкой вопросов и нахождения на них логически безупречных ответов. Был казнен по обвинению за введение Новых богов и разложение молодежи.

С о л о н — афинский законодатель (VII–VI вв. до н. э.). В 594 г. он провел ряд мер, которыми облегчил положение должников (они известны под названием «Сейсахфия», т. е. «сотрясения бремени»), разделил граждан на четыре класса не по знатности, а по имущественному цензу.

Софисты (греч.) — «учителя мудрости», странствующие философы и ораторы, проповедовавшие относительность всякого теоретического и нравственного знания. Играя словами и применяя словесные ухищрения, софисты осмеивали все непреложные истины, развивали неуважение к устаревшим обычаям, к религии предков.

Союзники — покоренные Римом племена; сохранив свое самостоятельное управление, они приняли римскую монету, не имели права заключать договоры с другими народностями и были подчинены Риму в военном отношении. Большинство союзников не пользовались правами римского гражданства; полным правом пользовались лишь ближайшие к Риму племена. Союзники должны были поставлять воинов во вспомогательные войска.

Стамнос — сосуд, кувшин.

С т а д и й — мера длины, равная 177,6 м. От слова «стадий» произошло слово «стадион».

Стиль — палочка из слоновой кости или металлическая с заостренным концом, которой греки и римляне писали на навощенной дощечке. Другим концом стиля, имевшим форму лопатки, стирали написанное. Отсюда поговорка: «Почаще оборачивай стиль».

С т о и к и — последователи философа Зенона, жившего в Афинах в конце IV в. до н. э. Стоики проповедовали добродетель и равенство, учили твердо переносить все невзгоды и страдания, ограничивать свои потребности и смотреть на жизнь, как на служение известному долгу. Они считали высшим благом разум.

Стола — одежда знатных матрон, надеваемая поверх туники.

Стоя — крытая колоннада внутри и вне храма, вокруг дома, гимнасия, рынка. С одной стороны стой находилась стена, а с другой — ряд колонн.

Стратег — главнокомандующий войсками и заведующий внешними делами государства.

Таберна — дощатая хижина, лавка, харчевня, цирюльня в Риме. От та-берны — общеевропейское «таверна».

Таблин — комната, расположенная между атриумом и перистилем; вначале она была столовой, а потом деловой комнатой хозяина дома.

Талант — наиболее крупная весовая и денежно-весовая единица у греков (около 26 кг).

Тарпейская скала — южная часть вершины Капитолийского холма, с которой сбрасывали преступников в пропасть.

Тартар (греч.) — глубочайшие недра земли, удаленные от ее поверхности настолько же, насколько земля удалена от неба, он окружен тройной железной стеной и тройным слоем мрака. В нем были заключены Крон и побежденные Титаны под охраной сторуких великанов.

Тезей* (Тесей) — в греческой мифологии сын афинского царя Эгея, освободивший Афины от позорной дани царю Крита Миносу юношами и девушками, предназначенными на съедение Минотавру. Мифы приписывают Тезею объединение Аттики в одно государство, разделение афинян на три класса и установление ряда празднеств.

Т е л л у с — древнеиталийское божество Земли. Отождествлялась с греч. Геей и с Церерой.

Теренций Публий (185–159 гг. до н. э.) — карфагенский раб, принявший имя господина Теренция и отпущенный им на свободу, великий латинский поэт, один из творцов комедии.

Тессера* (лат.) — дощечка, табличка с боевым приказом, паролем, входной билет, пропуск для голосования на комициях.

Тиара* — головная повязка, тюрбан, на Востоке знак царского достоинства.

Титон* (греч.) — сын троянского царя Лаомедонта, возлюбленный богини зари Эос, которая унесла его на край земли. Получив по просьбе Эос бессмертие, он не сохранил вечной молодости. Эос его разлюбила. Он был превращен в сверчка.

Тога — выходная белая одежда римских граждан.

Тор — бог войны у древних германцев.

ТоркватМанлий, Тит* — римский консул IV в. до н. э., образец римской доблести, приговорил за нарушение дисциплины сына к казни.

Травертин — разновидность известняка.

Трахитовый — неровный, шероховатый.

Триарии — старые, испытанные воины легиона, находившиеся в последнем ряду и в тяжелой ситуации решавшие исход боя.

Трибада* (греч.) — женщина, предающаяся противоестественному разврату.

Трибун военный — командир '/е части легиона. В легионе было шесть военных трибунов. Их командование было разделено таким образом, что в течение двух месяцев двое из них ежедневно чередовались, следовательно, каждому из них приходилось исполнять службу по два раза в год в продолжение двух месяцев.

Трибун народный — должностное лицо, защитник плебеев, выбиравшийся из их среды. Эта должность учреждена с 494 г. до н. э. по настоянию плебса. Народный трибун имел право отменять решения нобилей, невыгодные для плебеев, налагая на закон «вето». Личность трибуна была священна и неприкосновенна. Оскорбление его считалось преступлением против богов. Трибун созывал плебеев в трибутные комиции, куда они сходились для обсуждения своих нужд. Т р и б ы * —территориальный и избирательный округ, имевший в трибут-ных комициях один голос. Первоначально их было 35. Во время Союзнической войны было образовано 10 новых триб для новых граждан, оказавшихся, таким образом, в меньшинстве, несмотря на их огромное количество.

Трирема (лат.) — римское военное судно с тремя рядами весел.

Триумвиры — три выборных лица, облеченные властью.

Триумф — торжественный въезд победоносного полководца в столицу с войсками и добычей, захваченной у неприятеля. Тубицен — трубач.

Туллианум — подземелье в Мамертинской тюрьме; первоначально там находился колодец.

Туника — римская нательная одежда с короткими рукавами.

Т у р м а — десятая часть конного полка, состоящая из 33 человек. Унция — мелкая медная римская монета, равная 1/2 асса. Фавн (миф.) — бог стад и пастбищ. Подобно Сильвану, лесному богу, он живет в чащах, предсказывает будущее, преследует нимф, а также и женщин своей любовью.

Ф а л е с (624–545 г. до н. э.) — греческий философ, основатель Милетской школы. Он считал началом всего сущего — воду. Фасции — символ власти римских царей, консулов, цензоров: связанный красным ремнем пучок березовых или вязовых прутьев с воткнутой в него (за городской чертой Рима) секирой, орудием наказания, казни и устрашения.

Фатум — судьба, рок, а также роковой исход, неотвратимое несчастье. Ф е р и и — праздничные дни.

Ф и б у л а — застежка, скреплявшая края одежды.

Фидий — великий греческий художник-скульптор, друг Перикла, один из творцов Парфенона и создатель статуи Зевса.

Филиппики — речи знаменитого греческого оратора Демосфена против македонского царя Филиппа.

Филолай — ученик Пифагора, современник Сократа и Демокрита. Он первый записал и издал учение Пифагора о природе.

Филон* — ученик Клитомаха, во время Митридатовой войны бежал в Рим, где пользовался огромным виянием. Его ученик — Цицерон.

Фламиний Тит Квинций — консул, воевавший с Филиппом V Македонским. В 189 г. до н. э. стал цензором.

Фламиния ц и р к — цирк, сооруженный цензором Гаем Фламинием близ храма Беллоны, у западного склона Капитолия.

Фортуна — богиня судьбы.

Фриз — часть верхней колонны между архитравом (антаблемент, лежащий на колоннах) и карнизом.

Фукидид* (464–395 гг. до н. э.) — великий греческий историк, автор истории Пелопоннеской войны, участником которой он был.

Фуле — баснословный остров крайнего Севера, описанный греческим путешественником Пифеем, возможно, Исландия или Норвегия.

Ф у р и и * — греческая колония, основанная в 444 г. до н. э. по инициативе Перикла. В римское время — незначительный город.

Фурии* (лат. неистовые) — в римской мифологии богини мести и угрызений совести, параллель греческим Эринниям.

Халдеи*—древняя народность Месопотамии, имя которой стало в Греции и Риме означать «маг», «прорицатель».

X и р о н (миф.) — мудрый и справедливый кентавр.

Хитон* — нижняя одежда греков, кусок ткани с отверстиями для рук. Хитоны для рабов, слуг, ремесленников и воинов имели только одно отверстие для левой руки, а правое плечо оставалось обнаженным.

Хламида* — плащ, скреплявшийся на шее пряжкой и свободно падавший на спину. У греков применялся на войне, на охоте и в дороге.

Цензор — один из двух высших магистратов, управлявших государственным имуществом, составлявших ценз, следивших за нравами.

Центурион* (лат. сотник) — в древности начальник центурии, позднее младший командир в войске, следивший за выполнением воинами распоряжений военных трибунов и легатов. Он командовал манипулой, состоявшей из двух центурий.

Церера* — древнейшая италийская и римская богиня сил земли, произрастания и созревания злаков, а также подземного мира. Считалась вместе с Либером и Либерой плебейским божеством и почиталась в храме, расположенном в долине между Палатином и Авентином.

П и н ц и н н а т — полулегендарный политический деятель, образец римской доблести. Избранный диктатором и прямо после пахоты отправившийся на войну, он, победив, вернулся к прерванному сельскому труду.

Циста* (лат.) — сундук, ларец.

Э вдо. кс из Книда (408–355 гг. до н. э.) — греческий астроном, математик, географ и врач, впервые привел математические доказательства шарообразности земли и ввел деление ее на поясы. Он придумал способ примирения лунного года с солнечным, определил окружность Земли в 74 тыс. км (в переводе на наше измерение в 40 тыс. км).

Э в р и п * — узкий пролив, отделяющий Беотию (Средняя Греция) от о. Эвбея.

Эгерия* — женское божество рощи Дианы в Ариции, согласно легенде, переселившееся в Рим и ставшее советчицей (или супругой) легендарного основателя римской религии Нумы Помпилия.

Эдилитет — вторая плебейская должность, учрежденная одновременно с народным трибунатом.

Эдилы* — первоначально хранители храмов плебейских божеств, впоследствии — помощники народных трибунов, ведавшие городской стражей, наблюдавшие за общественным порядком, за состоянием общественных и частных зданий, устраивавшие общественные игры, главным образом за свой счет.

Электр* — янтарь.

Эмпедокл* (500–440 гг. до н. э.) — знаменитый греческий врач и философ-материалист, большую часть жизни проживший в сицилийском городе Акраганте, где участвовал в демократическом движении. В своем сочинении «О природе» он учит, что «корнями всего существующего являются земля, вода, воздух и огонь, а движущими силами: любовь — сила притяжения и ненависть — сила отталкивания».

Эней*— легендарный троянский герой, сын Афродиты, переселившийся в Италию вместе с уцелевшими дарданами и поселившийся в Лации, где его потомки основали Рим. Римский род Юлиев вел происхождение от сына Энея Юла (Аскания). Странствиям Энея и его войнам в Италии посвящена поэма Вергилия «Энеида».

Энний Квинт* (239–169 гг. до н. э.) — италик по происхождению, хорошо знавший греческий язык и познакомивший римлян с греческой литературой, написал большое количество комедий и трагедий на латыни, а также большую историческую поэму «Анналы».

Эол* — повелитель ветров, правитель острова Эолия, где нашел приют Одиссей во время своих странствий по западным морям. Эол — также мифический родоначальник эллинского племени эолийцев.

Эос — в греческой мифологии богиня утренней зари.

Эпидавр* — город на восточном побережье Пелопоннеса, прославленный храмом Асклепия, бога медицины, куда отовсюду стекались больные. В храме находилась змея, получавшая жертвенные приношения, Отсюда символ современной медицины — змея над чашей.

Эпигон* — пергамский скульптор половины III в. до н. э. Его считают создателем скульптуры Аттала I и, видимо, скульптурных групп гала-тов, дошедших до нас в римских копиях.

Эпикур (341–270 гг. до н. э.) — греческий философ-материалист, последователь Демокрита, основатель философской школы «Сад» в Афинах, получившей широчайшее распространение в древности.

Эпистола (лат.) — письмо, послание.

Эратосфен (276–194 гг. до н. э.) — знаменитый греческий географ, математик и астроном, родом из Кирены. В Александрии он жил при дворе Птолемея Эвергета.

Эргастул — рабочий и смирительный дом для рабов.

Э р е б — тьма, подземное царство тьмы.

Э р е м б ы — название народа, жившего вблизи сидонийцев, вероятно, — арабы.

Эриннии, или Эвмениды (рим. фурии) — богини мести, преследовавшие преступника; особенно они мстили за убийство матери, родственников.

Эскомида — хитон с разрезом для руки, обнажавший грудь.

Эскулап — искаженное римлянами имя греческого бога Асклепия, сына Аполлона и нимфы Корониды, убитого молнией Зевса за воскрешение мертвых.

Эфеб (греч.) — юноша 18 лет, проходивший военное обучение и использовавшийся в сторожевой службе. Ю г е р — мера площади, равная 0,25 га.

Юнона (у римлян), или Гера (у греков) — богиня неба, жена Юпитера, покровительница браков и рождения. Юпитер (у римлян), или Зевс (у греков) — верховное божество, отец богов.

Янус — римский бог времени, всякого начала и начинания разных дел, бог входа, ворот, дверей и проч. Он изображался двуликим и считался первым после Юпитера.

Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга первая



I




В плодородной долине между деревней Цереатами и зелеными холмами, среди которых мчалась быстрая речка, дремали в тени деревьев три домика.

Справа от них колосились рожь и пшеница, слева шумели на ветру кустарники и виноградник, а ближе к воде шептались оливковые насаждения. И совсем недалеко звенела детскими криками и пронзительными голосам» женщин небольшая деревушка.

А в долине — тишина. Однообразная жизнь трех семейств была похожа на длинную серую дорогу, давно не оглашаемую стуком колес и шагами пешеходов. И жилища казались забытыми, — даже вести из Рима добирались сюда медленно, как безногие калеки.

В домиках жили земледельцы: в одном — старуха, вдова кузнеца Тита, Мульвий и Тицииий — его сыновья, и юная дочь; Тукция — жена Тициния, дочь портного Мания; в другом — хромоногий Виллий, брат Тукции, и в третьем — родители Гая Мария, служившего в то время пропретором в Испании, «любимца великого Сципиона», как с гордостью величали его отец с матерью. При стариках находились раб и невольница, подаренные сыном.

Три семьи, издавна связанные дружбой, объединившись после долгих скитаний и невзгод для совместного труда, работали от рассвета до сумерек на неразмежеванном поле, плодов между собой не делили, пользуясь ими по потребностям, а излишки продавали на рынке в Арпине и вырученные деньги расходовали, поуказаниям стариков, на покупку одежды, обуви и предметов домашнего обихода. В праздники они обходили свое поле, виноградник, оливковые посадки, огороды и садики, любовались всходами и заранее радовались урожаю, который, по приметам, известным только хлебопашцу, обещал быть обильным. И в теплых молитвах благодарили Вакха и Цереру за милость и щедрость.

Однажды вечером, когда солнце садилось в розовом сиянии за виноградником, Мульвий и Тициний возвращались из города. Уже по тому, что всегда спокойный Мульвий ругался, подгоняя лошадей, а Тициний сидел на мешках с зерном, хмуря густые черные брови, и не смотрел на вышедших из хижин друзей, — видно было, что случилась какая-то неприятность.

Жена и мать молча остановились, а подошедший Виллий спросил:

— Так же ль, как всегда, Меркурий с нами?

— Меркурий, Меркурий! — зарычал Тициний, спрыгивая с повозки. — Сколько стадиев проехали, сколько… Тьфу! — плюнул он. — Вот тебе рожь и все остальное…

И он принялся разбрасывать привезенные плоды, топтать их ногами.

Виллий смотрел на него злобно и презрительно.

— Топчи, топчи! — указывал он на рассыпанные яблоки, вздрагивая от гнева. — Неужели боги пошлют дуракам еще больший урожай за такое пренебрежение?

Тициний вспыхнул, шагнул к Виллию. Ссора казалась неизбежной, но с повозки слез Мульвий, встал между ними, похлопал лошадей по шее и стал собирать яблоки.

— Зачем расшвырял? — говорил он, пожимая плечами. — Виной не Меркурий, а торговцы…

И он рассказал подошедшим старикам, что вольноотпущенники Метелла скупали в этот день только лучшие фрукты, а о хлебе кричали: «Кому он нужен? Сицилия, Кампания и завоеванные страны пришлют нам его даром!»

— Так мы ничего и не продали, — закончил свою речь Мульвий.

— С тех пор, как приехали в свою виллу сыновья Метелла Македонского, — вмешался Тициний, — жизнь опрокинулась, как чаша, задетая пьяницею: хлеб стал ненужен, у Метеллов своего вдоволь. А так как плодовые деревья в господских садах запущены, то вольноотпущенники набрасываются на лучшие яблоки и виноград…

Марий покачал головою.

— Время тяжелое, — вздохнул он, — хлеб придется сеять только для себя, — вот эту полоску, — указал он на поле, — а на остальных сажать оливковые деревья…. Виноградник же увеличим и займемся приготовлением вина…

Предложение было ново, и высказаться никто не решался.

За ужином в большом атриуме Мария, у очага, беседовали: Фульциния советовала подождать («Может быть, все изменится»), вдова Тита кричала с пеной у рта, что виноделие развратит детей («Мало ли пьяниц в Арпине?»), а Виллий злобно посмеивался.

— Вино, оливки? Кому они нужны? У господ и своих много, а если вольноотпущенники и купят для продажи в город, то заплатят медными ассами…

— Что же делать? — спросил Тициний. — Неужели опять такой же гнет, как до Гракхов?

— Разве наши отцы ни за что сложили свои головы? — воскликнул Мульвий. — Нет! Боги несправедливы!..

— Тише, — прервал Марий, вставая из-за стола, — Не надо роптать на небожителей. Они помнят о бедняках, А вы делайте, что сказано. Вино и оливковое масло — это хорошо, но пчеловодство еще лучше. Мед купят всюду, а если мы научимся подбавлять его в вино — заживем хорошо.

Огонь на очаге потрескивал. Семьи собирались расходиться и ожидали, когда Марий обернется лицом к лара-рию и начнет молиться, как это бывало по утрам и вечерам в течение многих лет. Однако старик медлил, о чем-то думая. И вдруг вымолвил тихим голосом:

— Нужно позаботиться о чанах и амфорах. Мульвию и Тицинию ехать за ними завтра в город: наши друзья бондарь и горшечник нам не откажут! Виллию раздобыть в деревне трапет и посуду под масло. А женщины начнут собирать поспевший виноград.

Он помолчал и прибавил:

— Я же отправлюсь к господам…

— К Метеллам? — разом вскрикнули Мульвий и Тициний.

— Хочу взять у них в аренду плодородный участок под виноградник и оливковые посадки. А может быть, удастся арендовать и пасеку…

— Ты хочешь стать колоном, прикрепиться к земле? — воскликнул Мульвий. — Но Метеллы шкуру с нас сдерут, будут требовать больше доходов… Разве колоны Цереат не стонут от ига господ?

— Больше, чем в силах дать, не дадим, — спокойно возразил старик, — зато получим земледельческие орудия и все, что нужно. Ведь живут же вольноотпущенники при виллах на правах колонов, а земледельцы Цереат имеют скот и землю.

— Но эти колоны постоянно в долгах! — взглянул на него Мульвий. — Я не согласен на это.

— И я тоже, — сказал Тициний, — прикрепление к земле похоже на рабство. Поступай, отец, как хочешь, а мы подождем. Мы не отказываемся тебе помогать, но договора с Метеллами не подпишем: дела у тебя могут пойти плохо, а тогда нам не выбраться из страны вольсков…

— Не люблю я нобилей, — хмуро выговорил Мульвий. Марий пожал плечами.

— Жить в мире сгосподами — жить в мире с богами. И если бессмертные будут с нами, жизнь станет такая же, как была, говорят, при Кроносе.

Он встал и повернулся к ларарию:

— А теперь помолимся о помощи, заботе и заступничестве небожителей.


II


В одиннадцатый день до майских календ в Вечном городе и окрестных деревнях справлялся день рождения Рима. Этот праздник назывался Палилии и был посвящен Палу, древнему божеству полевых работ.

В Цереатах звенели песни, гремели голосами и хохотом улицы, шумела на игрищах молодежь, и веселые звуки долетали до трех домиков, стоявших в долине.

— Не пойти ли вам в деревню? — предложил Марий. Но Тициний с раздражением отказался, и это обеспокоило старика:

— Скажи, что с тобою, сын мой?

Тициний, хмурясь, взглянул на Мария:

— Виною всему ты, отец! Зачем ходил с Тукцией к Метеллам? Зачем она понесла им овощи?

— А кого же было послать? Все были заняты, и только одна Тукция не работала… Сам знаешь, она порезала себе руку…

— В Цереатах ходят недобрые слухи, — продолжал Тициний, багровея, — говорят, что Тукция гуляла в господском саду с молодым Квйнтом Метеллом…

— Ну и что ж? — удивился Марий.

— Отец, ты не понимаешь! — вскричал Тициний. — Всюду смеются, показывают на меня пальцами, кричат: «Hic est!».[27] И я не могу… не могу…

Марий задумался. Он понял, что удручало Тициния, и смутная мысль мелькнула в голове: «А если так? Но об этом молиться бесполезно, — Венера способствует любви, а Юпитер падок до красивых девушек», И он молчал, дергая седую бороду и рассеянно поглядывая, как старухи и молодежь собирались в Цереаты.

Они уже надели на себя новые туники, лежавшие в сундуках от праздника и до праздника, сверху накинули плащи для защиты от холода (к вечеру долина дымилась влажным туманом, и река исчезала за косматой завесой) и перешептывались.

Когда они ушли, Тициний нехотя последовал за ними.

Не доходя до Цереат, он остановился и, опершись на изгородь дома, выходившего, на площадь, стал наблюдать за молодежью, Но Тукции не было нигде.

Он смотрел на пляски. Брат и сестра, взявшись за руки, кружились, притопывая деревянными башмаками, напевая речитативом; потом замелькала уродливая фигура Виллия: обхватив стройную девушку длинными, цепкими руками, он подпрыгивал, касаясь головой ее грудей, и его кривляния возбуждали всеобщий смех. Он не поспевал за девушкой в такт звенящим флейтам, и пляска, нарушаемая его движениями, раздражала молодую римлянку. Когда музыка умолкла, плясунья вырвалась из его рук и скрылась под хохот юношей в толпе женщин.

Грянула песня, опять заиграли флейты, резкими раскатами загрохотал этруский бубен. Тут не выдержали и старухи: они побежали мелкой рысцой, закружились, — седые волосы растрепались, а пестрые ленты вились, как длинные змеи.

Вдова Тита с завистью наблюдала за ними. Бросив свой плащ дочери, она подобрала повыше тунику и принялась плясать с таким жаром, с такими вскриками, что Тициний возмутился.

Кругом хохотали. Он видел, что мать смешна, думал остановить ее, но тогда пришлось бы проникнуть в толпу, а этого не хотелось.

Смеркалось, Разлегшись на траве, юноши и девушки пили, ели, шутили, смеялись. Деревенские блюда, простые, крепко приправленные луком и чесноком, дымились резким, раздражающим запахом. Мужчины, напившись кислого вина, шли к женщинам, занятым разнообразными играми. Но когда вспыхнули стога сена, все поспешили к огням.

Тициний смотрел, как толпа пастухов, с пыльными ногами и веселыми лицами, рассыпались по площади. Они проворно взбирались на горевшие стога, прыгали через священное пламя и скатывались вниз, увитые пылающими стеблями сена, восклицая:

— Славься, пламя — душа очага!

— Славься, очаг — жертвенник Весты!

— Славьтесь, братья, воздвигшие Рим!

— Слава, слава! — зазвенел хор девушек, и торжественная песня наполняла окрестность радостными звуками.

«Все веселятся, нет только одной Тукции», — сжав кулаки, подумал Тициний и стал спускаться в долину. Сначала он шел медленно, потом шаг его увеличился, и он не заметил, что уже бежит, точно за ним гонятся разъяренные Фурии.

Марий сидел на пороге своей хижины и смотрел на огни, внимая шуму разгулявшейся деревни, когда перед ним вырос Тициний.

— Ты что? Почему вернулся?

— Тукция? — выговорил Тициний, задыхаясь.

— Не приходила, — спокойно сказал Марий, — она должно быть, в Цереатах…

— Ее там нет! — с яростью крикнул Тициний. — Она, подлая, связалась с господами… Она… она…

Больше он не мог говорить и, резко отвернувшись от старика, побежал к вилле Метеллов, дрожа от бешенства и отчаяния.


III


Вилла сверкала огнями, а в саду горели факелы.

Тициний остановился. Волнение несколько улеглось, но на сердце было тяжело и злоба не унималась.

Он перелез через изгородь. Огоньки факелов мигали в темноте, и он, минуя дом и пристройки, где находились злые собаки, проник, крадучись, как вор, в чащу кустов.

Шел тихо, на цыпочках, прислушиваясь к голосам.

Широкие полосы красного, часто мигавшего света плясали на расчищенных дорожках, и рабы стояли у факелов, укрепленных на высоких деревянных треножниках, держа в руках паклю и ковши со смолою.

Тициний не сомневался, что слышит смех Тукции, и сжимал кулаки с такой силой, что ногти вонзались в ладони.

Остановился у входа в беседку. Увитая плющом и диким виноградом, она казалась пещерой, где наслаждались любовными утехами боги. Слабый свет проникал внутрь. Тициний стоял не шевелясь, как окаменелый.

Тукция сидела на коленях молодого Метелла. Продолговатое лицо женщины, одетой по-деревенски, было привлекательно: круглые черные глаза, пухлые губы, орлиный нос.

Полуобняв Тукцию, господин гладил ее плечи, а она хохотала, сверкая белыми зубами.

Тициний застонал, как от боли.

— Кто там? — подняв голову, резко крикнул Метелл. Тукция вскочила.

— О боги! Тень… тень… Смотри!

Метелл ничего не видел. Страх женщины передался ему. Кликнув рабов, он приказал обшарить сад.

— Найдете соглядатая — ведите ко мне.

Но Тукция уже не слушала. Выбежав из беседки, она помчалась по дорожкам, не обращая внимания на рабов, которые провожали ее насмешливыми глазами.

За оградой она остановилась. Издали доносились песни, хохот. Небо, подернутое легким заревом, возвещало пожар. Она побежала с такой быстротой, что у нее захватывало дух.

Поднялась на холм. Перед глазами запрыгали огни догоравших стогов сена и плотно убитых куч., соломы, — вспомнила о празднике. Звуки песен долетали теперь отчетливее, и она различала даже отдельные слова, но их не понимала. И вдруг остановилась, точно кто-то сильный, как Геркулес, властно удержал ее; в голове сверкнуло: «Что скажу, как оправдаюсь?»

Ступила шаг, другой — и отшатнулась: перед ней стоял Тициний.

— Ты? — вскрикнула она.

— Я.

Поняла, что пощады не ждать. Он имел право убить тут же на месте, и страх сменился жаждой жизни: бежать, бежать! И она помчалась, как испуганная серна, прыгая с отчаянием через канавы, бросаясь в кусты, лишь бы только уйти от всесильных рук этого человека.

— Стой! — слышала она за собой его прерывистое дыхание. — Куда? От мужа?! Стой, потаскуха! Пусть растерзают тебя Фурии! Пусть преградят путь злые духи!

Робость овладела ею. Темнота пугала, — всюду мерещились духи. Вот они хватают ее за тунику, царапают лицо… Нет, это ветви, колючки терновника…

— О боги, сжальтесь, спасите!

Тукция замедлила шаг, — теперь она спускалась в долину. Там был Марий, он защитит ее, не даст в обиду. И вдруг тяжелый удар обрушился ей на голову, и она полетела в темноту, как в черную бездну.

Очнувшись, долго не понимала, где находится.

Она лежала в хлеве на куче навоза, связанная по рукам и ногам, а рядом часто дышала лошадь, пыхтела, жуя жвачку, корова, в углу ворочались овцы.

Тусклое раннее утро просачивалось сквозь щели неплотно сбитых досок. Послышались женские голоса. Дверь распахнулась, и в хлев ворвалась полоса рассвета.

Вошла рабыня и, не глядя на Тукцию, стала выгонять корову и овец; потом захлопнула дверь, и в хлеве залегла тишина, изредка нарушаемая ржанием лошади.

Скоро запахло дымом и вкусной похлебкой. Тукция подумала, что она голодна, не ела и не пила со вчерашнего дня, но эта мысль была мимолетна; ее сменила новая: «Что меня ждет?» И она принялась молиться Венере, умоляя богиню сжалиться над се молодостью, спасти от смерти.

Солнце уже поднялось над Цереатами, долина дымилась косматыми клочьями тумана.

Дверь полуоткрылась. Заглянул Виллий, шепнул:

— Сейчас тебя будут судить… Эх, ты, неосторожная! Не сумела обмануть мужа!

В голосе его слышались сожаление и насмешка. Не дожидаясь ответа, он поспешно удалился — трава зашумела под его ногами и затихла.

За Тукцией пришли женщины. Они осыпали ее оскорблениями, плевали ей в лицо и, развязав ноги, повели к дому, но внутрь не пустили.

— Пусть не войдет прелюбодейка к ларам! — скрипнула Фульциния.

— Пусть не осквернит блудница своим присутствием семейного очага, — сказала вдова Тита.

А дочь ее, рванув Тукцию за тунику, заставила сесть на скамью, поставленную среди двора.

Тукция сидела не шевелясь, в каком-то отупении. Все казалось ей тяжелым сном, и она молилась в душе Венере: «Ты, толкнувшая меня на сладкий грех, смягчи мою участь, богиня!..»

Из домов выходили члены семьи. Она увидела Тициния с перекошенным от злобы лицом, встревоженного Мульвия и поняла, что он жалеет ее так же, как Виллий, который растерянно стоит, растирая в ладонях виноградные листья, и не замечает этого.

Выступил Марий:

— Тукция, муж тебя обвиняет. Ты дважды виновата: лежала не с мужем и отдалась врагу…

Она вспомнила слова Тициния: «Оптимат — враг плебея» — и низко опустила голову.

— Правда ли это? — продолжал Марий. — А если не правда, то поклянись богами, и мы с радостью примем тебя в семью, и никто не посмеет оскорбить тебя…

Она молчала.

— Ей нечего сказать, — хрипло засмеялся Тициний. — Я видел ее в объятиях Метелла…

Марий повернулся к женщинам:

— Во имя богов, — торжественно заговорил он, — во имя женской добродетели, благословляемой ларами, возьмите эту блудницу, эту тварь и поступите по древнему римскому обычаю…

Женщины окружили Тукцию, рабыня схватила ее за одежду, но старик воспротивился:

— Да не коснется тела свободнорожденной рука не вольницы!

Тициний смотрел, как женщины срывали с Тукции одежды, слышал, как треснула туника, обнажив смугло-розовое тело, и застонал, когда в руках старух и сестры мелькнули тонкие прутья.

Теперь Тукция стояла нагая под жарким ливнем солнечных лучей и дрожала, как от холода.

— Последнее слово за мужем! — возвестил Марий. Губы Тициния задрожали, но он овладел собой и громко произнес:

— Гнать ее, бесстыдную, через Цереаты по дороге в Арпинум!

— Ты мягок, сын мой, — возразил Марий. — Наши деды и отцы поступали строже: они запрягали неверных жен в колесницу палача, публично сажали в позорные тиски, а ты… Но пусть будет так, как сказано… Гнать ее! — крикнул он старческим голосом и закашлялся. — Да не имеет она крыши, огня и воды в нашей области!

Это означало, что если Тукция появится в окрестностях, ее можно безнаказанно изнасиловать и убить, а всякий приютивший ее и разделивший с ней пищу и питье становился соучастником ее преступления и должен покинуть эту местность.

— А Метелл? — вскричал Тициний. — Неужели мы бессильны против него?

Марий опустил голову.

— Увы, — вздохнул он, — что мы можем сделать!.. Слова его были прерваны воплем Тукции. Женщины били ее прутьями, — по смугло-розовой коже побежали тоненькие полоски, расширяясь и багровея.

Быстро переступая короткими ногами с толстыми икрами, Тукция рванулась вперед, волосы ее рассыпались по спине черным покрывалом, но женщины удержали ее за веревку, опоясывавшую бедра, и с хохотом погнали вперед.

Они били ее мало, — знали, что каждая женщина из Цереат захочет нанести хотя бы один удар, и не хотели, чтобы преступница обессилела раньше срока. Зато они глумились над ней, выкрикивая бесстыдные слова. А мужчины следовали за ними на некотором расстоянии, готовые помочь, если бы Тукция вздумала сопротивляться.

У Цереат женщины устали; они напрягали все силы, чтобы удержать рвавшуюся вперед прелюбодейку. Но уже из дворов выбегали старухи, женщины и девушки, ломали наскоро ветви деревьев, выдергивали прутья из плетней и присоединялись к шествию. Мальчишки и девчонки, полунагие и грязные, швыряли в Тукцию камешками и песком.

— Прелюбодейка! — неслись возгласы.

Прутья свистели, ложась на спину, путались в волосах, рвали их. Стиснув зубы, Тукция шла, тихо стеная, но когда удары дружно посыпались один за другим, и кровь потекла, обагряя ноги и скатываясь в дорожную пыль, женщина закричала не своим голосом.

Ее жалели, но били, потому что этого требовал обычай, заведенный издавна: охрана семейств от развала, мужей — от измены жен.

— Посадить ее в тиски! — предложил кто-то. — Зажать ей, что нужно, чтобы помнила, как сладко блудить!

Отчаяние сжало сердце Тукции. Она вырвалась, подхватила веревку и помчалась по дороге с такой быстротой, что ни одна девушка не могла ее догнать. Слышала сзади визг, хохот, свист, оскорбительные крики, над головой пролетали камни, а она бежала, спотыкаясь, почти умирая от ужаса и стыда.

Деревня осталась за бугром. Тукция остановилась. Кругом зеленели поля, а неподалеку шумела тенистая роща.

— Боги, помогите мне! — шепнула она и, добравшись до опушки рощи, хотела осторожно прилечь, но кто-то ласково взял ее руки и помог опуститься на траву.

— Тукция!

Это был Виллий. Маленькая голова его, похожая на голову черепахи, уродливо дергалась.

— Ничего, дорогая, ничего, боги милостивы, поправишься, — шептал он, избегая смотреть на ее наготу. — Вот туника… И еду я принес на дорогу… хлеб, лук, чес нок… а полента — в тряпке…

Тукция всхлипнула, обняла его колени:

— Брат, ты один пожалел меня… Ты… ты… Кроме тебя, никого нет у меня на свете…

Она зарыдала и уткнулась лицом в траву.


IV


Время бежало. Рабочие дни сменялись праздниками, поездки в Арпин для продажи вина и оливок — веселыми пирушками по случаю свадеб и рождений, и Цереаты жили какой-то нездоровой, напряженной жизнью.

О Тукции не было известий. Тициний, вначале удовлетворенный наказанием жены, скучал, не находя себе места. Несколько раз он пытался тайком от родных узнать о ней у Виллия, но тот злобно кривил губы и отмалчивался.

Марий и Фульциния, казалось, забыли о прелюбодейке: все мысли их были сосредоточены на сыне Гае — они получили от него эпистолу. Сын писал, что срок его службы в Испании скоро истекает и он немедленно вернется в Италию.

Старуха прослезилась, слушая медленное чтение мужа, который едва разбирал грубые, неровные письмена, нацарапанные неумелой рукой на вощеной дощечке, и заставила его прочитать эпистолу несколько раз кряду.

Старый Марий, самодовольно потирая морщинистые руки, кричал, точно Фульциния оглохла:

— Не говорил я? Он будет первым мужем Рима! И если бы жил Сципион Эмилиан, он порадовался бы с нами!

Весть о скором возвращении Мария разнеслась в Цереатах и Арпине. Земледельцы стали чаще ходить в долину. Юноши слушали бесхитростный рассказ старика о сыне, который был некогда батраком, легионарием, центурионом, военным и народным трибуном, претором, а теперь стал пропретором, видным магистратом.

Наши деды и отцы были клиентами фамилии Геренниев, а сын, добившись претуры, освободился от клиентелы, — говорил Марий, сидя в кругу юношей, — И хотя злые языки обвиняли его, что он добивался этой магистратуры путем подкупа, но это была ложь. Гай Геренний не обвинял его, и суд оправдал сына…

— Обычай запрещает патрону давать показания против клиента, — усмехнулся Виллий, — и боги одни знают, как…

Он не договорил. Старик, вспыхнув, замахнулся на него.

— Замолчи, завистник! — вскрикнул он. — Тебе ль, червяку, злословить на пропретора?

— Червяк я или нет — не знаю, — хмуро усмехнулся Виллий, — но взгляните на меня, люди! Я не привык ни перед кем ползать на брюхе…

— Замолчи, Виллий, замолчи! — послышались юношеские голоса. — Пусть он, славный дед, рассказывает нам о своем сыне!

Виллий молча отошел от них.

— Гай писал мне, — заговорил Марий, — что ему удалось очистить Испанию, лежащую по ту сторону, от разбойников иберов. Теперь обитатели ее вернулись к мирным занятиям…

Старик замолчал.

— Говори, говори! — зазвучали нетерпеливые голоса.

— Что еще говорить? Он приедет — сам расскажет. А вы, сынки, старайтесь, работайте: республике нужны знаменитые мужи, верные защитники и храбрые воины!

К концу года благосостояние семьи пошатнулось: цены на вино и оливковое масло упали, и для того, чтобы уплатить арендную плату, приходилось лезть в долги. Сначала Марий взял взаймы денег у единственного зажиточного земледельца, которого не любили в деревне за жадность и притеснения батраков, работавших на него, но когда положение этого хлебопашца внезапно ухудшилось (он задолжал Метеллам, у которых арендовал землю, и они, требуя платежа, угрожали продать его имущество) и он потребовал у Мария уплаты долга, — старик растерялся: денег у него не было.

Семья упала духом. Пришлось продать лошадь и корову, а овец зарезать и мясо сбыть за бесценок.

Плодородный участок и пасека, арендованные у Метеллов на год, хотя и давали доходы, однако большая часть прибыли шла в уплату за аренду и пользование полевыми орудиями. Унавоживание, кормление скота в стойле, наем жнецов на время жатвы (хлеб снимали серпом), молотьба (топтание хлеба скотом было заменено молотильной карфагенской телегой) — все это требовало расходов.

Мульвий и Тициний наблюдали за узенькими полосками ячменя, пшеницы, полбы, бобов и журавлиного гороха. Эти злаки разводились не на продажу, а для себя, и когда бывал большой урожай, семьи ликовали.

Однако весь почти доход поглощался господами, а когда наступил скупой год, давший мало винограда и оливок, жить стало тяжело.

Марий не спал по ночам, думая, как выйти из тяжелого положения. Несколько раз он хотел поговорить с Мульвием и Тицинием, но не решался. Наконец собрался с духом.

— Жить трудно, а умирать рано, — сказал он, вздыхая, и, заметив удивленные взгляды, улыбнулся. — Рано не мне, старику, а вам, молодым. Но боги милостивы ко всем, и они дали мне мудрый совет: пусть Мульвий и Тициний идут в Рим, там они найдут свое счастье. Мой сын, должно быть, уже возвратился из Испании, вы отнесете ему мою эпистолу и расскажете о нашей тяжелой жизни. Слава богам, что истекает срок договора с господами!

На другой день он пошел в Цереаты, купил в лавке вольноотпущенника стил и навощенную дощечку и, возвратившись, принялся составлять письмо. Писал он целый день, затирая плоской стороной стила неудачные выражения, и когда наконец кончил, Тициний, научившийся грамоте в арпинской школе, с трудом прочитал неразборчивое послание: гласные буквы были местами пропущены, слова не дописаны, и о смысле приходилось догадываться.

Братья стали собираться в дорогу.

Тициний давно уже мечтал покинуть родные места, где все напоминало о жене (здесь она пряла, там белила грубую ткань, а тут на очаге варила пищу, напевая песню), а Мульвий думал с волнением, что в Риме можно выдвинуться, добиться магистратуры, взять к себе мать и сестру.

Прощаясь с детьми, мать вынула из высокого сундука, окованного блестящими железными полосками, два камешка, один — в виде человеческой головы, другой — похожий на серп луны, и, зашив их в кожаные мешочки, повесила сыновьям на шею: первый камень достался Тицинию, а второй — Мульвию.

— Храните эти камешки, — шепнула она, обнимая их, — они предохранят вас от враждебных духов и по могут хорошо устроить жизнь.

Когда они вышли на дорогу, бежавшую в Арпин, Мульвий грустно сказал:

— Неужели мы сюда не вернемся?..

— А зачем возвращаться? — грубо прервал Тициний. — Старики умрут, а молодые…

Он махнул рукой и замолчал, не спуская глаз с широкой спины и розовых ушей сестры, которая вызвалась проводить их за деревню до первого мильного камня.

Мульвий жадно следил за долиной, родной колыбелью детства, пока та не пропала за бугром, потом взглянул на кусты и деревья, и когда в отдалении остались только верхушки, слезы заволокли глаза. Он обнял сестру и, избегая смотреть на нее, быстро зашагал вслед за Тицинием.


V


После долгих скитаний по деревням и виллам Тукция добралась наконец до Рима.

Тело ее зажило, но мысль о надругательстве терзала сердце. И ей казалось, что Рим кипучей жизнью и шумом изгладит все воспоминания. «Там я затеряюсь, как песчинка, — думала она, — и никто меня не найдет. Да и кому я нужна?»

В предместьи Рима она искала работу, но не нашла и, не зная, что делать, побрела в город.

Солнце уже закатывалось.

«Где ночевать, что есть?»

Кроме кусочка хлеба и луковицы, съеденных накануне, она не имела ничего во рту, чувствовала слабость, приуныла.

Выйдя на Via Appia, она растерянно огляделась. Неширокая улица кипела в сгущавшихся сумерках. Кое-где вспыхивали уже огоньки. Навстречу шел народ, растекаясь, исчезая в переулках, а оттуда, как волны, наплывали новые толпы.

Неумолкаемый шум голосов, крики рабов, бежавших впереди лектик, на которых полулежали нарядные матроны, подпоясанные под грудями, эллинки-гетеры, патриции с повязками на икрах для щегольства, смех белокурых блудниц, их зазывные глаза, подведенные сурьмою, возгласы продавцов сладостей и прохладительных напитков — все это ошеломило Тукцию.

Она остановилась у таверны, из которой пахнуло ей в лицо чесноком и чечевичной похлебкой, и почувствовала еще больший голод. Она подумала, что отдала бы все за кусок хлеба, и, оглядев свою пыльную одежду и ноги, обутые в грубую воловью обувь, тяжело вздохнула. Никто не обращал на нее внимания. Долго она блуждала по городу.

Давно уже на площадях зажгли светильни, давно уже уменьшился людской поток, а она шла, точно неведомая сила гнала ее вперед.

Так она добралась до храма Кастора и Поллукса. И, совсем обессилев, опустилась на ступени, чтобы отдохнуть. Ноги дрожали и как бы гудели, в ушах шумело.

Уронив голову на руки, она застыла в неподвижном положении убитой горем женщины. Долго ли так просидела — не помнила.

Кто-то тормошил ее за одежду. Она испуганно отшатнулась: перед ней стоял человек высокого роста, в тоге. Лица его она не могла рассмотреть: он повернулся спиной к свету, и только волосы его, скупо освещенные над ушами, поразили ее золотистым оттенком.

— Уже не молишься ли ты на ступенях храма? — смеясь, спросил он звучным голосом. — Проходя мимо, я подумал было, что вижу Ниобею, и потому дернул тебя за тунику.

Она молчала.

— Неужели боги лишили тебя языка? Ты, конечно, женщина из деревни и ищешь в городе работу… Но ты ничего не нашла, кроме ступеней этого храма. Что ж? Лицо твое красиво, ты молода, Венера сопутствует тебе, и ты можешь дарить ласками мужей…

— Господин мой, я не привыкла к такой жизни… Она пошатнулась (у нее кружилась голова) и чуть не упала.

— Что с тобой? — спросил он, помогая ей усесться.

— Я голодна, господин мой, я не ела… давно уже не ела…

— Встань, обопрись на меня. Я накормил тебя.

Шла за ним, как собака, не смея отстать, плохо понимая его слова.

Они остановились у фонаря, освещавшего вывеску, на которой был изображен фонтан в гуще зеленых деревьев, а у водоема девушка, кормящая гусей.

— Войдем?

Подслеповатый вольноотпущенник в старом пилее, изъеденном молью, подбежал к ним.

— Sаlve, domine noster![28] — приветствовал он, воздев с благоговением руки, как перед молитвою.

Очевидно, человек был завсегдатаем этой гостиницы, а хозяин ее — клиентом, потому что вольноотпущенник беспрерывно кланялся, и каждый раз все ниже, пятясь к середине атриума, точно перед ним стоял знаменитый муж, гордость республики.

Два светильника горели, потрескивая: один у имплювия, другой — у ларария. Пылал очаг, на нем жарилось мясо. Пахло бараньим жиром. Вода цистерны отражала буйное пламя, выбивавшееся из очага, как прядь рыжих волос, шевелимых ветром.

Тукция с любопытством взглянула на своего покровителя. Лицо его, красное, усеянное белыми пятнышками, было некрасиво, пухлые толстые губы презрительно выпячивались, только голубые глаза и золотистые волосы поражали редкой красотою.

— Приготовишь для нас кубикулюм, — говорил он, подходя к столу, — но сперва накормишь нас по-царски. Что у тебя есть?

— Жареное мясо, полента, бобовая похлебка со свининой, пирожки с начинкой, гусиная печенка…

— А вино?

— Есть и вина: хиосское, родосское и твое любимое — опимианское… Ты можешь, господин, взглянуть на тессеру и увидишь год консулата и месяц разливки в амфоры…

— Bene, bene… Perdisi iam, Tite, horam totam; diu te expecto puellae nutriendae causa.[29]

— Non me irascere, domine![30] — вскрикнул хозяин, по спешно направляясь к очагу.

Тукция набросилась на еду: она глотала кушанья не прожевывая, почти давясь, и человек с презрительной улыбкой смотрел на ее жадность. Его забавляли: и алчный взгляд женщины, и капли пота, выступившие на лбу, и порывистые движения, когда она хватала куски мяса, и слезы на глазах, когда обжигалась.

Он велел хозяину распечатать амфору и налить вина в кубки.

— Пей, — подал он полный фиал женщине, — пей за нашу любовь…

 Тукция взглянула на него сонными глазами. Горячие кушанья разморили ее.

— Пей, — повторил человек.

Она отрицательно мотнула головой, но он, ухватил се за шею, поднес фиал к ее губам и заставил выпить.

Потом она, не сознавая, что делает, выпила еще и опьянела.

Человек смотрел на нее с усмешкой.

«Голодная плебейка, — думал он, — жадная свинья, готовая на все ради желудка. И все же — она хороша».

Он допил вино, помог ей встать и повел в кубикулюм, где уже горела светильня, зажженная услужливым хозяином.


VI


Проснувшись на другой день, Тукция долго не могла сообразить, почему она находится в чужом кубикулюме, а когда вспомнила вчерашний вечер, быстро вскочила, выбежала в атриум.

В дверь, открытую на улицу, врывались потоки солнца.

«Феб-Аполлон уже выехал на золотых конях», — подумала она, вспомнив любимое выражение старого Мария, и огляделась.

От очага поднялся хозяин, недружелюбно взглянул на нее.

— Выспалась? Слава Вакху! Вчера ты так объелась и опилась, что потеряла облик женщины… Что стоишь? Неужели ты думаешь, что я буду кормить тебя сегодня?

Вспыхнув, она рванулась к двери.

— Подожди! Господин оставил для тебя десять нуммов. Бери и уходи. Да моли богов за здоровье и благоденствие Люция Корнелия Суллы.

Она взяла деньги и вышла на улицу.

Целый день бродила опять по городу, сжимая в руке серебро.

К вечеру она очутилась у лавок, где толпились полуодетые женщины. Смех и крикливые голоса оглушили ее. Она растерянно остановилась, не зная, куда идти.

— Эй ты, шкура, — кричала старая блудница с дряблыми обнаженными грудями, обращаясь к молодой, с подведенными сурьмой глазами, — хорошо выпотрошила своего Адониса?

Молчи, ночной горшок! — вскрикнула молодая и засмеялась.

— Собирались женщины, простоволосые, неряшливые, и хохотали. Старуха вцепилась девушке в волосы. Толпа окружила их. Тукция видела, как они, визжа и воя, упали на грязную землю и покатились, нанося друг дружке удары по голому телу.

— Так ее, так! — слышались голоса.

Тукция пошла вперед на огни, озираясь, полураскрыв рот от изумления. Узкая улица казалась усаженной красными цветами в темной вышине, — это светились фонари, напоминавшие формою фаллус. Их было так много, что глаза разбегались.

«Где я?» — подумала она и тотчас же догадалась («Вот Делийский мост»), что находится в квартале, называемом Субуррою. Остановилась перед богатым лупанаром.

Над воротами его красовался освещенный фаллус, во дворе журчал фонтан, и брызги с легким шумом падали в цистерну, а рядом стояла статуя волосатого не то фавна, не то сатира, с козлиными ногами и рогами.

— Приап, Приап! — радостно засмеялась Тукция и захлопала в ладоши, узнав бога плодовитости и продолжения рода; таким он был в Арпине и Цереатах, таким же стоял в ее кубикулюме, покинутом навсегда.

К ней подошел сторож с провалившимся носом и гноящимися глазами.

— К нам хочешь? — спросил он, оглядывая Тукцию, как покупатель — лошадь. — Поговори с хозяином. Вот он… видишь?

Вместо отвратительного человека, которого она ожидала увидеть, у водоема сидел муж с веселыми глазами и улыбкой на губах?

— К нам? — взглянул он на нее. — А где работала? Знаешь любовное ремесло?

Она стояла в нерешительности.

— Я возьму тебя, и ты должна будешь пройти нелегкую выучку, Но не пугайся. У меня будешь получать еду, питье, одежду, а гость будет мне платить за тебя. Но помни: отсюда не смеешь уйти, я внесу тебя в список, который передам эдилу…

Она долго колебалась, но решив, что деваться ей некуда, согласилась.

— А если мне надоест? Если я найду работу? — тот час же шепнула она.

Я не задержу тебя, клянусь Венерой! Уплатишь мне все издержки — я вычеркну тебя из списка,.. Согласна?

Он грубо обхватил ее и тихо прибавил:

— Эту ночь проведешь со мной: такой у меня порядок. А потом… потом примешься за увеселение гостей.


VII


Бородатый пропретор высадился после солнечного заката на набережной Рима в сопровождении двух рабов, обремененных тяжелой ношей. Остановившись на ступенях широкой лестницы, которая подымалась от реки к городу, он осмотрелся.

Темные тучи громоздились в небе причудливыми глыбами ярко-медного оттенка. От них по земле ползли коричневые сумерки, и набережная жила деловой суетою торговцев, рабов, блудниц, клиентов, ремесленников. Шум толпы, резкие голоса, зовы сливались в единый гул, залетавший в небольшие узенькие улички, маленькие дома, теряясь среди огромных зданий большого города.

Всюду мелькали золотые огоньки: они испещряли набережную, соединяясь по-двое, по-трое, — это медленно двигались торговцы сладостями.

А громкие крики варваров, коверкавших латынь, назойливо лезли в уши:

— Жареная рыба со стола Нептуна! — Сладкие, как амброзия, пряники!

— Медовые лепешки! 

— Плодовые и виноградные вина! Сам Вакх не пи вал таких!

— Дешево! Дешево!

— Не упустите случая, квириты!

Пропретор решительно двинулся вверх по лестнице. Это был человек мрачный, резкий в движениях. Все изобличало в нем плебея: и угловатость, и дерзость, с которой он расталкивал народ, и заносчивость. Он наткнулся на клиентов, окружавших молодого патриция (они стояли в полосе света, проникавшего из булочной), и крикнул:

— Эй вы, бездельники! Дорогу воину, который проливал за вас кровь! Иначе — клянусь богами, охраняющими Рим! — вам придется познакомиться с моими кулаками!

Клиенты испуганно шарахнулись. В одно мгновение собралась толпа, предвкушая если не уличную свалку, то яростную ссору. Навстречу пропретору выступил молодой патриций и, оглядев его с ног до головы, сказал:

— Странник, ты, я вижу, прибыл из далеких краев, не бывал никогда в благословенном богами городе Ромула и принял по ошибке Рим за деревню. Но успокойся: люди и законы всюду одинаковы.

Пропретор смотрел в голубые глаза патриция, на красное лицо, усыпанное белыми пятнышками, на золотистые волосы и на мгновенье растерялся. Но сообразив, что патриций насмехается над ним, он ухватился за меч.

— Что ты там болтаешь, как пьяная торговка? — крикнул он, сделав шаг вперед. — Дорогу! Будь я не Марий, сподвижник Сципиона Эмилиана, если не проучу тебя за дерзость!

Патриций вспыхнул:

— Клянусь Немезидой! Я бы научил тебя вежливости, сподвижник великого Сципиона, если б не видел, что ты человек неотесанный и грубый! Но я не петух, чтобы сцепиться с тобой на потеху толпы!

Марий бросился па него с кулаками, но клиенты загородили знатного римлянина, который, посмеиваясь, продолжал:

— Что же касается того, что ты отличился, быть может, в боях с варварами и Фортуна покровительствовала тебе — мне нет никакого дела! Не забывай, что ты — в Риме, а Рима ничем не удивишь…

И, отвернувшись, он сделал знак клиентам следовать за собою.

— Кто ты? — вскрикнул Марий, сжимая кулаки (толпа гоготала, подзадоривая его оскорбительными замечаниями), но патриций, не ответив, медленно уходил к громадам зданий. — Кто он? — повторил пропретор и смотрел, как недовольное сборище людей, ожидавшее свалки, уже расходилось.

Чей-то голос тихо выговорил за его спиною:

— Это Люций Корнелий Сулла, друг Опимия, убийцы Гая Гракха.

Марий тяжело перевел дух, обернулся к римлянину; он успел увидеть на его руке золотое кольцо — знак всаднического сословия — и разглядеть бледное лицо, синеватые веки и слезящиеся глаза развратника.

— Я Тит Веттий, — сказал всадник после некоторого молчания. — Я понял из вашего спора, что родом ты — плебей…

— Я — батрак, — гордо ответил Марий, — я дослужился до претуры благодаря трудолюбию и храбрости, а не покровительству нобилей… Я был военным, потом народным трибуном, и…

— Знаю.

Веттий вспомнил, что Марию покровительствовал Цецилий Метелл. Своим законом о голосованиях Марий ограничил влияние оптиматов в комициях, выступил против консула Котты, а затем всего сената и потребовал тюрьмы для консула, если он не отменит сенатского решения, а когда и Метелл поддержал Котту, Марий приказал вызвать виатора и отвести в темницу самого Метелла.

— Скажи, где думаешь остановиться? Не знаешь?.. Мой дом открыт для тебя. У меня бывает много друзей, и я познакомлю тебя с влиятельными мужами. Они по могут тебе в будущем, если ты станешь добиваться консульства… О, прошу тебя, не отнекивайся, ведь я — клянусь Громовержцем! — сразу заметил, что ты честолюбив…

— Не больше, чем любой человек…

— Ты не так уже молод, чтобы не мечтать о консулате, — усмехнулся Веттий и хлопнул его по спине. — Не будем спорить! Фортуна изменчива. Но я готов побиться об заклад, что ты в случае нужды не задумался бы сорвать с ее глаз повязку!

Марий покраснел.

— Почему так думаешь? — сдержанно спросил он.

— Я сразу тебя раскусил: душа твоя мятежна, а сам ты — человек насилия…

Оборвав свою речь внезапным смехом, всадник прибавил:

— Хорошо, что ты враг оптиматов. Твоя ссора с Суллой заставила меня подумать: вот безбоязненный человек, который добьется чего захочет!

Так беседуя, они шли узенькими уличками.

Выйдя на большой пустырь, прилегавший к стене Сервия Туллия, они добрались, наконец, до Тригеминских ворот. Рослые рабы, оба нумантийцы, вывезенные Марием из Испании, едва поспевали за ними.

Тит Веттий жил против храма Меркурия и проводил время в пирах, забавах и увеселениях. Дом его был открыт для всех. Как большинство римской молодежи, Веттий жил в долг, занимая деньги под большие проценты, и ростовщики не отказывали ему, зная, что он — единственный наследник богатого дяди. Но старик, которому давно уже было пора умирать, продолжал жить, хмурый, одинокий, раздражительный.

Это был один из богатейших всадников Рима — Муций Помпон; сын его Помпоний и племянник Леторий погибли во время восстания Гая Гракха, защищая вождя до конца, Веттий неоднократно обращался к дяде за помощью, но скупой старик резко отказывал: «На пиры и развратных девчонок не дам ни асса, а понадобятся деньги на дело — приходи, побеседуем». Однако дела все не было, да и Помпон не поверил бы без поручительства лиц, заслуживающих доверия, и Веттий брал ссуды у знакомых менял, или аргентариев, как их называли, и выдавал долговые обязательства, спокойно проставляя на пергаменте чудовищный процент L и обещая возвратить заем в недалеком будущем.

— У меня сегодня соберется несколько человек, — сказал всадник, входя с Марием в обширный атриум, устланный Attalice vestes — коврами, вышитыми золотом, выработка которых началась при Аттале I. — А вот и дорогой друг Луцилий! — закричал он с веселым смехом. — Скажи, какие добрые боги вняли моим мольбам и внушили тебе вспомнить обо мне? Э, да вы, кажется, знакомы! — удивился он, видя, как Луцилий пожимает руку Марию. — Тем лучше! Боги способствуют приятным встречам доблестных мужей!..

— Да замолчи! — прервал его Луцилий. — Неужели ты будешь доволен, если я опишу тебя в сатире болтливым амфитрионом, который угощает гостей словесной жвачкой вместо кушаний?

— Пощади! — не то шутливо, не то с испугом взмолился Веттий, воздевая руки. — Я обращусь к Фебу-Аполлону и божественной музе Полимнии с пламенной мольбой, чтобы они на тот раз лишили тебя вдохновения!..

Луцилий, улыбаясь, взял его под руку:

— Все тот же шутник и весельчак! Покидая Тринакрию, я помолился Меркурию, Нептуну и Эолу, и они милостиво сопутствовали мне.

— Расскажи, как живешь в Тринакрии? Спокойно ли там? Много ли написал и кого осмеял? Прочти что-нибудь, пока соберутся гости…

— Живу хорошо, пишу мало, читаю Гезиода, Гомера, Энния, иногда путешествую по острову. В Тринакрии спокойно, но мне кажется, что боги варваров готовы помогать рабам…

— Что ты говоришь? — вскричал Веттий с заблестевшиими глазами.

Луцилий улыбнулся.

— А может, я и ошибаюсь. Вот Марий слушает нас и удивляется: болтуны, бездельники — не так ли? А ведь быть таким храбрым воином и мрачным оптиматоненавистником — не много ли сразу? Но успокойся, Гай Марий!

Сципион Эмилиан ценил и любил тебя, несмотря на то, что ты враг нобилей…

— Ошибаешься, благородный Луцилий! Эмилиан любил и ценил меня за военные подвиги, — уклончиво ответил Марий и, подумав, прибавил: — Откуда он мог знать о моей ненависти к оптиматам? Да и есть ли она во мне?

— Не хитри, прошу тебя…

В это время вошли Люций Апулей Сатурнин и Гай Меммий. Сатурнину было шестнадцать лет, а Меммию побольше, но Меммий жадно прислушивался к суждениям своего друга. Считая себя учеником Меммия, Сатурнин ошибался: скорее он был последователем Гракхов. Меммий знал это и, сам преклоняясь перед погибшими братьями, высоко ценя полезную их деятельность, думал, что друг его будет продолжать дело Тиберия и Гая.

Плечистый краснощекий Сатурнин и смуглый полнотелый Меммий подняли руки в знак приветствия и одновременно воскликнули:

— Слава доблестным мужам, надежде Рима! Веттий поспешно подбежал и подвел их к Луцилйю и Марию:

— Знаменитый поэт, бесправный всадник. А это — пропретор…

— Да мы знакомы! — перебил Меммий, сжимая руку Мария.

— Оба готовы нам помочь, — продолжал Веттий. — Так ли я говорю, друзья?

— Ты не ошибся, — сказал Луцилйй, а Марий молча наклонил голову.

Мне кажется, — осторожно замети Меммий, — что нашим новым друзьям мало известны цели, ради которых мы собираемся. Боги и справедливость на нашей стороне. Но кто не знает положения народов, населяющих нашу республику? Всюду стоны, разорение, спекуляции и уменьшение деторождения. Жить, квириты, становится все труднее… Положение земледельцев до сегодняшнего дня было таково. Несколько лет назад комиции решили отменить аграрный закон Гракхов и суммы, вырученные с арендованных общественных земель, распределить среди городского плебса. Это был ловкий ход со стороны сената — ход Афродиты! Хлебопашец имеет участок и делится доходом с горожанином. Братская помощь — не так ли, квириты? — злобно засмеялся он.

— Но городской плебс и так получает даровой хлеб, а деревенский бедняк — ничего (не жрать же ему землю!), и он не в силах заплатить за аренду своего поля. Да и сбывать овощи все труднее, и заморский хлеб вытесняет на рынке наш, римский… Так ли говорю? А сегодня этот подлец Спурий Торий сумел провести закон…

— Какой закон? — прервал Марий. — Неужели оптиматы опять нажимают на нас?

— Общественная земля объявлена частной собственностью, — сказал Меммий, — ее внесли в ценз, и отныне хлебопашец может продавать ее, дарить или оставлять в наследство кому угодно. А хуже всего — что гракханские наделы уничтожены, древний ager publicus исчез и пострадали римляне, латины и союзники…

— Все теперь понятно, — усмехнулся Луцилйй, — борьбу нужно начинать снова. Вся Италия стала частной собственностью, и нобили начнут так же, как до Гракхов, притеснять хлебопашцев, продавать за долги их земли или скупать за бесценок!

Сатурнин взволнованно забегал по атриуму.

— Вот, квириты, плоды нашей нерешительности! — воскликнул он. — Теперь не триумвиры будут ведать земельным вопросом, а цензоры, консулы и преторы…

Задумавшись, все стояли, опустив глаза.

— Это, квириты, первая новость, — заговорил Меммий, подняв голову, — о второй скажу после… А теперь послушайте, что делается в благословенном богами городе Ромула: девушка, пятнадцатилетняя дочь консула Люция Кальпурпия Бестии, этого продажного пса, который вместе с Эмилием Скавром был подкуплен Югуртрю, забеременела и сделала себе выкидыш; жена претора Кассия родила в его отсутствие и ребенка удавила; а дочери всадников, научившись предупреждать зачатие, безнаказанно развратничают, потому что и матери их не без греха…

— Ужасное зло, — сказал Луцилий, — рождаемость падает, а если это продолжится несколько лет, Рим впоследствии ощутит недостаток в воинах…

Марий засмеялся.

— Это тебя не опечалит, благородный Луцилий, — вымолвил он, поглаживая волосатой рукой густую черную бороду, — пусть в Риме будет меньше воинов, лишь бы у вас, союзников, было их побольше!…

— А если и так, — вспыхнул Луцилий, — я люблю Рим, я верный сын его! Нет, не сын, а пасынок, потому что Рим не заботится о своих детях… Были прекрасные борцы-полубоги, которые больше радели о нуждах бедных союзников, чем отцы государства. И что ж? Их умертвили, обвинив в посягательстве на целостность республики… И кто обвинил? Кто? Люди, достойные самой жестокой казни! — И повернувшись к Сатурнину: — Друг, — спросил он, — где же ваша вторая новость?

— Вот она! — вскричал Сатурнин. — Югурта прибыл в Рим!

Все молчали.

— Ну и что ж? — первый заговорил Луцилий. — Югурту мы знаем (помнишь, Гай Марий, юногоцаревича?), он легко согласится на мир.

— Это были славные дни римского величия! — улыбнулся Марий. — Но не тешь себя, благородный Луцилий, надеждами: Югурта хитер и коварен…

— Я такого же мнения, — согласился с ним Меммий. — Разве не он подкупал наших военачальников? Даже Марк Эмилий Скавр, princeps senatus,[31] не устоял против его золота! Пусть он это сделал по наущению Кальпурния Бестии, вина все равно на нем, хотя он и сумел оправдаться. А куда девались слоны, скот, лошади и серебро? Царь выдал их Бестии, заявив, что сдается на нашу милость. А потом он подкупил военачальников Бестии, и они продали ему скот, перебежчиков, слонов я даже серебро…

Веттий рассмеялся:

— За серебро царь приобрел свое же серебро. Хоте- лось бы знать — за какую цену?

В атриум входили центурионы, воины, клиенты, полупьяные, неряшливо одетые граждане, бедняки и рабы.

— В твоем доме, дорогой Тит, настоящее царство Сатурна, — насмешливо шепнул Луцилий, — равенство, братство, благосостояние, радость… Уж не думаешь ли стать вождем всех этих оборванцев?

— Не глумись, прошу тебя, — покраснел Веттий, — твое отношение к бедности равносильно презрению римлян к союзникам.

Луцилий побледнел.

— А ведь ты, carissime,[32] тоже союзник… Эти же люди готовы постоять с мечом в руках за дарование вам прав гражданства.

Сатирик растерялся:

— Прости. Я не знал, ради чего собираются эти люди. Не забудь — человек я новый, и мне показалось, что они пришли только для того, чтобы поесть и напиться…

 В атриум вбежали с веселым смехом блудницы и флейтистки, окружили мужей, воинов, ремесленников и рабов. Посыпались вольные шутки.

Меммий, Марий и Сатурнин отошли к имплювию: брезгливость вызывали в них эти женщины, а Тит Веттий, позволявший им обнимать себя, показался Марию легкомысленным и пустым человеком.

— Я догадываюсь, зачем приглашены развратницы, — сказал пропретор, — и считаю наше присутствие в этом доме постыдным.

Меммий молчал, но Сатурнин спокойно ответил:

— Да, но неужели они не люди? А разве нам известно, что довело их до такой жизни? Может, голод, насилие — кто знает…

К ним подошел Луцилий:

— Взгляните на столы, которые вносят слуги по приказанию амфитриона…

Голос Веттия донесся до них:

— Освободить место для плясок да сказать повару, чтобы поторапливался, иначе — клянусь Прометеем! — я похищу у него огонь или его у огня!

Все засмеялись.

— Опимианского вина не подавать: оно пахнет кровью Гракха!

Слова хозяина потонули в шуме голосов. Гости возлегали за столами.

Веттий подхватил Мария и Меммия под руки, кивнул Сатурнину, приглашая его следовать за собой, и торжественно подвел всех троих к столу, за которым уже возлежали две матроны и девушка: Люция — молодая дочь Муция Помпона, жена всадника Мамерка, Цецилня — пожилая супруга нобиля Нумерия, и Лоллия — дочь всадника Аниция.

Три мужа заняли места за столом.

Пожилая матрона говорила молодой:

— Удивляюсь, Лоллия! Ты пренебрегла счастливым случаем познакомиться с царем! Разве ты не была у жены Гая Бебия, когда Югурта навещал его?

— Верно, благородная Цецилия, но царь прибыл сегодня утром; вид у него был усталый, и мы с Терцией не посмели показаться ему на глаза.

— А кто сопровождал Югурту, кроме Кассия?

— Царские сановники, с такими зверскими лицами, что нам было страшно…

Сатурнин подмигнул Меммию. Марий исподтишка наблюдал за ними, чувствуя, что здесь, за столом, должно произойти нечто занимательное.

— Югурта, конечно, посетил народного трибуна, что бы заручиться его поддержкой, — заговорил Меммий, косясь на матрон. — Идя сюда, на пирушку, я встретился с Гаем Бебием, и он сказал мне… Но, может быть, благо родная Лоллия расскажет нам своим приятным голосом, о чем договорились царь и народный трибун?

Меммий, улыбаясь, взял с блюда румяную, поджаренную куриную ножку и поднес девушке. Лоллия поблагодарила его взглядом.

— Как договорились — не знаю, — сказала она, — но, сидя в перистиле, я слышала, как Югурта торговался с благородным Бебием: трибун должен был стать оплотом против римского правосудия и народного негодования..

— И Бебий… — побледнев, шепнул Меммий.

Но Цецилия перебила их, — она поняла, что дело может кончиться неприятностями для Бебия, — и голос ее прозвучал предостерегающе:

— Все это сплетни, дорогая Лоллия! Югурта не мог посетить народного трибуна, потому что он виделся в этот день со своим родственником Массивой, сыном Гулуссы и внуком Масиниссы!

— Но ты сама говорила! — вспыхнул Сатурнин.

— Я говорила? Когда?

— Замолчи, лживая женщина! Сказками о свидании Югурты с Массивой дела не поправить! Всем известно, что Массива бежал в Рим после сдачи Цирты и убийства Адгербала и теперь, по совету Спурия Альбина, добивается царской власти в Нумидии. Следовательно, Югурта не мог навестить своего врага!

Люция не слышала, занятая едой. Но резкий голос Сатурнина заставил ее насторожиться. И она решила поддержать Цецилию:

— Конечно, благородная матрона права. И я могу поклясться Юпитером, что Югурта, побывав у Гая Бебия, отправился к… (она забыла имя Массивы и растерялась) к… как его имя? Масинисса? Не помню…

Сатурнин расхохотался. Это было невежливо по отношению к гостье (даже Меммий смутился, а Веттий покраснел), но временами на него находили приступы веселья и тогда он пугал грубым, неприятным смехом окружающих. И сейчас, опрокинувшись на ложе, хватаясь за живот, он захлебывался от хохота, багровый от напряжения, потный, с залитым слезами лицом.

— Перестань, перестань! — шептал Меммий, - Ты обидел амфитриона и его гостью, ты…

Марий молча наблюдал за ними. Его хмурое волосатое лицо кривила презрительная усмешка, а мрачный взгляд, казалось, говорил: «Не обманете, вижу насквозь — и вас, и гостей, и никому не верю; потому что все вы негодяи».

А Люция переглядывалась с мужчинами; любовников у нее было много, и она обдумывала, как распределить дни свиданий и как поискуснее обмануть подозрительного мужа.

Лоллия и Цецилия поспорили. Размахивая руками, они оскорбляли друг дружку грубой бранью. Марий смотрел на их возбужденные лица, и ему становилось весело.

— Ты, подлая, бегала к Гаю Бебию, как субуррадка! — кричала Лоллия, размахивая обглоданной куриной ножкою. — Ты развратила добродетельного супруга добродетельной жены! Твои бесстыдные ласки знакомы всему Риму!

— Лжешь, потаскуха!

Глаза Лолии округлились. Она с ненавистью смотрела на густо покрытое румянами поблеклое лицо матроны и вдруг размахнулась, швырнула в нее обглоданной костью.

Цецилия вскрикнула. Из разбитой нижней губы текла кровь, на побледневшем лице застыл испуг, и, матрона прижимала ладонь к ране, вздрагивая всем телом.

Веттий растерялся; он умолял Цецилию возлечь за другим столом, где случайно освободилось место (один старый раб, объевшись, внезапно умер, и его поторопились выволочь наружу), но разъяренная женщина воспротивилась:

— Я ее искалечу, подлую! Она, дочь полуплебея, подняла руку на патрицианку!..

Ей не дали говорить. Гром голосов потряс атриум:

— Что ты там врешь, старая подошва, о плебеях?

— Толстая свинья! Веттий поднял руку:

— Тише, квириты! Я собрал вас не для того, чтобы смотреть на драки и слушать споры! Еще не выпита ни одна капля, а раздор уже блуждает по атриуму. Что же будет, когда Вакх развеселит ваши сердца? Неужели хотите, чтобы я лишил вас вина?

Все замолчали, кроме Цецилии и Лоллии. Теперь переругивались почти шепотом.

Марий повернулся к Веттию:

— Позволь мне, дорогой амфитрион, унять этих самок. Одно твое слово, и я стукну их лбами с такой силой, что эти глупые головы расколются, как тыквы, и мы увидим, много ли червей завелось у них в мозгах?

Он оглянулся. Ложе Меммия и Сатурнин опустело: пользуясь возникшим спором, оба друга поспешили скрыться.


VIII


Отпустив сопровождавших его клиентов и простившись с друзьями, верными участниками его ночных похождений, Сулла нащупал под плащом меч и углубился в темноту извилистых уличек. Он почти не думал о столкновении с пропретором, хотя иногда мелькала в его сознании одинокая мысль о сподвижнике Сципиона Эмилиана, быстро исчезая в неясных воспоминаниях о ночных оргиях…

Патриций шел, прислушиваясь к своим шагам и лаю сторожевых собак.

Рим, казалось, спал глубоким сном.

Однако этот мнимый сон сменился движением, говором, зазывными голосам простибул, когда Сулла вышел на Viа Аррiа. Ночная жизнь текла неравномерно: в освещенных местах она кипела, а в темноте замирала, как бы притаившись.

Пройдя около стадия, он свернул в узенькую улицу.

Женский крик, испуганный и умоляющий, полоснул тишину:

— Помогите!

Сулла остановился. Крик повторился громче и отчаяннее.

Не колеблясь, патриций выхватил меч и бросился в темноту. Не успел он сделать нескольких шагов, как пришлось остановиться. Пять пьяных всадников, окружив женщину, пытались ее связать. Она отбивалась от них кинжалом, но силы ее покидали, и она, прислонившись спиной к каменной стене, защищалась все слабее.

— Назад, негодяи!

Голос его прозвучал твердо и властно.

Всадники шарахнулись и оставили женщину, но увидев против себя только одного человека, порывисто распахнули плащи. Сулла понял, что, если они выхватят оружие, ему не устоять в неравной борьбе. Он бросился на них и, работая мечом, как палкой, стал наносить удары плашмя. Всадники обратились в бегство.

Сулла вернулся к женщине.

Она стояла на том же месте с кинжалом в руке, и слезы градом катились по ее пухлому лицу.

Он окинул ее быстрым взглядом: юная (ей не было еще шестнадцати лет) привлекательная девушка, высокая, стройная.

Глаза их встретились. Прижимая руки к груди, она тихо выговорила:

— О благородный муж! Чем отблагодарить тебя за помощь?

Сулла усмехнулся.

— Лучше скажи, кто ты, чтобы я знал имя красавицы, е которой встретился в эту ночь.

— Я Юлия, сестра Секста Цезаря из рода Юлиев, — сказала девушка, восторженно поглядывая на Суллу черными блестящими глазами, — и когда мой дядя Авл, претор, и брат Секст, квестор при сокровищнице Сатурна, узнают о твоем геройском подвиге, они лично приедут поблагодарить тебя за твою неустрашимость и отзывчивость.

— Я не нуждаюсь ни в чьей благодарности.

— Ты горд. Но скажи по крайней мере свое имя, что бы в моем сердце сохранилась благодарность до самой смерти… чтобы я могла молить небожителей о твоем здоровьи, успехах и счастьи… чтобы…

— Благодарю тебя, — холодно ответил Сулла, — но твой дядя склонен, как я слышал, поддерживать плебеев… а брат даже принимает у себя таких лиц, как Меммий?..

— Он почитает погибших Гракхов и ратует за справедливость… Разве это плохо?

Сулла засмеялся.

— Пойдем, я провожу тебя, Юлия, чтобы никто не сказал обо мне, что я оставил тебя в опасности… А где ты живешь? И как очутилась ты в темной улице без провожатых?

— Увы, господин, я возвращалась от знакомых, три раба сопровождали меня, и когда на нас напали всадники, невольники разбежались…

— Ну, а как поступит твой дядя с трусливыми рабами? — презрительно засмеялся он. — Молчишь? Я так и знал… Я бы приказал содрать с них шкуру!

Она со страхом взглянула на него.

Шли по освещенной Via Аррiа. Юлия вспоминала, где видела это некрасивое лицо, приподнятый подбородок, выпяченные губы, золотистые волосы, а Сулла, глядя на нее, думал, как, провести эту ночь: «Созвать шутов и мимов и пить с ними до рассвета? Или пригласить Арсиною, канатную плясунью, чтобы подбодрила меня своими ласками? Или пойти на пиршество к Скавру, который клянется, должно быть, в сотый раз, что он — самый честный муж республики? Нет, все это глупости. Отправлюсь лучше домой, зажгу светильню и закончу изучение боя при Гранике. И если буду вторым Александром Македонским, то опыт великого завоевателя принесет мне пользу. Умственные удовольствия длительны, а потому приятнее телесных».

Юлия спрашивала его о чем-то уже третий раз, а он не отвечал, погруженный в размышления, и вздрогнул, точно разбуженный от глубокого сна, когда она дотронулась до его тоги.

— Что говоришь? Люций Опимий? Негодяй? Да, негодяй и скотина! Но разве большинство оптиматов не такие же подлецы? Я знаю, что нобили злоупотребляют своим влиянием, народ — свободою; каждый стремится захватить, похитить, обмануть… Всадники наглеют, потому что знать захудала, а земледельцы ослабели… Всюду грабеж, лихоимство… Но придет муж, который возьмет власть в свои руки и жестоко расправится со злодеями.

— Скажи, господин, кто же, по-твоему, должен стоять у власти, если ты порицаешь все сословия?

— У власти будет стоять один человек: вождь, и главенство его признает сенат…

— Царь?

Он не ответил, точно не слышал вопроса, и продолжал после минутного молчания:

— Он повернет железной рукой республику к древним временам, чтобы жизнь стала такой же, как до Пунических войн. Плебс и всадники должны знать свое место!

Мельком взглянула на него и вздрогнула: лицо его, принявшее жестокое выражение, пылало, губы подергивались, а глаза горели, как у дикого зверя. Вдруг он рассмеялся:

— Какие странные разговоры ведем мы ночью, после нападения злодеев! Ты находишься, девушка, во власти незнакомого человека, который может оказаться, неожиданно для самого себя, разбойником! Ты не боишься меня?

Нагнулся к ней, она близко увидела его мужественное некрасивое лицо, чувственные губы, запах крепких духов ударил ей в голову, но она не отстранилась.

— Нет, не боюсь.., Я долго думала о том, где увидела тебя впервые, и вот наконец вспомнила: Дядя Авл, рассказывая о пиршестве у Метелла, показал мне тебя на улице, и твои золотистые волосы остались у меня в памяти. Там, на пиру, один всадник оскорбил какую-то плясунью, а вступившегося за нее патриция обозвал дурным словом. Патриций подошел к обидчику и ударом кулака свалил его на землю… Скажи, ты не Люций Корнелий Сулла?

Он опять промолчал, задумчиво шагая рядом с девушкой. Ему приятно было, что она, привлекательная и умная, рассуждает, как взрослый мужчина, но досадно, что ее родные тяготеют к плебсу…

Когда Юлия, указав на дом Цезарей, стоявший на углу какой-то невзрачной улицы, объявила, что они уже пришли, он просто сказал:

— Прощай.

— Благодарю тебя за великодушие, — вздохнула девушка, — мой дядя…

— Твой дядя и брат — враги патрициев, значит - и мои враги, — резко ответил он и остановился.

Смотрел, как белый ее пеплум мелькал в темноте, и ему казалось, что с ним улетала от него душа Юлии.

Круто повернулся и быстро зашагал. Вскоре его крепкая фигура пропала во мраке одного из переулков.


IX


Спустя несколько дней Квинт Цецилий Метелл праздновал выздоровление жены от опасной болезни, и Марий, успевший увидеться с ним и хитростью войти к нему в доверие, получил приглашение на пир.

Треножники с вазами, столики и столы, кресла и скамьи загромождали атриум. Он жужжал голосами гостей, сверкал женскими одеждами, расшитыми серебряными и золотыми блестками, искрился драгоценными камнями, пестрел мозаикой пола, благоухал запахом духов, чеснока и пота.

Высокие светильники ярко горели, потрескивая и мигая, и фитили чадили.

Войдя в атриум, Марий взглянул в зеркало, находившееся у входа, и оправил на себе тогу. Блестящая поверхность отразила большую голову с всклокоченными волосами, которые не поддавались действию гребня, круглое красно-бурое, обросшее лицо и черную неподстриженную бороду, тоже всклокоченную.

Не смущаясь своей наружностью, Марий оглядел исподлобья гостей, отыскал в толпе Квинта Цецилия Метелла, обритого широкоплечего патриция с умными, быстрыми глазами, который беседовал у имплювия с всадниками, а у входа в таблинум увидел его братьев: Люция Далматского и Квинта Балеарского.

Оставив всадников, хозяин пошел навстречу гостю. Но не успел он подойти к нему, как лицо Мария побагровело, кулаки сжались.

Квинт Цецилий Метелл оглянулся. Марий не сводил глаз с Суллы; окруженный толпою женщин, золотоволосый патриций беседовал с ними, и взрывы хохота потрясали атриум.

— Сулла! — шепнул он, направляясь к нему.

Но Метелл удержал его:

— Прошу тебя, успокойся и расскажи, отчего взволновала тебя встреча с этим молодым человеком.

Выслушав Мария, амфитрион улыбнулся:

— Не обращай внимания на дерзкие проделки этого человека. Все говорят, что он ведет гнусный образ жизни, но я не мог не пригласить его: он принадлежит к старинному роду и, кажется, не лишен дарований…

Метелл не кончил: к ним подходил Сулла; в его глазах искрился смех.

— А, старый знакомый! — воскликнул он, взглянув на Мария, и тотчас же повернулся к Метеллу: — Мы поспорили немного на набережной, и я, — обратился он к Марию, — призываю в свидетели всех богов и Ромула-Квирина, что не хотел обидеть сподвижника Сципиона Эмилиана! Я высоко ценю, пропретор, подвиги и деятельность, которыми ты прославился в Испании, и надеюсь, что в будущем твое имя прогремит по всей республике, как громы Юпитера Капитолийского… Не сердишься?

Слова Суллы смягчили сердце Мария. Он улыбнулся и первый протянул руку.

— Если я тогда, — подчеркнул он, — обидел тебя, забудь и не сердись.

Метелл был доволен их примирением, но не предполагал, что за словами Суллы таились холодная ненависть, тогда как Марий искренно высказывал свои чувства.

В это время в атриум входили Цезари — Авл, Секст и Юлия. Шепот пролетел по атриуму, точно залепетали листья, тронутые ветерком;

— Прекрасна! Божественна!

— Какие руки и глаза! Какой цвет лица!

Высоко подпоясанная, чтобы казаться стройнее, Юлия и без того была стройна. С шеи свисала на грудь золотая цепь с драгоценными камнями, в ушах сверкали продолговатые серьги, на руках — серебряные змеевидные перстни. А на голове сияла золотая диадема.

Марий и Сулла, стоя рядом, любовались девушкой. Рука Мария то приглаживала непослушные вихры, то тянулась к всклокоченной бороде. Он волновался.

Сулла был спокоен. Легкая улыбка блуждала по его губам. Он перевел глаза на дядю-претора и брата-квестора. Авл был муж пожилой, с сединой на висках и бороде, а Секст значительно старше сестры. Оба держали себя гордо и независимо, а Метеллам дружески пожимали руки, хотя были только знакомыми, а не друзьями.

Юлия узнала Суллу и, вспыхнув, опустила глаза.

Он подошел к ней, поклонился, похвалил ее дорогую одежду, сказал, что рад видеть такую прелестную девушку, которой все восхищаются, «даже бородатые дикари» (это был намек на Мария), и отошел, не взглянув даже на обоих Цезарей.

Марий с завистью смотрел на Суллу.

— Ты давно знаком с этой красавицей? — шепнул он. — Расскажи, кто она, какого поведения, кто эти мужи, сопровождающие ее, где живут, богаты ли и пользуются ли влиянием в Риме?

— Все это меня мало занимает. Я познакомился с ней, как знакомятся все — на пирах, в амфитеатре или на прогулках. Об остальном спроси у амфитриона.

И, отвернувшись от него, направился к Метеллам.

— Югурта обнаглел, — говорил Балеарский, щуря близорукие глаза, — он приказал Бомилькару, своему сановнику, тайно умертвить Массиву, а когда Альбин раскрыл преступление и Бомилькар сознался, Югурта сумел так повести дело, что убийцу отпустили на поруки пятидесяти царских сановников. Потом Бомилькар исчез — очевидно, Югурта отослал его в Нумидию…

— А сенат? Неужели отцы государства не заключили царя в Мамертинскую темницу? — спросил Далматский.

— Увы, — вздохнул Квинт Цецилий, — сенат приказал ему удалиться из Италии. И он поспешил уехать в сопровождении нашей стражи. Центурион, сопутствовавший ему, говорит, что царь молча оборачивался на Рим и, наконец, воскликнул: «Вот продажный город, который погибнет, если найдет покупателя!»

О, позор, клянусь Марсом-мстителем! — вскричал Балеарский. — Неужели центурион смолчал, слыша глумление варвара?

— Центурион заколол бы его, как свинью, но, понимаешь, приказ об охране царской особы — приказ!

Сулла громко засмеялся, и братья повернулись к нему.

— Приказ? — переспросил он, пожимая плечами. — Я бы не задумался наказать его со всей строгостью, какой он заслуживает.

Марий стоял, прислонившись к колонне. «Нужно ехать на войну, добиваться консулата, — думал он, — но прежде всего я должен разбогатеть и выгодно жениться… Ох, Юлия! Юлия! Прекрасная, как Венера, строгая, как Диана, мужественная, как Минерва, ты покорила мое сердце и будешь моей Юноной, клянусь небожителями! Иначе жизнь станет для меня тягостью!»

Гости занимали уже места за столами. Марий отыскал глазами Цезарей и возлег рядом с ними.


X


В этом году зима была суровая, и римляне рано надели теплые тоги. С ноябрьских ид по ночам и утрам шли холодные дожди, а в пятый день декабрьских календ выпал густой снег, Вскоре он растаял под лучами солнца, и несколько суток стояла оттепель с туманами и пронизывающей сыростью. Спустя неделю снег опять покрыл землю, подул холодный Борей и сковал морозом лужи. Даже вдоль берегов Тибра появилась хрупкая корка льда. Солнце скрылось.

В шестнадцатый день римских календ ветер утих, пошел снег крупными хлопьями.

Но улицы, несмотря на холод, жили напряженной жизнью. Рабы и невольницы, кутаясь в плащи, спешили разнести подарки, посылаемые господами друзьям и знакомым. Торговцы готовились закрыть лавки, торопясь продать товары.

Серые сумерки слетали на город. Форум гудел, как улей. Храм Сатурна, на вершине которого находились тритоны — трубачи, погрузившие хвосты в воду, — оживленно шумел; жрецы и магистраты торжественно пировали в честь Сатурна и его супруги Опс. В многочисленных вазах поблескивали зерна и плоды — символы земли и неба. Народ ждал,..

Наконец под портиком храма появился белобородый жрец, прошел на середину форума и возгласил:

— Сатурналии! Сатурналии!

Клепсидра, сооруженная Сципионом Назикой, надрывно завыла, ей ответили клепсидры нескольких рынков. Радостные крики огласили форум, прокатились по улицам. Толпы рабов в пилеях выбегали из домов, распевая во всё горло песни на своих варварских наречиях, весело выкрикивая:

— Io Saturnales![33]

Народ валил беспрерывно. Снег хрустел под ногами. На улицах продавались глиняные скульптурные фигурки, и горожане покупали их, чтобы принести в жертву Сатурну за себя и за родных.

Белый город Ромула утопал в сгущавшемся сумраке. Огни светилен мигали, и розовые тени плясали по грязному снегу.

Рабы и плебеи спешили в господские дома, где ожидало их пиршество. Но в эти праздники слова «господин» и «раб» не произносились, потому что все жители республики считались равноправными гражданами.

Метеллы, не желая справлять Сатурналий в обществе невольников и клиентов, уехали накануне в свою виллу; гордые нобили предпочитали просидеть сутки в летнем доме, в холоде и без слуг, чем «унижаться» перед «говорящими орудиями». Многие оптиматы отправились с вечера в игорные дома, где чванливая римская молодежь, привыкшая к шуму и спорам, играла в кости (эдилы в этот день сознательно закрывали глаза на недозволенную забаву, во время которой проигрывались большие состояния, рабы и дома), но большинство нобилей и всадников всё же остались дома, — Сатурналии обещали веселые часы, мимолетные связи с женщинами.

Сулла, получивший после смерти Никополы крупное наследство и не успевший промотать его, жил на Палатине, где занимал небольшой, прекрасно обставленный дом.

Задолго до Сатурналий он подсчитал свои деньги и десятую часть их, а также кое-что из одежды, ваз и статуэток предназначил на праздничные расходы.

Ожидая вечером гостей, он приказал еще накануне вымыть и вычистить дом, приготовиться к пиру; лично наблюдал за работой поваров и невольниц, закупил вещицы, которые собирался подарить друзьям.

Посылая рабов, Сулла говорил:

 — Не берите ничего от господ в награду и не пейте вина больше одного фиала. Отнесите Лутацию Капулу пучок зубочисток, банку варенья из ливийских фиг и дюжину навощенных дощечек, о трех страницах каждая; всаднику Аницию пол-либры[34] благовоний и восковую свечу, чтобы усердно молился богам о порядке в своем доме; дочери его Лоллии (передать так, чтобы никто не видел!) — губку, корзинку лучших оливок и горшочек с антиполисскими тунцами; маленькой Арсиное, канатной плясунье, — корзинку орехов, пряников и венок; шутам и мимам — полмодия очищенных бобов, луку и сыру; клиентам — вазы, туники с рукавами и пряжки для обуви, как я распределил и записал; а рабам и невольницам — по одному ассу и восковой свечке. При каждой посылке найдете эпистолу, которую вручите по принадлежности.

Он улыбнулся, вспомнив содержание этих эпистол. Катулу он написал: «Желаю тебе не почернеть от знойных объятии эфиопки, в которую ты влюблен»; Аницию: «Зорко смотри за своими сундуками с золотом, в которых завелись черви, поедающие динарии» (это был намек на расточительную и беспорядочную жизнь жены всадника); Лоллии: «Вытирай тщательно посылаемой губкой чужие поцелуй на своем теле»; а канатной плясунье: «Лакомься сластями, как я лакомлюсь тобою». Днем он стал получать ответные подарки. Лутаций Катул прислал скатерть и письмо с дерзким ответом: «Бережно употребляй эту подстилку во время любовных нежностей»; Аниций — амфору, наполненную желудями: «Кушай на здоровье». (Сулла, побледнев от бешенства, подумал: «Никогда ему не прощу!»); Лоллия — серебряную чашу с уксусом: «Я — мед, а ты — уксус»; Арсиноя — прядь волос и эпистолу на греческом языке: «Сладости от тебя — напоминание о сладостях твоей души и тела»; а один бедный клиент, распродавший свое скудное имущество, чтобы сделать патрону оскорбительный подарок, прислал золотое кольцо.

Сулла побагровел: «Велю продать кольцо в пользу храма Сатурна, а клиенту дам собственноручно на третий день двести пятьдесят ударов тростью по ногтям!» В атриуме всё было готово для вечернего пиршества. Когда рабы и невольницы вышли на улицы для участия в Сатурналиях, в дом Суллы прибыли мимы, шуты и Арсиноя, — все в одеждах рабов.

 Канатная плясунья жила близ храма Кастора и отказывалась переехать к Сулле, потому что состояла в корпорации фокусников и считала неудобным покидать коллег. Страстно привязанная с отрочества к патрицию, которого боготворила, она не имела любовников и не желала выходить замуж, пока жив был ее господин; связь их не омрачалась ничем в течение десяти лет — срок огромный при непостоянстве Суллы.

Надев рабскую одежду, Сулла отправился на кухню подогреть блюда, которые обыкновенно подавались в горячем виде.

Засучив рукава, он усердно трудился у пылающего огня и говорил помогавшей ему канатной плясунье:

— Мы равны, Арсиноя! Я знаю о твоей привязанности. Жена надоела, и я отошлю ее к родителям, если ты согласишься выйти за меня замуж. Не отказывайся, умоляю тебя!..

Арсиноя звонко засмеялась и обняла его. Она была слишком умна, чтобы согласиться, и сказала, прижимаясь смуглой бархатистой щекой к его лицу:

— Я согласна, но только на время Сатурналий!

— Арсиноя!

— Не проси меня, Люций! Разве я не знаю, что после празднеств проснусь канатной плясуньей, а ты — патрицием из древнего рода? Арсиноя не пара Люцию Корнелию Сулле.

Он молчал, в душе соглашаясь с нею.

— Десять лет я люблю тебя, Арсиноя, хотя много узкобедрых дев возлегало на моем ложе. Скажи — не переставала ли ты меня любить, зная об этом?

Она грустно улыбнулась.

— Я ревновала тебя, ревную и теперь. Но каждый раз я думала так: если это составляет для него удовольствие, пусть наслаждается и пусть Афродита будет ему помощницей!

Сулла не успел ответить, — возвращались рабы.

Они ворвались в атриум, как в свой собственный дом, — с криками, песнями, воем и грохотом. Многие бросились в лаватрину, чтобы помыться.

Мужчины и женщины купались вместе, — грубые шутки и хохот не умолкали. Вода плескалась, горячая и холодная, цистерны опорожнялись и вновь наполнялись. Многие, торопясь, мылись в грязной воде, оставшейся после предыдущих купальщиков: не время было разбираться в полутемной лаватрине, когда ждало всех пиршество.

Из лаватриды люди побежали в атриум. Останавливаясь у столов, они бросали кости: выбирали царя пирушки. Наибольшее число очков получил любимый шут Суллы.

Это был старый, лысый карлик со слезящимися глазами. Он с гордым видом занял почетное место и смотрел исподлобья на собеседников. А они, играя в кости на орехи, ругались, спорили.

— Кончать игру! — приказал царь пирушки, и все не возражая, повиновались. — Занимайте места. Эй, повар и повариха! — закричал он. — Давайте кушать, иначе, — клянусь Эскулапом! — всех нас придется спасать от голодной смерти.

Сулла и Арсиноя появились в дверях таблинума. Они несли одинаковое блюдо — гороховую похлебку. Потом последовала полента, жареная свинина, пирожки и облитые медом лепешки. Хозяин сам прислуживал рабам, — ему некогда было даже поесть. Черные глаза канатной плясуньи пристально следили за гостями; она прислушивалась к их речам и улыбалась, слыша нетерпеливые вопросы: «А скоро подадут вино?»

Обделяя пирожками собеседников, Сулла нагнулся к царю пирушки:

— Прикажи, чтобы каждый выбрал себе подругу.

— Зачем? Всякий волен взять любую женщину…

— Сделай, как я сказал.

Шут, не смея возразить, возгласил:

— Выбирайте себе подруг, чтобы было кого угощать вином!

Несколько рук потянулось к Арсинбе.

— Опоздали, — сказал Сулла, — она уже выбрана.

— Не тобой ли? — дерзко спросил рослый сириец, обхватив Арсиною за плечи, но она вырвалась и убежала в таблинум.

Сулла побагровел, на лбу налилась кровью толстая, как веревка, жила, кулаки сжались. Еще мгновение — и пирушка была бы прервана, вспыльчивый патриций начал бы жестокую расправу, полилась бы кровь…

Царь пирушки понял это и, вскочив, бросился в таблинум.

— Назад! — крикнул он. — Каждый выбирает себе женщину не насильно, а с ее согласия. Слышишь? — обратился он к зачинщику беспорядка. — А за то, что ты нарушил царское приказание, повелеваю, чтобы ты вымазал себе лицо сажей, а затем окунул голову в холодную воду. Где вода? Несите сюда…

Сириец, побледнев от ярости, должен был подчиниться.

Собеседники заняли места. Теперь рядом с каждым из них сидела рабыня, жена или дочь клиента.

Вино было подано одинаковое для всех — римское, которое Сулла велел заранее приправить медом и пахучими корешками, чтобы убавить кислоту.

Дружно наполнялись и опорожнялись чаши гостей, кроме хозяйской. Каждый пил за здоровье друзей и знакомых.

— Позвать кифаристов и плясунов! — закричал сириец, и крик его подхватили десятки здоровых глоток.

Но Арсиноя подняла руку.

— Не хочу, — сказала она, зная, что несогласие одного из собеседников равносильно, по обычаю, запрещению.

Она хотела угодить Сулле, который не любил мужской игры и пляски, предпочитая женскую. Сулла понял ее намерение и ласково улыбнулся.

Напившись, рабы затянули во всё горло:


Наш господин жесток и злопамятен.
Наш господин похотлив, коварен, хитер —
Портит рабынь молодых, неопытных,
Чтобы потом их менять… менять на иных!
Наш господин бежит от жены ночью…
Веспер ушел, и Селена уже на путях
Звездного неба, а тучки спрятались…
Стой, господин! В объятьях жены твоей — раб!..

Хохот прервал песню. Невольники вскочили, дразнили Суллу, издевались над ним, величая его «Virginum avidus spectator»,[35] а он невозмутимо наливал в чаши вино и переглядывался с Арсиноей.

Сириец, надев обувь и тогу господина, пошел по, атриуму, подражая походке Суллы, размахивая руками и бросая по сторонам быстрые взгляды. Несколько рабынь захохотали.

Сулла шутил с Арсиноей, но взгляд его, бросаемый изредка в сторону невольника, был напряженно-внимателен. И когда сириец, усевшись среди рабов, стал перешептываться с ними, Сулла огляделся.

Атриум хохотал: царь пирушки, потребовав вина, сам обносил гостей, кривляясь и рассказывая каждому о любовных похождениях их жен и дочерей, — и всё это весело, с острой приправой пряных подробностей.

 Когда собеседники напились, он распорядился:

— Раздеваться!

Возглас его был началом оргии.

— Уйди, Арсиноя, в мой кубикулюм, — шепнул Сулла, — и запрись. Я скоро приду.

Гасли огни.

Сулла опустился рядом с тщедушной дочерью клиента. Он полуобнял ее. Девушка забилась в его руках, но, узнав господина, перестала сопротивляться.

И вдруг Сулла, вздрогнув, отпустил ее: сириец полз к нему с ножом в зубах.

— Зажечь огонь! — загремел властный голос хозяина. И когда светильни вспыхнули ярким пламенем, все вскрикнули: Сулла, схватив невольника за горло, вырывал у него нож.

— Друзья! — кричал он рабам и клиентам. — Этот негодяй хотел меня убить в темноте, но Кронос вместе с Юпитером охраняют Люция Корнелия Суллу… Где царь пирушки? Поступи с ним, как хочешь, но… если это случится еще раз, я не посмотрю на Сатурналии!

Шут подбежал к сирийцу:

— Приказываю тебе выйти вон! Ты пьян… Ложись спать…

Раб, опустив голову, молча вышел.

«После празднеств он умрет», — подумал амфитрион.

Огни стали опять тускнеть. Сулла огляделся. Нагая дочь клиента, с одеждой подмышкой, стояла рядом с ним. Глаза девушки звали.


XI


Марий провел Сатурналии в обществе нескольких невольников не так весело, как этого требовал обычай.

Вечером он надел темную невольничью одежду и так же, как все римляне, сам прислуживал рабам.

Разлив вино в чаши, он сказал:

— Друзья, много тысяч лет тому назад в благословенной богами Италии царствовал Сатурн. Тогда не было ни войн, ни преступлений, ни разбоев, ни. рабов, ни господ; не наблюдалось и краж, ибо люди не знали собственности — всё было общим. Все были равны, возделывали землю и жили счастливо. Празднуя сегодня годовщину (которую — никто не скажет!) этого счастливого времени, мы должны поклясться, что будем стремиться к Сатурнову царству, будем добиваться равенства и братства, крепко бороться за справедливость!

Рабы молчали.

— Друзья, вы знаете: я претор, римский магистрат, а кем я был раньше? Батраком. Со мной обращались плохо, а я терпел… Сколько раз рука моя сжимала камень и нож, чтобы убить господина или виллика, сколько раз я готов был поджечь виллу, возмутить угнетенных людей, разгромить всё! Но я понимал, что такой бунт подавили бы, рабов распяли, а меня, свободнорожденного, убили… Поэтому я решил ждать.

Он хмуро усмехнулся — черны усы и борода зашевелились.

— А теперь выпьем за второе царство Сатурна.

— За твое здоровье! — кричали рабы. — Будь нашим вождем! Веди нас против…

— Тише! — перебил Марий. — О таких делах нужно молчать. Когда наступит время, я покажу вам пилеи!

Радостные восклицания огласили атриум. Окружив Мария, рабы жали и целовали ему руки, а невольницы бросали на него признательные взгляды забитых женщин, которым неожиданно обещана хорошая жизнь, благополучие, брак и материнство.

Когда пиршество кончилось и рабы разошлись, Марий прошел в таблинум и сел у стола.

Вспомнил свой трибунат, торговые спекуляции совместно с всадниками, которые не брезгали мошенничеством, подкупами и обманом, а он, Марий, бросался с невероятной жадностью от одной подозрительной сделки к другой, наживался, отдавал свои деньги в рост хитрым грекам-менялам и ссужал под огромные проценты беднякам, не заботясь, что это незаконно и безнравственно.

«А ведь я, как паук, сосал кровь плебеев», — подумал он, и ему стало не по себе. Но он тотчас же успокоился, вспомнив, что все так поступают, даже народные трибуны. И вдруг мысль о Сатурновом царстве смутила его: «Кто же поведет голодные толпы и угнетенных рабов? Я?.. Но я стремлюсь к обогащению и не хочу враждовать с всесильной знатью…»

Мысли теснились: кругом него волновалась толпа, объятая горячкой обогащения; он видел, что деньги — всё, и еще больше убедился в этом, когда приобрел крупные участки земли, чтобы получить право занимать высшие должности, когда золото помогло ему добиться магистратуры. А теперь?

Новая мысль родилась в голове: Юлия! Она богата (по наведенным справкам это была невеста с большим приданым), и он увеличит свое состояние, женившись на ней. С Цезарями он сблизился, хитро поддакивал Авлу и Сексту, горой стоял за Гракхов. Обстоятельства благоприятствовали ему.

И за два дня до Сатурналий Марий сделал Юлии предложение через дядю. Ждал ответа от нее после праздников.


XII


Авл Юлий Цезарь был без ума от Мария с самого начала знакомства.

Узнав о его желании жениться, дядя отослал малолетних племянниц из атриума и сказал Юлии:

— Прекраснейший и способнейший человек этот Марий. Он будет великим полководцем и государственным деятелем. Тогда справедливость обеспечена в Италии и народ добьется счастливой жизни.

Племянница молчала. Марий нравился ей как магистрат, но не как мужчина; он внушал ей, пятнадцатилетней девушке, отвращение мохнатыми руками, бородой, дикими глазами.

Вспомнила о Сулле; к нему она испытывала непонятное влечение.

Он снился ей, стоял перед глазами, а когда она встретилась с ним на пиру у Метеллов, весь вечер была как бы в бреду, не понимала слов дяди… А на следующий день к ним пришел Марий и стал бывать каждый день. Она привыкала к нему с трудом. Несколько раз он пытался заговорить с ней, но речи его не были изящны, он часто запинался (у него не хватало слов для выражения мыслей), и когда она однажды что-то сказала по-гречески, нахмурился:

— Прошу тебя, благородная римлянка, не говори со мной на варварском наречии. Я люблю только латинский язык…

— Разве ты не учился по-гречески? — удивилась она.

— Нет, я плебей. Некогда было батраку из страны вольсков читать «Илиаду» или «Одиссею».

Накануне Сатурналий Авл Цезарь вошел в атриум, где Юлия занималась тканьем, и, повелев рабыням удалиться, сказал:

— Юлия, ты уже невеста. Не пора ли подумать о за мужестве?

Краска залила ее лицо и шею до плеч.

— Тебя желает взять в жены прекраснейшей души и благородных порывов человек.

Она молчала, догадываясь.

— Дядя Авл, я подожду замуж, — пролепетала она, стараясь скрыть слезы, выступившие на глазах.

— Разве я принуждаю?! — мягко возразил Цезарь. — Обдумай здраво, не торопясь. Марий — орел высокого полета, он честолюбив, и имя его, если угодно будет богам, прогремит по всеми миру, как имена Фабиев, Сципионов, Метеллов. Испанские прорицатели предсказали ему знаменитую будущность…

Цезарь вышел, напевая греческую песенку.

А Юлия не могла уже работать. Просидела весь день у имплювия, думая о Сулле.

Прибегали младшие сестры, звали ее в сад; в дверях появился четырнадцатилетний брат Гай, объявил, что учитель греческого языка задал ему вручить наизусть начало первой песни «Одиссеи»:


Муза, скажи мне о том, многоопытном муже, который…

Она очнулась, когда босые невольницы стали вносить столы и скамьи; одни украшали стены ветвями, другие подметали атриум, и все это делали проворно, как бы предвещая заранее радости вечерней пирушки.

Юлия медленно подошла к ларарию.

— О, боги! — шепнула она, — Внушите мне, как я должна поступить…


XIII


Ночью Мария разбудили.

— Вставай, — говорил раб, тряся его за плечи, — пришли два земледельца, хотят тебя видеть…

Марий протер глаза и, всклокоченный, полуодетый, вышел на цыпочках в атриум, осторожно касаясь болящими босыми ступнями холодных мозаичных плит.

При свете огня он увидел двух человек — бородатых, оборванных, со впавшими щеками, и что-то знакомое мелькнуло в их лицах.

— Что вам нужно? — сурово спросил он. — Скоро рас свет, а вы, как бродяги, вломились в чужой дом и лишаете людей отдыха.

— Мы из Цереат, — сказал младший, весело сверкнув зубами. — Разве не узнаешь нас — меня и Тициния?

Мульвий! — вскричал Марий, бросившись к ним. — Что случилось? Родители…

— Читай, — подал ему Мульвий эпистолу, — и поступи, Гай, как повелят тебе боги и сердце сына!

Марий молча прочитал эпистолу. Густые брови нависли над глазами, закрыв их, губы сурово сжались.

— Голодают?

— Ты перестал помогать, — смело ответил Мульвий. — Почему не едешь навестить стариков?

— Я недавно вернулся из Испании…

— Ты возгордился, Гай, — мрачно прервал Тициний, молчавший всё время. — В Цереатах беда: зерна и плодов сбывать некуда — никто не покупает, налогами душат земледельцев… Законы Гракхов отменены… Как жить? И мы, бросив всё, пошли в Рим…

Марий усмехнулся.

— Что же вы думаете делать? Работать?

— И работать, и бороться…

Глаза Мария засверкали из-под насупленных бровей.

— Бороться, — шепнул он, — но против кого?

— Против тех, кто душит нас…

Марии долго ходил по атриуму, и тень, двигаясь, вырастала перед ним, пряталась за колонны, ломалась на стенах и потолке. Наконец, он остановился.

— Вы устали, озябли и, наверно, голодны. Сейчас я вас накормлю и уложу спать.

Повел их в кухню, сам развел огонь, поставил на стол остатки кушаний и, пока земляки ели, говорил — грубый его голос негромко звучал в затихшем доме:

— В Риме работы не найти. Тысячи таких, как вы, ночуют на ступенях храмов, у субуррских блудниц; где попало. Наступили холода, каких давно не бывало. Вчера замерзло несколько пьяных плебеев. А в эту ночь мороз усилился… Я придумал, куда вас направить. Завтра утром пойдете в дом моего друга, влиятельного мужа, и он позаботится о вас. Без эпистолы от меня не уходите.

Он отвел их в лаватрину, заставил помыться, а потом указал на кубикулюм, где спали рабы.

— Там ляжете. Теплое одеяло найдете на ложе.


XIV


Юлия ходила по засыпанным снегом дорожкам сада рядом с братом Гаем и смотрела на раскрасневшихся сестер, тепло укутанных и в шапочках. Девочки играли в мяч с десятилетней упитанной Аврелией, дочерью соседей. Они хлопали большими мохнатыми рукавицами и пронзительновизжали.

Юлия рассказала Гаю о предложении Мария и советах дяди и ожидала ответа. Всё-таки Гай был для нее ближе всех по возрасту.

Брат, наморщив лоб, сказал:

— Хронос гонит годы, человек стареет, и если ты будешь чересчур разборчива — быть тебе старой девой…

— Гай, ты повторяешь дядины слова!

— А разве они глупые? Не забудь, что тебе пошел шестнадцатый год…

— Скажи — тебе не жаль расстаться со мною?

— Советую тебе полюбить Мария…

Юлия вздохнула; она уже свыклась с этой мыслью, и Марий не казался таким безобразным, как вначале.

— Знаю, — продолжал Тай, — с виду он страшен и волосат, как циклоп, и если б он имел во лбу один глаз, я бы первый сказал тебе: беги, Юлия, этого ужасного Полифема! Но у него два глаза, — засмеялся он, — это муж настойчивый, крепкий, кутежей не любит, пьяным не бывает…

— Увы, он необразован, и я, жена буду превосходить своего супруга!

— Разве вы вступаете в брак для того, чтобы беседовать о греческих премудростях, о литературе и искусствах?

Оставшись одна, Юлия села в раздумьи на скамью. Крупные снежинки медленно ложились на одежду, на лицо, и Юлия жмурясь, подставляла им щеки.

«Они, как холодные поцелуи, — думала она, — такие, должно быть, поцелуи Мария».

Не хотелось покидать родной дом, переезжать к этому угрюмому человеку, слышать его ворчливый голос…

И вдруг, побледнев, отшатнулась: к ней подходил Марий.

Смотрела со страхом на его запушенную снегом бороду и брови, на снежинки, садившиеся на его плащ.

— Привет божественной Юлии! — ласково сказал Марий, стараясь смягчить свой голос. — Да сохранят боги первую красавицу Рима на долгие годы и да смягчит Венера ее сердце!

Юлия покраснела, легкая улыбка приподняла края губ.

«А, она любит приятные слова, лесть!» — подумал Марий, и надежда на успех окрылила его. Он подошел к девушке, взял ее руку, сел рядом.

— Ты сразу покорила меня у Металлов. Ты, как Венера, стоишь дни и ночи передо мною, и я счастлив, когда думаю о нашей встрече… Я готов в своем доме соорудить алтарь, чтобы молиться тебе!..

Он сам удивился своим словам. Никогда не приходилось ему говорить таких речей; девушек он не любил, а женщин избегал; если же случалось иногда посещать их в Риме и Испании, он уходил от них с гадливым чувством.

Взглянул на нее. Она сидела с мечтательной улыбкой на губах. Подняла голову, пристально посмотрела ему в глаза; он прочел в ее взгляде нерешительность и робкое любопытство.

— Не веришь? Я готов броситься к твоим ногам, обнять твои колени, целовать их…

Марий сделал движение.

— Не нужно, — остановила его девушка.

Перед ее глазами возникло мужественное лицо Суллы — вспомнила, как он один бросился против пяти всадников и обратил их в бегство. Она подумала, что, выйдя за Мария, она никогда не увидит Суллы, а если и встретится с ним, то вряд ли окунет руку в мягкое золото его волос, близко заглянет в голубые глаза.

Ей стало тоскливо. Улыбка исчезла, и одинокая слезинка, покатившись по щеке, залегла в уголке губ.

— Чем я обидел тебя, прекраснейшая? — шептал Марий, сжимая ее руки. — Взгляни на меня, скажи!

Его всклокоченная борода щекотала ей щеки, было смешно и приятно. Он притянул ее к себе. Юлия не сопротивлялась. — Будешь моей женой?

Образ Суллы тускнел. Она ощутила на губах и подбородке жесткие волосы усов и бороды Мария и засмеялась.

— Правнучка Энея будет женой Марса, — тихо вы молвила девушка и, вскочив, не глядя на него и продолжая смеяться, побежала к дому, скользя по снегу желтыми полусапожками.


XV


Чуть забрезжило утро, Марий был уже на ногах.

Разбудив Мульвия и Тициния, он написал несколько слов Титу Веттию, прося устроить земляков на работу, и внизу эпистолы приписал: «Люди нужные — готовы бороться».

Несмотря на раннее время, улицы оживленно шумели толпами рабов, клиентов, плебеев и вольноотпущенников. Навстречу братьям попадалось много пьяных: они шли обнявшись и громогласно пели непристойные песни. Субурранки приставали к мужчинам, пользуясь всеобщим равенством и не боясь эдилов. Здесь были старые «волчицы» с берегов Тибра; лысые сводни с провалившимися носами, беззубые, растрепанные, со смятыми лицами; краснощекие девушки в туниках из тигровых шкур, веселые бродячие блудницы.

К братьям подошли две «булочницы» и со смехом предложили им непристойной формы лепешки, но Мульвий, вспыхнув, отстранил их, а Тициний чуть было не обругал грубым словом, но вовремя сдержался, — вспомнил, что Сатурналии еще не кончились.

Веттий еще спал, и ждать пришлось долго.

Наконец он вышел к ним в неподметенный атриум. Полуодетый, с усталым лицом и темными кругами под главами, Веттий казался человеком хилым, невзрачным.

Но когда прочитал эпистолу и заговорил твердым голосом, глаза его засверкали юношеским блеском и .лицо осветилось милой, женственной улыбкою.

— Марий пишет, что вы готовы на всё… Как пони мать это?

— Понимай так, — сказал Мульвий: — плебей подыхает с голоду, а оптимат жиреет, как свинья.

Веттий засмеялся, похлопал его по плечу.

— Я устрою вас у своего дяди, неподалеку от Рима.

К вечеру три человека в плащах и в теплых шапках выехали верхами из Рима и направились по Латинской дороге на юго-восток.

Лошади, взбивая копытами мягкие борозды снега-следы проехавшей повозки, бежали, тяжело посапывая. В воздухе теплело, и оттепель уже бродила по полям, как старуха с посохом, дырявя белую пленку; снег становился ноздреватым. А от моря тянуло сырым ветром.

Когда Рим исчез за холмами и впереди открылась белая равнина, Мульвий спросил:

— Далеко еще до виллы?

— Не больше двенадцати стадиев, — ответил Тит Веттий и стегнул коня бичом.

Лошади побежали рысью. Вскоре в стороне от дороги зачернели постройки виллы, запахло дымом, послышался лай собак.

Веттий долго стучал в ворота — никто не выходил. Собаки лаяли не переставая. Наконец появился толстый высокий старик в плаще и с палкой в руке. Он шел, позвякивая чем-то под одеждой, и лицо его было сурово.

— Кто? Чего нужно? — отрывисто спросил он хриплым басом, часто кашляя. — Разве не знаете, что сего дня Сатурналии?

— Это я, дорогой дядя, я, Тит Веттий!

Муций Помпон не удивился приезду племянника, — С некоторых пор он привык ничему не удивляться. Столько горя, неприятностей и потрясений пришлось перенести в жизни, что всё неожиданное он принимал теперь с мудрым спокойствием, присущим многоопытным старикам. А неприятностей было немало: Помпоний и Леторий погибли; жена, племянница Публия Рупилия, изменяла ему со Спурием Торием, и старик долго не знал об этом. И только года два тому назад он случайно захватил их в своем кубикулюме. Рассвирепев, он выгнал жену, а Тория ударил по щеке, но «угостить», по обычаю «редькой» воздержался, боясь мести оптиматов. («А жаль, что не проучил его! Вогнали бы ему рабы деревянную редьку куда следует — забыл бы он навеки, как соблазнять чужих жен!») дочь Люция, выданная замуж за всадника Мамерка, оказалась бесплодной, развратной и расточительной, и муж развелся с нею; накануне Сатурналий она возвратилась под отеческий кров и бесилась от скуки, брюзжания и выговоров отца и изводила его своими причудами.

Он повел приезжих в виллу и угрюмо смотрел, как они отряхивались на пороге от снега. В очаге трепетал, угасая, синий огонек. В атриуме было холодно и пусто. Одинокая светильня чадила.

Муций Помпон разделся, подошел к очагу и погрел руки. На поясе у него позвякивала связка больших ключей. Белые волосы, большая лоснящаяся лысина, красные уши, крупный багровый нос, седые усы и борода — старик! Но он был еще крепок, подвижен и бодр.

— Люция! — крикнул он повелительным голосом. — Подложи дров в очаг, да немного!

Вошла Люция, сердитая, заплаканная. Увидев Тита Веттия, она растерялась.

Он ласково приветствовал, ее и, не зная еще об ее разводе, спросил, надолго ли она покинула Рим и когда рассчитывает вернуться к ларам.

Люция, всхлипывая, принялась обвинять мужа в любовных похождениях, говорила, что бесплодие не должно быть причиной развода, и собиралась рассказать о Мамерке что-то постыдное (она даже понизила голос и с таинственным видом подошла к Веттию), но Помпон, которому надоела ее болтовня, резко повернулся к ней:

— Замолчи! Ты раскудахталась, как курица с яйцом… Подбрось дров!

Она принесла два полена из перистиля и, пачкая холеные руки, не привыкшие к невольничьей работе, опять всхлипнула, Веттий видел — лицо ее исказилось, как у ребенка, и ему стало жаль Люцию. Он подмигнул Мульвию, но Тициний уже бросился к очагу, отнял у Люции дрова, быстро расщепал их и развел огонь.

Он положил в очаг одно полено и собирался втолкнуть второе, но Помпон удержал его:

— Хватит одного. Дрова дороги. Сжечь легко, а купить трудно.

Веттий удивился. Он знал, что Помпон скуп, но оказалось, что старик скупеет с каждым днем; даже ключи от кладовой, где хранились съестные припасы, носил у пояса, боясь доверить их дочери.

— Отец, чем будем потчевать гостей?

Помпон не ответил, — может быть, не слышал вопроса. Дочь повторила настойчиво:

— Дай ключи, я приготовлю поесть, принесу вина…

Рука старика потянулась к связке, задрожала. Он боролся с собой, размышляя, пойти ли самому в кладовую или отдать ключи дочери. Наконец встал и пошел к перистилю.

— Люция! — крикнул он гневно. — Иди. Веттий усмехнулся, взглянул на братьев:

— Я не знал, что он так изменился, вам будет у не го трудно.

Тициний подумал и пожал плечами:

— Куда идти? Останемся здесь. Может быть, лары смягчат сердце старика…

Люция вернулась одна. Поставив на стол блюдо с нарезанной ветчиной и хлебом, она принесла фиалы с изюмным вином.

— Садитесь.

— А ты, Люция? А дядя?

— Мы ужинаем перед сном.

Когда пришел Помпон, Веттий сказал, что привез работников.

Старик внимательно оглядел Мульвия и Тицииия.

— Кто такие? Откуда?

— Плебеи, земледельцы из страны вольсков.

Помпоний подумал и сказал:

— Я могу только кормить и одевать. Платить не буду…

Веттий растерялся, взглянул на братьев: знал, что настаивать было бы бесполезно, — черствый упрямый старик не уступит.

— Согласны, — сказал Мульвий.

А Тициний, хмурясь, положил недоеденный кусок хлеба и покосился на Помпона.

Когда братья ушли отдыхать в кубикулюм, старик спросил:

— Скажи, разве ты приехал только по делу этих бродяг?

— Нет, дядя, я приехал побеседовать с тобою. Боги свидетели, что я люблю тебя, как родной сын, и желаю тебе светлой, спокойной старости. Но ты уже в летах, и не пора ли тебе позаботиться о Люции и обо мне? Я запутался в долгах, и, если ты, единственный мой благодетель, не поможешь мне, меня ждет тюрьма и позор! О, прошу тебя, великодушный отец, спаси меня от петли, не пожалей нескольких сотен тысяч сестерциев!..

— Сотен тысяч? — дрожа прошептал старик. — Да ты шутишь, дорогой мой! У тебя есть богатые друзья, и, если они любят тебя, они, несомненно, выручат… _

— Кто же будет жертвовать своим состоянием, кроме родных? — с удивлением вскричал Веттий.

— Близкие, дорогой мой, не родились Крезами: они наживали каждый асе, отказывая себе в куске хлеба. И неужели ты думаешь, что я заплачу за тебя сотни тысяч, сестерциев, за тебя, расточительного бездельника и пьяницу? Ты с ума сошел! Ни тебе, ни Люции — ни одного асса! Вы похожи друг на друга, как пара дырявых сандалий, и место ваше — на помойке!

— Отец! — вскипела Люция. — Ты не смеешь оскорблять меня! Я имею право на часть наследства… Я обращусь в суд…

Помпон побагровел.

— Развратница, мотовка! — крикнул он. — Так-то ты отблагодарила меня за заботы, любовь?.. Так-то ты, дрянь, потаскуха…

— Довольно, дядя! — резко сказал Веттий и встал. — Деньги твои мы получим: иных наследников у тебя нет, и римское право на нашей стороне. Неужели думаешь, что мы долго будем терпеть твои сумасбродства и скудость? Я буду хлопотать, чтобы назначили над тобой опеку! Я отниму у тебя, старая калила, власть над твоими деньгами, и ты будешь жить у нас, из нашей же милости!

— На этот раз ты промахнулся, Тит Веттий! — злобно захохотал Помпон. — Все мною предусмотрено: ты и Люция получите по маленькой сумме, чтобы жить скромно… не умереть с голоду… А все состояние я уже завещал моему брату, с тем условием, что, когда жена его родит сына, которого назовут Титом, этим наследством лет через двадцать — двадцать пять воспользуется всадник Тит Помпоний…

Веттий пошатнулся, тяжело опустился на лавку. Надежды рухнули. Что делать? Покончить самоубийством?.. Встрепенулся. Люция кричала, как одержимая:

— Разве ты отец? Так-то ты заботишься о своей дочери?! Пойми, что в жизни нет у меня опоры! Куда пойду? Что буду делать одна? О боги! Слышите, что задумал старик? Может быть, ты, отец, действительно, сошел с ума? Но нет! Ты изменишь завещание! Ведь ты писал его, когда я еще жила с мужем, но теперь…

— Замолчи! Составляя завещание, я знал каждый твой шаг, я могу перечислить всех твоих любовников, в том числе и Тита Веттия! А ведь это кровосмешение, дочь моя, и оно строго карается законом!

Тит Веттий и Люция побледнели.

— Дядя, — глухо вымолвил Веттий, надевая плащ, — ты меня убил своим отказом. Добивай же, добивай! Обвини меня в кровосмешении, мне все равно. Жизнь моя кончена…

Он вышел из атриума, крикнув Люции:

— Если хочешь, поедем вместе! Ни тебе, ни мне терять больше нечего!

Люция не ответила. Он подождал, но кругом было тихо. Вывел из конюший лошадь и, вскочив на нее, помчался по дороге, которая вела в Рим.


XVI


В Риме допускались ранние браки — между четырнадцатилетними мальчиками и двенадцатилетними девочками, но этот обычай был распространен только среди плебеев. Патриции же, всадники и зажиточные плебейские роды предпочитали более зрелый возраст, потому что дети нередко упрекали родителей в чрезмерной поспешности.

 Марий, как плебей, не отошел от деревенских взглядов и думал, что родители, узнав об его женитьбе на Юлии (ей должно было исполниться шестнадцать лет в апрельские календы), будут недовольны и скажут, что он взял в жены старую деву. Поэтому, чтобы избежать их упреков, он решил сыграть свадьбу до годовщины рождения невесты — после мартовских ид, тем более, что брак во время первых двух недель марта запрещался. Но потом он передумал и перенес свадьбу на февраль.

Вечером, накануне торжества, Юлия сняла с себя девичью одежду и посвятила ее вместе с куклами и иными игрушками ларам; потом, надев новую тунику, вытканную нитками вертикально, а волосы покрыв красным сетчатым чепцом, она завязала пояс большим геркулесовым узлом, чтобы муж мог легко развязать его на брачном ложе. Завила раскаленными щипцами шесть длинных локонов, пришпилила к волосам пучки цветов и, набросив на голову огненного цвета покрывало, подошла к зеркалу. Она не узнала себя: на нее смотрело строгое лицо матроны. Это забавляло ее. Она засмеялась, и матрона в зеркале Сверкнула белыми зубами.

Сваха, мать девочки Аврелии, взялась приготовить невесту к свадьбе, раскрыть ей тайны супружеского ложа и научить, как и чем должна новобрачная пленить и привязать к себе мужа.

Услышав хохот Юлии, она сочла момент подходящим (до сих пор невеста была грустна и беспокойна) и, подойдя к ней, начала поучать ее. Юлия краснела и стыдливо опускала глаза, слушая женщину.

Бракосочетание началось с гаданий на заре. Девушка еще спала, когда матрона с сияющим лицом вошла в кубикулюм и разбудила ее.

— Боги шлют благоприятные ауспиций, — сообщила она, обнимая невесту. — Птицы прилетели справа, небо чисто; гром и молния не помешают свадьбе. Овна уже принесена в жертву, и руно скоро будет готово. Одевайся. Гости давно собираются, и жених приехал…

Юлия вскочила и побежала в лаватрину. Рабыни дожидались ее. Они раздели юную госпожу и принялись тщательно мыть. Потом натерли тело благовонными маслами, окропили духами и вытерли.

Юлия вошла в атриум в сопровождении матроны. Лицо ее пылало.

— Боги благоприятно настроены к жениху и невесте, — объявила сваха и, взяв овечье руно утренней жертвы, покрыла им сидение биселлы.

В атриуме стояли, ожидая невесту, Авл и Секст Цезари, Гай Марий и десять свидетелей, среди которых находились Веттий, Луцилий, Сатурнин, Меммий, клиенты и вольноотпущенники.

Жрец развернул пергамент и вписал в заготовленный брачный договор имена жениха и невесты. Десять свидетелей подписали его, и договор, свернутый в трубку, был вручен Марию.

Во время обряда новобрачные тихо сидели на биселле, а когда жрец стал горячо молиться Юноне и полевым божествам и хор мальчиков запел звонкими голосами, оба поднялись и стали обходить алтарь слева направо Мальчик из хора нес перед ними витую корзинку с зерном и предметами домашнего обихода.

Все было кончено, посыпались поздравления. Гости шумно выражали свою радость, желали супругам счастья в жизни.

Юлия с любопытством оглядывалась на присутствующих. Теперь на нее уже не смотрели, как на девочку, даже дядя, братья, сестры и подруги вежливо уступали ей дорогу, точно она переродилась и стала иной, непохожей на ту прежнюю Юлию, которая играла в куклы и мяч, лазила по деревьям и сбивала палками с яблонь недозревшие плоды.

Юлия стала матроной. Она будет прясть и ткать со служанками в атриуме мужа, хозяйничать, рожать детей, кормить и воспитывать их. Ее будут называть госпожой, Она будет обедать с мужем, но вина пить не станет, даже тайком, ибо это запрещено. Из дома будет выходить в сопровождении рабов и, конечно, с ведома мужа; ей будут уступать дорогу, и никто, даже судья, не посмеет дотронуться до нее. В день Матроналий и в день ее рождения вся семья и близкие будут ее поздравлять и приносить подарки. Она получит право присутствовать на религиозных празднествах, на публичных зрелищах и пирах, защищать в суде обвиняемого родственника.

Так поучала ее накануне свадьбы сваха, и Юлия гордилась своим замужеством.


ХVII


Много лет прошло со смерти Сципиона Эмилиана, много событий совершилось в Риме, Элладе и соседних странах, а одно сердце, истерзанное муками, тоской и угрызениями совести, не знало покоя, не находило уголка на земле, где бы отдохнуть от долгих скитаний и тревожной жизни.

Умереть!

Семпрония с отчаянием обхватила голову. За это время она поседела, лицо сморщилось, глаза потускнели, но когда думала о Сципионе, лицо ее оживлялось.

«Как я встречусь с ним за гробом? Как оправдаюсь? Этими подлыми руками я поднесла ему яд, душила его умирающего — великую надежду Рима! О, дикая волчица, которую нужно безжалостно убить и выбросить, как падаль!..»

В приподнятом состоянии она приехала в Дельфы и вопросила оракула, что делать. Ответ был краток: «Вымой запятнанные руки в римском источнике чести и справедливости».

Она побледнела, пошатнулась: «Честь и справедливость? Это он. Как же я очищусь от крови его честью и е г о справедливостью?»

Не помнила, как добралась до гостиницы.

Послав рабов за искусным литейщиком и вынул из ларца маленькую статуэтку, она жадно всматривалась в нее.

— Я знаю, твоя душа здесь, в этом серебре, — шептала она, покрывая поцелуями изображение Сципиона Эмилиана. — О, прости меня ради богов, ради моей страсти и дикой любви, которая толкнула меня на это! Я дважды подняла на тебя руку и тысячи раз уже наказана за это. О Публий, Публий, сердце мое, господин мой, сжалься надо мною! Пощади меня! Пожалей! Успокой истерзанное сердце несчастной твоей рабыни!..

Она упала на колени, прижимая к груди статуэтку и тяжело рыдая. Седые космы выбились из-под чепца, она была похожа на безутешную мать, потерявшую на войне сыновей.

Когда рабы ввели к ней старого литейщика, она сидела в кресле в глубокой задумчивости и смотрела вдаль мутными, невидящими глазами, и губы шептали дорогое сердцу имя.

Очнувшись, указала литейщику на слиток серебра:

— Можешь отлить такую же статую?

— Сделаю, — сказал грек, вглядываясь в мужественное лицо римлянина.

— Одухотвори его лицо, оживи глаза, — говорила Семпрония, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, — а я не пожалею ничего в награду за твой труд… Но торопись, прошу тебя, во имя Аполлона. Я должна покинуть Дельфы немедленно.

Она вышла из гостиницы и направилась к храмовой роще. Не успела она сделать нескольких шагов, как к ней подошел вольноотпущенник и радостно приветствовал ее.

— Госпожа моя, — сказал он, — наконец-то я нашел тебя! Благородная твоя мать Корнелия умирает в Мизенах… И если ты даже не застанешь ее в живых, то сможешь по крайней мере пойти на ее могилу.

Как все это было далеко: и мать, и Гракхи! Давно уже она не думала о них, точно они никогда не существовали, и удивилась, что мать еще жива. Сколько ей лет? Более семидесяти? И почему она не умирает, она, толкнувшая ее на убийство Эмилиана? Или это не она толкнула, а ревность? А может быть, он умер естественной смертью?..

Перед глазами возникла мизенская вилла на вершине горы, заглядывающая в Сикульское море, и сердце болезненно сжалось.

Взглянула на вольноотпущенника. Он стоял, ожидая ответа.

— Передай благородной Корнелии, — вымолвила она топотом, — что я скоро вернусь в Италию!

А в голове трепетала назойливая мысль: «Я не хочу видеться с нею… не могу… И если бы жили братья, я отреклась бы от них… Разве Публий не одобрил убийства Тиберия?»

Прошли две недели, а статуя не была готова. Литейщик говорил, что отлить мог бы и раньше, но работа не удовлетворяет его:

— Госпожа моя, ты приказала вложить в нее душу великого человека, но как вложишь, когда она ускользает? Я приносил жертвы Аполлону, а он не посылает вдохновения… Скажи, что мне делать?

Семпрония подумала и сказала:

— Отлей, как умеешь, но не задерживай меня больше…

Через несколько дней литейщик торжественно внес статую в таламос.

— Радуйся, госпожа моя! — весело вскричал он с порога. — Великий римлянин живет… он улыбается… Я заслужил твою милость!..

Он поставил статую на стол и с удивлением смотрел на чужестранку. Вглядываясь в одухотворенное лицо Эмилиаиа, тронутое едва заметной улыбкой, Семпрония покрывала его поцелуями; она гладила щеки, целовала в губы, называла самыми ласковыми и нежными словами, на которые способна верная и любящая жена, встретившаяся с мужем после долголетней разлуки: она прижимала его голову к своей груди с такой мучительной страстью, с такой счастливой улыбкой, что литейщик прослезился.

— Лучше бы ты, госпожа, не заказывала мне этой работы, — сказал он, — своим радостным горем ты растер зала мне сердце…

Он отказался от платы за труд и, когда Семпрония настаивала, попросил:

— Подари мне эту статуэтку. Быть может, моя душа найдет поддержку, когда, умирая, я буду смотреть на твоего великого супруга.

Семпрония вздохнула.

— Возьми. И если когда-нибудь вспомнишь обо мне, гляди на его лицо, скажи или подумай: «Сжалься, Публий!»

И она зарыдала, обхватив за шею статую Сципиона Эмилиана.


XVIII


Поражение Югуртой обоих Альбинов вызвало в Риме новую волну возмущения. Меммий открыто кричал на форуме о взяточничестве; сенат был в замешательстве и дожидался раздела провинций между новыми консулами, надеясь, что Нумидию получит Квинт Цецилий Метелл, который говорил повсюду, что нужно Югурту наказать за дерзость и отомстить ему за поражения римлян.

Действительно, Нумидия досталась Метеллу. Все знали его. Это был человек храбрый, справедливый, ничем не запятнанный; даже популяры, ненавидевшие его как закоренелого аристократа, не могли ни в чем обвинить.

Получив назначение на войну, Метелл объявил призыв новобранцев и вспомогательных войск и стал заготовлять оборонительное и наступательное оружие, лошадей, провиант.

Марий усердно помогал ему. Консул, видя, что без Мария не обойтись, решил взять его с собой в качестве легата.

Прибыв в Нумидию, Метелл старался привлечь на свою сторону мапалиев, земледельцев-скотоводов, и несколько раз сам, в сопровождении Публия Рутилия Руфа и двух легатов, ездил в деревню. Он заходил в продолговатые дома с округленными крышами, спрашивал нагих детей, высоких женщин, смуглых и угрюмых, где мужья и сыновья; дети молчали, а женщины указывали, хмурясь, на поля. А когда удавалось встретиться с вооруженными юношами и мужьями, он предлагал созвать собрание; и хотя мужчины соглашались, что собрание необходимо, но в день созыва внезапно исчезали, а женщины говорили: «Не знаем, где они».

Югурта запросил друзей и сторонников, живших в Риме, что за человек Метелл, и опечалился, получив ответ. Друзья писали, что Метелл — римлянин стойкий, alter ego Сципиона Эмилиана и, конечно, о подкупе помышлять нечего.

Тогда Югурта решил действовать хитростью. Он отправил гонцов к Метеллу с просьбой о мире, а сам стал собирать войска. Обратившись с воззванием к нумидийскому народу, который боготворил его, как борца за независимость страны, он послал глашатаев по всему государству. Глашатаи разъезжали по городам и деревням и призывали народ к оружию.

— Разбойники грабят ваше имущество, разоряют и жгут дома, деревни, города — и вы молчите? Они насилуют ваших жен и дочерей, продают их в рабство — и вы молчите? Царь, наш владыка, заботится о вас, он хочет освободить страну от нашествия иноземцев и заклинает вас богами взяться за оружие. Неужели вы не поможете ему?

Нумидийцы свирепели и, образовав конные отряды, двигались на соединение с царскими войсками.

Метелл между тем затягивал переговоры: он не отказывал царю в мире, но и не обещал его, а послов склонял к измене, соблазняя их выгодами и преимуществами, начальствованием над вспомогательными нумидийскими отрядами, которых у него еще не было, но которые он надеялся сформировать, когда число перебежчиков увеличится.

Поняв, что Метелл не желает мира, Югурта стал беспокоить римские легионы внезапными нападениями, отбивая обозы, снимая часовых, уничтожая дозоры. В то же время он стягивал пехоту и конницу к реке Мафулу.

Но не легко было двигаться нумидийцай по пескам: железные шипы, разбросанные, по приказанию Метелла, на двадцать четыре стадия в окружности, замедляли быстрое движение конницы, — лошади спотыкались, падали, и это расстраивало ряды.

Югурта ждал римлян у Мафула. Сосредоточив слонов и часть пехоты под начальством Бомилькара у реки, он отвел лучшие войска и конницу к холмам, поровшим кустарником, чтобы господствовать над правым флангом противника.

Увидев подходившие римские легионы, Югурта объехал манипулы и турмы, заклиная воинов защищать своего царя и родину.

— Мы их били и гнали под ярмо! — кричал он визгливым голосом, и белые зубы сверкали на его желтом, с черными усиками и небольшой бородкой, лице. — А теперь будем бить трусливые легионы Метелла! Не забывайте, что воины остались те же, дух войска не изменился, хотя вождь у них иной!

Воины закричали:

— Защитим тебя и родину! Смерть разбойникам! Югурта улыбнулся, помахав барашковой шапкой и, кликнув посыльного, приказал:

— Скорее к Бомилькару! Скажи ему так: царь при казал напоить слонов рисовым отваром, примешав к нему мирры, вина и сахарного тростника. А на спинах слонов установить башни с машинами и посадить воинов.

Югурта смотрел, как Метелл, выдвинув три колонны правого фланга, устанавливал между манипулами пращников и стрелков, а на флангах — конницу, — и щурился, хитро улыбаясь. Когда римляне спустились на равнину, Югурта двинулся, во главе двух тысяч человек, к горе, оставленной неприятелем.

— За мной! — крикнул он и выехал вперед. Нумидийцы напали на противника с тыла, обрушились справа и слева: метательные копья, камни и дротики поражали римлян издали, а легионы не имели возможности отбиваться и завязать рукопашный бой. Нумидийская конница рассеивалась при наступлении врага, окружала римских всадников, расстраивала их ряды, вызывая общее смятение.

Югурта, уверенный в победе, хотел было послать подкрепление Бомилькару, но, взглянув на равнину, встрепенулся. Что это? Метелл восстанавливает ряды, выводит легионы против нумидийской пехоты.

— Отбросить разбойников! — приказал он и, спешившись, побежал вдоль рядов, ободряя воинов.

Пехотинцы бросились на римлян. Югурта сам руководил сражением. Он воодушевлял бойцов, баллисты и катапульты дружно работали, и неприятель был задержан.

Вечером Югурта получил известие о разгроме Бомилькара и, заплакав от ярости, приказал отступить.


XIX


Месяцы бежали один за другим, а войне, казалось, не будет конца.

Югурта шел по пятам за Метеллом; он тревожил римские легионы отчаянными налетами: неслышно подойдет ночью, часть отряда перебьет, а часть уведет в плен, и прежде чем римляне подоспеют на помощь — враг уже исчез.

Он сжигал в местах, через которые должны были пройти римляне, сено и солому, отравлял в источниках и колодцах воду, внезапно появлялся перед Метеллом, нападал с тыла, отступал, вновь нападал, однако от боя уклонялся.

Такая война утомляла легионы, но они не смели роптать, боясь наказания строгого военачальника и суровых взысканий Мария и Рутилия.

Метелл доносил в Рим о победах, а братьям своим писал:

«Марий, посланный за хлебом в Сикку, был настигнут Югуртой, но разбил варвара в воротах города. Нумидийцы бежали.

Зама мне надоела.

Вижу, что город не взять приступом, а Югурту не принудить к битве. Кончается лето, начнутся дожди и холода. Учитывая наступление непогоды, я решил отступить от Замы и расположиться на зимние квартиры в римской провинции, почти на границе Нумидии.

О Марии скажу, что это способный военачальник, но если он будет когда-либо государственным мужем, его политическая недальновидность принесет больше вреда, чем пользы. Мы беседовали неоднократно, сидя в шатре за чашей вина. Его необразованность меня поражала; он часто не умеет ответить на простой вопрос, известный нашим школьникам. Я говорил с ним о законах XII таблиц, — подумайте, дорогие братья! — он не имеет понятия о них! Не правда ли — стыдно и недопустимо? Удивляюсь, как республика выдвигает таких невежд на общественные должности! Прощайте».

Марий тоже переписывался с друзьями. Это были популяры, на поддержку которых он рассчитывал, мечтая о консульстве. Он возбуждал Меммия и Сатурнина хитрыми намеками, похвалялся, что, если б не Метелл, затягивающий войну с Югуртой, он, Марий, давно бы ее кончил сам; писал, что популяры мало заботятся о благе родины, если доверяют жизнь плебеев-воинов сумасбродству аристократа, считающего себя вторым Сципионом Эмилианом, и обращался прямо к Сатурнину: «Ты, конечно, знаешь, что К.Ц. Метелл тебя недолюбливает, а ты, по-видимому, дорогой Люди и, к нему благоволишь. Ведь он побеждает! А если бы ты знал истинное положение вещей, то весьма бы удивился: побеждает не хвастун Метелл, а я, скромный легат. Но прошу тебя как друга: не болтай об этом, иначе может случиться, что народ вызовет меня в Рим, чтобы избрать консулом, а Метелла отзовет! Я никому не желаю зла и не хочу, чтобы в Риме говорили обо мне: «Вот человек, добившийся высшей магистратуры путем хитрости и поддержки популяров!»

Ответ Меммия запоздал. Марий получил его после известия о казни Бомилькара, которого Метелл склонял к измене. Меммий писал, что взяточники получили, наконец, по заслугам: Гай Бестия, Спурий Альбин и Люций Опимий отправились в изгнание, только главный виновник, Марк Эмилий Скавр, выбранный председателем комиции по делам государственной измены, сумел получить цензуру и благодарность сената.

Эпистола кончалась словами:

«Все это, дорогой Марий, меня возмущает, а наглость сената доводит до бешенства: подумай только — при распределении провинций Нумидия предоставлена Метеллу еще на год! Неужели боги не накажут аристократов за пристрастие и глумление над плебсом? Поэтому требуй у Метелла отпуск, чтобы выступить кандидатом на консульскую должность, а мы тебя поддержим».

А внизу рукой Сатурнина было приписано:

«Если он откажет — уезжай в Рим самовольно».


XX


Африканское солнце жгло невыносимо. Люди прятались от жары в душные палатки, о которые бился порывистый знойный ветер, гнавший тучи сухого песка.

Марий вышел из шатра, занимаемого легатами, и внимательно осмотрел местность. Кругом — ни души, тихо. Он обошел лагерь и, заметив дремавшего часового, резко свистнул, сунув пальцы в рот, — плебейская привычка, от которой не мог отрешиться. Часовой испуганно вытянулся и застыл.

— Спишь? — спросил Марий, багровея от бешенства, — Помни: еще раз замечу — отдам под суд! Ты не думай, что если я плебей, то позволю пренебрегать службою. Прежде всего мы — римляне!

Бледный, воин молчал, поглядывая на легата.

Марий знал, что легионарии не любят его за чрезвычайную требовательность и суровость, но не старался привлечь их на свою сторону. «Они — плебеи, — думал он, — и пойдут за мной, иначе и быть не может. А заискивать перед ними не буду. И так я уже осрамился, что пошел путями хитрости, нечестности и обмана. Но что было делать? Подражать Сципиону Эмилиану? Это, конечно, было бы похвально, но ведь меня заклевали бы эти стервятники, сидящие в сенате!»

Проверив караулы, Марий направился к шатру полководца. Метелл сидел за походным столиком и писал донесение сенату.

— Вождь, я пришел просить тебя, чтобы ты отпустил меня в Рим. Я хочу выступить кандидатом на консульскую должность.

— Клянусь Геркулесом, — засмеялся Метелл и гордо поднял голову, — Ты шутишь!.. Нет? Но пойми, что лезть выше сословного положения — это безумие. Кто ты? Батрак и плебей, а ведь консульство зависит от нобилей…

— Вождь, прошу тебя, не отказывай!

— Я не понимаю твоего упрямства. Ты не должен просить у римского народа того, в чем тебе отказывает закон. Или ты вздумал попрать дедовские устои, — высокомерно спросил он, — вступить на путь насилия?

— Нет, вождь!

— А тогда, — засмеялся он, — не торопись со своей кандидатурой, пока не выступит твоим противником мой двадцатилетний сын (ты его знаешь — способный юноша!), у которого не выросла еще борода!

Марий побледнел.

— Вождь, ты смеешься, — сдавленным шепотом выговорил он. — Разве не знаешь, что, когда я ездил по твоему приказанию в Уттику и приносил жертвы богам, гаруспекс предсказал мне великую будущность? То же говорил еще раньше и сам Сципион Африканский и Нумантийский… По-твоему, я недостоин быть консулом?

— Консульство нужно заслужить… Для этого надо облагородиться… А ты как был батраком, так и остался им — ходишь по лагерю и посвистываешь… Ну, так слушай. В Уттике ты приносил жертвы, это верно, а еще что делал? Думаешь — не знаю? Ты похвалялся перед купцами, что с половинными силами заключил бы в оковы Югурту. А еще ты болтал своим бабьим языком, что я — муж тщеславный и добиваюсь власти,, нарочно затягивая войну… Говорил? — с бешенством вскочил он. — Купцы поверили, потому что война подорвала их торговлю… Ты связался со слабоумным Гавдой и обещал ему.

— Вождь! Злоумышленником я никогда не был. А от тебя, консула, слышу бабьи сплетни… Тот, кто наговорил на меня, хотел тебя одурачить. Назови имя негодяя, и я — клянусь богами! — поговорю с ним при помощи меча!

— Лжешь! — сурово сказал Метелл. — Муж, от которого я это слышал, достоин доверия. Гавда, которому ты «обещал тиару Югурты, уттические купцы и иные по донки общества жалуются на меня сенату, осуждают… Ты переписываешься с Меммием и Сатурнином, хочешь воспользоваться временной победой плебса над нобиля ми… после закона Мамилия…

Голос его оборвался.

— Вождь, меня оклеветали! Я прошу тебя об одном: отпусти меня в Рим!

— Сейчас не время. Предстоят бои с нумидийцами! — запальчиво крикнул Метелл. — Не раздражай меня, уйди!..

Время шло.

За двенадцать дней до консульских выборов, когда Марий в припадке бешенства заявил Метеллу, что тот не отпускает его, боясь соперничества, полководец, побледнел: он не мог перенести, что этот «homo novus»,[36] как он величал Мария, осмелился думать, что он, Метелл, аристократ, опасается плебея.

— Можешь ехать! — крикнул он. — Пусть не скажет никто, что Квинт Цецилий Метелл задержал тебя из страха или зависти!


XXI


Популяры представили Мария народному собранию, и Меммий сказал, указывая на него:

— Вот плебей, готовый закончить Югуртинскую войну!

Марий выступил и стал обвинять Метелла, восхваляя себя. Он называл его аристократом, человеком честолюбивым, врагом плебса и, прося для себя консульства, обещал убить Югурту или взять его в плен.

— Я победоносно окончу войну! — заявил он.

 Я знаю, что оптиматы будут против, потому что они называют меня человеком грубым, необразованным. Но разве я виноват, что не умею устраивать пиршеств, и предпочитаю земледельца повару и гистриону? Отец внушал мне, что изящество прилично женщинам, мужчинам же — труд и военное дело. Прося у вас консульства, я не могу выставить перед вами изображений своих предков, перечислить их триумфы, но у меня есть копья, множество военных наград и рубцы от ран на теле.

Распахнув тогу, он разорвал тунику, и желтая волосатая грудь, исполосованная мечами, вся в рубцах, мелькнула перед глазами толпы. Он собирался запахнуть тогу, но Сатурнин толкнул его в бок.

— Подожди, — шепнул он и возвысил голос: — Вот раны плебея, сражавшегося за отечество! Видите, квириты? Помните: только консул из плебейского рода может быть честным! Нобили запятнали себя подкупами…

Рев толпы прервал его речь.

— Да здравствует Марий!

— Хотим Мария!

— Мария! Мария!

Торжественно избранный консулом, Марий стал набирать войско. Глашатаи призывали на рынках, площадях и на улицах бедняков и рабов. Это было неслыханным делом, и безработные пролетарии валили к нему, мечтая о грабежах и добыче, чтобы после войны вернуться к ларам состоятельными людьми.

А сенат негодовал, и Марк Эмилий Скавр злобно говорил в храме Беллоны:

— Комиции нарушили закон Гая Гракха о предоставлении сенату права устанавливать место деятельности каждого консула. Они отменили решение сената, оставлявшее Метелла в Нумидии для продолжения войны. Разве это законно? А этот дерзкий плебей смотрит на нас с презрительной гордостью и, обвиняя Метелла, в то же время как бы сочувствует ему и льет притворные слезы. Но оставить в его власти плебеев и рабов равносильно нашей слабости и подчинению толпе оборванцев. Слышите, отцы государства? И хотя я уже не princeps senatus, но должен обратить ваше внимание на угрозу общественному спокойствию в республике…

Сенаторы не успели ответить. Вбежал гонец с радостным криком:

— Вести из Нумидии!

Озабоченные лица нобилей повеселели.

— Читай, читай! — послышались возбужденные голоса.

Скавр взял из рук гонца эпистолу, сорвал печать и принялся читать донесение Квинта Цецилия Метелла.

По мере того, как одно за другим развивались описания сражений, отступлений и наступлений римских легионов, чтение прерывалось восторженными восклицаниями. Скавр подождал, когда уляжется радость слушателей, и, возвысив голос, продолжал:

— «Узнав, что Югурта с детьми, сокровищами и отборными войсками укрылся в Фале, неприступной крепости, я пустился, с соизволения бессмертных, в погоню за царем. Трудный путь лежал предо мною: легионы шли по пустыне, везя за собой воду в кожаных мешках. Зной и жажда убивали людей: воду я велел выдавать маленькими долями. Достигнув Фалы, я овладел ею после кратковременной осады. Римские перебежчики, запершись в здании совещаний, сожгли себя вместе с добычей, на которую мы рассчитывали. Югурта же с детьми бежал, захватив казну. Теперь вся почти Нумидия завоевана силой римского оружия, только волнуются еще племена гетулов да мавританский царь Бокх, по слухам, будет действовать заодно со своим зятем Югуртою. Но главное сделано, и честь патрициев, запятнанная несколькими негодяями (голос Скавра дрогнул, лицо побагровело; сенаторы переглянулись и опустили глаза), мною восстановлена».

— Хвала Метеллу!

— Он закончил бы войну, если б не этот Марий!

— Подлый плебей чернит Метелла на всех перекрестках! Популяры требуют сместить полководца и передать начальствование над легионами Марию…

— Но это подло! Марий воспользуется чужими победами!

Чувствуя свое бессилие, сенаторы досадовали, что своевременно не приняли мер. Со дня убийства Гая Гракха прошло четырнадцать лет, и популяры, разгромленные Люцием Опимием, незаметно собрались с силами и подняли голову.

— Горе Марию, если он посягнет на целостность республики! — сказал Скавр.

— Мы тебя не понимаем, — послышались удивленные голоса.

— Не понимаете? Разве вам неизвестно, что Марий набирает в войска озлобленных пролетариев, а рабам показал уже пилеи?

Наступило тягостное молчание.


XXII


Завидуя Метеллу, Марий не хотел делиться с ним победой и, хотя война была уже почти кончена, громко кричал, что до окончания ее еще далеко.

— Квириты! Война лишь начинается! — говорил он на форуме. — Победы Метелла могут окончиться огромным поражением, если нумидийский царь не будет взят в плен! Разве не пишет Метелл, что Бокх будет помогать Югурте? А у Бокха, поверьте мне, много наездников, и если он соединится с нумидийской конницей и двинется к Цирте — неизвестно, кто победит!

В словах Мария была доля истины: Югурта объявил священную войну против чужеземцев, и хотя вся Нумидия была в руках Метелла, можно было ожидать внезапных восстаний в завоеванных местностях.

…Марий сидел в базилике рядом со скрибом, который вносил в списки имена всадников и нобилей, желающих отправиться на войну.

Увидев на форуме Люция Корнелия Суллу (он направлялся к нему с улыбкой на губах), Марий испугался и подумал, что этот развратный юноша (он продолжал считать Суллу юношей, несмотря на то, что тот давно уже вышел из этого возраста) пришел посмеяться над ним, поставить его в неловкое положение перед плебеями.

Консул поднялся навстречу ему и спросил:

— Кого ищешь, Корнелий Сулла? Если знакомых или друзей своих, то не встретишь, а если товарищей предстоящих битв, то смотри: вот они!

Сулла улыбнулся, пожал ему руку и ответил, окинув рабов и плебеевбыстрым взглядом:

— Я ищу вождя волунтариев!

— Зачем?

— Я хотел бы записаться, чтобы поехать с тобою. Марий недоверчиво взглянул на него.

Но на лице Суллы не было обычной насмешки — он говорил спокойным голосом:

— Я много слыхал о твоих замечательных подвигах не только при Сципионе Эмилиане и во время твоего про- преторства в Испании, но и в Ну мидии, когда ты совсем недавно побеждал в конном строю варваров. Слухи о твоем величии, храбрости и умении выиграть битву об летели уже многие города Италии. Слава небожителям! В Риме не иссякла еще доблесть!

Речь Суллы понравилась Марию. Он полуобнял его и сказал:

— Благодарю тебя. Но ты чересчур… превозносишь меня… Я только старый, опытный воин. Скажи, действительно ли Марс надоумил тебя ехать в Африку?

— Неужели сомневаешься в моих способностях?

Марий молча погладил черную бороду.

— Меня смущает, что ты не участвовал еще в боях…

— Не беспокойся, консул! Я буду у тебя незаменимым квестором.

— Квестором?

— Что удивляешься? Я справлюсь с любым назначением.

— Хорошо. Но не пеняй на меня, если случится об ратное.

— Будь спокоен. Я покажу тебе, кто такой Люций Корнелий Сулла.

Марию стало не по себе. Он внимательно оглядел Суллу и подумал: «Ничтожество, полное ничтожество!» И, повернувшись к скрибу, произнес:

— Внеси этого патриция в список квестором при консуле.

Он сощурил глаза, посмотрел на солнце и тихо вымолвил:

— Ты будешь находиться при мне, и нам не мешало бы познакомиться ближе. Пойдем ко мне обедать.


XXIII


Марий, войдя в атриум, подошел к Юлии, поднявшейся ему навстречу, и, поцеловав ее в лоб, направился в таблинум.

— Принимай, жена, гостя, — сказал он, полуобернувшись на пороге.

Юлия увидела мужественное лицо Суллы и, вспыхнув от внутренней радости, низко поклонилась.

— Привет тебе, Люций Корнелий Сулла, — запнулась она, краснея и опуская глаза.

— И тебе привет, госпожа!

Он оглядел ее с ног до головы, и она заметила в его голубых глазах неприятные искорки и на губах чувственную улыбку.

… «Она подурнела после замужества, — думал Сулла, усаживаясь у имплювия. — Любит ли она Мария или вышла за него потому только, чтобы выйти? Но не все ли равно? Марий, как супруг непривлекателен — настоящий бык, обросший волосом, и я уверен, что она, целуя его, испытывает отвращение».

А Юлия думала: «Он все тот же — некрасив, весел, кажется, самодоволен… Но почему мое сердце бьется так сильно? Люций! Это имя напоминает свет. Да, он, как свет, проник в мою тусклую жизнь…»

Вошел Марий, сказал:

— На днях отплываем из Италии. Боюсь, как бы Югурта не собрался с силами и не выгнал Метелла из Нумидии!

— Успокойся, консул, война уже кончена, — неосторожно сказал Сулла, — остается только захватить царя…

Марий вздрогнул.

— Кончена? — крикнул он, дико вращая глазами. — Да ты ничего не смыслишь в военном деле!

Сулла не стал разубеждать его. В голове теснились походы, налеты, приступы, сражения, и он подумал: «Не напрасно я потерял время, изучая битвы Александра Македонского, Аннибала и обоих Сципионов. И если случится сразиться, я удивлю мир громкими победами».

Во время обеда, который был чрезвычайно прост, Сулла наблюдал за Юлией: глаза ее блестели, лицо пылало, и она не могла усидеть на месте, поминутно вскакивая и убегая в кухню.

Марий заметил ее возбуждение и спросил:

— Что с тобой? Отчего мечешься? Рабы подадут все и без твоей помощи.

— Нет, Гай, я должна посмотреть за пирожками и распорядиться относительно вина, сыра и плодов.

Сулла пил не стесняясь. Он превозносил доблесть Мария, обращался к Юлии, величая ее супругой великого консула, который не замедлит кончить войну и вознесет Рим на недосягаемую высоту. Марий, слушая его, улыбался, и жена видела, что речи Суллы приятны мужу. Потом патриций заговорил о волунтариях и африканских легионах Метелла, высказывая мнение, что их нужно обучать, что это еще не войско, а новобранцы.

— Марий перебил его:

— Все обдумано, дорогой квестор! Ты еще не знаешь о нововведениях, которые я задумал. Легион будет состоять из когорт, отличающихся одна от другой не знаменами с изображением волчицы, скакуна, слона, вепря, козерога и иных животных, а табличками с номерами, прибитыми к древкам. Легион получит серебряного орла с золотыми молниями в когтях и с распущенными крыльями. Я облегчил тяжесть ноши легионария (помню, как сам, служа при Сципионе Эмилиане, таскал на себе пилу, мотыгу, колья, секиру, серп, котелок для пищи, запасную одежду и нередко провиант на семнадцать дней, не считая тяжелого вооружения), — теперь каждый воин будет завертывать провиант в одежду и такой сверток привязывать к дощечке.

Когда консул замолчал, патриций, пьяный, с красными пятнами на щеках и блестящими глазами, воскликнул:

— Хвала богам! Ты первый позаботился о легионарии, ты первый радеешь о благе республики. Скажи, разве ты сам не считаешь себя величайшим римлянином?

— Нет, но я буду им, — уверенно ответил Марий. — Ибо мне предсказана великая будущность…

Когда Сулла, пошатываясь, уходил, Юлия догнала его в вестибюле и, прежде, чем он мог опомниться, прижала его руку к своим губам.

— Люций Корнелий Сулла, — шепнула она, зардевшись, — ты сильнее моего супруга… Ты расположен к нему… Обещай же охранять его… Будь его другом!

Сулла отдернул руку.

— Юлия, я маленький человек, — выговорил он заплетающимся языком, — но если Югурту захвачу я, а не Марий, я готов взять консула под свое покровительство!

И, оскорбительно захохотав, вышел на улицу.


XXIV


Тукция жила в богатом лупанаре, была сыта, одевалась со вкусом, и недостатка в посетителях у нее не было. Завсегдатаи дарили ей разные безделушки, золотые и серебряные вещицы, а случайные гости — деньги.

Она ложилась спать утром, когда уходил последний гость, и спала до полудня, а остальное время проводила с обитательницами лупанара. В ярких прозрачных одеждах, с венками из цветов на головах, с миртовыми ветвями в руках, они просиживали долгие часы на балконе, заманивая прохожих. Дневной заработок шел целиком в их пользу, и девушки усердно и терпеливо копили динарии, чтобы когда-нибудь выкупиться на свободу.

— Однажды Тукция, обмахиваясь миртовой ветвью, устало наблюдала за улицей. Вечерело, и густые сумерки мягко ложились на землю. Шумная толпа текла бесконечно от Делийского моста, как выступившая из берегов река, и ее волны разбивались о будки торговцев, рассеиваясь в ближайших переулках.

Вдруг Тукция встрепенулась: она увидела золотоволосого патриция, окруженного шутами и мимами.

Он проходил мимо лупанара, о чем-то оживленно беседуя, но слов его нельзя было разобрать.

Тукция махнула миртовой ветвью, пытаясь обратить на себя его внимание, но патриций не заметил ее знаке. Тогда она, переломив ветвь, бросила половину ее вниз. Патриций остановился, поднял голову и, вглядевшись в блудницу, весело воскликнул:

— Кого вижу! Клянусь Венерой-Каллипиге, что это Тукция!

— Она самая, господин мой!

— Как живешь, моя птичка?

— Зайди — и увидишь.

— Хороший ответ! Но я занят и завтра уезжаю на войну…

— Уезжаешь?

Грусть послышалась в голосе Тукции. Патриций задумался и, отпустив своих спутников, вошел во двор, где у цистерны сидел молодой лено. Хозяин вскочил и подобострастно поклонился:

— Какому счастью, ниспосланному богами, обязан твой раб такой великой чести? Неужели твой глаз заметил среди моих девушек достойную тебя? О, прошу тебя, милостивый господин, войди под эту бедную кровлю…

— Сколько платить? — грубо прервал патриций и, не дожидаясь ответа, бросил несколько динариев.

Лено ловко подхватил их и опять поклонился.

— Я хочу иметь Тукцию.

— Твой выбор, о господин, поистине делает честь твоему вкусу! Тукция — лучшая девушка этого дома, и весь Рим знает ее…

— Довольно лгать и хитрить! Ты мне противен, насквозь прогнивший сводник!

Лено побледнел: так с ним никто еще не говорил. Он молча побежал предупредить Тукцию, но она уже была в своей комнатке.

Служанка румянила, белила и раздевала девушку. Были принесены прохладительные напитки, вино и вода для обмываний.

— Ну, как живешь? — спросил Сулла, усаживаясь на ложе.

— Плохо, господин, я исстрадалась… Ты удивишься — ведь я сыта и одета. Не так ли? Но Венера, Юнона и все богини видят, что делается в моей душе…

— Чего же ты хочешь?

— Хочу выкупиться из неволи, а денег у меня нет!

— Выкупиться — это хорошо, ну а потом? — засмеялся он.

— Потом…

Она не знала, что сказать. Никогда не задумывалась, что будет делать, освободившись.

— А потом, — безжалостно продолжал гость, — будешь продаваться на улицах. Или, если тебе встретится какой-нибудь старый, истрепанный развратом лено, соединишься с ним законным браком, и оба станете торговать блудницами, как делает твой хозяин. Верно? — закричал он. — Так для чего же тебе свобода, глупая женщина? Сама не знаешь, чего хочешь!

— Господин мой, я мечтаю о тихой, спокойной жизни…

Он не ответил. Надев тогу, направился к двери. Тукция вскочила, заломила руки.

— Уходишь? — ухватила его за тогу. — Не хочешь меня? Так зачем же ты пришел?

Патриций обернулся к ней с угрожающим движением, глаза его потемнели от гнева:

— Не кричи! Слышишь? Замолчи, дерзкая простибула! Или хочешь, чтобы я ударил тебя?

Она отпустила тогу и молча смотрела на него.

— Нет у меня никого в Риме, — с отчаянием вымол вила она, — только ты, господин! Когда я увидела тебя на Делийском мосту, сердце взыграло в моей груди, и я сказала себе: «Вот идет мой владыка, мой единственный, любимый». И я радовалась, так радовалась… А ты уходишь… О, побудь со мной еще, заклинаю тебя богами! Иначе не будет тебе удачи в походах и битвах!..

Побледнев, патриций вернулся. Он был суеверен, и мысль о несчастьи потрясла его.

Тукция помогла ему снять тогу, тунику и обувь. А потом бросилась на ложе, протянув к нему руки.


XXV


Назначение Мария было страшным ударом для Метелла, но неприятное известие смягчалось пожалованием ему прозвища Нумидийского. Метелл знал, что он заслужил это трудом и победами, но было обидно, что Марий, которого он выдвигал все время и которому покровительствовал, осмелился очернить его в глазах народного собрания.

«Итак он безбожно лгал, уверяя меня, что оклеветан, — думал он, быстро шагая по шатру, — а ведь он меня одурачил, вырыв мне яму и предательски столкнув в нее. О, если б я его не отпустил в Рим, ничего бы не случилось!»

Он приказал рабам укладывать вещи, передал начальствование над легионами легату Рутилию Руфу и, уезжая, сказал:

— Слушай, Публий! Придет этот мохнатый плебей — сдашь ему легионы.

Марий не замедлил прибыть во главе волунтариев и союзнической конницы, которую сумел склонить на свою сторону обещанием гражданских прав.

Начались сражения с гетулами, взятие городов, бесцельные походы. Римские легионы находились в кольце неприятеля. И не успевали они пробиться, как враг окружал их вновь. Лишь теперь понял Марий всю ответственность, взятую на себя, и оценил плодотворную деятельность Метелл а. Он опасался поражения легионов: враг нападал неожиданно, римское войско несло большие потери.

Нумидийский перебежчики доносили, что Югурта и Бокх стягивают все силы — медлить было нельзя, иначе? разгром римлян стал бы неминуемым.

Марий был мрачен, неразговорчив — видел, что обещание, данное в народных комициях, взять в плен Югурту едва ли выполнимо, и сожалел, что тщеславие завело его так далеко.

Он ходил перед шатром, ударяя себя прутом по калигам, и ворчал.

Подошел Сулла.

— Дозволь, вождь, отбросить неприятеля. Я пойду на него с одним легионом и несколькими турмами всадников…

— Не шути! — раздраженно крикнул Марий. — Ты, не бывавший в боях, хочешь отбросить войска двух царей?

— Вождь, доверься мне!

— Твое хвастовство переходит в наглость, квестор! Но если ты этого хочешь, помни: постигнет неудача — пойдешь под суд!

Бокх лично начальствовал над мавританской конницей. Он наступал на правом, Югурта на левом фланге. В центре неприятельских войск находились боевые слоны, возбужденные пойлом из смеси вина и рисового отвара.

Отрядив когорту, которой он приказал зайти в тыл слонам и стремительно ударить по ним, Сулла разделил легион на две части: большую послал против Бокха, а меньшую — против Югурты.

Сначала легионарии подались было под бешеным напором нумидийской пехоты и конницы, но когда Сулла схватил знамя с серебряным орлом и бросил в гущу неприятеля, — воины поспешно возвратились. Начался жестокий бой. Несколько раз знамя переходило из рук в руки; воины дрались с невероятным мужеством, потому что потерять знамя в бою считалось величайшим позором. Легионарии гибли, на помощь прибывали новые отряды, и римлянам удалось наконец отбить серебряного орла.

А Сулла во главе всадников двинулся в тыл неприятельской коннице. Он ударил неожиданно. Войско Бокха дрогнуло и отступило в беспорядке. Не давая ему оправиться, Сулла бросился опять, смял передние ряды и обратил их в бегство. Он перерезал путь мчавшемуся Бокху и закричал, подъезжая к нему с занесенным мечом:

— Царь, защищайся!

— Мир, мир! — ответил Бокх, узнав Суллу и удержи вая коня, рвавшегося вперед. — Неужели Люций Корнелий Сулла нанесет удар царю Бокху?

— В поле я не знаю Бокха, передо мною — враг!

— А я тебя всюду считаю другом, потому что люблю и дружески к тебе расположен.

— Если ты действительно друг, — понизил голос Сулла, — выдай мне Югурту…

— Югурту? Тестя?..

— Хорош тесть, злоумышляющий против зятя! Разве ты не знаешь, что он мечтает свергнуть тебя с престола и разделить твое царство между своими сыновьями? По этому ты должен выдать Югурту. А не хочешь — пеняй на себя. Римские боги безжалостны к врагам сената и квиритов…

— Я тебя люблю и уважаю, Люций Корнелий, ты оказал моим послам услуги в Риме и был с радостью принят при моем дворе в качестве посла сената… Но выдать…

— Выдай Югурту и получишь часть Нумидии… Выдашь?..

— Я подумаю.

Думай и приезжай сегодня же с ответом к воротам римского лагеря. Возьми с собой сына. С ним я от правлюсь к тебе за Югуртой…

Через час два человека спешились у ворот римского лагеря.

— Кто такие?! — закричал часовой.

Но Сулла, ожидавший царя, вышел из ворот с непокрытой головою, — волосы отливали смуглым золотом на солнце.

Они беседовали шепотом. И когда разговор их кончился, Бокх, оставив царевича в римском лагере, сел на коня и исчез в отдалении. А Сулла отправился к Марию.

— Что скажешь? — спросил консул, знавший уже о поражении Югурты и Бокха и завидовавший Сулле: «Не бывал на войне, а уже разбил врага. Это хорошо. Но если он одержит еще две-три победы, в Риме завопят: «Консул бездарен!»

— Вождь, дозволь мне ехать в лагерь противника!

— Зачем?

— Я хочу захватить Югурту. Марий пожал плечами.

— Ты безрассуден, квестор, но ты не ребенок и сам знаешь, какая опасность грозит тебе! Что ж, поезжай, но если погибнешь — не обвиняй меня в Аиде, не говори, что виною твоей смерти был Марий!

— В Аид я не собираюсь, но если мне суждено умереть, меня не спасет даже отъезд в Рим…

На другой день Сулла выехал с царевичем и несколькими всадниками. Его бесстрашие и настойчивость поразили Мария.

Нахмурившись, консул смотрел на облако пыли, вздымаемое лошадьми, и зависть обуревала его мятежную душу. Он желал от всего сердца, чтобы квестор не вернулся, потому что возвращение его с пленным Югуртой возвысило бы Суллу.


XXVI


Узнав о приезде римлян, Югурта, хитрый и крайне подозрительный, тотчас же стал собираться тайком в путь, приказав сыновьям зашить драгоценные камни и часть золота в одежду, а остальное золото везти открыто. Сам же он зашил все свои ценности в барашковую шапку, надеясь в случае погони откупиться.

В сопровождении сыновей и отряда нумидийских конников он выехал из дворца, откуда расходились три дороги: одна — ко дворцу Бокха, другая — к ближайшему городу, а третья, узенькая, как тропинка, бежала, извиваясь, в горы. Он выбрал последнюю и помчался впереди всех. За ним ехали сыновья, а сзади следовал отряд.

Уже светало, и красные лучи, как кровью, обагряли вершины гор.

Лошади бежали быстро. Вдруг низкорослый жеребец Югурты навострил уши и заржал. Выхватив меч, царь приказал людям быть наготове и замедлил шаг лошади.

Утесы остались позади. Впереди подымалась круча. Беглецы ехали гуськом, поминутно озираясь.

— Засада! — крикнул Югурта, указывая обнаженным мечом на кустарник, из которого вынырнула одна, за ней другая и третья лошадиные головы.

— Мы окружены! — воскликнули сыновья. Спереди, снизу и справа с воем мчались на них мавританские наездники.

— В путь! — приказал Югурта. Он видел впереди небольшой отряд и думал пробиться. Но число мавританцев увеличивалось; скоро их стало так много, что сопротивляться было бы безумием.

— Проклятый Бокх! — заскрежетал он зубами. — О, если бы мне спастись! Я бы с радостью вонзил меч в твое предательское сердце!..

Наездники ударили в тыл и спереди. Югурта видел гибель своих конников и сражался с диким мужеством, Вдруг лошадь пошатнулась под ним, осела и мягко упала на бок, придавив его своей тяжестью. Ом хотел освободиться, но уже набежали мавританцы, обхватили его, вырвали меч; грубо связав ему руки, они, срывая с него одежду, нащупали в шапке золото и радостно завизжали.

Отряд Югурты был перебит. Царь видел полураздетых сыновей, привязанных к лошадиным спинам, и скрежетал зубами в бессильной ярости.

Когда Югурту и его сыновей вводили во дворец Бокха, придворные молча расступались. Югурта увидел по их глазам, что они не одобряют предательства, и воскликнул:

— Измена! Подлый Бокх нарушил освященный бога ми обычай гостеприимства!

Ропот пробежал по рядам царедворцев, перекинулся к страже. Но появился Бокх — и все затихло.

— Ведите его в комнату приема послов, — распорядился он, не отвечая на оскорбления Югурты, и первый прошел туда.

Югурта упирался. Его вели насильно, грубо подталкивая, и он со слезами на глазах думал о непостоянстве судьбы.

На возвышении сидел золотоволосый римлянин с холодными голубыми глазами, бледным лицом, усеянным красными пятнами. Он что-то .говорил стоящему рядом с ним центуриону, а тот смеялся. Значки манипулов шевелились. Римские воины, черноволосые, смуглые, коренастые, показались Югурте жуками, поедателями зелени в садах.

— Иди! — толкнул его в спину сам Бокх.

Лицо Югурты исказилось. Он бросился на царя, но его схватили и удержали. Тогда он плюнул Бокху в лицо, крича:

— Продажный гад! Собака! Так же, как меня, ты готов продать врагам свое царство и подданных!

Бокх вытер заплеванное лицо и приказал:

— Поставьте злодея перед лицом римского военачальника! И пусть римлянин возьмет его и поступит с ним, как ему угодно!

Сулла взглянул на Югурту. В голубых холодных глазах врага пленник увидел беспощадность и не удивился, когда римлянин резко сказал:

— Не пора ли, варвар, ответить за все зло, которое ты причинил римскому сенату и народу?

И приказал заковать Югурту в цепи.

Зависть разъедала сердце Мария. Он не находил себе покоя. Сулла захватил Югурту! Сулла не побоялся отправиться в пасть льва и вырвать у него добычу!

Опасался, что квестор, хвастливый по натуре, будет превозносить свои подвиги, и не ошибся.

В лагере обсуждалось последнее событие. Военные трибуны, родом патриции, говорили у костров, сидя рядом с Суллою, что Нумидию завоевал Метелл, а кончил войну он, Сулла, захвативший в плен Югурту, и посмеивались над Марием, который будет праздновать чужой триумф.

— Трое должны участвовать в триумфе, если есть справедливость на земле, — волновались трибуны. И центурионы поддерживали их:

— Неуклюжий Марий никогда бы не взял царя в плен!

Слухи проникли в шатер полководца. Сперва он чуть было не сошел с ума от зависти: метался, ломая вещи; крича и ругаясь, рвал на себе волосы и не отвечал на вопросы легатов. Все для него опостылело. Слава? Она рассеялась, как дым. Тридцатилетний неженка, пьяница и развратник втерся к нему в доверие, обманул его и, похитив у него самое дорогое — удачу, умалил его подвиги и теперь похваляется у костров, что не консул, а квестор кончил войну.

— Он льстил мне, притворялся, а сам… Furcifera! Я не потерплю этого!

Кликнул легата:

— Позови Суллу!

Квестор вошел, остановился у входа в шатер:

— Ты меня звал, консул?

— Скажи, почему ты возбуждаешь воинов? Ты кричишь, что не я, а ты кончил войну!

— Позволь, — перебил Сулла, и глаза его засверкали. — Нумидию покорил Метелл, а Югурту взял я.

— Но это ложь! Кто военачальник — ты или я? Кто послал тебя к Бокху?

— Ты не соглашался… Ты снял с себя ответственность перед лицом Аида…

— Mehercle![37] Ты… ты… Уходи! Завтра поедешь с до несением сенату…

— Мое присутствие как квестора необходимо здесь…

— Молчать! Завтра едешь — собирайся! Сулла вышел из шатра, дрожа от негодования. «Мы посчитаемся когда-нибудь, — подумал он, — и я не посмотрю на твою миловидную Юлию… А она просила — ха-ха-ха! — чтобы я, патриций, оберегал тебя, батрака! Хорош бы я был! Нет, плебея нужно поставить на свое место».


XXVII


Марий, заочно избранный консулом второй раз, въехал в Рим на триумфальной колеснице.

Впереди шел в царской одежде и в цепях Югурта с обоими сыновьями. Лицо его было серо, а в глазах — никакой надежды.

Изредка он поглядывал исподлобья на толпившихся римлян. А кругом шептали: «Смотрите — царь…» Он слышал шепот, но делал вид, что не понимает по-римски.

Сулла шел почти рядом с ним, как бы подчеркивая, что взял царя в плен не Марий.

Стоя на колеснице, полководец дрожал от ярости.

 Смертельная вражда возрастала между обоими мужами. Марий ненавидел Суллу, от не мог спокойно смотреть на него, и ему казалось, что квестор насмехается над ним. Сулла же презирал Мария как плебея и негодовал, что по римскому закону он, патриций, должен подчиняться бывшему батраку. Но как ни велика была его злоба, он умело скрывал ее под притворной веселой улыбкой и кивал друзьям и знакомым, стоявшим в толпе.

После триумфа Сулла лично отвел Югурту в Мамертинскую темницу. Они спускались, боясь поскользнуться, по узкой каменной лестнице с неровными ступенями. Тюремщик шел впереди с факелом в руке. Сыростью и затхлостью пахнуло им в лица. С мокрых стен сочилась струйками вода. Вскоре они очутились в подземелье, разделенном стеной на два помещения. Несколько человек, прикованных к столбам, подняли, гремя цепями, головы и уставились на них безумными глазами. Один что-то кричал на варварском наречии. Югурта подвернулся к нему и дико засмеялся.

Под этим подземельем находилось второе — черная яма. Лесенка была еще уже, факел шипел, готовый потухнуть от недостатка воздуха.

— Пришли? — спросил Сулла.

— Почти пришли, — ответил тюремщик. — Еще ниже находится Туллианум.

— Делайте свое дело.

Сулла смотрел с любопытством, как тюремщики тащили нумидийского царя к ледяному колодцу.

С Югурты сорвали одежду, и желтое нагое тело, костлявое, вызвало жалость даже у тюремщиков (они растерянно переглянулись и опустили глаза).

Югурта умоляюще взглянул на Суллу.

— Жить… жить.. — бормотал он, и вдруг перед ним пролетела вся его жизнь — походы, бои, дворец, жены, дети, родная Нумидия, и так захотелось свободы, что он в отчаянии заломил руки и воскликнул по-гречески: — О, спаси меня во имя всех богов! Ты можешь… Ты меня взял и имеешь право отпустить… Ты скажешь Марию так: «Югурта умер». А я буду жить… И если ты меня спасешь, я отдам тебе половину Нумидии, всех жен и детей… Мало?! Тогда бери всю Нумидию, земли вероломного Бокха, только отдай мне одного Бокха, чтобы я насытился местью и потом умер… Молчишь? Смотри, меня сейчас заживо похоронят, как согрешившую весталку! — захохотал он. — Но разве я виноват, что народ требовал от меня войны с Римом?

Сулла молчал и равнодушно смотрел, как тюремщики вырывали у него из ушей вместе с мясом золотые серьги и сталкивали его в колодец. Царь упирался, но когда его обхватили крепкие руки, он, оскалив белые зубы, горько воскликнул:

— О Юпитер, как холодна эта баня!

Югурта исчез. Из ямы донесся вопль, похожий на вой голодного волка. Отверстие завалили плитою.

— Не кормить его, — спокойно сказал Сулла, — так приказал Марий.

Выйдя из Мамертинской темницы, он направился в Субурру, чтобы навестить Арсиною, шутов и мимов.

Вдруг к нему подошел Метелл Нумидийский. Лицо его было озабочено, и он что-то шептал, как гистрион, разучивавший трагедию или комедию.

— Что с тобой? — удивился Сулла.

— Худые вести. На нас идут варвары… Разбив Цепиона и Манлия, они все ближе подступают к Италии… У сената есть сведения, что варваров науськивает на нас царь Митридат… Не успела кончиться одна война, как начинается другая… За что наказывают боги взлелеянный ими Рим? В Тринакрии опять брожение рабов, а в провинциях неспокойно: Нуцерия, Капуя и Турий готовы восстать.

Сулла усмехнулся.

— Слышишь, как вопит на форуме Сатурнин? — сказал он. — О чем — спрашиваешь? Слушай. Я повторю тебе его слова: «Участки мелких земледельцев скуплены оптиматами, и хлебопашцы изгнаны со своих земель. Они идут в город в поисках хлеба и заработка. Зажиточных семейств становится меньше и меньше. Что им делать, квириты?» Так говорит Сатурнин. И сам отвечает на свой вопрос: «Спасение, квириты, в аграрном законе Гракхов».

С форума донесся рев толпы:

— Да здравствует Сатурнин!

— Слышишь, благородный Метелл, как презренный пес возбуждает чернь? Неужели у нас нет войска, чтобы разогнать этих баранов, а зачинщика умертвить?

Но Метелл торопился в сенат на заседание, и ему некогда было беседовать с «беззаботным квестором», как величали Суллу нобили.

Когда он скрылся в толпе, Сулла, не торопясь, продолжал свой путь в Субурру.


XXVIII


Грозные вести шли из Галлии. Прибывавшие гонцы с эпистолами от должностных лиц еще больше увеличивали общее смятение: они, очевидцы событий, рассказывали о страшных варварах, разбивавших римские легионы, и утверждали, что противостоять им мог бы только опытный вождь, имя которого известно каждому легионарию.

Сенат не знал, кого выбрать. Нобили отказывались от начальствования над войсками, посылаемыми в Галлию, а популяры указывали на Мария — единственного человека, который мог бы справиться с этой трудной задачей. Метелл Нумидийский возражал против его назначения, но когда ему самому было предложено принять начальствование над войсками и он тоже отказался, заявив, что не желает вторично быть отозванным в Рим и подарить свои труды и победы какому-нибудь ставленнику популяров, — сенат, скрепя сердце, постановил послать Мария.

Но Мария не было в Риме. Раздраженный речами врагов, превозносивших Метелла и Суллу и умалявших его подвиги, честолюбивый и сварливый консул, не умевший делиться своей славой с другими, увидел однажды на руке Суллы кольцо с печатью, на которой была изображена сцена захвата Югурты Суллою. Этого было достаточно, чтобы в сердце Мария пробудилась еще большая ненависть к сопернику.

Юлия видела настроение мужа и посоветовала ему навестить родителей, а затем отдохнуть в вилле. Марий не возражал.

В Цереатах было полное запустение: деревушка почти обезлюдела, а в долине он нашел, кроме родителей, одного Виллия. Вдова Тита умерла, а дочь ее предпочла голодному существованию худший вид рабства — проституцию, позабыв, что сама некогда била и преследовала Тукцию за прелюбодеяние. Она попала не в Рим, куда стремилась, а в Капую; там она поступила в лучший лупанар и была довольна.

О родных не думала: это был сон, и напоминание о прежней жизни показалось бы ей странным.

Старый Марий и Фульциния доживали совой век на возлюбленной земле. Они ни за что не хотели расстаться с ней — матерью и кормилицей, думая в недрах долины сложить свои кости. Сын уговаривал их переселиться в его виллу: там они будут жить безбедно, оберегаемые заботами слуг. Но они не хотели его слушать.

У родителей Марий пробыл недолго. Он уехал со стесненным сердцем. Деревушки, встречавшиеся на пути, были пустынны, а в Арпине площадь усеяна безработными — людьми голодными, дерзкими и злыми.

Старая ненависть к нобилям проснулась в сердце Мария. Сжав кулаки, он подумал: «Долго ли еще будем терпеть?» И погнал коня, призывая Марса-мстителя вступиться за народ.

В вилле он прожил несколько дней. Популяры, не переставая, осыпали его эпистолами. Эти письма воспламеняли в нем гнев. Меммий стоял за городской, а Сатурнин за деревенский плебс, и вражда, зарождаясь между ними, проникала в народ. А оптиматы, как нарочно, подстрекали горожан против земледельцев, и оба лагеря готовы были по зову своих вождей к насилиям.

Прибыв в Рим, Марий узнал, что африканские легионы и войска, посылаемые сенатом против варваров, готовы к выступлению.

Десятки молодых патриотов из числа нобилей поспешили записаться у консула, чтобы ехать с ним в качестве волунтариев, военных трибунов, квесторов или легатов.

Имена записавшихся передавались из уст в уста, — весь Рим называл Аквилия, Сертория, Суллу и иных лиц.

Узнав, что Сулла отправляется в качестве легата при полководце, Марий, побагровев от негодования, стукнул кулаком по столу:

— Опять он! Этот патриций мне надоел! Юлия, вспыхнув, отвернулась. Она догадалась, о ком говорил муж, и сердце ее забилось. Подвиг Суллы переполнял сердце ее восхищением; она преклонялась перед неустрашимостью Суллы.

Когда легионы Мария выступили в поход, в Риме разнеслась тревожная весть о восстании всадника Тита Веттия в Кампании и рабов в Сицилии.


XXIX


Мульвий и Тициний, работая в поле, увидели однажды вечером шедшего к ним земледельца с котомкой за плечами.

С недоумением остановили они быков, тащивших грубые деревянные плуги, и вглядывались в лицо пешехода. — Слава богам! — воскликнул земледелец, приветствуя их. — Не вы ли — свободнорожденные Мульвий и Тициний? Мой господин Тит Веттий приказал вам сказать: «Братья, час наступил. Спешите под знамена вашего царя и друга».

— Мы готовы! — обрадовались Мульвий и Тициний.

Они отвели быков в виллу, быстро собрались и, подговорив нескольких рабов, отправились с ними в округ Турий, охваченный восстанием.

Дорогою земледелец рассказал им, что мятежи вспыхнули также в Нуцерии и Капуе и что руководит ими Тит Веттий.

Доведенный долгами до отчаяния, не зная, что делать, Веттий решил бежать из Рима в Кампанию, чтобы там на досуге обдумать свое положение и подготовиться к восстанию.

Вооружив рабов, он провозгласил себя царем и, надев диадему и пурпур, отправился во главе отряда из семисот человек освобождать невольников.

Мульвий и Тициний пришли в лагерь рабов на рассвете.

Вся окружная местность была на военном положении — тысячи вооруженных людей попадались на каждом шагу: это были невольники, отпущенные Веттием на свободу, деревенский и городской плебс, несколько союзников, недовольных тяжелым положением и зависимостью от Рима, а также патриций и два-три всадника, запутавшихся, как и вождь, в долгах и доведенных безвыходным положением до крайности. Оставалась смерть, но кончить самоубийством без всякой пользы для народа Тит Веттий считал преступлением и решил как можно дороже продать свою жизнь, а самое главное — дать своим выступлением толчок к мятежам в других городах. Он мечтал в случае первой победы пробиться в Сицилию и там соединиться с восставшими рабами.

«Городской претор идет во главе легиона к Турию», — доносили разведчики. «Он уже обходит наши войска», — сообщали дозоры. А Тит Веттий спокойно играл в кости с друзьями. Но когда примчался гонец и сообщил, что претор завязал бой с передовыми частями, Веттий сбросил кости на пол и выбежал из дома.

Вскочив на коня, он выхватил меч и помчался к тому месту, где разгорался бой. В первом ряду рубились Мульвий и Тициний. Рабы и плебеи, не отступая ни на шаг, умирали с оружием в руках.

Подъехав к воинам, Веттий крикнул:

— Слава свободным храбрецам! Мы должны отбросим кровожадных псов! Вперед за мною!

Слова его воодушевили рабов и плебеев. Они ринулись с нечеловеческим мужеством на легионариев, отбросили пехоту и погнались за нею. Веттий сражался впереди всех, В него метали дротиками, но он ловко прикрывался щитом, и сбить его с коня было трудно.

Наступил вечер, и претор отвел свой легион.

Расположившись лагерем недалеко от городских ворот, он послал лазутчиков в город.

— Кто переманит на мою сторону начальника, который откроет мне ворота, того ожидает награда, а вождю — прощение и назначение в любой легион Мария на хорошую должность.

Изменник нашелся. Это был молодой патриций, который уже раскаивался, что примкнул к Веттию: он видел, что о победе думать нечего, а умирать за чуждое ему дело не хотелось.

«За рабов и плебс не нам, патрициям, бороться, — рассуждал он, — охлократия — красивое слово, но испытывать на себе господство варваров и дикарей — унижение для римлянина. Нет, лучше сдамся на милость братьев по крови, а если приведу с собой раскаявшихся всадников, то доверие сената и доступ к магистратуре обеспечены».

И когда, спустя два дня, наступила его очередь нести караульную службу, он приказал открыть ночью ворота.

Мульвий и Тициний, находившиеся в карауле, первые увидели измену и громкими криками подняли войско.

Тит Веттий выскочил из дома — и растерялся. В городе шел кровопролитный бой. На улицах метались люди.

Веттий наскоро построил войско, пытаясь дружным натиском отбросить противника, но это не удалось. Легионарии уже заняли главные улицы и окружали рабов и плебеев.

— Братья! — с отчаянием крикнул Тит Веттий. — Если смерть, то с оружием в руках и со славою!

Он бросился в гущу легионариев, искусно работая мечом, Мульвий и Тициний сопутствовали ему. Веттий, прикрываясь щитом, трижды пытался пробиться к претору и захватить знамя, но силы были неравные. В него метились со всех сторон. Копье, брошенное сильной рукою, пронзило его насквозь. Он зашатался, но меча не выпустил, продолжая поражать врагов. Он уже видел смерть, заволакивающую глаза мутной пеленою, чувствовал, что не хватает дыхания, и упал, продолжая сжимать меч в холодеющей ладони.

Мульвий и Тициний, видя, что все потеряно, побежали вслед за рабами и плебеями по улицам. Они хотели выбраться из города, но враг подстерегал на каждом шагу: разъяренные легионарии бросались на разрозненные отряды мятежников и рубили их беспощадно.

Тициний был ранен. Он упал в темном переулке, — дальше идти не мог. Напрасно Мульвий умолял его собраться с последними силами: Тициний лежал, стеная и хватаясь за обагренный кровью живот.

На них набежали два легионария: одному Мульвий срубил голову, другого пронзил копьем. Нужно было торопиться, — улицы наполнялись римлянами.

Взвалив брата на спину, он побежал, обливаясь потом, к окраине города. Здесь было пустынно. Полураскрытые ворота не охранялись, и Мульвий выбрался с тяжелой ношей в поле.

Было темно. Он побрел по дороге, останавливаясь, чтобы передохнуть и перевязать лоскутом туники раненого, и к утру добрался до маленькой деревушки; он постучал в домик под соломенной крышей, крайний от дороги.

Хромой чернобородый земледелец, в одной тунике, босиком, вышел, ковыляя, на улицу и, оглядев путников, покачал головой.

— Побили вас?

— Побили. Приюти нас, добрый человек!

— Мой сын ушел тоже. Не видел его? Жив ли?

— Не знаю. Где уложить раненого?

— Сына не видел, ничего не знаешь, — бормотал он. — Куда уложить? Неси туда.

Они перенесли Тициния в поле, где стояли скирдочки, и, зарыв в одну из них, прикрыли сверху сеном. Мульвий с обнаженным мечом спрятался в заросшем травой овраге.

Спустя несколько часов примчался римский дозор. Начальник приказал обыскать дома и сараи. Всадники, пронзая копьями сено, искали укрывшихся мятежников, но им не пришло в голову обшарить поле, и они уехали.

Вечером прискакал во главе турмы молодой префект конницы.

— Уже был у нас начальник, — сказал земледелец, — он обшарил все, но ничего не нашел… И как найти, если никого нет…

— Молчи, болтун! — оборвал его префект.

Он сам руководил обыском: в домах все было перевернуто вверх дном, сено из сараев выброшено. Земледелец начал роптать.

— Молчи, бунтовщик! — воскликнул префект. — Вы. пошли против богов и власти — и пощады не ждите!

— Клянусь Громовержцем! — вскричал земледелец. — Мы, господин, мирные земледельцы и…

Увидим, — зловещим шепотом вымолвил префект и крикнул, указывая на поле: — Обшарить эти скирды!

Земледелец побледнел, что не укрылось от глаз префекта.

— А этого негодяя стеречь, чтоб не удрал! Что, дорогой мой, — захохотал он, — побелел, испугался?

Земледелец дрожал всем телом. Всадники подъехали к скирде и принялись колоть ее копьями. Протяжный стон возник и замер, а вслед за ним взметнулся резкий пронзительный крик. Всадники разметали стог и вытащили окровавленного Тициния.

— Одного злодея нашли! — злорадно воскликнул префект, спрыгнув с коня. — Кто такой?.. Молчишь? Эй, кто-нибудь сюда! — закричал он. — Заставить его говорить!

Подъехал рыжебородый всадник и, не слезая с коня, ткнул Тициния копьем в рану. Тициний завыл от боли и стал проклинать палачей.

— Злодеи! — кричал он, лежа на земле. — Пусть злые Фурии терзают вас и преследуют всю жизнь! Пусть не дадут покоя вашим душам…

— Молчать! — яростно крикнул префект. Рыжебородый всадник усмехнулся и, ударив коня, наехал на Тициния. Тяжелые копыта топтали бьющееся тело, хлюпала кровь, и скоро кровавое месиво из кишок и мяса распласталось, как полента, по земле.

— Тащи сюда хромого волка! — приказал префект.

И когда земледельца, побледневшего от страха, подвели к нему, он ударил его бичом по голове с такой силой, что выбил глаз и рассек щеку.

Говори, есть еще бунтовщики?

— Нет никого! — простонал хлебопашец и, схватив неожиданно для всех камень, запустил им в префекта.

Камень попал в голову, и префект, пошатнувшись, чуть не свалился с коня.

Рыжебородый всадник выхватил меч и легко срубил земледельцу голову.

— Раскидать скирды! — задыхаясь от ярости, распоряжался префект, удерживая ладонью кровь, сочившуюся из головы. — Эй, кто-нибудь, воды, чтоб обмыть рану!

Скирдочки были разбросаны по полю, но всадники не нашли больше никого.

Мульвий, пользуясь переполохом, ползком пробирался по оврагу. А к вечеру, как только всадники ускакали, он вышел на дорогу и брел дни и ночи, избегая населенных мест. Он шел, питаясь одними ягодами, и когда Турий остался позади, облегченно вздохнул.

Теперь путь лежал на Рим. Мульвий, шагая, думал о популярах и крепко сжимал меч, призывая Фурий отомстить за брата кровавому префекту.

Вдали на холмах возвышался Рим — твердыня власти, гнета и насилий — с Капитолием и храмами.

Мульвий остановился и, подняв глаза к небу, прошептал:

— Боги, вы захотели, чтобы наша семья распалась. Но за что, за какие прегрешения? И почему ты, Юпитер, поддерживаешь беззакония? Зачем ты дал злодеям власть угнетать бедняков? Или ты, Юпитер, и вы, бессмертные боги, бессильны и зависите от Случайности?

Он повторял слова Тита Веттия, слышанные неоднократно на пирушках, и, опустив голову, вошел незаметно в город с рыбными торговками и продавцами овощей.

Восстание Веттия поразило Муция Помпона. Он захворал и больше не вставал. Люция на коленях умоляла отца сжалиться над ней и отказать в ее пользу долю Веттия. Долго упрямый старик не соглашался, но она ухаживала за ним, покорно переносила его придирки и ворчбу, и Помпон оценил наконец заботы дочери. Завещание было исправлено. А все огромное состояние переходило, но завещанию, к его внуку Титу, и над наследством учреждалась опека родного брата Помпона до совершеннолетия мальчика.

Помпон прожил не долго. Умирая, он сказал дочери:

— Когда я отойду в подземное царство Аида, помни: хоронить меня без почестей и надгробного памятника не ставить. Это стоит денег.


XXX


Марий во главе легионов переваливал через Альпы.

Он шел через область салассов к Лугдуну. Когда войско подошло к месту, где переход разветвлялся (одна дорога, более длинная, пересекала землю кентронов, а другая, узкая и короткая, пролегала через Пойнин, вершину Альп), Марий разделил войско: меньшую часть направил в землю кентронов, а сам с остальными легионами двинулся на Пойнин, хотя его предупреждали, что этот путь непроходим для повозок.

Горные тропы казались воинам бесконечными, а весь путь — каким-то тягостным наваждением, страшным, как кара Немезиды. Трудно было идти по обледенелым склонам, таща на себе поклажу и оружие, следить за навьюченными мулами, копыта которых были обмотаны из предосторожности тряпками, чтобы животное не поскользнулось и не свалилось в пропасть. Легионарии шли, опираясь на оружие, как старики на посохи, ругаясь и проклиная горы с их безднами, каменистыми ущельями и узкими проходами. А опасности, точно притаившись, подстерегали их на каждом шагу: с оснеженных троп люди скатывались с криками в пропасти, а за ними опрокидывались повозки с мулами и ослами, и все это мгновенно исчезало, вздымая клубы морозной пыли. Свалившихся не искали, считая погибшими, да и некогда было, — Марий торопился перевалить через горы.

Легионы шли дальше, серебряные орлы сверкали на знаменах, и лица воинов были угрюмы.

На больших высотах, где пролегали узкие тропы и где легко было заблудиться, дорогу указывали альпийские проводники — кентроны, каториги, варагры и нантуаты, — люди суровые и молчаливые. Обыкновенно они шли впереди; им доверяли и платили не деньгами, которых они брать не хотели, а провиантом и оружием.

Часто шел снег, ветер бросался на людей, толкая их к пропастям, бывали долгие метели. Тогда люди и животные сбивались в кучи, пережидая непогоду, а затем трогались гуськом в путь.

Марий ехал впереди верхом на вороном коне,побелевшем, как и его плащ, от снега. Он был мрачнее, чем когда-либо. За ним следовали легаты, не осмеливаясь громким голосом нарушить задумчивость вождя. А дальше шагали когорты, как попало, вразброд, и впереди них шел Сулла, ведя лошадь в поводу. Лицо его было румяно, оживленно. Он то и дело оборачивался к легионариям и, называя их по именам, дружески беседовал с ними.

— Помните, коллеги, Рим? — говорил Сулла. — Веселых девчонок из Субурры? Ведь без них — клянусь белыми бедрами Венеры! — не так-то легко обойтись! Как думаешь, Марк?

Легионарии, к которому он обратился, шел позади Суллы, кряхтя под непосильной ношею: это был уже пожилой человек с решительным лицом и темной бородою.

— Что нам в бедрах Венеры? — проворчал он. — До богини не подступишься, а вот бедра девчонок — это заманчиво!

— Хо-хо-хо! — загрохотали воины. — Ему подавай лучших тевтонок!..

Тропа круто обрывалась: внизу, в глубине, смутно маячили скалы сквозь снеговую дымку.

— Взгляни, вождь, на саласский акрополь! — вскричал Сулла, обращаясь к Марию и указывая бичом на Лугдун, возвышавшийся у слияния рек.

Марий не ответил.

— Осторожнее, — предупредил Сулла, — ослов и мулов выпрячь, повозки медленно спускать на канатах.

И, удерживаясь копьем, чтобы не скатиться, последовал за спешившимся Марием и легатами.

Воины шли осторожно, боясь оступиться в запорошенную расщелину.

Спуск продолжался двое суток и ночь — при факелах. Люди и животные устали от бессонницы и чрезвычайного напряжения.

Справа и слева снег уже исчез, показались зеленые лужайки, из расщелин выглянули дикие розы. Вскоре солнце скрылось за тучами, сумерки нависли над горами. Легионы вышли на равнину, которая покато спускалась к Трансальпийской Галлии.

Марий приказал сделать привал, дать отдых воинам. Люди разбрелись. Велено было варить поленту, а потом ложиться спать.

Сулла беседовал с легионариями, разводившими костер, когда подошел военный трибун с бледным, несколько женственным лицом.

— А, Серторий! — воскликнул Сулла, пожимая ему руку. — Какие боги посылают тебя ко мне?

— Конечно, добрые, — улыбнулся трибун, и лицо его стало таким приветливым, что Сулла невольно залюбовался им. — Марий желает тебя видеть.

— Чего он хочет? — проворчал Сулла. — Мне, как и легионариям, нужны еда и отдых.

— О еде не заботься: стол Мария хоть и прост, но обилен.

В палатке полководца было дымно от костра, разделенного у входа. Легаты и трибуны, стоя, беседовали. Марий сидел на раскладном стуле у стола, освещенного пылающим смоляным факелом, и что-то писал, медленно выводя неровные буквы. Увидев Сертория, входившего в шатер, он привстал, и слабое подобие улыбки отразилось на его лице. Но взглянув на Суллу (улыбка мгновенно затерялась в усах и бороде), он отвел от него глаза и нахмурился.

— Люций Корнелий, — зазвучал его грубый голос, — я вызвал тебя, как и других трибунов, чтобы выслушать твое мнение…

— Я пришел, вождь!

Легаты и трибуны, прекратив беседу, подошли ближе к консулу.

— Римляне, завтра мы вступим в Галлию, — говорил Марий, — завтра столкнемся, быть может, с варварами, и я хотел бы услышать, легаты и трибуны, ваше мнение: должны ли мы искать встречи с врагом или ждать его нападения?

Загудели взволнованные голоса. Одни трибуны предлагали идти вперед и неожиданно ударить на неприятеля, другие — стоять на месте, у подножия Альп, а легаты — преградить дорогу через Альпы, чтобы варвары не могли проникнуть в Италию. Только Сулла и Серторий молчали.

Марий слушал, зажав в огромном кулаке черную бороду, теребил густые волосы на голове и покашливал, что служило признаком нетерпения. Наконец он обратился к Сулле:

— Твое мнение?

— Я оставил бы войска у горных проходов, выслал бы разведку для соприкосновения с варварами…

— Ну, а ты? — повернулся он к Серторию.

— А я наводнил бы Галлию соглядатаями, чтобы нам был известен каждый шаг, каждое движение, каждая мысль противника… Когда я сражался при Араузионе под начальством консула Цепиона, варвары разгромили римские легионы; подо мной была убита лошадь; усталый и раненый, я бросился в броне и со щитом в Родан и переплыл его. Переодевшись в одежду убитого галла, я пробрался сквозь неприятельские дозоры к римскому лагерю. Если я, раненый, мог пройти и узнать о расположении противника, то что лее могли бы сделать здоровые воины!

Марий встал.

— Ваши мнения, начальники, ошибочны. Я решаю один за всех: у горных проходов я оставлю небольшие заслоны, пошлю соглядатаем Сертория в области вар варов, а легионы двину к берегам Родана.

В это время рабы поставили на стол сковороду — большой жестяной лист — с жареными ломтями жирного мяса и положили толстые куски хлеба. Марий движением руки пригласил соратников приступить к еде.

— Воины! — крикнул он, когда все, насытившись, стали расходиться. — Приказываю эту ночь бодрствовать! Кто заснет — ответит по военному закону.


XXXI


Римский лагерь находился у высокого лесистого берега Родана.

В эту ночь легионарии не спали. С севера, от областей, населенных секванами и гельветами, надвигался глухой шум, — казалось, вырвалось из берегов разъяренное море и мечется, как огромное чудовище, ища выхода и простора, бушует, бросается в низины, наполняет их плеском и гулом. Вскоре шум превратился в рев: грубые голоса людей, их воинственные песни на незнакомом наречии, визгливые вскрики и зовы женщин, плач детей, рев быков, лай собак, блеяние овец, ржание, свист. Все это приближалось, как что-то страшное, неотвратимое.

Небо, усеянное крупными звездами, сверкало в вышине, а северная часть его, над Изарой, притоком Родана, окаймленным густым лесом, была испачкана багряной кровью широкого зарева. И оно просвечивало сквозь листву редколесья, вздымалось красным пологом, четко очерчивая черные верхушки деревьев.

Гул нарастал.

Несколько наездников примчались с разных сторон к воротам укрепленного лагеря. Они осадили на скаку взвившихся на дыбы лошадей, когда часовые остановили их копьями.

— Кто такие?

— Друзья… аллоброги… — Видеть вождя…

— Важные вести…

Марий, имевший обыкновение сам обходить караулы и лично следить за бдительностью стражи, услышав голоса, подошел к варварам. Его сопровождал караульный трибун Сулла.

Аллоброги спешились, и один из них, должно быть, начальник, широкоплечий, коренастый, выступил вперед.

— Да сохранят тебя Марс и Беллона, — молвил он, коверкая латинскую речь до такой степени, что Марий с трудом понял его. — Взгляни — наши деревни и города в огне. Идут тевтоны… Слышишь? Шум и рев доносились отчетливо.

— Кто их ведет? И много ль их?

Аллоброги заговорили разом, перебивая друг друга:

— Ведет Тевтобад… Это великан…

— Он страшен, силен…

— А тевтонов так много…

—…как песку на берегу моря…

Марий задумчиво смотрел на воинов, сбегавшихся к воротам, видел Суллу, его мужественное, румяное лицо, покрытое мелкой сыпью, золотые волосы, слышал его шутливые пререкания с легионариями, и злоба против него нарушала ход мыслей; особенно раздражала беспечность Суллы: «Ему что? Не он отвечает за римские легионы, не он будет руководить ими в боях, и потому он шутит и посмеивается. Он считает себя способнее меня, похваляется взятием в плен Югурты, а ведь Югуртинская война — мое дело, а не Метелла и Суллы, как твердят аристократы. Ну что ж! Увидим, умеет ли воевать и бить неприятеля батрак Марий, выскочка, homo novus!»

Мрачно усмехнувшись, он приказал легатам играть сбор и приготовить все к жертвоприношениям.

Выступили тубицины и громко затрубили, нарушив тишину ночи. В листве прибрежных деревьев загомозились, зашелестели крыльями птицы и долго не утихали, тревожно возясь в темноте. А трубы ревели.

Воины поспешно строились перед Преторией. Тут же наскоро сооружался жертвенник. Марий удалился в шатер, чтобы помыться и надеть свежую белую тогу.

На жертвеннике, украшенном венками, горел уже огонь; прислужник, с секирой на плече, вел быка с позолоченными рогами и опоясанного лентой поперек туловища, другой служитель подгонял животное сзади; за ними следовали два человека, неся сосуд с вином на палке, продетой в круглые отверстия; дальше шла женщина; на голове ее была корзина с посоленной мукой, а в руке — кубок. Шествие замыкалось тубицинами, которые не переставая трубили.

Из шатра вышел Марий. Белая тога выделялась в темноте большим движущимся продолговатым пятном. Он подошел к жертвеннику, и огонь осветил его мрачное волосатое лицо с нависшими бровями, свирепые глаза, мохнатые руки, блестящий шлем и одежду, розовую от пламени.

— Молчать! — прокричал служитель.

Наступила такая тишина, что тонкий слух Мария улавливал дыхание воинов.

— Supplicationes,[38] — грубым голосом выговорил Марий.

Заиграли трубы. Легионы, звеня оружием, опустились на колени; пламя заиграло на шлемах воинов.

Воздев руки к небу, Марий, стоя на коленях, молился.

— О боги, — шептал он, — спасите Рим, дайте мне победу! Отвратите грозу от родины, любящей тебя, Громовержец, тебя, Марс, тебя, Беллона, тебя, Минерва, тебя, сребролукий Аполлон, и вас, богов, покровителей Рима!

Между тем быка подвели уже к жертвеннику. Животное подошло спокойно, что считалось добрым предзнаменованием.

Прислужник повернулся к Марию:

— Agone?[39] — спросил он.

— Hoc age,[40] — ответил Марий и, посыпав голову быка ржаной мукой, щепотку которой взял из корзины, и кадильным порошком, он отрезал пучок волос между рогов и бросил его в огонь, а потом провел острием ножа черту вдоль хребта, от лба к хвосту.

Прислужник взмахнул секирой, бык рванулся, заревел (рев его, заглушенный звуком труб, едва был слышен) и грохнулся на землю. Брызнула кровь. Служитель подставил чашу и окропил кровью жертвенник. Затем быку вспороли брюхо большим жертвенным ножом и стали вынимать внутренности.

Подошли авгуры в остроконечных пилеях.

— Ауспиции благоприятны, — возвестил старший авгур и окропил внутренности вином, — ждет вас, воины, большая победа над варварами и слава па многие тысячелетия.

И опять Марий молился, воздевая руки к небу, и опять играли трубы. Внутренности горели на огне, распространяя вонючий чад, который не могли рассеять благовония, высыпаемые из ящичка, и крепкий запах вина, вылитого на жертвенник.

Предрассветные сумерки обволакивали еще землю, звезды гасли на небе, бодрящим холодком тянуло с северо-запада, когда с разведки вернулся Серторий. Он объявил, что неприятель уже недалеко и через час подойдет к римскому лагерю.


XXXII


Красные лучи восходящего солнца обагряли верхушки деревьев, отбрасывая на реку длинную кровавую полосу, испещренную зыбью утреннего ветерка, и зажигая дрожащие росинки на листьях кустов и в траве противоположного берега. Из-за леса появились тевтоны.

Хорошо осведомленные о расположении римских легионов, они двигались к их лагерю с протяжным воем и бешеными криками.

Стоя на претории, Марий наблюдал за ними.

Сначала ему показалось, что тевтонов не так много, как сообщила разведка, и надежда покончить с ними, быть может даже в этот день, окрылила его сердце радостью победы.

Вскоре, однако, он понял, что ошибся: лес, казалось, выбрасывал новые и новые отряды. Голубоглазые, светловолосые, в широких кожаных и пестротканных штанах, конники и пехотинцы быстро заполняли равнину перед лагерем. А из леса стлался синий дым, доносились воинственные песни женщин, плач детей, и рев убиваемых быков заглушал все эти звуки.

Равнина, похожая на огромный муравейник, шевелилась. Тевтонские пехотинцы с криками строились на расстоянии полета стрелы от укрепленного вала. Римляне с ужасом смотрели на это необъятное человеческое море, могучее, яростное, сокрушительное, видели новые толпы в лесу, на берегу — всюду.

Вдруг вой утих. Выехало из леса несколько человек верхами. Впереди них скакал на вороном коне молодой великан, закованный в железо. Солнце оторвалось уже от верхушек деревьев и ярко сверкало на черном шлеме с распростертыми крыльями и на панцире, украшенном серебряными орнаментами. Это был Тевтобад, вождь тевтонов и амбронов. Белокурые усы и борода выделялись на его полном, краснощеком лице с большими голубыми глазами и мясистым носом; из-под шлема выбивались длинные светлые кудри.

Спешившись, Тевтобад приветствовал воинов, взмахнув мечом, и они ответили долгим, несмолкаемым криком. Потом он принялся внимательно рассматривать лагерь римлян. Рядом со своими спутниками он действительно казался великаном, — самые рослые пехотинцы едва доходили ему головой до плеча.

Повернувшись к воинам, он что-то сказал, и Марий, наблюдавший за ним, увидел, как из рядов выбежали пехотинцы, соединились в отряды и бросились большой толпой к валу. Однако, не добежав до римского лагеря, они остановились, и передний тевтон крикнул:

— Наш вождь Тевтобад вызывает вашего вождя на единоборство!

Римляне молчали.

— Выходи, римская собака!

— Выводи своих псов!

— Дай нам померяться силами!

— Эй, вы, трусливые бабы, что спрятались? Котлы моете? Или скот доите? Или рожаете римских щенков?

Слушая оскорбления, воины роптали:

— Отчего Марий не позволяет нам вступить в бой с варварами? Разве мы трусы?

— Пойдем к нему как свободные люди и спросим, кто мы — легионарии или рабочие, приведенные чистить грязь и отводить русла рек?

— Может быть, он боится, что нас постигнет участь Карбона и Цепиона, которым варвары набили задницу?

— Лучше погибнуть, нежели любоваться, как они грабят наших союзников!

Эти речи радовали Мария. Он успокаивал воинов, говоря, что уверен в их храбрости, но что еще не наступило время сразиться с неприятелем.

Военные трибуны тоже умоляли Мария вывести легионы из лагеря, чтобы вступить в бой с противником. По Марий отказывался.

— Куда торопитесь? — говорил он. — Потерпите не много. Пусть наши воины привыкнут к страшному виду и зверским крикам варваров. И тогда — клянусь богами! — враг не так будет грозен для них.

Выступил Сулла.

— Я готов сразиться с великаном, — сказал он, — разреши мне, вождь, вызвать Тевтобада…

— Нет, нет! — поспешно ответил Марий, негодуя в душе на молодого легата и стыдясь малодушия и неуверенности, охвативших его при виде великана. — Я дорожу своими военачальниками и не желаю жертвовать ими ради прихоти варваров. Конечно, я бы сам вступил в единоборство с этим тевтоном, если бы не воля римского народа и сената, возложивших на меня спасение отечества.

Но, говоря так много (вообще Марий был лаконичен, и не легко было заставить его разговориться), он лукавил, боясь, что Сулла опять отличится (убив Тевтобада, можно было рассчитывать на разгром варваров) и, конечно, не преминет приписать себе спасение республики.

Воинственный клич за валом перешел в яростный рев, выпустили тучу стрел, а затем побежали вперед, прикрываясь щитами.

У широкого рва, наполненного водой, они остановились, как бы раздумывая, и вдруг ринулись в него, быстро перешли и полезли на вал. Римляне осыпали их стрелами и дротиками, сбрасывали ударами мечей вниз.

Тевтоны громили лагерные ворота, а римляне били их сверху кольями и камнями. Окрестность гудела от криков.

Марий понял, что, если противник не будет отбит, поражение легионов неминуемо: бой в лагере, из которого пришлось бы выбивать неприятеля, кончился бы разгромом римлян. Поэтому легатам было приказано встать во главе когорт и сделать вылазку.

Сулла, спокойный, равнодушный к смерти, даже в самые решающие мгновения битвы, — вывел легионариев из лагеря. Он сразу заметил слабое место тевтонов и бросился вперед, увлекая примером личной неустрашимости когорты. Он опрокинул неприятеля, не ожидавшего внезапного нападения с фланга, и зашел ему в тыл.

Когорты Суллы, Построенные в виде четырехугольников, прокладывали себе путь к римскому лагерю, а на правом и левом флангах двигались воины вздвоенными рядами, готовые каждое мгновение перестроиться. Напрасно амброны бросались на войско Суллы, напрасно тевтонская конница пыталась охватить римские фланги — когорты шли непоколебимой стеной, зная, что в такой тесноте конница не страшна.

Сулла шел впереди и отдавал приказания громким голосом, как на учении. Его меч был окрашен кровью.

Из ворот лагеря высыпала пехота под предводительством Мания Аквилия, и Сулла тотчас же повернулся к когортам:

— Стой! Правой когорте охранять тыл легионов!

Приказание было отдано вовремя. Неприятель обошел легионы, пытаясь ударить им в тыл и пробиться к лагерю, но правая когорта преградила ему путь.

Бой продолжался больше часа. Тевтоны и амброны были отбиты с большими потерями.

Сулла возвратился в лагерь не в духе: его когорты потеряли треть своего состава. И когда Марий скрепя сердце поздравлял его с успехом, Сулла усмехнулся:

— Вождь, не я, а ты отбил неприятеля, но помни, что силы его велики.

В его голосе слышалась скрытая насмешка; присутствующие трибуны заметили это, заметил и Марий, но придраться к Сулле не было основания, и он промолчал.

«Этот подвиг, — думал Марий, — совершил бы любой трибун. Воины любят Суллу, его когорты — самые надежные… Но мне не нравится дружба Суллы с легионариями. Нужно перевести его в другой легион. Правда, человек он малый, а бед может натворить много».


XXXIII


День спустя тевтоны и амброны двинулись в Альпам. Шесть дней и шесть ночей шли они мимо римского лагеря, и, казалось, конца не будет непрерывным рядам пехотинцев и конников. Повозки со скарбом, женщинами и детьми, табуны коней, стада быков и коров, коз и овец — все это текло, как воды, выступившие из берегов. А дальше двигались опять табуны и стада. Серая пыль, взметаемая тысячами ног и колес, окутывала окрестность густым туманом, и из клубов его доносились язвительные насмешки и хохот здоровых глоток:

— Эй вы, трусы! Что передать вашим женам в Риме?

— Скажем, что мужья отдают нам своих жен!

— Поручают нам спать с ними!

— А жену вашего трусливого вождя возьмет Тевтобад!

— Ваши жены будут рабынями наших рабынь!

— Будут доить наших коз и коров!

— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!

Легионарии готовы были броситься на эти бесчисленные полчища, чтобы отомстить за насмешки и оскорбления; они требовали вести их в бой, но Марий удерживал их грозными окриками.

Когда последние отряды тевтонов скрылись за неровными возвышенностями, покрытыми мелким кустарником, Марий послал вслед за неприятелем конную разведку, приказав зорко смотреть за его передвижением, а сам, снявшись с лагеря, двинулся вперед.

Следуя за противником, он был настороже: каждый раз огораживал свой лагерь палисадом и окопами, а в благоприятных местностях останавливался, чтобы избежать внезапного ночного нападения.

Однажды вечером обе стороны подошли к Aquae Sextiae, небольшому городку на юге Галлии, неподалеку от Массилии.

Марий стал готовиться к битве. На юге находилось море, на западе — воды Родана, на севере — приток его Друенция, а на востоке, между отрогов Альп — река Цэн, быстрая, порожистая, у которой тевтоны расположились лагерем.

Местность, где остановился Марий, была безводна, и в лагере поднялся ропот.

— Где мы будем брать воду? — слышались недовольные голоса. — Ты выбрал, вождь, неудобное место.

— Варвары перебьют нас, лишь только мы сунем нос в их огород…

— Воду будем пить из реки, — спокойно сказал Марий, — но каждый глоток будет вам стоить крови…

— Почему же ты не ведешь нас на неприятеля?

— Прежде необходимо укрепить лагерь, — ответил Марий.

В то время, как легионарии рыли окопы и возводили вал, рабы-обозники, не имея воды для скота, вооружились секирами и копьями и отправились к реке с ведрами в руках. Тевтоны, охранявшие подступы к Цэну, бросились на них. Произошла свалка. На крик тевтонов стали сбегаться вооруженные амброны. Число бойцов быстро увеличивалось, и Марий был уже не в силах удержать своих воинов: пришлось послать подкрепления.

Амброны шли стройными рядами, ровным шагом; ударяя по щитам, они громко кричали: «Мы — амброны» — и вызывали «трусливых баб», как величали римлян, на смертельный бой. Переправившись через реку, они не успели построиться, потому что лигурийцы, именовавшие себя тоже амбронами, обрушились на передние ряды неприятеля и загнали его в реку: люди тонули, гибли, сражаясь в воде, бросались к противоположному берегу. Римляне и лигурийцы преследовали их. Они видели уже неприятельские шатрообразные повозки, обнесенные оградой из кольев, и, уверенные в полной победе, напрягали последние силы, чтобы добежать поскорей до вражеского лагеря, разграбить и зажечь его.

И вдруг заколебались, отшатнулись: повозки ожили — толпы женщин с мечами, секирами, вилами, ножами и палками кинулись на них и с ужасным воем и визгом отбросили, безжалостно истребляя беглецов-изменников и римлян-врагов.

— Горе, горе! — вопили воинственные женщины. — Вы хуже баб! Вы побежали перед римскими трусами, а теперь бежите перед настоящими воинами…

Сражаясь, тевтонки хватались голыми руками за вражеские мечи, резали себе руки, падали, но и раненые, лежа на земле, они не выпускали оружия. Только смерть вышибала из их рук мечи и секиры.

Темная ночь прекратила побоище. Римляне победоносно возвратились в свой лагерь, но он не был укреплен. Они не спали до рассвета, ожидая внезапного нападения: неистовые крики, сопровождаемые воплями и угрозами, будили эхо окрестных гор и высоких речных берегов.

Марий видел, что в открытом бою неприятель непобедим; только хитростью можно было разгромить его. Посоветовавшись с легатами и трибунами, он приказал отвести испытанный в боях легион в засаду, на поросшую кустарником возвышенность в тылу противника.

Построив свои легионы в боевом порядке, а конницу выслав вперед на равнину, Марий ожидал наступления врага. В успехе он не сомневался: ауспиции были благоприятны, а сны, виденные легатами, предвещали победу.

Тевтоны с воем ринулись на приступ.

— Месть, месть! — кричали они. — Бейте волков!

Подпустив их па близкое расстояние, римляне принялись метать копья и камни. Тесно сомкнутые ряды тевтонов дрогнули. Но Тевтобад, скакавший впереди на горячем жеребце, взмахнул мечом:

— Неужели вы испугались своры псов?

И, помчавшись вперед, налетел на передний ряд римских пехотинцев. Конь его топтал воинов, меч сверкал, как молния. Тевтобад видел окровавленные лица, рассеченные черепа, отрубленные руки и головы и, не уставая, рубил еще яростнее: кровь опьяняла. Одичалый конь его, израненный стрелами и копьями, метался.

— Во имя Тира! — крикнул Тевтобад и повернул жеребца к военному трибуну, окруженному тевтонами. — Отдайте мне его!

Воины расступились.

Тевтобад налетел на него и ударил изо всех сил длинным дубовым копьем. Острое, обитое медью, оно легко пробило лорику, как тонкую сосновую доску, и выскочило почти наполовину из спины. Трибун пошатнулся, опрокинулся навзничь: занесенный меч выпал из руки, кровавая пена выступила на губах, и он, захрипев, свалился с лошади — острие вонзилось в мягкую землю. Широко раскрытые глаза трибуна затуманились, руки и ноги вытянулись.

— Вот так удар! — крикнул рослый тевтон, брат Тевтобада, и бросил копье в легата, мчавшегося впереди воинов. Но легионарий ударом бича заставил лошадь легата шарахнуться, и копье пролетело мимо.

Лишив тевтона возможности повторить нападение, легат налетел на него, пытаясь смять лошадью, но тот быстро схватил ее под уздцы. Трибун взмахнул мечом, и рука, удерживавшая лошадь повисла на узде. Тевтон завизжал и рухнул, как подрубленный дуб.

— Ловкий удар, Люций Корнелий! — одобрил Серторий, бросаясь со своим отрядом на помощь Сулле, против которого сам Тевтобад вел своих воинов.

Вождь тевтонов видел единоборство брата с Суллой, и лицо его загорелось жаждой мести. Он крикнул, повернув коня к Сулле:

— Эй, ты, разбойник! Давай сразимся! Не хвались, что убил пешего — убей конного!

— Нет, — отказался Сулла. — Тебя приказано взять живым!..

— Врешь, презренный трус! — расхохотался Тевтобад, стараясь пробиться к Сулле, но римляне уже начали бой, и Тевтобаду пришлось рубиться с напиравшими на него врагами.

Марий дрался в передних рядах: одна лошадь под ним пала, другую тяжело ранили, и теперь он, пеший, рубился наравне с легионариями.

Полуденное солнце жгло невыносимо, слепило глаза, и тевтоны, изнуренные зноем, отражаемые римлянами, несмотря на отчаянный напор и храбрость, не смогли удержаться на холме и отступили в беспорядке.

Оправившись, они готовились броситься вновь на приступ, но в это время легат, находившийся в засаде, видя замешательство в задних рядах противника, быстро вывел свой легион и ударил тевтонам в тыл. Страшное смятение расстроило ряды варваров. Крики: «Мы окружены! Спасайся!» загремели на равнине. Началось бегство.

— Стойте! — закричал Тевтобад, выехав из-за возвышенности, где он только что отбросил с большим уроном отряд Сертория. — Вперед!

Его белый конь храпел, приседая на задние ноги: он был ранен, его грудь и морда алели от крови.

Отшвырнув от себя шлем с распростертыми крыльями, Тевтобад поскакал наперерез беглецам, и ветер развевал его длинные белокурые кудри.

— Вперед! — вопил вождь тевтонов, стегая коня бичом, и, настигнув беглецов, принялся рубить их огромным, широким обоюдоострым мечом. — О Тор! Порази их своим громом! Стойте, братья! Римлян мало… Нас больше…

Но обезумевшие воины не слушали его: они видели римскую пехоту спереди и сзади, а с флангов напирала на них вражеская конница.

Положение становилось отчаянным.

Тевтобад огляделся; лицо его исказилось, как у ребенка, готового заплакать. Он отбросил от себя меч и, выхватив из-за пояса нож, замахнулся, намереваясь ударить себя в грудь, но не успел: что-то тяжелое обрушилось на его голову, и он потерял сознание.


XXXIV


Сулла видел недовольство Мария, но вместо того, чтобы избегать с ним столкновений, казалось, сам искал их. Он не любил этого мрачного плебея, который, добившись консулата, презрительно обращался с подчиненными ему трибунами из патрицианских родов; не терпел его за неблагодарность к Метеллу Нумидийскому и считал его ниже себя по военным способностям, благородству, любви к родине, образованию (Марий не знал по-гречески, не был знаком с литературой и философией, не только чужой, но и римской) и презрительно улыбался, когда тот, желая блеснуть красноречием, путался в длинных периодах и беспомощно умолкал или внезапно обрывал их, притворно кашляя.

И Марий не любил Суллу. Вид надменного патриция раздражал его, а беседы Суллы с приятелями по-гречески, точно он хотел показать свое превосходство над плебеем, злили его. В глубине души Марий сам считал себя ниже Суллы, но только не в военном деле. Кто, как не Марий, закончил войну с Югуртою, удостоился триумфа? Кто, как не он, победил тевтонов и получил пятое консульство? А что Сулла? Взятие в плен Югурты было для Мария крупной неприятностью, однако он считал подвиг Суллы своей заслугой: разве он, полководец, не согласился на переговоры квестора с царем Бокхом?

Так размышляя, Марий сидел в своей палатке, хмурясь. Одинокая светильня мигала на походном столике.

В палатку ворвались восторженные крики — вошел легат.

— Что там? — спросил Марий, не глядя на него.

— Сулла беседует с воинами…

Марий вспыхнул, брови его зашевелились, как толстые гусеницы.

— О чем?

— Рассказывает, как он захватил в плен Югурту, показывает перстень с высеченным на топазе коленопреклоненным царем…

Марий вскочил.

— Что? — взвизгнул он, и легат отшатнулся. — Позвать его… сейчас!..

Дожидаясь Суллу, Марий, казалось, успокоился, но глаза выдавали: в них таилась ненависть. И когда трибун входил в палатку в сопровождении легата, консул остановился перед ними.

— Mehercle! — воскликнул он. — Ты мне надоел, три бун! Порочить мое славное имя! Утверждать, что если бы не ты — Югуртинская война не кончилась бы? Да это…

— Это — правда, — спокойно перебил Сулла. — Скажи, кто бы отважился отправиться в глубь страны, населенной воинственными варварами, и добиться выдачи Югурты?

— Молчи, хвастун! Воины могут поверить, что так и было!

— А разве нет? — сверкнули голубые глаза Суллы. — Тогда триумф заслужили трое, а не ты один…

Лицо Мария исказилось.

— Как? — задохнулся он от бешенства. — Ты… ты… с ума… сошел!

— Да, трое: Метелл, ты да я.

Марий топнул ногой: меч, звякнув, закачался у него на боку.

— Трибун, — прохрипел он, — выйди вон! Нет, подожди… Завтра чуть свет поедешь к Лутацию Катулу… Там будешь служить, там… Иди, иди!..

Он отвернулся от Суллы и тяжело опустился на походное ложе.

«У Сципиона Эмилиана не было таких дерзких войнов. Как же я допустил?.. Но нет, тогда были иные времена. Тогда вождь был героем и полубогом…»

Сулла молча вышел из палатки. Лицо его было равнодушно, только в глазах искрился затаенный смех.

Марий получил несколько эпистол из Рима.

Юлия писала, что соскучилась по нем, и спрашивала, долго ли еще продлится война. Она умоляла мужа не задерживаться в Галлии и приехать в «interbellum», как называла затишье в войне, и Марий с удовольствием перечитывал приятные строки:

«Рим ликует, дорогой Гай, в городе праздник — твои победы вскружили всем головы. Только и слышишь: «Великий Марий, наша слава», «Третий основатель Рима после Ромула и Камилла», а популяры превозносят тебя, утверждая, что ты выше Сципиона Эмилиана, разрушившего Карфаген. Меммий и Сатурнин часто заходят к дяде, чтобы побеседовать о тебе… Как жаль, что друг наш Луцилий скончался недавно в Неаполе! Он отправился было в Тринакрию, где восстали рабы, но боги захотели призвать его к себе… Я плакала, получив это известие…»

Он отложил письмо жены и вскрыл эпистолы от друзей: Меммий писал о городском плебсе, который готов поддержать во всем победоносного консула, а Сатурнин сообщал совсем о другом, и Марий, читая его послание, не мог понять, почему он упоминает о третьем консульстве.

«Я добился для тебя этой высшей магистратуры путем хитрости и уговариваний плебеев, потому что они еще несознательны и не понимают, что ты можешь захватить власть после того, как я проведу земельный закон Гракхов. Я заручился поддержкой двух прекраснейших коллег: Главции и Сафея. Таких решительных и пламенных популяров никто еще не видел. А Меммий не взлюбил их, и между ними началась вражда. Боюсь, как бы она не кончилась печально для него!»

Марий усмехнулся и, крякнув, отложил эпистолу.

— Так, — шепнул он, — неужели и здесь борьба за первенство? Да нет же, нет! Не допущу! — стукнул он кулаком по столу. — Сатурнин говорит о захвате власти, а сам уже намекает на кровавую расправу с Меммием.

Он взял стил, чтобы написать резкое письмо Сатурнину, обвинить его в преднамеренности действий, но тут же подумал: «Не следует раздражать его. Он может настроить плебс враждебно ко мне. Приеду в Рим — поговорю с ними, быть может помирю… Скорее бы…»

Друзьям он решил не отвечать, а Юлии написал:

«Когда вернусь — ведают одни боги. Постараюсь приехать на короткое время. Я тоже соскучился по тебе. Как твое здоровье? Не ожидаешь ли сына? Время идет, и я часто думаю: почему боги покарали тебя бесплодием? Обратись с жаркой мольбою к Люцине и другим богиням-покровительницам женщин. Не забудь также побывать у старух, сведущих в этих делах».

Отложив стил, задумался: «Почему она не рожает? Отчего бесплодие? Кто виною? Я? Не может быть. Я не растратил природных сил. Так почему же, почему? Уж не влюблена ли в другого? Нет, она не такая! Ну, а если влюблена? Может ли это быть препятствием?»

Он запустил толстые пальцы в волосы и громко сказал:

— А если влюблена?

Схватил стил, сжал его с такой силой, что он, хрустнув, разлетелся вдребезги. Йотом взял другой стил и дописал:

«Если же ты влюблена в другого, то скажи откровенно, и мы расстанемся. Так продолжаться не может. Придется усыновить ребенка, чтобы у меня был продолжатель моего дела».

В эту ночь он не спал, ворочаясь на походном ложе. Думал ли о Меммии, Сатурнине, Главции или Сафее, мысли неуклонно возвращались к Юлии: он видел ее молодое лицо, чувствовал в руках холодное тело, отдающееся без порыва, и ему впервые пришло в голову, что Юлия вышла за него не по любви. Ему стало неприятно; он подумал, что мог бы взять деревенскую плебейку и она рожала бы ему каждый год по ребенку.

«А у этих умных, образованных красавиц испорчена кровь, и они не могут зачать… О, зачем я добивался этого брака?.. Тщеславие? Образованная жена, умеющая болтать по-гречески, петь и играть на кифаре…»

Он злобно рассмеялся и натянул на себя плащ.

Брезжущий рассвет застал его на ногах. Он кликнул гонца, привезшего эпистолы, передал ему донесение сенату и письмо и приказал ехать.


XXXV


Кимбры в союзе с кельтами вторглись в горную Италию и, оттеснив консула Квинта Лутация Катула, защищавшего альпийские проходы, двинулись к Триденту. В короткое время они, соединившись с тридентинами, стонами и лепонтинами, бедными племенами, занимавшимися грабежом, обогнули озеро Беник и заняли города Бриксию, Мантую, Регий и Ком, расположенный на южном берегу озера Лария. А передовые разъезды варваров достигли реки Пада, пугая своим диким видом население.

Отступление легионов было поражением. Катул сознавал это и послал гонцов к Марию и в Рим, требуя немедленного подкрепления, а сам, чтобы не раздроблять войска защитой горных проходов, спустился в Италию.

Он расположился лагерем на правом берегу Эза, бурной горной реки, и велел у места переправы соорудить сильные укрепления и навести мост, чтобы поддерживать связь с легионом, стоявшим на другом берегу. Это был сторожевой заслон под начальством племянника Катула, человека нерешительного, неспособного на подвиг.

Весь день легионы испытывали животный страх перед противником. Варвары издевались над римлянами, относясь к ним с таким презрением, что даже невозмутимый Катул едва сдерживался, чтобы не проучить их за дерзость: желая показать свою выносливость и храбрость, кимбры ходили нагишом в снежную погоду, валялись на льду или в сугробах, словно медведи; взобравшись на вершины гор, они, грозно воя, скатывались вниз по скользким утесам на широких щитах, мимо пропастей — к самой реке; они купались в холодной воде Эза, подплывали к мосту, где находился сторожевой легион, и оскорбляли римлян. Но племянник полководца боялся их тронуть.

После сильных ветров, дувших с северо-востока, наступило затишье. Светила луна, и оснеженные горы, сверкая, теснились далеко за рекой, вонзая свои вершины, похожие на блестящие копья, в звездное небо. Река ревела, прыгая по камням, а у моста протекала бесшумно; осеребренные гребни волн, казалось, расчесывали черную бездну.

В эту ночь Катул не спал: подозрительная тишина в стане кимбров наводила на размышления. Бдительность консула возрастала. Третий уже раз обошел он лагерь и теперь задумчиво стоял у моста, глядя па реку и на горы.

Это был плечистый пожилой человек, с гладко выбритым холеным лицом, орлиным носом и гордой осанкою. Он так же, как и Сулла, не любил Мария, считая его выскочкой, и страдал от сознания, что он, оптимат, принужден служить под начальством бывшего батрака. Он думал, что Марий, вероятно, не справился еще с тевтонами и не скоро пришлет подкрепления.

Прислонившись к толстому стволу дерева, он стоя задремал. Снился Рим, пиршество у Суллы, веселая речь амфитриона; потом пиршество сменилось прогулкой по (аду, а затем он и Сулла, окруженные гетерами, плясали на лугу среди цветов.

Очнулся от звука лошадиного топота. По мосту мчались верхами воины, и впереди них — начальник, в блестящем шлеме с гривастым гребнем.

— Лагерь Катула? — донесся звучный голос.

Консул растерялся: «Не может быть, этот голос… Клянусь Марсом! Или я ошибаюсь, или…»

Движением руки он остановил всадников. Начальник спрыгнул с коня:

— Квинт!

— Люций! А ты мне приснился… Они обнялись.

— Кто у моста в сторожевом заслоне?

— Племянник… А что?

— Он ненадежен. Его воины пропустили меня, не спросив даже тессеры.

— Возможно ли? Я смещу его…

Катул вызвал из лагеря молодого сотника Гнея Петрея и приказал сменить своего племянника.

Петрей был центурион, горячо любивший родину, готовый умереть во славу римского оружия. Он отличился в нескольких жарких стычках с неприятелем, и его храбрость, расторопность и умение примениться к обстановке широко были известны в легионах Катула.

Светало. Лагерь кимбров и кельтов просыпался. Крики людей и рев животных сливались в гул. С гор спускались, как бесчисленные стада овец, новые отряды воинов. Скоро они усеяли берег.

Увидев римлян, дикие пришельцы пронзительно завыли и разбрелись в разные стороны. Легионарии смотрели с ужасом, как они отрывали от скал камни, от холмов — глыбы земли, рубили деревья и всё это швыряли в воду.

«Они хотят запрудить реку, — догадался Катул, — но это им не удастся: слишком быстро течение».

Но когда враги стали бросать в реку тяжелые бревна, консул нахмурился: бревна, уносимые течением, ударялись в мост с такой силой, что он стонал и шатался. Вскоре толпа кимбров бросилась в реку, пытаясь добраться вплавь до противоположного берега, где находился римский лагерь.

Замешательство охватило легионы.

Надеясь отразить неприятеля, Катул выстроил легионы и произнес краткую речь, призывая воинов проучить дерзких варваров. Он вывел войска из лагеря и велел обстрелять противника.

Однако варвары, отвечая яростным воем на каждое меткое попадание, продолжали переправляться. Вскоре их стало так много, что римляне, обезумев от ужаса, оставили лагерь и начали отступать без приказания.

Катул, предпочитая, чтобы позор пал на него одного, чем на отечество, поднял серебряного орла и побежал в первые ряды.

— Отступать! — закричал он, отдавая запоздалое приказание.

Сулла догнал его, расстроенного, запыхавшегося, недалеко от речки, впадавшей в Эз.

— Я поступил бы так же, — шепнул он. — Многие поняли, что легионы отступают вслед за своим полководцем.

— Что же было делать? — развел руками консул. — Если бы я дал бой кимбрам, мои трусливые легионы были бы раздавлены, как мухи…

А у моста сторожевой легион под предводительством Гнея Петрея дрался с отчаянным мужеством после того, как Петрей заколол племянника Катула, который хотел сдаться варварам и подговаривал воинов не слушаться приказаний центуриона.

— Римляне! — взывал Петрей. Нам дорога не жизнь, а слава родины. Каждого труса и беглеца я убью так же, как убил изменника!

Кимбры, потрясая длинными копьями, бросались в бой толпами, похожими на стадо ощетинившихся от ярости вепрей.

— Вперед! — кричал Петрей. — Пробьемся к легионам!

Это ему удалось, но легион потерял три четверти своего состава.

Мост был занят варварами. Соединившись с кимбрами, переправившимися через Эз, они захватили римский лагерь и поставили на холме, поросшем кустарником, медного быка — божество, олицетворявшее земледелие и пастушество.


XXXVI


Оставив победоносные легионы в Галлии, Марий отправился в Рим с Манием Аквилием, своим легатом, чтобы ободрить народ, упавший духом при известии об отступлении Катула. Пообещав плебсу ряд побед, полководец послал гонцов в Галлию, приказав своим легионам немедленно двинуться по военной дороге через область лигуров в Галлию Циспадаискую.

— Идти в страну лигиев, на Монеку и Геную, — распорядился он, — там запастись лошадьми, мулами, хитонами и плащами; если удастся, навербовать гоплитов — хороших бойцов врукопашную. Набирайте их побольше. Приказываю остановиться между Пармой и Плацентией и ждать дальнейших приказаний.

Распрощавшись с Аквилием, торопившимся в поход против восставших рабов в Сицилии, Марий не спеша поехал к северу; он рассчитывал, что галльские легионы прибудут не раньше двух месяцев.

Области уже знали о поражении тевтонов, и народ восторженно встречал победителя, умоляя его уничтожить и кимбров. Марий, довольный почетом, оказываемым ему в городах и деревнях, а еще больше надеждами, возлагаемыми на него нобилями и плебеями, отвечал, что поражение или победа зависят от воли богов.

«А он еще сомневается в моих военных способностях, — злобно подумал полководец о Сулле. — Сам Сципион Эмилиан высоко ценил меня, а кто такой Сулла в сравнении с Африканским?» И чем чаще думал он о сопернике, тем большую ненависть испытывал к нему.

Хорошее настроение испортилось. Насупившись, он ехал вперед (отряд остался позади), безжалостно стегая бичом коня.

Вдали, за широкой сверкающей рекой, подымались горы. Теплый весенний воздух был насыщен запахом трав и цветов, хотя по утрам еще потрескивали легкие заморозки, месяц назад погубившие много виноградников. Земледельцы жаловались Марию, обвиняя злые божества варваров, особенно медного быка: они утверждали, со слов очевидцев, что он якобы вытаптывает по ночам посевы, объедает незрелые ягоды, и уходя, «напускает» стужу. И они умоляли Мария победить поскорее медного быка, утопить его или перелить в оружие для легионов.

Слушая их, полководец прятал улыбку в усах и бороде. Он всё время думал о Риме, о своей бесплодной жене и вздыхал: несколько дней, проведенных в столице, показались ему сказкой, светлым праздником после долгих месяцев походов, битв и лагерной жизни.

«Сына, да и вообще детей, очевидно, ждать нечего. Бесплодное растение не родит никогда. Я усыновил мальчика, только сумеет ли Цинна воспитать его в духе ненависти к оптиматам? Говорят, мальчик жестокосерд: любит мучить животных, резать лягушек, убивать из лука собак и овец. Цинна подзадоривает его, приучает к виду крови, — это хорошо. Пусть растет неумолимый мститель за плебс!»

Он приехал в лагерь Катула неожиданно для всех. Сулла, обучавший легионариев рассыпному строю при налете конницы, первый увидел вождя и прокричал приветствие на всё поле. Воины дружно подхватили возглас начальника.

Марий,преодолевая злобу к Сулле и стараясь казаться веселым и любезным, что ему плохо удавалось, небрежно махнул рукой и поскакал к палатке консула.

Сулла побледнел, но тотчас же овладел собой и стал продолжать занятия. Однако его не покидала мысль: «Плебей обнаглел… Как нам, владыкам Рима, обуздать всех этих выскочек? Как возвыситься над чернью?»

Легионы Мария прибыли из Галлии утром, когда солнце подымалось над лесом, и остановились, как было приказано, между Пармой и Плацентией. Однако об отдыхе никто не думал: пришло приказание идти на соединение с Катулом, а затем переправляться через Пад.

Соорудив на левом берегу ряд укреплений, препятствовавших вторжению варваров в глубь Италии, полководец принялся тревожить их внезапными налетами, вызывая на бой. Но кимбры уклонялись от сражения: они ожидали прибытия тевтонов, чтобы общими силами ударить на римлян.

Среди италиков давно уже ходили слухи о печальной участи, постигшей тевтонов, но кимбры не верили, и вождь Бойорикс приказал жестоко наказывать всех, распространявших «лживые измышления». Время между тем шло, а вестей от тевтонов не было, и Бойорикс решил начать переговоры с Марием.

Во главе посольства, отправленного к полководцу, был отец Бойорикса, глубокий старик, с белой бородой и такими же волосами, покрывавшими, как грива, его спину.

Войдя в палатку Мария, он сказал:

— Привет тебе, римлянин! Вождь кимбров, хранимый Одпном и Тиром, приказал тебе сказать: «Так говорит Бойорикс: зачем нам враждовать? Бедные кимбры и тевтоны блуждают много лет в поисках земель. Дай нам и нашим братьям плодородные земли, и мир будет заключен навеки».

— А кто такие ваши братья? — презрительно усмехнулся Марий.

— Тевтоны.

Легаты, окружавшие консула, засмеялись.

— Оставьте ваших братьев в покое: они уже получили землю в вечное владение…

Отец Бойорикса вспыхнул:

— Зачем издеваешься над стариком? Кимбры и тевтоны не привыкли слушать таких речей!

— Тевтоны? — вскричал Марий. — Они здесь. Вам неприлично было бы уйти, не повидавшись с братьями…

И, повернувшись к легату, сделал ему знак рукою.

Привели закованных в цепи пленников. Впереди шел огромный Тевтобад. Со времени поражения он похудел, но глаза были те же — смелые, гордые. Он свысока взглянул на римлян, но, увидев отца Бойорикса, побледнел и как-то растерянно смотрел на него. Тот в свою очередь узнал Тевтобада.

— Ты?! — вскричал старик в горестном изумлении. — Разве наши братья…

И, не договорив, бросился к Тевтобаду, схватил его за руки. Тоскливо зазвенели цепи, и их звук сказал все. Старик схватился за голову, застонал. Кимбрские послы огласили палатку угрожающими криками.

Марий встал.

— Такая же участь ждет и вас, — грубо сказал он с презрительным смехом. Идите.

Вечером Серторий доложил, что Бойорикс подъехал к римскому лагерю и желает говорить с Марием.

Консул издали увидел предводителя кимбров. Сидя на низеньком выносливом коне, покрытом золотым чепраком, в красном плаще и желтых кожаных штанах, Бойорикс насмешливо смотрел на подходивших римлян. Конь его мотал головой, серебряная уздечка и медные колокольцы позвякивали.

— Ты Марий? — спросил он подошедшего консула. — Назначь место, где должна решиться судьба Италии.

— Римляне не привыкли вести таких переговоров, — усмехнулся консул, — но если это у вас в обычае — быть по-твоему. — И, подумав, сказал: — Хочешь, через два дня на Радвийской равнине, близ Верцелл?

— Хорошо.

Бойорикс ударил коня плетью и поскакал к своему лагерю.


XXXVII


Это было за три дня до новолуния в месяце Секстиле.[41]

День обещал быть жарким, даже удушливым.

 Вместо обычной утренней свежести было тепло, — от гор не тянуло прохладой. Солнце, поднявшееся над лесом, облеклось в полупрозрачную дымку, предвестницу зноя, и в ней открылась верцелльская равнина. Справа и слева строились уже римские легионы и войска кимбров и кельтов.

Решив обеспечить победу своему тридцатитысячному войску, опасаясь, что Катул припишет разгром варваров своим легионам и ему, победителю тевтонов, придется праздновать триумф вместе с нобилем, — Марий приказал своему коллеге занять центр, а свои легионы поставил на флангах, сильно удлинив боевую линию; он надеялся разбить противника на флангах, а тогда честь победы осталась бы за ним.

Сулла и Катул следили за неприятелем. Кимбрская пехота, выступив из своего укрепления, молча двигалась огромным квадратом, сторона которого равнялась тридцати стадиям. С левого фланга выехала многочисленная конница. На шлемах всадников качались конские гривы и хвосты, сверкали искусно выкованные чудовища со странными головами и выпученными глазами, дикие звери с разинутыми пастями и ощеренными зубами. А на шлемах кимбрских начальников сверкали орлы с широко раскинутыми крыльями. Белые брони, белые блестящие щиты — подарок Митридата Эвпатора — ослепительно горели на солнце.

Вместо того, чтобы сразу напасть на римлян, конница круто повернула вправо, стремясь поставить римлян между собой и выстроенной слева пехотой, которая метала двузубые копья и быстро двигалась вперед, шумя как разбушевавшееся море.

— Варвары бегут! — закричали воины Мария, не поняв хитрости, и бросились их преследовать.

Но в это время подул сильный ветер, поднялась клубами пыль и скрыла войска.

Марий двигался, как в темноте, не замечая длинной боевой линии кимбров, молча ожидавших римлян. Пройдя с поисками мимо врага, полководец растерялся, не зная, куда вести их дальше. Он остановился и, может быть, простоял бы долго, если бы не громкий крик, донесшийся с противоположной стороны.

«Катул, Катул начал бой!» — мелькнуло в голове, и он понял, что победа ускользнет от него, если он не поспешит им помощь коллеге. Он стегнул бичом коня и поехал вперед, проклиная пыль, варваров, свою жизнь.

Навстречу доносился шум сражения, голоса центурионов и трибунов, вопли варваров. Марий готов был ринуться в гущу битвы, как вдруг легионы дрогнули: на них обрушилась кимбрская пехота.

Марий увидел рослых германцев, вынырнувших из-за пыльной завесы, и, пораженный, остановил коня: длинные цепи, прикрепленные к поясам, соединяли пехотинцев друг с другом, и кимбры шли стеною — с вытянутыми копьями и поднятыми мечами.

Приказав Серторию ударить им во фланг, Марий бросил в бой легионы.

Уже пыль рассеивалась, и равнина все четче выступала сквозь дымку, обволакивавшую юго-восточную часть поля. Марий видел легионы Катула, кимбрскую конницу и пехоту: там были главные силы неприятеля, там шел решительный бой, а он, Марий, застрял в стороне и должен преодолевать дикое упорство правого фланга противника.

Он скрипнул зубами, крикнул:

— Бейте их, режьте!

И, задыхаясь, повернул коня, бросился в гущу кимбрской пехоты: «Лучше смерть, нежели победа Катула!»

Но неприятель уже дрогнул.

Женщины в темных одеждах, стоявшие на телегах, наблюдали за боем. Увидев бегство отцов, мужей, сыновей и родных, они завыли и, спрыгнув на землю, встретили беглецов секирами и мечами; грудных детей душили и бросали под колеса телег, под копыта вьючных животных, а сами вешались на оглоблях или закалывались мечами. Старики, привязав себя за шею к рогам или ногам быков, подгоняли животных ударами бичей или пронзали их копьями, и быки топтали, душили людей. Однако не все успели кончить самоубийством: шестьдесят тысяч попало в плен.

Катул и Сулла, начавшие бой во время блужданий Мария по равнине, сразу охватили фланг противника и, заметив, что кимбры, не привыкшие к жаре, с трудом переносят ее и быстро устают, не давали им передышки беспрерывными схватками.

Жара и солнце, бившее кимбрам в глаза, были лучшими союзниками римлян. Варвары изнывали от зноя. Потные, прикрываясь щитами, они ободряли друг друга криками.

Сулла стремительно ударил в тыл неприятелю. Кимбры побежали.

— Братья! — отчаянно взывал Бойорикс, пытаясь остановить их. — Вперед!

И с тяжелым окровавленным клинком бросился, по главе храбрецов, в самую гущу римлян.

Легионарии подались было назад, — напор был сокрушителен, — но, воодушевляемые Суллой, окружили кучку героев и изрубили их.

Бойорикс держался дольше всех. Лошадь под ним пала, и он, освободившись из-под нее, рубился в пешем строю. Скоро перед ним вырос высокий вал из трупов. Вождь, укрываясь за ним, вскакивал, наносил удары. Он пал внезапно, пронзенный метательным копьем.

Умирая, он обратил гневный взор к небу и прошептал:

— Крепкий Тир, где твоя помощь? Владыка Один, где твоя справедливость? Я подыму против тебя валькирий, и мы разрушим твою Валгаллу, отец богов!

Подошел Катул.

— Убит? — спросил он.

— Я нанес ему смертельный удар, — отозвался центурион Петрей и взглянул на консула веселыми, счастливыми глазами.

Но Катул отвернулся от него и сказал Сулле:

— Бойорикс сражался, как лев.

— Да, но и Тевтобад бился не хуже его…

Бойориксу казалось, что он засыпает, а римские слова доносятся сквозь тяжелый сон, навалившийся па него, как огромная глыба. Он хотел крикнуть врагам, что ненавидит их, что придут еще братья и отомстят за эту бойню, но язык не повиновался ему. Он сделал над собой усилие, чтобы стряхнуть тяжесть, и почувствовал, что опускается куда-то в темноту — все глубже и глубже… Катул и Сулла молча стояли над трупом кимбрского вождя.

Легионарии Мария грабили неприятельский лагерь, Ругаясь друг с другом из-за каждой ценной вещи, они готовы были разрешать споры копьями и мечами. Вскоре появились и воины Катула; захватив оружие, знамена и трубы, они поспешили перенести их в свои шатры. Легионарии Мария не препятствовали им: они искали ценностей, а оружие и знамена их не прельщали.

Вечером у костров воины спорили о том, кто из консулов разгромил варваров. Сулла бродил по лагерю, прислушиваясь, но вмешиваться избегал. Он обдумывал, как доказать, что победил Катул, и вдруг быстро направился к палатке друга.

— Послушай, Квинт, — сказал он, — воины ссорятся: одни считают победителем тебя, другие — Мария. Не выбрать ли нам третейских судей?

— А не все ли равно, кто победил? — равнодушно возразил Катул. — Самое главное сделано: отечество спасено.

— Это верно, но зачем плебей присваивает победу оптимата, хвастается ею? — возмутился Сулла. — Пусть Марий выберет двух человек, а мы пошлем одного… Хочешь, я сейчас же пойду к плебею?

Узнав, в чем дело, Марий вспылил:

— Mehercle! Победа моя! — крикнул он, бледнея. — Как ты смеешь, трибун, так говорить?

— Не я говорю, а воины. Пусть судьи разрешат спор! Назначить двух человек, а третьим буду я.

Марий угрожающе взглянул на него.

— Я уступаю, не желая раздоров среди воинов, — медленно выговорил он, задыхаясь, — но клянусь Марсом, я припомню тебе когда-нибудь эти дерзкие речи! Пусть рассудят нас пармские послы, которые находятся в лагере.

Они расстались смертельными врагами.

А на другой день третейские судьи обходили и опрашивали воинов.

Легионарии Катула повели судей на поле битвы и показывали им трупы кимбров:

— Все они поражены нашими копьями! Взгляните — вот имя Катула, вырезанное на древках…

Признав победу за Катулом, пармские послы остереглись, однако, сказать об этом Марию, к которому у них было дело, и объявили консулам:

— Хотя честь победы при Верцеллах принадлежит как будто Катулу, но мы отдаем ее консулу Марию потому, что он руководил боем и еще раньше разгромил тевтонов, а без победы над ними невозможно было бы поразить кимбров. Мы отдаем должное военному искусству Катула и преклоняемся перед величием Мария.

Однако решение судей не удовлетворило Мария: он понял, что послы делают ему снисхождение, и хмурое лицо его окрасилось коричневым румянцем. Он взглянул исподлобья на Катула и позавидовал ему: «Вот человек, лишенный всякого честолюбия! Он не гонится за почестями». И, превозмогая свое недовольство, вымолвил:

— Я не оспариваю доблести легионов Катула и потому согласен праздновать триумф вместе со своим коллегой!

Всю ночь Марий не спал, ворочаясь на жестком ложе. Мысль о Сулле не покидала его. И чем больше он думал о нем, тем больше убеждался, что Сулла — враг не только лично его, но и плебеев. Ему пришло в голову возбудить против него в Риме какое-нибудь громкое дело и обвинить… Но в чем?.. Он долго размышлял о жизни соперника и в конце концов, ничего не придумав, должен был сознаться, что каждое обвинение обоюдоостро, как меч, — может поразить не только противника, но и обратиться против обвинителя.

— Отомстите ему, Фурии, за все зло, которое он мне сделал, — шептал Марий, — за Югуртинскую войну, за неприятности при Aquae Sextiae, за дерзости при Верцеллах! Всюду он, этот надменный трибун, этот друг Лутация Катула, этот наглец и насмешник! И я бессилен против него! О, боги, помогите мне обезвредить его!


XXXVIII


Марий праздновал триумф: он был назван в сенате третьим основателем Рима; в честь его граждане, приступая к еде, жертвовали пищу, совершали возлияния; ему воздвигали на площадях статуи, а когда он выходил из дому, толпы плебса, всадников и даже патриции окружали его, приветствуя громкими восклицаниями, а молодежь величала полководцем, равным Александру Македонскому.

Были, однако, и недовольные, порицавшие Мария за то, что он даровал своей властью право римского гражданства двум камертинским когортам, которые с изумительной храбростью сражались с кимбрами.

— Ты дал повод союзникам требовать прав, — говорили друзья.

— В громе оружия я не мог слышать слов закона, — отвечал Марий на нарекания и гордо уходил.

Казалось, честолюбие его теперь удовлетворено: он добился и почета, и славы, и богатства. Однако ненасытное тщеславие не давало ему покоя: он мечтал о шестом консульстве.

Народный трибун Сатурнин сблизил его с демагогами Главцией и Сафеем. Они обещали Марию выдвигать его, и «мохнатый полубог» стал появляться среди популяров, обещая им поддержку, как только получит новое консульство.

Выходя с ним на улицы, Юлия рассеянно смотрела, как восторженная толпа бежала за ними, а дети, возвращавшиеся из школ, останавливались и кричали:

— Да здравствует основатель города!

Суллы она не встречала: патриций как будто исчез, хотя слухи о нем ходили по Риму, Она слышала, что он хитростью добивался претуры, обещая показать народу борьбу диких африканских зверей, которых должен был прислать его друг Бокх; слышала, что его провалили на выборах, а потом он якобы получил магистратуру путем лести и подкупа. Марий же, веривший всему дурному, что говорилось об его сопернике, возмущался и, обедая с популярами, кричал, стуча кулаком по столу:

— Только патриций способен на такую подлость!

Он забывал, что и сам некогда действовал точно так же.

Однажды Марий собрал у себя популяров, которые ждали от него самой широкой поддержки для достижения народовластия.

Не желая уронить себя в глазах сената и в то же время ненавидя оптиматов, он не знал, что делать. Сотрудничество с всадниками, крупными работорговцами, мужами денежными и влиятельными, было выгодно, и покинуть их ему не хотелось.

Первым пришел Сафей, а после него Сатурнин в сопровождении молодого человека, родом из Фирма Пиценского, очень похожего на Тиберия Гракха. Он шептался с ним, пока Сафей беседовал с Марием.

В это время раб возвестил о прибытии Меммия. Сатурнин изменился в лице, а Сафей растерялся, но Марий, успокоив их жестом, сказал невольнику:

— Проси.

Меммий, некогда друг и учитель Сатурнина, сам популяр, разошелся с Сатурнином, потребовав, чтобы популяры работали рука об руку с народными трибунами и их действия подлежали ведению сената, но Сатурнин воспротивился. Он назвал друга предателем и грозил разоблачить его замыслы на форуме. «Если я предатель, — крикнул разъяренный Меммий, — то ты мерзавец! Мало ль подлостей видели мы от тебя?» — «А ты продажная блудница!» — ответил Сатурнин. Дело чуть не дошло до драки. Уходя, Меммий погрозил кулаком. С этого времени никто его на форуме не видел. Ходили слухи, будто он перешел в лагерь нобилей, породнился с одним всадником, женившись на его дочери, и успешно добился претуры…

Меммий вошел в атриум, улыбаясь. Он был одет в тогу с пурпурной каймой. Увидев Сатурнина с друзьями, он сделал вид, что в атриуме, кроме Мария, нет никого, к заговорил с консулом о незначительных делах. Но Сатурнин, взбешенный невниманием Меммия, подошел к Марию.

— Позволь познакомить тебя, великий полководец, с Эквицием, сыном Гракха, — сказал он, подводя фирманца. — Бедный мальчик скрывался все время в Тринакрии, боясь преследований оптиматов, но друзья, покинувшие остров, привезли его ко мне… Ты, конечно, слышал, что там неспокойно…

Меммий отвернулся, от Сатурнина, а Марий, усмехнувшись, спросил:

— Скажи сперва, что делается в Сицилии? Неужели восстание рабов действительно превосходит по своим размерам бунт Эвна, Клеона и Ахея?

— Разве ты не знаешь, что война с рабами продолжается уже больше четырех лет? Страшное бесправие заставило их взяться за оружие. Раб Сальвий, провозгласив себя царем под именем Трифона, соединился с киликийцем Атенионом, и оба создали непобедимое войско, спаянное дисциплиной и единодушием. Рабов поддерживает свободный плебс. И хотя римляне разбили Атениона, а Трифон недавно умер, — дело рабов не погибло. Атенион опять вдохнул в них мужество, сумел собрать огромное войско, и если мы, популяры…

— Об этом поговорим после, — нахмурился Марий и отошел с Меммием к ларарию.

— Завтра собрание всадников, — шепнул Меммий. — Приходи. Будут распределяться прибыли с торговых спекуляций.

— Хорошо, — кивнул Марий, и глаза его жадно заблестели.

Когда Меммий ушел, Сатурнин указал на захлопнувшуюся дверь:

— Какие у тебя могут быть дела с этой собакой?

— Дела государственные, — солгал Марий и, помолчав, сказал: — О каких целях ты говоришь? Клянусь Юпитером, я ничего не понял!

— Не понял? — удивился Сатурнин. — Но разве ты забыл, что наша цель — охлократия?

— Еще не наступило время потрясти республику, как яблоню: плоды не созрели!

— Но уже дозревают, и нам необходимо договориться о дальнейшей работе.

Брови Мария зашевелились, он повернулся к Сафею:

— Твое мнение, коллега?

— Я скажу одно, — твердо вымолвил Сафей, глядя в упор на Сатурнина, — если охлократия, то всеобщая, если забота о нуждах plebs rustica,[42] то такая же забота о plebs urbana…[43]

— А разве я возражаю? — вспыхнул Сатурнин. — Твои слова — мои слова, но пойми, что нельзя же сразу, одним ударом, разрушить древние законы, попрать обычаи, низвести нобилей и всадников на положение рабов!..

— А знаете, коллеги, о том, — перебил Сафей, — что городской плебс станет роптать, когда мы предложим аграрный закон?

— Уж не думаешь ли ты, что я возбуждаю горожан против пахарей? — воскликнул Сатурнин. — Вспомни Тиберия Гракха! Провел ли он хоть один закон в пользу городского плебса?

— Зачем говорить о старшем и умалчивать о младшем брате? Разве ты не знаешь, что у Тиберия были замыслы, которые он не успел осуществить?

Сатурнин вспыхнул:

— Твои речи похожи на бешеный лай Меммия. Говорят, продажный пес будет добиваться консулата и его поддержит сенат. Поэтому берегись, чтобы споры не толкнули тебя на путь, по которому пошел Меммий.

— Будь спокоен, — рассмеялся Сафей и тихо прибавил: — Ну, а если он добьется консульства?

— Если это случится, — твердо возразил Сатурнин, — я откажусь от магистратуры, чтобы не видеть его наглого лица!

Марий слушал, хмурясь.

— Довольно спорить! — грубо прервал он. — Сперва мы позаботимся о деревенском плебсе, о моих ветеранах… Что же касается Эквиция, — понизил он голос, указав глазами на молодого человека, отошедшего к имплювию, — то я не очень верю, что он сын Гракха (подожди, Люций Апулей, не перебивай!)… но если нужно, чтобы он стал им — да будет так!

Вошел Главция.

Это был муж низкорослый, толстый, коротконогий, с беспокойными, бегающими глазами и мертвенно-бледным лицом. Говорил он скрипучим голосом, любил забавлять толпу непристойными шутками и поражать собеседника непонятными ответами, которые называл «изречениями дельфийского оракула».

 — Привет коллегам! — закричал Главция, подняв руку. — Только не подумайте, прошу вас, что у меня в руке деньги или драгоценные камни.

Все засмеялись.

— Привет и тебе, вождь народа! — ответил Марий. — Как живешь? И помогают ли тебе в делах милостивые боги?

— Хвала Юпитеру, — кивнул Главция. — Подходя к твоему дому, я встретился с Меммием. Он шел, опустив голову, и, кажется, меня не заметил.

Марий не успел ответить: в атриум вошли три человека.

Посыпались восклицания:

— А, Понтий Телезин!

— Марк Лампоний!

— И ты, Мульвий? — вскричал Марий. — Очень рад тебя видеть! Как жаль, что Тиципнй безвременно погиб! Но воля богов непреложна, а смерть за дело плебса похвальна!

Понтий Телезин — родом самнит, с мужественным лицом и ласковой улыбкой, которую странно было видеть на его суровых губах. Непримиримый враг правящей олигархии, притеснявшей союзников, он еще в детстве поклялся тенями деда и отца, наказанных римлянами (дед был засечен претором по подозрению в оскорблении жены магистрата, а отец бит плетьми за подстрекательство жителей Фрегелл к восстанию и выслан и Африку, где и умер), что посвятит свою жизнь борьбе за права гражданства. Телезин сблизился с популярами и убеждал их провести закон о гражданстве, ссылаясь на попытки Фульвия Флакка и Гая Гракха.

Популяры любили Телезина. Честный, неподкупный, твердый в убеждениях, он прямо шел к намеченной цели, и Марий, завистливый по натуре, сожалел, что боги наградили союзника лучшими душевными качествами, а ему, римлянину, отказали в них.

Марк Лампоний, друг Телезина, родом луканец, был мрачный юноша, замкнутый, молчаливый. На совещаниях он больше слушал, чем говорил, а если и высказывался, то лаконически, и мнение его оставалось неизменным. Он носил длинные волосы, свисавшие на угрюмые глаза, и никогда не брился.

Марий знал, чего добиваются эти мужи, но прикидывался непонимающим, начиная говорить о плебсе и рабах, о нобилях и вражде их к популярам.

Так случилось и теперь. Но Понтий Телезин смело прервал его:

— То, о чем ты говоришь, досточтимый коллега, всем известно, но скажи откровенно, что ты думаешь о даровании прав союзникам?

— Твой ответ рассеет недоумения, которые возникли в среде обездоленных братьев, — подхватил Лампоний. — Ходят слухи, будто ты не имеешь на этот счет своего мнения…

Марий был застигнут врасплох. Он не знал, что ответить. Выставить себя другом союзников означало, как он думал идти против плебса: согласиться же со слухами, что у него нет собственного мнения, грозило полным разрывом с людьми, которые могли бы в будущем пригодиться. И он выбрал середину этих противоречий.

— Фульвий Флакк и Гай Гракх разумно требовали прав для союзников, — вымолвил он, запинаясь, — но власть и народ оказались противниками закона. Поэтому нужно сломить упорство оптиматов и убедить плебс, что он ничего не потеряет, а только выиграет. Да и как ему не выиграть? — оживился Марий. — Число равноправных плебеев увеличится, и тогда нам легче будет опрокинуть олигархию…

— Это так, — хмуро сказал молчаливый Лампоний, — но будешь ли ты, коллега, поддерживать нас и помогать в борьбе?

Марий побагровел. Он хотел резким ответом прервать неприятный разговор, но в это время Мульвий спросил неожиданно для всех:

— Долго ли еще ждать пахарям человеческой жизни? Вы не знаете, коллеги, что делается в деревне!

— Знаем, будь спокоен! — воскликнул Сатурнин, задетый его словами. — Я уже наметил законы и — клянусь богами и тенями обоих Гракхов! — не отступлю от них, если бы даже пришлось погибнуть! Верно, Эквиций? — крикнул он фирманцу, прислушивавшемуся к его речи. — Пусть сын Тиберия Гракха скажет, прав ли я?

— И ты еще спрашиваешь? — улыбнулся Эквиций. — Мой отец кровью запечатлел аграрный закон, и теперь, когда ты вновь будешь проводить законы обоих Гракхов, я пойду с тобой и отдам свою жизнь на благо народа!

— Эквиций! — радостно воскликнул Сатурнин. — Я ждал от тебя этих слов!

— Люций Апулей, — тихо ответил Эквиций, — неужели я для того скрывался в Тринакрии и в Фирме, чтобы отказаться от великих идей моего отца?

Сатурнин обнял его:

— О благородный сын!

— О великий трибун, равный моему отцу!

Слушая их, Марий посмеивался в бороду: «Ловкие мужи! Они играют, как гистрионы, — думал он. — Имея в своих рядах сына Тиберия, популяры могут добиться, чего захотят».

Но тут он испугался: «Не зашел ли я слишком далеко? Эквиций может запутать меня… Сатурнин стал чересчур нахален… Поговорить с ним?..»

Но в этот день беседовать с Сатурнином не пришлось. Союзники покидали пиршество. Марий понял, что они обиделись, а может быть, не доверяют ему, и старался лестью удержать их. Он даже сказал, что после проведения Апулеевых законов Сатурнин намерен бороться на форуме за дарование прав союзниками, по Сатурнин, занятый беседой с Главцией в таблинуме, не слышал его слов. Телезин и Лампоний решили, что Сатурнин преднамеренно ушел от них, и не захотели остаться.

Телезин сказал на прощанье:

— У обездоленных остается надежда на богов. Но если бессмертные забудут о нас, — нам помогут мечи.


XXXIX


Несколько дней спустя на форуме собирался народ.

День был яркий, солнечный. Голуби, воркуя, слетались к храму Весты, где стоявшая у входа девочка-весталка, в белой одежде, бросала им пригоршнями зерна. Поглядывая на форум, она сзывала птиц тоненьким голоском и отгоняла движением руки наиболее прожорливых, которые отнимали корм у молодых голубей.

Плебс подходил со всех сторон, — улицы казались реками, разрушившими свои плотины: людские потоки хлынули на форум, как волны в огромную цистерну.

Большинство плебса состояло из земледельцев, ветеранов Мария, оповещенных заранее Сатурнином. Они останавливались кучками и возбужденно беседовали, ожидая прибытия народного трибуна. А у храма Кастора теснился городской плебс, однако численность его была невелика.

Стоя на ступенях храма, Меммий возбуждал горожан против Сатурнина. Он говорил, что после раздачи Марием карфагенских земель римским гражданам и союзникам (надел на человека был в пять раз больше обыкновенного надела) популяры замышляют раздел кимбрских земель между ветеранами Мария, а на обзаведение земледельческими орудиями отдают расхищенные римской знатью в Толозе сокровища храмов; говорил он также, что Марий добивается шестого консульства, Сатурнин — вторичного избрания трибуном, а Главция — претуры и что Марий, муж скупой и жадный, покупает голоса, чтобы обеспечить выборы, а его коллеги действуют лестью и хитростью.

Сатурнин появился в сопровождении Главции и Сафея. За ними шагали разъяренные пахари с палками в руках и впереди — Мульвий.

— Вот они, враги ваши! — крикнул Сатурнин, указывая на Меммия и его приверженцев. — Они пришли, чтобы провалить земельный закон, лишить вас наделов!

— Лжешь! — ответил Меммий. — Мы пришли на выборы народного трибуна!

И он предложил избрать Авла Нонния. Городские трибы выразили согласие и охотно стали голосовать за нового кандидата.

Сатурнин переглянулся с Главцией.

— Понимаешь, трибуном должен быть я!

— Что прикажешь?

— Разгони городские трибы!

Главция выскочил на середину форума и завопил:

— Квириты, голосование производится неправильно… путем подкупа! Сенат стремится провести своего трибуна, чтобы провалить аграрный закон!

Ветераны Мария угрожающе подняли палки.

— Вперед! — крикнул Мульвий.

Девочка-весталка услышала крики и, подняв глаза, замерла с поднятой рукою — зерна сыпались, а она не замечала. Она видела, как толпа хлебопашцев двинулась на горожан, потрясая палками, и с ужасом зажмурилась.

Напрасно Меммий призывал плебс к спокойствию, — толстый, коротконогий Главция, яростно вращая глазами, вопил скрипучим голосом:

— Гоните предателей с форума!

Слова его разъярили обе стороны. Беспорядочное движение охватило форум, и девочка-весталка стояла, как окаменелая, не в силах вымолвить ни слова.

— Люди шли с бешеными криками, размахивая палками, — одни от храма Кастора, другие им навстречу.

Нонний был в первом ряду. Он бросился к Сатурнину, схватил его за грудь, рванул к себе с такой силой, что тога народного трибуна треснула:

— Злодей, что ты делаешь?

Но Сатурнин ударил его кинжалом, и тут же десятки палок взметнулись над головой Нонния.

— Убивают, убивают! — пронзительно закричала девочка-весталка и скрылась в храме.

— Вот он, неверный пес, хотевший укусить исподтишка своего хозяина! — взвизгнул Сатурнин, указывая на труп и подразумевая под хозяином плебс.

Остатки горожан разбегались, спасаясь от преследования рассвирепевших ветеранов: разбитые лица и головы мелькали у храма Кастора.

— Квириты! — сказал Сатурнин. — Голосование не кончено. Сейчас мы изберем народного трибуна, а центурнатные комиции — консула и претора. Потом я проведу аграрный закон, и вы получите кимбрские земли в Цизальпийской Галлии. Вы завоевали их, сражаясь под начальством Мария против варваров, и неужели найдутся люли, которые осмелятся выступить против ассигнации этих земель? Мы заставим сенат принять закон под страхом ссылки, пени в двадцать талантов с каждого сенатора, лишения огня, крова и воды!

— Сперва нужно свалить Метелла Нумидийского, — шепнул Главция, хрипло засмеявшись. — Он способен на все! — Да, это наш общий враг, — усмехнулся Сатурвин. Разве он не пытался изгнать нас обоих из сената за порчу нравов юношества?

— Клянусь копьем Девы! Война требует жертв. А Марий поручил мне убрать Метелла из Рима…

— Мы заставим гордеца покинуть Италию! Но идем, пора приступать к голосованию.


XL


Распространив слухи о посягательстве на Апулеевы законы, а в особенности на аграрный, и о выдвижении кандидатуры Меммия на консульские выборы, Сатурнин стремился привлечь на свою сторону весь плебс и торопился заручиться голосами на избрание Эквиция.

— Квириты, — громко взывал он повсюду, — кому же иному стоять на страже земельного закона, как не сыну Тиберия Гракха?

Имя Тиберия было памятно, и плебс готов был поддержать сына погибшего народного трибуна. Но когда однажды старый сукновал прямо спросил Сатурнина, твердо ли он уверен, что Эквиций — сын Гракха, Сатурнин растерялся. Хотя он и подтвердил, что сомнении быть не может, однако вопрос этот смутил его.

«Оптиматы вызовут у толпы недоверие к Эквицию, — думал он, возвращаясь с форума, — и Апулеевы законы провалятся… Нужно найти человека, который противостоял бы замыслам врагов».

Посоветовавшись с Главцией, Сатурнин решил повидаться с Семпронией.

Вдова Сципиона Эмилиана приняла его, стоя посреди атриума. Лицо ее было строго.

— Что тебе угодно? — холодно спросила она, не понимая, зачем он пришел.

— Благородная госпожа, ты знаешь, какие великие цели преследуем мы, популяры, а я, продолжатель полезного дела Тиберия Гракха…

— Кто тебе сказал, что оно было полезным? — перебила матрона, хмурясь.

— Госпожа моя, Тиберий провел аграрный закон на благо земледельцев. Я возобновил этот отмененный закон во имя справедливости…

— Это была ошибка брата, и он поплатился за нее жизнью…

— Госпожа моя, завтра выборы народного трибуна, и я пришел просить тебя подтвердить на форуме, что Эквиций из Фирма — сын Тиберия Гракха…

— Такого сына у него не было.

— Верно, не было, но ради блага республики умоляю тебя объявить об этом…

— Никогда! — гордо подняла голову Семпрония. — Сципион Эмилиан был против этого закона, а ты хочешь, чтобы я способствовала утверждению его в комициях? Постыдись!..

— Госпожа, одно твое слово — и ты облегчишь участь бедняков, откроешь им путь к сытой, спокойной жизни!

— Ты хочешь, чтобы я ложно клялась богами? Я, внучка Африканского Старшего?!

— О, умоляю тебя, славная супруга великого Сципиона! — вскрикнул Сатурнин и, упав на колени, ухватился за край столы, прижал ее к губам. — О, госпожа! Сжалься над плебсом! Если сын Тиберия Гракха возьмет на себя ассигнации кимбрских земель, сенат не посмеет вторично пойти против плебса!

— Ты не понимаешь, о чем просишь. Оптиматы знают об участи, постигшей сыновей Тиберия Гракха. А мнимый сын, которого ты прочишь в народные трибуны, будет объявлен на форуме обманщиком.

— Я выставлю свидетелей…

— Лжесвидетелей и лжесына Гракха! Никогда!

— Умоляю тебя…

— Уйди. Ты должен благодарить богов, что я не донесу сенату о твоих подлых намерениях.

Сатурнин вскочил, лицо его пылало.

— Я докажу, что он — сын Тиберия Гракха, а если ты станешь мне мешать — берегись!..

Семпрония, задрожав от негодования, хлопнула в ладоши; вбежала рабыня.

— Позови невольников! — крикнула она твердым голосом. — Пусть они выгонят этого презренного человека!

Сатурнин побледнел, бросился к двери. Па другой день Сатурнин добился избрания Эквиция народным трибуном.

— Кинриты, — кричал Метелл Нумидийский, — это не сын Гракха! У Тиберия было три сына, и все они умерли: один на службе в Сардинии, другой в младенческом возрасте в Пренесте, а третий, родившийся после смерти отца, — в Риме. Семпрония, родная сестра Тиберия, может подтвердить правдивость моих слов…

Выступила Семпрония, подняла руку:

— Кинриты, клянусь богами, что все дети Тиберия умерли!

По плебс отнесся к ней недоверчиво.

— Разве нобилям можно верить? — возбужденно роптали старики. — Сципион был против наделов, и теперь его вдова лжет перед лицом богов в угоду нашим врагам!

— Не верьте им, квириты! — вопил Сатурнин. — Они подослали Нонния, чтобы сорвать земельный закон!

— Убийца! — крикнул Метелл. — Пусть воздадут тебе боги за предательство!

И он, разгневанный, покинул форум.

Выборы консула происходили при невероятном шуме. Сенат выставил кандидатуру Меммия, и когда тот явился, окруженный магистратами, Сатурнин возвысил голос:

— Квириты! Взгляните на этого мужа! Он был популяром, потом изменил народу! Он добивается консульства, заискивая перед сенатом и перед вами!

— Люций Апулей Сатурнин! — воскликнул Меммий. — Боги слышат твои лживые слова!..

Голос его потонул в бешеном реве толпы. Главция взмахнул палкою.

— Достоин ли жить изменник? — воскликнул он. — Квириты, бейте злодея!

Произошла свалка. Меммий что-то кричал, пытаясь остановить озверелый людской поток; он воздевал руки к небу; лицо его было бледно, остановившиеся глаза тупо смотрели на занесенные над ним палки. И вдруг он побежал. Его догнали, окружили, палки опустились на голову, руки, спину, плечи.

Он упал, и десятки ног с остервенением топтали его.

Сатурнин спокойно смотрел на кровавую расправу, думая, что жалеть и щадить врагов народа преступно, но когда услышал шутки Главции, невольно содрогнулся.

Главция кричал:

— Вот лежит месиво из костей и мяса! Клянусь Эринниями, что жена его не найдет места, куда бы поцеловать!

Никто не смеялся, и Сатурнин взвизгнул не своим голосом:

— Перестань тешиться шутовством! Разве не видишь, что сейчас не до этого?

Главция пожал плечами, усмехнулся:

— Крови испугался? Стыдись! Нужно быть стойким до конца. Нужно смотреть в глаза смерти с шуткой на губах и со смехом в сердце!

…Сатурнин твердо проводил Апулеевы законы — хлебный и колониальный.

— Цены на хлеб для столичного плебса должны быть понижены с шести и одной трети за модий до пяти шестых асса, — говорил он, и крики одобрения плебеев — горожан и ветеранов Мария — гудели над форумом. — Сенатские земли в провинциях, а также в Галлии, Транспаданской и Трансальпийской, должны быть нарезаны и распределены между ветеранами Мария, римскими и италийскими пролетариями, и ассигнации поручены консулу Марию…

Трибы голосовали, но сенаторы с пеной на губах выступили против законов; они настояли, чтобы трибуны наложили veto, и растерялись, когда Сатурнин, не обращая на это внимания, продолжал отбирать голоса.

В это время глашатай объявил, что слышен удар грома. На лицах нобилей вспыхнула надежда.

— Сатурнин злобно усмехнулся.

Отцы государства хорошо сделают, если будут сидеть спокойно, — выговорил он, издеваясь, — иначе вслед за громом может посыпаться и град!

— Замолчи, злодей! — крикнул городской квестор. — Мало тебе еще римской крови?

И он приказал своим сторонникам разогнать популяров.

В общей свалке бежали все: и Сатурнин, и Главция, и Сафей, и сотни других. Форум сотрясался от топота ног.

Сатурнин отступил к Капитолию и обратился с речью к ветеранам Мария, заклиная их разогнать приверженцев сената.

— Иначе Апулеевы законы будут отменены, — кричал он, — и вы не получите земельных наделов!

Рослые, крепкие ветераны оттеснили врагов и, угрожая им толстыми палками, дали возможность Сатурнину закончить голосование.

Апулеевы законы были проведены с оговоркой, что они будут утверждены сенатом в пятидневный срок. Марии, не выступавший на форуме (за пего работали популяры), узнал о проведении законов и потребовал от сенатором клятвы.

Те заколебались, но услышав о цене, ссылке и лишении воды и огня, готовы были согласиться. Но Метелл смутил их.

— Отцы государства! — гордо поднял он голову. — Неужели мы поддадитесь влиянию преступников, которым место в тюрьме?! Сатурнин, Главция и Сафей — это подонки общества, и мам ли бояться злодеев? Не давайте клятвы! Кимбрские земли не могут быть разделены, па это есть senatus consultum[44] и я заявляю твердо и непреклонно: клятвы не дам!

— Ты прав, благородный Метелл! — воскликнул Марин, хитро прищурившись. — Твоя мудрость равна военным заслугам, и римляне оценят твое решение. Я присоединяюсь к твоему разумному отказу.

Сенаторы радостно вскочили и, окружив Мария и Метелла, превозносили добродетель обоих, жали им руки, называли столпами республики.

— А как же плебс? — спросил кто-то. — Сатурнин ожидает утверждения закона…

— Пусть ждет! — засмеялся Марий и, закрыв заседание, распустил магистратов.

 А на пятый день, созвав снова сенат, он возгласил, злорадно усмехнувшись:

— Благородные отцы и мудрые вершители судеб государства! Я побеспокоил вас по важному делу. Плебс бушует и грозит насилиями… последствия могут быть страшными… И я предлагаю принести клятву…

Пораженные, сенаторы молчали. Их возмущала эта западня, издевательство над властью, и сам Марий почувствовал, что зашел слишком далеко. Однако врожденная ненависть к нобилям взяла верх над благоразумием, и он продолжал:

— Отцы-сенаторы! Предлагаю вам отправиться в храм Сатурна, чтобы принести клятву…

— Нет! — резко крикнул Метелл. — Я не пойду. А тебе, низкий муж, вечный позор и презрение! Глумиться над человеком постыдно, а глумиться над священной властью сената преступно. Я знаю, ты считаешь умение хорошо лгать и обманывать частью добродетели и ума. Неужели этому ты научился у Сципиона Эмилиана?

— Идите, — обратился Марий к сенаторам, не слушая Метелла.

Все встали.

— А ты? — повернулся он к Метеллу.

— Нет, — твердо повторил Метелл. — Не бывать, чтобы плебей навязывал свою волю оптимату!

Требуемая клятва была дана, и Сатурнин, вычеркнув Метелла из списка сенаторов, стал возбуждать против него плебс:

— Квириты, пока вредный муж остается в Италии, вы не получите земель. Добивайтесь, чтобы консулы объявили поскорей об его изгнании!

Через несколько дней Метелл, проходя по форуму, услышал крик глашатая. Он спокойно выслушал постановление комиций об изгнании и направился домой, размышляя, куда ехать и какие вещи взять с собой в чужие страны.


XLI


Накануне выступления популяров против Меммия Марий пришел домой, сопровождаемый Сатурнином, Сафеем и Главцией. Вражда с сенатом, ненависть городского плебса и раздражение союзников (он был уверен, что Телезин и Лампоний считают его двуличным) — всё это угнетало его.

Юлия заметила по лицу мужа, что произошли какие-то неприятности, но спросить в присутствии гостей не решилась. Она видела, что супруг удручен, Сатурнин мрачно-решителен, а Главция — неестественно весел.

Марий и Сатурнин молча уселись у имплювия, а Главция, засмеявшись без причины, воскликнул:

— Борьба начинается!

— Это так, — пробурчал Марий, — но я, консул, нахожусь в странном положении: что прикажет сенат — я обязан исполнить.

Сатурнин пожал плечами.

— А ты не исполняй, — спокойно сказал он. — Созови ветеранов и опрокинь сенат…

Марий молчал. Предложение казалось заманчивым.

Юлия начинала понимать; ей стало страшно. Неужели Марий поддастся подстрекательствам, пойдет против власти, освященной богами, и потрясет республику казнями, грабежами и убийствами?

А Сатурнин говорил:

— Таить, коллеги, нечего — шли мы скользкими путями: хитростью, обманом, даже преступлениями добивались своих целей. Сегодня почин в наших руках. Прикажи созвать ветеранов, — настаивал он, обращаясь к Марию, — и мы опрокинем эту освященную богами власть, станем господами Италии. Мы уравняем в правах население Италии, создадим новую жизнь, а тогда… кто тогда осмелится назвать нас негодяями? Мы запятнали свои имена во имя великой цели, и человечество поймет когда-нибудь, что если и были подкуп и убийство, то совершались они во имя священных идей…

Он вздохнул, обвел всех затуманившимся взглядом; лицо его казалось усталым, преждевременные морщины бороздили лоб, тонкой сеткой лежали под глазами.

Все смотрели на него: Марий, Главция и Сафей, и им было жаль этого молодого человека, который, как подумал Марий, «горел подобно факелу в трудной борьбе».

— Не печалься, — ободрил его Главция, — перевес будет на пашей стороне!

— Я решил убрать Меммия: он добивается консулата, чтобы подорвать наше дело. Сенат, конечно, будет возмущен этим убийством, и враги набросятся, чтобы снять с меня голову, но я не боюсь.

— Разве у тебя нет верных сателлитов? — спросил Главция. — Выйди наулицу — они у дверей дома, выйди в перистиль, и ты увидишь их в саду…

— Зачем ты позвал их?

Главция нагнулся к Сатурнину и шепнул ему на ухо:

— Они пришли, чтобы провозгласить тебя царем.

— Царем? — вспыхнул народный трибун. — Это слово ненавистно римлянам, и стать царем — значит совершить величайшее преступление против закона.

— Идем. Нас ждут важные дела.

Когда они втроем вышли на улицу, Главция протяжно свистнул, и толпа сателлитов, вооруженных дубинами, с оружием под плащами, окружила их.

— Марий мне не нравится, — криво усмехнулся Сафей, — мой совет — не доверять ему.

— Что ты?! — вскричал Сатурнин. — Мы оказали ему немало услуг, и он весь наш.

— На его косматом лице я видел нерешительность, а в медвежьих глазах — трусливое колебание, а может быть, и предательство… Берегитесь, коллеги!

Юлия, находясь в таблинуме, слышала разговор Главции с Сатурнином и дрожала, не зная, как предупредить Мария. «Они погубят его, — думала она, — речи Главции о провозглашении Сатурнина царем — это посягательство на власть. Но Сатурнин отказывался. А если согласится?..»

Когда гости ушли, она выбежала из таблипума, схватила мужа за руки.

— Гай, взгляни! Скорее! — тащила она его к двери. — Видишь сателлитов? Они находились в нашем саду и на улице, охраняя своего царя…

— Какого царя? — удивился Марий. — Ты что-то путаешь…

— Нет, нет.

И она рассказала о случайно подслушанной беседе. Марий побледнел.

— Как, из популяров — в цари? — шептал он. — Дане может быть! Если сателлиты хотят провозгласить его царем, если мерзкий Главция уговаривает, то есть единое средство пресечь зло… О боги! Что мне делать? Не лучше ли притвориться больным и не выходить из дому?..

Размышления его были прерваны возгласом раба:

— Господин, какой-то калека желает тебя видеть. Марий нахмурился.

— Пусть войдет, — ответила за него Юлия.

И в атриум проник Виллий в грязной тунике, висевшей на нем лохмотьями.

— Виллий?! — вскричал Марий.

— Прихожу к тебе, Гай, с дурными вестями…

— Родители?..

— Увы! — вздохнул Виллий. — Твой отец присылает тебе предсмертную эпистолу, а мать, умершая в иды прошлого месяца, — лучшие пожелания и последний поцелуй.

Слезы навернулись на глаза Мария, губы задрожали, но только на мгновение. Он овладел собой и принялся разбирать грубые, неуклюжие письмена:

«Гай Марий-отец — своему сыну Гаю Марию, великому военачальнику и консулу.

Твоя мать, сын мой, сошла недавно в подземное царство Аида. Я и она всегда желали тебе удачи, славы, побед и благополучия. Но, ради богов, будь, сын, благодарен до гроба Мстеллу Нуммдийскому, который тебе покровительствовал и выдвинул тебя на государственную службу. А у нас и Цереатах слухи, что ты восстал против него, второго отца своего, и роешь ему яму… О, если это правда, — остановись! Проси у него прощения, умоляй на коленях, стань его верным слугою…»

Марий не дочитал, лицо его исказилось. Этот сильный человек, глядевший не раз в глаза смерти, не мог больше смотреть в эпистолу и быстро отошел к ларарию, чувствуя, как приливает кровь к лицу.

«А я посягаю на его жизнь, — думал он. И вдруг обернулся, в глазах горела ненависть: — Отец заблуждается. Метеллы — враги. Я ненавижу оптиматов, а еще больше — царей! Да, да — царей! И если Сатурнин…»

Взглянув на Виллия и, кликнув рабыню, приказал отвести его в лаватрину, выдать новую тупику, а потом накормить и уложить спать.

Он ходил по атриуму и думал. В душе его происходила упорная борьба. Наконец он топнул ногою:

— Нет же, нет! Зло нужно пресечь в корне! — выговорил он с жестоким выражением на лице и, подойдяк ларарию, принес вечернюю жертву домашним богам.


XLII


Узнав, что городской плебс, подстрекаемый приверженцами сената и возмущенный убийством Нонния и Меммия, отправился на форум, чтобы умертвить Сатурнина, — Мульвий предупредил народного трибуна об опасности, и тот, окружив себя деревенским плебсом, приказал взломать двери темниц и освободить преступников. Он торопился, боясь противодействия сената, и, отпустив узников на волю, поспешно захватил Капитолий. Главция и Сафей ни на шаг не отходили от своего друга.

Вскоре стало известно, что сенат приказал консулу объявить мятежников вне закона.

Марий колебался, сожалея, что не предупредил популяров о последствиях бунта, и вооружал войско с такой медлительностью, что сенат, видя его «половинчатые» действия, приказал другим лицам отвести воду, которая имела доступ в священную ограду Капитолия.

Осажденные едва держались, умирая от жажды и голода, и Сафей, в отчаянии, предложил поджечь храм.

— Во время переполоха, — говорил он, — мы сумеем пробиться при помощи мечей. Мы поднимем союзников и начнем войну. Телезин и Лампоний помогут нам…

Однако Главция и Сатурнин, полагаясь на дружбу Мария, решили сдаться.

— Берегитесь, — отговаривал их Сафей, — этот грубый деревенщина двуличен: он держался в стороне, когда мы боролись, и вел переговоры одновременно с нами, требуя нападения на сенат, и с олигархами о подавлении нашего мятежа. Ведь вы же сами, коллеги, отшатнулись от него, вы же сами…

— Пусть он двуличен, — сказал Сатурнин, — но плебея не предаст борцов за плебс.

— Делайте, как хотите, — нахмурился Сафей, — а я подожду.

Сатурнин начал переговоры.

Послы мятежников вернулись. Они говорили, что видели на форуме вооруженных сенаторов во главе со стариком Марком Эмилием Скавром, и протянули Сатурнину навощенною дощечку, на которой крупным почерком Мария было выведено:

«Не бойтесь, я вас спасу».

Сафей засмеялся: он не верил.

— Не ловушка ли это?

— Юпитер отнял у тебя разум! — вспыхнул Сатурнин. А Главция прибавил:

— Марий, без сомнения, даст нам возможность бежать.

— Идем! — вскричал Сатурнин. — А ты — как хочешь!

Он пошел вместе с Главцией по направлению к форуму. В глазах его было беспокойство, но он старался казаться веселым. Несколько человек присоединилось к ним.

Сафей сначала медлил, но видя, что земледельцы уходят с вождями, решил разделить общую участь.

Когда они вышли из Капитолия, бешеный крик потряс форум:

— Смерть! Смерть!

— Молчите! — крикнул Марий, но голос его пропал в шуме.

— Отдайте нам их головы! — кричали нобили, потрясая оружием.

— Головы Сатурнина, Главции и Сафея! Но Марий приказал ветеранам окружить сдавшихся вождей и обратился к народу, пытаясь выиграть время:

— Квириты, они сдались, им была обещана жизнь, и они подлежат судебной ответственности!

Форум загудел:

— Требуем казни!

— Консул, ты не заботишься о благе республики!

Наступила тишина, и вдруг твердый голос выговорил с насмешкой:

— Квириты, дело ясно: консул — сам популяр и, конечно, хочет пощадить злодеев.

Побледнев, Марий обернулся к обвинявшему его мужу.

Это был Сулла.

Глаза их встретились, и Марий не выдержал.

— Лжешь, рыжий вепрь! — взвизгнул он, но Сулла уже скрылся в толпе. — Квириты, дарованной мне консульской властью я отправляю трех мятежников в курию Гостилию и поступлю с ними по закону… А Эквиция приказываю заключить в темницу.

— Меня, сына Тиберия Гракха? — возмутился фирманец и обратился к пароду: — Квириты, слышите? Что же вы молчите?

В отдалении послышалось:

— Долой консула!

— Долой Мария!

Вскоре голоса приблизились, перешли в яростный ной, — шли толпы земледельцев. Впереди шагал вольноотпущенник Марк Фульвий Геспер в старом пилее. Он поседел со времени убийства его господина — белая паутина серебрилась в волосах, но глаза были те же: быстрые, живые, горячие.

Форум содрогался от топота ног и дикого рева:

— Плебей, а своих душит!

— Батрак, а батраков притесняет!

— Долой, долой!

— Консул, отдай нам вождей! — крикнул Геспер. Толпа напирала, и Марий, желая избежать кровопролития, отвел свой отряд к Капитолию.

В это время из курии Гостилии донесся вопль:

— Убивают! Убивают!

Форум замер. Крик повторился. Земледельцы двинулись плотной стеною к курии Гостилии. Но Марий уже опередил их.

— Открыть дверь! — распорядился он, едва владея собою.

Свет проникал в курию сверху — крыша была разворочена, и на мозаике лежали три убитых мужа, облеченных знаками своего достоинства. Лица их были бледны, остановившиеся глаза обращены к небу. Рядом с ними валялись тяжелые черепицы. Марий взглянул вверх. Несколько черепиц полетели в него. Он отошел к порогу и, чувствуя, как сердце колотится в груди, глядел на смелые лица Сатурнина и Главции, на раскроенную голову Сафея.

Крики толпы вывели его из оцепенения.

— Да здравствует Эквиций! — ревели сотни глоток, и Марий выбежал на форум: земледельцы несли Эквиция на плечах.

С обнаженным мечом, страшный, взъерошенный, Марий бросился к караульным:

— Почему отпустили самозванца?

— Вождь, — ответил Петрей, — толпа опрокинула нас и сбила замки… Мы не виноваты.

— Приказываю убить Эквиция…

Толпа несла фирманца на плечах. Улыбаясь, он что-то кричал Гесперу, протягивал руки к плебеям, и Петрей, притаившись за колонной храма Кастора, не спускал с него настороженных глаз. Вот он поднял лук, натянул тетиву. Стрела взвизгнула и пропала.

Эквиций захрипел, пошатнулся. Кровь хлынула из пробитого горла, — недаром караульный начальник считался самым метким стрелком.

Толпа бросилась искать убийцу, но у храма Кастора было пусто.

А Петрей, стоя перед Марием, говорил, улыбаясь:

— Вождь, приказание твое исполнено: самозванец убит.

Война в Сицилии кончилась полным разгромом рабов: консул Манний Аквилий, убив на поединке вождя Атениона, опрокинул неприятельские войска, а остатки их осадил в крепости и взял измором; затем последовали казни, наполнились тюрьмы; рабам было запрещено носить оружие.

И в Риме победила власть: популяры были разгромлены.

Не имея вождей, одинокие, преследуемые, они не знали, что делать. Одни искали союза с врагами и убийцами, заискивая перед ними, выполняя их преступные поручения, лишь бы уцелеть для будущей борьбы; другие укрывались в Остии и соседних городах; иные бежали к царю Митридату, покорявшему царства Малой Азии и угрожавшему, по слухам, войной самому Риму.

Мульвий находился в Риме. Он не имел заработка и жил подачками Мария. Однажды, бродя по улицам, он встретился с Тукцией. Жизнь свояченицы опечалила его, а равнодушие, с каким она отнеслась к смерти Тициния и родных, возмутило. Он не удержался и упрекнул ее.

— Чего ты хочешь от меня? — удивилась Тукция. — Разве хоть один из вас пожалел меня? Все вы преследовали меня, как собаку… Я не говорю о Виллии: он одел меня и снабдил пищей на дорогу…

— Виллий в Риме. Он занялся гончарным производством.

— Ты видел его?

— Он живет на улице горшечников, в доме Марка Фульвия Геспера.

— А имущество, домик? — вспомнила Тукция долину возле Цереат.

— Все продано за долги.

Мульвий поторопился уйти. Встреча с Тукцией была для него тягостна. Он молил богов избавить его от встреч с этой блудницею.


XLIII


Шли годы. Могущество сената возрастало. Законы Сатурнина были отменены, раздача кимбрских земель прекращена. Марий, отошедший от дел, не желая видеть торжественного возвращения из ссылки Метелла Нумидийского, уехал в Галатию под предлогом принесения обещанных жертв Кибелле, богине Пессинопта, а в действительности затем, чтобы вызвать неурядицы на Востоке и получить назначение на войну. Он жаждал подвигов и богатств, мечтал о грабежах азиатских народов, и бездеятельная жизнь угнетала его.

В Каппадокии он встретился с Митридатом. Понтийский царь — великан, в широких желтых персидских штанах и тиаре, усыпанной драгоценными камнями, — сидел на троне и беседовал с ним. Он хотел подкупить Мария, чтобы иметь могущественного сторонника в Риме, но это ему не удалось.

Возбуждая Митридата против Рима, Марий сказал:

— Царь, постарайся быть сильнее римлян или повинуйся их приказаниям.

Митридат побледнел от гнева.

— Если б эти речи я услышал не из твоих уст, великий Марий, голова смельчака валялась бы в пыли у моих ног! Но знай, что я не так уж бессилен, как ты думаешь. И если я не разобью Рима, то все же причиню ему множество бед.

Возвратившись в Рим, Марий видел, как нобили выдвигали Суллу на должность претора, и старая вражда опять мучила его. Он еще больше возненавидел счастливого соперника, назначенного вскоре пропретором в Килихию, по слухам, для того, чтобы посадить на престол Каппадокии персидского вельможу Ариобарзана, а на самом деле затем, чтобы ограничить завоевания Митридата и устрашить народы могуществом Рима.

Известия от Суллы вызвали в Риме всеобщее ликование: с небольшим войском, увеличенным союзниками, пропретор достиг Тавра, разбил каппадокийские войска и преследовал их до Евфрата. Эпистола его кончалась словами: «Войска Митридата где разбиты, а где рассеяны. Сегодня римские серебряные орлы впервые закачались над широкой рекою: отражаясь в волнах, крылья трепещут, а клювы ищут, кого поразить».

Марий сходил с ума от зависти; он пытался опереться на популяров, чтобы добиться назначения в Азию, но кучка их, оставшаяся в Риме, не имела значения и выжидала. Тогда отчаяние овладело им.

Ненавидимый нобилями, презираемый плебсом за предательство Сатурнина, покинутый многими друзьями, потерявшими к нему доверие, он жил в мрачном уединении, почти ни с кем не видясь. И только изредка навещал Цинну, с которым его связывала долголетняя дружба и который некогда воспитывал его приемного сына Гая.

Дом, в котором жил Марий, казался опустевшим; жена и невольники ходили на цыпочках, боясь возмутить покой мрачного господина. Могильная тишина сменялась нередко взрывами необузданного гнева. Тогда рабы и вольноотпущенники разбегались, — ярость и тяжелая рука Мария всем были хорошо известны.

Юлия, к которой он постепенно охладел, пряталась в кубикулюме и терпеливо дожидалась, когда муж успокоится. Только Гай выказывал неустрашимость и появлялся перед взбешенным отцом в красной тунике, с луком за плечами и копьем в руке.

Это был бледный юноша, с костлявым лицом, большими глазами, высокого роста; через полгода он мог уже надеть тогу.

В этот день Марий встал не в духе: военные успехи Суллы не давали ему спать спокойно. Он срывал гнев на рабах и даже Юлии сказал дерзость. Жена заплакала и скрылась в кубикулюме.

Когда побитые рабы разбежались, вбежал Гай.

— Кого думаешь бить? — спросил он, остановившись перед отцом. — Хочешь, я помогу тебе?

Марию стало стыдно. Он привлек к себе сына, а тот спросил:

— Ты видел кровь? Какого она цвета?

И, не дожидаясь ответа, свистнул. Вбежали охотничьи собаки, и юноша поразил копьем одну из них. Слушая визг издыхающего животного, он указывал отцу на кровь, разбрызганную по мозаичному полу атриума.

— Видишь, она не краснее человеческой. Дядя Люций разрешил мне убить провинившегося раба. Его привязали к столбу, и я выпустил в него двадцать семь стрел. Раб был весь в крови, и я помню хорошо ее цвет…

Марий стиснул зубы.

— Кровь нужно пускать не рабам, а нобилям, — грубо сказал он. — Дядя Люций был, наверно, пьян… Слышишь? Пьян, пьян!..

— Не кричи. Мы выпили вместе. Он втрое больше меня…

На волосатом лице Мария появилась злоба.

— О, Цинна, Цинна! — прошептал он и, взяв юношу косматыми руками за плечи, вывел из атриума на улицу.

Через несколько минут они подходили к дому Цинны.

Люций Корнелий Цинна был в это время курульным эдилом. К обязанностям своим он относился беспечно, и его надзор за жизнью и общественной нравственностью На улицах и площадях вызывал шутки молодых аристократов-бездельников.

— Все у него в порядке, — посмеивались они, — государственные здания, улицы и памятники содержатся в чистоте, только никто не заходит в писсуарии, а все мочатся у зданий и памятников (уже не возлияния ли это богам?); граждане строго охраняются на рынках от обмана торговцев — надзор за мерой и весом тщателен, только пеня почему-то минует обманщиков.

Однако Цинна не обращал внимания на насмешки. Он сознавал, что упреки справедливы, но закрывал глаза на безобразия. И его любили за это плебеи, всадники и блудницы. Даже сенаторы порицали редко. Жены и дочери их были без ума от наряженного и раздушенного красавца, который беспрерывно разводился с женами из-за «бесплодия» их (всем было известно, что его жены делали себе выкидыши).

Хозяин встретил их на пороге. Он был в белоснежной тоге с пурпурной каймой и собирался выйти на улицу.

— Слава богам, что друзья не забывают мужа, которого государственные дела отвлекают от веселой жизни! — засмеялся он. — Входите!

Он пропустил их в атриум и, хлопнув в ладоши, приказал светловолосой рабыне принести вина и плодов. Марий сел, быстро взглянул на друга.

— Я пришел ругаться с тобою, — сказал он и, видя недоумение на лице Цинны, прибавил: — Зачем ты потчуешь Гая вином?

Цинна рассмеялся:

— Гном? Да это, дорогой мой, дар Вакха!

— Но ты забываешь о возрасте Гая!

Цинна пожал плечами.

— Когда юноша сходит с ума по светловолосой деве, — сказал он и захохотал, взглянув на вспыхнувшего Гая, — можно ли ему запрещать вино? Без Вакха и Венеры, дорогой мой, трудно прожить.

Вошла рабыня и поставила на стол вино, смешанное в кратере.

— Наес est![45] — засмеялся Цинна, указав на затрепетавшую под его взглядом невольницу. — Гай без ума от нее, и он прав. Дева молода, приятна и вкусна.

Но Марий, не любивший разговоров о женщинах, спросил — как отрубил:

— Что нового в республике и соседних царствах?

Цинна поспешно рассказал, что Сулла выказал себя в Азии блестящим полководцем, разбил каппадокийцев и армян и возвратил престол Ариобарзану, а затем заключил дружбу и союз с парфянским арсаком.

 — Подумай: он не побоялся поставить три кресла и сесть между Ариобарзаном и Оробазом, парфянским послом. Он беседовал с ними, а халдей, сопровождавший Оробаза, предсказал Сулле величие и славу…

Марий побледнел.

— Глупости! Сулла — гордец, хвастун и дурак, — сказал он, заикаясь от волнения, — и неужели ты веришь этим басням, Люций Корнелий?

— А почему не верить? Скоро Сулла возвратится в Рим, и я лично расспрошу его — правда ли это или выдумка?

Марий молчал.

Вдруг Цинна подошел к нему вплотную:

— Слышал? Оптиматы начинают борьбу с всадниками!

— Не может быть, — покраснел Марий. — Кто тебе сказал?

— Ты не поверишь, если я назову имя этого человека!

— Кто он?

— Сын предателя… один из убийц Гая Гракха…

— Кто же? — топнув ногою, вскричал Марий, и лицо его побагровело.

В голове промелькнули имена могущественных противников великого народного трибуна — он искал. И вдруг перед глазами всплыло неприятное лицо с тонкими губами.

— Марк Ливии Друз?

— Ты говоришь. Он готовится к борьбе с всадниками, добивается трибуната. Говорят, его возмутило несправедливое осуждение всадниками Публия Рутилия Руфа. Сами взяточники, они обвинили во взяточничестве его, честнейшего человека.

Марий злобно усмехнулся: всякое лицо, добивающееся власти, внушало ему зависть.

Простившись с другом, он отправился домой, не замечая, что сын отстал от него и, озираясь, поспешно вернулся к Цинне.


XLIV


Серебряная статуя Сципиона Эмилиана стояла в кубикулюме на высоком треножнике, и заботливая рука Семпронии ежедневно сплетала венки из живых цветов, чтобы возложить на его голову. У подножия статуи толпились вазы с растениями, и молодая зелень тянулась стройными побегами, достигая груди Сципиона. А с пола подымались пальмы, кипарисы и пинии, образуя как бы шатер над его головою.

Целые дни просиживала Семпрония перед статуей, не сводя с нее влюбленно-тоскливых глаз. И, сложив набожно руки, молилась о прощении.

Она ни с кем не виделась, жила как бы взаперти, и выходила из дому только за покупкой цветов.

Перед сном она сама снимала статую с треножника и заботливо укладывала ее на свое ложе. А потом, обвив шею Эмилиана руками, прижималась к нему с неутоленной любовью, страстно ласкала его лицо, глаза, целовала губы.

— О Публий, — шептала она, тихо рыдая, — простишь ля ты меня когда-нибудь? Я истомилась без тебя, супруг мой возлюбленный, я устала жить… О, явись же мне во сне, скажи хоть одно слово!

Она засыпала в слезах и, проснувшись, начинала такой же день, как предыдущий. Голова ее, истерзанная угрызениями совести, была полна мыслей, и все думы были о нем, любимом, несравненном.

Так медленно тянулось время, не принося успокоения. А когда наступал день рождения или годовщина его смерти, она чтила память покойника жертвоприношениями и нанимала за высокую плату гладиаторов, которые должны были биться насмерть. В сопровождении рабынь и вольноотпущенниц она отправлялась с кушаньями на его могилу, сама ставила у подножия саркофага чаши с водой, горячим молоком, оливковым маслом и жертвенной кровью, вазы с медом и солью.

Седая, тщедушная, сгорбленная, она спокойно смотрела на смерть гладиаторов, и губы ее шептали:

— О Публий, простишь ли ты меня когда-нибудь?..

Однажды она вернулась с могилы Эмилиана в приподнятом настроении. Там, у гроба, она пощадила поверженных гладиаторов и запретила добивать раненых лишь оттого, что услыхала о смерти Метелла Нумидийского. В городе говорили, что он отравлен популярами.

Она скорбела о Метелле, которого считала последним отпрыском мужей древней доблести — добродетели, и, войдя в атриум, взглянула на статую. Ей показалось, что лицо мужа светилось иной улыбкой, более чем доброй, и она, упав на колени перед треножником, всхлипнула, простирая руки:

— И его, твоего ученика и последователя, они убили…

Честный и неподкупный, как ты, он уже не будет защищать Рим, и квириты не увидят больше его суровых глаз, не услышат твердого голоса, бичующего пороки! А затем, закрыв руками лицо, шепнула:

— О Публий, сжалишься ли ты надо мною?

Тишина звенела в кубикулюме.

Хлопнув в ладоши, она кликнула рабынь и, приказав возжечь благовония, улеглась рядом со статуей.

Снилось ей, что она идет по дорожке сада. Постройки виллы остались позади, а она идет, и бесконечен путь, как бесконечна ее страдальческая жизнь. И вдруг на повороте, у озера, она видит его. Он стоит, опершись на ствол дерева, и лицо его лучится каким-то необыкновенным светом, а в глазах и на губах — прежняя добрая улыбка. Сердце ее бьется, и она плачет, упав на колени, прижимается к тоге Сципиона, обнимает его ноги, но он удаляется, как тень, и манит ее рукою.

«Простишь ли ты меня, Публий?»

Она видит его улыбку, его руку, зовущую, любимую, и кричит:

— Иду за тобой, Публий! Иду… Подожди…

Проснулась со страшным воплем.

Испуганные невольницы вбежали в кубикулюм. Слышала, как они второпях зажигали светильни, но не открывала глаз, надеясь, что видение вернется. А вместо него вставала жизнь, противная, ненужная, как грязь, выметенная из атриума.

Она отпустила рабынь и, рыдая, прижималась к статуе. По лицу Сципиона пробегали быстрые блики, — пламя светилен мигало, — и ей казалось, что живет это лицо, улыбается, а глаза щурятся.

— Я иду, Публий, — шепнула она и, вскочив, выбежала из кубикулюма.

В ларарии был полусумрак. Она нащупала что-то за статуей Юпитера и, зажав в кулаке, поспешно вернулась.

— Я иду, Публий!

На маленьком столике стояла чаша с медовой водой, которую она обыкновенно оставляла себе на ночь. Она разжала руку — тускло блеснул свинцовый пузырек, и несколько тяжелых капель упало в воду. Не колеблясь, она твердой рукой поднесла чашу к губам.

— Я иду, Публий!..

Не могла говорить. Боли в желудке наступили почти мгновенно. Шатаясь, она добрела до ложа и улеглась, обхватив статую.

Огни светилен уплывали, становясь тусклыми искорками. Лицо Эмилиана заволакивалось мутной дымкой, а она целовала побелевшими губами его щеки, но как-то устало, с усилием, стеня и вздрагивая, и уже не видела дорогого лица — тело покрывалось липким холодным потом, жар сменялся ознобом, а потом надвинулась темнота.

Лицо ее почернело точно так же, как некогда у Сципиона Эмилиана, и багровые пятна побежали по обнаженным рукам; вскоре пятна потемнели, сливаясь в сплошную черноту. Искривленные губы ее еще шевелились, но вместо слов вырывался прерывистый хрии, искаженное лицо подергивалось последними судорогами.

Тишина охватила кубикулюм. Только мигали светильни, бросая быстрые блики на черный труп, сжимавший в объятиях серебряную статую.


XLV


В эти страшные дни неограниченной власти олигархов политическая жизнь, казалось, замерла. О популярах ходили слухи, что они скрываются в Риме, по выступить не в силах. И потому не было ни борьбы, пи пламенных речей, подобных тем, когда форум содрогался от страстного голоса Сатурнина, призывавшего плебс к восстанию.

…Марк Ливий Друз Младший. Он принадлежал к высшей римской знати, получил в наследство от отца огромное состояние и считался одним из нравственнейших молодых людей. По его понятиям, благородство происхождения налагало на человека известного рода обязанности. Его дом был построен таким образом, чтобы прохожие и соседи могли видеть жизнь обитателей. Умный и гордый, Друз пользовался большим влиянием в сенате и на форуме. И краснел, когда упоминали с похвалой имя его отца, считая, что это несправедливо.

Возмужав, он мечтал о деятельности народного трибуна, и ярким образцом для него стала борьба обоих Гракхов. Земля? Она необходима земледельцу, как воздух или вода. Хлеб? В нем нуждается голодный плебс. Всаднические суды? Они вредны: безответственность денежной аристократии за различные преступления, вымогательства и взяточничество доходят до наглости; судьи умеют замять дело провинившегося всадника или оправдать его. Права союзникам? В Италии никогда не будет длительного мира, пока враждуют сабельский бык и римская волчица.

Плебеи любили Друза: он никому не отказывал в пище, в деньгах, в совете и умел защитить клиента и пролетария от обид оптиматов. И когда он выставил свою кандидатуру на должность народного трибуна, плебс единодушно голосовал за него.

Однажды вечером к нему пришел Мульвий.

— Трибун, охраняемый богами! — воскликнул он. — Ты борешься за благо народа, а я — плебей. Поставь меня в ряды борцов за справедливость!

И, рассказав Друзу о своей жизни, о поддержке Сатурнина, об измене Мария, он вымолвил дрогнувшим голосом:

— Трибун, как же это? Я не понимаю… Марий — плебей… и предал друзей, боровшихся за плебс…

Друз нахмурился. Презрительная улыбка не сходила с его губ. Он не ответил Мульвию, подумав: «Я, оптимат, сделаю больше, чем облагородившийся батрак».

Решив отнять у всадников их политические преимущества и привлечь к ответственности за беззакония, он совещался накануне проведения законов с Марком Эмилием Скавром и оратором Люцием Крассом.

Скавр был уже глубокий старик, но еще живой и подвижный. Со времени кимбрской войны он изменился.

Когда в битве с кимбрами близ реки Афесы римская конница, разбитая наголову, бежала в беспорядке в Рим и сын Скавра Марк Эмилий, префект конницы, оказался и числе беглецов, отец, узнав об этом, послал сказать ему: «Я рад был бы видеть твои кости на поле сражения, нежели знать о твоем гнусном бегстве». Молодой Скавр пронзил себя мечом, и старик, получив известие об его смерти, несколько дней не выходил из дому.

Он нигде не находил себе места: перед глазами стоял пли. «Зачем я сказал эти слова? — думал он. — Ведь это я, отец, убил сына!»

Выслушав Друза, патриций одобрил его намерение, а Люций Красс сказал:

— Ты заботишься о сближении всадников с сенаторами для исполнения судебной магистратуры… ты хочешь, чтобы часть всадников заседала в сенате, а судьи набирались из среды сенаторов и всадников… Ты намерен привлекать к уголовной ответственности взяточников и вымогателей…

— Все это хорошо, — нетерпеливо прервал Скавр, — но послушай, Марк, что говорит сенат. Вот его слова:

«Как, он задумал возвысить всадников? Став сенаторами, эти золотые мешки будут действовать против нас, столпов отечества, и мы Должны терпеть? Нет, никогда!» А всадники опасаются, как бы судебная магистратура не стала приманкой для сенаторов и те не захватили ее, вытеснив всадников…

— Пусть так, но я увеличу размер хлебной раздачи и привлеку плебс на свою сторону… сделаю его грозным орудием на случай борьбы с купеческим сословием…

— Чрезмерные раздачи хлеба окажутся не под силу республике! — вскричал Скавр.

— Почему же? Излишек потребных на это расходов можно покрывать выпуском медных динариев одновременно с настоящими, серебряными.

Скавр подумал, улыбнулся:

— Клянусь Меркурием, ты умно придумал! — сказал он с восхищением.

— Затем, — продолжал Друз, — необходимо распределить между колонистами нерозданные пахотные земли… Мой отец обещал это сделать, и мой долг как сына, — покраснел он, — исполнить его намерение.

— Ты, конечно, говоришь о сицилийских землях? — вскричал Люций Красс.

— О сицилийских и кампанских.

Скавр задумался.

— В борьбе с всадниками нам необходимо опираться на плебс, — сказал он, — и ты правильно поступил, задумав провести хлебный и колониальный законы. Благодаря этому к тебе примкнут пролетарии.

— Я не сомневаюсь в этом, но проводить закон о передаче судов сенату, а затем остальные законы — значит ничего не достигнуть, Нам необходимо поразить купеческое сословие, а дать хлеб и колонии плебеям всегда успеем.

— Что же ты решил?

— Я хочу соединить эти законы в один и одновременно подвергнуть их голосованию. Люди, желающие хлеба или колоний, должны будут поневоле голосовать и за третий закон.

Скавр улыбнулся.

— И это умно, — согласился он, — но все твои законы кроме судебного, напоминают leges Sempronia.[46]

 — Ну и что ж? Хлебный и аграрный необходимы. Гай Гракх опирался на плебс и всадников, а я — только на плебс. И, конечно, для предотвращения смуты в республике аристократы должны раздать свободные земли и не оставить будущим демагогам для раздачи народу ничего, кроме уличной грязи и утренней зари.

— Хорошо сказано! — вскричал Люций Красе. — Тыдорогой мой, хотя и стоишь за сенат, а не за комиции,лучший преемник и ученик Гракхов. Пусть же помогуттебе всемогущие боги в твоих справедливых дерзаниях!

Законы Друза, под названием Ливиевых, едва не были провалены общими усилиями разъяренных всадников и крупных землевладельцев Умбрии и Этрурии, опасавшихся, что у них отнимут казенные земли, которые они обрабатывали в свою пользу. Особенно мешал консул Филипп, приспешник всадников.

Он высказался против закона, и Друз приказал Муль-вию, своему виатору, воздействовать на непокорного. Мульвий сжал Филиппу шею с такой силой, что у консула хлынула кровь горлом и носом.

— В тюрьму его, в тюрьму! — кричал Друз.

И Мульвий потащил упиравшегося магистрата с помощью толпы но улице.

Законы прошли при содействии италиков — мелких земледельцев.

Геспер и Виллий поддерживали Ливия Друза: они вербовали сторонников, убеждая отстоять народного трибуна. Особенно старался Виллий: невзрачный, хромоногий, он проводил свободное время на форуме и ревностно защищал идеи Друза. Геспер же несколько охладел; после стольких неудачных восстаний сомнение начало закрадываться в его сердце, а предательство Мария поразило его до такой степени, что он стал подумывать о продаже своей виллы, лавки и дома и об отъезде в Афины. Но его друг Люцифер отговорил его, намекнув на брожение среди союзников. А время шло — италики не восставали, и сомнения опять терзали Геспера.

Ливиевы законы ободрили колеблющихся, плебс усилился. Видя это, всадники стали подстрекать Филиппа к решительным действиям, и консул, выступая на форуме, заявлял, что управлять с таким сенатом невозможно, — республика погибнет, а нужно заменить собрание мертвецов людьми живыми.

Сенат, боясь объединения Филиппа с нобилями и всадниками, обвинил Ливия Друза в государственной измене (ни для кого не было тайной, что Друз ведет переговоры с союзниками, обещая им права римского гражданства) и решил возвратиться: к прежним порядкам.

После отмены Ливневых законов плебс приуныл. Всадники торжествовали. Друз был спокоен.

Друзья уговаривали его воспользоваться правом народного, трибуна для отмены нелепого постановления, но он отказался, не желая идти против власти.

Смеркалось. Толпы плебса провожали его по многолюдным улицам. Дойдя до дома, он хотел было обратиться с речью к народу — и не успел: громко вскрикнув, упал перед статуей своего отца, смутно белевшей в темноте.

Друзья бросились к нему. Он был в беспамятстве. В боку у него торчал сапожный нож.

Его положили на ковер и внесли в освещенный светильнями атриум.

Домашний врач, седобородый грек, искусно перевязал рану и привел Друза в чувство.

Открыв глаза и увидев столпившихся вокруг него друзей и слуг, народный трибун выговорил срывающимся голосом:

— Это он убил… он…

— Кто? — вскрикнули друзья.

Мульвий, стоявший у двери, подошел ближе.

— Он… отравитель Метелла…

Мульвий знал. Это был злодей, подкупить которого было не трудно; некогда популяр, потом сторонник Меммия, он после убийства своего господина стал наемным убийцею.

— Не беспокойся, господин, — вымолвил Мульвий дрогнувшим голосом, — ты будешь отомщен. Не успеет Веспер слететь на землю, как голова злодея будет у твоих ног.

— Ты в е такой же, Мульвий! — вздохнул Друз. — Преданный, самоотверженный и честный…

И, обратившись к друзьям и родным, спросил:

— Ecquandone, propinqui amicique, similem mei civemhabehit respublica?[47]

Смерть приближалась. Друз еще боролся с нею, когда в атриум вошли Телезин и Дампоний. Друз узнал их, слабо улыбнулся.

— Друзья, — зашептал он, — я умираю… А вам остается восстать и силой оружия завоевать права гражданства.

 — Клянемся Марсом, что так и будет! — ответили союзники, подняв руки. — Слава тебе, нашему борцу и другу!

И, преклонив колени, они поцеловали свесившуюся с ложа бледную руку Друза.

Народный трибун отходил. Он метался, бредил.

Склонившись над ним, родные, друзья и союзники прислушивались к его словам, но ничего не могли разобрать.

И вдруг прерывистый шепот заставил их насторожиться:

— Союзники… борьба…

Двое встали с колен, подали друг другу руки.

— Война, — сказал Телезин. — И лучше смерть в бою, чем подъяремная жизнь!

— Война! — повторил Лампоний, ударив по мечу. — Горе угнетателям!

И вышли на шумную улицу.

Друз лежал в атриуме, плакальщицы выли, флейты звенели, толпы парода входили проститься с покойником, и у всех на устах было одно слово:

— Убийца — оптимат.

После третьей стражи к дому примчался Мульвий па взмыленной лошади. Толпа расступилась, и он, быстро спешившись, спросил:

— Жив?

— Умер, — ответил кто-то из толпы.

Мульвий стоял в раздумье, с кожаным мешком в руке, и вдруг решительно вошел в атриум, растолкал на род и выбросил из мешка окровавленную голову. Она покатилась по полу, пятная его, и, ударившись о ножку ложа, остановилась.

Мульвий поднял голову.

— Видишь, господин мой Марк Ливии Друз? — прокричал он напряженным голосом. — Вот у ног твоих голова подлого убийцы.

И со злобой, исказившей лицо, он ударом ноги отбросил голову.


XLVI


Весь Рим говорил о золотой статуе, воздвигнутой мавританским царем Бокхом в Капитолии. Литая, она ярко сверкала на солнце; Бокх указывал на коленопреклоненного полунагого Югурту, который со связанными назад руками находился перед Суллой, восседавшим на возвышении, окруженном легионариями.

Толпы народа валили на форум, чтобы взглянуть на фигуру поверженного нумидийца.

Марий, узнав о статуе, возвеличившей Суллу, заболел. Вызванный врач нашел у него сердцебиение и посоветовал лежать и пить настой каких-то трав. Но Марин грубо оборвал его речь и, взмахнув волосатым кулаком, вскочил на ноги.

Испуганный врач с криком выбежал из кубикулюма. Юлия догнала его в атриуме и, вручая серебро, извинилась за мужа.

— «Зависть», — подумала она, и ей захотелось смешаться с толпою, слушать речи о Сулле и смотреть на его лицо долго, долго…

Она стояла, не спуская глаз с отлитого лица Суллы.

И вдруг вскрикнула: у статуи стоял сам Сулла и что-то говорил.

Она протиснулась в толпе и ясно услышала слова, выговариваемые звучным голосом:

— Нас, римляне, было около шестидесяти всадников, врагов больше тысячи, и когда нумидийцы вздумали отбить царя, я повел свой отряд и рассеял это стадо баранов…

Восторженные крики покрыли его слова.

— Так, с кровопролитным боем, — продолжал Сулла, — я пробился сквозь многочисленное войско и доставил Югурту в римский лагерь.

Толпа простодушно верила каждому слову Суллы, но Юлия, более развитая, поняла, что он, хвалясь, превозносит себя, и — странное дело! — это хвастовство не возмущало ее, Она продолжала смотреть на него с немым обожанием, едва владея собою.

Сулла поднял голову. Голубые глаза обратились к Юлии, и на лице его мелькнула улыбка. Юлия, вспыхнув от стыда, бросилась бежать, опасаясь, как бы ее не узнали в толпе и не донесли мужу.

В слезах возвратилась домой. Страстно желала видеться с ним и не знала, как поступить: написать ему эпистолу? Искать встреч в домах патрициев? Ей было известно, что Сулла бывает у Метеллов, но те ведь могли не принять жену Мария. А муж способен на все: может оскорбить или ударить.

Дома не было покоя. Жизнь становилась сумасшедшей, — Марий, казалось, взбесился: он бросался па всех, ломал вещи, в каждом слове своих подчиненных усматривал превратный смысл, в каждом поступке — злой умысел. Всюду мерещились ему козни Суллы, слышалась его хвастливая, насмешливая речь, и он ругал своего соперника, дикими выкриками пугая рабов.

По ночам часто просыпался, облитый холодным по том, зажигал свет и искал по углам злоумышленников.

Напрасно Юлия успокаивала его. Марий кричал, что весь Рим и италийские города в заговоре против него.

Друзья успокаивали Мария, пытаясь внушить ему, что один подвиг Суллы не может затмить многих дел Мария, но он подозрительно смотрел на них, ища в выражении лиц скрытой насмешки. Только когда Цинна предложил однажды свергнуть золотую статую, воздвигнутую Бокхом, настроение Мария переменилось, и он радостно ухватился за эту мысль.

Однако попытка потерпела неудачу. Клиенты и рабы, посланные ночью на форум, были жестоко избиты сторожами, преданными Сулле, задержаны и допрошены. И хотя пи один не выдал своего господина, однако Сулле все же удалось узнать от эдилов, что в этом покушении был замешан его враг.

Неудача повергла Мария в тяжкое уныние. Он не мог ни есть, ни спать, ни работать. Его настроение стало настолько мрачным, что Юлия настояла на немедленном отъезде в виллу.

Но накануне отъезда с ней произошел случай, перевернувший ее жизнь.


XLVII


В то время, как Марий навещал друзей, чтобы проститься и заручиться их извещениями о событиях, которые могут произойти в его отсутствие в Риме, Юлия, приказав рабыням укладывать в сундуки женские одежды и украшения, прошла в сад.

Деревья, заботливо посаженные Марием ко дню ее свадьбы разрослись и теперь отбрасывали длинные тени.

Юлия села на мраморную скамью под дубом. Уезжать из Рима не хотелось.

«Он, всюду он: и во сне и наяву. Когда же я освобожусь от этого наваждения?..»

Сзади послышался легкий свист. Она обернулась, но из-за листвы ничего не увидела. Встала и, обойдя дуб, подошла к туфовой стене. Свист повторился.

Она подняла глаза и увидела человека, сидевшего верхом на ограде. Это был старый красноносый карлик с седыми волосами.

— Привет госпоже, хранимой богами! — сказал он, подняв руку, в которой держал эпистолу.

Юлия молча наклонила голову, сердце ее забилось. Навощенная дощечка упала к ее ногам. Юлия не решалась ее поднять.

— Торопись, госпожа!

Очнулась, вскрыла письмо. И, вспыхнув, шепнула:

— Иду.

Тихо пробралась в кубикулюм, оделась и, сказав рабыням, что отправляется в храм Меркурия помолиться о счастливом путешествии, вышла на улицу.

У Мугонских ворот увидела карлика. Оглянувшись на нее, он пошел впереди; свернул в одну уличку, в другую и, наконец, остановился перед невзрачным домиком.

— Господин ждет тебя, — шепнул карлик и, распахнув дверь, пропустил ее вперед.

Она очутилась в небольшом, чрезвычайно чистеньком атриуме.

Сулла сидел у водоема. Солнечные лучи, проникавшие сверху, освещали его лицо, зажигая волосы на голове.

При скрипе двери он встал.

— Я знал, что ты придешь, — просто сказал он, сжимая ее руки. — Ты не могла не прийти…

— Пощади меня…

— Юлия! Она молчала.

— Помнишь нашу первую встречу?

— Увы!..

— Юлия, ты меня полюбила…

Не знала, что ответить. В его глазах была необыкновенная суровость, испугавшая ее.

— Большая преграда разделяет нас, Юлия! Мы пошли разными путями. Ты — жена Мария…

— Зачем же ты позвал меня, Люций Корнелий? — упрекнула она его.

— Я позвал тебя, чтобы ты потребовала у Мария развода…

— А потом?

— А потом пусть свершится уготованное богами!

Она опустила голову. Вспомнились долгие бессонные ночи в думах о ком, вести из далекой Азии о громких победах над Митридатом, о переговорах с парфами на берегу Евфрата. Он был величественен и любил похвалиться своим счастьем. Чем же она пленила этого полководца? Юностью? Улетела. Молодостью? Проходит.

Некоторое время они молчали. Наконец Сулла сказал:

— Помнишь, Юлия, ты была в моей власти, когда я спас тебя от пьяных всадников? И теперь ты тоже в моей власти…

— Тогда я верила в тебя, Люций!

— А теперь?

— Верю еще больше.

Он засмеялся.

— А если ошибаешься? Может быть, кубикулюм готов уже для нас, может быть, ложе усыпано цветами…

— Пойдешь со мною?

Она вспыхнула.

Сулла провел рукой по затуманившимся глазам и тихо вымолвил:

— Пойдем. Разве мы не любим друг друга?

Не дожидаясь похорон Друза, Телезин и Лампоний, и сопровождении Мульвия, помчались, загоняя лошадей, м Аскулум, главный городобласти пиценов, где надеялись увидеться с вождями, подготовлявшими племена к восстанию.

Вскоре города всколыхнулись, воинственный клич разнесся по всему полуострову, и союзники, поставлявшие в мирное и военное время конницу и пехоту для легионов, подняли оружие против Рима.


Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга вторая




I



Марий, толстый, обрюзгший, слабосильный старик, чувствовал себя плохо: ревматизм не давал покоя, но идти нужно было, — Сулла мог вырвать из-под носа победы. И Марий отправлялся, проклиная свою жизнь, судьбу и более всего гордого патриция.

Сулла, улыбаясь, смотрел, как грузного и одряхлевшего Мария подсаживали на коня, как он потом ехал, покачиваясь, хотя старался держаться прямо.

— Где ему воевать! — громко смеялся Сулла в кругу друзей. — Клянусь Венерой, он даже не сладит со своей женой! Настоящая развалина!

— Куда они едут? — спросил он одного из вольноотпущенников и получил ответ, что Марий вместе с консулом Рутилием Лупом выступает во главе легионов в область вольсков.

«Это его родина, — думал Сулла, — местность он знает, и победа над врагом обеспечена. Пусть так, но я должен затмить его своими успехами, чтоб говорили обо мне: «Вот он, слава и надежда Рима».

Уверенный в успехе, он весело прощался накануне отъезда из Рима с друзьями, бывшими женами и любовницами.

Сначала он посетил свою первую жену Илию, от которой у него была дочь, и подарил обеим золотые серьги; затем Элию, и ей — фибулу, усыпанную хризопрасами, потом Клелию, с которой развелся из-за ее бездетности (он любил ее больше всех жен), и вручил ей золотой браслет, унизанный гиацинтами; ласкал второпях Арсиною, вызвал эпистолой Юлию, жену Мария, и простился с Ней (обеим подарил по цисте с драгоценностями), а затем отправился к Тукции.

В лупанаре он пробыл недолго. Узнав, что патриций уезжает, Тукция заплакала. Это растрогало Суллу, и он подарил ей горсть динариев.

Он видел, как на войну отправлялись Серторий, Цицерон, Лукулл, Цинна, Сульпицмй Руф, Марий Младший, патрицианская и всадническая молодежь и волунтарии — волыюотпущенники, составившие двенадцать когорт. А из вилл, деревень и городов стекались добровольцы; бедные и богатые, они шли, чтобы отстоять свои римские права и усмирить восставшие племена, которые посягали на гражданство и хлебную тессеру.

Геспер и Люцифер на войну не пошли: они считали преступлением идти против союзников, за дарование прав которым боролся Фульвий Флакк.

Этруская вилла, подарок покойного господина, процветала под наблюдением Люцифера, да и сам Геспер часто наезжал из Рима.

За несколько дней до войны он беседовал с Люцифером о мергеле для удобрения пашен и утучнения лугов.

— Британский мергель действует восемьдесят лет, лучше его нет, — говорил Геспер, высыпая ему на ладонь серебристый порошок, — но купцы дерут за него шкуру, он отказался. Сделаем так же, как соседи: для пашен я куплю аканумаргу, то есть негорький мергель, красноватый; он дает плодородие полям на полвека. А для лугов приобрету глиссомергель, сладкий, и тридцать лет скот будет обеспечен хорошей травою. Не забудь, что мергель употребляется с навозом; для сухой почвы жирный, для мокрой — сухой, а для средней — глиссомергель, состоящий из сукновального мела.

Люцифер кивнул и спросил:

— А олива и виноград?

— Оливковые посадки и виноградник будешь удобрять известью. Из нее же приготовишь замазку… Возьмешь свежей извести, погасишь ее вином, добавишь свиного сала и смоквы и будешь толочь, пока она не станет вязким тестом. Такая замазка тверже камня.

Уехав в Рим, Геспер вскоре вернулся с вестью о войне. Нужно было спасать имущество, и он приказал грузить на повозки все, что было ценного, а дом заколотил и людей отпустил.

— Конец всему! — хмуро сказал он, садясь на лошадь. — А ведь можно было бы избежать войны, если бы сенат принял закон Фульвия Флакка.

Он ударил коня бичом и поскакал по дороге в Рим.


II


В Рим приходили известия о победах и поражениях римлян. Сенат, надеявшийся быстро справиться с союзниками, сразу увидел, что легионам придется бороться с врагом опытным, хорошо подготовленным.

Все знали, что душою восстания был Квинт Помпедий Силон, лучший друг Ливия Друза Младшего, и сенат старался узнать, куда девались и что делают остальные друзья убитого трибуна. Мысль об измене страшила отцов государства, и когда соглядатаи донесли, что большинство друзей, вместе с Сульпицием Руфом, отправились против союзников, сенат приказал учредить над ними надзор и в случае предательства убивать на месте.

Сульпиций служил легатом при консуле Публии Рутилии Лупе и был его любимцем. Муж знатный, богатый, с большими связями, он учился ораторскому искусству под руководством видных риторов, и когда вспыхнула Марсийская война, — растерялся, не зная, на чью сторону стать: разделяя идеи и стремления Марка Друза, которого он любил и уважал, будучи сам патрицием и потому приверженцем олигархов, Сульпиций не мог примкнуть к угнетенным народам, считая это изменой родине, и после долгих размышлений отправился воевать.

Он видел поражения и гибель Рутилия Лупа, незначительные победы Мария, а когда приходили вести об успехах Суллы и Марий бесился, Сульпиций пожимал плечами.

Однажды Сулла помог Марию разбить марсов и уничтожил более шести тысяч человек, укрывшихся в виноградниках.

Когда часть победы была присуждена войсками ненавистному патрицию, Марий упал духом: «Неужели я разучился побеждать? — думал он. — О боги, сжальтесь над стариком, любящим родину!»

Он сидел в шатре рядом с Суллой и слушал речь соперника, тормоша усы и сдерживаясь, чтобы не натворить глупостей. Сулла спокойно говорил о необходимости выставить сторожевые посты вдоль латино-кампанских берегов, упомянул об успехах Люция Юлия Цезаря при Ацеррах и Помпея Страбона в Пиценском округе и прочитал несколько слов из эпистолы рижского друга:

«Сегодня торжественно хоронили Рутиния Лупа и погибших патрициев. Рим в трауре, на лицах граждан скорбь. Сенат постановил, чтобы погибшие на войне не привозились больше в Рим, а хоронились на поле битвы, — мудрое решение! Разве вид похорон не может содействовать упадку духа граждан?

Год борьбы уже на исходе, а римляне не достигли в боях существенных успехов. Народ приуныл. Все думают, что боги, недовольные квиритами, шлют им тяжкие кары. И только полученное на днях донесение о победах Цезаря и Страбона воодушевило римлян. Сражайтесь же храбро, друзья и наши защитники, и не посрамите орлов дорогого отечества!»

Марий был мрачен. Он тоже получил эпистолу, но о ней молчал: Юлия писала, что сенат порицает его за нерешительность и медлительность, а всадники и часть народа считают его одряхлевшим стариком.

«Ему шестьдесят шесть лет, говорят всюду и удивляются, что ты вздумал воевать. Я и друзья советуем тебе возвращаться в Рим. Из южных войск отзывают в Рим Люция Юлия Цезаря — не потому, что им недовольны, а оттого, что он выбран цензором».

— Гонец из Рима! — объявил караульный легат, входя в шатер.

— Пусть войдет, — хмуро вымолвил Марий.

Взяв из рук гонца несколько эпистол, он хотел отложить их, но тот указал на свернутый в трубку пергамент с печатями:

— Срочное приказание сената.

Марий сорвал печати, и лицо его, по мере того как он читал, бледнело. Однако, желая скрыть свое волнение от Суллы, притворился довольным:

— Наконец-то сенат внял моим просьбам и освободил меня от военной службы! Я болен, друзья, и передам легионы Люцию Порцию Катону, как только он прибудет из Этрурии… А тебе, Сульпиций, сенат приказывает отбыть в страну пиценов, в ведение Помпея Страбона…

Голос его дрогнул.

— А известно ли вам, друзья, — сказал Сулла, — что я принимаю камланскке легионы от Цезаря? Я получил ночью приказание сената…

— Почему же ты молчал?! — крикнул Сульпиций. — Мы бы выпили за твое здоровье и успехи легионов!

— Выпить никогда не поздно. Итак, первый фиал — за Гнея Помпея Страбона, с которым я одерживал победы над пиценами! Второй — за его помощников Метелла Пня и Люция Циину! А третий — за тебя, нового его сподвижника!

— Если мы добьем марсов, — улыбнулся Сульпиций, — то принесем Марсу немало благодарственных жертв!

— Жертвы можно принесть и теперь, — возразил Сулла, — но пока жив Помпедий Силон, дым от них будет горек…

Выпив кубок вина, он встал:

— Пора ехать. Помните, что враг не дремлет.


«Гней Помпеи Страбон, консул и пиценский полководец — сенату и римскому народу.

Милостью богов Аскулум пал. Юпитер, Минерва и Беллона обещали победу римским легионам: так говорили авгуры, возвещавшие волю бессмертных, так сказали небожители, явившись мне в чудесном сновидении. Я видел, как отец богов метал молнии в бегущих. Копьедер-жательница поражала их, а Дева-лучница осыпала стрелами. Слава богам! Потери мои невелики, и я иду дальше, памятуя об отвоевании отпавших от нас земель и об усмирении непокорных племен».

Хорошее настроение Страбона увеличилось, когда поступили донесения от Квинта Метелла Пия и Гая Люция Цинны: оба помощника сообщили, что марсы окончательно сложили оружие, а Квинт Помпедий Силон бежал к самнитам. Эпистола Метелла кончалась словами: «Боги с нами и да пребудут с тобой и с твоими легионами», а Цинны — проклятиями: «Пусть поглотит Тартар Помпедия, который, несомненно, возобновит борьбу!»


III


По зеленой равнине, исчерченной серыми дорогами и берегами узкой, но глубокой Пескары, шли толпы народа — старики, женщины и дети.

Впереди белела Италика, недавно еще скромная и малонаселенная, а теперь шумная, столица восставших, племен. Здесь заседал сенат из пятисот человек, чеканилась серебряная монета, с надписями на латинском и самнитском языках, а на форуме происходили народные комиции, похожие на римские.

В этот день сенат сзывал в столицу горожан и земледельцев всей области, но пришли только старики, женщины и дети. Все мужи и юноши находились в легионах, и даже мальчики собирались на войну. Несмотря на это, народу собралось много.

Небольшая площадь с возвышением, на котором стоял Каинт Помпедий Силон, не могла вместить всех прибивавших, и они взбирались на крыши зданий, на колонны портиков и храмов, чтобы услышать, что скажет любимый вождь.

— Братья, — звучным голосом заговорил Помпедий, — час нашего поражения еще не наступил, но уже близок Хищная римская волчица терзает нас. Мы разбиты, наши когорты не в силах бороться, и наши мужи готовы сдаться на милость врагов. Братья, мы стремились покорить римлян и основать новое государство. Мы — люди и жаждем человеческих прав и свободы. Кто желает бороться, пусть идет в легионы, а трусы, предпочитающие рабство, пусть остаются в городе и ждут кровожадных палачей!

— Веди нас! — закричала толпа. — Все пойдем!

— Останутся только старухи и дети!

— Веди!

Седобородое лицо Помпедия осветилось радостной улыбкою.

— Братья, враг приближается. Но прежде, чем мы отправимся, поклянитесь бороться до конца.

И он стал медленно произносить слова клятвы, а толпа хором повторяла их…


Сулла покорял Кампанию. Его легионы взяли и разрушили Стабию, потом пал Геркуланум, а Помпея упорно сопротивлялась.

Полководец понимал, как важно овладеть ею: она была общей пристанью Нолы, Нуцерии и Ахерр. Объезжая городок, он смотрел на величественный Везувий, поднимавшийся над городами и деревнями, покрытый зелеными полями, поглядывал на Серреит и на мыс Сиренус, где возвышался храм Афины, сооруженный, по преданию, Одиссеем, и всюду глаз встречал виноградники и оливковые посадки. Вспоминался Венафр (откуда лучшее оливковое масло), славный прозрачным, как мед, маслом, его долины и крутобокие белогрудые девы.

Взяв Помпею, Сулла двинулся на юг.

Военное счастье сопутствовало ему: разбив союзников при Ноле, он вторгся в Самниум и, узнав от разведчиков, что римское войско окружено противником, перешел через дикие, почти неприступные горы, по крутым тропам, вьющимся над пропастями, и ударил самнитам в тыл.

Помпедий отступил. Но даже после поражения при Авфиде, где силы союзников были почти уничтожены, он продолжал держаться, ведя свои легионы на приступ с неизменным кличем:

— За независимость!

Его любили, перед ним преклонялись. Весь Самниум говорил: «Пока жив Силон — цела родина!»

Его многочисленные отряды состояли из стариков, мужей, юношей, женщин, девушек и мальчиков, знавших, за что они борются. И мысль о прекращении военных действий и подчинении Риму никому из них не приходила в голову.

Претор Метелл Пий, оттеснив самнитов в Апулию, внезапно напал на них.

Битва продолжалась весь день и всю ночь. Самниты не устояли, и храбрый Помпедий Силон пал в смертельной схватке с Метеллом Пием. Рядом с ним рубился Понтий Телезин: он отогнал Метелла от раненого вождя, который говорил с усилием:

— Обещай, Понтий… до конца!

— Отец! — с горестью воскликнул Телезин. — Обопрись о мое плечо… Отец!..

Сдерживаясь от рыданий, он обхватил Силона и, продолжая отбиваться от напиравших на него римлян, вынес его из боя.

Вечерело. Солнце садилось за горами Самниума, и длинные тени их ложились на равнину. И по мере того, как уходило солнце, Телезину казалось, что уходит и жизнь полководца… Зачем воевать? Кто поведет теперь воинов? Чей победный клич будет их воодушевлять перед жаркими схватками, во время боев и преследований врага?

— Отец!

Он положил его под развесистым деревом и смотрел на бледное седобородое лицо, сжимая меч.

Из широкой раны в боку лилась кровь, и помочь было нечем.

— Отец, скажи хоть слово… взгляни…

Рыдание вырвалось из груди Телезина. Упав на колени, суровый воин коснулся рукой лица Помпедия.

— О, не уходи от нас, душа Самниума, сердце нашего народа! — шептал он. — Ты один способен повести наск победам…

Глаза Силона открылись.

— Понтий? Ты?.. Почему ты здесь?.. Твое место там… Оставь меня…

— Отец…

— Иди, сын мой, борись и побеждай…

Голос его дрогнул, глаза сомкнулись, тяжелый вздох вырвался из груди.

Телезин нагнулся к нему, прижался головой к его сердцу. Не билось. Встал и, сорвав ветвь, бросил ее на труп. А затем, не оглядываясь, побежал туда, где кипел яростный бой.


IV


Мульвий нашел Телезина и Лампония в шатре. Они молча сидели над остатками скудной пищи. Вести были нерадостные: Страбон подавил восстание в горах, Метелл Пий захватил Венузию и три тысячи пленных, Сулла отнимает у самнитов кампанские города…

— Не разделиться ли нам? — предложил Лампоний. — В Лукании и Бреттии можно еще продержаться.

— Хорошая мысль. Необходимо спасти войско.

— Я отойду в Луканию, а ты?..

— Я разделю свои легионы на небольшие отряды и буду тревожить римлян.

— Мульвия пошлем в Азию просить помощи. Лампоний кивнул и вышел из шатра, решив немедленно выступить в поход.

Была лунная ночь, когда его легионы молча уходили в серебристую даль.

Лампоний ехал верхом впереди войска. Рядом с ним покачивалась на коне юная луканка с копьем в руке — его жена. Оба не сказали ни слова во время всего перехода.

А когда войско подошло к реке и Лампоний приказал бойцам расположиться на привал, она повернулась к мужу:

— Долго ли нам еще воевать?

— До самой смерти, — спокойно ответил вождь и протянул ей руку. — Видишь эти звезды? Они бессмертны, и так же бессмертна наша воля к борьбе.

Луканка легко спрыгнула с коня и, взяв его под уздцы, спросила:

— Мульвий с нами?

— Нет, остался с Понтием.

— Почему?

— Он едет в далекие страны просить помощи.

В следующие дни войска шли дальше. И чем больше приближались к Лукании, тем обширнее и пустыннее становилась местность.

Однажды разведка донесла о наступлении римлян. Лампоний остановился, решив принять бой.

Разбив лагерь на холме, он укреплял его несколько дней, поджидая неприятеля.

Римляне подошли ночью и, видя спящий лагерь, бросились на приступ. Но не успели они приблизиться на расстояние полета стрелы, как лагерь ожил.

Лампоний различил смутные тени, бежавшие, пригибаясь к земле, по направлению к лагерю, и думал, как перехитрить противника. Он послал несколько когорт в обход наступавшему врагу, а сам приказал встретить римлян копьями и мечами.

После отчаянной схватки враг был отбит. Лампоний вывел войско из лагеря и стремительно ударил в растерявшегося противника.

Уже светало, и широкая равнина окрасилась пламенем утренней зари. Обе стороны отчаянно рубились.

Лампоний поскакал навстречу римскому военачальнику, который громким голосом призывал легионариев держаться.

— Стой, римская собака! — крикнул он, направляя на него коня. — Неужели ты побежишь перед варварами?

Военачальник, презрительно взглянув, взмахнул мечом:

— Авл Габиний никогда не бегал перед луканскими лисицами, — ответил он и стегнул жеребца бичом.

Съехались. Военачальник искусно отражал удары, стараясь объехать Лампония, а тот пятился, притворяясь, что отступает. Габиний погнал на него коня. Лошадь Лампония взвилась на дыбы, и тяжелый меч упал .на голову римлянина: блестящий медный шлем с конским хвостом, звякнув, свалился, и острое лезвие, вонзившись в левое плечо, рассекло грудь до самого сердца.

Увидев убитого вождя, неприятель стал поспешно отступать.

— Преследовать! — крикнул Лампоний.

Римляне гибли. Они спасались на обозных лошадях и мчались без оглядки из этих пустынных стран, населенных воинственными племенами.


V


Наступала зима, и военные действия всюду почти прекратились. Пользуясь случаем, Сулла отправился в Рим, чтобы получить консульство. Он добился его без труда: союзническая война создала ему славу искусного полководца; рассказы о подвигах его украшались красивыми небылицами; патриции открыто восхищались им на форуме. Он стал кумиром женщин, но оставался спокойным и ко всему равнодушным.

Он подружился с Люцием Лукуллом, остроумным Сизенной и молодым щеголем оратором Квинтом Гортензием Горталом, который больше всего ценил в жизни красноречие, нарядную одежду и роскошные яства, а на плотские удовольствия смотрел как на придатки к ним, считая любовь естественным отправлением организма.

Зато Лукулл был полной противоположностью. Он происходил из знатного рода, был сыном сицилийского претора, который вначале удачно воевал с восставшими рабами, а потом был разбит ими, обвинен римскими магистратами в казнокрадстве и сослан. Метелл Нумидийский приходился молодому Лукуллу дядей со стороны матери, гордой патрицианки Цецилии, знаменитой развратницы. Сам же Люций Лукулл, образованный, говорящий свободно на двух языках, тонкий ценитель красоты и в особенности эллинского искусства, был человек ласковый, обходительный, веселый. Побившись об заклад с Горталом, что изобразит Марсийскую войну, участником которой был, он описал ее греческой прозой, удивив друзей. Он вел строгую, нравственную жизнь, был небогат, горд, а с женщинами и девушками чрезвычайно робок и застенчив.

Сулла полюбил его и, стараясь привязать к себе, приучал к утонченному разврату, который ценил больше всего и который был, по его мнению, лучшим украшением мужа.

Посещая по-прежнему Метеллов, Сулла подружился и с Далматским, верховным жрецом, чья дочь Цецилия Метелла овдовела, лишившись строгого мужа Эмилия Скавра, и стремилась выйти замуж. Будучи прежде «зеркалом женской добродетели», как ее величали в Риме, она после смерти Скавра вела распутный образ жизни, имела любовников и любовниц, и римляне шепотом называли ее fellalrix, а греки — трибадою. Это была еще се увядшая матрона, веселая, с мужественным лицом, твердостью в глазах и непреклонной волей, но крайне податливая в любви. Сулле она понравилась, он стал подумывать о женитьбе на ней, но опасался сплетен. Ночь, проведенная в ее объятиях, устранила всякие колебания, и он отправился переговорить с Далматским.

Метелл встретил его, как всегда, с радостью. Сулла заговорил с женитьбе на Цецилии и намекнул на ее поведение. Верховный жрец побагровел, — еще мгновение — и готова была вспыхнуть смертельная ссора, но Сулла положил ему руку на плечо:

— Не обижайся на меня, прошу тебя — весь Рим говорит о вдове Эмилия Скавра как о простибуле, и не тебе, человеку честному, вводить меня в заблуждение. Боги свидетели, что я не хочу тебя обидеть. Она развратна, но понравилась мне, и я склонен на ней жениться. Однако на условиях, какие не замедлю сказать, лишь она появится здесь…

Метелл то краснел, то бледнел.

Кликнул раба, написал несколько слов и приказал отнести табличку дочери.

Заговорили о событиях в провинциях, о Митридате, который завоевывал Азию, и Сулла живо рассказывал о своих походах, о нравах и быте местного населения. Но Метелл его почти не слушал — мучила мысль, почему Сулла, консул, потомок древнего аристократического рода, желает жениться на развратнице: «Неужели влюбился? Нет, не может быть. Он не таков. В чем же дело? Может быть, он хочет унизить Цецилию в присутствии отца и обратить внимание сената и цензоров, что я, верховный жрец, не слежу за поведением дочери? Или же его прельщает большое приданое: земли, виллы, дома, слитки золота и серебра, множество рабов? Не понимаю…»

— Скажи, дорогой Люций Корнелий, — перебил он Суллу, — зачем ты хочешь жениться на немолодой женщине?

— Потому что она мне понравилась. Она лучше многих матрон и девушек…

Ответ консула не удовлетворил Метелла.

— Пусть так, но, женясь на ней, ты не огражден от сплетен…

— Я не боюсь сплетен. Наше римское общество разлагается, как труп под африканским солнцем, и если Цецилия начала вести недостойную матроны жизнь, то лишь после смерти мужа. Ее заразили наши подлые нравы…

— Ты прав… А вот и она!

Цецилия вошла с улыбкою на губах. Она казалась значительно моложе своих лет: ни одного седого волоска, ни одной морщинки. Острый глаз Суллы сразу заметил, что она не румянится и не подводит сурьмой глаз, и это было приятно. Одета она была просто: стола из испанского полотна, роза в волосах, еще…

Больше не смотрел на нее, — перевел глаза на Метелла.

— Садись, — сказал отец, не глядя на нее, — консул Люций Корнелий Сулла желает говорить с тобою.

Смеющиеся глаза ее скользнули по лицу Суллы, но тотчас же она склонила голову, и римская горбинка ее носа выделилась отчетливо.

— Цецилия, — сурово заговорил Сулла, и она с удивлением подняла голову, — твое поведение вызывает стыд Метеллов и сограждан… Думала ли ты об этом? Взгляни на меня: я, консул, пришел к твоему отцу не для того, чтобы унижать его и бранить тебя, а затем, чтобы сказать тебе: опомнись, Цецилия! Ты мне нравишься, и я хочу жениться на тебе… Но ты должна стать такой же добродетельной, как супруга покойного Скавра!

Цецилия сидела не шевелясь: по лицу ее катились слезы.

— Слышишь? — повторил Сулла.

Она подняла заплаканное лицо и, встав, протянула Сулле руки:

— Прости!

Но он не взял ее рук и сурово смотрел на нее. Упала перед ним на колени.

— О господин мой, я всё сделаю… Ты первый посмотрел на меня как на женщину, достойную любви?

— Встань! Те amata capio![48]

Метелл задрожал: это были слова, которые он говорил девочкам, когда выбирал их для служения Весте. И вот теперь это священное выражение повторял Сулла, обращаясь к его дочери. Но разве Цецилия достойна?..

Сулла взглянул на Метелла:

— Теперь, отец, освяти наш союз…Но старик не двинулся с места.

— Дочь моя грешила во имя Венеры и пусть жертвами богине загладит свои грехи во имя чистой любви.И тогда лишь я смогу освятить ваш союз…

Старый, с трясущейся головой и близорукими глазами, он движением руки отстранил от себя дочь, низко поклонился Сулле и, взяв его тяжелую руку, прижав к своему сердцу.


VI


Женившись на Цецилии Метелле, Сулла поселился в доме Эмилия Скавра не потому, что его привлекало богатство, а оттого, что супруга привыкла к роскоши и приучила к ней восьмилетнего своего сына.

Это был набалованный мальчик, и отчим относился к нему с равнодушием, но Цецилия, страстно привязанная к сыну, умоляла мужа полюбить его. В угоду жене Сулла пересилил себя: нанял для него учителей греков, следил за его образованием, играл с ним в мяч, чехарду, «цари», «судьи», чет или нечет и в монету. Подбрасывая вверх блестящий асс, Сулла спрашивал: «Capila aut navia?»[49]

Пасынок часто выигрывал, ласкался к отчиму и потом говорил матери:

— Отец очень добр…

 Цецилия стала добродетельной женщиной, однако Рим, знавший ее прежнюю жизнь, не давал матроне покоя насмешливыми песнями, намеками, подметными эпистолами и даже порнографическими картинками, которые злые люди незаметно подбрасывали на улице в ее лектику.

Тогда она плакала и жаловалась мужу. Но Сулла, равнодушно пожимая плечами, говорил:

— Разве найдешь наглецов, которые занимаются этим? Если же кто из них попадется…

Он не договаривал и уходил в сад или на форум.

Однажды попался молодой человек Он напевал, когда лектика с возлежавшей Метеллой медленно двигалась к толпе:


Много красивых,
Много веселых
В Риме толпится
Блудниц!
Всех же красивей
Наша Цецилья,
Помесь гетеры
С ослом!

Невольник, шедший впереди лектики и расталкивавший народ, схватил певца за волосы и притащил к Цецилии, но плебеи зашумели, и его пришлось отпустить.

— Выследить! — шепотом приказала Метелла.

И вечером молодой человек был снова схвачен.

Сулла ожидал преступника, прохаживаясь по атриуму. В руке он держал бич, унизанный иглами и острыми крючками, вшитыми в кожу.

Увидев Суллу, певец упал на колени.

— Пощади, пощади! — закричал он в ужасе. — Накажи, как хочешь, но не бей, господин!

Сулла усмехнулся:

— Кто ты?

— Плебей.

— Чем занимаешься?

— Подручный скорняка.

— Кто научил тебя песне?

— Все поют, и я запел… Я не хотел оскорбить Госпожу, клянусь Юпитером!

Сулла кликнул рабов:

— Раздеть его донага и завязать рот!

Певец вскочил:

— Господин, пощади, умоляю тебя именем твоей супруги!

Отчаяние исказило его лицо. Он растолкал рабов и бросился к двери, но Сулла загородил ему дорогу. Обезумев, плебей ударил консула в грудь с такой силой, что тот пошатнулся. Плебей распахнул дверь. Но вдруг тяжелый удар обрушился ему на голову, и он потерял сознание.

Очнувшись, плебей беззвучно зарыдал. Нагой, с туго зажатым ртом, связанный по рукам и ногам, с окровавленной головой, он лежал на полу атриума и смотрел сквозь слезы на консула, беседовавшего с супругою.

Стеня от жестокой боли в суставах и напрягая все силы, он медленно перевертывался со спины на живот, опять на спину, пока не докатился до ног Метеллы.

Она жалостливо взглянула на него и шепнула, повернувшись к мужу:

— Люций, не простить ли нам его? Сулла засмеялся.

— Я не понимаю тебя…

— Он молод и глуп. Вот почему оскорбил меня.

— А меня, консула? Жена магистрата должна быть безупречна!

Она закрыла лицо руками и направилась в таблинум, но он остановил ее:

— Первый удар за тобою.

Побледнев, она взяла бич и легонько ударила плебея, но бич, казалось, прилип к спине; она рванула его, и крючки, вырывая мясо, закачались перед ее глазами.

— Как бьешь? — воскликнул Сулла и, вырвав у нее бич, взмахнул им изо всей силы.

Плебей, подпрыгнув на полу, привстал, но тотчас же грохнулся в беспамятстве.

— Эй, вы, — крикнул господин рабам, — облить его холодной водой и…

Задумался.

— …освободить, простить, — подсказала Метелла.

— Нет, — воспротивился Сулла, — мне некогда возиться с лишним врагом. Их и так у меня много.

— Что же прикажешь? — спросил один из невольников.

— Обезглавить, а труп бросить в Тибр.


VII


Метелла больше всего любила удовольствия и наряды. На пиршествах она блистала баснословно дорогими одеждами, заказанными у лучших портных Эллады, и когда появлялась в них, сверкая драгоценными камнями и жемчугом в волосах, жены сенаторов и всадников сходили с ума от зависти.

Красивая и привлекательная, она знала, что нравится мужу.

Сулла наблюдал за нею — развратница стала верной женою. Это радовало его, но он, холодный и равнодушный, принимал все как должное: и внимание жены, и ее любовь, и безукоризненное поведение. Никогда не вспоминал он ее прошлого, никогда не говорил с ней резко или грубо, и если иногда повышал голос, она подчинялась ему, стараясь угодить во всем, и целовала его руки, как рабыня, невзирая на строгий запрет мужа.

Зная о пристрастии Суллы к пирам, Цецилия часто устраивала их, тем более, что и ее самое они развлекали.

Приближался день ее рождения, и в доме готовились к празднеству.

Сулла решил пригласить самых близких друзей и знакомых.

В этот день Метелла обходила дом в сопровождении Ойнея, заведующего хозяйством. Это был лысый грек, раб-атриенсис,[50] прослуживший в этой должности более тридцати лет при жизни Марка Эмилия Скавра..

Обширный атриум сверкал. Мифологические картины на стенах блестели свежей краской, кресла и биселлы были установлены на пушистых коврах, а в таблинуме столы, прикрепленные к стенам, устланы пурпуром с изображением нагих дев, напоминающих о молодости; вазы с дорогими цветами стояли на треножниках и круглых столиках.

В кухне повар потел и суетился у огромного, ярко пылавшего очага, кричал и драл за уши медлительных помощников; эфиопы-истопники, переругиваясь, носили дрова; служанки-delicatae перекликались в кубикулюмах на варварских наречиях; брадобреи, завивальщицы волос были готовы по зову господ к их услугам.

Метелла осталась довольна порядком, и, поблагодарив грека, протянула ему руку. Тот поцеловал, преклонив колено.

— Давно ты уже у нас, Ойней, — сказала госпожа, — ты верно служил старому господину, и я хочу наградить тебя…

— Госпожа моя, лучших хозяев, чем ты и твой покойный супруг, я не встречал в жизни…

— Я хочу отпустить тебя на волю…Радость сверкнула в черных глазах Ойнея.

— Пусть воздадут тебе боги за твою милость, госпожа! — воскликнул он. — Но куда я поеду? Что буду делать? Родины у меня нет… То, что было, лежит в развалинах… Отечеством моим стал Рим…

— Чего же ты хотел бы от нас? — удивилась Метелла, не ожидавшая отказа.

— Госпожа, позволь служить тебе и господину до самой моей смерти!

Метелла молчала, потом тихо сказала:

— Ты, Ойней, честный и верный человек. Я посоветуюсь с господином, чем тебя наградить.

Она подошла к зеркалу, вделанному в стену: гладкая металлическая поверхность отразила лиловую тунику, вышитую золотом, надетую поверх второй, прозрачной, белую грудь и руки как бы выточенные из мрамора; красные полусапожки с тесьмами, усаженными жемчугом, облегали ноги, а из волос, зачесанных в форме башни, торчали золотые и серебряные шпильки, сверкая рубинами и сапфирами.

«Понравлюсь ли ему? — подумала она. — А вот и он!» Сулла вошел в атриум и улыбнулся, увидев грека на коленях.

— Ты что, Ойней? Уж не влюбился ли в госпожу? Атриенсис испуганно вскочил. Сулла, смеясь, похлопал его по плечу и повернулся к Метелле:

— Что случилось, Цецилия? Жена объяснила.

— Да, наградить тебя нужно, — сказал Сулла. — Может быть, ты согласишься стать вольноотпущенником, если я подарю тебе лучшую лавку? Или доходный дом? Или виллу? Или дам денег на покупку лупанара?

— Воля твоя.

— Знаешь лупанар у Делийского моста? Это лучший в Риме: он приносит большие доходы и славится самыми красивыми девушками… Но лено уклонялся от платежа налогов, и эдилы посадили его в тюрьму; лупанар будет продан с публичного торга. И ты его купишь, Ойней!

— Воля твоя, — повторил грек, волнуясь: на лице его выступили красные пятна, а глаза жадно блестели.

— Я женю тебя на лучшей девице этого дома, — продолжал Сулла, — и ты будешь с ней счастлив. Хорошо?

Ойней упал на колени, схватил полу тоги и прижался к ней губами.

— О, господин! Ты добр не менее госпожи, и я всю жизнь буду молиться Зевсу-громовержцу о вашем здоровьи и благоденствии.

— Встань! Завтра получишь свободу и деньги, увидишь Тукцию. Она хороша и прекрасно знает свое ремесло. Иди.

Он остановился перед позолоченным изображением крылатой Фортуны, осмотрел статую Юпитера, Минервы, Нептуна, Аполлона, Дианы и Цецеры — и остался доволен.

— Благодарю тебя, Цецилия, — улыбнулся он. — Прикажи подать на пиршестве абидосские устрицы и вина не сегодняшнего и не прошлого консулата, а также левкадское, лесбосское, тавосское, косское, хиосское, кумское и родосское.

— А сколько будет гостей?

— Не меньше трех граций и не больше девяти муз. Это значило, что число собравшихся не превысит девяти человек и что они поместятся за одним столом.

— Кто же?

— Какай любопытная? Увидишь. И он похлопал ее по щеке.


VIII


За столом возлежали Сулла, Цецилия, верховный жрец Метелл Далматский, Люций Лициний Лукулл, консул Помпей Руф, молодой всадник Тит Помпоний, гистрионы Росций и Эзоп и канатная плясунья Арсиноя.

Беседа велась о виллах, о лучших местностях Италии, уготованных самими богами для отдыха, о морских купаниях, и Сулла утверждал, что его вилла близ Путеол, расположенная недалеко от морского берега, является чудом мира.

— Она находится в великолепном саду, — говорил амфитрион, — не уступающем садам Гесперид, а рядом шепчет солнечно-сапфировое море. И кругом тишина. Что может быть лучше для отдыха?..

— Конечно, твоя путеолская вилла прелестна, — сказал Росций, — но и Байи с их теплыми водами хороши. Вилла Мария…

— Да, прекрасна, — быстро продолжал Сулла, — но она не для плебея. Старый Марий уподобился женщине, и несколько дней в году, которые он там проводит, памятны для окрестных жителей. Что он там делает? На песчаном морском берегу нежит, как боров, свою грузную тушу, и невольницы моют ее, выщипывая волосы; потом он купается и пьет из серебряного сосуда, употреблявшегося при служении Вакху…

— А я предпочитаю шумную жизнь Неаполя, — проглатывая устрицу, сказал Эзоп. — Люблю созерцать памятник сирене Парфенопе, гимназию, состязания эфебов, посещать школы гладиаторов, участвовать в священных играх, которые происходят каждые пять лет: я состязаюсь в изящных искусствах, в ловкости метания диска, в беге и кулачном бою. Всё напоминает о Великой Греции: и обычаи жителей, и язык, и греческие имена… О Эллада, Эллада, мать искусства, философии и наук!.. В Неаполе нет недостатка в теплых источниках и купальнях, а подземный ход между Дикеархиейи Неаполем — единственный в Италии: свет проникает на большую глубину через отверстия, пробитые в земле, и дорога для повозок и путников освещается ровным тусклым светом…

— Я забыл название — Дикеархия, — улыбнулся Сулла, — помню только Путеолы. Я люблю их: небольшой торговый пункт, стоянка кораблей, а за городом — Гефестов рынок…

— Ты говоришь о равнине, покрытой серой? — вскричал Эзоп. — Она печальна, как глаза этой невольницы…

И он указал на рабыню, наливавшую вино в бокалы.

— Это Рута, — сказала Метелла, — девочкой она была куплена Марком Эмилием Скавром в Заме… Подойди, Рута! Скажи, откуда ты родом?

— Госпожа моя, я из Иудеи, а попала в Африку случайно: родители мои умерли, а дед бежал от гнева синедриона и жестокостей Гиркана…

— Отчего ты грустна?

— Нет, госпожа, я весела…

Рабыня улыбнулась, но глаза ее по-прежнему были печальны.

— Земля велика и заселена множеством племен и народов, — сказал Тит Помпоний. — Иудея соприкасается со Счастливой Аравией, где живут эрембы, но ее угнетают жадные и безумные жрецы…

Сулла не любил за столом ни политических, ни чересчур умных бесед, предпочитая шутки, пение, смешные рассказы, игры и музыку.

— Твои познания делают честь твоему уму, Тит Помионий, — заметил он, — но знаешь прекрасную пословицу: не засеяно поле — без забот хозяин. Так и ты: не сей мыслей за столом, чтобы не было забот хозяину…

Тит Помпоний пожал плечами:

— Если так, то позволь возразить тебе словами Менандра: маленькая выгода несет большой убыток. Разве было бы мало пользы от моих речей?

Но Лукулл шутливо захлопал в ладоши:

— Такая польза хороша для школьниц и для девочек, которых наставляют на путь Весты, не так ли, благородный Метелл? А мы далеки от школы и от весталок, как земля от солнца.

— Ты пьян, благородный Люций Лициний, — нахмурился Метелл Далматский.

— Оставь его, пусть говорит! — со смехом сказал Сулла.

По знаку госпожи вбежали танцовщицы, и флейтистки заиграли веселую песню. Хор девичьих голосов доносился из таблинума, и когда флейты умолкали, лиры строгими звуками сопровождали припев:


Слава жизни, песням, пляскам,
Слава девам, упоенным
И любовью, и вином!
Дионис, Дионис!
Слава доблестным героям
И эфебам из гимназий,
Гистрионам и борцам!
Дионис, Дионис!

IX


Покорив Азию, Архипелаг, кроме Родоса, всю Грецию до Фессалии и народы, жившие у Понта Эвксинского и Эгейского моря, «Новый Дионис», как величали Митридата эллины, проводил зиму этого года в Пергаме.

Брак царя с Монимой, простой, ионийкой, дочерью переселенца из Милеты, возвысил Митридата в глазах демоса, хотя царь хотел первоначально купить связь с ней за пятнадцать тысяч золотых. Умная гречанка отказалась, и влюбленный Митридат принужден был предложить ей диадему, а ее отцу — управление Эфесом.

Празднества и увеселения продолжались в Пергаме всю зиму. Царь баловал молодую жену и был в хорошем настроении. Поручив своим полководцам Архелаю и Неоптолему дальнейшее покорение Эллады, он веселился, как легкомысленный юноша.

Мульвий прибыл в Пергам в дождливый день. Город показался ему пустынным, но когда Мульвий поднялся к акрополю, он увидел большую толпу народа, теснившуюся у дворца Атталидов.

С трудом добился он приема.

Митридат, окруженный вельможами, в дорогих эллинских и персидских одеждах, встретил его на пороге обширного простаса ласковой улыбкой и отошел к жертвеннику Гестии. Это был огромного роста муж, широкоплечий, порывистый, одетый в широкие желтые персидские штаны, расшитые красными узорами, и в пурпур; у пояса висел персидский меч с рукояткой, усыпанной драгоценными камнями. На красивом лице царя светились живые глаза, а длинные вьющиеся волосы прикрывали на лбу шрам, оставленный, как рассказывали, еще в детстве ударом молнии. Царь только что принял сирийское посольство, предлагавшее ему корону Селевкидов и восторженно величавшее его продолжателем дела Дария и Александра Македонского, и поэтому был весел, со всеми ласков и доступен.

— Привет величайшему царю мира и полководцу, превзошедшему победами лучших стратегов, да сохранят его боги, — сказал Мульвий, наученный приближенным царя, греком Каллистратом. — Шлют тебе привет и вожди римских союзников: отчаянно храбрый Понтий Телезин и отважно-стремительный Марк Лампоний…

— Разве война с Римом еще не кончилась?

— Царь, мы держимся, но силы иссякают. Весь Самниум, Лукання и Бреттия обнимают твои колени и умоляют: «Величайший герой, пошли нам войска, снабди оружием и золотом: а мы поможем тебе обессилить и унизить Рим, обещаем союз всех италийских народов!»

— Друг, предложение твое заманчиво, но Рим, несмотря на его кажущийся распад, очень крепок…

— Царь, мы поможем тебе сокрушить его! Обессиленный, он отзовет легионы свои из Эллады…

Митридат наморщил лоб, толстые губы его выпятились.

— Позвать Гермаиоса и магов, — обратился он к греку Каллистрату. — Послушаем, что они скажут.

Когда вошел главный жрец Гермаиос, старик в персидской одежде, а за ним — маги, Митридат спросил его:

— Отец, что написано на небе о борьбе моей с Римом? Следует ли вторгнуться нам в Италию?

Гермаиос взглянул на Мульвия, и в глазах его сверкнул огонек.

— Великий царь, — медленно заговорил он дрожащим голосом, — о вторжении в Персию боги говорят так:«Путь твой не туда», а о завоевании Индии: «Великий Александр не покорил ее», о подчинении Италии:«Вспомни Аннибала…» Поэтому, царь, отвергни предложение чужеземца и не искушай богов.

Маги поддержали Гермаиоса. Митридат взглянул на Мульвия:

— Слышал, друг? Я только человек, а боги запрещают вступать мне на землю Италии…

Мульвий вышел со стесненным сердцем.

Два дня спустя он сел на торговое судно, отплывавшее в Брундизий, и, высадившись в Италии, тотчас же отправился к Телезину.

Наступала весна, и вождь готовился к борьбе.

Выслушав Мульвия, он вздохнул:

— Разве можно устоять против Рима? Но борьба необходима. Кто знает, что случится в будущем… Поезжайв Рим, свяжись с популярами. И если они придут к власти…

Не договорил.

Мульвий понял. Простившись с Телезином, он сел на коня и помчался по военной дороге, ведущей в Рим.

Путь был трудный Десятки раз останавливали его караулы, требуя предъявить пропуск, и он вынимал табличку с подписью и печатью Метелла Пия, которую добыл, убив в дороге сенатского гонца, возвращавшегося из лагеря Метелла.

Осторожный и осмотрительный, Мульвий вез в Рим сумку с донесениями сенату от римского полководца.


X


После Союзнической войны (самниты продолжали бороться), когда вся Италия стала пепелищем и грудой развалин; когда сенат, обеспокоенный всеобщей нищетой, недовольством плебса и безвыходным положением земледельцев, не знал, как им помочь; когда войскам, ожидавшим отдыха, было приказано занять важные стратегические пункты на случай повторного восстания рабов, — популяры внезапно появились вновь, как Минерва из головы Юпитера.

Мульвий пытался объединить нескольких товарищей, укрывавшихся вплебейском квартале, но они не знали его и боялись предательства. Когда же Мульвийузнал о возникновении нового общества популяров, он, не колеблясь, отправился к народному трибуну Сульпицию Руфу, на которого были обращены взоры всего плебса.

Сульпиций был человек смелый, дерзкий, готовый на отчаянную борьбу.

Именитый и богатый, он отказался от патрицианской знатности и большого состояния, чтобы стать народным трибуном, потому что разделял стремление своего друга Ливия Друза и ратовал за спасение республики от развала, который готовили своими действиями и политикой всадники и сенаторы. Он уважал Сатурнина и старался подражать ему, но упрекал его в нерешительности, трусости и малодушии.

«Имей я столько сторонников, как он, я заставил бы Мария провести законы: союзники и вольноотпущенники должны быть распределены по всем трибам и получить в них право голоса, — думал он, — а сенаторов, задолжавших две тысячи динариев, нужно лишить высокого звания… Поможет ли мне Марий? Говорят, что он — предатель. Хотел бы я знать, как поступили бы все эти болтуны, будь они на его месте!»

Окружив себя тремя тысячами сателлитов из среды пролетариев и недовольных плебеев, создав анти-сенат из молодых людей, принадлежавших к самым знатным фамилиям, Сульпиций решил провести ряд законов, но сперва хотел заручиться поддержкой влиятельных мужей.

Однажды, сидя на ступенях Капитолия, он беседовал с друзьями. Был вечер, форум опустел, и только несколько человек стояли у ростр; вскоре к ним подошел толстый, грузный, высокий Марий и, приказав следовать за собой, направился к Сульпицию.

— Привет народному трибуну, да хранят его боги дорогого отечества!

— И тебе привет, великий Марий! — подняв руку, могучим голосом ответил Сульпиций.

— Боги, пекущиеся о Риме, надоумили меня встретиться с тобою. Распусти сателлитов по домам, а сам с друзьями зайди ко мне… О, кого я вижу! Телезин и Лампоний! Привет храбрецам…

Голос его осекся. Самнит и луканец молча смотрели на него с презрением.

— Друзья…

— Нет, враги, — ответил Телезин. — Вспомни Сатурнина, которого ты предал, вспомни войну, когда ты сражался против нас!

— И еще вспомни, Марий, смерть благородного Ливия Друза, — с ненавистью выговорил Лампоний.

Марий вспыхнул:

— Я не понимаю, чего вы хотите! Сатурннн провозгласил себя царем, а на войну я обязан был идти — это долг римлянина. Друз же погиб не по моей вине…

— Лжешь! Ты обещал спасти трех вождей популяров — и обманул; ты, слабосильный старик, мог не идти на войну; Друза убили твои друзья — всадники, и ты не мог не знать об их замысле…

И, отвернувшись от него, оба вождя зашагали в сторону квартала, где жил плебс.

Отпустив сателлитов, Сульпиций указал Марию на молодого человека, стоявшего с ним рядом.

— Это мой друг Тит Помпоний, всадник, — сказал он, — Я пойду с ним к тебе.

Дорогою Сульпиций говорил, размахивая руками, как гистрион на театре:

— Не обращай внимания на речи Телезина и Лампония: оба — честнейшие мужи, но твои поступки не всегда казались им безупречными… Прошу тебя, не оправдывайся, — схватил он Мария за руку, — я верю тебе и недостоин выслушивать твои речи… Ты по-своему прав… Ну, а я?..

Марий слышал о насилиях, производимых Сульпицием, об избиениях неугодных мужей и сказал со смехом в голосе:

— И ты по-своему прав.

Сульпиций захохотал.

— Мой анти-сенат еще не велик, но когда в него вступят шестьсот молодых людей из патрицианского и всаднического сословия, я начну действовать…

— Что же ты сделаешь? — с любопытством спросил Марий.

— Предложу ряд законов…

И Сульпиций начал с увлечением говорить о выгоде, какую получит плебс от этих законов. Но Марий слушал его рассеянно: он обдумывал, как начать беседу. Терзаемый честолюбием, он, вместе с молодежью, занимался на Марсовом поле гимнастикой, стараясь показать, что его тело достаточно гибко и руки способны владеть оружием легко и ловко; ездил верхом, пытаясь крепко держаться на коне. Но увы! Тучность его и неповоротливость бросались всем в глаза. Зная, что аристократы смотрят насмешливо на его соперничество с молодежью и говорят: «Тщеславие не дает ему покоя», — он не обращал внимания на толки людей, которых презирал и ненавидел.

А Сульпиций сразу догадался, зачем он нужен Марию, и, войдя в атриум, спросил:

— Не хочешь ли работать со мною?

Марий притворно задумался.

— Я готов поддержать тебя, Публий, — медленно заговорил он, — но ты должен посодействовать и мне…

— В чем?

— В Риме ищут вождя, способного бороться с Митридатом…

— И этим вождем хочешь быть ты?

Марий кивнул.

— Не понимаю тебя, — подумав, сказал Сульпиций, — ведь ты стар и не вынесешь трудностей похода… Разве в Марсийскую войну ты не отказался воевать по причине слабосилия?..

Марий нахмурился.

— Нет, меня заставили враги… Да и Союзническая война была непривлекательна для популяров. Мне не хотелось идти против братьев, — говорил он смущаясь (видел по глазам собеседника, что тот ему не верит), — а узнав, что Лампоний и Телезин, мои друзья, идут на меня, я не мог… Понимаешь?..

— Что же ты обещаешь мне за поддержку? — откровенно спросил Сульпиций. — Власть в случае победы популяров, или…

— Подожди, — прищурился Марий. — Власть почти в твоих руках, но я могу обещать побольше: когда мы восторжествуем и соберется новый сенат, ты будешь princeps senatus…

Вошла Юлия с цветами в руке. Приветствовав гостей улыбкой, она прошла к ларарию, чтобы увенчать домашних богов.

Давно уже она перестала верить в военные способности мужа, а успехи Суллы преисполняли гордостью ее сердце за любимого человека. Она считала дни и часы, когда опять увидится с ним (они встречались два раза в неделю, — Юлия украдкой уходила из дому), и каждый раз, когда Марий бранил Суллу, она испытывала непреодолимое желание крикнуть: «Замолчи! Он способнее и величественнее тебя!» Однако мысль о позоре, расправе Мария и отношении родных (Авл Цезарь недавно умер) удерживали ее.

Входя в атриум, она услышала обещание мужа и испуганно остановилась. Правду ли говорит Марий или хитрит?..

Находясь в ларарии, она прислушивалась к беседе. Вскоре разговор утих. И когда она вышла, Сульпиция и Тита Помпония уже не было в атриуме. Марий сидел, занимая один почти всю биселлу, и его грузное, расползшееся тело, большая мохнатая голова и крупные волосатые руки вызвали в ней отвращение.


XI


Сульпиций убеждал народ в необходимости послать на войну с Митридатом искусного полководца, который мог бы разбить неприятеля и освободить захваченные им Вифинию, Фригию и области Азии.

— Такой военачальник есть, — говорил он, — это Марий, третий основатель Рима, — и, восхваляя его, намекнул на поддержку, обещанную Марием союзникам: — Он распределит вас по старым трибам, и во время голосования перевес будет на вашей стороне… Пошлите же его проконсулом в Азию, и вы не пожалеете.

Речь Сульпиция обрадовала союзников и обозлила старых граждан. Те и другие стали оскорблять друг друга и угрожать расправою. В воздухе замелькали палки, полетели камни.

Сульпиций не пытался разнять римлян и союзников. Глядя равнодушно на стычку, он говорил Марию:

— В народном собрании будет еще не то, но я приму меры, и ты получить начальствование над легионами и отправишься против Митридата…

— Да помогут мне боги! — воскликнул Марий, обратив взор к Капитолию. — Какой-то голос говорит мне, что я разобью Митридата и захвачу несметные сокровища…

— …которые пойдут на ведение борьбы и улучшение жизни неимущих, — протянул ему руку Сульпиций. — Взгляни: старые граждане оттеснили новых, и если так же повторится в комициях, ты, наверно, скажешь: «Дело проиграно». А я знаю, что не они, а мои сателлиты решат исход стычки.

Выступил глашатай, громко закричал:

— Объявляются, по приказанию консулов, ферии. День созвания комиций отсрочен.

Сульпиций вспыхнул.

— Это незаконно, — возразил он и повысил голос: — Квириты, не обращайте внимания на решение консулов! Приходите завтра голосовать в комициях!..

И, повернувшись к Марию, прибавил:

— Клянусь Марсом, я ни перед чем не остановлюсь! Если бы пришлось даже перебить всех сенаторов и сжечь Капитолий, я бы пошел и на это!

На другой день сателлиты, опоясанные мечами, скрытыми под одеждой, отправлялись с Сульпицием на форум. Мульвий шел рядом с народным трибуном. Он знал, что Телезин и Лампоний, не доверяя Марию, отшатнулись от Сульпиция и уехали из Рима, но не примкнул к ним, потому что его захватила борьба в городе; он искал всюду очагов восстаний, надеясь втайне, что где-нибудь да удастся восторжествовать плебсу. Было время, когда бунт Тита Веттия, его победы и освобождение рабов уверили его в том, что начинается новая жизнь, созданная на братских началах, а потом понял, что силы были неравны, выступление преждевременно. Надежда на успех пробуждалась еще два раза: бунт Сатурнина и борьба Ливия Друза, казалось, должны были кончиться благоприятно. Но Марий предал, а Друза умертвил убийца, подосланный всадниками. Тогда Мульвий упал духом. Что было делать? Он сражался на стороне союзников против римлян, дважды был ранен и теперь примкнул к Сульпицию.

«Неужели и его ждет неудача? — думал он, шагая рядом с нарядным трибуном. — Сегодняшний день обещает быть горячим, и я помогу словом и мечом».

Он слушал, как Сульпиций яростно нападал в комициях на консулов Суллу и Помпея Руфа, проведших ферии, обвиняя их в нарушении законов, требуя отмены празднеств, мешающих народным сходкам.

Поднялся шум.

Выступил Сулла и спокойно объявил, что ферии не являются «средством замедлить брожение умов», как утверждает Сульпиций, а мерой, вызванной необходимостью.

— Кончатся ферии, — закричал он, — будут созваны комиций, а теперь, квириты, расходитесь: нечего вам здесь делать.

Сульпиций вспыхнул от негодования.

— Слышите, пролетарии, подлую речь патриция? — закричал он, едва владея собою. — Долой врагов народа! Долой Суллу и Помпея!

Сулла огляделся, — презрительная улыбка пробежала по его губам: коллега по консулату бежал, и теперь он один должен отвечать перед народом.

Сателлиты Сульпиция окружили Суллу и, потрясая обнаженными мечами, требовали отменить ферии, но Сулла не растерялся.

— Квириты, — спокойно вымолвил он, — если вы хотите меня запугать, то ошибаетесь. Неужели я не видел мечей? Уберите их. В сотнях сражений они сверкали перед моими глазами, и я не терял хладнокровия, не склонял головы перед насилием.

— Отмени ферии!

— Вопрос сложный, нужно его обдумать, — хитро выговорил Сулла.

— Ты обдумаешь, что делать, в присутствии главного военачальника…

Приставив ему меч к горлу, они повели его к дому Мария.

Сулла, окруженный сателлитами, вошел в атриум и приветствовал Мария и Юлию поднятой рукой. Марий побледнел. Он надеялся встретиться с Помпеем, а перед ним стоял смертельный враг.

Вбежал Сульпиций, крикнул Сулле:

— Консул, ты отменишь ферии и не будешь препятствовать Марию отправиться против Митридата! Разве ты не знаешь, народный трибун, что сенат постановил передать мне эту должность? Я уже воевал в Азии, знаю местность, нравы жителей, и я, только я могу выиграть эту войну!

— Не хвались! Марий справится не хуже тебя! Отмени ферии… иначе я убью тебя на месте!

— Не угрожай, — стиснул зубы Сулла, — не забывайся перед консулом!

Марий с ненавистью взглянул на него.

— Мы не нуждаемся в согласии консула, — грубо выговорил он. — Что решат комиции, то свято. Пусть же он отменит ферии…

Сулла, улыбаясь, наклонил голову.

«Он что-то замышляет, — недоумевая, подумал Марий, — но что? Он бессилен против комиций… Чему же радуется?»

На форуме народ толпился возле ростры. У подножия ее лежал обезображенный труп сына Помпея, зятя Суллы.

— За что убит? — спросил консул.

— За смелую речь перед народом, — сказал Лукулл, приветствуя Суллу.

— Кем?

— Сателлитами Сульпиция.

Сулла исподлобья взглянул на телохранителей: «Зверские лица, жадные глаза, обагренные кровью руки, — подумал он. — Нужно что-то сделать… Марий и Сульпиций погубят республику…»

Он повелел глашатаю объявить народу, что консул будет говорить, и, когда толпа замолчала, сказал:

— Вы хотите отмены ферий? Хорошо, отменяю.

И приказал глашатаям возвестить об этом на улицах и площадях.

Выборы полководца прошли бурно. Марий краснел и бледнел, слушая страстные убеждения Сульпиция, требовавшего, чтобы Марий, в звании проконсула, был немедленно отправлен на войну.

Голоса разделились: одни граждане стояли за Мария, другие — за Суллу.

— Марию ехать! Он великий полководец!

— Поезжай, Марий, в Байи, тебе нужны теплые ванны… Ты ослаб от старости и ревматизма!

Все знали, что он владел в Байях, близ Мизен, роскошной виллой, стоимостью в семьдесят пять тысяч динариев.

— Он живет как гетера! — крикнул кто-то и громко захохотал.

Но Сульпиций взял Мария под свое покровительство и заставил замолчать насмешников. Их оттеснили, а сателлиты, соединившись со сторонниками Мария, голосовали на него.

— Теперь ты доволен? — спросил Сульпиций, провожая Мария до его дома. — Этот Сулла упрям, как осел, но неопасен. Скажи, с чего начнешь?

— Первым делом я пошлю для приема кампанских легионов двух военных трибунов, и когда войска будут готовы к походу, я придам им подкрепления и посажу на суда в Врундизии..


XII


Сулла бежал из Рима.

Он мчался по Аппиевой дороге, загоняя лошадей, чтобы встать во главе легионов прежде, чем постановление: комиций будет получено на месте. Он торопился узнать, как отнесутся к Марию легионарии и согласятся ли служить под его начальством.

Лошадь, высекая копытами искры из широких плит дороги, неслась, храпя и задыхаясь, но Сулла мало заботился о ней. В Ариции он пересел на другую и, не останавливаясь в Велитрах, помчался дальше.

Дорога почти упиралась в море, потом отходила от него и бежала вдоль берега. Он видел лазурные волны, облитые солнцем, чувствовал на разгоряченном лице мягкое дуновение ветерка и, остановив лошадь, дал ей отдохнуть и напиться из горного источника.

Солнце, шепот морских волн и ветерок разморили его, — он чуть было не вздремнул, но превозмог свою слабость и поскакал дальше. В Формии опять переменил лошадь, доехал до Минтури и прибыл в Капую, покрытый с ног до головы пылью, падая от усталости.

Здесь он нашел друзей, передохнул часа два и отправился в Нолу к легионам.

Он нашел их за городом в полном порядке. Военные трибуны, примипилы, центурионы и легионарии сбежались, узнав Суллу, и приветствовали его радостными криками.

Не сходя с коня, Сулла обрисовал им положение в Риме и закончил речь словами:

— Воины, сенат хотел послать меня во главе легионов против Митридата, и я радовался: богатая добыча сделала бы вас людьми состоятельными, тем более, что щедрость моя вам известна. А злодей Сульпиций передал ведение войны старику Марию, который поведет против Митридата другое войско, всю добычу заберет себе, а воины получат крохи со стола разбогатевшего плебея! Справедливо ли это?

— Не хотим Мария! — закричало несколько голосов.

— Куда ему, дряхлому, на войну! Он с коня свалится, как ребенок!

— Ха-ха-ха! — загрохотали легионарии. — А кто будет у него нянькою? Я, ты, он — по очереди? Или военные трибуны и центурионы?

Воины злорадствовали. Они ненавидели Мария за скупость, жадность и суровость, за строгие взыскания и придирки.

Сулла разжигал злобу легионариев, хитрил, посмеивался над нерешительностью начальников и закончил речь возгласом:

— Не сегодня-завтра сенат пришлет магистратов, которые потребуют от меня передачи легионов Марию…

Голоса оглушили Суллу. Потрясая оружием, воины кричали:

— Долой Мария! Смерть ему!

— Не пойдем с ним!

Сулла стоял среди воинов, опустив голову, притворно разводя руками:

— Чего же вы хотите, друзья и соратники? Есть одно средство: идти на Рим и разгромить бунтовщиков, но это невозможно. Я — консул и должен подчиняться сенату…

— Но трусливый сенат — не власть! — заметил кто-то в толпе.

— На Рим! Веди нас на Рим! — заревело несколько человек, и в ту же минуту здоровые глотки подхватили этот возглас, и легионы огласили окрестность города мощным, неудержимым криком.

— Это незаконно и преступно, — возражали трибуны. Их не слушали, — радостные крики заглушали ропот начальников:

— Да здравствует консул!

— Да здравствует Сулла, наш вождь!

— Слава, слава!

— На Рим! На Рим!

Но Сулла делал вид, что колеблется. Напрасно авгур, принеся жертвы и осмотрев внутренности животных, объявил, что боги шлют благоприятные ауспиции. — Сулла продолжал колебаться: он предложил подождать до угря.

— Послушаем богов: что они возвестят во сне, то и сделаем.

Мысли не давали ему покоя:

«Политическая слава достигается насилием, я усмирю Мария, огнем и мечом восстановлю единую древнюю власть».

На рассвете он вышел на преторию и обратился к легионам:

— Воины, боги за нас! Я видел во сне Минерву, и она, вручив мне молнии, назвала по имени наших врагов — Мария, Сульпиция, их сторонников — и приказала поранить их. И когда я метнул молнии в злодеев, негодяи упали на землю и исчезли. Поэтому, друзья, боги пошлют нам удачу, и мы должны идти на Рим!

Войско готовилось выступить, но прибыли военные трибуны, присланные Марией, и потребовали у консула передачи легионов.

Сулла не успел ответить. Разъяренные воины, расстроив ряды, с ревом набросились на трибунов и растерзали их. Хлюпала под ногами кровь, обезображенные, раздавленные калигами лица стали неузнаваемы, а взбешенная толпа топтала неподвижные тела и выла в исступлении:

— На Рим! Ни Рим!

Сулла вскочил на копя, выхватил меч.

— Строиться и соблюдать порядок! — закричал он. — Вперед!

Легионы двинулись через Нолу.

Путь лежал на изнеженную Капую, главный город Кампании. Дорога бежала между плодородных полей и холмов, знаменитых своей пшеницей, полбой и гречихой, среди увешанных гроздьями виноградников и прижималась к оливковым рощам.

Войска шли с песнями под музыку. Горячая лошадь Суллы, обеспокоенная голосами и топотом ног, пугливо прядала ушами, подымалась на дыбы, но вождь крепко сидел на ней.

Свернув с дороги и остановившись на привал у реки Литерна, недалеко от гробницы Сципиона Африканского Старшего, Сулла обнаружил ночью бегство военных трибунов.

Испуганные восстанием против власти, они тихо уезжали из лагеря и говорили караульным начальникам", что отправляются на разведку, по приказанию консула.

Сулле удалось остановить одного из беглецов. Не расспрашивая его о причине измены, полководец выхватил меч и срубил ему голову.

— Поднять легионы! — приказал он.

И когда загудели трубы и войска стали строиться перед Преторией, он вышел к ним, строгий, решительный:

— Воины, могу ли я надеяться на вашу честность и храбрость? Ваши трибуны изменили мне и бежали, и только один не ушел от моего меча… Если хотите на Рим — так на Рим, а если боитесь…

— На Рим! На Рим! Смерть предателям!

Сулла поднял руку.

— Замените беглецов достойными! Я хочу, чтобы на этот раз выбрали вы, хотя имею право сам назначать!

Довольные улыбки пробежали по суровым лицам легионариев.

— Вы мои сподвижники, друзья и братья по оружию, — продолжал он, — и я доверяю вам больше, чем лживому сенату!

Окружив Суллу, воины подхватили его и принялись подбрасывать с радостными криками. Взлетая и опускаясь, он видел десятки рук, веселые бородатые лица, слышал смех и возгласы.

«Вот она, власть, — толпились мысли, — империй у меня в руках, и тот, кто посмеет пойти против, трупом падет у моих ног! Я должен быть или властелином мира, или никем!»


XIII


Известие о движении Суллы с шестью легионами на Рим произвело на граждан потрясающее впечатление. Как, попраны дедовские законы, консул ослушался повеления сената и идет на город, вверенный власти? Осмеливается начать гражданскую войну?

Марий и Сульпиций возбуждали народ против нобилей. На форуме, улицах, в общественных местах сторонники их кричали, что благосостояние республики пол угрозой, а Марий указывал плебеям на дома Суллы и его друзей:

— Грабьте имущество и убивайте оптиматов, — кричал он, бегая по улицам, толстый, взъерошенный, с дикими глазами.

Он с удовлетворением смотрел, когда толпа бросилась к дому консула и проникла внутрь. Но там было пусто: бежали все, неизвестно куда, а всё ценное было унесено.

Ярость овладела Марием: он собирался натравить толпу на Метеллу и насытить свой взор зрелищем избиения любимой жены противника, а она скрылась у верховного жреца, и напасть на жилище понтифика он не решился.

Приказав поджечь дом Суллы, он злорадно смотрел, как рушились стены и едкий дым заволакивал улицу.

— Проклятый патриций, — шептал он, — чем бы тебя еще уязвить? Кого умертвить, чтоб сердце твое лопнуло от злобы и горя?

Суровое господство Мария и Сульпиция заставило многих нобилей искать спасения в бегстве. Аристократов ловили, умерщвляли. Число жертв увеличивалось с каждым днем. Юлия не раз выражала мужу свое опасение за будущее, а когда убили старика Красса и его сына, а другой сын, Марк, бежал в Испанию, она не выдержала:

— Скажи, Гай, когда наконец кончатся эти убийства? Марий, насупившись, взглянул на нее:

— Разве они несправедливы?

— Гай, но без суда, без следствия…

— Разве оптиматы не злодеи?

— Они люди…

— Нет, — сурово выкрикнул Марий, — они не люди: это вши, пьющие кровь бедняков!


Сулла шел с развернутыми знаменами. Легионы пели воинственные песни в честь полководца.

Сенат послал ему навстречу двух преторов с приказом остановиться, но воины бросились на них, сорвали тоги с красной каймой, сломали фасции и, грубо оскорбив, выгнали из лагеря.

— Передайте гражданам, — крикнул им вдогонку Сулла, — что я иду освободить Рим от тиранов!

Сулла шел…

Население встречало его враждебно (весть о борьбе Мария и Суллы облетела Италию), оскорбительные возгласы сопровождали войска, но полководец делал вид, что ничего не замечает, и притворялся веселым; шутил, рассказывал по обыкновению веселые случаи из жизни друзей и подмигивал, дружески задевая легионариев. И когорта хохотала, рассказ передавался из уст в уста, облетал легионы, и смех гремел раскатами.

Войска подходили к Риму — трубы ревели, заглушая слова песен, а впереди ехал консул, уверенный в победе. Он получил весть о выступлении Страбона Помпея против Мария, о недостаточном количестве войск в Риме и размышлял, как ворваться в город.

Вблизи Пикт легионы были встречены новым посольством. Сенат умолял Суллу не подходить к Риму на сорок стадиев и обещал удовлетворить его справедливое требование (речь шла о походе против Митридата). Сулла ответил, что ему больше ничего не нужно, обещал остановить легионы и, созвав начальников, приказал выбрать место для лагеря. Но лишь только посольство удалилось, он повелел двигаться вперед и занять городские ворота и часть стены на Эсквилине.

Один из военачальников ворвался в город, но был оттеснен гражданами, которые с крыш осыпали его отряд камнями и черепицами.

Подоспел Сулла.

— Поджигать дома! — закричал он, выбежав вперед с зажженным факелом. — Базилл, прикажи стрелкам бросить зажигательные стрелы да пошли отряд факелоносцев…

Вспыхнули здания. Крики граждан огласили улицы.

На Эсквилинском рынке кипела яростная битва. Воины бросились на марианцев с такой храбростью, что Сулла, сражавшийся в пешем строю, на мгновение залюбовался ими. Обе стороны сражались мужественно. Но когда войска Суллы были отбиты, он схватил тяжелое знамя и, жертвуя жизнью, бросился вперед.

«Им будет стыдно, что они покинули вождя, и на них ляжет пятно позора, если неприятель захватит знамя, — думал он, придерживая одной рукой древко, а другой — работая мечом. — Я должен взять Рим или же пасть в бою. Я должен подавить смуту…»

Легионарии увидели, что полководец в опасности: силы покидали его. Встречный ветер дул в лицо, и полотнище, развеваясь перед глазами, мешало отражать удары.

— Вперед, вперед! — закричали воины и бросились ему на помощь.

Отразив неприятеля, Сулла приказал свежим войскам ударить в тыл противнику со стороны Субуррских порот.

Марий был отброшен к храму Теллуры; его резкий голос доносился до легионов Суллы, — Марий заклинал рабов помочь ему и обещал свободу. Но Сулла внезапно опрокинул передние ряды и бросился преследовать разбитое войско.

— Бей, бей! — кричал он, вскочив на коня, и поскакал с обнаженным мечом за разбегавшимися пехотинцами.


XIV


Эту ночь Сулла провел на улицах, поддерживая порядок. На Via Sacra он приказал схватить грабителей, расхищавших товары из лавок, и умертвить их; разогнал блудниц, соблазнявших воинов, а особенно надоедливых велел сечь прутьями на виду легионов. Страшнее всего была весть об Эфесской вечерне, распространившаяся по Риму: Митридат перебил в Азии более ста тысяч италиков и провозгласил всеобщую сейсахтейю.

Гонец говорил, стоя перед Суллой, о радости азиатского населения, о милостях, дарованных царем.

Сулла молчал, обдумывая.

«Подожду… время есть… нужно укрепить республику…»

На рассвете он созвал народное собрание и объявил, что занял Рим, желая спасти родину, и не помышляет о преследовании сторонников Мария и Сульпиция.

— Поэтому никто не должен предлагать законов без предварительного одобрения сената, — заключил он свою речь. — Так было с дедовских времен, и республика не испытывала потрясений. Голосование будет производиться не по трибам, а по центуриям, как установил царь Тулл Гостилий, и влияние на государственные дела будет отнято у незажиточных граждан и передано состоятельным. Надеюсь, квириты, что порядок будет полный.

Народ роптал. Голоса недовольных слышались громче и громче.

— Замолчите! — крикнул Сулла. — Вы были у власти, а что дали народу, вы, популяры? Смуту, грабеж, преступления. Ваши подлые вожди занимались только тем, что воевали с мирным населением, грабили и поджигали дома, издевались над республикой! Кто они, ваши вожди? Дряхлый Марий, предатель Сатурнина, Главции и Сафея, боровшихся за ваши нужды, — плебей! И богач. Он имеет роскошные виллы, рабов, теплые источники, золото и серебро, а много он помогал вам, пролетариям? С кем из вас делился?.. А, молчите? Я так и знал. И это ваш вождь! В то время, как ваши семьи нуждаются, пухнут, может быть, с голоду, он пирует, развратничает и расточает свои богатства! Разве это неправда, квириты?

Вой прервал его речь.

— И вы доверяете ему потому, что он — плебей?

— Долой Мария! Долой!

— Смерть ему!

— А кто Сульпиций Руф? — продолжал Сулла. — Патриций, отказавшийся от своей знатности и богатства, чтобы стать народным трибуном. Думали ли вы, почему он это сделал? Может быть, потому, что надоело жить хорошо? Ха-ха-ха! Какие вы простаки, квириты! А может быть, это обман? Отказался для вида, чтоб войти к вам в доверие и легче было предавать деятельных популяров?

Рев толпы оглушил его:

— Долой предателя! Долой Сульпиция!

Когда шум затих, Сулла сказал:

— Вот, квириты, ваши вожди, которым вы доверяли и которых любили! Они заслужили смерть, но вовремя бежали… А я, Люций Корнелий Сулла, не скрываю от вас, что я — патриций, и говорю: заботясь о вас, я облегчу ваше положение, выведу новые колонии… Вы, наверно, думаете: «Почему патриций заботится о плебеях?». Да потому, квириты, что я люблю отечество и желаю ему счастья и благоденствия! Итак, повинуйтесь же законам, ограждающим жизнь, собственность и спокойствие граждан!

Собрав сенаторов, он объявил, что принужден ввести в сенат триста состоятельных граждан и отменяет деспотическое могущество народных трибунов.

— Предложения их будут отныне рассматриваться сенатом и после одобрения его поступать на утверждение народа, — говорил он. — Долой Сульпициевы законы — постыдное посягательство на мощь республики! Мария, Сульпиция и двенадцать их сторонников объявляю врагами республики, лишенными крова, воды и огня. За головы их назначаю денежную награду. Ибо они совершили бунт, выступив с оружием против консулов, и призвали к возмущению рабов, пообещав им свободу.

Сенаторы, угодливо улыбаясь, молчали, боясь возражать против грубого нарушения Суллой древнего Закона об апелляции. Только один Квинт Сцевола начал было спорить, но Сулла притворился, что не слышит, и, поспешно встав, вышел на улицу.

Однажды, проходя по форуму, он увидел Цинну, беседовавшего с плебеями, и, подойдя к нему, сказал:

— Я рад, что популяры, вождем которых ты состоишь, благоразумнее Мария и Сульпиция, оскорбивших консулов. Ты, кажется, умереннее двух этих головорезов…

— Я всегда стоял за твердую, справедливую власть, — не задумываясь, ответил Цинна. — Понимаешь, — за власть… как тебе объяснить?.. За смешанную форму правления…

— И преимущество?

— Конечно, на стороне сената, — поспешил его уверить Цинна, насмешливо прищурив глаза. — Ты, конечно, согласишься со мной, благородный Люций Корнелий, что…

— Подожди, — прервал его Сулла, — Ты говоришь о смешанной форме правления, но кто же проповедовал охлократию?

— Охлократию? — удивился Цинна. — Первый раз слышу, клянусь Юпитером.  

— Разве ты не знаешь, что Марий и Сатурнин некогда мечтали о господстве рабов и плебеев?

— Мне кажется, что ты ошибаешься. Марий подавил восстание Сатурнина.           

«Глуп он или притворяется? — думал Сулла, следи за суетливыми движениями Цинны. — Ну, конечно, притворяется, я вижу его насквозь… Плебеи мешают моим племянникам получить магистратуру потому только, что я выгнал из Рима двух собак. Что ж! Они сильнее меня, да и не время ссориться с Ними: меня ждет Митридат. Ну, а Цинна? Хитрит и обманывает, но я усыплю сперва бдительность популяров, а потом посчитаюсь с ними…»

Из толпы выбежал раб и, бросившись к ногам Суллы, положил обезображенную голову.

— Чья? — спросил консул.

— Сульпиция Руфа.

— Ты его убил?

— Нет, господин, он бежал в Лаврент и спрятался в лавровом лесу. Я его выдал, и он бросился на меч.

Сулла подумал.

— За это обещана свобода, и ты ее получишь. А за предательство — эй, Базилл! — надеть на него пилей и сбросить с Тарпейской скалы…

Невольник побледнел.

— Господин, я исполнил твое приказание! Никогда я не был предателем.

— Молчи, вольноотпущенник! Ты заслужил смерть. Сегодня ты предал его, а завтра предашь меня. Таким людям нет веры!

— Господин! — завопил раб, бросившись на колени. — Я буду самым верным твоим слугой!..

Но Сулла, не слушая его, возвысил голос:

— Слышал, Базилл, что я приказал? А голову Сульпиция воткнуть на шест и выставить на Прорострис.

Потом, повернувшись к Цинне, взял его под руку и пошел по улице.


XV


Выступая против Рима, Сулла заранее обдумал, какие меры следует принять для подрыва власти популяров и какие законы отменить и провести, чтобы спасти, по его мнению, республику от деспотизма народных трибунов и тирании Мария и Сульпиция. Его гибкий ум, природная хитрость и коварство подсказывали, что надо делать. Он понимал, что, привлекая к управлению государством самых состоятельных граждан, передает власть всадникам, «денежным мешкам» республики, и отнимает ее у незажиточных квиритов. «Поэтому нужно ослабить значение всадников, — думал он, — создать в их рядах недовольство и заручиться поддержкой плебса, хотя бы косвенной». Долго он размышлял, как приступить к Делу, и наконец остановился на долговых обязательствах: «Если я сохраню их и высший процент не уменьшу — торгаши придут в ярость и отшатнутся от меня». Как рассчитывал, так и случилось: всадники выказали ему недоверие и стали выдвигать на должность консула врага его, Цинну.

Сулла ехидно улыбался, следя за событиями: знал, что Цинна не сможет удержаться при поддержке всадников и ему, новому консулу, придется опираться на новых граждан и вольноотпущенников, добивающихся уравнения в политических правах с римлянами.

«Пусть будет разлад и борьба, — думал Сулла, — а я отправлюсь против Митридата и, усмирив его, возвращусь в отечество, чтобы еще больше укрепить восстановленную власть аристократов».

Взяв Рим, он решил пока отомстить приверженцам Мария, которые преследовали и убивали его друзей и сторонников. Казнив нескольких человек, он оставался п Риме, как бы не помышляя о войне с Митридатом, и старался сблизиться с популярами, но это не удавалось, хотя он и способствовал избранию консулом Цинны.

Всадники и популяры недоумевали («Он идет против себя». — «Нет, он стоит за нас!»), и сам Цинна не знал, что думать. Враг Мария и Сульпиция не казался врагом плебса и сторонником оптиматов, а честным поборником права, законов, порядка; он любил родину, думал о ее благосостоянии — чего же больше? И Цинна, изойдя на Капитолий с камнем в руке, принес присягу па верность Сулле.

— А если я нарушу клятву, — воскликнул он, — и стану предателем — пусть меня выбросят из города, как я бросаю этот камень!

И он швырнул его в сторону Тарпейской скалы.

Сулла усмехнулся: он не верил Цинне. Он презирал его как человека, ненавидел как популяра. «Нужно привлечь на свою сторону хотя бы нескольких плебеев, — думал он, — а имея нескольких, я добьюсь большего: они приведут мне сотни, а потом и тысячи».

Однако надежды его не оправдались. Плебс не любил Суллу и боялся: эти холодные голубые глаза, равнодушно-невозмутимое лицо, презрительная улыбка, высокомерие патриция — всё это отталкивало плебеев. Да и сам Сулла понял вскоре тщетность своих надежд.

Получив консульство, Цинна начал разрушать установленный порядок. Он требовал суда над Суллой и уговаривал народного трибуна выступить с обвинением. Но Сулла был спокоен: под рукой были легионы.

«Если вспыхнет мятеж, — думал он, — я не пощажу популяров и плебеев, сожгу и разрушу Рим, как некогда Сципион Эмилиан разрушил Карфаген».

При этой мысли лицо его становилось каменно-страшным, глаза дикими, и он хватался за меч, точно наступило уже время предать Рим огню, а плебс — мечу.

Встречаясь с Цинной, он делал вид, будто ничего не знает, острил и беззаботно хохотал, и Цинна думал: «Не понимаю, клянусь Вестой, глуп он, что ли?! Не знать, что происходит в Риме! Или он слепо доверяет мне? Должно быть, так…»

Сулла расспрашивал его о знакомых нобилях и всадниках и, узнав, что Тит Помпоний отплыл в Элладу, — опечалился.

— Остроумный человек, веселый собеседник, — выговорил он с сожалением. — Я полюбил его всем сердцем. А Цицерон? Говоришь, слушает академика Филона, ученика Клитомаха? Счастливец! Клитомаха я люблю за прекрасную душу и уважаю за красноречие. А Красс? Серторий?

Он улыбался, слушая Цинну, сжимая кинжал под тогою: «Убить гадину на месте или подождать? Пусть царствует, когда я уеду… А вернусь — легче будет выкорчевать гнилые пни…»

Ласково простившись с ним, Сулла ушел по направлению к храму Кастора. Ликторы шли впереди, расталкивая народ.

Он любил бродить по городу, наблюдать за жизнью квиритов, посещать невольничьи рынки и любоваться нагими юношами и девушками, выставленными на продажу.

Подходя к катасте, он, прищурившись, ускорил шаг.

Издали не мог разглядеть, был ли это нагой эфеб или нагая девочка: смуглое тело, тонкие руки, стройные ноги, приподнятая голова, покоящаяся на выгнутой шее, вызвали мысль о статуе, высеченной искусной рукою ваятеля.

Сулла подошел ближе. Перед ним был эфеб. Он посматривал на римлян черными блестящими глазами, и Сулле показалось, что он взглянул на него с легкой улыбкою в глазах.

— Продаешь? — спросил консул подбежавшего купца.

— Продаю, господин мой!

— Сколько хочешь?

Грек назвал баснословную сумму.

— Один талант, — твердо сказал патриций, и лицо его побагровело. — Знаешь ли, с кем говоришь, презренная собака?

Кругом зашептались: «Сулла… Сулла…», и грек, побледнев, низко поклонился.

— Бери, господин, за один талант, — залепетал он. — Этот эфеб красив и неглуп — увидишь!

— Пусть оденется.

Сулла отсыпал купцу серебро и, взяв мальчика за руку, пошел домой.

Впереди них шли двенадцать ликторов.


XVI


Купленный раб был грек, по имени Хризогон, грамотный, смышленый, родом из Эпидавра. Он знал наизусть отрывки из «Илиады» и «Одиссеи» и хорошо пел. А пение Сулла очень любил.

Нередко в атриуме они пели вдвоем. Хризогон начинал строфу, а Сулла подтягивал низким голосом, и песня разрасталась, сопровождаемая тихими вздохами струн.

Однажды они пели отрывок из VI песни «Илиады», и когда раб старательно выводил молодым, гибким голосом прощальные слова Андромахи:


«Гектор, ты все мне теперь: и отец, и любезная матерь»[51]

господин внезапно умолк и, отняв у него кифару, сказал:

— Скоро я уезжаю воевать в Элладу… Не хочешь ли поехать со мною?

— С великой радостью, господин мой! — вскочил Хризогон, и глаза его засверкали, — Сердцу моему радостно взглянуть на возлюбленную родину… Клянусь Фебом-Аполлоном, что ты, господин мой, увидишь там много чудесного…

 Сулла засмеялся:

— Увидеть, Хризогон, для меня мало. Эллада, конечно, прекрасна, но и Рим не уступает ей в божественной лучезарности… Но сбегай переодеться: мы выйдем…

Сулла не любил лектик и по городу всегда ходил пешком.

Когда Хризогон появился в темной одежде невольника, консул зашагал по улице, сопровождаемый ликторами. Идя, он беседовал с Хризогоном об Эпидавре, о сапфирных водах Саронического залива и об Эгине.

— Я там не бывал, — говорил он, — но слышал не раз о храме Эскулапа, его дорических колоннах, исчерченных различными надписями: имена выздоровевших, средства для лечения болезней, благодарственные молитвы и даже объяснения в любви храмовых служителей с молодыми паломницами…

— Господин мой, я болел глазами и ночью видел самого Эскулапа, который обходил больных, спавших в храме. Он остановился возле меня… нагнулся надо мной и тронул мои глаза…

— И ты выздоровел? — засмеялся Сулла. — Но разуверься, дорогой мой, это был не Эскулап, а жрец под личиною божества…

Хризогон растерянно взглянул на господина.

— Почему ты так думаешь? — шепнул он.

— Всё в мире основано на золоте и обмане: и вера, и любовь, и дружба, и война, и даже смерть. Разве умирающему не кладут в рот монету, чтобы он заплатил Харону?

Он остановился у большого здания с колоннами и сказал проходившему магистрату:

— Я, Люций Корнелий Сулла, пришел по известному тебе делу…

Магистрат поклонился и провел Суллу и его спутника в квадратную комнату. За столами сидели скрибы и что-то писали. Когда консул и раб вошли, они с любопытством подняли головы, но тотчас же опустили их.

Подошел магистрат.

— Hunc hominem ego volo liberum esse,[52] — громко сказал Сулла и смотрел с нескрываемым удовольствием, как Хризогон задрожал и повалился ему в ноги. — Встань!

Магистрат ударил раба розгой по голове. Это был обряд, и Сулла, ухватив Хризогона за руку, повернул его кругом, повторив:

— Hunc hominem etc.

 — Свободен! — возгласил магистрат.

— Теперь можешь надеть тогу, пилей и перстень, — сказал Сулла бледному от волнения Хризогону. — Ты — вольноотпущенник.

Грек поцеловал у него руку:

— Господин мой, всю свою жизнь буду служить тебе честно и верно… Никогда не оставлю тебя и, если понадобится, пожертвую за тебя жизнью…

Хризогон шел по улице с гордым видом. Ему казалось, что рабы знают об его освобождении и смотрят на него с завистью, а вольноотпущенники — с сочувствием. Весь мир возникал перед ним в иных формах, в ином освещении, и хотелось остановиться на форуме, крикнуть во все горло: «Смотрите, вот я, Хризогон, отпущен на свободу!»

На сердце его было радостно.


XVII


Мульвий бежал с Марием, а Юлия осталась в Риме, нс желая скитаться по чужим странам.

Думая о Сулле, она втайне желала ему успеха, а мужу неудачи. Поражение Мария и бегство его казались ей завершением кровавых дней, пролетевших над Римом, и когда в город ворвался Сулла, она долгое время не выходила из дому. О событиях она узнавала от рабов и удивлялась, что мало казней, а когда ей сказали, что Сулла способствовал Цинне в получении им консулата, — растерялась. Суллу она знала иным, и поступки его казались немыслимыми.

«Неужели он стремится примирить оптиматов с плебеями, — думала она, — неужели он не понимает, что плебс добровольно никогда не подчинится власти олигархов? Или же он хитрит, добиваясь своей цели? Да, конечно, лукавит, и Цинна, разгадав его действия, строит против него козни…»

От Мария не было известий. Даже Цинна ничего не знал о нем.

Передав ведение войны в Самниуме Квинту Метеллу Пию, назначенному главным начальником с проконсульской властью, и посадив в Брундизии свои легионы на корабли, Сулла, в сопровождении своих любимцев Лукулла и Хризогона, отплыл на Эллинский восток.

Он знал, что восстала Эллада, послушная призыву Митридата, — Афины, Ахайя, Бэотия и Спарта ожидают обещанных царем свобод, восстановления прежней мощи и широкой помощи в развитии наук и искусств, — а вспоминая о покинутом Риме, посмеивался: «Пусть ропщет плебс, недовольный отменой Сульпициевых законов, пусть волнуются союзники, раздраженные полууступками сената, пусть усиливаются популяры, — не страшно: суровым судьей я возвращусь на родину».

Весной он высадился в Эпире с пятью легионами, состоявшими из тридцати тысяч человек, несколькими когортами и небольшим числом конницы.

«О небо Эпира, о солнце, взиравшее на великого Пирра, о радость будущих побед! — думал он, вглядываясь в голубые небеса и испытывая радость странника, попавшего наконец на родину. — Я должен разбить полчища азийиев, присоединить Грецию к Риму, обуздать могучего царя! И я сделаю это, или погибну вдали от. отечества!»

Двигаясь в глубь страны, Сулла узнал, что легат претора Македонии, храбрый проквестор Бруттий Сура, бьет понтийцев.

«Нужно привлечь доблестного вождяна свою сторону», — решил Сулла и послал к нему Лукулла.

Ожидая квестора при въезде в деревушку, он уселся на придорожном камне.

На душе его было светло, как и в природе. Он смотрел на белоруких гречанок в длинных подпоясанных хитонах, обнажавших плечи, на их походку и равнодушно позевывал. Солнце пригревало. Полунагие дети валялись в пыли.

Задумался. Вот он в Эпире — без денег, без кораблей, без провианта! Как содержать войско? Чем платить ему жалованье?

К вечеру возвратилась разведка — впереди мчался румянощекий Лукулл.

Увидев Суллу, он, не доезжая, спешился и, ведя лошадь под уздцы, направился к нему.

— Бруттий Сура признал твое главенство, консул! — сказал он. — Что прикажешь?

— Построить легионы — и в путь!

Полководец шел вдоль высоколесистого Пинда к его южным отрогам; отсюда он намеревался беспокоить понтийские полчища быстрыми налетами, разместив войска частью в Этолии, частью в Фессалии. Однако предположения его не оправдались. Неприятельские войска отходили к юго-востоку.

Запасшись продовольствием и деньгами, он приказал легионам, находившимся у Фарсалы, двинуться к Фермопилам, а сам выступил из Амфисы и, обогнув Парнас, вторгся в Бэотию и занял Фивы.

Города сдавались ему без боя, из Фессалии прибывали день и ночь посольства с изъявлением покорности, с дарами. Сулла требовал денег, новобранцев и съестных припасов для легионов.

Разбив понтийцев у Тильфосской горы, Сулла обратил их в бегство.

Вскоре пришли известия, что Архелай заперся в Пи-рее, а Аристион — в Афинах, решив держаться до прибытия великой армии из Фракии и Македонии.

Сулла понял, что он должен взять Пирей и Афины как можно скорее, иначе его ждет гибель, и, собрав военачальников, объявил о выступлении.

— В Аттику! — приказал он. — В Пирей и Афины!А тебе, Люций, — обратился он к Лукуллу, — отправиться в Пелопоннес и держать страну в повиновении и порядке. Присылать частые донесения, чтобы я знал о положении твоих войск. Помните, коллеги, что война лишьначинается.

Приказав одному военачальнику занять Фессалию вплоть до Македонии, другому — расположиться возле Халкиды, чтобы преградить путь войскам Неоптолема, находившимся на Эвбее, Сулла разбил лагерь между Мегарой и Элевзином.

— Отсюда я буду господствовать над Грецией и Пелопоннесом, — сказал он Лукуллу, — и руководить осадой Афин и Пирея.


XVIII


Легионы подходили к Пирею.

Моросил дождик. Почва стала скользкой — люди, ругаясь, оступались и падали.

Сулла приказал воинам готовиться к приступу.

Заиграли трубы. Легионарии, обнажив мечи, двинулись, прикрываясь щитами. Шедшие позади них лучники осыпали стены стрелами — в воздухе слышался певучий Звук их полета. А в это время воины поспешно засыпали рвы землей и хворостом, разрушали насыпи, подставляли лестницы и лезли на стены. Иные пытались взломать ворота. Сверху падали глыбы гранита. Люди валились, деревянные лестницы ломались, увлекая за собой десятки воинов, а когда полились кипяток, горящая смола и полетели факелы, пылающие головни, — войско отступило.

Сидя на коне, Сулла думал, что делать. Бросить войска еще раз на приступ? Или обложить город?

Созвав военачальников, он сказал:

— Я видел вашу храбрость и уверен в непобедимости римских легионов. Приказываю готовиться к осаде.

— Хвала мудрой Афине, подсказавшей тебе эту мысль! — сказал примипил. — За это время воины отдохнут, хорошо приготовятся к боям… Тогда легче будет взять Пирей.

— С одной стороны — так, а с другой — не так, — возразил Сулла. — А море? Кораблей у нас нет… Неприятель же будет получать провиант и подкрепления. А если подойдет понтийский царь, трудно будет устоять против его полчищ…

Все молчали.

— Но иного выхода нет, — продолжал полководец, — приказываю поэтому сооружать осадный вал, строить рядом с ним десятиярусные передвижные башни на катках на верхних ярусах поместить баллисты и катапульты и устроить подъемные мосты, в нижних ярусах поставить тараны. Помните, что высота стен Пирея равняется сорока,[53] а толщина — одиннадцати[54] локтям.

На другой день он обратился с речью к легионам:

— Воины, братья и друзья, я привел вас в Грецию, которую мы должны завоевать, и если вы будете храбро сражаться, мы разобьем понтийского царя и прогоним в его царство. Я обещаю вам самую богатую добычу, красивых гречанок, а по возвращении на родину — большие участки, земледельческие орудия, рабов и вечную собственность, царские подарки…

Ему не дали договорить. Громкие крики вырвались из тысячи глоток:

 — Vivat imperator, vivat![55]

Суллу окружили: ему целовали руки, бросались перед ним на колени, восхваляли, превозносили:

— Отец родной! Благодетель!

А он благодарил легионариев за преданность и думал:

«С ними я добьюсь могущества и славы! Я сломлю Митридата, отниму у него Азию, а тогда… Рим, Рим!»

Вечером, при свете смоляного факела, он писал эпистолу по-гречески:

«Люций Корнелий Сулла, император — Люцию Лицинию Лукуллу, проквестору.

Волею Фортуны и бессмертных я провозглашен войсками императором. Знаю, дорогой мой, что ты порадуешься за меня и поздравишь от чистого сердца. Пусть и тебе покровительствуют боги так же, как и мне. Сообщи, есть ли у тебя золото, чтобы обратить его в монету? Легионам нужно платить жалованье. Поэтому чекань aurie[56] и динарии следующего образца: с одной стороны надпись: L. SULLA, справа — голова Венеры в диадеме, а прямо — стоящий купидон с пальмовой ветвью в руке, а с другой, между двумя венками, тоже надпись, с упоминанием, что я — император. А я приму меры, чтобы добыть сокровища и послать тебе на монетный двор.

Как живешь, дорогой Люций, и нашел ли наконец подругу себе по сердцу? Если нашел, прекрасна ли телом и душою? У гречанок эти оба качества сопричастны — не так, конечно, как у наших римлянок, которые бездушны, а потому лишены мягкого обаяния, кротости и природной нежности. Несколько дней назад Хризогон привел в мой шатер двенадцатилетнюю девушку. Она оказалась стыдливой и неподатливой, но я сумел расшевелить ее, как Зевс — Леду. Ты спросишь ее имя? Не знаю. Она не говорит. Я назвал ее Миртион, потому что люблю это имя.

Не забудь написать подробно о военных делах, об отношении населения к римлянам, о соглядатаях, которых ты, наверно, вешаешь сотнями, а также о состоянии легионариев. Не будь так суров с ними, как ты привык! Напомни им, что, когда кончится война, они получат земли и рабов. Прощай».


XIX


После отъезда Суллы жизнь в Риме стала напряженной.

Консул Цинна и его друзья, заседавшие в сенате, рассмотрели прежнее предложение Мария о распределении новых граждан по старым трибам и о возвращении отнятых прав ссыльным.

На форуме происходили яростные споры. Плебс не хотел допускать союзников, получивших права гражданства, в свои трибы, и консул Октавий возбуждал народ против Цинны:

— Квириты, на ваши права посягает консул: он старается набрать побольше приверженцев, чтобы совершать насилия. Он стремится отнять у вас те маленькие выгоды и преимущества, которые отличали вас от варваров, и наделить ими союзников. Справедливо ли это? Сулла заботился о вашем благе, а Цинна, поклявшись соблюдать его законы, безбожно нарушает свое слово.

— Веди нас против клятвопреступника! — заревела толпа.

— Мы выступим, квириты, когда это будет нужно.

Удалившись домой, Октавий взял «Киропедию», но читать не мог. Беспокойство возрастало по мере того, как сторонники его прибегали с форума с различными вестями: одни говорили, что Цинна тайком вооружает своих приверженцев, другие — что новые граждане ждут только приказания начать резню, третьи — что они уже заняли форум, а четвертые — что народные трибуны выступили против Цинны, но должны были бежать, когда новые граждане с мечами бросились к рострам. Октавий задумался.

— Отечество в опасности, — сказал он. — Достаточно ли старых граждан?

— Они ждут тебя на улице, но их гораздо меньше, чем приверженцев Цинны.

— С нами боги, право, закон и справедливость! — торжественно вымолвил консул.

Став во главе отряда, он по Священной дороге подошел к форуму.

— Расходитесь! — возгласил глашатай. — Так приказал консул Октавий во имя порядка и спокойствия в республике.

Форум задрожал ох яростных криков. Полетели камни.

— Вперед! — крикнул Октавий. — Разогнать мятеж пиков!

С громкими криками старые граждане набросились на новых. Произошла свалка. Мелькали копья, мечи, палки. Люди падали, подымались, бросались в бой. Топот ног и вопли не утихали. И когда сторонники Цинны стали отступать, Октавий приказал преследовать их и рубить беспощадно.

У храма Кастора и Поллукса лежали груды трупов. Люди поспешно скрывались в кварталы плебеев, иные повернули к городским воротам, но их встречали дубинами, железом, мечами и копьями.

— Бить и преследовать! — в исступлении вопил Октавий и собственноручно рубил бегущих граждан.

К нему подбежал вольноотпущенник:

— Вождь, Цинна призывал на помощь рабов, обещая им вольность… К счастью, никто к нему не примкнул, ион оставил Рим, угрожая возвратиться с войском…

Созвав заседание сената, Октавий внес предложение об отнятии консульства у Цинны.

— Отцы, — говорил он, — разве Цинна — консул? Он оставил город в минуту опасности и обещал рабам свободу… для борьбы с властью!

Сенаторы зашумели:

— Верно! Это бунтовщик!

— Молчите! Цинна — лучший муж республики!

— Он ратует за справедливость и благоденствие квиритов!

— Молчите вы, разбойники! — воскликнул консул. — Мало получили? Будете помнить Октавиев день! На место злодея я предлагаю избрать Люция Мерулу, великого жреца Юпитера…

Сенаторы захлопали в ладоши.

— Это беззаконие! — возмущались приверженцы Цинны. — Сам Сулла способствовал назначению Цинны консулом.

— Если бы Сулла был здесь, — возразил Октавий, — он приказал бы умертвить его!

Октавий разослал соглядатаев в кампанские города, чтобы узнать о намерениях и действиях Цинны.

Притворившись сторонниками бежавшего консула, они следили за каждым его шагом и, прибывая в Рим, докладывали в сенате:

— Цинна сломал свои фасции в присутствии капуанских легионов и плакал. Он говорил: «От вас, квириты, я получил магистратуру, а сенат отнял ее у меня без вашего согласия». Потом он разорвал одежды, сошел с трибуны, бросился на землю и долго оставался в этом положении, пока его не подняли и не посадили на консульское кресло…

— Гистрион или шут! — пробормотал Октавий.

— Подлый лицемер! — засмеялся один из сенаторов.

— Потом принесли ему фасции, и легионарии кричали: «Действуй по консульскому праву! Веди нас куда хочешь!» А военные трибуны поклялись ему в верности.

Через несколько дней прибыли новые соглядатаи.

— Цинна объезжает города союзников. Он заклинает помочь ему и кричит на площадях: «Граждане, я пострадал, защищая ваши права, и если вы не поможете, гнев богов обратится на ваши головы!»

— Города дают ему деньги и людей…

— Я сам видел многочисленные войска… Легионы, стоявшие у Нолы, присоединились к нему.

Сенат был встревожен. Узнав, что Цинна имеет уже в своем распоряжении более трехсот когорт, он заставил магистратов поклясться, что они будут молчать об этом: возникало опасение, как бы народ не перешел на сторону низложенного консула.

Однако Рим узнал о походе Цинны, и тысячи граждан тайком покинули город. Одни бежали к Цинне, боясь его гнева, опасаясь за свою жизнь и имущество, другие — потому, что сочувствовали борьбе, которую он начал, а третьи — оттого, что были его сторонниками.

Известие о бегстве римлян застало сенат врасплох. Консулы Октавий и Мерула предложили принять необходимые меры для спасения республики. Сенат соглашался на все.

Начались спешные работы по укреплению города. Несмотря на дождь, шедший уже вторые сутки, мужчины рыли окопы, а женщины таскали на носилках камень, щебень и землю, превратившуюся в липкую грязь. Рабы, под наблюдением греков-строителей, укрепляли стены, устанавливали на них баллисты и катапульты. Сенат разослал гонцов во все города Италии, оставшиеся верными Риму, с требованием немедленной помощи.


XX


Долгие месяцы Марий скитался, гонимый и преследуемый, как зверь: он блуждал с друзьями по морю, его корабль трепали бури, он умирал с голоду, бежал от погонь и скрывался в болоте возле Минтурн. Здесь был он схвачен, отведен к магистратам и осужден на смерть.

Были сумерки, и в кубикулюме, где он лежал, запертый, предметы пропадали в сгущавшейся темноте.

Вошел галл с мечом в руке, чтобы привести приговор в исполнение, но громовый голос, донесшийся из угла, остановил его:

— И ты, несчастный, дерзаешь поднять руку на Гая Мария?

Уронив меч, варвар выбежал на улицу с криком:

— Нет, нет! Я не могу его убить! Собралась толпа. Зашумела:

— Как, убить Мария, третьего основателя Рима?

— Убить спасителя Италии?

— О, бессовестные магистраты! Крики возмущения усиливались.

— Пусть уходит, куда хочет, — предложил один старик, — пусть удар судьбы поразит его в другом месте, но да никто не скажет, что мы выгнали из своего города нагого и беспомощного Мария!

И граждане решили проводить его до моря.

Дорогу пересекала роща Марики, древнеиталийской нимфы, и ее нужно было обходить, но тот же старик крикнул:

— Нет священных и непроходимых дорог, если они могут спасти Мария! Давай, странник, вещи!

И он первый вошел в рощу, таща на себе тяжелый груз.

Долго блуждал Марий по морю, прежде чем добраться до Карфагена, но и здесь не было старику покоя. Пропретор Африки велел ему убираться, пригрозив поступить с ним как с врагом римского народа.

Марий тяжело вздохнул и сказал рабу, дожидавшемуся ответа:

— Скажи пропретору, что ты видел изгнанника Мария, сидящего на развалинах Карфагена.

В этот день высадился на берег Марий Младший, который бежал вначале с друзьями к Гиемпсалу, нумидийскому царю, и принужден был потом спасаться от него, — Гиемпсал колебался, как поступить с ними, и только влюбившаяся в Мария царская наложница помогла им бежать из Нумидии.

— Беседовать будем потом, — сказал старый Марий, — не пора ли собираться? Нептун нам поможет.

Они добрались до острова Керкины, где оставались до получения благоприятных вестей из Рима: консулы опять начали между собой борьбу, и Цинна, изгнанный из Рима после уличного боя, собирал наспех войско в разных областях Италии, чтобы возобновить войну.

— Слава богам! — воскликнул Марий и принес благодарственную жертву. — На Рим! На Рим! И теперь, думаю, уже навсегда. Рыжий пес отправился против Митридата, а Цинна — популяр и верный коллега.

Взяв с собой отряд, состоявший из мавританской конницы и италийских беглецов, он сел с ними на корабль и высадился в Теламоне, надеясь значительно увеличить свое войско невольниками, которые встречались на каждом шагу (все работы в Этрурии исполнялись ими).

— Дарую свободу всем рабам, — объявил Марий и разослал гонцов в глубь области.

Слава его имени носилась над Этрурией, и земледельцы, пастухи и невольники сбегались к нему толпами. Отбирая наспех самых сильных, он приказывал трибунам обучать их, а сам отправился собирать корабли.

— У нас сорок вооруженных трирем, — сказал он, возвратившись после долгого отсутствия, — и мы можем начать борьбу. Присоединимся же к нашему дорогому коллеге Цинне — да хранят его боги!

Он послал к Цинне Мульвия, повелев сказать, что признает его консулом и готов ему подчиниться.

Мульвий не замедлил вернуться с ответом.

«Отправляя тебе фасции и знаки консульского достоинства, — писал Цинна, — прошу тебя принять звание проконсула и немедленно ехать ко мне».

Марий засмеялся — смех семидесятилетнего старика, дикого, взлохмаченного, не стригшегося со времени бегства и одетого в рубище, был страшен.

— Мне, изгнаннику, фасции и все эти знаки? — прошептал он. — Мне, нищему, эти детские побрякушки? Видите, боги? Я жажду сурового возмездия, хочу упиться кровью подлых оптиматов, этих псов и свиней, и когда они будут уничтожены, я примусь сооружать новое здание — ха-ха-ха! — царство Сатурна, на страх угнетателям!

Он злобно сжал губы и, взобравшись с помощью Мульвия на лошадь, медленно поехал к Цинне, размышляя, как наказать римлян, не поддержавших его во время борьбы с Суллою.


XXI


Ненависть к Сулле терзала Мария.

«Не остановлюсь ни перед чем, — думал он, сидя в шатре рядом с Цинною, — все разрушу, а оптиматов истреблю, как мышей и крыс! Сто раз ошибался, сто раз упускал возможность совершить переворот, но теперь не пожалею и жизни…»

Его сын сидел тут же, пил медленными глотками вино и беседовал вполголоса с Цинною.

— Итак, отец, — обратился он к Марию, — все сделано: твои корабли отрезали подвоз хлеба в столицу много приморских городов занято, а Остия разграблена и большая часть населения перебита. Почему же мы медлим?

— Мы должны перекинуть мост через Тибр, — ответил Марий. — Работу закончат через два дня, а к этому времени подойдут самниты.

Марий и Цинна, согласившись удовлетворить требования самнитов, отвергнутые сенатом, ожидали обещанных подкреплений, и хотя Серторий находил притязания союзников чрезмерными, пришлось их принять. Переговоры вел сам Цинна. Он обещал Телезину, прибывшему во главе самнитского посольства, дарование гражданских прав, возвращение захваченной военной добычи, пленных и перебежчиков.

Самнитская конница появилась перед лагерем Цинны на третий день.

Однако постройка моста затянулась, и легионы смогли выступить лишь спустя неделю.

В городе начался голод и моровая язва. Граждане гибли сотнями. Даже легионы Гнея Помпея Страбона, стоявшие у Колинских ворот, чтобы защищать Рим, подверглись опустошительной болезни: погибло около одиннадцати тысяч воинов и сам Страбон.

Накануне похода прибыло в лагерь сенатское посольство.

Цинна в консульской одежде сидел в шатре на курульном кресле и занимался делами. Возле него стоял.

Марий, усердно счищая мохнатыми пальцами грязь с тоги.

Выступил вперед старый сенатор. Заклиная Цинну богами, он просил пощадить жизнь граждан в случае падения города.

— Не довольно ли смут и кровопролитий перед лицом богов? Народ жаждет мира и спокойного труда, а борьба мешает земледельцам и ремесленникам. Будь милосерден, консул, к римлянам!

Цинна привстал:

— Неужели отцы государства считают нас убийцами? Разве мы не стремимся к благоденствию родины? И я заверяю сенат, что не буду причиною чьей-либо смерти.

— Поклянись!

— Нет. Пусть успокоятся отцы государства и отправляются с миром в город Ромула!

Марий молчал. На его суровом лице мрачно вспыхивали медвежьи глаза, губы кривились в злобную улыбку. Послы смотрели на него с испугом.

— Ты сказал, консул, но твой коллега, — указал старший сенатор на Мария, — молчит. Может быть, и он заверит сенат в своем дружелюбии?

Цинна взглянул на Мария:

— Не желаешь ли, Гай Марий, успокоить отцов государства и граждан?

Марий молчал, потом медленно выговорил:

— Я успокою их завтра…

В его голосе слышалась угроза, и встревоженное посольство поспешно покинуло лагерь.

А на другой день Цинна, во главе пятнадцати легионов, вошел в город. Окруженный молодыми магистратами, разодетыми в дорогие тоги, он гордо ехал по улице рядом со своим другом Фимбрией, поглядывая на выстроившихся по сторонам граждан, и на лице его блуждала кроткая улыбка.

Народ приветствовал его радостными криками. Цинна кивал, оглядываясь поминутно назад. Он искал глазами Мария.

А тот остановился в воротах. Позади виднелась толпа бардиэев — иллирийских рабов, ставших воинами.

— Я бедный изгнанник, — говорил он магистратам, вышедшим к нему навстречу, явно издеваясь над ними, — и мне запрещено законом возвращение на родину.

По если присутствие мое необходимо, пусть комиции отменят старое решение и попросят меня войти в город.

— Будет исполнено, — испуганно сказал старый магистрат и распорядился созвать народ на форум.

Но Марий, не дожидаясь решения комиций, приказал бардиэям вступить в Рим.

— Кому я не буду отвечать на поклон, — предупредил он их, — того убивайте.

И он поехал впереди.

Лицо его было мрачно. Оглядывая народ, он не отвечал на приветствия оптиматов, и бардиэи сбивали их с ног и рубили мечами.

Ужас охватил толпу. Она побежала.

— Стойте, квириты, — закричал Марий, — я расправляюсь не с плебсом и не с рабами, а с вашими врагами! Стойте!..

Толпа остановилась.

А он ехал, и бардиэи убивали даже женщин и детей.

Марий догнал Цинну недалеко от форума. Кругом происходила резня, Цинна тоже мстил своим политическим противникам: его воины врывались в дома, убивали хозяев и грабили имущество, а обезглавленные трупы выбрасывали на улицу.

— Злодеи, — бормотал Марий, оглядывая исподлобья народ, — ответите за все: и за Марсийскую войну, когда я был унижен, и за мои скитания и беды…

Он подъехал к Цинне и спросил:

— Неужели пощадим проклятого Октавия? Цинна смутился:

— Мы поклялись в его безопасности.

— Ну и что же? Приверженец палача Суллы не должен жить!

И, подозвав Сертория, повелел:

— Разослать соглядатаев по всем улицам, на дороги, в виллы, в окрестные деревни! Пусть ловят беглецов и убивают их!

Коллега Мария по консульству Лутаций Катул, лучший друг Суллы, ожидал в своем таблинуме приговора.

Он ходил взад и вперед, бросая рассеянные взгляды на папирус и пергамент: он прекратил работу над XII книгой своей истории и думал, что Марий непременно отомстит ему за дружбу с Суллой и за триумф над кимбрами.

Молодая эфиопка, любовница его, вошла в таблинум:

— Господин мой, некто желает тебя видеть. Катул вышел в атриум. Незнакомый человек, бледный, взволнованный, прерывисто зашептал:

— Марий сказал так: «Он должен умереть».

— Кто ты?

— Ойней, вольноотпущенник Суллы.

— Пусть боги воздадут злодею за кровь! И повернулся к эфиопке:

— Вели отнести в кубикулюм вина и разожги побольше угольев…

Эфиопка растерялась и, вдруг поняв, заголосила, бросилась к его ногам:

— Мы упросим Мария, мы спасем тебя… Беги, господин!

— Нет, я устал от этой борьбы.

Прошел в таблинум, собрал свои манускрипты и отнес в кубикулюм; потом хлопнул в ладоши.

— Что еще прикажет господин? — молвила эфиопка, входя с жаровнею в руке.

Синеватое пламя мигало неровными огоньками, и через несколько минут тяжелый запах угара распространился в кубикулюме.

— Налей вина в фиалы и уходи, — вымолвил Катул, вдыхая полной грудью удушливый чад, — манускрипты отдашь консулу Люцию Корнелию Сулле. Помнишь его?

— Господин мой, умоляю тебя…

— Возьми мои книги… Постой…

Он задыхался. Сделав, по обычаю самоубийц, возлияние Меркурию, он опорожнил фиал и, обняв любовницу, тотчас же оттолкнул ее:

— Уходи!

Улегся на ложе. Надвигалась тяжелая дремота. Грудь отяжелела, он с трудом дышал, кружилась голова. Хотел привстать, чтобы взять второй фиал, но мозг как будто сжался в сверлящий болью комок, мысли, казалось, иссякли, и только обрывки пролетали так быстро, что он едва мог уловить их: «Сулла… легионы… медный бык..: кимбры…» Сердце прыгало, как бы подбираясь к горлу, а в ушах стоял звенящий шум: Катул засыпал.


XXII


Марий с сыном, Цинна, Фимбрия и Карбон находились всё время на улицах и натравливали воинов на подозрительных граждан.

Пять дней и пять ночей в Риме происходила страшная резня; затем она перекинулась на италийские города, виллы и деревни и несколько месяцев не утихала..

Мульвий нашел Мария на форуме. Полководец смотрел, как бардиэи, поймав двух сенаторов, били их гибкими прутьями. Старики надрывно вопили.

Подбежал Гай Флавий Фимбрия. Это был молодой щеголь, жестокий, заносчивый, корыстолюбивый. Ои мечтал о богатстве и власти, и жертвами его были преимущественно состоятельные люди.

— Друзья Суллы перебиты, — воскликнул он, — консул Октавий умерщвлен! Поверив окружающим его халдеям, что ничего дурного с ним не случится, он остался в городе и удалился на Яникул: рабы несли его на консульском кресле, и патриции из знаменитых фамилий окружали его. Октавию отрубили голову… Что прикажешь сделать с нею?

— Прикрепить к ростре… А скажи, все ли приверженцы Суллы уничтожены?

— Увы, большинство бежало! Но не сердись, мы их выловим…

— А Квинт Лутаций Катул? — вспомнил Марий, и медвежьи глаза его злобно сверкнули. — Убит?

— Не знаю, — сказал Фимбрия.

— Идем поскорее, иначе он залезет, как клоп, в какую-нибудь щель! — крикнул Марий.

Они пошли в сопровождении нескольких плебеев. По пути к ним присоединился сын Мария. Его одежда была испачкана кровью.

— Дом Суллы разрушен, — сказал он, — имущество расхищено, а Метелла с детьми бежала… Пусть гибнут все!

— Верно! — воскликнул Мульвий. — Пора, наконец, чтоб нобили уступили место плебеям! Помнишь, вождь, Мерулу, консулярного мужа и жреца Юпитера? Мои воины, преследуя его, загнали в храм, и.там он вскрыл себе жилы… А Марка Антония Оратора мы убили… Жаль, что сын его скрылся у понтифика!

— Не напасть ли нам на Метелла? — предложил Марий.

— Нет, нет! — испугался. Мульвий. — Народ не потерпит оскорбления верховного жреца!

Они остановились у дома Катула и постучали. Ннкго не ответил.

— Мульвий, зови людей! — крикнул Марий. — Взломаем дверь…

— Он обезумел от страха и забился под тунику не вольницы! — засмеялся молодой Марий. — Но мы вытащим его оттуда…

— Тем более, — засмеялся Фимбрия, — что медный бык, захваченный им у кимбров, не сможет укрыть его в своей утробе!

Когда через взломанную дверь они проникли в атриум, их охватил запах угара. Они остановились в недоумении, а вождь, зажимая нос, вошел в кубикулюм и громко крикнул:

— Ко мне! Тут темно. Огня!

Люди бросились на его зов. Смоляной факел шипел, потрескивая в руке Мульвия. Серый чад заполнял кубикулюм. На ложе находилось распростертое тело Катула с посиневшим лицом и выпученными глазами. Перед ним на круглом столе стояли фиалы с вином, на треножнике лежал зарезанный петух, чуть подальше дымилась жаровня.

— Злодей предупредил наш замысел! — заскрежетал зубами Марий. — О, проклятый…

— Предусмотрительный муж, — усмехнулся сын, — он по примеру Сократа, посвятил Эскулапу петуха, а затем совершил возлияние, должно быть, Юпитеру-освободителю…

Задыхаясь от дыма, они выбежали на улицу.


XXIII


Сформировав из рабов и разорившихся земледельцев отряд Немезиды, Мульвий приказал нарисовать на знамени головы Гракхов и принялся истреблять нобилей.

Он обладал особенным чутьем и хитростью: никто не мог от него укрыться, и головы каждый день выставлялись на рострах; иногда они там не помещались, и их приходилось ставить одна на другую. А тела казненных разлагались на улицах, заражая город трупным запахом.

Мульвий ожесточился. Он мстил за годы бесправия, нищеты и голода, за годы обманутых надежд, за развал семьи и убийство брата. Он не жалел матрон и детей, принадлежавших к знатным фамилиям, и ему казалось, что сама Немезида направляет его руку против злодеев.

Видя неистовство Цинны, холодную жестокость обоих Мариев и суровость Гнея Папирия Карбона, Мульвий неодобрительно посматривал на Сертория. Кривой на левый глаз, потерянный в Союзническую войну, с лицом женственным, несколько грустным, Серторий был гуманнее своих коллег: он не участвовал в избиениях и насилиях над гражданами и неоднократно обвинял Мария в чрезмерной жестокости.

Недоброжелательство Мульвия зародилось после того, как Серторий, проходя однажды по улице, остановился перед домом, который грабили воины Мульвия. Серторий молча смотрел на расхищение. Но когда увидел рабов, насиловавших малолетних детей, — не выдержал: выхватил меч и двоих уложил на месте. Остальные разбежались.

Мульвий, бледный от гнева, готов был броситься на Сертория, по тот, не дав ему выговорить ни слова, спросил:

— Ты начальник? Ты? Так почему же допускаешь бесчинства?

— Это не бесчинства, — хмуро ответил Мульвий. — Элодеи должны быть уничтожены…

— Злодеи — да, но ты воюешь с женщинами и детьми! Стыдись!

Мульвий побагровел.

— Не тебе меня учить, — сдавленным шепотом вымолвил он. — Милосердие — удел женоподобных…

Серторий спокойно поднял меч.

— Еще одно слово — и я уложу тебя на месте, клянусь Минервой!

Это было неожиданно, и Мульвий смущенно опустил голову.

— Я как-нибудь проверю твоих людей. И если захвачу на месте преступления — пощады не будет!

Мульвий скрепя сердце подчинился, но недоброжелательство осталось. Он избегал Сертория, а когда тот однажды сказал: «Консул Цинна передал твой отряд и отряд бардиэев в мое распоряжение», Мульвий, вспыхнув, побежал к Марию.

В атриуме было много гостей, а из таблинума доносился голос Цинны.

Старик, терзаемый недугом, пил вино и слушал хвастливую речь центуриона, рассказывавшего об убийстве претора.

— А голова? — хрипло спросил Марий, когда входил Мульвий.

— Вот она!

Марий взял отрубленную голову, с которой капала кровь, и смотрел на нее с торжествующей улыбкою.

— Вот где нам суждено было богами встретиться! — захохотал он. — Много лет назад ты обозвал меня, плебея, дерьмом, а теперь и я скажу тебе: «Ты, патриций, дерьмо и с дерьмом сгниешь». Центурион! Тело и голову бросить в нечистоты!

И, обернувшись, взглянул на Мульвия:

— Зачем пришел?

— Цинна передал Серторию отряд Немезиды и твоих бардиэев…

— Лжешь! — крикнул Марий, и его жирная шея налилась кровью.

— Клянусь Немезидой!

Марий оглядел собеседников бешеными глазами.

— Люций Корнелий! Прошу тебя ко мне…

Голос его прокатился по атриуму, заставив всех насторожиться. И когда Цинна в сопровождении Фимбрии, вышел из таблинума, Марий закричал:

— Что это значит, Люцнй Корнелий? Почему ты передал моих бардиэев Серторию?

Цинна, сильно подвыпивший, а потому более дерзкий и задорный, чем обыкновенно, сказал:

— Это значит… это значит, что так нужно…

— Люций! Разве бардиэи — не мои сателлиты?

— Я тебе дам других…

— Нет! Ты не посоветовался со мною, омрачил нашу старую дружбу. Ты…

— Я консул, дорогой Гай, и нахожу, что в республике больше не осталось тел, которые должно дырявить копьями… Скоро наступит Saturnia regna,[57] и жизнь станет иной… Ты любишь детей, они называют тебя дедушкой, и не для них ли ты хочешь создать светлую жизнь? А если так, то пусть новую жизнь не омрачат больше убийства невинных.

Марий глубоко вздохнул, седые волосы его зашевелились. Да, он любил детей. Нередко на площадях он, старый, грузный, принимал участие в их играх, и тогда лицо его светилось смехом, а глаза юношески сверкали.

 — Пусть боги воздадут нам за наше человеколюбие, — улыбнулся Марий.

Цинна захохотал.

— Человеколюбие? Ха-ха-ха! Слышишь, Фимбрия? Оно известно всей Италии… Впрочем, ты прав. Во имя человеколюбия совершили мы страшное кровопускание римским оптиматам, ибо опасались, как бы полнокровие не привело их к удару. Сенат сильно поредел благодаря нашим заботам, и мы, с помощью богов, пополним его…Обдумай, кого из достойнейших хочешь ты выставить кандидатом, прикажи скрибам составить списки.

Марий задумался.

— А всё же я прошу тебя, Люций, оставь мне моих бардиэев…

— Если ты настаиваешь, пусть будет так. Но помни: насилия нужно прекратить…

— Конечно, тем более, что я согласен с тобою…

А сам подумал: «Он слеп, еще не все оптиматы истреблены, и не я буду Гай Марий, если не уничтожу злодеев».

Цинна отвернулся, заговорил о чем-то с Карбоном, но Марий перебил их:

— Еще одно слово, Люций! А как же отряд Немезиды?

— Он останется в ведении Сертория.

— Почему? Вот начальник отряда Мульвий, которого ты ценишь…

Цинна быстро взглянул на Мульвия:

— Привет тебе! Рад, что ты пришел. Подчиняйся Серторию и полюби его. Это лучший борец за дело угнетенных…

Мульвий замолчал. В его сердце росло недовольство к вождю-консулу, который казался ему недальновидным.

«Разве Серторий не мягкий, слабовольный человек? Он испортит всё дело, на которое ушло столько трудов и сил, и мы станем легкой добычей Суллы…»

А Цинна, как бы угадывая его мысли, прибавил:

— Ты не предполагаешь, какой душевной силой, непреклонной волей и храбростью наделили боги этого мужа!


XXIV


Тукция сидела на ложе и бранила рабыню за опоздание.

Невольница должна была будить госпожу чуть свет, приготовлять для нее лаватрину, причесывать, одевать, потом убирать ложе и подметать кубикулюм.

Выйдя по настоянию Суллы замуж за Ойнея, она не испытала радостей супружеской жизни: грек оказался человеком хитрым и жадным, но слабовольным, и она с первых дней подчинила его себе.

Вначале ее радовало освобождение от постыдного ремесла, одна мысль о котором угнетала день и ночь, а потом, став хозяйкой, Тукция загрустила. Патриций, вытащивший ее из грязи, не приходил, а образ его стоял перед глазами. Она ожидала, что он будет гостем на ее свадьбе, и внимание, уделенное ей, бывшей блуднице, возвысит ее в глазах присутствующих. А он так и не явился.

Подчинив себе Ойнея, Тукция прибрала к рукам всё хозяйство: пища для блудниц готовилась под ее наблюдением, одежды она закупала сама, а плату с гостей хотя и получал муж, однако он должен был давать ей точный отчет.

Она имела рабов, приобрела лектику, безделушки, драгоценности и появлялась на улицах свежая (опытный глаз мог бы заметить притирания и румяна), веселая, окруженная толпой блестящих бездельников. Но это не удовлетворяло ее.

Кровавые дни господства Суллы, а затем Цинны и Мария не отразились на ней. Она не понимала, чего хотят эти мужи, за что борются; но одно было ясно: гибнут люди.

Ойней был хитроумнее Тукции — знал, к чему стремятся Марий и Сулла, но подлая душа его искала извилистых троп, чтобы уцелеть. Когда Рим занимал Сулла, Ойней, чувствуя себя в силе, выдавал ему марианцев, пытавшихся укрыться в лупанаре или по соседству. А после захвата города Цинной принялся вылавливать сулланцев. Он сумел так ловно повести дело, что обе стороны считали его своим. Жадный, он старался заработать побольше (ему платили с головы), и это удавалось.

Ойней перестал сидеть у входа в лупанар. Теперь деньги с посетителей взимала Тукция и злилась, что муж пропадает. Она спорила с ним, обвиняя его в темных делах, требовала, чтобы он не уходил из дому, и грек обещал, клянясь троицей богов, но как только наступала ночь — незаметно исчезал.

Решив однажды его дождаться, она не легла отдохнуть с утра, как это вошло у нее в привычку, а сидела, греясь на утреннем солнце, у водоема. Статуя Приапа, потрескавшаяся от зноя и почерневшая от дождей, стоили рядом. Бог плодовитости видел ее входящей в этот дом и теперь смотрит на ее благополучие. Но увы! Детей у нее нет: разве от этого лысого грека можно зачать? И вообще способна ли она стать матерью после пьяной, развратной жизни простибулы?

— Что не легла? — послышался веселый голос мужа. — Неужели захотелось взглянуть на румяноперстную Эос и поклониться златокудрому Фебу-Аполлону?

Тукция вскочила:

— Мне надоело это, понимаешь? Я не буду больше встречать гостей, принимать от них плату! Клянусь Венерой — если ты не прекратишь своих тайных дел, я расскажу о тебе нашему господину, когда он вернется!

Ойней смутился, глаза беспокойно забегали.

— А сегодня, — продолжала она, — я посажу у входа девушку: пусть она получает деньги!

Жидкость проснулась в нем.

— Что? Девушку? Чтобы обворовывала нас? Побывает по посетителей, а она скажет — сорок.

Тукция схватила его за грудь и трясла с такой силой, что грек побледнел от бешенства.

Что-то тяжелое упало к его ногам. Тукция проворно нагнулась. Это был кожаный мешочек: зазвенели монеты, когда она принялась его развязывать.

Но Ойней старался вырвать его из рук жены.

— Отдай, — шипел он, — отдай, подлая! Эти деньги мои…

Грек ударил её по руке. Она, вскрикнув, уронила мешочек: серебряные динарии, звеня и прыгая, покатились по двору.

Ойней подозрительно огляделся. Кроме него и жены, во дворе никого не было. Упав на колени, он принялся дрожащими руками собирать серебро, и губы его шептали проклятия.

Бледная, Тукция смотрела на мужа.

— Берегись, супруг мой, — тихо вымолвила она. — Я не знаю, за что тебе платят, но боюсь этого серебра! Унеси его, куда хочешь, чтоб никто не увидел!..

Ойней овладел собою.

— Боишься? — скривил он губы. — А чего? Эти деньги я заработал…

— Где? Как?

— Не твое дело, — пробормотал он, пряча мешочек на груди. — Меня не будет дома еще две-три ночи, а потом вернусь… навсегда…

— Не верю! — перебила Тукция. — Твое место здесь!

Она топнула с такой силой, что гладкие камешки, которыми был обложен водоем, рассыпались, и, не глядя на Ойнея, вошла в лупанар.


XXV


Серторий решительно вошел в дом Цинны. Шагая грязными калигами по блестящей мозаике и пушистым коврам атриума и оставляя на них мокрые следы, он спросил раба, выбежавшего из перистиля:

— Консул здесь?

— Ты говоришь, — шепнул молодой невольник, с испугом оглядываясь на дверь таблинума, — но господин занят и велел его не беспокоить.

Серторий, пожав плечами, постучал и распахнул дверь.

Цинна вскочил. Ярость исказила его лицо.

— Я приказал никого не впускать! — крикнул он. — Я занят… Эй, атриенсис, двадцать плетей…

Молодой Марий и Фимбрия, полулежавшие за столом, сели на ложе, опустив ноги на пол.

— Раб не виноват, — сказал Серторий, — я пошел насильно… У меня важное дело, вождь, и я не мог ждать… Отпусти сперва слугу, а затем выслушай меня…

— Говори.

— Прости, но я хотел бы беседовать с тобой наедине…Молодой Марий криво улыбнулся, а Фимбрия покраснел.

— Изволь, — сказал Марий, — мы можем уйти, если ты считаешь нас лишними…

Марий и Фимбрия, нахмурившись, встали.

— Я ухожу, Люций Корнелий, и буду ждать тебя у отца, — сказал Марий. — Придешь?

— Только не сегодня. Обилие дел заставят меня провидеть весь день дома.

Когда они ушли, Цинна нетерпеливо спросил:

— Какие у тебя такие важные дела? Ты поставил меня в глупое положение…

— Вождь, бардиэи продолжают убивать, насиловать, грабить… Пора положить этому конец!

— Старик уверял меня, что преступления не повторятся…

— Старик, старик!.. Они врываются даже в дома наших сторонников… И кто порукою, что сегодня или завтра они не нападут на тебя, консула, и иных вождей?

Цинна побледнел.

— Что же ты предлагаешь? — сдавленным шепотом вымолвил он.

— Я требую уничтожить этих зверей… А если ты колеблешься — пеняй на себя за последствия…

— Сколько их?

— Четыре тысячи.

— Пусть легион выступит после II стражи к Коллинским воротам.

Цинна беседовал с Серторием, Фимбрией и Карбоном не о государственных делах, а об успехах Суллы. Слава о подвигах императора долетела уже до Рима, и его победы казались сказочными.

— Всё это ложь, — говорил консул, — два-три удачных сражения возведены тайными приверженцами Суллы в крупные победы, чтобы вселить смуту в сердца сограждан. Но я постараюсь, чтобы злоумышленники понесли заслуженную кару…

Хлопнул в ладоши:

— Позвать Ойнея!

Грек вошел крадущейся походкой, озираясь исподлобья.

— Выловил врагов?

— Пока шестерых, вождь!

— Кто такие?

— Гай и Люций Юлии, Антилий Серан, Публий Лентул, Гай Нумиторий и Марк Бебий.

— Где они?

— Убиты на больших дорогах. Они пытались бежать, переодевшись рабами, но соглядатаи опознали их.

— Головы их?

— В кожаном мешке, который я оставил в саду…Цинна взглянул на Карбона:

— Выставить чуть свет на рострах. Выдать Ойнею двадцать тысяч сестерциев.

Грек наклонил голову, но не уходил.

— Благодарю вождей и друзей народа за милость, — вымолвил он срывающимся голосом, — но прошу освободить меня от этих дел… Я устал, и силы покидают меня…

Цинна пристально взглянул на него.

— Тебе, прослужившему более тридцати лет у Скавра, известны все друзья его и Суллы, — резко сказал он, — и ты, только ты один можешь указать на них… Что дрожишь? Возвращения Суллы испугался? Но он не вернется. Ну, а если придет — весь римский народ даст ему отпор…

— Нет, вождь, не Суллы я боюсь, а упадка сил… я болен… Что мне в этом серебре?

— Я прикажу выдать тебе золотом…

— Вождь, уже все враги выловлены, и я опасаюсь — больше не найти. А ты подумаешь, что я укрываю их… И я не могу… не хочу…

— Молчи! Благо республики требует помощи от всех граждан, и я приказываю тебе продолжать розыски…

Ойней молча ушел.

— Вот злодей, готовый за деньги предать отца и мать! — воскликнул Цинна. — Но он полезен для блага народа…

Раб возвестил о прибытии обоих Мариев.

— А, это вы! — весело закричал хозяин, бросившись им навстречу. — Какой радости обязан я вашему посещению?

Но, взглянув на старого Мария, смутился.

«Знает, всё знает, — мелькнуло у него, — будет ссориться… Но что сделано — сделано, и только одни боги способны возвратить к жизни преступников:».

— Ты перебил, консул, спящих бардиэев, — заговорил ворчливым голосом старик, — и я пришел с сыном, который возмущен не меньше меня (молодой Марий опустил глаза), спросить тебя, зачем ты пролил столько крови?

Цинна хотел ответить, но Марий остановил его:

— Я знаю, кто подстрекал тебя на убийство. Это он, он! — вскричал старик, указывая на Сертория. — И я требую ответить мне, кто я в республике — раб или… или магистрат?

Цинна дружески похлопал его по спине:

— Успокойся, дорогой мой! Я сейчас изложу тебе причины, толкнувшие нас на этот поступок, и если ты захочешь выслушать сперва Квинта, — кивнул он на Сертория, — ты согласишься…


— Никогда! — грубо перебил Марий. — Я знаю, что скажет он, что скажешьты… Убийства, насилия, грабежи? Ха-ха-ха!

— Но позволь, Гай Марий…

— Молчи! Кого они убивали? Сулланцев, врагов республики…

— Ошибаешься… Они стали умерщвлять неповинных граждан.

Не желая уступить, Марий упрямо проворчал:

— Не может быть! Всё делалось для блага отечества… И когда я получу седьмое консульство, я освобожу весь римский народ…

Цинна, довольный, что беседа свелась к охлократии, поддакивал старику и сумел так опутать его хитро сплетенными речами, что тот позабыл почти о своих жалобах.

— Царство Сатурна, — улыбаясь, говорил Цинна, — это мечта всего человечества: всеобщее равенство, счастливый труд в городе и деревне, плата человеку по усердию, количеству и качеству выработанных предметов…легионы, состоящие из римлян, союзников и рабов, и…множество новшеств, которые мы обдумаем на досуге…

А сам думал: «Пусть помечтает, это его слабое место… Часто старик и ребенок не отличаются умом друг от друга».

Угрюмые глаза Мария повеселели.

— О, если бы мне дожить до этих дней! — вздохнул он. — Что я пережил, сколько перенес горечи в жизни, борясь с нобилями, и неужели всё это тщетно… для того, чтобы пришел… он… и разрушил?..

Вскочил в бешенстве. Лицо побагровело, вспотело, седая грива и взлохмаченные брови зашевелились, и он забегал по таблинуму, грузный, тяжелый, неповоротливый, натыкаясь на кресла и биселлы.

— Он, он! Всюду он! — шептал Марий. — Победы над Митридатом, осада Афин — ха-ха-ха! А ведь он, злодей, отнял у меня… он…

Задыхаясь, опустился в биселлу.

— Не волнуйся, дорогой мой, — успокаивал его Карбон. — Победы его — ничто в сравнении с теми высокими идеями, какие ты хочешь привить республике. Недаром Посейдоний, умный историограф, не оставляет тебя своими советами. А оптиматов у нас почти уже нет. Мы выкорчуем остатки их, как трухлявые пни, и тогда…

— Да, — вздохнул старик. — Но нельзя же спокойно спать и отдыхать! Нужно готовиться к новой борьбе. Он придет — я его знаю! А я устал от забот и трудов, меня мучает мысль о новых войнах и опасностях… Борьба будет упорная: это не война с Октавием или Мерулой, вождями всякого сброда! — Он помолчал. — Разве он не заставил бежать меня из Отечества? Разве я не скитался, подвергаясь опасностям на суше и на море? И только счастливая случайность помогла мне возвратиться на родину и победить врагов с твоей помощью, Люций Корнелий!

Цинне не понравилось, что Марий приписывает победу себе, а его, Цинну, обходит, выставляя только своим помощником, и он сказал, сдерживаясь от раздражения:

— Оба мы одержали верх над неприятелем, а чья заслуга больше и полезнее — оценит потомство.

Марий хрипло рассмеялся:

— Потомство, потомство! Оно заклеймит нас кличкой разбойников, палачей, тиранов, кровопийц, и я не желал бы пристрастного суда проклятых оптиматов! Я сам себе суд и знаю, за что боролся…

Встал и, ни на кого не глядя, направился к двери.


XXVI


По Риму ходили тревожные слухи: «Сулла идет!» Неизвестно, кто распространял их, но Цинна, уверенный, что это дела уцелевших от разгрома аристократов, требовал от Ойнея розысков виновных.

— А не найдешь — хватай матрон. Заставь их говорить, чем хочешь, и они скажут, — говорил он, нетерпеливо постукивая по столу. — За каждого злодея получишь четыре тысячи сестерциев.

Однако Ойней не радовался деньгам. Он уже нажился, а слухи, распространяемые в городе, доводили его до ужаса; он утратил сон, стал раздражителен. Тукция видела, что мужа грызет забота, но не знала, в чем дело.

Однажды, когда она дожидалась мужа, к ней подошел человек в пилее, с виду вольноотпущенник, однако лицо, гордая осанка и величественные движения изобличали в нем переодетого аристократа.

— Ты жена Ойнея? — спросил он, подозрительно озираясь.

Она кивнула, пристально разглядывая его.

— Знаешь, чем он занимается?

— Он лено…

— Ты не поняла… Известно тебе, чем он зарабатывает деньги по ночам?

Сердце ее тревожно забилось.

— Нет, господин, — шепнула она. — Я спрашиваю его, куда он уходит, а он молчит… И если ты знаешь, научи меня, как заставить его сидеть дома…

Незнакомец молчал, раздумывая.

— А вот и Ойней! — воскликнул он. — Скажи ему так:«Берегись, предатель!»

И незнакомец бросился в ворота, надвинув на глаза пилей. Но как ни поспешно было его бегство, он столкнулся с греком и, прежде чем тот мог опомниться, ударил его в зубы с такой силой, что лено, завопив, покатился по земле.

Тукция закричала. Прибежал сторож и помог господину подняться. Лицо грека было окровавлено. Он тихо выл, как побитая собака.

— Отведи господина в кубикулюм, позаботься о нем, — приказала Тукция.


XXVII


С каждым днем Марий ожесточался. Ненависть к нобилям разъедала его сердце. Он запрещал хоронить трупы убитых, приказывая их волочить по площадям и улицам, а головы прикреплять к рострам. Злобно смотрел, как всадники, толпясь в базиликах, яростно оспаривали друг у друга имущество казненных — богатые виллы, земли, виноградники и дома, которые продавались за бесценок.

— Торгаши слетелись, как воронье на падаль, — говорили плебеи, показывая пальцами на всадников и оскорбляя их злыми шутками. — Обогащайтесь, пока еще головы на плечах!

А вечерами Фимбрия приходил к Марию и шепотом сообщал о состоятельных всадниках, приверженцах Суллы. И в ту же ночь летели головы, семьи изгонялись, а лучшую добычу Фимбрия захватывал для себя или делил между друзьями.

Старик не знал покоя. Слухи о возвращении Суллы тревожили его, хотя он знал, что вождь аристократов осаждает Афины. И всё же он боялся, что его враг может оставить у Афин одного из военачальников, а сам внезапно нападет на Рим. И он приказал избрать в трибутных комициях двух мужей для охраны берегов Италии и отправить их помощниками к морскому префекту. По ночам ему грезились призраки, злые духи расстроенного воображения; вереницей проходили мимо ложа Лутаций Катул, Марк Антоний Оратор… Они останавливались перед ним и хохотали, протягивая окровавленные руки.

Он вскакивал и будил Юлию.

— Они… они… — шептал он, дрожа всем телом. Напрасно жена уговаривала его успокоиться, — он не слушал ее:

— Смотри — прячутся по углам… О Геката, разгони злых духов!.. Ты, повелевшая изваять деревянную статую, сотворить тело из дикой руты и украсить его домашними ящерицами, а затем раздавить их вместе с миррой и благовониями и рассеять смесь по воздуху во время новолуния! Избавь меня от призраков, и я построю тебе жилище из ветвей распустившегося лавра и буду горячо молиться, чтобы видеть тебя во сне. О Геката, богиня волшебства, покровительница колдуний!

Юлия со страхом внимала бессвязному бормотанию мужа.

— Спи, спи…

Он захрапел, но вскоре опять вскочил.

— Голос, голос, — шептал он, озираясь. — Я слышу его. О боги! Избавьте меня от позора скитаний, от руки ненавистного врага, занесшего меч над головою! Голос… голос… Слышишь, Юлия?

— Ничего не слышу, это шумит ветер…

— Голос… слышишь?

Страшно логовище льва, хотя в нем нет льва…[58]
— Ты бредишь, Гай!

 Он лег и заснул тяжелым сном.

Юлия сидела у изголовья. Она не любила мужа, но жалела его. Он был стар, ему нужна спокойная жизнь, отдых.


Избранный седьмой раз консулом, он стоял на форуме и беседовал с народом. Его медвежьи глаза блуждали по лицам людей, пытаясь проникнуть в душу каждого, но плебеи радостно приветствовали старого героя-надежду новой счастливой жизни. Он успокоился и веселый возвратился домой.

А в день нового года, в январские календы, вступил в должность консула. Лицо его было сурово, и он подозрительно смотрел на народ, валивший по улицам.

Вдруг глаза его остановились на невзрачном человеке в одежде вольноотпущенника. Растолкав толпу, Марий бросился к нему и схватил его за плечо.

— Злодей, я тебя искал! — дико захохотал он. — Вот сторонник Суллы, переодевшийся, чтобы вредить народу!

Плебс безмолвствовал. Убить в этот день человека означало навлечь на республику новые бедствия.

— Что же вы молчите, квириты? Неужели враг отечества достоин жизни?

— Смерть ему, смерть! — закричало несколько голосов, но суеверная толпа продолжала хранить молчание.

— Это один из тех, кто распространял ложные слухи о возвращении Суллы, — продолжал Марий. — Рыжий пес воюет еще в Греции, и пусть боги пошлют ему смерть на чужой земле и Фурии растерзают его проклятое тело!

И, обратившись к Цинне, спросил:

— Какой смерти достоит злодей-соглядатай?

— Придумай сам, — сухо ответил суеверный Цинна.

Марий решил:

— Сбросить с Тарпейской скалы.

Раздраженный нерешительностью плебса и вождей, он возвратился домой и во время обеда поссорился из-за пустяка с Юлией, а сына обозвал развратником за любовные похождения.

Всю ночь он не спал. Светильни горели, разгоняя мрак, которого он теперь не выносил.

Бессонница стала ужасом. С вечера он приказывал приносить в кубикулюм амфору с вином и ночью пил, чтобы скорее заснуть. Это вошло в привычку.

По утрам он отправлялся к Цинне. Прежде всего ему хотелось обеспечить городской и деревенский плебс, сделать его существование безбедным, создать когорты вольноотпущенников. Он обсуждал с друзьями, какие законы следует провести в первую очередь и как поступать с чужестранными купцами, ежедневно прибывавшими в Рим.

Однажды, во время споров, чей-то голос вымолвил за его спиною:

— А знаешь, Сулла бьет Митридата! Пирей и Афинынакануне сдачи.

Марий нахмурился, встал и, сославшись на болезнь, ушел домой.

«А ведь эту войну мог выиграть я, герой Югуртинского похода, победитель кимбров и тевтонов! И всё — славу, богатство, триумф — отнял у меня он! О, как я ненавижу и проклинаю его!»

В этот день он слег.

Большой, толстый, с лихорадочно блестевшими глазами, он лежал на ложе и поминутно просил пить. Юлия подносила холодную воду из источника Эгерии, и он, сделав глоток, отстранял чашу. А на ночь требовал вина, разбавленного горячей водою.

Александрийские врачи, греки и иудеи, осматривая его, покачивали головами. Одни говорили, что у него застарелая простуда, другие — что больное сердце, а иные утверждали, что походы, битвы и лагерная жизнь подорвали его здоровье.

— Он прожил семьдесят лет — разве это мало? Он добился славы, могущества, богатства, был семь раз консулом, женился на красавице… Чего еще человеку нужно?

Накануне смерти начался бред. Потный, взъерошенный, Марий вскакивал с криком:

— Воины! Полчища Митридата не страшны для римлян! Вперед! Два легиона в засаду, остальным…

Он делал различные телодвижения, как в строю, отдавал приказания. И вдруг из его глотки вырвался военный клич.

Вскочил.

Его схватили и уложили. Он затих. И лежал неподвижно, шепча обрывки слов.

Цинна, Карбон, Серторий и Марий Младший прислушивались к его бормотанию, и никто не понимал, что хотел сказать старик.

Он умер внезапно, — захрипел, вздрогнул, голова запрокинулась.

Вожди плебса молча стояли над телом консула, старшего товарища и популяра, посвятившего остаток своей жизни борьбе с ненавистными сословиями.


Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга третья



I



Осаждая Пирей и Афины, Сулла приказал греческим городам сосредоточить в гористой местности, недалеко от Пирейского порта, десять тысяч мулов, необходимых для подвоза из Фивметалла, машин и рабов: предполагалось рытье земли и выкалывание камня из обломков Длинных Стен. А когда понадобилось дерево, он повелел вырубить знаменитые рощи Ликея и столетние платаны Академии. Смутился даже Лукулл, приехавший на день из Пелопоннеса, услышав это приказание, но противоречить не посмел.

Глядя, как рушились густолиственные платаны, под тенью которых прогуливались некогда Платон и Аристотель, Лукулл чуть не плакал от жалости и досады. А Сулла как нарочно прохаживался взад и вперед, покрикивая на невольников:

— Руби как следует! Плетей захотел? Или:

— Что заснул? Эй, декурион! Пятьдесят бичей этому плечистому! А отлежится, гони на работу.

Каждый день прибывали послы от храмов Олимпии, Дельф и Эпидавра, везя на мулах несметные сокровища, вклады частных лиц, деньги, сбереженные жрецами, и царские приношения. Всё это Сулла брал взаймы с условием, что уплатит с процентами после войны.

Прохаживаясь мимо палаток скрибов, составлявших списки отнятых драгоценностей, он посмеивался: «Жирные тунеядцы ничего не получат. Пусть довольствуются тем, что унесут в целости на плечах свои головы». А услышав плач жрецов и амфиктионов, которые, по-видимому, прощались навсегда с храмовыми ценностями, он шутил:

— Где покойник, которого вы оплакиваете? Неужели боги лишили меня зрения?

И когда жрецы уверяли его, что они плачут, страшась гнева богов, храмы которых лишены сокровищ, он говорил:

— Жрецы, а не знаете воли богов. Сам Зевс-громовержец сказал мне во сне: «Бери все, чтобы овладеть Элладою».

И тут же приказал квесторам:

— Отправить все сокровища в Пелопоннес к Лукуллу, пусть чеканит монету.

Целые дни он проводил между Пирейской дорогой и болотистой долиной Галипедон, наблюдая за работами. Здесь поднимали землю, поддерживая ее балками, облицовывая камнем, — возводили широкую насыпь, шедшую по направлению к валу, с которым она должна была сравняться вышиною. Воины, прикрываясь деревянными навесами-черепахами, работали усердно, но полководец Архелай, защищавший Пирей, мешал внезапными вылазками, лобовыми нападениями, метанием зажженных тряпок. Но ничто не могло сломить упорства Суллы: он исправлял повреждения с удивительной быстротой и расстраивал планы осажденных.

И когда наконец насыпь была готова, Сулла приказал поставить на ней десятки катапульт и баллист и бросать каменные глыбы и бревна в город, а таранами — день и ночь бить в стены.

Пирей держался. Архелай упорно сопротивлялся: стремясь защитить свои деревянные башни от зажигательных снарядов римлян, он приказал покрыть их невоспламеняющимся веществом, вытребовал отряды из Эвбеи и с островов, вооружил гребцов, и его войско стало многочисленнее римского.

Так прошло лето. Начинались дожди, и приступ, задуманный Суллой, был отложен.

Отведя войска в укрепленный лагерь близ Элевзина, укрытый от налетов азиатской конницы глубокими рвами, холмами, тянувшимися до самого моря, полководец удвоил бдительность. Усилия Архелая перебросить обозы ржи в высокий город, где начинался голод, потерпели неудачу, а легат Суллы Мунатий, разбив полководца Неоптолема, пытавшегося прорваться в Афины с обозом продовольствия, отбросил его в Эвбею.

Перебежчики доносили о голоде в Афинах:

— Аристион выдает четверть хойнина[59] ржи на человека — это куриный завтрак. Голод усиливается. Тиран пирует и веселится, а тем, кто ропщет, сносит головы.

— А в Пирее лучше. Понтийские корабли заходят в Мунихию и Зею, снабжают город продовольствием… Архелая трудно, очень трудно победить.

Сидя в шатре, Сулла думал. И у него было не лучше — тоже не хватало провианта.

«Что делать? Нужны корабли, чтобы разогнать понтийские суда, необходим хлеб, воины… Без кораблей я погиб».

Кликнул легата Мунатия:

— Снарядить гонца к Лукуллу.

— Эпистола?

— Готова, — сказал Сулла, торопливо дописывая ее, — пусть мчится, загоняя лошадей.

Когда, несколько дней спустя, прибыл Лукулл, проконсул сказал, обнимая его:

— Поручаю тебе, дорогой Люций, объехать, с помощью богов, союзные республики и собрать побольше кораблей. А у нас их немного — всего шесть. Но Юпитер с нами, и я не сомневаюсь, что ты, дорогой, вернешься благополучно…

Сулла знал о событиях, происходивших в Риме, Элладе и Азии.

Сидя с Цецилией Метеллой и легатами в шатре, он говорил:

— Друзья пишут из Рима, что кровожадный пес издох; свирепый Фимбрия ранил на его похоронах жреца Муция Сцеволу, а когда старик выздоровел, то Фимбрия привлек его к суду, обвиняя в том, что тот не дал себя убить. Наглый висельник! Его друг, молодой женолюб Марий, занял место своего отца-палача. Пишут, что он изощряется в лютости над аристократами… Горе тебе, проклятый Цинна! Ты ответишь мне за всю пролитую кровь!

 Метелла вздохнула. Ей удалось бежать с детьми из Рима. В лагерь Суллы стекались сенаторы и нобили, и число беглецов увеличивалось с каждым днем. Они величали Суллу «отцом» и «надеждою Рима», терпеливо ожидая, когда он победит Митридата и пойдет войною на Рим.

— А что нового в Азии? — спросил один из легатов.

— Волнения. Народ недоволен правлением Митридата. Понтийский лев, притворившийся барашком, показал когти.

Метелла засмеялась.

— Боги за нас! — воскликнула она. — Азия будет первым камнем, о который царь споткнется.

Сулла пожал плечами:

— Сейчас меня беспокоит не Митридат, а Рим…Я должен победить или умереть, прежде чем популяры бросят на меня римские легионы…

Он встал и, накинув плащ, вышел из шатра, приказав подвести лошадь.

Лил дождь, — зима еще не кончилась, — было холодно и тоскливо. Сквозь сумерки смутно вырисовывались темные стены города.

Сулла ехал с тяжестью в сердце.

Лошадь, скользя копытами, часто спотыкалась, плащ намок, а мысли беспокоили: «Победить или умереть».

— Победить, конечно, победить! — крикнул он так громко, что легаты, ехавшие позади, вздрогнули. — Я не хочу умирать, не завершив своего дела!

И он погнал коня к Пирею, чтобы осмотреть выгодные места для приступа и сделать тут же, у стен, необходимые распоряжения.

Приступ не удался. Греки отбросили римлян со стен, и Архелай перешел в наступление. Пришлось отойти.

Сулла приказал делать подкоп, закладывать мины, начиненные паклей, серой и смолой. Работы шли под землей. Обе стороны встречались впотьмах и вступали в смертельный бой. А катапульты осыпали город зажигательными ядрами и стрелами, таран бухал в стены день и ночь.

Однажды, увидев, что греческая башня загорелась, Сулла приказал взрывать мины, заложенные в пробитые в стене отверстия, и сам повел воинов на приступ.

Идя, он любовался доблестным Архелаем, шедшим в бой впереди греков, и в душе преклонялся перед мужеством полководца, десять раз отбивавшего нападения.

Приступ был отбит.

А на другой день, идя во главе легионов, Сулла с изумлением смотрел на стены: брешь была уже заделана. Оказалось, что пробить ее не трудно, но за этой стеной возвышалась вторая линия защиты в форме полумесяца. Воины бросились в узкий проход, но ядра, сыпавшиеся сверху, наносили сильный урон, и опять пришлось отойти с большими потерями.

Промокший, облепленный грязью, Сулла смотрел на стены. До его слуха долетали насмешки торжествующих греков:

— Легче взять твою жену, чем Пирей!

— Метелла — зрелая девочка, начиненная мукой!

Ха-ха-ха!

— Сколько у нее любовников?

Сулла багровел, думая: «Возьму Пирей — смою оскорбления кровью!»

Соглядатаи и перебежчики сообщали, что в Высоком Городе начался голод и болезни: все животные съедены, модимн ржи стоит тысячу драхм. Люди варят кожу бурдюков и подошвы старой обуви, едят дикую траву, растущую на скалах Акрополя, и трупы; священная светильня Паллады погасла — нет масла.

Наконец в Афинах начались волнения. Жрецы и старейшины отправились к тирану, но Аристион приказал их выгнать. Однако положение ухудшалось, и он отправил в римский лагерь посольство, состоявшее из ораторов — мужей старых и гордых.

Войдя в шатер Суллы, они движением руки приветствовали проконсула и стали говорить о прошлом: о Тезее, персидских войнах, Перикле, Платоне и Аристотеле, но полководец оборвал их:

— Я пришел наказать бунтовщиков, а не слушать уроки красноречия. Скажите Аристиону, что ему остается одно — сдаться на милость победителя.


II


Однажды соглядатаи Суллы, бродя возле Керамика, услышали беседу стариков, находившихся в цирюльне.

— Легкомыслие тирана преступно, — говорил один из ниx, — стоит Сулле узнать о незащищенной ограде, прилегающей к святилищу Гептахалкон — и мы пропали!

Соглядатаи поспешили к проконсулу. Тот отправился проверить правильность донесения.

Укрывшись за каменной глыбой, он смотрел на стену: в западной части города она проходила по легко доступному гребню и сливалась с холмом Нимф. «Прикажу разрушить стену между Пирейскими воротами на юге и Священными на севере и через эту широкую брешь ворвусь в Афины».

Его план был строго обдуман, и в полночь 1 марта 668 года от основания Рима легионы вступили в Афины.

Пронзительно ревели рога и трубы, заглушая крики разъяренных войск. Глашатай, ехавший впереди легионов, вопил охрипшим голосом:

— Воины! Император сказал, что город — ваш! Не жалейте ни одного жилища!

Афиняне убивали друг друга, чтобы не попасть в руки победителя.

Римляне пробивали себе путь с мечом в руке сквозь узкие улички старого города, безжалостно убивая мужей, женщин и детей.

Струя крови текла по Дромосу, от Агоры к Дипилу, заливая Керамик. Конь Суллы храпел, прядая ушами: его белые ноги, обрызганные кровью, казались пурпурными при свете многочисленных факелов.

Слушая вопли женщин и детей, Сулла равнодушно смотрел на вспыхнувший пожар. «Пусть погибнет проклятый город, как некогда погибли Троя, Коринф и Карфаген, — думал он, останавливая коня перед расступившимися сподвижниками. — Что нужно этим грекам? Милости? Нет, подлецы, поносившие меня и Металлу, должны умереть!»

К его ногам бросились старики-эллинофилы.

— О величайший герой! — восклицали они. — Сжалься над памятниками древнего искусства! Запрети губить статуи, картины, библиотеки… Пощади неповинных женщин и детей!

— Вы хотите, чтобы я оказал мертвым милость живых? — усмехнулся Сулла. — Пусть гибнут свободнорожденные, если им это суждено, а пленные будут децемвированы в Керамике и рабы проданы.

Вдали пылал Одеон.

— Кто зажег? — спросил Сулла, указывая бичом на огненный столб, вздымавшийся к небу.

— Аристион. Он отступил к Акрополю…

— Осадить тирана, — приказал Сулла, — а грабежи прекратить! Отвести легионы к Пирею!

И он поехал, окруженный сподвижниками, через Агору и Священные ворота, мимо Керамика — по Пирейской дороге.

После взятия высокого города пала и гавань.

Архелай мужественно отстаивал каждую пядь земли.

Легионы, ворвавшись в брешь, пробитую тараном, наткнулись на шесть стен, вновь возведенных защитниками. И только железная настойчивость Суллы преодолела все препятствия.

— Воины, — говорил он, оглядывая мужественные лица легионариев, — Афины взяты, теперь очередь за Пиреем. Там вы найдете красивых женщин, юных девушек, золото, серебро, драгоценности. В один день вы станете богачами…

— Возьмем! — загремели легионы, и звон оружия показался Сулле приятнее звуков кифары.

Последняя стена не устояла. Архелай, пораженный мужеством римлян, воскликнул: «Эти люди — безумцы!» — и, оставив город, отступил на полуостров Мунихию, где в маленькой гавани находились его корабли. Там он считал себя непобедимым.

Стоя на возвышенности, он смотрел на пылавший Пирей, один из красивейших городов Греции, и на лице его было отчаяние.

А легионы опустошали город: укрепления, стоянки кораблей, оружейный склад Филона, дома, театр, гимназия — все было объято пламенем.


III


Оставив у афинского Акрополя сильное войско под начальством легата Скрибония Куриона, Сулла, невзирая на возражения сподвижников, опасавшихся азиатской конницы на беотийских равнинах, стремительно двинулся к северу. Там находился его легат Гортензий, отрезанный понтийцами, занявшими Фермопилы и Фокиду.

Сулла знал, что против него выступит Таксиль, военачальник Архелая, и удивился, когда перебежчики сообщили, что Архелай покинул Мунихию, посадив свои войска на корабли, и соединился с Таксилем у Фермопильского прохода.

«Начинаются решающие бои, — писал Сулла Метелле, оставшейся в Афинах, — и если будет на то воля бессмертных, я рассею, как песок, Митридатовы полчища и вымету их, как сор, из Эллады».

Разгромив Архелая при Херонее, где Сулла выступил с пятнадцатью тысячами пехотинцев и полутора тысячами всадников против шестидесятитысячного понтийского войска, император получил известие о падении афинского Акрополя.

Не мешкая, он отправился в Афины судить пленных.

— Привести бунтовщиков! — распорядился проконсул, восседая на площади.

И когда были приведены магистраты и стража тирана, он приказал провести их сквозь строй, а имущество отобрать в казну.

— Аристиона я оставляю для своего триумфа, — говорил он, — а афинянам возвращаю их земли и законы, но запрещаю народные собрания и избрания магистратов, пока существует это бунтовщическое поколение. Разрешаю чеканить, как это у вас было, серебряную монету.

Из Рима пришли неутешительные известия: популяры отправили против Суллы консула Валерия Флакка, при котором находился его легат Фимбрия, префект конницы.

— Подлые плебеи посягают на жизнь доблестных легионов Суллы, — говорил император своим легатам, кончая описание Херонейской битвы в назидание потомству, — а забывают, что без моих трудов и геройства Греция была бы потеряна для Рима и Митридат твердо укрепился бы в Элладе.

На рассвете он двинулся навстречу легионам Валерия Флакка, но в пути получил известие, что ему угрожает с тыла новое понтийское войско под предводительством Дорилая, военного министра и друга детства Митридата. Войско состояло из шестидесяти тысяч пехотинцев, десяти тысяч всадников и семидесяти колесниц с косами.

Соединившись на Эвбее с уцелевшими остатками войск Архелая, оно высадилось в Беотии и стало опустошать страну; города перешли на сторону Митридата.

Сулла появился в Беотии. Пройдя между гор и Копаисским озером, он расположился лагерем в Орхоменской долине, недалеко от Херонейского поля битвы.

Созвав вечером на совещание легатов и военачальников, проконсул приказал приступить к рытью широких и глубоких рвов, чтобы помешать наступлению пехоты и в особенности конницы.

— Только таким образом мы сможем восторжествовать над противником, — сказал он. — Легиоиариям работать посменно, а пока враг угадает наши намерения, мы кое-что успеем сделать.

К утру равнина была изрыта во многих местах: рвы, как щупальца, извивались к лагерю понтийцев и терялись в болотах Кефиза. Однако работы не были еще закончены, а понтийская конница бросилась уже на легионариев и обратила их в бегство. Прибывавшие на помощь пехотинцы не могли остановить отступление.

Прискакал Сулла. Спрыгнув с коня, он схватил знамя и один бросился в свалку. За ним последовали легаты и преторианцы.

— Воины, — отчаянно закричал он, — если вас спросят, где вы покинули своего полководца, не забудьте ответить: «При Орхомене!»

Его слова остановили отступавших. Легионарии бросились на площадь к вождю и отбили понтийскую конницу.

— Продолжать рытье рвов! — приказал Сулла. Все стремительные нападения Дорилая разбивались о движущуюся стену легионов, которая расступалась, пропуская азиатских наездников, налетавших, как буря, а затем смыкалась, преграждая им путь к отступлению.

Битва становилась упорной. Сжатые со всех сторон, лучники, поддерживавшие понтийскую конницу, не могли натянуть луков и гибли, работая стрелами, как копьями. Десять тысяч всадников и пять тысяч азиатских пехотинцев устилали взрытую землю.

Сулла объезжал поле битвы при восторженных криках воинов. Он благодарил их за победу и хвалил за храбрость.

Созвав легатов и военачальников, Сулла велел им бодрствовать всю ночь посменно.

— Дорилай, — говорил он, — попал в мышеловку, — отступать некуда: позади него и справа — Копаисскоеозеро, дальше — болота, покрытые камышом, и сливающиеся реки Кефиз и Мелас; впереди и налево — наши легионы и сеть рвов. Вожди, ваша старательность и бдительность должны обеспечить победу!..

Весь день наблюдал он за работами, отбивал вылазки азийцев, мешавшие легионариям, и когда ров был вырыт, приказал войскам броситься на приступ.

На рассвете понтийцы обратились в бегство. Их настигали и убивали. А на берегу озера толпились легионарии, поражая стрелами и дротиками пытавшихся спастись вплавь.

Сулла подъехал на окровавленном коне и смотрел потемневшими глазами на волны, где качались сотни трупов, на болото и дороги, заваленные мертвыми телами, обломками копий, мечами и щитами.

— Кончено? — спросил он примчавшегося Базилла.

— Понтийское войско погибло, в плен захвачено более двадцати тысяч, а полководцы бежали или убиты. Как прикажешь поступить с пленными?

— Продать в рабство, а деньги распределить среди легионариев.

Базилл ушел. Император смотрел на Орхоменскую равнину, думая: «Митридат потерял Грецию и так же потеряет Македонию. Останется Малая Азия… Но что делать? Лукулл не возвращается, кораблей нет… А кругом — враги, враги и враги…»

Дав несколько дней отдыха усталым воинам, он отправился наказать беотийские и локрийские города, поддерживавшие Митридата; три гавани Эврипы — Галеи, Ларимны и Анфедон — разрушил, а жителей выселил внутрь страны. Затем, двинулся в Фессалию, где остановился на зимовку и приступил в отчаянии к постройке кораблей.


IV


Война кончилась, и Сулла, довольный, отправился в Делион на свидание с Архелаем.

Раб, ожидавший его у городских ворот, сошел с коня и, поклонившись, сказал:

— Мой господин ожидает тебя, император, в храме Феба-Аполлона.

— Едем.

На ступенях храма стоял Архелай. Продолговатое лицо его и быстрые глаза поражали необыкновенной живостью, со щек свисали длинные кудрявые волосы; небольшая черная бородка была едва заметна, усы выбриты. Он пропустил Суллу в храм и вошел вслед за ним.

— Великий царь предлагает тебе, император, денежную и военную помощь для подавления популяров в Риме, — заговорил Архелай, не спуская глаз с Суллы, — при условии, что ты признаешь владычество царя над Азией.

Сулла усмехнулся:

— Если ты выдашь мне все царские корабли, то я обязуюсь сохранить за Митридатом Понтийское царство.

Побагровев, грек с негодованием крикнул:

— Ты шутишь или насмехаешься над нами?

— Молчи, раб! То, от чего ты, побежденный, отказываешься, посмеешь ли предложить мне, представителю Рима, победителю Афин, Херонеи и Орхомена?

Архелай молчал, потупившись.

— Если ты договоришься со мной, — продолжал Сулла, — то я вознагражу тебя золотом и прикажу отсыпать тебе столько динариев, сколько ты будешь в силах унести. Ты умен и должен понять, что счастье Митридата закатилось, и когда ты вернешься к своему царю, он не пощадит тебя, обвинив в измене. Говорят, твоя жена — наложница Митридата (грек сжал кулаки, лицо его исказилось), поэтому ничто тебя не связывает больше с Понтийским царством.

Архелай, тяжело дыша, взглянул на Суллу:

— Твои условия?

— Царь должен отказаться от всех завоеваний, совершенных с 665 года от основания Рима, и я признаю понтийские владения; он получит титул друга и союзника римского народа; покроет мои военные издержки, уплатив мне две тысячи талантов; выдаст семьдесят военных кораблей, с гребцами и пятьюстами лучников; заплатит жалованье и доставит съестные припасы этим людям; обменяется со мной пленниками, заложниками, воинами-перебежчиками и беглыми рабами; объявит всеобщее прощение от имени Рима всем греческим городам Эллады и Азии, поддерживавшим его дело. Кроме того, — продолжал Сулла, видя, что Архелай морщится, — ты обязан немедленно вывести из Халкиса и иных местностей свои войска и выдать мне часть кораблей, пока не прибудет твой брат Неоптолем из Азии. Согласен?

Архелай молчал.

— В награду я обещаю тебе личный титул «друга и союзника римского народа». Я не сомневаюсь, что сенат утвердит его. И ты станешь неприкосновенным. Я видел твою храбрость в Пирее и дарю тебе, как лучшему военачальнику, имение в Эвбее и десять тысяч плектров прилегающей к нему земли. А для того, чтобы сделать тебе приятное, я нарушу наш договор и прикажу отравить твоего личного врага Аристиона… Согласен?

Архелай кивнул.

— А теперь будем добиваться вместе, — заключил Сулла, — утверждения царем нашего договора.

Весть о мирных переговорах с понтийцами возмутила легионы.

— Рим никогда не складывал оружия, не уничтожив своего врага, — роптали военачальники, — а император ведет переговоры с убийцей ста тысяч римских граждан!

Недовольны были и легионарии, — они ожидали богатой добычи, надеясь на грабеж азиатских и понтийских городов, — и хмуро встречали полководца, возвращавшегося из Делиона.

Сулла сразу заметил настроение воинов, но притворился веселым, скрыв свое беспокойство.

Он подозвал Базилла, шепнул:

— Трибун, извести военачальников, чтобы построили войска у претории.

И когда легионы, выстроившись, ожидали императора, он вышел к ним и сказал:

— Я рад видеть вас, непобедимые римляне! Участники взятия Афин и Пирея, орлы, взлетевшие над скалами и горами Херонеи и Орхомена, доблестные бойцы, увенчавшие себя бессмертными победами, вы жаждете еще битв и счастливого возвращения на родину. Но битвы еще будут, а ропот ваш несправедлив… Чего вы хотите? Войны с Митридатом? Да знаете ли вы, что для того, чтоб окончательно уничтожить понтийского царя, нужно еще несколько лет борьбы и невероятного напряжения сил? Хотите еще десять лет воевать в Азии? Но кто из вас тогда вернется на родину? Подумали вы об этом? Рим не поможет нам ни войсками, ни деньгами, наоборот, популяры выступят против нас, и нам придется бороться с римлянами и с понтийцами. Выдержим ли мы? Вернется ли хоть один из вас в отечество?

Воины молчали. Возглас Базилла всколыхнул их.

— Мир, мир! — кричал трибун. — И скорее в Рим! Император позаботится о нас на родине. Он…

Ему не дали договорить.

— Мир, мир! — подхватило несколько человек.

И вскоре тысячи голосов загремели вокруг претории:

— Веди нас, император, веди! — Сулла поднял руку:

— Воины, в Италии нас ждут жаркие бои, но на родине, где слышится римская речь и светит наше, италийское солнце, сражаться и умирать сладостнее, чем на чужбине. А кого сохранят боги живым, тот станет самым почитаемым человеком в отечестве!

Распустив легионы, он вошел в шатер и, сев на ложе, задумался: «Если Митридат договорится с Фимбрией — я пропал: оба они бросятся, как псы, на меня… А я должен сохранить свои легионы для римской олигархии — это наша последняя надежда. Лучше пожертвовать благом республики ради блага патрициев и сената, и если Митридат утвердит делионские переговоры — я получу мир, корабли и деньги, подавлю внутреннего врага, более опасного, чем внешний. Уничтожить Митридата хорошо, а повесить Цинну и Карбона — лучше».

Дни и недели пролетали незаметно. Не доверяя Митридату, Сулла разослал разведчиков и соглядатаев, чтобы знать о положении неприятеля…

Посольство Митридата, прибывшее в римский лагерь, объявило Сулле о согласии царя на все делионскме условия, кроме двух: выдачи семидесяти кораблей и очищения Пафлагонии. Было ясно, что царь нащупывает, с кем выгоднее договориться — с Суллой или с Фимбрией, и император был в большем затруднении. Но события, происшедшие в Азии, помогли ему: Пергамское царство было осаждено с двух сторон — на севере Фимбрией, а на юге Лукуллом.

Имея несколько памфильских и много родосских кораблей, Лукулл (ему помогал искусный наварх Дамагор) нападал на понтийцев, и когда римские суда вошли в Питанейские воды, Митридат отступал уже перед Фимбрией.

Вести о победах Фимбрии, действовавшего с молниеносной быстротой, поразили Суллу:

«Как жаль, что этот храбрый наглец не с нами! Мы бы давно кончили с Митридатом!»

Царь укрылся в Питанее, и Фимбрия просил Лукулла помочь ему осадить Митридата с суши иморя. Но Лукулл, больше аристократ, чем патриот, велел ему ответить: «Со злодеем, приверженцем Мария и убийцей консула Флакка, не буду иметь дела». И хотя вражда полководцев дала возможность царю бежать в Митилену, Лукулл не сожалел, что отказал Фимбрии в помощи.


V


Сулла и Лукулл соединились в Геллеспонте. Глядя на многочисленные корабли, приведенные квестором, Сулла, улыбаясь, пожимал ему руку.

— Друг, — говорил он, — как я рад увидеться с тобою! Расскажи, где ты был, что делал…

— Не осуждай меня, император, за опоздание, — вздохнул Лукулл, — боги свидетели, что я сделал всё, чтоб помочь тебе… Был я на Крите, в Кирене, подвергся нападению пиратов, потом отплыл в Александрию, где Птолемей Латир принял меня как царя, но в кораблях отказал, не желая вмешиваться в борьбу. Дав мне доКрита охрану из нескольких военных кораблей, он…

— Но эти корабли…

— Это памфильские и родосские… я начал опустошать берега Азии и возбуждать города против Митридата. Хвала богам, что это мне удавалось…

Они беседовали до полуночи на палубе в присутствии наварха Дамагора.

На другой день Сулла получил известие, что Митридат желает увидеться с ним и дожидается его между Абидосом и Илионом.

Переправившись через пролив с четырьмя когортами и двумястами всадников, Сулла направился к Дардану, развалины которого четко выделялись впереди. Не доезжая, он остановился перед шатром, окруженным многочисленной пехотой, конницей и колесницами, вооруженными косами.

«Царь хочет перевесом в силе вынудить меня пойти на уступки, — подумал Сулла, — но — клянусь Геркулесом! — я уже достиг крайней границы: дальше находятся честь Рима и мои нужды, через которые переступить невозможно».

Митридат поспешно вышел из шатра. Великан, в желтых персидских штанах и тиаре, усыпанной драгоценными камнями, с широким мечом у пояса, он удивил полководца своим величественным видом.

Не глядя на проконсула, он отпустил движением руки приближенных и спустился в долину. Сулла последовал за ним.

Остановились. Митридат, взглянув на римлянина, первый протянул руку, но Сулла удержал свою и спросил:

— Вижу ли перед собой друга или врага? И если — друга, то принимает ли великий царь делионские условия безоговорочно и без изменения?

Митридат молчал.

— Я не понимаю, царь, твоего молчания. Говорят побежденные, а победители молчат…

Митридат вспыхнул и стал рассказывать о своих прежних победах, о народах, жизнь которых он хотел улучшить, но Сулла прервал его:

— Царь, я слышал о твоем красноречии и вижу, что оно не преувеличено. Но самые красивые слова — ничто перед действительным положением. Ты виноват во многом: бесчисленные козни против Рима, резня ста тысяч римских граждан — разве этого мало?.. Так ответь жжем не, царь, чистосердечно — да или нет?

— Да, — медленно выговорил Митридат, и в его прищуренных глазах мелькнула насмешка.

— Верю царскому слову, — поклонился Сулла и пожал протянутую руку. — Прикажи, великий царь, вывести двух изгнанников: Ариобарзана и Никомеда…

Гордый потомок Ахеменидов исполнил просьбу Суллы, и когда оба царя приблизились, он вежливо поклонился Никомеду, а к Ариобарзану повернулся спиною.

— Он не рожден в пурпуре, — сказал Митридат Сулле, — это не царь, а раб.

— Я беру их и полагаюсь на твое слово. Митридат, — кивнул и молча пошел рядом с Суллою.

Хотя разговор не был скреплен подписями, Сулла не сомневался, что Митридат выполнит все условия.

На другой день царь выдал семьдесят кораблей и отплыл в Понт. С ним уезжали греки, его приверженцы, предпочитая гостеприимство побежденного, чем сомнительную милость победителя.

Стоя на морском берегу, легионарии плакали от бешенства, видя, что Митридат, смертельный враг Рима, уплывает от них. Они ругались, проклиная понтийского царя, а Сулла спокойно стоял, опершись на меч, и в его глазах было удовлетворение.

— Что вы кричите и возмущаетесь? — воскликнул он. — Эта земля — не Италия, эти волны не смывают берегов родины, и разве вы не хотите вернуться к своим ларам, обнять близких, зажить спокойной жизнью, охраняя своего императора?


VI


Узнав, что Фимбрия, оставленный войсками, бросился на меч в пергамском храме Эскулапа, Сулла вернул Вифинию Никомеду, а Каппадокию — Ариобарзану и отменил в азиатской провинции свободу рабов и уничтожение долгов, дарованные Митридатом.

Возмущенные города восстали, и Сулла жестоко подавлял бунтовщиков. Осада городов, взятие их приступом, грабежи, продажа жителей в рабство — всё это стало обыденным явлением. Затем последовали кровавые суды в Эфесе, казни «каппадокийских сторонников.[60] А пираты грабили азиатское побережье, и Сулла не препятствовал им.

Римское войско зимовало в цветущих городах, пьянствуя и развратничая. Каждый воин, живший у горожаина, получал от него ежедневно шестнадцать драхм, обед для себя и своих приглашенных, а центурион — пятьдесят драхм и две одежды: домашнюю и выходную. Население роптало, но воля императора была законом.

Сулла вел прежний образ жизни: устраивал пирушки, имел десятки любовниц. Базилл и Хризогон, любимцы проконсула, рыскали по городам, выискивая ему юных и красивых гречанок. А сам император жил в Эфесе, и его высокую фигуру часто можно было видеть на улицах.

За ним следовали два-три легата, зорко охраняя его от возможного покушения (ненависть к императору увеличивалась с каждым днем), но Сулла, уверенный в своем счастливом будущем, казалось, никого не боялся.

Однажды он созвал нотаблей азиатских городов. Простас был ярко освещен. На столах красовались цветы. После речи проконсула ожидалось пиршество.

Когда Сулла вышел из таламоса, нотабли встали и низко поклонились. Император приветливо кивнул и сказал:

— Я созвал вас, начальники, по важному делу. Рим, в своем бесконечном милосердии, соглашается помиловать мятежные города на следующих условиях: немедленная уплата запоздалой дани за четыре года, общая пеня в двадцать тысяч талантов в покрытие расходов по войне и упорядочению провинции, а для того, чтобы облегчить взимание дани, я разделил провинцию на сорокчетыре округа, по источникам дохода…

Нотабли молчали, только один из них, старик, осмелился возразить:

— Император, Азия не выдержит такой дани… Города принуждены будут искать помощи у ростовщиков или отдать в залог театры, гимназии, портовые права… Народ обнищает… Сжалься, император!

— Нет, — твердо ответил Сулла. — Вы поддерживали Митридата и заслужили наказание. Никто не посмеет сказать, что я несправедлив. Разве я не даровал нескольким городам свободу, не назвал жителей их «друзьями и союзниками римского народа»? Разве Илион не поднят из пепла и Родос не получил земель и данников? Сторонники Рима не ропщут, а радуются вместе с нами! А ты, старик, — обратился он к нотаблю, — позаботься лучше о своевременном внесении дани, иначе — клянусь богами — тебе придется подумать об уплате мелкой монеты Харону!

— Воля твоя, — поднял голову старый нотабль, — но прошу тебя: освободи меня от грабежа народа!

— Что ты сказал? Я не ослышался? Эй, Базилл, объясни безумцу, что грабеж и наказание — вещи разные…

Побледнев, нотабли молчали.

— Прикажешь? — спросил Базилл, взглянув на Суллу и подходя с поклоном к нотаблю.

— Чего ты от меня хочешь? — крикнул старик. — Если мой язык выговорил глупость, пусть император простит! Но я готов повиноваться воле…

Базилл взглянул на Суллу. Взгляд императора был настойчив, и когда, через несколько минут, из сада донесся вопль, нотабли вздрогнули.

— Успокойтесь, дорогие гости, — сказал проконсул, — и садитесь за стол. Ничего страшного не случилось. Старый болтун откусил себе язык.

Наступила тишина.

Во время попойки Сулла обратился к Лукуллу»

— Дорогой мой, дело мое завершено. Правителем Азии я назначаю Мурену, а тебя — квестором. Пора мне в Италию. Лето кончается, корабли в Эфесе готовы к отплытию, и Нептун будет, наверно, милостив ко мне и к моим храбрым легионам!

Однако Сулла не попал так скоро в Италию, как рассчитывал. Когда войска его сели в Эфесе на корабли и, пересекши в три дня Архипелаг, высадились в Пирее, император почувствовал внезапное недомогание и решил остановиться в Аттике для лечения.

У него была подагра — он испытывал боли в суставах, онемение членов, тяжесть в ногах: пальцы распухали и болели. Врачи предписали ему купанья в Эдепсе, находившемся в Эвбее.

Теплые серные ванны помогли. Оправившись от болезни, он разрешил войскам «запастись добычей» — начались грабежи. Сам император захватил богатую библиотеку Апелликонта и множество предметов искусства, которые предназначал для украшения римских храмов.

Устрашенные греки льстили «владыке мира», величая его превыше всех героев и полководцев, установили в Афинах в честь его праздник Суллею и воздвигли много статуй на агорах, в театрах и гимназиях.

Однако он был равнодушен: «Подлые эллины ненавидят нас и презирают, — думал он, — но льстят, боясь меня и моих легионариев. Теперь они не посмеют восстать. А если восстанут…»

Скрипнул зубами и приказал войскам двигаться на Патрас и Диррахион.

— В Италию! В Италию! — радостно кричали легионы, приветствуя императора, сидевшего на коне.

А он смотрел на этих мужественных ветеранов и думал:

«С ними я пройду всю Италию и восстановлю поруганную дедовскую власть на вечные времена».

Он отправлялся во главе сорока тысяч человек и тысячи шестисот кораблей, оставляя после себя в Элладеполное опустошение.


VII


После смерти Мария главою республики стал Цинна. Его законы были направлены к улучшению жизни народа, и за ним шли рабы, вольноотпущенники и большинство италиков. Цинне казалось, что республика на правильном пути, однако кто-то ей мешал, а кто — Цинна не понимал.

Демократия, единая в ненависти к олигархам, но неустойчивая в своих целях, подчинялась сенату, который строил против нее козни.

Мульвию казалось, что всё идет хорошо. Только слухи о возвращении Суллы, волновавшие Рим, беспокоили его.

Популяры не давали Цинне покоя, требуя принять меры дляохраны республики от вторжения «врага отечества», но консул, зная от соглядатаев о немногочисленном войске Суллы, говорил:

— Стоит мне только крикнуть, и весь Рим подымится против злодея!

Однажды Цинна, находясь у Цезарей, поспорил с молодым Гаем, своим зятем, за которого вышла недавно его любимая дочь Корнелия.

Гай, сын брата Юлии, вдовы Мария, и жены его Аврилии, был еще молод, но уже выказывал большие способности: умный, образованный, он возразил тестю, когда тот повторил свое любимое выражение о готовности всего Рима выступить против Суллы:

— Не преувеличиваешь ли ты, дорогой отец? Сулла выдержал яростную борьбу против азиатских полчищ Митридата…

— Но не против римлян!

— Онразбил Фимбрию…

— Кто такой был Фимбрия? Пустой человек, щеголь, хвастун, смелый любовник…

— И храбрый воин! Разве ты сам не превозносил его, посылая с Валерием Флакком в Грецию?

Цинна нахмурился. Он сознавал, что зять прав.

«Но как помешать Сулле? — размышлял он, поглядывая на вдову Мария и думая, что она должна тотчас же выехать из Рима, лишь только Сулла высадится в Италии. — Берега охраняются плохо, и неизвестно, где он бросит якорь. И, конечно, нужно ожидать его со стороны Остии или ближайшей гавани к Риму. Завтра побеседую с Карбоном, и мы подумаем, что делать».

Меры пришлось принимать срочные. Цинна и Карбон решили произвести набор войск, узнав, что сенат получил гордое послание Суллы. Перечислив, что им сделано в Югуртинскую и Кимбрскую войну, во время претуры в Киликии, в Союзническую войну, во время консульства и в борьбе с Митридатом, проконсул обвинял сенат в том, что его, Суллу, сделали проскриптом, друзей перебили, дом разрушили и его жена принуждена была с детьми спасаться бегством от палачей. Послание его кончалось словами: «Я отомщу за эти жертвы и за всю республику, невзирая на сословие виновных, их заслуги и магистратуру. Я — меч Марса-мстителя над непокорной Италией».

Сенат испугался и отправил к Сулле посольство с предложением мира. Только теперь понял Цинна, кто мешал правильной жизни республики: сенат! Нужно было раздавить его, когда они с Марием заняли Рим!..

Взбешенные поведением сената, Цинна и Карбон, провозгласив себя консулами на два года, решили посадить войска на корабли и направить их в Либурнию.

— Оттуда мы двинемся навстречу Сулле, — говорил Карбон воинам, — и нападем врасплох на него.

Переправив благополучно часть легионов, Цинна стал готовить остальных воинов.

День был пасмурный, море неспокойно билось о берега. Легионарии неохотно садились на корабли. В полдень лазурное море потемнело, и войска стали роптать.

— Буря будет! Куда он нас ведет? — кричали легионарии. — Против победителя Митридата? Против его ветеранов? Не пойдем!..

— Разве можно устоять против Суллы? Не будем воевать с земляками, проливать римскую кровь!

Ропот разрастался. Воины решили самовольно возвратиться на родину.

К вечеру легионарии высадились на берег и бросились в рассыпную:

— Домой, домой! Не хотим больше воевать! Домой!

Цинна выбежал из шатра с обнаженным мечом в руке.

— Остановитесь! — закричал он. — Кто, как не вы, должны защищать республику от патриция, — который угрожает нам и сенату жестокой расправой? Воины, вспомните времена Мария, боровшегося за плебс! Вспомните свое господство и подумайте, что. несет нам Сулла! Кровь, насилия и грабежи!..

— Домой, домой! — прервали его легионарии, и рев сотен глоток заглушил речь консула.

— Ликторы, ко мне! — закричал Цинна и приказал хватать непокорных и расправляться с ними.

Ликторы выхватили секиры, и один из них стегнул легионария прутом по голове. Тот ответил обидчику ударом кулака в зубы.

— Схватить бунтовщика! — распорядился Цинна. Но воины оттеснили консула, и в него полетели камни.

— Что вы делаете? — закричал Цинна.

Но толпа с ревом окружила его. Он видел яростные лица, дикие глаза, слышал проклятья и понял, что с ним безжалостно расправятся, если он не сумеет овладеть этими взбешенными людьми.

Пробовал говорить, но ему не давали, оскорбляя его. Тогда он бросился с мечом на мятежников. А потом побежал. За ним мчались разъяренные воины, скользя, падая в грязь, подымаясь. Впереди был шатер, дальше простиралось поле и вдали на холме — деревушка.

«Погиб», — подумал он и обернулся.

— Стойте! Я, консул, повелеваю вам…

Но толпа не слушала его. И он опять побежал. Полетели камни. Один задел ему плечо, другой попал в голову. Цинна пошатнулся. Набежали воины — сверкнули мечи, и он, почувствовав ноющую боль в теле, уронил обагренное кровью оружие. Упал. А озверевшие люди набросились на безжизненное тело и долго топтали его грубыми калигами.

Насытив свою ярость, они стали медленно расходиться, собираясь по нескольку человек, и шептались, сговариваясь о грабеже лагеря.

Карбон, узнав об убийстве Цинны, отозвал легионы из Либурнии.

Мульвий был очевидцем дикого убийства Цинны, но помешать не мог, и если бы вступился, разъяренные легионарии разорвали бы его в клочья.

Не желая больше оставаться в восставшем войске, он в тот же день отправился в Рим.

Сидя у Геспера в атриуме и беседуя с ним и с Виллием, Мульвий покачивал головою:

— Трудно бороться нам с олигархами. Идет Сулла, муж жестокий, и если мы не уничтожим его — быть страшной резне.

— Это так, — отозвался Геспер, — на моих глазах погибли Гракхи и мой господин Фульвий Флакк, которые боролись за плебс; затем Фортуна отняла у нас Сатурнина, Главцию, Сафея; погибли тысячи людей… Боги одни знают, что будет дальше.

— Ты сомневаешься в победе плебса? — вскричал Виллий.

— Нет, когда-нибудь плебс победит, сплотившись, а разрозненные выступления обречены на неудачу…

— По-твоему, — не унимался Виллий, — лучше было бы нам прекратить борьбу и сдаться?

— Нет, бороться нужно, но не так: без подготовки у нас ничего не выйдет.

Мульвий молчал, задумавшись. Слова Геспера разбудили в нем воспоминания о Союзнической войне. Италики готовились долго. Мульвий видел склады оружия, свинцовые пули, отливаемые закопченными людьми, кузницы, где днем и ночью ковались мечи и наконечники копий, женщин, занятых пошивкой одежды, сапожников, точавших калиги для воинов, и толпы юношей, обучавшихся тайком военному делу. Да, подготовка была нужна. А здесь?

Он вздохнул и собирался спросить Геспера, стоит ли бороться, когда надежды на победу мало, и обрадовался, услышав спокойные слова:

— С нами будут Телезин и Лампоний.

— Это храбрые мужи, и если они не одолеют жестокого патриция, кто же победит его?

Геспер сказал:

— Я почти старик, и то не откажусь от борьбы. Завтра мы с Виллием уезжаем к Телезину под личиной земледельцев. Дороги небезопасны, соглядатаи рыщут, инеобходима осторожность.

«Куда же мне? — подумал Мульвий, и вдруг мысль о Сертории сверкнула неожиданно: — К нему, к нему! Цинна был прав, возвеличивая его… Кто из вождей может сравниться с ним? Карбон? Телезин? Лампоний? Все они отчаянно храбры, но ни один не обладает такой хитростью, упорством и изворотливостью, как Серторий!»

На другой день три человека, смешавшись с торговцами зеленью, выбрались из Рима, направляясь в разные стороны. Все они ехали на повозках, в которых лежали остатки непроданных бобов, лука и чеснока.


VIII


Высадившись в Брундизии, Сулла двинулся на Рим.

Много месяцев шел он с упорным боем, встречая на пути яростное сопротивление: против него действовало двухсоттысячное войско.

Предполагая вначале быстро овладеть городом, он увидел, что имя его внушает ненависть, но цель, к которой он стремился, была, по его мнению, священна, и он считал себя единственным мужем, способным восстановить попранную популярами власть сената и аристократии. Поэтому нужно было усыпить бдительность, привлечь союзников на свою сторону.

Области, через которые он проходил, были враждебны: племена не доверяли ему, поднявшему меч против республики, боясь, что права, добытые десятками тысяч жертв и потоками крови, будут урезаны.

«Умеренно-осторожное обращение с союзниками поможет мне одержать верх над демократами», — думал он и заставил своих воинов поклясться, что они будут обращаться с италиками, как с друзьями и римскими гражданами. А сам огласил воззвание: «Народы благословенной богами Италии! Признавая все права, завоеванные вами и полученные от популяров, призываю вас отречься от тиранов, губящих дорогое отечество, и помочь мне! За это обещаю вам большие милости. Брундизии, Мессапия и Апулия уже награждены по-царски».

Воззвание имело успех: до Самниума и Кампании сопротивления не было. Племена помогали легионам Суллы людьми, лошадьми, мулами, одеждой, продовольствием. Полководец шел впереди, зная от соглядатаев, что этруски, самниты, луканы и иные племена поспешно вооружаются и спешат соединиться с легионами Карбона.

Бои следовали за боями. Невзирая на кровопролитие, Сулла упорно двигался к северу. В его голове стояла мысль: «Неужели я, сломивший Митридата, должен погибнуть в Италии? Нет! Пусть страна станет пустыней, и Рим будет взят!»

Проходя через города, он собирал народ и пытался хитроумными обещаниями склонить его на свою сторону.

Однажды на площади маленького кампанского городка он говорил:

— Квириты, сам Юпитер явился мне во сне и, отдавая свои молнии, сказал: «Люций Корнелий Сулла, любимец богов! Иди на Италию, освободи мой народ от тиранов и восстанови порядок!» И я пошел, не смея ослушаться. И всюду, где я прохожу, союзники мне помогают… Так и вы, квириты, должны мне помочь! А я не только не посягну на ваши права, но еще осыплю вас милостями, если вы дадите мне новобранцев и провиант для легионов!.. Когда же Рим будет взят, я создам самую счастливую республику в мире, и вы станете нашими дорогими братьями!..

Он лгал, хитрил, изворачивался, и толпа слушала его, затаив дыхание.

— Не верьте вождю олигархов! — донесся голос, и из толпы вышел старик. — Всё это обман! Кто, как не ты, Люций Корнелий Сулла, притеснял нас в Союзническую войну и рубил нам головы? Кто, как не ты, взяв Рим перед войной с Митридатом, установил господство аристократии?

Сулла нагло засмеялся.

— А разве я не привлек в сенат популяров? Я помог Цинне стать консулом, а его приверженцам управлять республикой. И не моя вина, квириты, что тирания всем надоела и его убили!

Толпа молчала.

— А ты, старик, выжил из ума и напрасно дурачишь верных сынов Рима! Так ли я говорю, квириты?

— Да здравствует император! — закричало несколько человек, и толпа подхватила возглас.

Однако на хитрость Суллы попадались единичные города, хотя он щедро разбрасывал обещания. И чем дальше он шел с легионами, тем было труднее: население выступало с оружием, происходили яростные бои, и полководец, не задумываясь, заливал кровью области.

Двигаясь, он надеялся на помощь нобилей и обрадовался, когда к нему присоединились Метелл Пий, подавлявший восстание союзников, молодежь из оптиматских семейств (выделялись Красс и Помпей), а затем малоспособные, но храбрые юноши, готовые пожертвовать за него своей жизнью.

Победы Красса над марианцами, подвиги Помпея, деятельность Метелла Пия, бегство Сертория в Иберию — все это радовало Суллу, а когда ему удалось победить консула Норбана, а Сципиона принудить к отступлению, — дорога на Рим после трехлетней борьбы была открыта.

Войска шли всю ночь. Посланная разведка донесла, что движутся огромные силы союзников.

— А впереди, — сообщил Базилл, начальник разведки, — идут самниты и луканы во главе с Телезином и Лампонием, вождями смелыми и отчаянными. Неприятельская конница рвется в бой, я слышал крики самнитов и луканов, требовавших разрушения Рима…

Сулла засмеялся.

— Разве не я разбил Норбана при Канузе, уничтожив у него шесть тысяч человек и потеряв только семьдесят? Разве воины бездарного Сципиона не перешли на мою сторону? А победы моих сподвижников? Пусть же враги кричат и требуют невозможного!

Пришло тревожное донесение: Телезин, имея против себя с правого фланга Суллу, а с тыла — Помпея, выступил ночью, чтобы броситься на Рим.

— Он едва не ворвался в беззащитный город, — говорил Базилл, — и сейчас находится в десяти стадияхor Коллинских ворот… Что прикажешь, император?

— Послать отряд конницы аристократов во главе с Аппием Клавдием…

На рассвете пришло известие, что Телезин изрубил конницу аристократов и Аппий Клавдий погиб.

— Послать Бальба с семьюстами! — распорядился Сулла и выступил во главе войска.

Рядом с ним ехали легаты Долабелла и Торкват.

— Пусть передние когорты завтракают, а затем — в бой…

— Разве ты не дашь отдохнуть утомленным воинам? — говорили, перебивая друг друга, Долабелла и Торкват. — Самниты, луканы — смертельные враги Рима!

— Трубить бой! — крикнул Сулла, когда завтрак кончился.

Заиграли трубы, послышался топот лошадей, и правый фланг, поддержанный конницей, вступив в бой, опрокинул неприятеля после отчаянного сражения. Но левый фланг, теснимый противником, поддавался, и Сулла, боясь, что воины не выдержат натиска и обратятся в бегство, поскакал к ним.

Под ним была белая горячая лошадь, рвавшаяся вперед, и он, несмотря на быстроту скачки, выхватил из-за пазухи золотую статуэтку Аполлона Дельфийского (он носил ее на груди в сражениях) и, целуя ее, громко воскликнул:

— О, Аполлон Дельфийский! Неужели ты оставишь Корнелия Суллу в воротах его родного города, чтобы он погиб со своими согражданами после ряда сражений, дарованных тобою?

И, обратившись к отступавшим воинам, закричал:

— Вперед, непобедимые львы!.. А вы… куда вы, трусы, ставшие бабами?.. Стойте, проклятые, иначе мой меч продырявит ваши кишки!

Так, одних возвеличивая, других порицая, а третьем угрожая, он заставлял бойцов возвращаться.

Однако все его старания оказались напрасными.

Телезин, объезжая самнитские войска, воодушевлял их криками:

— Наступил последний день Рима! Воины, мы должны разрушить город до основания! И пока не вырубим лес, проклятое логовище волков, свобода Италии будет под угрозой! Вперед!

Выехал Геспер, затрубил. Потом, взмахнув мечом, поскакал на римлян.

Самниты обрушились на левый фланг легионов Суллы с отчаянным мужеством. Римляне не выдержали натиска. Началось беспорядочное бегство. Сулла, увлекаемый толпой, бежал в лагерь. Казалось, что всё было потеряно: и Рим, и Пренест, и сотни городов…

…В глубоком раздумьи сидел император перед потухающим костром. Неужели боги отвернулись от него?..

В полночь предстал перед ним гонец:

— Император, твой помощник Марк Люций Красс разбил неприятеля и преследовал до Атемн. Враг почти уничтожен! Красс просит прислать ужин для него и легионов…

Радость вспыхнула на лице Суллы.

— Телезин? Лампоний? Мятежные вожди? — выговорил он, задыхаясь.

— Телезин пал в бою, Лампоний и вожди бежали…

— Ловить! — свирепо крикнул он. — Возьми людей! Подожди… Базилл и Хризогон, в путь!.. Поймать мятежников…

Лицо его пылало.

Повернувшись к подошедшему Метеллу Пию, он сказал:

— Слава богам: победа наша! Вели трубить поход… Под звуки труб легионы двинулись по пыльной дороге, загроможденной трупами людей и лошадей.

— На Атемны! — приказал Сулла, выезжая впереди прислушиваясь к песне в дальних рядах.

Она приближалась, как ропот идущего моря, превратилась в рокот, сменилась грохотом и докатилась раскатами грома до передних рядов — лошадь встрепенулась, беспокойно заметалась под полководцем, а песня гремела, радуя императора:


Славный, великий,
Равный титанам,
Равный героям,
Равный богам,
Люций Корнелий
Сулла, счастливый,
В битвах кровавых
Славу стяжал…Слава, слава!..

Сулла подпевал, и пели трибуны, сотники, префекты конницы, декурионы, обозные и рабы.


IX


Победоносный император, в сверкающем шлеме с черной кристой, с обнаженным мечом в руке, въехал в Рим на белом горячем коне во главе легионов. За ними шли под стражей сдавшиеся, обезоруженные самниты, которым была обещана жизнь. Их было несколько тысяч. Население встречало Суллу радостными криками: женщины и дети бросали к ногам его лошади цветы; мужчины приветливо махали шапками, называя его спасителем.

А он ехал с суровым видом, едва отвечая на приветствия. Позади него следовали верхами низкорослый Марк Красс и высокий, широкоплечий Гней Помпей, молодые, веселые. Они подмигивали римским красавицам, и, когда девушки и женщины смущенно улыбались, они посылали им поцелуи. Сулла обернулся к ним:

— Загнать военнопленных в цирк и зорко стеречь, а сенаторам собраться в храме Беллоны! Приказать виаторам доставлять силой тех, кто будет медлить!

Сенаторы быстро собрались. Император стал говорить. Его речь гневно зазвучала под сводами храма:

— Отцы государства, где вы были и что делали, когда Марий заливал кровью Рим, казнил моих друзей, заставил бежать многих патрициев? Что руководило вами, когда вы молчали, терпя тиранию безумного старика? Вы трусили, отцы, вы опозорили римскую республику… И кто ответит мне честно, достойны ли такие сенаторы управлять государством?

Все молчали. Вошел центурион, охранявший пленных самнитов, нагнулся к Сулле. Император что-то ответил и, оглянув бледных сенаторов, продолжал:

— Сенат должен быть твердой властью, оплотом патрициев против посягательств алчных всадников и мятежных плебеев. А что было? Сенат стал игрушкой в руках Мария, который посадил туда своих приверженцев. Нет, впредь так не будет! Марий начал гражданскую войну, и его сторонники ответят за него кровью и жизнью…

— Ты говоришь о твердой власти сената, — послышался чей-то голос, — а что он мог сделать, если ты сам не исполнил его приказания?

Сулла вспыхнул:

— Приказание, которое я получил, не исходило от сената, потому что его уже не было… Вместо него было глупое, растерянное стадо старых дураков, лысых трусов и упрямых ослов!

Тяжелое молчание.

— Суровыми мерами я восстановлю порядок и спокойствие, создам такую власть…

Надрывный вопль прервал его речь. Сенаторы в ужасе вскочили, многие бросились к двери. Крики повторились. Это были убиваемые люди.

Сулла поднял руку, лицо его было холодно.

— Пусть отцы государства внимательно слушают и не развлекаются посторонними вещами. И пусть не смущают их крики. Это учат, по моему приказанию, нескольких негодяев!

Но это было не «несколько негодяев», а шесть тысяч военнопленных самнитов. Со связанными назад руками, полунагие, усталые и голодные, они сидели кучками на арене цирка, охраняемые вооруженными легионариями, и переговаривались между собой в ожидании обещанной похлебки.

Когда появился центурион, все повернулись к нему. Во взглядах пленников светилась надежда, и старый воин смутился. Вспомнив, однако, приказание Суллы, он крикнул легионариям:

— Император приказал перебить всех этих злодеев! Самниты остолбенели. Но воины уже набросились на них: кололи копьями, сносили мечами головы. Вопли переходили в бешеный рев злобы, ненависти, бессилия. Связанные, пленники метались по арене, взывали о помощи к богам, проклинали Суллу, нарушившего обещание, — всё было напрасно: мечи рубили, копья вонзались в тела, и груды трупов устилали цирк. Лужи крови, которой не мог впитать песок, хлопали под ногами. Пленники сбивались в кучу, становились на колени, думая перегрызть веревки, которыми были связаны руки товарищей, но бессильны были зубы, да и времени было мало. Тогда отчаявшиеся люди бросились на врагов: они работали головами, как таранами, дрались ногами, и если удавалось сбить легионария с ног, яростно впивались ему зубами в лицо или шею.

Центурион вызвал отряд лучников.

Зажужжали стрелы, и самниты поняли, что всё для них кончено. Но ни один не молил о пощаде.

— Проклятье предателю! — кричали они. — Проклятье палачу! — И падали под стрелами метких лучников.

Тысячи трупов, как деревья после бурелома, устилали арену, а легионарии и служители цирка добивали раненых, подававших признаки жизни.

Сулла вышел из храма Беллоны, окруженный сподвижниками. Он приказал разогнать толпы народа, которые теснились у входа, привлеченные воплями, и вошел в цирк.

Сопровождавшие его вздрогнули при виде крови, срубленных голов, исковерканных туловищ, развороченных внутренностей и бросились было обратно, но Сулла крикнул:

— Куда?

Остановились, взглянули на него. Лицо императора было равнодушно, а голос спокоен, когда он говорил с холодной жестокостью:

— Слава богам! Наконец-то я избавился от шайки разбойников, которая, посеяв смуту в республике, устремилась на Рим, чтобы разграбить его.

И, обернувшись к служителям, приказал:

— Тела бросить в Тибр, кровь засыпать песком!


X


В Риме начались убийства.

Первым делом Сулла стал мстить приверженцам Мария. По доносам, без судебного следствия, граждан убивали на улицах, в храмах, в домах; умерщвляли мужчин, женщин, детей. Принадлежность к популярам, сочувствие им, слово, сказанное против Суллы, сожаление о временах Мария и Цинны — всё это каралось смертью.

А император, окруженный сподвижниками, равнодушно смотрел на убийства, совершаемые любимым вольноотпущенником Хризогоном, на зверства Катилины, и кровь истязуемых квиритов не вызывала в нем жалости.

Катилина был молодой промотавшийся патриций. Он примкнул к Сулле тотчас же после вступления императора в Рим: приветствуя его на улице громким криком:«Vivat liberator patriae!»[61]— он заслужил любезную улыбку Суллы и приглашение вечером на пиршество, где выказал себя преданным его слугою. Сильный, как атлет, он задушил тут же, на глазах императора, одного всадника, осмелившегося прекословить новому владыке Рима, и ударом кулака уложил на месте сенатора, отозвавшегося с похвалой о Марии. Сулла приблизил его к себе и поручил ему вылавливать марианцев.

Иногда император сам руководил налетами на их дома, сам рубил головы сенаторам, видным патрициям и всадникам. Багровый от гнева, с искривленным ртом, он кричал, работая мечом:

— Так наказывают боги моей рукой врагов отечества!

Однажды ветераны, рассыпавшись по улице, выволокли из одного дома женщину. Они глумились над ней, собираясь изнасиловать, а потом задушить, и крики их долетели до Суллы:

— Смотрите — это жена старого Мария! А, испугалась, подлая? Скоро мы твоего сынка повесим на городской стене!

Это был намек на Мария Младшего, запершегося в Пренесте.

«Жена Мария? Юлия?» — задумался Сулла и, растолкав разнузданных воинов, подошел к побелевшей от испуга Юлии и поклонился.

Ветераны разбежались. Почтение императора к вдове Мария удивило и испугало их.

Подбежал Хризогон и робко сказал:

— Прости, император, мы не знали…

— Иди, иди. Повели прекратить на сегодняшний день все преследования, — ответил Сулла.

Лицо его было не такое свирепое, как в эти дни, а мягкое, улыбающееся: глаза светились радостью.

Юлия стояла перед ним, опустив глаза. С тех пор, как они виделись, лицо ее поблекло, в волосах появилась седина, но когда она подняла «горячие глаза прежней Юлии» (так подумал он), сердце его сжалось. А она молчала, не зная, как держать себя в его присутствии, и испытывала к нему какое-то смешанное чувство благодарности и презрения. Он опять защитил ее, но он палач: мстит, убивает, и разве можно уважать такого мужа?..

— Юлия, — упрекнул он ее, — почему ты не обратилась ко мне сразу, когда я взял Рим? Тебя бы не оскорбляли эти презренные твари…

— Люций, — поникла она головою, — благодарю тебя за спасение, но… зачем эти убийства? Зачем месть?

— Что?.. Молчи, молчи!.. Твой муж, эта грязная гадина, первый начал резню… Он казнил моих друзей и сторонников, и неужели я смирюсь? Проклятье ему и Цинне! Слава Риму, что он уничтожил Сатурнина и его приверженцев, Цинну и его злодеев, а Мария довел до дикой зависти, которая вызвала у него пьянство. И еще большая слава воссияет над Римом, когда голова молодого Мария будет выставлена на ростре на посмешище толпы!

— О, умоляю тебя…

— Молчи! Я пощадил тебя во имя нашей прежней любви, и если хочешь жить спокойно — не мешай мне…

— Разве я мешаю?

— …не мешай своими речами. Иначе я не пощажу и тебя!..

Она опустила голову, но тут же подняла ее.

— Люций, я не боюсь тебя… Верно, Марий казнил, но он это делал во имя идеи, а ты… во имя чего убиваешь ты граждан, во имя чего издеваешься над народом?

Он улыбнулся, и эта улыбка показалась Юлии такой ласковой, что она схватила его руку:

— О Люций!..

— Не прикасайся ко мне после кровавых дел твоего мужа! Уйди! Я прикажу тебя не трогать! Я не хочу тебя видеть, пока все приверженцы Мария и все, сочувствующие ему, не будут уничтожены! Идеи Гракхов и Саурнина должны быть похоронены навеки!

Юлия молчала, потом заглянула ему в глаза:

— Разве идею можно истребить, Люций?

Сулла не ожидал такого ответа. Он задумчиво смотрел, как рабы убирали трупы, и равнодушное лицо его принимало холодное выражение.

— Можно, — сурово сказал он, — всё можно. Я восстановлю старые времена и расчищу путь для диктатуры, для монархии. И Рим навсегда забудет ваши глупые идеи…

Он отвернулся от нее, злобно шепнул:

— Проклятый Платон! Сумасшедший старик! Это ты, ты, бородатый козел, виною всему!..

Увидев Хризогона у лавки торговца сладостями, он подозвал его:

— Этот дом и обитателей его не трогать, — приказал он, — поставить здесь легионария и предупредить его. В случае нарушения приказания ответишь, как за измену. Вот тебе, госпожа, охранная дощечка, — протянул он ей табличку, — но ты не смеешь пускать к себе никого: ни родных, ни друзей — я запрещаю.

Она молчала.

— Иди. Помни, что я сказал.


XI


Хризогон шепотом докладывал Сулле о поимке Ойнея в окрестностях города.

— Он жил в собственном домике, занимался огородничеством, и если бы не частые посещения им лупанара, куда он ходил за деньгами, его бы не найти. Вчера соглядатаи взяли его.

Лицо Суллы побагровело.

— Сопротивлялся?

— Нет, господин! Вот его слова: «Я верный раб диктатора».

Сулла засмеялся. О преступной деятельности Ойнея он уже знал, и мельчайшие подробности его предательств возникали в его голове в строгом порядке: друзья погибли, жены их обесчещены бардиэями, дети…

Встал:

— А жена его?

— Тукцию ты приказал не трогать… Сулла топнул ногою:

— Взять! Обоих привести ко мне!

Лицо его пылало, и темная морщина залегла между бровей.

Вспомнил Тукцию, ее лицо, глаза, тело и сморщился, как от боли.

— Плебейка, — шепнул он и зашагал, громко стуча калигами по полу.

Остановился перед картиной с изображением киклопов и долго смотрел на приветливое лицо Хирона. Потом взгляд его скользнул по восторженному лицу Леды, к которой прильнул лебедь, и когда Сулла обернулся, — в атриум входил Хризогон во главе стражи.

— Госпожа дома? — спросил Сулла.

— Нет, господин, — ответил вольноотпущенник, — она с детьми у Метеллов.

— Оставь нас одних.

В атриуме осталось три человека. Сулла поднял глаза. Гнев его уже остыл.

«Постарели… всё это было давно… Вольноотпущенник Ойней, любимец Цецилии… Тукция… Предатель и соучастница…»

Подошел к ним.

— Скажи, Ойней, сколько ты предал моих сторонников?

Лицо грека исказилось, стало землистым.

— Клянусь богами, меня оклеветали! — вскричал он, упав на колени.

— Верно, Тукция?

Женщина задрожала. Жалость к мужу боролась в ней с преданностью и любовью к полководцу. И, не зная, что сказать, она опустила голову, потом протянула к нему руки, готовая сознаться во всем и просить за Ойнея.

— Что же ты молчишь?

Взглянула на мужа и жалость победила.

— Верно, господин, он оклеветан.

В глазах Ойнея вспыхнула надежда. Он поднял голову, но Сулла, наблюдавший за ним, ударом калиги в лицо свалил его на пол.

— Подлый лжец и предатель! — крикнул он. — Отвечай, сколько человек предал?

Грек стонал. Тукция, растерявшись, размазывала ладонями кровь на разбитом лице мужа.

— А ты…

Сулла схватил ее за волосы и отшвырнул в глубину атриума.

— Будешь говорить? — повернулся он к Ойнею. Тот приподнялся:

— Пощади… не был предателем… клянусь Громовержцем…

— Увидим. Эй, Хризогон, кликни Базилла…

Грек понял. Оскалив зубы, он завыл, и вой его был похож не то на смех, не то на рыдание.

— Пытать будешь?

— Кости ломать… Ойней вскочил.

— Нет, нет! — пронзительно завопил он. — Будь милостив! Боги, смягчите его сердце… боги… Ты не сделаешь этого… господи… Тукция!..

Женщина вскочила. Растрепанная, простоволосая, она заломила в отчаянии руки и грохнулась на пол:

— Прости!

Вошли Хризогон, Базилл и два раба. По знаку Суллы, невольники набросились на Ойнея, сорвали с него одежду и, связав ему руки и ноги, оставили на полу.

— Прикажешь? — повернулся Хризогон к полководцу.

Сулла кивнул, и Базилл поднял железный инструмент с широким зажимом, усаженным острыми зазубринами.

— Ойней, будешь говорить?

Грек выл, что-то бормотал и опять выл.

Сулла махнул рукою. Затрещали кости, вой сменился надрывным воплем, и преступник затих.

Тукция вскочила, как безумная, бросилась к мужу.

Раб вылил ему на голову ведро воды.

Ойней открыл мутные глаза: они остановились на жене, и вдруг огонек сознания мелькнул в них.

— Тукция, — вымолвил грек, заплакав, — прости…

— Молчать! — крикнул Сулла и, подойдя к Тукции, схватил ее за руку. — Пусть он сознается… А может быть, ты знаешь об его делах? Говоришь, невиновен?

Твердо отступила, стиснув зубы:

— Невиновен.

— А ну-ка, Базилл!

Опять затрещали кости, и в вопле послышались прерывистые слова:

— Буду… буду говорить…

— Ну-у? — сказал Сулла, скользя калигами по залитому кровью полу.

— Господин, он в беспамятстве, — шепнул Хризогон.

— Базилл!

Палач отливал грека холодной водою, но не мог привести в чувство. Ойней лежал неподвижно, как труп, итак же неподвижно сидела на полу Тукция, обняв колени, и тихо смеялась. Сначала Сулла не обращал на нее внимания, а услышав смех, нахмурился, но тотчас же лицо стало каменно-спокойным, и он сказал:

— Хризогон, сними ей голову…

Меч дрожал в руке вольноотпущенника.

— Не могу, господин!

— Что? Разве ты не рубил голов в Афинах и Азии? Хризогон опустил глаза.

— Слышал? Ты играешь, Хризогон, своей головою…Вольноотпущенник зашел сзади Тукции, и холодное лезвие коснулось ее шеи. Безголовое тело сидело несколько секунд, обняв колени, и, покачнувшись, мягко опрокинулось на бок.

Ойней очнулся.

Смерть Тукции поразила его. Он не слышал слов обращавшегося к нему Суллы и, когда увидел его перед собой, с ненавистью крикнул:

— Палач, собака, кровопийца!

Мускул дрогнул на щеке Суллы.

— Ломать кости, выколоть глаза, отрезать уши…

— А потом? — пролепетал Хризогон.

— Отрубить голову, — холодно сказал Сулла и сел в троноподобное кресло.


XII


Во все города были посланы гонцы с приказанием вылавливать и уничтожать марианцев. Двинулись толпы соглядатаев, с льстивыми и ласковыми речами на губах и с кинжалами под одеждой. За ними следовали карательные отряды, которым было приказано убивать даже по подозрению, а имущество отбирать в казну.

Жизнь в Риме почти замерла. Никто не был уверен» завтрашнем дне: ни патриций, ни всадник, ни плебей, ни раб. Всем угрожала смерть. Несколько человек успели бежать в Альпы к варварам, на юг Италии и в Сицилию, иные — в области Галлии, не завоеванные еще римлянами, проклиная неблагодарное отечество и палачей за страшную жизнь. Некоторые отправлялись в добровольную ссылку, не ожидая решения, Суллы, но он тотчас же приказывал убивать их, а имущество отнимать. Шла широкая раздача вилл приверженцам и земель — ветеранам.

Ужас бродил по улицам Рима, забирался в сенат. Магистраты дрожали, когда входил Сулла, и шепотом подсчитывали число убитых. А молодой Гай Метелл однажды не выдержал:

— Скажи, император, долго ли ты еще намерен наказывать злодеев? — спросил он, смело глядя в лицо Суллы. — Казни увеличиваются, все в страхе. Мы не просим тебя за тех, кого ты решил казнить, но мы желаем, чтобы ты избавил от страха и сомнений тех, кого не тронешь.

— Я еще сам не решил, кому оставить жизнь, — хмуро ответил Сулла.

— Тогда объяви, кого хочешь наказать.

Сулла привстал в кресле — лицо его исказилось от гнева. Все съежились, даже смутился Гай Метелл.

— Эй, Эпикад! — закричал император. — Подай мне список. Сколько человек?

— Восемьдесят, непобедимый император!

— Читай.

В гробовом молчании звучали имена осужденных. Возмущенные сенаторы перешептывались. Иные кричали:

— Я не виноват! За что меня?

— Позор!

— Палач римского народа!

Но кинжалы сулланцев сразу прекращали жалобы и ругань.

Не обращая внимания на вопли, Сулла говорил ровным голосом:

— Вывесить на форуме доски с именами проскриптов. Объявить проскрипции по всей Италии. Кто убьет осужденного — получит два таланта, независимо от того, убил ли раб господина или сын отца. Кто примет у себя проскрипта или спасет его, тот осуждается на смерть со всеми своими близкими: родители, братья и сыновья отвечают за преступное милосердие! Дети внуки проскриптов лишаются гражданских прав, а имущество их переходит в казну.

На другой день на форуме было выставлено двести новых имен, на третий — столько же. По всей Италии прозвучали страшные слова Суллы: «Я занес в эти списки тех, кого помню, но многих я позабыл: имена их будут заноситься по мере того, как будут приходить мне на память».

Граждане не спали по ночам и с утра бежали на форум, где толпился народ перед таблицами с именами проскриптов; каждый боялся увидеть свое имя. В городе шепотом рассказывали об одном нобиле, который, чуждаясь политики, сильно скорбел о несчастьях, постигших республику, и выказывал сострадание к проскриптам. Однажды на форуме он стал читать список и нашел в них свое имя. «Горе мне! — воскликнул он. — Меня губит моя албанская вилла!» Не успел он пройти нескольких шагов, как был убит ударом кинжала в сердце.

Созвав комиции, Сулла восхвалял себя как первого мужа, сумевшего навести порядок в республике, и сказал:

— Я хочу улучшить положение народа, но только при условии, если он будет мне повиноваться: буду владычествовать до тех пор, пока преторы, квесторы и военачальники, служившие моим врагам, не будут уничтожены.

И он спокойно объявил проскриптами сорок сенаторов и тысячу шестьсот всадников.

Это было неожиданностью для нобилей. Уверенные, что гнев Суллы будет направлен против плебеев, они растерялись, когда толпы ветеранов и головорезов Катилины и Красса начали расправу. Улицы почти обезлюдели. Толпы окровавленных злодеев шагали с дикими криками, неся воткнутые на копья головы, чтобы бросить их к ногам Суллы; тащили обнаженные трупы за веревки, привязанные к ногам, нанося мертвецам удары копьями, плюя и глумясь. Никто не смел произнести ни слова.

— Я должен выкорчевать всякий намек на новую смуту, — говорил Сулла, — а человеческих жизней не жаль: женщины народят тысячи детей, и если мужчин истребить даже наполовину и приказать женщинам рожать по пяти раз, убыль будет покрыта сторицею.

Он повелел обшарить всю Италию и сказал Хризогону, ведавшему сыском:

— Преследовать в городах, деревнях и виллах, вылавливать сторонников Цинны, Карбона, Мария и подчиненных им лиц. Заподозренных судить за расположение к популярам, за гостеприимство, дружбу, за помощь деньгами, за путешествие вместе, за любовь к женам и дочерям злодеев, за сострадание к проскриптам. Никакого милосердия! Убивать во имя порядка, славы и могущества республики!

Он сидел в таблинуме, просматривал сочинение Лутация Катула «De consulato meo et derebus gestismeis»[62] доставленное ему Катилиной, и придумывал, какие еще принять меры, чтобы больше укрепить власть, а в атриуме дожидались военачальники, верные сторонники, жаждавшие обогащения каким бы то ни было путем: кровь — так кровь, ссылка — так ссылка, насилие— так насилие, — лишь бы побольше золота, сокровищ, земель и рабов!

Хризогон охранял дверь в таблинум и никого не пускал к господину.

Сулла вышел, остановился на пороге. Все закричали хором:

— Ave imperator![63]

Окинув быстрым взглядом собравшихся, он подозвал к себе Катилину:

— Родной брат твой, которого ты убил, внесен в список проскриптов как бы живой. Ты хотел, чтобы была соблюдена законность.

В голубых глазах Суллы сверкала насмешка: нагнувшись к Катилине, он шепнул:

— Ходят слухи о твоей кровосмесительной связи с девами Весты… Берегись, чтобы дело не зашло слишком далеко!..

— Это злые наветы врагов, — не смутился Катилина, и его блуждающие глаза остановились на лице Хризогона.

— Повторяю — берегись: сегодня Весталии…

И, повернувшись к своим приближенным, Сулла сказал:

 Я пришел к решению разрушить мятежные крепости (список передан Крассу), которые сопротивлялись моим легионам: срыть стены, наложить публичные денежные взыскания на заподозренное население некоторых городов и огромные пени на целые области (список передан Сизенне). Я поселю своих ветеранов под видом колонистов в городах и деревнях, чтобы иметь точки опоры во всей Италии, раздам им виллы, земли и дома проскриптов: ветераны будут довольны и поддержат нас в нужную минуту. Поэтому, дорогие друзья, вам надлежит с помощью богов поскорее взяться за дело.

— Кому прикажешь заняться размещением ветеранов? — спросил Хризогон.

— Тебе и Катилине. Списки получите у моего криба Эникада. А теперь выйдемте на улицу. Весталии, Весталии! — засмеялся Сулла и нагнулся к Катилине: — Кровосмешение карается смертью. Я говорю не о любви отца к дочери или брата к сестре, а о связи квирита с весталкою.

Катилина побледнел.

— Меня ненавидят, император, и стараются оклеветать, у меня есть обожаемая жена и несколько любовниц…

— Смотри. Я поворачиваю жизнь и историю к древним временам и не потерплю надругательств над верой и святостьюобычаев.

Катилина позеленел.

— Император…

— Я сказал. Приказываю, чтобы таких слухов больше не было!

И, отвернувшись от него, Сулла зашагал по улице.

Впереди шли двадцать четыре ликтора с блестящими секирами, воткнутыми в связки прутьев, за ними император в пурпурной тоге триумфатора, в аттическом шлеме с черной гривой, развевающейся по ветру; вокруг теснились друзья, сподвижники. Народ остановился, приветствуя его криками, а он думал: «Остается сломить молодого Мария, запершегося в Пренесте; это сделает Офелла, а уничтожить притаившихся популяров, во главе с Карбоном, поручу Помпею. И когда кончу с мятежниками, объявлю всему миру: «Порядок восстановлен».

На форуме толпился народ, у храма Кастора и в прилегавших улицах происходили, по обычаю, пляски. Процессия босых матрон торжественно двигалась к храму. Они несли в руках блюда с простой едой. Храм Весты был открыт. Там публично молились о благоденствии римского народа и приносили жертвы в присутствии гражданок.

Сулла вошел в храм, оставив друзей у входа. В руке у него было блюдо с мясом. Старшая весталка, узнав императора, наклонила голову и взяла протянутое блюдо.

Нарушая все обычаи, не обращая внимания на ропот женщин, Сулла пошел, громко стуча калигами, к очагу.

Пламя, олицетворявшее богиню, ярко пылало. Весталки, в длинных белых одеждах с пурпурной каймой по краям, с белыми широкими повязками на головах, стояли у огня, охраняя выставленные напоказ священные предметы. Это были древние вещицы, убранные ржаными колосьями: статуэтки Ромула и Рема, корыто, в котором они носились по Тибру, волчица, жертвенник, обломок камня из первой воздвигнутой стены.

Принеся жертву, Сулла опустил голову, как бы всматриваясь в пламя: глаза его скользили по лицам матрон и плебеек, искали на них выражения злобы, гнева, ненависти; взглянул на весталок: лица их были невозмутимы, и он подумал, что девушки оторваны от жизни и не думают о политике.

Выйдя из храма, он подозвал Хризогона:

— Останешься со мною. С Каталиной поедет другой.

— Воля твоя, император!

— Из храма будут выходить женщины. Приготовь людей, чтобы выследили, кто они и где живут. Пусть каждый соглядатай смотрит на мою руку; если она на мече — женщина подозрительна…

— Всё?

— Подожди. Список этих женщин принесешь мне сегодня вечером. А потом получишь приказание.

Не моргнув глазом, Хризогон подумал: «Они обречены. Прикажу рабам наточить мечи и кинжалы».


XIII


Сулла следил из Рима за осадою Пренеста. Лукреций Офелла, в начале борьбы перешедший на его сторону (император не очень доверял ему), сообщал, что в городе страшный голод; люди пухнут и умирают, домашние животные съедены, мыши продаются на вес золота, по двести динариев каждая, и недалеко время, когда и мышей не станет: что Марий Младший, отчаявшись в спасении, уничтожает своих личных врагов и друзей Карбона, где попало, даже у алтаря Весты, невзирая на право убежища, и что Пренест скоро падет.

Сулла хищно улыбался, читая донесения, и нахмурился, когда Катилина вбежал без доклада.

— Чего тебе?

Оказалось, что Катилина выследил племянника Мария Старшего. Это был претор, сторонник и любимец плебса.

Сулла встрепенулся: лицо его стало страшным.

— Господин, ты хотел отомстить за Лутация Катула…

Сулла зарычал.

— Тащи его на могилу Катула, — вымолвил он срывающимся голосом, — пытать… сперва поломать кости…потом… содрать шкуру… а голову — мне! Жду тебя на форуме.

Катилина выбежал, а Сулла отправился на форум и, усевшись, стал дожидаться. Он молчал, — и все молчали, затаив дыхание. Наконец появился Катилина: он бежал, задыхаясь, тога развевалась.

Остановившись перед Суллой, он протянул ему страшную, окровавленную голову, со сведенным судорогой ртом и глазами, выкатившимися из орбит.

— Брось!

Катилина уронил ее чересчур поспешно на землю и, подбежав к кропильнице, находившейся вблизи храма Аполлона, вымыл в ней руки. А Сулла, насмотревшись на голову, приказал:

— Выставить на ростре! — и отправился домой.

У дверей дожидался гонец с известием о самоубийстве Мария и сдаче Пренеста.

«Приезжай, император, или распорядись, как поступить с непокорным городом, — писал Офелла, — разрушать его жаль, а щадить жителей я не имею права без твоего соизволения…»

Не дочитав эпистолы, Сулла решил ехать в Пренест, расположенный в двухстах стадиях от Рима.

Город храмов лежал, прижавшись к горному хребту, как мифологический зверь, выгнувший спину, чтобы прыгнуть, и на горе, похожей на горб, находился Акрополь. Киклопические темные стены окружали белые дома, теснившиеся на склонах горы, а над ними возвышался храм Фортуны, знаменитый оракулом.

Остановив коня и полюбовавшись несколько мгновений великолепным видом. Сулла воскликнул:

— О мятежный город, гнездо бунтовщиков! Достоин ли ты существовать под небом Италии?

Он ударил коня бичом и помчался к римскому лагерю, палатки которого виднелись в отдалении.

— Подъезжая, он услышал крики: «Vivat imperator!», увидел выстроенные легионы и Офеллу, который в сопровождении нескольких военачальников выехал ему навстречу. Приветственные возгласы не умолкали, и Сулла принужден был обратиться к воинам с краткой речью; он благодарил их за доблесть, радовался вместе с ними победе и, пообещав всем награду, направился к воротам.

«Город пощажу, а население… как боги подскажут…» Сперва он начал было судить виновных и наказывать (тут же убивали), но, потеряв терпение (жителей было двенадцать тысяч), приказал всех перебить.

Крики убиваемых смешивались с песнями военачальников, которые угощали Суллу в шатре Офеллы и пели в честь его хвалебные песни.

— Я пощадил единственного человека — хозяина дома, в котором остановился, — говорил Сулла, поглядывая на собеседников, — остальные заслужили смерть…

— Увы, господин, он сказал… — замялся Офелла.

— Говори.

— Не смею, император! Это дерзкие речи…

— Говори, — повторил Сулла.

Офелла колебался и, опустив глаза, выговорил дрожащим голосом:

— Он сказал так: «Разделю участь граждан, которых губит палач».

— И он? — спокойно спросил Сулла.

— Он бросился, император, в толпу осужденных и погиб с ними.

Сулла засмеялся.

— И ты, конечно, одобряешь поступок негодяя?..

— Что ты, император? — испугался Офелла.

— Я заметил в глазах твоих злорадство… «Погиб», — подумали все, с любопытством поглядывая на дрожавшего Офеллу.

— Император, более верного слуги, чем я, ты никогда не найдешь.

— Гм… может быть… посмотрим…Он взглянул на Офеллу и улыбнулся:

— Я, наверно, ошибся. Благодарю тебя, Лукреций Офелла, за взятие города.

А в голове мелькнуло: «Он полуосужден… И если споткнется, я безжалостно убью его».


XIV


«Зло всех зол — в существовании демократии», — говорил Сулла и, разгромив популяров, приказал Помпею преследовать их вождей.

Вся Италия была наводнена верными ему ветеранами, мятежные города осаждены, а подозрительные заняты сильными отрядами.

«Умиротворю страну, сотру с лица земли мятежные племена (Самниум должен стать пустыней) — и романизация Италии обеспечена. А затем примусь за Иберию».

Его беспокоила мысль о бежавшем в Испанию Сертории. Сулла знал его и, высоко ценя, опасался, как бы не вспыхнула новая междоусобная война и не вызвала брожения на Востоке. Дальновидный, он рассуждал так: «Будь я на месте Сертория — я связался бы с Митридатом, потребовал бы у него помощи, поднял бы всю Имерию и Галлию, при условии, что понтнйский царь повторит поход на Грецию и Македонию, на государства Азии и свяжется с Тиграном, царем Армении. Объединившись с Митридатом и Тиграном, я двинулся бы на Тринакрию и проник бы в Италию со стороны Врундизия, Остии и Генуи: Митридат избрал бы путь Аннибала и одновременно, заняв кораблями Тирренское море, отрезал бы Италию от провинций, а Тигран высадился бы в Центумцелле и двинулся на Рим. Но Серторий — не Сулла и этого не сделает. На Рим он не пойдет, но может поднять Испанию и привлечь Митридата на свою сторону. Поэтому нужно уничтожить его, пока не поздно». И он приказал послать войска в Испанию.

Размышляя над внутренним состоянием республики, Сулла видел, что власть его казалась всем случайной, разбойничьей. Она не была популярна — часть населения пряталась, а часть молчала от ужаса; не было ни законов, ни выборов — всё отмерло. И он предложил сенату рассмотреть его прежние законы и постановления. Сенат поспешил объявить, что всё, сделанное Суллой во время его консульства, — вечно, и в благодарность за заботы о республике воздвиг ему на форуме золотую конную статую с надписью: «Корнелию Сулле, счастливому императору». Она была поставлена против ростр, и народ толпился, глядя на полководца, который, сидя на коне, взвившемся на дыбы, указывал обнаженным мечом на Капитолий.

Он называл себя Счастливым и Эпафродитом, и льстецы величали его этими именами, а он, равнодушный, презирающий чернь, старался унизить ее, осмеять и держать в железном кулаке.

«Я властелин жизни и смерти, — думал он, — владыка подлых римлян, потерявших величие и прежнюю доблесть. Пусть же они узаконят во мне своего господина».

Однажды он внезапно выехал из Рима в Тибур и послал оттуда приказание сенату выбрать интеррекса, а потом предложил избрать себя диктатором не на определенный срок, а до тех пор, пока в римской республике не утихнут волнения.

Выборы состоялись наспех — римляне, не имея законов, предложили Сулле диктатуру: они знали, что навязывают себе тиранию, но жизнь, не ограниченная законами, была подвержена произволу, и они соглашались получить законы, «какие император найдет подходящими для блага республики».

Став диктатором, Сулла разрешил провести выборы консулов и стал обдумывать законы. Он хотел повернуть жизнь к старым порядкам, передать главенство древним аристократическим родам, «достойным» управлять, и думал: «Нужно разредить аристократию, уничтожить бесполезных трутней, и ряды ее пополнить людьми, преданными мне… Права римского гражданства признать за всеми провинциалами, будь то даже варвары, чтобы легче провести романизацию Италии. Все должны быть римлянами — никаких племен, говорящих на своих языках!»

Запретив занимать претуру лицам, не служившим в должности квесторов, а консулат — магистратам, не бывшим преторами, он отменил раздачу дарового хлеба пролетариям, уничтожил комиции по трибам, а деятельность народных трибунов свел к нулю: освободив затем десять тысяч рабов, он даровал им права гражданства, назвал корнелиями, осыпал милостями; это были люди, готовые поддержать его на форуме, слепо преданная стража, всегда вооруженная, охраняющая господина и готовая как на подвиг, так и на любое насилие или преступление.

Проведя законы, Сулла приказал Хризогону разослать соглядатаев на улицы, в общественные здания и в кварталы плебеев. Он хотел знать отношение населения к законам и к нему, диктатору.

Через несколько дней Хризогон, бледнея и путаясь в словах, доложил, что плебс волнуется, кричит о беззаконии и проклинает Суллу, а магистраты недовольны постановлением насчет претуры и консулата.

— Заметил этих мужей? — спросил Сулла. — Как поступил с недовольными?

— Прости, император, но тех и других было так много, что я не решился…

Сулла рассмеялся:

— Тебя испугало количество? Пустяки! Прикажи корнелиям беспощадно убивать недовольных. Такую же меру провести во всей Италии.

— Будет сделано!

— Вменить в обязанность соглядатаям замечать выражение лиц квиритов…

— Прикажешь убивать таких недовольных?

— На месте… Справишься с этим делом — получишь награду.

Хризогон опустился на колени и поцеловал руку Суллы.

— Я достаточно награжден тобой, император! Из грязи, из ничтожества вытащил ты меня железной рукою, возвысил, осыпал милостями… Я, как и десять тысяч корнелиев, готов умереть за тебя каждую минуту…

— Хорошо, — равнодушно выговорил Сулла, — иди. Делай, что приказано.


XV


Удрученные смертью Люцифера, погибшего в бою у Коллинских ворот, Геспер и Виллий тайком вернулись в Рим. Кровопролития, произвол ветеранов, бесправие народа — всё это было страшнее бесчинств во времена Мария: теперь всё делалось с холодным расчетом, было заранее обдумано, и Геспер бессильно сжимал кулаки, беседуя с Виллием.

— Тиран обещал плебсу блага — и обманул! — злобно говорил он. — Где хлеб, где народные трибуны? Сколько людей казнено и сколько будет убито еще из-за угла, без суда и следствия! Месть и борьба — вот что нам остается! Все ненавидят его: и популяры, и вольноотпущенники, которым урезано право голоса, и клиенты, и дети проскриптов, и толпы разорившихся людей, и даже всадники!

— Привлечем ветеранов на свою сторону! — воскликнул Виллий. — Они плебеи и не должны выступать против плебса! О боги, видите? Человеческая жизнь ничего не стоит!..

— Не призывай богов, — усмехнулся Геспер, — они помогают только аристократам. Диктатор создал господство вооруженной силы и жадных своих клевретов. Разве расхищения, грабежи, обжорство, пьянство, мотовство и разврат не ведут республику к упадку?

— Зверя нужно убить, — с ненавистью вымолвил Виллий, — и я попытаюсь… ударить его ножом на форуме.

— Это не избавит нас от тирании, — вздохнул Геспер. — Его место займет другой, третий, десятый, двенадцатый зверь. Нужно объединить всех недовольных и нанести удар всей власти. Идем на форум, может быть, встретим там кого-нибудь из популяров…

На форуме было людно и шумно. Диктатор, окруженный друзьями, сидел в кресле у входа в храм Кастора и Поллукса и, прищурясь, смотрел на толпы народа. Он был в хорошем настроении и подшучивал над двумя военными трибунами, которые одновременно добивались любви у гетеры Флоры. Вдруг глаза его остановились на Хризогоне, который бежал, расталкивая народ.

Вот он ближе… запыхался… поднимается по ступенькам…

На лбу вольноотпущенника пот, в глазах — торжество.

Сулла привстал в кресле:

— Что скажешь?

Хризогон нагнулся к нему, что-то шепнул.

— Ты не ошибся? — побагровел Сулла. — Говоришь, набирает сторонников?

— Взгляни, император! Вот он, окруженный плебеями… Видишь? Нет?.. Смотри по направлению моей руки…

— О, собака! Я предупреждал его, а он ослушался…

Как, не быв ни квестором, ни претором, добиваться консулата?!

Не отрывал глаз от Офеллы.

— Споткнулся, — пробормотал он и, кликнув любимого центуриона, приказал: — Убить!

Геспер и Виллий смотрели издали на Суллу: глаза тирана были устремлены на форум — холодные, равнодушные глаза, твердые, как камень; он видел, как сотник подошел к Офелле и, выхватив меч, пронзил его; слышал, как зашумела толпа…

Геспер бросился на центуриона, добивавшего Офеллу, и вырвал у него меч.

— Вяжите его и ведите к диктатору!

Плебеи остановились у ступеней храма. Пленник спокойным голосом требовал вернуть ему меч. Сулла встал — глаза его сверкали.

— Отпустить центуриона! — резко крикнул он и, когда толпа зашумела, топнул ногою: — Молчать! Он исполнил мои приказание.

Геспер и Виллий вернулись домой в подавленном состоянии.

— Палач, палач, — шептал Геспер, — убивать людей, как мух, плевать даже на своих сторонников! О боги! Выло ли такое чудовище на земле?..


XVI


По случаю второго консульства Суллы и Метелла Пия во дворце диктатора готовились к пиршеству. Палатин был загроможден тележками торговцев, доставлявших живность, овощи, плоды и всё, что было лучшего в Риме. Рабы и вольноотпущенники везли из многих городов Италии вина, мед, рыбу, сыры, пряности, мирру и этруские духи, любимые господином, — их острый, сладковатый запах тяжко дурманил голову. Из школ Кампании были вызваны знаменитые гладиаторы, победители во многих состязаниях; из Афин и Пергама — гетеры; из Спарты — самые красивые девушки, искусные в беге, борьбе и кулачном бою; эфебы из лучших палестр и гимназий: блудницы различных племен и народностей. И все эти люди толпились в садах, на улицах и в портиках, ожидая звонка, возвещающего время обеда или ужина.

В день пиршества обширный атриум был убран цветами и зелеными ветвями. Курильницы дымились на высоких треножниках, распространяя тонкий ароматный запах. Вольноотпущенник Хризогон, с красными щеками, похожими на куски сырого мяса, суетился, бегая по атриуму; громким голосом он приказал сдвигать столы, ставить ложа, покрывать их пурпуром. Рабы и невольницы торопливо разносили дорогие глиняные блюда с сырами, холодным мясом и рыбой и ставили тяжелые серебряные тарелки с различными надписями, выведенными искусной рукой резчика: «Facitis voblissuaviters»;[64] «Est ita valeas».[65]

Но Хризогон приказал унести сыры и ударил раба по щеке:

— Разве не знаешь, что они предназначены для попойки?

Он приказал раскрыть настежь дубовые двери, выложенные слоновой костью, а медный Щит с висячим молотком повесить у двери, рядом с надписью: «Не забудь ударить», чтобы звенящие звуки возвещали о прибытии гостей.

Сулла. вошел в атриум в сопровождении Лукулла. Он был по обыкновению в военной одежде и высоких калигах. Лицо его было озабочено. Он рассеянно осматривал атриум, думая о чем-то другом. Лукулл пытался развлечь его:

— Взгляни, Люций, на пол: скажешь, не подметен? И, наверно, захочешь наказать нерадивого раба? А ведь кости, куски хлеба и мяса, разбросанные по полу, это искусное подражание Созу, работавшему на Атталидов.

Сулла смотрел тяжелым, немигающим взглядом на столбы из наросского мрамора, на стены, украшенные синеватым лесбийским мрамором, на пол, выложенный плитами ярко-зеленого лакедемонского мрамора и мелкими камешками, похожими на игральные кости. Пестрая мозаика напоминала ковер.

— В Пренесте, в храме Фортуны, я первый приказал сделать настил из цемента, цветных камешков и мрамора, — сказал диктатор, — и теперь мозаика вторглась все богатые дома Рима.

Он сделал несколько шагов и остановился.

— Главное сделано: всадники низвергнуты с вершины их могущества и подчинены судебному наблюдению сенаторских родов; государственные откупы отменены, повинности провинции Азии превращены в постоянные налоги, ассигнации ветеранам укрепили власть, я запретил закладывать участки и отдавать в приданое, а земли освободил от оброка.

 Звенящий звук возник у входа, расширился и медленно затих.

Собирались гости. Сначала пришел Метелл Пий, коллега диктатора по консулату, затем Марк Красс, Помпей, Катилина, а за ними стали появляться сразу по нескольку человек друзья и любимые Суллой вольноотпущенники. Потом пришли всадники, матроны с красными волосами, дочери их в жемчужных ожерельях и десятки людей, которых император совсем не знал и даже не спрашивал, кто они такие. Все они низко кланялись, проходя мимо диктатора, и Сулла с любопытством искал в глазах их вызова, однако не находил ничего, кроме льстивого восторга.

Хризогон шепотом называл наиболее выдающихся мужей, и диктатор рылся в воспоминаниях, обдумывая, нет ли вины за ними, но не находил.

Он смотрел на белые тоги мужей, длинные столы матрон, похожие на дорический хитон гречанок, на красные, пурпурные и фиолетовые одежды девушек, и глаза его скользили по лицам: женщины и девушки были нарумянены; у всех на висках как бы просвечивали искусно нарисованные голубые жилки, но красота римлянок не привлекала, а запах лука и чеснока, исходивший от них, несмотря на резкий аромат духов, вызывал отвращение.

Хризогон нагнулся к нему:

— Господин, соглядатаи обнаружили в Албанских горах всадника Аниция, которого ты велел разыскать, и дочь его Лоллию. Они схвачены и доставлены в мой дом.

Равнодушное лицо Суллы оживилось, голубые глаза сверкнули стальным блеском.

— Аниций здесь? Как я рад! — вымолвил он, зловеще улыбнувшись. — Хризогон, почему же ты не пригласил дорогих гостей?

И, схватив его за ухо, он притянул его голову и что-то шепнул.

Атриум наполнялся нарядной толпой, и жужжание голосов долетало до сада, где дурачились шуты и мимы в ожидании, когда господин соблаговолит их позвать.

Хризогон велел поставить столы в таблинуме, перистиле и даже в саду, где наскоро устанавливалось освещение: льняные волокна на тарелках, смоляные факелы, фонарики.

Арсиноя, волнуясь, ходила по дорожкам. Она хотела видеть Суллу и передала через Хризогона краткую эпистолу, но диктатор не ответил, и это ее опечалило.

С некоторого времени она стала замечать, что Сулла охладел к ней: он не приходил в ее скромный домик, отговариваясь государственными делами, и когда она однажды упрекнула его в себялюбии, он, хмуро взглянув на нее, ушел, хлопнув дверью.

С тех пор она его не видела, а пришла на пиршество потому, что в числе приглашенных были шуты, мимы и канатные плясуньи.

— Арсиноя, — позвал ее Хризогон, — наш господин приказал передать, чтобы ты не смела писать таких глупых эпистол.

Она опустила голову, готовая заплакать. Хризогону стало жаль ее.

— Я вызову его сюда под каким-нибудь предлогом, — шепнул он, — а ты не выдавай меня…

Через несколько минут вышел Сулла, Увидев Арсиною, он нахмурился и сказал Хризогону!

— Ты оторвал меня от беседы ради нее?

Вольноотпущенник, побледнев, бросился перед ним на колени, но Сулла грубо оттолкнул его.

— Презренный! Я щажу тебя за услуги, оказанные мне… за любовь твою…

— Господин и владыка! — вскрикнул Хризогон. — Сжалься над рабом своим, сердце которого предано тебе до гроба!

— Встань!

И, повернувшись к канатной плясунье, он жестко выговорил:

— Подойди, Арсиноя!

Девушка, дрожа, остановилась перед ним.

— Я выдаю тебя замуж за Хризогона, — сказал он, не обращая внимания на ее побелевшее лицо, — надеюсь, ты довольна? Возблагодари же богов и меня за счастливую мысль!

Она молчала, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.

— Что же не благодаришь?

— Господин мой, сердце мое в твоих руках…

— Хризогон богат, у него дворец на Палатине, сокровища, отобравнные у проскриптов, веселая жизнь с плясками и играми…

— Ничего мне не нужно…

— Что-о? — вспыхнул Сулла. — Неблагодарная! Через три дня, клянусь Юноной, ты будешь его женой! Слышишь, Хризогон?

Вольноотпущенник, низко кланяясь, бормотал:

— Поистине ты добр и мудр, о господин! Твой выбор осчастливил меня…

Войдя в атриум, Сулла подал знак возлечь за столы. Хризогон сбился с ног, чтобы угодить во всем диктатору.

— Quesumus demeresoleas![66] — громко крикнул он и приказал слугам подавать кушанья.

Сулла возлег на низком ложе, заняв хозяйское место; рядом с ним поместились Лукулл и Помпей. На среднем ложе находились Метелл Пий, Хризогон и Арсиноя, а на высоком расположились Марк Красс, Катилина и Сизенна.

Сначала появилась закуска (ее запивали напитком, составленным из смеси морса и меда): тибрские и иные рыбы, павлиньи и куриные яйца всмятку, салат, капуста, кампанский хлеб. Затем обед: жареные на кассинском масле фазаны, зайцы, кролики, свинина, свиные вымена, матка, печень, колбасы, ветчина, куры, почки вепря, цыплята, усыпанные мукой утки и «троянская свинья», начиненная мясом разных животных, подобно тому, как был аполнен вооруженными людьми троянский конь. Потом — печенье, тарентский мед, пирожные, сушеные плоды, тускуланскне фиги, райские яблоки, груши, орехи, каштаны, виноград и оливки.

В доме стоял гул голосов, слышались смех, шутки.

Когда обед кончился, слуги быстро убрали блюда и стали надевать гостям на головы венки, пропитанные нардом, предохраняющим, как думали, от опьянения. Запах нарда резко распространился в воздухе, хотя он уже исходил и в начале пира от ног, освобожденных туфель.

На столах появились кубки из кархедонского камня и белого офита, испещренные листьями, цветами и плодами, рога для питья. Перед диктатором поставили кантарос, сделанный из электра, — бокал на золотой высокой ножке, из которого пивал, по преданию, сам Вакх и имели право пить лица, участвующие в шествии во время Вакханалий.

Хризогон обратился к Сулле:

— Прикажешь?

Диктатор кивнул и, повелев начать пирушку, предупредил:

— Пить по греческому обычаю.

Гости столпились у стола Суллы, где Лукулл, Метелл Пий, Красс и Катилина, бросая кости, избирали царя пирушки. Но всех постигла неудача, и только на долю Катилины пришелся ход Венеры.

— Шесть очков! — возвестил он со смехом, окидывая гостей взглядом победителя, и, сделав знак флейтисткам начинать игру, объявил смесь вина и воды.

Не успел он договорить, как зазвенел щит, распахнулась дверь и вошли два человека: бородатый муж, в тоге всадника, с золотым перстнем на пальце, и толстая матрона, с тройным подбородком, уже пожилая.

Сулла встал с ложа и с улыбкой пошел им навстречу:

— Как я рад, дорогой Аниций, увидеться с тобою! — вскричал он и, повернувшись к матроне, прибавил: — Какому счастью обязан я смотреть на Лоллию, прекрасную розу Рима?.. Хризогон, прикажи поставить лишний стол: мы будем потчевать дорогих гостей…

Гости смотрели со страхом на Суллу: всем было известно, что Аниций и Лоллия внесены в список проскриптов и таблицы с их именами выставлены на форуме.

Не доверяя словам Суллы, Аниций сказал, бледнея от злобы:

— Часто собачий лай бывает ложен, о всесильный диктатор! Но когда лжет рыжий пес со свиным рылом — лай ложен вдвойне. Поэтому не лицемерь, Люций Корнелий Сулла, тиран Рима!

Лицо Суллы стало кирпичным, — казалось, оно лопнет от прилива крови. Он хотел что-то сказать, но не мог, прыгая на месте и заикаясь:

— Ан… Ан… Аниций… сын блудницы… пес…

Он замолчал. Пот струился по багровому лицу, перед глазами мелькали желтые круги, он шатался, как пьяный. И вдруг очнулся.

— Пусть гости пьют, — загремел его голос, — пусть флейтистки играют, пока еще не все насытились. Аниций!

Всадник не двинулся с места.

— Аниций, — повторил Сулла, садясь на троноподобное кресло, — помнишь, как некогда ты послал мне во время Сатурналий чашу с желудями? Ты, свинья, хотел, чтобы и я уподобился тебе. Хризогон! Кликни корнелиевда прикажи принесть желудей!

— Сделано, господин! — сказал вольноотпущенник и хлопнул в ладоши.

Эфиопка внесла корзину с желудями, и вслед за нею вошли преданные Сулле телохранители. Было их шестеро; вооруженные мечами, они окружили, по знаку Хризогопа, Аниция и Лоллию и, взяв корзину, поднесли ее всаднику.

— Ешь, — сказал Хризогон, — так велит господин. Аниций ударом кулака выбил корзину из рук корнелиев, и желуди, прыгая, покатились по полу.

— Кормить силою! — приказал Сулла и равнодушно смотрел, как корнелии, сбив Аниция с ног, раздирали его жатый рот и совали желуди.

Аниций задыхался, лицо его посинело — он давился, глаза выкатились, жуткий хрип заставлял бледнеть людей.

Все молчали, оцепенев от ужаса. Лоллия, упав на колени, уткнулась лицом в холодную мозаику пола и не шевелилась.

— Задушить, — услышала она равнодушный голос Суллы и, вскочив, бросилась к корнелиям, растолкала их и, обхватив отца за шею, приникла к его лицу.

— Не дам, не дам! — кричала она в исступлении и вдруг, подняв голову, взглянула на Суллу. На нее смотрели холодные глаза: в них таилась скука, насмешка, презрение. — О Люций, умоляю тебя, сжалься! Вспомни, как ты некогда обещал исполнить любое мое желание…Теперь наступило время… О Люций!..

Она подползла ни коленях к троноподобному креслу. Ухватившись за ногу диктатора, она прижалась лицом к грубой калиге и выла в смертельном ужасе:

— Пощады! Милосердия!..

Ударом ноги Сулла опрокинул ее навзничь.

— Подлая тварь, — выговорил он, сделав знак корнелиям покончить с Аницием, — не ты ль поносила меняв кругу всадников, похваляясь стать моей любовницей, чтобы поразить меня кинжалом в сердце? Не отец ли твой поддерживал сначала обоих Мариев, а затем самнитов, самых упорных врагов, подстрекая их против меня? Оба вы заслужили смерть. Аниций уже издох, — указал он на распростертый труп, от которого отходили корнелии, — а ты, Лоллия, умрешь прежде, чем пройдет вторая стража…

И, нагнувшись к Хризогону, шепнул:

— Немедленно снести ей голову и зарыть обоих, как собак, у стены Сервия Туллия…

Хлопнул в ладоши.

— Пить, петь, играть и плясать! — крикнул он на весь атриум. — А кто будет дрожать от страха — отнесет жолуди в подземное царство Аида! Эй, плясать!..

Вернулся Хризогон и объявил, что корнелии повезли хоронить трупы.

— Каталина! Кантарос вина!

Катилина, блестя беспокойными глазами, сам налил греческого вина, смешанного с медом, и поднес Сулле кубок, высеченный из золотистого хризопраса.

— Пей, господин мой, вино хорошее: взгляни на тессеру, — возвестил он, протянув белую табличку с красной надписью.

Сулла усмехнулся, искорка сверкнула в его голубых глазах.

— Rubrum vetus vinum picatum CIG «Marii»,[67] — громко прочитал он и с удивлением взглянул на Катилину: — Откуда достал?

— Спроси Хризогона, я выбрал самую пыльную амфору.

— Откуда?

Хризогон шепнул Сулле на ухо:

— Прислала Юлия, вдова Мария Старшего. Она поздравляет тебя с консульством и желает…

— Почему не пригласил ее?

— Прости, господин! Столько было хлопот в эти дни, столько…

— Что? — загремел диктатор, и лицо его исказилось. — Подлый раб! Который раз ты уже доводишь меня до бешенства?..

Хризогон побледнел, зубы его колотились.

— Неблагодарный! Я освободил тебя, возвысил, подарил дворец и сотни невольников, а ты не радеешь о своем господине! Ты возгордился. Ты…

Он размахнулся и ударил его по щеке с такой силой, что Хризогон опрокинулся навзничь.

— Прошу тебя, успокойся, — услышал диктатор спокойный голос Лукулла. — Прикажешь отливать его?

— Да, да. И пусть он придет сюда немедленно… Налей еще, Катилина!

Пил, шепотом беседуя с Лукуллом о романизации Италии.

Когда вошел Хризогон, бледный, с рассеченной губой, и остановился перед диктатором, Сулла тихо сказал:

— Хризогон, я погорячился… Знаю, ты привязан ко мне и любишь меня… Готовься же к свадьбе и объяви Арсиное, что о приданом я сам позабочусь.

Хризогон упал на колени и поцеловал его руку.

— Что же танцовщицы? — спросил диктатор.

Середина атриума был мгновенно освобождена от столов, пол устлан пестрым мохнатым ковров. Из-за колонн выбежали греческие, персидские, сирийские, египетские и армянские танцовщицы; они показывали свое искусство перед диктатором, стараясь вызвать его одобрительную улыбку. Но бесстрастно было лицо Суллы: казалось, он не видел ни плясок, ни пиршества, не слышал звуков инструментов и споров за столами.

Пение Миртион оживило его. Он поднял голову, и легкая улыбка, появившаяся на его губах, вызвала на лицах певиц и танцовщиц зависть к счастливой сопернице.

Песня взволновала его: вспомнил Азию, Траллы, удушливые ночи, знойную любовь и пожалел, что недолго пробыл в Азии после поражения Фимбрии, недолго тешился покоем. И ему захотелось бросить всё, отречься от власти и удалиться подальше — жить, дышать полной грудью, наслаждаться любовью юных певиц и танцовщиц, писать воспоминания в назидание потомству и, отдыхая от умственных трудов, прижиматься лицом к девственной груди.

А Миртион пела, и припев глубоко волновал диктатора:


Веселись всю жизнь,
Не печалься ничем.
Ведь жизнь коротка,
Время к концу приведет.[68]

— Чья песня? — вздохнул Сулла, и затуманенные глаза его ласково окинули певицу.

— Сейкила, господин мой!

— Подойди ко мне, цветущий мирт! Рой вожделений кружится вокруг твоего пояса… Я любил твои песни в Афинах, а еще больше в благословенной богами Лидии.

— Я была счастлива петь тебе, император! — Хочешь жить в моем дворце?

Певица опустила голову, как бы в раздумьи, и ответила с порочной улыбкой на губах:

— Твоя воля — закон.

Играли флейты, звенели кифары, цитры, мерно пели лиры, позвякивали систры, и голоса певиц выводили песнь на римском языке с греческим, сирийским, египетским и македонским припевом. Но Сулла почти неслушал: в его ушах застрял иной припев.

«Что власть? Для чего она мне, прославившемуся навеки? Кончится жизнь, и даже слава станет излишней. Не пора ли отдохнуть? Самое главное в жизни — покой, телесные наслаждения и умственные удовольствия».

Он прижал к себе Миртион и вдруг увидел умоляющие глаза Арсинои, заплаканное лицо и привстал с удивлением:

— Что с тобой?

— Господин мой, ты не ошибся?.. Хризогон сказал…

— Ты выходишь за него замуж…

— Господин мой…

— Я хочу, чтобы ты успокоилась и была счастлива!

Он встал:

— А теперь пойдем в сад. Травля диких зверей будет показана завтра в амфитеатре, а сегодня вы увидите бой гладиаторов.


XVII


Сулла презирал окружающих его магистратов, а они льстили и заискивали перед ним из страха и ради выгод. Он наблюдал за этой жадной, продажной толпой, теснящейся в его атриуме подобно клиентам, и насмешливая улыбка блуждала по его губам.

Он издевался над ними с утонченной жестокостью властелина, которому всё дозволено: одних бил, других казнил, у иных отнимал имения, у отцов — дочерей, у мужей — жен, у женихов — невест, а зверства Каталины одобрял.

Он знал обо всем, что делалось в Риме. В школе, где учился его сын, мальчики называли Суллу палачом, и когда Фавст вступился за отца, Кассий ударил его кулаком по лицу: отрок Катон требовал у своего учителя кинжал, чтобы убить тирана, и тот обыскивал его каждый раз, как вести к Сулле (в праздничные дни детей водили к нему с поздравлениями). Цицерон вел процесс Росция; Красс отдавал серебро в рост, ссужал под проценты, продавал имущество должников, скупал горящие дома, и его пожарные тотчас же тушили их, а греки-архитекторы на другой же день приступали к постройке обгоревших зданий.

Событий было много, а он спокойно наблюдал за всем, и легкая улыбка приподымала уголки губ: «Жизнь…Но что она значит перед моим величием? Я — единственный, перешагнувший через кровь и закон, сам ставший законом. Власть и народы — в моей руке. Был ли хоть один римлянин могущественнее меня? Всех связывали законы, а я не подчиняюсь им. Законы — это узда, сдерживающая страсть человеческого стада, чтоб оно не перегрызлось, а я, пастырь, буду только руководить волей и жизнью глупой толпы».

Подумал о друзьях и презрительно пожал плечами: их не осталось, если не считать Лукулла.

«Красс корыстолюбив, как купец: разве он не внес богатого бруттийца в список проскриптов без моего ведома? А теперь завидует Помпею и соперничает с ним из-за первенства. Я охладел к нему и не желаю пользоваться его услугами в государственных делах. Помпей горд, тщеславен и стремится к власти, но он молод, а глупости, совершенные в этом возрасте, простительны. Хризогон и Катилина? Соглядатай и палач, оба алчные до золота, они готовы на любое преступление. Но кто сделал их такими? Неужели я, Сулла? Нет, они такие по натуре, и случай помог им выказать свои кровожадные склонности. А я? Я делаю что нужно: я отбрасываю Рим к временам первых царей, чтобы плебеи выбили из своих голов вредные мысли о господстве или уравнении в правах с патрициями. Времена Тулла Гостилия или Оервия Туллия?.. Не всё ли равно? Лишь бы Рим стал таким, как несколько веков назад: патриции — во главе государства, а плебеи — в подчинении!»

Он решил передать сенату проведение законов, распределение провинций, отнять у народа право выбора жрецов. «Пусть служители богов сами выбирают себе коллег. Не пристало плебеям совать носы в священные дела».

Вечером он беседовал с Лукуллом:

— Сенат пополнен тремястами богатейших членов. Это военные трибуны и вожди, отличившиеся под моим начальствованием. Они неприкосновенны и останутся пожизненно сенаторами: право цензоров удалять их каждые пять лет из курии отменено. Невозделываемые и отнятые у городов территории разделены между двадцатью тремя легионами — эта мера даст мне возможность держать в руках всю Италию. Я вбил в римский трухлявый дуб сотни клиньев и привил ему новые ветви; если пойдут ростки — мы одолеем врагом, а если рухнет дуб — всё рассыплется. Кто возьмет после меня власть, чтобы продолжать мое дело? Ты, Люций Лициний? Но ты отказываешься. Разве не чувствуешь в своей руке силы, а в сердце— непримиримости? Красс? Но это золотой мешок, скряга, меркантильная душа: он стремится к власти ради денег. Помпей? Я люблю его за храбрость и военные дарования, и если он… Но, увы! Он нерешителен, а такой муж, даже великий, ничего не стоит… Кто же с железной волей? Кто?

— Такого нет, — вздохнул Лукулл. — Быть может боги укажут нам его…

— Меня ненавидят, — сказал Сулла, — а за что? Ведь я хочу избавить Рим навеки от смут, поставить плебс на его прежнее место!

— Не много ли ты захотел? Сколько поколений сменилось, живя отвоеванными у нас правами (я говорю о плебсе), а ты решил сразу всё отнять!.. Не вызовет ли это яростных сословных боев?

— Нет, народ укрощен. Но я желал бы, чтобы он восстал: тогда бы я одним ударом освободился от бунтовщиков и недовольных!

Лукулл с обожанием взглянул на Суллу.

— Пусть продлят боги твою славную жизнь! — взволнованно вымолвил он. — Пока ты жив, порядок в Риме не нарушится.

— Что слышно нового?

— Шутники называют твою власть отрицательным царствованием. Города ропщут и не желают давать денежную помощь…

Сулла вспыхнул, глаза его засверкали.

— А, ропщут? Не желают? Увидим. Завтра будет объявлен эдикт об отнятии у них земель, портов, бань, водопроводов… Я заставлю их подчиниться!

Встал:

— Созвать немедленно сенат! Эй, Хризогон, выловить шутников и представить мне списки!


XVIII


Цецилия Метелла заболела на пиршестве, устроенном Суллой для народа. Таких пиршеств давно не помнили: обилие яств, сорокалетние опимианские вина, различные развлечения, гладиаторские бои, состязания колесниц на ристалище и лучших гистрионов, среди которых блистал Росций, в театре — всё это удивляло народ. Рассказывали, что каждый день остававшиеся яства выбрасывались в Тибр, а на другой день готовились свежие.

Болезнь Цецилии, омрачившую празднество, считали, по обычаю, дурным предзнаменованием для главы республики, и когда Метелла, уходя домой, позвала с собой мужа, жрецы пригрозили ему гневом богов, у казавна неблагоприятные ауспиции.

Суеверный диктатор нашел предзнаменования зловещими и, хотя любил Цецилию, не решился последовать за нею.

А жрецы нашептывали:

— Не лучше ли тебе развестись с нею? Может быть, эта жертва смягчит гнев богов…

Жена ждала его всю ночь и весь день. А он не приходил… Она посылала за ним рабов — ответ был один: «Занят». Наконец вошел Хризогон и вручил ей табличку.

— Наш господин повелел передать тебе разводную и просить, чтобы ты переехала в другой дом…

Она только вздохнула, и Хризогон, ожидавший слез и нареканий, пожалел ее.

— Прости, госпожа, — сказал он, — не нужно ли тебе чего-нибудь?

— Пусть перенесут меня поскорее…

Сулла справлялся каждый день об ее здоровье. Одинокая, она умирала в чужом кубикулюме, но мужа не винила: знала об обычае, молилась, а неизвестная болезнь истощала ее.

Чужеземцы врачи лечили ее, предлагая каждый какие-то мутные настойки, но от лекарств было хуже, и она перестала их принимать за день до кончины.

Узнав об ее смерти, Сулла заперся дома и не выходил на улицу.

Хризогон не оставлял его ни на минуту. Сидя в кресле, диктатор, казалось, спал, полузакрыв глаза.

«Сошла в Аид… сошла… О боги! Зачем вы отняли ее у меня? И где я найду другое такое сердце, Юнона, и такую же любовь, Венера?.. Все мы уйдем, как предрешено, в подземное царство, но найду ли я твою блуждающую тень, Цецилия, чтобы слиться с нею воедино?»

Хризогон смотрел на спокойное лицо господина и, недоумевая, думал:

«Жалеет ли он ее? А ведь не плачет, не вздыхает. Мысли его далеко. А может быть, он заснул? »

Вышел на цыпочках из атриума и вскоре вернулся. Остановившись у кресла, он смотрел на лицо диктатора, не решаясь нарушить его сон или размышления. Наконец сказал негромко:

— Господин, пора хоронить госпожу… Сулла очнулся.

— Пошли за Лукуллом и Помпеем, — приказал он и опять погрузился в размышления.

В атриуме было тихо, только вода булькала в клепсидре, да из сада доносились голоса сына и дочери. Вошел Лукулл.

— Ты останешься со мной, — сказал диктатор, — а Помпей займется похоронами…

— Закон твой ограничивает расходы по погребению…

— Чьи расходы? Диктатора? Автократора? Его супруги? Да ты шутишь, дорогой Люций Лициний!

И приказал вбежавшему Помпею:

— Хоронить Цецилию Метеллу, как высокопоставленную особу. Не жалеть расходов…

— Но магистраты… закон…

— Молчать! Чей закон? Мой. Объявить, что он отменяется в эти печальные дни…

Помпей поклонился и вышел.

— А мы, дорогой Люций Лициний, утопим проклятое горе в вине, заглушим его песнями и музыкой, предадимся забвению в объятиях женщин!

Лукулл сжал ему со вздохом руку. 

— Ты страдаешь?

— Разве я не человек?

— Ты крепок. Я никогда не видел горя на твоем лице.

Сулла усмехнулся.

— Не увидишь и теперь. Но оно здесь, вот здесь! — ударил он себя в грудь и крикнул: — Эй, Хризогон, пусть дом готовится к пиршеству! А я… я хочу взглянуть на нее последний раз…

— Но жрецы…Злобно рассмеялся.

— Хризогон! Возьмешь с собой отряд корнелиев. Услышишь ропот жрецов или недовольство на лицах граждан — руби всем головы!

— Почему же ты, — спросил Лукулл, — не посмел ослушаться жрецов, когда заболела твоя супруга?

— Тогда были дурные предзнаменования, а теперь я не хочу вопрошать богов.


XIX


Год спустя Геспер примкнул к популярам, составлявшим только часть недовольных диктатором. А во главе заговора стоял бывший друг Суллы, патриций из древнего рода, консул Марк Эмилий Лепид, сторонник плебса.

Хотя запуганный народ был осторожен, боясь предательства, однако несколько десятков человек собралось у Геспера.

— Слыхали, тиран проводит романизацию Италии? — говорил Геспер, покачивая седой головою. —Он расселил колонистов на землях, отнятых у проскриптов и беглецов…

— Я сам слышал, — прервал Виллий, — как пьяный Хризогон, беседуя с Базиллом на Палатине, говорил, что большинство колонистов осело в Этрурии, Кампании и окрестностях Пренеста, а Самниум стал пустыней: Сулла приказал уничтожить самнитский народ за то, что он боролся за самостоятельность.

— Я кое-что знаю об этом, — сказал Геспер, — тиран добивается, чтобы все союзники стали римлянами и говорили на одном латинском языке. Но ты забываешь, Виллий, что этруские города Популония и Волатерры еще борются…

— Сегодня прошел слух, что они пали, — заметил один из плебеев, — и Сулла приказал вырезать всех защитников, хотя и обещал даровать им жизнь…

— О, хитрый, коварный палач! — вскричал Виллий. — Долго ль еще будем терпеть твои кровавые надругательства?

Геспер поднял руку.

— Слушайте, — вымолвил он, — нужно объединиться, быть наготове, но выступать еще рано. Мульвий пишет, что Серторий усиливается, и если он поднимет всю Иберию — ударим и мы. А сейчас тиран силен: чуть что — и полетят сотни голов… Ну, расходитесь, только тихо, поодиночке, в разные стороны…


XX


Враждебная деятельность Сертория беспокоила Суллу, и он послал против него проконсула Метелла Пия. Полководец твердый и храбрый, верный сторонник диктатора, Метелл отплыл в Испанию и начал военные действия, однако Серторий был неуловим — в бой не вступал, а тревожил легионы проконсула неожиданными налетами. Особенно удручал Метелла урон, наносимый неуловимой испанской конницей Мульвия, и полководец обещал за голову седоволосого префекта много золота. Мульвий появлялся всюду: и впереди, и сзади римских войск; он нападал на лагерь, производил ночной переполох и исчезал так же быстро, как и появлялся.

Метелл подробно писал Сулле о военных действиях. Диктатор хмурился, читая его эпистолы, и отвечал: «Мульвия, подлого пса, поймать и содрать с него шкуру, каковую отослать в Рим, а популяра Сертория, хитрого киклопа, казнить: выколоть оставшийся глаз, отрубить голову и доставить мне».

Вести из Сицилии были утешительнее. Помпей доносил:

«Радуйся, император! Волею бессмертных мятежники разбиты. Перпенна, покоривший Тринакрию, очистил ее и бежал. Популяры Гней Карбон и Квинт Валерий захвачены и казнены. Головы злодеев посылаю в Рим. Мамертинцы, населяющие Мессану, отказывались подчиниться моим приказаниям, ссылаясь на прежние римские законы, и я, вне себя от гнева, крикнул: «Перестанете ли вы читать законы нам, опоясанным мечами?»Теперь они подчинились. С жителями городов и деревень я обращаюсь мягко, и меня любят. Сегодня получил указ сената и твою эпистолу с приказанием отплыть в Африку против Домиция и уже сделал распоряжение снарядить корабли (военных у меня сто двадцать, а транспортных — с хлебом, оружием, метательными машинами — восемьсот), а легионам быть готовыми к выступлению на рассвете. Управление Сицилией поручаю моему зятю Меммию. Сейчас войска на отдыхе близ Гимеры. Когда получишь мою эпистолу, я буду уже плыть в Африку. А после завоевания ее не замедлю вернуться в оберегаемый богами Рим».

Отложив письмо, Сулла задумался: «Цицерон бежал в Грецию, а Гай Юлий Цезарь — в Вифинию. Упрямый выродок! Не захотел развестись с Корнелией, дочерью Цинны, и если б не влиятельные магистраты, Цецилия Метелла, Юлия и весталки, просившие за него, голова наглеца была б уже выставлена на ростре! Глупый мальчишка! Ему не миновать грязных лап старого развратного Никомеда!»

Презрительно засмеялся.

— Только негодяи не ценят моей власти, — громко сказал он и прошел в обширный таблинум, разделенный завесою на две части: первая, собственно таблинум, была обставлена в греко-римском духе: четырехугольные и круглые низенькие столы из слоновой кости и бронзы, каждый о трех ножках, похожих на лапы зверей с когтями и копытами, поблескивали в полумраке. Ложа, с мягкими перинами, устланными разноцветными покрывалами, и с подушками, испещренными искусно вышитыми цветами, стояли у стен. Здесь диктатор полулежа обычно писал, читал, завтракал, иногда обедал, занятый государственными делами. На серебряных треножниках сверкали керносы с винами, ритоны, формой напоминавшие согнутые рога разных животных. Ониксовые, агатовые и алебастровые чаши — подарок Митридата VI — стояли на отдельном столике, а над ними возвышались кратеры и урны, сделанные из белого и разноцветного мрамора, из порфира и травертина; пестрел орнамент в виде плодов и цветочных венков, масок силенов, кубков и музыкальных инструментов.

Сулла отдернул завесу и вошел во вторую часть таблинума.

С потолка спускались на блестящих цепочках фонари-рога, внутри которых помещались лампады, — фитиль, плавающий по маслу. Было светло. Вдоль стен на полках лежали свитки папирусов и пергаментов, глиняные черепки ассиро-вавилонян, римские навощенные дощечки. Это была знаменитая библиотека теосца Апелликонта.

Несколько скрибов, работавших полулежа, встали не торопясь и поклонились господину, а вольноотпущенник Эпикад подошел и поцеловал у него руку.

— Взгляни, на чем мы остановились, — сказал Сулла. — Пусть скрибы приготовятся записывать.

Эпикад проворно развернул свиток пергамента:

— Остановились мы, господин мой, на словах: «Сулла приказал извлечь труп Мария…»

— Пишите.

Диктатор шагал взад и вперед, и голос его гремел:«…извлечь труп Мария из могилы, привязать к хвосту лошади и волочь мерзкую падаль по площадям и улицам, избивая палками и розгами, а затем оплевать и бросить в реку. Так наказал Сулла, любимец богов, элодея, поднявшего руку на отечество…»

Вошел Хризогон.

— Чего тебе? — нахмурился диктатор.

— Эпистола от Помпея!

— Положи на стол в таблинуме. Сколько раз я приказывал не мешать! 

— Господин, гонец ждет ответа… Сулла побагровел.

— Вон! — крикнул он. — Пусть ждет! А ты…

Хризогон опрометью выбежал из библиотеки.

Помпей доносил, что Домиций побежден, война в Африке кончена и на днях легионы отплывут в Италию.

Прочитав эпистолу, Сулла задумался. Помпей оказал ему поддержку во время похода на Рим, был услужлив и предупредителен. Медлительный, важный, он торжественно выступал на улицах, любил обращать на себя внимание мужей, а особенно женщин. Сулла знал об этом и посмеивался:

— Молодость! Хвастовство! Тщеславие! И глупость! Конечно, он одарен военными способностями, он победил популяров в Сицилии и Домиция в Африке, но дать ему, молодому, триумф — это много. Пусть послужит, пусть пройдет ряд магистратур.

Он написал ему ласковое письмо, хвалил за подвиги, спрашивал, окончательно ли сломлен неприятель, но в триумфе отказал.

Прошло несколько недель.

Однажды утром, выехав по обыкновению на прогулку за город в сопровождении Лукулла, Хризогона, Каталины, Красса и нескольких молодых патрициев, Сулла остановил коня. По дороге навстречу им скакали всадники, вздымая клубы пыли. Уздечки лошадей, шлемы и оружие ярко сверкали на солнце.

Не доезжая нескольких шагов, верховые остановились, и Сулла узнал по высокому росту, круглому загорелому лицу и живым, блестящим глазам тучного, широкоплечего Помпея.

— Vivat imperator! — громко закричал Помпей, и его спутники радостно повторили приветствие.

— Vivat victor![69] — ответил Сулла, сходя с коня. Сняв шапку, он поклонился Помпею.

Помпей вспыхнул от радости и стыда, быстро спешился, поднял руку; сподвижники последовали его примеру.

— Что же мы? — сказал Лукулл спутникам диктатора. — Долой с коней!

Все сошли, кроме Красса. Бледный, он с завистью смотрел на Помпея, думая: «Если бы не я — Сулле никогда бы не взять Рима. В последней битве у городских ворот я разбил неприятеля на правом фланге и способствовал общей победе. Почему же Сулла благоволит больше к Помпею, чем ко мне?»

Нехотя Красс сошел с коня и стоял, опустив голову. Он был искренно огорчен и считал, что диктатор несправедлив.

Помпей робко подошел к Сулле и, смущаясь, снял шлем и откинул назад длинные черные растрепанные волосы.

— Император, эпистолу твою я получил в пути. Легионы стоят лагерем в нескольких стадиях отсюда. Что прикажешь?

Сулла взглянул на него:

— Государство благодарит тебя за победы… Ты, конечно, достоин награды, но триумф… Подумал ли ты о римских обычаях и законах?

 — Император, он достоин! — хором закричали сподвижники Помпея. — Одно твое слово…

Сулла молчал.

— Император, ты могущественен, — сказал дрогнувшим голосом Помпей, — вознагради же своего верного слугу…

— Ты тщеславен, Гней Помпей, — усмехнулся Сулла, — ты любишь блеск, пышность, яркость, восхищение женщин и девушек. А ведь не это украшает воина… Что ж, если ты так жаждешь — быть по-твоему!

И он протянул ему руку.

Кругом зашептались.

Сверкающий шлем поник, криста, задрожав, свесилась, и гордый Помпей прижал руку диктатора к своим губам.

Сулла насмешливо взглянул на него.

— Это еще не всё… Если ты за победы удостоен триумфа, то за подвиги, одержанные в боях, награждаю тебя прозвищем Великого…

Грудь Помпея порывисто вздымалась под блестящей чешуйчатой лорикой. Говорить он не мог, глаза затуманились, и он молча стоял несколько минут.

— Император, — вымолвил он, наконец, преклонив колено, — прозвище Великого достоин носить только один муж — это ты! Зачем же ты лишаешь себя…

— Встань, Гней Помпей! Не подобает величеству пачкать колени в пыли, а я почти завершил свое дело… Потомство назовет меня по заслугам. Остается только победить Сертория — и популяры сломлены… И если Метелл Пий, которого бьет Серторий, не справится, я пошлю Помпея Магна в Испанию!

И, кивнув ему, Сулла вскочил на коня.


XXI


Диктатор отдыхал в кругу друзей.

Чувственные наслаждения уступили место умственным, а так как он после долгого перерыва приступил опять к работам над своими «Достопамятностями», то отдых его заключался в беседах с друзьями, выслушивании мнений по разным вопросам и в обсуждении деятельности выдающихся мужей.

Несколько человек полулежали за столом, на котором сверкали чаши с напитками, вазы с плодами и сладким печеньем. Тонкий запах вин, яблок, груш и гимметмкого меда, особенно любимого хозяином, наполнял таблинум, проникая в атриум, перистиль и спальни. Юная смуглотелая невольница гречанка, вывезенная Суллой из Афин, неслышно ступая по пушистым персидским коврам, наливала вино в чаши.

Беседа велась по-римски.

Император полулежал на низком ложе, занимая хозяйское место; рядом с ним находился раб-писец, записывавший высказывания Суллы и его гостей; третье место пустовало. Среднее ложе занимала Лукулл, историкСизенна и греческий поэт Архий, а высокое один Хризогон.

Попивая вино, диктатор говорил громким голосом:

— Все попытки демоса поработить эвпатридов сводились к бесцельным кровопролитиям: господа страны всегда подавляли восстания. Не так же ль произошло и у нас? Владычество безумного Мария и дерзания популяров во главе с его сыном кончились нашей победой.

— Твоей победой! — восторженно перебил Хризогон, преданно наклонив голову. — Если бы не ты, счастливый, великий…

— Молчи, — отмахнулся от него Сулла. — Если б не я, то — клянусь богами! — нашелся бы другой… Пути нашего владычества в руках Фортуны: что предначертано ею — никакие силы небесные, земные и подземные не изменят. Разве мы не видим, что все дерзания греческого демоса и римского плебса разбивались о волю меньшинства, нашу волю? История блещет тысячами примеров…

Он откашлялся, указал рабыне на пустой бокал, который она поспешила наполнить, и сказал, обратившись к Сизенне, лысому, худощавому нобилю, с бледным лицом:

— Послушай, Люций, прежде, чем писать, я много передумал. Мысли мои обратились к Элладе. Я изучил Геродота, Фукидида, Ксенофонта и должен сознаться, что не согласен с Фукидидом, который считает слабовольного Перикла идеалом государственного деятеля. Не согласен я также с Ксенофонтом, потому что Агесилай и Кир Младший — мужи, которым было много дано, но которые не выполнили своего предназначения. Но зато я нашел действительно сильных мужей — это Агафокл и Набис, однако и они не могли утвердить господства черни, ибо пошли против течения… Вот причина бесславной их гибели…

— Я не согласен с тобой, Счастливый! — возразил Сизенна. — Не Фортуна назначает бег времени и жизни народов, а сами народы руководят своей жизнью и будущим. Ты говоришь, что борьба велась впустую и вожди погибли бесславно. Пусть так! Но не забывай, что борьба не утихает, а разгорается, несмотря на гибель единиц, десятков, сотен и тысяч. Вспомни, что было в Риме… И так будет продолжаться, пока плебс не добьется господства!

— Уж не марианец ли ты? — усмехнувшись, нахмурился Сулла. — Бунтовщики были и будут подавляемы! Я докажу это тебе на исторических примерах.

Лукулл сказал вполголоса, повернув голову к диктатору:

— Прошу, не утруждай себя, Люций, спорами! Сизенна подобно Фукидиду считает причиной исторических событий не богов и не Фортуну, а самого человека. Кто прав: ты или он — трудно сказать.

— А я тебе докажу! — вскричал Сулла и повернулся к писцу: — Записывай подробно. — И стал говорить пониженным голосом: — Я не хочу осуждать мудрого Питтака, правителя Митилены, но его демократия ничего не стоила: примирить вечных врагов — демос и аристократию — то же, что…

— Ты прав, клянусь Дионисом! — засмеялся молчавший всё время Архий. — А наказывать за преступление, совершенное в пьяном виде, строже, чем в трезвом, — разве это не безумие?

— Если бы Агафокл и Набис- продержались даже сто лет, — продолжал Сулла, — то ведь это — минута перед вечностью, и я убежден, что не им, а нам, отцам народа, владеть и управлять странами… Ничто человеческое непрочно. Власть рабов и плебеев? Она летит вверх ногами. Власть оптиматов? Она тоже летит в Тартар. Умеренное правление волка и овцы, подобное правлению Питтака? Это дом, выстроенный на песке. Борьба Атиса и Клеомена с эвпатридами? Смешная, нежизненная затея. Поэтому я считаю, что из трех зол лучшим есть наша власть — твердая, суровая и разумная… А это говорит, друзья, о бесполезности борьбы с Римом. И зачем резня? Чтобы лучше жить? Но жизнь — не вечна…

— В чем же, по-твоему, цель жизни? — спросил Лукулл, жадно следя за ловкими движениями гибкой, стройноногой невольницы, которая, заметив его взгляд, вспыхнула и потупилась.

Заметил и Сулла восторг на лице друга.

— Цель жизни написана на твоем лице! — засмеялсяон, забавляясь смущением Лукулла. — А я, верный ученик Аристиппа из Кирены, скажу прямо: цель жизни — в удовольствии, чувственном и духовном. Оба удовольствия — величайшее добро. Аристипп говорит: «Всякое средство для продления удовольствия дозволено. Добродетель ценна, если ведет к удовольствию, мудрость — если она господствует над удовольствиями и охраняет человека от излишеств. Как чувственные удовольствия являются высшим познанием добра и зла, так и умственные ощущения есть высшее определение лжи и правды».

«Не совсем, но приблизительно так, — подумал Архий, — Сулла умен и по-своему понимает Аристиппа». Ион громко сказал:

— Аристипп, ученик Сократа, друг тирана Дионисия Сиракузского, любовник гетеры Лаисы, постоянный гость на купеческих пирах — это предпосылка. Определим сущность этого мужа: ученик Сократа — значит мудрец, сторонник духовных удовольствий; друг тирана — муж, равнодушный к страданиям людей, человеконенавистник; любовник — значит сторонник чувственных ощущений: любовник же гетеры — понятие, определяющее человека, предающегося тем и другим удовольствиям; гость на пиpax — пьяница и обжора, а слово купеческий говорит о том, что он во всяком случае не сторонник демоса.

Сулла засмеялся.

— А так как, — продолжал Архий, незаметно улыбаясь, — Киренейская школа учит, что задача науки и философии сводится к искусству научить людей наслаждаться жизнью и приобретать такие знания, которые помогли бы из неприятных ощущений делать приятные, то я не понимаю, как, например, можно из неприятного ощущения убийства или казни сделать приятное, примиряющее человека внутри с самим собой и придающее ему веселое настроение?

— Для меня, воина, ответ прост, — сказал Сулла, — В этом отношении я согласен с софистом Колликлом, который говорит, что право сильного есть естественное право и закон природы, а законы, ограничивающие это право, являются заговором слабых против сильных.

— Пусть так, — не унимался Архий, — но может ли право сильного вызывать всегда приятные ощущения?

— Да.

— А если может, то неприятного ощущения быть не может?

— Не может.

— А если не может, то для чего нужно из неприятных ощущений, которых нет, делать приятные?

Озадаченный, Сулла молчал.

— Поэтому, — торжествуя, заключил Архий, — право сильного не всегда вызывает приятные ощущения, и ты ошбся, Счастливый, сказав противоположное…

Несколько мгновений диктатор смотрел на него тяжелым, немигающим взглядом. Все затихли. Хризогон съежился и побледнел, Сизенна позеленел, и слышно было, как его зубы выбивали мелкую дробь; даже Лукулл несколько смутился; только Архий спокойно смотрел в глаза Сулле, разминая пальцами мягкую грушу.

— Цицерон защищал Росция, а Цицерон — друг Архия и Тита Помпония. Архий же бывает у Лукулла…

— Клянусь белым телом Анадиомены! — воскликнул по-гречески Лукулл, открыто взглянув на невольницу. — Я не могу больше ждать, хотя мужи, которых ты упомянул, глубокие почитатели эллинской красоты. А так как олицетворение ее не дает мне покоя, то позволь, о Счастливый, просить тебя об одной милости…

Сулла рассмеялся, и гости внезапно повеселели.

— Ты — лучший друг и тебе ль отказать? Подойди, Дамарета!

Гречанка, опустив голову, остановилась перед диктатором.

— Я дарю тебя Люцию Лицинию Лукуллу, Доброму господину…

— Воля твоя, — прошептала она, не подымая головы.

— Довольна ли ты?

Глаза Дамареты сверкнули исподлобья.

— Рабыня, господин, всегда рабыня.

— Хорошо сказано. Эй, Хризогон! Пришли мне завтра взамен этой девушки Алкесту… только — смотри!..

Хризогон понял намек и улыбнулся.

— Будь спокоен. Но не хотел ли бы ты взглянуть на юных девушек, купленных мною на Делосе? Среди них есть даже тевтонки с голубыми глазами и золотыми волосами. 

— Почем платил?

— Я, господин, купил оптом, но денег еще не отдал. Купец клянется, что все они девственны…

— А где ты их держишь?

— Они находятся еще на Палатине, но завтра я хотел отправить их в виллу.

Сулла встал.

— Довольно пустых бесед! — вскричал он. — Будем веселиться! А ты, Хризогон, веди своих девушек сюда! Но сперва вымой их как следует да наряди по-царски!


XXII


Отбрасывая Рим на несколько веков назад, Сулла меньше всего думал о благе республики. Главной целью его было восстановление власти патрициев, сената и тех новых оптиматов, которые поддерживали его и в руках которых сосредоточились крупные средства и большие участки земли. Преград для него, казалось, не существовало. Человеческая жизнь? Она не стоила стершегося медного асса. Слезы и нарекания тысячей семейств? Раны уязвленных залечит Хронос, а кто не выдержит горя и раньше срока сойдет в Аид — значит так суждено. Тяжелое положение плебса, пролетариев и рабов? Это предопределено свыше: как среди божеств есть высшие и низшие, как в природе существует такое же разделение, так и среди человечества было, есть и будет ведущее сословие, которому должны подчиняться прочие, обреченные на подневольную жизнь.

«Разве охлократия не противоестественна? — размышлял он, — разве можно плебсу бороться с нами, полубогами? Всё в жизни взвешено и определено заранее, всё совершается по законам, как бег небесных светил, и если мне, Люцию Корнелию Сулле, суждено восстановить жизнь древних времен и освободить Рим от сословных боев, так оно и будет. А если нет, то дело мое рухнет, как только я умру… Но и тогда оно будет примером для тех, кому придется воевать с восставшей чернью. Не щадить врага, добиваться главенства патрицианских семейств — священная обязанность мужей, родственных нам по крови, духу, воспитанию, образованию и способностям, какие недоступны низким сословиям, предназначенным быть слугами и исполнителями воли избранных».

Он был уверен в успехе не потому, что его любили или поддерживали единомышленники (все трепетали передним, а он презирал их), а оттого, что убедился в своем призвании, считал себя любимцем богов. В его груди билось каменное сердце воина и тирана, привыкшего к крови, а равнодушие ко всему вызывало жестокость и внутреннюю пустоту. И хотя его жизнь часто освещалась вспышками необузданно-шумных увеселений и утонченного восточного сладострастия, сердце его оставалось холодным.

Государственные дела утомляли. Всё было сделано, и неужели еще работать на пользу бездушного сословия, которому суждено властвовать? Неужели положить для него до конца все силы и в итоге получить кличку «Кровавого», а после смерти слышать в Аиде от душ, перевезенных Хароном, что на земле, в солнечной Италии, все радуются его смерти? Нет, он не будет больше трудиться для неблагодарных!

Вышел в сад и, скрипя красными высокими башмаками по египетскому песку, устилавшему дорожки, зашагал к мраморной скамье.

В саду пели, работая, невольники. Их голоса доносились из-за подстриженных кустов пестумских роз. Песня была галльская, и, слушая ее, Сулла вспоминал походы против кимбров и тевтонов.

Песня утихла. Прошли рослые бородатые рабы, за ними потянулись невольницы с носилками, наполненными свежей землей, с кожаными мешками с известью.

А он сидел, задумавшись, — пройденная жизнь казалась ему огромной, как Альпы.

Давно уже смутное решение, таилось в глубине его сердца, вызывая беспокойство, но государственные дела заглушали его. Однажды, проснувшись, он созвал друзей и объявил, что отрекается от власти.

— Сделано всё: Рим укреплен, республика вознесена на недосягаемую высоту, вредное движение плебеев подавлено, государство будет процветать в спокойствии и благоденствии.

Власть была целью. Цель была достигнута. И теперь можно было отдохнуть, пожить личной жизнью с красавицей Валерией, дочерью аристократа Мессалы, на которой он женился вскоре после смерти Цецилии Метеллы.

Друзья умоляли его остаться во главе республики, рисовали картины восстаний и упадка сената.

— Пока ты стоишь у власти, — говорил Катилина, — спокойствие обеспечено, но если ты отречешься — Рим погибнет, и мы с ним. Не лучше ли тебе отдохнуть, а потом вернуться к государственным делам? Разве тебе, Эпафролиту, не помогают боги?

Лукулл поддержал Катилину.

— Все мы за тобой, как за каменной стеной, — сказал он, дружески сжимая руку Суллы, — а благо республики требует жертв…

Даже Марк Красс, которого как будто мало могло занимать решение диктатора (его голова была занята различными способами обогащения и темными торгашескими делами), присоединился к просьбам друзей:

— Умоляю тебя, всесильный и премудрый любимец богов, не покидай кормила римского корабля!

Но Сулла был непреклонен.

— Друзья мои, я устал, у меня есть другие дела, но издали я буду наблюдать за государством и в нужную минуту приду на помощь.

Он надел пурпурную тогу и позвал ликторов: двадцать четыре человека, все в тогах, с фасциями на левом плече, гордо выступали перед диктатором.

Шел, окруженный друзьями. Народ расступался: мужи, останавливаясь, снимали шапки, женщины и дети кланялись, всадники сходили с лошадей, обнажали головы.

Сулла, улыбаясь, приветствовал народ. Он видел плебеев, сворачивавших при виде его в улички, видел их хмурые лица и продолжал улыбаться, точно ничего не замечая.

Форум встретил его шумными возгласами. В этот день собирались комиции, чтобы переизбрать консулов. Народу было так много, что казалось, пробраться было невозможно. Сулла взошел на ростру. Ликторы стояли тут же, охраняя диктатора.

— Римляне! — громко сказал он, и форум мгновенно затих. — Я пришел объявить вам, что отказываюсь от диктатуры, отрекаюсь от власти и готов отдать отчет в своих действиях…

Ошеломленный народ молчал.

— Ликторы, — продолжал Сулла, — вы свободны! И вы, корнелии, тоже, ибо человека, удалившегося к частной жизни, не принято охранять или воздавать ему почести.

Он сошел с ростры и стал прохаживаться с друзьями среди остолбеневшего народа.

Добровольное отречение было неслыханным делом.

В этот день весь город волновался. Нобили спрашивали друг друга: счастье это или несчастье для Рима? Плебеи и рабы уверены были, что это начало освобождения, начало борьбы, забывая, что сенат состоял из сулланцев и ставленников диктатора, что двести пятьдесят тысяч ветеранов императора находились в Италии на землях проскриптов, а десять тысяч корнелиев готовы были пожертвовать жизнью за своего господина. Однако слова Суллы, даже теперь, после отречения, было бы достаточно, чтобы поднять всю Италию.

Веселый, как будто помолодевший, Сулла возвращался домой, беседуя с друзьями. Дорогою к ним пристал молодой римлянин и не отходил ни на шаг.

— Рыжий пес! — кричал он с пеною у рта. — Палач римского народа! Вся Италия залита тобой кровью, в каждом доме траур, в каждом доме имя твое произносят с проклятием… Пусть Немезида воздаст тебе за каждое убийство, пусть Юпитер поразит тебя молниями!

Катилина выхватил кинжал, обернулся к юноше.

— Замолчи! — крикнул он. — Не смей оскорблять спасителя отечества!

И, замахнувшись, он поразил бы юношу, если бы Сулла со смехом не удержал его:

— Погоди, друг! Я только частный человек…

И он продолжал путь, не обращая внимания на оскорбления юноши.

Входя в дом последним, он задержался в дверях, шепнул Хризогону:

— Выследи щенка. Голову его доставишь мне вечером.

И, войдя в атриум, сказал:

— Такие оскорбления со стороны негодяев будут причиною, что ни один диктатор в будущем не откажется от власти. А я ожидал оскорблений — и не устрашился. Разве Люций Корнелий Сулла боялся когда-нибудь? Меня сопровождает громкое имя непобедимого императора, и его достаточно для моей личной и римского народа безопасности. Вокруг меня громоздятся Херонея, Орхомени Сигнион, и моих законов не смоют волны крови римского народа.

— Ты прав, — сказал Катилина, — но без верной стражи и без ликторов ты не можешь быть спокоен. Кто порукою, что не будет на тебя покушений?

Сулла рассмеялся.

— Дело мое сделано, чего же больше? А если у меня нет ликторов, разве стал я меньше Суллою? А покушения — пустяки: никто не посмеет. Ибо за меня сенат, право и законы…

На другой день он уехал с семьей в одну из вилл, находившуюся близ Путеол.


XXIII


Друзья остались в Риме. Ни один не последовал за Суллою в Кампанию, — так он приказал.

Его вилла находилась в нескольких стадиях от моря, а сады спускались до самого берега. С террасы виднелась мерно дышащая лазурь вод, гористый островок Знария, паруса рыбаков, биремы и триремы, бегущие к Неаполю. В жарком ливне лучей даль искрилась, прозрачный воздух, пропитанный морским ветерком и благоуханиями с полей Кампании, был живителен.

Первые дни пребывания в вилле Сулла проводил на берегу — купался, лежал на солнце, опять погружался в волны — и возвращался на террасу подремать в тишине. Потом завтракал с женой и детьми и опять отправлялся на побережье. Усевшись в легкий челнок, он брал с собой сети, отплывал к островку и, закинув их, возвращался на берег. Рядом, за обрывистым утесом, купалась Валерия, а Фавста с невольницей и Фавст с рабами дожидались своей очереди: Сулла придерживался древнего обычая, что отец не может купаться с сыном, мать с дочерью, а зять с шурином или тестем.

Слушая визгливые голоса детей, которых рабы учили плавать, Сулла добирался до закинутых сетей и радостно возвещал издали об обильном улове.

Он вываливал добычу на песок: серебряные рыбы, вздымаясь, бились и сверкали на солнце. Дети со смехом хватали скользких извивающихся рыб и упускали в море.

Любил он и охоту: нередко пропадал дни и ночи, ходил в сопровождении рабов на горных коз и никогда не возвращался без добычи. Охотился он также и на зайцев: верхом на коне, с собаками, он загонял их и убивал ударом бича.

Потом он занялся хозяйством: наблюдал, как невольники работали в полях и огородах с двузубыми мотыгами в руках, как они обрезывали лозы кривыми ножами, как жали траву и хлеба серпами и уносили колосья в корзинах.

Он любил смотреть на молотьбу, простаивая часами на месте. Босоногие загорелые рабы с визгливыми криками прогоняли по колосьям, сваленным на току, крепких мычащих быков, и они вытаптывали из них зерна. Узнав же от виллика, что в Неаполе можно купить трибулу — тяжелую доску с железными выпуклостями, в которую запрягают быков, — он сам поехал за нею.

Глядя на рабынь, веявших зерно на ветру, он нашел, что работа производится медленно, и велел приобрести несколько веялок. И тогда зерно увозилось в сухие, проветриваемые житницы, установленные на столбах, он весело возвращался домой, считая труд земледельца самым счастливым.

Вскоре он уединился, принявшись за свои «Достопамятности». Сначала он писал их сам, однако медленная работа не удовлетворяла его, и он принялся диктовать их вольноотпущеннику Эпикаду.

Сулла ходил по таблинуму, громко произнося по-гречески, как учитель в школе, и мысли его уносились к незабвенным временам, когда он побеждал войска Митридата, наступая на него с маленькими силами.

Однажды, отпустив Эпикада, он описывал своих жен, любовниц, гетер и простибул, наделяя каждую отличительными качествами.

Раб возвестил:

— Господин, прорицатели из Этрурии.

Сулла отложил дощечки. Входили белобородые мужи.

— Откуда вы? — спросил хозяин.

— С востока.

Сулла улыбнулся. Прибытие с востока означало счастье.

— Я вас призвал потому, — сказал он, — что молния ударила в дорожку сада, когда я прогуливался.

В саду земля боковой дорожки была разворочена, песок разбросан.

— Подобно тому, как умерший должен быть погребен, а душа очищена, — сказал старший предсказатель, — так же необходимо похоронить и очистить огонь молнии…

— Делай, что надо, — заметил Сулла.

— А для этого, — продолжал старик, — прикажи сделать гроб, каменный или кирпичный, со стенками, залитыми цементом, выступающими над поверхностью земли, а затем принеси очистительную жертву…

— Какую?

— Двухлетнего ягненка.

Вечером предсказатели занялись наблюдением молний. Они различали одиннадцать видов их, по цвету и временам года, и когда кончили созерцание, пришли к Сулле глубокой ночью и разбудили его:

— Воистину ты счастлив, Счастливый! Юпитер заботится о тебе: небесные огни были справа, ни одного не заметили мы слева. Венера любит тебя, и если ты все свои помыслы отдашь ей, она наградит тебя любовью самых юных и красивых девушек. А жизнь твоя будет спокойна, а ты завершишь всё, что задумал…

Щедро наградив прорицателей, Сулла отпустил их. Он испытал суеверный страх перед этими людьми и боялся, как бы они не сделали ему зла.

«Кто их знает, — думал он, хмурясь, — подкупят их мои враги, и несчастья посыплются на мою голову. Пусть уезжают поскорее».

И когда они чуть свет отправились по дороге в Путеолы, он вздохнул с облегчением.

Работая однажды над своими «Достопамятностями», Сулла услышал знакомый голос и вышел в атриум. Навстречу ему шел претор Сизенна. Они дружески обнялись.

— Давно из Рима? Что нового?

— Жизнь течет спокойно, благодаря твоим мудрым законам. Красс по-прежнему поджигает дома квиритов искупает их, Каталина кутит день и ночь, Помпей занят любовными похождениями и враждует с Крассом из-за первенства, а Лукулла в обществе не видно: говорят, он занимается философией Эпикура, а досуги проводит в объятиях невольниц.

— Ну, а ты?

— Я пишу, император, историю твоей жизни, походов, побед, завоеваний, диктатуры, мудрых законов и восстановления древней жизни.

— Когда я закончу свои «Достопамятности», ты сможешь ими воспользоваться, чтобы пополнить недостающие сведения.

— Благодарю тебя. Ну, а ты, император, как живешь, как твое здоровье, что читаешь?

— Живу хорошо, здоровье крепко, а читаю Аристотеля. Представь себе, я нашел у него мысль о летающей душе: человеческая душа потенциально существует в человеческом семени, которое состоит из эфирной воды. А если это так, что душа преходяща, она перешла в детей, может быть частица передалась жене, передается любовницам…

— Увы, — вздохнул Сизенна, — если человек и живет в своем потомстве, — он ничего не помнит о прошлом, и жизнь представляется не бесконечной, а конечным отрезком в определенное время. Но доказательство бесконечного— в самой природе человека: разве нам не кажется, что мы всегда жили (начала жизни не осознаешь)и будем жить вечно, хотя и знаем о смерти? Поэтому жизнь — сон, нечто кажущееся, представление, как учил Ксенофан, а действительно сущее — в мире идей…

— Не люблю Платона, — нахмурился Сулла и, оборвав беседу, задумался.

Вечером на небольшой сцене мимы разыгрывали непристойные картинки из жизни горожан. Игра мимов становилась всё разнузданнее. Сулла хохотал, смеялась и Валерия. Только Сизенна хмурился, думая: «Император — великий муж, мудрый, образованный, и я не понимаю, как может его занимать и веселить такое зрелище? Мимы тешат обыкновенно грубую и темную толпу, но муж разумный должен выбирать изящную игру гистрионов, смотреть трагедию или пантомиму… А может быть, возврат к старине — возврат к грубым нравам?»

Когда игра кончилась, Сизенна спросил Суллу, возлегая с ним за столом:

— Скажи, император, как я должен упомянуть в истории о твоей любви к мимам? Возврат ли это к старине, или просто тебе по душе грубая сторона жизни, возбуждающая половое чувство?

— Ни то, ни другое, дорогой друг! Игра мимов обновляет душу, указывая на дурные стороны римской жизни. Вот он, Рим, гнездо восточных пороков и разврата!..

Сизенна молчал.

«Император осуждает дурные стороны жизни, — думал он, — а сам находится во власти пороков и разврата.

Может быть, величеству дозволено действительно всё? Но нет! Все мы — квириты, и над нами властвует один закон!»


XXIV


Второй день чувствовал Сулла легкое недомогание, но так же, как всегда, вставал рано, прогуливался в саду, обходил хозяйство и требовал отчета у виллика. Нерадивых или ленивых рабов приказывал сечь плетьми и сам присутствовал при наказании.

Он был озабочен и торопился закончить XXII книгу своих «Достопамятностей». Медленно шагая, он диктовал рабу греку:

«Люций Корнелий Сулла Счастливый и Эпафродит ,диктатор и автократор, должен был прожить, по предсказанию халдеев, счастливо и умереть, успешно завершив все свои дела. Боги захотели, чтобы так было. Во время болезни явился ему во сне сын, скончавшийся немного раньше любимой жены Метеллы; одет он был бедно и так сказал отцу: «Я и мать скучаем по тебе, дорогой отец, а ты даже на отдыхе обременен многими заботами. Прошу тебя, успокойся. Пойдем вместе к матери, чтобы жить мирно с ней, не зная забот…»

Голос дрогнул, но Сулла тотчас же овладел собой и распахнул дверь в атриум.

Верные друзья, среди которых находились Лукулл, Катилина и Хризогон, дожидались его, перешептываясь. Они только что приехали, вызванные из Рима, и, увидев Суллу на пороге, встали, приветствуя его громким: «Vivat». Они знали уже о болезни властелина и, пожимая его горячую руку, подумали, что у него легкая лихорадка и следовало бы принести жертвы богине Фебрис, чтобы умилостивить ее, но сказать об этом не решились. Только один Лукулл воскликнул непринужденно:

— Да сохранят тебя боги, дорогой Люций Корнелий, для блага родины! Ты бы лег отдохнуть…

— А разве я так плох? — усмехнулся Сулла и рассказал сон, виденный под утро.

Голос его был тверд, лицо спокойно, лишь блестели глаза и румянец покрывал щеки.

— Друзья, я болен и скоро сойду в Аид, — говорил Сулла равнодушным голосом, точно делал распоряжения о государственных делах. — И потому я побеспокоил вас. Завещание уже написано: всё свое состояние я завещаю… Хризогон, позови госпожу, — прервал он себя и, дожидаясь Валерию, заговорил о Риме, о походе Метелла Пия против Сертория, и когда вошла Валерия, толстая, беременная, переваливаясь, как утка, он улыбнулся. — Жена, я позвал тебя, чтобы объявить о завещании: всё состояние я завещаю тебе и детям, а опекуном назначаю Люция Лициния Лукулла, лучшего друга… Побледнев, Валерия рванулась к мужу.

— Люций, — вскрикнула она пронзительным голосом, — что ты говоришь? Зачем торопишься со смертью и с завещанием? Ты бодр телом и душою. Ты…

— Мужайся, — сжал он ее руку. — Друзья будут свидетелями и подпишут завещание…

Не возражая, Валерия села в кресло и слушала с тревожно бьющимся сердцем спокойную речь мужа, смотрела, как друзья проходили, неловко задевая друг друга, почти на цыпочках, в библиотеку и как выходили оттуда, взволнованные, с дорогими подарками. В руках Катилины она увидела золотую пергамскую вазу с изображенным на ней боем Тезея с Минотавром; Хризогон надевал на палец перстень со смарагдовой геммой, на которой был высечен Митридат, выдающий Сулле корабли, а печальный Лукулл нес две таблички.

Валерия подозвала его движением руки.

— Что у тебя, Люций Лициний? Все получили драгоценные подарки, и лишь ты…

— Ты ошиблась, госпожа! Я получил большие сокровища, чем все друзья вместе. Взгляни…

На первой дощечке было выведено рукою Суллы: «Посвящаю двадцать две книги моих «Достопамятностей» лучшему моему другу Л. Л. Лукуллу, которого прошу выправить слог, чтобы потомству легко было читать мой труд», а на второй начертана эпитафия: «Никто не сделал столько добра своим друзьям и зла врагам, как Люций Корнелий Сулла Счастливый, диктатор, Эпафродит».

Валерия заплакала и вышла из атриума.

— Позовите Миртион! — донесся голос хозяина. Хризогон бросился в глубь дома, расталкивая рабов и невольниц, столпившихся у двери.

Сулла появился на пороге. Увидев слуг, он побагрвел:

— Зачем собрались? Бездельники, негодяи! Эпикад! — закричал он подбежавшему вольноотпущеннику. — Двадцать бичей каждому — здесь, в саду! Я сейчас выйду…

И вдруг лицо его смягчилось, просветлело, в глазахз атеплилась, как тихий огонек, ласка: из перистиля донесся нежный грудной девичий голосок, затем — легкиебыстрые шаги, и веселая румянощекая Миртион, с завитыми локонами, в розовой тунике, появилась в атриуме.

— Я пришла. Что прикажет господин?

Он пропустил ее в опустевшую библиотеку, загроможденную свитками редкостных папирусов и пергаментов, задернул завесу.

— Миртион! — прошептал он, протягивая к ней руки. Певица опустилась на колени, взяла обе руки господина, прижала их к своей груди.

— Я отпускаю тебя на волю, — медленно говорил Сулла, — и дарю тебе сто тысяч сестерциев. Будь счастлива. Спой же мне на прощанье песню Сейкила…


XXV


На другой день Хризогон сообщил ему, что Граний, квестор Путеол, ожидая смерти Суллы, не вносит в казначейство денег, пожертвованных всадниками на возобновление Капитолия. Сулла рассвирепел и приказал рабам схватить Грания и привести в свой дом.

Сначала он бил его по щекам, потом, свалив ударом кулака на пол, приказал задушить. Он смотрел, как рабы вцепились Гранию в горло, слышал хрип, видел посиневшее лицо и выкатившиеся глаза и кричал в бешенстве:

— Не жалейте вредного пса!

Подбежав к жертве, он топтал ее, не замечая, что задевает рабов. И вдруг, побелев, упал на руки Хризогона и Эпикада, — кровь хлынула горлом.

Его отнесли в кубикулюм и привели в чувство. Прибежали Валерия, сын и дочь.

Жена смотрела на бледное лицо мужа и думала, что вот лежит человек, гроза Италии и провинций, сильный, непобедимый, и его побеждает недуг.

Привстал на ложе:

— Собрать друзей, кифаристок и танцовщицу, позвать Хризогона!

И не успел вольноотпущенник появиться на пороге, как Сулла сказал:

— Будем петь и веселиться. Вели перенести меня в атриум.

Звенели систры, пели кифары, заливались цитры, гремели кроталлы, кимвалы, и нагие танцовщицы медленно плыли, как видения, к ложу Суллы, а он равнодушно смотрел на смуглые гибкие тела и слушал пение Миртион.

Казалось, девушка вложила в песню всю свою душу; припев грустно звенел, все были растроганы, а Сулла не спускал глаз с продолговатого лица гречанки, с ее полных красных губ. И когда звуки затихли, он приказал перенести себя в кубикулюм и позвать певицу.

— Что еще прикажет господин? — выговорила она дрожащими губами.

Ей было жаль этого человека: он любил ее, отпустил на волю, подарил много денег, и она испытывала к нему чувство привязанности и благодарности.

А он гладил ее волосы, щеки и говорил:

— Я хочу вобрать в себя твою красоту, твою душу, твое сердце… Я хочу унести с собой в могилу формы твоего юного тела… О Миртион! Разденься…

Девушка расстегнула застежку, сбросила дорический хитон и осталась в ионическом. Мгновение она как будто колебалась. И вдруг поспешной рукой сорвала с себя одежду и предстала перед Суллой, белея строгой девственной наготою.

Всю ночь он спал беспокойно. Друзья и Валерия сидели попеременно у его ложа; врачи, астрологи, халдеи говорили противоречиво о болезни и предсказывали выздоровление. Но друзья не верили им: любимец богов узнал больше этих жадных торгашей. Разве он не был мечом, посланным на землю, чтобы установить порядок, даровать римлянам законы далеких дедовских времен? Разве он не повернул железной рукою всю жизнь к старому, разве не пресек кровавую борьбу сословий?

Так думал Катилина, усаживаясь у ложа. Он только что сменил Лукулла и беспокойно смотрел на бледное лицо Суллы, стараясь угадать умрет он или выживет, и чем больше смотрел, тем больше терялся, не зная, что думать.

Сулла вздохнул, приподнялся и упал на подушку. Катилина, застывши, смотрел на него растерянными, потемневшими глазами.

— Люций Корнелий Сулла! — громко сказал он, дотронувшись до его руки.

Но Сулла не шевельнулся.

Он умер тихо, точно заснул.


XXVI


«Поэт Архий — МаркуТуллию Цицерону.

Спешу порадовать тебя, дорогой друг, неожиданной вестью: Сулла умер! Через несколько дней эти два слова облетят Рим и провинции, молва о смерти императора докатится до черной Эфиопии, до Кавказа, Армениии Скифии, за Альпы — от Галлии до Рейна. И весь мир вспомнит победоносного полководца. Одни подумают:«Слава богам, призвавшим палача рода человеческого, свирепого зверя!» Другие скажут: «Теперь республика отдохнет от его кровавого деспотизма!»

Что и говорить — грозный диктатор оставил кровавые следы, которые едва ли сотрет Хронос!

Несколько дней я бродил по городу, прислушиваясь к речам народа: всюду брань и проклятья; матери пугают его именем плачущих детей. Незавидная слава!

Популяры требовали лишить императора почетного погребения и предать земле в Путеолах, но Помпей и сулланцы настояли на торжественных похоронах.

На колеснице, окруженной знамёнами, запряженной шестеркой черных лошадей, покоилось набальзамированное и умащенное благовониями тело, покрытое пурпурной с золотом императорской мантией. Похоронный поезд следовал через Кумы, Минтурны, Формии, Велитры, Арицию. Впереди и позади колесницы шли двести сенаторов, много всадников, представители италийских городов, ликторы, римские легионы со своими орлами, тысячи корнелиев, музыканты, матроны в трауре и народ. А дальше следовали Фавст и Фавста, дети Суллы от Цецилии Метеллы, Валерия, племянники, родственники, вольноотпущенники, плакальщицы и опять музыканты. Тысячи ветеранов сбегались отовсюду, чтобы проводить императора до могилы, отдать ему последний долг. Я видел седых, бородатых легионариев, которые плакали, корнелиев и вольноотпущенников со скорбью на лицах.

Воины и граждане несли золотые венки — дары от городов, легионов и друзей. Затем шел жрец, чтобы заколоть у костра любимых животных покойника, а рабы вели боевого коня, лошадей, мулов и собак. Шествие замыкалось легионами, сражавшимися под начальством Суллы.

Глядя на патрицианок, несших на носилках ладан и корицу, благовония в алебастровых сосудах, самые дорогие духи, приятный запах которых распространялся по улицам, видя сенат в полном составе, весталок, магистратов, золотые знамена, сверкающее оружие и трубачей в красных одеждах, слыша звуки длинных серебряных труб, я думал: «Кого хоронят? Тирана. И почему же никто не крикнет ему проклятья?»

Сначала я недоумевал, а потом понял: страх перед корнелиями и ветеранами запечатал всем уста.

Колесница остановилась на форуме, против ростр. Один из уважаемых всеми римлян произнес надгробное слово, потому что Фавст был еще молод для этого. Сенаторы подняли тело и понесли на руках до Марсова поля, где погребались только цари. Ты удивлен, дорогой Марк Туллий, не правда ли? Боги, говорят, справедливы и воздают мужам по заслугам. А ведь Сулла был безбожник: он не верил в богов, смеялся над ними и в то же время был суеверен. Как совместить это? И как совместить, что боги возвеличили безбожника, послали ему спокойную кончину и позволили приравнять его к царям? Признаюсь, я растерян, — голова идет кругом. Но одно для меня ясно: Сулла был царем. Диктатор, автократор! О боги, чего же больше?

На Марсовом поле был сооружен огромный костер, возле которого поставили носилки с трупом. Валерия подошла к покойнику и, положив ему в рот мелкую монету, поцеловала в губы и сказала: «Прощай! Мы все последуем за тобою в порядке, предписанном природою». Музыканты заиграли похоронный гимн, жрецы закололи животных и, смешав кровь с молоком, медом и вином, разлили вокруг костра. Потом приблизились женщины, принесшие благовония (Марк Красс утверждает, будто из дорогого ладана и корицы была сделана большая статуя Суллы и поставлена на костер), и началось возлияние ароматных масел. А толпа стала бросать венки, — ими был завален не только костер, но и место вокруг него.

Гладиаторы школы Суллы вступили в бой и пали мертвыми вокруг костра.

Похороны совершались в сумрачный день, накрапывал дождик. Помпей взял факел из рук гробовщика иподжег костер. Когда подул ветер, вспыхнуло огромное пламя и охватило труп; благовония зашипели, распространяя запах. Костер догорал. Вскоре пошел сильный ливень и разогнал народ. Но друзья и близкие остались. Пепел и кости были с воплями собраны в бронзовую урну с золотыми и серебряными инкрустациями и временно перенесены в храм Геркулеса-Победителя, пока не выстроят на Марсовом поле пышный мавзолей; товорят, Лукулл начнет строить эту гробницу на месте костра, иуже тысячи государственных рабов прибыли на Марсово поле, чтобы работать день и ночь.

Чуть не забыл сообщить тебе, дорогой Марк Туллий, о странном случае, взволновавшем город: Юлия, вдова Мария Старшего, узнав о смерти Суллы, приняла яд, но — слава небожителям! — не успела отравиться: рабы заметили судороги и отнесли ее в греку-врачу, который насильно влил ей в рот рвотное и очистил желудок. Говорят, она кричала: «Я не хочу, я не могу пережить императора!» Не знаю, сплетни это или правда. Лукулл что-то знает, но молчит. Он навещал Юлию, долго беседовал с ней и возвратился довольный. Думаю, что она была влюблена в Суллу, но безнадежно. Не слышал ли ты чего-нибудь об этом?

Не сердись, что я составил такую большую эпистолу. Читая ее, наверно, думаешь: «Вот бездельник! Не дает мне заниматься философией и риторикой!» Но я писал — клянусь богами! — лишь потому, чтобы доставить тебе удовольствие. Прощай».


XVII


«Марк Туллий Цицерон — поэту Архию.

Эпистола твоя меня обрадовала. Слава богам! Тиран римского народа освободил вас от своего присутствия; счастливый лишил вас счастья созерцать его счастье; Эпафроднт не будет больше развращать римлянок. И жадный бесстыдный Хризогон не будет скупать за бесценок дорогих имений и лжесвидетельствовать, как это было в деле Росция. Но увы! Боюсь, что радость моя преждевременна: Италия переполнена, как сточная труба нечистотами, его приверженцами: они всюду — в сенате, в городах, деревнях, виллах. Ветераны и корнелии, как соглядатаи, втерлись во все слои римской жизни. Честолюбивый Помпей и алчный Красс попытаются поделить наследство, оставленное палачом. Пусть перегрызутся, лишь бы не пострадала республика!

Знаешь, дорогой Архий, что Сулла, пытаясь отбросить республику к дедовским временам (это не удалось ему даже наполовину), губил ее. Пусть же сохранят боги нашу родину в целости и спокойствии!

Ты знаешь, что Суллу я ненавидел: разве я не бежал в Афины, спасаясь от его гнева? Тит Помпоний, друг наш, наследник всадника Муция Помпона, заразился у него эпикуреизмом и проводит время в обществе богоравных гетер. Он пользуется у них успехом, только на меня, тощего, как жердь, страдающего постоянно желудком, они не обращают внимания. О, я, несчастнейший из смертных, лишенный обаятельных ласк продажных дев!.. Но всякому — свое.

Кое-какие слухи о любви Юлии носились по Риму еще при жизни Мария, но они передавались шепотом, потому что бешеный нрав Мария был всем известен. Любовь Юлии — величайший позор, оскорбление тени третьего основателя Рима.

Жизнью в Афинах я доволен и благодарю богов за их милость. Приехав сюда, я сначала слушал аскалонца Антиоха и был поражен прелестью его речи: богатство сравнений и фигур сводило меня с ума. Он разошелся во взглядах со школой Карнеада, потому что, став стоиком, поверил в истину чувственного познания. Больше сочувствуя Новой Академии, я стал изучать философию на случай, если бы мне не удалось больше посещать форум.

Каждый день я занимаюсь гимнастикой, чтобы укрепить тело; обрабатываю голос; переписываюсь с римскими друзьями. По совету Антиоха я стал упражняться в красноречии под руководством известного сирийца Деметрия и посещать знаменитых философов.

Друзья зовут меня в Рим. Не знаю, решусь ли ехать туда, где бродит тень кровавого Суллы. Но пусть это решат за меня боги, — вопрошу дельфийского оракула. Прощай». 


Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга первая



I


Бледный молодой человек, с орлиным носом и кругами под черными живыми глазами, полулежал на ложе в одной тунике и читал «Пир» Платона.

Это был Гай Юлий Цезарь. Возвратившись в Рим вскоре после смерти Суллы, он радостно был встречен популярами как приверженец Мария и примкнул к ним. Марк Эмилий Лепид уговаривал его присоединиться к мятежу, но Цезарь хитрил, долго раздумывая и, совещаясь с Аврелией, своей матерью, не давал прямого ответа. Не считая Лепида умным, он не верил в его способности, а Марк Юний Брут казался ему только пылким, увлекающимся человеком. Однако он продолжал бывать у обоих и особенно часто засиживался у Брута: жена его Сервилия, сестра юного Марка Порция Катона, высокогрудая и крутобедрая, поразила его с первой встречи ласковой речью, задушевным смехом, умной беседой, и он почувствовал, что влюблен и не в силах покинуть Рим.

Когда Лепид и Брут, уехав из города, подняли мятеж, Цезарь стал ухаживать за Сервилией: лестью, подарками, преклонением перед ней, утонченными любезностями и восхищением ее красотой он добился любви. Страсть его не остывала, а разгоралась по мере того как Сервилия, молодая и чувственная, поддавалась ему. Известие о вероломном убийстве мужа повергло ее в горе не надолго. Разве Цезарь не заменил ей мужа, не уверял, что влюблен навеки? Конечно, он женат на дочери Цинны, но Корнелия только жена…

Теперь, вспоминая о Сервилии, он улыбался: «Сам бы Юпитер влюбился в нее, клянусь Венерой!»

В таблинум вошла жена. Оживленное лицо ее было привлекательно, и Цезарь ласково улыбнулся ей.

— Гай, собираются гости, — сказала она. — Будь добр выйти к ним… Я должна заняться по хозяйству.

— Клянусь Юноной, — рассмеялся Цезарь, привлекая ее к себе, — ты богоподобна… Эта стола и эти украшения придают тебе царственный вид…

Корнелия вспыхнула — частые похвалы мужа были приятны и доказывали, как она думала, его постоянство. Уверенная в любви Цезаря, она не допускала, чтобы он мог увлечься другой женщиной.

Надев поверх туники белую тогу и спрятав под нею цепочку с золотою сердцевидной буллой, подарок Сервилии, Цезарь вошел в атриум.

У имплювия сидели и стояли матроны, окружая седоволосую Аврелию, мать Цезаря; она говорила с жаром о мятеже, обвиняя Катула и доказывая, что если б она не повлияла на сына, Гай, возможно, примкнул бы к восстанию.

А в стороне, прислушиваясь к беседе, молча сидела тетка Юлия, вдова Мария Старшего.

Цезарь остановился, окинув быстрым взглядом гостей: блестящие глаза Сервилии сверкнули из-за спины матери, и молодая матрона медленно отошла от ймплюмш.

Цезарь приветствовал гостей, поднимая, по обычаю, правую руку к губам. Он подошел к тетке и спросил, отчего она грустим. Юлия ответила, что ей нездоровится. Она почти не изменилась с тех пор, как Цезарь бежал из Рима, опасаясь гнева Суллы: такая же привлекательно женственная…

Попомнив о слухах («Любовница императора»), он пожал плечами: «Сплетни, распускаемые аристократами», — и отошел от нее.

— Божественная, — шепнул он, останавливаясь перед Орвнлией, и громко заговорил о событиях, волновавших Рим: — Увы! Благородный Лепид умер в Сардинии, и Порпеппа отплыл с легионами в Испанию… И хотя мой чип. Люций Корнелий Цинна уговаривал меня…

— Знаю, — прервала Сервилия, — ты поступил благоразумно, и я сожалею, что Брут не послушался твоих советов и дал увлечь себя честолюбивым Лепидом…

— Пусть Помпей торжествует, — говорил Цезарь, — пусть он приносит жертвы богам за счастливое избавление родины от мятежа марианцев; пусть Катул кричит в сенате: «Пока жив был всемогущий диктатор, популяры дрожали за свою шкуру, а лишь отошел, к богам — восстали!» Но разве можно бороться с народом, единственным господином республики?

А Юлия сидела задумавшись. Вчера утром она навестила Лукулла в его скромном домике и беседовала с ним о Сулле. Эти беседы стали для нее насущной потребностью с того дня, как она пыталась отравиться после смерти императора. Образ могущественного диктатора вставал перед ней в своем страшном величии: видела холодные глаза, каменно-спокойное лицо, ощущала сильные руки, сжимавшие ее в объятиях, слышала звучный голос и не знала, куда деться от горести, как пережить эту смерть. Вчера Лукулл сказал: «Это был величайший муж от основания Рима», а потом говорил о Новой Италии, созданной Суллою: «Латины, этруски, умбры, сабелы, оски, греки и галлы смешались, образовав единый италийский народ»… Слова «величайший муж» звенели в ушах целый день, и она, плача и томясь, гордилась, что знала его и любила… Уходя от Лукулла, она спросила, как живут Валерия, Фавст и Фавста, и он, вздохнув, ответил: «Сын и дочь еще дети, а вдова занята Постумией, родившейся после смерти супруга…»

Юлия поднялась, собираясь незаметно уйти, но к ней подошел поэт Архий и, приветствуя, сказал вполголоса:

— Господин мой велел тебе передать, что завтра в полдень возле дома тебя встретит Герон.

Она знала, что Архий — клиент Лукулла, что Герон — любимый раб его, и поняла, что друг диктатора будет ждать ее у себя в назначенное время. Она пойдет, как всегда, без провожатых, — опасаясь, как бы свиданий с Лукуллом не вызвали сплетен в городе.


II


Люций Лициний Лукулл лежа обрабатывал «Достопамятности Суллы», и жена его Клавдия, дочь консуляра Аппия Клавдия, помогала ему.

Лукулл жил скромно; он не участвовал в проскрипциях диктатора и остался таким же бедняком, как и был.

Женившись на бесприданнице из аристократической фамилии, он стал еще большим поборником древних обычаев, суровой честности Сципиона Эмилиана и Метелла Нумидийского и глубоко презирал порочную знать, обогатившуюся проскрипциями; особенно сильно враждовал он с Публием Цетегом, который был вначале марианцем, а затем перебежал к Сулле. Имя Цетега внушало Риму почтение и ужас; муж коварный, он был могущественен и пользовался огромным влиянием в сенате. Клавдия, знавшая его (он некогда ухаживал за ней, добиваясь ее расположения), советовала супругу заручиться его поддержкою, но Лукулл колебался.

Развернув свиток пергамента, он прочитал:

— «Обуздав Митридата, как Геракл — Эримантского вепря, Сулла отправился во главе победоносных легионов в Азию, чтобы восстановить древние порядки и единый римский закон…»

Вошел Герон, и Лукулл отложил манускрипт.

— Благородная Юлия из фамилии Цезарей… Клавдия вспыхнула и молча выбежала в перистиль.

Так случалось каждый раз, когда он принимал Юлию, а петом, встречаясь с мужем, Клавдия избегала говорить о «вдове кровавого Мария».

Лукулл принял Юлию в атриуме. Усадив ее на биселлу, он сел рядом и стал говорить о Сулле. Он любил вспоминать этого железного мужа, он благоговел перед ним, и, произнося его имя, чувствовал в сердце щемящую боль.

— Сегодня всё утро я работал над его «Достопамятностями»… Читая их, испытываешь трепет: сколько величия, ума, воли, предвидения!..

Лукулл увлекся, изощряясь в красноречии, точно выступал в сенате: возникали риторические фигуры, смелые сравнения, образы, и слова лились, лились…

— Да, величайший муж, — вздохнула Юлия. — Он любил тебя, как лучшего друга, благороднейший Люций Лициний, и мне больно бывает, когда я думаю о тебе… Ты ненавидим аристократами и демократами, — а за что? За свою честность и презрение к ним! Они, грязь под твоими ногами, возвеличиваются, а ты забыт и живешь в бедности… Думал ли ты об этом? О, прошу тебя, — схватила она его за руку, — не перебивай меня, во имя богов, дай договорить, иначе я подумаю, что ты забыл о трудах божественного императора!

Лукулл с удивлением смотрел на Юлию.

— Сенат получил донесения из Испании, что Серторий ведет переговоры с Митридатом, быть может, заключил даже союз… Серторий и понтийский царь — опасные враги, и сенат ищет полководца, чтобы послать в Испанию…

Лукулл начал понимать.

— Такой полководец уже намечен: это Помпей, — продолжала Юлия, — разгром Сертория повлечет распадение союза, и Митридат, конечно, не посмеет выступить…

— Но он выступит! — вскричал Лукулл.

— Такого же мнения и сенат. Но, пока Митридат соберется, муж, знающий Азию, ее природу и обитателей, мог бы подготовить для себя почву, заручиться связями в сенате, поддержкой влиятельных магистратов и отправиться в провинцию…

— Ты намекаешь, благородная Юлия, на меня?

— Доведи дело Суллы до конца, — страстно сказала она, — порази Митридата! Я уверена, что тень императора будет сопутствовать тебе в походах и боях!

— Но как начать и кто меня поддержит?

— Публий Цетег.

— Заклятый враг!

— Действуй, как покойный император, и ты останешься победителем. Слыхал о Преции?

Лукулл вспыхнул, растерянно взглянул на Юлию.

— И ты… ты советуешь?

Она холодно смотрела на него.

— Знаю, ты считаешь ее простибулой, но она — любовница Цетега, а Цетег сделает всё, что она захочет…

— Преция развращает молодежь, обирает стариков… Что скажет Рим обо мне?

— В наше подлое время честность вредна… Живи, как все живут, иначе оба сословия безжалостно растопчут тебя…

Лукулл задумался. Разве не то же говорила жена?

— Скажи, благородная госпожа, откуда тебе известно о постановлении сената, о происках Помпея?

— Я услышала случайно: Квинт Гортензий Гортал рассказывал об этом Архию… Конечно, от поэта ты узнаешь все подробности и тогда решай, как действовать…

Лукулл пожал ее руки.

— О, благодарю тебя! — вскричал он. — Ты истинный бескорыстный друг! Покойный император владел золотым сердцем!

Юлия покраснела.

— Из любви к Люцию Корнелию я забочусь о Люций Лицинии, — наклонила она голову и, поднявшись, шепнула: — Пусть имя его сопутствует тебе!

Лишь только Юлия вышла, Герон принес эпистолы от Метелла Пия: одну на имя Лукулла, другую на имя Архия.

— Гонец дожидается ответа, — сказал он. — Что прикажет господин?

— Накормить его, уложить спать. Уедет завтра. Сходи к Гортензию Горталу, Сизенне и Архию и скажи, что я их жду.

Сломав печать, Лукулл стал читать письмо. Лицо его омрачилось. Успехи и неудачи в Испании чередовались, а Серторий был неуловим.

«Сообщу ему, что сенат решил послать на помощь Помпея. Пусть Архий, с которым старик дружит, напишет ему подробнее. Боги гневаются на римлян, — иначе как объяснить поражения?»

Встал и, молитвенно сложив руки, обратил взор к клочку голубого неба, заглядывавшему в комплювий:

— Отец богов, Марс и Беллона, пошлите победы римским легионам!


III


Подавив мятеж популяров, Помпей стал добиваться назначения против Сертория, однако сенат медлил, не желая отзывать Метелла Пия, друга покойного диктатора. Но помощь Метеллу была необходима: поражения становились угрожающими, а обещание Суллы послать в Испанию Помпея было живо среди магистратов.

Муж храбрый, умный, осторожно-медлительный, такой же бесстрастно-равнодушный, как Сулла, Помпей был опытным воином, но прежняя юношеская скромность сменилась важностью в обращении, надутой гордостью, честолюбием. Его нерешительность была причиной насмешек женщин и негодования военачальников.

Помпей сидел в атриуме, беседуя со своим вольноотпущенником Деметрием. Он то и дело откидывал назад длинные волосы, свисавшие со лба на черные блестящие глаза, и поглядывал в зеркало: видел открытое живое «честное лицо» (оно вошло в Риме в поговорку), крупные белые зубы и думал: «Да, я похож на Александра Македонского… Первый заметил это Люций Марций Филипп… Как он сказал?.. «Я, Филипп, не делаю ничего удивительного, если люблю Александра…» Но консул не похож на Филиппа Македонского».

Очнулся. Деметрий что-то говорил. Надушенный, он стоял рядом, и приторный аромат египетских духов раздражал Помпея; он знал этот запах: такие же духи употребляла жена Деметрия, его любовница.

— Прибыль? Какая прибыль? — уловил Помпей несколько слов из речи вольноотпущенника. — Я уезжаю на войну в Испанию, и ты, Деметрий, конечно, поедешь со мною… А когда возвратимся в Рим, я решу, как распределить прибыль с торговых… торговых… (он искал слова, но не находил — краснел и путался еще больше)… сделок…

Деметрий хитро прищурился. Это был смуглый молодой грек, ловкий, пронырливый. Зная о связи Помпея со своей женой, он смотрел на нее философски: «От жены не убудет, если она ляжет лишний раз с господином, а зачнет от него — мне же выгода: патрон не пожалеет нескольких тысяч сестерциев на воспитание ребенка, да и жена получит на наряды…»

Так размышляя, он сказал, понизив голос:

— Господин мой, жена моя низко тебе кланяется… Помпей растерялся и не знал, что ответить.

А Деметрий, наслаждаясь его замешательством, продолжал:

— Господин мой, всё мне известно. Она ревнует тебя к женам и дочерям всадников (он перечислил несколько знатных фамилий), с которыми ты поддерживаешь близкие отношения… Но сознайся, господин, такой страстной любовницы, как она, ты еще не имел…

Волосы слиплись на лбу Помпея.

— Ну и что ж? — выговорил он, задыхаясь. — Ничего между нами не было… только маленькая дружба… Деметрий усмехнулся.

— Господин мой, прибыль, о которой я тебе говорил, составляет сто двадцать тысяч сестерциев… Я должен сопровождать тебя в Испанию… Жена останется одна… Ты знаешь, мы небогаты…

Помпей облегченно вздохнул, вытер ладонью лоб.

— Да, да, — поспешно сказал он, — возьми эти деньги себе… Я хотел сам предложить их тебе, но не решался. Однако ты, ошибся, дорогой мой, считая прибыль равной ста двадцати, а не двумстам тысячам сестерциев…

Вольноотпущенник не смутился:

— Верно, господин мой! — вскричал он. — Я нарочно сказал меньшую сумму, зная твою Доброту: ты непременно захотел бы подарить мне все двести тысяч, но боги надоумили меня, и я отнял у тебя для тебя же восемьдесят тысяч…

«Лжет», — подумал Помпей и встал:

— Можешь идти.

Он прошел в перистиль, спустился в сад. Встречавшиеся рабы и невольницы низко кланялись ему, а он медленно шел, ни на кого не глядя, не отвечая на поклоны, с величественным видом, присущим скорее царю, чем сыну римского всадника. Казалось, он играл на сцене, как гистрион — все движения его были обдуманы, лицо бесстрастно. Только на ступеньках он остановился, и лицо его как бы загорелось — столкнулся с молодой женою.

Помпей любил Муцию, но теперь она была беременна, и он позволял себе любовные развлечения на стороне. Жена знала об этом и страдала, но чувств своих выказать не осмеливалась — знала гордость и упрямство мужа.

— Я уезжаю, Муция, в Испанию, — сказал он, обнимая ее и уводя в сад. — Надеюсь, добрая Люцина позаботится о тебе больше, чем это в силах сделать человек. Молись ей и да пошлют нам небожители второго сына… Прошу тебя, заботься, дорогая, о Гнее: он мал, ему четыре года,..

Муция взглянула на него с грустной улыбкою:

— Обязанности свои я знаю, не беспокойся… Послушай, я давно уже хотела поговорить с тобою… Обещай не сердиться…

Помпей покраснел.

Она взяла его тяжелую руку и, поглаживая, говорила:

— Я не хочу тебя упрекать… Но мне больно… Гней, я акаю о твоих отношениях к жене Деметрия, дочерям соседей и всадников…

— Кто тебе насплетничал? — растерянно пробормотал он, избегая смотреть на нее.

— Разве это неправда?

— Но ведь ты должна понять, Муция…

— Я понимаю, — живо перебила она, взглянув на свой живот. — Но увы! Твои любовные дела продолжаются уже давно.

Помпей молчал. Потом сказал не подымая глаз:

— Есть мужи, к которым благоволит Венера; она не оставляет их своими милостями. Я, очевидно, принадлежу к числу этих избранников. Но не печалься, Муцин! Сердце мое принадлежит тебе. А любовные развлечения, — запнулся он, — не есть преступление: разве отец богов не изменяет Юноне с земными женами и девами?

Муция вздохнула.

— То боги, — шепнула она, — мы же смертные…

— А разве поступки богов не должны быть примером для смертных?

По дорожке пробежал, гонясь за бабочкой, маленький Гней, в одной тунике, босиком, с сеткой в руке; на шее метался креспундий на золотой цепочке.

Помпей улыбнулся, обнял жену.

— Подари мне, Муция, еще такого сына, — сказал он, — и я брошу жену Деметрия и иных прелестниц…


IV


Накануне отъезда Помпея из Рима сенат был потрясен подтверждением слухов, волновавших Рим: испанские и азийские лазутчики доносили о союзе Сертория с Митридатом, о взаимной помощи их в предстоящей борьбе с Римом.

Хризогон, в белоснежной тоге с пурпурной каймой и с золотым перстнем на пальце (знак всаднического достоинства), говорил громким голосом:

— Отцы государства! Покойный император, заботясь о мире в Италии и провинциях, давно уже послал в Испанию благородного Метелла Пия. Однако не легко подавить восстание беглого проскрипта из карбоновой шайки — он заключает союзы с врагами отечества, и нужен муж, который бы одним ударом кончил с ним. Такой муж есть. Он выбран, отцы, вами… Так почему же он медлит? Неужели для того, чтобы устроить свои дела? Но личное должно уступить место общественному, и я спрашиваю Гнея Помпея Великого: «Когда же ты, наконец, избавишь нас от злодеев и умиротворишь Испанию?»

— Верно! Он говорит правильно, — послышались голоса Лукулла, Антония Гибриды и Катилины, — ждем от тебя ответа, Гней Помпей!

Поднялся Красе:

— Отцы, Помпею нечем оправдаться; он не уезжает по двум причинам: не пускают любовницы и удерживает страх потерпеть поражение…

Помпей краснел и бледнел, слушал Красса, но когда тот намекнул на Сертория, он быстро вскочил, топнул ногою…

— Лжешь, завистник! — громовым голосом крикнул он. — Никогда я не был трусом… Никогда не терпел поражений… Сам диктатор назвал меня Великим. А ты, Марк Красс, полное ничтожество…

Не договорил. Побагровев, Красс бросился к нему с кулаками:

— Я ничтожество?! Кто, как не я, помог непобедимому императору взять Рим? А ты где был? Как и чем защитил его? Ха-ха-ха!..

Помпей растерянно молчал.

— Не время, дорогие друзья, пререкаться, — примирительно сказал Лукулл, становясь между ними. — Диктатор ценил вас обоих и, умирая сказал: «Я многим обязан Крассу и Помпею…»

Лицо Красса просветлело. Но вмешался Публий Цетег, враг Лукулла:

— О, как ты легковерен, Марк Лициний Красс! — воскликнул он с насмешкой в голосе. — Благородный муж потешается над вами…

Лукулл презрительно взглянул на Цетега, пожал плечами:

— Можно ли верить, квириты, марианцу, перебежавшему на сторону Суллы? Моя же честность известна всему Риму.

И гордо вышел из курии.


V


Переваливая через Пиренеи, Помпей получил грозные нести: навстречу ему идут большие силы Перпенны и Геренния, а сам Серторий находится в гористой области Ибера, готовясь к нападению; морское сообщение Испании с Италией прервано, — пираты, союзники Сертория, отбивают суда с товарами, предназначенными для Рима. Соленая рыба, хлеб, вино, оливковое масло, воск, мед, смола, шерсть, ткани, железные изделия, — всё это попадает в руки морских разбойников, которые отправляют большую часть добычи Серторию; из Бетики, знаменитой .полотыми, серебряными и медными рудниками, из Кордубы и отовсюду идут ценности и в Рим не попадают, — восставшие племена отбивают их, а суда жгут и топят…

Метелл и Помпей с боем продвигались, стремясь соединиться. Переправившись через Ибер, Помпей разбил Геренния под Валенсией и взял ее. А затем двинулся к Бетису, где у Италики стоял мятежный квестор Люций Гертулей.

Победы и поражения чередовались. Недели и месяцы пролетали, как минуты, в громе битв, беспощадных осад, хитрых и внезапных налетов. Перпенна избегал битвы. Но старый Метелл заставил его принять бой, и, хотя в рукопашной схватке Метелл был ранен, победа осталась за ним. А Помпей, разбив Гиртулея близ Италики, бросился навстречу Метеллу. Наконец они соединились. Велика была радость римлян. Надежда на окончание войны встрепенула сердца воинов. Однако мечты их оказались обманчивыми: поражений было больше, чем побед. Помпей умалчивал о неудачах, а незначительные успехи называл громкими победами.

Однажды он послал в Рим краткое донесение:

«Гней Помпей Великий, полководец — сенату и римскому народу. 

Волею бессмертных мы встречаем на пути своем яростное сопротивление иберийских племен, обманным образом привлеченных Серторием на свою сторону. Борьба затягивается, хотя мы беспощадно бьем неприятеля. Близ Сеговии Гиртулей, разбитый вторично, пал в бою. Вся надежда на помощь бессмертных и храбрость легионов. Осада каллагуритян кончится на днях падением мятежного города. Перебежчики сообщают, что осажденные питаются трупами жен и детей, которых умерщвляют по жребию, а затем солят в кадях. Полагаю, что этого им хватит не надолго. А тогда пусть свершится уготованное богами…

Невзирая на препятствия, твердо иду к победам».


А Метелл доносил:

«При Сукроне, у реки Турия, Серторий смял правое крыло Помпея, а сам Помпей, весь израненный, чуть не погиб. Должно отдать справедливость храбрости доблестного мужа; он сражался на моих глазах без шлема, в рядах воинов, а я бился в нескольких шагах от него.

Поддержав правое крыло Помпея, я кончил Турийскую битву полным разгромом войск Сертория. Беглый проскрипт укрылся в крепости Клунии, близ верхнего Дурия. Двигаемся вперед, чтобы осадить его и взять в плен. Да помогут нам Марс и Беллона!»


VI


Случилось неслыханное событие: честный муж покривил своей совестью — стал хитростью добиваться магистратуры. Юлия была права: добродетель вызывала злобу и насмешки.

Рим жил напряженной жизнью, — надвигалась война с Митридатом, и сенат, боясь внезапного удара понтийского царя, часто заседал, обсуждая, кого послать в Азию.

Посоветовавшись с Архием, Лукулл согласился познакомиться с Прецией, любовницей могущественного Цетега, который занимал выдающееся положение в. сенате и влиял на ход государственных дел. Решено было навестить ее утром, когда Цетег, по обыкновению, уйдет на форум или в курию.

Раб-эремб, с оливковым цветом лица и большими блестящими глазами,, похожими на маслины, распахнул перед ними дверь, ударил в медный диск и прокричал:

— Люций Лициний Лукулл и Авл Лициний Архий!

Девочка-сириянкд, с повязкой вокруг бедер и обнаженными бугорками оформлявшихся грудей, подбежала к ним, поклонилась и сказала, что госпожа просит их пройти в кубикулюм.

Лукулл нерешительно взглянул на Архия — принимать гостей в кубикулюме! Но поэт шепнул:

— Прошу тебя, ничему не удивляйся в этом доме.

В кубикулюме горели светильни, и зеркала, вделанные в, стены, отражали ярко освещенные предметы. С ложа вскочила высокая полунагая женщина и, неслышно ступая босыми ногами по мягкому ковру, изображавшему луг, усеянный цветами, подошла к ним, закинула руки за голову, потянулась, зевнула. Стройная и гибкая, она напоминала формами девушку, но морщинки у глаз и губ и некоторая обрюзглость лица выдавали бурно протекавшую жизнь.

Лукулл растерянно смотрел на тело Преции, не зная, что сказать, но уже заговорил Архий, приветствуя ее, и Лукулл, тоже приложив руку к губам, вымолвил:

— Привет солнечной красоте, озарившей тусклую жизнь Рима божественными лучами!

Преция звонко засмеялась:

— Боги вняли моим мольбам: я вижу у себя честного Лукулла, любимца великого Суллы, и радуюсь всем сердцем такому счастью. Но скажи, благородный муж, какие боги надоумили тебя посетить мой бедный дом и…

— Госпожа моя, давно уже весь Рим восторгается твоим умом и красотой, и только я, занятый работой, порученной мне императором, не имел времени присоединиться к твоим обожателям. И лишь на днях, встретив тебя на Священной дороге, я понял, как много потерял в своей жизни!.. А теперь, глядя на тебя, я готов кричать от восхищения: «Какая грудь, какие руки и ноги, какие глаза, какие формы божественного тела!»

Преция заглянула ему в глаза (в них было восхищение) и, не стесняясь Архия, взяла Лукулла под руку и дружески сказала:

— Я счастлива, что такой знаменитый муж почтил меня своим вниманием. Хвала Венере, заботящейся о женщинах!

— Хвала Венере, не забывающей мужей! — повторил за нею Лукулл.

С этого дня он стал ухаживать за Прецией, — посылал подарки: безделушки, золотые и серебряные украшения, фибулы, сопутствовал ей в поездках за город… Так проходили недели.

Однажды, придя к ней вечером, он увидел среди гостей, толпившихся в атриуме, Публия Цетега.

На мгновение оба мужа растерялись, но Преция, взяв Лукулла за руку, подвела к Цетегу:

— Вот наш лучший Друг! — весело воскликнула она. — Полюби его так же, Публий, как любил его божественный император!

Глаза Цетега мрачно сверкнули — вспомнил, как Лукулл некогда назвал его презрительной кличкой марианца-перебежчика, как сенаторы злорадно улыбались, и готов был уже отвернуться, но Преция что-то шепнула. И Цетег, засмеявшись, непринужденно сказал, подходя к Лукуллу:

— Друг диктатора — мой друг. Наша вражда была, конечно, недоразумением. Я всегда уважал тебя и преклонялся пред тобою…

— Никогда я не был твоим врагом, — горячо прервал его Лукулл. — Боги свидетели, что если я позволял себе грубости, то виною этому — несдержанность воина, отвыкшего в лагере от утонченной жизни римского общества.

Цетег ласково взял его под-руку. И, беседуя о политике, они долго ходили по атриуму, среди гостей, изредка обращаясь с любезностями к матронам.

— Нас беспокоит Митридат не потому, — говорил Цетег, — что мы боимся его, а оттого, что он заключил союз с Серторием. Уже два года, как борется Помпей Великий в Испании и терпит поражения. Я не верю его хвастливым эпистолам о победах. Если бы римляне побеждали, война давно бы кончилась. Сенат должен послать против Митридата полководца, воевавшего уже в Азии, храброго мужа, который заставил бы царя признать могущество Рима. Но где найти такого полководца? Где?

— Где найти? — вскричала Преция. — Да ты близорук, Публий!

Цетег, притворяясь непонимающим, ответил, что политически близорукий муж не мог бы управлять государством, что ценен только тот, кто способен предвидеть будущее и направлять внешнюю политику сената по неожиданному для неприятеля пути.

Однако Преция, подмигнув Лукуллу, не сдавалась:

— Такой муж — пред тобою! — говорила она. — Разве он не воевал в Азии под начальствованием Суллы? Разве он не знает языка и обычаев обитателей страны?.. Его, только его, Лукулла, нужно послать против Митридата, и ты, Публий, должен настоять на этом в сенате!

Цетег задумался: «Уж не для этого ли Лукулл помирился со мною? Или действительно увлекся Прецией? Я не ревнив, у нее много обожателей — они текут, как вода («Всё течет», — сказал мудрый Гераклит), и потому преходящи…»

— Надеюсь, дорогой Люций, — шепнула Преция, — ты не забудешь нас, когда разбогатеешь в провинции…

— Честное слово Лукулла…

Цетег повеселел. Полуобняв гостя, он сказал:

— Будь готов отправиться против Митридата, — я заставлю сенат принять мое предложение…

В атриум входили новые гости; вскоре пришел и Катилина. Широкоплечий, порывистый, мертвенно-бледный, с бегающими беспокойно глазами, он заметался, приветствуя мужей и матрон, и его густой голос гремел в затихшем атриуме.

Цетег отозвал его к ларарию.

— Почему опаздывает Красс? — спросил он.

— Большое несчастье. Весталка Лициния захвачена с рабом Красса в своей загородной вилле. Сенат в ужасе. Подозревают Красса, но он, вероятно, чист. Его не оказалось в вилле, хотя на ложе найдена мужская тога… А ведь рабы не носят тог, — схваченный невольник оказался немым, — у него отрезан язык…

— Говори, говори! — торопил его Цетег.

Но Катилина молчал. Очевидно, он знал больше и жалел, что сказал и так много…

— Ты очень любопытен, Публий! — усмехнулся Катилина и отошел от него.

«Конечно, он узнал подробности от весталки Фабии, своей любовницы, — думал Цетег, — а этот торгаш Красс не пожалел молодой жизни, лишь бы завладеть богатой виллой. Он хотел купить её за бесценок, но Лициния не соглашалась, и он стал ухаживать за ней, добиваясь ее расположения. Он соблазнил девушку, а затем, оставив ее с невольником (я уверен, что он повелел отрезать рабу язык, чтобы свидетель молчал), привел в дом эдила. А виллу он, конечно, получит — всё обдумано им, всё взвешено!»

Скоро все гости обсуждали страшное событие.

Многие были уверены, что не с невольником согрешила Лициния, а с Крассом. То же думал и Лукулл, сжимая кулаки: «Алчный, презренный торгаш погубил деву Весты ради наживы! О, боги, долго ли будете терпеть этот позор?»


VII


В седьмой день календ секстилия[70] в Риме эдиктом сената был объявлен общий траур: весталка Лициния потеряла девственность! С утра лавки были закрыты, все дела прекращены.

Толпы народа спешили к полю преступников, где должна была совершиться казнь: мужчины — в длинных темно-коричневых одеждах, женщины — в белых одеждах без вышивок и разноцветных полосок.

Катилина и Цетег, сопровождаемые рабами, шли среди толп возбужденного народа. Катилина был осведомлен о следствии, произведенном верховным жрецом (еще накануне все подробности этого дела были сообщены ему весталкой Фабией), и беседовал с Цетегом по-гречески:

— Лициния созналась… Она указала на Красса… Верховный жрец был у него, но Марк, очевидно, сумел оправдаться, — поэтому раба заковали в цепи, перестали кормить и поить…

— Марк не остановится ни перед чем, — шепнул Цетег, — бьюсь об заклад, что он подкупил верховного жреца!

— Пусть так, но жертвовать Лицинией ради виллы всё же… жестоко… Нельзя ли ее спасти?

Цетег засмеялся.

— Уж не влюблен ли ты в нее?

— Молчи, — побагровел Катилина, и глаза его налились кровью.

— Берегись, Люций, чтоб и тебя не постигла такая же участь… Разве не предупреждал тебя Сулла?

Катилина расхохотался.

— Я ненавижу эти варварские обычаи, — вымолвил он, задыхаясь, — патрицианские обычаи. Оскорбление богини? Ха-ха-ха! Да и есть ли еще боги и богини? Не выдумка ли это досужих жрецов? Если виновник известен и останется жить, а пострадает невинный…

Так беседуя, они миновали Виминал и дошли до Квиринала. За Коллинскими воротами простиралось campus sceleratus, или поле преступников. Обыкновенно пустынное, оно волновалось толпами народа: шумя, толкаясь и ругаясь, теснились ремесленники, вольноотпущенники, рабы, невольницы, пролетарии, женщины, дети, — все старались пробраться к каменной стене с огороженным местом.

Усердно работая локтями, Цетег и Катилина протиснулись к ограде прежде, чем печальное шествие подошло с противоположной стороны.

Впереди шел старый верховный жрец в широкой тоге, покрывавшей часть головы, и с жертвенной чащей в руке; за ним — осужденная, которую вели под руки, и позади — обвиненный раб под стражей; дальше выступали весталки, предшествуемые ликторами: старшая (virgo vestalis maxima) и пять младших (шестая была осуждена), — все в длинных траурных одеждах, с покрывалами па головах, а за ними следовали матроны, дочери нобилей и опять толпы народа.

Цетег, не отрываясь, смотрел на Лицинию: с виду ей было лет четырнадцать; на помертвевшем лице, искажённом ужасом, блуждали, обезумевшие глаза; казалось/ она никого не видела… А Катилина поглядывал на юную Фабию: бледная, она шла в первом ряду, опустив глаза; и он заметил, как дрожали у нее веки и подергивались губы.

«Лицинию нужно спасти — я обещал Фабии, — думал он, — и для нее я готов совершить двенадцать подвигов Геркулеса… О, Фабия, Фабия!»

Дикий вопль разметал его мысли — в ограде, у каменной стены, секли «соблазнителя»: свистели прутья, брызгала кровь… Раб уже не кричал, он только выл в жуткой тишине, охватившей поле, а его секли без передышки, — обычай требовал засечь насмерть.

Когда его тело стало расползшимся месивом, из которого выступили кости, верховный жрец возгласил:

— Такая же кара ждет соблазнителей дев богини Весты.

Катилина вздрогнул. Ему показалось, что старик при этом взглянул исподлобья на него.

«Ну, меня не тронешь, — подумал патриций, и глаза его свирепо сверкнули. — Прежде чем ты осмелишься меня обвинить, душа твоя будет платить Харону…» А верховный жрец, подозвав врача-александрийца, спросил:

— Жив еще?

Врач легко опрокинул тело невольника навзничь и приложил руку к его груди.

— Сердце перестало биться, — возвестил он. Кивнув, верховный жрец крикнул на всё поле:

— Пусть жрут эту падаль хищные звери и птицы! Катилина смотрел потемневшими глазами на труп:

«Человеческая жизнь стала дешевле медного асса».

Обрезав весталке волосы, верховный жрец подвел ее к каменной стене. Лициния сопротивлялась: она вырывалась, готовая бежать, но ее держали крепкие руки, а старшая весталка шептала:

— Не бойся, сечь не будут…

«Разве это не насмешка в сравнении с голодной смертью, которая ее ожидает?» — подумал Катилина.

— Молись богине, чтобы совершила чудо, — сказал верховный жрец и отвернулся.

Узкое отверстие в каменной стене, ина дне ямы-могилы маленькое ложе, столик, и на нем — зажженная светильня, кусок хлеба и две чаши — с водой и маслом.

Лицинию обмотали веревкой и, несмотря на ее сопротивление, осторожно спускали вниз. Крича и извиваясь, она молила о пощаде, но все молчали.

— Завалить отверстие камнем, — распорядился верховный жрец.

Старшая весталка разогрела воск и залепила им концы бечевки, соединявшей камень с краем стены, и жрец приложил большую печать.

Толпа расступилась: подходил центурион во главе отряда.

— Охранять это место, смотреть за целостью печати, — приказал верховный жрец. — Отвечаешь за побег развратницы как за государственную измену.


VIII


На склоне Палатинского холма, в священной роще Пана, находилась Волчья пещера — Луперкалий — и перед ней росло фиговое дерево (здесь, по преданию, волчица вскормила Ромула и Рема); если оно засыхало, жрецы тотчас же сажали молодое деревцо, веря, что, пока оно будет покрываться листьями, величие и благоденствие не покинут Рима.

Впервые после смерти Суллы праздновались Луперкалий. С утра в пещере собирались молодые жрецы,избранные из знатнейших фамилий, ожидая жертвоприношения.

Катилина стоял в глубокой задумчивости, вспоминая засеченного раба и заживо погребенную весталку.

«Сегодня второй день, она, конечно, жива еще, а этот золотой мешок (так величали Красса) бегает уже от одного магистрата к другому и хлопочет, как завладеть виллой Лицинии… Прав был Цицерон, сказавший, что у него добродетель после денег».

Новая мысль мелькнула в голове:

«Нужно повидаться с Крассом».

Невзирая на то, что жертвоприношение уже началось и уйти было бы святотатством, Катилина быстро зашагал к форуму, надеясь найти Красса, несмотря на праздничный день, возле базилик или у одного из менял.

Он увидел Красса, поспешно проходившего мимо базилики Portia в сопровождении скриба и нескольких ростовщиков, которые униженно умоляли его отсрочить платежи, но Красс отмахивался от них с гневом на лице. Народу на форуме было мало.

— Привет Крезу! — закричал Катилина, подбегая к нему. — Ищу тебя всё утро и не могу найти. Только у Луперкалия вразумили меня, должно быть, божественные братья, что ты здесь. И я подумал: «Если Ромул и Рем воздвигли город, то Марк Лициний Красс доказал, что высшая добродетель — серебро. Владеешь деньгами — ты человек, а не имеешь их — цена тебе унция»…

Красс засмеялся — жирный мясистый подбородок задрожал, в серых глазах сверкнули веселые огоньки. — Ты остроумен, дорогой Люций, — сказал он, — но у меня есть друзья, которых я ценю превыше всяких унций, и даю им взаймы без процентов…

— Я знаю, что ты не отказываешь, поэтому я искал тебя…

— Сколько? — отрывисто спросил Красс, подзывая скриба, который держал в руках стил и таблички.

— Как думаешь, — шепнул по-гречески Катилина, — сколько нужно на подкуп верховного жреца и стражи, чтобы спасти весталку?

Красс побагровел, топнул ногою:

— Ты шутишь!

— - Клянусь богами, я должен ее спасти!

— Ты, братоубийца, для которого кровь — лужа грязи, стал милосердным? — расхохотался Красс. — Не поверю… Чего же хочешь?

— Побольше нумов, чтобы иметь Лицинию… Красс исподлобья взглянул на него и молчал.

— Ты сомневаешься, благородный Марк Лициний, возможно ли подкупить понтифика и центуриона?..

— О нет, за деньги купишь все и всех, — тихо вымолвил богач: — консула, понтифика, сенаторов, самую добродетельную матрону, дочерей патрициев… И любая мать продаст за деньги любую дочь, а верховный жрец — себя и весталок… Ха-ха-ха! Никомед за деньги сделал своим наложником Юлия Цезаря — помнишь, наш император посмеивался, узнав об этом? Серебро, дорогой мой, это бог… Лициния молится там, в яме, ожидая чуда, и — не дождется, а я, мудрый бог, владеющий послушным мне богом, захочу — и освобожу ее…

Он уже успокоился и говорил с торжественным смехом всемогущего властелина. И вдруг повернулся к скрибу:

— Пиши. Выдать Люцию Сергию Катилине пятьдесят тысяч сестерциев…

И прибавил по-гречески:

— Лишнего не плати, торгуйся с понтификом, с центурионом, а остальные деньги вернешь мне…

— Разве ты, Марк Лициний, не оставишь их весталке?

— Нет, я не привык бросаться серебром. Если хочешь ее иметь — заботься сам о ней…

— Но ты… ее вилла…

— Ни слова больше! Возьми табличку. Подожди, Люций! Когда возвратишь долг?

— Остаток — завтра, а истраченные деньги — через год.

Красс поморщился, но не возражал.

— Запиши, — обратился он к скрибу, — господин вернет деньги ровно через год утром… А если опоздаешь…

Катилина поспешил уйти: жадность Красса возмутила его.

Долго верховный жрец отказывался слушать Катилину, лицемерно затыкая себе пальцами уши, но, когда тот пригрозил ему обвинением в растлении весталок, он побледнел; согласился получить десять тысяч сестерциев и, озираясь, проворно спрятал их в окованный железом сундук.

Центурион и часовые, купленные за четыре тысячи сестерциев, должны были известить весталку о близком освобождении и позаботиться, чтобы воины оставались ночью в палатках.

После второй стражи две черные фигуры вышли из Коллинских ворот и тихо пробирались по полю к каменной стене, охраняемой часовыми.

Не успели они подойти, как рядом с ними выросла тень,

— Кто? — шепнул Катилина.

— Я, центурион.

— Люди спят?

— Всё спокойно.

— Лестницу приготовил?

— Сделано.

Верховный жрёц подошел к стене и сломал печать. Часовые отвалили камень.

— Лициния!

Девичий голос донесся снизу:

— Кто там? Так это правда?! О, Веста! Слава тебе!

— Тише. Отойди, Лициния! Я спускаю лестницу.

Очутившись в могиле, Катилина обхватил девушку

поперек туловища и быстро выбрался наверх.

— Молчи, — шепнул он, — ты спасена…

— Господин мой…

Подозвал центуриона, вручил ему деньги и шепнул жрецу:

— Отец мой, серебро ты получил, сделай же так, как мы уговорились…

— Сейчас мы завалим вход и вновь запечатаем могилу, а завтра приведу сюда весталок и объявлю о совершившемся чуде.

Вооруженные рабы подошли к Катилине, и один из них спросил:

— Что прикажет господин?

— Повозка?

— Готова.

Увлекая в темноту дрожавшую от волнения весталку, Катилина шептал:

— Успокойся, Лициния! Скоро мы будем далеко от этого проклятого поля…

На дороге фыркали лошади, слышались голоса.

— Вот и повозка, — сказал Катилина, подсаживая девушку. — Ложись в сено и отдыхай. Ехать нам более сорока стадиев.

Слышно было, как зашелестело сено, как взбирался Катилина, звеня мечом. Повозка покатилась, охраняемая конным отрядом рабов.

Обнимая Лицинию, Катилина шептал:

— Знаешь, куда мы едем? В виллу Корнелия Лентула Суры, моего друга. Там ты будешь в безопасности. Говори всем, что ты его племянница… А надоест — я отвезу тебя в свою этрускую виллу и выдам замуж за храброго ветерана Суллы…


IX


Три дня и три ночи уходили иберийские наездники от конницы Помпея, а на четвертые сутки, попав в засаду, были окружены и изрублены, — только несколько человек сумели прорваться и ускакать. Сначала они мчались крупной рысью, а когда наступила ночь — поехали медленнее.

Хмурясь, Мульвий озирался по сторонам. Луна была на ущербе, и тусклое сияние смутно освещало горы и узкое ущелье, по которому ехал гуськом конный отряд. С вечера упала холодная роса, дул ветер, и люди кутались в плащи, зорко вглядываясь в темноту. Лошади ступали бесшумно — на копыта их были надеты башмаки, сплетенные из гибкого камыша. Было тихо, только изредка зазвенит оружие, звякнет уздечка, зашуршит тревожный шепот.

Мульвий ехал впереди за ним следовал юноша, почти мальчик. Мульвий служил префектом конницы под начальствованием Сертория и отличился во многих сражениях. Женившись в Илерде на вдове-иберийке, у которой был сын, он определил его в школу для детей-заложников испанской знати, основанную в Оске Серторием, а в свободное время обучал пасынка военному делу.

Известие о поражении Лепида и Брута и смерть Геспера, погибшего в бою на Марсовом поле, поразило и встревожило Мульвия: рушились надежды на соединение с римскими популярами, а смерть друга-борца не давала покоя.

«О боги, — думал он, — зачем вы отзываете от нас лучших смертных? И кто порукою, что вождь и тысячи братьев доведут наше дело до конца?»

Старик грустил, не находил себе места. Даже помощь Перпенны, который высадился в Испании с когортами, уцелевшими от разгрома, не радовала его.

Помпей, оттеснив передовые отряды противника от Альп, вторгся в Испанию. Наступили тяжелые времена, молодежь вступала в войска, чтобы отстоять родину, и Мульвий стал брать с собой пасынка на разведку, — занятия в школе уступили место боям и стычкам.

Выбравшись из ущелья в долину, утопавшую в молочном тумане, конники услышали плеск бурно-стремительного Ибера, и Мульвий приказал дозорным обследовать местность.

Ехали берегом реки. Мульвий искоса поглядывал на Сальвия. Небо бледнело, звезды меркли. У всадников, одетых в темные плащи из козьей шерсти, серели на голенях войлочные поножи, а на голове сверкали медные шлемы с пучками красных волос; узкие деревянные щиты, обтянутые звериной шкурой, качались перед ними.

«Серторий погиб», — думал Мульвий, и голова его клонилась ниже и ниже: перед глазами стояла Мала, молодая смуглотелая жена в одежде виночерпия, он видел ее черные глаза, веселое лицо и вспоминал слова, сказанные ей, когда отправлялся на разведку: «Защищай вождя, будь осторожна». Она погибла на пиру, пораженная мечами полупьяных заговорщиков.

Дорогою они узнали о поражении Перпенны: Помпей захватил его в плен и приказал казнить. Популяры рассеялись — одни бежали к пиратам, иным было разрешено вернуться на родину. Серторианцы, укрывавшиеся в Пиренеях, сдались после взятия Помпеем Оски и ряда городов; переселив их в Аквитанию, он двинулся на приступ мятежных городов — Уксамы, Клунии и Калагурра.

Мульвий и Сальвий пробрались в Оску, отыскали полуразложившийся труп Малы, выброшенный за город, и похоронили в поле.

Сальвий тихо плакал, а Мульвий молчал, сурово сдвинув брови: жена, которую он страстно любил, перестала жить; дело, за которое он боролся с великим Серторием, растоптано сулланскими полководцами.

Вспомнил беседы с Серторием о событиях в Италии, о восстании Спартака, о победах его над римскими легионами — и не колебался.

— Сын мой, — твердо вымолвил он, — ты — как хочешь, а я с помощью богов отплыву в Италию.

— Отец, что нам там делать?

— Забыл о мятеже Спартака?

— Но как пробраться к нему? Вся Италия полна соглядатаев — они всюду: в табернах, на дорогах и улицах…

— Боги нам помогут… Поедешь со мною?

— Где ты, отец, там и я!

Спустя несколько дней они отплыли из Испании и вскоре высадились в Пизах, этруской гавани, лежавшей неподалеку от реки Дрна, Чуждая толпа торговцев, ремесленников и рабов окружила их. Они не расспрашивали о восставших рабах, боясь возбудить подозрение.

Остановились в бедной гостинице, и Мульвий, беседуя с хозяином ее, пожилым вольноотпущенником, говорил:

— Я — ветеран великого Суллы, а это мой сын. Мы прибыли с помощью богов из Азии, где занимались земледелием, и хотели бы заручиться поддержкой влиятельных мужей… Но мы никого здесь не знаем…"

— В окрестностях города живет досточтимый центурион Гай Манлий. Обратитесь к нему… А верно, что Серторий пбгиб и популяры рассеяны?

— Я давно не был в Италии и отстал от политики… Разве Помпей воюет с Серторием?.. Признаюсь, я удивлен…

— Вижу, ты, ничего не знаешь… Дороги теперь небезопасны — волнуются рабы и пролетарии: восстал Спартак!

— Спартак? А кто он? Плебей, всадник или патриций?

Вольноотпущенник расхохотался.

— Спартак — вождь рабов. Он восстал, чтобы освободить невольников и вывести их на родину… за Альпы… Он побеждает римские легионы, но его сподвижники враждуют между собою: Спартак запрещает грабежи и желает пробиться за Альпы, а Крикс, Ганник и Эномай не хбтЖт уходить из Италии — они мстят богачам и притеснителям…

— А почему они не желают повиноваться вождю?

— Точно никто не знает. По одним слухам, кельты и германцы враждуют с греками и фракийцами Спартака, по другим — в легионах вождей преобладают свободнорожденные и им незачем уходить из Италии; они хотят получить земли и богатства угнетателей и поэтому грабят их виллы, расправляются с поработителями.

— А разве у Спартака большие силы? — с замиранием сердца спросил Мульвий.

— Большие. Но вражда ведет к несчастиям. Недавно Крикс отделился от Спартака, был разбит римлянами и погиб со своим войском… Спартак, шедший к Альпам, дошел до Мутины, но зажиточные земледельцы выступили против него, и он повернул обратно. Он отомстил за смерть Крикса, разбив двух консулов, и принес в жертву духу друга триста пленных римлян. Потом он двинулся на Рим…

— На Рим? — одновременно вскричали Мульвий и Сальвий. — Ты шутишь?!

— Ничуть. Но его не поддержали города, и пришлось отказаться от этого похода. По пути он разбил римские легионы в Пиценской области…

— Где же он теперь? — вскричал Сальвий.

— Недавно он занял Фурий… Мульвий задумался.

— Друг, — сказал он, — ты много знаешь… Уж не приверженец ли ты Спартака?

— Нет, — ответил вольноотпущенник, — я. предпочитаю жить спокойно, потому что не верю в окончательную победу рабов.

— Разве ты не был невольником и успехи Спартака чужды твоему сердцу?

— Повторяю — римлян не победить. Разве Аннибал, равный гигантам, покорил Италию?

На другой день Мульвий и Сальвий отправились в виллу Гая Манлия.

Центурион сидел в саду, окруженный друзьями-ветеранами. Это был тучный человек с багровыми щеками и крупным носом. Будучи навеселе, он пел:


Любим мы девушек,
В стыд облаченных,
Но больше мы любим
Нагих блудниц…

Еще накануне в атриуме началась попойка и продолжалась всю ночь До рассвета. А утром, когда слуги стали убирать атриум, хозяин пригласил друзей в сад.

Друзья обратились к нему с просьбой рассказать о своих подвигах в Азии, и Манлий, на коленях которого сидела юная плясунья, прервал песню и заговорил:

— Я был начальником центурии. Однажды меня окружили азийские конники; их было так много, что земля дрожала от топота лошадей, а от криков и воя варваров многие оглохли… Клянусь Марсом! — воскликнул он. — Я не трус, но сперва растерялся. Вспомнив однако о доблести нашего императора, я ободрился: построил свой отряд в виде квадрата, сзади и с боков поместил лучников и пращников и повел воинов в бой, вызывая на единоборство самого Митридата. «А если царя вашего нет, — кричал я, — пусть выступит против меня его полководец!» Но тот, очевидно, струсил, и я бросился на приступ. Манлий вскочил, и юная девушка не успев уцепиться за его одежду, с криком упала на землю. Все захохотали. Но центурион, не обращая на нее внимания, продолжал:

— Сначала неприятель держался, а когда я закричал: «Бей, Манлий, с тыла, окружай, Манлий, руби, захватывай в плен!» (это я сам себе отдавал приказания - ха-ха-ха!), враг дрогнул. Мы погнались за ним и — победили! Клянусь Беллоной, нас было в двадцать или тридцать раз меньше, чем понтийцев! Но храбрость и хитрость, друзья, решают нередко исход боя! А если сражается притом ветеран Суллы — победа обеспечена!

— Много захватил добычи? — спросила плясунья, снова садясь к нему на колени.

— О, боги! Она еще спрашивает! — воздев руки, вскричал хозяин. — Взгляните, друзья, на эти кольца! Вспомните кубки, из которых вы пили и будете еще пить! Вспомните греческих плясуний, певиц и флейтисток! Нескольких я оставил себе, а остальных продал… О, какое это было прекрасное время!.. Сам богоравный император поздравил меня с победой и протянул мне руку…

— Какое счастье! — хором воскликнули гости. — И ты, благородный Гай Манлий…

— Я поцеловал руку любимца богов. А он подарил мне, как другу, золотую цепь и перстень — смотрите!

— Он, Счастливый, передал тебе свое счастье, — сказал один из собеседников, внимательно рассматривая перстень, и вдруг спросил: — Откуда он у тебя?

— Как — откуда? — вспыхнул хозяин. — Разве я не сказал?

— Но такой же перстень я видел на руке ростовщика-менялы, которого ты, дорогой Манлий, зарубил…

— Лжешь! — вскипел ветеран, и лицо его побагровело. — Я зарубил злодея за дело! Он оскорбил тень диктатора…

— А разве ты ему не был должен?

— Я? Должен? Да ты пьян, дорогой мой! Это он был мне должен… Неоднократно я делал ему отсрочки платежа… А ты… Молчи, подлый лизоблюд! Так-то ты благодаришь меня за мою доброту и гостеприимство! Эй, рабы, сюда! Взять этого наглеца и дать ему тридцать ударов — пусть не оскорбляет императора!

— Это ложь! — вопил побледневший гость, уводимый рабами. — Слышите, друзья, будьте свидетелями…

— Нет, не ложь! — вскочив, крикнул Манлий. — Оскорбить ветерана Суллы — значит оскорбить самого диктатора!

Все молчали, боясь гнева центуриона. А когда донеслись вопли избиваемого гостя, хозяин сказал:

— Грязная свинья! Оскорбить императора и его воина!

Слуга доложил, что атриум уже подметен и что господина желает видеть ветеран, возвратившийся с сыном из Азии.

— Пусть подождет в атриуме, — распорядился Манлий.

Мульвий и Сальвий, усталые, покрытые пылью с ног до головы, молча ожидали хозяина у ларария. И, когдавошел центурион и, гордо оглядев их, почти не ответил на приветствие, они подумали, что этот человек не может быть сторонником рабов, — слишком он римлянин!

— Меркурий милостиво сопутствовал бедному ветерану и его сыну в их путешествии из Азии в Италию, — сказал Мульвий. — Слава о твоих подвигах бродит в провинции, и мы, услышав, что ты живешь здесь, решили обратиться к тебе… И вот, припадая к твоим коленям, мы просим у тебя покровительства и поддержки,-

Речь Мудевия понравилась центуриону. Выставив и без того большой живот, он гордо оглядел гостей и сел.

— Я рад помочь коллеге по оружию. Ты служил, должно быть, легионарием?.. В каком легионе? В третьем, говоришь? Я там был примипилом, но тебя, друг, не помню…

— Господин, я был ранен при Орхомене…

— Сразу сказал бы так! — захохотал Манлий. — Ну, а твой сын? Не служил еще? Ничего, послужит. Хочешь, я направлю вас к Катилине, верному другу покойного диктатора?

Привстал.

— Слыхали о Катилине? — громко крикнул он. — Это муж, радеющий о благе ветеранов Суллы! Эй, гости! Занимайте места, а ты, Мульвий, возляжешь рядом со мной и расскажешь нам об Орхомене, — хлопнул он Мульвия по плечу (от одежды мнимого ветерана поднялась пыль), чихнул и рассердился. — Поди, коллега, отряхнись и умойся! Неряшливость вообще постыдна, за столом же сугубо, а на ложе… Ну, иди, иди, да возвращайся поскорее!


X


После делового дня, прошедшего в подсчете скрибами прибылей совещании с аргентариями о взыскании денег по долговым обязательствам и продаже имущества должников с публичных торгов, Марк Красс устал. Отпустив всю эту толпу, пресмыкавшуюся перед ним, он захотел остаться один.

Полулежа в таблинуме, он думал о своей суетливой жизни, посвященной только наживе, и вздыхал.

Уже несколько дней беспокойство омрачало радостные дни стяжаний. Богатство? Огромное, достигнутое подозрительными сделками, оно казалось ему незначительным, хотя он считался самым богатым мужем Рима. Теперь он решил отдохнуть и поручить ведение дел опытным рабам.

«Помпей и Метелл умиротворяют Испанию огнем и мёчом, — думал он, — Лукулл отличился в Азии, став замечательным полководцем, а я остался в стороне, я, помогший Суллё взять Рим! Справедливо ли это? Лукулл… друг Суллы, гордый патриций, презирающий всадников и, конечно, меня, и всех не-патрициев… Лукулла ненавидят сенаторы, всадники и плебеи… Помпей, боясь соперничества, завидует ему, а я избегал Лукулла, потому что дружба с бедняком богачу невыгодна…»

Улыбнулся, вспомнив яростные насмешки всадников над честностью и неподкупностью Лукулла, злобные издевательства над преклонением его перед Рутилием Руфом, их врагом, и бешенство, когда Лукулл открыто выказывал презрение торгашам, ведшим постыдные дела.

Сделка Лукулла с Цетегом и Прецией вызвала злорадство всех сословий, но насмешки не могли задеть Лукулла; он был уже далеко, торопясь попасть в Киликию, куда уехал в сопровождении Мурены, Архия, Архелая и сыновей видных нобилей. Шли месяцы, принося вести о победах и завоеваниях. Красс волновался, и уязвленное честолюбие не давало покоя.

Хлопнул в ладоши и приказал вбежавшему рабу подать эпистолы из Азии. Это были греческие письма, еженедельно присылаемые Архелаем.

Просматривал их с завистью в глазах. Мелькали события: Митридат отступил, сняв осаду с Кизика… потерпел поражение у Эдепа… Вифиния покорена, Халкедон освобожден… Лукулл вторгся в Понтийское царство…

— Без приказания сената! — вскричал Красс, и лицо его исказилось.

Читал о грабежах городов, расхищении сокровищ, продаже рабов за бесценок…

— По четыре драхмы с головы! — злобно захохотал он. — А я плачу за раба сотню драхм и дороже.

Недовольство воинов полководцем обрадовало Красса. «Он уважает собственность бедняков, — думал он, — и препятствует грабежам… Легионарии могут возмутиться… Его погубит недальновидность! Я поступил бы иначе… Гордый, честный муж стал алчным честолюбцем: он оплачивает в Риме вождей популяров за поддержку в комициях, отправляет к себе на Палатин несметные сокровища из завоеванных областей…»

Это была правда: один за другим следовали в Италию корабли, нагруженные золотом, серебром, мрамором, произведениями искусств. И все эти ценности складывались в подвалы, а учет им вел юноша Парфений, грек из Никеи, взятый Лукуллом в плен и отправленный в Рим.

Красс следил за каждым шагом Помпея и Лукулла: жизнь обоих на войне и жизнь их жен и родных были известны ему до мельчайших подробностей.

«Богатеет, — думал он о Лукулле, — а его любимая Клавдия не скучает по мужу, — испортилась. Азийские божества прибыли под ее кров с азийскими сокровищами: она стала жадной, глупая голова закружилась от удовольствий… Частые пиры в ее доме вызывают порицание строгих патрициев. Разве не принимает она у себя развратного претора Цетега и Прецию? Разве не делает им драгоценных подарков в придачу к тем, которые шлет им Лукулл из Азии?.. Ха-ха-ха! Любимец Суллы умеет держать слово! Он оплачивает былые ласки былой своей любовницы и услуги ее любовника!»

Встал, швырнул эпистолы на стол и зашагал по таблинуму.

— Слава в веках, могущество!.. Я должен добиться первенства в республике, хотя бы пришлось истратить на подкуп все мои сестерции!..

Входили рабы и возвещали: дожидается брадобрей, баня истоплена, матрона одевается, скоро начнут собираться гости…

В атриуме собирались сенаторы и ближайшие сотрудники Суллы: напыщенный Хризогон, свирепо-мрачный Катилина, надменный Цетег и еще несколько мужей.

Беседовали о восстании рабов.

— Подумать только, до какого стыда мы дожили! — восклицал Цетег, разводя руками. — Подлый гладиатор побеждает уже второй год римские легионы! Если бы Помпей и Лукулл находились в Италии — разбойник давно уже был бы распят!

Зависть сжала сердце Красса, на лице выступила краска оскорбленного самолюбия.

— Ты забываешь, Публий, — негодующим голосом прервал Катилина, — что такой полководец есть: он разобьет полчища варваров и восстановит спокойствие в Риме. Я говорю о досточтимом Марке Крассе, нашем дорогом амфитрионе… Кому неизвестно, что он помог нашему императору взять Рим?

— Правда, правда! — закричали гости и захлопали в ладоши. Молчал только один Цетег.

— Друзья, — выговорил он наконец тихим голосом, — я это знал, но не решался предложить сподвижнику Суллы, который почти отошел от политики, кончить эту постыдную войну… Благородный Марк Красс занят денежными делами и, конечно, не захочет…

— Ошибаешься, дорогой Публий! — поспешно прервал его Красс. — Ради блага отечества я готов на всевозможные жертвы… И, если я получу империй, да будет мне спутницей в боях тень императора!..

— О, если ты согласен, я поставлю этот вопрос в сенате… И ты будешь воевать, Марк Красс, клянусь Марсом, ибо назрела необходимость разгромить разбойничьи шайки и уничтожить Спартака!

Катилина отозвал Цетега в сторону:

— Спартак — знаменитый полководец, и если бы…

— Молчи, не время…

— Почему?

— Рабы грызутся между собою…

— Спартак силен… Ветераны Суллы…

— Ни ты, ни я, ни ветераны — никто не пойдет с невольниками… — И Цетег отошел от Катилины.




Мульвий и Сальвий, пробираясь в Фурий, узнали от рабов, что Спартак находится в окрестностях города, собираясь выступить в поход.

Лагерь спал, когда они, подойдя к его воротам, были остановлены окриком часового:

— Кто такие? Сбежался караул.

— Видеть вождя, — сказал Мульвий. — Мы воины Сертория.

Имя великого популяра гремело по всей Италии, и караульный начальник, старый раб, с лицом, обезображенным шрамом, решил сам отвести пришельцев к вождю.

Спартак не спал. Он задумчиво полулежал на львиной шкуре, и пламя светильни освещало его мужественное лицо, голубые глаза и густую рыжую бороду. Рядом с ним сидела его молодая жена. Она славилась в лагере знанием мантики и предсказывала рабам будущее, дарила камешки, предохранявшие якобы от стрел и ранений.

Караульный легат, — не раб, а римлянин, — полуодернул полу шатра, заменявшую дверь, и выкрикнул:

— Вождь, два серторианца…

— Пусть войдут, — приподнявшись, сказал Спартак и сел на шкуре.

Глядя на старика и юношу, он молчал, ожидая, когда они заговорят первые.

— Слава вождю, да сохранят милостивые боги его жизнь! И слава борцам за свободную жизнь!

— Слава Серторию и его воинам, — отозвался Спартак. 

— Вождь! Серторий убит предательской рукой, а войска разгромлены Помпеем… Тысячи погибли, сотни бегут… Бежали и мы… Прими нас в ряды конников или пехотинцев…

— Серторий погиб? — с горечью прошептал Спартак. — А я так надеялся на него… — И, помолчав, спросил: — Какую должность занимали вы в легионах Сертория?

 — Вождь, я был префектом конницы, а Сальвий — моим помощником…

— Завтра вы получите такие же должности в отряде фракийской конницы… И да помогут нам боги!..

— Вождь, я римлянин, а сын мой — ибериец…

— В рядах рабов сражаются разные народности: римляне, греки, фракийцы, сирийцы, кельты, германцы… Их объединяет общая цель — свобода, стремление стать людьми…

— Вождь, такие же идеи провозглашал Серторий…

— Ты хочешь сказать, что и нам не устоять? Мульвий молчал, не решаясь спросить, верны ли слухи о раздорах среди восставших.

— Говори! — вскочил Спартак, и его мощная фигура заняла, как показалось Мульвию, половину шатра. — Малодушным здесь не место!

— Вождь, ты знаешь: сила — в единении, а в ваших рядах вражда и разногласия…

Спартак опустил голову, но тут же поднял ее.

— Пусть наше единство распалось, но мы скорее умрем, чем покоримся!

В его словах звучала такая твердость, что Мульвий и Сальвий, взволнованные, растроганные, бросились к вождю и, целуя его руки, воскликнули:

— Победа или смерть в бою!


XII


Сенат приказал претору Крассу подавить мятеж Спартака.

Призвав в войска даже престарелых воинов, претор выступил во главе шести легионов, надеясь при первом столкновении раздавить полчища варваров.

Остановившись на рубеже Пиценума и Кампании, он дожидался Спартака, который шел на юг Италии.

Разведывательный отряд, отправленный накануне во главе с молодым Катоном, возвратился лишь на третьи сутки, захватив юношу. Красс сам допрашивал пленника.

— Отчего Спартак не перешел через Альпы?

— Не знаю, господин!

— Говори, иначе прикажу пытать, — спокойно сказал полководец и повелел Катону позвать палача.

Вошел волосатый галл с двумя подручными — они несли железные орудия, длинные иглы, веревки.

— Скажешь?..

Побледнев, юноша упал на колени.

— Господин мой, точно я не знаю… Но в лагере говорили, что богатые земледельцы не хотели поддержать сто…

— Земледельцы Циспаданской Галлии?

— Они.

— Куда идет Спартак?

— На юг, господин мой, чтобы переправиться в Сицилию…

— И там поднять мятеж?

— Не знаю… Говорили, что оттуда он вывезет рабов на родину…

Красс рассмеялся.

— Могилой их будет Италия, — резко сказал он, — Взять его, — указал он на пленника, — отрубить голову!..

Спартак подошел ночью. Фракийская конница Мульвия, поддержанная отрядами сирийцев и греков, разбив передовой легион римлян, расчистила путь рабам, и Спартак устремился в Луканию, двигаясь большими переходами.

Разъяренный Красс, повелев децемвировать легион, потерпевший поражение (было казнено палками, по жребию, около четырех тысяч воинов), последовал за рабами. Он гнался за ними, не давая отдыха своим войскам, и, настигнув отходящие легионы, разбил их. Завязались мелкие стычки с переменным успехом для обеих сторон. Сальвий тревожил римлян внезапными налетами: то отобьет обоз с продовольствием, то угонит лошадей и быков, то снимет ночью часовых, перебьет дозоры…

Жаркое лето проходило в бесплодном затягивании войны. Красс негодовал. Сенат беспокоил полководца приказаниями кончать войну, удивляясь, что претор не в состоянии усмирить полчища варваров. Красс упал духом. Угнетенный, сомневаясь в своих силах, он послал гонцов в Испанию, умоляя Помпея помочь ему. Но вскоре пожалел об этом. «Если он придет мне на помощь, то победу несомненно присвоит себе», — думал Красс, проклиная свою поспешность. — Нет, я должен победить Спартака до прибытия Помпея!»

Он двинулся в поход и, ведя стремительные налеты на разных участках, уничтожил около двенадцати тысяч рабов и оттеснил Спартака в Бруттию, к Регийскому полуострову.

Здесь римский претор остановился и приказал легионариям рыть от моря и до моря огромный ров, длиною в триста стадиев, шириною и глубиной в десять локтей, воздвигать высокую стену и сооружать вал, чтобы не допустить возвращения мятежников на север.

Попытка Спартака переправиться с войсками в Сицилию потерпела неудачу: киликийские пираты, получив от него подарки, поспешили уплыть и не прислали обещанных кораблей, — вождь рабов очутился в тяжелом положении. Переговоры с Крассом были неудачны: римский полководец заявил, что не было еще случая от основания Города, чтобы римляне вели переговоры с бунтовщиками-рабами. Наконец, в лагере Спартака началось брожение, и часть войск отделилась.

Напрасно Мульвий, Сальвий и сам вождь заклинали их богами не губить общего дела — разъяренные военачальники кричали, что не они, а Спартак виноват в неудачах.

— Мы могли взять Рим и были бы уже господами Италии! Мы поработили бы богачей и сами стали бы богачами!.. А ты… Зачем ты нас водишь по Италии, дожидаясь, когда нас разобьют и уничтожат? Ты обещал нам лучшую жизнь, а мы терпим голод… Ты обещал возвращение на родину, а мы заперты, как в мышеловке…

— Братья, не я виноват, а вы!.. Разногласиями и раздорами вы нарушили единство наших рядов, грабежами и насилиями развратили войска! Никогда не обещал я господства над Италией и порабощения нобилей — вы это знаете! Так зачем же вы возбуждаете войска против меня?..

Снег шел целый день. Вечером Спартак приказал готовиться к походу на Брундизий.

Впереди был широкий и глубокий ров, за ним — высокая каменная стена, и дальше — вал, за которым находились римские караулы.

Ночь выдалась темносерая. Выл снежный буран, и в двух шагах ничего не было видно.

Повелев забросать ров в менее глубоком месте деревьями и трупами лошадей, Спартак вывел часть своего войска (Ганник и Каст не последовали за ним со своими легионами), стремительным налетом опрокинул легионы Красса и двинулся по равнинам Лукании.

Приведя помятые легионы в порядок, Красс собрал военачальников в своем шатре и, ругаясь, бил по щекам центурионов и трибунов, угрожая им децемвированием.

Вбежавший гонец прервал его грозные выкрики:

— Радуйся, полководец! Помпей Великий шлет тебе эпистолу!

Отпустив военачальников, Красс схватил письмо, сломал печать.


«Гней Помпей Великий, полководец — претору Марку Лицинию Крассу.

Милостью богов Серторий и Перпекнв побеждены, популяры рассеяны, Испания умиротворена. Бессмертные мне помогли, а тебя забыли; очевидно, потому, что ты скуп на жертвоприношения. Эпистолу твою получил и спешу к тебе на помощь. Прощай».


Красс заскрежетал зубами, швырнул навощенные дощечки на столик, кликнул Катона.

— Твой совет? — вымолвил он, задыхаясь.

— Не слышу, вождь, говори громче, — сказал Катон (голова его была обвязана, и кровь просачивалась сквозь тонкое испанское полотно).

Красс вспомнил, что Катон был ранен накануне камнем из пращи, ударившим в ухо, и громко повторил вопрос.

— Победить рабов прежде, чем прибудет Помпей…

— Ты высказываешь мою мысль… Да, да… Иначе Великий, — злобно выговорил он, — отнимет у меня победу… Прикажи военачальникам, — прокричал он, — преследовать рабов… Слышал? Ступай, да не медли…


XIII


Настигнув Ганника и Каста у Луканского озера, Красс дал им решительную битву. Рабы потерпели жестокое поражение и рассеялись, спасаясь от преследования разъяренных легионариев.

Затем полководец двинулся по пятам за Спартаком.

«Подлые варвары, — думал он, стегая бичом разгоряченного скакуна, — не уйти вам от мести Марса и Беллоны! Клянусь Олимпом, я должен раздавить полчища разбойников и уничтожить их вождя, иначе мне нельзя будет появиться на улицах Рима!»

Он догнал Спартака на рассвете и, дав легионам кратковременный отдых, бросил их на рабов.

Битва была кровопролитная. Все усилия Спартака отбросить неприятеля наталкивались на железную несокрушимость римских легионов. Красс сражался рядом с Катоном, жертвуя своей жизнью. В голове его была одна мысль: «Победить». Он видел Спартака, яростно работавшего мечом, и пытался пробиться к нему, чтобы лично поразить его, но Катон, не желая подвергать вождя опасности, заслонял его отрядами.

Спартак тоже стремился пробиться к Классу, но количество сражавшихся всё увеличивалось: он видел гибель друзей, видел раненого Мульвия, который, истекая кровью, продолжал рубиться, сидя на коне, видел издали Сальвия, отступавшего под натиском римских всадников, и понял, что победа невозможна. Бывало, он, сражаясь в первых рядах, без труда обращал в бегство большие скопления неприятеля, но теперь, когда от него отделились Каст и Ганник и войско поредело, только случайность могла вывести из отчаянного положения.

Мульвий упал. Испуганная лошадь, почувствовав свободу, ринулась вперед, опрокидывая людей, и скрылась. Спартак бросился к другу, отбиваясь от легионариев.

Мульвий лежал не шевелясь: седобородое лицо его было спокойно, глаза полуоткрыты. Спартак приложил руку к его груди — сердце не билось. Вскочил — в плечо вонзилась стрела. Его окружали римляне…

«О, боги, — пронеслось в голове, — неужели все погибло?..» . - Он отбивался с яростью, удваивавшей силы; прикрываясь щитом, отражал удары и сыпал их с такой быстротой, что вскоре перед ним возвышалась груда трупов. Но легионарии напирали. Иные метились в него копьями, пускали стрелы. Спартак был ранен. Силы покидали его.

Пошатнувшись, он опустился на колено и, прикрываясь щитом, продолжал сражаться. И вдруг мягко свалился на бок — подкравшийся легионарий нанес ему страшный удар в спину: копье выскочило из груди…

Сжимая меч холодеющей ладонью, Спартак не шевелился. Центурионы и трибуны, столпившись, смотрели с суеверным страхом на поверженного героя-гладиатора и с восхищением говорили о его доблести.

Подошел Красс.

— Спартак? — отрывисто спросил он, указывая на распростертого вождя. — Убит? — И, не дождавшись ответа (лица всех были суровы, а глаза — угрюмы): — Римляне, — сказал он, — я видел, как он рубился, и молю бессмертных даровать такую же прекрасную смерть каждому, сражающемуся за отечество!..

И вдруг встрепенулся.

— По местам! — яростно закричал он. — Бить, ловить, преследовать бунтовщиков! Где Катон? Скрофа? Другие? Вперед!

Вскочил на коня и, размахивая окровавленным мечом, помчался к легионам, которые шагали по дороге на Брундизий, в то время как Катон и Скрофа шли во главе войск к горам, чтобы выловить скрывшихся там рабов.


XIV


Остатки разгромленных войск Спартака рассеялись: часть бежала в горы, а несколько тысяч устремились к северу под предводительством Сальвия. Верхами и в повозках, захватываемых в придорожных виллах, а то и бегом, двигались они день и ночь, думая о планах Спартака. Запоздалые воспоминания! Люди рвались на родину, готовые на всевозможные лишения, лишь бы выбраться из проклятой богами Италии, где Гнет и Насилие казались близнецами, вскормленными яростной Волчицей.

Сальвий гнал коня. На сердце лежала тяжесть, — мучило, что Мульвий не погребен. «Его душа, — думал он, — блуждая, ищет покоя, но не находит, ибо тело лежит под открытым небом и птицы и звери терзают его…»

По пути к ним присоединялись толпы беглых невольников, и войско Сальвия увеличивалось.

Однажды ночью поднялась тревога — пылал лагерь. У ворот слышался лязг оружия, вопли раненых, крики военачальников… Никто не знал, кто напал и с какими силами. Одни кричали, что это войска Красса, другие — что небольшой разведывательный отряд римлян. Рабы держались до утра, а когда Сальвий увидел знакомую с детства испанскую конницу и услышал ее боевой клич, страшная догадка мелькнула в голове: «Уж не Помпей ли?»

Да, это был Помпей. Двигаясь на помощь Крассу, он узнал от высланной вперед разведки о бегстве мятежных полчищ и напал на них.

— Вперед, вперед! — кричал Сальвий, бросившись наперерез разбитой коннице. — Братья, победа наша.,, вперед!..

Но его не слушали. В ужасе бежали пехотинцы и обозники, мчались конники. Стоны раненых, вопли убиваемых, ржание лошадей и рев быков, звуки труб, военные кличи и приказания начальников — всё это слилось в единый гул, устрашающий людей и животных.

Догоняя нескольких конников, Сальвий вылетел, как на крыльях, на резвом коне на поле. Ужасная картина возникла перед глазами: римские когорты преследуют разрозненные отряды рабов, кое-где невольники еще держатся с отчаянием погибающих, а впереди римлян храбро сражается плечистый муж, без шлема: ветер развевает его волосы, меч сверкает, как секира мясника, который трудится над тушей быка… А конница, конница… смятая, опрокинутая, она мчится, куда глаза глядят, но ее окружают, безжалостно рубят. Всё погибло!..

— Легионы Помпея? — спросил Сальвий испанского конника, отбившегося от римского войска.

Воин кивнул.

И вдруг так горестно, так страшно стало Сальвию, что, упав на колени, он воскликнул:

— Боги, за что эти несчастия? За что?.. Серторий убит, мать погибла, отец пал в бою, Спартак изрублен, вожди… Никого не осталось! Куда я пойду, куда денусь?..

Вечером полководец сидел в своем шатре и диктовал вольноотпущеннику Демитрию:

«Помпей Великий, император — сенату и римскому народу.

Боги захотели, чтоб еще одна победа украсила римские легионы бессмертной славой, а оружие — неувядаемыми лаврами. Остатки полчищ Спартака разгромлены, — пало пять тысяч мятежников. Красс победил Спартака, а я вырвал корни этой войны, — она не возобновится больше. Рим может быть спокоен: Помпей Великий стоит на страже республики».


XV


Избранный понтификом на место своего дяди Гая Аврелия Котты, умершего в Галлии, Цезарь окончательно порвал с Серторием и марианцами, хотя популяры открыто нападали на законы Суллы.

Сервилия, вышедшая замуж за Децима Юния Силана, принимала у себя передовую молодежь знатных фамилий, настроенную демократически. Не означала ли эта перемена в общественном мнении сдвига в пользу плебса? И как ему, Цезарю, держать себя? С одной стороны он — популяр, а с другой — возводит свой род до самой богини Венеры, следовательно, он выше патриция, даже царя, по знатности происхождения. Кто же искренно поверит, что он жаждет бороться за благо народа? Правда, старый Марий приходился ему дядей, но какое значение могло это иметь в бурное время козней одного сословия против другого, когда мужи не щадили друг друга во имя личных выгод? Его мучили честолюбивые мечты,, он не спал по ночам, думая о борьбе Помпея с популярами в Испании и Лукулла — с азийскими царями… Знал, что с Лукуллом отправились молодые сыновья нобилей и он, Цезарь, тоже мог бы присоединиться к ним, а ведь уклонился, сославшись на припадки падучей. Находясь на камрийском побережье и работая на Лукулла, он все же колебался: сенат был против Сертория, плебеи и пролетарии, вступая в войска, шли на своих братьев, Цезарь — не плебей и не пролетарий, хотя и популяр.

«Сейчас сенат в силе, — думал он, — и было бы глупо вступать с ним в борьбу!» Чувствовал, что шел по верному пути…

«Пусть Лукулл пожертвовал своей честью, подружился с Цетегом и получил проконсульство в Киликии! Пусть он разбогатеет, как Красс, если угодно богам, и соблазняет, как Красс и Катилина, весталок — буду ждать… Боги научат, что делать, а Венера, моя покровительница, подскажет, чем покорять жен и какую пользу можно извлечь из их любви».

Просыпаясь чуть свет, он выходил в сад и, по обычаю предков, громко рассказывал, обращаясь к небу и земле, о своих неудачах и несчастьях. Так было и в этот день.

— Слышите, как живет племянник Мария Старшего?.. Я добиваюсь первенства в Риме, — я задался этой целью еще в юности, — и неужели боги превратят мои стремления в ничто? Всё в этом мире зиждется на дагpax, как сказал мудрый Гесиод:


«Дары убеждают богов, убеждают царей досточтимых».


Да, убеждают, что неправый, одаряющий сильного, прав и что правый, если он беден, всегда неправ…

Вошел в атриум. Было время приема клиентов, и острый глаз его сразу оценил толпу: бездельники, любопытные и ремесленники. «Одни пришли просить денег взаймы, другие — содействия в аренде земли и освобождения от военной службы».

Ласково беседуя, он медленно обходил людей, и вдруг остановился перед смуглым юношей с мрачными глазами.

— Откуда ты и почему боги послали тебя ко мне?

— Я Сальвий, верный слуга Сертория… Глаза Цезаря сверкнули. Серторий? Притворился ревностным почитателем погибшего мариайца:

— Слава ему! — громко сказал он, подняв руку. — Это был величайший вождь популяров…

— Говорят, господин, ты сам популяр и смело ратуешь за плебс… Мать моя погибла, защищая вождя… Отец был изрублен, сражаясь на стороне Спартака, и завещал мне… борьбу!..

Цезарь задумчиво смотрел на него.

— Прекрасное слово, — вымолвил он. — Цель моей жизни — продолжать дело Гракхов и Фульвия Флакка, дело Сатурнина… дело погибших популяров! — крикнул он. — И я принимаю тебя, верный слуга Сертория, и обещаю свою поддержку! Сейчас я отправляюсь на форум… Будешь мне сопутствовать?

«Нужно попросить у Красса взаймы, чтобы помочь всем этим клиентам и ремесленникам. Они в будущем пригодятся», — думал Цезарь, рассеянно отвечая на приветствия встречных. Его останавливали плебеи, и он узнаваллюдей (память у него была великолепная), которых видел хотя бы один раз. Здесь были избиратели, отдававшие свои голоса за деньги или мелкие выгоды, соглядатаи среди народа, узнававшие количество голосов противника, агитаторы во время выборов, наемные рукоплескатели при произнесении Цезарем речей на форуме и убийцы, готовые в свалке поразить врагов господина. Для всех у Цезаря было приветливое слово и щедрое обещание. Он называл их по именам, спрашивал о детях, внуках и редко ошибался. А когда изменяла память, грек-номенклатор, обязанный помнить имена избирателей и их семейное положение, тотчас же подсказывал господину забытое имя.

В этот вечер Цезарь был свободен, — не было обычных приглашений от клиентов ни на свадьбу, ни на семейные праздники, ни на похороны.

Сидя в кругу мелкого обнищалого люда, он говорил:

— Мой предок Марий боролся за плебс, дружил с Цинной, и я, друзья, тоже популяр, буду всю жизнь защищать ваши дела, если вы поддержите меня.

Сальвий слушал, хмурясь. Все это были слова, а он жаждал борьбы! Вспомнил речи клиента, поносившего Цезаря за малую подачку: «Популяр, наш сторонник! Ха-ха-ха! Только дурак верит этому! Где он был во время борьбы Брута и Лепида? Почему боролся в Азии против сторонников Сёртория? Отчего порицал свободнорожденных, поддерживавших Спартака?»

Когда плебеи разошлись, Сальвий задержался.

— Ты что, друг? — взглянул на него Цезарь. — Разве я не указал тебе, где спать?

— Господин, я хочу тебя спросить…

Не договорил: вошедший раб возвестил:

— Благородный господин Люций Сергий Катилина.

— Катилина? — с удивлением вскричал Цезарь. — Проси. — И тихо прибавил: Что ему у меня нужно?

Вошел патриций. Мрачные блестящие глаза тревожно метнулись по лицу Сальвия, встретились на мгновенье с глазами Цезаря, обежали атриум, заглянули в таблинум и остановились на хозяине.

— Ты удивлен, клянусь богами! — вскричал он. — Но бессмертные любят поражать нас неожиданностью, не правда ли? А лишние свидетели неожиданных встреч не всегда бывают терпимы…

Цезарь понял и, повернувшись к Сальвию, сказал:

— Друг, можешь идти. Ложись, завтра утром мы пойдем на форум и дорогою побеседуем…

Сальвию не хотелось уходить: не отрываясь смотрел на Катилину. Всё в нем восхищало Сальвия: и рост, и громовой голос, и решительность, и гордая осанка.

«Вот это вождь! — думал он. — Смелый и могучий, он мог бы повести нас к победам. Но увы! — он, кажется, не популяр — такого имени не произносил ни один клиент!»

Молча вышел. И по мере того как взбирался по крутой лестнице наверх, голоса удалялись.

В маленькой клетушке тускло горела светильня. На одном ложе спал, разметавшись, номенклатор, другое было пусто. Сальвий приготовился лечь, но в это время ясно услышал громкий голос Катилины, доносившийся снизу. Быстро задув светильню, Сальвий лег плашмя на пол, приложив ухо к щели.

— …зависит от власти, освященной богами. Я давно наблюдаю за тобой, благородный Гай Юлий, и удивляюсь: популяр — и не примкнул к вооруженным популярам, популяр — и снарядил корабли против…

— Молчи, — донесся голос Цезаря. — Выступления популяров были обречены на. неудачу. Во главе восстания должен стоять муж разумный, сильный духом и телом, готовый спокойно переносить успехи и неудачи; он должен иметь связь с влиятельными магистратами и опираться на легионы…

— А разве легионов не было? Разве ты не мог бы добиться…

— Молчи. Не время. Нужно ждать… Но скажи, благородный Люций Сергий, какое отношение к этому делу имеешь ты?

— Ха-ха-ха! Я угадываю, что ты думаешь, по твоим глазам: сулланец, злодей, кровосмеситель, братоубийца, пьяница, развратник, — не так ли? Как будто так, да не так. В моей груди бьется сердце римлянина, сердце волчицы, вскормившей Ромула и Рема! Я люблю Рим, люблю квиритов и готов отдать свою жизнь за благоденствие отечества и его сограждан! Скажи, разве патриций не должен заботиться о младших своих братьях — плебеях?

— Давно ли ты так думаешь? — усмехнулся Цезарь.

— С того времени, как узнал, что ветераны Суллы бедствуют… Знаешь, оптиматы прижимают их так же бессовестно, как плебеев. И я пришел тебе сказать: «Популяр, объедини плебс, я готов бороться на твоей стороне…»

— Люций Сергий, я — маленький человек…

— Но ты возвысишься, Цезарь!

— Тогда и начнем борьбу!

— Нет, мы начнем ее раньше, — резко ответил Катилина, — и ждать тебя не будем… Недовольных много, число их увеличивается, и когда мы завербуем в свои ряды самых влиятельных мужей…

Голоса удалились — собеседники перешли, очевидно, в таблинум.

Сальвий потихоньку встал и лег на ложе.

«Катилина храбр, — думал он, — а Цезарь хитер и осторожен. Вот кому быть вождем — Катилине! А лисья хитрость Цезаря только повредит нашему делу!»

Долго он не спал в ночной тишине. Тревожные мысли бродили в разгоряченной голове. И, когда задремал, приснилось, что Катилина ведет толпы народа в бой на форум.


XVI


Катилина принял Сальвия в таблинуме. Он был не один. Его окружали несколько мужей.

— Сальвий? Это имя — клянусь Вестой! — ничего мне не говорит, — громко засмеялся Катилина, взглянув на оробевшего иберийца. — Но, я вижу, ты — чужестранец, и поэтому — привет страннику, преступившему порог моего скромного жилища!..

— Господин мой, отдаваясь под твою защиту и высокое покровительство, я не хочу скрывать от тебя, кто я…

И он рассказал, ничего не утаивая, о своей жизни и борьбе.

Катилина слушал с загоревшимися глазами и, когда Сальвий кончил, заглянул ему в глаза:

— Не лжешь?

— Клянусь тенями отца и матери! Прибыв в Рим, я обратился к популярам, и они послали меня к Гаю Юлию Цезарю… Но я ушел от него, сказав, что уезжаю из Рима… И если он встретит меня у тебя…

— Почему ты ушел от Цезаря?

— Какой он популяр?! — возмущенно воскликнул Сальвий. — Он больше помышляет о себе, чем о благе плебса…

Катилина с удивлением взглянул на него:

— Почему ты так думаешь?

Сальвий поостерегся сказать о подслушанной беседе.

— Клиенты жалуются, — тихо вымолвил он, — что Цезарь не всегда держит свое слово…

— И только? — перебил Катилина. — Настоящее время, дорогой мой, нельзя сравнивать с тем, что было. Честность стала глупостью, осмеиваемой на всех перекрестках. И всё же каждый нобиль продолжает твердить о честности и похваляться ею, а стоит лишь сказать, что все они — обманщики и негодяи, как начинаются вопли: «Он обвиняет в нечестности весь римский народ!» Но ты наблюдателен, Сальвий, и я хочу послать тебя… Но об этом поговорим завтра…

Повернулся к друзьям:

— Сегодня у меня пиршество, и я надеюсь, что боги обрадуют меня вашим присутствием…

—…и присутствием матрон? — перебил веселый Лентул Сура.

— Не беспокойся. В матронах, флейтистках и плясуньях недостатка не будет… Приходи и ты, Сальвий, прощу тебя.

— Нет, господин мой, я боюсь встретиться с Цезарем…

— Ты осторожен, это хорошо, — кивнул Катилина, — такие люди мне нужны. Пройди на кухню и скажи повару: «Господин приказал накормить и напоить меня по-царски». Ешь и пей, веселись с рабынями…

Стали прибывать гости: Цезарь с женой, пышная, с притворно-лукавой надменностью подрумяненного лица Преция, Цетег, тучная, смуглолицая, с грустными глазами Арсиноя, жена Хризогона. И Аврелия Орестилла, матрона с мужественным лицом и высокой грудью.

Однако пиршество еще не начиналось. Амфитрион ожидал еще гостей.

Корнелий Лентул Сура открыто ухаживал за матронами, а Цетег, Катилина, Аврелия Орестилла и Хризогон беседовали о победах Лукулла.

— Он зимовал в кабирском дворце Митридата, где награбил несметные сокровища, — с завистью говорил Катилина, — взял Амис, Афины Понта, а римские воины зажгли и разрушили город…

— Желая спасти творения искусства, — перебил Хризогон, — он, говорят, бросился в толпу воинов и едва не был растерзан…

— Если грабит полководец, — презрительно засмеялась Аврелия Орестилла, — то почему бы не грабить легионам? Лукулл…

— Прости, госпожа, — перебил ее Хризогон, — покойный император высоко ценил его…

Орестилла не успела ответить. Крики и восклицания потрясли атриум — входили толстый Красс и Широкоплечий Помпей. Насколько богач был подвижен, настолько полководец медлителен. Заклятые враги, они недавно помирились, чтобы сообща добиваться консульства (Помпею была необходима поддержка Красса, могущественного сенатора, а Крассу — поддержка Помпея в народном собрании), и это им удалось.

Вернувшись в Рим после уничтожения остатков спартаковцев, слыша на форуме, улицах и в общественных местах нарекания на сулланские законы и порядки, Помпей, не задумываясь, перешел на сторону популяров и обещал народу восстановить власть трибунов, когда станет консулом. Популяры с радостью согласились поддерживать его, позабыв, что Помпей, будучи сулланцем, подавил восстания Лепида и Сертория, вероломно казнил Юния Брута.

«Враг плебеев притворился овечкой, — думал Красс, искоса поглядывая на него с усмешкой, — это умно. Комиции выбрали нас консулами, легионы нами распущены, теперь остается возвратить народным трибунам власть, отнятую Суллой, главным образом право проводить законы без утверждения сената. А тогда…»

Он потер руки и, услышав приветствия мужей, увидев низкие поклоны матрон и девушек, широко улыбнулся подходившему Катилине.

— Привет величайшим полководцам, — сказал хозяин, и глаза его метнулись по их лицам.

— Привет и тебе, счастливейший из смертных! — громко ответил Помпей, взглянув откровенно на вспыхнувшую Аврелию Орестиллу. — Мы, воины, отвыкли в странах варваров от прелестных лиц римлянок и гречанок…

— Но ты не отвык, благородный Гней Помпей, от любезности, и Венера, по-видимому, вновь стала благосклонной к тебе, лишь только нога своя ступила на почву Италии…

— Венера помогает влюбленным, а обо мне едва ли кто думал, кроме моей жены, — с притворным вздохом возразил Помпей.

— Ты очень скромен, — засмеялась Аврелия Орестилла, замахнувшись на него веером, — но я могла бы назвать имена матрон, тосковавших по тебе…

Помпей смущенно обратился. к Крассу:

— Гости занимают уже места, и, если ты, коллега, не возражаешь, возляжем вместе.

Но Красс, шепотом беседовавший с Катилиной, не ответил. До слуха Помпея донеслись его слова:

— …сто тысяч сестерциев… пять с половиной процентов в месяц…

«Торгаш нигде не упускает случая, чтобы извлечь прибыль», — презрительно подумал Помпей и занял место рядом с Юлием Цезарем.

Увлекшись пением кифаристки, он не слушал Цезаря, который, придвинувшись к нему, что-то шептал. А гречанка пела, сопровождая строфы тихими звуками кифары.


Есть в ковеславвом Аргосе град знаменитый Эфира.
В оном Сизиф обитал, препрославленный мудростью смертный…[71]

— Прости меня, великий Александр, что я мешаю тебе слушать, — льстиво говорил Цезарь, сравнивая Помпея с Александром Македонским, — но я не могу не восторгаться твоими громкими победами! И в Испании, и в Италии ты совершил такие подвиги, что плебс, ожидая твоего возвращения в город Ромула, величал тебя вторым Марием…

Сравнение с Марием не понравилось Помпею, и он, не скрывая своего недовольства, тихо вымолвил:

— Не хотел бы я быть Марием, побежденным Суллою… Но поскольку ты поддерживаешь меня в народном собраний, я спокоен…

— Я маленький человек, — притворно вздохнул Цезарь, — нападая же на сулланцев и на законы диктатора, я расчищаю тебе, благородный Александр, путь к власти…

— Разве ты считаешь меня честолюбивым?

— Каждый муж, а в особенности великий, должен быть почитаем по заслугам… Только, конечно, не Лукулл: он обогащается, грабя провинции, ведет войны без разрешения сената, который терпит его своеволия и величает на заседаниях Александром Македонским… Бесспорно, подвиги Лукулла блестящи, но если бы ты был на его месте…

Глаза Помпея загорелись, щеки зарумянились. В одно мгновение в голове пролетела мысль: «В Азию, в Азию!» — однако он подавил волнение, вымолвив:

— Грабежи постыдны, и я удивляюсь, что Гай Веррее, сицилийский пропретор, остается безнаказанным… Подумать только — в три года он обратил население цветущей страны в толпу нищих!

— Ты ошибся, Александр! Популяры не молчат… Марк Туллий Цицерон обещал выступить в этом деле по просьбе представителей сицилийских городов… Сегодня я увижусь с ним и поговорю…

Помпей задумался.

— Видишь ли, друг, — сказал он, подняв голову, — Цицерон будет обвинять Верреса и откажется, по обыкновению, от вознаграждения, а Квинт Гортензий Гортал, конечно, получит сотни тысяч сестерциев… Не находишь ли ты, что Цицерону нужно что-то пообещать?

— Нет, нет, — поспешно возразил Цезарь, — Цицерон — муж бескорыстный, и это оскорбило бы его… Скажу тебе откровенно: он собирается на свой счет отправиться в Сицилию за доказательством виновности Верреса…

Подошел Красс и, возлегая рядом с Помпеем, тихо сказал:

— Амфитрион не дает мне покоя…

— Неужели просит денег? — спросил Помпей.

— Не просит, а требует! И я обещал, потому что — клянусь богами! — никогда не был расчетлив…

Цезарь и Помпей переглянулись. Но Красс, не замечая удивленых взглядов, продолжал:

— Опираться на плебс, поддерживать популяров и ладить с ними — это хорошо, и Катилина, кажется, чтото замышляет… Боюсь только, как бы его действия не вызвали потрясения республики! Впрочем, не так беспокоит меня Катилина, как Цицерон…

— Цицерон? — вскричал Помпей. Красс исподлобья взглянул на него.

— Разве не знаешь, что Цицерон решил обвинять Верреса?..

— Но Веррес… разве он не разорил Сицилии? Красс рассмеялся.

— А ты бы как поступил, Гней Помпей, если бы был на его месте?

Помпей смутился, но его выручил Цезарь:

—   Благородный Марк Лициний, очевидно, забыл, что Помпей Великий еще при жизни Суллы управлял некоторое время Сицилией…

— Управлял?.. Когда это было?

— После поражения Карбона.

Помпей перестал слушать ворчливый голос Красса, перебрасывавшегося непонятными полунамеками с Каталиной, и сосредоточил всё свое внимание на Преции: подмигивал ей, бросал в нее хлебными шариками.

И вдруг оглянулся, почувствовав на себе чей-то напряженный взгляд.

Цезарь!

Он не спускал с них насмешливо-прищуренных умных глаз.

«Клянусь Венерой, он надоедлив, как девчонка, впервые познавшая любовь! — подумал Помпей. — Неужели он думает, что, став популяром, я должен работать только на них? И что такое плебс? Средство для достижения власти».

Он отвернулся от Цезаря и протянул Преции фиал.

Со смехом поднесла она к губам чашу:

— Говорят, ты привез из Иберии редкостные вещицы…

— Будь спокойна, — ответил Помпей, поморщившись, — Венера, способствуя любви, ценит красоту во всем.


XVII


Помпей и Красс приступили к исполнению магистратуры. Стараясь задобрить плебс, они раздавали бесплатно хлеб, устраивали празднества, а когда Помпей внес рогацию о возвращении трибунам власти, отнятой у них Суллой, и Красс, пользовавшийся огромным влиянием в сенате, помог провести ее; когда была восстановлена цензура и ряд сулланцев исключен из сената; когда Цезарь своей агитацией в комициях и на конциях добился прощения участникам междоусобных войн, — плебс стал превозносить трех Популяров, величая их лучшими друзьями народа.

Однако хорошие отношения между Крассом и Помпеем не замедлили испортиться: оба консула подозрительно следили за действиями друг друга, а Цезарь, искусно прикидываясь сторонником обоих, вносил рознь в их отношения.

Помпей мечтал о славе и богатстве. Победы Лукулла тревожили его, а корабли, прибывавшие в Рим с драгоценностями, возбуждали его жадность. Он знал, что, став любимцем народа, может опереться на него и извлечь ряд выгод, и начал с того, что стал подстрекать толпу против сицилийского претора Гая Верреса, а Цицерона уговорил выступить против него с обвинением. Но он меньше всего думал об участии Верреса: не преступление претора и не жалость к ограбленной Сицилии заставляли его выступить, — важно было возбудить народ против сулланца; и он говорил на форуме, что злодеи, подобные Верресу, уже изгнаны из сената, называл даже имена Хризогона и Других враждебных плебсу мужей, намекал, что сенат всё еще привержен Сулле:

— Поэтому, квириты, проявите твердость, присущую римлянам, и осудите своего врага.

И плебеи требовали судебного разбирательства.

Расчеты Помпея оказались верными: Веррес — сулланец, но сулланцы — враги, а так как сенат состоит из сулланцев, то не может быть дружественен плебсу. А разве Лукулл не из этой шайки?

Рассеяв среди народа сотни своих приверженцев, которые возбуждали плебс против Лукулла, Помпей нередко сам появлялся на пристани, когда разгружались корабли, прибывавшие из Азии, и, указывая на богатства, говорил: «Разве Лукулл — не второй Веррес?» Народ негодовал. Однажды послышались возгласы об отозвании Лукулла: «Передать ведение войны Помпею», — кричали плебеи, и консул повеселел, — главное было сделано.

«Комиции за меня, — думал он, — а сенат?.. Красс не откажется поддержать…»

Однако он ошибся. Узнав о домогательствах Помпея, Красс рассвирепел. Он произнес в сенате негодующую речь, обвиняя Помпея в кознях против республики, в заискивании «перед чернью», и, превознося Лукулла (он перечислял его победы над Митридатом), порицал Помпея:

— Ты посягаешь, коллега, на мужа, доблесть которого общеизвестна и признана самим диктатором. Лукулл, расширив римские владения, далеко распространил славу о величии родины и непобедимости наших легионов… После четырех лет трудов и борьбы он уже почти завершил свое дело… А ты хочешь собрать жатву с полей, обработанных им, возвеличить себя, а его унизить. Постыдись! Вспомни нашего отца-диктатора! Тень его будет тебя преследовать и всю жизнь не давать покоя…

— Не я добиваюсь назначения в Азию, — возразил Помпей, — а римский народ, возмущенный преступлениями Верреса. Он требует смещения аристократа, который грабит провинцию, и назначения на его место популяра. Думаю, что сами бессмертные внушили народу эту мысль, Разве отцы государства желают смуты и потрясения устоев республики? Благо отечества, единственно оно — цель наших трудов. И не всё ли равно, кто закончит войну с Митридатом? Лишь бы понтийский царь был побежден.

— Не хитри, Помпей Великий! — резко прервал его Красс. — Верно, ты популяр… Ну, а я?.. Разве я тоже не популяр? И если ты предъявляешь право на Азию, то и я…

Вспыхнув, Помпей перебил его:

— Пусть решат комиции, кому отправиться в Азию. Боги видят» что я радею о величии отечества.,. Пусть изберут тебя, и я с радостью принесу благодарственную жертву Минерве…

Удивился, услышав резкую речь Красса: теперь консул не стыдил, не уговаривал, а нападал; в его словах звучала скрытая угроза:

— Дело Лукулла — дело сулланцев, а ты, Помпей, перешел на сторону врагов и хитростью склонил меня на это дело. Знаю, ты хочешь присвоить плоды трудов Лукулла. Но этого не будет! — крикнул он так громко, что все вздрогнули. — Скорее лисицу запряжешь в повозку или козла подоишь…

Противодействие Красса испугало Помпея, и он стал распространять слухи, что после окончания консулата намерен возвратиться к частной жизни. Эти речи возбуждали плебс и всадников: оба сословия понимали, что предстоит жестокая борьба с сенатом, — Красс добровольно не уступит.

И всё же пришлось уступить: под нажимом популяров провинция Азия была отнята у Лукулла.


XVIII


Пролетали месяцы.

Видя, что популяры усиливаются, а Помпей борется против него, Красс вернулся в ряды аристократов, чтобы еще упорнее, еще ожесточеннее продолжать борьбу. Он часто виделся с Цезарем, который добивался известности красноречием на форуме и расточительностью. Хвастовство Цезаря, что он потомок царя Анка Марция и богини Венеры, забавляло Красса. Однако богач пытливо присматривался к Цезарю и давал ему деньги взаймы. «Этот полуцарь-полубог любопытен. Скользкий, как угорь, он способен легко выйти из труднейшего положения, а его лживость, хитрость, развращенность, мотовство, жадность к деньгам, а особенно к славе изумительны».

И однажды, встретившись с Цезарем на форуме, пригласил его к себе.

В один из нефастальных дней, в которые, согласно Фастам, не разрешалось иметь дел с народом, спустя неделю после участия в шествии по городу с салииокими жрецами (одетые в короткие трабеи, они бежали, бряцая лнцильеким оружием, прыгая и распевая песни в честь Марса Градива), Цезарь шагал по улицам, направляясь к Крассу, который жил в роскошном доме на Палатине.

Идя, Цезарь напевал салийскую песнь:


Марс Градив
Ведет нас
В далекий поход,
А света виновник
Юпитер-Люцетий —
Нам помощь в боях!..
Рубитесь
И бейтесь,
Рубитесь сплеча,
Врагов не щадите,
Бесстрашно сражайтесь
За царственный Рим!

— «Марс и.Юпитер, не так уж могущественны, как поют о них салийские жрецы, — думал он, — и не боги, а оружие решает исход войны, возносит или низвергает мужей. А выше всего Предопределение, или Судьба, и никто не в силах изменить предначертанного».

Красс был в веселом настроении: расхаживая по атриуму и напевая непристойную греческую песенку, он рассматривал драгоценные статуи и вазы, загромождавшие левую часть атриума (они были отняты им у одного публикана за долги), когда раб возвестил о прибытии Цезаря.

Красс оживился и, улыбаясь, пошел гостю навстречу. После взаимных приветствий, он взял Цезаря под-руку и прошел с ним в таблинум.

Кликнув рабыню и приказав принесть вина и плодов, он пристально взглянул на Цезаря:

— Скажи, дорогой, не скрывая, что делает Помлей? Гость, застигнутый врасплох коварным вопросом, быстро собрался с мыслями.

— Говорят, он болеет… Но я не бываю в его доме. — Не бываешь?! А накануне салийских торжеств ты

получил от него старинный меч.

Об этом Красс знал от соглядатаев, следивших за каждым шагом Цезаря.

— Верно, — согласился гость, почувствовав ловушку, — желая участвовать в салийских торжествах…

—…как потомок Венеры? Понимаю, — перебил Красс, делая вид, что не замечает краски на лице Цезаря. — Но," дорогой мой, оружие, с которым прыгают жрецы, хранится в недоступном для нас месте, и только с этим оружием разрешается выступать на празднестве…

— Но ведь я не жрец!.. И не имел бы права…

— Понимаю, — кивнул Красс, — тебя допустили, как потомка Венеры.

И опять в его голосе послышалась насмешка. Цезарь гордо поднял голову: в глазах его был вызов.

— Ты не ошибся. Не только как потомка Венеры, но и как потомка царя Анка Марция…

— Гм… И такой потомок — популяр? Я не хвалюсь родством с царями и богамим, а все-таки раньше тебя отошел от популяров…

— Разве Помпей, военачальник Суллы, не на нашей стороне?

— Помпей, Помпей! — побагровев, зарычал Красе — Тщеславная скотина! И если ты с ним заодно, то пасись, прошу тебя, на его поле, а в мое не лезь…

Цезарь засмеялся.

— Ты сердишься, это хорошо, — сказал он, — такой муж способен на подвиг или на великое дело… Говорят, Сулла тебя ценил…

Глаза Красса сверкнули.

— О, император! — вымолвил он со вздохом. — Он заботился о последнем своем ветеране…

— Вспоминая диктатора, — продолжал Цезарь, — я думаю, что муж, идущий к власти, должен брать пример с него…

Красс протянул рабыне кубок, который она наполнила разбавленным вином, и сказал:

— Клянусь Вестой, ты думаешь, что я честолюбив?

— Да. И властолюбив.

— Может быть…

Понизив голос, Цезарь придвинулся к нему: — Оба мы жаждем власти, но я — маленький человек, который добивается квестуры, а ты — муж большой силы, высшей магистратуры и богач. Ты всё можешь. Но я сильнее тебя волей и духом. Я упрям и не привык отступать перед препятствиями. Трудности, возникающие на пути, заставляют меня напрягать силы, чтобы преодолеть их. — Деньги.,. Сколько? — хрипло выговорил Красс.

— Подожди. Знаю, ты их не пожалеешь, хотя тебя и обвиняют в скупости…

Красс пристально смотрел в глаза Цезаря и думал, можно ли ему довериться, а Цезарь, чувствуя, что тот колеблется, поспешил переменить разговор; он спросил, верно ли, что Лукулл одержал новые победы…

Красс, притворяясь, что предложение Цезаря не может иметь цены и важности в жизни такого государственного мужа, каким он считал себя, стал рассказывать о вторжении Лукулла в Армению, о поражении войск Тиграна и осаде Тигранокерты…

— На днях, — заключил он, — сенат получил радостное известие о новом поражении Тиграна и взятии Тигранокерты, а сегодня — о бунте легионов Лукулла, — война надоела, суровость же полководца возбуждает ненависть воинов: вообрази себе — он велит легионариям уважать женщин и не трогать имущества греков.

— Говорят, он стал гордым, как Сулла…

— Говорят, говорят!.. Кто говорит — Помпей? А ты меньше слушай — да поразит его молния Юпитера!

И, помолчав, возобновил прерванную беседу:

— Так ты говоришь — власть? Говоришь — нас двое? Всё это хорошо… Но это дело трудное… Нужно обдумать…

Цезарь слушал, не спуская с него блестящих нетерпеливых глаз, однако сдерживался.

— Денег дам, — продолжал Красс, — чтб серебро? В Аид его не унесешь — утонет ладья Харона, — засмеялся он, — а слава останется навеки, и я буду жить невидимой тенью среди народов, как Александр Македонский, Сократ, Платон, Аристотель…

— Подожди, — прервал его Цезарь, — мы должны встретиться с мужами, которые нам помогут… 

— Кто они? — вскричал Красс. Цезарь молчал.

— Не доверяешь? 

— Тебе, Марку Лицинию Крассу, сподвижнику диктатора и сенатору, не доверять?.. Но не рано ли говорить об этом?.. Пока Помпей, вождь популяров, в Риме…

— А разве ты не популяр?..

— И я популяр. Но популяры бывают разные: такие, как Карбон и Сатурнин — мелки для нашего времени. Нужно уметь быть популяром, когда это выгодно…

— Постой, — перебил Красе — Это не ново. Когда сулланцы переходят на сторону популяров, и один из них, например, Помпей, — преступник перед плебсом, а другой (я говорю о себе), добившись своей цели, перебегает в лагерь аристократов…

Цезарь тонко усмехнулся:

«Он не понял меня, тем лучше, — подумал он, — можно служить двум господам, а потом освободиться от них… Буду ждать, работая, и, ожидая, работать, пока Хронос не приблизит благоприятного часа…»

Он простился с Крассом, сказав ему:

— Получишь от меня эпистолу — приходи в мой дом. Там ты встретишься с людьми, которые нам будут полезны.


XIX


Добившись квестуры, Цезарь не прерывал излюбленных занятий астрономией и стратегией: он увлекался Гиппархом, изучал, подобно Сулле, движение войск в походах, ведение наступательных и оборонительных боев Аннибала, Сципионов Старшего и Младшего и в особенности Суллы, который, начальствуя над маленькими силами, сумел разбить азийские полчища Митридата при Херонее и Орхомене.

Увлекаясь эллинским искусством, Цезарь скупал статуи Фидия, Праксителя, Скопаса, Лизиппа, жадно читал Софокла, Эврипида, Платона, Аристотеля и менее знаменитых писателей. Величественная культура Греции вставала перед ним, свежая и прекрасная, как Анадиомена. Он понял, что Цицерон, выдвинувший красноречие Демосфена как образец чистоты языка, был прав: азийская риторика Гортензия Гортала не могла больше соперничать с простыми зажигательным филиппиками греческого оратора и острыми общедоступными речами самого Цицерона.

Но больше всего увлекала его политика: это был мост к власти, вступить на который и пройти его до конца казалось самым трудным делом. Он пристрастился к «Политике» Аристотеля не потому, чтобы она всецело удовлетворяла его, а оттого, что представлялась близкой современности; иной же, «своей политики», он еще не выработал, хотя много размышлял о новых формах правления.

«Если всё должно быть основано на законе, препятствующем вырождению демократии в демагогию, аристократии — в олигархию и монархии — в азийскую деспотию, — думал он, — то лучшая форма власти — союз демократии и аристократии, как учил Аристотель и одобрял Полибий… Поэтому мы, популяры, приняли эту «политику». Но может ли она теперь удовлетворить римское государство? Этот союз вызывает борьбу сословий за власть, подрывает устои республики, разрушает ее… Где же выход?.. В диктатуре, в монархии? Неужели прав был Сулла, отбрасывая Рим к временам царей?..»

Вошла рабыня, возвестив, что госпоже хуже: лекарство, приготовленное врачом, не помогает, и она задыхается.

Уже вторую неделю болела Корнелия, и Цезарь каждый раз, входя в кубикулюм, где она лежала, разметавшись на ложе, испытывал к ней жалость и чувство нежности. Врачи утверждали, что вылечат ее, но Цезарь был уверен, что какова бы ни была болезнь, она излечима в том случае, если жене предопределено жить, и потому лекарствам не придавал существенного значения.

Когда он входил, Корнелия кашляла; она вспотела — пожелтевшее лицо и полунагое тело, с которого она сбросила одеяло, лоснились, и Цезарь был поражен худобой ее рук и ног.

«Умрет», — подумал он и спросил, не подать ли ей карийских сластей, чтобы унять кашель, но Корнелия, отрицательно мотнув головой, так сильно закашлялась, схватившись за грудь, что лицо ее побагровело.

Врач-иудей, с длинной седой бородой и умными глазами, подошел к ложу, держа курильницу в руке; он шептал, быстро повторяя: «Адонай, Адонай», и Цезарь с суеверным страхом отодвинулся от него. Запах сгоравшей смолы распространился в кубикулюме, и больная, вдыхая целебный дым, успокоилась.

— Спи, — шепнул Цезарь и сделал движение, чтобы уйти.

— Подожди, Гай, — остановила она его, — чувствую, что скоро сойду в Аид… Нет, нет! — воскликнула она, заметив, что он готов возражать, — я это знаю: мне снился зарубленный легионариями отец и манил окровавленной рукою… На моем саркофаге сделай надпись: «Корнелия, жена Гая Юлия Цезаря, дочь великого Цинны…»

К вечеру, когда стало ей хуже и врач объявил, что Адонай не продлит жизни благородной госпожи, Цезарь получил известие о внезапной болезни Юлии, вдовы Мария Старшего. Суеверный страх охватил его: «Уж не причина ли их болезни этот старый иудей? Что он шепчет? Каких богов призывает на помощь — добрых или злых?,.»

А врач говорил, и слова его медленно шуршали в таблинуме:

— Если позволишь, господин, я взгляну на твою тетку… Может быть, наука в силе отвратить от нее болезнь…

— Нет, нет, — резко возразил Цезарь и приказал кликнуть атриенсиса. — Заплати этому человеку за его труды по-царски… Помощь его больше не нужна…

А сам думал, щупая на груди золотую буллу: «Волшебник, старый волшебник… Слуга Гекаты… Как сверкают его старые глаза! Лишь бы они не накликали на меня болезней!»

Юлия лежала не в кубикулюме, а в таблинуме, где каждый день читала несколько часов «Достопамятности Суллы» и составляла к ним примечания.

Еще утром она почувствовала легкое недомогание, боли в сердце. И вдруг упала. Ее подняли, положили на ложе и привели в чувство.

Она крепилась, не желая беспокоить родных, но, когда к вечеру ей стало хуже, она послала рабов за ними.

Она думала о Сулле, перебирая в памяти встречи, вспоминая каждое слово, сказанное им, и он мелькал перед ней под разными личинами: веселый гуляка, соблазнитель дев, завсегдатай лупанаров, смелый муж, храбрый воин, великий полководец, кровавый диктатор… И эти лики, меняясь, надвигались на нее, а она протягивала руки, чтобы погрузить их в золотое руно его волос…

«Где я найду твою блуждающую тень, Люций? Где встречусь с тобою?»

Родных Цезарь не застал в таблинуме — они ушли за несколько минут до его прибытия. Юлия была одна.

Подойдя к ее ложу, он сел у изголовья и взял ее смуглую исхудалую руку, не зная, что сказать, как утешить.

— Хорошо, Гай, что ты поторопился, — спокойно сказала Юлия, — Мойра уже звенит ножницами, чтобы обрезать нить моей жизни…

— Ты еще поживешь, супруга великого Мария, — тихо ответил Цезарь, опуская глаза.

— Зачем так говоришь? — упрекнула она его. — Ведь сам ты не веришь своим словам!

— Хочешь, я приглашу александрийских врачей?

— Не нужно. Обещай только… довести мое дело до конца… Пусть скрибы перепишут «Достопамятности Суллы» и мои примечания. А потом отдай всё Лукуллу…

— Зачем? — тихо вымолвил он и подумал: — Так это верно, что она любила диктатора!»

— А когда я уйду в другой мир, — не ответив на его вопрос, говорила Юлия, — не забудь…

Вскрикнув, схватилась за сердце: лицо побелело, голова странно покачнулась.

Цезарь вскочил, громко окликнул ее — молчание. На него смотрели широко раскрытые неподвижные глаза.

Приложил руку к ее сердцу: не билось.

Юлию и Корнелию хоронили одновременно.

В печальном шествии Цезарь нес статую победителя кимбров и тевтонов, и плебс, вспоминая Мария, склонял головы. Множество ремесленников, вольноотпущенников и рабов теснились в узких улицах: одни — чтобы взглянуть на супругу Мария и жену популяра, который нес статую полководца, другие — чтобы проводить их до могилы.

— Какое горе для Цезаря! — шептали плебеи.

А он шел, несколько бледный, опустив глаза, но большого горя не испытывал.

«Разве смерть не обычное явление? Конечно, жаль умирающих, но никто не вечен. А ведь нужно плакать, по обычаю… Но как плакать, когда нет слез?..»

Он произнес речь, восхваляя Мария и Цинну, величая их лучшими вождями популяров, а о себе говорил, что его род ведет начало от царя и богини; упомянул Гракхов, смелых друзей народа, и резко порицал Суллу за жестокость и непримиримость к плебсу, зная, что память о диктаторе ненавистна народу. Величая Юлию и Корнелию «самыми добродетельными матронами Рима», он сказал, что дочь его Юлия будет достойна своего знаменитого деда, и обещал воспитать ее поборницей нужд плебса.

Вечером, когда друзья и знакомые, приглашенные Цезарем, возвращались, чтобы принять участие в похоронном обеде, Цезарь отделился от толпы и задумчиво смотрел на ночные похороны плебея.

При свете факелов несли гроб, и покойника провожали несколько сукновалов и рыдавшая женщина с ребенком на руках.

«Они всегда хоронят ночью — беднота самолюбива, боится дневного света, — думал он, присоединяясь к друзьям. — Зарыв этого плебея на кладбище Эсквилинского поля, они возвратятся в свой домик, чтобы сесть за скудную пищу и глотать ее со слезами… А таких бедняков большинство. Они мечтают о благополучии, и если им обещать…»

Резко отвернулся от похоронного шествия и присоединился к друзьям.


XX


Несколько лет прожила Лициния в вилле Корнелия Лентула Суры на положении племянницы господина, и это время было безмятежно, как тихая дремота на солнечном берегу ручья. Прошлое казалось ей страшным сном, ниспосланным Гекатой, а спасение из каменной ямы — чудесным вмешательством Весты в ее судьбу.

Катилина, отвезший ее подальше от Рима и не преминувший разделить с ней ложе тотчас же по приезде в виллу, оставался недолго, и образ его улетучивался из ее памяти. А Суры она никогда не видела — он не бывал в вилле, довольствуясь теми отчетами о хозяйстве, которые она составляла с вилликом и посылала ему в Рим.

Однажды, когда на птичьем дворе секли нерадивую рабыню, у которой неизвестно каким образом пропала корзина яиц, приготовленных для продажи, Лициния, услышав вопли, вышла из дома.

Навстречу ей бросилась виллика:

— Госпожа моя, — воскликнула она, удерживая Лицинию за край туники, — тебя ждет человек с эпистолой…

— Пусть войдет в атриум, — распорядилась она и спросила, за что наказывают рабыню. Проступок невольницы показался ей незначительным, и она приказала прекратить истязание.

Посредине атриума стоял смуглый молодой плебей. Она невольно залюбовалась им, а он, поклонившись, подал ей письмо:

— От нашего господина Люция Сергия Катилины. Патриций писал, что вилла Корнелия Лентула Суры продана этрусским обществом публиканов за долги господина, и поручал Сальвию отвезти Лицинию к своему другу Манлию, ветерану Суллы.

— Поедешь со мной? — спросил Сальвий, весело взглянув на нее.

Лициния смущенно опустила глаза.

— Не знаю… в чужой дом… в чужую семью тяжело вступать… — пролепетала она.

Сальвий стал убеждать, что иного выхода нет, и она решила собираться в дорогу.

Весь день Сальвий помогал ей по хозяйству: нужно было сдать расписки в получении денег, взыскать по счетам с должников, отвезти в нундины плоды и овощи на рынок. А когда наступил вечер и они, сидя в атриуме, ужинали, Сальвий сказал:

— Мой господин Катилина послал меня по делам в Этрурию, и мы часто будем видеться. Я скажу Манлию, как приказал господин, что ты — моя жена…

Лициния вспыхнула:

— Зачем? — шепнула она. — Разве Манлий…

— У него на попойках собираются разные люди, а тебя нужно обезопасить. Я скажу Манлию так: «Наш господин Катилина приказал тебе дать приют Лицинии и заботиться о ней, как о родной его дочери…»

Лициния схватила его за руку.

— Да воздадут тебе боги за твою доброту…

Манлий принял их приветливо, а прочитав эпистолу Катилины, сказал:

— Будь спокоен. У меня твоя жена никем не будет обижена, иначе…

Он поднял огромный кулак и погрозил им невидимому врагу.

Ночью, когда в доме все заснули, Манлий и Сальвий вышли в поле.

— Господин передает тебе власть над Этрурией, — говорил Сальвий. — Готовь ветеранов к восстанию, вербуй плебеев, набирай рабов…

— Наконец-то! Серебро на это-дело?

— Со мною.

— Что нового в Риме?

— Красс и Помпей грызутся…

— Они грызлись и при жизни императора, — усмехнулся Манлий. — А Цезарь?

— Не люблю его — лисица. Манлий пожал плечами:

— Все хитрят — иначе нельзя. Разве Катилина действует открыто?

Шли межой между колосящихся хлебов. Крупные звезды трепетали на черном пологе неба. Оба молчали.

— А ты, — остановился Манлий, — останешься здесь?

— Господин приказал помогать тебе. И, если позволишь, я объеду всю Этрурию…

— Да воздадут ему боги за его заботы о ветеранах императора! — воскликнул Манлий. — Пусть сопутствует нам и ему тень нашего друга, отца и владыки!..

Сальвий молчал, — его возмущала рабская преданность Сулле, о жестокости которого он много слышал от Мульвия. Привыкши ненавидеть диктатора, он думал: «Вот стоит человек, восхваляющий это чудовище, и я не смею ему прекословить». Понимал, что тесно соединились нужды ветеранов с нуждами плебса под главенством Катилины, который предостерегал его перед отъездом из Рима: «Не ссорься ни с кем, если нужно — превозноси перед ветеранами Суллу, перед рабами — Спартака и перед плебеями — Гракхов, Сатурнина и Мария… Помни — необходимо набрать побольше легионариев, чтобы опрокинуть проклятую власть нобилей!»

Возвращаясь домой Манлий твердо сказал:

— Я подыму всю Этрурию и создам крепкие легионы, а ты будешь у меня начальником конницы.


XXI


Моряки, распущенные Митридатом после выдачи Сулле кораблей, стали пиратами, и к ним присоединились тысячи людей, не желавших подчиниться суровому господству Рима: морские разбои охватили не только Архипелаг и моря, омывающие Грецию, но даже берега Италии, — торговые суда не могли свободно плавать, и публиканы терпели огромные убытки. Владея многочисленными Пристанями на берегах Средиземного моря и особенно в Киликии, пираты не скрывали награбленных сокровищ (их корабли были украшены золотом и пурпуром, а весла отделаны серебром); дерзость их с каждым днем возрастала: они проникли в Остию и сожгли римские суда, а когда преступление осталось безнаказанным, отрезали Италию от ее житниц, и подвоз хлеба прекратился. В Риме наступал голод. Народ роптал, требуя прекратить это зло.

Любимец плебса, Помпей добился назначения на эту войну, несмотря на противодействие Красса.

Отправляясь в поход, он сказал полушутя своему другу Варрону:

— Нужно поскорей усмирить пиратов, — иначе Лукулл дойдет до Индии…

Варрон уловил в его словах беспокойство: победы Лукулла удручали Помпея.

Война была кончена в три месяца, и Помпей доносил сенату и римскому народу о своих блестящих победах. Рим ликовал, превознося, Помпея. Но Красс, имевший приверженцев в войске консуляра, знал больше: римский полководец заключил постыдный мир с пиратами, «этими врагами, готовыми при первом же случае поднять оружие против Рима, заняться опять морскими разбоями». Однако Красс был слабее Помпея: кроме плебса, полководца поддерживали всадники, получившие наконец возможность свободно вести торговлю.

Помпей втайне преклонялся перед Лукуллом и завидовал ему, испытывая страх, что все царства до рубежей Индии будут завоеваны счастливым соперником и ему, Помпею, не придется прославиться и захватить сокровища азийских царей. Он думал: «Чем скорее стану во главе мятежных легионов (как хорошо я сделал, успев посеять рознь и недовольство среди Лукулловых воинов!), тем быстрее завершу завоевание царств, и тогда слава целиком перейдет ко мне!» Он знал, что суровый и справедливый Лукулл запрещал легионариям грабежи и, насилия; знал также, что подосланные люди, возбуждая воинов и трибунов, говорили: «Помпей Великий будет отдавать вам всё, что вы завоюете: города с сокровищами, рабов, женщин и детей; а имея невольников, вы станете такими же богатыми и знатными,, как ветераны Суллы». Получив назначение в Киликию по закону трибуна Манилия, горячо поддержанное Цицероном и Цезарем, Помпей прощался накануне своего отъезда с друзьями и почитателями.

Выдающиеся фамилии Рима заполняли просторный атриум. Были здесь популяры и сенаторы. Казалось, взаимная вражда -сословии была забыта и все объединились вокруг вождя популяров, воодушевленные патриотическим стремлением к благу отечества.

Прославляя Помпея, гости старались пожать ему руку, сказать хотя бы одно напутственное слово.

А магистраты, матроны и девушки прибывали…

На другой день говорили, что весь Рим побывал у Помпея, — не пришел только один Красс.


XXII


После отъезда Помпея Цезарь стал чаще бывать у Красса. Нередко он приходил, когда хозяина не было дома, и его встречала, вспыхивая от радости, Тертуллия, приземистая, полногрудая матрона с черным пушком на верхней губе. Он обольстил ее не потому, что был влюблен, а оттого, чтобы влиять через нее на несговорчивость Красса.

«Буду мужем многих матрон и женой многих мужей, лишь бы крепко держать магистратов в своих руках, — думал Цезарь, входя в дом Красса и зная через рабов, которые доносили о каждом шаге хозяина, что тот отправился на форум, а Публий, сын его, к ритору. — Если боги помогли Тертуллии и она сумела убедить богача, мы попытаемся…»

В атриум вбежала полуодетая матрона, громко засмеялась, увидев Цезаря, схватила его за руку.

— Иди за мной, — шепнула она, увлекая его за собой и Venereum, потайный уголок, посвященный Венере.

Это была комнатка, увешанная коврами, с мягким ложем возле жертвенника перед статуями Венеры Калл книге и Венеры Перибасии, увитыми лентами с египетскими, иероглифами. Приапы и вакхические амулеты истрепались на каждом шагу, а на стенах красовались libidinies — порнографические картины. Цезарь был здесь впервые.

На ложе она твердила о своей любви, и он, торопливо лаская ее, расспрашивал, как относится Красс к союзу с ним на форуме, что думает делать в случае сопротннления сената.

— Марк готов работать с тобой, — говорила Тёртуллия, — хотя боится всецело довериться тебе… Дела твои с Помпеем и Цицероном доводили его до бешенства, но я уверяла, что это твоя политическая хитрость. У него много сторонников в сенате, и если ты умело поведешь дело…

— ZcDJTxaicpGxri,[72] — шептал Цезарь, целуя ее. Встал и, одеваясь, сказал:

— Буду дожидаться его в таблинуме… Тертуллия хлопнула в ладоши и приказала невольнице подать вина и внести шипящий кальдарий.

Когда они допивали кальду, разбавленную молоком, рабыня доложила, что идет господин: сейчас он остановился на улице и ругается с публиканом.

— Он не замедлит войти! — с беспокойством воскликнула Тертуллия, сделав знак невольнице убрать чаши и кальдарий: — Не лучше ли, Гай, если ты уйдешь, а потом вернешься?

— Нет, — отказался Цезарь, — я не привык отступать…

Он взял свиток пергамента и развернул его. Это была «Милесиака», сочиненная Аристидом и переведенная Сизенной под Названием «Милетские рассказы».

Цезарь углубился в чтение. Описание симпосиона, ночного пиршества с участием женщин, и беседа о любви отличались от Платонового сймпосиона тем, что здесь было избегнуто метафизическое раскрытие предмета и центр тяжести перенесен на веселую занимательность.

Шутливый возглас вошедшего Красса прервал чтение:

— Клянусь прелестями Каллипиге, сам полубог почтил мой бедный дом своим присутствием!

— Клянусь Уранией, — так же шутливо ответил Цезарь, вставая, — сам Крез приветствует обедневшего полубога!

— Ха-ха-ха! Опять нужны нуммы?

— Когда они Не нужны? Без них, царственный Крез» и солнце не светит, и радость превращается вторе!

— Ха-ха-ха! А о девушках забыл?..

— Девушки — это лакомство, подаваемое на золотом блюде, а так как золота у меня нет…

Красс, улыбаясь, хлопнул в ладоши и приказал рабу подать вина.

— Ты, конечно, по делу… по нашему делу? — спросил он, старательно свертывая папирус.

— Толстяк уехал, — тонко улыбнулся Цезарь, намекая на Помпея, — и мы можем…

— Подожди, — остановил его Красс, — верно ли, что ты женился на прекрасной Помпее, дочери Квинта Помпея Руфа и Корнелии?.. Ловкий ход, клянусь Адонисом! Племянник Мария женился на племяннице Суллы, и я сразу понял твою хитрость; ты как бы говоришь: «Отныне нет больше политической розни, я получу кредит у всадников, дружбу и доверие сенаторов, и сулланцы забудут о моем прошлом».

Цезарь усмехнулся.

— Ты умен, Крез, но я следую завету Аристотеля: только соглашение между аристократией и демократией способно дать счастье отечеству…

— Об этом подумаем. Помоги мне сперва перейти на сторону популяров.

— Ты еще не отказался от мысли завоевать Египет? Красс вспыхнул.

— Разве Александр II не завещал Египет Риму? — сказал он. — Подними комиции… А так как пропретор Катилина возвратился из Африки (его обвиняют в лихоимстве), то он, Пизон и еще несколько человек нас поддержат… По моему настоянию в списки кандидатов, добивающихся консульства, внесены Публий Автроний Цет и Публий Корнелий Сулла, племянник диктатора. Они должны стать консулами, а тогда…

— Ты обдумал каждый шаг? — шепотом спросил Цезарь, и глаза его загорелись.

— Будь спокоен. Меня не остановит самая жестокая борьба. Я должен стать диктатором, а ты, Цезарь, будешь начальником конницы…

— Нужно действовать тайком, но меня смущает: найдем ли мы достаточное число сторонников? Помпеянцы нам не помогут, народ тебе не доверяет, — ведь ты недавно отрекся от сотрудничества с популярами, а один сенат…

Красс пожал плечами.

— Чего ты боишься? — воскликнул он. — Кто наносит удар, тот должен быть готовым получить тоже удар.

— Или отразить его…

— Будь спокоен, — повторил Красс, и глаза его зажглись злобным блеском. — Я отражу его с такой силой, что задрожит весь Олимп…

Рабы подали вино и фрукты. Вошла Тертуллия и возлегла рядом с мужем. О политике больше не говорили; беседа велась о завоеваниях Лукулла, о развратном поведении жены его, о магистратах и о Прении, снова получившей богатые подарки из Азии.

Когда Цезарь уходил, Красс отозвал его в сторону:

— Будь осторожен, — шепнул он. — Если наш замысел не удастся, мы его повторим спустя год или два…

Цезарь был в угнетенном состоянии, — уверенность в неуспехе и какая-то тревога не покидали его до конца дня. И вечером с ним случился жестокий припадок падучей.


XXIII


Шли месяцы.

Как предвидел Цезарь, так и случилось: заговор против республики был открыт, — Сулле и Автронию не удалось захватить власть. Народ и сенат требовали наказать преступных магистратов, но вмешался Красс, опиравшийся на сенаторов, которые были его должниками, и спас заговорщиков.

— Отцы государства, — говорил он в сенате, и голос его звучал глубокой искренностью, обманувшей многих мужей, — злые люди распространяют гадкие сплетни против высокопочитаемых мужей, .но кто может поверить им? Ни я, ни ты, ни он… Никто! А между тем злодеи запутали в это дело и меня, и Цезаря, и Суллу, и Автрония! Потеха.

Он смеялся и, продолжая издеваться над легковерием квиритов и магистратов, напомнил о поражении Помпеем пиратов:

— Не так же ль верили вы Помпею, когда он доносил о блестящих победах над разбойниками? А ведь каждая битва, каждая стычка преподносилась нам в виде большого сражения увенчивавшего славой римское оружие… Недалеко время, когда из Азии примчатся гонцы с Донесениями, и вы будете радоваться, как дети, повторяя: «Победа, победа, победа!» А какая может быть еще победа после Лукулла? Всё им завоевано, он трудился и воевал около десяти лет, а Помпею одно остается — захватить Митридата и вывезти сокровища…

Хотя в словах Красса было много правды, однако плебс и оптиматы чувствовали, что за этими речами хитрый богач скрывает иную правду, свою, которая может вылиться в кровавый- мятеж или захват власти. Может быть, иной смысл таила эта правда, потому что, прикрывшись ею, Красс, с пеною на губах, требовал замять «клеветническое дело». ;

И сенат решил никого не преследовать.

Выбранные один эдилом, а другой — цензором, Цезарь и Красс сблизились еще больше: Цезарь, нуждаясь в деньгах для подкупа квиритов (мечтал о претуре и об управлении богатой провинцией) и не имея возможности брать их в долг у публиканов, принужден был обращаться к Крассу, не порывая с Помпеем, а Красс, видя приниженное положение своего соучастника, властвовал над ним, не отказываясь от мысли завоевать Египет.

Возбуждая плебс к завоеванию Египта, Красс и Цезарь заискивали у народа: Красс предложил даровать транспадцнцам права гражданства, а Цезарь стал устраивать народные празднества: после ludi Megalenses и ludi Romani последовали роскошные гладиаторские игры в память его отца, на которых рабы сражались серебряными копьями и пускали серебряные стрелы, а затем — пиры, пиры…

Происки Цезаря вызывали негодование аристократов, но сенат молчал, боясь Красса. А когда Цезарь выставил ночью в Капитолии военные трофеи Мария, поверженные Суллой, и на другой день толпы плебса стали сбегаться, чтобы взглянуть на памятники войны с Югуртой, кимбрами и тевтонами и послушать речь Цезаря о Марии, ненавидевшем нобилей и всю жизнь боровшемся с ними (ветераны Мария плакали, а народ волновался), сенат безмолвствовал, не решаясь выступить против плебса.

Цезарь понимал опасность этого шага: борьба с аристократией! Но он, опираясь на Красса, надеялся на свою счастливую звезду.

Договорившись с народными трибунами, Цезарь внес рогацию о завоевании Египта. Сенат был против: магистраты кричали, что «завещание Александра II подделано»; помпеянцы отказались поддерживать Красса, а всадники, получив отмененные Суллой права, перешли на сторону аристократов; плебс колебался.

«Дуумвиры», как насмешливо величали Цезаря и Красса в Риме, принуждены были взять свое предложение обратно.

Полулежа у Красса в таблинуме, Цезарь говорил:

— Меня возмущает Цицерон своими связями с всадниками, ростовщиками, публиканами, дружбой с Аттиком, на сестре которого женился Квинт, брат Цицерона, а в особенности лицемерной речью «Об империи Гнея Помпея»…

Красс не верил речам Цезаря.

«Лжет», — думал он, исподлобья наблюдая за ним, и вдруг, прервав его, злобно сказал:

— Сенат получил сведения, что Лукулл заявил Помпею:

«Я начал войну и кончу ее. Полководцы перессорились, оскорбляли друг друга. А когда легионы изменили и перешли на сторону Помпея, Лукулл принужден был уехать. Вскоре он будет в Риме — величайший полководец! И я возблагодарю богов от всего сердца, если они доставят мне радость прижать к груди сподвижника нашего императора!

— Что же Помпей? — спросил Цезарь, не любивший душевных излияний Красса.

— Помпей вторгся в Понт, разбил Митридата… А ведь это дело мог бы завершить доблестный Лукулл, равный величием Сулле

— Лишь бы Помпей подольше оставался в Азии! — воскликнул Цезарь и прибавил; — Как думаешь, Крез, не следует ли привлечь на нашу сторону Лукулла?

«Хитрит», — усмехнулся Красс и, кивнув, ответил, точно предложение Цезаря приходило ему не раз в голову:

— Я переговорю с ним, как только он возвратится… Он должен ненавидеть Помпея за несправедливость…

Цезарь встал. Не понимал — притворялся Красс или действительно хотел начать переговоры с Лукуллом.

А Красс думал, посмеиваясь:

«Теперь он раскаивается… Конечно, выгоднее стоять у власти дуумвирам, чем триумвирам. Но я предпочел бы иметь дело с Лукуллом, чем с Помпеем — да поразит его Юпитер в Азии!»


XXIV


Манлий и Сальвий находились постоянно в разъездах, и Лициния скучала в вилле ветерана. Кругом нее суетились рабы и невольницы, занятые по хозяйству, плохо говорившие по-латыни, и не с кем было побеседовать, излить свою душу.

Пролетали недели и месяцы, точно Хронос гнал их при помощи Эола, и эта поспешность радовала Лицинию: скорее вернется Сальвий!

Не заметила, как влюбилась. Дни он стоял перед глазами, а по ночам снился веселый, влюбленный. И она томилась, ожидая, и не спускала глаз е пыльной дороги, пропадавшей за виноградниками. А когда Сальвий приезжал и она робко поглядывала на него, возлежавшего за столом, забывалось одиночество, скучные дни, и жизнь казалась солнечной равниной.

Однажды он приехал ночью. Проснулась от стука в дверь, услышала его громкий голос, ржание коня, уводимого рабом, но не вышла к нему из кубикулюма. Только приказала невольнице подать в атриум вина, свинины и хлеба.

Утром встретились в саду. Сальвий приветствовал ее низким поклоном, назвал госпожой и спросил, когда приедет из Рима Манлий.

Она ответила, что не знает, и села на скамью, опустив голову.

Сальвий стоял перед ней, не осмеливаясь сесть. Он не спускал с нее глаз, и она, чувствуя его взгляд, боялась поднять голову.

— Госпожа…

Сделала над собой усилие, взглянула: в глазах Сальвия было что-то такое, чего она еще не видела.

— Что скажешь, Сальвий? Молчал. И наконец тихо вымолвил:

— Помнишь, госпожа, день, когда я увозил тебя из той виллы? Тогда я назвал тебя перед Манлием своей женою..,

Вспыхнула. Сердце забилось. Опустила глаза. А он говорил:

— Госпожа моя, я свободнорожденный… Римляне называют иберов варварами; они так же величают и эллинов. Скажи, разве постыдно быть ибером, греком, галлом или германцем? Мы, варвары, умеем бороться за свободу и независимость… Вот ты, госпожа, разве ты не знаешь, над чем трудится наш господин Катилина, Манлий и я?

— Знаю.

— И ты, госпожа… Подняла голову:

— Я с вами. И с тобою, Сальвий…

Сёл рядом с нею, взял ее руку, сжал и погладил.

— Дни и ночи ты перед мною, — сказал он, — ты стала моей жизнью… Будь же в самом деле моей женою… Молчишь? О, неужели я тебя обидел, неужели…

Улыбнулась сквозь слезы:

— Нет, Сальвий! Не обидел ты меня… Я тоже… ты тоже стал моей жизнью…

Склонилась к нему, он обнял ее. Не видели подошедшего к ним человека, не слышали его слов. Это был Манлий.

Узнав о приезде Сальвия, он, спешившись, весь в пыли, прошел в сад, чтобы поговорить с ним.

— Очнись! — закричал он, тряся Сальвия за плечо. — С женой успеешь нацеловаться, а у меня важные дела…

Лициния вскочила и быстро скрылась за деревьями. А Манлий, сев на скамью, стал с увлечением говорить о деньгах, привезенных из Рима, о заказанном оружии и о людях, которых ему удалось завербовать. Он был доволен. Глаза его сверкали юношеским блеском. Смех звучал громкими раскатами.

Слушая его, Сальвий тоже увлекся. Впереди была борьба — вспоминал Малу, Мульвия, Сертория, Спартака, и сердце билось сильнее и сильнее. А когда подумал о Лицинии, радость захлестнула душу:

«Будем бороться вместе», — подумал он и пошел в дом вслед за Манлием.


XXV


Возвратившись в Рим, Лукулл занялся распределением несметных сокровищ, вывезенных из Азии, а в особенности золота и серебра в монете и слитках. Весь Рим говорил о бронзовой статуе Феба-Аполлона, вышиною в тридцать локтей, поставленной в Капитолии, о вишневом дереве из Кераза, об ониксовых амфорах, величиной с бочку, о девочках-Невольницах, отправленных в Мизенскую виллу, где некогда жила Корнелия — мать Гракхов, а потом Марий.

— Теперь приют добродетели станет приютом роскоши, удовольствий и телесных наслаждений, — насмехались популяры, нападая на Лукулла: со злорадством они вспоминали его богатства, войны, веденные без разрешения сената, обвиняли в грабежах, а народные трибуны налагали veto, как только сенат ставил вопрос о триумфе полководца.

Лукулл был взбешен. Ярость его увеличилась, когда он узнал, что любимая жена Клавдия была в связи со своим братом Публием Клодием, который возмутил против него полководца, легионы. Он не пожелал видеть ее, не захотел слышать лукавых уверений, плаксивых оправданий и развелся с нею. А однажды, встретившись у Катона с его сестрой Сервилией, он, очарованный ее красотой, умом и изяществом, решил на ней жениться. Катон был польщен выбором патриция и дал согласие.

Став женой Лукулла, Сервилия продолжала вести прежний образ жизни: часто встречалась с Цезарем и принимала в отсутствие мужа развратных юношей.

Так пролетали месяцы. Родив сына, она не изменила своего поведения, и Герон намекнул господину о непотребствах матроны. Лукулл был взбешен. Муть не избив Сервилию, он выгнал ее из дому, а сына отослал к Катону.

Скучно стало в обширном доме. Унылые дни тянулись неторопливой чередой — государственные дела, занятия философией, издание «Достопамятностей» Суллы не могли заполнить гнетущего одиночества. И он думал, как превратить остаток своей жизни в шумный праздник, чтобы видеть постоянно веселых людей, слышать смех женщин и пение под звуки лир и кифар.

Однажды, позвав скрибов, он повелел писать приглашения на пиршество, которое должно было состояться ровно через неделю, многим магистратам, невзирая на то, что некоторых подозревал во вражде, а иные открыто выказывали ему свою неприязнь.

Просторный, атриум, недавно перестроенный и украшенный с восточной роскошью, был залит огнями и заставлен столами, к которым с трех сторон прижимались ложа, покрытые пурпуром. Гостей еще не было, и рабы поспешно скользили между столов, уставляя их посудой и вазами с цветами, а ложа — венками. Потолок, покрытый свисавшими кусками белой ткани, казалось, дышал — то ли от ветра, проникавшего через комплювий, то ли от мехов, искусственно нагнетавших воздух, и длинные языки пламени мигали в светильнях.

Вошел Лукулл в сопровождении Герона, быстрым взглядом окинул атриум, внимательно осмотрел ряд статуй, колонны, увитые плющом и виноградом, амфоры на абаках и на мозаичном полу (здесь они плохо выделялись) и приказал места, где они стояли, покрыть испанским полотном. Затем заглянул в таблинум, где уже сидели флейтистки, кифаристки, арфистки и египтянки с систрами, спросил подбежавшего атриенсиса, накормлены ли они, и направился к распахнувшейся двери: входили претор Мурена, поэт Архий и Котта, разрушитель Гераклеи, названный сенатом Понтииским и преследуемый популярами. Это были друзья и сподвижники, с которыми Лукулл совершил походы в азийские царства.

— Привет дорогому амфитриону и второму Александру Македонскому! — радостно воскликнул Мурена, обнимая Лукулла и целуя ему руку. — Без тебя, лучший друг диктатора, скучно дома и невесело на улице. До сих пор не могу забыть о смерти Метелла Пия, хотя времени прошло много… Только в твоем доме оживает и весело пляшет сердце.

И, возвысив голос, выговорил нараспев:


Радость мне в сердце с Олимпа слетела воздушной Иридой,
Вестницей ярких щедрот, Зевсом даруемых нам…

— Верю тебе, дорогой Люций, — приветливо ответил Лукулл, зная искренность друга, — я всегда рад тебе, как гонцу, спешащему с радостной вестью о победе…

—…или о разрушении города, — хрипло рассмеявшись, прибавил Котта. — Признайся, дорогой, что в душе ты не очень досадовал на меня…

— Не ты один разграбил Гераклею, тебе значительно помог мой наварх Триарий, — нахмурился Лукулл. — Что говорить? Дело прошлое, но тогда я, действительно, порицал вас обоих. Разве мы разбойники, чтобы грабить города, насиловать женщин и продавать их в рабство?

— Ты совершил большую ошибку, возобновив политику Рутилия Руфа и раздражив публиканов, — перебил Котта, — Ограничение их алчности привело к тому, что они стали строить против тебя козни, сблизились с Помпеем и могущественными всадниками;..

— Знаю, — махнул рукою Лукулл. — Хотя я и презираю торгашей, но сегодня у меня в гостях будет афинский ростовщик Тит Помпоний Аттик; это муж умный, и с ним приятно побеседовать.

— Корнелий Непот удивляется, что Аттик не имеет еще ни одной виллы, — засмеялся Мурена, — а между тем иметь виллу в деревне или в купальной местности, как, например, в Байях, значит не отставать от обычаев общества…

— Так же, как скупать произведения греческого искусства, — подхватил Котта, — дельфийские столы, коринфские вазы, статуи, картины, чеканные чаши, бронзу…

— Ты прав, — перебил Лукулл, — но я ничего этого не скупаю, потому что имею. А чего не имею, то буду иметь. Я построю роскошный дворец с приемными и гостиными, с библиотекой, палестрой, банями; стены украшу гипсовыми изображениями и живописью… Всякий желающий найдет у меня отдых, развлечение… И Архий, одаренный Фебом-Аполлоном, будет импровизировать свои элегии.

— Нет, лучше я прочту фрагменты из своей эпической поэмы написанной в честь тебя… Описание осады Кизика и битва при Тигранокерте будут сладостны твоему сердцу…

Вошли Аттик, Валерия, вдова, и Фавста, дочь Суллы, а вслед за ними — Тит Лукреций Кар, прославившийся поэмой «De rerum natura».[73]

Аттик, муж пожилой, скупой на слова, с хитростью в глазах, слегка насмешливый, преклонялся, подобно Цицерону, перед умершим недавно Сизенной, которого считал величайшим историком. Он расхваливал, входя в атриум, его последнюю книгу. Лукреций кивал головою, слушая его. Валерия, очень постаревшая, но красивая той старческой красотой, которая придает женщине благообразную величавость, беседовала о Фавстве с его сестрой — некрасивой девушкой с длинным носом и чувственными губами.

Получив свою долю наследства в день совершеннолетия, Фавста жила у мачехи, замуж не стремилась и вела самостоятельный образ жизни: у нее были любовники, и брат, посещавший мачеху до отъезда своего в Азию с Помпеем (он обручился с его дочерью), подшучивал над Фавстой: «Удивляюсь, что моя сестра хранит пятно, когда у нее есть сукновал», намекая на двух ее любовников: Макулу, что по-латыни значит пятно, и Фульвия, сына сукновала.

На беззаботном лице Лукреция была скука, может быть, пресыщение. Эпикуреец, он посвятил жизнь удовольствиям, но они надоедали не хуже, чем тетрактида или пентаграмма пифагорейцев («Если основа бытия в числе, как учил Пифагор, — -думал Лукреций, — то основа любви в поле»); чревоугодие было возведено в наслаждение утонченными яствами: мышление — в созерцательность.

Подойдя к Лукуллу, он приветствовал его, похвалил роскошь атриума и, повернувшись к гостям, сказал, указывая на Аттика, со смехом в голосе:

— Если друг и почитатель знаменитого историографа и переводчика басен Аристида не забудет маленького поэта Тита Лукреция Кара, то, несомненно, упомянет о нем в своей переписке с Цицероном, иначе стрела Сребролукого поразит тебя в самое уязвимое место…

— Увы, — вздохнул Аттик, — не мне упоминать о тебе, знаменитом поэте. Мое имя поглотит Лета, хотя Цицерон и Варрон предсказывают противное… О, если бы ты захотел назвать мое имя в своей новой поэме, я стал бы бессмертным! Но — клянусь Зевсом Ксением! — не будем утруждать амфитриона скучными беседами…

Однако Лукулл, улыбнувшись, вымолвил:

— Вы забываете, друзья, о бессмертном труде нашего богоравного императора: его «Достопамятности» переживут тысячелетия, а слава о его подвигах и величественное имя будут сиять, как яркие звезды…

— Ты прав! — вскричал Мурена. — Имя его увековечено, и мы…

Слова его потонули в шуме голосов: вошли ученый и писатель Парфений, гистрионьг Эзоп и всадник Квинт Росций, историк Корнелий Непот и молодой поэт Катулл, сопровождавший Клодию, в которую был безумно влюблен и от которой не отходил ни на шаг.

Красавица Клодия, дочь Аппия Клавдия Пульхра, сестра жены Лукулла и супруга Метелла Целера, славилась на весь Рим необузданным распутством, и Цицерон, называя ее «волоокой Герой», «Медеей Палатинских садов», «Клитемнестрой», намекал на ее кровосмесительную близость с братом и с женой Лукулла, которую она совратила с. добродетельного пути матроны. И эта женщина осмелилась явиться в его, Лукулла, дом! Не хватало еще, чтобы она привела с собой изгнанную Клавдию!

Лукулл негодовал, но выпроводить супругу Метелла Целера было бы невежливо, и он сдержался.

«Теперь времена не те, — думал он, — свобода и равенство отравили души матрон; у Клодии — десятки любовников… И, конечно, прав был Цицерон, назвав ее «квадрантарией».

Вспомнил, что во время судебного разбирательства, которым закончилась связь ее с оратором Целием Руфом, обе стороны бесчестили друг друга оскорбительными обвинениями, и Целий кричал на весь форум о ее корыстолюбии…

Одетая в прозрачную ткань, сквозь которую просвечивал пленительный изгиб бедер, а из разреза, как из лопнувшей почки, выглядывало юное тело, похожее на раскрывшийся цветок, с грудью Дианы, Клодия казалась богиней, и сам Лукулл невольно залюбовался ею. Вспомнил Клавдию, ее наряды, щегольство, уход за телом — употребляла пемзу с Эольских островов для сглаживания пушка на лице, чистила зубы порошком, приготовленным из мелосской и низиросской пемзы: белила щеки родосскими свинцовыми белилами, притирала хийской или самосской землею… «Прежде она не была такою! Подлая развратница растлила ее душу…»

Старый Росций и Эзоп спорили с молодым Парфением о бессмертии души. Парфений утверждал, что с Платоном можно согласиться уже потому, что Сократ, учитель божественного философа, познал самого себя путем внутреннего созерцания, а Платон углубил это познание до возможного предела.

— А еще раньше, — прибавил он, — мудрый Пифагор развил учение о метапсихозе и вечном возвращении в мир… Мы жили уже много раз, иногда проблески воспоминаний о предыдущих существованиях пролетают в нашей душе, часто мы слышим некогда слышанное, видим некогда виденное, и душа содрогается от удивления и трепета. А то, чему мы учимся, не есть изучение, а повторение того, что мы знали и что замерло в душе тысячелетия назад…

— Неужели ты пифагореец? — спросил подошедший Лукулл.

— Нет, — задумался Парфений, — но я готов принять эту великую мудрость, которой внимаю с затаенным трепетом.

— Удивительно, — перебил его Росций, — что после Демокрита возможна еще вера в сверхъестественное. Неужели тебе не известно учение мудреца из Абдеры, который отрицал богов и таинственные силы?

— Истинные мудрецы вырождаются — Демокрит жеу превозносимый тобою, заблуждался, и вихрь атомов, созданный им, унес его в подземное царство Аида, где он даст ответ…

Мурена и Котта, перешептываясь, отошли от них. Но Лукулл остался. Подобно Сулле, он любил «умственные удовольствия», и рассуждения Парфения тронули в его душе неведомую струну, о существовании которой он даже не подозревал.

— Кто же тебя поучает всем этим премудростям? — спросил он и не удивился, услышав ответ:

— Публий Нигидий Фигул.

Имя сенатора-писателя, пифагорейца и волшебника, было широко известно в Риме: оптиматы считали его наделенным сверхъестественной силой, а плебеи — посредником между патрициями и богами.

«Я посажу их рядом с собою, — подумал Лукулл о Парфении и Фигуле, — и их беседа будет, несомненно, приятнее глупых самовосхвалений пьяных гостей».

Взглянул в глубину атриума: прислонившись к колонне, Катулл с жаром беседовал с Клодией, — на детски-невинном лице красавицы покоилась мечтательная улыбка, в глазах вспыхивал затаенный смех. Катулл убеждал ее в чем-то, а она отрицательно покачивала головою.

— Взгляни, дорогой амфитрион, как влюбленный поэт соблазняет развратницу, которая прикидывается девственницей, — сказал Аттик, указывая на них глазами. — Клянусь Афродитой Пандемос, я не видывал такого бесстыдства даже в афинских диктерионах!..

Лукулл пожал плечами.

— Надеюсь, ты не считаешь моего дома одним из диктерионов, которые ты привык посещать? Аттик вспыхнул, побледнел, растерялся.

— Клянусь Адонисом, я не хотел… Язык мой выговорил глупость, прежде чем разум успел остановить его…

Лукулл отвернулся и поспешил навстречу входившим гостям. Это были Прецйя и Цетег, молодые Антоннй и Курион, оратор Квинт Гортензий Гортал — соперник Цицерона, ученые Марк Теренций Варрон, тучный, безбородый, и Публий Нигидий Фигул, муж бородатый, мрачный, сосредоточенный.

Атриенсис возгласил:

— Просим снять обувь!

Это означало, что гости могут занимать места за столом. Все бросились к пурпуровым ложам.

Блюда сменялись блюдами, — их было так много, чтопредусмотрительный хозяин приказал положить возле каждого прибора рвотный порошок.

После острой закуски, состоявшей из морских ежей, спондил, устриц, дроздов со спаржей, ракушек, морских жолудей, дичи, запеченной в муке и оленьего жаркого приступили к обеду. Сначала была подана свиная грудинка, вареные утки и чирки, жареные гуси, куры, цыплята, журавли, фригийские рябчики, самосские павлины, амбракийские ягнята, затем — пессинунтская рыба, халкедонские скумбрии, гадитанские мурены, родосские осетры, киликийские скаты и тарентские устрицы.

Атриум гудел от голосов, смех и восклицания нарушали говор.

После нескольких часов беспрерывной еды мужи вставали и направлялись в комнату, где курились на треножниках благовония, чтобы принять порошок или сесть на золотой горшок, услужливо придвигаемый невольником; женщины быстро скрывались за занавесом, разделявшим комнату на две половины.

Звуки кифар и арф, резкий звон систров, хоровые песни юношей и девушек — все это заглушало голоса собеседников; а с потолка медленно сыпались лепестки роз, ложась на жареных павлинов и троянских свиней, на окорока, колбасы, рыб и десятки иных яств.

Когда началась пирушка и рабы, убрав со столов блюда, расставили кубки, усыпанные драгоценными камнями, и подали сыры, мед, пирожные, понтийское печенье, яблоки, груши, виноград, вишни, тазосские орехи, египетские финики и испанские желуди; когда вино полилось из амфор в фиалы, и атриум зашумел возбужденными голосами, провозглашавшими здравицы, — Лукулл обратился к Нигидию Фигулу и, указывая на сцену, где плясали в глубине раздвинувшейся стены полунагие девушки, сказал:

— Взгляни, мудрейший из мужей, на этих прелестниц и похвали их.

— Скажу словами Гомера:


«Легкость сверкающих ног замечал Одиссей и дивился…»[74]

— Прекрасно! — воскликнул Лукулл, — твоя ученость всем известна, а о чудесах, которые ты способен совершать, говорит весь Рим. Не скрой же от нас, что знаешь о гидромантии, леканомантии, предсказаниях и магии?

Нигидий Фигул усмехнулся:

— Я удивляюсь, что теперь, когда падает вера даже в богов, — пожал он плечами, — находятся римляне, которые верят способности магов вызывать дождь, град, грозу и засуху. По законам XII таблиц должно строго преследовать лжепророков и уличных предсказателей по Сйбиллиным книгам, а между тем толпы этих обманщиков пользуются легковерием плебеев и морочат им головы… Я не особенно доверяю чудесам тосканских гаруспиков и совершенно не верю фессалийским колдуньям, которые якобы могут посредством магических песен заставить луну сойти с неба. Но в астрологию, а отсюда — в предсказание будущего, верю… Верю также в Фатум, или предопределение. Даже пытался вместе с Варроном вызывать умерших… Но об этом после… Ты спрашиваешь, благородный Люций Лициний, о гидромантии и леканомантии? Ну, так слушай. Гидромантия — это ворожба на воде, способная вызвать изображение лиц богов… Я употреблял глиняный сосуд, опускал в него камень ампелит: блестящий, он, очевидно, придавал остроту зрению, и я однажды увидел Юпитера…

— Возможно ли? — вскричал с недоверием Лукреций Кар, возлежавший против Лукулла, и толкнул локтем Парфения.

— Леканомантия, — продолжал Нигидий Фигул, не обращая внимания на восклицание Лукреция, — это ворожба при помощи воды. Наполнив цистерну водой, я бросил туда золотые и серебряные дощечки, чашу, щит, лезвие меча, и вскоре появлялись предметы и фигуры, о которых я долго думал; я даже слышал ответы вызванных существ.

— Удивительно, — сказал Лукулл, задумавшись. — Но скажи, благородный мудрец, верно ли то, что утверждает Парфений? А говорит он, что Варрон, подобно пер1сйдским магам, употребляет зеркала, чтобы вызвать сон, а ты пользуешься заколдованными детьми.

— …усыпленными, — поправил Нигидий Фигул.

—…пусть усыпленными, — согласился Лукулл, — и их вопрошаешь о будущем…

— Это верно, Я вопросил о судьбе Митридатской войны;..

Лукулл нахмурился, но тртчае же, улыбнувшись, воскликнул:

— Разве судьба ее не была известна Риму до моего возвращения из Азии? Ты напрасно потерял, благородный Публий Нигидий, дорогое время…

Фигул пожал плечами.

— Говорят, ты излечиваешь меланхолию при помощи музыки, — вмешался Лукреций, — но нашел ли ты средство против эпилепсии? Этой болезнью страдает Юлий Цезарь, и, говорят, врачи предписали ему есть собачье мясо, сваренное с разными травами, вином и миррой…

— Но эпилепсия — сумасшествие, — заметил Лукулл, — следовательно, Цезарь — сумасшедший…

Нигидий Фигул рассмеялся.

— Нет, он не сумасшедший, ибо не одержим ларвами… поп est larvatus, — повторил он, — но близок к помешательству, — и, омочив губы в чаше с вином, переменил разговор. — Будущее скрыто во тьме, и трудно предсказывать предначертанное Фортуною. Однако нам помогает астрология, и я, сблизившись с халдеями, вкусил от их премудрости. Я вынул гороскоп младенцу Октавию, племяннику Цезаря, и предсказал ему славную будущность…

— Ты назвал его императором! — вскричал Парфений.

— Так оно и будет, если лучи звезд не отвратятся от него.

Помолчали.

— Над чем ты теперь работаешь? — рассеянно спросил Лукулл, прислушиваясь к откровенной беседе Катулла с Клодией.

— Пишу книгу о мудрости и учености халдеев.

— Увы! — вздохнул Лукреций. — Я не настолько учен, как ты, и потому люблю прославлять только доблестных мужей.

Гремели кроталлы, арфы, веселая греческая песня, нарастая, ширилась.

Лукулл встал с ложа и пошел между столов; он подходил к собеседникам, спрашивая, всем ли они довольны и не желают ли еще- чего-нибудь. Гости громко благодарили, восхваляя его за радушие, доброжелательство и дружбу.

Проходя мимо Катулла и Клодии, Лукулл остановился: красавица делала поэту знак языком и губами, но Катулл растерянно смотрел на нее, не понимая. Глаза его беспомощно мигали.

Лукулл с негодованием отвернулся.


XXVI


Помпей между тем гнал Митридата, совершая большие переходы, и, настигнув его на берегах Евфрата, завязал битву ночью. Увидев, что понтийцы дрогнули под яростным напором римлян, царь в отчаянии прорвался с несколькими сотнями воинов сквозь ряды неприятеля и погнал коня, стараясь уйти от бешеной погони. Но в пути отряд рассеялся, и Митридат скакал во главе нескольких человек рядом с своей смелой наложницей Гипсикратией. В широких персидских штанах и военном плаще, она, одетая по-мужски, мало была похожа на женщину: выдавали только смугло-розовые щеки, улыбка и черные маслянистые глаза. На привалах она ухаживала за царем и его лошадью, развлекала повелителя рассказами о жизни наложниц старого Тиграна. Но Митридат был не весел.

- В крепости Синорах, где он остановился ненадолго, царь дал приближенным яду — спасительное средство, чтобы не попасть в руки неприятеля.

— А теперь к Тиграну, — шепнул он, но Гипсикретия покачала головою. — Что? Ты сомневаешься в нем? Разве Тигран не друг и родственник?

— По слухам, царь, — осторожно вымолвила наложница, зная его вспыльчивость, — твоя голова оценена Тиграном в сто талантов…

Лицо Митридата исказилось.

— Кто говорит? — вскрикнул он, едва владея собою. — Назови имя, и я прикажу содрать со злодея шкуру и бросить его в раскаленную печь…

— Прежде чем ты это сделаешь, царь, пошли к Тиграну приближенного с просьбой о гостеприимстве…

Недолго ждал Митридат Ответа — слухи подтвердились: посланец, прибывший от Тиграна с отказом, был в ужасном состоянии: с отрезанными ушами и носом, с отрубленными руками, привязанный к лошади, Голодный, он долго не мог вымолвить ни слова. И наконец объявил страшную весть. Митридат захохотал.

— Боги, слышите? Ты, Зевс, и ты, Митра, испепелите вероломного царя, подлого клятвопреступника, связанного со мной узами родства! Да не будет ему покоя в жизни и после смерти, пусть злые духи терзают его днем и ночью, пусть жены изменят ему с его сыном, а наложницы — с рабами! И пусть кинжал сына погрузится в сердце отца и трижды повернется в нем! О Зевс, о Митра!..

Проклятья успокоили его — -верил в их силу. Вышел из шатра и, вскочив на коня, крикнул:

— В путь!

Он решил бежать в Колхиду, а оттуда пробраться в Пантикапею.

«Новую, новую войну я начну с проклятым Римом… Подыму скифов, пэонцев и весь Восток, вторгнусь в Италию, подобно Аннибалу… А тогда…»

Он захохотал и стегнул коня бичом, оставив позади себя Гипсикретию.

Старый Тигран, потерпев несколько поражений, понял, что борьба с Римом немыслима, если даже Митридат не в состоянии дать отпор железным легионам противника. Надеясь на милосердие римского полководца, он окончательно порвал с Митридатом и объявил,, что спасение Армении зависит от перемирия с неприятелем. Молодой сын его был против решения отца, но царедворцы поддержали старика, и пришлось, скрепя сердце, покориться. Однако, желая предупредить события, молодой Тигран восстал против отца и послал гонцов к Помпею, приглашая его вступить в Армению. Он надеялся, что римлянин отнимет престол у старого царя и передаст ему, царевичу, но старик, вздумав предупредить его, сам выехал ночью в лагерь Помпея.

Войдя в шатер полководца, он увидел сына и — побледнел, Сорвав с головы своей китару, он нагнулся, чтобы положить ее к ногам Помпея и упасть перед ним на колени, но полководец приветливо взял его за руку и посадил рядом с собою, а царевичу указал место по другую сторону.

— Царь, клянусь богами, не я виноват в твоих несча стьях, а ты сам и Лукулл: ты поддерживал врага римлян Митридата, а Лукулл отнял у тебя Сирию, Финикию, Галатию и Софену… Если желаешь владеть этими землями — владей, но ты должен быть наказан за враждебные действия против Рима; поэтому выплати мне шесть тысяч талантов и передай трон Софены своему сыну.

— Да будет благословенно богами твое справедливое решение! — радостно вскричал старик.

На надменном лице Фавста Суллы мелькнула улыбка; он пригладил рукой непослушные вихры рыжих волос и, толкнув незаметно Помпея, указал глазами на царевича. Помпей пожал плечами и, поднявшись, вымолвил:

—   Поздравляю тебя, Тигран, царем Армении, а тебя, царевич, повелителем Софены.

— Боги слышат твои слова, величайший полководец, — ответил старик, — и я молю их, чтоб они исполнили мои пожелания о награждении тебя и доблестных твоих легионов воем, что вы помыслите. А я сверх шести тысяч талантов,,которые ты назначил, выдам твоим воинам по полумине, центурионам — по десяти мин, а военным трибунам по одному таланту…

— Объявляю тебя другом и союзником римского народа, — сказал Помпей и повернулся к Деметрию: — Позаботься:, чтобы обед, на который я приглашаю царя и царевича, был вполне приличен их высокому положению…

Царевич встал, глаза его злобно сверкали.

— Благодарю тебя, римлянин, за кость, которую ты мне бросил, как собаке! — засмеялся он, не глядя на отца.-

— Что? — вспыхнул Помпей. — Про какую кость лепечешь ты, глупый щенок?

— Про Софену. Царствуй в ней сам, а я поищу себе более справедливого судью.

Помпей побледнел.

— Взять его, связать… — выговорил он трясущимися губами. — Зорко стеречь… Он пойдет за моей колесницей во время триумфа… Слышишь, Фавст Корнелий Сулла?

Оставив легата своего Афравия поддерживать порядок в Армении, Помпей двинулся на Кавказ. Легионы проходили по местам, памятным подвигами Язона и аргонавтов, жизнью Медеи… Разбив албанцев и иберийцев, он переправился через Кирн и вступил в Гирканию. Но не Гиркания соблазняла Помпея, — он мечтал о покорении Сирии и Аравии и о дальнейшем походе до Красного моря.

— Разве, воюя в Африке и Испании, я не дошел до Атлантического океана? Разве не могу достичь Тирканского моря? Я должен увидеть воды Красного моря и стать победителем на берегах Океана, окружающего всю землю.

Покоряя заветные земли, он послал гонца в Рим с напыщенным, хвастливым донесением.

«Гней Помпей Великий, император — сенату и римскому народу.

Милостью богов доблестные легионы совершили нечеловеческие подвиги и украсили бессмертными победами римское оружие, внушив ужас побежденным. В Талавре я захватил сокровища бежавшего Митридата, а в одной из крепостей — пергаменты с описанием способов приготовления ядов, а также непристойную любовную переписку царя с Монимой… Сирия, не имевшая законной царской династии, объявлена римской провинцией, Счастливая Аравия покорена, и город эрембов Петра открыл нам свои ворота. Также покорена Иудея, и Аристобул, сдав Иерусалим, припал к нашим ногам, моля о пощаде. Только кучка изуверов, засев на крутой скале, где стоит храм, воздвигнутый иудейским царем Соломоном, защищалась три месяца. Узнав от соглядатаев, что в субботний день иудеям воспрещена всякая работа, я двинул войска на приступ и овладел святыней. Я не пощадил ни одного варвара из двенадцати тысяч: кто не пал от меча, тот попал в руки ликторов. Я вошел в святое святых, куда имеет право входить верховный жрец один только раз в год, и не тронул драгоценностей святыни. Должен упомянуть, что больше всех отличился при взятии Иерусалима сын великого диктатора Фавст Корнелий Сулла, который первым взошел на городскую стену — вечная слава храбрецам, достойным своих отцов!..

Но самое главное, чем могу порадовать Рим, заключается в радостном известии, привезенном гонцами с берегов Понта. Еще издали по копьям их, увитым лаврами, я узнал, что боги с нами: Митридат Звпатор, непримиримый враг наш, кончил жизнь самоубийством в Пантикапее, вследствие измены своего сына Фарнака.

Слава бессмертным! Враг, боровшийся с нами полвека, мертв!.. Теперь, когда рубеж римского государства про*,а ходит по ту сторону Низибида; когда Тигран укрощен, а Фарнаку отдана часть Понтийского царства, расположенного на берегах Понта Эвкеинекого и названа Боспорским царством, а другая часть обращена в римскую провинцию, — я могу окончательно закрепить мир на Востоке и способствовать процветанию городов, земель и благосостоянию народов, которые ликуют и восхваляют богов, получив таких честных, справедливых и могущественных владык».

Кончая эпистолу, Помпей едва сдерживал насмешливую улыбку: много лжи и самовосхваления было в его донесении, но так было лучше.

«Разве я не строю городов, не объявляю их свободными? — думал он, прохаживаясь по шатру. — Разве не решаю споров между ними и царями? Слава о моем могуществе, нравственных качествах и человеколюбии гремит по всей Азии… Но зачем я прикрываю алчность, насилие и разврат друзей? Не следовало ли бы обуздать их железной рукой, заставить стать римлянами?.. Ах, Деметрий, Деметрий! Что он делает!.. Не успел я еще вернуться в Италию, как он купил уже в Риме роскошные дома и лучшиеместа для прогулок… А вчера похваляйся, что нанял у Красса садовников, чтобы к моему приезду были готовы «Деметриевы» сады… О боги! Он воспользовался моим увлечением и с лихвой получил плату… за тело своей жены…»

Кликнул Деметрия.

Вольноотпущенник вошел, пошатываясь, и, не дожидаясь приглашения, нагло разлегся на ложе.

— Я пришел. Что тебе, Великий? — -спросил он пьяным голосом..

— Сейчас отправляется гонец в Рим, — оказал Помпей, плохо скрывая свое раздражение, — не пошлешь ли родным эпистолы?

Деметрий расхохотался.

— Родным? Скажи лучше — жене! Но теперь она едва ли будет спать с тобою… теперь…

Помпей побагровел.

— Молчи, — сдавленным топотом вымолвил он, — не доводи меня до бешенства…

— А ты щадил меня? Но я, раб, должен был подчиняться, теперь… Ну, не раб, а вольноотпущенник, — не всё ли равно? Ты взял у меня жену, а потом…

— Молчи, — повторил Помпей, едва сдерживаясь.

— Ты награбил в городах сотни тысяч талантов, ты получил от Тиграна…

Лицо Помпея исказилось — бросился к ложу и ударил Деметрия по лицу с такой силой, что тот, обливаясь кровью, свалился на пол.

Вольноотпущенник лежал не шевелясь. Помпей растерянно смотрел на него. И вдруг хлопнул в ладоши.

— Отлить водой, — приказал он взбежавшим рабам, — отнести в шатер и позвать лекаря.

Через час врач, римский вольноотпущенник, доложил Помпею, что у Деметрия выбиты два передних зуба и глубоко рассечена губа.

— Ничего, — засмеялся Помпей, — зубы вставит в Риме, — золота у него много, а губа заживет.


XXVII


Если первый заговор против республики кончился неудачей и замешанных в нем мужей спае Красс, то вторая попытка, после тщательной подготовки, могла удасться. Так думал Цезарь, договариваясь, года два спустя, с Крассом. Теперь богач почти не хитрил и смело стал на его сторону.

В Риме считали, что мысли Красса сосредоточены на способах обогащения, однако золото и серебро были средством для достижения власти. Железное упорство; с которым Красс шел к цели, удивляло Цезаря: казалось, ничто не могло остановить богача: где бессильно было золото, там решали лесть, хитрость и заманчивые обещания магистратур, а если и это не помогало — оставался удар кинжалом в темноте. Поэтому, когда Цезарь сообщил ему однажды, что Катилина готов выступить, глаза Красса засверкали:

— Пусть он станет во главе движения, — сказал он, — а мы будем руководить издали… Скажи ему, что средств на это дело я не жалел, не пожалею и впредь. Пусть он торопится, пока Помпей в Азии…

— А устоим ли мы против Помпея, если заговор удастся?

— Помпей опьянен на Востоке царскими почестями, и мы укротим его прежде, чем он высадится в Италии. Но не это меня беспокоит, — боюсь выборов. Если консу лами не изберут верных нам мужей, борьба станет трудной и опасной…

— Нужно поддержать Катилину…

— Верно ли, что на его знамени написана анархия? Цезарь пожал плечами: 

— Он готов бороться за плебс и, борясь, опираться на него.

— Неужели он популяр?

— Он ратует за неимущих и положит за них голову на жертвенник Беллоны… Хочешь увидеться с ним?..

Красс задумался.

— Сначала сам поговори с ним, а я появлюсь в нужную минуту…

«Хитрит, — подумал Цезарь, мельком взглянув на упитанное лицо сенатора, — но и я не дурак… Посмотрим, кто кого перехитрит».

Простившись с Крассом, он вышел на улицу. Было уже поздно — проходила третья стража. Рабы, освещавшие факелами дорогу, держали наготове мечи, опасаясь нападения из-за угла (случаи ночных убийств были нередки). Женщины избегали появляться по ночам на улицах, а мужи окружали себя вооруженной стражей.

Несколько домов на Палатине были еще освещены, и из одного из них доносились звуки кифар и флейт, разгульные песни женщин, пьяные голоса мужей.

Цезарь остановился: «Не зайти ли к Катилине? Если он пьян — незаметно уйду, а если трезв — узнаю его замыслы». И, оттолкнув раба, стоявшего у двери, заглянул в атриум. Амфитрион дремал на ложе, и Аврелия Орестилла, матрона с мужественным лицом и большими зеленоватыми глазами, пыталась разбудить его легкими ударами веера по голове.

«Завтра», — решил Цезарь и поспешно зашагал по улице.

Задумавшись, Цезарь полулежал в таблинуме. Светильни догорали, но он не замечал полусумрака, обволакивавшего предметы. Приказав рабам не беспокоить себя; он размышлял о Римской республике, потрясаемой борьбой сословий, и видел, что истинных аристократов уже не осталось, а все преимущества, которыми они пользовались, отошли в вечность; теперь каждый квирит мог добиваться любой магистратуры, « если он был богат, то и получить ее. Место прежних аристократов, заняли хищники, старавшиеся захватить доходы и сокровища республики. Что с того, что сыновья бедняков поступали на военную службу, обогащались в походах, а затем занимались торговлей, покупали себе виллу и рабов? Они не становились состоятельнее нескольких золотых мешков, подобных Крассу, но могли получить .подряды на общественные работы или военные поставки, переселиться в провинции, добиться в Риме трибуната, эдилата или квестуры. А против них стояли пролетарии — нищие, обреченные на скудную помощь республики: одни продавали голоса, другие становились клиентами, иные — соглядатаями, работавшими на аристократов и демократов. Подкуп и раздача милостыни праздной толпе стали законом: от власти грубых и скупых волопущенников-ростовщиков зависели плебей, торговец и сенатор, и можно ли было оздоровить общество, влить в его жилы спежую кровь, примирить сословия, когда зажиточные фамилии переходили на сторону аристократии, а популяры искали точек споры в среде италийского плобса и мелких торговцев?

Он видел закат республики уже при Цинне, а когда пришел Сулла, страшный распад охватил государство и перевернул жизнь. Борьба кредиторов и заимодавцев увеличила число недовольных, и Катилина кричал: «Аграрный закон, уничтожение долгов, отнятие у полководцев награбленной добычи, помощь охлосу хотя бы путем насилия!..» А оптиматы совещались о государственном перевороте и полном захвате власти: учреждение олигархии казалось единственным выходом из положения. Светильни потухли, но Цезарь не замечал темноты. — Красс будет добиваться избрания консулов, которые нас поддержат, — шептал он, — из сем<и кандидатов я твердо уверен в Гибриде потому, что он запутался в долгах и заложил имения…

«А популяр Цицерон хитрит, обещая .поддержку Катилине и готовясь перебежать к аристократам. И, если он изменит нам, аристократы напрягут все силы, чтобы поддержать своего сторонника… Но — слава богам! — у нас есть Красс, муж хитроумный и всесильный, который обещает бросить на форум всех своих клиентов, вольноотпущенников и разорившихся откупщиков; есть у нас также Лабиен и Рулл, которые бредят трибунатом…»

Встал, и лишь теперь обнаружил, что в таблинуме темно. Хлопнул в ладоши, — вошел раб и зажег светильню.

— Убери свиток пергамента, — приказал Цезарь, — а я прилягу. Разбуди меня чуть свет.

— Господин, до рассвета остался, только один час.

— Хорошо. Сделаешь, как сказано. И Цезарь направился в кубикулюм.


XXVIII


Шли месяцы. Как рассчитывал Цезарь, так и случилось — Цицерон перешел на сторону аристократов, а Каталина, кандидат популяров, добивавшийся консульства, не был избран. Консулат получили Цицерон и Антоний Гибрида.

Неудача не сломила упорства Цезаря и Красса.

«Остаются народные трибуны, — думал Цезарь, наблюдая за волнениями в Риме, — и, если власть будет наша, попытаемся опрокинуть олигархию».

Избрание Рулла и Лабиена было толчком для ротаций.

Публий Сервилий Рулл появлялся на форуме как беднейший пролетарий; босиком, с нечесаннымй волосами, растрепанной бородой и в грязных лохмотьях, он произносил зажигательные речи, упоминая, что со времени диктатуры Суллы никто не смел говорить об аграрном законе.

— Квириты, — кричал он, надрываясь, — кровавые времена прошли, и не пора ли беднякам получить, наконец, то, чего они были безбожно и незаконно лишены? Цицерон предлагает нам, народным трибунам, свою помощь, но можем ли мы принять ее от мужа, который был с нами и перебежал из-за личной выгоду в лагерь аристократов? Нет, квириты! Мы отказались от поддержки человека, не понимающего, что будущее в руках народа, а не презренной кучки оптиматов.

И он прочитал закон, устанавливавший избрание децемвиров семнадцатью трибами, сроком на пять лет, с чрезвычайной властью. 

— Эти мужи, ни в чем не зависящие от народных трибунов, смогут продавать в Италии и за ее пределами виллы, попавшие в число общественных земель с 666 года от основания Рима и утвержденные к продаже сенатом в 675 году; они составят опись добычи всех полководцев, кроме Помпея, которому мы доверяем, потому что он популяр; они потребуют возвращения захваченных богатств, чтобы приобрести земли для беднейших квиритов…

Народ рукоплескал. Аристократы поглядывали на сухощавого длинноносого Цицерона, который, опустив голову, ехидно улыбался.

«Конечно, Рулл подкуплен Крассом, — думал Цицерон, — и стоит только пройти аграрному закону, как децемвиры, в число которых попадут несомненно Красс и Цезарь, возбудят вопрос об Египте: имущество Птолемеев, завещанное Александром II вместе с Египтом, стало после 666 года частной собственностью, следовательно; это имущество нужно взять, а чтобы взять, следует объявить войну Египту. Красс умен. Народ тем более поддержит его, если он пообещает купить земли для плебса».

Цицерон видел, что его сторонники испуганы: нобили боялись децемвирата, который считали скрытой диктатурой популяров; полководцы — посягательств на богатства, захваченные в недавних войнах, а публиканы, взявшие на откуп общественные земли в Вифинии и Понте,-продажи их.

Еще накануне были распущены слухи, что аграрный закон уничтожит государственную и частную собственность – и все общественные земли Эллады и Азии, завоеванные Суллой после 666 года, и имения, отнятые у проскриптов. И всадники, во главе с Аттиком, требовали от сената принять решительные меры.

Выступил Цицерон - он произнес две блестящие речи «Об аграрном законе», восхваляя Гракхов и превознося их земельные законы, но тут же заявил, что несвоевременная рогация Рулла только ухудшит положение бедняков.

Напрасно Красс и Цезарь разжигали страсти подкупом, угрозами, обещаниями благ, а народный трибун Лабиен, горой стоявший за Цезаря, обвинил старого сенатора Рабирия, тридцать семь лет назад осудившего Сатурнина без провокации, — всё было напрасно: Рабирия защитил Цицерон, а отмена долгов не прошла.


XXIX


Пользуясь огромной популярностью среди недовольных, вождь угнетенной голи, как величали Катилину его враги, имел сторонников не только в столице, но и во  многих муниципиях: ветераны и колонисты Суллы, во главе с Гаем Манлием, обнищавшая знать, к которой примкнули Публий Лентул Сура, Гай Цетег, и, наконец, толпы голодных пролетариев, готовых на всё, лишь бы сбросить со своих плеч вековые унижения и нищету.

С обеих сторон ненависть переходила в едва сдерживаемую ярость. Катилина возбуждал толпы пролетариев, а оптиматы кричали на форуме, что республике угрожает заговор промотавшихся гуляк, и шопотом называли имя Красса, поддерживавшего их деньгами.

Катилина совещался с Цезарем и Крассом.

— Подлая собака Цицерон угрожает мне судом, — говорил он, бегая по атриуму, — но я — клянусь Олимпом! — разрушу замыслы этого шута, лизоблюда и льстеца!

— Не доверяй Целию и Квинту Курию, — сказал Красс. — Фульвия, любовница Курия, часто видится с Цицероном, а твои речи известны всему Риму. Зачем ты сказал избирателям: «Несчастные не могут рассчитывать на богатых для улучшения своей участи»? Зачем Манлий смеялся над рогацией о долгах, говоря, что «должники могут освободиться только при помощи мечей»? Вошли Гай Манлий и Сальвий.

— Вот они, надежда угнетенных! — вскричал Катилина, подбегая к ним и пожимая руки. — Как дела, коллеги? Готовы ли жители Транспаданской Галлии нас поддержать? А ремесленники Рима? Хорошо, я так и думал. Оставайтесь же в Риме до выборов.

— Вождь, со мной приехала моя любимая жена, — возвестил Сальвий, — и она сумеет склонить жен знатных плебеев на нашу сторону.

— А мы не пожалеем своих голов для блага республики, — оказал Катилина. — Только военная диктатура способна установить порядок в Риме!

— У нас есть мечи, — подхватил Манлий, — есть копья, сила в мышцах и мужество в сердцах. И, если мы дружно ударим, сам Марс содрогнется на ложе Венеры!..

Он засмеялся и прибавил:

— Цицерон стремится помирить всадников с сенатом. Он распространяет слухи, обвиняя нас в заговоре против республики. Но, если этот длинный гадкий червь начнет нам вредить действиями, мы безжалостно растопчем его…

Августовские выборы кончились/неудачей для Каталины. Консульство получили Люций Лициний Мурена и Децим Юний Силан. Цезарь был избран претором, а Метелл и Катон — трибунами.

Катилина был взбешен неуспехом. Посылая в Этрурию Манлия и.Сальвия, он говорил:

— Увеличьте войско отверженными людьми, призовите под наши знамена беглых рабов и ждите моей эпистолы. Да помогут вам боги!

А Цицерон, не имея доказательств виновности Каталины и желая ладить с народом, не знал, что делать. Аристократы требовали ввести военное положение, а он колебался.

Прошло два месяца, и Цицерон, побуждаемый нобилями, вынужден был созвать сенат.

— Знаю все, — говорил он, и, хотя утверждал, что имеет доказательства виновности Каталины, — это была ложь: он действовал на основании слухов и сведений, доставляемых Фульвией, любовницей Курия. Но можно ли было верить легкомысленной женщине, которая заявляла, что Катилина замышляет убийство сенаторов?

Объявление военного положения вызвало волнения в Риме. Граждане ожидали, что консул призовет к оружию сенаторов и всадников, как это было во времена Гракхов и Сатурнина, но этого не случилось: не те были времена и нравы!

В городе были расставлены караулы, и Катилина, вызванный консулом оправдаться, отвечал дерзко, высокомерно и насмешливо. Одни сенаторы утверждали, что Цицерон солгал, чтобы возвыситься; другие — что он опасался принять чрезвычайные меры по праву консула, боясь навлечь на себя ненависть черни. А Красса и Цезаря почти не было видно: привыкшие действовать исподтишка, они притаились, выжидая, готовые вмешаться, если успех будет на стороне заговорщиков.


XXX


Ночью, после третьей стражи, Цезарь постучал в дверь дома Красса и приказал рабу тотчас же разбудить господина.

— Важные вести, — оказал он, переступая порог таблинума: — Манлий взялся за оружие. Фезулы восстали… Сенат постановил отправить легионы в Пиценум, Этрурию и Кампанию. Друзья отвернулись от Катилины. Цицерон находится в нерешительности, хотя ему известно, что Катилина приказал поднять всю Италию и убить консула.

Красс, протирая заспанные глаза, молчал.

— Твой совет? — наконец вымолвил он.

— Ты, конечно, был на вчерашнем заседании сената, — сказал Цезарь, избегая ответа на заданный вопрос, — и слышал великолепную речь Цицерона против Катилины. Она была образцом ораторского искусства, и я хочу припомнить ее слово в слово, потому что боги одарили меня острой памятью… — И он стал говорить: — «Точно наяву встает передо мной наша столица, краса вселенной, защита народов, встает истребленная вспыхнувшим морем огня; мне грезятся груды непогребенных трупов ее несчастных граждан, лежащих на могиле своей родины, чудится зверское лицо Цетега, ценой вашей крови торжествующего свою победу; а когда я представляю себе Лентула в царских одеждах, Лентула, надеявшегося, по собственному признанию, достичь верховной власти, негодяя Габиния, одетого в пурпуровую мантию, и Катилину, приближающегося во главе своих полчищ, — ужас объемлет меня при мысли о рыданьях матерей семейств, бегстве девушек и мальчиков, наглом оскорблении весталок…»

— Довольно, — прервал Красс. — Дальше ты, конечно, повторишь слова Катилины: «В государстве есть два тела: одно — слабое, с бессильной головой, а другое сильное, но без головы. И, если второе меня поддержит, оно не останется без головы». Зачем мы говорим об этом? Я знаю, что Катилина, оскорбляя Цицерона и угрожая ему, удалился из курии и вечером уехал из Рима с многочисленными приверженцами. Известно мне также, что он отправился в Этрурию… К счастью, многие сенаторы утверждают, что Цицерон оклеветал его… Поэтому умерь свои речи и дай ответ на мой вопрос.

— Ты спрашиваешь, что делать? Отречься от Кати — Красс побагровел, вскочил, забегал по таблинуму. — Отречься, отречься? — шептал он, не веря своим ушам. — Но это… понимаешь?.. Это демагогия… Римлянин ли ты?.. Нет, римлянин не может так сказать. Цезарь нагло захохотал. — А может сенатор стать негоциатором, поджигать дома, захватывать виллы у дев Весты, а самих дев заживо замуровывать в гробах?

— Я не хочу подражать продажному Целию, ученику Цицерона: предательством,, я еще не запятнал себя, а ты… ты советуешь…

— Не хитри, прощу тебя, Марк Лициний! Разве ты не передал Цицерону нескольких подметных эпистол, уличающих Катилину?..

— Это была хитрость с моей стороны… Цицерон — великий соглядатай.,.

— Мы должны отречься от Катилины, чтобы спастись… Иначе погибнем. Катилина обречен, его сброд будет уничтожен, а сторонники несомненно попадутся и выдадут нас…

Красс презрительно усмехнулся:

— Ну, сторонники! — вымолвил он, пожав плечами.

— Ты, я вижу, не знаешь распоряжений Катилины! Восстание плебса и рабов в столице, поджоги зданий и домов, когда он подойдет к Риму, убийство Цицерона…

— Ха-ха-ха! Неужели ты веришь этим слухам?.. Месяц спустя Цезарь опять шептался с Крассом:

— Они погубили себя, подумай, Марк Лициний! Они обратились за помощью к послам аллоброгов, злоумышляя против отечества! Но варвары оказались честнее Лентула и Цетега и донесли на них сенату…

— Знаю, — кивнул Красс. — Рим в ужасе, народ ищет помощи у аристократов, и вожди популяров потеряют вскоре сторонников… А ты, Цезарь, еще не перебежал к олигархам, по примеру Цицерона?

Цезарь нахмурился.

— Аристократы ненавидят меня, — сказал он, — и стараются уничтожить; они пытались вырвать у заговорщиков признание, что и я замешан в этом деле, а некто даже заявил в сенате, что ты, Красс, был душою заговора…

— Ха-ха-ха! Меня не посмеют обвинить, не посмеют тронуть…

— Что же Цицерон?

— Теперь он не будет молчать! — вскричал Красс — Иначе обвинение обратится против него…


XXXI


Муж неискренний, хитрый, честолюбивый, демагог по натуре и государственным соображениям, Цезарь любил выказывать бесстрашие и .готовность жертвовать своей жизнью ради благополучия и спасения друзей, но редко кто догадывался, что это -была- лазейка к влиянию на плебс.

Отрекшись с Крассом от Катилины, когда тот должен был итти на Рим; возмущая по пути рабов и пролетариев, Цезарь шел по форуму среди взволнованной толпы, встречаемый рукоплесканиями, — решил защитись сторонников Катйлины.

В курии он сурово осуждал преступников и требовал нe смертной казни, которую предложил Силан, а вечного Заключения в одной из муниципий.

— Смертная казнь, — говорил он, — является мерой противозаконной и опасной; нужно обезвредить злоумышленников, а для этого достаточно тюрьмы. Когда мир будет восстановлен, отцы государства решат, как поступить с преступниками.

Его речь поколебала многих сенаторов. Сам Цицерон готов был присоединиться к мнению Цезаря. Но, когда выступил Катон с настоятельным требованием смерти, казнь была утверждена.

Весь вечер Цезарь волновался, ожидая народных трибуной. Они должны были известить его о действиях Цицерона.

Лишь поздно ночью явился запыхавшийся Лабиен и возвестил: — «Они жили», — так сказал Цицерон.

Это означало, что приговор приведен в исполнение.

Лабиен рассказывал о том, как Цицерона сопровождали аристократы до самой Мамертинской тюрьмы, как приказано было палачам задушить мятежников и как жены нобилей и всадников светили из дверей и с крыш домов мрачному -шествию исполнителей закона и порядка. Но Цезарь не слушал.

«Катилина мог бы опрокинуть сенат и установить власть военной диктатуры, — думал он, — но Италия едва ли поддержит его: восстания всем надоели. А мирным путем такие дела не решаются. Охлос мог бы перебить аристократов и освободить узников, а между тем не посмел. Неподготовленность пролетариев решила исход борьбы в столице. А победить вне Рима Катилина не сможет. И, когда он проиграет, всадники отвернутся окончательно от популяров…


XXXII


С замиранием сердца следил Сальвий за движением войск Манлия. Окрестное население приветствовало свободоносные легионы,, продвигавшиеся к Риму, снабжая их одеждой и продовольствием. А когда прибыл Катилина и с дикой решимостью объявил, что он скорее погибнет, чем отступит, перед войсками преступных олигархов, — Сальвий упросил Манлия, чтобы тот разрешил присоединиться к нему со своей турмой.

Прощаясь с Лицинией, переехавшей в Фезулы, где она вербовала беглых рабынь в свой отряд, Сальвий сказал:….

— Слушай, жена! В случае победы оставайся на месте, не подпускай разбитые части противника укрыться, за городскими стенами. Если же Марс нанесет нам удар, распусти женщин и отправляйся в Рим.

— В Риме нет у меня никого…

— В Риме есть популяры. Обратись к Юлию Цезарю…

— К Цезарю?!

В голосе ее послышалось сомнение, и Сальвий, задумавшись, опустил голову: «Она слышала о Цезаре .от меня и Манлия, но Цезарь — популяр. Лучше обратиться к нему, чем к Цицерону или Катону…»

— Да, жена, к Цезарю. Он борется за плебс.

Присоединившись к легионам Катилины, Сальвий подошел к Пистории в то время, когда Петрей готовился дать бой мятежникам, Катилина, и Манлий объезжали выстроенные легионы при радостных криках воинов. Остановив коня, Катилина воскликнул:

— Воины, час битвы, наступил. Разбейте легионы нобилей, рассейте их, как пыль, как песок, и. я отдам вам Рим с его богатствами, дома жадных негоциаторов, оптиматов и публиканов, чтобы вы стали людьми! Разве мы скот, каким они нас считают? Пусть Юпитер Статор поможет тому, на чьей стороне справедливость, и пусть Mарс Минерва, Беллона и все боги будут с нами!..

— Да здравствует вождь!

— Воины, перебежчики доносят, что легионами управляет Петрей, легат Антония Гибриды, подлый согдядатай, приставленный сенатом следить за действиями нашего друга, единомышленника и вождя легионов…

Убейте Петрея в начале боя, и легионы перейдут на вашу сторону…

— Убьем, убьем! — загремели голоса воинов. Катилина отъехал, взмахнув мечом. Заиграли трубы, и легионы, на крылах которых находилась этрусская конница, двинулись вперед. Но Петрей, сосредоточив на правом крыле своего войска мощную конницу охватил левое крыло Катилины и обрушился всей пехотой на его легионы.

Среди замешательства, криков и бегства послышался твердый голос Манлия:

— Воины, враг отступает! Вперед!

Это была хитрость, примененная Манлием, чтобы вернуть разбегавшихся воинов. Действительно, многие возвращались и тотчас же бросались в бой.

Манлий видел: правое крыло смято, центр едва держится, только на левом крыле доблестно сражаются воины, и впереди них — Катилина с Аврелией Орестиллой, верной своей подругой.

Решил ввести в бой конный отряд Сальвия, находившийся в засаде за холмом. Храбро налетели конники на рижскую турму и, отбросив ее, погнали к центру, противника. Сальвий мчался, впереди, яростно срубая мечом головы, ободряя воинов громкими кличами.

Вдруг лошадь под ним споткнулась, упала на всем скаку на передние ноги. Сальвий не удержался и, перелетев через ее голову, грохнулся в запорошенную снегом лужу.

Вскочил, бросился к лошади. Пронзенная копьем в живот, она лежала издыхая: тяжелый хрип, мутные глаза, пена на ощеренных зубах.

«Кончено», — подумал Сальвий и побежал к легионам. Но его увидели неприятельские всадники и помчались, понукая коней.

«Настигнут… убьют… Погибну без пользы…»

Ближе и ближе всадники. Но разве можно устоять одному, сбить их с коней? Лег плашмя на землю, приготовил копье и длинный охотничий нож.

Лошади замедлили бег.

— Сдавайся, бунтовщик!

Не ответил.

Всадник наехал на него. Лошадь, увидев человека, взвилась на дыбы; Сальвий прыгнул; как зверь, и быстрым ударом, ножа распорол ей брюхо. И тут же пронзил всадника копьем.

— О горе! Он поразил декуриона! — зазвенел юношеский голос, и молодой всадник, стегнув коня, стал объезжать Сальвия. — Сдавайся, злодей! — кричал он. — Сдавайся!

Сальвий метнул в него копье. Юноша пошатнулся (вопль вырвался из его груди) и свалился с коня. Всадники мчались к нему на помощь. Не теряя времени, Сальвий ухватил лошадь под уздцы, вскочил на нее и направился к легионам Катилины.

Слышал позади топот погони, но не боялся, — знал, что уйдет, и, сжимая в руке длинный нож, думал, где раздобыть себе еще меч и копье.

Он попал в гущу рукопашного боя. С обеих сторон воины резались с остервенением. Манлий, окруженный врагами, рубился с диким мужеством, а его воины гибли, но не сдавались.

— О боги, спасите вождя, о боги, боги, — шептал Сальвий, пробиваясь к левому крылу; центра и правого крыла уже не существовало, — всюду шла жестокая бойня. Катилина бешено защищал пораженную в грудь Аврелию Орестиллу. Бледная, окровавленная, она повисла на его руке, а его меч отражал удары, рубил, повергая воинов на землю.

Сальвий подоспел к нему на помощь.

— Вождь, держись! Мы не отдадим госпожи подлым разбойникам!..

Лицо Катилины просветлело.

— Друг Сальвий, поддержи ее… Я должен отомстить…

Меч Катилины сверкал с такой быстротой, что Сальвию, отбивавшему удары легионариев, казалось, что сверкает серебряная молния. А впереди срубленные головы, отсеченные руки, пронзенные тела громоздились в обагренную кровью кучу, вступая на которую воины гибли.

Катилина подбежал к Сильвию.

— Аврелий? — шепнул он.

Но она уже не дышала, и Сальвий, отражая удары, увидел побледневшее лицо вождя. Мгновение Катилина смотрел на Орестиллу тяжелым взглядом.

— Конец жизни! — воскликнул он и бросился в гущу напиравших на него легионариев. Рубился яростно, с отчаянием, удесятерявшим силы, и воины, закаленные в боях, отступали, думая, что в тело этого патриция вселился Марс, а душа преисполнена доблести Геркулеса.

Катилина пал, пораженный копьями, изрубленный мечами.

Сальвий, пробиваясь сквозь неприятельские ряды, видел, что спасения нет, всюду яростные лица легионариев,; обагренные кровью мечи, всюду жестокая сеча. Внезапно он упал ничком на трупы, решив притвориться мертвым. Кучка рабов, окруженная со всех сторон, рубилась с мужеством отчаяния.

Сумерки сгущались. В отдалении труба играла сбор легионов. Поле опустело. Наступала ночь.

Сальвий лежал, не шевелясь. Суеверный, он с ужасом наблюдал за тенями, пробиравшимися между трупов. Сначала он думал, что это злые духи, затем решил, что это собаки или волки, вышедшие на добычу, и, когда тени приблизились, он тихо вынул охотничий нож.

«Не псы и не волки, а воры», — шевельнулась мысль, и он, вглядываясь, видел, как люди грабили мертвецов.

Шепот, похожий на шорох, стлался по полю: воры перекликались.

Сальвий не заметил, как сзади подкрался к нему человек. Замер, увидев бородатое лицо,, тусклые глаза. Вскочил и ударил. Выдернув охотничий, нож из шеи злодея, Сальвий притаился. А потом, двигаясь ползком за грабителями, он настигал их и безжалостно убивал.


XXXIII


Спустя несколько недель зимою Рим взволнованно зашумел; Цезарь, возвращавшийся от Красса, знал о поражении и смерти Катилины; в его ушах звенели слова Красса, в которых слышалось запоздалое раскаяние: «Жаль его, Цезарь! Доблестный был муж!» — «Ты не пошел бы с ним до конца, потому что победа охлоса лишила бы тебя богатств…» — «Так же, как тебя, потомок Венеры, надежды на верховную власть»,- — пошутил Красс, не подозревая, что своими словами задел сокровенную тайну Цезаря.

Рассеянно шел узенькими улицами, запорошенными ночным инеем, и думал: «Теперь Катон постарается раздавить популяров, Красс не пойдет с нами, останусь один я».

Он решил образовать боевой отряд охлоса, привлечь на свою сторону ремесленников, лавочников, разносчиков, нищих, преступников, вольноотпущенников, клиентов, рабов со всех концов Италии, и на другой день принялся за дело. Ему помогали Лабиен и Рулл. Объединяя в коллегии каменщиков, горшечников, ткачей, сапожников, сукновалов, поваров, садовников, флейтистов, Цезарь посылал к ним своих людей, вооружал толпы недовольных, но сам не появлялся среди них. Он был осторожен, думая, что предстоящая борьба завершится осуществлением его замыслов.

Вызвав Лабиена и Рулла,он сказал:

— Нужно иметь соглядатаев во всех слоях общества, знать каждый шаг сенатора и всадника, их жен, сыновей и дочерей…, Примите меры, и привлеките… (он. замялся, подумал, тряхнул головою)… наемных убийц… Следите за продажей голосов в комициях, за воровством магистратов, за развратом матрон…

к сам, не мешкая, предложил народному трибуну, своему стороннику, внести предложение о вызове в Италию Помпея с его войсками.

— Квириты, — надрывно вопил народный трибун, — мы зависим от кучки нобилей, которые издеваются над нами! Мы не можем быть спокойны в завтрашнем дне} Мы должны оградить римских граждан от незаконныхказней! Все вы знаете, как были осуждены катилинианцы! Пусть же возвратится Помпей для охраны Рима от внутреннего врага!..

Обсуждение закона в комициях проходило бурно. Народ неистовствовал, проклиная нобилей, призывая кары богов на их головы. Испуганные аристократы, поглядывая с надеждой на народного трибуна Катона, ждали от него помощи. И,< действительно, выступивший Катон наложил па закон veto.

Крики бешенства потрясли форум.

— Квириты! — закричал Цезарь. — Тиберий Гракх повелел народного трибуна, продавшегося нобилям, силою стащить с ораторских подмостков. А чем Катон лучше Октавии? Это враг! Гоните его прочь.

Загремели крики, полетели камни.

— Бейте его!

— Прочь! Прочь!

— Предатель!

Катон бежал, а за ним бросились врассыпную аристон криты.

Цезарь торжествовал, но недолго. Вскоре нобили появились во главе клиентов и вольноотпущенников. Их было так много, что о сопротивлении нечего было и думать.

— Квириты, голосование сорвано, — возгласил Цезарь, — и мы, не желая кровопролития, оставляем на совести отцов государства это страшное беззаконие, оскорбляющее богов насилие! — И, лицемерно воздев руки, прибавил, устремив глаза на Капитолий: — Было ли у нас в республике такое издевательство над плебсом?..

Выступил народный трибун:

— Квириты! Удаляясь из Рима за помощью к Помпею Великому, я призываю месть злых божеств на головы наших врагов! Лучше иметь дело с дикими варварами, чем с проклятым богами римским сенатом!

Яростные крики, грубые оскорбления.

— Квириты, — завопил Катон, — мужи, способствующие беспорядкам в столице, не могут заслуживать доверия сенатами я предлагаю отрешить Цезаря от должности…

Цезарь обратился к разъяренной толпе:

— Слышите, квириты, речи вашего врага? Он ненавидит нас, популяров, и старается уничтожить. Взгляните на этого, глупца, который, подражая простоте нравов древности, ходит босиком, не носит туники, а ночью напивается! Хитрый лицемер! Чего он хочет? Верный пес оптиматов, он охраняет их и готов искусать честных граждан!

Сенаторы зашумели.

Цезарь движением руки подозвал Лабиена;

— Подними плебс, двинь против нобилей!..

Толпа еще больше заволновалась. Дезарь оглядел ряды разъяренных людей, и легкая улыбка приподняла уголки его губ.

— Не позволим трогать Цезаря! — зашумели голоса. — Долой, Катона, долой Катула, долой нобилей!

Шум нарастал. Крики переходили в визг, в грохот: топали ноги по каменным плитам, летели камни в аристократов. Толпа надвигалась, злобная, угрожающая. Цезарь видел искаженные лица, ощеренные зубы, поднятые палки.

— Не дадим в обиду Цезаря!

— Да здравствует вождь популяров!

Выступил Катон. Черные глаза его сверкали ненавистью.

— Квириты! Предложение об отрешении Цезаря беру обратно. Ратуя за плебс и желая спокойствия в республике, я, народный трибун, а не предатель, как кричит Цезарь, внесу в сенат предложение увеличить раздачи хлеба народу и пополнить списки новыми лицами, нуждающимися в хлебе!.. И отцы государства удовлетворят, без сомнения, мое предложение, ибо сенат радеет больше, квириты, о ваших нуждах, чем Юлий Цезарь, который много обещает, а дать вам что-нибудь не в силах!


XXXIV


Рим волновался, ожидая возвращения Помпея. Сенат был в ужасе, опасаясь, что новый римский царь, как величали Помпея на Востоке, не распустит легионов, а, опираясь на них, пойдет на Рим, чтобы провозгласить себя диктатором. Популяры смущенно спрашивали друг друга, что будет с республикой, если их вождь посягнёт на её целостность. Только Цезарь был спокоен.

«Если Помпей не сделает этого, — думал он, — сделаю я… Медлительность и нерешительность губят мужей, облеченных властью… А так как Помпей не обладает упорством Красса и твердостью Лукулла, то ему, изнеженному азийскому царьку, не быть римским властелином…»

Честолюбие Помпея, казалось, было удовлетворёно, — добившись могущества и власти, он думал с презрением о римской демагогии, а интриги Красса и прелюбодеяние Муции вызывали в нем отвращение. Побывав на Родосе, чтобы побеседовать с историком-философом Посейдонием, Помпёй возвратился в Эфес, где его ожидали войска и корабли.

Покидая Азию в середине года, он щедро вознаградил легионариев, выдав каждому по шести тысяч сестерциев, трибунам — почти вдвое, а военачальникам — по два с половиной миллиона.

Остановившись в Афинах, он слушал софистов и философов и обдумывал, как поступить с Муцией.

«Послать ей разводную или закрыть глаза на ее измену? Ведь она мать моих детей, и было бы нехорошо прогнать ее… Но весь Рим, говорят, насмехается над ней и ее любовниками… Нет, пошлю разводную и вновь женюсь, чтобы упрочить мир с аристократией».

Высадившись в Брундизии с легионами, Помпей тотчас же распустил их, взяв с воинов обещание, что они будут участвовать в его триумфе, и поехал в сопровождении друзей по Via Appia, направляясь в Рим. Была зима, конец декабря. В полях белели узенькие полоски снега, но солнце пригревало, и они таяли, образуя небольшие лужицы. Лошади путников были забрызганы грязью до самого брюха.

Дорогою Помпей узнал о волнении римского общества, оскорбленного святотатством женоподобного Клодия, любовника Помпей, супруги Цезаря: бесстыдный и.развращенный, соблазнитель своих сестер, он пробрался в дом, Цезаря, переодевшись в женскую одежду, когда матроны собирались праздновать мистерии в честь Bona dea,[75] был узнан рабыней и изгнан с позором.

Слушая рассказ Деметрия, Помпей посмеивался. Однако, сопоставление измены Муции с изменой Помпей вызвало в глубине сердца стыд и гнев. «Развратные самки, — думал он, стегая бичом коня, — им мало супругов и они ищут, любовников, чтобы удовлетворять свою постыдную похоть... Неужели правда, как утверждает Деметрий, что Муцию испортила Клодия в своём саду на берегу Тибра, где она наблюдает исподтишка за молодыми купальщиками? Пусть поглотит Тартар неверных жен!»

Прибыв в Рим, Помпей делал вид, что колеблется, на чью стать сторону, и на предложения популяров и аристона тов.отвечал двусмысленно. Но всем было понятно, что он благоволит к аристократии. Он виделся с Цезарем, собиравшимся в Испанию дальнюю, чтобы грабежами поправить свои дела? и хлопотавшим через Крзсса перед кредиторами, которые не желали, отпустить его из Италии.

— Нобили мстят мне, — говорил Цезарь Помпею, — они. научили кредиторов представить ко взысканию мои неоплаченные синграфы. Мне грозят Печальные календы;[76] я видел связки синграф, загромождавших столы в базилике ^видел,, как скрибы трудились над начислением процентов…

— Публиканы, не выпустят тебя, — вздохнул Помпей, не подозревая, что Красс обещал поручиться за четвертую часть долга Цезаря, т. е. за восемьсот тридцать, талантов.

— Посмотрим, — пожал плечами Цезарь. — Но меня удерживает не это. Ты, конечно, слышал' о, подозрении, возведенном на мою жену… Клодий привлечен к суду…

— Он будет осужден! — вскричал Помпей. — Пора наконец обуздать развратную молодежь!

— Боги одни ведают, чем кончится это дело. Плебс взял Клодия под свою защиту. А я развелся с Помпеей, не желая, чтобы заподозренная жена делила со мной ложе.

Помпей с удивлением взглянул на него.

— Разве вина ее не доказана? Разве Клодий не пытался привлечь на свою сторону Цицерона, соблазняй его своей сестрой, женой Целера? Цицерон колебался — Клодия ему нравилась, но сварливая Теренция, желая отомстить, требует, чтобы он выступил против Клодия. И я уверен, что развратник будет осужден.

Цезарь равнодушно пожал плечами.

— Хотя ты находился в Азии, — осторожно начал он, — ты, конечно, слышал, что аристократы умертвили в тюрьме каталинианцев. Плебс никогда не простит Цицерону этого убийства и, если ты увидишься с оратором; передай ему, чтобы он поостерёгся раздражать плебс своими выступлениями.

— Цицерон — муж древнеримской доблести добродетели.

Цезарь рассмеялся.

— Его добродетель подтверждается соглашением с Антонием, которого бьют дарданцы и который не присылает ни асса…

— Чего ты хочешь? — удивился Помпей. — Всякий муж не гнушается приношениями, да и, ты, Цезарь, не отказался бы от серебра и золота…

— Ха-ха-ха! «Отец отечества» не есть ли «человек, который все знает»? — издевайся Цезарь. — Плебс кричит, что суд над Цетегом и иными гражданами не был судом, а простым убийством. Где провокации осужденных? Комиции разгорались бы в этом деле… Знаешь, даже аристократы сомневались в верности утверждений Цицерона, Говорит, он подкупил аллоброгов, чтобы прославиться и уничтожить Катилину…

Помпей нахмурился.

— Все это ложь, распространяемая его врагами. Я не защищаю Цицерона, но я уважаю его, как великого оратора и истинного римлянина. Какое мне дело, что он породнился с негоциатором Аттиком, и дружит с безумным Лукрецием Каром?

— Лукреций Кар — великий поэт, — с убеждением возразил Цезарь, — и я люблю его, потому что он преклоняется перед Эпикуром, который учил созерцать бесконечность…

— Ты преклонялся перед Аристотелем, поучавшим примирению демократии с аристократией…

— Аристотель… Аристотель… Но поговорим лучше об Эпикуре. Лукреций Кар, его ученик, призывает свергнуть богов и завоевать усилием мысли владычество над природой.

— Безбожие и софизмы! — презрительно усмехнулся Помпей. — Я беседовал на Родосе с Посейдонием, который помнит хорошо Мария, и услышал от него много любопытных истин… если и они не софизмы, — прибавил он, пожав плечами. — Посейдоний, говорил, что Марий мечтал об охлократии, о торжестве плебса…

Цезарь молчал, чувствуя, что Помпей вызывает его на откровенность, но не хотел раскрывать перед ним своих замыслов. «Пусть думает обо мне, что хочет… А я подожду говорить. Не лучше ли действовать?»

Он простился с Помпеем и отправился к Крассу.


XXXV


Двум мужам помогло золото Красса — Клодию и Цезарю: один был оправдан, несмотря на речь Цицерона, доказывавшего, что за три часа до святотатства обвиняемый был у него в доме, хотя тот утверждал, что находился вне Рима (популяры торжествовали, глумясь, над аристократами); другой отправился в Испанию, — поручительство богача-сенатора успокоило назойливых кредиторов.

Однажды в таблинум, где Красс подсчитывал со скрибами доходы с домов и имений, вошел усталый, запыленный гонец и, протягивая эпистолу, сказал:

— Привет из далекой Испании охраняемому богами великому господину!

Красс отложил в сторону связку синграф И, протянув руку, сломал печать.

«Тай Юлий Цезарь, полководец — Марку, Лицинию Крассу; сенатору.

Недаром астрологи предсказали мне счастливую будущность: разгромив лузитанцев, против которых я отправился во главе тридцати когорт, я погнал их до самого Океана/Возвращаясь в Испанию, я вспомнил о мудром предложении Катилины и всюду уменьшал проценты должникам, а небольшие долги прощал вовсе. Благодарные города восхваляют величие и милосердие Рима…»

Красс рассмеялся, подумав: «Разграбив Лузитанию, ты сумел получить еще приношения от проклинающих тебя городов… Слава богам! Кредиторы получат свои восемьсот тридцать талантов, за которые я поручился».

Читал дальше:

«Следи за деятельностью Помпея и Цицерона, а также Катона и Лукулла. Не выказывай себя врагом популяров, — они тебе пригодятся. Две наши попытки не удались, повторим третью, как только я возвращусь в Рим. На этот раз успех должен быть обеспечен. Эпистолу уничтожь. Да пребудут с тобой боги и отец богов — всемогущее Золото! Прощай».

Через несколько дней, гонец, возвращавшийся в Испанию, зашел к Крассу за эпистолой. Господин сам писал ее, опасаясь болтливости скрибов.


«Марк Лициний Красс, сенатор — Таю Юлию Цезарю, полководцу.

Эпистолу твою прочитал с удовольствием. Кредиторы ждут от тебя платежей по синграфам. Даже Аттик и Помпей беспокоят меня напоминаниями. Аттик предлагает, чтобы я заплатил за тебя, а ты возвратишь мне эти деньги. Но я не сделал этого по той причине, что знаю твою гуманность и милосердие, которые не принесут тебе в Испании ни одного леса. Не правда ли, ты, потомок царей и богов, не захочешь брать постыдные приношения с городов и грабить бедных варваров? Будучи уверен, что ты вернешься без золота, я не захотел снабжать своим золотом Аттика, отвратительного негоциатора.

В конце сентября Помпей праздновал триумф. На двух громадных таблицах были перечислены подати завоеванных им провинций, достигающие восьмидесяти миллионов драхм. Я видел мулов, обремененных золотыми слитками и монетами, удивительно-чудесные геммы Митридата, игральныйстол, состоящий из двух огромных драгоценных камней, соединенных снизу золотыми полосами, ложе из литого золота, жемчужные повязки; колоссальные золотые статуи Марса; Минервы и Аполлона, постель Дария, сына Гистаспа, трон и скипетр Митридата, серебряную статую Фарнака, статую Помпея работы восточного ваятеля и растения, из которых всеобщее изумление вызывало черное дерево. А также много других предметов, но перечислить их невозможно.

Я видел пленников всех стран, шедших без цепей, и среди них эрембов и иудеев; видел царьков и заложниц ков, вождей пиратов, сына Тиграна, семерых сыновей Митридата, Аристобула с детьми, иберийских и албанских военачальников; видел картины, изображавшие бегство Тиграна, смерть Митридата. А триумфатор ехал на украшенной жемчугом колеснице, одетый в тунику Александра Македонского; за ним следовали пешие и конные легаты и трибуны. Но что удивило меня больше всего и, без сомнения, изумит также тебя, это — поступок Помпея: по окончаний триумфа ой снял одежду Александра Великого и возвратился в отцовский дом не как полководец, а как простой квирит. Такая скромность честолюбивого мужа заслуживает величайшей похвалы, и хотя я не люблю этого гордеца, готов преклонить перед ним свою голову.

Наблюдение за мужами, о которых ты писал, поручено людям, заслуживающим, полного доверия. Нового в Риме мало, если не считать, что на будущий год избраны консулами Люций Африаний, военачальник Помпея, и Квинт Метёлл Целер, супруг развратной Клодии. Прощай».


XXXVI


Возвратившись в следующем году из Испании, Цезарь был избран консулом на 695 год от основания Рима, а его коллегой — гордый нобиль Марк Кальпурний Бибул, шурин Катона, вождя аристократов.

Первым делом. Цезарь решил объединить умеренных демократов и примирить Красса, Помпея и Цицерона.

Пригласив их к себе, кроме Цицерона,, на которого он со своей обычной дальновидностью мало рассчитывал и с которым враждовал Красс, Цезарь говорил:

— Ты, Помпей Великий, нуждаешься в утверждении твоих распоряжений и обещаний на Востоке, а ты, Марк Лициний, желаешь обогатиться в Египте. Но разве ты не сказал нам во время предыдущего свидания, что Птолемей Авлет даст шесть тысяч талантов, если мы восстановим его на египетском престоле? Следовательно, не Египет тебе нужен, а царские таланты,.. Что же касается плебса, то он негодует на тебя за измену Катилине… Красс побагровел.

— Вы помирились, — продолжал Цезарь, поглядывая на Красса и Помпея, — и я не жалею о затраченном на это дело времени. Но сохраним все в тайне. Цицерон колеблется… -

— Может быть, он колеблется оттого, что не доверяет тебе? — перебил Красс — Ты, Гай Юлий, обещал заплатить по синграфам Аттику и иным кредиторам, а почему-то медлишь… Деньги же у тебя есть…

— Ты и мне должен! — вскричал Помпей. — Я тебе дал взаймы, на честное слово, а ты, потомок царей и Венеры…

Цезарь побледнел от бешенства; губы его. дрожали так сильно, что он не мог вымолвить ни слова.

— Друзья, — сказал он, наконец, сдавленным голосом, — ваши шутки очень забавны, но я должен заявить вам, что платить кредиторам теперь не буду.

— Почему? — удивился Красс.

— А потому, что деньги нужно употребить для пользы отечества. Вы спросите, друзья, когда, я намерен платить? Не раньше, чем мы поделим таланты Птолемея Авлета…

— Хорошо. Но почему ты молчишь о сделке с публиканами? Ты обещал им добиться уменьшения откупного взноса азийских налогов… 

— Да, обещал, — невозмутимо согласился Цезарь.

— А обещав, забыл нам сказать, что публиканы дают тебе много partes…[77]

— Да, забыл.

— А забыв, — продолжал Красс, посмеиваясь, — не предложил поделиться с нами…

В глазах Цезаря засверкали искорки.

— Таланты и partes будут разделены на три равные чести, и ты не потеряешь, друг, ни одного асса…

Помпей пожал плечами.

— Какую выгоду можно извлечь из partes, которые сегодня не имеют почти никакой цены?

— Partes азийских налогов, — возразил Цезарь, — должны повыситься, как только мм укрепим свой триумвират, станем истинными владыками Римской республики. Тогда нас поддержат все слои общества, кроме, конечно, аристократов.

Красс и Помпей переглянулись.

— А так как мы должны опираться на плебс, то я, популяр, заботясь о нуждах народа, возымел мысль ввести ежедневные ведомости, римского народа — Acta diurrna populi Romani, — повторил он, — составление которых поручено видному магистрату… Вы видели, друзья, надписи на белых стенах домов, видели плебеев, которые толпятся… Я думал так: «Если оптиматам разносят на дом ведомости о событиях в республике, переписанные рабами-, то плебей,, будучи римским квиритом, имеет такое же право знать, что делается в Италии, в азийских и иных государствах».

— Ты Цезарь, изобретателен, — шутливо воскликнул Красc, — но остерегайся Аттика, который держит много скрибов для издания в свет различных произведений и, конечно,. в первую очередь, речей своего друга Цицерона. Смотри, чтобы он не взял на откуп публикации отчетов сенатских заседаний и ежегодных городских ведомостей. Помпей захохотал.;

— Может быть, он выпустит partes твоих плебейских известий, — сказал он, захлебываясь от смеха и сверкая крупными белыми зубами, а смуглое расплывшееся лицо его выражало лукавую радость школьника, совершившего проделку. — О, тогда триумвиры охотно поделят их между собою, не правда ли, благородный Марк Лициний? Твоя прибыль увеличится, и ты сможешь купить не одну албанскую виллу…

Крассу не понравилась шутка Помпея, и он, нахмурившись, возразил:

— Мы с радостью уступим тебе эти partes,.. И ты сможешь, Помлей Великий, приобрести на них не только поместья, но и тучных невольниц…

Помпей вспыхнул. Предвидя неминуемую ссору между недавними врагами, которых он помирил с таким трудом, Цезарь засмеялся:

— Мы предоставим Аттику выжать из этих partes прибыли, а сами обратим свои взоры на partes азийских налогов. Не так ли,- дорогой Марк Лициний? Ты же, Помпей Великий, не торопись доить быка, от которого, даже с помощью богов, не получишь ни капли молока!

Получив консульство; Цезарь, опираясь на плебс, предложил аграрный закон: все остатки общественных земель, — кроме воле Кампании, должны быть распределены между ветеранами и бедняками, а на деньги из добычи Помпея куплены земли для плебса.

Как и следовало ожидать, Цезарь встретил яростное сопротивление сената, который большинством голосов добился оторочки рассмотрения закона.

Время шло, а сенат уклонялся от обсуждения рогации под разными предлогами. Тогда Цезарь объявил, что поставит закон на обсуждение комиций.

Ночью Красс и Помпей пришли к Цезарю.

— Разбуди господина, — приказал Красс рабу, открывшему им дверь, — а мы подождем в таблинуме.

Пока невольник зажигал светильни, Красс говорил Помпею по-гречески:

— Проклятый Бибул! Я замечал не раз: чем ничтожнее человечек, тем вреднее. А Катон, преисполненный змеиной злобы, вертит Бибулом, как игрушкой…

— Я думаю — сказал Помпей, склонясь над трагедией Цезаря «Эдип», которая лежала на столе, — что Цезарь, занятый любовными делами, вовсе не думает о Бибуле… Эта Сервилия, которой он подарил жемчуга стоимостью в шесть миллионов сестерциев…

Замолчал, увидев в дверях Цезаря.

— Вот и вы, — друзья! — вскричал хозяин. — Какие добрые боги привели вас ко мне? А я спал и видел странный сон: будто Катон и Бибул ехали на ослах, сидя задом наперед, а мы, триумвиры, Стояли у базилики и бросали в них камнями…

— Твой тон, Цезарь, предвещает поражение противников! — вскричал Красе — И мы желаем обсудить, как обуздать их общими силами!

— Будьте утром ни форуме и, когда я обращусь к вам, поддержите меня. Первый удар, который мы нанесем сенату, удивит весь Рим…

Время- до утра они провели в таблинуме, беседуя о борьбе с аристократией.

— В наших руках все, — говорил Цезарь, — и магистратуры, и войска, и посольства, и эрарий Сатурна. Мы не должны допускать никаких государственных мероприятий, неугодных кому-либо из триумвиров.

— Мысль хороша, — согласился Помпей, — но всадники, к которым принадлежу и я, не должны быть обижены. Если нам удастся распределить богатства аристократии, то положение сословий изменится..

— Этот вопрос мы обсудим, — уклончиво ответил Цезарь, — но не прежде, чем разделим между тобой власть и получим в управление провинции.

Красс встал.

— Я распоряжусь, Гай Юлий, созвать сенат и народ, от твоего имени. И тогда увидим, — угрожающе прибавил он, — осмелятся ли отцы государства противостоять нам?

Рим был охвачен ужасом. Три мужа, которых все считали врагами, примирились и, действуя сообща, вынудили сенат уступить силе: аграрный закон был принят с оговоркой, что сенаторы дадут клятву верно соблюдать его.

А затем посыпались, как из рога изобилия, новые законы: об управлении Цезарем Цизальпинской Галлией и Иллирией в течение пяти лет (он получал три легиона); о признании египетского царя Птолемея Авлета другом римского, народа (шесть тысяч талантов триумвиры поделили между собою); об уменьшений откупов, просимом публиканами; об утверждении распоряжений Помпея, сделанных в бытность его в Азии.

Красс был доволен: partes азийских налогов поднялись, и можно было рассчитывать на большую прибыль. Целые дни хлопотал он в базиликах, бегал по городу, встречался с негоциаторами, и сделки следовали одна за другою.

Решив закрепить союз с Помпеем, Цезарь предложил ему в жены свою дочь.Юлию, двадцатитрехлетнюю красавицу, которая была обручена с Сервилием Цепионом. Юлия и Цепион любили друг друга и мечтали о счастливой жизни, но Цезарь, идя к власти, пренебрегал сердечными влечениями, как своими, так и дочерними; родство же с Помпеем должно было усилить влияние Цезаря среди всадников и на Востоке.

После свадьбы дочери он выступил со вторым аграрным законом об ассигнации кампанских земель между бедными гражданами, обремененными большими семьями.,

— Я наношу беспощадные удары сенату, — говорил он Крассу, обедая у него. — Государство, получавшее доходы с Кампании, обеднеет, и аристократы, которые пользовались этими деньгами для своих личных целей не смогут черпать их из эрария.

Когда беседа коснулась Помпея, Цезарь сказал, притворно вздохнув:

— Как жаль, что я не могу породниться и с тобой, дорогой Марк!

Красс положил ему руку на плечо:

— Мы, Цезарь, породнились душами, а это важнее телесных уз. Конечно, отношения твои с Помпеем должны быть сердечнее, чем со мной, но помни, Цезарь, что я истинно к тебе расположен, несмотря на злые слухи, распространяемые в обществе О твоих отношениях к моей жене.

— Это ложь! — вскричал Цезарь — Враги не Щадят нас: разве они не называют меня женой Помпея?..

— Знаю. И потому я не верю грязным сплетням, распространяемым подлецами.


XXXVII


В доме Цицерона собирались друзья и аристократы: Лукулл, Варрон, Фигул, Скавр, пасынок Суллы, Корнелий Непот, Лукреций Кар и Теренция, Жена Цицерона. Беседа о смерти Росция вызвала грусть на лицах гостей. Цицерон повторял с волнением, которое тщетно пытался скрыть.

— Гиспфион с величайшим изяществом.

— Да, — кивнул Ибрнелий Непот, — но скажи, Марк Туллий, не жалел ли бы ты так же своего старого учителя, строгого чудака и ворчуна?

Воспоминание об Орбилии Пуппиле вызвало улыбку на лице Цицерона:

— Когда я был мальчиком, — заговорил он, — мне очень доставалось от него. Старик сухой, придирчивый, он бил нас линейкой по ладоням, Драл за уши, ставил на колени, подсыпав гороху и еловых шишек… Я не знаю, жив ли он, но если жив, ему более ста лет… Счастливый старик! Он Помнит Гракхов, Сципиона Эмилиаиау Но разве можно сравнивать Росция с Пуппилом?

— Ты прав! — вскричал Варрон. — Разные люди и теперь владеют нашими умами! Я говорю о триумвирах, которые искусной демагогией привлекают пролетариев на свою сторону. Цезарь пренебрегает созывом сената, появляется всюду как господин Рима. Что с того, что Бибул обнародывает эдикты против триумвиров и толпы теснятся на углах улиц, читая их? Это трехглавое чудовище злобно лает, как Кербер, и плюет на нас!..

— Цезарь — соучастник Катилины, грязный любовник Помпея, — сказал Публий Нигидий Фигул, — и вместе с тем муж, не лишенный способностей…

—…способностей развратничать, — едко заметил Марк Эмилий Скавр, — мой отчим, — великий Сулла, посмеивался, когда Цезарь жил у Никомеда…

— С Никомедом! — перебил Лукулл, — Сластолюбивый и похотливый .старик отсыпал ему так много золота, как ни одна из знаменитых гетер не получала никогда!..

— А Помпей, этот знаменитый победитель в войнах без сражений? — не унимался Варрон. — Как нужно низко пасть, чтобы жениться, на дочери любовника своей

Но Корнелий Непот, с недовольством слушавший злословия, возразил:

— А всё же Помпей счастливый полководец. И польза, принесенная им Риму, очевидна! Конечно, он завершил дело благородного: Лукулла, но нельзя, отнимать у него побед, возвеличивших Рим!

— Ты неправ, историограф! — шутливо перебил Скавр. — Не сделай же ошибки, описывая подвиги, которых не было…

— Яне согласен с тобой! — воскликнул Фигул. — Пусть разрешит наш спор беспристрастный судья, участник войн с Митридатом, сам Люций Лициний Лукулл!

Взоры всех обратились на Лукулла.

— Друзья, я отдаю должное способностям Помпея, которого высоко ценил трижды величайший Сулла, хвалю его за подвиги, которых он совершил немало, но должен сказать, что большинство моих побед он бесстыдно присвоил…

— Не говорил ли я? — вскричал Корнелий Непот. Варрон привстал; глаза его сверкали:

— Если два мужа, о которых шла речь, составляют две части трехглавого чудовища, то третий муж дополняет целое, называемое Кербером. Я говорю о мерзком ростовщике Крассе, который продавал свой голос при всех сенаторах и прятал за деньги злодеев в своем доме…

— А разве Красс не способствовал взятию Суллой Рима? — прервал Корнелий Непот. — Разве он не победил Спартака? За ним, друзья, числятся заслуги, которые республика обязана помнить…

Атриенсис возвестил, что обед готов. Гости заняли места на ложах. Цицерон, стараясь скрыть дурное настроение, что плохо ему удавалось, шутил, забавляя гостей. Он был. озабочен лестью Цезаря и Помпея, которая вызывала отвращение и страх: «Чего они хотят?»

Распахнулась дверь, вошли Катон и Бибул. На этот раз Катон был в обуви, а не босиком, как обычно; глаза его мрачно сверкали.

— Дурные вести, — сказал он ворчливым голосом. — Красс покровительствует Клодию, а Цезарь — подумайте, друзья, Цезарь, жену которого Клодий соблазнил! — помогает ему стать плебеем. Патриций отказывается от знатности, чтобы поступить в услужение к демагогу!

— Клодий добивается народного трибуната, — вздохнул тучный, с тупым лицом Бибул, — -а так как господином Рима является Цезарь, то кандидатура Клодия обеспечена… Боюсь, что этот наглец не остановится ни перед чем!

Теренция, возлежавшая возле Цицерона, испуганно шепнула:

— Если это случится, Клодий погубит тебя, муж мой!

— И всех нас! — вскричал Бибул, обладавший тонким слухом. — Помпей, говорят, боится моих нападок и сожалеет, что связался с Цезарем.

Цицерон вспомнил уверения Помпея, что Клодий ничего дурного ему не сделает, и нахмурился; поняв, что Помпей хитрил.

— Но почему аристократия безропотно склонилась перёд тиранией демагога? — говорил Лукреций Кар. — Неужели нельзя было объявить триумвиров врагами отечества?

Лукулл рассмеялся.

— Чудовище, захватившее власть, всесильно, — возразил он, — я пытался противодействовать тиранам, но Цезарь, встретившись со мной на форуме, сказал; «Клянусь богами, если ты не прекратишь своих нападок, я принужден буду привлечь тебя к суду по поводу добычи, вывезенной тобой из Азии». Они соединились, конечно, для того, чтобы управлять внутренними и внешними делами республики, распределять магистратуры и проводить законы…

Катон, тугой на ухо, спрашивал соседей, о чем говорит Лукулл, и часто оттопыривал ухо, чтобы лучше слышать.'

— Правда ли, что Цезарь собирается жениться на Кальпурнии, дочери Пизона? — спросила Теренция, проглатывая устрицу. — Говорят, он обручился с нею, чтобы привязать к себе старого нобиля.

— Верно, — кивнул Лукулл, — но не это страшно. Страшнее всех и всего — Клодий.

Цицерон молчал, прислушиваясь к словам Катона, который ворчал, едв$ сдерживаясь от бешенства:

— Клодий — пьяница, завсегдатад лупанаров, друг воров, бродяг и подонков охлоса. Он готов делать всё, что прикажет Цезарь, не остановится даже перед преступлением.

— Что? — закричал он, оттопыривая ухо. — Ты. не согласен, Варрон?

— Я ничего не сказал.

— Что? Что он говорит? — волновался Катон.- — Не слышу. Громче!

Ему повторили ответ Варрона, и он успокоился.

Цицерон вздохнул.

— Я устал, друзья, от поездки в Кампанию, и политика раздражает меня… Дожидаясь Аттика, который должен уладить мое дело…

Он был подавлен, иТеренция, сварливая матрона, не, упускавшая случая придраться к мужу по ничтожному поводу, ощутила, взглянув на него, нечто вроде раскаяния. Гости также смотрели на оратора с участием, близким к состраданию, но он не замечал их взглядов, — думал.

Вызванный Цицероном, Аттик поторопился приехать в Рим. Не только эпистола Цицерона заставила его бросить на время денежные дела, но и жажда увидеться с Клодией, своей любовницей, от которой он 0ыл без ума.

— Клодий — брат твоей подруги, — мягко сказал Цицерон, целуясь с ним, — и тебе нетрудно будет узнать о намерениях его. Он зол на меня за то, что я, обвиняя его в святотатстве, требовал строгого наказания. Но он молод и глуп, и если бы не Цезарь, который возбуждает его…

— Цезарь и Помпей к тебе расположены, — перебил Аттик, — ты опять пользуешься тем же влиянием, как во время борьбы с Катилиной. Говорят, твой дом осаждают аристократы и молодежь…

— Всё это так, да не так, — нахмурился Цицерон. — Разве для тебя неясно, Тит, почему Цезарь подкупил Клодия? Заметь: Клодий — друг черни, а опираться на нищих, ремесленников и вольноотпущенников, чтобы располагать большинством а комициях — это цель Цезаря; и он поможет Клодию стать народным трибуналом, а тот будет его избирательным помощником и вербовщиком сторонников.

Аттик задумчиво смотрел на Цицерона.

— Я навещу Клодию и поговорю с нею. Если она имеет влияние на брата…

— Ты сомневаешься? — вскричал Цицерон. — Весь Рим говорит о преступных отношениях Пестры к брату…

— Ложь! — побледнев, вымолвил Аттик и поспешил уйти.

На другой день он известил Цицерона, что намерения Клодия сестре неизвестны.

Цицерон был подавлен. Деятельность Цезаря пугала его: могущественный консул настоял в сенате на даровании Ариовисту, царю свебов, титула друга и союзника римского народа и готовил рогации, с которыми должен был выступить народный трибун Ватиний, о злоупотреблениях правителей провинций и о выводе в Комо пяти тысяч колонистов, пользовавшихся правами гражданства.

«Кто одобряет предложений триумвиров? — Думал, Цицерон. — Два-три сенатора, которые сидят в пустующей курии, да толпы оборванцев Клодия! Никогда ещё Рим не доходил до такого позора!»

Все дни он продолжал беспокоиться: октябрьские выборы, на которых консульство получили сторонники триумвиров Пизон и Габиний; народный трибунат — Клодий, претуру — несколько аристократов, усугубили его дурное настроение. Но, когда сенат, под нажимом Красса и Помпея, отдал Цезарю в управление Нарбоннскую Галлию с одним легионом, Цицерон понял, что проконсульство Цезаря обеспечено.

Видел, как Цезарь, укрепляя свою власть на форуме, заискивал перед толпой, часто виделся с Клодием, а как только Рим заговорил о роганиях народного трибуна, Цицерон пренебрег всякой осторожностью — потерял, казалось, голову.

— Цезарь требует бесплатной раздачи хлеба бедному населению, — возмущался он — собраний народа и утверждения законов в фастальные дни, свободы римских союзов ремесленников! Что это? Заговор или начало анархии?

Оратор хотел выступить против рогаций, которые считал вредными для отечества, но Клодий подошел к нему на форуме и сказал:

— Если ты не будешь мне мешать, я не стану тебя преследовать…

Цицерон скрепя сердце согласился.


XXXVIII


После разгрома Каталины Сальвий поселился в Риме. Лициния, распустив свой фезульский отряд, последовала за мужем.

Первые годы Сальвий работал с популярами Цезаря, но, хитрость и коварные поступки вождя, его дружба с Крассом возмущали его. А когда Цезарь образовал триумвират и, породнившись с Помпеем, стал добиваться, главенства на форуме, выдвинув в народные трибуны Клодия, — Сальвий долго не раздумывал иперешел на его сторону, Путь народного трибуна был прямее того извилистого пути, по которому шел Цезарь, и Сальвий с радостью принялся за работу.

Он видел, как Клодий деятельно готовился к борьбе, и помогал ему.

В бедном атриуме своего клиента Клодий составлял списки бедняков, имевших право на бесплатное получение хлеба, и слушал Отчет Сальвия, которому было поручено создать в каждом квартале столицы общества ремесленников-избирателей.

— Ты, конечно, разделил их на декурии и декурионами назначил самых способных квиритов, — говорил Клодий, передавая Сальвию табличку с именами бедняков. — Скажи, скоро ли кончится это дело? Плебс должен стать сплоченным телом, чтобы не легко было его побороть.

— Вождь, приказание твое исполнено, — ответил Сальвйй. — Я поручил своей жене наблюдать за деятельностью лиц, выделенных для работы в кварталах… Жену мою ты видел! Она предана всем сердцем нашему делу.

На румяном лице Клодйя сверкнула мимолетная улыбка.

— Твоя жена, Сальвий, не похожа на плебеянку, — сказал он, — , и я склонен думать, что она из зажиточного. рода плебеев, а может быть и патрициев. Она умеет хорошо говорить,; не лишена вкуса в нарядах, держит в чистоте ногти…

 Вождь, она была вилликой у Манлия;.. Там я женился на ней.

— Завтра начнешь объединять вольноотпущенников и рабов; они должны будут подавать голоса за Цезаря по первому моему повелению, и, конечно, за Красса «и Помпея, если я прикажу. Эти толпы должны состоять! на службе клиентелы триумвиров и получать хлеб по спискам.

Сальвий задумался.

— Что молчишь? Разве ты не согласуй с моим распоряжением?

— Вождь, оно хорошо, но меня беспокоит, где мы возьмем средства на закупку хлеба?

— Средства… средства?.. Ты прав. Нужно подумать. Эй, друг, — обратился Клодий к клиенту, — работы еще много?.. Что же ты молчал? Призови скрибов. Или нет!., я напишу Крассу, чтобы он прислал целую декурию… Мало? Тогда две или три!

— Вождь, хватит и двух декурий, — сказал клиент. — Но если Красс может помогать нам скрибами, то отчего бы ему не помочь нам и деньгами?..

— Ха-ха-ха! Красс не так глуп, чтобы бросаться золотом!

— По-твоему…

— Молчи, — перебил Клодий. — Я посоветуюсь с друзьями.

И он вышел, приказав Сальвию дожидаться его. , Вскоре прибыл» скрибы, присланные Крассом. В темных рабских одеждах, с навощенными табличками и стилами в руках» они вощли в атриум, топая и переговариваясь между собою. Большинство были александрийцы, два-три понтийца, несколько эллинов,; смуглый иудей й рослый краснощекий белокурый германец.

Клиент принялся диктовать имена плебеев по списку, набросанному наспех Клодием, и десятки стилов быстро выводили на дощечках римские письмена.

Клодий вернулся лишь к вечеру, Лицо его сияло.

— Клянусь Юпитером Статором! — вскричал он с порога. — Выход найден. Я предложу комедиям закон о присоединении Кипра и отнятии царских сокровищ… — Но кипрский царь…

— Молчи, Сальвий! Царь помогает пиратам и за это должен быть наказан!

И шепотом прибавил:

— А потом мы примемся за подлого убийцу вождей народа, за этого красноречивого шута и «отца отечества», который «все знает»! Ха-ха-ха!.. Тень Каталины требует возмездия, и она получит его — клянусь Геркулесом! — если бы даже мне пришлось погибнуть!

Клодий стал всемогущим мужем Рима. Даже триумвиры не могли обуздать его. Решив осудить Цицерона, он хитрил, уверяя Цезаря, что хочет только испугать оратора, но Цезарь, знавший хорошо Клодия, решил, уезжая с Лабиеном и Мамуррой в Галлию, взять с собой и Цицерона в качестве легата. Но тот колебался, побаиваясь Цезаря.

Мечтая поразить громкими победами Рим, Цезарь, малоопытный в военном деле (набеги на Лузитанию и осада Митилены были «незначительными подвигами»), возлагал надежды на лиц, побывавших на войне, и на старых центурионов.

Цезарь был уже за пределами города, когда Сальвий объединил избирательные союзы и Клодий выступил со своим законом.

Глашатаи кричали на форуме и перекрестках:

— Слушайте, квириты, справедливый закон народного трибуна Клодия: «Кто осудил или осудит на смерть римского гражданина, лишив его провокации, тот подлежит изгнанию из Рима!» Слушайте, квириты…

Преконы трубили и трижды выкрикивали суровые слова закона. Цицерон, возвращавшийся от Аттика, которому он передал для опубликования свои речи против Каталины, остановился на Палатине. Явственно доносились слова глашатая, и оратор, пораженный в самое сердце, бледный и растерянный, неподвижно стоял, не замечая злорадных лиц сторонников Клодия.

Подошел Публий Нигидий Фигул.

— Марк, этот закон касается тебя… Клодий обманул…

— Катилина, — пробормотал Цицерон, подразумевая под этим словом цель закона, и слезы ярости и бессилии выступили у него на глазах.

— Мы соберем сенаторов и всадников и пошлем их к консулам с просьбой о вмешательстве…. Пизон, Помпей и Красс могли бы легко обуздать Клодия…

— Они все заодно, — глухо вымолвил Цицерон, — но мы должны… мы обязаны не уступать этому сброду… Катилина злоумышлял против республики, и я, консул, принужден был…

Он не договорил и, закрыв полой тоги лицо, удалился по направлению к дому.

Триумвиры, не желая вступать в борьбу с Клодием, избегали вмешиваться, и Цицерон, вне себя от гори, покинул Рим, чтобы отправиться в изгнание. Вслед за ним, согласно тому же закону, уезжал на Кипр Катон, вождь аристократов, со своим племянником Марком Брутом,. безумно влюбленным в плясунью Киферу. Катон уводил его с собой, чтобы «спасти от пагубной страсти и склонить к ученым занятиям», как сказал Сервилий, прощаясь с нею.

Клодий торжествовал.

— Презренные псы изгнаны из Италии! — кричал он на форуме. — Они погубили, квириты, вашего вождя Катилину, казнили без суда и следствия его друзей. Пусть Фурии отомстят злодеям за кровавые дела в Мамертинской тюрьме!..

И, повернувшись к Сальвию, возгласил:

— Поручаю тебе разрушить дома и виллы Цицерона! Кто желает нам помочь, пусть идет с Сальвием, захватив с собой зажженный факел!


Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга вторая



I


Сальвий ожесточался, видя, как трудно бороться с нобилями. Проводя дни и ночи на улицах Рима, он поднимал плебеев и пролетариев и нередко сам, во главе полуголодных людей, предпринимал налеты на оптиматов и, разгоняя рабов, охранявших матрон, опрокидывал лектики.

Он вербовал людей в самом людном месте города, у Аврелиевых ступеней, а затем вел их на форум, где толпились дикие пастухи, вызванные сенатом из Галлии и Пиценума. Сальвий пытался склонить их на свою сторону, но волосатые дикари принимались метать камни, натягивали луки. В яростных стычках уничтожались инсигнии консулов, убивались неугодные трибуны, — Сальвий был беспощаден.

В этот день по улицам двигались с песнями и угрозами декурии полунищих вольноотпущенников, центурии беглых рабов и гладиаторов, а когда появился Клодий, толпы окружили его с радостными криками и пошли за ним к храму Кастора, где находилась главная квартира их вождя и хранилось оружие.

У храма к Клодию присоединился Сальвий во главе отчаянных гладиаторов.

— Вождь, позволь оповестить тебя о положении в городе…

На аполлоноподобном лице Клодия лежало утомление, глаза слипались от бессонных ночей, но голос любимого помощника оживил его.

— Говори.

— Нобили укрепляют свои дома, возводят рвы и насыпи, вооружают рабов и клиентов…

— Боятся нас? Ха-ха-ха!

Толпа подхватила хохот вождя, и форум загрохотал, как налетевшая буря; загремели радостные крики, замелькали сотни кулаков. А когда наступила тишина, Сальвий продолжал громким голосом:

— Они выходят из домов под охраной гладиаторов и при встрече с нашими декуриями шарахаются, как трусливые зайцы. Я велел осадить дома Бибула, Марцелла и их сторонников, а если злодеи не сдадутся или не откупятся, прикажу дома поджечь…

Одобрительные крики не утихали, перерастая в вопли ненависти:

— Смерть нобилям!

— Смерть сторонникам Катона и Цицерона!

— Долой сенат!

Клодий поднял руку, — наступила тишина.

— Квириты! Вы одобрили мое предложение об изгнании Цицерона, подлого убийцы Катилины, вы решали не давать ни воды, ни огня, ни крова на расстоянии четырехсот миль от берега Италии преступному консулу, а я возымел счастливую мысль, ниспосланную мне в сновидении самим Юпитером Мстителем, сжечь его виллы в Тускулуме и Формиях и дом на Палапине, а на месте дома построить храм Свободы. Хвала богам! Все это сделано, хотя времени понадобилось много.

И, обратившись к Сальвию, спросил:

— Что же Помпей? Сальвий усмехнулся:

— Трусит. Заперся в своем доме, не выходит на улицу.

— Недавно в сенате, куда он принужден был пойти под большой охраной, он поддерживал предложение олигархов о возвращении Цицерона из ссылки…

— Долой, долой! — загрохотал форум.

— …и я, квириты, — возвысил голос Клодий, стараясь перекричать народ. — воспротивился. «Пусть злодей издохнет в Фессалонике! — заявил я. — Его отчаянные письма к друзьям не тронут пас!» Сенаторы кричали, что скоро год, как он изгнан, говорила, что нельзя решать такого дела без согласия народа… Ха-ха-ха! Попробовали бы они вернуть его вопреки нашей воле!.. А знаете, квириты, что во время спора отцы государства уподобились свиньям, дерьму и падали (ругаясь, так они поносили друг друга)? Они плевали один другому в лицо, вырывали волосы и бороды. И это, квириты, римский сенат! Разве не нужно очистить республику от этой грязи?

— Да здравствует Клодий! — единодушно закричала толпа и бросилась к своему вождю.

Его подняли и понесли. Видел, как на улицах бегут к нему толпами ремесленники, как вольноотпущенники закрывают наспех свои лавочки, чтобы присоединиться к победоносному шествию, и думал, с трудом скрывая самодовольную улыбку:

«Да, я господин Рима! Красс и Помпей мне подвластны и не решатся тронуть… Разве я не способствовал бегству сына Тиграпа? А оскорбленный Помпей смолчал! Разве я не распределяю царства, жречества, магистратуры во всей республике? И пусть лают псы сената и ревут ослы Цицерона, что я обогащаюсь! Да, я получаю деньги, но они идут на дело борьбы, а не на разврат и попойки!.. Остается Цезарь, наш главный вождь-популяр, и мы будем поддерживать его…»

Знал, что, как только трибунат его кончится в начале декабря и он, Клодий, станет частным человеком, враги не преминут ему отомстить, и думал, как укрепить власть; форум принадлежал ему, но разве возможно частному человеку управлять Римом?.. Он пригрозил убить Помпея и сжечь его дом, но Помпей действовал исподтишка: привлек на свою сторону консула Габиния и повелел ему бороться с Клодием, а ведь Клодия поддерживал консул Пизон, сторонник Цезаря… Красс ненавидел Помпея, Помпей не доверял Крассу, а Цезарь им обоим.

Его несли мимо дома Помпея. Увидел на мгновение в дверях атриума полководца, главу Рима, с гордым лицом и величественной осанкой, и толпы вооруженных сателлитов: «Кто отнял у него власть? Оптиматы? Нет, отняли мы, популяры, и нас поддержали плебейские эдилы. Войск в столице нет, следовательно, господами являются тс, кого больше».

На Марсовом поле к нему протиснулся Сальвий.

— Вождь, наш соглядатай, живущий в ломе Помпея, сообщил мне, что триумвир послал гонца к Цезарю…

— Зачем? — спросил Клодий, и беспокойство послышалось в его голосе.

— По вопросу о возвращении в Рим Цицерона. Помпей просит согласия Цезаря…

Клодий нахмурился.

— Подлый конгуляр еще не угомонился в Фессалонике — ха-ха-ха! Но горе ему, если он возвратится, — рука Немезиды будет на нем!

Когда трибунат Клодия кончился, Помпей предложил в сенате рассмотреть вопрос о возвращении Цицерона и добился от комиций, несмотря на противодействие популяров, утверждения его. На форуме произошла ожесточенная схватка между сторонниками Клодия и народного трибуна Милона, знатного честолюбца. Кровь обагряла широкие каменные плиты, и трупы пришлось увозить на телегах, а форум мыть губками.

Помпей торжествовал — к Цицерону был послан гонец с приглашением вернуться в Рим.

После отъезда Цезаря в Галлию Помпей находился в угнетенном состоянии (опасался Красса, Клодия, завидовал Цезарю, побеждавшему варваров), которое не могла рассеять даже любимая жена его Юлия. Он видел, что триумвират не пользуется популярностью: даже мелкие собственники, презиравшие демократов, враждебно относились к действиям трех мужей. Помпей, получивший Испанию, оставался в Риме, откуда управлял ею при помощи своих легатов; Красс, зорко следя за Помпеем, был занят сделками по увеличению своих огромных богатств, а Цезарь воевал в Галлии. Что же могли дать триумвиры народу, возлагавшему на них надежды? И, когда Клодий, став во главе пролетариев, начал борьбу, Помпей, понял, что господином Рима стал народный трибун.

Он почувствовал себя в силе с окончанием срока трибуната Клодия и выступлением наглого Милона во главе гладиаторов. Однако успехи Цезаря не давали ему покоя, а возвращение в Рим Цицерона вызвало мысль приложить все усилия, чтобы сблизиться с оратором.


II


В таберне «Под палицей Геркулеса» сидели на грубых скамьях, в обществе пьяных простибул, три молодых человека и яростно спорили. Это были Целий, Долабелла и Курион, известные Риму гуляки и развратники.

— Клянусь бедрами Девы! — кричал тучный Долабелла, вытирая ладонью пот с багрового лица. — Ты был неправ, Целий, оскорбляя Клодию кличкой квадрантарии. Разве не дала она тебе всего, что может дать женщина?

— Ты уподобился Цицерону, который добывался ее расположения и получил по носу, — подхватил Курион, — все знают, что только поэтому оратор начал ей мстить… Но ты, ты…

— Молчать! — стукнул Целий кулаком по столу, и кружки запрыгали, расплескивая вино. — Кто желал бы иметь женщину, которая ласкает, а исподтишка подмешивает в вино отраву?

— Однако она не отравила Катулла, — возразил Курион.

— Катулла?! Этого глупого провинциала, который пришел в неистовство, созерцая ее впервые под видом Каллипиге или Перибасии!

— Но Кагулл — большой поэт, — заметил Долабелла, — и он вовсе не так глуп…

— Только глупая страсть может довести мужа до невменяемости, — не унимался Целий. — Потная женщина опрыскивается духами, чтобы соблазнять, а когда из любовника нечего уже выжать, она покушается на его жизнь…

— Ложь! — крикнул Курион. — Клодию я знаю…

— Кто ее не знает? — перебил Целий.

—…и она неспособна на преступление.

— Метелл Целер умер в полном расцвете сил, а отчего? — проворчал Целий. — Она отравила его, чтобы избавиться… Пей! — закричал он пьяной девочке-подростку, которая сидела рядом с ним, и, обхватив ее за плечи, принялся насильно поить из оловянной кружки. — Пей, пей! Я возьму тебя с собою на Палатин, и ты будешь жить у меня столько дней, пока я не отниму у тебя остатков твоей отрепанной юности…

Девочка подняла на него блестящие глаза и смотрела, не понимая.

— Нашел девственницу! — презрительно сказал Курион. — Мой вольноотпущенник, владелец лупанара в Субурре, уверяет, что сегодня вечером он получает от общества лубликанов, взявших на откуп лупанары столицы, стадо юных рабынь из Сирии и Иудеи.

— Что юность? — пожал плечами Целий.

— Однако Катилина предпочел Аврелию Орестиллу девам Весты.

— Катилина! — вскричал Целий. — Это богоравный муж, а его подруга не чета женщине за четверть асса!..

— Верно ли, что ты, Целий, поддерживал Катилину в его посягательстве на республику?

Оттолкнув девочку, Целий схватил кубок с вином и плеснул в Куриона.

— Вот мой ответ, коллега! — яростно крикнул он и с хохотом смотрел, как Курион утирал ладонями залитое лицо и тогу.

— Проклятый катилинианец, — хрипло вымолвил Курион, плюнув ему в лицо. — Ты изменил своему вождю и продался Цицерону…

— Еще слово и — убью! — свирепо шепнул Целий, выхватив кинжал, но Долабелла резким движением вырвал у него оружие.

— Друг, успокойся, — тихо сказал он, — Катилина погиб, но дело его не умерло… Докажи же Куриону, и не только ему, а многим, что если ты перешел от Цицерона к Катилине и обратно, что если ты дружил с Клодием, когда был любовником его сестры, то это были юношеские заблуждения.

— Замолчи, болтун! — отмахнулся от него Целий. — Пусть плебс справляет ежегодно поминки по Катилине и усыпает его могилу цветами! Но это запоздалое обоготворение меня не обманет: чернь хочет бездельничать, кормиться за счет республики и мечтает отнять у оптиматов присвоенное ими общественное имущество. Не поэтому ли популяры обещают плебсу отменить долговые записи? О, если бы Катилина…

— Продолжай его дело, — шепнул Долабелла. Целий возмутился.

— Теперь, когда у власти стоят триумвиры, каждый шаг чреват опасностями. Цезарь поручил Клодию превратить местные религиозные коллегии в постоянные политические, создать сеть временных коллегий, куда набирались бы люди по их местожительству, — и это уже Сделано; разделенные на декурии и центурии, с вождями во главе, они принуждены шествовать военным строем, чтобы подавать голоса. Разве не тайна, что находящийся при них секвестор, получив деньги от кандидатов, распределяет их после голосования между декуриями и центуриями? Подкуп, подкуп! — вот основа власти! Вот причина, почему Цезарь одерживал победы на форуме.

Вошел Тирон, любимый вольноотпущенник Цицерона; Verna[78] от рождения, образованный, он, будучи отпущен на свободу, не ушел от господина, хотя и купил себе небольшое поле (в шутку его величали римский земледельцем); он помогал Цицерону писать сочинения, вел его денежные дела, сносился с менялами, управлял имениями, следил за постройками и садами. Вид у него был утомленный: под впавшими глазами залегли преждевременные морщинки, на щеках горел лихорадочный румянец. Слабый здоровьем, Тирон переутомлялся, но Цицерону не приходило в голову дать ему отдых: он не мог обойтись без любимца и относился к нему, как к сыну.

 — Господин ищет вас троих, — сказал Тирон, оглядывая возбужденных друзей. — Сегодня вечером собираются у нас знаменитые мужи, и было бы ошибкою с вашей стороны не придти на пиршество.

— Было бы безрассудством отказаться от приглашение! — засмеялся Долабелла, наливая вино в кружку полногрудой простибулы. — А скажи, дорогой Тирон, будут ли там женщины?

— Ты шутишь! — вскричал Курион. — Какой пир без матрон?

Целий поднял голову.

— Не пойти ли нам лучше, Курион, к твоему любимому лено… к поставщику живого товара? Ха-ха-ха! Где будет веселее, в лупанаре или в доме консуляра?

Тирон вспыхнул.

— Если ты, благородный Целий, сравниваешь дом моего господина с лупанаром, то не лучше ли тебе вовсе не ходить на пиршество?

Целий вскочил.

— Что? Молчи, раб! Не тебе делать замечания римлянину!

Тирон побледнел.

— Прости, росл один, я не раб, — возразил он — Некогда я не был невольником своих страстей на потеху табернариев и простибул!

Это была дерзость. Друзья переглянулись. Целий, Курион и Долабелла одновременно подумали, как поступить с Тироном. Избить и выбросить за дверь? Облить вином? Или напоить силою? Нет, так поступать значило бы оскорбить Цицерона, и Долабелла, захохотав, захлопал в ладоши:

— Ты прав, Тирон, клянусь пупом Венеры! Мы приползем на пиршество даже на четвереньках, если ноги бессильны будут удержать наши жадные туловища! Что? Ты возмущен? Молчишь? Но разве Цицерон не принимал нас в таком виде?

— Пусть господин не забудет, — нахмурившись, вымолвил Тирон, — что на пиршестве будут Теренция и Туллия, и всякое непотребство вызовет отвращение матрон…

— Тирон, Тирон! — со смехом воскликнул Целий. — Ты непоправим, друг мой! Ты женоненавистник, ты не любишь вина, не любишь ничего, кроме литературы и повседневных обязанностей по отношению к своему господину! А не лучше ли сесть с нами, выпить вина, посадить на колени девочку и наслаждаться щедротами Венеры, Вакха и Аполлона, пока оградный Сон не коснется своими перстами твоих вежд?..

Тирон улыбнулся, покачал головой и молча вышел на улицу.


III


Расстояние от Рима до берегов Родана Цезарь проехал в неделю — он любил ездить быстро, почти не останавливаясь в пути. Лабнен и Мамурра, всадник из Формк«и, сопровождавшие его, сетовали на утомительный путь, скудное питание, неудобные повозки и верховых лошадей, которых нужно было часто менять.

Всю дорогу Лабиеи говорил о походах и сражениях, а Мамурра рассказывал случаи из жизни формийских матрон, сопоставляя свои любовные похождения с похождениями оставшихся в Риме коллег, и каждый раз у него находилось удачное по остроте сравнение женских тел, едкая насмешка над любовью и над ухищрениями матрон, обманывавших своих мужей. Цезарь слушал, посмеиваясь, писал эпистолы Крассу, Помпею, Клодию и Оппию: Крассу — о богатой Парфии и многочисленных сокровищах арсака; Помпею — о Цицероне, восхваляя его и советуя с ним помириться; Клодию — о плебеях и римской голи, которую требовал поднять не только в столице, но и в италийских муниципиях, а Оппию — о подкупе влиятельных магистратов, сенаторов и всадников.

Лабиен и Мамурра, удивляясь беспрерывной переписке Цезаря с друзьями (он пользовался шифром, заменяя четвертую букву алфавита первой по порядку), спрашивали, что может дать эпистола мужу, отправившемуся воевать, и неизменно слышали, краткийответ: «Полководец и политик должны знать, что делается в неприятельской стране и в республике». Однако Галлию он знал плохо, а население ее хуже, но, желая разбогатеть и прославиться, решил не отступать перед трудностями и подражать в ведении войны Лукуллу и Помпею.

— Ты будешь начальником конницы, — сказал он Лабиену, — а ты, Мамурра, начальником над военными мастеровыми — praefectus fabrorum, — повторил он, — и, надеюсь, оба справитесь со своими обязанностями.

Имея один легион в Нарбоннской Галлии и три под Аквилеей, Цезарь, получив сведения еще в Риме от Дивитиака, посла эдуев, о движении гельветов в Галлию, чтобы образовать галльскую империю, отказал им в переходе через Провинцию, а сам решил укрепиться в горах.

Ночью пришло известие, что гельветы, под предводительством старика Дивикона, проникли в область секванов и двинулись к реке Арару.

Задумавшись, Цезарь сидел в шатре, греясь у большого глиняного горшка с горящими угольями. С одной стороны, пугало нашествие гельветов, с другой — козни эдуев и владычество Ариовиста над галльскими племенами.

Вошел Лабиен и доложил, что разведчики вернулись с важными сведениями: борьба между эдуями не прекратилась, хотя Ариовист с германцами, вызванный на помощь арвернами и секванами, перешел через Рен, разбил эдуев и утвердился в Галлии; племена объединились в союз, чтобы освободиться от германцев, но Ариовист укротил мятежников железом (эдуи платят ему дань) и притесняет секванов. своих союзников.

Цезарь поднял голову.

— Угроза германского владычества?

Лабиен продолжал говорить об ожесточенной борьбе между богатыми и бедными во всех галльских республиках.

— Понимаю, — кивнул Цезарь, — эдуйская аристократия рассчитывает на нашу помощь, и Дивитиак, глава романофилов, не напрасно добивался в сенате…

— Божественный Юлий, ты введен в заблуждение; уже давно эдуйские популяры добились выступления гельветов против свебов, но романофилы кричали о гельветской опасности, распространяя ложные слухи…

Цезарь привстал.

— Разве гельветы не стремятся к владычеству над Галлией?

Лабиен рассмеялся и стал уверять, что Дивитиак обманул римский сенат, а его брат Думнориг, вождь популяров, мог бы помочь Цезарю, если бы тот вошел с ним в соглашение…

Цезарь молчал, обдумывая. Чью принять сторону — Дивитиака или Думнорига? Эдуев или гельветов? Или вступить в союз с Ариовистом против Галлии?

«Нет, с кимбрами и тевтонами, которых бил Марий, не может быть соглашения… Ариовист, усилившись, выгонит меня из Галлии… Я его знаю — это вождь гордый и каменнотвердый… Но кто сильнее, способнее и предприимчивее всех?»

Оставшись одни, Цезарь развернул свиток пергамента, на котором были нанесены галльские города н реки, и долго смотрел на области, занятые племенами.

«Скудные сведения! Разве у них два-три города? Две-три реки? Здесь Нарбониская Галлия, там Альпы… О, Цезарь, Цезарь, куда ты пошел, в какую сеть завлекла тебя Фортуна? И где выход из этого сложного клубка противоречий?»

Не спал всю ночь. А наутро твердое решение созрело в голове: «Только извилистыми тропами и потаенными путями идет муж к власти, богатству, славе и могуществу. Не Сципионам Эмилнанам с их честностью и сознанием долга быть первыми в Риме! Победит тот, кто отбросит всякую брезгливость и употребит все средства к достижению намеченной цели!»

Созвав военачальинков, он приказал Лабиену остаться для защиты Родана, а сам спешно выехал в Цизальпинскую Галлию, о намерением набрать в ней два легиона, вызвать три из Аквилея и двинуться через город Куларон к северному рубежу Провинции.

«Возле Лугдуна ко мне присоединится Лабиен со своим легионом, и я, во главе шести легионов и вспомогательных войск, поддержанных эдуйской конницей, двинусь по левому берегу Арара».

О своих намерениях он не сказал никому, точно опасался осуждения военачальников, но Лабиен, очевидно, что-то подозревал, потому что, когда Цезарь, сев на коня прощался с ним, спросил:

— Вождь, каковы твои намерения? Что задумал? Как должен я держать себя с Диаитиаком и Думноригом?

— Осторожно, Лабиен, осторожно.

И Цезарь поскакал, оставив друга в полном недоумении.


Преследование Цезарем гельветов озлобило галльские племена. Разбитый Дивиконом, римский полководец не отказался от мысли преследовать варваров, но, когда гельаеты стали просить мира, он с радостью согласился, приказав аллоброгам снабдить их хлебом, а эдуям — уступить им часть своих земель.

Насильственная политика Цезаря вызывала всеобщую ненависть. Даже римские военачальники не одобрили преследования гельветов, которые поддерживали популяра Думнорига. женатого на гелъветке, родственнице Оргеторига, вождя гельветских популяров. Разве Думнориг и Оргеториг не боролись за объединение галльских племен против Ариовиста? Но они не желали римского владычества, а Дивитиак, даже в Таллин, где положение было для всех ясно, продолжал кричать о гельветской опасности.

Цезарь вспомнил, что еще Метелл Целер склонялся к ангигельветской политике, и это было их общей ошибкою: Галлия ненавидела и презирала Цезаря и Дивитиака, популяры кричали об измене и продажности романофилов.

Желая восстановить утраченное положение. Цезарь распространил слухи, что Рим не посягает на целостность Галлии, а стремится освободить угнетенные племена из-под германского ярма.

Галлия поверила — и как было не верить, когда он созвал на совещание (concilium totius Galliae) представителей племен и обещал помощь?

Заняв Бесоитион, столицу сенванов, он назначил начальником конницы Публия Красса, сына триумвира, и, подавив бунт легионов, считавших вероломством войну с другом и союзником римского народа, выступил против конунга Ариовиста с одним X легионом.

— Я должен разбить германцев, — говорил Цезарь Публию Крассу накануне битвы с войсками Ариовиста, — и надеюсь, Публий, больше на тебя, чем на самого себя. Ты храбр и отчаянен. Да помогут тебе Марс и Беллона, которым ты воздвиг жертвенники в Бесонтионе!

После победы над Ариовистом Цезарь всю ночь писал эпистолы друзьям и на рассвете отправил гонцов в Рим.


«Гай Юлий Цезарь, полководец — Марку Лицинию Крассу, мужу консулярному и сенатору, — привет и добрые пожелания.

Благоприятно настроенная Фортуна способствует моим успехам. Вчера я разбил Ариовиста, конунга свебов. В начале битвы правое крыло, над которым я начальствовал, сломило ряды неприятеля, но левое, не выдержав натиска германцев, пришло в замешательство. Положение спас доблестный начальник конницы, твой сын Публий: он поспешил на помощь и способствовал общей победе. Хвала ему! Ариовист бежал за Рен. Впервые римские мечи отразились в зеленых волнах этой полноводной реки. Владычество Ариовиста над Галлией сломлено навсегда. Прощай».


А Помпею написал:

«Успехи мои велики, победы — громкогласны. Теперь Рим господствует над племенами, живущими между Нарбоинской провинцией, Гарумиой, верхним Реном и Секваной. Зная, что у галлов нет политического единства, а только единство веры, я обдумываю, чем привлечь на свою сторону друидов, под влиянием которых находятся Галлия и кельтская Британия. Соглядатаи доносят, что в руках друидов находятся школы и воспитание детей до юношеского возраста, что эти жрецы занимаются теологией и посвящают в ее тайны избранных; не гнушаются приносить человеческие жертвы, а судебная власть друидов и влияние на политику племен огромны.

Завтра отправляю легионы под начальствованием Лабиена в область секванов на зимние квартиры, а сам еду в Цизальпинскую Галлию.

Как живешь с моей дочерью? Довольны ли вы браком и не раскаивается ли Юлия в моем выборе? Буду рад и возблагодарю богов, если все у вас благополучно. Прощай».


IV


Рим радовался известиям из Галлии; победа над белгами, жившими между Реном, Секваной и Океаном, и над нервиями, одержанная с помощью Лабиена, продажа в рабство более пятидесяти тысяч адуатуков, — все это поразило Рим. Но когда Цезарь объявил римской провинцией всю Трансальпийскую Галлию и потребовал, чтобы сенат прислал децемвиров для принятия новой провинции и управления ею, — всеобщее ликование охватило столицу.

Посылая к Цезарю с поздравлением сенаторов, отцы государства возвестили народу о пятнадцатидневных благодарственных молебствиях богам, охраняющим Рим.

Цицерон сомневался, что Галлия завоевана, однако не предполагал, что обман Цезаря зашел так далеко. Только Красс, извещенный сыном, находившимся с одним легионом в Западной Галлии, знал больше всех. Он посмеивался над одураченными сенаторами, нобилями и всадниками, удивляясь в то же время наглости Цезаря, совершившего такой шаг, и ждал, чем кончится этот неслыханный обман. Он не сомневался, что объявление Галлии римской провинцией вызовет страшный мятеж свободолюбивых племен, и опасался за жизнь сына, которого горячо любил.

В этот день Красс получил от Цицерона пригласительную эпистолу на пиршество; уверенный, что там будет. Помпей, он решил отказаться под предлогом неотложных дел, не подозревая, что и Помпей поступит так же, — оба триумвира, несмотря на кажущийся мир, продолжали враждовать.

Цицерон вздохнул с облегчением: приличие было соблюдено, он позвал обоих мужей, и теперь радовался, что пир не будет омрачен напыщенностью. Помпея и заносчивостью Красса, что не придется заискивать перед ними и говорить любезности: он презирал их за то, что они не оградили его от издевок Клодия и не помешали отправить его, консуляра и оратора, в ссылку.

В таблинуме Цицерон беседовал с Тироном, который сидел за столом склонившись над свитком папируса.

— Здесь собраны, господин мой, все твои речи, а здесь, — он отложил свиток и взял два других, — начало «Об ораторе» и «О республике»… Скоро ли думаешь, господин, кончить эти сочинения?

— Не скоро, друг мой, — вздохнул Цицерон. — Когда я думаю, что мы живем во время произвола и насилий, мне становится грустно, и мысли не дают покоя…

— Господин, власть триумвиров не вечна. Клодий почти уже безвреден; противник его Милон…

— Милон?! — вскричал оратор. — Такой же наглец и ставленник Помпея, как Клодий — Красса и Цезаря.

— Это так. Но не уравновесят ли Клодий и Милон вражду триумвиров?.. — И, помолчав, прибавил: — Скажи, господин, верно ли, что голод в Риме усиливается?

— Не только усиливается, но достиг уже таких размеров, что необходима быстрая помощь. Боги одни ведают, чем все это кончится. Мне кажется, что для пресечения этого бедствия нужен муж, облеченный высшей властью и общим доверием. Как думаешь, есть ли у нас такой человек?

— Помпей?!

Цицерон молчал, точно не слышал возгласа вольноотпущенника. Вдруг встал, прошелся по таблинуму и, остановившись перед Тироном, сказал:

— Узнай, все ли готово к пиршеству. Думаю, хозяин этого дома благородный Нигидий Фигул не разгневается на меня за своеволие, допускаемое у него.

Тирон улыбнулся.

— Не беспокойся, господин мой! Хозяин любезен: зная о сожжении домов твоих плебсом, он предоставил свой дом, кроме верхнего помещения, в котором работает, в твое распоряжение. Сегодня он сказал благородной матроне, твоей супруге, что она может черпать из его кладовых нужное продовольствие, а из погреба — вина.

— Нигидий Фигул — лучший друг. Пусть воздадут ему бессмертные за все добро, которое он сделал мне!

Вышел из таблинума и, поднявшись по узенькой лестнице наверх, проник в помещение, напоминавшее атриум, с большим комплювием, через который проникал свет. Среди столов, загроможденных пергаментами и папирусами с римскими и греческими письменами, и амфор, наполненных жидкостями и травами, стоял высокий длиннобородый муж в одной тунике. В руке он держал этрусское зеркало, которое наводил на солнце, стараясь, чтобы лучи попадали в воду сосуда, стоявшего на невысоком треножнике.

— Привет тебе, дорогой Публий, — сказал Цицерон, с любопытством поглядывая на чашу и зеркало.

— Привет и тебе, Марк! — ответил Нигидий Фигул, продолжая одной рукой держать зеркало, а другой сыпать в сосуд серый порошок, который захватывал металлическим совком из вазы. — Отречение, отречение, отречение, — зашептал он, — умилостивление божества, жизнь и смерть — формы вечно сущего, неизменного…

— Что ты говоришь, Публий?

Нигидий Фигул искоса взглянул на Цицерона.

— Когда я думаю, что человечество мечется, воюет, грызется, богатеет и нищенствует, я смеюсь над ним! Ибо жизнь — это греза бессмертной души, ее сон, а смерть — настоящая жизнь, или пробуждение; поэтому земля, которая снится душе, не существует вовсе, а душа, приняв телесную оболочку, проходит через очистительное испытание… Единый бог…

— Бог? Какой бог? — вскричал Цицерон. — Неужели это правда, что ты уверовал в единого бога иудеев и отрекся от наших богов?

Фигул помолчал. Потом тихо вымолвил, как бы с сожалением:

— В твоем голосе послышалась насмешка. Я знаю, ты подумал: «Верит в бога варваров!» Но ты забыл, дорогой Марк, что о единстве божества учил также премудрый Сократ…

Он взял Цицерона под руку и подвел к столу. На разостланном куске пергамента были крупно начертаны греческие числа.

— Видишь? Это десятерица мудрейшего из мудрейших! Пользуясь ею, я проникну в потусторонний мир, вызову души Сократа, Платона и самого Пифагора! Я узнаю от них будущее, которое они прочтут не в книгах Фортуны, как мыслят многие, а которое увидят приближающимся к. земле, подобно тому, как местность бежит навстречу скачущему во весь опор всаднику. Все предопределено: и существование государств, и войны, и рождения великих полководцев, тиранов, писателей, и забвение многих, и возвеличение иных после смерти!

— Всё повторяется? — шепнул Цицерон. 

— Всё. Мы жили сотни раз и будем жить…

— Зачем?

— Чтобы совершенствоваться. И когда душа станет равной божеству, она окунется в Хаос, чтобы омыться в нем, ибо представление о земле исчезнет, воспоминания изгладятся и начнется новая жизнь в воспоминании вечно движущегося Космоса…

— Не понимаю, — сказал Цицерон. — Учение Пифагора о вечном круговороте не есть ли красивый софизм, придуманный философом, который, очевидно, боялся смерти? Страшась бесследного исчезновения, он впал в теорию[79] пентаграммы, создал тетрактиду, давшую десятерицу, и построил учение, как некий могущественный царь — великолепный город…

 — Вот сосуд с водою, — перебил его Нигидий Фигул, — я направляю лучи солнца, чтобы освятить ее, и, когда вода, очищенная светом, станет прозрачной в себе, я позову непорочных детей, усыплю их блеском этого зеркала и буду беседовать с душами мудрецов. Хочешь присутствовать при этом таинстве?

— Нет, — отказался Цицерон. — Сегодня, как тебе известно, у меня пир, и, если ты, ученейший муж, соблаговолишь почтить нас своим присутствием, мы будем счастливы и возблагодарим богов за их милость!

— Пока соберутся гости, я успею совершить таинство, а потом буду рад провести несколько часов в обществе твоих друзей…


На пиршестве Цицерон старался быть веселым, но это плохо ему удавалось. Всё его раздражало: и Теренция, одевавшаяся не по возрасту, и её грубые остроты, и умный разговор Аттика с Туллией, любимой дочерью, которая утверждала, что родина Гомера — Смирна, а не какой-либо иной город, доказывая свою правоту ссылкой на ионическую речь в поэмах великого певца и полузабытые свидетельства ученых греков. Но всё это были только придирки, главной же причиной раздражения являлись безвыходность, в которой он очутился после возвращения из изгнания, и необходимость, вопреки убеждениям, поддерживать триумвиров.

«Пойти на службу к врагам, которые меня предали в руки Клодия? Поддерживать их, заискивать перед ними и унижаться? О боги, до чего я дожил?! Прав Варрон, величая их трехглавым чудовищем, а я должен смириться перед ними, иначе они меня уничтожат или вновь отправят в изгнание!»

Мысль о скитаниях на чужбине была невыносима. В Фессалонике он чуть не сошел с ума, лишенный возможности заниматься политикой, выступать перед толпой на форуме, разлученный с близкими и друзьями. Общественная деятельность на пользу отечества была Архимедовым рычагом, приводившим в движение всю его жизнь, и, если рычаг не работал, жизнь останавливалась, увядала, чтобы, захирев, отмереть.

Но теперь общественная деятельность вновь открывалась перед ним: он был знаменит, как во время заговора Катилины (сам Помпей Великий заискивал перед ним), и знал, что нельзя не покривить душой, иначе месть триумвиров повергнет его в беды.

— Почему не поехал я в Галлию легатом при Цезаре? — мучительно шептал он, потирая переносицу, что служило признаком раздражения. — Там бы я жил спокойно, отличился, и не страшны были бы мне триумвиры… Но ведь Цезарь — триумвир! Везде они! Всюду их тяжелая могущественная лапа!

Примирение Помпея с аристократией, вызванное стремлением устранить Клодия от снабжения продовольствием Рима, а затем рост влияния триумвира на государственные дела испугали Цицерона. Нужно было выбирать между двумя сословиями, и он не колебался; решил скрепя сердце добиваться в сенате закона, который предоставил бы Помпею сроком на пять лет высший надзор за гаванями и рынками республики.

— Помпей будет заботиться о снабжении Рима хлебом, Клодий не посмеет ему мешать, — говорил Цицерон друзьям, — и голод в государстве прекратится. Все-таки лучше надменный Помпей, чем наглый Клодий!..

Аттик пожал плечами.

— Клодий распространяет слухи, что голод был искусственно создан Помпеем, который стремится к царской власти. Клодий угрожает выставить свою кандидатуру в эдилы и кричит на форуме, что не допустит, чтобы сенат вознаградил тебя за разрушенные дома и виллы.

Цицерон побледнел.

— Но разве у нас нет Милона? — сказал он. Конечно, есть. Милон женат на Фавсте, дочери Суллы, и он со всем и головореза ми сильнее Клодия, однако многие сенаторы готовы поддерживать не Милона, а Клодия, чтобы ослабить могущество триумвиров.

— Верно, Клодий откололся от триумвиров, — согласился Цицерон, опустив голову, но тотчас же поднял ее: — Да будет проклята борьба за власть! — воскликнул он сдавленным голосом. — Пусть боги тяжко покарают мужей, злоумышляющих против отечества!


V


Поддержанный Цицероном, Помпей получил надзор за хлебной продажей в республике и проконсульскую власть: в его распоряжение перешли государственная казна, войска и корабли; пятнадцать легатов были выделены ему в помощь.

Помпей деятельно принялся за обеспечение Рима продовольствием. Корабли подвозили хлеб со всех концов земли, и голод прекратился. Но Красс, ненавидевший Помпея, злоумышлял против него. Узнав, что во дворце Помпея остановился изгнанный из Египта восставшим народом царь Птолемей Авлет и что Помпей хлопочет о восстановлении его на престоле, Красс стал тайно работать против триумвира. Сначала он распространил слухи, что сто александрийских послов, отправившихся в Рим с целью обвинения Птолемея, убиты в дороге сикариями Помпея, а затем, добиваясь назначения в Египет, поручил Клодию возобновить нападки на него.

В следующем году борьба возобновилась. Клодий привлек к суду Мнлоиа, обвиняя его в насилиях, и, когда поднялся Помпей, чтобы защитить своего сторонника, выступил Сальвий. Свист, крики, вопли, площадная брань не давали Помпею вымолвить ни слова.

Клодий поднял руку.

— Тише, квириты! — возгласил он. — Прежде, чем начнет Помпей Великий защищать грязного разбойника Милона, я хочу спросить: кто морит вас, квириты, голодом?

— Помпей, Помпей! — закричала толпа.

— Кто стремится отправиться в Египет?

— Помпей, Помпей!

— Кого следует послать?

— Красса, Красса!

— Горе тебе, Клодий! — вскричал Помпей, — Боги видят твою подлую работу, видят твою лживость, продажность и пусть воздадут тебе по заслугам!..

Клодий захохотал.

— Что мне твои боги, Помпей? Вот римский бог, — указал он на плебс, загромождавший форум, — и ему одному я служу! А вы, триумвиры, кто вы? Популяры? Не верю. Ты, Помпей, не первый раз перебегаешь к нобилям, а разбойник Милой найдет себе смерть где-нибудь на помойке рядом с вонючей падалью!

— Ха-ха-ха! Го-го-го! — гремел форум вслед взбешенному Помпею, который быстро удалялся, едва владея собою.

Триумвир вошел во дворец, оставив ликторов при входе, отстранил Юлию, бросившуюся ему навстречу, и заперся в таблинуме.

На душе было тяжело.

«Тогда… возвращаясь из Азии… я распустил легионы… А ведь мог бы стать единодержавным правителем Рима… Не решился… Хотелось спокойной жизни, домашнего уюта, семейной тишины…»

Стукнул кулаком по столу и выбежал на улицу.

— Пусть он враг, — шептал он, следуя за ликторами, — а всё же триумвир!

Красс, взбешенный нерадивостью скриба, не сумевшего взыскать с должника деньги, драл его за уши и бил по щекам, когда Помпей появился на пороге.

— А, это ты, Великий! — сказал Красс, отпуская раба, из глаз которого катились слезы. — Взгляни на этого бездельника, который разоряет меня! Он не учел синграфы, и я потерял пятьсот динариев! Я поступил с ним слишком человечно, а ведь следовало бы дать пятьдесят ударов!

— Что для тебя эти деньги? — презрительно пожал плечами Помпей. — Неужели Крез будет себе портить кровь из-за нескольких динариев?..

— Нескольких! — возмутился Красс. — Ты, видно, не расслышал, дражайший! Я сказал: пятьсот!

— Не время тратить время на это. Нам предстоит заняться более важными делами. Отпусти скрибов, прошу тебя.

Когда они остались одни, Помпей спросил:

— Давно получал известия от Цезаря? Что он делает? Где находится?

— А разве он перестал тебе писать?

— Нет, — смутился Помпей, — «о я не ответил на его последнюю эпистолу, и ои, очевидно, обиделся.

Красс усмехнулся.

Цезарь находится в Равенне. он часто разъезжает по Цизальпинской Галлии, чтобы творить суд, созывать знать на собрания, разбирать жалобы… Он заказывает италийским купцам оружие лошадей и одежды, — подняв толстый указательный палец, тихо сказал он, — вербует воинов, переписывается с римскими друзьями при помощи тайного алфавита, следит за событиями в республике, принимает почитателей и просителей, приезжающих ив Рима…

— А известно тебе, Марк Дициний, что аристократия злоумышляет против нас? Она ненавидит Клодия и поддерживает его…

— Знаю больше. Сенаторы во главе с Цицероном обсуждают, как отменить аграрный закон Цезаря. И я ждал Помпея Великого, чтобы он предложил первый, что делать.

— Мой совет — ехать к Цезарю… предупредить его…

— Ты прав. Обсуждение аграрного закона назначено, по предложению Цицерона, в майские иды, и, если мы не оглушим сенат сильным ударом, триумвират будет ниспровергнут. Не отправишься ли со мною?

— Нет, я должен ехать за хлебом в Сардинию и Африку.

Красс лукаво прищурился.

— Как относятся к Цезарю популяры? Помпей вспыхнул, поняв косвенную насмешку.

— Не знаю, — с раздражением ответил он.

— Гм… жаль… говорят, ты заигрываешь с нобилями?

— А ты?..

Красс притворно поник головою.

— Увы, — вздохнул он, — я не политик. Меня беспокоит Эврисак, этот римский булочник из вольноотпущенников, который, сумев скупить поставки муки для государства, безбожно нажился! Он стал чересчур богатым, его называют негоциатором, и я боюсь, как бы он не скупил partes…

Но Помпея раздражала жадность Красса, и он перебил его, заговорив о большом театре, который строил при помощи греческих архитекторов.

— Это первый каменный театр, — гордо сказал он, и римский народ, без сомнения…

— Плебс тешится в деревянных театрах, — воскликнул Красс, — и выступающие гладиаторы, плясуны и мимы радуют его жадный взор не меньше, чем бои львов, тигров, пантер, слонов и обезьян… Помнишь эдильские игры Скавра? Он украсил свой деревянный театр тремя тысячами статуй, великолепными картинами из Сикиона и мраморными колоннами; восемьдесят тысяч человек могли созерцать разнообразные зрелища…

Помпей встал.

— Завтра, с помощью богов, я надеюсь отплыть в Сардинию. А ты?

— Прежде чем ты проснешься, я буду уже далеко от Рима.

Они обнялись и поцеловались, но сердце каждого горело ненавистью друг к другу.


VI


Отойдя от политики, Лукулл стал распространять в Италии греко-восточную культуру и жить с утонченной роскошью азийского царька, для которого все дозволено и каждое желание которого — закон для подчиненных. Золота и драгоценностей было так много, что, приезжая на купленный им остров Нисиду, где возвышалась на крутой горе в зелени садов богатейшая вилла, с мраморными портиками, просторными библиотеками, украшенными редкостными произведениями искусства, термами и триклиниями, он запирался в таблинуме и, отомкнув окованный железом сундук, погружал в него старческие руки: золотые и серебряные монеты, звеня и прыгая, сыпались из пригоршней, и звон вызывал улыбку на румяном морщинистом лице. Золотые кубки, унизанные драгоценными камнями, различные геммы и безделушки, дорогие вещицы, скупленные на Востоке, — все это хранилось в дубовых и кипарисовых ларцах, украшенных подвигами величайших героев и полководцев. Посещая Байи, где у него была вилла, и Тускулум, где высились дворцы, построенные греческими архитекторами и украшенные знаменитыми художниками, Лукулл принимал друзей, ученых, эллинских гистрионов и устраивал великолепные пиры, где лучшие римские повара состязались в искусстве приготовления изысканнейших блюд.

Слава о его обедах гремела по всей Италии, и число приглашенных достигало нередка тысячи» человек. Многих гостей амфитрион не знал вовсе (их приводили с собой друзья). Воэлегаяза столом с ученейшими мужами и наслаждаясь едой, винами, плясками дев, непристойными телодвижениями мимов, звуками лир и кифар, он поглядывал на десятки незнакомых лиц, беседуя о жизни и смерти, о божестве и власти.

Однажды в Байях, в день его рождения, собралось со всех концов Италии и Греции около двух тысяч гостей, не считая ветеранов с семьями, прибывших из окрестностей, чтобы поздравить «великого сподвижника божественного диктатора».

К пиршеству готовились за месяц — в провинции были посланы гонцы с приказанием закупить у купцов и торговцев редкостную птицу, плоды, овощи, вина.

— Не жалеть денег, — распорядился Лукулл и приказал Герону выдать на покупки триста талантов.

— Господин прикажет предъявить счета?

— Непременно. Я желаю знать, что куплено и в каком количестве.

В назначенный день гости собирались в триклиниях — золотом, серебряном, жемчужном, аметистовом и смарагдовом. Ложа, покрытые азийскими коврами, с золочеными ножками, блестели на причудливых орнаментах мозаики. У колонн стояли статуи богов и героев, а потолок, расписанный вакхическими и любовными сценами, сверкал белизной, на которой выделялись выпуклости розоватых тел. А в комплювий виднелось голубое небо, и косые лучи заходящего солнца золотили стену с изображением Платона, окруженного учениками.

В ожидании обеда гости прохаживались, беседуя.

Когда они заняли места за столами, Лукулл обошел некоторых, приветливо улыбаясь: к одним он обращался с ласковым словом, к другим — с веселой шуткой, к третьим — с остроумным замечанием; иных спрашивал о делах, о семейной жизни, благополучии дочерей, выданных замуж, и сыновей, собиравшихся жениться.

Подойдя к столу, за которым возлежали Базилл, Хризогон, Арсиноя, Марк Эмилий Скавр с женой, Фавст Сулла, его сестра Фавста, Валерия и молодая Постумия, Лукулл сказал:

— Рад видеть у себя родных и друзей божественного императора! Воспоминание о железном Риме времен Суллы наполняет мое сердце гордостью, что я верно служил всемогущему диктатору, а сравнение прежнего Рина с теперешним вызывает во мне горесть и тревогу за будущее отечества! Помнишь, Базилл, громкие победы? Помнишь, Хризогон, почести и благодеянии, которыми осыпал тебя император? А ты, Арсиноя, конечно, не забыла, каким добрым опекуном был для тебя наш вождь и отец! Он выдал тебя замуж, наградил богатым приданым, а ведь прежде ты принуждена была плясать на про-7янутом канате, чтобы заработать себе на хлеб…

Арсиноя привстала и, схватив руку Лукулла, прижалась к ней губами.

— Господин мой, годы бедности были для меня самыми счастливыми. Я часто видела его и любила первой девичьей любовью, — страстно, до умопомрачения… Увы! Это было давно…

Хризогон спокойно улыбнулся.

— Император повелел ей выйти за меня замуж, — сказал он, не обращая внимания на побледневшую Валерию и вспыхнувшую Постумию. — И, если он первый обратил на нее внимание, следовательно, она хороша… Ведь император был так разборчив в красоте девушек…

Но Лукулл уже не слушал его: он повернулся к родным Суллы:

— А вы, Валерия, Постумия, Фавст и Фавста? Как помогают вам боги в жизненных делах? Чем почтена вами память императора?

— В его вилле я построила маленький храм Славы, — шепнула Валерия, и глаза ее затуманились: не могла забыть мужа, хотя после смерти его прошло много лет.

— А я, — подхватил Фавст Сулла, — буду служить его сподвижнику Помпею Великому…

Лицо Лукулла омрачилось. Молчал, не желая порицать сына императора, и думал: «Как мельчает род Суллы! Дети великих отцов всегда бывают ничтожеством… Вот Фавста… и пасынок императора Марк Эмилий Скавр… Чем Помпей прельстил Фавста? Дочерью? И за кого выйдет рыжеволосая Постумия?..»

Вздохнул и отвернувшись от них, медленно подошел ч столу, за которым возлежали Цицерон, Теренция, Туллия, Аттик, Квинт, брат Цицерона, с Помпонией, Публий Нигидий Фигул, Катон и Марк Брут.

— Великий оратор и муж древней доблести, — обратился он к Цицерону и Катону, — столпы дорогого отечества, и я рад, что за этим столом возлегают мудрость, добродетель и, — повернулся он к Фигулу, — философия. Скажи, благородный Публий Нигидий, верно ли будто ты предсказал большие несчастья нашей родине?

— Будущее скрыто во тьме, и Фортуна не любит, чтоб приподнимали повязку с ее глаз… Но звезды, бегущие по начертанным путям, принимают в определенные дни и часы угрожающие положения… Больше я ничего не знаю.

— Разве эти угрожающие положения обращены против Рима?..

Фигул взглянул на него:

— Не спрашивай, друг, я еще сам не знаю предначертанного, клянусь тетрактидой! Халдеи говорят: «Когда облако застилает сердце созвездия Большого Льва, сердце страны подвержено печали, и звезда царя или верховной власти тускнеет». Это начало наблюдений. И, когда я их кончу, позволь мне сдернуть перед тобой завесу с будущего…

Лукулл кивнул и поспешил занять место за столом (заиграли флейты, возвещавшие начало пира), где уже возлежали: Мурена, Парфений, Марцелл с женой, Лукреций Кар, Катулл, Корнелий Непот и Цереллия, женщина-философ, дружившая с Цицероном.

Рабы разносили яства на золотых и серебряных блюдах. Лукулл собирался обратиться с вопросом к Мурене, но голос Антония, занимавшего ложе неподалеку от амфитриона, нарушил наступившее молчание:

— Скажи, атриенсис, порадует ли нас господин изящными плясуньями, игрой мимов и дурачествами шутов? Говоришь, гости ни в чем не испытают недостатка? Слышите, Курной, Целий и Долабелла? А ты, Селлюций Крисп, напрасно заглядываешься на тещу, жену и дочь Бибула!

Это был намек на Марцию, жену Катона, дочь которого Порция была замужем за Бибулом; из двух дочерей она взяла с собой на пиршество старшую — двенадцатилетнюю, которая считалась уже невестою.

Восклицание Антония задело консулярного мужа. Бибул привстал, чтобы проучить семнадцатилетнего мальчишку, но Лукулл, точно не замечая его намерения, заговорил с ним:

— Обрати внимание, дорогой мой, на этого жареного павлина. Квинт Гортензий Гортал наш знаменитый оратор, первый оценил породу этой птицы и — слава богам! — нашел в тебе достойного последователя!

Все засмеялись.

Бибул, превозносивший павлинье мясо, с жадностью схватил жирный кусок и, пачкая усы и бороду, принялся обгладывать кость, громко чавкая. Но, вспомнив о своем обидчике, сердито взглянул на Лукулла.

— Благодарность любимцу богов, нашему амфитриону, — вымолвил он с набитым мясом ртом, — и порицание за его хитрость. Почему ты, благородный друг, отвратил мой гнев от этого неоперившегося птенца? — указал он на Антония.

Задев локтем золотое блюдо с ломтями хлеба, он уронил его на пол. Звон золота, ударившегося о мозаику, заставил веек встрепенуться.

Раб бросился подымать блюдо, но Лукулл остановил его небрежным жестом.

— Эй, атриенсис! — крикнул он. — Прикажи вымести это блюдо вместе с хлебом н павлиньими костями!

Ошеломленные гости переглядывались.

— Как, золотое блюдо? — шептали они. — Вымести золотое блюдо, как сор? Поистине Лукулл богаче самого Креза!

Заиграли кифары, флейты и систры. Сквозь нараставшие звуки прорвались веселые слова песни Алкея:


Смачивай легкие вином,
Ведь созвездие делает поворот.

Лукулл улыбался, прислушиваясь к беседе Цереллии с Корнелием Нипотом и Лукрецием Каром.

— Разве не видишь, благородный Корнелий, новшеств, которые вторгаются в нашу жизнь, выворачивая ее наизнанку? — говорила Цереллия, полнотелая матрона с горячими глазами. — Взгляни на крупных и средних землевладельцев: одни — патриции, другие — всадники и плебеи, но выше стоит и большим уважением пользуется не тот, кто знатен, а тот, кто богаче. Старые аристократы смешиваются с всадниками. Они живут в городах, пируя и развратничая, а их виллами управляют колоны и рабы. Жены разоряют мужей, ищут любовников, которые дарили бы им драгоценности и красивых невольников. Вольноотпущенники и восточные бродяги могут теперь найти работу в колонии, муниципии или в городе с киклопическими стенами, а ведь раньше они не смели приблизиться к городу и просить гостеприимства. Промышленность развивается: в Верцеллах, Медиолане, Мутине и Аримине вырабатывают керамические изделия, лампы и амфоры, в Падуе и Верроне — ковры и одеяла, а в Парме беднота занимается тканьем на дому, получая прекрасную шерсть от собственников стад. Фавенция — область льна, Генуя — рынок дерева, кож и меди, доставляемых лигурами, в Аретии выделываются греческими рабами лампы и вазы из красной глины, а из рудников Ильвы доставляется в Путеолы железо, из которого куются мечи, шлемы и гвозди. Неаполь славится приготовлением различных благовоний и духов, Анкона — пурпурных красок. Но дух Катилины бредит по Италии…

— Во всем ты права, благородная Цереллия, — кивнул Лукулл, — кроме запугивания нас Катилиною… Как-то проезжая в Байи, я изумился, увидев толпы красильщиков, сукновалов, ткачей, валяльщиков, портных, башмачников, носильщиков и извозчиков. Они, очевидно, шли на работу. Но удивительнее всего то, что эти люди находят работу и живут неплохо.

— Находят работу? Живут неплохо? — вскричала Цереллия. — А знаешь, что они ненавидят оптиматов?

— Ты умолчал, что каждая твоя поездка вызывала огромные расходы! — воскликнул Корнелий Непот. — Разве за твоей повозкой не шли сотни ремесленников, которых ты нанимал для нужд облагодетельствованных тобою бедняков, хотя у тебя были свои ремесленники-рабы? Ты, благодетель; давал работу посторонним…

— Нет, — усмехнулся Лукулл, — не для работы набирал я их, а для учения: они должны были изучить восточное искусство и распространить его по всей Италии.

— Да, народилось новое поколение, союзные города стали муниципиями и имеют свой сенат, избранный из декурионов, и своих магистратов…

— А ты не замечаешь, благородная Цереллия, — спросил Лукулл, — что различие сословий сглаживается? Цезарь первый начал набирать в свои легионы сыновей из знатных фамилий и бедняков из муниципий. Подумайте, он взял с собой Мамурру, этого хитрого Мамурру!

— Мамурра был некогда негоциатором, — заметил Катулл, — говорят, он содержал, по примеру вольноотпущенников, две-три школы и не делал различия между детьми плебеев и сыновьями сенаторов, всадников и центурионов… Он много возомнил о себе и был в связи с дочерью сенатора…

— Однако он сумел обворожить Цезаря, — сказал Лукулл.

— Но чем, чем? — вскричал Корнелий Непот. — Мамурру я видел. Толстый, мясистый боров с заплывшими жиром глазами и свиным носом…

— Нет, ты ошибся, — возразила Цереллия, — глазки у него черные, быстрые, а нос вовсе не похож на свиной…

Лукулл подозрительно оглядел собеседников: не намекал ли историограф на внешность Суллы? Ведь нижняя часть лица диктатора несколько напоминала лицо Мамурры.

Резко оборвал разговор, указав на нагих девушек, которые приближались с легкой пляской к столу, позвякивая золотыми и серебряными браслетами на руках и ногах. Впереди была гибкая гречанка, любимица амфитриона.

Катулл не сводил с нее жадных глаз, и Лукулл, шутливо ударил его по руке, засмеялся:

— «Глазами насилует то, что не должно видеть».

Катулл смутился. Гречанка приблизилась и, прежде чем он мог опомниться, выдернула из черных волос розу и бросила ему на колени.

Лукулл быстро переглянулся с нею, но Цереллия перехватила его взгляд, в котором сверкнул насмешливый огонек: «Зачем издеваться над поэтом? Правда, Лукулл ненавидит Клодию, но влюбленный Катулл достоин снисхождения… Поэт не должен влюбиться в эту девушку, — достаточно с него одной Лесбии, которая отравила ему жизнь».

Повернувшись к Лукуллу, Цереллия шепнула:

— Пощади его и не смейся.

Но он, устремив взгляд на плясуний, сказал, точно не слышал ее слов:

— Разве не знаешь, что тело — источник жизни?


VII


После обеда началась шумная пирушка. Триклиннумы гудели оживленными голосами гостей, потом их заглушили звонкие звуки флейт, кифар, систров; начались пляски. И опять во главе девушек выступала стройноногая гречанка, И опять она бросала цветы Катуллу.

Поэт был грустен после разрыва с Клодией.

Лукулл со смехом" протянул ему фиал:

— Выпьем за любовь! Ты, я вижу, воспылал страстью к »той гречанке.

Катулл молчал.

— Хочешь, я подарю тебе ее?

— Благодарю тебя, консуляр и великий полководец! Она прекрасна, но я боюсь женщин. Одна испепелила мою душу, а сердце догорает, как фитиль в лампе.

— Она умеет любить…

— Благодарю тебя. Но кто умеет любить лучше Клодий?

Лукулл нахмурился.

«Дочери Аппия Клавдия обожествляют фаллус под личиною Приапа, — подумал он, злобно скривив губы при воспоминании о развратной жене, — а мне осталось утешаться с десятками юных невольниц! Но хвала Венере! Я сумел взять всё от жизни — не меньше, чем мой господин Люций Корнелий Сулла».

— Как думаешь. Публий Нигидий, — Обратился он к Фигулу, — может ли из нашего молодого поколения, которое бесстыдно, нечестно, сладострастно, легкомысленно, нагло и бездушно, выдвинуться хотя бы один значительный муж? Вот Марк Антоиий, внук великого оратора и сын претора, вот Гай Скрибоний Курион, сын консуляра, вот Марк Целий, сын путеолского менялы, а вот и Гай Саллюстий Крисп, сын богача из Амитерна. Чего они стоят? Антония и Курнона называют мужем и женой, Целия, некогда катилинианца и любовника Клодии, — соучастником умерщвления александрийских послов, а о Саллюстий говорят, что он разорился из-за женщин. Это — римская молодежь!

— Несомненно, от этой молодежи многого не следует ожидать, но боги желают, чтобы были исключения…

— Ты говоришь…

— Даровитейший из них — это Антоний, и если он сумеет обуздать свои страсти…

Подошел вольноотпущенник и подал Лукуллу эпистолу.

Сломав печать, амфитрион извинился и начал питать. И вдруг обратился к гостям:

— Персидский маг Митробарзан пишет мне в ответ на мою эпистолу о цели человеческой жизни, о загробном существовании, о метампсихозе и о будущих жизнях. Слушайте.

И он прочитал письмо на греческом языке, малопонятное, сплошь пересыпанное темными рассуждениями и ссылками на Зендавесту. Имя Заратуштры чередовалось с именами Пифагора, Сократа, Платона и Аристотеля, а слово «перипатетики» повторялось три раза, что, несомненно, имело свой сокровенный смысл.

— Объясни, Публий Нигидий, как разрешил маг твой вопрос? — спросил Лукулл.

— Ты хочешь знать, в чем цель нашей жизни? В совершенствовании, — ответил философ. — Каждая жизнь-это ступень той таинственной лестницы, которая ведет к завершению круга вечного возвращения в мир, но так как круг бесконечен, то и бесконечна жизнь, прерываемая восхождением на ступень; тогда начинается как бы краткий отдых, т. е. смерть, а на самом деле восхождение продолжается, ибо душа переходит в новое тело, чтобы вдохнуть в него жизнь, и так до бесконечности. Видишь эти звезды? — указал он на серебряные крупинки, сверкавшие на черном пологе неба. — Завершив первый круг очищения, души переносятся в Космос и попадают в новые миры, ибо Душа Космоса — это частицы бесчисленных душ. Достигнув же совершенства, души перелетают вновь на нашу Землю и, воплощаясь, дают жизнь, полную величия, подвигов, добродетели и мудрости: так соприкасаемся мы в жизни с величайшими философами, подобными Заратуштре и Платону, с героями, подобными Александру Македонскому, Сулле и Аннибалу, с мужами, подобными Сципионам… Теперь понятна тебе цель жизни? На примерах величайших мужей мы учимся храбрости, добродетели и мудрости, а восприняв их высшие душевные качества, приближаемся к совершенству, чтобы стать со временем такими же, как они…

Лукулл вздохнул.

— Откуда ты знаешь, что это так? — спросил он, опустив голову.

— Всё предначертано, как движение миров, смена времен года, всё повторяется и вечно будет повторяться. Незыблемый закон дан мирам, и всё подвластно ему. Что такое загробное существование при бессмертии души? Германцы верят, что души воинов, погибших в боях, уносятся валькириями к престолу Одина, но такое верование похоже на сказку. Зачем душе непонятная жизнь среди дев-щитоносиц? А для чего богу — Душе Космоса — заниматься мелкими людскими делами и взвешивать грехи на весах? Нет, бог — Душа Космоса — не думает, ибо всё обдумал натуралистический Фатум до основания миров, и не так обдумал, как привыкли обдумывать мы, а сообразно численным величинам, на которых зиждется движение, и по тому тетрактида есть альфа и омега жизни. Возьми десятерицу — там тетрактида,возьми тетрактиду — там десятерица. А не является ли пентаграмма усеченным кругом, таинственным для непосвященных, кажущимся измышлением безумных?.. Отсюда берет начало учение о метампсихозе. Переселение душ совершается по законам, имеющим много стадий. Так возникают сотни жизней, сменяемых смертями, и из смертей нарождаются новые жизни, красивые и безобразные, счастливые и несчастные, живые и мертвые.

— Что такое мертвая жизнь? — спросила Цереллия. — И какую цену имеет она в мире? Не есть ли это комок земли или песчинка?

— А разве в комке земли или песчинке нет жизни? Эта незримая жизнь называется мертвой жизнью, и к ней надобно отнести жизнь рабов, животных, птиц и насекомых.

Лукулл грузно поднялся из-за стола и молча прошел в библиотеку. Сотни свитков замелькали перед глазами, и вдруг он увидел раба-библиотекаря, который поднялся ему навстречу и услужливо склонил голову.

Потребовал сочинения Платона, но не читал их, хотя глаза были устремлены на пергамент. Думал о письме персидского мага и рассуждениях Фигула.

«Жизнь… — думал он. — Неужели я возращусь и буду жить бесконечно? Но как? Может быть, буду мучиться бедняком, нищим, рабом?.. Без хлеба, голодный или избиваемый господином, я буду страдать, проклиная богов, и погибну, чтобы переродиться в лошадь, свинью или червяка? Вот я богат, а чем стану? И буду ли сожалеть о былом богатстве? Всё это забудется, точно не бывало вовсе… Поэтому нужно наслаждаться жизнью, не думая о смерти».

Лукулл стремился к общественной жизни, к магистратурам, а триумвиры угрожали расправой, доведением до нищеты. И он занялся философией, чтобы убить пустоту жизни. Лежал ли в объятиях невольницы, обедал ли один или с друзьями, прогуливался ли в саду, читал ли папирус или пергамент, — всюду стояла мысль. Она преследовала, не давала покоя. он стал заговариваться, не спал по ночам и.к утонченным ласкам любимой гречанки был равнодушен.

Календы сменялись идами, иды — календами: он впадал в детство — ничего не понимал, забывал о еде, прогулке и сне, и гречанка поняла, что господин не в своем уме: ему была нужна не любовница, а нянька.

И в самом деле: он заставлял рабов чертить пентаграммы, превращать тетрактиду в десятерицу и сосредоточенно думал, почему пентаграмма является символом круговорота и метемпсихоза, а тетрактида — символом жизненной энергии на Земле. А иногда говорил, что мог бы заседать в сенате и решать государственные дела. Тогда овладевало им бешенство, и он проклинал триумвиров, величая их носителями насилия и произвола.

Однажды он не узнал пришедших к нему друзей, а Публия Нигидия Фигула велел рабам выгнать. Все поняли, что старик сошел с ума.


VIII


Получив известие, что новый кандидат в консулы угрожает, придя к власти, отнять у него войска, Цезарь, торопился увидеться с триумвирами и назначил им свидание в Лукке, где расположился на зимние квартиры.

Перед его домом теснились лектики двухсот сенаторов, всадников, матрон и знатных плебеев, надеявшихся получить золото для уплаты долгов и покупки должностей, молодые люди, добивавшиеся магистратур и вступления в легионы в качестве легатов, трибунов и квесторов, попрошайки-аристократы, разорившиеся патриции, искателя приключений и сотни лиц, привыкших бездельничать и жить на чужой счет в ожидании наследства от не торопившихся умирать родителей и родственников. А у дверей стояли ликторы, проконсулы и преторы.

Цезарь знал этих людей по именам: несколько скрибов докладывали ему за день до приема о положении, занимаемом магистратом или молодым человеком, о связях просителя со знатными лицами, об его долгах и богатстве родителей. Взвешивая, насколько мог быть ему полезен тот или иной человек, Цезарь щедрой рукой расточал богатства, — вербовка сторонников была основной целью, а свидание с Крассом и Помпеей завершало дело, ради которого триумвиры должны были встретиться в Лукке.

Пиры и увеселения следовали один за другим — Цезарь не жалел денег; а когда почти одновременно прибыли Красс и Помпей, один в сенаторской, другой в консульской тоге, когда заиграли трубы и ликторы, предшествовавшие лектикам, стали разгонять праздный народ, Цезарь вскочил на коня и поехал им навстречу.

Сердечно обнялись и расцеловались. Потом пошли пешком: стройный, высокого роста Цезарь, седой, коренастый Красс и тучный, широкоплечий Помпей. Беседуя с ними, Цезарь уловил в глазах Помпея зависть, а в речах — скрытое раздражение; Красс же был невозмутим.

«Красс, по крайней мере, честен, — думал Цезарь, — он не злоумышляет против меня, зато Помпей неискренен. Неужели родство не сблизило нас? Оба они враждуют, тайно подкапываются друг под Друга, но я должен помирить их, чтобы трое составили тело, объединенное одной волей и одним стремлением».

Он спросил Помпея о здоровья Юлии, о семейных и личных делах и равнодушно слушал рассказ Помпея о беременности жены, о сыновьях, которые мечтают о военной славе и подвигах, учатся ездить верхом, владеть копьем и мечом и хотя преуспели уже в греческом языке, но эллинская литература и искусство мало их занимают.

— И в самом деле, — прибавил Помпей, самодовольно поглядывая на Красса и намекая на его сына Публия, большого почитателя Цицерона, — зачем мужу, который готовится быть полководцем, ораторское искусство и умение изощряться в спорах? Ему нужен меч, копье и наука передвижений войск во время сражений.

Однако Цезарь, смотревший на семью, как на средство к достижению заветных целей, только пожал плечами.

— Будущее покажет, на что способны твои сыновья, — сказал он, — и любоваться ими прежде, чем они прославились, это значит, подвергаться разочарованию.

Помпей хотел возразить, но они уже входили в дом, и Цезарь спрашивал раба, отправились ли уже его любовницы, на прогулку и кто из плясуний остался дома.

— В кубикулюме находится юная секванка, которую ты приказал не беспокоить, — говорил невольник с бритой головой и лицом. — Она плачет… не ест и не пьет…

Это была рабыня, купленная Цезарем на невольничьем рынке в Лугдуне, четырнадцатилетняя белокурая девочка с пугливыми глазами и румяными щеками. Цезарь хотел ее сделать своей наложницей, но она отбивалась от него, кусаясь и царапаясь, как дикий зверек.

— Не ест и не пьет? Я навещу ее позже…

В атриуме он предложил триумвирам возлечь за стол и пообедать, а затем, подняв фиал за их здоровье, выплеснул несколько капель вина в честь Вакха.

— Друзья, — сказал он, — наша судьба зависит от нашей сплоченности, любви и единства. Пока мы держимся один за другого, никакая сила в мире нас не опрокинет, но стоит лишь начаться раздорам, как аристократы раздавят нас поодиночке. Поэтому, друзья, умоляю вас, во имя богов, перестаньте враждовать друг с другом!

— Разве мы ссорились? — притворно удивился Красс. — Мы жили мирно, и Помпей Великий ни в чем не может меня упрекнуть…

— Верно, мы не ссорились, — усмехнулся Помпей. — Но я знаю, что ты, Марк Лициний, возбуждал против меня Клодия, да и ты, Гай Юлий, натравливал его на меня, несмотря на наше родство… Этот подлый Клодий…

Цезарь спокойно перебил его:

— Ты несправедлив, Гней Помпей! Меня, выдавшего за тебя дочь, обвинять в кознях? Постыдись. Никогда я не приказывал Клодию травить тебя. Правда, он мне подвластен, потому что я вождь популяров, как и ты, Помпей…

Помпей молчал, опустив глаза.

— …и я прикажу Клодию оставить тебя в покое. Вмешался Красс.

— Ты, Гией Помпей, обвиняешь меня несправедливо, — молвил он. — Скажи откровенно, за что ты меня ненавидишь? Скорее мы должны сердиться на тебя: я — за отнятую у меня победу над Спартаком, а Лукулл…

Помпей вскочил, — лицо его пылало.

— Молчи! Подлые завистники распространяют лживые слухи, сам Лукулл старается меня очернять, — но кто, как не я, победил Митридата, завоевал Иудею и ряд азийских царств? Что принадлежит Лукуллу, то Лукуллово, а что мне — то мое!..

— Тише, друзья, — приподнялся Цезарь, — оба вы велики, а кто выше, — рассудит потомство. Не время ссориться, когда враги злоумышляют против нас. Я подымаю фиал, во имя Зевса Филия, за нашу дружбу: да будет мир ненарушим среди триумвиров!

Они встали, обнялись и поцеловались.

— А теперь, друзья, — продолжал Цезарь, — возлягте вновь и слушайте. Если вы согласитесь выставить кандидатуры на консульство, я помогу вам добиться его на следующий год, а для этого пошлю в Рим своих воинов: они будут голосовать за вас. И вы получите: ты, Гней, Африку и обе испанские провинции на пять лет, а ты, Марк Лициний, — Сирию на такой же срок. А для меня вы должны добиться управления тремя Галлнямн на следующее пятилетие…

Помпей равнодушно слушал, и это равнодушие волновало Цезаря. Зато оживившееся лицо Красса ясно говорило о сдерживаемой радости.

— Ты, Марк Лициний, завоюешь парфянское царство, разбогатеешь втрое или вчетверо, а самое главное — прославишься навеки. Недаром тебя сравнивают по военным дарованиям с Александром Македонским!

Красс сжал Цезарю руку. Он не мог говорить от волнения, только глаза преданно и восторженно смотрели на Цезаря.

— Твой сын Публий, — продолжал полководец, — оказался храбрым, способным и не лишенным дарований. Сейчас под его начальствованием находится часть конницы, и я обещаю тебе, дорогой Марк, что на полях битвы он научится опрокидывать в боях турмы отчаянных галльских наездников!

— Да поможет тебе Юпитер во всех твоих помыслах п стремлениях, — вымолвил, наконец, Красс и протянул виночерпию чашу: — Налей. Что же ты, Гней Помпей? Выпьем за здоровье Гая Юлия Цезаря!..

Помпей нехотя поднес кубок к губам, но Цезарь остановил его.

— Подожди, — пристально взглянул Цезарь на него. — Будь откровенен: скажи, что не радует тебя в моем предложении?

Помпей, хмурясь, взглянул на него:

— Почему ты умолчал об Италии?

— Ты хочешь Италию? Бери ее.

— Также Африку и испанские провинции?

— Конечно.

Лицо Помпея прояснилось, — улыбка мелькнула по пухлым губам.

— Клянусь богами, — весело вскричал он, — теперь, когда все мы пришли к соглашению, я ожил, помолодел! Испанией и Африкой я буду управлять через легатов, а сам останусь в Италии, чтобы не покидать любимой жены.

Красс едва сдерживался от негодования. Вымогательство Помпея казалось ему неслыханной наглостью: они, триумвиры, только что договорились о взаимной поддержке и не успели еще разойтись, как один уже торгуется…

— Скажи, Цезарь, — спросил Красс, — верно ли, что Галлия тобой завоевана? Не присоединил ли Ты незавоеванных земель?

— Тебе писал Публий?

— Публий писал, но не об этом:

— Вся Италия уверена, что Галлия завоевана, следовательно, она завоевана, — засмеялся Цезарь. — А когда начнутся восстания, я примусь усмирять непокорные племена!

— Разве ты уверен, что Галлия восстанет? Тогда зачем же ты объявил ее римской провинцией?

— Объявление Таллин провинцией будет причиной восстания свободолюбивых племен. И, как только они подымутся, мой легат Лабиен вторгнется в область треверов, Квинт Титурий Сабин — в северную Галлию, Публий Красс — в Аквитанию, а Децим Брут, к которому присоединюсь и я, приступит к постройке судов на Лигере в области венетов.

— Ты хитроумен, Цезарь! Только предупреждаю тебя: не превысь своей власти, иначе сенат отзовет тебя…

— Сенат?! — вскричал Цезарь. — Сенат это мы — триумвиры! Вся власть, могущество, весь Рим с его владениями, — всё наше, всё в наших руках! Не так ли сказал Гомер:


«Боги все разделили на три части, и каждому царство досталось».[80]

Бледное лицо его окрасилось румянцем, — глаза блестели. Хлопнул в ладоши.

— Приведи, — приказал он подбежавшему рабу, — неутешную секванку… Только, друзья, скорбит Ниобея не о погибших детях, — над ней занесен Дамоклов меч!

Красс и Помпей засмеялись.

Вошла юная секванка, робко остановилась посреди атриума. "Подняв испуганные глаза на Цезаря, она отшатнулась от него и побежала в кубикулюм.

Побагровев, Цезарь встал.

— Я  оставлю вас, друзья, на одну клепсу,[81] — сказал он и пошел за нею.

 — Непокорная рабыня сопротивляется, — улыбнулся Красс, — и я буду удивлен, если Цезарь не обуздает ее строптивость.

— Мой друг Варрон утверждает, что давно пора отрешиться от варварского взгляда на невольника: раб — не говорящее орудие, а человек.

— Скажи Варрону так: не смущай квиритов пустыми бреднями, а лучше пиши свои сочинения.

Вскоре из кубикулюма донесся девичий крик, его сменило рыдание, и Цезарь появился в атриуме, ведя за руку плачущую секванку. Одежда ее была в беспорядке, залитые слезами щеки пылали.

Цезарь заставил ее возлечь рядом с собою и выпить вина.

— Скоро Ниобея утешится, — сказал он со смехом, — а через несколько дней станет неистовой жрицей любви.


IX


Как и предполагал Цезарь, так и случилось. Галлия восстала. Полководец жестоко усмирял ее. Победив венетов, он приказал казнить вождей, а племя продать в рабство.

Всюду были успехи. Особенно обрадовало Цезаря завоевание Аквитании Публием Крассом.

Желая привязать к себе военачальников и легионариев, Цезарь разрешил им грабеж Галлии.

«Пусть обогащаются», — думал он, захватывая львиную долю добычи и закрывая глаза на преступления Мамурры и Лабиена, которые с невероятной жадностью грабили не только галльскую знать, но и зажиточных людей, а сопротивлявшихся казнили, утверждая, что «варвары замешаны в заговоре».

Народ ненавидел иноземцев, вторгшихся в отечество, и слово «Рим» приводило бедноту в ярость. Цезарю не доверяли, и он, чтобы обезопасить себя, пошел на сближение с богачами. Поставив вождей во главе племен, он надеялся, что все эти Тасгетии, Коммии и Думнориги помогут ему укрепить римское владычество в Галлии.

Спокойствие в стране казалось прочным. Из Рима приходили каждый день известия — Цезарь знал обо всем: великий Лукулл умер; выборы откладывались, потому, что народные трибуны, сторонники триумвиров, налагали veto, когда обсуждался вопрос о дне выборов; Красс и Помпей надеялись, что с января сенат будет назначать на каждые пять дней интеррекса, заместителя консула в комициях, и если интеррексом окажется преданный сенатор, они выставят свою кандидатуру; сенаторы, надев траурные одежды, обвиняли Помпея в тирании, но Красс и Помпей с притворным недоумением пожимали плечами; Габиний и Антоиий вторглись в Египет, чтобы восстановить на престоле Птолемея.

Читая эпистолы, Цезарь смеялся. «Пусть грызутся, — думал он, — а я добьюсь, чего хочу. Опасен только Катон — показная ходячая добродетель, лицемер и дурак, а его сторонники — ничтожество».

Кликнул Публия Красса и с нескрываемым восхищением смотрел на его красивое лицо с черным пушком на верхней губе, на шею и холеные руки.

— Поедешь в Рим во главе воинов… будете голосовать за Красса и Помпея… Передай привет своей богоравной супруге, дочери Метелла Сципиона, скромной, прекрасной, мудрой и нетщеславной… Когда я вспоминаю ее рассуждения о философии и геометрии Эвклида или игру на лире, когда слышу как бы в сновидении гимны Гесиода, которые она исполняет со страстью вакханки, я завидую тебе, Публий, и думаю: «Зачем боги не дали мне такой жены?»

Публий Красс смущенно улыбнулся:

— Вождь, твоя супруга Кальпурния не лишена достоинств…

— И всё же, Публий, она не чета Корнелии!.. Поезжай же. Бери в награду за твою службу всё, чего хочешь…

Он открыл походный ларец, и драгоценные камни засверкали, искрясь и переливаясь.

— Благодарю тебя, вождь! Но отец мой достаточно богат…

— Бери, бери. На память о Цезаре. А Корнелии передай от меня эту жемчужину.

И он протянул ему самую крупную жемчужину, оправленную в золотую звездочку.

— Подожди. Скорописцы кончают эпистолы, которые ты лично передашь своему отцу и Помпею. Извещай меня ежедневно обо всем, что делается в Риме… Будь здоров, да хранят тебя силы Олимпа!

Он привлек к себе Публия Красса и крепко поцеловал в губы.

Условия, принятые в Лукке, твердо проводились триумвирами. Красс и Помпей были избраны консулами. Рогация народного трибуна Гая Требония, сторонника Цезаря, о назначении провинции консулам на пять лет была принята и закон объявлен.

Читая донесения о событиях в Риме, Цезарь думал: «Этот и будущий годы обещают быть для меня урожайными. Красс готовится к парфянскому, а я стану готовиться к британскому походу. Посмотрим, кто больше удивит Рим — он или я? И кто добьется большего могущества и славы? Я превзойду своими победами Суллу и Лукулла или никогда не возвращусь в Рим. Цезарь должен быть живым в Риме или мертвым в Галлии».

Весною он двинулся из Цизальпинской Галлии в Трансальпийскую и, узнав о переходе германцев через Рен, пошел против них.

Узнав от прибывших в лагерь послов о цели вторжения германцев (они желали получить земли и находиться под покровительством Рима), Цезарь завязал с вождями мирные переговоры, а сам думал, как сорвать их. Он приказал тайно подойти легионам, находившимся в отдалении, и ожидать приказания.

«Идя в Британию, я должен обезопасить себе тыл, — решил Цезарь, — варварам доверять нельзя. Лучше напасть на них внезапно и перебить, чем получить удар в спину и бесславно погибнуть».

Вечером он приказал нескольким турмам ударить в тыл германским наездникам и, стоя на претории, наблюдал, с радостью в глазах, за движением всадников. Однако лихой налет турм был отражен германцами.

Солнце садилось, и в розовом закатном сиянии вырастали огромные лошади с бородатыми германскими наездниками, мчавшимися с копьями наперевес и занесенными мечами, с диким воем и топотом за римскими всадниками. Цезарь видел бежавшие в ужасе опрокинутые турмы, сбитых на землю людей, раненых и обезумевших коней, и поник головою. Только на мгновение.

— Трубить отступление, — закричал он Лабиену, готовившемуся ударить всей конницей, и, когда тот осмелился возразить, запальчиво прибавил: — Слышал? Исполняй, что приказано. Варваров более четырехсот тысяч.

«В открытом бою их не разбить. Красс назвал меня хитроумным… Но Красс советовал не превышать власти… Не превышать?.. Нет, сделаю, как нужно! Я не желаю удобрять телами римлян варварские поля!»

Ночью был отдан приказ легионам быть в боевой готовности. А утром Цезарь возобновил переговоры с германскими вождями.

Окрестность Нивмеги казалась огромным муравейником — германцы, расположившиеся на отдых, дожидались обеда. Над кострами висели котлы, и рослые, высокогрудые женщины, опоясанные мечами, подбрасывали сучья в огонь, напевая воинственные песни.

Вдруг на середине лагеря появился окровавленный вождь, что-то закричал, взмахнул мечом. Воины вскочили.

— Что он говорит? — метнулись крики. — О, всемогущий Тир! Месть, месть! Цезарь заключил вождей под стражу!..

— Месть, месть!..

Окровавленный вождь взобрался на дерево и собирался произнести речь, но было уже поздно: римская пехота и конница внезапно обрушились на лагерь.

— Измена!

— Предательство!

— Месть, месть!

Свистели камни, стрелы и копья, падали глыбы камня, вырывая из толпы десятки бойцов, и длинные стрелы, поражая зараз нескольких человек, опустошали ряды варваров.

Войска германцев наскоро строились в круги, чтобы укрыть женщин и детей, а конники вскакивали на лошадей… Но не было вождей, не было единого начальника, а римляне напирали со всех сторон. Среди криков воинов и визга женщин, среди невероятного смятения и топота коней слышалась, всё заглушая и тревожа испытанные в боях сердца, грозная и упорная работа баллист и катапульт. И некуда было уйти от глыб и стрел, негде укрыться, — всхолмленное поле, мелкий кустарник кое-где и несколько одиноких деревьев не могли служить опорой против стремительно напиравшего врага.

Германцы бились с отчаянной храбростью; многие, окруженные со всех сторон, не желая сдаться, кончали самоубийством, иные бросались в одиночку на целые центурии…

Стоя на претории, залитой жаркими лучами солнца, видя перед собой пыльную завесу, из которой доносились крики и лязг железа, слыша вопли убиваемых женщин и детей, Цезарь хладнокровно ожидал донесений.

Лабиен прислал гонца, требуя подкреплений. Цезарь ответил:

— Турмы римских всадников могут и должны смять остатки узипетов и тевктеров.

Вскоре примчался гонец от Мамурры:

— Цезарь, пришли один легион. Полководец ответил:

— Не дам ни одного война. Знаю Мамурру — он победит или умрет.

Вспомнил Публия Красса: «О, этот молодой человек никогда не просил подкреплений! Гордый, храбрый и решительный, он победил бы уже давно! Победил бы?.. А пошел бы он против… Да, это бойня. Вероломство? Ну и что ж? Так нужно. Зачем они переправились через Рен?..»

К вечеру всё было кончено: поле, усеянное тысячами трупов, печально расстилалось перед глазами Цезаря, который, верхом на коне, объезжал его в сопровождении военачальников.

Мамурра радостно болтал, упоенный успехом, а Лабиен хмурился.

Цезарь искоса взглянул на него:

— Скажи, Лабиен, что с тобою? Неужели тебя не радует блестящая победа?

— Победа?! — с изумлением вскричал начальник конницы. — О, Цезарь, Цезарь! Не победу принес нам этот лень, а позор! Это…

— Молчи, — шепнул Цезарь, страшно побледнев. — Ясли бы не мы их, они бы нас…

— Ты прав, Цезарь! — хором закричали военачальники. — Кто против Рима, тот должен умереть!

Лабиен молча смотрел на окровавленную землю и думал, почему от жестокой власти одного мужа зависят десятки тысяч жизней неповинных людей, и не мог найти ответа.

«Неужели так предрешено богами? Неужели Фатум решил исход переговоров Цезаря с германскими послами задолго до их встречи? О, если это так, то не лучше ли человеку не родиться вовсе? Жизнь — грязная вонючая труба для стока нечистот».

К решению Цезаря перейти через Рен для устрашения германцев он отнесся почти равнодушно и, когда легионы совершали набег на земли свебов, каттов и сугамбров, думал: «Честность и справедливость во время войны несовместимы. Война — это неизбежная смерть тела или души… А что предначертано, того не избежать».


X


Красс деятельно готовился к парфянскому походу: поручив сыну набор воинов и трибунов, он приводил в порядок свои дела и составил опись имущества, которое уже превышало семь тысяч талантов.

«А от отца я получил всего триста талантов, — думал он, потирая руки и весело бегая по таблинуму, несмотря на тучность. — И я сумел умножить свое состояние и вдохнуть жизнь в золото! Оно живет в моих руках, как младенец в утробе матери, питается моей предприимчивостью и заботами, дышит и улыбается».

Он прошелся по таблинуму.

— Пусть будут прокляты аристократы, каркающие о неудаче этой войны: «Несправедливость перед лицом богов!» — злобно шепнул он, сжав кулаки. — А почему многие сенаторы и популяры превозносят Цезаря, допускающего грабежи?

Окруженный друзьями и клиентами, он вышел побродить по городу.

Лето было на исходе, но жара еще донимала. Он хотел взглянуть на театр Помпея, с которого сняли уже леса, и полюбоваться зданием, восхваляемым римлянами.

Выйдя на площадь, он отшатнулся. Белая громада сверкающего мрамора, казалось, надвигалась, как живая; портик, украшенный картинами Полигнота и статуями побежденных Помпеем народов, был великолепен. Он вошел внутрь с необъяснимым чувством священного трепета, полюбовался статуей работы Аполлония, сына Нестора, колоннадой, обнесенной стенами, которая образовала курию Помпея, предназначенную для заседаний сената, и — вздохнул.

«Помпей увековечил себя, — подумал он, — а я? Пусть грызутся аристократы, — не буду ввязываться в их борьбу…»

Возвратившись домой, он нашел в таблинуме сына. Публий задумчиво вертел в руках эпистолу.

— От кого? — спросил отец.

— От Цезаря.

— Гм… Что же он пишет?

— Цезарь собирается в Британию. Он образовал из галлов вспомогательный легион, который назвал «Жаворонком»… «Алауда», — прибавил сын, засмеявшись.

— Так, а известно тебе, что Катон и его приверженцы обвиняют Цезаря в вероломстве и требуют выдать его, по нашему древнему обычаю, германцам?

Публий Красс тонко улыбнулся.

— Ты опасаешься, отец, за Цезаря?

— Разве не было у нас подобных случаев? — вскричал Красс. — Вспомни Гостилия Манцина, выданного неприятелю!

Публий пожал плечами.

— Это было давно. Теперь времена иные. Цезарь опирается на верные легионы, которые, не задумываясь, растерзают всякого, кто посягнет на их вождя!

Триумвир прошелся по таблинуму и, подойдя к сыну, взял его с нежностью за подбородок:

— Как дела, Публий?

— Хорошо, отец! Однако я должен предупредить тебя, что воинов приходилось набирать принудительно.

— Ну и что ж?

— Аристократы подослали народных трибунов, которые пытались помешать мне, но помог Помпей; он уговорил трибунов закрыть глаза на принудительный набор.

Марк Красс взглянул на Публия:

— Надеюсь, ты поедешь со мною…

— И ты еще спрашиваешь, отец! — вскричал сын, целуя ему руку. — Куда ты, туда и я!..

— А Корнелия? Подумал ли ты о ней?..

— А моя мать? Подумал ли ты, отец, о ней? Старик рассмеялся.

— Мы римляне, — сказал он, — и разве может нас удержать от исполнения долга любовь, родственное чувство или дружба? Никогда! Отечество любезнее нам матери, жены, любовницы, друга и родных, и мы скорее изменим своим привязанностям, чем предадим родину, подобно Кориолану!..

— Как ни жаль мне, отец, разлучаться с женой и родными, я согласен с тобою… Позволь же мне перед отъездом побыть один день с Корнелией, которая… которая…

— Ты волнуешься, сын мой! Непристало воину быть рабом такой горячей привязанности… Но хорошо — пусть будет так. Помни, что в Азии мы найдем немало женщин, которые заставят тебя скорее, чем ты думаешь, забыть Корнелию…

Войдя в атриум, они столкнулись с обеими матронами. Тертуллия постарела, — морщины избороздили ее лицо, волосы поседели, но глаза остались те же — горячие и живые, в которые так любил заглядывать Цезарь, убеждая ее влиять на мужа. Рядом с нею стояла нежная Корнелия с мечтательным лицом и умными глазами.

Публий вспомнил похвалы Цезаря и, посмотрев на нее, смутился. Она перехватила его взгляд и с недоумением спрашивала глазами причину смущения.

Овладев собою, Публий рассказал о похвалах Цезаря, намекнув на подаренную жемчужину, однако Корнелия не придала значения его рассказу и сказала со смехом в голосе:

— Подобно гомоцентрическим окружностям, которые не могут соприкоснуться или пересечься, как бы мы ни уменьшали или увеличивали их, наши пути с Цезарем не могут соединиться…

Публий поблагодарил ее взглядом и, взяв под руку, направился с ней к перистилю, чтобы пройти в сад, а Марк Красс остался с Тертуллией. Он ожидал от нее упреков и слез, резких обвинений, что оставляет дом и богатства, увозит с собой сына, и удивился, когда жена молча обхватила его за шею и прижалась к нему.

Растроганный, он взял ее голову в руки и, целуя, сказал:

— Если нам суждена смерть, позаботься, жена, о детях и Корнелии.


XI


Проклинаемый народным трибуном за неугодную богам войну, которую Красс задумал навязать парфянам, терзаемый скорбными глазами Корнелии, триумвир торопился покинуть Италию.

Ему было шестьдесят лет, но он был крепок, как дуб, бодр душой, предприимчив, жаден к славе. Рядом с ним худощавый Публий казался нежным растением, выросшим в тёплом краю, а на самом деле он не уступал отцу выдержкой, силой мышц и неустрашимостью, подобно Кассию, ехавшему с ними.

Покинув Италию поздней осенью, триумвир переправился через Боспор и в начале следующего года вступил в Сирию.

Пополняя свои войска сирийскими легионами, он получил известия из Рима, что Цезарь посылает большие деньги Бальбу и Оппию, своим сторонникам, для подкупа нищих сенаторов, приобретения земель, статуй, произведений искусства, постройки домов, вилл, мостов и заставляет предпринимателей и плебеев, чтобы дать им заработок, прокладывать дороги. Брут писал Кассию о работах по расширению форума, которыми заведывали Оппий и Цицерон, о сносе бедных лачуг; на месте их предполагалось построить огромный дворец для комиций, в виде мраморного прямоугольника, с портиком и прилегающим к нему общественным садом.

Красс хмурился: он не завидовал Цезарю в богатстве, но боялся его чрезмерного влияния на сословия.

— У него множество слуг, помощников, гонцов, прислужников, архитекторов, приближенных; он скупает невольников и уже стал самым крупным рабовладельцем Италии. Но он хитер, — любит, чтоб о нем говорили и восхваляли; поэтому он награждает невольников, платит некоторым жалованье, иных отпускает на волю. Однако умеет и наказывать: плети, пытки, крест!

— Цезарь пользуется большой известностью в Италии, — сказал Кассий, — народ превозносит его, квириты величают «единственным императором», и могущество его беспредельно.

— А разве я и Помпей забыты? — спросил старик.

— Нет, вождь, и вас всюду восхваляют, но Цезаря больше всех.

Красс отложил синграфы.

— Что еще нового? — спросил он.

— Лукреций Кар покончил самоубийством…

— Умопомешательство от злоупотребления афродизиастическими напитками?

Кассий кивнул.

— Его манускрипты приводит в порядок наш друг Цицерон, — сказал Публий, боготворивший оратора.

— Цицерон, Цицерон! — презрительно пожал плечами старик. — Цезарь внушил ему мысль, что спасение республики — в Аристотелевом примирении монархии, аристократии и демократии, и чудак принялся писать рассуждение «О республике», а так как он притом оказался в больших долгах из-за покупки вилл, то Цезарь ловко предложил ему несколько миллионов сестерциев.

— Квинт Цицерон отправился к Цезарю, чтобы нажиться грабежами, — усмехнулся Кассий, — а Катулл стал врагом триумвиров: он нападает в своих стихах на тебя, благородный проконсул, на Помпея и Цезаря. Особенно достается Мамурре, любимцу «единственного императора».

Красс презрительно пожал плечами.

— Кому нужна эта служебная поэзия? Восхваление аристократов есть восхваление обреченного сословия…

— Пусть так, — кивнул Публий, — но согласись, отец, что его ямбы метко бьют в цель. Говорят, он занялся мифологической поэзией александрийцев и начинает пренебрегать ямбами…

— Ямбы, ямбы! — засмеялся старик. — Только насквозь прогнивший развратник мог воспеть Квадрантарию под именем Лесбии!

Но Публий и Кассий стали возражать, доказывая, что Катулл — величайший римский поэт и что Невий и Энний уступают ему в силе, звучности и красоте.

— А Лукреций Кар? — ехидно спросил Красс, прищурившись.

— Лукреций — поэт-философ, — возразил Публий, — и его нельзя сравнивать с Катуллом, творения которого отличаются от произведений Кара.

Вошел караульный легат и доложил, что легионы готовы к походу. Публий и Кассий поспешно ушли, чтобы занять свои места в войске.

Выйдя из шатра, Красс вскочил на подведенного коня и выехал при звуках труб к выстроенным легионам.


Красс двигался в Месопотамию во главе девяти легионов, четырех тысяч вспомогательных войск и пяти тысяч всадников.

Воины, которым была обещана богатая добыча, шли весело, с песнями. Красс, уверенный в успехе, шутил с военачальниками.

Когда легионы вторглись в Месопотамию и, укрепив мост на Евфрате в Зевгме, перешли через реку и заняли Апамею, Карры, Ихны и Никефорий, цветущие греческие города, полководец напал на парфянское войско и, разбив его, обратил в бегство.

Имея целью привлечь врага к Евфрату и там уничтожить его, он не пошел дальше, а, оставив в городах часть легионов и всадников, возвратился на зимние квартиры в Сирию.

После дождливой осени наступили холода, но войска мало страдали от них, — проконсул заблаговременно позаботился о теплой одежде.

Деятельность его была разнообразна: он поддерживал обширную переписку с Помпеем, друзьями, сенаторами, менялами, вилликами и сборщиками денег с должников, взыскивая налоги с азийских городов, отдавал деньги в рост под баснословные проценты и, скупая статуи, ковры, картины, драгоценности и рабов, перепродавал их с прибылью; но доходы казались ему небольшими, и он послал в Иерусалим нескольких трибунов во главе испытанных когорт, приказав опустошить храмовую сокровищницу.

— В случае сопротивления, — приказал он, — поступать как на войне. Иудеи достаточно богаты, а их единый бог достаточно делает для них денег там, — поднял он со смехом указательный палец, — на небе…

Шутка ему понравилась, и, когда сокровища были доставлены на ослах и мулах в лагерь, он повторял ее, не спуская жадных глаз с кожаных мешков, наполненных драгоценностями, которые выгружались в его шатре.

Мучимый алчностью, он не мог спокойно спать. Несколько раз вставал ночью и проверял караул, опасаясь, как бы воины не растащили награбленную добычу. Не доверял даже Кассию, а в честности сына хотя и был уверен, однако думал: «Молод и легкомысленен — может не доглядеть. Предметы из иудейского золота и серебряные сикели славятся своей полновесностью».

Чуть забрезжило утро, он уже был на йогах. Послав Кассия на разведку, он позвал скрибов и повелел им составить опись добычи.


Известия о мятеже и казни Думнорига и о вторжении Цезаря в Британию взволновали Красса. Не доверяя сообщениям Цезаря (живо было воспоминание о присоединении к Риму незавоеванной Галлии), триумвир думал, ворочаясь на леопардовой шкуре:

«Не то же ль в Британии? Величие Цезаря? Гм… сомнительно… А вот удача его велика, потому что Цезаря ведет Фатум».

Он спросил Кассия, переписывавшегося с Цицероном, не получал ли он эпистолы от оратора, и обрадовался, услышав ответ:

— Да, полководец, Цицерон пишет со слов своего брата Квинта, который находится при Цезаре, что «единственный император» едва не погиб и спасся только случайно…

Красс рассмеялся.

— Я так и знал! — вскричал он. — Кто много говорит о величии Цезаря, тот уподобляется бедным родственникам и клиентам, превозносящим богатого удачливого мужа. Я не верю и в его военные способности, а победы его просто случайны. Наглое же хвастовство, подкупы и вероломство завершают круг его деятельности.

Кассий молчал, пожимая плечами, но Публий вступился за бывшего начальника:

— Ты неправ, отец, унижая Цезаря. Он упорно идет к цели, а цель его — величие Рима, спокойствие в Италии и провинциях, мирный труд ремесленника и деревенского плебея…

— Молчи! — вспыхнув, перебил Красс. — Ты не знаешь, что говоришь! Из-за честолюбия и жадности к золоту проливает он кровь в Таллин, эта же причина заставила его вторгнуться в Британию… Он меньше всего думает о спокойствии в республике, хотя и кричит об этом!

Публий подумал, что если отец прав, обвиняя Цезаря, то не та же ли причина заставила Красса отправиться в Парфию, а Помпея получить Италию, Африку и Испанию?

Он не посмел возражать и сказал словами Энпия:


— «Только сильным мужам даровано счастье».


Красс самодовольно кивнул и повернулся к рабу-оценщику, который протягивал ему опись сокровищ:

— Сколько?

— Полторы тысячи талантов, не считая иудейских сикелей.

— Хорошо. Позаботился ли ты о покупке юных невольниц?

— Куплено, господин, стадо в двести голов и перепродано обществу публиканов для лупанаров…

— Прибыль?

— Пятьдесят восемь процентов всех затраченных денег. Одну рабыню, самую красивую, я оставил для тебя. Прикажешь привести?

Красс подумал и сказал, взглянув искоса на Публия:

— Приведешь вечером.

«Сын должен утешиться, — думал он, — разлука с Корнелией не должна омрачать прозрачной его души».


XII


Сальвий и Лициния жили в Риме; молодой ибериец, страстно привязанный к Клодию, был его правой рукой, а жена помогала мужу в его работе. Никто не узнал бы под грубым одеянием прежней весталки, никому не пришло бы в голову заподозрить эту стройную женщину с грустными глазами. А между тем один человек знал, кто она, кто ее спас, н не спускал с нее настороженно-внимательных глаз.

Каждый шаг Лицннии был известен Крассу: раз в неделю вольноотпущенник докладывал господину, кому она относила эпистолы Клодия и краткие приказания Сальвия, что делала, с кем встречалась. Вспоминая ее деятельность во время восстания Катилнны и движения Манлия на Рим, Красс с удивлением пожимал плечами. А когда она вышла замуж, стал присматриваться к Сальвию: ибериец возбуждал в нем своей дикой непримиримостью застарелое чувство отвращения к пролетариям.

«Сальвий ненавидит оптиматов, — думал Красс, — и, конечно, его место в рядах Клодия… Но Лициния? Неужели в глубине ее сердца не осталось хотя бы искры родственного влечения к своему сословию? Нет, она должна вернуться к нам».

Отъезд Красса в Парфию не освободил ее из-под тайного надзора, и соглядатай продолжал посылать краткие извещения о ее жизни и деятельности.

Однажды вольноотпущенник получил приказание из Сирии: «Немедленно разлучи Сальвия с Лицинией, а каким способом — сам придумай; можешь поссорить их, рассказав иберийцу, кто его жена. Убеди варвара, что женщина чуждого сословия не может быть сторонницей плебеев, а только врагом. И, когда Сальвий покинет ее, уговори Лицинию ехать с тобой в Сирию, но не упоминай, что она отправляется в мой лагерь. Такова воля богов».

Соглядатай принялся за дело. В таберне, где часто бывал Сальвий, он подсел к нему и стал беседовать о длинноязыких женщинах, которые нередко предают мужей не потому, что их не любят, а оттого, что принадлежат к иному сословию.

— К примеру, твоя жена, — говорил вольноотпущенник, подливая Сальвию вина. — Что ты знаешь об ее прошлом? Говоришь, дочь ветерана Суллы? Ха-ха-ха! Нет, она обманула тебя…

И он рассказал Сальвию об увлечении весталки одним из видных оптиматов, о наказании ее и таинственном спасении, о близких отношениях с Манлием (это была выдумка). Слушая, Сальвий бледнел от бешенства.

В этот день он много выпил и, возвратившись домой, кричал:

— Предательница… весталка… любовница нобиля — вот кто ты! И ты не сказала мне… ты…

Лициния поняла. С ужасом смотрела на Сальвия: «Кто сказал? Ведь прошло столько времени… Знает только он один. Он, соблазнитель…»

Вспомнила Катилину. Тогда смерть его вызвала в ее сердце острое сожаление: он спас ее от смерти! Но Красс, Красс… Когда слышала на улицах столицы от рабов и плебеев о борьбе его с Помпеем, странное желание взглянуть на него хотя бы краешком глаза охватывало ее. И однажды увидела его на форуме в тоге консулярного мужа: он обрюзг, поседел, потучнел, но глаза были те же — серые, ласковые, а толстая шея готова была, казалось, лопнуть от полнокровия. Глаза их встретились, но Красс не узнал ее.

Сальвий спал, разметавшись на ложе. Впервые он напился до бесчувствия, и Лициния, всхлипывая, упрекала себя, что скрыла от него свое прошлое.

Он проснулся ночью и долго не зажигал светильни, а когда вспыхнул яркий огонек, Лициния увидела чужие глаза, устремленные на нее, и задрожала от горя.

— Сальвий, — шепнула она, — я виновата… Но ведь я не знала тебя тогда…

— Патрицианка, госпожа — ха-ха-ха!

— Меня замуровали в каменном гробу, — всхлипнула она, — но спас от смерти Катилина!

Лицо Сальвия прояснилось.

— Катилина? Не лжешь? — выговорил он, задыхаясь.

— Сальвий, он боролся за нас… Он отправил меня к Манлию… там я встретилась с тобою…

Сальвий побагровел:

— Но в таберне говорят, что ты — предательница. Побледнев, она смотрела на иего дикими глазами.

— Ложь! И ты поверил, Сальвий? Вспомни, сколько лет мы боролись вместе, гы и я, каким опасности повергались, а ты… Как твой язык мог выговорить такое слово?!

Оиа зарыдала и, бросившись на пол, билась головой о доски.

— Госпожа, говоришь? Какая я госпожа? Такая же госпожа, как Клодий — господин! Разве он не из рода патрициев? А ты не подумал, что раб, оклеветавший меня, верный слуга нобилей?! О, Сальвий, Сальвий!

Ибериец молчал. Искоса поглядывая на нее, вспоминал Малу, боровшуюся рядом с Мульвием, и Лицинию, верную спутницу своей жизни, возглавлявшую женский отряд, когда Манлий шел на Рим. Стыд и раскаяние мучили его Заглянул ей в глаза.

«Разве лгут такие честные и преданные глаза?»

— Прости, жена, — шепнул он, обнимая ее. — Вино помутило мне разум… Но я люблю тебя и верю…


Вечером Сальвий отправился в таберну. С порога он увидел вольноотпущенника, сидевшего в обществе «волчиц». Две из них были лысые, беззубые старухи, а третья — полногрудая, нарумяненная молодая женщина с зазывными глазами, в туиике без рукавов. Простибулы пили вино, как воду, почти не пьянея, и соглядатай не отставал от них.

Сальвий сел за соседний стол и потребовал кружку вина.

— А, это ты, счастливый супруг весталки! — вскричал вольноотпущенник. — Как жаль, что ты не привел ее с собою!

— Помолчи, друг, — ответил Сальвий, едва сдерживаясь, — басни хороши для детей, когда их укачивают на ночь, а мужам пристала правда и доблесть!

— Но твоя жена…

— Ответь сперва: кто твой господин? И если он повелел тебе запятнать ложью честь моей жены, то скажи причину, и я отпущу тебя с миром!

Обнимая молодую «волчицу», соглядатай сказал:

— Слышишь, прекраснейшая, что говорит подвыпивший приятель? Он отпустит меня с миром! Ха-ха-ха!

Сальвий побледнел от ярости.

— Скажешь или нет? — угрожающе выговорил он.

— Нет у меня господина!

Сальвий привстал:

— Хочешь, я назову его имя, продажная скотина? Вольноотпущенник испуганно заморгал глазами, но «волчица» толкнула его локтем в бок:

— О боги! — вскричала она. — Наш герой, равный Геркулесу, испугался смуглого варвара и готов лизать ему пятки, подобно побитому псу. Стыдись!

— Стыдись, стыдись! — подхватили хриплыми голосами старухи.

— Молчите, простибулы!

Но женщины не унимались. К ним присоединились несколько воров и нищих, и вскоре пьяная толпа окружила Сальвия и вольноотпущенника.

Сальвий, притворяясь пьяным, пил вино и пел песий во всё горло. Соглядатай подозрительно следил за каждым его движением. Видел, как голова Сальвия покачнулась и упала на стол, задев кружку с вином, и брызги полетели во всестороны.

Вольноотпущенник успокоился. Незадолго до второй стражи он встал и, пошатываясь вышел на улицу. За столом остались пьяные женщины и Сальвий.

Лишь только дверь захлопнулась, Сальвий выскочил из таберны.

Впереди шел соглядатай, разговаривая с собою. Сальвий догнал его в темной уличке и, схватив за горло, крикнул:

— Имя твоего господина!

Вырываясь, вольноотпущенник внезапно выхватил нож и ударил Сальвия в руку, но тот, не выпуская его, погрузил кинжал ему в грудь.

Соглядатай захрипел, пошатнулся. Сальвий нагнулся над ним и, ощупав одежду, вынул из складок ее таблички и поспешно зашагал.

Остановился на форуме и при свете светильни с трудом разбирал римские письмена.

«Зачем приказывает Красс отправить Лицинию в Сирию? — думал Сальвий. — И для чего понадобилась она всесильному триумвиру, богачу и сенатору, воюющему в Азии? Неужели потухшая страсть вспыхнула в старом сердце?»

Сальвий недоумевал. И так же недоумевала Лициния, когда он ей показал эпистолу Красса.


XIII


Помпей был безумно влюблен. Юлия, выкинувшая год назад, была опять беременна, и триумвир окружал ее заботами и любовью. Но Юлия, вышедшая замуж не по страсти, не испытывала к нему того влечения, на которое он рассчитывал: в его объятиях она оставалась холодной.

Ста не выходила на улицу, стыдясь безобразно вздутого живота и желтоватых пятен на миловидном лице, а вечерами гуляла по саду под руку с Помпеем, едва передвигая отекавшие ноги. Узнав однажды, что бабушка, мать отца, опасно заболела, Юлия попросила мужа отвести ее к ней.

Аврелия умирала. Сын был далеко — он воевал в Галлии, добиваясь славы и могущества — и не он закроет ей глаза. Больная внучка сидела у ее изголовья, и Аврелия думала: сохранят ли боги жизнь Юлии или Харон отвезет и ее душу к престолу Аида? Взглянув же на плотного, широкоплечего Помпея, на его мужественное, тщательно выбритое лицо, заметила седину в его волосах, и мысли приняли иное направление: «Вот он, слава Рима, гордость его… А всё же мой сын знаменитее: он завоевывает Галлию, а Помпей — сердце моей внучки. Один добился много, другой — почти ничего».

С состраданием в глазах кивнула ему:

— Подойди, Помпей Великий! Пусть ясное счастье осенит твой дом, пусть родятся у тебя послушные дети, честные квириты и пусть любит тебя всем сердцем моя внучка!

Юлия, порозовев, наклонила голову:

— Я люблю его, бабушка!

— Не так, не так! — шепнула Аврелия. — О, солнце! Где солнце? Не вижу!.. И тебя, Юлия, не вижу… и тебя, Помпей Великий!.. О, дай мне руку, Юлия! Темно… темно… я боюсь темноты… Это смерть!..

— Благородная госпожа, — громко сказал Помпей, — я позову лучших врачей, и ты еще встанешь… Ты должна жить… Ты одна умела влиять на сына, который часто был…

— Знаю… Молчи. За несправедливость боги посылают тяжкое воздаяние, и Цезарь (она впервые назвала так сына) получит его, если…

Речь прервалась хрипом. Юлия плакала, опустившись на колени, а Помпей не сводил глаз с неподвижного лица Аврелии.

Не заметил, как кубикулюм наполнился близкими и друзьями: не видел никого, — в ушах звучали слова Аврелии о воздаянии.

Он закрыл ей глаза, взял Юлию под руку и медленно направился к двери.


Вторая смерть — смерть Катулла — не опечалила Помпея. Катулл преследовал триумвиров стихами, в которых звучала злобная насмешка, но стихи были хороши, и Помпей, часто досадуя на него, радовался нападкам поэта па Красса и Цезаря.

Спустя несколько дней слегла и Юлия. Находясь в атриуме, Помпей слышал крики и стоны рожавшей жены, несколько раз входил в кубикулюм, где она, потная, корчилась с искаженным лицом на ложе, а возле нее суетились повивальные бабки, и молча выходил за дверь.

Роды были трудные — младенец шел не головкой, а ножками. Приглашенный врач-перс, выгнав повивальных бабок, хотел спасти жизнь матери, пожертвовав ребенком. Но искусство его оказалось бессильным: на третьи сутки роженица умерла, произведя на свет хилую дочь.

Помпей был в страшном горе, никого не хотел видеть, на дочь не мог смотреть, и, когда перс, спустя несколько дней объявил, что дочь умерла, Помпей равнодушно взглянул на него.

— Если бы ты спас госпожу, — вымолвил он трясущимися губами, — я заплатил бы тебе две тысячи талантов!..

— Увы, господин мой, — вздохнул врач, — всё, что в силах человека и врача, было сделано, но против воли богов бессильны всякое знание и мудрость…

В день погребения Юлии, которую народ решил хоронить как дочь популяра на Марсовом поле, Помпей, идя за носилками жены, услышал мужской шепот:

— Юлия связывала крепкими узами двух мужей — зятя и тестя. Теперь узы разорваны. Что будет?.

Помпей повернул голову, но увидел матрон и девушек, которые шли с опущенными головами. Оглянулся в другую сторону — тоже женщины.

«Неужели я это сам думал? — покачал он головою. — Война с Цезарем? Пусть война. Довольно я пожил. Всё надоело».

Медленно шел, не глядя на матрон и их дочерей, жадно следивших за каждым его движением.

Цицерон шел не в толпе, а стороною.

«Не успел стать вдовцом, как уже девушки мечтают о замужестве с ним, — думал оратор, догоняя Помпея и беря его под-руку. — Вот Деметрий и его жена-простибула, вот сенаторы, всадники. Все привели своих дочерей: выгодный жених, хе-хе-хе! Они говорят о «женитьбе для пользы государства». Прав был Катон, называя республику свахою!..»

Однако он громко не засмеялся, только лицо его приняло насмешливо-злое выражение, когда он, прищурившись, оглядывал невест.


В Риме происходили уличные беспорядки, стычки между отрядами Клодия и Милона, насилия, подкупы. Общество желало выборов, как выхода из создавшегося положения, но народные трибуны откладывали их под разными предлогами. Помпей не предпринимал никаких шагов.

Из Галлии приходили известия о военных делах Цезаря: восстание эбуронов и уничтожение ими пяти когорт Титурия Сабина, осада в области нервиев Квинта Цицерона в его лагере — не было ли это местью за убийство Думнорига, вождя галльских популяров?

Помпей радовался неудачам Цезаря.

Кончался год, а выборы не были произведены. Помпей злорадствовал, что в городе анархия и что с начала следующего года все магистратуры будут свободны.

— Клянусь богами, — говорил он Цицерону, — я ни в чем не виноват, а подлые слухи распространяемые нобилями, будто я хочу отнять власть у сената, лживы. Зачем мне власть? После смерти Юлии ничто для меня не мило, ничто не нужно, и ни одна женщина не сможет утешить меня в понесенной утрате.

— На похоронах твоей супруги я наблюдал за матронами и их дочерьми, — вкрадчиво сказал Цицерон, — они смотрели на тебя с такой жадностью…

— Нет, ты ошибся, — поспешно прервал его Помпей, — я никому не давал повода…

— Знаю, но они дают тебе повод подумать о женитьбе…

В эти дни, прогуливаясь в Лукулловых садах, Помпей часто встречался с Кальпурнией, Тертуллией и Корнелией. Он беседовал с ними о триумвирах и войнах, которые они вели далеко от родины, и сердечно утешал, уверяя, что мужья скоро возвратятся в Рим.

Матроны слушали его с грустными улыбками, не веря, что войны скоро кончатся, и каждая поглядывала на Помпея с признательностью: Кальпуриия — с улыбкою в черных блестящих глазах, Тертуллия — слегка наклонив Поседевшую голову, и Корнелия — потупив глаза.

Помпей невольно сравнивал Кальпурнию с Корнелией. Супруга Цезаря уступала красотой, свежестью и обаянием жене Публия Красса, и безутешному вдовцу казалось, что душа Юлии тайно соединилась с душой Корнелии. Он смотрел на нее с немым восхищением, и Кальпурния, задетая его невниманием, сказала с досадою:

— Взирая на чужих жен, глаза иногда портятся. Помпей смутился, но тотчас же нашелся:

— Благородная Корнелия напоминает лицом и глазами покойную Юлию. И я не могу побороть себя, чтобы не смотреть на нее.

Корнелия подняла на него большие черные глаза, похожие на влажные маслины, и тихо вымолвила:

— Я дружила с Юлией, хотя она была старше меня. Увы, Помпей, ты не найдешь такой второй женщины в республике!

— Верно, благородная госпожа, — вздохнул Помпей, — если душа Юлии не соединилась с душой другой женщины…

Он кивнул матронам и быстро зашагал по дорожке, которая вела к выходу.


XIV


Наступила весна. Красс получил известие, что парфянский арсак, вторгшись в Армению, послал против римлян конницу под начальствованием сурены. Перебежчики говорили о дикой храбрости многочисленных наездников и их стремительных налетах, против которых не мог устоять ни один полководец.

Красс покачивал головою. Он хотел перейти с семью легионами в Зевгме через Евфрат и броситься на парфянские полчища, но армянский царь Артабаз, прибывший с шестью тысячами всадников, отговаривал, обещая прислать еще десять тысяч конников и тридцать тысяч пехотинцев, если Красс вторгнется в Парфию через Армению.

Обдумав предложение Артабаза, триумвир отверг его и двинулся преследовать парфян.

Накануне выступления пробрался к нему в шатер старый жрец.

— Родом я этруск, — сказал он, — изучение мантики отняло у меня все радости жизни. Взгляни на меня — от трудов и размышлений я облысел, но зато мудр, скромен, не тщеславен. Что такое жизнь? Мимолетное представление. Душа моя обогатилась, приблизилась к божеству. И я хочу предостеречь тебя, проконсул! Помни: ты победишь, если в твой лагерь прибудет весталка и сотворит молитвы по известному ей обряду. Мужайся, шли гонцов в Рим, избегай наступать до ее приезда.

Жрец медленно удалился. В молчании Красс просидел всю ночь, размышляя.

«Великий жрец не отпустит из Рима девы Весты… Разве я не подвергся проклятию жрецов, которые считают выступление против мирного народа клятвопреступным? Но если не будет здесь весталки, то должен ли я идти против богов?»

— Боги, боги! — злобно прошептал он. — Прав Цезарь: проклятая выдумка жрецов! Боги не там, на Олимпе, а на земле — мы, триумвиры, владыки земель и народов…

Встал. Долго ходил взад и вперед по шатру. Светильня мигала, чадя и потрескивая.

Вошел караульный легат и доложил, что обходя лагерь, заметил часового, выбиравшегося с каким-то бродягой за палисад.

— И ты… — вскричал Красс.

— Я задержал обоих. Бродяга оказался лазутчиком. Оба закованы в цепи.

— Приведи их.

Вскоре предстали два человека: молодой новобранец и бородатый парф.

Красс подошел к воину:

— Бежать хотел?

Легионарий молчал, быстро мигая ресницами; во взгляде, устремленном на полководца, были страх и тупая покорность.

Красс размахнулся и ударил его кулаком в зубы с такой силой, что новобранец, охнув, отлетел на несколько шагов.

— Кто ты? — спросил проконсул, вглядываясь в мужественное лицо варвара.

Парф что-то забормотал. Он говорил быстро, захлебываясь, и Красс, не понимая, смотрел с любопытством на человека, который осмелился проникнуть в римский лагерь.

— Вызови толмача, — повелел он легату. Вошел грек и перевел путаную речь варвара:

— Он говорит, вождь, что парфянские полчища в ужасе, сам сурена не знает, что делать, потому что воины разбегаются: нет оружия, продовольствия. Арсак желает мира, а сурена еще упрямится; вожди варваров боятся римлян…

— Ложь! — перебил Красс — Его слова противоречат имеющимся у меня сведениям. Если бы в парфянском войске было так плохо, он перебежал бы к нам, а не подговаривал бы к бегству легионария…

Подошел к парфу.

— Говори правду, иначе…

Поднял руку — в глазах варвара сверкнул зеленоватый огонек.

— Он утверждает, что не лжет, — перевел грек слова лазутчика, — и клянется…

— Подлый варвар! — крикнул полководец и, свалив ударом кулака соглядатая, стал топтать его ногами. — Узнать от него правду…

— Прикажешь пытать? — спокойно спросил легат.

— Пытать огнем и железом. А перебежчику, — повернулся он к лежавшему у входа новобранцу, — отрубить голову при выстроенных легионах.

В шатре опять была тишина. Думал: где найти весталку? И вдруг задрожал от радости: вспомнил Лицинию, спасенную Катилиной, надзор за ней вольноотпущенника, донесения о каждом ее шаге.

— Как же я забыл о ней? — шептал он, принимаясь за эпистолу. — Но у нее муж, и нужно сделать так, чтобы… Да, да… Вольноотпущенник сделает, как я прикажу… О боги! Если она будет здесь, завоевание Парфии обеспечено!

Через час раб-гонец выехал из лагеря, направляясь к ближайшей гавани, чтобы сесть на корабль.

Парфы отступали. Неуловимость их приводила Красса в бешенство. Вскоре прибыли послы от армянского царя с известием, что парфянский арсак вторгся в Армению и Артабаз не может прислать римлянам подкреплений.

— Избегай, вождь, пустынь и равнин, где могла бы развернуться неприятельская конница, — говорили они, — не преследуй неуловимого врага: он тебя завлекает в ловушку… Ты еще не воевал с парфами…

Красс вспылил.

— Не вам учить меня, как вести войну! — грубо крикнул он, стукнув кулаком по походному столику.

Кассий молчал, опустив голову. он не одобрял действий полководца и на приказание его двигаться вперед смотрел как на безрассудство.

Публий же, которому наскучила бездеятельность и который желал отличиться, стремился вступить поскорее в бой с варварами. Ободряя отца, он говорил, что римская конница не преминет опрокинуть скопища дикарей и погонит их, как стадо баранов.

В начале июня, когда легионы подошли к берегу Белика и расположились на отдых, прискакала конная разведка.

— Враг наступает, — доложил начальник, спрыгнув с коня.

— Силы?

— Бесчисленные… Большинство — наездники, закованные в железо.

По лицу Красса скользнула улыбка. Он созвал военачальников и, приказав построить четыре головных легиона в orbis[82] выставил против неприятеля двенадцать когорт, подкрепленных конницей, а каждому крылу придал восемь когорт.


Полчища варваров надвигались. Впереди скакала тяжелая конница, скрывшаяся тотчас же за холмами. За нею следовали парфянские наездники с занесенными мечами, поднятыми копьями, натянутыми луками.

Красс верхом на белой лошади руководил боем. Седой, коренастый, упрямый, он отдавал приказания и беспощадно рубил беглецов, — когорты едва устояли под яростным напором парфян и, отбив их, стали пускать дротики.

Неприятель дрогнул.

— Стрелки и пращники, вперед! — приказал полководец. — Преследовать врага!

Было жарко, — солнечные лучи отвесно падали на землю. В зное, в стремительности наступления, прерываемого яростными стычками, укрываясь щитами от стрел наездников, видя тяжелую конницу, которая, выехав из-за холмов, развертывалась огромным Полукругом, чтобы охватить римлян, Красс понял, что борьба труднее, чем он предполагал. Однако природное упрямство мешало отступить.

— Укрывшись в лагере, — сказал Кассий, — мы могли бы ночью отступить по пути в Армению. Римские и армянские легионы, действуя вместе, легко бы разбили варваров.

— Молчи, квестор! — вспылил полководец. — Твои советы напоминают трусливые речи Артабаза, и я спрашиваю себя: не ученик ли ты его?

— Вождь, — побледнев, возразил Кассий, — я предай тебе всем сердцем, и твоя победа возрадовала бы меня больше, чем вероломные победы Цезаря…

И, протянув руку, он указал на легкую парфянскую конницу, которая летела, как птица на крыльях, осыпая стрелами ряды легионов.

— Видишь, стрелы перелетают через тяжелую конницу… А теперь поражают пехотинцев…

Красс ударил коня плетью и поскакал вперед.

— Трубить наступление! Вперед на варваров!

Легионы двинулись. Парфянские наездники обратились в бегство и, вдруг остановившись, выпустили стрелы: грозное жужжание их сменилось яростным воплем воинов.

От правого крыла отделилась римская конница и помчалась наперерез отступавшим наездникам. Впереди мчался Публий с занесенным мечом, в блестящей чешуйчатой лорике.

— Вперед! — кричал он, стегая бичом жеребца и ощущая чувство радостного опьянения, которое испытывал не раз в жарких боях в Аквитании. — За Рим, во славу богов!..

Впереди он видел рослого наездника с гривастым гребнем на шлеме и в золоченой одежде. «Это сурена», — мелькнула мысль, и ему так страстно захотелось взять его в плен, что он пренебрег благоразумием, — мчался осыпая коня ударами, и расстояние между ним и суреной уменьшалось.

Вдруг оглянулся: всадники остались далеко позади, и только он один был в поле, один против наездников, внезапно повернувших к нему коней. Он услышал дикий вой и понял, что погибнет, если не сумеет ускакать.

Ударив коня, он пригнулся к его шее и помчался назад, чувствуя, что задыхается от ужаса. Сзади звенели стрелы, ударяясь в лорику, конь ржал, очевидно, раненный, а он гнал его, подбодряя криками, колотя в бока бронзовыми башмаками.

Дорогу преградил парфянский наездник. Публий увидел на мгновение быстрые узенькие глазки на коричневом лице, блестящий меч. Он налетел на него, ударил со всего плеча по голове и помчался дальше. Оглядываясь, видел скакавших наездников, навьюченных верблюдов на горизонте, к которым подъезжали парфяне, и понял: «Вьюки полны запасных стрел… Нужно отступать, отступать…»

Ворвавшись в лагерь, он, задыхаясь, спешился. Хотел побеседовать с отцом, но полководец, разгоряченный боем, не дав ему вымолвить ни слова, приказал взять тысячу галльских и триста римских всадников, пятьсот стрелков и восемь когорт и приготовиться к наступлению.

— С этими силами ты нападешь на варваров и разобьешь их.

Публий собирался обратить внимание отца на необыкновенную подвижность парфов, неутомимость в боях и хорошее вооружение, но Красс, боясь возражений сына, похлопал его по плечу:

— Я уверен, что боги помогут тебе отличиться!

Сын молча наклонил голову. Марк Красс был проконсул, знавший военное дело, триумвир и сенатор, и смел ли он, Публий, ослушаться знаменитого мужа и отца? Никогда! Лучше смерть, чем даже простое возражение.

— Приказание вождя — закон, — твердо выговорил он и, вскочив на коня, помчался к войскам.

Опять неприятель отступал перед римскими когортами, и опять они шли вперед, палимые солнцем, изнемогая от зноя и жажды. Вдали, в тучах пыли, маячили парфянские наездники, быстрые, неутомимые, неуловимые.

Пуская издали стрелы, они выкрикивали оскорбления на испорченном латинском языке, визжали и хохотали.

Войско шло. Впереди стлался низкорослый кустарник, кругом — пустыня. Публий остановил когорты. И вдруг наездники выскочили из-за бугров, которые он принял за песчаные холмики; они мчались с гиканием и свистом, окружая римлян.

— Воины, — крикнул Публий, и голос его осекся, — смело в бой! Хитрый и трусливый враг должен быть уничтожен!

Слова его заглушил дикий вой.

Подозвав гонцов, Публий приказал им мчаться к отцу за помощью, а сам, построив когорты, решил обороняться, пока не прибудут подкрепления.

Теперь парфяне не отступали: они издали окружали римлян и вдруг обрушились на них несокрушимой лавиною. Страшная резня происходила на глазах Публия. Он не мог хладнокровно смотреть на гибель бойцов и бросился в гущу боя, увлекая за собой галльских всадников.

Галлы столкнулись с парфянами с яростным воплем. Оии опрокинули врага и погнали, поражая длинными копьями, снося головы мечами.

Думая о близкой победе, Публий мчался рядом с бородатым галлом, который легко, точно сбивая палкой листья с кустов, сносил головы. И вдруг справа, слева, сзади, спереди появились новые наездники. Остановив коней, они не преследовали римлян, а спокойно ожидали приближения их, натянув луки.

Обернувшись к всадникам, Публий приказал спешиться, — надеялся продержаться, укрываясь за лошадьми. Но парфяне, очевидно, поняли его замысел.

— О-ла-ла-ла-ла-ла! — прокатился гортанный крик, и кольцо сомкнулось с поразительной быстротой. Галл, скакавший рядом с Публием, упал с пронзенной грудью. Публий пытался пробиться с несколькими смельчаками сквозь гущу варваров, но они, узнав начальника по одежде, окружили его.

Защищался с яростным мужеством, удесятерившим силы, рубил и колол, но лошади, сталкиваясь, мешали движениям и, брыкаясь, возбуждали его коня.

— О, всемогущий Юпитер! — со стоном воскликнул Публий. — Спаси легионы и вождя!

Низкорослый парф ударил его мечом по шее. Публий обернулся, в ушах прокатилось: «О-ла-ла-ла-ла», это был клич наездников — больше он ничего не слышал.

Мягко свалился на землю. Парф спешился и, захохотав, отрубил ему голову и воткнул на копье.


Между тем Красс, считая битву оконченной, занял холм и стал ждать возвращения Публия.

Время шло. Солнце приближалось к закату. Он начал беспокоиться, пеняя Кассию его осторожность. Но с виду был спокоен.

Вдали показалось облачко пыли, оно приближалось, увеличиваясь. Несколько всадников подъехали к проконсулу, и старший из них, спешившись, сказал, задыхаясь:

— Вождь! Легат Публий Красс просит подкреплений!..

Красное лицо полководца внезапно побледнело. Подозвав Кассия, он приказал выступить всему войску.

— Быстрее! — кричал старик, дрожа от нетерпения и страха за сына. — О боги, спасите его, — шептал он, садясь на коня, — о боги…

Легионы тронулись в путь. Не успели они пройти несколько стадиев, как впереди взвился столб пыли, дикие крики сменились воем — на них мчался парфянский отряд. Наездник, скакавший впереди, выехал бесстрашно вперед и, оскалив зубы, взмахнул копьем. Красс остолбенел: голова сына, единственного, любимого, лежала в пыли у его ног: сведенный судорогою рот, окровавленный лоб, прядь слипшихся волос…

Полураскрыв рот, полководец тяжело дышал, хватая губами воздух, как рыба, выброшенная на берег, и серые глаза его темнели.

Легионарии с ужасом переглядывались. Одни тяжело вздохнул, другой прошептал имя Юпитера.

Полководец очнулся, взял себя в руки. Медленно проезжая по рядам воинов, он сказал:

— Римляне, смерть сына касается только отца. Публий Красс исполнил свой долг и пал смертью храброго. Исполните же и вы свой долг — долг воинов и римлян, сражающихся за дорогое отечество, и отразите приступ коварных варваров.

Опять парфы наступали, двигаясь полукругом. Но римляне дружным натиском отразили их, и неприятельская конница ускакала.

Солнце село.

Видя уныние на лицах легионариев-новобранцев и военных трибунов, сыновей нобилей, Красс яростно скрежетал зубами. Однако мужество оставило и его, когда ей, приказав отступать к Каррам, не увидел рядом с собой сына.

— Мы оставляем на поле битвы четыре тысячи раненых, — шепнул Кассий. — Нельзя ли их спасти?

— Нам, нам нужно спасаться — с бешенством сказал Красс, — а ты… Пусть боги спасают их, если есть справедливость на Олимпе, а я — не Юпитер, и не Марс! Понял, квестор?

Кассий смотрел на жирное лицо старика и думал: «Вот куда ввергает мужа жажда славы и золота! Но зачем было разлучать Публия с Корнелией? Шел бы старик сам с мешком за золотом и славою!»

Недовольный действиями полководца, он винил в военных неудачах только его: «Не внял мудрым советам Артабаза, и теперь придется просить его же о помощи!»

Прибыв в Карры, Красс, действительно, отправил посольство к армянскому царю.

На другой день к Каррам подступили парфяне. Гортанные крики долго не давали покоя. Сурена требовал выдать Красса и Кассия, а римлян обещал отпустить.

— Воины, выдайте вождей, и вы — свободны! — неслись крики, возбуждая легионариев А прибывшие послы вели себя нагло, и требования их звучали скрытой угрозой.

— Вон! — закричал Красс и, позвав ликторов, приказал сечь послов прутьями и гнать из лагеря.

Визжа и ругаясь, варвары бежали с позором к ворогам.

— Воины ненадежны, это новобранцы, — сказал Кассий, поглядывая на угрюмых легионариев, собиравшихся кучками. — Да и вожди недовольны: взгляни на них!

Красс сурово смотрел на него.

— Римляне не посмеют возмутиться: ты забываешь, Кассий, о дисциплине!

— Воля твоя, вождь, но я за отступление. Трибуны поддержали Кассия. Не парфян они боялись, а смерти в чужом краю, вдали от родины, и ужасались, что тела их не будут погребены.

Красс кивнул. Но, когда Кассий посоветовал отступить по старой дороге, упрямый старик воспротивился:

— Приказываю идти по холмам и горам через Армению: тропы и болота недоступны для конницы, и мы будем в безопасности…

Отступали горными тропами. Утомленные легионарии роптали, раздраженные трибуны ворчали. Красс пытался ободрять людей, но они угрюмо отмалчивались. Полководец видел, что влияние его падает.

Кассий воспользовался общим недовольством.

— Вождь, — громко сказал он на привале, — люди устали, путь тяжел. Не лучше ли нам возвратиться, пока не поздно, в Карры, и идти по прежней дороге? Перейдя Евфрат, мы будем в безопасности!

— Что? — высокомерно спросил проконсул. — Ты хочешь бежать из Азии? И это говорит римлянин! Слышите, начальники? Война не кончена, а начинается!

Кассий настаивал.

— Пусть так, — говорил он, избегая смотреть в глаза полководцу, — но оттуда мы сможем двинуться в Армению, а идти по горным тропам…

Красс вспыхнул.

— Если не хочешь следовать за мной, — крикнул он, — иди, куда хочешь!

Кассий молча отошел от него.

Через несколько минут войско двинулось дальше.

Красс ехал, по обыкновению, впереди, но рядом с ним не было Кассия, — знал, что квестор, во главе пятисот всадников, мчался по дороге в Карры.

«Одни погиб, другой покинул, — с горечью думал старик, и глаза его сверкали, — остался я одни… Нет, не один! Со мною вечная слава римского имени, древняя мощь Рима и благословения богов даже в тягостный час смерти!»


XV


Они шли дни и ночи. Солнце томило желтым раскаленным глазом, медная луна смотрела с вышины, и ночной холод исходил, казалось, от ее лучей.

Легионарии открыто роптали, трибуны и центурионы, не останавливая их, громко говорили о бездарности полководца.

Красс притворялся, что ничего не слышит. Ругались плебеи, которых он, подобно Сулле, презирал, считая скотами, обреченными на служение мужам знатным и богатым; ворчали сыновья нобилей, знатные выродки, которых, по его мнению, следовало бы уничтожить, чтобы облагородить истинных римлян. Он ненавидел их всем сердцем и только теперь пожалел, что вся его жизнь прошла в бессмысленном стяжании и борьбе с Помпеем.

«А ведь мог же я добиться власти, когда Помпей воевал в Азии, и стать вторым Суллою. В союзе с Катилиной и Цезарем я растоптал бы знать и упорядочил бы Рим… Но нет, тогда я струсил на форуме… Нужно было дать знак к резне, и всё пошло бы иными путями…»

Брезжил рассвет, тусклый и грязный, как окружавшие лагерь болота, небо было в разрозненных тучах, моросил дождь. Когорты тяжелой пехоты и турмы просыпались при звуках труб.

Полководец сидел в полном снаряжении у потухшего костра.

— Вождь, подступают парфяне, — сказал трибун Петроний, останавливаясь перед ним.

Красс встал — рукоятка меча звякнула о медную лорику.

— Двигаться на Синнак, соединиться с Октавием, — приказал он. — В горах мы будем неуязвимы для конницы…

Когорты выступили в путь. Легионарии шли осторожно по трясине, оступаясь и проклиная начальников; трибуны вели лошадей за собой, нащупывая почву, всадники часто проваливались, и воины вытаскивали увязших лошадей, подсовывая им жерди под брюхо.

К полудню небо прояснилось, и знойное солнце всплыло в мутной дымке, предвещавшей жару. Войска шли, изнемогая.

К вечеру попали на твердую почву и вздохнули с облегчением. Впереди возвышался холм. Красс приказал занять его, разбить лагерь и рыть вал. Вскоре подошел с вспомогательным войском Октавий.

Озабоченный парфянскими наездниками, появлявшимися и исчезавшими в отдалении, он сказал:

— Пусть помогут нам боги отразить нападение!

— Враг не посмеет пойти на приступ в конном строю, — спокойно ответил Красс, входя в шатер.

Лишь только сон стал смежать его глаза, чей-то голос послышался рядом.

Красс вскочил. Перед ним стоял Октавий.

— Вождь, послы от сурены… Прикажешь принять или прогнать?

— Чего они хотят?

— Они, очевидно, хитрят — это заметно по их воровским глазам. Они утверждают, что сурена желает лично увидеться с римским проконсулом и начать мирные переговоры.

Яростные крики ворвались в шатер.

— Кликни Петрония.

Трибун вбежал, остановился у входа.

— Отчего крики? Разве воины опять недовольны?

— Вождь, они требуют мирных переговоров, — запинаясь, вымолвил Петроний: ждал грозного окрика полководца и удивился, что проконсул, воздев руки, шептал молитву.

— Бунт? — тихо спросил Красс.

— Нет еще, — пролепетал трибун, — но они угрожают…

Лагерь звенел оружием, гремел яростными криками и угрозами:

— Мир! Мир!

Полководец думал. Седая голова его склонялась всё ниже…

— Созвать трибунов и примипилов, — приказал он. Когда они собрались, Красс просто сказал:

— Легионарии требуют мирных переговоров, а вы, военачальники, поддерживаете их. Где римская дисциплина? Где честь и доблесть? Это бунт. Некогда я подвергал подлых ослушников децимации, а теперь — ха-ха-ха! — должен им подчиниться. Смерти я не боюсь и пойду на свидание с суреной, зная, что попаду в засаду…

Помолчал. И вдруг его голос окреп, грозное рычание льва послышалось в нем, заставив всех содрогнуться:

— Я, римляне, предпочитаю быть убитым варварами, чем принять смерть от взбунтовавшихся воинов, которые завтра станут рабами сурены…

Встал и, отпустив их движением руки, повелел объявить послам, что на другой день готов увидеться с суреною.


Всю ночь он не спал, думая о погибшем сыне и о жене, оставленной в Риме.

Ночь была тихая, звездная, холодная. Лагерь спал.

Только часовые перекликались при малейшем шуме и шорохе да журчали горные ручьи, прыгавшие по камням.

«Не лучше ли броситься на меч?» — подумал он, но такой исход показался ему трусостью, и он отверг его.

Кликнул раба и, приказав позвать жреца, стал писать эпистолы — жене, Помпею и Цезарю. Но, не кончив их, поднялся навстречу старому жрецу.

— Я хочу отдать себя под покровительство подземных богов, — тихо сказал он. — Помолись же со мною, напутствуй меня и скажи, что должен я делать, когда варвары начнут меня убивать, и потом, когда душа моя приблизится к подножию престола Аида…

Жрец, склонившись, поцеловал его руку и зашептал молитву:

— Повторяй за мною, сподвижник Суллы, победитель Спартака, вождь, проконсул и триумвир!.. Жизнь моя кончается…

Красс опустился на колени, устремил серые глаза вверх и воздел руки, с толстыми короткими пальцами, над своей седой головою.


Идя по лагерю в сопровождении Петрония и легатов, Красс вдруг остановился и, презрительно указывая на воинов, бродивших между палаток, сказал:

— Римляне, вот эти римляне заставляют старого полководца идти к варвару просить мира… Но пусть никто не скажет, что триумвир и проконсул не заботился о легионариях! А вы, — возвысил он голос, обращаясь к воинам, — если вы спасетесь по милости сурены, говорите всюду, чтобы позор не запятнал победоносных римских орлов: «Красс погиб, обманутый врагом, а не выданный своими войсками».

Легионарии угрюмо молчали. Ни один голос не поднялся, чтобы удержать его.

Красс шел, предшествуемый ликторами, а впереди шагал трубач, возвещая врагу о мирном посольстве.

Спускаясь с холма, он споткнулся (это считалось дурным предзнаменованием), и все побледнели.

Внизу ждал отряд парфян. Увидев проконсула и военачальников, сурена, смуглый низкорослый всадник, спешился и, подозвав нескольких человек, что-то шепнул.

Не успел Красс, сопровождаемый Октавием, Петронием и ликторами, подойти к сурене, как парфяне окружили их и потребовали выдать оружие. И вдруг сверкнули мечи. Октавий и Красс упали. Петроний, отбиваясь побежал с ликторами. Воины, окружавшие полководца, разбегались. Их ловили, брали в плен или убивали.

С высокого холма легионарии наблюдали за вероломным убийством их полководца, но ни один не бросился на помощь. Они видели, как Крассу вливали в глотку растопленный металл, слышали гортанный говорок сурены, коверкавший римскую речь:

— Насыться золотом, рабом которого ты был, жадный негоциатор!

Взобравшись на холм, Петроний крикнул, задыхаясь от бега и отчаяния:

— Стыд и позор вам, воины! Вы предали великого римлянина, своего вождя и господина! Пусть же покарают вас боги за это преступление!


XVI


Босые, оборванные люди, с изможденными лицами, полулежали на горячих ступенях храмов, поджав под себя ноги или вытянувшись во весь рост, и дремали; другие, усевшись в кружок, играли в кости, в чет и нечет, позвякивая ассами и споря, иные забавлялись, стреляя вверх плодовыми косточками и загадывая при этом какое-либо желание. Однако все, как бы ии были заняты развлечениями, часто поглядывали на солнце — в полдень производилась раздача декурионами хлеба и нескольких ассов на пропитание.

Но стоило появиться на улице оптимату, всаднику или матроне, как свист, брань и хохот оглушали оторопелого прохожего, который, растерявшись, не знал, куда деваться. Случалось, что пролетарии вскакивали и открыто нападали на нобиля, а если рабы защищали его, то поднималась вся толпа и, разогнав невольников, избивала до крови оптимата.

По улицам Рима стало опасно ходить. Стычки вооруженных пролетариев с отрядами, охранявшими нобилей, стали обыденным явлением. Нередко голодные толпы спешили на помощь декуриям или центуриям, осаждавшим дома знатных лиц, и жестокие битвы не утихали по суткам.

Сальвий обходил каждый день кварталы ремесленников и возбуждал их к насилиям, по приказанию Клодия.

Вождь, возвратившись к частной жизни, продолжал держать нобилей в страхе.

В этот день Сальвий делал обход раньше, — нужно было сопровождать Клодия за город на концию.

Подходя к Эсквилину, он услышал яростные крики, хохот и, когда попал в полосу садов, остановился: десятка три пролетариев хохотали возле опрокинутой лектики (рабы, очевидно, разбежались); бородатый муж, в тоге с пурпурной каймой, бешено отбивался кулаками от нападавших на него людей. Забрызганный грязью, он кричал:

— Подлые разбойники! Разве вы — римляне? Нет, рабы и насильники! Пусть поразит вас Юпитер за оскорбления, нанесенные высшему магистрату!..

Но толпа не слушала, швыряя в него комьями грязи и камнями. «Бибул», — узнал Сальвий магистрата и, усмехнувшись, повелел людям связать его и положить в лектику.

Однако пролетарии не успели выполнить приказания — из-за деревьев выскочили молодые аристократы с обнаженными мечами и, набросившись на толпу, принялись ее рубить.

— Отряд Милона? — крикнул кто-то.

— Спасайтесь!

— Их больше, чем нас!

Люди побежали врассыпную, укрываясь за деревьями. Бежал с ними и Сальвий.


Сев на коня, он приехал на место, назначенное Клодием. Конция уже кончилась, и взволнованная толпа расходилась, обсуждая речь вождя.

— Слышал, что он сказал? — говорил кривой раб простоволосой невольнице, — Бить господ, поджигать их дома, расхищать имущество!

— Он сказал, что сперва нужно убить Милона!

— Ты не поняла, — возразил гладиатор, отпущенный Цезарем на волю, — вот его слова: «Нужно убивать Милонов, которые нападают на нас». Это значит, что не только Милона, но и всех его приверженцев…

Бородатый иудей, с красными воспаленными глазами, с большими ножницами, прикрепленными к поясу, и иглой, торчавшей из шапки, покачал головою:

— Убивать — легко сказать. Но на их стороне сила: власть, деньги и легионы… Нет, убивать единицы, которых сменят другие, то же, что раздавить клопа: на его запах приползут десятки других…

Увидев Клодия, Сальвий подошел к нему. Решено было заночевать в придорожной гостинице, а утром уехать: Клодию — в Рим, а Сальвию — в окрестности, где он должен был навербовать побольше сторонников.


Садясь чуть свет на коня, Клодий говорил:

— Набирай плебеев, пролетариев, рабов и веди в Субурру. Там распределишь их по декурням и центуриям.

— Вождь, не лучше ли тебе подождать меня? Милон разъярен, людей у него много, а с тобой — несколько человек…

— От судьбы своей не уйдешь, — возразил Клодий, и на аполлоноподобном лице его выступили морщины.

Они расстались, и Клодий поскакал по дороге в Рим.

Светало. В утреннем воздухе звуки приобретали особенную четкость и яркость: голоса торговок зеленью, погонщиков ослов, песни кутил доносились из прилегавших улиц. Лошадь Клодия бежала рысью, за ним следовал небольшой отряд. Люди переговаривались между собой и шутили.

Вдруг лошадь Клодия навострила уши — из-за углового трехэтажного дома вылетели всадники с мечами наголо, и впереди мчался муж свирепой наружности, с мрачно-злыми глазами и нависшими бровями.

«Милон, — подумал Клодий, — злодей выследил меня…»

Выхватив меч, он приказал отряду приготовиться к бою. Но уже аристократы с громкими криками налетели на растерявшихся людей и дружно заработали мечами.

Отряд был мгновенно смят. Клодий, уклоняясь от ударов рослого всадника, отступал к ограде сада. И вдруг, изловчившись, взмахнул мечом — всадник завопил, схватив рукой обоюдоострое лезвие, проникавшее в грудь. В это мгновение Клодий почувствовал резкую боль в боку, и, выдернув меч из груди всадника, обернулся: перед ним был Милон. Клодий успел увидеть ощеренные зубы, злобные глаза вождя аристократов и, падая с лошади, услышал яростный голос:

— Добить его!

Боли он не испытывал, только после каждого удара, потрясавшего тело, опутывала вязкая слабость, руки и йоги деревенели. А потом всё потемнело, точно он провалился в черную яму.

К вечеру Сальвий проезжал с новобранцами по этой дороге. На улице лежали неубранные трупы, и лошади шли осторожно, похрапывая и прядая ушами. Изрубленный Клодий лежал почти рядом с рослым оптиматом. Сальвий сразу узнал вождя и, спешившись, приказал оцепить место боя, а Клодия уложить на носилки и нести на форум. Он не сомневался, что убийство — дело рук Милона, и обдумывал, как отомстить злодею.

Повелев плебеям кричать на улицах о преступлении Милона, он поехал впереди носилок. Улицы шумели — толпы ремесленников, пролетариев, рабов и вольноотпущенников присоединялись к печальному шествию, выкрикивая угрозы, потрясая палками, железными прутьями, молотками. Испуганные торговцы поспешно запирали лавки, лектики с матронами и оптиматами неслись вскачь, скрываясь в переулках, голоса учителей затихали в школах, преторы и магистраты разбегались с форумов. И вдруг раздалась грозная песня:


Каждая капля крови плебея,
Каждая капля пота его
Выжаты игом тяжким богатых,
Мышцами нищих бедных людей.
Клодий убитый путь указал нам,
Клодий убитый — знамя в борьбе!
Вождь Катилнна нам заповедал
Храбро бороться с подлым врагом!
Доблестью древней души согреты,
В доблести древней воля и труд!
С нами Юпитер! Марс-копьеносец
Мощно ударит в сердце врага!
Клодий убитый путь указал нам,
Клодий убитый — знамя в борьбе!
Вождь Катилина нам заповедал
Храбро бороться с подлым врагом!

Сальвий слушал с грустью в сердце.

«Почему кучка сильнее толпы и ее побеждает? Сколько погибло лучших людей, сколько погибнет еще! Мы объединились в декурии, центурии, Клодий создал мощный кулак, и всё же убит!..»

Вглядывался в лица ремесленников, жадно, с каким-то болезненным вниманием. И впервые, быть может, за всю свою бурную жизнь он подумал, что среди мелкого люда есть мужи мудрые и что необходимо прислушиваться к их голосу. Он знал, что Клодий никогда не спрашивал мнения толпы, а действовал, как сам находил нужным, и теперь, когда вождем станет он, Сальвий, нужно сплотиться с народом, узнать его мысли, чувства и желания…

Прислушался к песне:


С нами Юпитер! Марс-копьеносец
Мощно ударит в сердце врага!..

И вдруг впереди увидел большую иглу, торчавшую из шапки. Это был портной. Несколько сгорбившись, он пробирался навстречу толпе.

Шум толпы и грохот песни нарастали. На мгновение шапка с иглой остановилась, потом закачалась и исчезла. Вскоре она появилась в другом месте, повернулась, и Сальвий увидел бородатое лицо, красные глаза. Иудей шагал с толпой за носилками Клодия.

Когда шествие вышло на Via Appia и Сальвий выехал вперед — толпа остановилась: два курульных эдила в тогах с пурпурной каймой преграждали путь, подняв руки. Сальвий сразу увидел, что это не плебейские эдилы, и, подъехав, спросил, по какому праву они задерживают похоронное шествие.

Один из эдилов начал что-то говорить о постановлении сената, о нарушении порядка, но Сальвий, не слушая его, повернулся к толпе:

— Вперед! — крикнул он. — На форум!

Эдилы разом заговорили. Аппариторы, служившие одновременно скрибами и преконами, кричали:

— Не нарушайте порядка! Расходитесь по домам!

— Вперед! — повторил Сальвий и, ударив эдила бичом по голове, наехал на аппариторов, — они разбегались, нопя о насилии.

Толпа двинулась среди угрожающих криков аристократов. Плебеи вынимали ножи, готовясь к бою. Но путь был свободен.

Грянула песня:


Каждая капля крови плебея,
Каждая капля пота его…

Впереди сверкал форум.

Остановив коня, Сальвий пропускал толпы народа. Он вглядывался в лица людей и, когда услышал звон ножниц, подумал: «Это идет коллегия портных»…

Иудей шел рядом с греком.

— Она заказала мне тогу, а пришла за ней без денег, — говорил грек, оправляя на себе заплатанный хитон.

— И ты так ей и отдал? — спросил иудей.

— Я сказал: «Иди на улицу и заработай».

Иудей что-то ответил, но слова его потерялись в гуле голосов.

А толпа двигалась, двигалась… Проходили коллегии гончаров, кузнецов, сукновалов, плотников, каменотесов, дубильщиков, сапожников, живописцев, гробовщиков, потом шли пролетарии в лохмотьях, простоволосые женщины, вольноотпущенники и вольноотпущенницы в пилеях, рабы и невольницы. Он слышал разноязычную речь, разноязычные песни и думал: «С этим народом можно опрокинуть сенат и создать свою власть… Но как это сделать?»

Онповернул коня и с трудом пробирался в толпе.

Народ затих. На ростре появлялись популяры и произносили надгробное слово, восхваляя Клодия. Сальвий тоже поднялся на ораторские подмостки и сказал речь.

— Клодий был моим другом и начальником, — закончил он, — и я, квириты, клянусь памятью Клодия и Каталины продолжать их дело!

Восторженные крики заглушили его слова.

— Да здравствует вождь Сальвий! — крикнул кто-то, и плебс подхватил возглас.

— Квириты, где будем хоронить вождя? — спросил Сальвий.

— На форуме, на форуме!

Сходя с ростры, он услышал треск ломаемых скамей, которые толпа вытаскивала из базилик. Костер рос: он становился всё выше и выше, и Сальвий не спускал глаз с носилок, которые люди, карабкаясь по нагроможденным скамьям и столам, подымали наверх.

И вдруг народ расступился: огромный эфиоп бежал с пылающей головней в одной руке и амфорой — в другой. Облив маслом скамьи, он бросил головню, и яркое пламя охватило сухое дерево.

Огонь трещал, разгораясь. Вскоре труп, базилики и соседнее здание исчезли в клубах дыма. А толпа кричала, хлопая в ладоши, выражая свой восторг криками и призывая имя Клодия.

Задумавшись, Сальвий смотрел на форум, охваченный огнем.


XVII


Цезарю доносили на Рима: поражение и смерть Красса вызвали в столице необычайное волнение; после семимесячной анархии были произведены выборы, потому что Помпей отказался от диктатуры; смерть Аврелии и Юлии; мятежи в столице и борьба кандидатов с оружием в руках за магистратуры принимали страшные размеры; власть популяров резко пошатнулась; Цицерон проповедовал необходимость управления республикой одним магистратом и отразил свои мысли в сочинении «О республике».

«Смерть матери и дочери — большое для меня горе, — думал Цезарь, — но едва ли не большее — распадение триумвирата!»

Время шло. Знал, что общество, недовольное им, обвиняя его в бездарности, кричит всюду: «Лукулл и Помпей быстро присоединили Понт и Сирию, а Цезарь не может справиться с Галлией, — каждый год он начинает завоевание ее сначала. Не так же ли вел войну упрямый невежда и жадный негоциатор Красс? И если оба триумвира занимались грабежами, то приближенные их стали злодеями: откуда деньги у формийского всадника Мамурры, который приказал построить себе на Целийском холме дворец из мрамора? Откуда золото у Лабиена, купившего обширные поместья в Пицеиуме и построившего в Цингуле крепость по галльскому образцу?»

Эти разговоры удручали Цезаря, а убийство Клодия повергло в уныние. Борьба сословий становилась жестокой. Помпей молчал. Выборы на следующий год были «под ножом», как выразился Лепид, и сенат не мог назначить даже интеррекса, потому что народный трибун налагал veto. «Всё это, — думал Цезарь, — козни Помпея».

Подавив со страшной жестокостью восставших эбуроиов (он обнародовал эдикт, разрешавший грабить и убивать их) и вознаградив Лабиена и Требония «за доблесть», Цезарь возвратился в Равенну.

Из Рима пришло донесение о похоронах Клодия: народ, возбуждаемый клиентами демагога, его женой Фульвией, сикариями и народными трибунами, приходил проститься с телом, выставленным в доме, и кричал о мести. Труп был отнесен в курию Гостилию, а рядом сооружен костер из скамей и столов. Когда пламя охватило тело, загорелись курия Гостилия и базилика Порция. Толпа с факелами в руках бросилась поджигать дом Милона. Какие-то люди кричали: «Хотим консулом и диктатором Помпея»

Цезарь усмехнулся: «Нужно сблизиться с зятем, иначе он возвысится и отзовет меня из Галлии… Спасение — в двойном браке: я разведусь с Кальпурнией и женюсь на дочери Помпея, обрученной с Фавстом Суллой, а зять женится на дочери моей племянницы Аттии, вдове Гая Октавия…»

Не откладывая своего решения, он в тот же день послал гонца с эпистолой к Помпею.

Ответ получил, возвращаясь поспешно в Галлию, которая восстала под начальствованием Верцингеторига, молодого арвернского вождя: Помпей отказывался от брака под предлогом, что не может забыть Юлии.

«Тень ее, — писал он, — меня тревожит… Вижу Юлию, мою любовь, и скорблю: она навещает меня по ночам… О женитьбе не думаю вовсе».

Но Цезарь не верил Помпею: «Зять враждебно ко мне настроен и не желает мира. Он лжет, утверждая, что о женитьбе не помышляет, — всему Риму известно, что он усердно ухаживает за Корнелией, вдовой Публия Красса».


XVIII


Душою восстания галльских племен против поработителей стал народный герой Верцингеториг. Это был молодой муж, доблестный, честный, неподкупный. Некогда друг Цезаря, он отшатнулся от него, видя, как римский полководец грабит и опустошает страну, умерщвляет и продает в рабство население, отдает города и области на произвол жадных легионарнев и начальников.

Высокого роста, с русыми кудрями до плеч, льняного цвета бородой, с орлиным носом и смелыми глазами, он умел произносить зажигательные речи не хуже, чем скакать на полудиком коне, рубить наотмашь головы и метать копья.

Умный, он не находил ничего дурного в том, что греко-римская культура, начав проникать к галлам пятьдесят лет назад, глубоко пустила корни в стране, но печалился, видя, что знать пренебрегает кельтскими нравами, увлекается чужеземными идеями и обычаями. Римский алфавит, чеканка монеты — это было хорошо. А вино? И своего было достаточно. Галльская землевладельческая аристократия исчезала, и на ее место выдвигались богачи и ростовщики, сумевшие теперь, когда в Галлию проник Цезарь, брать на откуп общественные подати. Разорившиеся галлы становились разбойниками, мелкими торговцами или ремесленниками, которые занимались керамикой, прядением, изготовлением вещиц из золота, серебра и железа. И все же они зависели от крупных ростовщиков, клиентелу которых составляли.

Верцингеториг видел все это и болел сердцем. Но более всего огорчал его упадок друидизма, той народной религии, которая могла объединить все племена против нашествия чужеземцев, усилить и без того живое чувство патриотизма.

Отец Верцингеторига, верховный вергобрет Галлии Цельтилл, был казнен по обвинению друидами в стремлении к царской власти, и молодой арверн, изгнанный старейшинами из Герговии, связал себя неразрывными узами с вождем кадурков Луктерием; оба стали сольдуриями, поклявшись среди дубов Ардуэнского леса иметь все общее: радость и горе, друзей и врагов, жизнь и смерть; а затем, вскрыв себе на руках вены, смешали кровь в чаше н выпили ее.

— Теперь моя жена — твоя жена и твоя жена — моя жена, равно как и земли, имущество, скот и рабы, — говорили они хором, садясь на коней, чтобы ехать к верховному жрецу друидов.

— Ты хочешь отомстить за отца? — спросил Луктерий.

— Подожду. Месть не уйдет.

Всю ночь они ехали узкими тропинками при свете факелов, несомых стремянными, и к утру выбрались на полянку, окруженную древними дубами. Под одним дубом сидели юноши, окружая седобородого друида, и слушали его:

— Всякое существо проходит три стадии по отношению к своей жизни: начало Аннуфна, или первоначальной бездны, переселение в Абред, т. е. жизнь, и полноту счастья в Гуинфиде, или небе. Голос его дрожал.

— Скажи, учитель, — спросил один из учеников, — что нужно делать в круге Абреда?

— Необходимо соблюдать три условия: развивать сущность человека, развивать знание всякой вещи, развивать нравственную силу, чтобы преодолеть Ситрауль, дурное начало, и освободиться от Дроуга, или зла. А это значит, что человек рождается из Аннуфна, проходит по многочисленным кругам Абреда, совершенствуется, изучая науки, приобретает нравственную силу, которая должна защищать его от Ситрауля, чтобы он не попал в Дроуг.

Верцингеториг и Луктерий слушали, затаив дыхание.

— Три несчастья первоначального Абреда: необходимость, отсутствие памяти и смерть.

— Объясни, учитель!

— Человек должен пройти Аннуфн и войти в круг Абреда. Здесь он должен познать самого себя, осознать заслуги и недостатки, так как в руках у него — выбор будущих судеб. Если он станет злоупотреблять жизнью, то начнет после смерти новое существование, т. е. попадет в Аниуфи, чтобы возродиться в Абреде. А если будет преодолевать зло, то сразу попадет в Гуинфид, где обретет память всех существований, всех переселений души…

— Понимаю, — сказал юноша, сидевший ближе всех к друиду, — душа, живущая в Абреде, лишена памяти о прошлых существованиях, следовательно, ее счастье несовершенно…

— Только в Гуинфиде возможно совершенство! — воскликнули несколько голосов.

Сальдурии стегнули коней и выехали на поляну.

— Слава всемогущему Гезу, — сказал Верцингеториг, слезая с коня. — Нам нужно видеть нашего верховного отца…

— Кто вы? — спросил друид.

— Люди, любящие отечество.

— Вас проводит ученик.

Оставив слуг и лошадей на поляне, они долго шли, пробираясь между деревьев и кустов. Кое-где солнечный луч, запутавшись между тонких веток и листьев, выбивался из чащи острым золотым копьем; кое-где голубел в вышине клочок безоблачного неба.

Вскоре из-за деревьев выглянули шатры друидов, окружавшие большой шатер.

Проводник поспешно вошел внутрь его и тотчас же выглянул:

— Отец ждет вас.

Верцингеториг и Луктерий, нагнувшись, проникли в шатер.

Перед ними стоял древний старик в широкой белоснежной одежде с дубовым венком на голове, с золотым ожерельем на шее. Седые нависшие брови почти скрывали живые блестящие глаза.

— Слава троице богов, — сказал Верцингеториг, и Луктерий повторил его слова. — Перед тобой, отец, сальдурии. Узнаешь меня?

Друид не моргнул глазом.

— Я сын Цельтилла, которого ты убил, — продолжал молодой арверн, наслаждаясь ужасом, изобразившимся на лице старика, — и приехал бросить тебя, отец! Объяви меня верховным вергобретом… ради спасения родины.

— Тебя… вергобретом? — прошептал друид, и глаза его засверкали. — Никогда.

— Я объединю племена, двину их против римских воинов.

— Никогда!

Верцингеториг дерзко засмеялся.

— Завтра ты объявишь волю богов друидам, и через несколько дней вся Галлия будет знать, что Верцингеториг — верховный вергобрет.

— Никогда!

— Решай, убийца моего отца! — крикнул Верцингеториг, обнажая меч.

Старик задрожал, живые глаза его потухли.

— Ты будешь… вергобретом… сын Цельтилла, — вымолвил он прерывистым шепотом. — Но захотят ли тебя племена? Я имею власть над всадниками не потому, что я глава друидов, а оттого, что я богат, владею землями и рабами. Я, отшельник, собирающий омелу со священных дубов, уже не властитель душ; вера падает, жрецов презирают, и мало людей верит предсказаниям оракулов.

— Ты ошибаешься. В сердцах не угасла еще вера: она тлеет и се нужно раздуть…

Когда сальдурии вышли, старик рассмеялся:

— Посмотрим, сын Цельтилла, удастся ли тебе сломить его?

Он вынул из-под медвежьей шнуры навощенные дощечки и стал писать по-гречески эпистолу, часто затирая плоской стороной стила слова и целые строки.


Сальдурии провели весь вечер перед шатром верховного друида, опасаясь измены. Они беседовали с эвбагами — жрецами-астрономами, врачами, пророками и магами, слушали песни бардов, сопровождаемые звуками ротты, а когда в шатер проник приземистый служитель, Верцингеториг шепнул Луктерию:

— Выследи его и обыщи. Делай, как мы уговорились. Сальдурии скрылся в глубине леса. Верцингеториг слушал старого барда, воспевавшего подвиги великого Бренна: галльский полководец взял Рим и разрушил его, вывез из него много сокровищ и смуглых черноглазых пленниц-римлянок…

Слушая его, Верцингеториг сжимал меч: разбить Цезаря, вторгнуться в Италию, сокрушить Рим! Какое заманчивое будущее! Ему казалось: звенят в буре пожаров мечи, льется кровь врага, а галльские орды идут, вытаптывая ноля, сметая все на своем пути.

— О боги, дайте нам мощь, — шепнул Верцингеториг и обернулся: рядом с ним сел Луктерий.

— Выследил?

— Вот письмо. Гонец сопротивлялся — я настиг его, когда он садился на коня — и убил…

— Тише.

Он взял эпистолу и спрятал в складках плаща.

В шатре, предназначенном для гостей, Верцингеториг с трудом разбирал греческ-ие письмена и вдруг вскочил — лицо исказилось:

— Луктерий… письмо…

— К кому?

— К Цезарю — ха-ха-ха! Проклятый изменник, враг народа!.. За мной!..

Выбежал из шатра с мечом в одной руке, с факелом — в другой.

Луктерий не отставал от него.

— Смерть предателю! — вопил Верцингеториг, и эхо повторяло его слова. — Пусть новый верховный друид освятит избрание главного вергобрета!

Верцингеториг, объявленный верховным вергобретом Галлии, собрал войска, взял Герговию, перебил и изгнал старейшин, злоумышлявших против него. Поднимались племена, объединялась Галлия. И Верцингеториг, болея душою за родину, объявил Цезарю войну.


XIX


Едучи в Нарбоннскую Галлию, Цезарь получал в пути известия: италийские купцы вырезаны в Генабе карпаутами; Верцингеториг, объединив сенонов, паризиев, никтонов, кадурков, туронов, авлерков, андов, лемовиков п племена, жившие на берегу Океана, послал войска, под начальствованием Луктерия, по направлению к Нарбоннской Галлии, а сам вторгся в область битуригов, данников эдуев; ремы, эдуи и лингоны, верные Риму, окружены мятежниками; секваны колеблются.

Оставив часть легионов для защиты Нарбоннской Таллин, Цезарь с изумительной быстротой, двигаясь по снежным сугробам, бросился в область арвернов. Начальствование над войсками с приказанием грабить и опустошать страну было передано Дециму Бруту, а Цезарь, во главе небольшого конного отряда, поскакал во весь опор через Галлию, чтобы соединиться с двумя легионами, зимовавшими в области лингонов.

Всадники, переодетые в галльские штаны и плащи, не были узнаны, и попытка удалась.

Не отдыхая, Цезарь собрал военачальников и приказал послать гонцов в области, где находились другие легионы.

— Собраться всем в окрестности Агединка, — распоряжался он, — хочу проучить щенка, кусающего за ноги слона.

Вскоре он, во главе одиннадцати легионов, галльских вспомогательных войск и конницы, двинулся вперед. Он шел, осаждая и сжигая города, разбил Верцингеторига под стенами Новиодуна и затем двинулся на Аварик, столицу битуригов.

Верцингеториг отступал, сжигая города и деревни, солому и сено, разрушая дороги, внезапно нападая маленькими отрядами на легионы, снимая часовых, отбивая обо-:1ы с зерном.

Цезарь шел пешком, с непокрытой головой, по опустошенной стране. За ним двигались усталые легионарии. А конница Верцингеторига не давала покоя: лишь только расположится войско на отдых или начнет варить поленту, как лихие наездники врываются в лагерь или обстреливают его.

Цезарь ободрял легионариев:

— Возьмем Аварик — город будет ваш, население тоже, — говорил он, а однажды сказал: — Завтра подойдем к городу.

Было холодно, шел дождь. Ненастье мешало осадным работам. Но воины, закаленные тяжелыми трудами, боями и непогодами, не унывали: рыли окопы, отражая вылазки неприятеля, устанавливали башни для нападения.

Продовольствие почти истощилось, — питались нарубленным сеном, смешанным с горстью муки, но работ не оставляли, несмотря на предложение Цезаря снять осаду.

— Коллеги, если вам тяжело, если вы не в силах вынести голод и холод, скажите, и мы оставим Аварик… Но если вы верите своему вождю и в силах устоять против невзгод, потерпите.

На другой день он объявил приступ. Шел дождь. Размытая и взрыхленная почва засасывала ноги. Легионарии скользили, оступались, падали, но шли вперед, стиснув зубы. На потемневших бородатых лицах и в мрачных глазах горела неукротимая воля, зажженная Цезарем. По колени в грязи они подходили к стенам, устанавливали лестницы, лезли вверх. Баллисты и катапульты беспрерывно обстреливали осажденных, тараны день и ночь громили стены.

Когда войска ворвались в город, Цезарь, насквозь промокший, въехал на жеребце, забрызганном грязью по брюхо. Он смотрел на остервенелых воинов, грабивших и поджигавших дома. Здесь легионарии тащит за волосы молодую девушку, валит в грязь и насилует; там германский всадник забавляется, бросая младенца вверх и подхватывая на копье; дальше разбивают бочки с вином и пьют, черпая шлемами и шапками, а еще дальше ворвались в храм, тащат за бороду старого жреца, бьют его, а жриц продают по сестерцию за голову. Горят дома, запах гари мешает дышать.

— Человеческая жизнь не стоит одного медного асса, — пробормотал Цезарь и, подъехав к жрецам, купил у легионария девушку за сестерций. — Я подарю ее кому-нибудь из военачальников. Дециму Бруту?

К вечеру город наполнился воплями: пьяные легионарии громили дома и лавки, разграбили храм, а население вырезывали.

— Перебито сорок тысяч, — доложил поздно ночью Децим Брут. — Воины пьяны и спят, где попало… Что прикажешь?

— Караулы выставлены?

— Все сделано, божественный Юлий! Галльский легион Алауда трезв, не участвовал в насилиях.

Цезарь нахмурился:

— Легион ненадежен?

— Думаю, надежен. Начальник говорит, что друиды запретили проливать кровь беззащитного населения.

Цезарь вскочил — кровь бросилась ему в голову, — было стыдно. Овладев собою, он сказал:

— До рассвета вывезти все продовольствие, легионы выстроить утром за Авариком, а город сжечь.

— Ты хочешь соорудить гигантский костер для невинно убитых, — молвил легат, — и боги…

— Молчать! — дико крикнул Цезарь и замахнулся на него острым стилом.

Децит Брут выбежал из шатра.

Отойдя в Децетию, Цезарь разделил войско: Лабиен с четырьмя легионами должен был идти против сенонов и карнаутов, а сам Цезарь — на Герговию, столицу арвернов. Кругом простирались опустошенные города и деревни; ограбленное население умирало с голоду, и толпы нищих шли за войсками, падая от изнурения. Но Цезарь равнодушно слушал мольбы о пропитании, равнодушно смотрел на протянутые руки: «Война!» Его сундуки были наполнены серебром, золотом, храмовыми сокровищами, п легионы восхваляли вождя за доброту и щедрость.

«Доброта? — думал он. — Я отдал им город, они его разграбили и перебили жителей. И это доброта?.. Да, на войне это доброта вождя!»

Знал от разведчиков и перебежчиков, что Верцингеториг набирает войска, обучает их и возбуждает к мятежу племена, посылая вождям золото. Медлить было нельзя: вторгнуться в область арвернов по долине реки Элавера и принудить Верцингеторига к битве означало закончить победоносно войну.

Однако осаду Герговии пришлось снять. Приступ не удился — легионы были отброшены, а Верцингеториг, нападая день и ночь, тревожил войска. Опасность быть окруженным заставила Цезаря двинуться на север, чтобы соединиться с Лабиеном и спасти войско. Галлия была потеряна, и мысль об участи Красса не давала ему покоя.

Верцингеториг, зная о тяжелом положении Цезаря от римских и германских перебежчиков, перенес главную квартиру в укрепленный городок Алезию, где скрещивались дороги, ведшие в Нарбоннскую Галлию.

Прощаясь с любимой женой, от которой у него было двое детей, он говорил, указывая на них:

— Моя цель, жена, изгнание чужеземцев из Галлии, а твоя — воспитание сыновей в духе любви к родине и ее величия. Враг отступает, скоро ни одного римского воина не останется на галльской земле.

Приказав укреплять Алезию и снабдив город большими запасами провианта, Верцингеториг выступил с пятнадцатью тысячами всадников против римлян: дни и ночи тревожил он Цезаря лихими налетами, отбивал обозы и военные машины, которые с трудом тащили быки по размытым дождями, непроходимым дорогам. Страстный, неутомимый, он казался олицетворением силы, доблести и трудолюбия: неизвестно было, когда он спал, — постоянно скакал впереди наездников, а если они отдыхали, отправлялся в разведку, нередко пешком, в рубище нищего.

Цезарь отступал с одиннадцатью легионами к Нарбоннской Галлии. А позади него шумела, бряцая оружием, восставшая страна, и друиды призывали племена поразить одним ударом поработителей.

Цезарь шел впереди легионов. За ним шагали воины самого храброго XIII легиона, который он любил за испытанную отвагу и преданность.

«Все потеряно, все погибло, — думал он с горестью. — семь лет трудов и войны канули в Лету! Неужели вновь начинать войну?! Но живая сила дороже всего, и она даст мне возможность возобновить завоевание страны».

Обернувшись, оглядел легионариев. Они шли с опущенными головами, даже воины XIII легиона пали духом.

Горько засмеялся.

«А я, безумец, вздумал подражать великому Лукуллу, превзойти его! — вздохнул он. — Но Лукулл учился военному делу под руководством непобедимого Суллы!.. А я?.. Но не может быть, чтобы звезда моя закатилась!..»

На четвертый день отступления легионы внезапно дрогнули: конница Верцингеторига, обрушилась на римское войско.

Цезарь, застигнутый врасплох, не растерялся. Приказав германцам объехать правое крыло вражеских наездников, он вскочил на коня, и, выхватив меч, помчался к месту, где бородатые германцы с диким криком и громкими мольбами к Тиру мчались, вздымая клубы пыли.

Он видел, как обе стороны столкнулись, и невольно за любовался доблестным ударом конницы, мгновенно опрокинувшей галлов: падали люди, мчались лошади без седоков, лязг мечей и вопли слышались все сильнее, а он, остановив коня, рвавшегося вперед, кричал:

— Бейте, германцы, врага! Бейте! Верцингеториг отступал.

В раздумье сидел Цезарь на коне, не зная, что лучше: преследовать галлов или укрыться в провинции. И вдруг решил:

— Гнать неприятеля!

Стремительно бросилась за отходящими галлами конница Цезаря, с топотом и лязгом гнала неприятеля, а римский вождь уже обдумывал, как поразить вражеские войска и удержаться в Галлии. И, когда Лабиен, подъехав к нему, спросил с удивлением, действительно ли Цезарь решил идти к Алезии, городу мандубиев, полководец вскричал:

— Неужели ты трусишь, Лабиен? Здесь, под Алезией, я дам битву всей Галлии. И пусть свершится, что уготовано Фатумом: или доблестная победа или позорное поражение!

— Безумие отчаяния, — прошептал Лабиен, покачав головою.

Впереди возвышалась на горе крепость; высокие стены, казалось, подпирали небо, и стрелы уже сыпались на подступавшие легионы. Две речки омывали с противоположных сторон подножие горы, к западу от которой простиралась равнина, а с остальных сторон, в восьмистах — тысяче шагов тянулся пояс холмов.

— Рыть рвы, насыпать вал вокруг города, — распоряжался Цезарь.

Закипела работа.

Перебежчики сообщали, что Верцингеториг укрылся в Алезии с восемьюдесятью тысячами пехоты и пятнадцатью тысячами конницы и послал гонцов к кельтским племенам с приказанием произвести набор.

— Он ожидает на помощь всю Галлию, — говорили перебежчики, — и тебе, господин, трудно будет устоять. Из городов, деревень, пустынь, болот, а также из лесов, где живут друиды, пойдут сотни тысяч, десятки тысяч, тысячи, сотни десятки и единицы…

Опасность была велика.

— Полчища галлов сметут легионы, как пыль, — говорил Цезарь военачальникам, в безмолвии окружавшим его, — и не я буду Цезарем, если не найду выхода из нашего положения.

На военном совете, созванном на другой день, он пристально смотрел на военачальников, точно оценивая их храбрость, сметливость и умение руководить боем. Были здесь Мамурра, Антоний, Лабиен, Требоний, Децим Брут и иные сподвижники, центурионы, восточные рабы, искусные в военном деле, хитрые греки, опытные в возведении крепостей.

Цезарь встал.

— Вожди и мудрые советники, — сказал он, — я обдумал наше положение и нашел выход. Спасение римских легионов и победа над неприятелем в быстрейшем возведении второй линии укреплений с башнями вокруг города. Войска будут находиться между окопами, возведенными нами против Алезии, и валом, который мы соорудим против готовых подойти кельтских племен. В этой крепости мы будем сопротивляться двойным приступам: со стороны Алезии и со стороны ожидаемых галльских полчищ…

— Мысль твоя великолепна! — вскричал Антоний. — Но успеют ли воины закончить работы?

— Должны успеть, — твердо сказал Цезарь, — я полагаюсь, вожди, на ваше старание и распорядительность.

— Но ты забываешь, божественный Юлий, о недостатке провианта, — перебил Лабиен, — запасы иссякают, а в окрестностях ничего не достать…

— Будем есть траву и калиги, — нахмурился полководец, — а победим!

Повернулся к тучному Мамурре и долго смотрел в заплывшие жиром свиные глаза. Он верил в способности этого жадного человека, который был предан ему, как собака.

— Завтра же приступить к работам, — слышишь, Мамурра? Посылать людей за деревом, камнем и железом, отнимать у населения медные и железные изделия, заставить плотников, каменотесов и кузнецов работать быстрее. Насыпать земляной вал и обкладывать бревнами, перед рвом навалить в пять рядов заостренные деревья н большие ветви, которые должны быть крепко связаны у основания. Впереди них рыть восемь рядов волчьих ям, которые назовем по форме их лилиями, а плотникам, каменотесам и кузнецам готовить остроконечные колья, осколки камней и железа и вбивать в ямы; затем лилии прикрыть фашинником и землей, чтобы ловушки не были заметны на зеленой равнине. А впереди них укрепить, вровень с землей, как можно чаще, острия и надеть на них железные крючки. Понял, Мамурра? Заставить рабов, искусных в военном деле, и ученых греков делать чертежи укреплений. Привлечь к работам десять тысяч воинов, а понадобится — и больше. Я сам буду наблюдать за работами, и горе тому, кто будет ленив и нерадив!

Лицо его горело, голос звенел, крепчая.

— Мамурра, где сочинение по осаде городов? Мы должны принять во внимание способ Деметрия Полиоркста… Итак — за дело! Не медлить! А вам, военачальники, приказываю лично руководить работами!


XX


Проходили дни, недели. Высокий вал с башнями, вторая укрепленная линия, вырастал за легионами, осаждавшими Алезию. Не прекращались и работы перед городом — первая линия была почти закончена. Цезарь лично руководил работами. Он видел на стенах Алезии караулы, наблюдавшие за его легионами, а однажды там появился сам Верцингеториг. Галльский герой смотрел ил машины, подвозимые к крепости на сильных быках, и хмурился. Ждал подкреплений, зная от соглядатаев, сумевших пробраться через римский лагерь, о войсках, направлявшихся в Бибракте, о запасах оружия и хлеба, перевозимых на вьючных животных.

Цезарь знал меньше о движении галльских полчищ, но зато ему было известно о голоде в Алезии, и, когда однажды Верцингеториг изгнал из города стариков, женщин и детей, надеясь, что Цезарь продаст их в рабство, полководец только вздохнул: у него самого не было хлеба для легионов.

Смотрел на обезумевших от голода мандубиев, которые умоляли о куске хлеба, видел, как они, падая от истощения, ели траву, слушал предсмертные стоны и равнодушно пожимал плечами: «Война!»

Разведка донесла о приближении галльских полчищ под начальствованием четырех полководцев. Предполагая, что Верцингеториг, увидевший со стен подкрепления, не замедлит броситься одновременно с ними на римлян, Цезарь приготовился к отражению приступов.

Это была грозная неделя отчаянных боев, рукопашных схваток. Тревога не покидала полководца: здесь решалась участь Галлии и судьба Цезаря.

Он лично руководил отражениями приступов, невольно любуясь безумной храбростью Антония, подвигами Лабиена, хладнокровием Требония, и думал, что, имея таких друзей, он без труда добьется великой будущности.

Ночью вспомогательное войско галлов покинуло свой лагерь и подошло к равнине, где работали римляне. Испустив громкий клич, чтобы предупредить осажденных, галлы стали забрасывать ров фашинником, метать камни и стрелы. Со стен Алезии загремела труба — Верцингеториг приказал выступить своим войскам.

С ревом и грохотом налетали галлы с обеих сторон на римские валы, но легионарии осыпали их свинцовыми шариками из пращ и камнями. А баллисты и катапульты работали беспрерывно — в темноте обрушивались на людей каменные глыбы, длинные стрелы пронзали за раз несколько человек. Щиты стали лишними, и обе стороны отбросили их. Двигаясь вперед, галлы путались в крючках, падали, проваливались в ямы, натыкались на заостренные деревья и ветви. Крики, проклятья, голоса римских и галльских военачальников, ободрявших воинов, слышались чаще и чаще.

Добраться до вала было невозможно. Бледная луна выплыла из-за туч и осветила груды убитых и раненых.

На рассвете галлы отступили, опасаясь удара с правого крыла. Верцингеториг отвел свои войска в Алезию.

Последняя битва была самой кровавой и ожесточенной. Римляне едва держались, сопротивляясь одновременно двум противоположным приступам.

Цезарь стоял на горе к северу от речки и наблюдал за боем. Он видел врага, забрасывавшего его легионы дротиками, двигавшегося черепахою, и приказал Лабиену выступить с шестью когортами.

— Если он устоит, — говорил Цезарь, — пусть отведет войска и сделает вылазку.

Вскочив на коня, он отправился на равнину, чтобы ободрить воинов.

А галлы наступали… Прогнав с башен римлян, они засыпали рвы землей и фашинником, разрушили палисад. Еще минута, и легионы были бы смяты, уничтожены. Но Цезарь подоспел с войском, и галлы обратились в бегство.

— Обойти варваров! — приказал он Лабиену.

— У меня тридцать девять когорт, — ответил пропретор, — и наше спасение в вылазке.

— Вперед же, друг, и да поможет нам…

Не кончил, ударил бичом коня и, приказав когортам и коннице выступать, помчался вперед. Красный палудамент развевался, лысая голова блестела, и легионы узнали Цезаря. Радостные крики огласили равнину. А он мчался, осыпаемый стрелами и дротиками, и кричал одно слово:

— Победа, победа!

Увидев страшное смятение галлов, он остановил коня. Римская конница проникла в тыл и производила резню. Галлы бежали — сотрясалась земля, крики и проклятия оглушали…

— Победа, победа! — охрипшим голосом кричал Цезарь.

Подъехал Антоний и объявил, что взят в плен галльский вождь и захвачено семьдесят четыре знамени.

— Благодарю тебя, Антоний, за храбрость, преданность и дружбу, — сказал Цезарь.

Антоний был взволнован. Он смотрел преданными глазами на вождя и молчал. Потом тихо вымолвил:

— Без тебя, божественный Юлий, римские легионы сложили бы свои кости в Галлии…


День и ночь прибывали перебежчики из лагеря галльских полчищ. Они говорили, что от двухсот пятидесяти тысяч пехотинцев и восьми тысяч наездников осталось одно воспоминание.

— Внутренние раздоры подточили галльские войска, — твердили они, — а вражда вождей создала разногласия среди племен… Скоро ни одного воина не останется перед твоей крепостью.

Это была правда. Галльские полчища распались, и Верцингеториг, взойдя однажды на стены, с ужасом увидел остатки войск, отходивших от Алезнн. Стоял, как окаменелый: выхода не было, — только поругание и смерть…

А город стонал, — галльский воинский плач по погибшим носился над Алезией: заунывный, он терзал сердце безысходностью, в нем звенела предсмертная тоска, горе, обреченность.

— О родина, родина, — заплакал народный герой, — ты погибла! Пусть будут прокляты вожди, враждовавшие из-за власти! Они забыли о спасении дорогого отечества!

целуя его руку, — имея тридцать тысяч, ты победил полчища в десять раз большие, н самое главное — создал маленькое, но стойкое войско. Оно предано тебе, Цезарь, и с его помощью ты можешь…

— Не забегай вперед, — остановил его полководец. — Все пойдет своим чередом… Да, я надеюсь больше всего на свои легионы и на тебя, Марк Антоний!

Помолчав, он взглянул на таблички, горкою лежавшие на земле, и прибавил, указывая на них:

— Эти «Комментарии о галльской войне» пошли Аттику, чтобы распространил их не только в Италии, но и в провинциях. Весь мир должен знать, как завоевывал Цезарь Галлию, и где не хотели ему помочь боги, там он сам себе помог остротой ума и природной находчивостью…

Цезарь сидел под дубом, занятый составлением комментариев о галльской войне, когда распахнулись городские ворота и стройный муж с льняного цвета бородой, вооруженный копьем, щитом и мечом вылетел из них и поскакал к римскому лагерю.

Издали он увидел римского полководца и, объехав его, точно прощаясь навеки со свободой, спешился и положил к йогам Цезаря оружие.

Цезарь узнал Верцингеторига.

«Он был моим другом, а теперь враг… он изгнал меня из Галлии, и, если бы не Алезия, где я показал себя стратегом, равным, быть может, одному Сулле (вспомнил Херонею и Орхомеи), Галлия была бы потеряна для римлян».

Взглянул на Верцингеторига..

«Безумец, он пожертвовал собою за этот презренный изменчивый народ и умрет после моего триумфа».

Он отвернулся от Верцингеторига и смотрел на его войско, выдававшее оружие. Казалось, все оно состояло из голодных, исхудалых мандубиев. Война им надоела, и они, не понимая, что становятся рабами, искоса поглядывали на легионарнев, среди которых распределяли их римские военачальники. Впрочем, они ни о чем не думали и только жадно ожидали хотя бы кусочка хлеба…

Цезарь встал.

— Война неожиданно кончилась, — сказал он подошедшему Антонию н радостно обнял его, — вся Галлия опять в моих руках.

— Да, божественный Юлий, — склонился Антоний.


Алезия была гигантским путем к славе, — она казалась Цезарю истоком огромной реки, которая несла на своих волнах в победном стремлении к мировому владычеству корабли с его легионами, а впереди плыл он, полководец, усмиритель галльских племен, полусмертный, полубог, подобный Зевсу, поразившему титанов!

Власть!

Она маячила путеводной звездой, сверкавшей в отдалении, и он видел мир и жизнь сквозь призму ее лучей, а без нее казалось немыслимым существование, невозможным и непосильным каждый шаг, каждое движение. Да, власть была звездой, и, если бы эта звезда внезапно погасла, он не представлял себе, чтобы делал и как жил!

Власть!

Он стремился к ней долгие годы. Жил только ею — все его существо горело пожирающим пламенем этой страсти, и, упорно работая над достижением заветной цели, не досыпая ночей, разоряясь на подкупы в комициях, он лгал, хитрил, изворачивался; в Галлии, где он, притворяясь ягненком, раздирал, как хищник, свою добычу, его считали вероломным; но он шел, и путь его был залит кровью, изменой, жестокостями, поборами; тысячи свободных сынов были обречены на гибель, а он шел, обманывая даже друзей, оскорбляя их недоверием, подозрительностью, не желая ни с кем делиться славою…

Был ли он прав?.. Но ведь это был путь к власти! Что с того, что Зевс-скиптродержец и олимпийцы научали люден добродетелям? Честность? Порядочность? Милосердие? Свободолюбие? Заботы о плебсе? Все это были красивые, возвышенные слова, но он, римлянин, потомок богов, выше всего этого!

Честность, порядочность! Олицетворением ее был Сципион Эмилиан, а многого ли он добился в своей жизни? Добродетели, как путы, мешали ему двигаться, жить, свободно дышать, и они, только они преграждали путь к власти. Да, Эмилиан был жалким рабом добродетелей. А Люций Кальпуриий Пизон, прозванный «Честным»? Чем вознаградила его республика за доблесть и полезные деяния? А ведь оба они могли бы, располагая казной и подчиненными нм легионами, опрокинуть сенат, захватить власть! Не так ли поступил Сулла, указавший единственный путь к власти?

Милосердие! Не присущее римскому духу, бессмысленное для военачальника, глупое для магистрата, смешное для отца семьи, оно было для мужа, идущего к власти, пагубным и вредным.

Свободолюбие! Борьба Гракхов и Фульвия Флакка, Сатурнина и популяров с оптиматами… А для чего? Разве возможно уравнять сословия? Разве разумно дать им свободы, чтоб они, грызясь между собой за первенство, погубили Рим?

Не так ли было во времена Мария? Но Сулланский вихрь опрокинул здание республики и смел смельчаков…

Так размышляя, Цезарь видел свои легионы на подступах к Риму, а себя — приветствуемого плебсом и проклинаемого сенаторами, и презрительная улыбка блуждала на тонких упрямых губах.


XXI


Занятый титанической борьбой с восставшей Галлией, став одновременно осаждающим и осажденным под Алезней, Цезарь долго не имел известий из Рима, а когда, наконец, получил их, глубоко задумался.

Женитьба Помпея на Корнелии, дочери Метелла Сципиона, сближение его с аристократией и диктатура для восстановления порядка — не было ли это угрозой Цезарю?

Помпей — единоличный консул!

Его законы (о запрещении заочно домогаться консульства с оговоркой в пользу Цезаря; об избрании ста судей из числа своих сторонников; наказание лиц за подкуп и насилия, совершенные с 694 г. от основания Рима; о правителях провинций, которыми могли быть консулы и преторы только через пять лет после этих магистратур) способствовали укреплению аристократии, усилению ее власти.

— Все, чего добивались нобили, они получили, — сказал Цезарь Антонию, — Помпей стал деятельным и энергичным мужем. Куда девались его лень и неподвижность восточного сатрапа? Он подражает Сулле, осуждая на изгнание сторонников Клодия, Цезаря и мятежных аристократов, как, например, Милон, а своих друзей, обвиненных в беззакониях, заставляет оправдывать. Так было с Метеллом Сципионом, и этот преступный муж избран коллегой Помпея по консулату. Где же справедливость?

Лабиен тонко усмехнулся: «Не Цезарю вопить о справедливости! Лгун, палач и демагог, он не может рассчитывать на поддержку честных мужей».

Незнатный плебей, возвысившийся и разбогатевший благодаря покровительству Цезаря, он, после одержанных побед над сенонами и паризиями, возомнил о себе, как о муже, более одаренном, чем Цезарь, и, завидуя ему, не желал исполнять его приказаний, прекословил ему. Император делал ему строгие выговоры и предупреждал, что отстранит его от начальствования, если он не смирится. Лабиен принужден был покориться, но затаил злобу в своем сердце. И теперь, слушая полководца, он испытывал злорадство.

— Цицерон преклоняется перед Помпеем, а меня осуждает, — продолжал Цезарь, — Бальб и Оппий пишут: «Общество считает, что Галлия завоевана путем вероломства и насилия».

«Так оно и есть, — подумал Лабиен. — Помпей не нуждается больше в Цезаре, популяры считают его своим вождем, и он получил Испанию еще на пять лет с двумя новыми легионами в тысячу талантов для содержания их».

Антоний стал уверять, что ни вероломства, ни насилий со стороны Цезаря не было. Лабиен молчал, вспоминая, что в комментариях «De bello Gallieo», которые полководец недавно читал друзьям, он обрисовал себя храбрым вождем, преувеличил военные успехи, а добычу свел только к продаже рабов; и ни слова о грабежах и насилиях, вызывавших повсеместные восстания!

— Пусть олигархи смотрят на меня как на сподвижника Катилииы, — усмехнулся Цезарь, — теперь я никого не боюсь! Разве они не видят, что аристократия отживает свой век?


Следующий год принес Цезарю новые неприятности: в Галлии опять начались мятежи. Борьба продолжалась. После взятия в плен Верцингеторига последним защитником галльской независимости стал новый верховный вергобрет Луктерий. Он не мог кончить самоубийством, пока жил его сольдурий, и продолжал борьбу с яростью отчаяния, не щадя сил и жизни. Его поддерживали Гутуатр, начальник карнаутов, Коммий и иные вожди, взявшиеся за оружие.

Цезарь был в бешенстве.

— Никого не щадить, — распоряжался он. — Страну опустошать, дома жечь, население грабить и резать. Второго Верцингеторига у них не будет, а все эти Гутуатры и Коммии нам не страшны…

Галлия истекала кровью, Цезаря проклинали и ненавидели за дикие жестокости и насилия, за издевательства и всеобщее разорение.

Когда Гутуатр был наконец захвачен в плен с отрядом наездников, Цезарь приказал выстроить легионы и раздеть храброго вождя донага.

Гутуатр, связанный по рукам и ногам, лежал ничком на деревянных козлах. Подняв голову, он кричал, обращаясь к легионам:

— Римляне, видите, как подлый пес, назвавшийся популяром, издевается над беднотою? Страна разорена, смерть бродит по городам и деревням… Воины, что вам у нас нужно? И как поступили бы вы, если бы враг вторгся в Италию, грабя и убивая мирных жителей?

Легионарии молчали, точно не слышали.

— Кликнуть рабов! — спокойно приказал Цезарь.

Шесть невольников с бичами, в узлы которых был зашит свинец и острые крючья, подошли к нагому человеку и стали бить его, взвизгивая при каждом ударе.

Брызгала кровь, клочья мяса летели во все стороны, и окровавленное тело трепетало, извиваясь. Но Гутуатр молчал. На побелевшем лице его выступил крупными каплями пот, глаза закатились. Он застонал и потерял сознание.

Рабы устали, остановились.

— Продолжай! — яростно крикнул Цезарь и ударил крайнего раба кулаком по лицу, — из носа закапала кровь. — Продолжай! — вопил он, свирепея. — Засечь бунтовщика досмерти!

Били опять. Неподвижное тело превращалось в ком живого мяса. Руки и ноги рабов были окровавлены. И, когда вождь карнаутов был мертв, Цезарь приказал подвести пленников и, указав им на труп, вымолвил зловещим шепотом:

— Видите? Так карает Цезарь мятежников. И, повернувшись к рабам, крикнул:

— Отрубить им руки и отпустить на волю!

Лабиен, бледный, с дрожащими губами, молча сидел верхом, выдвинувшись на правом крыле. Позади него были всадники, он слышал легкий храп лошади, позвякивание уздечек и думал: «Войска ему преданы, а ведь он — злодей, худший, нежели варвары. Он присвоил мои победы, он…»

Не мог думать. Злоба терзала завистливое сердце.


Сидя в шатре, Цезарь читал эпистолы, полученные из Рима. Мятежи в столице, упадок власти популяров, подозрительные переговоры Цицерона с олигархами, — все это было так обычно и для него нужно.

— Небо Италии в политических тучах, — улыбнулся Цезарь друзьям, — и сенат не знает, откуда грянет первый гром…

— Помпей, как Юпитер, сдерживает громы, — ответил Требоний, смуглый, волосатый муж с несколько раскосыми глазами, — А ты, Цезарь, хочешь сблизиться с ним…

— Ты не знаешь, Требоний, Помпея! он честен и велик, только неустойчив в своих поступках и политике. Он не замечает, что на него влияют лица, которые заботятся о своих выгодах.

— И больше всех, конечно, Метелл Сципион, — кивнул Антоний, — а так как Помпей без ума от своей жены, то тесть пользуется егослабостью…

Цезарь молчал. Взяв другую эпистолу, он сорвал печать и со вздохом отложил ее.

— Посейдоний умер. Как жаль, что такой мудрый муж переселился в неизвестный для нас мир!

Он перебирал письма и, когда нашел среди табличек и пергаментов небольшой свиток папируса, обратился к друзьям:

— Новые известия из Рима. Послушаем, что пишет моя супруга.

Кальпурния сообщала, что в Риме неспокойно: обычные столкновения на форуме не прекращаются, бывают убитые и раненые. Эпистола кончалась словами:

«Тебя, конечно, удивит, дорогой Гай, что Курной женился на Фульвии, вдове Клодия. Несомненно, боги наделили ее красотой и прелестями, которыми она умеет завлекать в свои сети мужей, но — вдова Клодия! Этим все сказано. Курион, Целий и Долабелла находятся под сильным влиянием Помпея, который, говорят, злоумышляет против тебя. Будь осторожен».

Взяв письмо Бальба, полученное накануне, Цезарь прочитал:

«Гай Скрибоний Курион нуждается в деньгах. Я говорил с Оппием, но старик без тебя не смеет принять решения. Сообщи о своем согласии, и мы с помощью богов попытаемся убедить Куриона перейти на твою сторону. Долги его составляют шестьдесят миллионов сестерциев, а так как он женился и приданое Фульвии оказалось небольшим, то лезет в долги, как в петлю, которая все туже затягивается…»

Отпустив друзей. Цезарь думал.

«Подожду», — решил он и написал Оппию, чтобы тот скупал синграфы Куриона у его кредиторов и предъявлял к взысканию:

«Начинай с малых долгов и постепенно переходи к более крупным, сжимай кольцо, как вокруг осажденного врага, старайся поставить его в безвыходное положение, не давай ему покоя и, когда он лишится доверия кредиторов, когда разорится и станет почти нищим, — сообщи мне. Я хочу взять мота в руки и сделать его своим послушным орудием».

— Курион нужен мне в борьбе с олигархами, — проговорил Цезарь, — если я не сумею договориться с Помпеем, Курион сделает больше, чем полководец на поле битвы.

Кликнул гонца и, передав ему эпистолу, приказал немедленно ехать в Рим.

Помпей колебался, с кем сотрудничать — с Цезарем или с аристократами. Сторонники Катона предлагали отозвать полководца из Галлии и назначить ему преемника.

— Поскольку Цезарь утверждает, что Галлия умиротворена, — говорили они, — то не лучше ли предложить ему распустить легионы? Вы знаете, что он заочно домогается консулата, но ведь это, отцы государства, нарушение закона Помпея!

Сенаторы растерянно потирали лбы и переглядывались.

— Без Помпея мы не можем решить столь важного дела, — несмело заявил старик-сенатор.

— Разве нет среди нас мужа, которого Помпей уполномочил говорить за него?

Выступил уполномоченный Помпея.

— Пусть отцы государства внимательно слушают, — возгласил он, — закон Помпея запрещает касаться вопроса о преемнике Цезаря до марта будущего года.

Но приближались выборы, и аристократы намечали консулами своих сторонников, а народным трибуном — Куриона, яростного врага Цезаря.

Отправляя в Рим воинов для голосования, Цезарь послал с ними краткую эпистолу Оппию:


«Наступило время купить Куриона. Предложи ему перейти на мою сторону на следующих условиях:

«I — я уплачиваю все его долги и снабжаю ежемесячно деньгами;

II — для вида Курион остается моим врагом, но работает на меня;

III — должен добиться какими угодно средствами, чтобы в марте не был подвергнут голосованию вопрос о моем начальствовании в Галлии. Предложи Люцию Эмилию Павлу (это был мнимый сторонник аристократов) еще денег и намекни ему, что Курион — мой сторонник».


Получив эпистолу, старик Оппий, казначей Цезаря, долго сидел в задумчивости. На его обрюзгшем лице было полное недоумение.

«Заплатить десятки миллионов сестерциев двум этим негодяям! — пожимал он плечами. — Один, развратник, будет бросать деньги на любовниц, другой, обжора, на пиры… Люций Павл получил уже полторы тысячи талантов… Нет, Цезарь слеп, необдуманная щедрость доведет его до разорения…»

Однако ослушаться не посмел и отправился вечером к Куриону.

Он попал в самый разгар пирушки. За столом, с венками на головах, возлежали: сам хозяин, его супруга Фульвия, Целий, Долабелла, Эмилий Скавр с женой Муциен, разведенной супругой Помпея, и три сенатора.

Пили вино, совершая возлияния Вакху, когда раб шепнул господину имя Оппия.

«Опять с синграфами?» — вспыхнув, подумал Курной и уже собирался отдать приказание, чтобы рабы вытолкали Оппия в шею, но Фульвия, услышав имя казначея, сказала вполголоса:

— Прими. Может быть, тебе удастся взять у него в долг несколько сотен тысяч…

Извинившись перед гостями, Курион прошел в таблинум, где дожидался его старик.

Оппий начал издалека: он говорил о богатстве и могуществе Цезаря, не обращая внимания на недовольство торопившегося хозяина, а когда Курион с нетерпением прервал его, спросив, чего он желает, старик ответил:

— Стоит мне предъявить все твои синграфы к взысканию, и ты нищ. господин мой, как последний безработный пролетарий. Сейчас ты разорен, вчера твоя последняя вилла была продана с молотка, и остается только состояние твоей супруги, стоимостью около двухсот тысяч сестерциев… А так как некоторые синграфы подписаны и благородной Фульвией, то завтра я продам ее дом с коврами, статуями и рабами, а послезавтра новый владелец переедет в него.

Курион вытер ладонью пот с побагровевшего лица.

— Эти сннграфы… Я прошу тебя об отсрочке, — лепетал он. — Я постараюсь добыть денег…

— Нет, господин мой, — твердо возразил Оппий, — кредиторы тебе не верят, ни один всадник, сам знаешь, не даст тебе ни асса… Поэтому ты должен заплатить, иначе…

— …иначе?..

— …я приму меры… Но, зная тебя уже давно, я не хотел бы, чтобы знаменитый писатель и великий оратор, каким тебя заслуженно считает весь Рим, впал в несчастье…

Курион с надеждою взглянул на него.

— Такого же мнения и господин мой Гай Юлий Цезарь, хотя ты враждебно к нему настроен. Ты удивился его милосердию: он предлагает тебе перейти на его сторону и защищать его всюду против недружелюбия, зависти и несправедливости олигархов…

Побледнев, Курион тяжело опустился на биселлу.

— Но это… это… Теперь понимаю! — вскричал он. Цезарь скупил мои синграфы, взял меня за горло. И я должен поступиться честью и совестью…

Оппий презрительно засмеялся.

— Честь и совесть? Что это такое? Красивые слова, которые любят выкрикивать нечестные люди. Одно и другое покупается на вес золота. Если ты честен, то должен заплатить шестьдесят миллионов, а если доверяешь совести тех, кого поддерживаешь, то почему же оин не выручат тебя?.. А Цезарь предлагает тебе свою дружбу и свое состояние: бери, сколько нужно, но подчинить его требованиям…

— Условия? — прохрипел Курион.

Оппий, не торопясь, вынул эпистолу Цезаря и прочитал ее.

— Если ты согласен, внук Ромула, — прибавил он, — то завтра все синграфы на шестьдесят миллионов будут сожжены в твоем присутствии, а тебе выдан один миллион наличными, как приказал господин…

Старик лукавил: Цезарь не назначил определенной ежемесячной платы, и Оппий сам решил предложить миллион, полагая, что такие деньги прельстят разорившегося оптимата. Однако Курион, не моргнув глазом, презрительно вздернул плечами.

— Клянусь богами! — вскричал он с негодованием. — Ты или шутишь, старик, или насмехаешься надо мною! Что я буду делать с этим миллионом? Нищим и то я подаю в месяц половину этих денег! А потом работа… Ты учитываешь опасности? Покушения на мою жизнь? Подкуп наемных убийц? Поджог моего дома? Несчастный случай: идет по улице, а тебе на голову случайно — ха-ха-ха! — падает балка или каменная глыба? Враг ничем не брезгает, а когда узнает, что я, сторонник Цезаря, получаю от него квадрантарии… Но я не Клодия, дорогой Оппий!..

— Прости, господин, Цезарь требует, чтобы для всех ты оставался его врагом…

— Пусть так, — не унимался приободрившийся Курион, сразу почувствовав, что Оппий колеблется, — я согласен на три миллиона и ни одного сестерция меньше! Лучше передать, чем не додать, вот истина, которой я придерживался в жизни!.. Став же народным трибуном, я проведу законы, какие будет приказано, и сумею склонить на сторону Цезаря одного из консулов… Торг был заключен. Уходя, Оппий сказал: — Завтра синграфы будут сожжены, и я выдам тебе, господин, три миллиона. Каждый месяц этого же числа ты будешь получать столько же. А эту вещицу, господин мой, передай твоей благородной супруге, да сохранят боги ее драгоценную жизнь!

И старик протянул Курнону золотую диадему, усыпанную драгоценными камнями.


Добившись путем подкупа избрания консулами Гая Марцелла и Люция Павла, а народным трибуном Куриона, аристократы торжествовали.

Предупрежденный Оппием, Курион был изумлен, что Люций Павл — друг и сторонник Цезаря.

«Сенат считает его и меня противниками галльского триумвира, тем лучше! — думал он, покачивая головою. — Очевидно, сила не здесь, в Риме, а там, в Таллин. Оттуда он управляет политикой и течением нашей жизни, не жалея награбленного золота. Но чего он хочет? Еще управлять Галлией? Или не желает расстаться с легионами, мощной опорой в борьбе за власть?..»

Считая Цезаря великим политиком и демагогом и удивляясь его хитрости, изворотливости, а более всего — дальновидности, Курион не мог отделаться от мысли, что путь, на который толкнул его Цезарь, недостоин квирита. Однако взятых на себя обязательств не нарушал. Теперь он действовал не через Оппия, а лично доносил Цезарю о каждом своем шаге и о событиях в Риме.

Однажды вечером, полулежа в своем таблинуме, он писал:

«Гай Скрибоннй Курион, народный трибун — Гак Юлию Цезарю, полководцу и триумвиру.

Приказание твое действовать нападками на Помпея исполнено: я задал ему ряд вопросов. Вот некоторые из них: «Почему Помпей требует соблюдать законы, когда сам свонмн законами довел Рим до настоящего положения? Может ли быть стражем законов нарушающий законы, как, например, Помпей, который был одновременно консулом и проконсулом?» Справедливость моих упреков смутила Помпея. Теперь он находится в Неаполе, где, говорят, болеет.

С другой стороны, мне удалось, с помощью богов, обуздать строптивого консула Марцелла, который, председательствуя в сенате, предложил рассмотреть вопрос о провинциях. Благодарение богам! Я разгадал тайную цель консула, за спиной которого стоял непримиримый Марк Клавдий Марцелл, брат его, и первый заговорил о Галлии. Я сказал, что предложение консула справедливо, и если Цезарь должен сложить с себя начальствование над галльскими легионами, то не так же ль обязан поступить Помпей? Предложив отозвать Цезаря и Помпея, я наложил veto на все рогации Марцелла.

Помпей, кажется, подозревает меня в тайных сношениях с тобою. Я слышал, как он сказал, удаляясь из сената после моих нападок на него: «За спиной Куриона, несомненно, стоит Цезарь». Однако друзья уверили его, что я — самый преданный из мужей, защищающих власть олигархов. Прощай».

Ответная эпистола была получена после возвращения Помпея в Рим.

Разбуженный ночью, Курион тихо встал, перелез через спавшую Фульвню и полуодетый вбежал в атриум: перед ним стоял усталый гонец, покрытый пылью.

— Эпистола от Цезаря.

— Хорошо. Когда обратно?

— Чуть свет.

— Зайди перед отъездом ко мне.

Читал и перечитывал эпистолу.

Цезарь писал: 

«Я благодарен тебе, дорогой мой, за твои труды. Знаю, что плебс любит тебя и бросает тебе цветы при выходе из сената, где ты стеной стоишь за народ. Мне сообщили, что Цицерон отправился воевать в Каппадокию, а Помпей выздоровел, и вся Италия радовалась этому обстоятельству, как милости доброй богини Валетидо; города Кампании устраивали благодарственные молебствия богам и большие празднества, чтобы отметить выздоровление знаменитого мужа. Тебе, конечно, известна лицемерная эпистола Помпея сенату, в которой он изъявляет готовность отказаться от начальствования над легионами, но я уверен, что честолюбивый муж, имеющий законное право на испанские войска сроком на пять лет, не так-то легко откажется от могущественной поддержки воинов. Поэтому, как мне ни жаль Помпея, не оставляй его в покое. Объяви в сенате, что тот из нас, кто приготовит войско для борьбы со своим соперником, — враг отечества».


Курион думал, покачивая головой:

«Цезарь хочет обезоружить Помпея. А сам? Он может быстрее Помпея приготовиться к войне. Притом у него одиннадцать, а у Помпея семь легионов. Неужели возможно столкновение? Очевидно, Цезарь желает мира, иначе он мог бы броситься внезапно на Италию. Но это был бы дневной разбой, а Цезарь хочет соблюсти законность, не вызвать недовольства среди квиритов; оттого он, готовясь к борьбе, ведет переговоры, хитрит, двуличничает».

Прошел в таблинум и, приказав рабыне зажечь светильню и подать вина, принялся составлять на табличках эпистолу. Несколько раз он затирал плоской стороной стила мелкие письмена, выводил новые, опять затирал, и, когда явился на рассвете гонец, скриб кончал переписывать эпистолу на пергаменте.

Подарив гонцу несколько серебряных динариев и накормив его на дорогу, Курион спросил:

— Где находился Цезарь, когда ты уезжал?

— Не приказано говорить.

— Как дела в Галлии? Мир или война? 

— Не приказано говорить, — повторил гонец, допивая вино.

— А что же приказано? — смущенно улыбнулся Курион, удивляясь дисциплинированности воина, и подумал: «С такими преданными легионариями Цезарь непобедим».

— Приказано только молчать, — твердо выговорил воин, низко кланяясь.


XXII


Помпей, находившийся в Неаполе, волновался, ожидая событий. Республика была накануне великих потрясений.

Из Галлии пришло известие, что Лабиен, преследуя Луктерия, настиг его и разбил — погиб весь отряд — и только вергобрету удалось спастись: он бежал за Рен к братьям Ариовиста. Галлия была умиротворена, и это беспокоило Помпея.

Ему было пятьдесят шесть лет. Он часто болел, и подавленность , увеличивавшаяся с каждым днем, вовсе не была следствием перенесенной болезни, как многие думали: удручала его политическая борьба, тяжелое состояние республики и козий Цезаря.

Он знал, что бывший тесть злоумышляет против него, что дружба, скрепленная выдачей за него замуж Юлии, давно уже распалась, и потому на лицемерные предложения Цезаря, искавшего примирения, отвечал категорическим отказом.

«Лжет и притворяется, — думал он, прохаживаясь по таблинуму и ожидая приезда сыновей из Рима, — а ведь триумвират можно было бы возобновить: он, я да Цицерон — мужи знаменитые, всеми уважаемые. И республика не испытывала бы потрясений, мир и порядок были бы в ней обеспечены. Не обратиться ли к нему?!»

Но тут он подумал, что Цезарь первый сделал шаг к сближению, предложив ему в жены свою вдовую родственницу, а он, Помпей, отказался и женился на дочери Метелла Сципиона. Теперь Цезарь мог подумать, что Помпей ищет сближения не ради благосостояния республики, а потому, что боится Цезаря («У него одиннадцать, а у меня семь легионов»), и, нахмурившись, отказался от своего намерения.

Он прилег на ложе и взял сочинение Цицерона «De republica», выпущенное Аттиком в свет незадолго до отъезда оратора в Каппадокию.

— Да, оно, это сочинение, решило все, — прошептал он, — книготорговец Аттик навязал его мне, хотя я не хотел покупать…

В этой книге говорилось о мире между должниками и кредиторами, о союзе демократии, аристократии и монархии, и Помпей вдруг вспомнил, что Цезарь до триумвирата увлекался триединой политикой Аристотеля. Неужели только в ней выход? Примирение с монархией во имя благоденствия отечества?

«Да, и монархом буду, быть может, я… Так вот почему Аттик навязал мне эту книгу!»

Вспомнил о несправедливости к Цицерону, о преследованиях Клодия, об изгнании… И Помпей не защитил друга.

А теперь? Оратор отправился воевать в Азию.

Цицерон писал ему, умоляя о помощи против наступавших парфян, сообщая о победе над ними Кассия под Антиохией, осуждая публиканов, разорявших провинцию: «Ремесленники, деревенские плебеи и свободные земледельцы стонут от вымогательств италийских ростовщиков, которые выколачивают с них долги при помощи военной силы. А кто не в состоянии платить, тот принужден продавать свое поле, дом или детей».

Это был вопль отзывчивого сердца, скорбный стыд римлянина, не утратившего доблести-добродетели. Читая такие эпистолы, Помпей пожимал плечами точно так же, как при известии Цицерона, что не удалось послать Целию пантер для эдильских игр, или сообщениях о том, что им приобретены в Эфесе художественно отделанные вазы для Аттика, выкуплены италийские пленные, взысканы проценты в пользу италийцев, выиграна тяжба простых людей с публиканами, отпраздновано прибытие друзей и высокопоставленных лиц. Но когда однажды Цицерон намекнул на тяжелое положение старого каппадокийского царя Ариобарзана. терзаемого ростовщиками, Помпей побагровел от стыда: он сам взыскивал ежемесячно с Ариобарзаиа одних процентов по долгу свыше тридцати трех талантов!

«А Брут? — подумал Помпей. — Разве он не поступает хуже? Он берет XLVIII процентов, а я значительно меньше. И Цицерон, конечно, считает обоих нас ростовщиками». Но тут же он решил, что ростовщичество — зло не такое уж большое, как разврат, и мысль о Долабеле, женившемся на Туллии, любимой дочери Цицерона, смягчила стыд: «Честолюбие породниться с мужем древней знати толкнуло Цицерона на этот шаг, но ведь Гней Корнелий Долабелла — кутила и развратник, а если это так, то он развратит Туллию. Поэтому вина Теренции, сведшей дочь с Долабеллой, и согласие отца на этот брак — действие, несомненно, более постыдное, чем взыскание процентов».

Он успокоился и принялся читать произведение Цицерона, но сосредоточиться не мог. Мешало какое-то беспокойство. Откуда оно появилось, терзая сердце, и где был его первоисточник, не мог бы сказать. На душе становилось тяжелее и тяжелее.

Он отложил книгу, схватил серебряный колокольчик и позвонил. На пороге появилась сирийская невольница, золотисто-загорелая, полуобнаженная, с кипарисовыми дощечками, прикрывавшими высокие груди, и с пурпуровой опояской вокруг бедер.

— Госпожа дома?

— Она только что вернулась.

— Скажи, что я ее жду.

Рабыня бесшумно исчезла. Помпей знал, что Корнелия навещала больную жену Гая Марцелла, приехавшую два дня назад в Неаполь, и, по обыкновению, беседовала с ней о политике. И ему не терпелось узнать, что думает Марцелл о Цезаре и что советует ему (косвенно, чтобы не обидеть) через свою жену.

Вошла Корнелия. Большие черные глаза, похожие на влажные маслины, ласково остановились на лице мужа. Шурша пеплосом, сверкавшим, как чешуя на солнце, оиа подошла к Помпею и мягким движением обнаженных рук охватила его голову и прижала к груди. Потом, взглянув на статую Суллы, стоявшую на треножнике, перевела глаза на две статуэтки (одна изображала Красса Богатого, другая — его сына Публия), затем на азийские безделушки, на нагих гермафродитов, нимф, силенов и сатиров — и вспыхнула, увидев в углу Приапа.

Помпей перехватил ее взгляд.

— Этот Приап прислан мне самим Цицероном из Эфеса, — сказал он, подходя к статуе и любовно лаская ее. — Боги свидетели, что он способствует зачатию, и, если мы поставим его в нашем кубикулюме, ты, без сомнения, подаришь мне сына…

— Супруг мой, — вздохнула она, — нам ли иметь детей? У тебя есть сыновья — Гней и Секст, — и достаточно…

И, запнувшись, быстро заговорила, точно боясь, что он перебьет ее:

— Марцелла говорит, что супруг ее бранит тебя за нерешительность и неумение действовать. он утверждает, что с Цезарем нужно кончить. А ты медлишь!

Помпей молчал, опустив голову.

— В выборах на следующий год Цезарю нанесен чувствительный удар. А ты готов на мир, предложенный демагогом, потому только, что он прислал тебе легион и приказал Куриону прекратить нападки на тебя…

— Пустяки, жена! Говорят, Цезарь лично желал поддержать Марка Антония, который стремился к народному трибунату, и противодействовать проискам Домиция Агенобарба. Узнав же, что Антоний избран авгурами, он остался в Равенне.

— Откуда ты знаешь, что Цезарь собирался в Рим? — с удивлением воскликнула Корнелия.

Сообщил Лабиен, военачальник Цезаря. Он пишет, что Цезарь создал себе (популярность в Цизальпинской Галлии нечестным путем: обещав племенам права гражданства, он послал вперед людей, чтобы местная знать приготовилась встречать его. И, действительно, деревни, муниципии и колонии встречали его как триумфатора, устраивали в честь его празднества. Лабнен, посмеиваясь, заключает, что эти триумфы были предназначены Цезарем для Италии: смотрите, квириты, какую радость вызывает завоевание Галлии среди цизальпинцев! А вы, римляне, должны испытывать еще большую радость н изумляться громким подвигам великого завоевателя!

— Неужели это правда? — задумалась Корнелия, — Покойный Публиций восхвалял Цезаря, и ни одно порицание никогда не срывалось с его губ!..

Помпей не слушал жены. он думал, что Цезарь зимует с одним легионом в Равенне, а остальные войска распределены в Галлии: четыре легиона в области бельгов и четыре в стране эдуев.

«В случае войны с Цезарем вся Италия станет на мою сторону, а Цезарь не осмелится покинуть Галлию из боязни мятежа. Марк и Гай Марцеллы хотят, чтобы я произвел переворот и объявил Цезаря врагом государства, — Марк писал мне об этом, а Гай делает вид, что ничего не знает. Почему он хитрит? Если война неизбежна, да помогут нам боги!»

Когда вошли сыновья Помпея, Корнелия поспешила уйти: она не любила их, а почему — затруднилась бы сказать. Гней был старше Секста на пять лет, и ему было тридцать, но он казался моложе мрачного брата, который отпустил бороду, чтобы больше быть похожим на мужа давно прошедших времен. Гней, наоборот, был весел и жизнерадостен, но в темных глазах его светилось какое-то беспокойство.

— Откуда? — спросил отец, хотя и знал, что сыновья приехали из Рима, где должны были встретиться с Марком Марцеллом и переговорить с ним о предложении, сделанном аристократами. — Какие вести?

— Хорошие, — сказал Гней. — Нобили уполномочили нас спросить тебя, принимаешь ли ты, отец, их предложение?

Помпей Задумался.

— Неужели ты колеблешься, Помпей Великий? — вскричал Секст, и мрачные глаза его сверкнули. — Взгляни на статую трижды величайшего диктатора, — протянул он руку к изображению Суллы, — и решись.

Помпей взглянул не на статую Суллы, а в глаза сына, на его всклокоченную бороду и понял, что Секст осуждает его за нерешительность.

— Принимаю, — поспешно ответил он. — Но утвердит ли сенат рогацию Марцелла об объявлении Цезаря врагом отечества?

Сыновья уверили, что препятствий с этой стороны не будет, и ушли, чтобы отдохнуть, — чуть свет предстояло ехать в Рим.

Спустя несколько дней в Неаполь примчался Марцелл во главе крайних аристократов.

— Что случилось? — с беспокойством вскричал Помпей, увидев их на пороге атриума. — Неужели сенат…

— Курион, верный пес Цезаря, наложил veto, — злобно выговорил Марцелл. — Остается тебе одно — ехать в Люцерию, чтобы принять начальствование над легионами.

— Да будет так, — оказал Помпей. — Двум триумвирам тесно на земле. А войск у меня будет много: где я ни топну, там вырастут из-под земли пехота и конница!

— Слова, достойные великого полководца! Да здравствует Помпей Великий!

Вдруг Марцелл схватился за голову:

— О безумец я, безумец! Трижды безумец! — восклицал он. — Что я наделал! Десятого декабря Курнон становится по закону простым квиритом, и я забыл об этом!

— Да, ты забыл, что неприкосновенность народного трибуна кончается в этот день, — усмехнулся один из аристократов, — но теперь, думаю, поздно: если Курион не дурак, он находится уже у Цезаря.

Все молчали.

— В Риме остался еще один враг — Марк Антоний, — шепнул Марцелл. — Что значит неприкосновенность народного трибуна, когда отечество в опасности?

Суеверный страх оскорбить убийством богов сковывал уста самых жестоких, самых непримиримых мужей.

Все попытки примирения с Помпеем были исчерпаны, всё было сделано. И, несмотря па это. Цезарь медлил, хотя друзья советовали ему вызвать галльские легионы и идти на Рим.

На Рим? Началась борьба двух мужей за власть — и имели ли они право, они, бывшие триумвиры, ввергнуть республику в бедствия и испытания, навязать ей гражданскую войну?

Послав Куриона с эпистолами в Рим, Цезарь сказал:

— Видят боги, что я готов отказаться от начальствования над легионами и возвратиться к частной жизни, если Помпей сделает то же. Об этом я написал сенату и народу…

Голос его дрогнул, губы сурово сжались.

— Гонца! — крикнул Цезарь, овладев собою. — Я вызываю из Галлии VIII и ХII легионы и приказываю трем легионам двинуться из Бибракте в Нарбонну, чтобы испанские войска Помпея не ударили мне в тыл…

Успокоившись, он прибавил:

— На моей стороне плебс, поддержавший Катилипу, я родственник великого Мария… А Помпей? Сподвижник тирана Суллы… А олигархи?..

Он злобно засмеялся и ударил по щеке раба, недостаточно быстро оправившего светильню.

Когда друзья ушли, задумался о будущем. Оно представлялось тревожным, и поднять руку на великого Помпея, который был трижды консулом, первым полководцем, казалось святотатством. Вся жизнь Помпея была триумфальным шествием. И мог ли он, Цезарь, муж презираемый и ненавидимый знатью, упрекаемый в грабежах Галлии, бороться с титаном, увенчавшим себя подвигами и победами, с Атлантом, поддерживавшим на своих плечах весь мир?

Пролетали дин, Цезарь беспокоился. Его дом в Равенне осаждали недоумевающие толпы провинциалов, чувствуя приближение грозы. Они искали защиту у мужа, взявшего приступом более восьмисот галльских городов, покорившего триста племен и сражавшегося с тремя миллионами воинов.

— Он убил более миллиона и столько же взял в плен, — говорили низальпинцы. — И ему ли нас не защитить от врагов?

Пришла эпистола от Антония, который сообщал о январском заседании сената, на котором была утверждена рогация, объявлявшая Цезаря врагом отечества, если он не сложит оружия до 1-го квинтилия.

«Сенаторы требовали, чтобы ты, Цезарь, распустил поиска, а я предложил, чтобы вы оба отказались от власти, — писал Антонин. — Но Метелл Сципион и консул Лентул кричали, что против разбойника нужно действовать оружием и не собирать голосов.

Я и Кассий выступили с возражениями против предложений сенаторов, и голосование не было произведено, однако это не имеет значения, тем более, что я слышал, как консуляр Марцелл сказал своему двоюродному брагу: «Мы заставим сенат голосовать за военное положение и уничтожим власть трибунов». Сенаторы в знак печали надели траурные одежды. Цицерон ведет переговоры с вождями олигархов и популяров о предоставлении тебе, Цезарь, права заочно домогаться консулата, а Помпею на время его консульства удалиться в Испанию. Решай, что делать. Но я не верю в мирное разрешение спора».

Цезарь не спал всю ночь, обдумывая положение. Чуть забрезжило утро, он, бледный, с головной болью, вышел из дома и, кликнув гонца, послал его к Куриону с новыми предложениями:

«Я согласен удовольствоваться Цизальпинской Галлией с двумя легионами», — писал он. Вечером была получена эпистола от Антония, который извещал, что Помпей тайно поручил вести переговоры о мире, но Лентул, Кантон и Сципион выступили с резкими возражениями. А ночью примчался гонец с лаконическим письмом Бальба: «Объявлено военное положение».

Цезарь был спокоен. Сделав распоряжение легионам быть наготове, он, не раздеваясь, прилег отдохнуть.

На рассвете прискакали на взмыленных лошадях Антоний н Кассий.

Полководец спал. Оттолкнув часового, Антоний вбежал в шатер.

— Цезарь, вставай! — закричал он. — Каждая минута дорога. Помпей приказал произвести набор воинов в Италии и призвать в Рим ветеранов. Спеши.

В это время раб подал Цезарю записку.

— Прочти, очень важно, — шепнул он.

— Посвети, — приказал полководец. И вдруг, побледнев, стукнул кулаком по столу.

— Лабиен ведет переговоры с Помпеем? Не может быть! — крикнул он и тихо прибавил: — О Тит, Тит, разве мы не были друзьями?

Взглянул на Антоиия и Кассия: «Тучный и худощавый… Тучные бывают добродушнее и вернее…» Он обнял Антония, кивнул Кассию и сказал:

— Я уверен, друзья, в вашей преданности!

Честные глаза Антония горели привязанностью и любовью, а в угрюмых глазах Кассия таилось холодное равнодушие, и Цезарь подумал: «Доверюсь Антонию. С ним я сделаю больше, чем с другими».

— Жребий брошен! — воскликнул он и, повернувшись к Антонию, прибавил: — Переправиться и занять Аримин.

Повелев рыбаку, закидывавшему сети, перевезти себя через Рубикон, Цезарь сел в лодку и смотрел помолодевшими глазами на приближающийся берег.

«Там должна вспыхнуть яркая слава побед над противником, и тяжелый путь к власти приведет меня к древней столице Ромула! Там я похороню одряхлевшую республику и на могиле ее положу тяжелый камень».

Он решил действовать с обычной своей быстротою.

Послав легатов за галльскими легионами и передав начальствование над пятью тысячами пехоты и тремястами конницы Гортензию, Цезарь, сев ночью на телегу с Антонием и Азинием Поллионом, отправился к Рубикону.

В раздумье стоял он на берегу речки, отделявшей подвластную ему Цизальпинскую Галлию от Рима.

«Если я перейду через Рубикон, враги скажут: «Он вступил на путь мятежа»; если же смирюсь, то погибну. Но разве я враг отечества? Нет, я враг олигархов, враг презренной кучки, заседающей в сенате!»

Поднял голову.

«Звезда Цезаря восходит», — мелькнула мысль, и, обратившись к Азинию Поллиону, он спросил:

— Что думаешь, друг, о нашем положении? Как бы ты поступил на моем месте?

Азииий Поллион советовал подождать прибытия галльских легионов; он говорил, что Помпея поддержит Италия и провинции, что в Азии у него много друзей и восточные цари помогут ему, и еще говорил что-то, но Цезарь уже не слушал.

Светало. Гремели трубы приближавшихся легионов.

— Цезарь, подходят верные войска, — сказал Антоний, вскакивая на коня. — Жду приказаний.

Император поднял руку. Лицо его горело в свете разливавшейся по небу зари, глаза сверкали решимостью.


Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга третья

I



Цезарь шел со свойственной ему быстротою: после Аримина пали приморские города Пизавр, Фан и Анкона.

Рим был в ужасе и растерянности. Сенаторы, сожалея, что не приняли условия Цезаря, сбегались к жилищу Помпея, а он, ослабевший от болезни, лежал в таблинуме и думал:

«Зачем я послушался сыновей и тестя? Нужно было уступить… Война! Кому она нужна? И ради кого затеял я борьбу? Ради прихоти аристократов, которые добиваются власти. А я стар, мне нужен покой, тихая жизнь в вилле, любящая жена, семейное благополучие, беседа с друзьями и философами. Никогда я не был политиком и ненавижу козни, демагогию, ложь, хитрость и все то, что составляет политику. Они, эти аристократы, толкнули меня на разрыв с Цезарем, а сыновья поддерживают их и требуют борьбы. И теперь, когда я не знаю сил Цезаря, что я могу сделать? Говорят, он ведет за собою всю Галлию, что станет с родиной, когда дикие полчища наемных варваров и разнузданные воины проникнут в сердце Италии?»

Созвав сенат, он заявил, что будет защищать отечество, отверг посредничество Цицерона в мирных переговорах с Цезарем и с презрительным равнодушием слушал упреки сенаторов, обвинявших его в бездействии. А когда Катон предложил передать ему полную власть, он гордо встал:

Требую, чтобы консулы и сенат покинули Рим имеете со мною. Оставшихся буду считать изменниками. Кто не за меня, тот против меня!

Все молчали в изумлении. Оставить Рим! Это было неслыханно со времен основания Города. Рим, столица не только Италии, но и всего мира, должен быть отдан врагу без боя!

Поднялся ропот, слышались возгласы, оскорбительные для Помпея, но полководец, вздернув презрительно плечами, вышел из курии.

Этой же ночью он с женой и младшим сыном покинул Рим.

Ехал в Капую с тяжестью на сердце. Чувствовал, что сенаторы презирают его за малодушие и бездеятельность, ненавидят за затруднения, в которые они попали: что делать с многочисленными фамилиями рабов, куда отправить жен и детей, где взять денег?

— Они бросились за помощью к Аттику, — рассказывал Гней, догнавший отца недалеко от Капуи, — но этот негоциатор объявил, что в подвалах его дома ничего уже не осталось, а деньги, положенные на хранение в храмы, распределены между Цицероном и несколькими друзьями. Всадники, боясь междоусобной войны, в долг никому не дают…

— А разве синграфы не те же деньги? — спросил Секст.

— Скупка их прекратилась.

Прибыв в Капую, Помпей приказал призвать под знамена новобранцев и обучить их. Но события быстро следовали одно за другим: поверив ложному слуху, что Цезарь идет на Рим во главе галльской конницы, консулы бежали из столицы, бросив казначейство, а за ними потянулись сенаторы и всадники. Взятие Игувия, поражение Вара, занятие Авксила, Цингул и всего Пицена еще больше увеличили растерянность. А когда пришло известие, что XII легион Цезаря двинулся к Фирму, смутился даже невозмутимый Помпей.

Он был в большой тревоге и, сидя над эпистолой Цезаря к италийским муниципиям, хмурился: галльский полководец писал о своих мирных намерениях, требовал спокойствия и поддержки.

«Мои силы возрастают с каждым часом, а силы врагов тают, — читал Помпей, — я, популяр, стою за народ, а помпеянцы — за олигархию, которые губят родину. Все, кто пойдет за мной, будут вознаграждены. Кто не против меня, тот за меня».

Вспомнил о слухах, носившихся В лагере: Цезарь н галльская конница, надеясь на эту милость, превозносила своего императора.

— Демагог, злодей, — с бешенством говорил Помпей, — разве можно ему верить?

— Он лжив и изворотлив, как угорь, — с ненавистью сказал Лабиен, перебежавший на его сторону, — и если мы не будем медлить…

— Половина Италии в его руках, а прошел всего месяц, — злобно заметил Помпей: — Если бы я знал, что он перешел Рубикон с пятью тысячами, я раздавил бы его, как клопа…

— Почему же не была послана разведка? Помпей пожал плечами.

— Никто не верил, что он осмелится пойти против сената…

Посоветовавшись с сыновьями, он приказал консулам стянуть к Брундизию войска и отступать в Грецию.

— Там, на полях Эллады, решится судьба двух триумвиров. Боги должны дать преимущество справедливости.

— Она на твоей стороне! — вскричал Лабиен. — В Греции ты укрепишься и разобьешь Цезаря.


Цезарь добивался мира. Аристократы недоумевали, можно ли ему верить. Всем было известно содержание эпистолы, полученной Цицероном. Скорбя о тяжелом положении Италии, Цезарь писал:

«Сила, движущая моими действиями и поступками, это любовь к родине. Видя страдания квиритов, продающих свое имущество для уплаты процентов по долгам, слыша проклятья торговцев и публиканов, испуганных падением цен на предметы первой необходимости, и нарекания голодных пролетариев на недостаток работы, я скорблю всей душой о бедствиях отечества и спрашиваю себя: «Не пойдешь ли ты, Цезарь, на какие угодно жертвы?» И отвечаю: «Да, пойду. Я готов вернуться к частной жизни и оставить Помпею первенство в республике, при условии, что он поклянется в моей безопасности».

Получив сведения, что Цицерон носится с его эпистолой и хлопочет о мире, Цезарь написал в Рим Оппию, приказывая распространить свою эпистолу среди оптиматов и плебеев.

«Я не стремлюсь стать демократическим Суллой, — писал он, — я наоборот, желаю мира и великодушного позволения Помпея отпраздновать триумф».

Рассылая эпистолы, он посмеивался: «Помпеянцы, несомненно, разделятся на два лагеря: одна сторона будет требовать мира, а другая — войны. И, пока они будут спорить, я буду итти вперед».

Двигаясь стремительно вперед. Цезарь отпускал сторонников Помпея, которых захватывал на своем пути. Он хотел, чтобы даже враги говорили о его великодушии и милосердии. И не ошибся: Цицерон, взволнованный поступками Цезаря, остался в своем формийском имении, несмотря на приглашение Помпея бежать с ним в Грецию.

Под стенами Брунднзия Цезарь остановился — прибыли послы Помпея с мирными предложениями. Но они медлили с переговорами и хитрили:

— Подождем приезда консулов, Помпей не может решить такого важного дела без главных магистров.

Прошло несколько дней. Однажды ночью Цезарь был разбужен шумом: посольство оставляло лагерь.

— Почему уезжаете? — опросил обеспокоенный Цезарь.

— Так приказал наш господин, — послышались разрозненные голоса.

На рассвете Цезарь получил известие, что Помпей вышел со всеми кораблями в море.

Взбешенный полководец бегал по лагерю и кричал:

— Они желают войны! Они жаждут крови! Слышите, коллеги? — обращался он к сбежавшимся легионариям. — Я хотел мира, а Помпей обнажил меч! Я предлагал ему власть и готов был подчиниться, а он ищет моей смерти! О горе! Горе!..

Притворно рыдая, он рвал на себе одежды и говорил:

— Готовы ли вы, коллеги, поддержать меня в этой борьбе? Согласны ли вы пойти со мной в Испанию?

— Да здравствует император! — кричали легионы. — Пойдем, куда прикажешь!

— Коллеги! У меня только четырнадцать легионов, но это непобедимые легионы Цезаря, завоевавшие Галлию! Помните: за нашей спиной усмиренная провинция. готовая восстать, у нас мало денег, мало провианта, нет кораблей… А у Помпея — испанские войска, в его руках море, богатые провинции! Он наберет на Востоке множество легионов… Ужас охватывает меня при мысли о борьбе, но, когда я смотрю на вас, дорогие коллеги, в сердце возникает твердая уверенность в победе…

— Разобьем Помпея! — крикнул Антоний, и его возглас, подхваченный тысячами здоровых глоток, обрадовал Цезаря.

— Слава Цезарю! Слава! — гремели легионы, направляясь по талому снегу к Брундизию.

Цезарь шел пешком впереди войска. Сияло солнце, ветер развевал полы его красного плаща, и длинный галльский меч сверкал на правом боку. На бледном лице Цезаря лихорадочно блестели черные глаза.

Италия была занята в два месяца, — к зимнему солнцестоянию он был в Брундизии.


II


«Победа зависит от быстроты действий», — думал Цезарь, посылая гонцов в муниципии юной Италии с приказанием оставаться войскам на местах.

Обязав приморские города послать суда в Брундизии, Цезарь приказал военачальникам приступить к постройке кораблей (Долабелла должен был занять Иллирию) и овладеть близко расположенными к Италии житницами — Сардинией и Африкой.

Пробыв в Брундизии одни сутки, Цезарь немедленно отправился в Рим.

Проезжая через Формии, он посетил Цицерона, желая укрепить с ним дружбу, и усиленно приглашал его в Рим.

— Едем вместе. Там ты займешься мирными переговорами с Помпеем.

— Мирными переговорами? Но разве ты, Цезарь, не собираешься в Испанию? А затем в Элладу?.. Но помни, я воспротивлюсь в сенате твоим походам…

— Неужели ты не видишь, Марк Туллий, что Помпей стремится к войне и не желает вступать в переговоры?

Приближенные Цезаря, молодые и наглые искатели приключений, кричали:

— Долой Помпея!

— Что ты там говоришь, Цицерон, о сенате и о мире?

Старый Помпей отжил свое время!..

Побледнев, Цицерон смотрел на полководца: губы его дрожали, и он не мог выговорить ни слова. Наконец, пролепетал, задыхаясь:

— Зачем же ты, Цезарь… говоришь… о мире?.. Они, — указал он на Мамурру и его друзей, — жаждут грабежа государственных ценностей и вовсе не помышляют о благе республики…

Цезарь смутился.

— Нет, ты ошибся, Марк Туллий!.. Твоя дружба с Помпеем — это заискивание слабого перед сильным. Вспомни, как поступил Помпей перед твоим изгнанием. Заступился ли он за тебя, когда Клодий мстил за Катилину и его друзей?..

Цицерон злобно усмехнулся:

— А кто, Цезарь, науськивал на меня негодяя Клодия? Не ты ли? Ты подстрекал Катилину к мятежу, а потом мстил мне преступными руками Клодия… Я не верю тебе, Цезарь!

Они расстались недовольные друг другом.


Прибыв в Рим, оставленный им девять лет назад, Цезарь созвал сенат вне померия и предложил послать в Элладу послов с мирными предложениями. Обратившись к народу, он сказал:

— Квириты! Кучка оптиматов привлекла обманным путем на свою сторону моего друга « родственника Помпея, и теперь он стал моим и вашим врагом. Мы, оба популяры, стояли всегда на страже благосостояния плебса, но Помпей слабоволен, и нужно пожалеть старика, впадающего в детство… Ему ли, больному, воевать?.. Я уверен, что боги вразумят его и он примет мирные предложения…

Толпа закричала:

— Долой Помпея!

— Хлеба! Хлеба!

Цезарь горестно покачал головою.

— Я понимаю, квириты, вашу суровость по отношению к мужу, изменившему вам… Я понимаю также бедственность, в которую вы попали по вине Помпея (Бешеные крики заглушили его слова)… и поэтому прикажу выдавать вам хлеб… Обещаю каждому из вас по триста сестерциев, как только… кончится эта братоубийственная война… Назначьте же, кого послать к Помпею с мирными предложениями…

— Долой Помпея!

— Не тебе просить мира!

— Пусть сдается на твою милость!..

Крики усиливались. Цезарь видел яростные лица, ощеренные зубы и, подняв руку, сказал:

— Если никто не желает ехать к Помпею, пусть он сам приедет к нам!

— Да здравствует Цезарь! — закричала толпа, и сотни рук протянулись к нему. И вдруг его подхватили и подняли. — Да здравствует император! Vivat, vivat!

Заставив сенат назначить исполняющим обязанности консула Марка Эмилия Лепида, друга своего детства, зятя Сервилии и претора этого»года, а Антония начальником войск, оставляемых в Италии, Цезарь потребовал выдать ему казну. Но сенат был против.

— Я не привык, отцы государства, останавливаться перед препятствиями, — резко заявил Цезарь и приказал кузнецам и воинам отправиться в подземелье храма Сатурна и разбить двери сокровищницы.

Посланный центурион вскоре вернулся.

— Вождь, народный трибун не разрешает проникнуть в подземелье.

— Что? — побагровел Цезарь. — Замной, коллеги! Клянусь Сатурном, я усмирю этого наглого человека!..

Пригрозив народному трибуну смертью, Цезарь смотрел, как кузнецы разбивали огромными молотами железные двери, как сыпалась твердая, как камень штукатурка, как Антоний спускался по каменным ступеням в подвал и воины выносили золотые и серебряные слитки и монеты.

— Пересчитать, — приказал полководец рабам-счетоводам, и, когда Антоний объявил, что казна составленная Помпеем, состоит из пятнадцати тысяч фунтов золота, тридцати пяти тысяч фунтов серебра и сорока миллионов сестерциев, Цезарь вымолвил, нахмурившись: — Мало.

Толпы народа, испуганные насилием над народным трибуном, угрюмо молчали. Воины весело увозили золото и серебро. Антоний обратил внимание Цезаря на общее недовольство, но полководец презрительно сказал:

— Выдай им хлеба — и они замолчат. Толпа, дорогой Антоний, это цемент, скрепляющий камни, которые в совокупности составляют твердую власть. Ты согласен, Марк Эмилий? — обратился он к Лепиду.

— Толпа, Цезарь, тебя поддержит. Обещай, ей побольше, и она понесет тебя на своих плечах… А давать.. Можно ей и ничего не дать, когда будешь у власти…

Цезарь засмеялся и взглянул на Антония:

— Софизм это или мудрая философия?

— Простая философия жизни, — сказал Антоний, поглаживая бороду. — Как верно то, что ты отправляешься из Рима без легионов, так же верно, что популяр Цезарь будет владыкою всего государства.

Повеселев, Цезарь обнял обоих друзей.

— Оставляя вас в Италии, я доверяю вам, потому что люблю вас и глубоко уважаю, — молвил он. — Помни, Антоний, что в твоем ведении находятся шесть легионов, с которыми я прошел Италию с севера на юг: три расквартированы в Брундизии, Таренте и Сопонте, один дан Квинту Валерию и два — Куриону…

— Итак, Цезарь, ты намерен воевать в Испании при помощи восьми галльских легионов, — задумался Антоний. — Но подумал ли ты, что Галлия может восстать?

— Я все обдумал.. Марк Котта должен быть изгнан из Сардинии, а Марк Катон — из Сицилии…


Лишь только Цезарь уехал, нобили, возбуждаемые сенаторами-помпеянцами, подняли головы. Своими действиями Цезарь вооружил против себя оптиматов, а Антоний, назначенный господином Италии, проводил время в диких увеселениях: чувственный, он позволял себе бесчинства; его можно было встретить в притонах разврата, в обществе обаятельной гетеры-девушки Кифериды, с которой он прогуливался, полулежа в ее лектике, по улицам Рима.

Похожий лицом на Геркулеса, красивый, с окладистой бородой, веселый и остроумный, он покорял женские сердца, и его бесчисленные любовные похождения оскорбляли сенаторов и всадников, втайне опасавшихся за своих жен и дочерей. И. действительно, в его кубикулюме творились постыдные дела, но жалобы отцов семейств, обращавшихся к цензорам, оставались без последствий: магистры боялись всесильного начальника конницы.

Вскоре сенаторы с негодованием стали покидать Рим, и, когда Лепил упомянул имя Цицерона, замышлявшего уехать, Антоний запретил оратору трогаться с места.

Прошло несколько недель. Однажды Антоний, полулежа за столом рядом с Киферидой, беседовал с Лепидом, часто заглядывая в черные глаза гетеры и любуясь ее смуглым лицом.

— Нищета увеличивается, общественные работы прекратились, и толпы голодного плебса ропщут, — говорил Лепид, — публичные платежи приостановлены, в казначействе нет денег…

— Ну и что ж? Если нет хлеба, можно есть бобы; если никто не дает взаймы, можно обойтись; если отцы не платят приданого, пусть расстраиваются браки. Квириты должны понять, что война продолжается…

— Ты неправ, Антоний, — упрекнул его Лепид. — Золотые и серебряные изделия, драгоценности, дома и виллы — все упало в цене. Даже квартиронаниматели не платят владельцам домов!..

— Повторяю, война продолжается, — засмеялся Антоний, поднося к губам фиал. — Знаю, что скажешь еще, — захохотал он, ставя опорожненную чашу на стол: — я пирую, у меня есть хлеб, вина, устрицы, сыры и десятки вкусных блюд, приготовленных лучшими поварами, а плебс голоден… Что поделаешь, дорогой мой? Плебс на то и существует, чтобы поддерживать мужей, управляющие государством. Мозг — это мы, а мозг — владыка тела, следовательно, мы — владыки. Так, богоподобная нимфа? — с пьяным смехом обратился он к Кифериде и, обняв, привлек к себе. — Ты молчишь, Марк Эмилий? Моя мудрость не удовлетворила тебя? Но пойми, что сам Цезарь, будь он здесь, одобрил бы мои речи, клянусь Олимпом!

Антоний хмелел, голос его обрывался.

— Ты думаешь, Марк Эмилий, мы не придем когда-нибудь тоже к власти? Непременно придем — боги любят сильных воинственных мужей… А таким слабым и нерешительным, как Помпей, тягаться с нами нечего. Цезарь силен духом и волей, Он подобен Аннибалу побеждающему, а не побежденному…

Его речь была прервана возгласом гетеры:


Привет и большая радость![83]

К столу подходил Саллюстий Крисп. Некогда любовник Кифериды, с которой он промотал большую част» своего состояния, теперь веселый муж, казалось, образумился и, равнодушно кивнув ей, шутливо сказал:

— Привет амфитриону, тонкому ценителю красоты.

— Привет и тебе, мудрый Фукидид, — в тон ему ответил Антоний.

В то время как раб снимал с него обувь, Саллюстий говорил, поглядывая на гетеру:

— Во всем Риме я не встречал такой умной, такой изящной, такой привлекательной девушки, как ты, Киферида! Глядя на тебя, молодеешь не только душой, но и телом.

Продолговатое лицо гетеры окрасилось легким румянцем, в черных глазах затеплилась нежность, на щеках выступили ямочки.

— Ты, как всегда, любезен, господин мой! Саллюстий повернулся к Антонию:

— Ты все пируешь, а новостей не знаешь… Говорят, Цицерон покинул Формии и отправился к Помпею!

Антоний побагровел

— Что? — выговорил он сдавленным шепотом. — Цицерон? Бежал?.. В погоню за ним!..

Он задыхался от бешенства, и тучное тело его вздрагивало, точно охваченное падучей.

Саллюстий поднес ему чашу с вином, подмигнул Кифериде. Гречанка придвинулась к Антонию и, обняв его, прижалась щекой к грубой волосатой щеке.

— Успокойся, господин мой, — шепнула она, — пусть шут забавляет своего старика.

Это был намек на Помпея, и Антоний громко захохотал.

— Гонец из Испании, — возвестил раб.

— Зови, — вскочил Антоний, освобождаясь из объятий гетеры.

Вошел Диохар, любимый гонец Цезаря, и, приветствуя Антония и Лепида, возгласил:

— Эпистола от Цезаря.

— Встать! — крикнул Антоний, и гости вскочили в знак уважения к великому полководцу. — Взгляни, — протянул он письмо скрибу, — подлежит ли оно оглашению?

— Господин, эпистола написана обыкновенными письменами.

— Читай

Скриб развернул свиток пергамента:

— «Гай Юлий Цезарь, император — Марку Антонию, начальнику конницы.

Одновременно с настоящей эпистолой извещаю подробно сенат и римский народ о военных действиях, а тебя — вкратце: Децим Брут и Требоний осаждают с моря и суши Массалию, в которой заперся Домиций Агенобарб, а я отправляюсь на помощь Гаю Фабию, посланному в Испанию с пятью легионами. Узнав, что у Илерды соединились легаты Помпея Марк Петрей с двумя и Люций Афраний с тремя легионами (всего у них сорок тысяч пехоты и пять тысяч конницы), я хочу попытать счастья и разбить их.

В Галлии я заключил мир с Коммием и другими враждебными вождями, набрал пять тысяч пехотинцев и шесть тысяч галльских всадников, заплатив им деньгами, вынутыми из сокровищницы Сатурна, а также динариями, взятыми взаймы у военных трибунов и центурионов. Эти динарии я им верну с процентами; к тому же они — залог верности начальников. Галльской знати, принятой мною на службу, я обещал возвратить отнятые имения.

Спокойно ли в Риме? Удержи в повиновении Италию, чтобы мне не пришлось вторично изгонять помпеянцев. Прощай».

Вскоре пришло известие о морской победе Деиима Брута, а полтора месяца спустя Цезарь сообщил о сдаче Афрания и Петрея и о переходе двух легионов Варрона на его сторону.

«Я оставил всем воинам жизнь и имущество, объявив, что каждый волен идти куда хочет, — к Помпею или к Цезарю, или возвратиться к частной жизни, — писал он, — теперь вся Испания в моей власти. Завтра отправляюсь на совещание в Кордубу, твердо решив дать большинству иберов права римского гражданства. Правителем Испании оставлю легата Квинта Кассия Лонгина, дав ему четыре легиона».

События следовали с невероятной быстротою. Известие о морской победе помпеянцев над Долабеллой и о битве у Баградаса, где нумидийский царь Юба, друг Помпея, уничтожил легионы Куриона, повергло Антония в ужас: Рим лишился африканского хлеба, предстояли волнения плебса… Подкрепления, посланные Долабелле, были разбиты, и пятнадцать когорт взяты в плен.

Все ждали прибытия Цезаря.

Не успел Цезарь приехать, как сенат, по предложению Лепида, назначил его диктатором, и известие об этом было спешно отправлено ему с сенатским гонцом.

Цезарь прибыл в Рим в конце ноября, а его ждали раньше. Он был хмур и озабочен. Гибель Куриона с легионами опечалила его; он думал, что этот мот и бездельник выказал себя бесстрашным военачальником и кончил жизнь, как подобало римлянину.

После выборов, на которых Цезарь был избран консулом следующего года, а Целий и Требоннй — преторами, в Риме заговорили о мире с Помпеем. Но надежд на мир было мало, хотя друзья и влиятельные магистраты настаивали на переговорах.

«Буду играть в войну и перемирие, — думал Цезарь. — Зимой переправлюсь в Эпир и начну переговоры с Помпеем, как законный консул республики. Ведя переговоры, буду завоевывать страну, овладею побережьем до Диррахжя, обеспечу себя хлебом, железом, оружием и вьючными животными».

На лице его была усталость: приходилось председательствовать в комициях, на латинских празднествах,[84] предлагать законы: о даровании прав гражданства Цизальпинской Галлии, о возвращении из изгнания лиц, обвиненных по закону Помпея, о запрещении иметь у себя более шестидесяти тысяч сестерциев в золоте и серебре.

 Последний закон был вызван острым положением должников. Ростовщики и всадники, услышав о ротации, обвинили Цезаря в желании провести отмену долгов по всей Италии.

— Популяр, он продолжает поддерживать бездельников и оборванцев, — с ненавистью говорили они, но, узнав, что Цезарь приказывает покрывать долги стоимостью имущества, оцененного до междоусобной войны, несколько успокоились.

— Этот закон проведен властью диктатора, — шептали недовольные землевладельцы, — и бороться с ним невозможно.

— Не быть же Цезарю пожизненным диктатором, — Сказал Аттик, дрожавший за деньги, розданные многим нобилям. — Неизвестно еще, кто победит. Если Помпей — мы получим все с процентами.

Цезарь знал об этих разговорах от лазутчиков.

«Что же, — думал он, — пусть надеются на Помпея, а я буду делать свое большое дело».

С Кальпурнией он встречался только ночью. Жена, сидя на ложе, дожидалась мужа, по древнему обычаю. Это раздражало Цезаря; он ненавидел древность и осмеивал ее, а Кальпурния рабски следовала обычаям, которые давно уже отжили. «Она неспособна даже изменить, — думал Цезарь, раздеваясь донага — привычка, которой следовал всю жизнь — и ложась, — а между тем есть ли хоть одна такая добродетельная матрона в Риме?»

Лежа, он беседовал с нею. Она откровенно рассказывала, что за ней пытался ухаживать Антоний, но получил отпор, и что Саллюстий звал ее в свою загородную виллу, чтобы показать дорогие картины, купленные у публикана.

— И ты, конечно, не поехала к нему? — со смехом спросил Цезарь.

— Неужели ты, Гай, мог подумать… Он прервал ее:

— Послезавтра я уезжаю в Брундизий. Позаботься, дорогая, собрать, что нужно, в дорогу…

— О, Гай, Гай, — всхлипнула она, прижимаясь к нему, — опять ты оставляешь меня надолго… За девять лет, проведенных тобой в Галлии, я виделась с тобой в Равенне не более шести раз!.. .

— Да, но не забудь, что каждый раз ты жила в Равенне не менее месяца!..

Она вздохнула и спросила, сколько тог и плащей, какие туники положить в его сундук и нужно ли приказать скрибам приготовить папирусы и пергаменты. Но Цезарь молчал: он ровно дышал, слегка похрапывая.


Сложив с себя бесполезную диктатуру, Цезарь выехал из Рима, направляясь в Брундизий, где ожидали легионы. Он отправлялся в Грецию без денег, без хлеба, без рабов и без вьючных животных, разрешив воинам подвесить к концу копий небольшие узелки.

— Коллеги, — сказал он, сажая пятнадцать тысяч на корабли, — мы отправляемся в Элладу, где некогда грозный диктатор Сулла разбил несметные полчища царя Митридата. Он обещал ваннам сокровища, рабов и красивых невольниц, и они получили все это… А я обещаю вам то же в двойном размере и земли в Италии, которыми щедро наделю вас…

Радостные крики огласили пристань. Толпившийся народ выражал свою радость хвалебными песнями в честь Цезаря.

— Остальные войска посадить на корабли, как только биремы и триремы приплывут обратно из Эллады, — говорил Цезарь, сжимая руку Антония. — Поручаю это дело тебе, Габинию и Фуфию Калену…

— Будет сделано, вождь!

Цезарь взошел на корабль. За ним поднялись военачальники.

Загремела труба, и триремы, рассекая длинными веслами темные волны, двинулись в путь. Шел январский дождь, туман застилал острова.

— Что бы ни сулила мне Судьба, — молвил Цезарь, поглядывая на удалявшийся берег Италии, — я готов принять ее удар или милость. Об остальном пусть позаботятся боги.

Он покрыл лысую голову краем тоги, чтобы защитить ее от моросившего дождя, и устремил глаза на большие неспокойные волны, которые, ударяясь о борта, обдавали палубу пеной и брызгами.


III


Отступив из Италии в Элладу, Помпей поставил во главе пятисот кораблей, доставленных союзными восточными царями, консуляра Марка Бибула, непримиримого аристократа, вызвал один легион из Киликии и присоединил его к пяти легионам, выведенным из Италии, набрал легион воинов, живших в Греции и Македонии, и два легиона — в Азии, нанял всадников, пращников и стрелков из различных народностей: здесь были димие черноволосые галлы, белокурые германцы, смуглые низкорослые галаты и каппадокийцы, юркие дарданы и мрачные приземистые бессы.

Центром вооружаемых войск была Македония, а главная квартира находилась в Фессалонике, куда сбегались сенаторы и всадники, покидавшие Рим.

Узнав о завоевании Цезарем Испании, Помпей приуныл: седой, с большими волосами и широким мужественным лицом, тучный, он сидел, наклонив голову, над хартией с нанесенными на ней городами и реками Греции, морями и островами.

— Путь от Берей над Галпакмоном в Диррахий долог и утомителен. Но в Македонии делать больше нечего. О Марс и Беллона, — вздохнул он, молитвенно воздев руки и упав на колени, — помогите Помпею поразить врага… О, мои испанские легионы!..

Встал и пошел навстречу входившим друзьям.

По лицам их Помпей увидел, что они принесли дурные вести, но не смутился — привык к преследованиям судьбы.

— Что нового, друзья? — спокойно спросил он, ожидая удара.

— Увы, Цезарь высадился в Акрокеравнии…

— Это где?

— В Палеасском заливе. Склонившись над хартией, искал залив.

— Где же он? — нетерпеливо восклицал он, подвинув к друзьям хартию. — Где Акрокеравния? Позвать географа!

Низенький старичок стоял перед ним, кланяясь. Помпей повторил вопрос, готовясь сбить скриба ударом кулака в лицо, но старичок протянул палец и, обведя им черный кружок и извилистую береговую линию, сказал:

— Вот, господин мой, Акрокеравния — взгляни на надпись. А вот и Палеасский залив.

Помпей покраснел и, стараясь скрыть свое смущение, спросил:

— А скажи, откуда ближе до Диррахия: от Фессалоники или от Акрокеравнии?

— От Акрокеравнии ближе, господин мой,, и путь легче. На пути находятся Орик и Аполлония…

— Ну, иди, — нахмурившись, сказал Помпей. — А теперь, друзья, объявите военачальникам мое приказание: двигаться большими переходами к Диррахию, куда я переношу главную квартиру.

Через час легионы двинулись в путь. Помпей с друзьями ехал впереди. Лошадь под ним была горячая, и он ежеминутно сдерживал ее.

Вечером почти одновременно прискакали два гонца.

— Орик и Аполлония заняты… Города не сопротивлялись законному консулу…

— А ты от кого? — повернулся Помпей к другому гонцу.

— От Цезаря.

Губы полководца дрогнули. Он сорвал печать, пробежал глазами эпистолу.

— Подлый лицемер! — крикнул он побагровев. — Предлагать мир, и не прекращать военных действий! — И, скрипнув зубами, прибавил: — Зачем же было высаживать легионы в Греции, если он жаждет мира?

Нахмурившись, он отвернулся от гонца.

— Будет ответ? — спросил посланец.

— Ответа не будет, — холодно ответил Помпей.

Прибыв под Диррахий, полководец занял город и расположил войска к югу, вдоль берега Апса.

— Укреплять лагерь, — приказал он и отправился в Диррахий, где в главной квартире собрались начальники на военный совет.

Ночью Помпей, дремавший в полном снаряжении над хартией, был разбужен рабом. Через несколько мгновений перед ним стояли друзья. Они сообщили, что подошедший Цезарь расположился лагерем на противоположном берегу Апса и прислал эпистолу с мирными предложениями.

Помпей возмутился.

— Друзья, муж, предлагающий мир с обнаженным мечом, — разбойник!.. — крикнул он. — Пусть он сложит оружие, если не лжет, что согласен мне подчиниться… Иных условий я не приму. Неужели Помпей Великий согласится вернуться в Италию из милости Цезаря?

Он резко отвернулся от друзей и, не глядя на них, вышел. Через несколько минут его громовой голос загудел в атриуме:

— Пиши, скриб! Объявить Марку Бибулу строгий выговор за недостаточную бдительность на море: высадка Цезаря с легионами в Акрокеравнии — недопустимая оплошность. Приказываю Марку Бибулу послать Либона с пятьюдесятью кораблями к Брундизию для наблюдения за гаванью, а самому Бибулу зорко наблюдать за морем, дабы легионы, оставленные Цезарем в Италии, не могли переправиться в Грецию…

Выйдя на улицу, Помпей вскочил на коня и поехал в лагерь.

Несмотря на дождь и холод, воины работали, укрепляя вал. Он слышал окрики центурионов, резкие голоса военных трибунов, угрюмые ответы легионариев и подумал, вспомнив Корнелию, последовавшую с ним на чужбину, и непримиримых сыновей, жаждавших борьбы: «Не лучше ли помириться?.. Если он не лжет и первенство останется за мною… Но нет! Не таков Цезарь: вероломный, он готов на измену; лживый, он способен отказаться от своих слов; нечестный, он будет изворачиваться и меня же обвинять в вероломстве и подлости!.. О, чудовище, грязный выродок, порожденный Венерой и одним из семи царей!»

Он злобно засмеялся и зашептал:

— Почему нет во мне каменного спокойствия, железной воли и холодной жестокости Диктатора? Сулла раздавил бы Цезаря, как вредное насекомое… А я? Какой дух удерживает меня от решительных действий? Неужели Фатум, предначертания которого неизменны?

Подъехав к воинам, он спросил, давно ли они работают и когда их сменят. Выступил центурион:

— Вождь, смена придет на рассвете.

— Хорошо. Какой работает легион? Пятый? Где караульные трибуны?

Он долго находился в лагере, объезжая укрепления, беседуя с начальниками, в палатки которых заходил запросто, не как вождь, а как равный к равным.

Войдя в шатер Брута, который работал при свете тусклой лампады, переписывая исчерченную во всех направлениях рукопись, он любезно заговорил с ним, восхваляя его научные занятия, но не мог отделаться от чувства виновности перед ним. «Разве я не убил его отца? А сын из любви к республике перешел на мою сторону».

Брут сидел, несколько сгорбившись. Ему было тридцать семь лет, — низкий упрямый лоб, бледное лицо с черной бородой и выдающимися скулами, болезненный вид. Он только что отправил эпистолу в Фессалонику, где осталась его жена, дочь Аппия Клавдия, со своей сестрой, супругой Гнея, старшего сына Помпея, и работал рассеянно, под впечатлением воспоминаний. В Риме остались Лепид, женатый на сестре, и вторая сестра, жена Кассия.

«Что их влечет к Цезарю?» — думал он, просматривая греческие исследования о Демосфене, страстным поклонником которого он был. И вдруг вспомнились остроты Цицерона: «Что можно ожидать от этих мужей? Один Брут, а другой — Легад». «Brutus» означало «глупый», a «Lepidus» — «снисходительный», и эта игра слов была неприятна. «Неужели я делал только глупости, а Лепид своей снисходительностью потворствовал изменам жены?»

— Над чем работаешь? — спросил Помпей, которого удручало тягостное молчание Брута. — Цицерон говорил мне, что ты пишешь сочинение «О добродетели».

— Да, я задумал это рассуждение, но братоубийственная война мешает сосредоточиться. Пришлось отложить эту работу и заняться Демосфеном и Полибием.

В это время послышались голоса, и в шатер вошли несколько человек. Прищурившись, Брут старался разглядеть их при скудном свете лампады, но пламя мигало, и лица мужей оставались в тени.

— Цицерон и мой сын, — шепнул Помпей.

После взаимных приветствий Гней сказал, обращаясь не то к отцу, не то к Цицерону:

— Цезарь уверяет, что поднял оружие с целью вернуть квиритам свободу…

— Свободу? — вскричал Цицерон. — Но, друзья мои, скажите, когда народ ее потерял? Разве не было у него законов, неприкосновенных трибунов, которые имели право прерывать политическую жизнь и отменять распоряжения сената?.. Нет, всё у него было: свобода слова и трибуны, избирательное право, которым он даже торговал, как своей собственностью, и беспрепятственный доступ к магистратурам… Чего же больше?,. Какую же еще свободу этот наглый муж хотел вернуть плебсу?

— Цезарь утверждает, что нет равенства между плебеем и нобилем, — перебил Гней. — Он кричит, что некоторые знатные фамилии из рода в род занимают главные магистратуры…

Цицерон рассердился:

— Плебс, плебс! Кто это? Стадо. А Цезарь разыгрывал из себя преемника Гракхов: «Моя цель — освободить угнетенный плебс». Но разве стадо может ходить без пастуха? Я согласен даже на то, чтоб этим пастухом был потомок Венеры, — засмеялся он, — но, друзья мои, подумайте, во имя богов, что представляет из себя эта кучка, именующая себя популярами! Все они — разорившиеся бездельники и искатели приключений: Антоний, Долабелла, Целий, Курион, Мамурра и десятки им подобных…

Брут сидел задумавшись: темная морщина глубоко залегала между бровей.

— Ты прав, — резко сказал он и удивился звуку своего голоса. — Он идет, чтобы отнять у нас свободу… И все, что было честного в Риме, поднялось на помощь республике и свободе…

— Тем более, — подхватил Помпей, — что, сражаясь, мы знаем твердо, все, как один: мы должны победить или умереть свободными.

Помпей знал, что Цезарь со своими пятнадцатью тысячами находится в западне, — против него он имел войск втрое больше и мог уничтожить врага внезапным нападением, но медлил, решив ослабить Цезаря голодом. Вызвав из Азии Сципиона, он следил за действиями неприятеля. Сведения, получаемые от разведки, не беспокоили его: враг отсиживается в палатках… Цезарь посылает отряды на розыски хлеба… мешает кораблям Бибула брать воду на побережье… ожидает подкреплений из Брундизия…

В то время как часть воинов укрепляла лагерь, а разноплеменная толпа знати, состоявшая из сенаторов, всадников, восточных царей и вождей варварских наездников, роптала на медлительность Помпея (нобили стремились вернуться поскорее в Рим, мечтая поделить между собой богатства «изменников», перешедших на сторону Цезаря, угрожая расправой Аттику, который предпочел остаться в Риме, и открыто выражая недоверие Афранию и Цицерон), он обучал легионариев, соперничая с ними, несмотря на свою старость, в ловкости: верхом, на скаку, выхватывал меч и рубил головы куклам, вылепленным из глины… Однажды, когда он беседовал с халдеями, вошел Лабиен. Нахмурившись, Помпей отвернулся от него.

«Будущее — как на ладони, — подумал Лабиен. — Зачем предсказания? Стоит лишь двинуть легионы!»

— Вождь, в войске Цезаря голод, — вымолвил он, — легионарии слабеют… Прикажи…

— Уйди, разве не видишь, что я занят?

— Вождь, пока Цезарь не получил подкреплений…

— Он и не получит их — Бибул охраняет море…

— Умоляю тебя, вождь…

Помпей высокомерно взглянул на него.

— Кто здесь вождь — ты или я?.. Если ты, то я готов тебе подчиниться, если я — изволь исполнять мои приказания…

Побледнев, Лабиен выбежал из шатра. Он дрожал от бешенства и негодования: «Мы бы разбили Цезаря и взяли бы в плен… Гражданская война кончилась бы… О боги, боги! Что он делает? Пойду к Катону, может быть, он повлияет на Помпея и заставит его принять необходимые меры…»


Покинув с Помпеем Рим и оставив свою сестру Сервилию с ее сыном на Родосе, Катон находился в состоянии грусти и растерянности. Его угнетало тяжелое положение отечества, и он, облачившись в траурную одежду, перестал стричься и бриться, не надевал на голову венка. Так же, как и прежде, он, по примеру Ромула. ходил босиком и без туники — в темной тоге, надетой на голое тело.

Он беседовал с друзьями, когда вошел Лабиен.

Взглянув на мрачное лицо сурового мужа, подражавшего Катону Цензору, Лабиен подумал: «Вот неприятный человек, живущий в идеальном государстве Платона! Цицерон прав, утверждая, что Катон одинок в мире: не замечает никого — ни друзей, ни выродившихся потомков Ромула…»

Лабиен заговорил о слухах, носившихся в лагере, будто Помпею суждено поражение, и выразил опасение, что легионарии, услышав о предсказании халдеев, могут растеряться и во время битвы перейти на сторону Цезаря, но Катон перебил его:

— Удивляюсь, Лабиен, что здравомыслящие люди могут еще верить восточным прорицателям, которые об-манывают за деньги легковерных мужей… Успокойся и успокой своих друзей. Наш вождь Бибул примет необ-ходимые меры…

И, обратившись к любимому стоику, прибавил:

— Что такое Фатум и можно ли верить предопределению? — спрашиваешь ты. Трудно утверждать, что это божество, наделенное разумом, а если Фатум не божество, то, может быть — совокупность законов, движущих жизнями, своеобразный порядок мироздания? И если это так, то…

Лабиен не стал слушать и поспешил уйти.


IV


Положение плебса, голодного, обремененного долгами, становилось с каждым днем все тяжелее, и Сальвий, изверившись окончательно в обещаниях Цезаря, вспомнил о Целии и Долабелле, на которых указывал некогда Клодий как на мужей, способных вести борьбу. Понимая, что собственные выгоды должны толкнуть их к одновременной защите плебеев, он отправился к Целию.

Целий, сын путеолского ростовщика, друг Цицерона, был муж легкомысленный, честолюбивый, не имевший твердых политических убеждений: некогда сторонник аристократов, он стал цезарьянцем и исполнял должность претора. Теснимый кредиторами, требовавшими уплаты огромных долгов, он возымел мысль предложить законы, но медлил, не будучи уверен в поддержке комиций и боясь выступить против Цезаря.

Войдя в атриум, Сальвий увидел молодого мужа с землистым оттенком лица, с синеватыми кругами под глазами и преждевременными морщинами на лице. Он был в одной тунике и занимался тщательным рассматриванием ваз, полученных от Цицерона.

«Если я продам три лучшие вазы, — размышлял он, — у меня останется еще пять… Конечно, жаль лишиться изображений нагой Данаи, ласкаемой золотым дождем, Одиссея и сирен, Приама над телом Гектора… Но что же делать? Без денег — смерть. А Цицерону скажу, что вазы разбили рабы…»

Стоя на пороге, Сальвий смотрел на Целия.

«Будет ли он бороться? Сторонник Цезаря, он если и пойдет с нами, то не из любви к плебсу».

Целий поднял голову:

— Что тебе нужно, друг мой? — спросил он, подходя к нему. — И почему проник ты в мой дом незамеченным? Уж не вор ли ты или наемный убийца?

Сальвий вспыхнул:

— Не суди, господин, о человеке по старой тунике: нередко под рубищем таится честность, а под тогой с пурпурной каймой подлость и злодейство…

— Ты прав, друг мой! Но скажи, что тебе нужно? Если ты голоден, я повелю тебя накормить, если ты.-

— Господин мой, я не нищий, а вождь пролетариев, избранный вместо погибшего Клодия… Я пришел предложить тебе сотрудничество в борьбе с нобилями…

Целий задумался: в голове промелькнула мысль о ротациях и выгоде, которую можно извлечь из поддержки неимущими…

— Если ты обещаешь мне помощь, я выступлю в комициях, — сказал он. — Что думаешь о законах, которые я предложу: квартиронаниматели не должны платить за прожитое время; все долги отменяются?..

Лицо Сальвия порозовело.

— Господин мой, — радостно вскричал он, — если ты предложишь эти законы, все пролетарии и городской плебс поддержат тебя… И, если прикажешь, — понизил он голос, — мы выступим с оружием в руках…

— Хорошо, подготовь народ, а я сделаю свое дело. Сальвий вышел, дрожа от нетерпения. Борьба! Она представлялась ему продолжением деятельности Клодия, неумолимого трибуна, священным заветом великого популяра Сертория, непримиримостью Мульция и Малы, любовью к свободе Спартака и ненавистью к нобилям Катилины!..

Лициния встретила его на пороге: она месила грубое тесто из отрубей, и руки ее по локоть были выпачканы.

— Что с тобой? — вскричала она, заглянув в веселые глаза мужа.

— Борьба начинается… Да помогут нам боги добиться лучшей жизни…

— Лучшей жизни? — шепнула Лициния, и слезы покатились по ее исхудалому лицу.

Она плакала, прижавшись лицом к плечу мужа, о долгих годах тяжелой жизни, яростной борьбы за существование. Став давно плебеянкой в силу безвыходности, она забыла о далеком прошлом. А потом — годы борьбы… годы унижений и тайной проституции, чтобы заработать несколько ассов на существование… ложь и увертки перед мужем: «Заработала, помогая волшебнице собирать травы».

— Не лучше ли было погибнуть в темной яме, чем медленно умирать, как мы умираем? — говорила она, рыдая и размазывая руками в тесте слезы по лицу.

Сальвий рассказал о готовности Целия возобновить борьбу.

— Муж мой, — вздохнула Лициния. — Целий маленький человек, — не чета Катилине…

— Кто знает? И Спартак был неизвестен, когда начинал борьбу у Везувия, а лотом…

— Делай, как находишь лучше, но я не доверяю силе и влиянию Целия и Долабеллы…

Сальвий рассердился:

— Не каркай, как ворона, а то накличешь беду-. Сомневаться в удаче — не начинать дела. А мы должны всегда быть уверены в победе…


Рогации Целия были встречены противодействием консула и магистратов. Особенно резко выступал городской претор Требоний. Но законы прошли в комициях. В городе происходили беспорядки, а на форуме — побоища. Требоний, сброшенный разъяренной толпой с его судейского места, спасся бегством.

Народ неистовствовал. Пришлось вызвать конницу. Толпа разбегалась, не помышляя об участи своего вождя. Консул, взбешенный выступлением Целия, запретил ему отправлять служебные обязанности, и Целий, не подчинившийся приказанию его, был силою стащен с трибуны. Народ не выступил в защиту вождя, и Целий не мог оставаться в Риме после такого публичного бесчестия.

— Поеду искать правосудия у Цезаря, — заявил он друзьям и, решив выехать из города, отправился вечером к Сальвию.

— Сегодня я послал гонца в Массалию к изгнаннику Милону, — сказал Целий, садясь у очага, — он нас поддержит…

— Кто? Убийца Клодия? — возмутился Сальвий. — Нет, вождь, ни один популяр не пойдет с вами!

— Но не всё ли равно кто будет способствовать общему благу? — удивился Целий.

— Смерть Клодия еще не отомщена! — холодно возразил Сальвий.

Целий нахмурился.

— Зиачит, ты отказываешься нас поддержать? Что же, боритесь сами, а мы… Но, если мы добьемся победы, помни, Сальвий, я объявлю на форуме, что победить помогли нам рабы и гладиаторы!

— Пусть так! Но — клянусь Немезидой! — одно имя Милона заставляет меня обнажить нож!

Узнав, что Сальвий отказался сотрудничать с убийцей Клодия, Лициния захлопала в ладоши:

— Я рада, муж, что ты, наконец, образумился.

— Я пошел бы с ним до конца, — хмуро ответил Сальвий, — если бы он не вызвал Милона.

Целий подстрекал рабов и гладиаторов к восстанию, произнося зажигательные речи в грязных табернах Субурры. А потом отправился в приморский городок, где решил дожидаться Милона.

Однажды утром на берегу высадился бородатый Милон и тотчас же предложил Целию послать эпистолы в италийские муниципии.

— Мы соблазним их щедрыми обещаниями, и они возьмутся за оружие, — говорил он, — а когда начнется гражданская война, ни один Цезарь не потушит великого огня.

Гонцы возвращались, нанося им страшные удары привозимыми ответами:

— Муниципия не восстанет.

— Муниципия отказывается.

Оставалось одно: бежать. И они выехали ночью на юг, с бешенством и отчаянием в сердцах. Проезжая через города, они освобождали преступников из тюрем, призывали под знамена рабов, пастухов и гладиаторов.

Совместная работа становилась невозможной: раздражительный Милон портил всё дело ненужными строгостями. Рабы и гладиаторы роптали. Решив освободиться от злобного коллеги Целий послал его овладеть городком, где находился один легион пол начальствованием претора. Через несколько дней пришло известие, что Милон убит камнем из пращи, а войско его рассеяно.

Слухи о смерти Милона пришли в Рим, и Сальвий поспешил в Неаполь, где находился Целий.

Он встретил его на дороге из города. Вождь мятежников, окруженный рабами и гладиаторами, покидал Неаполь, проклиная его и Кампанию:

— Подлецы, подлецы! — кричал он, грозя кулаком городу, оставшемуся позади. — Они не хотят свободы, предпочитая восстанию рабство! Пусть же Юпитер поразит трусов своими молниями!

Узнав Сальвия, Целий улыбнулся — лицо его просветлело.

— А, это ты! Я знал, что ты присоединишься к нам!

— Вождь, смерть Клодия отомщена, злодей погиб, и я готов пойти с тобою…

— А где же твои люди?

— В Риме. Я подыму их и пришлю тебе на помощь… Целий рассмеялся.

— Пока ты доедешь до города, пока соберешь декурга и центурии, пока они дойдут… Не думаешь ли, что будет поздно?.. Друзья пишут из Рима, что против нас послана конница…

— Всё же я попытаюсь…

— Спеши. И ударь коннице в тыл — да помогут тебе боги!

Отступая к Турию, где некогда боролся и погиб Веттий, племянник всадника Муция Помпона, Целий увеличивал войско, призывая рабов постоять за свободу. Он расположился лагерем в гористой местности на берегу речки, приказав рыть окопы и воздвигать вал.

Дружно работали беглые невольники и гладиаторы, — малейшее промедление грозило смертью. День и ночь звенели заступы и кирки. Женщины и дети из соседних деревень приносили мятежникам живность. Люди выбивались из сил, но работы не прекращали.

Три дня спустя разведывательный дозор сообщил, что по дороге движутся турмы испанской и галльской конницы из Рима.

«Сальвий не успеет подойти», — подумал Целий, отдавая приказание приготовиться к бою.

Варвары ворвались в лагерь со стороны равнины, где вал не был закончен.

Необученное войско не могло устоять перед стремительным налетом галлов и иберов и, отчаянно сопротивляясь, гибло.

Целий хотел броситься на меч, но не успел: мимо проскакал огромный седобородый галл и, точно шутя, задел его голову длинным мечом — она покатилась под копыта его лошади.


V


Внезапная смерть Бибула и бездеятельность Помпея решили всё дело: начальника над кораблями не стало, а Помпей никого не назначал на его место, и надзор за морем заметно уменьшился.

Пользуясь ослабевшей бдительностью неприятеля, Антоний высадился с четырьмя легионами в небольшом заливе возле Лисса, к северу от Диррахия.

Узнав об этом, Цезарь и Помпей двинулись к месту высадки: первый — чтобы соединиться с Антонием, второй — чтобы разбить его до прибытия Цезаря.

Попытка Помпея окончилась неудачей. Цезарь прибыл к Лиссу быстрее, и Помпей принужден был отступить к югу от Диррахия, где расположился лагерем у Аспарагия.

— Знаешь, Цезарь, — сказал однажды Антоний, целуя ему руку, — наш друг Целий погиб!..

Но Цезарю было не до мятежа претора. Теперь он чувствовал себя сильнее, забота о продовольствии легионов вынудила послать часть войск в Фессалию, Этолию и Македонию с приказанием добыть хлеб. Вскоре пришло известие о Сципионе, который, не особенно торопясь, шел на помощь Помпею, собирая повсюду деньги и присваивая вклады азийских храмов.

В лагере Цезаря свирепствовал голод: воины питалась корнями деревьев и болели. Стычки не прекращались.

Исхудалый, удрученный ужасным положением, не зная, где искать выход, что делать, полководец сидел в шатре, обхватив голову руками, и думал.

Вдруг вскочил, зашептал проклятья и кликнул скриба.

Он решил послать эпистолу Сципиону с просьбой посодействовать скорейшему заключению мира.

Гонец поскакал на рассвете.

Цезарь прилег, покрывшись плащом, но заснуть не мог. Одолевали мысли. Будущее представлялось в мраке, и не было просвета. Голод принимал чудовищные размеры: воины падали от истощения. Что делать?

Вдали послышались крики. Он вскочил. Перед ним стоял караульный трибун и говорил, задыхаясь от быстрой ходьбы:

— Обычная стычка, вождь, грозит превратиться в большую битву…

Цезарь выбежал из шатра, вскочил на коня и помчался к холмам Диррахийского залива, где кипел яростный бой.

Легионы Помпея бились с отчаянным мужеством, и войска Цезаря подавались под их натиском.

— Коллеги, вперед! — громко закричал Цезарь.

Но легионарии, не слушая его, бежали. Сам Цезарь, захваченный людским потоком, мчался на коне, испуганном топотом и криками.

Войска укрылись за лагерным валом и готовились отразить приступ. Однако враг не нападал.

— Узнаю Помпея по медлительности и нерешительности, — засмеявшись, сказал Цезарь.

— Это так, — кивнул Антоний, — но знаешь ли, вождь, что мы потеряли тысячу убитыми и тридцать два знамени?

Цезарь закрыл лицо руками. Долго он оставался в этом положении. Наконец вымолвил, тяжело вздохнув:

— Отступать в Македонию, где Домиций Кальвин и Люций Кассий сражаются со Сципионом, а раненых охранять в Аполлонии четырем когортам.


Оставив Катона и Цицерона с пятнадцатью когортами в Диррахии, Помпей двинулся вслед за Цезарем, отступавшим в Фессалию.

Эта гражданская война, лагерная жизнь, от которой он отвык и которая вовсе не привлекала его, старость, спутница частых болезней и недомоганий, ропот и насмешки нобилей и, наконец, громкие требования дать бой Цезарю, — все это наполняло его душу таким отвращением к жизни, что временами он готов был отказаться от борьбы, броситься на меч. Он думал о Корнелии и Сексте, отправленных недавно в Митилену, думал о покинутой Италии, где прожил несколько счастливых лет в обществе стоиков, перипатетиков и софистов, и чем чаще оглядывался на пройденный путь, тем больше грусть стесняла старое сердце: прошлое не вернется, а будущее несет горести, неудачи, быть может, даже смерть.

Ночью ему донесли, что Цезарь остановился у Фарсалы на левом берегу Энипея. Помпей равнодушно выслушал Сципиона, соединившегося с ним накануне, и на его вопрос, не даст ли полководец решительной битвы, приказал своему вольноотпущеннику вывесить перед палаткой красный плащ.

Это был знак легионам готовиться к бою.

На рассвете он выехал верхом за лагерь с целью осмотреть местность. Между Отрисом и киноскефальскими холмами, перерезанная Энипеем, впадавшим в Пенейос, фарсальская равнина дымилась в предутреннем тумане: она лежала прекрасная, молодая, в буйной зелени трав, как простоволосая гречанка, разметавшаяся мо сне.

Помпей приказал войскам, находившимся на правом берегу, переправляться через Энипей.

Брут, спокойно делавший в палатке выписки из Полибия, присоединился к войскам.

Пламя розоперстой Эос охватывало полнеба. Легионы переходили вброд реку.

Сняв шлем, Помпей пригладил рукой непослушные нихры седых голос и, обратившись лицом на восток, удерживал левой рукой прыгавшего под ним нетерпеливого жеребца. Губы его шептали слова пифагорейской песни-молитвы; он обращался к Гелиосу, умоляя послать ему победу, заклинал Фатум числами, повторяя их в прямом и обратном порядке, молился Юпитеру, Марсу и Беллоне.

— О боги, — шептал он, — помогите Помпею Великому в его борьбе с тираном, даруйте победу старшему триумвиру и посрамите младшего — вероломного злодея!

Спешился и, ведя за собой коня, отошел от приближенных.

— О тень великого диктатора Люция Корнелия Суллы, — вымолвил он задрожавшими губами, — сопутствуй мне в этом решительном бою и научи, как победить.

Сев на коня, он обернулся к военачальникам и повелел выстроить легионы.

— Правому крылу, где буду я, опираться на Энимей, — говорил он, — а на левом, где начальствовать будет Домиций Агенобарб, расположиться всадникам. В центре поставлю Сципиона Метелла. Приказываю тебе, Лабиен, опрокинуть малочисленную конницу Цезаря, а затем, с помощью богов, ударить по его правому крылу. Помните, где находится X легион Цезаря, — там и полководец.

— У нас сорок семь тысяч пехотинцев и семь тысяч всадников, — сказал Сципион, — а у Цезаря двадцать две тысячи ветеранов и одна тысяча конников… И мы побелим!..

— Должны победить, — поправил его Нигидий Фигул.

Цезарь не мешал переправе противника. Он наблюдал за легионами Помпея, оглядывая три ряда своих войск. План Помпея был для него ясен.

«Каждый шаг должен быть рассчитан и строго обдуман», — решил Цезарь и, повелел шести когортам третьего ряда образовать четвертый ряд и укрыться позади конницы, чтобы отразить стремительный налет Лабиена, послал гонцов на левое крыло, над которым начальствовал Антоний, к Кальвину, стоявшему в центре, и к Публию Сулле, находившемуся на правом крыле, с лаконическим приказанием: «Ободрить войска».

Цезарь обходил X легион, когда заиграли трубы. Воинственный клич разнесся по равнине. Два первых ряда войск Цезаря двинулись стеною и вдруг побежали вперед: засвистели копья, зазвенели мечи, крики боли, отчаяния, ярости и ужаса огласили поле.

Цезарь волновался — ветераны были отражены после ожесточеннойсхватки.

«Неужели опять поражение?» — думал он.

Стиснув зубы, весь внезапно ослабев, ожидал с бьющимся сердцем налета Лабиена. Он знал этого бесстрашного военачальника, оспаривавшего у него победы над галлами, и ценил очень высоко.

«Если устоим против Лабиена, — думал он, — победа наша».

Публию Сулле приказано было отразить Лабиена и перейти в наступление, а воинам — поражать аристократов копьями в глаза и лицо. Цезарь уверен был, что изнеженные щеголи и красавцы отступят, чтобы не остаться обезображенными на всю жизнь.

Мчалась конница Помпея, с обнаженными мечами, и впереди скакал доблестный Лабиен, в гривастом шлеме.

«О, Лабиен, Лабиен! — с завистью подумал Цезарь, любуясь им. — Будь ты у меня, я покорил бы полмира».

С радостью смотрел, как ветераны, не уступив ни пяди земли, отражали всадников, а когда они перешли в наступление и копья, засверкав, полетели в лица помпеяпцев, произошло замешательство: четвертый ряд, обратив в бегство левое крыло неприятеля, двинулся вперед. Цезарь крикнул:

— Отвести на отдых первый и второй ряд! Двинуть в бой триариев!

С воем и грохотом бросились вперед белобородые старики, доведенные голодом до бешенства.

Глядя на резню, Цезарь вспомнил приготовления к пирам, которые он давал народу во время своего эдилата: в огороженном месте происходила страшная резня домашней птицы — сыпались перья, дико кудахтали куры, надрывно гоготали гуси, хрипя и захлебываясь в своей крови… Не так же ль хрипят эти люди?!

— Победа! победа! — закричал Цезарь, выхватив меч, и помчался, размахивая полой красного плаща, в самую гущу боя.

Передние ряды неприятеля дрогнули, смешались, задние остановились, и войско, расстроенное, никем не управляемое, обратилось в бегство.

В вихре наступления воины проносились перед глазами Цезаря, как во сне. В плен никого не брали, — озверевшие ветераны с дикими криками погружали мечи в тела.

Вот берег Энипея… Кто это переправляется верхом на коне, без шлема?.. По седой голове и широким плечам он узнал Помпея, и сердце дрогнуло, ослабели руки.

Бежит старый триумвир, бывший зять… Бежит полководец, прославленный навеки… И гонит его муж, презираемый всеми!.. Образ умершей Юлии встал перед глазами… Дружба и любовь, где вы? Неужели все это был сон?..

Очнулся.

— Взять приступом лагерь! — загремел властный голос Цезаря. — Взять в плен Помпея!

Он вступил в лагерь, когда там происходила страшная бойня. Глядя на палатки, увешанные миртами и украшенные пестрыми коврами, на столы, уставленные фиалами с вином, полководец горько сказал:

— Эти люди, привыкшие к роскоши и тунеядству, осмеливались еще обвинять в излишествах голодное войско Цезаря!


С несколькими друзьями мчался Помпей, как помешанный, по дороге в Лариссу. Знал, что войско рассеялось, — погибли тысячи, но что значили эти люди, когда была поколеблена власть, умалены способности полководца и борьбу приходилось вновь начинать?

В Амфиополь!

Эдиктом он призывал под знамена молодых греков и римлян, приказывая им собраться в Амфиополе, куда прибыл сам с несколькими друзьями.

В Амфиополе он провел ночь и, взяв у клиентов взаймы денег, выехал в Митилену.

Встреча с сыном и женой расстроила его. Корнелия, рыдая, упала ему на грудь и, причитая, целовала его руки, обнимала колени.

— О, супруг мой возлюбленный, — всхлипывала она, — почему Фатум преследует тебя? Отчего клятвопреступнику шлют боги победы, а тебе, честному, любящему республику, позор и унижения?

— Не плачь, Корнелия, — сказал Помпей. — Жизнь стала для меня тягостью, и я жду, когда услышу шаги Мойр. Пусть скорее будет перерезана нить жизни!..

— О, не говори так! Бывают и после неудач крупные успехи…

— Я молился Солнцу, богам и тени великого Суллы… Но никто мне не помог!..

В мрачных глазах Секста сверкнул огонек.

— Не думал ли ты, отец, что все это суеверия? Кому молиться? Цезарь не верит в богов, а побеждает. Ты же, отец, полагаясь на их милость, терпишь поражения. Значит, сила не в молитвах, а в чем-то другом.

— Но Фатум? — шепнула Корнелия.

— Фатум, Фатум! — рассердился Секст. — Верить в предсказания — значит верить в Фатум и в то, что все совершается по заранее намеченному пути… Скажи, отец, правда ли, что халдеи предсказали тебе поражение и гибель?.

Помпей не ответил.


От многочисленных разведчиков и соглядатаев Цезарь знал о вождях разгромленных войск Помпея. Афраний и Лабиен бежали, во главе галлов и германцев, в Диррахий, а оттуда отплыли к Керкире; с ними отправились Катон, Цицерон и Варрон. Туда собирались все уцелевшие начальники: Гней Помпей, Гай Кассий, Марк Октавий, Сципион. На большом военном совете под председательством Катона Цицерон предложил заключить мир, и Гней Помпей, выхватив меч, чуть не зарубил оратора.

Цезарь хмурился, получая эти известия; он ожидал, что Помпей образумится и заключит с ним мир, а упрямый старик и его сторонники собирались бороться.

Вскоре стали поступать новые вести, и они приходили каждый день, неожиданные, волнующие. Разведчики докладывали:

— Кассий отплыл с кораблями к Понту, а Сципион и Лабиен — в Африку…

— Марк Октавий занял Иллирию…

— Катон и Цицерон отправились в Патры… С ними находятся Петрей и Фавст Сулла, которых они взяли на борт у берегов Греции.

— Кассий сдался с кораблями на милость Цезаря…

— Цицерон высадился в Патрах, а Катон с друзьями отплыл к Африке, не желая сдаться подошедшему Калену.

В глубокой задумчивости ехал Цезарь впереди легионов: «Брут сдался — слава богам! И если он искренно раскаялся, то будет моим утешением в старости».

Шесть дней шли войска к Амфиополю, делая по тридцать римских миль в сутки (Цезарь надеялся взять в плен Помпея), и, когда конница въехала в город, старого полководца в нем не оказалось: Помпей отплыл в неизвестном направлении.

— Пусть Кален продолжает покорение Греции, — сказал Цезарь Антонию, — а ты, друг, отправляйся с легионами в Италию и добивайся назначения меня диктатором, а себя — начальником конницы. Ты — моя правая рука.

— А ты, император, что будешь делать?

— Сперва я узнаю, где Помпей, а затем отправлюсь преследовать его. Он мог удалиться или в Египет, или в Азию, или в Африку…

Антоний взглянул Цезарю в глаза:

— Как прикажешь поступить с пленными?

— Сенаторов и всадников, ранее отпущенных мной и вновь попавших в плен, казнить. Письма Помпея, о которых ты говорил, сжечь…

— Но, император…

— Ты хочешь сказать, что я мог бы выловить всех своих врагов, если бы прочитал эти эпистолы… Но ты забываешь, друг, что я не Сулла!..

— Воля твоя, Цезарь! И да хранят тебя боги!


Время шло.

Известие о покорении Каленом Греции и занятии Афин было приятно, но яростное сопротивление Мегары омрачало радость.

— Слышите, друзья, — говорил Цезарь. — Они, эти грекулы, выпустили против моих ветеранов голодных львов, предназначенных для игрищ… Кален пишет, что львы убивали ударами лап ветеранов, перегрызали им глотки, вспарывали животы… О боги! Я предпочел бы не поручать Калену завоевание Греции, лишь бы сохранить верных воинов!..

Но горесть, слышавшаяся в его голосе, противоречила спокойному выражению лица.

«Притворяется, — подумал Децим Брут, избегая смотреть Цезарю в глаза. — Такие, как он, не знают, что такое жалость…»

А Цезарь продолжал говорить, восхвалял ветеранов и военачальников, порицая Помпея за его упрямство.

В сентябрьские иды пришло известие, что Помпей, высадившись на Кипре, взял у италийских публиканов денег и отплыл с двумя тысячами воинов, женой и сыном в Египет, где царствовали дети Птолемея Авлета, которого Помпей восстановил на престоле при помощи Габиния.

— Тринадцатилетний Птолемей Дионис и двадцатилетняя сестра его Клеопатра грызутся из-за престола, — сказал Цезарь, читая эпистолу, — и Помпей напрасно рассчитывает на их гостеприимство. Опекун Потин, старая оскопленная лисица, вот кто опасен, друзья, не только для Помпея, но и для нас! Завтра отплывем в Египет…

— Неужели ты будешь преследовать безвредного для тебя мужа? — вскричал Децим Брут.

Посадив на корабли более трех тысяч пехотинцев и около тысячи всадников. Цезарь дождался попутного ветра и отплыл по направлению к Египту.


VI


Стоя на борту корабля, Помпей смотрел на приближавшийся берег Египта. Тяжелое предчувствие томило его. Друзья советовали выйти в море.

— Не доверяй подлым варварам, — сказал вольноотпущенник, упав перед ним на колени и целуя ему руку. — Взгляни на хитрое лицо этого египтянина с зеленой бородой, и сердце тебе скажет, что в его душе вероломство…

Корнелия плакала, Секст угрюмо молчал.

— О Гней, — говорила жена, прижимаясь к мужу. — Судьба тебе изменила, не искушай же ее… остановись!..

С лодки донесся голос центуриона, кричавшего по-римски:

— Какое счастье, какая радость, император, что ты прибыл в Египет! Мудрый Потин шлет тебе приветствия и призывает благословение богов на тебя, твою жену, сына и друзей!..

Египтянин тихо вымолвил по-гречески, мрачно сверкнув глазами:

— Привет!

Приказав войти в лодку двум сотникам, вольноотпущеннику и рабу, Помпей обнял плакавшую жену, поцеловал сына и произнес стихи Софокла:


Тот раб царя, кто в царский дом

 Вошел хотя бы и свободным.


Лодка отплыла. Темно-голубые волны мерно ударялись о борта, и пена шипела, как масло, вылитое на огонь.

Глядя на мрачные лица египтянина и центуриона, Помпей думал о превратности судьбы и проклинал Цезаря, доведшего его до такого позора.

Берег быстро приближался.

Помпей видел зловещие лица придворных, и сердце его сжималось.

Лодка ударилась о берег. Он вышел первый, за ним — египтянин и центурион.

Никто не приветствовал его. Все молча ожидали чего-то. И вдруг он ощутил удар в спину и, застонав, оглянулся: перед глазами сверкнула рукоятка меча центуриона, затем блеснули мечи невольников.

«Конец», — не подумал, а почувствовал он и, накинув на лицо тогу, упал, под ударами предателей.

Через несколько минут берег опустел. Центурион отрубил Помпею голову, а рабы раздели его, жадно оспаривая дорогую одежду и перстни.

Это вероломное убийство произошло в четвертый день октябрьских календ семьсот шестого года от основания Рима.[85]

 В беспамятстве упала Корнелия на руки подхвативших ее невольниц и долго оставалась неподвижной, несмотря на старания лекарей и прислужниц привести ее в чувство. Мрачный Секст, нахмурившись, смотрел на нее и не видел — перед глазами было убийство отца: Помпей Великий, гордость и слава Рима, погиб!

— Проклятье Цезарю! — шепнул он и пошел к рулевому, седому греку, зорко вглядывавшемуся в голубизну неба, отраженную в потемневших волнах. — Скажи, не ждать ли нам бури?

— Посейдон милостив, — сказал грек, — но боги не могли пойти против предначертания, — намекнул он на смерть Помпея.

— Боги, боги! — зарычал Секст. — Да будут они прокляты с Судьбой и со всем миром! Прав Демокрит — нет ничего и никого, — все выдумки суеверных людей!..

Вернулся к Корнелии. Бледная, с синевой под глазами, она покоилась на ложе, привешенном к двум столбам, и, мерно покачиваемая волнами, оплакивала смерть супруга.

Секст равнодушно смотрел на нее. Но, когда она обратила к нему искаженное горестью лицо, он подошел к ней и, наклонившись, спросил:

— Ты хотела что-то сказать мне? Или присутствие мое тебе в тягость?

— Нет, Секст!.. Но за что… за что такие удары… и смерть?..

— За то, благородная Корнелия, что отец был не такой, как Сулла… О, если бы он был хоть наполовину Суллой, с неумолимо-жестоким сердцем и непреклонной волей, — разбойник Цезарь лежал бы у его ног!

И, помолчав, прибавил с мрачной усмешкой, испугавшей Корнелию:

— Пока я жив и руки мои способны держать меч, я буду мстить Цезарю за отца…


VII


Диохар, самый быстрый и любимый гонец Цезаря, примчался в Рим с известием о гибели Помпея. Он говорил, что, когда Цезарь прибыл в Египет и ему поднесли на серебряном блюде голову Помпея, этого льва с седой гривой, гордым, величественным лицом и широко раскрытыми остеклянившимися глазами, полководец, отвернувшись, заплакал, взял перстень-печать своего врага, изображавшую льва с мечом, и поклялся казнить убийц.

Слушая Диохара, Антоний громко восторгался действиями Цезаря, называя императора величайшим из смертных, и приказал снять статуи Суллы и Помпея, невзирая на ропот, поднявшийся в рядах магистратов. Он презрительно поглядывал на сенаторов, которые недавно, еще презирали Цезаря как преступника, а теперь восхищались им. И он предложил даровать Цезарю диктатуру, право выбора магистратов и распределения провинций преторам, вместо назначения их по жребию, и пожизненный народный трибунат, а себе, правой руке полководца — начальствование над конницей. Возражений не было, и Антоний стал правителем Италии на время отсутствия диктатора.

— Республика осталась без магистратов, — роптали сенаторы на пиршестве у правоведа Требация Тесты. — Цезарь должен председательствовать на всех выборах, а его нет… Такое безначалие усиливает только власть популяров…

— И Антония, — послышался чей-то голос, и Аттик, привстав, поднял руку. — Разве квириты слепы?.. Он пьянствует с мимами и плясуньями, а развратная Киферида не стесняется появляться среди гостей как Афродита Анадиомена… Говорят, Публий Долабелла…

Выслушав Аттика, Оппий возмутился:

— Ложь, Долабелла — народный трибун, и Цезарь ценит его…

— Но не Антоний, — возразил лысый старичок, одергивая на себе тогу с пурпурной каймою. — Он ревнует, и не без основания, Долабеллу к своей жене, а если бы Долабелла тронул Кифериду…

— Но Долабелла женат на Туллии, дочери Цицерона, а так как оратор, неустойчивый в своих политических убеждениях, не знает, кому выгоднее служить — Помпею или Цезарю..

— Всё это сплетни, — прервал Аттик, — у Цицерона были ошибки, но разве человеку не свойственно ошибаться?..

— А разве ложь, что зять его развратен? — смеясь и кашляя, захрипел старичок. — Вспомните мое слово: если Цицерон не заплатит ему приданого Туллии, Долабелла потребует развода…

— Говорят, эта начитаннейшая женщина влюблена в него до безумия, а он обращается с ней грубо, — молвил Оппий, проглатывая устрицу.

— Ну и что ж, — пожал плечами амфитрион. — В республике женского мяса больше, чем нужно, а денег, денег нет… Все разорены… Цицерон стал нищим, распродает мебель и посуду, долгов никто никому не платит, и владельцы домов не знают, как получить хоть сколько-нибудь с квартиронанимателей. Разве я не прав, благородный Тит Помпоний?

Аттик не успел ответить, — за него сказал Оппий, вытирая рукой губы:

— Вернется Цезарь — всё будет хорошо.

— Вся беда в том, — продолжал старичок, — что Цезарь запретил эдиктом возвращаться помпеянцам в Италию — Цицерон не в счет, — а ведь если бы вернулись все сенаторы, денежное положение республики изменилось бы…

— Нет, — возразил Оппий, — Цезарь предусмотрителен: возвращение помпеянцев повергло бы государство в новые бедствия.

Все молчали. Аттик незаметно поднялся из-за стола и вышел из атриума: злословие и насмешки над Цицероном оскорбляли его как друга оратора.

— Цицерон скрывается в Брундизий, он взбешен, что Теренция грабит его (а может быть и изменяет) с вольноотпущенником; огорчен, что брат Квинт после Фарсады отправился к Цезарю, чтоб оправдаться, и опечален болезнью Туллии и изменами Долабеллы.

— Неужели Антоний разрешит ему покинуть Брундизий? — спросил Требаций Теста. — Когда Цезарь вернется из Египта…

— …Цицерон прискачет, чтобы лицемерно произносить хвалебные речи и просить у него денег, — торжествуя, закончил старичок.

— А разве Антоний — враг Цицерона? — усмехнулся пожилой консуляр.

— Цезарьянцы относятся к оратору с презрением, а общество с недоверием, — хрипел старичок. — И, в самом деле, какая может быть цена мужу, который мечется между триумвирами?

— Ты ошибся: двух из них уже нет…

— А его сторонники, его сыновья? Ха-ха-ха! Неизвестно еще, что будет, — понизив голос, шепнул старичок консуляру. — Лучшие мужи готовятся к борьбе: в Африке — Гней и Секст, сыновья Помпея, Катон, Сципион Метелл, Лабиен, нумидийский царь Юба… В Азии — Фарнак, сын Митридата, собирается поднять оружие против Рима… О боги! Только мы одни сидим в бездействии и боимся Антония, которому мало дела до благосостояния республики!

Слова его были прерваны хором девичьих голосов. Юные спартанки, краснощекие и полногрудые, пели пеан сильными резкими голосами, и, когда они кончили, Требаций Теста кликнул атриененса:

— Прикажи повару угостить девушек черной похлебкою.

Гости с шумом обратились к хозяину, прося и им подать спартанской похлебки, но Требаций, поморщившись, сказал:

— Вы не знаете, чего хотите. Не нам, римлянам, наполнять желудки такой гадостью. Эта знаменитая похлебка приготовляется из крови на говяжьем наваре, с примесью уксуса и соли. Кто желает испортить себе желудок — пусть ест, но не обвиняет амфитриона в своей болезни…

Все отказались, только один Оппий прошел в таблинум, где спартанки толпились вокруг большой миски и черпали из нее чашками темную жидкость.

— Дайте мне попробовать, — обратился он к девушкам, и одна из них, черноглазая, черноволосая, улыбнувшись, подала ему чашку.

Сделал глоток, чуть не поперхнулся от отвращения, но тут же пересилил себя и поцеловал девушку в губы;

— Это вместо хлеба, которого ты мне не дала.

Спартанка засмеялась и, ласкаясь, сказала:

— Выкупи меня, господин, из рабства и ты не пожалеешь: я буду твоей верной вольноотпущенницей.

— Как тебя зовут?

— Называй меня Эрато, по имени музы сладких песен любви, сопровождаемых звуками лиры.

Оппий угадывал под дорическим хитоном крепкую, точно высеченную из мрамора, фигуру, крутые бедра и высокую грудь, видел голые руки, стройные ноги и, взглянув на мужественное лицо девушки, невольно залюбовался ею.

— Я куплю тебя, а потом отпущу на волю, — тихо вымолвил он, — если добрые боги помогут мне в этом деле.

И вышел из таблинума, напевая песню Орфея:


Отец, имеющий разум и добрый совет…

VIII


Полгода не было известий о Цезаре, и Антоний, громко выражая беспокойство об участи диктатора, втайне надеялся, что он погибнет в Египте и власть перейдет к нему, второму лицу после Цезаря и начальнику конницы. Враги императора и притаившиеся помпеянцы шептались, предсказывая, что он найдет себе могилу в Египте, и обдумывали, как поступить, когда придет известие о его гибели.

Долгое отсутствие Цезаря было использовано Сальвием для укрепления тайных обществ, учрежденных Клодием, и для привлечения на сторону популяров народного трибуна Долабеллы.

Публий Долабелла, зять Цицерона, обремененный долгами до такой степени, что готов был на какой угодно шаг, лишь бы освободиться от них, искал выхода из тяжелого положения. Предложение Сальвия возобновить законы Целия об уничтожении долгов и наемной платы домовладельцам отвечало его стремлениям.

Ротация Долабеллы вызвала тревогу среди оптиматов. Домовладельцы, во главе с Аттиком, волновались. Народные трибуны, подстрекаемые нобилями, выступили против закона. Тогда Сальвий и Долабелла стали возбуждать толпу против Антония, сената и враждебных народу трибунов,

— Квириты, — кричал на форуме Долабелла, — вы знаете, как живут и чем занимаются наши правители, а вы голодаете, не имея работы, и подвержены с семьями выселению из жилищ! И это зимою, когда холод гонит собаку в конуру и хозяин не отказывает ей в убежище! А платит ли собака за свою конуру? А вас, римлян, владык мира, хотят лишить убежища на зиму — и кто хочет? Моты, пьяницы, богачи, негоциаторы, купцы! Вчера мне приснилось, что Юпитер, спустившись через комплювий в мой атриум сказал мне: «Разве владыки мира, эти бедные квитиры, не имеют оружия, чтобы добиться справедливости?» Взгляните на толстого Антония, готового лопнуть от полнокровия, на его любовницу Кифериду, гетеру бесспорно прекрасную, но чрезвычайно расточительную! Вы думаете, что Цезарь поставил его во главе государства затем, чтобы он пировал, пьянствовал и спал с женами нобилей? Нет, Цезарь поставил его во главе республики для того, чтобы он управлял Италией и заботился о благе народа! Как только Цезарь вернется из Египта, мы, популяры, спросим его: «Скажи, диктатор, хорошо ли, по твоему мнению, управлял Антоний, совершая беззакония?» Или взгляните на нобилей, которые связались с негоциаторами: Аттик набивает свои сундуки золотом, взимая огромные проценты, а он друг Цицерона, запятнавшего себя убийством Катилины и его сподвижников! Или же на враждебных вам народных трибунов! Они хвастаются дружбой с Цезарем, а работают против него, превышая свою власть! Неужели вы потерпите, чтобы кучка олигархов, против которой всю жизнь боролся наш диктатор, угнетала вас?

— Долой Антония! — кричали пролетарии.

— Долой сенат! — подхватили ремесленники, и гул голосов охватил форум; казалось, шел прибой, нарастая, вздымая с грохотом морские валы выше и выше.

— Долой Аттика!

— Смерть враждебным трибунам!

Толпы народа, вооружившись, чем попало, двинулись по улицам, избивая попадавшихся навстречу оптиматов.

К вечеру жизнь в городе замерла. Декурии и центурии восставшего народа заняли площади и улицы.

Узнав, что сенат, заседавший в курии Помпея, поручил Антонию восстановить порядок, Долабелла удивлялся медлительности начальника конницы: вместо того, чтобы подавить движение популяров, Антоний обдумывал, как поступить с легионами, возвратившимися из Греции; они угрожали восстать, если не получат отставки и обещанных наград.

Пришлось созвать спешное заседание сената.

— Отцы государства, — резко сказал он в курии, — для нас не так опасны плебеи, как легионарии. Поэтому я в первую очередь двину войска в Кампанию, чтобы потушить мятеж разнузданных легионов…

Во время недолгого отсутствия Антония, подавлявшего мятеж в Кампании, Долабелла и Сальвий вооружали декурии и центурии, воздвигали на форуме крепкую преграду против войск Антония, которые должны были подойти…

Дни и ночи работали толпы народа, укрепляя вал камнями, песком, деревом, обкладывая землею, громоздя столы и скамьи, вытащенные из базилик.

— Братья, — воскликнул Сальвий, — вспомните Клодия и Катилину, которые боролись за нас! Вспомните десятки храбрых вождей и сотни мужей, погибших за справедливость, за лучшую для нас жизнь! Поклянитесь, что не отступите перед развратным толстяком!

— Клянемся!

— Да поможет нам Марс-мститель!

Однажды утром Антоний, подойдя во главе легиона, в изумлении остановил коня: форум казался крепостью — высокий вал преграждал доступ со всех улиц, и за этой оградой гудели голоса людей, готовых дать бой ненавистным угнетателям.

Взбешенный неожиданным препятствием, Антоний послал прекона со стороны Via Sacra. Глашатай закричал на весь форум:

— Постановление сената: Антонию, начальнику конницы и правителю Италии в отсутствие отца нашего диктатора, приказано подавить восстание народного трибуна Публия Долабеллы и популяра Сальвия. Антоний, начальник конницы, желая избежать кровопролития, предлагает плебсу выдать оружие и срыть вал…

На валу появился Долабелла. Лицо его пылало.

— Я, народный трибун, призываю народ к восстанию. И вас, воины, сыновья плебеев, бедняков и нищих! Обратите оружие против нобилей, помогите плебсу добиться прав, за которые сражались и погибли Клодий и Катилина!

Легионарии угрюмо молчали. Антоний взмахнул мечом.

— Воины, враги отечества и помпеянцы, прикрываясь хитрыми речами, готовят смуту в тылу Цезаря, чтобы ударить ему в спину, ему, диктатору и императору, который борется с врагом ради вашего блага! Воины, приказываю взять это укрепление и рассеять изменников!..

Не успел кончить, как народные центурии выпустили тучу камней, одновременно засвистели стрелы и метательные копья.

Прикрываясь щитами, плебеи сбрасывали на легионариев глыбы камня, лили смолу, засыпали глаза песком. Дружно работая ножами, железными пестами и копьями, они сбрасывали с вала взбиравшихся воинов я выкрикивали оскорбления.

В воздухе носилась желтая пыль. Крики убиваемых и раненых оглашали форум и прилегавшие к нему улицы.

— Приступ отбит! — крикнул Сальвий, когда легион отступил. — Держитесь, братья! Они опять идут, опять!..

Легион бросился на вал под завывание труб. Теперь ничто не могло остановить воинов — они лезли вперед, ни на шаг не отступая, быстро сменяя раненых и поверженных, и Долабелла понял, что плебеям не устоять.

— Сальвий! — крикнул он, озираясь и не находя друга, и вдруг увидел его на земле: раненный в грудь, Сальвий выдергивал из нее дротик. — Сальвий…

Голос осекся. Долабелла бросился к вождю популяров и, обхватив его, потащил, волоча по каменным плитам, к храму Сатурна. Подозвав скриба, работавшего в сокровищнице, он шепнул:

— Приюти его… укрой от врага… Да помогут тебе боги!

— Где прикажешь?

— В эрарии, друг! Там его не будут искать!.. Когда Долабелла выбежал из храма, бой шел уже на форуме. Разъяренные воины рубили плебеев, не щадя ни пленных, ни раненых. Крики и стоны сливались временами в надрывный вой. Форум гудел от топота людей — началось бегство.

— В плен не брать! — кричал Антоний. — Бейте злодеев, посягнувших на божественную власть Цезаря!

Все было кончено. Долабелла скрылся в храме Сатурна. На плитах форума громоздились сотни трупов, мешая беглецам и легионариям, а стрелы все звенели, и мечи продолжали поражать людей.

Антоний был озабочен. Грозные вести, как черные тучи, надвигались на республику: помпеянцы приготовились к борьбе, и Сципион Метелл собирался, по слухам, напасть в Африке на Цезаря, а Фарнак, разбив Домиция Кальвина у Никополя, захватил Фанагорию и начал отнимать земли у Дейотара.

В это время Днохар привез эпистолу от Цезаря:

«Гай Юлий Цезарь, диктатор и император — Антонию, начальнику конницы.

Хвала бессмертным! Александрийская война кончена, благодаря дружеской помощи Митридата Пергамского, который привел с собой киликийцев, либанцев, туренцсв и иудеев… Лицемерный Потин казнен. Птолемей утонул в Ниле, престол достался прекрасной Клеопатре… Пусть она царствует, мудро управляя Египтом, и сохранит дружбу с Римом, который помог ей занять трон Лагидов.

Некоторые дела задержат меня не надолго в Египте. Напиши подробно о событиях в Риме (я говорю от Италии и провинциях) и о слухах, которыми полон город мира. Знаю, что помпеянцы опять затевают борьбу, но не страшусь нисколько — звезда Цезаря не может закатиться так быстро. Прощай».

Антоний задумался.

«Некоторые дела? Какие дела? Неужели… Но не может быть! Для него дело прежде всего!»

Посылая Диахара с ответной эпистолой, он спросил его, чем занят Цезарь, как проводит время и красива ли царица.

Диохар рассказал о пирах и увеселениях при египетском дворе, о прогулках Цезаря с Клеопатрой по Нилу и, нагнувшись к Антонию, шепотом прибавил:

— Клеопатра — любовница Цезаря. Она прекрасна, умна, умеет притворяться, льстить и лицемерить: она может быть бесстрастной и холодной, как снега Скифии, скромной и стыдливой, как Диана, покорной, как Леда или Европа, ревнивой, как Юнона, пылкой и страстной, как простибула, желающая заработать. Она знает греческую литературу, блестяще рассуждает об эллинских искусствах, играет на лире, кифаре и систре, хорошо поет, а еще лучше пляшет… Однажды я подал Цезарю в ее присутствии эпистолу от Потина, и она пошутила, как вообще шутят лагерные простибулы: «Что лучше — портить глаза чтением или созерцанием моей наготы?» При этом, господин, она употребила грубое слово и сделала непристойное телодвижение…

— Красивее она Клодии, -дочери Аппия Клавдия? Диохар поднял голову:

— Ты спрашиваешь, господин, о прекрасной развратнице? Да, Клодия прелестна, но ведь она — римлянка, а в жилах Клеопатры течет кровь эллинов… Лицо Клодии не согревают лучи божественной души, ее смех грубоват, изящество — тяжеловесно… А Клеопатра… О господин мой, не влюбись в нее, когда она приедет в Рим, умоляю тебя Венерой! Помни, что любовь к эхидне смертельна…

Антоний налил в чашу вина и протянул ее Диохару.

— Пей. И говори правду — когда она прибудет в Рим?

— Она беременна от Цезаря, — шепнул гонец, — но не выдай меня, умоляю тебя!

— Будь спокоен, — сказал Антоний, подходя к зеркалу и расчесывая густую черную бороду и усы: «Чем не Геркулес?» — А за службу возьми.

И он протянул Диохару золотой перстень с крупным хризопрасом.


IX


Обсудив положение зарубежных царств и силы, на которые он мог опереться, Цезарь в начале июня выехал в Сирию. Он сознавал, что девять месяцев было потеряно — шесть на умиротворение Египта и три на любовные утехи с Клеопатрой, но считал, что имел право вознаградить себя за долгие годы галльской войны, за Диррахий и Фарсалу. Однако предстояло опять воевать, трудиться и бороться — он готов был совершать титанические подвиги, умиротворять Восток, награждать достойных, казнить и наказывать изменников и виновных. Его воля и ум не только не ослабели от любовных излишеств с египетской царицей, но, казалось, окрепли.

Брут, сопровождавший Цезаря в Египет, привязывался к нему с каждым днем, а когда диктатор, покинув Антиохию, встретился при устье Кидна с помпеянскими кораблями, над которыми начальствовал Гай Кассий, и тот сдался Цезарю, — Брут с жаром благодарил имперася основать новое правительство, новый Рим, провести ворил:

— Веришь ли, дорогой Гай, что мы служим величайшей идее, которую вдохнул в жизнь Цезарь? Он стремится основать новое правительство, новый Рим, провести ряд законов, видоизменить республику…

— Видоизменить? — удивился Кассий. — Но я не понимаю, Марк, что можно прибавить или отнять у Римской республики. И, если тебе известно, в чем заключается это изменение, и оно, действительно, разумно, мы поддержим Цезаря всеми силами…

Брут смутился.

— Не знаю, Цезарь подробно не говорил… Когда он вернется в Рим и начнет работать, мы спросим, что он намерен делать.

Высадившись в Эфесе, Цезарь двинулся с малочисленным войском навстречу Фарнаку, который шел к Зеле, приветствуемый азийскими племенами: его встречали как освободителя от римского ига, всем памятны были громкие подвиги его великого отца — царя царей, всю жизнь боровшегося против Рима, а льстецы называли Фарнака преемником Митридата Эвпатора, хотя он некогда был в заговоре против отца.

Цезарь шел, собирая налоги и деньги силой, хитростью, всевозможными средствами.

Брут и Кассий хмурились — так не поступал Помпей Великий: он умел ладить с царями и мирным населением и, если его не любили, то, по крайней мере, терпели. А Цезарь?..

Однако Брут не смел порицать диктатора, а Кассий молчал.

Блестящая победа над Фарнаком при Зеле, съезд в Никее, на котором победитель, распределяя царства и домены, получал от восточных царей богатейшие подарки, прощение Дейотара (за него просил Брут) и награждение Митридата Пергамского Боспорским царством за помощь, оказанную в Египте, все это казалось Кассию изумительным сном.

«Столько событий в течение одного месяца! — думал он. — Помпей потратил бы на это не менее полугода!»

Жадно следя за этим мужем, высоким, худощавым, с круглым бледным лицом, Кассий испытывал чувство человека, попавшего в приятную западню: все красиво, чудесно, все идет гладко, как бы нарочно для того, чтобы обворожить противника быстротой действий, заранее рассчитанными мероприятиями и в конечном итоге — удачами, а между тем стоит оглянуться и видишь себя в железной клетке, созданной волей и гением этого необыкновенного мужа, который является господином Рима, диктатором и императором, и который хочет казаться добрым, человеколюбивым и доступным для всех.

Кассий терялся, не зная, что думать. Он пытался беседовать с Брутом и удивился, когда вдруг, взяв его под руку, сказал, прохаживаясь с ним по лагерю:

— Цезарь — изумительный муж. Я боготворю его и сожалею, что присоединился тогда к Помпею, убийце отца. Но я смотрел на Помпея, как на вождя отечества, а Цезаря считал врагом родины.

— Но не думаешь ли ты, что Цезарь готовит нам рабство? Не кажется ли тебе, что он замыслил создать из Рима Мамертинскую тюрьму?

Брут засмеялся.

— Ты всегда был подозрителен, дорогой Гай! Даже на Родосе, когда мы изучали красноречие, ты подозрительно относился к смелым фигурам и сравнениям…

— Ты судишь по тому, что я не был поклонником Платона, хотя Цицерон восхваляет его, особенно за диалоги: «Если бы Юпитер захотел говорить человеческим языком, он избрал бы язык Платона».

— Разве Цицерон порицает Аристотеля? Вспомни его слова: «Аристотель — река, катящая золото вместо волн».

— Пусть так. Но Цезаря, надеюсь, ты не будешь сравнивать с этими философами?

— Конечно, нет. Цезарь скорее историограф. Однако я не понимаю, почему ты начал этот разговор? Сожалеешь, что сдался Цезарю? Желаешь бежать к сыновьям Помпея? Или к Сципиону, который, ограбив Азию, скрыл сокровища от своего зятя, вынудив его дать поскорее битву при Фарсале?.. О Кассий, Кассий! ты слеп, как крот в своей норе!

Кассий толкнул его в бок:

— Тише… Вот император…

Навстречу шел Цезарь в пурпурном плаще, оживленно беседуя с Мамуррою. На морщинистом лице его весело блестели молодые глаза.

— Привет друзьям! — крикнул он первый и поднял руку. — Завтра мы отплываем в Рим!

— Да здравствует Цезарь! — воскликнул Брут. — Слава во веки веков.

Высадившись во второй половине сентября в Тарентe, Цезарь был приятно изумлен, увидел Цицерона, который выехал навстречу не потому, что ему было приятно увидеться с диктатором, а оттого, что надеялся извлечь для себя выгоду.

«Поддерживая с ним хорошие отношения, — думал Цицерон, — я, несомненно, разбогатею и стану влиятельным мужем республики. А если Цезарь потерпит поражение в борьбе с помпеянцами, друзья добьются для меня прощения… Катон, Сципион Метелл, Гней и Секст Помпой не посмеют поднять руку на консуляра и оратора, любящего отечество».

— Привет Демосфену великого Рима, — сказал Цезарь и, обняв его, сердечно расспрашивал о жене, дочери и зяте.

— Увы, Цезарь! — вздохнул оратор. — В Риме недовольство: ты оставил не пастыря над народом, а волка в овечьей шкуре. Антоний возмутил против тебя общество: вместо того, чтобы управлять страной, он проводит дни и ночи в пирах и увеселениях, а народ бедствует. Долабелла вступился за бедняков, а как действовал твой заместитель? Он перебил на форуме более восьмисот человек!

Цезарь побагровел.

— Антоний… не может быть! Это самый преданный друг.

— Спроси Лепида, если мне не веришь… Что же касается меня, то я с трудом получил позволение жить в Формиях… Увы, я обеднел, жена стала моим врагом, я лишился спокойствия, и жизнь для меня не мила…

Цицерон заплакал.

Цезарь, прищурившись, смотрел на него.

«Помпеянец… Можно ли ему верить? Эти худощавые опасны… Нужно приглядеться к ним… А Брут и Кассий разве не помпеянцы? Но за Брутом стоит Сервилия, за Цицероном — Долабелла, а за Кассием — Юния, сестра Брута, на которой он женат. Однако родня не ответственна за поступки близких и наоборот. Пусть старик поплачет, а потом увидим. Можно пообещать ему всего, а исполнить — покажет будущее».

— Философ, плач — плохой помощник в жизни, — шутливо сказал Цезарь, — и только мудрые деяния раскрывают двери к благополучию и счастью. Поэтому поезжай с миром в Рим и помоги мне в моих трудах мудрыми советами, своей славой и величием.

Цицерон был польщен и взволнован.

— После нас, Цезарь, о тебе и обо мне будет много споров, и мы, без сомнения, переживем тысячелетия…

Цезарь не ответил. Он давно был уверен в этом, и каждый свой шаг, каждое действие обдумывал, прежде чем совершить: «Как отнесутся к этому потомки? Как оценит история? Не будет ли упрекать меня какой-нибудь историограф в хитрости, жестокости, жажде власти?»

Цицерон ушел. А Цезарь сидел, глубоко задумавшись.

«Кто выше как полководец? — спрашивал он себя. — Сулла? Да, он. Как государственный деятель? Тоже он. Ведь я. Цезарь, еще ничего не сделал! Нужно торопиться, торопиться, чтобы затмить своими деяниями кровожадного тирана!»

«Да, Цицерон прав, — Рим не тот. Так ли он встречает меня, как в прошлом году? Где радость и улыбки? Знать ненавидит, — значит примирение ее было неискренне; народ охладел — виною Антоний! Верные легионы колеблются… О боги, стоит ли жить после этого? Я устал… Столько войн, столько потрясений в прошлом и кровавых побоищ в будущем!.. Продолжать ли борьбу или отдать им республику?»

Быстро ходил по атриуму, не обращая внимания на смятые полы и нерасправленные складки пурпурной тоги, и щелкал пальцами, что выражало высшую степень озабоченности.

— Нет! — резко сказал он, остановившись. — Бороться до конца. Не для того распался триумвират и погибли Красе и Помпей, чтобы не отомстить за смерть первого и не уничтожить приверженцев второго!..


X


На другой день, выступая на форуме, он смотрел на угрюмых плебеев и пролетариев, видел бледное лицо стоявшего в первом ряду Сальвия и, подозвав Долабеллу, сказал:

— Я рад, что ты стоял за народ, который я люблю и за который я боролся всю жизнь! Разве я не популяр? Катилина и Клодий были моими друзьями. — И, повернувшись к Антонию, резко выговорил: — А ты обманул мое доверие, превысил свою власть, не заботился о народе! Вся Италия возмущена твоими поступками! Ты запятнал мое имя, Антоний!..

Антоний хотел возразить, но Цезарь поднял руку.

— Я утверждаю предложение Долабеллы не полностью, а частично, — продолжал император, — не всеобщее уничтожение долгов и квартирной платы, а скидку с нее, чтобы никто не мог сказать, что Цезарь несправедлив… Запрещаю отдавать в залог земельную собственность, приказываю оптиматам поместить часть денег в земельное имущество, налагаю обязательные займы на богачей и города и…

Он помолчал, взглянул строгими глазами на нобилей и прибавил:

— …приказываю продать с публичного торга имущество наших врагов, погибших во время гражданской войны… и, конечно, в первую очередь виллы, дома, рабов и сокровища Помпея и его приверженцев…

Вскочил, отбросил манускрипт и зашагал по таблинуму.

Дверь приоткрылась — заглянула Кальиуриия.

— Ложись, Гай, скоро рассвет, — шепнула она. — Я ждала тебя, ждала…

Остановился, топнул ногою.

— Нет, нет! Я усмирю их! — крикнул он. — Или же подвергну децимации!

Не понимая, Кальпурния смотрела на него.

— О ком ты говоришь? — спросила она, обнимая его. — И кого хочешь усмирять? Если помпеянцев, то не раздражай их: они усиливаются…

Цезарь засмеялся.

— Жена, не твоего ума дело рассуждать о политике! Сегодня помпеянцы и ветераны одинаково враги. И потому я должен усмирить вторых, чтобы победить первых…

И он направился к кубикулюму.


Легионы ворвались в Рим, не встречая препятствий. Не успели они пройти стадия, как перед ними появился Цезарь.

Лицо его было гневно. Он размахивал пурпурным плащом, который снял, услышав разъяренные голоса, и шел навстречу ветеранам в сопровождении Саллюстия, Мамурры и обоих Брутов (Антоний был в немилости).

— Воины, что вам нужно? — громко крикнул Цезарь, и ветераны остановились.

— Отставки! — загремели легионы.

— Хорошо, вы свободны…

Ветераны молча опустили головы. Они ожидали, что Цезарь, не могший обойтись без них, будет упрашивать, быть может, даже умолять, а он не дорожит ими и отпускает как воинов, которых легко заменить другими.

— Квириты, — сказал Цезарь, не называя их уже коллегами, — вы требовали земель и подарков, и вы получите их, но не раньше того дня, когда я буду идти в триумфе с другими войсками…

В задних рядах возник едва уловимый ропот и покатился, ширясь и нарастая, к передним рядам. Но не подняли голов седые ветераны, с подстриженными бородами и бронзовыми лицами, общий крик, похожий на стон, огласил улицы:

— Прости, император! Виноваты!


— Не позорь нас отставкою!

— Хотим называться «воинами Цезаря»!

— Воевать с тобою!

— Умереть под твоими знаменами!

Крики превращались в бурю голосов. Цезарь не разбирал уже слов — видел только преданные лица, детски-виноватые глаза, слезы на обветренных лицах… Ветераны расстроили ряды и, окружив его, целовали руки и плечи, умоляя о прощении.

— Прости, император, прости! — гремели улицы. Но Цезарь молчал, сурово сдвинув брови.

И опять они умоляли его, опять обещали умереть, если он прикажет.

— Накажи нас, — кричали ветераны, — наложи какое угодно взыскание, и мы с радостью подчинимся!

— Вспомни, император, Алезию, Рубикон, Корфиний! Вспомни Фарсалу, где мы разбили Помпея! Разве мы не сражались за тебя, нашего бога и царя?

«Царя!»

Это магическое слово разгладило морщины на лбу Цезаря… Он взглянул в преданные лица своих боевых товарищей и сказал:

— Коллеги, я готов вас простить, если вы поклянетесь, что никогда больше неповиновение не омрачит вашего рассудка!

— Клянемся, клянемся!

— Марсом, Беллоной!

— Юпитером! Цезарь продолжал:

— Но кто ответит за убийство трибунов, за покушение на Саллюстия, за грабежи по дороге в Рим? Кто? Вы, только вы! И я, ваш император, должен вас наказать по закону: ваши триумфальные награды будут уменьшены на одну треть!

Обрадованные прощением, легионарии кричали:

— Воля твоя, император!

— Мы покажем в боях свою доблесть! Полководец взмахнул плащом.

— Коллеги, завтра на рассвете в путь… Мы идем в Африку — бить помпеянцев!

Слышал ропот оптиматов, видел злые бледные лица, но, казалось, не замечал.

Он возвратился домой, провожаемый толпами народа, а вечером Мамурра докладывал:

— Нобили кричат, что ты, Цезарь, стал тираном, что мстишь раскаявшимся помпеянцам: ведь многие из них ожидали получить наследство погибших… Антоний оспаривает у всадников дворец Помпея и угрожает занять его вооруженной силою… Отмени, Цезарь, публичную продажу, иначе прольется кровь…

— Чья кровь? Моих врагов?Пусть льется, Мамурра, пусть льется! А постановления Цезаря не подлежат отмене.

Спустя несколько дней, председательствуя на выборах магистратов, он распределял должности и пропретуры между своими сторонниками и способствовал избранию консулами Ватиния и Калена до окончания этого года, а себя и Лепида на следующий год.

Голос его звучал несколько глуховато, когда приходилось перечислять провинции и назначенных магистратов:

— В Цизальпинскую Галлию пошлем Марка Брута, в Трансальпинской оставим Децима Брута, в Ахаию поедет Сервий Сульпиций Руф, в Иллирию — Публий Сульпиций Руф, а Азию — Публий Сервилий Исаврийский, в Вифинию — Панса, в дальнюю Испанию — Требоний, в ближнюю — Педий и Фабий Максим…

— А в Африку? — донесся чей-то насмешливый голос.

Цезарь вспыхнул, но овладел собою.

— В Африку поедет Гай Юлий Цезарь с легионами, чтобы усмирить мятежников, — спокойно сказал он, — Цезарь выедет из Рима диктатором, а с нового года начнет военные действия в должности проконсула, так как срок диктатуры к этому времени истечет.

Встал и, провожаемый друзьями и приверженцами, быстро вышел из курии.


Приказав Саллюстию отправиться к легионам, находившимся в Кампании, и отвести их в Сицилию, откуда они должны были переправиться в Африку, Цезарь торопился кончить дела и выехать поскорее из Рима.

Несколько дней спустя прискакал гонец на взмыленной лошади и без доклада ворвался в атриум, где Цезарь беседовал с друзьями.

— Император! — крикнул он, задыхаясь. — Легионы восстали и идут на Рим… Трибуны, пытавшиеся их успокоить, растерзаны. Саллюстий спасся бегством.

Цезарь побледнел. Силою воли подавил волнение и на вопрос Мамурры, как поступить с бунтовщиками, спокойно ответил:

— Подождем новых известий.

Ночью примчался Саллюстий в разорванной одежде с кровоподтеками на лице. Цезарь был один. Полулежа в таблинуме, он работал над «Комментариями о гражданской войне».

— Цезарь! Воины идут сомкнутыми рядами, опустошая все на своем пути…

Полководец отложил манускрипт. Темная морщина залегла между бровей.

— Расскажи, как спасся, — спросил он, едва владея собою.

— Чудом, Цезарь, чудом! Они набросились на меня с криками, что ты обманул их: «Где обещанные подарки? — вопили они. — Не желаем служить… Требуем отставки!» Я стал уговаривать их… Меня ударили по лицу, сбили с ног. Я бросился к знамени, обнял древко… Они не посмели напасть на меня и бросились к палаткам трибунов… А я, Цезарь, побежал на луг, где паслись лошади, вскочил на одну из них и ускакал…

Цезарь молчал.

— Как прикажешь поступить с бунтовщиками? Завтра они подойдут к городским воротам.

— Впустить в город.

— Впустить? — с удивлением воскликнул Саллюстий. — Но они, Цезарь, способны совершить насилия над мирными жителями…

— Впустить в город. — повторил полководец и взял отложенный манускрипт.

Саллюстий понял, что Цезарь желает работать,- и вышел.

Но работать он не мог.

«Дела плохи, помпеянцы усиливаются, ветераны ненадежны… Был ли случай, чтобы легионы не повиновались Сулле? Нет!.. Диктатор был сильнее меня, знал тайну власти над людскими сердцами… А я»?..


XI


Сальвий хирел. После тяжелого ранения на форуме у него появился легочный кашель, и врач-иудей посоветовал пребывание на горном воздухе и усиленное питание.

— Побольше молока, масла, меду и бараньего жира, — говорил он, — и поменьше луку, чесноку и редьки.

Лициния побледнела. Дома был голод. Где найти работу, чтобы поддержать мужа?

Когда Сальвий заснул, она, опечаленная, бродила по улицам. Смеркалось.

Дойдя до Палатина, она остановилась. Навстречу двигалась лектика, в которой возлежала девушка. При свете факелов Лициния разглядела мужественное лицо, с черными блестящими глазами, и черные волосы, охваченные золотистой сеткой. Девушка обмахивалась веером — вечер был душен, — ни малейшего ветерка.

Вдруг она уронила веер на мостовую. Лектика остановилась.

Лициния проворно подбежала и подала ей веер.

— Кто ты, женщина? — спросила девушка. — Свободнорожденная или вольноотпущенница? Где работаешь и замужем ли?

Лициния рассказала о себе, о муже, о тяжелой жизни.

— Кажется, я могу быть для тебя полезной. Не хочешь ли поступить ко мне в услужение? Ты будешь сыта и одета, а мужа твоего…

Она запнулась и прибавила:

— Я поговорю о нем с моим господином Оппием… Ведь я — не госпожа, а только вольноотпущенница…

Но Лициния не поверила ей.

— Нет, ты госпожа! — воскликнула она. — Иначе не несли бы тебя в лектике и не освещали бы тебе путь факелами!

Лектика двинулась. Лициния не отставала от нее» идя рядом. И, когда рабы остановились перед богатым домом с мраморным-и колоннами и поставили лектику, в пропилеях появился господин с надменным лицом. Это был Оппий.

Девушка бросилась ему навстречу, сделав знак Лицинии следовать за собою.

Оппий с улыбкою протянул ей руки:

— Эрато, — сказал он, — я рад, что ты входишь в мой дом…

— Господин мой, — засмеялась спартанка, — я вхожу не одна, а с прислужницей, которую вздумала нанять, не посоветовавшись с тобою…

— Я рад, — повторил Оппий, сжимая ее крепкие мясистые руки.

— Господин мой, я взяла эту женщину, — повернулась она к Лицинии, — потому, что она бедствует, а ее муж тяжело болен… Сделай для меня милость…

— Эрато, Эрато! О какой милости ты говоришь? Делай, что хочешь… Лучше сделай для меня милость и войди в этот дом.

Низко поклонившись, девушка взволнованно вымолвила:

— Рабыней ты меня увидел, и вольноотпущенницей я переступаю порог твоего дома… Кем же хочешь, господин, чтобы я была для тебя?..

Оппий заглянул ей в глаза:

— Сколько дней прошло с тех пор, как мы встретились на пиршестве у Требация Тесты? И сколько раз я навещал тебя в твоем рабском кубикулюме? О, Эрато, Эрато!..

— Кем же, господин, я буду? — повторила спартанка, бросаясь к его ногам.

— Половиной моей души, Эрато, — ласково сказал Оппий и, подняв ее, прижал к груди. — Войди же, дочь Спарты, в этот дом и будь госпожой!..

В этот день Оппий долго раздумывал, как могло случиться, что он, избалованный ласками матрон и дочерей всадников, увлекся невольницей и купил ее у Требация Тесты. Крепкая, как дуб, неистовая в страсти, как вакханка, она резко отличалась от вялых римлянок и изнеженных девушек, с которыми он привык делить ложе.

«Цезарь одобрит мой выбор, — думал он, — лучше иметь постоянную любовницу, чем временных простибул из фамилий нобилей и всадников».


Эрато подружилась с Лицинией, и Сальвий был отправлен отдыхать и лечиться в сицилийскую виллу Оппия. Эпистолы его, редкие и лаконические, не удовлетворяли жену, и она писала ему, заклиная богами чаще извещать о здоровье.

Однажды виллик, приехавший к Оппию с отчетом о хозяйственных делах, передал Лицинии маленькую табличку, на которой были нацарапаны два слова: «Приезжай, умираю».

Лициния разрыдалась.

— Не плачь, — шепнула спартанка, — мы поедем вместе…

Вызванный виллик подтвердил, что Сальвий очень плох, и прибавил, покачав головою:

— Он весь высох… не ест и не пьет… кашляет кровью…

Оппий не препятствовал поездке, и обе женщины, в сопровождении виллика, выехали на другой же день.

Вилла Оппия находилась у подножия Этны и белела мраморными колоннами сквозь зелень виноградников. Этна дымилась на голубом безоблачном небе, и ливень жарких солнечных лучей лобзал плодородные поля.

Сальвий, задыхаясь, медленно шел по дорожке, усыпанной морским песком. Он опирался на палку — длинный, бронзовый, тощий, как жердь.

Лициния бросилась к нему:

— О Сальвий, Сальвий!..

В ее крике была такая скорбь и мука, что виллик и Эрато отвернулись.

— Ничего, ничего, — шептал Сальвий, пошатываясь, и улыбка мелькнула по бескровным губам, — сядем… вот здесь, на траву… Я устал…

Виллик и Эрато удалились. Муж и жена молча сидели. О чем говорить?

Наконец Сальвий взглянул на Лицинию:

— Жена, столько лет борьбы — и все напрасно… Я все отдал — силы, здоровье, жизнь… А чего мы добились? Чего?.. Долабелла боролся, а популяр Цезарь, — хрипло засмеялся он, — частично утвердил его законы… чтобы задобрить плебеев…

Он закашлялся, голова поникла.

— Сальвий, мы доживем до лучших дней! Разве ты не веришь?..

— Верю, но не мы увидим эти дни… не мы поразим злодеев.. А как хотелось, Лициния, дождаться новой жизни!..

Слезы покатились по худому бронзовому лицу.

— Если не мы дождемся охлократии, дождутся наши дети…

— Дети? — вскричал он. — Но у нас с тобой, Лициния, нет детей!..

Да, у них не было детей. И жена подумала, что если бы у них был хотя бы единственный сын, жить было бы, возможно, легче.

«Он скрасил бы нашу трудную жизнь, а выросши, продолжал бы наше святое дело… О боги! Зачем вы послали нам голодное существование, вынуждавшее вытравливать плод?»

— Да, детей у нас нет, Сальвий, но они есть у других… И они будут бороться, как боролись их деды и отцы!

Сальвий молчал, голова его свесилась на грудь, а тело мягко повалилось на бок.

— Сальвий, Сальвий? — с ужасом закричала Лициния. — Что с тобою?

Она повернула его навзничь и смотрела в помутневшие глаза: тяжелое дыхание вырывалось со свистом из полураскрытого рта, что-то булькало в горле и клокотало в груди, и Лициния шептала:

— Сальвий, взгляни… Ты меня видишь, слышишь?. Но глаза мужа были такие же мутные, невидящие.

Он открывал рот и жадно ловил воздух, хрипя и задыхаясь, а в горле и груди все настойчивей и настойчивей булькало и клокотало… Вдруг он широко раскрыл рог, хотел захватить воздух, поперхнулся, силясь закашляться, — лицо посинело, хрип вырвался из груди.

Сальвий не шевелился, и Лициния, рыдая, целовала его руки и лицо.

Когда к ней подошла Эрато, Лициния всхлипывала, дрожа всем телом.

— Госпожа, позволь мне похоронить его, — вымолвила она, — и я последую за тобой, куда прикажешь, как верная служанка…

Эрато не ответила. Она впервые видела такое сильное горе и думала, что не богачи, а бедняки способны бескорыстно любить и искренно оплакивать своих близких. «Богачи ждут и желают смерти родных, чтобы получить наследство, и кого могут растрогать их притворные слезы на похоронах? А эта плебеянка, которой муж не оставил ничего, оплакивает его как друга и человека»…

Она искоса взглянула на труп и медленно направилась к вилле, — оттуда доносилось тоскливое пенье невольниц, работавших на огороде.

В вилле они пробыли неделю вместо трех дней. Похороны отдалили отъезд. Эрато уводила Лицинию в поля, на пчельник, в сад и на речку, стараясь рассеять черные мысли о смерти.

— Зачем грустить? — говорила Эрато. — Смерть неизбежна, и все мы уйдем в землю, но душа останется жить, вселится, как учил Пифагор, в другое тело, и так будет продолжаться вечно… Мы бессмертны, Лициния, и только безумец готов оспаривать истину, которую чувствует сердцем каждый человек…

Однажды, когда Лициния понесла цветы на могилу Сальвия, а Эрато дремала в траве пчельника под жужжание пчел, в виллу приехал Оппий. Он был раздражен долгим отсутствием вольноотпущенницы и, узнав от рабов, где она, быстро направился к пчельнику, поклявшись проучить зазнавшуюся девушку.

Она лежала раскинув руки, и косые лучи клонившегося к западу солнца алели на ее щеках. Грудь ее мерно вздымалась под хитоном, и крепкие обнаженные ноги с мясистыми икрами утопали в траве. На сонном лице ее застыла улыбка.

Оппий тихо опустился на колени. Чувство радости, охватив сердце, разметало гневные мысли.

Эрато вскочила в испуге, протирая глаза, и, узнав его, засмеялась.

— Это ты… ты, господин?!. А я… прости, что задержалась в вилле…

Она лепетала полуиспуганно, целуя его руки, а глаза ее смеялись, и Оппий видел в них любовь и преданность.

Когда они вышли в сад, Эрато, не отнимая своей руки, заглянула ему в глаза:

— Господин мой, хочешь — мы останемся здесь еще на день?

Оппий подумал, что дела могут подождать, и — согласился.

Вместо одного дня они прожили целую неделю. Накануне отъезда он сказал Эрато, лаская ее в беседке:

— Вижу, тебе понравилась эта вилла… И я дарю тебе этот дом с полем, садом, виноградником и пасекой, с рабами, невольницами и хозяйственными орудиями…

Эрато упала к его ногам и, целуя колени, шептала:

— Господин мой, ты снизошел до белой рабыни, возвысил ее и приблизил к своей особе… Чем я могу отблагодарить тебя за доброту и милость? Увы, нет ничего у меня, кроме этого тела и верной души!..

Она ударила себя в грудь и, всхлипнув, прибавила:

— Как была твоей невольницей, так и останусь до самой смерти!

Он поднял ее, усадил рядом с собою.

— В Риме я составлю дарственный акт и введу тебя во владение поместьем! А теперь пойдем к виллику, чтобы он собрал рабов: они должны знать новую госпожу…

Эрато шла за ним, как пьяная. Госпожа! Возможно ли такое счастье? Она подумала, что это имение приносит доход, она будет приезжать сюда со своим господином (он — гость, а она — хозяйка), и радость ее была так велика, что она сказала Оппию:

— Сердце мое преисполнено благодарности, но для того, чтобы счастье мое было полнее, обещай, господин, приехать ко мне в гости со своими друзьями!..

Оппий улыбнулся. Радость Эрато была его радостью.

— Приедешь? — с беспокойством заглянула она ему в глаза, боясь, что он откажется.

— Приеду с нашим властелином, когда он вернется из Африки.

Смотрела на него с недоумением.

— С кем? Я не понимаю…

— Узнаешь позже.


XII


Высадившись в Африке с малочисленным войском (буря рассеяла корабли, на которых находилось шесть легионов), Цезарь попытался взять Гадрумет, но это ему не удалось. А когда корабли, бросив поблизости якорь, высадили три легиона, император двинулся во главе войск в глубь страны.

В бою при Рупсине, где помпеянская конница, под начальствованием Лабиена, едва не разбила легионы Цезаря, стало ясно, что враг сильнее.

— Отступать, — приказал полководец, — будем ждать ветеранов, иначе мы погибли.

Но Лабиен не давал покоя: он тревожил Цезаря днем и ночью, отбивал обозы и лошадей во время водопоя, жег сено и солому, снимал часовых и караулы. Цезарь думал, что делать. Решив наконец разослать надежных людей в соседние города, он приказывал им:

— Склоняйте города на нашу сторону, работайте над тем, чтобы население восставало против Юбы, не жалейте золота на подкуп, раздавайте оружие бедноте и недовольным…

Недели бежали за неделями.

Сам Цезарь не бездействовал: он объехал мавританских царей — Богуда из Тингиса, Бокха из Иола и старого пирата Ситтия, а затем и вождей кочующих гетулоа, подстрекая их выступить против Юбы и прислать подкрепления. Бокх, Ситтий и вожди гетулов, соблазненные богатыми подарками и обещаниями Цезаря, согласились; колебался один Богул, но Цезарь, тайно увидевшись с царицей Эвноей, маленькой грудастой мавританкой, лестью и хитростью уверил ее в своей любви и просил повлиять на супруга.

Он покинул Тингис, узнав о восстании против нумидийского царя и измене нескольких городов.

«Прибудут ветераны, — радостно подумал полководец, — дадим решительную битву!»

Войска помпеянцев, состоявшие из десяти римских и четырех нумидийских легионов, ста двадцати слонов и большой конницы под общим начальствованием Метелла Сципиона, находились в окрестностях Гадрумета, Рупсины и Тапса.

Два месяца спустя прибыли ветераны, и Цезарь немедленно двинулся к Тапсу.

Стоя на холме, император наблюдал за боем. Зоркими глазами различил он Афрания и Марка Петрея, победителя Катилины, царя Юбу во главе слонов и нумидийской конницы, старого Метелла Сципиона, стоявшего в центре, видел Лабиена и Фавста Суллу, объезжавших его конницу, сыновей Помпея, рубившихся в передних рядах. А потом всё внезапно смешалось — помпеянцы дрогнули.

Цезарь вскочил на коня и, выхватив меч, бросился в гущу рубившихся воинов.

— Враг бежит, — кричал Цезарь, хотя неприятель еще держался, — воины, бейте, рубите злодеев!

Он охрип от криков и, работая мечом, наблюдал за боем. И вдруг увидел побежавшие толпы помпеянцев, услышал рев убиваемых слонов, перед глазами мелькнули Афраний и Фавст Сулла, окруженные всадниками: они бились с мужеством отчаяния. Афраний пал, пораженный в грудь, а Фавст еще держался. Лицо его было окровавлено, лошадь под ним убита. Теперь он сражался, укрываясь за лошадью и за горой трупов.

«Кровь Суллы», — подумал Цезарь, залюбовавшись на мгновенье его храбростью, и крикнул:

— Убить!

Страшное бегство неприятеля окрылило его гордостью: «Легионы Цезаря непобедимы»…

Мчался за бегущими, поражая их и крича воинам не щадить пленных. Искал глазами Лабиена, Юбу, Петрея и сыновей Помпея… Где они? Убиты? Ранены?

Остановил коня.

Поле на большом протяжении было покрыто трупами. Стоны раненых доносились со всех сторон, прерываемые проклятиями на римском, галльском, нумидийском и мавританском языках. Жалобно ржали сбитые с ног, 6к-ровавленные лошади, и надрывно трубили, издыхая, стоны с распоротыми брюхами.

Император повернул шарахнувшегося коня, — раненый помпеянец, привстав, метнул копье: оно пролетело мимо груди полководца.

Цезарь подъехал к упавшему в изнеможении воину. Рука легионария шарила по земле и, найдя меч, сжала его.

— Ты кто? — спросил Цезарь, вглядываясь в искаженное ненавистью лицо.

Помпеянец молчал. Император повторил вопрос.

— Проклятье врагу республики! — хрипло ответил воин, пытаясь приподняться.

Цезарь пожал плечами и, ударив бичом коня, помчался к лагерю, не разбирая на пути убитых и раненых.

Вечером Саллюстий доложил, что Метелл Сципион и Манлий Торкват бросились на меч, а Катон, Лабиен, Петрей, Юба и сыновья Помпея бежали.

— Я узнал, — говорил Саллюстий, — что Катон бежал в Утику, Петрей и Юба — в Заму, а Лабиен и сыновья Помпея — в Испанию.

— Диохар! — закричал Цезарь, — поезжай в Рим с эпистолой к сенату и римскому народу, — и прибавил, обращаясь к Саллюстию: — Победа при Тапсе отдает в наши руки Африку…

«Пока жив Катон — борьба не кончена, — думал он, диктуя письмо скрибу, — и, пока живы Лабиен и сыновья Помпея, я не могу жить спокойно».

На другой день легионы двинулись по дороге в Утику. Цезарь ехал впереди, беседуя с друзьями об одержанной победе. Лицо его было весело.


«Гай Юлий Цезарь, проконсул — благородной Сервилии.

Милостью богов одержана мною победа над помпеянцами. Часть неприятельских вождей погибла, а часть бежала. Но война еще не кончена. Иду на Утику, где старый волк Катон засел в своем логовище. По полученным сведениям Юба и Марк Петрей бежали в Заму, где дикий нумидиец хотел сжечь себя на костре вместе с сокровищами и гражданами, которых решил умертвить. К счастью, Зама заперла перед ними ворота. Тогда свирепый африканец, остановившись в своей вилле, приказал приготовить роскошный обед, желая превратить смерть в опьяняющий пир. После обеда он заставил Петрея драться с ним на мечах и, убив его, повелел любимому рабу заколоть себя. Так кончили свою жизнь убийцы Катилины и жестокий царь, ненавидимый согражданами.

Что нового в Риме? Говорят, Цицерон пишет историю римского красноречия в форме диалога между Брутом, Аттиком и собою. Узнай у нашего Брута, какие мысли он проводит, и сообщи мне. Прощай».

Находясь в нескольких стадиях от Утики, Цезарь получил эпистолу, привезенную эфиопом, которая чрезвычайно обрадовала его:

«Египетская царица Клеопатра из великого рода Лагидов — Гаю Юлию Цезарю, римскому диктатору, императору и проконсулу — горячий привет, лучшие пожелания счастливой жизни и славы во веки веков!

Радостную весть, что ты находишься в Африке, узнала я случайно и спешу сообщить тебе, возлюбленный супруг, величайший муж и владыка мира, что я благополучно родила сына, зачатого от тебя в Александрии, и жажду увидеться с тобой и показать тебе младенца! Помнишь часы, проведенные в моих объятиях? Я отдала тебе всё, что имела, а ты сказал: «Когда стану римским царем, ты будешь римской царицею». А сын? Конечно, он унаследует от тебя корону и власть над Римом. Напиши о своем здоровье. А мы с сыном поручаем тебя покровительству богов и умоляем их о даровании тебе славы, побед и могущества».

Цезарь был растроган.

— Клеопатра, — шепнул он, — о, если бы я был простым человеком, а ты простой женщиной!

На привале он написал краткую эпистолу, припечатал перстнем-печатью Помпея и велел эфиопу мчаться в Александрию.

Известия об успехах Цезаря следовали одно за другим — смерть Катона, присоединение к Риму восточной части царства Юбы под именем «Новая Африка» (западная часть была отдана Бокху), занятие Утики, преследование остатков помпеянских войск, — всё это вызвало в Риме радость одних и злобу других.

Сторонники Цезаря, расценивая эти победы как укрепление своего могущества, потребовали для него в сенате десятилетнюю диктатуру, цензорское достоинство и право предлагать кандидатов в народные трибуны и эдилы. Аристократы и помпеянцы с ужасом шептались о наступающих временах Суллы.

Цицерон, полулежа в таблинуме, слушал Тирона, который читал эпистолу, полученную от сына Катона. Слова вольноотпущенника мерно падали в тишину опустевшего дома, — Теренция, с которой Цицерон поссорился, уехала в виллу, испуганная разводом, которым он ей пригрозил.

Тирон читал:

— «Отец мой, Марк Катон, получив приказание защищать Утику, немедленно отправился в город, хотя понимал, что сопротивление бесполезно. Стоик Аполлопид, перипатетик Деметрий, философ Статилий и я не покидали его. Разведчики доносили, что Цезарь приближается к Утике.

Катон был спокоен. Be время обеда беседа велась о философии. Отец защищал с жаром парадоксы стоиков и остановился на самом любимом: «Свободен только честный человек, все негодяи — рабы». Деметрий возражал: «Часто человек, считающий себя честным, нечестен и — наоборот. Где же мерило честности? В признании граждан? Но каждый гражданин судит согласно своему мнению, а мнение одного и многих может быть ошибочно, следовательно, честность — понятие относительное, а потому свобода несоизмерима с нею; а если это так, то и рабство — понятие относительное». Но Катон был не согласен и привел в доказательство честность Сципиона Эмилиана. Чем кончился спор — не знаю, потому что я, вызванный по делу, принужден был выйти из-за стола. Когда я вернулся, собеседники прогуливались в саду, обсуждая диалог Платона «О бессмертии души». Вдруг отец приказал принести меч. Нас охватил ужас. Побеседовав с нами, Катон удалился в дом и стал читать Федона. Потом опять потребовал меч. Вольноотпущенник умолял его не делать себе зла. Но отец, рассвирепев, ударил его в зубы и поранил себе руку; врач тут же перевязал ее. Взглянув на меня, Катон сказал: «Принеси меч. Неужели ты хочешь, сын мой, чтобы я пережил республику и стал рабом Цезаря?» Повесив меч над ложем, отец лег и заснул. Пели петухи, когда он проснулся. Мы слышали, как он ходил, и вдруг шум упавшего тела охватил нас ужасом. Вбежав к нему, мы увидели его на полу полуобнаженного, в крови: живот был вспорот, внутренности вывалились. Он был еще жив и тихо стонал. Врач старался вложить в живот выпавшие внутренности, но Катон оттолкнул его и стал разрывать их. Вскоре он умер… Статилий хотел тоже покончить самоубийством, но мы не допустили»…

Цицерон заплакал.

Тирон молчал. Скорбь господина была его скорбью: Катона он уважал и преклонялся перед ним.

— Что делать? — говорил Цицерон. — Отовсюду сыплются удары: Катон погиб, Туллия ушла от Долабеллы, который позорил ее изменами, Теренция обобрала меня с вольноотпущенником и уехала; а друзья, друзья! Сколько их погибло! И Катон, Катон!..

В Африке люди сражались и умирали, а он, старик, обласканный цезарьянцами, бывал на обедах у Гиртия и даже у Долабеллы, опозорившего его дочь! «Что это — подлость? Долабелла добился у меня прощения лестью, ласковым обхождением, притворными слезами. А Туллия, Туллия! Беременная, она оплакивает свою поруганную любовь, а я и Долабелла…»

Но о ком бы он ни думал, что бы ни делал — перед глазами стоял суровый Катон; казалось, глаза строгого республиканца смотрят с укором: «Продался Цезарю, стал рабом!», а рука подымается, чтобы наградить презрительной пощечиной. Это было невыносимо. — Подай манускрипт «Брут», — тихо вымолвил он.

Когда Тирон проворно развернул свиток пергамента, Цицерон принялся перечитывать похвалы Брута первому консулу республики, уничтожившему монархию, и Доказательства Аттика, что от этого консула происходит род Брута-современника.

«Да, — думал он, — если один Брут уничтожил монархию, то другой Брут должен пресечь в корне возникновение ее. Но о таких вещах не пишут. Сопоставление двух Брутов само собой напрашивается на выводы, и кто поймет их, тот сделает, что нужно».

Стал быстро писать, не отделывая слога, торопясь; знал, что кое-что исправит Тирон, кое-что Аттик при издании книги. Видел, она становилась мрачной, но где было искать радость, когда его земное странствие кончалось в этой «ночи республики»?

Прибытие Цереллии оторвало его от работы. Надушенная, оживленная, она вбежала в атриум, и, протягивая руки оратору, воскликнула:

— Друг мой, бедный друг! Я узнала о вашей ссоре и хочу вас примирить! Такая примерная супружеская чета — и ссориться! Я не узнаю тебя, Марк Туллий!..

Она опустилась в биселлу и слушала Цицерона, который жаловался на Теренцию, на ее жадность к деньгам и темные сделки с торговцами и публиканами.

— Я не могу ее видеть! — кричал пискливым голосом Цицерон. — Она опротивела мне, как старая грязная калига… Она, сварливая, не ладила с Квинтом и его женой Помпонией, поссорила меня с Клодием, впутала в грязные дела, презрительно относилась к моей литературной славе. А своей набожностью, верой в чудеса и преклонением перед прорицателями ставила меня в глупое положение…

— Тридцатилетняя супружеская жизнь не может быть расторгнута глупым стечением обстоятельств, — перебила Цереллия, — вспомни, друг мой, что Теренция — хорошая и заботливая хозяйка, любящая порядок в доме; она из знатной богатой семьи, ты получил за ней в приданое сто двадцать тысяч драхм, дома в Риме и лес в окрестностях Тускулума. И можешь ли ты обвинять ее в том, что она вздумала увеличить ваше состояние?

Цицерон вспыхнул.

— Неужели ты на ее стороне? Клянусь Юпитером, я не ожидал от тебя…

— Друг мой, сейчас ты раздражен и потому так говоришь, но ты любишь ее: она показывала мне твои страстные письма из изгнания, эпистолы из Каликии, в которых ты называл ее нежно-любимой и желанной. Цицерон побледнел.

— Она ревновала меня к Туллии, — выговорил он, задыхаясь, — она, мотовка, занималась ростовщичеством с хитрым Филотимом, который, имея рабов и вольноотпущенников…

— Не сердись, — перебила Цереллия, — но и ты, друг мой, пользовался его услугами. Вспомни имения Милона, скупленные по дешевой цене!..

Цицерон побагровел. Он не мог спокойно слушать, когда напоминали об этом постыдном деле.

— Замолчи! — крикнул он. — И это говорит Цереллия, которая величает себя моим другом! — обратился он к

Тирону.

Однако Цереллия не смутилась и продолжала беспощадно наносить ему удар за ударом:

— Конечно, честность Филотима сомнительна, тем более, что он, управляя твоими виллами, оставлял себе прибыль, особенно с имущества Милона, а потом предъявил тебе счет, требуя с тебя же денег.

— Филотим — вор, — прервал Цицерон, — но и Теренция тоже воровка: она взяла шестьдесят тысяч сестерциев из приданого Туллии, а сегодня я узнал, что она утаила две тысячи из денег, которые должна была мне возвратить…

Цереллия продолжала спорить. Взбешенный оратор взглянул на нее дикими глазами.

— Молчи! — крикнул он. — Я не ожидал от тебя такой наглости.

Они расстались врагами.

Вечером Цицерон послал Теренции разводное письмо и, приступая к обработке манускрипта «Paradoxa stoicorum», поручил Тирону внимательно просмотреть сочинение «Orator», которое посвятил Бруту.


XIII


Цезарь возвратился в Рил в конце квинтилня.

Празднование четырех триумфов — галльского, египетского, боспорского и нумидийского — продолжалось четыре дня. В первом триумфе была осмеяна в картинах и изображениях галльская знать и Верцингеториг, который шел — тень прежнего вождя — с цепями на руках и ногах, за колесницей императора, чтобы погибнуть потом, по обычаю, в Мамертинской тюрьме. А воины пели, осмеивая, по обычаю, победителя:


Галлию покорил Цезарь, а Цезаря — Никомед.
Празднует триумф Цезарь, покоривший Галлию.
Нет триумфа Никомеду, покорившему Цезаря.

Эта песня вызвала всеобщий смех, шутки, но, когда грянула вторая песня, лица оптиматов вытянулись, глаза с беспокойством обратились к женам и дочерям.

Воины пели:


Граждане, жен берегите: везем лысого развратника.

Во втором триумфе осмеивались Потин и сварливые александрийцы, в третьем — Фарнак, а в четвертом — Катон, Сщипион Метелл, Афраний, Фавст Сулла, Марк Петрей и Юба.

После пиршеств полководец отправился на форум.

Стоя на ораторских подмостках, он говорил сенату и толпившемуся народу:

— Квириты, в неустанных заботах о благе дорогого отечества вел я без отдыха кровавые войны с варварами, готовившими второе нашествие кимбров и тевтонов, сражался с Помпеем и его приверженцами, посягавшими на порабощение римского народа, и должен объявить, что сам Юпитер Капитолийский помогал мне своей мощью, а Беллона и Венера — советами. В самом деле, разве Галлия и Британия не завоеваны? Разве не распространяется романизация на варварские страны? Разве в Египте боги не поразили Помпея, которого я разгромил при Фарсале? Разве не усмирена Александрия и не возведена на трон Лагидов дружелюбная нам царица? Разве не усмирена Азия и не разбит Фарнак, сын Митридата Эвпатора? И, наконец, разве не очищена Африка от помпеянцев громкой победой при Тапсе, где противник потерял убитыми пятьдесят тысяч? Всё это сделано, квириты, для блага дорогого отечества и римского народа, и будет сделано еще больше, если нам помогут боги и вы, квириты, владыки мира!..

Рев голосов прервал его речь:

— Да здравствует Цезарь!

— И вот, квириты, — продолжал император, когда шум утих, — мы имеем области, завоеванные в Африке: плодородные, они изобилуют хлебом, в котором вы не будете больше терпеть недостатка… Думая об этих землях, я согласен с идеей Гая Гракха, который хотел основать колонии для пролетариев. Ибо забота о неимущих — лучшее украшение правителя, хотя помпеянцы распространяют ложные слухи, будто я стремлюсь к тирании… Не так ли, квириты, погибли братья Гракхи, несправедливо обвиненные нобилями? Не так ли были умерщвлены Сатурнин, Главция и Сафей, Катнлина и

Клодий?..

— Проклятье богатым! — кричала толпа, угрожая сжатыми кулаками сенаторам и всадникам, которые, бледнея, с ужасом смотрели на Цезаря.

— Скажите: может ли популяр, годы боровшийся за плебс, стать тираном? Никогда! Поэтому, квириты, я, вождь народа, отказываюсь от предложенной за мои заслуги десятилетней диктатуры, боясь, что она вызовет злобные нападки врагов…

— Долой помпеяниев!

— Будь диктатором!

Крики толпы усиливались. Теперь гремел весь форум, и даже сенаторы, подняв руки, умоляли триумфатора принять диктатуру.

— Я благодарен квиритам и отцам государства за почетную награду, но сейчас не могу ее принять… Достаточно будет, если я сохраню за собой консулат, цензуру и избирательную власть.

Довольный народ выражал громкими криками радость и расположение к Цезарю. А когда полководец объявил, что готов исполнить обещание, данное три года назад, буря приветственных криков потрясла форум.

— Квириты, из Африки, я привез шестьсот миллионов сестерциев и драгоценные металлы, — громко звучал голос императора, — и хочу распределить их между вами, легионариями и военачальниками: каждый квирит получает триста сестерциев, легионарий — восемьдесят тысяч, центурион — сто шестьдесят тысяч, военный трибун — триста двадцать тысяч… А на днях начнутся публичные пиршества и бесплатная раздача хлеба и оливкового масла…

Народ неистовствовал. Десятки мускулистых рук овладели Цезарем, когда он сходил с ростры, и понесли его по улицам. С крыш и с балконов сыпались на него цветы и зеленые листья.

И все-таки он не пользовался таким могуществом, как Сулла. Кровавый диктатор, имя которого внушало ужас и напоминало о славе титанических побед, спас отечество от гибели и избавил аристократию от политического уничтожения, — а он, Цезарь? Знал, что из триумвиров он способнее всех не потому, что победил Помпея Великого, а оттого, что готовился создать новое правительство, провести законы, упорядочить магистратуры и начать завоевательные войны, которые способствовали бы романизации захваченных стран.

«Неужели я должен возвратиться к завоевательной политике прежних лет? — думал он, шагая взад и вперед по таблинуму. — Да, да, отомстить за смерть обоих Крассов, которые были ко мне расположены, завоевать Парфию и дойти до Индии по примеру Александра Македонского…»

Кликнул скриба и велел записать для памяти намеченные законы и мероприятия.

Ходил по таблинуму в глубокой задумчивости.

— А теперь запиши: закончить исправление римского календаря, начатое в прошлом году.

Отпустив скриба, стал собственноручно писать эпистолу:

«Гай Юлий Цезарь — божественной Клеопатре.

Чем больше думаю о тебе и сыне, тем больше жажду увидеться с тобою. Боги свидетели, что, воюя с помпеянцами в Африке, я не мог отправиться в Египет, — спешные военные и государственные дела заставили меня торопиться в Азию, а затем в Рим. Но желание увидеться с тобой преследует меня день и ночь. Поэтому прошу тебя: приезжай с сыном в Рим. Заодно привези с собой лучших египетских астрономов, которые могли бы помочь нам исправить римский календарь. Буду рад, если согласится тебе сопутствовать знаменитый астроном Созиген… Думаю, что ты, божественная, сделаешь всё, о чем я тебя прошу. Прощай».

Вспомнив, что на конец сентября было назначено освящение храма Венеры Родительницы, он приказал высечь из мрамора статую Клеопатры и поставить ее к этому дню в храме.

В сенате Цезарь говорил о своих планах. Слыша одобрение непримиримых аристократов, ненавидевших его за смерть Катона и Помпея, он сказал:

— Надеюсь, отцы государства, вы поддержите меня ради блага дорогого отечества.

Сенат рукоплескал.

Когда император выходил из курии, подошел Цицерон.

— Слава Цезарю, — сказал он вместо приветствия. — С большой радостью и удовлетворением я слушал речь, в которой ты открыл перед нами свои замыслы… Законы, задуманные тобою, укрепят и вознесут государство на недосягаемую высоту… Но ты умолчал о форме правления…

— Форма правления? — удивился Цезарь. — Разве она не осталась прежней?

Цицерон молчал.

«Лжет и притворяется, — думал он, удаляясь. — Со смертью Катона республика почти умерла, и мы должны бороться за восстановление гражданского правительства».

Цезарь занимался государственной деятельностью, не щадя сил.

Эдикт о роспуске коллегий, учрежденных Клодием, и уменьшении хлебных раздач вызвал бурю в комициях. Популяры понимали, что Цезарь, подкупая плебс деньгами, бесплатной раздачей хлеба и масла, пиршествами и зрелищами, одновременно старался умалить его мощь. А выселением пролетариев из столицы в колонии наносил удар ядру пролетариев, одновременно освобождаясь от недовольных, которые могли бы злоумышлять против него. И народ резкими криками выражал свое негодование.

— А свободные союзы для взаимопомощи и профессиональных нужд? — крикнул кто-то.

— Упраздняются, — сказал Цезарь, — они не нужны; обо всем и о всех будет заботиться государство. — И, возвысив голос, прибавил: — Квириты, когда мы боролись с олигархами, коллегии были необходимы, а теперь, когда аристократия сломлена и ей больше не подняться; когда во главе народа стоит популяр, ваш вождь и сподвижник Каталины, — чего вы боитесь? Я буду на- страже ваших дел, и никто не посмеет посягнуть на ваши права… Возобновляя идеи Гракхов о колониях, я, популяр, желаю вам блага. Сначала будут основаны колонии в Кампании и иных местах Италии, затем выведем колонии в Лампсак, Эпир, Синопу, Гераклею, на берега Понта Эвксинского, в Нарбоннскую Галлию… Отстроим Коринф и Карфаген…

Не слушая возражений, он произвольно распустил комнции и удалился с Марсова поля.

Пообедав в обществе Кальпурнии, Оппия, Бальба, Фаберия и Долабеллы, Цезарь позвал друзей в таблинум.

— Что же Антоний, — спросил он, — так и отказывается заплатить за дворец и имущество Помпея?

— Господин мой, — вкрадчиво сказал лысый сплетник Фаберий, — он не только отказывается, но и всюду жалуется на тебя и угрожает…

— Что же он говорит? — криво усмехнулся Цезарь.

— Он утверждает, что*служил тебе честно, а награды не получил… в то время как ты, господин, вознаградил себя…

Голос Фаберия, дрогнув, оборвался.

— Чем? — побагровел Цезарь.

— Не осмеливаюсь, господин!

— Говори, — сурово сказал Цезарь, — но смотри — только правду…

Фаберий, прищурившись, как будто не решался; все знали, что он притворяется, и неприятно было смотреть на этого проходимца, который втерся в доверие Цезаря.

— Любовью Клеопатры, — шепнул он, потупившись. Цезарь рассмеялся.

— Какая глупость! — сказал он. — Удивляюсь тебе, Фаберий, что ты повторяешь такие сплетни. Антоний не таков — я его знаю. Он провинился, и я не хочу его видеть. Но это не значит, что можно пятнать его честное имя…

— Ты прав, Цезарь! — радостно вскричал Оппий. — Антоний любит тебя, и не верь распространяемым слухам, будто он подкупил наемного убийцу, чтобы тот ударил тебя ножом. Антоний женился на Фульвии, вдове Клодия и Куриона (ты, конечно, помнишь эту женщину, которая мечтает управлять правителем и начальствовать над начальником?), и скромно живет, не злоумышляя против тебя… Что же касается имущества Помпея, — прибавил он, видя нетерпеливое движение Цезаря, — то он, быть может, и неправ, вознаградив себя самовольно за бескорыстную службу своему императору, но разве ты не знаешь, Цезарь, что он увяз в долгах? А женившись…

— Не нужно было жениться! — крикнул Долабелла. — Фульвию мы знаем: она расточительна и требовательна…

— Тише, тише, — прервал Цезарь, заметив на пороге Кальпурнию. — Садись с нами, жена, я хочу немного отдохнуть среди друзей…

— Прости, но мне некогда. Разве ты забыл, Гай, что завтра у нас соберутся родные и друзья? Вспомни, что Децим Брут, вызванный тобой из Трансальпийской Галлии должен приехать сегодня вечером?

Цезарь улыбнулся.

— Весь дом готовится к пиршеству, и все, кроме Цезаря, знают об этом, — сказал он, — но Цезарю простительно: другие заботы и иные мысли роятся в его голове, — и всё это для блага отечества!


XIV


Триклиниум был уставлен столами и ложами, покрытыми пурпуром. Рабы убирали цветами и зеленью стены, слушая шум голосов, доносившихся из атриума. Смуглые невольницы, вывезенные Цезарем из Азии, и бронзовые африканки расставляли фиалы, вносили амфоры, перекликаясь между собою: гортанные наречия Мавритании, Нумидии, Египта и Эфиопии переплетались с мягким говором греков, понтийцев и пергамцев.

Гости прохаживались по атриуму, оживленно беседуя. А в стороне, прислонившись к колонне, стоял молодой семнадцатилетний муж с равнодушным выражением лица. Это был Гай Октавий. Болезненный от рождения, он воспитывался в доме своей бабушки, сестры Цезаря, после смерти отца, велибрийского ростовщика. Антоний утверждал, что Цезарь взял его под свое покровительство, воспользовавшись им как наложницей, но не все верили Антонию, зная, что он недоволен императором. Зато заботы Цезаря по отношению к племяннику были всем известны: Гая Октавия обучали наукам опытные преподаватели — Афенодор из Тарса и Дидим Арей, неопифагореец.

Постаревшая Сервилия, беседуя с Кальпурнией, украдкой наблюдала за Цезарем.

«Конечно, я старуха, — думала она, — желая приблизить его к себе, я свела с ним дочь Терцию, но он воспользовался ею и ускользнул от меня. Теперь он занят Клеопатрой… Может быть, Брут удержит его в нашей семье? Брут и Терция»…

Цезарь был в дурном настроении: государственные дела и заботы утомляли, а советы Оппия и Бальба сложить с себя часть власти раздражали его. Но больше он был уязвлен сочинением Цицерона.

— Говорят, он превозносит Катона, этого дурака, а ведь восхвалять его — не одно ли и то же, что прославлять водовоза, который кончил самоубийством потому лишь, что у него издохла лошадь? Какое влияние имеет водовоз на дела республики? Так же и Катон. Древние обычаи смешны, а стоическая кончина ни для кого не убедительна… Гиртий будет писать ответ Цицерону… Может быть, напишу и я…

— Пусть пишет один Гиртий, — неосторожно перебил Долабелла, — с тебя. Цезарь, достаточно «Комментариев о гражданской войне». Тем более, что, узнав о смерти Катона, ты воскликнул: «Завидую, Катон, твоей смерти; ты позавидовал мне в славе спасти твою жизнь».

Цезарь вспыхнул:

— Разве я так сказал? Не помню, друг! Но неужели ты думаешь, что я не сумею возразить Цицерону, который, по-видимому, опять на стороне аристократов?.. А ведь эти люди грабили имущество (Помпей захватил вклады частных лиц) и нарушали права квиритов, а я спас сокровища эфесского храма Дианы… Об этом я писал в своих «Комментариях».

— Я слышал, — сказал Лепид, — что Цицерон утверждает, будто ты с целью разрушал республику, стремясь к единовластию. Он говорит, что, став триумвиром, ты управлял единолично, вынудив Бибула к бездействию, а сенат к молчанию; что в Галлии добраться до тебя было трудно, — это испытал на себе Требаций Теста, тщетно добивавшийся у тебя приема и уехавший со словами: «Легче попасть к царю, чем к Цезарю!»; что твои «Комментарии о галльской войне» — ложь, которой ты хотел обмануть общество; что после Фарсалы ты назвал диктатора Суллу безумцем за то, что он отказался от власти, чем, — утверждает Цицерон, — ты подтвердил, что сам никогда от нее не откажешься; что, прикрываясь демократизмом, ты стремишься к монархии…

— Довольно! —прервал Цезарь. — Если перо может мстить за нападки, учиненные пером, то пусть Гиртий ответит Цицерону и опубликует свой труд. А если Гиртий не справится с этим делом, я сочиню своего «Анти-Катона»…

— Но монархия, монархия, — заметил Лепид. Цезарь пожал плечами.

— Республика, дорогой мой, фантазия. Пусть же она сохранит хотя бы одну видимость, если это приятно республиканцам.

— А общественная жизнь?..

— Она сохранена. Разве я не возвратил из изгнания большую часть противников?..

Но Долабелла, нахмурившись, перебил его:

— Ты был неправ, Цезарь, поступив таким образом! Враг не должен находиться в Италии, иначе он будет подтачивать здание, воздвигаемое тобою!

— Нет, я должен примирить враждующие слои населения и создать иное общество…

Подошел Гай Октавий.

Полуобняв племянника, Цезарь спросил, заглянув ему в глаза:

— Как здоровье, Гай? Прекратились ли головные боли и хорошо ли варит желудок? Если нет, то обратись к моему медику, который…

— Я здоров, слава доброй Валетидо! — ответил Октавий, краснея и пытаясь освободиться из его объятий. — Жду, когда ты назначишь меня начальником над иллирийскими легионами…

— Подожди еще… Не желая расставаться с тобой и не кончив одной войны, я не могу начинать другой…

Это был намек на Испанию, где сосредотачивали свои силы сыновья Помпея, и на Парфию, куда Цезарь замышлял отправиться в поход.

— А где же твой друг Марк — Випсаний Агриппа? — продолжал Цезарь после некоторого молчания. — Я привык встречать вас, ровесников, вместе, и, не видя его, подумал, не заболел ли он?

— Увы, — вздохнул Октавий, — ты угадал, Цезарь! Агритпа заразился в лупанаре и теперь лежит. Его лечит старуха, делая примочки и заставляя лить настой из каких-то трав…

— О, молодежь, молодежь, — покачал головою Цезарь. — Побереги себя, Гай, от пагубной любви….

Октавий тонко улыбнулся.

— Ты знаешь, Цезарь, что я не любитель матрон и простибул. Ни одна красота, даже красота Венеры, не может соблазнить меня. Я ненавижу гинекократию и смотрю на женщину как на существо, способное поработить слабого духом мужа…

— Ты ошибаешься, Гай! Даже мужи, сильные духом, подвластны законам природы…

— В этом их слабость! Я согласен с неопифагорейцем Дидимом Ареем, который учит, что воздержание и умерщвление плоти — наивысшие добродетели…

— Но для кого и для чего эти добродетели? — возразил Лепид. — Если для внутреннего усовершенствования, то они способствуют отдалению от жизни, а если для чего-либо иного, то скажи, и мы с радостью послушаем тебя…

Но Октавий, нахмурившись, освободился из объятий Цезаря и отошел к Дециму Бруту и Гаю Кассию, обсуждавшим силы помпеянцев в Испании и меры, которые следовало бы предпринять против них.

Цезарь поспешил к Сервилии, оставленной Кальпурнией, удалившейся в триклиниум.

— О чем мечтает дорогая матрона? — обратился он к ней.

Очнулась, взглянула на него.

— О Цезаре, которого любила и который продолжает ее любить в образе Терции…

— Почему она не пришла? — смутившись, спросил Цезарь.

— Увы, муж ревнует ее, а слухи, сам знаешь, чаще всего не лишены правды…

В это время триклиниарх появился на пороге и возвестил, что всё для пиршества готово.

По знаку Цезаря гости веселой толпой направились к двери.


Статуя Клеопатры, изваянная Аркеэнлаем, вызвала всеобщее негодование в день освящения храма Венеры Родительницы. Но Цезарь не обращал внимания на общество: нобили, всадники, сенаторы? Он давно старался унизить сенат, пополняя его никому неизвестными людьми и гаруспиками. И, видя, что народ доволен празднествами, чувствовал силу на своей стороне.

Не раз наблюдал он за толпами, торопившимися в цирки: охота на диких зверей и бои гладиаторов происходили во всех кварталах для различных народностей Рима; наумахия, представляемая на искусственно вырытом озере, радовала пресыщенный глаз императора, и на трупы зверей, гладиаторов и моряков, погибших на потеху зрителей, смотрел равнодушно. Этот год тянулся медленно, длинный, пятнадцатимесячный, а Цезарь жаждал военной деятельности, и в первую очередь — победы над сыновьями Помпея.

Александрийские астрономы, во главе с Созигеном, прибыли раньше Клеопатры, а к концу года в Рим въехала египетская царица, окруженная толпой придворных.

Она остановилась во дворце Цезаря и жила под одной кровлей с обманываемой Кальпурнией. Общество, само развратное, негодовало, обвиняя Цезаря в разврате.

— Какой позор! — шептали сенаторы. — Он принимает любовницу в доме, где находится его супруга! Что скажут честная Туллия и неутешная Корнелия?

Даже друзья были недовольны, — это было видно по их лицам, однако Цезарь делал вид, что ничего не замечает.

На пиршестве, данном в честь Клеопатры, присутствовали друзья и сторонники Цезаря, а также Кальпурния. Она притворялась веселой и, беседуя с египетской царицей, громко восхищалась ее жемчужным ожерельем, стоившим десятки миллионов сестерциев, и богатым греко-восточным нарядом.

Гай Октавий, прислушиваясь к льстивой речи Кальпурнии, равнодушно смотрел на царицу. Да, она была прекрасна: стройная, выше среднего роста, с золотистой кожей обнаженных рук, с большими черными, несколько продолговатыми глазами, излучавшими ласковое сияние, со смуглым румянцем на щеках, она напоминала бы эллинку-гетеру, если бы головы ее не украшала царская диадема, усыпанная драгоценными камнями.

Беседуя с Цезарем, она взглянула на Октавия, не спускавшего с нее глаз, и опросила, кто он. Цезарь поспешил представить юношу.

— Ты смотрел на меня, как влюбленный, — певучим, голосом сказала Клеопатра, и в ее сияющих глазах Октавий ощутил ласку, — и это меня смутило…

— Прости, царица, — сдержанно ответил Октавий, — я не привык еще влюбляться…

— Привыкнешь, — уверенно засмеялась Клеопатра. — Ни один смертный не способен защитить себя от стрелы Амура… Правда, ты не смотрел на меня с таким восхищением, как муж, похожий на Геракла, которого я встретила на Палатине, но ты еще молод, у тебя нет, по-видимому, вкуса, потому что римлянки не могут похвалиться красотой и обаятельностью эллинок…

Октавий молчал. Его раздражала самоуверенность царицы, а преклонение Цезаря, его друзей и приверженцев возмущало.

«Неужели слухи справедливы? — думал он. — Гинекократия Клеопатры? Влюбленный Цезарь? Не может быть! Но в таком случае почему она живет в его доме? Любовь? Нет. Кальпурния не перенесла бы такого оскорбления».

Недоумевая, он следил за ними. Радость Цезаря, взгляды, которыми они обменивались, шопот. когда они возлежали за столом против него (беседовали по-гречески), — всё это волновало Октавия. В шуме голосов услышал певучую речь Клеопатры:

— Помнишь, ты обещал, когда станешь царем, жениться на мне?.. Добивайся же скорее короны, чтобы дать свое имя нашему сыну…

— Пусть носит он теперь мое имя… Назови его Цезарион… Довольна ли ты?

— Я рада, Гай… Но когда ты вызовешь меня в Рим и я стану для всех царицей мира, а для тебя — верной служанкой или рабыней, я смогу сказать себе: «Теперь душа моя спокойна, а сердце в руке Цезаря».

Затаив дыхание, Октавий смотрел остановившимися глазами на фиал, наполненный вином.

Подошел Бальб и, нагнувшись к императору, зашептался с ним.

— Пусть простят меня царица, друзья и дорогие гости, — вымолвил Цезарь, покидая ложе, — я отлучусь на две клепсы… спешное государственное дело…

В таблинуме дожидался человек, покрытый с ног до головы грязью.

— Ты. Диохар? — вскричал Цезарь. — Что нового?

— Гней Помпей и Лабиен завоевывают Испанию. Спеши, господин, пока не поздно!

— Что? Уж не усомнился ли ты в звезде Цезаря?.. Однако ты прав: с помпеянцами нужно кончить одним ударом и навсегда!

Ходил по таблинуму, покачивая головою: «Отложить парфянский поход ради этих щенят? Но я уже стар и успею ли выполнить, что задумал? В моих руках сосредоточены все государственные магистратуры… Пора принять теперь диктатуру, добиться избрания единственным консулом?..

— Консул без коллеги,[86] — тихо выговорил он, останавливаясь.

— Что прикажешь, господин? — спросил Диохар, не расслышавший его слов.

— Позови Марка Эмилия Лепида…

— Ты прав, Цезарь! — сказал Бальб, когда Диохар вышел. — Так должно быть… Диктатор и единственный консул… Это… это… автократор… монарх…

— И ты, Корнелий Бальб…

— Я, Оппий, Лепид, Октавий и Антоний готовы поддержать тебя…

— И Антоний? — задумался Цезарь. — Но я не могу простить его…

Лепид вбежал в сопровождении Диохара.

— На-днях я принимаю диктатуру, а тебя, Марк, назначаю начальником конницы…

— Но я. Цезарь, управляю ближней Испанией и Нарбоннской Галлией…

— Ничего, я разрешу тебе управлять провинциями при помощи легатов…

— Но сенат…

— Сенат? — побагровел Цезарь. — Что такое сенат? Я сам сенат и делаю, что нужно. Сенат только скрепляет мои распоряжения. — И, успокоившись, прибавил: — Предстоит война с сыновьями Помпея, и ты, Марк Лепид, будешь управлять Италией… Под твоим ведением и под руководством Бальба и Оппия должны находиться восемь городских префектов, которые будут исполнять обязанности преторов и квесторов и управлять казначейством.

Из триклиниума доносились звуки арф, кифар, систров и флейт, иногда нежно пела лира, а Цезарь ничего не слышал, — думал.

Отпустив Бальба и Лепида, он приказал невольнице египтянке вызвать незаметно для гостей царицу. Хмурясь, Клеопатра вошла в таблинум.

— Что тебе нужно? — с раздражением спросила она. — Пир еще не кончился, и я…

— Я хотел предупредить тебя, чтобы ты завтра утром выехала из Рима…

— Гонишь? — вскричала царица. — Меня, дочь Лагида? Меня…

— Тише. Зачем гневаешься? Ты должна покинуть Рим, — начинается война с сыновьями Помпея…

Он хотел обнять ее и проститься, но Клеопатра увернулась со смехом.

— Простимся ночью в кубикулюме, — молвила она. — Рабыня проводит тебя…


Желая до отъезда своего в Испанию сдержать обещание о наделе ветеранов землею, Цезарь, решив возобновить свой аграрный закон, обнародованный в начале триумвирата, приказал произвести розыски в Италии и Цизальпинской Галлии остатков общественных земель, а также полей, купленных у частных лиц.

В обществе распространились слухи, вызывавшие ужас. Нобили, привыкшие не доверять Цезарю, роптали:

— Он лжет, утверждая, что дело в общественных землях!

— Он пошел путями Суллы!

— О горе! Когда, наконец, мы избавимся от диктатуры этого демагога?

Так говорили оптиматы, владевшие крупными участками земель, но, узнав, что слухи преувеличены, несколько успокоились.

А диктатор, не помышляя о страхах нобилей и недовольстве народа (комиции не были созваны), уезжал в это время из Италии. С ним ехали скрибы, которым он решил диктовать своего «Анти-Катона» — книгу, задуманную с той целью, чтобы опровергнуть республиканскую идеологию и нанести ей такой же сокрушающий удар, какой должны были получить помпеянцы в Испании.


XV


Цицерон ухаживал за юной миловидной Публилией, опекуном которой стал после смерти ее отца. Ему исполнилось шестьдесят три года, ей — четырнадцать.

Он знал, что в Риме посмеиваются над разводом его с Теренцией (сплетни о любовной связи ее с Филотимом доводили его до бешенства) и ухаживаниями за Публилией, но делал вид, что ничего не замечает. А Теренция распускала слухи о его любви, однако Тирон опровергая их, доказывая, что Цицерон если и женится, то для того, чтобы поправить свои денежные дела.

Но старик, действительно, увлекся опекаемой девушкой. Смуглая, веселая, она бегала в одной тунике яз атриума в таблинум и в кубикулюм, оживляя дом смехом и песнями. А после свадьбы, отпразднованной в Тускулуме, она подчинила его себе.

Однако, счастливые дни оратора были омрачены столкновениями юной жены с Туллией. Хмурая и раздра-жительная, дочь не могла простить отцу развода с матерью и смотрела на мачеху как на любовницу его. Она задевала ее и жаловалась Цицерону на беспокоившие ее песни Публилии.

Наконец, она слегла и вскоре умерла от тяжелых родов. Велико было горе Цицерона, потерявшего любимую дочь! Он не находил себе места.

— О боги, — шептал он дрожащими губами, — долго ли еще будете наносить мне удары? Почему я должен пережить друзей и родных, остаться одиноким?

— Одиноким? — удивилась Публилия. — Разве у тебя нет любящей жены?

— Увы, Публилия! Я так любил Туллию…

Но Публилия, довольная смертью падчерицы, села ему на колени и сказала:

— Теперь мы заживем, Марк, счастливо и мирно. С начала моего замужества она ворчала и бранилась, и я не видела ни одного тихого ясного дня.

И она запела песню, закружившись в атриуме. Цицерон побагровел.

— Публилия! — яростно крикнул он. — Ты радуешься ее смерти?

Побледнев, Публилия вымолвила сквозь слезы:

— Не кричи. Разве я виновата, что она умерла? Цицерон встал и вышел на улицу.

Несколько дней он не возвращался домой, поселившись у Гиртия, и, наконец, поручил ему отправиться к Публилии с разводным письмом.

Она зарыдала, узнав о решении Цицерона, и стала посылать к нему рабынь с эпистолами, но оратор был непреклонен: радость жены по поводу смерти дочери он считал преступлением и на ее письма отвечал лаконически: «Оставь мой дом». Гиртий, видя его удрученность, предложил ему в жены свою сестру. Но Цицерон грустно покачал головою: — Я достаточно наказан, что женился на юной девушке. Теперь я вижу, что неудобно заниматься одновременно женщиной и философией, потому что страсть, хотя бы и старческая, рассеивает мудрые мысли.


Цицерон получал эпистолы с выражением соболезнования по. поводу смерти дочери: Цезарь писал из Испании, старый друг Сульплций, знаменитый правовед, из Эллады, которой он управлял, писали Аттик, Брут, Долабелла, десятки и сотни знакомых и неизвестных людей.

Особенно взволновала его эпистола Сульпиция: «Когда я возвращался из Азии, направляясь из Эгины в Мегару, я смотрел на страну, лежавшую передо мною: против меня была Мегара, сзади — Эгина, направо Пирей, а налево Коринф. Некогда это были цветущие города, а теперь — развалины. И, созерцая их, я сказал себе: «Как смеем мы, жалкие смертные со своей краткой жизнью, жаловаться на чью-либо смерть, когда видим вместо стольких городов, бывших великими, одни мертвые развалины?»

Диктуя Тирону ответ, Цицерон плакал:

— «…у меня, дорогой Сульпиций, оставалась дочь. Было где отдохнуть и преклонить голову. Беседуя с ней, я забывал горести и заботы…»

Он всхлипнул и продолжал шептать прерывистым старческим голосом. Вдруг лицо его сморщилось, но он овладел собою:

— «…до этого времени я находил в семье средство, чтобы забыть о несчастьях республики. Но что может предложить мне республика, чтобы я забыл о несчастьях семьи? Я должен избегать свой дом и форум, ибо дом не утешает меня в горестях, причиняемых республикой, а республика не может заполнить пустоту моего дома».

В этот вечер он задумал написать на смерть дочери сочинение, увековечивающее ее имя, и назвал его «De consolatione».[87]

Мысли Тирона были иные: «Настолько ли виноват Долабелла, чтобы порицать его за любовные увлечения? Он любит веселых девушек и женщин, а Туллия была сухая телом и душою; плоская, как рыба, некрасивая, начиненная философскими рассуждениями. Кому нужна такая жена? Наверно, она и любила по-философски, избегая телесного общения, а такая женщина — горе и несчастье для мужа. И не таким ли горем, несчастьем для Публилии был бы через некоторое время Цицерон? Импотентный старик, с дрожащими руками, расстроенным желудком и иными немощами. Как я рад, что он отказался от женитьбы на сестре Гиртия!»

 — Напиши Аттику, — прервал Цицерон его размышления, — что я благодарю его за заботы о ребенке Туллии и частые посещения кормилицы. Пусть он уговорит Теренцию сделать завещание в мою пользу и запретит Публилии добиваться свидания со мною.

Тирон, не возражая, писал. Скорбная складка залегла у него между бровей, — он жалел господина, которого любил всем сердцем.

Дни и ночи работал Цицерон над сочинением «De finibus bonorum et malorum»,[88] изредка отрываясь, чтобы заняться своей любимой «Academica». Стихи он отложил, решив возвратиться к ним, как только успокоится от волнений, ниспосланных судьбою. Обширная переписка с рабами и клиентами, с Аттиком и Квинтом была сведена к нескольким безотлагательным эпистолам.

— Сын мой, — говорил Цицерон, обнимая каждое утро и целуя любимого волноотпущенника, — прости, что я надоедаю тебе, глаза твои красны от непосильной работы, но труд, задуманный мною, должен быть завершен…

— Господин мой, — отвечал Тирон, целуя ему руку, — ты знаешь мою любовь, преданность и готовность помогать тебе…

— Да наградят тебя боги, Тирон! Когда я умру, ты отдохнешь…

Вольноотпущенник, скрывая слезы, опустил голову.

— Господин, я слабее тебя телом, — шепнул он, — и не тебе первому говорить о смерти…

Цицерон с грустью взглянул на него.

— Я устал жить, Тирон, очень устал… Нет никого у меня из близких, кроме тебя и Аттика… Но у Аттика свои дела, а ты всегда при мне…

— Ты забыл, господин, — упрекнул его вольноотпущенник, — что у тебя есть брат Квинт и сын Марк…

— Увы, сын мой, они не так любят меня, как ты…

Тирон вздохнул. Да, они мало любили оратора и писателя. Квинт, неудачно женившийся на Помпонии, сварливой сестре Аттика, находился под влиянием раба Стация, и это возмущало жену. Бешеные ссоры супругов кончались нередко взаимными оскорблениями, грязными намеками на власть раба над господином. Квинт готов был избить жену, но Стаций выпроваживал его из дому и нередко сопровождал в таберну «Галльский петух», где они пьянствовали в обществе гладиаторов и простибул до самого рассвета. И если Квинту мало было дела до знаменитого брата, то Марку еще меньше. С отроческого возраста он не любил риторики и не хотел учиться, а в Афинах, куда был послан к ритору Горгию, вместо учения посвящал время попойкам и празднествам. Фалернское и хиосское вина стали его страстью. Тирон упрекал его в лени и расточительности, но Марк писал эпистолы, в которых клялся, что уже исправился.

«При Фарсале он начальствовал над турмой всадников, — думал Тирон, — но что пользы в мече, когда голова пуста? Цезарь помиловал его, а что он будет делать? Уедет в Афины?»

Таковы были брат и сын Цицерона. И Тирон, думая о них, соглашался с оратором, что ближе всех для него — он, бывший verna.

Слыша кругом обвинения Цезаря, Цицерон молчал, думая:

«Его упрекают в том, что он дал свое имя сыну Клеопатры, учредил новую магистратуру — восемь городских префектов, стремится к царской власти, клевещет на Катона»…

Взглянул на лежавшего на столе «Анти-Катона»; книга, изданная Аттиком, недавно появилась на книжном рынке, и о ней говорил весь Рим. Цицерон не знал, как держать себя: восхвалять или порицать диктатора. Но так как похвалы легко кружили голову честолюбивого старика, а Цезарь восхвалял его, называя знаменитым оратором, то Цицерон кликнул Тирона и продиктовал ему благодарственную эпистолу к диктатору.

— Пошли ее через Бальба или Долабеллу, — шепнул он, — но помни — Аттик не должен знать об этом.

Тирон молча запечатывал письмо воском.

— Вчера, сын мой, прошел срок, данный мною Долабелле. Скажи, думает ли он возвратить приданое Туллии? Говоришь, он не вносит денег даже по частям? Негодный человек! Это он, он вогнал ее в гроб, а теперь препятствует воздвигнуть ей мавзолей!..

— Господин мой, когда я сказал ему об этом, он ответил: «Оратор может взять денег у ростовщика Аттика, своего друга».

Цицерон побагровел.

— К счастью, — продолжал Тирон, не замечая его гнева, — я могу обрадовать тебя: горячий почитатель твой Клювий завещал тебе богатое наследство. Возблагодари же богов, господин мой, за милость их и успокойся.

— Клювий умер? — вскричал оратор. — О благородный муж, мой благодетель, с сердцем, преисполненным любви и доброты! Я воздвигну тебе мавзолей, и каждый год буду чтить твою память и умолять Аида о милосердии к тебе!..

Взволнованно ходил по таблинуму. Мысли его приняли иное направление, когда взгляд упал на черновики эпистолы, написанной, но не посланной Цезарю.

Это было письмо, составленное под влиянием эпистолы Аристотеля к Александру Македонскому: Цицерон советовал Цезарю, по мнению великого философа, управлять народами Азии, как монарху, и Италией — как первому гражданину, соблюдающему республиканские учреждения.

— Что советует Аттик, по поводу этого письма? Следует ли послать его лысому?

— Аттик сказал, чтобы ты поговорил с Олпием и Бальбом…

Цицерон нахмурился.

— Зачем? Аттик против этой эпистолы?.. Ты не договариваешь чего-то, мой сын!

Тирон смущенно опустил голову.

— Да, Аттик против, — сказал он, — а так как он уверен, что Опиий и Бальб отсоветуют тебе посылать письмо, то…

— Понимаю! Лысый не потерпит советов старого дурака!.. Не поговорить ли мне с Требонием?

— С Требонием? — вскричал Тирон. — А разве ты не знаешь, что он принадлежит к правому крылу цезарьянцев, которые недовольны диктатором? Он завистлив, зол, считает себя обиженным, что другие осыпаны большими милостями, чем он, и, говорят, сблизился с аристократией, обвиняет Цезаря за аграрный закон…

— Все они обвиняют, боясь возвышения плебса! — махнул рукою Цицерон. — Но как сопоставить заботы диктатора о простом народе и уменьшение бесплатной выдачи хлеба беднякам? Получали хлеб триста двадцать тысяч, а теперь только сто пятьдесят тысяч…

Тирон молчал.

— Не понимаешь? — продолжал Цицерон. — А я понимаю. Это, сын мой, демагогия, и мы будем свидетелями еще не таких безбожных деяний!


XVI


Цезарь наступал на Кордубу во главе восьми легионов, имея против себя тринадцать легионов под начальствованием сыновей Помпея, старого Лабиена и Аттня Вара.

Страдая припадками падучей, уставший от длительной борьбы, плохо подготовленный к войне, он, кроме того, был удручен голодом в лагере, хмурыми лицами ветеранов. Несколько сгорбленный, с морщинистым лицом, он, появляясь перед легионами, брал себя в руки: глаза его весело сверкали, с губ срывались шутки и обещания высоких наград.

— Коллеги, — спрашивал он ветеранов, встречавших и провожавших его громкими криками «слава, слава», — разобьем помпеянцев? Могу надеяться на вас?

— Ты сказал, император! — гремели легионы, и морщины разглаживались на лице Цезаря, а в глазах появлялась прежняя уверенность в победе.

Эту ночь он провел в шатре, раздумывая над эпистолами, полученными от Оппия и Бальба: один сообщал о разводе Брута с дочерью Аппия Клавдия и женитьбе на красавице Порции, дочери Катона и вдове Бибула, другой — об увеличивающемся расколе в рядах цезарьянцев.

Оппий писал:

«Ты осыпал Брута милостями ради Сервилии (не гневайся, господин, за откровенность), но он — приверженец аристократии, которая тебе ненавистна, друг Цицерона и помпеянцев. Женитьба же на Порции не предвещает ничего хорошего, хотя Сервилия старалась расстроить этот брак. Берегись и не доверяй Бруту, который как будто к тебе расположен. Сегодня твой, завтра он может принять сторону врага. Помни: не может быть мира между цезарьянцем и помпеянцем!»

«Советы Цезарю! Зачем? Как будто предрешенное можно изменить!» — подумал он и взял эпистолу Бальба.

«В Риме только и слышно: «Что несет Цезарь отечеству — тиранию или свободу?» Одни горою стоят за тебя, другие — недовольны и колеблются. Антоний, с которым я виделся на днях, прославляет тебя, хотя ты отстранил его от государственных дел и не пожелал видеть. Он говорил, что друзья твои должны добиваться для тебя царской власти. Да, я согласен с ним, но сейчас не время: нужно выждать. Когда ты разобьешь помпеянцев и выйдешь победителем из парфянского похода, путь к монархии будет расчищен. Антоний говорит, что нужно провозгласить тебя после победоносной испанской войны… Возвращайся, господин, поскорее в Рим, иначе помпеянцы попытаются склонить на свою сторону недовольных из числа твоих сторонников, а тогда начнутся волнения в городе и битвы на форуме. Скажу откровенно — Лепид не Антоний: он не сумел бы подавить мятежа»…

— Трусы! — шепнул он. — Боятся мелких волнений, когда я не страшусь превосходства вражеских легионов и надеюсь раздавить их!..

Мысли были прерваны воем труб и топотом тяжелых калиг. Легионы строились перед Преторией и, не дожидаясь полководца, выходили на каменистую дорогу.

Цезарь смотрел с претории на уходившие войска. Ждал известий. Вскоре начальник разведчиков донес, что Гней Помпей, ожесточившийся под влиянием неудач, поклялся на военном совете победить или умереть.

— Он говорил, что у него осталось одно в жизни — это сыновний долг, и нет силы в мире, которая помешала бы ему отомстить за смерть отца…

Образ Помпея Великого возник перед глазами Цезаря: широкое мужественное лицо с седой гривой волос и горячими юношескими глазами раздваивалось, — выступало красивое лицо сына с орлиным носом, тонкими губами и черными волосами.

«Гней Помпей, орленок, посягающий на мощь и волю державного орла!» — подумал император.

А там старый Лабиен, и молодые — сын его и Секст… Что привело его, Цезаря, к смертельной борьбе с друзьями, во имя чего он попрал дружбу, родство и ввергнул республику в тягчайшие бедствия?

— Коня! — закричал он и через минуту мчался уже по дороге, приветствуемый легионами.

Вдали возвышались каменные стены горной крепости Мунда, а перед ней простиралась зеленая равнина, на которой строились войска помпеянцев.

Весь день шел яростный бой. Трудно было сломить дикую злобу и отчаянное мужество помпеянцев. Цезарь сражался в первом ряду, — его щит был пробит сотней копий и стрел. Лязг мечей и жужжание камней, стоны раненых, крики убиваемых — звуки привычные для его уха. Сражаясь, полководец ободрял воинов. Издали видел старого Лабиена и Гнея Помпея, руководивших битвой.

Наступал вечер, а судьба боя оставалась нерешенной. Была минута, страшная, как лезвие меча, направленное в грудь: ветераны дрогнули, смешались. Цезарь едва не был разбит и приготовился броситься на меч.

Взял себя в руки.

— Вперед, коллеги! — закричал он. — Они не устоят перед нами!

Оставив поле, послал приказание Богуду обрушиться всеми силами мавританской конницы на правое крыло помпеянцев и ударить им в тыл.

Смотрел — Лабиен отводит когорты — и вдруг, вскочив на коня, вздумал обмануть воинов, смутить неприятеля.

— Бегут, бегут! — закричал он и помчался в гущу боя.

Ветераны подхватили его крик и ударили одновременно с конницей Богуда.

Замешательство охватило помпеянцев. Бежали воины, трибуны и вожди вражеских легионов. Битва сменилась бойней. Лабиен и Вар погибли, сражаясь рядом.

Гней Помпей, тяжело раненный, ползком пробирался к лесу с несколькими друзьями. В сумерках они натыкались на кучи трупов, пачкали одежду и руки в крови.

Гней думал: «Притаиться, бежать, продолжать борьбу… Тень отца требует мести. Кто убьет тирана? Кто освободит Рим от его владычества?»

В лесу они укрылись в пещере. Усталые, голодные, они спали на сырой земле, сжимая мечи. Шум голосов и ржание лошадей разбудили их.

В пещеру ворвались ветераны. Смертельная схватка происходила при свете единственного факела.

Гнем хотел броситься на меч, но не мог подняться: в боку сочилась рана, и каждое движение вызывало нестерпимую боль.

Друзья были перебиты, только жив еще он один, сын Помпея Великого!

Узнав Гнея, ветераны с яростью набросились на него: кололи копьями рубили мечами, хотя он давно уже перестал стонать.


Сообщая в Рим о победах, Цезарь писал:

«При Мунде убито тридцать три тысячи помпеянцев; остальные бежали. В Мунде заперлось четырнадцать тысяч, осадить которые был приказано легату Фабию Максиму; нагромоздив валы из трупов, легат ворвался в город, — помпеянцы пали с оружием в руках. А двадцать тысяч, укрывшихся в Кордубе, я истребил… Старый Лабиен, Аттий Вар и Гнен Помпей погибли, а на север бежали молодой Квинт Лабиен и Секст Помпей. Но они не опасны, поскольку молоды и не блещут военными дарованиями. В Испании я должен основать несколько колоний для воинов, получивших отставку, в первую очередь — в Гипсале, Тарраконе и Новом Карфагене; затем отправлюсь в Нарбоннскую Галлию для раздачи земель ветеранам: воинам X легиона — в окрестностях Нарбонны, а VI — неподалеку от Арелата.

Заселение Галлии Трансальпийской и земель Массалии, Нарбонны, начатое мною в прошлом году, продолжается; основан ряд городов. А в Испании, Африке и Элладе заложу новые города и воздвигну из грузов Коринф и Карфаген. Подобно тому, как Сулла романизировал Италию, я совершу то же в отношении провинций».

Но Оппий и Бальб усиленно звали его в Рим.

«Да, я там нужен, — думал Цезарь, — необходимы хотя бы временные уступки аристократам, дарование прав провинциалам, десятки новых законов, сотни постановлений. Проводя их в жизнь, буду готовиться к парфянскому походу».

Мелькали дни, проходили недели. Наконец он написал в Рим о скором своем возвращении.


XVII


— Гражданская война кончена битвой при Мунде, — говорили Оппий и Бальб и, восхваляя Цезаря, предложили вотировать ему новые почести.

Мужи, преданные диктатору, обсуждали с Оппием и Бальбом, какие почести преподнести Цезарю.

— Я думаю, — сказал Оппий, — что следовало бы даровать ему наследственный титул императора, право назначать консулов на десять лет и предлагать кандидатов в эдилы и народные трибуны.

— Хорошо, — согласился Бальб, слыша рукоплескания и одобрительный говор цезарьянцев, — но я хочу предложить, чтобы все магистраты отправились навстречу диктатору и сопровождали его в столицу…

Предложение было принято.

— Друзья, — нерешительно сказал Лепид, оправляя на себе тогу и избегая смотреть на цезарьянцев, — здесь собрались не все сторонники диктатора… Говорят, есть недовольные, которые утверждают вместе с нобилями, что поскольку гражданская война кончена, диктатура больше не нужна. Но так ли это? Уничтожить диктатуру значит дать повод к новым волнениям: разве мало осталось помпеянцев, которые, прикрываясь приверженностью к новой власти, возбуждают народ такими речами: «Будет ли Цезарь управлять как тиран или дарует отечеству свободу?» И я спрашиваю всех, независимо от того, довольны они или нет: согласны ли вы с предложениями Оппия и Бальба?

— Согласны, согласны!

— А если согласны, — заключил Лепид, — пора готовиться к встрече победителя!

Цезарьянцы отправлялись в Цизальпинскую Галлию. Кроме Оппия и Бальба, были здесь сенаторы, выдающиеся магистраты, мрачный Требоний, недовольный диктатурой Цезаря, Брут, обеспокоенный своим браком с Порцией, даже Антоний, решивший испросить прощение.

Цезарь был ласков со всеми: обнял Требоння, похвачил Брута за управление провинцией, пригласил Антония занять место в лектике, рядом с собою.

Прибыв в Рим, он тотчас же сделал уступки аристократам, отменил должность городских префектов, сложил с себя единоличный консулат, созвал комиции, назначил обычных магистратов и предложил выбрать консулами Фабия Максима и Требония.

Общество успокоилось.

После испанского триумфа Цезарь почувствовал себя плохо: припадки падучей усилились, к ним прибавились частые недомогания, но об отдыхе он не думал, — мысль о Парфии не давала покоя.

Пока шли приготовления к походу, он провел закон об иностранных колониях. Это было возобновление закона Гая Гракха, и набор колонистов производился из числа воинов, бедных квиритов и вольноотпущенников.

После переселения восьмидесяти тысяч человек, начались частые заседания в курии Помпея под председательством Цезаря, и каждый день приносил изумленному Риму новые постановления.

— Отвести течение Тибра, осушить понтинские болота, — говорил диктатор, — углубить реку на всем протяжении, чтобы в Тибр могли далеко входить морские суда… Марсово поле перенести к подножию Ватиканского холма, а освободившееся место застроить красивыми зданиями… Провести дорогу через Албанскую гору, а в Остии соорудить большую гавань, для чего призвать на работы пролетариев и предпринимателей… Прорыть коринфский перешеек… Поручить Варрону основать в Риме библиотеки… Собрать все законы в один свод… Все эти постановления мы проведем в жизнь, когда у нас будут средства, а деньги получим, завоевав Парфию, отомстив за смерть Красса Богатого, доблестного триумвира, изменнически убитого со своим молодым сыном…

Антоний страстно поддерживал Цезаря:

— Без завоевания Парфии немыслимо благосостояние государства, — говорил он в сенате, — и диктатор прав, готовясь к этому походу. Слышали ли вы, отцы государства, о задуманных императором мероприятиях? Пусть нобили насмехаются над ними, как насмехались над исправлением календаря, — мы прощаем дуракам их природную глупость. Пусть замолчат враги, утверждающие, что продажа имений погибших помпеянцев подобна разбою! Для ведения парфянской войны нужны крупные средства, и мы займемся продажей общественных и храмовых земель… И если некоторые лица купили виллы за бесценок, то это их счастье, и постыдно обвинять в беззакониях военных трибунов, центурионов и вольноотпущенников!

Сенаторы молчали.

— А почему вместо того, чтобы злословить, никто не говорит о романизации? Население Гадеса и транспаданцы получили права гражданства, латинское право получал ряд галльских городов, получила и Утика… Разве это несправедливо? Довольно оптиматам сечь провинциалов фасциями! Пора отказаться от диких нравов — ведь мы не варвары! Вот, отцы государства, права, полученные провинциалами при единодержавии Цезаря, и неудивительно, что эти люди восхваляют его! А мы? За что мы должны благодарить императора и диктатора, нашего отца и героя? Всюду латинский язык стал государственным, а муниципальный закон, основа управления италийскими городами, утвержден народом; монета чеканится опытными египетскими рабами, и на общественные должности допущены рабы и вольноотпущенники… Врачи и преподаватели свободных искусств получили права гражданства, долговые обязательства изменены: теперь оценка имений производится согласно стоимости до гражданской войны, и если заимодавцы теряют четвертую часть ссуды, то это на пользу нуждающимся. Усилена кара за убийства: богачи лишаются всего имущества и отправляются в изгнание, а прочие — только половины имущества. Приказано скотоводам набирать треть пастухов из свободных граждан; в колониях расселено восемьдесят тысяч человек; детям простолюдинов разрешено добиваться магистратур. Знаю, нобилям всё это не нравится, но не нужно забывать, что римлян осталось немного — они смешались с различными народностями… Даже на улицах видишь больше чужеземцев, чем римлян! Так почему же вы, недовольные, мешаете Цезарю работать? Может быть, вы — помпеянцы? А если это так, то не мечтаете ли отомстить за Помпея? Напрасный труд! Сами боги помогали императору победить триумвира, который поддерживал аристократию, а потом бесславно погиб в Египте!

Цезарь слушал с удовольствием речь Антония.

— Он стремится к царской власти! — крикнул кто-то. Наступила тишина. Антоний взглянул на бледное лицо императора.

— Не первый раз слышу я эти лживые наветы врагов, злодеев и завистников, — сказал Цезарь, — и только первый раз могу возразить, — войны, государственные дела и общественная деятельность мешали мне оправдаться. Теперь, когда республика существует только по имени, как во времена Суллы, только глупый муж осмелился бы сложить с себя диктатуру и подвергнуть отечество опасности. Меня обвиняют в стремлении к царской власти. Если бы это было так, то как поступил бы я с невольниками, вольноотпущенниками и плебеями? Даровал бы права гражданства провинциалам? Конечно, нет! Я утвердил бы господство олигархов, подчинив их своей власти! Поэтому, квириты, утверждение, что я стремлюсь к царской власти, ложно, и хотя я усыновил Гая Октавия, племянника моей сестры, то вовсе не потому, что, не имея сына, желаю сделать его своим наследником с титулом императора, а просто оттого, что нужно же кому-нибудь передать, в случае смерти, свои незаконченные дела! И преемник мой будет так же, как и я, трудиться для блага отечества.

Долабелла тронул его за плечо.

— Не волнуйся, император! Какое имеет право эта толпа спрашивать у тебя отчета?

Выйдя из курии, Цезарь остановился:

— Вернись в курию, — сказал он Долабелле, — и шепни Антонию и Лепиду, чтоб они зашли ко мне. Приходи и ты с ними…

В таблинуме Цезарь растянулся на ложе и, полузакрыв глаза, отдыхал. Старался ни о чем не думать, как предписал врач, но мысли назойливо лезли. Он думал о том, что в Аполлонию послан Гай Октавий во главе шестнадцати легионов и с ним поехал Агриппа, что в Деметриаде склады полны оружия, что нищая молодежь, жаждая обогатиться в Парфии, поступает в легионы в качестве волунтариев и что денег собрано еще мало…

Все его мысли, распоряжения, государственные средства, — всё было сосредоточено на этом деле, которое, в случае успеха (а он ни на мгновение не сомневался в нем), дало бы ему неограниченную власть не только над провинциями, но и над всей Италией, власть, которой он добивался с упорством, к которой шел всю жизнь и для достижения которой положил немало трудов, хитрости, обмана и холодного коварства.

Однако власти диктатора оказалось мало: власть, лелеемая им, была монархия, но магистраты и римский народ приходили в ужас при мысли, что могут повториться страшные дни Суллы, а воспоминания, передававшиеся из рода в род, о римских царях пестрели пятнами крови, неслыханными насилиями.

Парфянский поход стал его целью, а следствием должна была быть корона. Это понимали все сенаторы, и на бледном лице Кассия при встрече с Цезарем или Брутом мелькало недоумение: «Неужели Цезарь будет царем?»

Пришли Антоний и Лепид. Не торопясь, беседовал с ними о парфянском походе, хотя знал, что в прихожей толпятся знатнейшие мужи республики, ожидая часами его выхода, как царя…

Антоний и Лепид встали почти одновременно. Целуя руку Цезаря, Лепид сказал:

— Так не забудь же, умоляю тебя богами, великий Цезарь, прибыть ко мне на пиршество…

Цезарь кивнул и, взглянув на Антония, преданно смотревшего на него, улыбнулся:

— Что скажешь еще, друг? В твоих глазах я вижу радость…

— Я, Цезарь, радуюсь, что живу с тобой в одно время и могу служить тебе не только как преданный слуга, но как друг, коллега и советник! Правда, я не обладаю столь светлым и проникновенным умом, как ты, но ты, вероятно, не забыл, что в боевых действиях в Галлии я был твоим прилежным учеником…

— Я ценю тебя, Антоний, люблю и уважаю. И тебя также, Лепид! Надеюсь на вашу дружбу и помощь в военных и государственных делах.

Оба, преклонив колени, говорили:

— Ты, Цезарь, должен быть царем, и мы поможем тебе сломить упорство завистников, старых ослов и притаившихся помпеянцев!..


XVIII


Воспользовавшись хорошим настроением Цезаря, Оппий пригласил его на празднество в загородную виллу.

— Господин, там отдыхая от государственных дел, ты будешь веселиться, ни о чем не думая. Да поможет мне твоя покровительница Венера убедить тебя!

— Когда состоится празднество? — спросил Цезарь.

— До Сатурналий, господин мой! — поспешно ответил Оппий, боясь, что император откажется.

Цезарь кивнул, и обрадованный Оппий, возвратившись домой, тотчас же послал гонца к Эрато, приказав готовиться к пиру.

В таблинуме остались Антоний, Бальб, Кассий, Брут и Цицерон.

Цезарь был весел. Обращаясь к Цицерону, который, как ему было известно, скорбел о республике, он сказал:

— Не пора ли, друзья, дать полную амнистию (это твое слово, Цицерон!) помпеянцам? Теперь они для нас не опасны, а я забочусь о мире в Италии и провинциях. Поэтому я хочу разрешить им вернуться в Италию, а вдовам и сыновьям погибших возвращу часть отнятого имущества.

Кассий, Брут и Цицерон захлопали в ладоши. Молчали только Антоний и Бальб.

— Что же вы? — обратился к ним Цезарь. — Разве вы не согласны с моим решением?

— Не будь доверчив, император, — твердо сказал Антоний. — Помпеянцев мы знаем, — они готовы предать тебя…

— Или убить, — покосился Бальб на Цицерона. Оратор побледнел, встретившись с ним глазами.

— Я не думаю, чтобы император и диктатор нуждался в советах даже друзей, — вымолвил он, едва владея собою. — А слово Цезаря — тверже камня и для нас закон.

— Это так, — согласился Бальб, — но император выразил свою мысль не в виде окончательного решения…

Цицерон поспешно прервал его:

— Общество давно ждет содружества всех сословий в работе на пользу отечества. И, конечно, Цезарь помнит мои слова в благодарственной речи за помилованного Марцелла: «Мне больно видеть, что судьба республики зависит от жизни одного человека…» Ибо республика, Цезарь, не может оставаться в том виде, как она есть…

— Я предпочитаю смерть жизни тирана, — перебил Цезарь, — но почему ты, консуляр, знаменитый оратор и писатель, повторяешь всюду, что всё потеряно, что тебе стыдно быть рабом и совестно жить? Ты несправедлив, подвергая насмешкам полезные мероприятия и справедливые действия. Не ты ли насмехался над исправлением календаря, над магистратами, которые работают по моим указаниям, а не по своему усмотрению, над ограничением власти жадных правителей, грабящих провинциалов? В речи «За Марцелла» ты умолял меня беречь свою жизнь, а когда сенат приказал поставить мою статью рядом со статуями семи царей, ты ехидно заметил: «Очень рад, видя Цезаря так близко от Ромула!»

— Цезарь, я сказал без злого умысла…

— Лжешь! — резко перебил Антоний. — Ты намекал на убийство Ромула сенаторами!.. Ты осмелился задеть божественного императора…

Побледнев, Цицерон направился к двери. Никто его не удерживал — даже Брут, любивший его, молчал.

Когда оратор вышел, Цезарь говорил, пожимая плечами:

— Всегда он был такой, не имел своего мнения, метался между мной и Помпеем, присматривался, на какой стороне выгоднее, и вечно ворчал, порицая и осмеивая своих друзей. Но что сказано — решено: я дарую амнистию помпеянцам ипозабочусь, чтоб они были допущены к магистратурам, а права народа уважались…

Помолчав, взглянул на друзей:

— Не забудьте о пиршестве в загородной вилле Оппия…

Все поняли, что беседа кончена, и, толпясь, прощались с Цезарем: одни целовали ему руки, другие грудь, шею, третьи щеки и лысину.

— Останься, — удержал император Антония, — ты мне нужен.

Поглаживая черную окладистую бороду, тучный краснощекий муж стоял веред Цезарем, не смея сесть без приглашения.

— Садись, друг, — приветливо сказал диктатор, — ты, конечно, понял, почему я делаю уступки аристократам. Отправляясь в Парфию, я не должен иметь врагов в Италии. Поэтому, прежде чем даровать амнистию помпеянцам, я хотел бы удвоить число квесторов, с тем, чтобы одна половина выбиралась народом, а другая предлагалась мною комициям; что же касается консулов, то право назначать их останется за мною, а народ пусть избирает курульных эдилов…

— Обе стороны должны быть довольны, — заметил Антоний.

— Кроме того, я предложу рогацию о восстановлении угасших патрицианских фамилий… Но все эти мероприятия намечены на будущий год. А теперь, когда я имею право предлагать комициям кандидатуры магистратов, пусть народ утверждает их.

— Кого же ты наметил, император? — с затаенным дыханием спросил Антоний.

— Брут и Кассий должны быть награждены. Ты, Антоний, будешь моим коллегой по консулату., твой брат Гай получит претуру, а брат Люций — народный трибунат.

— Ты мудр, император! — повеселев, вымолвил Антоний. — За заботы о государстве сенат должен утвердить тебе высшие почести.

Цезарь не возражал.


Распределение должностей вызвало возбуждение в столице.

— Как, один муж назначает магистратов? Какое он имеет право? — роптали аристократы. — Неужели республика перестала существовать?

— Республика? — ехидничал Цицерон. — Лысый говорит, что она умерла… А если это так, то разве диктатор с наследственным титулом императора не является единодержавным правителем, или царем?

— Позор!

Однако намеченные лица были выбраны. Видя всеобщее неудовольствие, Цезарь объявил об уступках, и все, казалось, были довольны.

— Ты ошибся, Марк Туллий, — говорил Цицерону Требоний. — Плебс и аристократия получили права, а это значит, что…

— Не обольщай себя надеждами, — сказал оратор, — лысого мы знаем — хитроумный демагог! Не удивляйся, если он даст амнистию помпеянцам, а потом передушит их поодиночке… Не так ли поступил он с Марцеллом?

— То, чего нельзя доказать, спорно. Разве твой друг Брут не защищал его с жаром от этого обвинения?

— Брут… Брут… Он ослеплен милостями Цезаря… Не забывай, что уступками нельзя купить республиканское общество. Нобили боятся, что Цезарь, возвратившись из Парфии победителем, станет автократором, а ведь это, друг, опаснее диктатуры… Что? Ты уверен в его победе? Нет, он погибнет так же, как Красе: боги жестоко карают тех, кто нарушает мирные договоры ради корыстолюбия.

Подошли Кассий и Брут. Цицерон несколько смутился. После взаимных приветствий Кассий спросил:


— Беседа, кажется, была о Цезаре? Да, великий муж. украшение нашего века… Парфянская война, без сомнения, возвеличит его еще больше…

— Парфня, Парфия! — едко прервал Цицерон. — О боги! Если он сначала женится на Клеопатре…

— А разве египетская царица приезжает в Рим? — вскричал Брут.

— Неужели вы не знаете? Впрочем, диктатор не обязан делиться всем с бывшими помпеянцами?

Кассий и Брут вспыхнули, потом побледнели.

— А известно ли вам, — продолжал Цицерон, — что после женитьбы на этой египетской простибуле Цезарь перенесет столицу в Илион или в Александрию? Город Ромула станет муниципией, зарастет травой и чертополохом, и по улицам будут бродить мулы, свиньи и ослы — римляне! А управление государством перейдет к царю Цезарю и царице Клеопатре, которые возглавят космополитическую чернь!

Брут хмуро взглянул на оратора:

— Не злословь, Марк Туллий, не оскорбляй великого римлянина!

— Великого? И Сулла велик. Впрочем, Сулла возвратил часть отобранных земель владельцам, а Цезарь вновь отобрал их, чтобы распределить среди ветеранов… Знаешь, некоторых из центурионов он сделал членами сословия декурионов, а иных членами муниципальных аристократий… Что это? Насмешка над обществом или заискивание перед легионариями?.. А заморские колонии? Ха-ха-ха! Не большим успехом они пользуются!..


В конце года, в день празднества в загородной вилле Эрато, в Рим прибыла Клеопатра. Цицерон, проходя с Кассием по Палатину, толкнул его в бок:

— Видишь? Не правду ль я говорил?

Побледнев, Кассий смотрел расширенными глазами на царицу, возлегавшую в лектике, на множество рабов, толпившихся вокруг нее, на придворных, — и мысль, что Цицерон, быть может, прав, заставляла сжиматься кулаки.

— Дорогу царице, дорогу! — кричали рослые эфиопы, расталкивая народ, и над толпами любопытных, сбегавшимися со всех улиц, плыла, точно парус, золотая лектика с белыми занавесками и мелькало чарующим видением прекрасное лицо египтянки.

— Опять во дворец Цезаря? — шепнул Цицерон в удивился, когда рабы, миновав Палатин, направились к Эсквилинским воротам.

Кассий молчал. Он начинал понимать, куда направляется Клеопатра, и, поспешно простившись с Цицероном, бросился вслед за лектикой.

«Очевидно, царица остановится в вилле Оппия, — думал он, усиленно работая локтями и не слушая оскорблений, которыми осыпала его толпа. — Бьюсь об заклад, что у ворот она пересядет в повозку».

Так и случилось.

 Лошади у него не было, и он послал сопровождавшего его невольника домой за жеребцом. Смотрел, как удалялась царица с придворными, и сердце его тревожно билось.

Мимо проскакали Бальб и Антоний, затем Брут и Фаберий, а потом ехали матроны: Сервилия, Тертуллия, вдова Красса Богатого, Терция (Кассий отвернулся, чтоб она его не узнала), Фульвия, супруга Антония, Порция, жена Брута, дочери и жены магистратов.

Уже смеркалось, когда Кассии, сев на коня, выехал за ворота. Не успел он отъехать двух стадиев, как его догнал Требоний.

— Неужели Цицерон прав? — мрачно усмехнувшись, спросил консуляр.

— Прав или нет — что нам до этого? — притворно вздохнул Кассий. — Мы едем на пиршество, а не для того, чтобы заниматься политикой.

Требоний помолчал, потом, сдержав лошадь, перешедшую в рысь, остановил на спутнике раскосые глаза.

— Пусть боги сжалятся над отечеством. Разве благородный Кассий не видит, что тиран (Кассий вздрогнул) стремится к диадеме?

— Зачем повторяешь слова Цицерона? — тихо спросил Кассий. — Сегодня мы ничего еще не видим, а тиран он или нет, стремится ли к царской власти и готов ли жениться на Клеопатре — все это предположения…

— Разве диктатура и единодержавие не тирания?

— Единодержавие ограничено правами народа…

— А диктатура?

— Ты знаешь, он отказывался от нее, но сенат навязал ему… Во всяком случае, нужно быть на страже, и, если позволишь, благородный Требоний, я навещу тебя после нового года.

Впереди сверкала огнями вилла, и они, стегнув бичами коней, помчались вперед, прислушиваясь к голосам, доносившимся из сада, вдоль которого скакали.


Антоний усиленно ухаживал за царицей, возбуждая дикую ревность Фульвии. Цезарь равнодушно прислушивался к их смеху, читая на возбужденном лице и в сверкавших глазах Клеопатры радость и восхищение.

«Антоний женолюб, — думал Цезарь, — и ни одной матроне, ни одной девушке не дает прохода… Но царица?.. Неужели он думает… Нет, не может быть!»

Подошел к ним, когда Антоний рассказывал грубую лагерную шутку, а Клеопатра хохотала, закинув назад голову.

— Повтори, — раскрасневшись, сказала царица, — кстати послушает наш император…

Антоний рассказывал остроумно, со смехом, и борода его прыгала, а зубы сверкали. Непристойные названия вызывали хохот царицы.

Цезарь нахмурился, но Клеопатра, взяв его за руку, спросила:

— Угадай, император, кто бывает неистовее в любви — толстяк или худощавый?

Цезарь не успел ответить, — говорил Антоний:

— Конечно, толстяк; разве жир не вызывает жара в крови, способствуя любви? Взгляните на меня, царь и царица!..

Цезарь покраснел от удовольствия.

— Друг, — сказал он, сжимая ему руку, — хотя ты и величаешь меня царем, остерегайся ярости врагов…

— Врагов? — вскричал Антоний. — Помпеянцев или… Но нет! Парфянская война откроет тебе путь к могуществу и еще большей славе!..

Цезарь шел в глубокой задумчивости по дорожке сада.

— О чем задумался наш господин и владыка? — услышал он греческую речь и, подняв голову, остановился: перед ним была Эрато, а позади нее стоял, низко кланяясь, Оппий.

— Эрато? — спросил Цезарь, любуясь гречанкой и покровительственно похлопывая ее по щеке. — Хороша, очень хороша! У тебя, Оппий, больший вкус, чем я думал…

— Прикажешь, господин…

Мгновение император смотрел на гречанку, на ее толстые бедра, просвечивавшие сквозь прозрачную ткань, потом взгляд скользнул по ее лицу:

— Благодарю, друзья… Нет, вы созданы друг для друга…

Он снял с руки золотой перстень с гиацинтом и надел Эрато на палец.

Гречанка поцеловала ему руку:

— Верная твоя рабыня всегда к твоим услугам.

— Хорошо, друзья, — рассеянно выговорил он, подавляя вздох, — еще раз благодарю вас за пиршество и проявленную заботливость…

Отвернувшись, он быстро зашагал к дому, где толпились его сторонники и откуда доносился веселый хохот Долабеллы.


XIX


Желая назначить Долабеллу перед отъездом своим в Парфню консулом-суффектом, Цезарь объявил об этом в январские календы на заседании сената, но натолкнулся на яростное возмущение отцов государства во главе с Антонием, который ненавидел Долабеллу.

— Как, — кричали с негодованием сенаторы, — чтобы вождь плебеев стал главой республики? Не допустим!

— Он опять будет возбуждать народ против власти, и опять прольется кровь на форуме!

Встав, Антоний поднял руку.

— Император, — громко сказал он, — я предан тебе и готов на все ради тебя, твоей славы и могущества, — ты это знаешь. Но я не могу допустить, ради блага отечества, чтобы легкомысленный муж играл судьбами родины. И я, как авгур, воспрепятствую собраться комициям для утверждения в должности врага порядка и спокойствия…

Цезарь спокойно взглянул на друга.

— Зная твою преданность и любовь ко мне, я уступаю тебе, Антоний! Боги свидетелями, что единственная мысль о благе государства побудила меня выступить с этим предложением.

Спустя несколько дней сенат в полном составе отправился к Цезарю, восседавшему перед храмом Венеры Родительницы, чтобы объявить ему о декретированных почестях.

Император принял сенаторов, не вставая с места, точно имел дело с частными лицами… Все были возмущены.

— Он оскорбил государство в лице сената, — шептали магистраты.

— Божественный император, — сказал princeps senatus, бледнея от негодования. — Римский сенат и народ награждают тебя за твои неустанные заботы о республике. В твою честь будет посвящен храм Юпитеру Юлию, месяц квинтилий назван июлем, даровано право быть похороненным в померии и разрешено набрать себе охрану из всадников и сенаторов…

Цезарь хотел было встать, чтобы поблагодарить, но Корнелий Бальб удержал его:

— Неужели ты, Цезарь, не считаешь себя выше всех этих мужей?

Сенаторы удалились с негодованием.

— Пусть возмущаются, — со смехом сказал Антоний, — а ты, император, делай, что находишь нужным… хотел бы опросить, кого ты намечаешь начальником конницы?

— Лепид должен уехать в свою провинцию, и я думаю назначить Гая Октавия…

Лицо Антония омрачилось.

— Скажи, тебя не удовлетворяет мой выбор? — спросил Цезарь. — Может быть, ты желаешь сам быть начальником конницы? Но я хотел, Антоний, взять тебя с собой в Парфию…

— Император! — радостно воскликнул Антоний. — С тобой — хоть к гипербореям!..

Однажды Лепид, войдя к Цезарю, сказал:

— Зачем ты распустил всю свою охрану? Сенаторы и всадники могли бы защитить тебя если не мечами, то своими телами, а испанские рабы сильны, ловки и выносливы…

— Достаточно с меня ликторов, — пробормотал Цезарь.

— Не забудь, что в разных местах столицы происходят ночные сборища недовольных… Берегись заговора, друг, не доверяй помпеянцам… Они льстят тебе, а за спиной — оскорбляют. А ты поступил с ними как отец, обласкал и возвратил имущество…

Цезарь кликнул скрибов.

— Завтра я издам эдикт, в котором объявлю, что я обо всем осведомлен, а лиц, злословящих на меня, буду привлекать к ответственности…

— Увы, друг! — вздохнул Лепид. — Ты очень мягок… Сулла поступил бы иначе… При нем даже страшно было подумать о заговоре против власти!..

— Но я не Сулла, не враг рода человеческого, — улыбнулся Цезарь, — я хочу управлять гуманно, и горе тому, кто посмеет поднять руку на Цезаря, отца отечества, вождя народа, диктатора и императора!..

— И царя, — прибавил Лепид. — Разве не приветствовали тебя этим именем два плебея?

— Да, но виноваты в этом народные трибуны: они хотели обвинить меня в стремлении к монархии, а когда это им не удалось, они потащили подкупленных плебеев в тюрьму… Я сместил этих трибунов и изгнал из сената…

— И ты был прав! Сколько еще грязи и подлости в сердцах людей!


В день февральских ид в Риме праздновались Луперкалии, торжество в честь бога Фавна, именуемого Луперком, охранителем стад от волков. После жертвоприношения в Палатинской пещере шкуру убитого козла резали на ремни, и нагие юноши бегали с ремнями в руках по городу, направляясь к форуму.

Сидя на трибуне среди форума в одежде триумфатора, Цезарь, недавно назначенный сенатом и народом пожизненным диктатором, имевшим право самовольно объявлять войны и заключать мир, казался всем монархом. И, в самом деле, не был ли он царем, всемогущим властелином Италии и провинций?

Так думали помпеянцы и умеренные цезарьяицы.

Диктатор смотрел на знатных юношей, густо намазанных маслом, которые бегали по форуму с бичами и наносили удары женщинам, становившимся на их пути — древнее поверие, что удары способствуют супружескому благополучию или зачатию.

Цезарь ждал Антония. Еще накануне он сговорился с ним разыграть перед народом пантомиму и размышлял, как отнесутся к этому друзья, сенаторы, всадники и плебеи.

Полунагой, бронзовый от загара, бородатый Антоний появился на противоположном конце форума, с узелком подмышкой, нанося женщинам удары, выкрикивая двусмысленные прибаутки.

Подбежав к трибуне, он громко приветствовал Цезаря, назвав его монархом, и, очутившись у кресла, развернул пурпур: засверкала драгоценными камнями золотая диадема, увитая помятым лавровым венком.

— Позволь, император и диктатор, возложить ее тебе на голову, — громко произнес Антоний.

— Нет, — твердо возразил Цезарь, снимая диадему.

— Ты заслужил, богоравный муж, царские почести, и отказ твой оскорбит сенат и римский народ, — настаивал Антоний. — Не отказывайся же от короны, царь Рима, и помни…

— Нет, нет! — прервал Цезарь и отвел руку Антония.

Форум рукоплескал. Радостные крики вызвали недовольство на лице императора. Раздраженный тем, что народные трибуны срывали венки, символ царской власти, с его статуй, он спустил с плеча тогу и воскликнул:

— Желающий может меня убить!

— Слава Цезарю! — бушевала толпа.

— Молчите вы, бруты и кумцы! — вскричал Цезарь. — Чему вы радуетесь? Благо отечества прежде всего.

Когда шум утих, Антоний, продолжая держать диадему, сказал:

— Вы слышали, квириты, что сказано в Сибиллиных книгах? Квиндеценвир Люций Котта, который стоит здесь, говорит, что парфян может победить только царь… Неужели вы не желаете победы императору? Пусть же он остается диктатором Италии и царем провинций!..

Толпа молчала.

— Я отказываюсь от царского венца, Антоний, и свидетелем моего отказа — римский народ. А так как у нас принято записывать важные события в государственные акты, то… приказываю записать, что в день февральских ид народ предложил мне диадему, а я отказался…

Поднялся ропот. Видя негодование на лицах сенаторов, всадников и плебеев, Цезарь сурово сдвинул брови.

— Это ложь! — крикнул кто-то. Цезарь повернулся к Антонию:

— Скажи, от чьего имени ты предлагал мне диадему?

 — Император и диктатор! — крикнул Антоний. — Я предложил тебе корону от имени сената и римского народа, договорившись с отцами государства и с Долабеллой, вождем плебеев!..

Крики негодования усилились. Цезарь встал и, крикнув ликторов, направился домой среди толп угрюмо молчавшего народа.


XX


Ночные сборища, о которых Цезарь был осведомлен и которых не особенно опасался, веря в свою звезду, таили угрозу его жизни. Существовали два заговора, оба воодушевленные Цицероном, но оратор о них не знал, а только смутно догадывался. Однако эти заговоры, возникшие вскоре после Фарсалы и окрепшие после Мунда, хотя и объединяли один — помпеянцев, а другой — недовольных военачальников Цезаря с умеренными требованиями, но вождя у них не было. Сначала помпеянцы остановились было на выборе Секста Помпея, однако этот муж не мог удовлетворить их, а Гай Кассий, ставший во главе второго заговора, не считал себя представителем республики и свободы, человеком способным на подвиг. И, когда заговорщики обоих лагерей соединились, Кассий предложил искать идеального мужа, которому согласились бы подчиниться все недовольные.

На тайных собраниях Кассий приводил выдержки из эпистол Цицерона, и глаза его горели ненавистью:

— Слышите? Он пишет: «Мне стыдно быть рабом». Его книги вызывают сожаление о прошлом, полны патриотизма и отвращения к тирании… О, если бы он был мужем, не запятнанным подавлением мятежа Каталины, не перебегавшим от Цезаря к Помпею и обратно!

— Будь нашим вождем! — крикнул Требоний.

— Увы, — вздохнул Кассий. — Меня обвиняют в грабежах провинций, говорят, что Сирия предпочла бы гнет парфян, чем подчинение Риму. А я ведь спас ее — всем известно… Есть люди, которые не хотят понять, что варвары и плебеи должны подчиняться аристократам, а Цезарь унизил аристократию, уравнял нобилей с варварами, которых ввел в сенат…

— Нужна кровь, — шепнул Требоний.

— Да, нужна, — подхватил Кассий. — Фарсала, Тапс и Мунд должны быть отомщены: по ночам снится мне немэзида и вкладывает в руку кинжал: «Иди и порази тирана», — говорит она, и я просыпаюсь, полный решимости.

— Мы готовы! — закричали заговорщики, окружив его.

— Готовы, готовы, — проворчал он, — Я где вождь? Нет вождя! А без него мы — стадо без пастыря…

Несколько мгновений он молчал, и вдруг лицо его оживилось, глаза засверкали.

— Нужный нам вождь есть, но его необходимо убедить. Это муж честный, свободолюбивый… Он предан диктатору, а тот величает его сыном… Кто знает, может быть, он, в самом деле, его сын? Разве Сервилия не была любовницей Цезаря?

— Брут? — вскричал Требоний. — Какая счастливая мысль! Сам Цицерон посвящает свои книги его имени, как бы побуждая к спасению родины… О Кассий, Кассий! убеди его помочь республике!..

Громкие голоса, восторженные крики.

— Тише, — топнул Кассий. — Беседу об этом хранить в тайне. А я поговорю с ним.


На другой день после Луперкалий Кассий отправился к Бруту.

В доме Брута собирались члены его кружка: бородатый Аристон, брат Антиоха Аскалонского, оратор Эмлил, работавший над сочинением «Брут», Сервилия, преклонявшаяся перед императором и намекавшая сыну, что он может разделить верховную власть с диктатором, если будет верно ему служить, Порция, дочь Катона, ненавидевшая Цезаря и соперничавшая с Сервилией из-за влияния на Брута, Цицерон со своим «сыном» Тироном, раб-скорописец, подаренный Бруту Цезарем, и семейограф Катона, записывавший речи при помощи знаков.

Брут подозвал семейографа, когда в атриум входил Кассий.

— Тщательно записывай речи мужей, — сказал он, — а завтра перепишешь их и принесешь в таблинум… А, Гай Кассий! — вскричал он, повеселев. — Как я рад, что ты перестал, наконец, сердиться… Иначе ты, конечно, не пришел бы ко мне… Как здоровье Юнии?..

Юния была сестра Брута и жена Кассия.

— Забудем прошлое, — смущенно вымолвил Кассий, не отвечая на вопрос и оглядывая собеседников, которые знали о предпочтении, оказанном Цезарем Бруту, — не претура, дорогой мой, является причиной ссоры, а нечто иное…

Но Брут, не обратив внимания на намек, полуобнял Кассия и подвел к матери и жене, которые сидели на биселле:

— Вот он, беглец, легко порвавший узы дружбы!

— Ты шутишь, Марк! — возразил Кассий. — Разве дружбу можно убить?

— Если не убить, то превратить в равнодушие или…

— …или ненависть? Но это скорее касается любви. Так беседуя, они отошли от женщин к ларарию.

— Я пришел к тебе, Марк, по важному делу…

— Говори.

— …По тайному делу… государственному… Брут насторожился.

— Все надежды народ возлагает на тебя…

— Народ?

В раздумье смотрел на Кассия.

— Но чего хочет народ? Милостей от Цезаря? Пусть популяры обратятся к Долабелле…

Кассий усмехнулся:

— Какой ты недогадливый! — вздернул он плечами. — Ты говоришь, что любишь республику. Да? Но тогда почему же ты спишь? Тиран стремится к диадеме, а предсказания Сибиллиных книг ясно говорят…

— Что? — побледнел Брут, начиная понимать. — Против Цезаря?.. против мужа, называющего меня сыном?.. Против… Он добр был ко мне и к матери…

— Однако твой предок Брут, первый консул республики, пожертвовал своими сыновьями для блага отечества…

— Мой предок? — усмехнулся Брут. — Но кто может доказать…

— Поговори с Аттиком. Он утверждает, что линия рода Юниев не угасала с того времени, как…

— О боги! Не искушай меня, Гай, иначе я разобью себе голову о стену…

Кассий нахмурился.

— Постыдись, Марк! Неужели ты лишен твердости римлянина? Вспомни, что ты писал в эпистолах, посылаемых мне, Катону, нашим друзьям: «Наши предки считали, что нельзя терпеть тирана, если бы он был даже нашим отцом». И еще: «Я не признал бы права иметь больше власти, чем сенат и законы, даже, за родным отцом»… Поэтому скажи откровенно: ты за Цезаря?

— Ты лжешь… На Луперкалиях он отверг диадему…

— Хитрость вероломного демагога!

— Я ненавижу монархию, но Цезарь…

— Цезарь — монарх. Следовательно, ты не должен терпеть монарха.

Брут смотрел на него, сурово сдвинув брови. Глаза его стали оловянно-неподвижными.

«Вороньи глаза, — думал Кассий, наблюдая за ним, — в них нет мысли, только глупое упрямство».

— Вся разница между нами в том, — заговорил Брут надломленным голосом, — что ты, Кассий, против монарха, а я — против монархии. Но так как Цезарь не монарх и не стремится к монархии, о чем он объявил всенародно на форуме, то, прошу тебя, успокойся и не расточай напрасно своего красноречия!

Кассий пожал плечами.

— Мы еще поговорим об этом, и я уверен, что сумею тебя убедить… Но пойдем к гостям. На нас обращают внимание…

Действительно, Цицерон и Порция, тихо беседуя, поглядывали на бледного Брута и возбужденного Кассия.

«Неужели опять ссорятся?» — думала она, и на ее миловидном лице была горесть.

Когда к ним подошли Брут и Кассий, Цицерон сказал:

— Все мы философы, каждый по-своему. Ты, Брут, говоришь: «Для того, чтобы быть счастливым, человек нуждается в самом себе». А я писал: «Замыкаться в себе значит сохранить свою внутреннюю свободу и избегать тирании». Фавоний же утверждает, что лучше выносить произвольную власть, чем способствовать гражданской войне. Кто прав? Думаю, никто. Теперь, когда что-то изменилось, нужно всем нам подумать о республике.

— Я не понимаю тебя, — переглянулся Брут с Кассием.

— Не понимаешь? Вспомни, что я писал: «Республика и ты — вы взаимно потеряны друг для друга»…

Подошла Сервилия. Услышав слова, громко произнесенные Цицероном, она покачала головою:

— Ты ошибаешься, Марк Туллий, утверждая, что республика потеряна для сына, а он — для нее… Разве Брут, помогая Цезарю, не работает на благо родины? Разве Цезарь не популяр и не воевал всю жизнь с олигархами и аристократами, приверженцами их? Разве Брут не доволен претурой? Придет время, и он будет консулом…

— Не находишь ли ты, благородная Сервилия, что положение Брута и сотен нас — это выгодное рабство? — перебил Цицерон. — Быть свободным — вот цель честного мужа, бескорыстно любящего отечество, и что пользы в почестях и магистратурах для убежденного республиканца? Что лучше: пресмыкаться перед тираном, находясь в выгодном рабстве, или поразить тирана?

Сервилия вспыхнула:

— Ты, очевидно, Марк Туллий, зашел к нам после пиршества, где изрядно выпил? Неужели все твои похвальные речи были лестью, низкопоклонством и унижением перед диктатором? Кто же ты? Старый или переродившийся помпеянец? Или цезарьянец пока выгодно?

Круто отвернувшись от побледневшего Цицерона, она взяла Брута под-руку и удалилась с ним к ларарию.

— Не слушай их — оба смущают тебя, вовлекая в подлое дело… Держись Цезаря, и ты будешь счастлив и велик. И, если он, действительно, станет царем, ты разделишь с ним власть…

Брут резко освободил руку и отошел от матери. На мгновение Сервилия увидела искаженное лицо, свинцовые глаза, услышала шепот, но слов не могла разобрать.

Брут шел, тихо повторяя имя Цезаря.

Кассий, настойчивый по натуре, ни на шаг не отставал от Брута: всюду — на форуме", дома, в театре, на пиршествах — он твердил ему, что Брут должен стать во главе заговора.

— Зло необходимо пресечь в корне, — сказал однажды Кассий, — единодержавный правитель Рима — это почти царь, а если квиндецемвиры принесут в сенат старый Сибмллнн оракул и объявят, что парфы могут быть побеждены только царем, Антоний одержит верх, и Цезарь получит диадему…

Брут долго колебался и в конце концов дал себя убедить.

На тайном собрании, состоявшемся в загородной вилле Кассия, Брут впервые столкнулся с заговорщиками и удивился: было много помпеянцев, которых он лично знал, много цезарьянцев и сенаторов, сподвижников Цезаря; Квинт Антистий Лабеон, Гай Требоний, Тиллий Кимбв, Попилий Ленат, Каска, Децим Брут…

«И все эти люди должны убить одного! О боги, справедливо ли наше дело? Столько рук на Цезаря!..»

Холодный пот выступил у него на лбу. Но заговорил Кассий, порицая деятельность Цезаря, проклиная его как тирана, и Брут больше не колебался, — сжались невольно кулаки. Он выступил с краткой речью, призывая месть богов на голову Цезаря.

— Нужно торопиться, — закончил он с виду спокойно, а в душе волнуясь, — пока сенат не провозгласил его царем…

— Кроме Цезаря, нужно убить и Антония, — вскричал Кассий, — Антоний — правая рука диктатора… Это он предлагал ему диадему…

— Нет, — воспротивился Брут. — Убийство двух консулов вызовет в стране анархию, а мы заботимся о благе отечества. Стремясь устранить тирана, мы не должны мстить его приверженцам, которые могут быть нам полезны…

Кассий не сдавался.

— Не забудь, Брут, что Антоний — воплощенная монархия!

Брут резко прервал его.

— Я, ваш вождь, запрещаю убивать кого-либо, кроме Цезаря!

Голос его был тверд и решителен. Кассий первый захлопал в ладоши, а за ним поднялась буря рукоплесканий, криков и топота.


XXI


Два мужа провели по-разному вечер и ночь накануне мартовских ид. После философской беседы с членами своего кружка Брут лег спать. Порция проснулась, когда он ложился, но муж не прикасался к ней. Это ее взволновало. Слушала, как он, ворочаясь, вздыхал, и подвинулась к нему, умоляя открыться ей; Брут рассказал прерывистым шепотом о заговоре, взяв с нее страшную клятву молчания.

— Как я рада, что нашелся, наконец, мститель за республику! — вскричала матрона, порывисто вскочив сложа. — О боги, благодарю вас за милость и доброту. Он отомстит за Катона и Бибула!..

Мигала одинокая светильня, и тень женщины ломалась на стенах и потолке. Села на ложе, заглянула мужу в лицо: на нее смотрели чужие глаза, в которых не было мысли, и ей показалось, что рот его кривится.

Быстро легла, натянула на себя одеяло. Но не спала, — всю ночь слышала вздохи мужа, испытывая гнетущее беспокойство о судьбе «великого дела».

А Цезарь, пообедав у Лепида в обществе Антония, Гиртия и Пансы, недавно назначенных консулами на будущий год, и нескольких галлов-сенаторов, возобновил беседу о смерти, прерванную скрибом, который принес государственные папирусы.

— Ты говоришь, Лепид, что сознание смерти само по себе страшно? — говорил император, подписывая папирусы. — В боях, когда смерть, стояла перед моими глазами, я забывал о ней, работая мечом…

— Какая же смерть, по-твоему, самая лучшая? — прервал Лепид, любуясь мужественным лицом друга, изборожденным морщинами.

— Неожиданная! — вскричал Цезарь и, подписав последний папирус, протянул его скрибу. — То, что называется смертью, продолжал он, — есть только изменение материи под влиянием твердого тела (железо), жидкого (вода) или эфирного (воздух). Материя разлагается, а душа испаряется, чтобы слиться с душой Космоса или улететь на Противуземлю, которая, по учению Пифагора…

Антоний с удивлением взглянул на диктатора.

— Неужели ты, Цезарь, не верящий в богов, веришь в существование Противуземли? — вскричал он. — Разве Пифагор не мог ошибиться?

Цезарь засмеялся.

— Ты хочешь сказать, что каждый человек должен иметь свое миросозерцание и не обязан верить знаменитостям. Это так. Но поскольку они философы и посвятили всю свою жизнь размышлениям, то нужно верить им…

— Что ты говоришь? — с шутливым смехом вскричал Лепид. — Остается учредить у нас республику Платона…

— …или демократическую монархию Аристотеля! — заключил Антоний. — Завтра в сенате ты, Цезарь, получишь диадему царя провинций и отправишься в поход против парфян!..

Возвратившись в domus publica, где Цезарь жил как великий понтифик, он прошел в кубикулюм, разделся и, по обыкновению, лег спать нагим.

Не мог заснуть. Лежа в объятиях Кальпурнии, слушал, как она вздыхала и что-то шептала во сне, и старался уловить смысл загадочных слов, но они были незначащи и противоречивы.

Проснувшись утром, он нашел жену бледной, испуганной.

— Умоляю тебя, Гай, не выходи сегодня из дома, отложи заседание сената, — говорила она. — Дурной сон привиделся мне, — я вся дрожу от страха и волнения…

— Пустяки, — засмеялся Цезарь. — Мало ли дурных снов снится нам?

— Умоляю тебя, прибегни к мантике или жертвоприношениям…

Цезарь молча одевался.

Когда жрецы возвестили, что знамения неблагоприятны, а гаруспик, советовавший остерегаться мартовских ид, многозначительно взглянул на диктатора, Цезарь вызвал Антония и приказал объявить сенаторам, что заседание отложено.

Антоний, такой же суеверный, как и Цезарь, сказал:

— Если боги предостерегают своего потомка, то не следует пренебрегать предзнаменованиями.


Заговорщики торопились умертвить Цезаря, опасаясь наплыва в Рим ветеранов, которые должны были составить почетный отряд при выезде диктатора из столицы. И убийство было назначено на мартовские иды.

— Мы поразим тирана в сенате, — говорил Кассий. — Он будет убит восьмьюдесятью сенаторами, подобно Ромулу, казненному самим Римом…

— А разве не весь Рим в заговоре с нами? — вскричал Брут. — Каждый из нас должен нанести только один удар…

Он волновался, боясь измены. В душе его шла тяжелая упорная борьба, но любовь к Цезарю и любовь к республике были несовместимы. Даже решившись на убийство, он колебался. И только молчаливая поддержка жены укрепляла его решение выполнить долг республиканца до коша. Временами ему казалось, что заговорщики преследуют личные цели, что им нет дела до республики и что Кассий, советовавший иметь кинжал под тогами, ненавидит Цезаря потому только, что тот сумел возвыситься, а он Кассий, сподвижник Красса, остался маленьким человеком.

В назначенный день заговорщики чуть свет собирались к портику Помпея. На улицах было почти безлюдно. Брут слушал, как Децим размещал в театре, находившейся возле курии, нанятых гладиаторов, которые должны были защитить заговорщиков в случае внезапного на» падения ветеранов. Подозвав Требония, он тихо заговорил, поручая задержать Антония на улице, и губы у него дрожали.

— Завяжи с ним разговор, задержи как хочешь… Антоний страшно силен и, если проникнет в курию, будет защищать Цезаря…

Брут дрожал, как в лихорадке. Подозвав раба, он приказал принесть холодной воды из источника Эгерии.

Вода освежила его, привела мысли в порядок.

Солнце золотило Капитолий, храмы Весты и Кастора, общественные здания. Брут взошел на трибунал и начал разбирать судебные дела. Он совсем успокоился, и, казалось, забыл о деле — том страшном деле, которое истерзало сердце, легло на него непосильной тяжестью, но голоса соучастников, беседовавших под портиком… но гладиаторы, укрытые в театре… но толпы народа, заполнившие улицы… но зрители, спешившие в театр, где началось представление…

Понял, что спокойствие — напускное. Из глубины души поднялась темная волна ужаса. Не слышал людей, излагавших жалобы: свинцовые глаза стали невидящими, рука ухватилась за бороду и, точно окаменев, застыла.

Усилием воли взял себя в руки. Прервав разбирательство дела, он подошел к Каске, с которым беседовал сенатор, не заговорщик, и, видя испуг на лице соучастника, спросил:

— О чем вы шепчетесь, коллеги?

— Удивляюсь, — смеясь, говорил сенатор, — отчего Каска скрывает свою тайну? Но, поскольку ты, Брут, доверил ее мне, она уже не тайна, и я рад кандидатуре Каски в эдилы…

Каска и Брут вздохнули с облегчением. Когда сенатор ушел, к ним подошли почти одновременно Кассий и Ленат.

— Надеясь на успех, — сказал Попиллий Ленат, — нужно торопиться…

Брут взглянул на солнце — оно было уже высоко. Никогда Цезарь так не опаздывал. Нетерпение заговорщиков превращалось в ужас — мысль об измене охватила их.

— Не преданы ли мы? — шепнул. Кассий Бруту на ухо.

— Пошли за ним Децима, — решил вождь заговорщиков.

Отозвав Децима Брута в сторону, Кассий беседовал с ним. Сперва Децим колебался, но потом согласился и с деланно-веселым видом зашагал к форуму.

Кассий и Брут не спускали с него глаз: вот он достиг узеньких уличек Марсова поля, вот свернул вправо, потом влево, и его крепкая фигура пропала среди бедных домиков плебеев.


XXII


Децим Брут, поднявшись на форум, вбежал в domus publics и приказал рабу доложить о себе Цезарю.

«Я мог бы поразить его здесь, — подумал Децим, — но, поскольку тирана должен казнить весь Рим, он получит все восемьдесят ударов в курии Помпея».

Цезарь вышел к нему в одной тунике — тогу он снял, решив не выходить из дому.

— Великий Цезарь, — сказал Децим Брут, целуя после приветствия у него руку, — как твое здоровье? Сенаторы собрались и ожидают тебя…

— Дурные предзнаменования, дорогой Децим, принудили меня остаться дома. Жена видела зловещий сон, а жрецы предсказывают…

— И ты, равный богам, веришь глупым жрецам? И сновидениям жены? О, Цезарь! подумай, что скажут твои недоброжелатели, узнав, что государственные дела зависят от хороших или дурных снов твоей жены.

Цезарь молчал.

— Сенат будет оскорблен, если ты не явишься, — продолжал Децим Брут, поглаживая полные красные щеки, — а ведь он собирается провозгласить тебя царем провинций с правом носить диадему на суше и на море… О Цезарь, мы любим тебя и боготворим, и неужели ты не желаешь блага отечеству?..

— Децим Брут, посмотри мне в глаза…

Брут, не моргнув глазом, выдержал взгляд Цезаря.

— Все такой же честный, верный, — шепнул диктатор, обнимая его.

Дрожа от стыда и презрения к себе, чувствуя ужас в сердце, Децим освободился из объятий Цезаря.

— Император, я тороплюсь, меня ждут… Но не лучше ли, если ты сам пойдешь в сенат и отложишь заседание?

И, взяв Цезаря под-руку, вышел с ним на улицу.

— Займи место в лектике, — предложил ему диктатор. Но Децим, мучимый стыдом, колебался, и Цезарь заставил его возлечь рядом с собою.

Лектику сопровождали ликторы, и раб, бежавший впереди них, громко кричал, расталкивая народ:

— Дорогу диктатору!

Лектика, окруженная клиентами, магистратами, почитателями и приверженцами, медленно пробиралась среди толп разноплеменного люда.

Высунувшись из лектики, Цезарь приветствовал рукой и улыбкою народ. Крики охватили улицу. Кто-то воскликнул: «Да здравствует наш царь!» Кто-то поправил: «Царь провинций!» Кто-то добавил: «Царь Рима!» Затем возгласы слились в мощный гул, — это кричали плебеи, и Цезарь, внезапно нахмурившись, сказал Дециму Бруту:

— Слышишь, они вопят: «Долой царя!» А разве я добиваюсь диадемы?

Децим прищурился:

— Да, Цезарь, ты стремишься стать царем, и сегодня в сенате…

Он не договорил. Сквозь неистовствовавшую толпу какой-то человек пробивал себе путь к диктатору.

— Важная эпистола! — кричал он. — Дорогу, дорогу!..

Лектика остановилась. Цезарь узнал бородатого Артемидора, учителя греческой литературы, с которым часто беседовал и которого любил за прямоту, искренность и ясность суждений.

— Привет Цезарю! — воскликнул Артемидор, подавая ему эпистолу. — Умоляю тебя, диктатор, прочти это как можно скорее; здесь говорится о чрезвычайно важном для тебя деле.

Император вскрыл письмо, и выйдя из лектики, стал читать, Однако лица, попадавшиеся ему навстречу, мешали, — он поминутно отрывался от эпистолы.

«Прочту в сенате», — решил он, приветствуя магистратов.

Подошел Попиллий Ленат и тихо стал беседовать с Цезарем.

Ужас охватил заговорщиков. Боялись, как бы не предал, и все, как один, приготовили кинжалы, чтобы тут же покончить самоубийством. Кассий позеленел от страха, только Брут держал себя в руках и спокойно смотрел на Цезаря.

После жертвоприношения, совершенного вне курии, Цезарь насмешливо обратился к гаруспику:

— Что же, Спуринна, мартовские иды пришли?!..

— Пришли, Цезарь, но еще не прошли, — ответил гаруспик, и опять беспокойство охватило диктатора.

В курию Помпея вошел с эпистолой в руке. Удивился, что Децима Брута уже рядом не было, и безотчетный страх закрался ему в сердце.

Впереди возвышалась во весь рост статуя Помпея: тучный триумвир, с лавровым венком на голове, высокомерно смотрел незрячими глазами на сенаторов, и презрительное выражение не сходило с круглого упитанного лица.

Цезарь не видел Kaссия, не сводившего глаз со статуи. Эпикуреец, он на этот раз отступился от учения философа и, дрожа от нетерпения, волнуясь, молча звал Помпея на помощь. Он был в исступлении: — ничего не видел, не слышал, пока молился Помпею. Только сверкали глаза, и рука судорожно сжимала меч.

Оторвав глаза о Помпея, Кассий увидел Цезаря, садившегося в кресло, и поспешил к заговорщикам.

— Умоляю тебя, диктатор и император! — говорил Тиллий Кимбр, униженно кланяясь, — сжалься над моим бедным братом, верни его из изгнания! Он погибает в стране, где не слышно римской речи и не видно неба возлюбленной Италии!

— Нет, Тиллий, — твердо возразил Цезарь, — твой брат, подобно Нигидию Фигулу, непримирим, и нет ему веры в моем сердце!

— О Цезарь, прости его! — хором закричали заговорщики. — Взывая к твоему милосердию, мы целуем тебя, как бога…

И они целовали у него руки, грудь, голову, напирая на кресло, — это было Необычно, и Цезарь, чувствуя опять страх, быстро встал, сделав знак всем отодвинуться.

«Где Децим Брут? Неужели он»…

Но Децима Брута не было. Исступленное лицо Кассия с одичавшими глазами… Злые лица… и глаза, глаза!..

Понял опасность. И в ту же минуту Кимбр обеими руками ухватился за его тогу и сорвал ее с плеч. Открылась грудь, покрытая легкой туникой.

— Да ведь это насилие! — крикнул Цезарь. Каска, стоявший позади, выхватил меч и дрогнувшей рукой ударил его в плечо: острие задело глотку.

На Цезаря сыпались удары со всех сторон. Брат Каски вонзил ему кинжал в бок. Кассий поразил в лицо, подбежавший Децим Брут — в пах. Цезарь боролся, защищаясь стилом, кулаками и ногами, озираясь, обдумывая, как бежать, но заговорщики, вопя и воя, почти повисли на нем и в тесноте поражали друг друга. Боли он не чувствовал, глаза искали помощи, сочувствия, однако всюду были враждебные лица.

Отбиваясь, Цезарь дошел до статуи Помпея. Мелькнула мысль — опрокинуть на них статую. И вдруг задрожал, пошатнулся: бледность забелила мужественное лицо воина, неоднократно смотревшего в глаза смерти: Брут вынимал меч, — Брут, возможно ли?..

Страшное мгновение. Остро почувствовал опустошенность сердца и отвращение к жизни.

— И ты, сын? — вскричал он с упреком и перестал защищаться: окутав голову тогой, он левой рукой спустил ее складки за колени и подставил тело под удары.

Теперь заговорщики, торопясь, хрипя и задыхаясь, работали мечами, как молотильщики цепами.

Брут, раненный в руку, смотрел на Цезаря, упавшего в луже крови у подножия статуи Помпея, на заговорщиков, забрызганных кровью, и глаза его горели торжеством.

— Отцы государства! — воскликнул он, желая произнести речь, и — замолчал: сенаторы с криками ужаса, с поднятыми руками, обратились в бегство. Только один из них стоял на месте: глаза его радостно сверкали, и он хлопал в ладоши. Однако рукоплескания его тонули в отзвуках топавших ног, в шуме и давке у дверей, — разве бегство сенаторов не было осуждением убийства?

Брут злобно усмехнулся. Курия Помпея была пуста.

Выбежав из нее, он помчался по улицам, размахивая кинжалом, и его забрызганная кровью тога заставляла квиритов с ужасом бежать от него.

— Мир, мир! — кричал Брут.

С недоумением смотрела на него разноплеменная толпа. А когда за ним выбежали из курии заговорщики с обернутыми вокруг левой руки тогами, потрясая окровавленными кинжалами, неся на палке пилей, символ свободы, и взывая к республике, — улицы опустели. Разбегались торговцы, разносчики, зрители из театра Помпея, и вскоре город погрузился в гробовое молчание.

Светило солнце, в листве деревьев гомозились птички, а жители заперлись в домах, боясь выйти на улицу.


Милий Викентьевич Езерский Конец республики 



Книга первая

I


Лициния и Эрато каждая по-своему отнеслись к деянию заговорщиков. Лициния думала, что наступило освобождение римского народа от власти великого демагога, этого двуликого Януса, бывшего одновременно и популяром и царем; что республика, которую возглавит Брут, станет колыбелью плебса; что коллегии Клодия придут к власти.

Она вспомнила Сальвия, сподвижника Клодия, — оба были борцы, но Клодий подчинялся Цезарю, который потом обманул коллегии, распустив их, и пошел иными путями. А Сальвий? Что дал ему бунт Долабеллы, кроме разочарования и неизлечимой раны, которая привела к смерти? Однако остатки коллегий тайно продолжали существовать, Лициния знала об этом от друзей Сальвия, изредка навещавших ее.

— Если Брут соединится с Секстом Помпеем, — утверждали популяры, — республика победит: Секст, говорят, друг угнетенных. Испания восхваляет его как честнейшего республиканца.

Лициния не была уверена в том, что Секст Помпей именно тот муж, который должен возродить республику, Не добивается ли он власти, мало помышляя о народе, горя желанием отомстить за смерть отца и получить его наследство?

Она поведала свои сомнения Эрато. Гречанка, пожав широкими плечами, закинула за голову толстые мясистые руки и, зевнув, сказала:

— Клянусь Гестией, ты меня удивляешь, милая Лициния! Чего тебе еще нужно? Все мое — твое. Чем же ты недовольна и почему не благодаришь богов за их милость? Конечно, я огорчена смертью диктатора, который был так добр ко всем нам, но его не вернешь из подземного царства. Ты превозносишь Брута, Кассия и Секста Помпея, а ведь нам известно, что Брут и Кассий — убийцы. Ты говоришь — Секст. А кто его знает? Мой господин Оппий утверждает, что Брут и Кассий — не государственные мужи…

Насмешливые речи Эрато оскорбляли Лицинию.

— О, госпожа моя, — возразила Лициния, — разве ты не была рабыней и вольноотпущенницей? Разве ты не из бедной семьи горшечника, которая нуждалась, притесняемая жадными купцами? Неужели ты забыла прошлое и сердце твое окаменело? Взгляни на римский плебс, сравни его нищету с нищетой илотов и скажи, не скрывая, — разве тебя не трогает участь бедняков?

Эрато рассмеялась.

— Какая ты глупая, — сказала она, усаживаясь на ложе, — что могут сделать две слабые женщины? Спартак и Клодий, мужи сильные и храбрые, не устояли, а ты, женщина, чего-то хочешь, о чем-то мечтаешь… О неужели ты, действительно, думаешь о борьбе? Но где вожди? Назови хоть одного достойного! Где средства? Имеют ли их коллегии Клодия? Где оружие? Много ли его у вас для борьбы с легионами? А самое главное — на какие силы вы рассчитываете?

— О госпожа моя, ты не веришь! — вскричала Лициния, — Но клянусь Громовержцем! — кроме Брута и Кассия, будут у нас новые вожди из среды плебса; средства и оружие найдутся — нам помогут добыть их наши единомышленники, а силы… О, их много… Плебс Италии и провинций будет на нашей стороне…

— И легионы Секста Помпея? — презрительно вздернули плечами Эрато. — Увы, Лициния! Секст — не Спартак, и, если бы даже он был им, не устоять ему против Рима!

Лициния молчала. Неверие Эрато в победу плебса наполнило ее сердце неприязнью к случайно возвысившейся рабыне. Чувствовала, как высокая и крепкая стена вражды вставала между ними.

— Меня, госпожа, не может удовлетворить эта праздная жизнь… Благодарю тебя за твою доброту — пусть боги воздадут тебе радостью и такой же мирной жизнью, а я не могу так жить…

— Чего же ты хочешь?

— Я уйду, госпожа, к вождям коллегий… Может быть, к Бруту…

Эрато всплеснула руками.

— Ты много старше меня, Лициния, и опытнее в жизни. А на этот раз ты ошиблась… и друзья Сальвия ошиблись… Консул Антоний науськивает народ на Брута и Кассия…

— О, боги! — прошептала Лициния. — Ты шутишь, госпожа, ты хочешь удержать меня…

— О, нет, Лициния, разуверься, — холодно сказала Эрато. — Иди к популярам, поброди по улицам, прислушайся, что говорят плебеи и ветераны… И еще сегодня ты вернешься в мой дом…

— Нет, госпожа, нет!.. Ну, а если ты ошиблась, пойдешь ли со мною…

— Я, с тобою? — возмутилась Эрато. — Не хватало еще, чтобы женщины ввязывались в политику, несли на себе тяготы войны! Кому нужна, Лициния, твоя борьба? Человек живет один раз, и глупо играть своей головой ради сомнительного блага будущих поколений! Ведь и вы не уверены, что победите. А если бы у вас и была эта уверенность, я не пошла бы подставлять свою грудь под стрелы, копья и мечи легионариев…

— Ты предпочла бы жизнь рабыни?

— Конечно. Все же это была бы жизнь, а не смерть. Повторяю, мы живем один раз, и глупо жертвовать жизнью ради мечты.

Лициния вскочила, — на бледном лице ее выступил румянец.

— Госпожа, ты была рабыней и осталась ею! — вскричала она. — Твоя трусливая философия ранит мое сердце… О, Эрато, Эрато!..

Гречанка нахмурилась.

— Не тебе жалеть меня… Это я должна тебя жалеть… Многого ли добился твой Сальвий? Он сгорел в борьбе против власти. А я видела Власть в лице Цезаря. Один муж держал в своей мощной руке миллионы жизней, делал, что хотел… Сенат повиновался ему, боги поддерживали его. Это власть. А вы? Ничтожные черви, которых он мог легко растоптать. Вот почему я не верю в успех вашей борьбы!.. Мне живется хорошо, и я не откажусь от этой жизни, да и никто не откажется… А о бедняках пусть заботятся глупцы и мечтатели, которым терять нечего…

— Госпожа, что ты говоришь? — воскликнула Лициния и бросилась к двери.

Эрато не удерживала ее. И, когда дверь за Лицинией захлопнулась, спартанка подошла к клетке, в которой сидел зеленый попугай, и стала дразнить его. Взбешенная птица бросалась на клетку и кричала хриплым голосом:

— Дура, дура!

Эрато хохотала.


II


Улицы были запружены народом, спешившим на форум. С крыш ломов смотрели на толпы гордые матроны в столах, дети с локонами до плеч, одетые в белые легкие туники, спускавшиеся до колен, учителя и педагоги, вольноотпущенницы.

Толпы двигались со всех сторон, выливаясь из улиц и переулков, сталкиваясь на площадях, наполняя улицы многоголосыми криками. Здесь были разрозненные остатки коллегии Клодия, лишенные единства и силы, и Лициния, присоединившийся к ним, видела, что друзья Сальвия преувеличили значение их, и вспоминала насмешливые слова Эрато; шли ремесленники, вольноотпущенники и мелкие торговцы, не рассчитывавшие на помощь республики, не уверенные в хлебе и жилище на завтрашний день; они поносили грубыми словами богачей и квартирных хозяев; за ними двигались, звеня оружием, ветераны, призванные совсем еще недавно Цезарем для участия в парфянском походе. Теперь, когда вождь был убит, они думали, что аристократы лишат их милостей, дарованных им, и с озлоблением посматривали по сторонам, готовые с оружием в руках отстаивать свои права. «Цезарь убит, — говорили ветераны, — но остался консул, правая рука императора, и он позаботится о нас». Они шумели больше всех, ударяя по мечам, и звон и крики наполняли улицы, пугая Лицинию:

— Проклятье убийцам Цезаря!

— Смерть злодеям!

— Его закололи люди, которым он верил!

— Которых любил!

— Которых возвысил!

Лициния слушала с ужасом: вот плебс подхватывает угрозы ветеранов, и уже коллегии кричат, надрываясь, проклятья, и уже весь народ — даже рабы и невольницы возносят хвалу Цезарю, величая его отцом и благодетелем.

Форум кипит. На ростре стоит бородатый консул, и ветерок играет его черными волосами.

— Квириты, — говорит он громким голосом, когда народ умолкает, — великий Цезарь оставил завещание, и я, его друг и коллега, хочу объявить вам волю императора…

Он читает завещание при гробовом молчании народа. И, когда называет имена заговорщиков, которых Цезарь осыпал милостями, и упоминает имя Децима Брута, второго наследника в случае смерти Октавия, толпа неистовствует, а ветераны кричат: «Смерть убийцам!»

— Где справедливость? — воздевает руки к небу Антоний. — О, Цезарь, отец наш! Видишь ли бедняков, притесняемых презренными сторонниками убийц? Слышишь ли вопли и стоны голодных? О, вождь наш, друг Клодия, убитого палачами! И тебя поразили преступные руки! А чьи? Руки друзей, которым ты верил и которых любил! О горе! Где ты, дружба, любовь, благодарность, честность, милосердие?

Еще большее впечатление производит забота диктатора о народе. Антоний уже не говорит, а кричит на весь форум, на все улицы, на весь Рим:

— Большие деньги завещал популяр Цезарь римскому народу: каждый квирит получит по триста сестерциев. А плебс, кроме того, в вечное пользование сады за Тибром! Но берегитесь людей, которые посягают на милости, дарованные вам императором…

В наступившем молчании слышно, как всхлипывают седые ветераны, видно, как они утирают слезы заскорузлыми руками.

— Слава Цезарю! Антоний кончил чтение.

— Все на похороны! — воскликнул он, и толпа подхватила его возглас.

Лициния спросила молодого популяра Понтия, что он думает об Антонии, и тот, не задумываясь, ответил:

— Демагог.

Она выразила удивление, почему коллегии Клодия присоединились к ветеранам, требовавшим убийства заговорщиков. Понтий пожал плечами:

— Цезарь называл себя популяром, был другом Клодия, и ветераны верили императору как популяру, а он оказался демагогом. Поэтому я не мог поддерживать ветеранов и отошел от них. Мы работаем в цирке, объезжая диких коней, участвуя в состязаниях колесниц. Я учусь побеждать в цирке, чтобы потом побеждать на форуме и бороться с оружием в руках.

— Что цирк? Не это нужно делать.

— А что?

Лициния не знала. Вспомнила пожар на форуме — как это было давно! — и Сальвия, зажигавшего факелом погребальный костер Клодия.

— Когда Цезарь распускал коллегии, ты говорил, что вы сильны. А я смотрела сегодня на остатки коллегий и не чувствовала силы в их рядах. Нет, популяров мало, они не объединены. Как же они думают продолжать борьбу?

— Они еще не решили.

— А Брут? Посоветуй им договориться с ним.

— Я отошел от них, но, если это нужно для нашего дела, мы встретимся и обсудим, нужно ли связываться с Брутом, — сказал Понтий.

«Они не знают, захотят ли коллегии поддерживать Брута, бывшего сторонника Помпея? — подумала Лициния. — Не есть ли убийство Цезаря — месть помпеянцев? Ведь Эрато говорит, что Цицерон подстрекал Кассия и Брута…»

Усталая и голодная, возвратилась она в дом Оппия.

Эрато стояла на пороге лаватрины. Она только что вышла из цистерны и, крепкая, здоровая, сверкала наготою; одни рабыни вытирали ее, другие готовились умащать благовониями.

— Я так и знала, клянусь Герой! — воскликнула Эрато. — Разве женщины способны на подвиг? Наше дело — подвиги любви, правда, Лициния? Ты краснеешь? Но ты еще не стара, сколько тебе лет? Более тридцати? Говорят, римлянки умеют любить до глубокой старости.

Они уселась в кресло и протянула коленопреклоненной рабыне ногу, покрытую темными волосками. Невольница раскрыла коробочку, вынула черепок острацита и принялась гладить кожу.

— Брось его! — крикнула Эрато, ударив ногой рабыню в зубы. — Разве не знаешь, что я предпочитаю эольскуь пемзу? — И, обратившись к Лицинии, которая вспыхнула от негодования, добавила: — Эта скотина настолько бестолкова, что только хороший удар проясняет ее мысли.

— Госпожа моя, ты несправедлива. Вспомни, что и ты была…

— Замолчи!

В то время, как одна рабыня сглаживала волоски с ее тела, другая приводила в порядок ногти на руках и ногах, придавая им круглую форму и полируя их, третья натирала лицо, чтобы придать ему хороший цвет, тестом, замешанным на молоке ослицы, а четвертая покрывала лицо смесью из бобовой и рисовой муки, Лициния молчала, наблюдая за работой невольниц. Ей было стыдно и досадно на себя, что, живя у спартанки, она не замечала ее повадок — повадок щеголихи-блудницы, занятой только уходом за своим телом.

— Заговорщики сидят взаперти, так сказал мне господин мой, — заговорила Эрато, внимательно присматриваясь к своему лицу в серебряном зеркале. — Они укрепились в домах, боясь нападения черни. Когда похоронят Цезаря, им придется бежать из Рима, иначе ветераны и коллегии Клодия, — подчеркнула она, — растерзают их в клочья…

Лициния молчала.

— Вот, Лициния, ты и вернулась, — продолжала Эрато, следя за невольницей, выводившей узенькой кисточкой на ее груди бледно-голубые жилки, — а вернулась потому, что у вас нет вождя…

— Ты ошибаешься, госпожа, — солгала Лициния, — я зашла к тебе по дороге… по старой привычке… А вождя и не искала, потому что он у нас есть — это доблестный Брут.

— Брут? И ты веришь этому мягкому, безвольному человеку? Его место у Цицерона за свитками папирусов и пергаментов…

Лициния смутилась. Ни Брута, ни Кассия, ни Цицерона она не знала. Правда, Цицерона она видела после заговора Катилины, — старый, поджарый, длинноносый, с холодными насмешливыми глазами и тощими ногами, он напоминал журавля, был неприятен. А Брут и Кассий? Она никогда их не видела. Но если Цицерон — друг заговорщиков, то могли ли Брут и Кассий бороться за плебс, стать вождями?

Как бы угадывая ее мысли, Эрато встала, оглядела себя в зеркале и сказала:

— Все они, вместе взятые, ничего не стоят. Республику и свободу может спасти муж твердый и жестокий.

— Секст Помпей?

— Не знаю его. Муж твердый должен непременно явиться, иначе республика развалится.

— Ты повторяешь слова Оппия…

— А разве они несправедливы?

Задумавшись, Лициния вспоминала свою жизнь во Время деятельности триумвиров. Тогда жил Сальвий, борясь рядом с популярами, и жизнь казалась наполненной, как чаша вином. А теперь? Все отживало, клонилось как будто к упадку.

Молча она простилась с Эрато и направилась к двери.


III


После похорон Цезаря волнения в городе продолжались. Несколько раз толпа пыталась взять приступом дома Заговорщиков, но рабы и клиенты отбивали нападения.

Брут и Кассий не могли выйти из дому и приняться за отправление магистратур.

Время близилось к полудню. В атриуме горели светильни, потому что комплювий был закрыт ставнями, — толпа осыпала дом Брута камнями.

— Неужели делом наших рук воспользуются аристократы? — Волнуясь, говорил Брут, шагая из угла в угол, одергивая на себе тогу и прислушиваясь к угрожающим крикам снаружи, — Неужели казнь Цезаря не изменит положения в республике?

Он был удручен и говорил, ни к кому не обращаясь. Кассий, щурясь, просматривал рукопись, изданную недавно Аттиком: на тонком пергаменте были выведены киноварью крупные письмена с затейливыми завитушками «Tимей» Платона, переведенный М. Т. Цицеронрм. Порция, прижимая руки к груди, вздрагивала от ударов в стены и каменного дождя, стучавшего по крыше.

— Беда в том, - отозвался Кассий, — что все растеряны. Саллюстий и Бальб дрожат за свои богатства, Оппий просит поддержки у Цицерона, а Гиртий, говорят, бежал из Рима. Испуганный Лепид пишет нам дружелюбные письма, консул Антоний возбуждает против нас ветеранов и одновременно заискивает перед сенатом. Я говорил, что его следовало убить, а ты, Марк, воспротивился.

— Я и теперь не жалею об этом, — мрачно сказал Брут, пощипывая бородку. — Если у власти окажемся мы…

— Но мы бессильны так же, как и цезарьянцы. Кто же восстановит республику? Цицерон? Я никогда не любил его… Он остался помпеянцем.

— А мы?

— Если мы и заблуждались, то республика от этого не пострадала.

— Теперь плебс должен выдвинуть вождя, — заметил Брут, прислушиваясь к удалявшимся крикам толпы.

— Он уже выдвинул Герофила, этого проклятого коновала, лже-Мария, изгнанного Цезарем. Герофил возбуждает народ против нас, требуя мести за диктатора и вопя на перекрестках: «Смерть Бруту и Кассию!»

— Мне кажется, муж мой, — вмешалась Порция, — что вам обоим небезопасно оставаться в Риме. Ветераны озлоблены, и боги одни ведают, что может случиться, если вы пойдете на форум.

— Смерть? Мы ее не боимся, — сказал Кассий. — Может быть, смерть лучше такой жизни. Боюсь, что мы оказали Цезарю большую услугу, освободив его от волнений и борьбы с недовольными…

Брут остановился. Темная складка, залегавшая у него между бровей, выделялась резче, чем всегда; голос упал до шепота.

— Молчи. Он мне снится каждую ночь…

— Ты много думаешь о нем, муж мой, — прервала его Порция. — Жалеть Цезаря значит жалеть, что Рим лишился царя и власти Клеопатры.

— Я не жалею, — твердо сказал Брут, — магистрат, стремящийся к диадеме, должен быть казнен. Не я один повинен в смерти Цезаря, а весь Рим.

«Слова Цицерона», — подумал Кассий, свертывая пергамент.

Вошел раб, низко поклонился:

— Какая-то женщина желает видеть господина. Она говорит: «Мне нужен Брут».

— Пусть войдет.

Раб ввел Лицинию. В плебейской одежде, в грубой обуви, она стояла перед Брутом, вглядываясь в него, стараясь угадать, тот ли это человек, который назначен Фатумом бороться за плебс.

Брут тоже смотрел на нее, думая, что нужно этой женщине, а Кассий и Порция внимательно разглядывали ее лицо.

Каждый думал по-разному. «Вольноотпущенница», — решил Брут; «Искательница приключений», — подумал Кассий; «Голодная плебеянка», — сказала себе Порция и подошла к ней:

— Кто ты?

Рассказав о своей жизни, Лициния добавила:

— Ты видишь, что я — женщина честная, а не обманщица. Впрочем, ты можешь справиться обо мне у Оппия. Я оставила госпожу свою Эрато, чтобы бороться за свободу, ибо я сжилась с плебеями и благо их стало целью моей жизни… Я помню заветы популяров и мужа моего Сальвия… И я готова, господин мой, — обратилась она к Бруту, — пойти за тобой, куда ты меня поведешь, лишь бы ты боролся за свободу и счастье народа.

Брут просветлел.

— Сядь, госпожа моя (Лициния смутилась, — так обращались к ней впервые, и ей было стыдно и приятно), рядом с моей супругой. Ты много пережила, и я прошу богов вознаградить тебя за твои страдания. Ты ждешь от меня выступления против угнетателей, а я еще не готом к борьбе.

Лициния села на биселлу.

— Я пригожусь тебе, господин мой, — сказала она, — и привыкла к тяжелой жизни, стала выносливой и нетребовательной. Я умею работать мечом и копьем.

— Ты?! — вскричал с изумлением Кассий. — О, Минерва, слышишь? Не женское дело возложила на свои плечи эта женщина, и вынесет ли она…

Ты ошибаешься, господин! Я могу быть гонцом, вести переговоры, отправиться на разведку, и никому не придет в голову, кто я: там, где часто не пройти мужчине, пройдет женщина.

— Мы подумаем, — улыбнулась Порция, протянув ей руку. — Оставайся у нас, ты будешь с радостью принята в нашу семью. И, шурша столой, подошли к ларарию, сделав Лицинии знак приблизиться.

Подав друг дружке руки, они зашептали молитву; одна просила домашних богов принять под их покровительство пришедшую женщину и охранять ее наравне с семьей от всего дурного; другая обещала, как член фамилии Юниев, поддерживать дело своего патрона, бороться рядом с ним, жертвовать за него жизнью.


IV


Убийство Цезаря было для Антония страшным несчастьем.

Он любил завоевателя Галлии, разделял его политические взгляды, и монархия, к которой стремился диктатор, была и его затаенной мечтою.

Вспомнились события после смерти Цезаря: бурная радость Цицерона, заговорщики, укрывшиеся на Капитолии, призыв консулом в Рим остатков Клодиевых коллегий, колонистов, ветеранов Цезаря и его сторонников, измена Долабеллы, любимца Цезаря (Долабелла восхвалял на форуме убийц), утверждение сенатом всех распоряжений диктатора.

Ненавидимый, презираемый аристократами, имевший мало друзей, Антоний решил опереться на популяров, ладить с врагами. Он даже притворился сторонником заговорщиков и, посоветовавшись с Лепидом, устроил большой обед в честь Брута и Кассия. Здесь, сидя между братом Люцием и женой Фульвией, он говорил о величественности дела заговорщиков, пил за здоровье Кассия и Брута, восхвалял Децима, своего старого друга, и предсказывал, толкая под столом Фульвию и Люция, восстановление республики. А потом он развернул на форуме перед народом окровавленную тогу Цезаря и плакал; непритворные слезы катились по смуглым щекам и пропадали в густой бороде.

Вспоминал. Труп Цезаря сжигали на форуме. Был воздвигнут большой костер, и ветераны бросали в огонь оружие, музыканты — инструменты, а плебеи — одежды. А когда ненависть к убийцам достигла своего предела, толпа, с факелами в руках, бросилась к домам заговорщиков. Несколько поджигателей хотели устроить пожар на форуме, но Антоний приказал схватить их и сбросить с Тарпейской скалы.

Прошелся по таблинуму, прилег на ложе. Зажав по привычке в кулаке бороду, он думал. Сколько событий, а в итоге все же у власти — аристократы. Разве не прибывают каждый день помпеянцы? Во главе республики находится он, консул Антоний, но почему никто не желает помочь ему в государственных делах? Децим Брут и другие отправились в свои провинции, сенаторы — в виллы, и даже Цицерон поспешил уехать в Путеолы. Было ясно, что аристократия не может управлять республикой, а цезарьянцы, оставшиеся без вождя, способны только на беспорядки. И, действительно, мятежная толпа бесчинствует, а Герофил требует отомстить за диктатора.

— Пусть умрут злодеи, — шепнул Антоний, — а потом…

Кликнул раба и, надев тогу и белую обувь, вышел на улицу. Впереди него шли с красными поясами двенадцать ликторов, неся на левом плече березовые прутья, связанные красным ремнем, и поддерживая их левой рукою. Толпы расступались. Антоний видел квиритов, детей и девушек в разноцветных одеждах, вольноотпущенников у своих лавок, плебеев, рабов и невольниц; проплывали лектики с гетерами и знатными чужеземками, слышал восклицания: «Друг и коллега Цезаря!» — и, не оглядываясь, продолжал путь.

На форуме остановился перед алтарем, воздвигнутым Цезарю Герофилом; здесь совершались обеты, жертвоприношения, молитвы, разрешались споры.

— Клянусь Цезарем! — сказал стоявший в стороне ремесленник. — Если Герофил не уничтожит убийц, мы сами отправимся к ним в гости!

— Ходили к ним не раз, — усмехнулся бородатый кузнец, — да они не очень гостеприимны. Взгляни, — указал он на синяк, расплывшийся под глазом, — вот они угостили нас!

— А ты так и ушел? — презрительно сказал ремесленник и плюнул. — Не забывай, что Цезарь сопутствует тем, кто мстит за него…

— Поэтому мы и пошли. А злодеи встретили нас стрелами и камнями!

Антоний, обходя форумы и улицы, видел возбужденные толпы граждан. На рыбном рынке ветераны напали па двух всадников и опрокинули их лектики; избитые богачи едва спаслись. На одной улице гладиаторы оскорбили матрон и сорвали с них одежды; толпа окружила полунагих женщин и забросала их грязью. У городской лаватрины ветераны потешались над лысым сенатором, напяливая ему мешок на голову.

— Был один лысый — это наш вождь и бог! — кричали они. — Больше лысых не должно быть!

При виде консула, предшествуемого ликторами, мятежный плебс оставлял свои жертвы, и Антоний принимал благодарность от вырученных из беды нобилей с видом человека, враждебно настроенного к цезарьянцам.

Подойдя к храму Теллуры, возле которого находился его дворец, он услышал крики Фульвии и увидел ее, растрепанную, разъяренную, среди пьяной толпы. Им овладело бешенство. Растолкав людей, он бросился к жене, пытаясь взять ее под свою защиту, но коренастый старик оттолкнул его с такой силой, что Антоний едва не упал.

— Презренный богач! — вскричал старик, угрожая ему палкою. — Знаешь ли, кто перед тобою? Сам Марий, вождь плебеев! Клянусь Цезарем, я привык не щадить его врагов, и если сам консул бездействует…

— Разве не видишь, Герофил, что перед тобою консул? — ответил Антоний.

— Не верю, — упрямо возразил старик, — Антоний был друг Цезаря, а друг обязан отомстить убийцам. — И возвысил голос: — Если ты действительно Антоний, то почему предаешь Цезаря?

Антоний обратился к ликторам и приказал схватить Герофила.

— Не тронь его! — закричала толпа, надвигаясь на консула.

Однако Антоний не смутился, решив перекричать усилившийся ропот. Подняв руку, он возгласил:

— Квириты, Герофил был уже однажды изгнан Цезарем, который не любил обманщиков; этот коновал, самозваный племянник Мария, дурачит вас, и теперь — клянусь Цезарем! — понесет заслуженную кару.

Герофил вырвался из рук ликторов и бросился бежать, но ликторы настигли его на углу улицы. Защищаясь, коновал ударил ножом одного ликтора.

Антоний видел борьбу. Лицо его было гневно. Фульвия дотронулась до его руки.

— Казни злодея, — шепнула она, — он посягнул на мою честь.

Антоний, не колеблясь, обратился к толпе:

— Квириты, подлый самозванец оскорбил супругу консула, друга Цезаря, нашего отца. И голос императора говорит мне: «Казни его!»

Суеверная толпа безмолвствовала. Только два-три возгласа поднялись в защиту Герофила.

Ликторы привели связанного старика. Проклиная Антония, он кричал о любовных похождениях Фульвии с Долабеллой, называл Антония предателем дела Цезаря. Обращаясь к толпе, он злобно спрашивал:

— Что же вы молчите, трусы? Консула испугались? Пьяница и сладострастник ведет на казнь Мария, и народ молчит? О, боги! вы видите, как низко пали эти продажные твари!..

— Замолчи! — вскричал Антоний и нанес ему кулаком сильный удар.

Герофил упал навзничь. Его подняли; из носа и рассеченной губы старика стекала кровь по подбородку.

— Сбросить злодея с Тарпейской скалы, — повелел Антоний.

Толпа зашумела, бросилась к ликторам. Подоспели братья Гай и Люций, стали уговаривать народ не выступать против консула. И, когда Герофил был уведен, Антоний обратился к братьям:

— Люций, отведи Фульвию домой, а ты, Гай, возьми ветеранов и обойди город. Приказываю рабов-бунтовщиков распинать, а мятежных вольноотпущенников сбрасывать с Тарпейской скалы.

С этого дня Антоний еще больше сблизился с аристократами. Поручив Лепиду вести переговоры о мире с Секстом Помпеем, он думал, что с ним возможна дружба. «Секст поможет мне в достижении намеченных целей, стоит только обещать ему хотя бы частицу власти и полное возвращение отнятых отцовских имений»…

Однако сын Помпея не доверял Антонию. Кто такой был Антоний? Ярый приверженец Цезаря, враг республиканцев, противник аристократов, то есть муж, убежденный в правильности пути, избранного Цезарем. И если диктатор погиб, то не Антоний ли будет продолжать его дело, добиваясь диадемы?

Трудность борьбы была очевидна: Брут и Кассий — перебежчики из лагеря Помпея в лагерь Цезаря, и доверять им не приходилось: притом Брут, более философ, чем вождь, казался Сексту ничтожеством, и, если бы не смелый и твердый в решениях Кассий, ничего бы у заговорщиков не вышло. Так думал Секст, колеблясь между союзом с Брутом и Антонием: Бруту он не верил, как изменнику дела Помпея Великого, а Антония считал волком, надевшим овечью шкуру.

Секст ответил Антонию, что готов сложить оружие, если ему возвратят имущество отца и если полководцы откажутся от начальствования над своими легионами.

Антоний понял намек. От соглядатаев, следивших за Цицероном, он знал, что оратор надеялся на Секста, как па восстановителя свободы, — «Пока существуют республиканские легионы — не все еще потеряно», — мечтал оратор.

— Пусть Цицерон ждет нападения Секста Помпея на Италию, — говорил Антоний Фульвии, готовившейся ко сну, — войска аристократов получат отпор! Не может быть чтобы дело Цезаря было растоптано кучкой заговорщиков!

— Да поможет нам Дева мудрым советом и копьем, — зевая, вымолвила Фульвия, укладываясь на ложе. — Сегодня я виделась с вдовами триумвиров — Тертуллией, Корнелией и Кальпурнией; Тертуллия давно утешилась после смерти мужа и сына, — занята любовными делами, несмотря на то, что поседела; прекрасная Корнелия скорбит о смерти Помпея Великого, а Кальпурния — о смерти Цезаря.

— Почему ты вспомнила о них?

— Корнелия могла бы повлиять на Секста Помпея как супруга его отца, а Муция — как мать. Теперь нужно увидеться с обеими…

— Клянусь Вестой, я ничего не понимаю! При чем тут Тертуллия и Кальпурния?

— Тертуллия имеет влияние на Муцию, не подумай — любовное — нет, нет! Кальпурния дружит с Тертуллией со времени гибели Красса и его сына. Понял теперь? Подражай Цезарю, действуя через женщин.

Антоний хлопнул в ладоши и повелел рабыне подать вина и фруктов.

— Мысль хороша, но я предпочитаю, Фульвия, действовать через тебя…

— И напрасно. Я ненавижу и презираю жен триумвиров, хотя часто бываю у них. Действуй сам. Если нужно, сделай их своими любовницами…

— Тертуллию? Старуху?.. Ха-ха-ха!

— Что ж, ты не брезглив. Впрочем, все пути хороши для достижения цели.

Она привлекла его к себе и, когда вошли рабыни с вином и фруктами, добавила:

— Я тоже старею, но разве это помешает нам пить, веселиться и любить друг друга до самого рассвета?


V


Гай Октавий находился в окрестностях Аполлониды, где стояли лагерем римские легионы, ожидавшие приказания двинуться в поход, когда прибыл Диохар, старый гонец Цезаря; он разыскал с большим трудом Октавия и сообщил ему об «отцеубийстве», повергшем Рим и весь мир в ужас.

Рыжеватый юноша, с густыми, сросшимися бровями, побледнел, губы его полураскрылись, обнажив гнилые зубы, точно он собирался заплакать. Прихрамывая на левую ногу, он прошелся по шатру и, подойдя к своему другу Агриппе, смуглому юноше с толстыми красными губами, сказал:

— Слышал, Марк Випсаний, какой удар нанесла нам Фортуна?

— Удара не слышу, — тихо вымолвил Агриппа, — но чувствую его: сердце у меня не на месте.

— Расскажи, старик, как это случилось, — приказал Октавий.

Диохар сообщил ровным старческим голосом подробности убийства, а чего не знал, придумывал, — он любил украсить речь небылицами, поразить слушателей своей осведомленностью. А тут дело касалось диктатора и императора, величайшего мужа! И Диохар стал сочинять: он говорил, что Антоний, желая помочь Цезарю, бросился в курию Помпея; заговорщики удерживали его, и консул разбил лица в кровь нескольким сенаторам, а Брута и Кассия, обратившихся в бегство, назвал предателями; Цицерон же, рукоплескавший убийцам, получил от Антония пощечину.

Старик болтал без умолку — -он клялся небожителями, что сам видел тень окровавленного Цезаря, бродившую по форуму с мечом в руке и искавшую своих убийц.

— Его тень, — продолжал он, — являлась Антонию, Лепиду, Кальпурнии и Долабелле: она требует мести… Ветераны и плебеи волнуются. Антоний не знает, что делать… он бессилен…

Когда гонец вышел, Агриппа взглянул на Октавия.

— Гай Октавий, не медли, — сказал он, — стань во главе легионов, иди на Рим…

— Мне, на Рим? — испугался Октавий. — Да ты шутишь, друг! Итти против сената, против друзей Цезаря, против…

— Нет, против помпеянцев! Соединись с Антонием, и вы продолжите дело Цезаря…

Октавий нерешительно покачал головою. Агриппа продолжал убеждать его; он употребил все свое красноречие, но Октавий отмалчивался.

Вскоре собрались друзья и военачальники.

— Легионы уже знают о смерти Цезаря, — сказал ветеран-примипил, — и требуют итти на Рим. Не медли же, наследник Цезаря, научись создавать с юных лет величие Рима…

— Он верно говорит, — кричали военачальники, — покажи себя достойным потомком Ромула!

Однако Октавий нерешительно поглядывал на преданные лица друзей. Он испытывал робость школьника, застигнутого строгим учителем во время совершения недозволенной шалости; можно еще вывернуться, спастись, свалив свою вину на одного из товарищей, но страшно его увесистых кулаков, а еще страшнее беспощадных ударов учителя ребром дубовой линейки по ладоням.

И Октавий колебался, избегая взгляда Агриппы и умоляющих глаз примипила.

— Я подумаю, — вымолвил он и встал.

В шатер ворвались громкие крики легионариев, вошел караульный легат.

— Вождь, легионы волнуются. Они строятся перед Преторией.

Октавий понял. Он должен выйти к легионам и успокоить их. Может быть, обещать даже поход на Рим. Но сдержит ли он свое слово? Нужно решить теперь же.

И вдруг он улыбнулся. Лица военачальников просветлели. Агриппа, знавший хорошо Октавия, обрадовался: победа его над этим «нерешительным стратегом», как он подумал, могла быть началом влияния на него и в будущем.

Выйдя на преторию, полководец произнес речь. Он проклинал убийц и притворно, закрыв руками лицо, всхлипывал. Потом, опустив глаза, развел руками:

— Идти нам, римляне, на Рим — значит начать гражданскую войну. Народ устал, не желает войны, и сенат двинет против нас Испанию, Галлию, Африку и Азию; мы будем раздавлены, как клопы. Не благоразумнее ли будет, если я с несколькими друзьями отправлюсь в Рим, чтобы получить наследство Цезаря? Там я увижусь с товарищем диктатора Антонием и другом его детства Лепидом и тогда уже решу, что делать.

Военачальники были ошеломлены. Агриппа растерялся. «Влиять на Октавия? — думал он. — Легче жениться на весталке. И все же я добьюсь первенства».

Легионарии молчали. Они считали бездействие полководца трусостью и неверием в их силы. В задних рядах послышался ропот, и Агриппа подумал, что, если не удастся успокоить воинов, может произойти страшное возмущение.

— Римляне, — воскликнул он, подняв руку, и ропот затих, — решение полководца мудро. Вы останетесь не без выгод, когда наступит время выступить и поработать мечами, копьями, стрелами и дротиками!

Он кричал звучным голосом на весь лагерь, и его толстые красные губы прыгали. Легионарии смотрели на Агриппу и старались понять, действительно ли не трусят военачальники.

— А пока мы будем в Риме, — добавил Октавий, — не ослабляйте бдительности: помните, что здесь — недовольные Римом племена, а там — раздраженные Цезарем помпеянцы.

Прибыв в Рим, Октавий узнал, что Антоний под влиянием жены Фульвии и брата Люция, народного трибуна, решил захватить, опираясь на ветеранов, верховную власть. Всюду говорили, что Антоний обратился к народу с речью, в которой восхвалял Цезаря, называя его величайшим гражданином. Ветераны рукоплескали ему, призывая отомстить за Цезаря. Антоний не мешал им выражать свои чувства. Сенат возмущался действиями консула: по записям, найденным якобы в папирусах Цезаря, Антоний даровал сицилийцам права гражданства, а Дейотару вернул галатское царство. Ходили слухи, что Сицилия уплатила ему большие деньги, а Дейотар выдал синграфу на десять миллионов сестерциев.

Октавий слушал Агриппу, не прерывая. По обычаю, он, приемный сын, должен был преследовать убийц отца, но амнистия препятствовала этому.

— Как обойти ее? — говорил он. — Не отомстив за Цезаря, я не могу принять его имя. Для всех я — Гай Октавий.

— Нет, Цезарь, — льстиво ответил Агриппа. — Для нас ты именно Цезарь… Воля диктатора и императора священна, и скоро весь Рим, провинции и легионы назовут тебя этим именем.

— Но амнистия, амнистия, — простонал Октавий, — Неужели боги не научат меня, что делать?.. Должен ли я получить наследство Цезаря? Тесть не советует принимать, а Цицерон отмалчивается…

— Цицерон — хитрец. Ты обворожил его, а мы, твои приближенные, не понравились ему; оттого оратор был мрачен во время беседы с тобою. Его коробило, что мы величали тебя Цезарем, и он нарочно называл тебя Гаем Октавием.

— Все это так, и душа моя печальна, — сказал Октавий и стал объяснять Агриппе причину наглого обращения с ним оратора. Цицерон, конечно, знал, что убийца Цезаря Децим Брут, прибывший в Цизальпинскую Галлию, был признан легионами вождем, а Секст Помпей заключил мир с Антонием, и его испанские легионы находились на стороне заговорщиков. Располагая войсками Децима и Секста, аристократы ободрились, и Цицерон открыто радовался. Затем Октавий стал говорить о надеждах аристократии.

— Оратор удручен, — прервал его Агриппа, — бесполезность умерщвления Цезаря очевидна.

Это было верно. Так называемая «казнь Цезаря всем Римом» оказалась простым убийством. Вместо спокойствия надвигалась новая гражданская война: Антоний объединял ветеранов, возбуждая их слухами о посягательствах сената на решения Цезаря. Он говорил, что аристократы желают отнять у ветеранов милости, дарованные Цезарем, а уступить — значит лишиться всего; единственная мера против посягательств сената — это отпор ему, борьба на смерть. В доказательство правильности своих слов Антоний занялся основанием новой колонии в Кизилике. Однако ветеранам этого было мало: раздраженные неустойчивым положением в республике, они обвиняли Антония в бездеятельности. «Почему не мстишь за Цезаря? — кричали они. — Что медлишь? Скажи слово, и наши мечи дружно заработают по головам и спинам врагов».

— Что нам заботы и горести Цицерона? — пожал плечами Октавий.

Агриппа сказал вполголоса:

— Я беседовал с Аттиком. Он говорит, что оратор решил, который уже раз, уехать в Грецию: «Старость делает меня угрюмым. Все опротивело. К счастью, жизнь моя кончена». Аттик советовал, чтобы он для спасения республики заставил сенат ввести военное положение.

Слушая Агриппу, Октавий думал. Рим был во власти ветеранов и плебса. После бегства заговорщиков аристократы рассеялись. На кого опереться? На Антония? Но Антоний заискивал перед ветеранами и плебеями — людьми, которых Октавий не любил. Однако выбора не было: ветераны и плебеи — сила, при помощи которой можно добиться власти. И Октавий решил: «Нужно стремиться, чтоб сила работала на меня. Плебс ожидает денег, обещанных Цезарем, а так как я — сын диктатора, то народ примет меня с радостью, если я объявлю, что эти сестерции сын выдает за отца».

Размышления его были прерваны оживленным смехом и говором друзей, входивших в таблинум.

— Не помешали тебе, Цезарь? — спросил Квинт Сальвидиен Руф. — Мы были на форуме и беседовали с народом. Почва для твоего выступления подготовлена.

— Хорошо, — сказал Октавий таким голосом, точно это известие имело для него второстепенное значение.

— Я намекнул, что каждый плебей получит обещанные Цезарем триста сестерциев, и эти деньги будут выплачены, как только ты получишь наследство…

— Хорошо.

— Мы виделись с обоими Антониями — претором Гаем и народным трибуном Люцием. Они не будут тебе препятствовать…

— Хорошо.

Лаконические ответы Октавия раздражали Агриппу больше, чем Руфа. Но Агриппа был осторожен. Боясь рассердить молодого полководца, он терпеливо привыкал к его характеру, — привыкал несколько лет и не мог привыкнуть; каждый раз, когда он замечал несправедливость Октавия, его охватывало возмущение. Однако он переносил все безропотно, надеясь на блага будущего. Но не таков был Сальвидиен Руф. Менее хитрый, более прямой, он нередко любил откровенно высказать свое мнение, невзирая на дурное настроение начальника. Так случилось и теперь.

— Одними «хорошо», Цезарь, не добиться успеха. Если ты не знаешь, что делать, посоветуйся с нами, и мы тебе поможем…

Не кончил. Октавий вскочил, лицо его исказилось.

— Вон, вон! — кричал он, топая, брызгая слюною и размахивая руками.

Руф поспешно вышел.

— Глупец, он хотел советовать, что делать, когда все уже решено, — глухо вымолвил Октавий, обращаясь к друзьям. — Что? обедать? — обратился он к вошедшей рабыне. — Скажи госпоже, что сейчас придем. А ты, Марк Випсасий, разыщи все-таки Руфа. Только не медли, потому что мать моя не любит ждать.

Спустя несколько дней Октавий с друзьями, клиентами и вольноотпущенниками (он нарочно взял с собою побольше людей, чтобы показать, что сын Цезаря пользуется влиянием в столице) отправился на форум. Он заявил претору, что прибыл из Иллирии принять наследство диктатора, но, так как Антония нет в Риме, он подождет его возвращения; что же касается усыновления, на которое он имеет право, согласно завещанию отца, то отныне он будет называть себя Гай Юлий Цезарь Октавиан.

— Не имеешь права! — закричали сенаторы, стоявшие обособленно от народа. — Разве прошел куриатный закон о твоем усыновлении?

— Закон пройдет, — невозмутимо ответил Октавиан, — никто не станет препятствовать воле Цезаря.

— Пусть сперва пройдет! — не унимались сенаторы, перебивая друг друга. — А раньше срока не смеешь величать себя Цезарем.

Дерзко пожав плечами, Октавий повернулся к народу, толпившемуся у ростр, и произнес речь, в которой превозносил память Цезаря.

— Квириты, — говорил он, и голос его дрожал, а слезы капали из глаз, — я осиротел, и вы так же осиротели, как весь римский народ. О горе, горе! Несчастны мы! Я вам выплачу деньги, завещанные нашим отцом, устрою игры в честь его побед, чтобы память о нем жила вечно среди десятков и сотен поколений, как о величайшем популяре, консуле, диктаторе и императоре! Кто равен ему? Он превзошел даже Александра Македонского, которым любят хвалиться греки и египтяне, ибо ему покровительствовала богиня Венера, наша родоначальница…

Всхлипнув, он прикрыл полою тоги свою голову и несколько мгновений оставался в этом положении, слушая крики ветеранов о мести убийцам и возгласы плебеев, называвших Цезаря великим популяром.

Октавий медленно спускался с ростр походкой убитого горем человека, с несколько склоненной головой, и друзья его думали, что он расчувствовался, вспомнив об отеческом отношении к нему Цезаря. То же думал и простодушный Сальвидиен Руф. Один только Агриппа не верил словам Октавиана. Привыкнув к его лжи и лицемерию, он удивлялся, с каким бесстыдным притворством была проведена эта игра.

«Ему быть не вождем и не магистратом, а гистрноном, — думал он. — Октавий способен обмануть даже родную мать, а ведь ему всего девятнадцать лет. Что же будет дальше? Неужели он перейдет от обмана к насилиям и подлости? О боги, что мне делать? Я начинаю бояться его».


VI


Возвратившись в Рим, Антоний стал добиваться получения провинции Децима Брута. Аристократия понимала, что он готовит ей удар. Поход против Децима был выступлением против сената; носились слухи, что Люций и Фульвия подстрекают Антония уничтожить амнистию и привлечь к суду убийц Цезаря.

В этот день Фульвия сидела на катедре, беседуя с мужем. Она не утратила еще былой красоты и продолжаланравиться мужчинам; вокруг нее увивалась молодежь, потому что Фульвия умела влиять на Антония. Всем было известно, что консул пользовался большим авторитетом в сенате и мог содействовать получению магистратур. И молодые люди расточали свое красноречие, изощряясь в льстивых похвалах, сравнивая стареющую Фульвию с Венерой и Дианою.

Рядом с ней стоял Люций, щеголь с женоподобным лицом, подведенными сурьмой глазами и крашеными губами, рассеянно слушая, как Фульвия убеждала Антония захватить власть.

— Чего медлишь, — говорила она, — ветераны на твоей стороне, ты могущественнее Цезаря, стоявшего некогда во главе коллегий Клодия. В твоей власти македонские легионы, и ты можешь набирать воинов среди ветеранов.

— Все это так, — в раздумьи ответил Антоний, — но народные трибуны против меня, аристократы и Долабелла строят козни.

— Ты — глава государства, — поддержал Фульвию Люций, — и тебе ли, слону, опасаться визгливых щенят? У тебя надежная охрана, состоящая из астурийцев, купленных на невольничьем рынке; твой дворец охраняется стражей; твое слово — закон…

Антоний не успел ответить, — раб возвестил о прибытии Октавиана.

Сначала Антоний решил не принимать его. Он смотрел на Октавиана как на ничтожного человека, выходца из ростовщической семьи, считая усыновление его Цезарем слабостью старика к юноше; он даже намекнул Клеопатре, когда она приезжала в Рим, об отношениях Цезаря к Октавию; египтянка ответила со смехом; «Я предпочитаю, чтобы он тешился с юношами, чем с женщинами». Грубый ответ царицы изумил его, но, поразмыслив, Антоний пришел к заключению, что Клеопатра, может Пить, права: «Она хочет держать Цезаря в руках, а другая женщина могла бы отнять его». И Антоний принужден был сознаться, что царица умнее и дальновиднее многих мужей.

— Гай Октавий? — переспросил он, избегая называть его Октавианом. — Пусть войдет.

Фульвия и Люций отошли к имплювию.

На пороге появился Октавиан в сопровождении Агриппы. Оба приветствовали поднятой рукой хозяина, его жену и брата.

Антоний, едва сдерживаясь, пошел ему навстречу; он знал, что Октавиан целые дни проводит на улицах, беседует с ветеранами о Цезаре как сын диктатора и возбуждает народ против него, консула. Но не так возмущал его Октавиан, как Агриппа; недостойное поведение «красногубого ментора», руководившего действиями Октавиана, приводило Антония в бешенство.

«Наглец подстрекает Октавия против меня, — думал Антоний, — а тот, очевидно, подчиняется. Клянусь богами! этот Октавий недалек, и, не будь Агриппы, едва ли бы он осмелился явиться во дворец Помпея».

Принял обоих стоя, не пригласив даже сесть. После обыкновенных слов любезности Октавиан сказал:

— Я пришел к тебе как к другу убитого отца, его коллеге по консулату и высшему магистрату, охраняющему законы римского государства. Отец мой Цезарь оставил мне наследство и…

— Что? — вскричал Антоний. — Ты считаешь себя способным наследовать Цезарю, ты, мальчишка…

— Но позволь, Марк Антоний, — растерялся Октавиан, едва владея собою, — закон на моей стороне…

Антоний с оскорбительным смехом повернулся к жене и брату:

— Слышите, что лепечет этот безумец?.. Наследство, закон, ха-ха-ха! Наследством распоряжается консул для блага государства, а закон — ну, обойди его, если посмеешь!

Вмешался Агриппа:

— Прости, консул! Мой господин не намерен обойти закон, а хочет соблюсти его. Все права…

— Молчи, я тебя не спрашиваю, раб своего господина!

— Позволь, — побледнев, вымолвил Агриппа, — я человек свободнорожденный, и оскорблять меня…

— Еще слово и — клянусь Зевсом Ксением! — невольники выкинут тебя за дверь.

Фульвия расхохоталась. В ее смехе слышались злорадство и ненависть.

— Ты очень мягок, Марк, — сказала она, — я бы поступила иначе. Разве прибытие в твой дом этих людей не есть оскорбление твоего величества? Зови, Люций, рабов…

Агриппа и Октавиан бросились к двери. Бледный, дрожащий, Октавиан остановился на пороге и вымолвил, заикаясь:

— Никогда, Марк Антоний, никогда… я не прощу тебе… этого оскорбления… Клянусь тенью Цезаря!..

— Берегись, Гай Октавий! Ты угрожаешь консулу, другу и коллеге Цезаря!

Октавиан выбежал, прихрамывая на левую ногу, хлопнув дверью.

Фульвия смеялась; она была довольна, что Антоний «проучил зазнавшегося мальчишку», но больше радовала ее твердость мужа, отказавшегося вернуть наследство,

— Брат, — спросил Люций, — ты еще не оставил мысли Цезаря о парфянском походе? Нет? Значит, ты прав: наследство Цезаря нам понадобится.

Однажды утром Антоний сказал, одеваясь:

— Тень Цезаря бродит среди ветеранов. Фульвия, встававшая с ложа, возразила:

— Не тень Цезаря, а Октавий… Берегись его: он способен запятнать грязью не только своих друзей, но и свою старую мать. Этот юноша… о, этот юноша, Марк, отвратительнее самой грязной субурранки… Не спорь. Я тороплюсь. Пройди в конклав и подожди меня. Нам нужно поговорить.

Возле нее суетились рабыни: одна помогала снять тунику, другая надевала на узкие ступни матроны легкие сандалии, третья держала затканное золотом покрывало, которое госпожа должна была набросить на себя, выйдя из лаватрины.

Антоний направился к дверям.

В конклаве находился его брат Люций. Ходили слухи, что он — любовник Фульвии и подчинен ей так же, как Антоний, но муж не знал об этом, а если б и услыхал, то едва ли бы поверил, — Люция он любил и в нем не сомневался.

Брат сидел на катедре перед серебряным зеркалом, между курильницей и вазой с цветами (обыкновенное место Фульвии после купанья) и забавлялся тем, что дразнил обезьяну, просовывая между прутьев клетки палочку: зверек визжал, и глаза его казались раскаленными угольками. Люций хохотал, отнимая орехи у обезьяны (он отодвигал их), и она бросалась в бессильной ярости на прутья клетки.

Когда вошел Антоний, Люций полуобернулся к нему, продолжая дразнить обезьяну.

В конклаве было душно от благовоний и дымившихся курильниц. Коричневотелая рабыня — девочка, полунагая, с прозрачной опояской вокруг бедер, вытирала пыль со статуй, ваз, кресел и треножников. Антоний загляделся на нее, — стройная, как тростник, красивая, она смущалась, чувствуя на себе взгляды господина, и старалась поскорее кончить работу. Но Антоний уже заговорил, и она, подняв голову, застыла с тряпкою в руке, слушая ласковые слова:

— Халидония, почему ты так торопишься? Разве не приятно тебе поговорить с господином?

Невольница опустила голову:

— Господин мой, я боюсь…

— Боишься? Кого?..

И вдруг понял, — дикая ревность Фульвии была ему известна; чувствовал, что не мог бы защитить рабыню от гнева жены. И все же, подойдя к ней, коснулся ее руки.

— Не бойся, госпожа добра, она…

Не договорил, — дверь распахнулась, и в конклав вошла Фульвия. Увидев мужа рядом с невольницей, она нахмурилась. Люций, поднявшись с катедры, приветствовал ее рукою.

— Садитесь, друзья, — кивнула она обоим и, повернувшись к Халидонии, крикнула: — Вместо того, чтобы болтать, делала бы свое дело! Подай мне тунику да кликни служанок!.. Подожди. Узнай, встала ли молодая госпожа и что она делает.

Речь шла о Клавдии, дочери Клодия, с которой она соперничала в красоте и которую ревновала к своим поклонникам, мужу и его братьям.

— Что нового? — спросила Фульвия, прикрывая дряблую грудь, выглядывавшую из-под покрывала, и бросая на Люция многообещающий взгляд. — Надеюсь, боги привели тебя, Люций, не по поводу Гая Октавия?

— Именно по поводу его, — ответил Люций, — этот юноша очень вреден. Но вреднее его, конечно, Агриппа.

— Красногубый? И ты, Марк, такого же мнения? Клянусь Олимпом, я не узнаю тебя, Марк Антоний, полководец великого Цезаря! — говорила Фульвия, наблюдая искоса в зеркале за Антонием, который посматривал на возвратившуюся рабыню. — Ты, лев, боишься щенка, которого можешь уничтожить одним ударом лапы.

— Я не боюсь, — ответил Антоний, продолжая следить за движениями невольницы. — Осторожность — мать удачи.

В конклав входили рабыни.

Фульвия пожала плечами и приказала им завить ей волосы, надеть перстни и браслеты, подать зубной порошок, сурьму и сделать притирания щек, рук и груди. Потом тихим голосом, предвещавшим гнев, обратилась к Халидонии:

— Узнала, что делает молодая госпожа?

— Госпожа встает, — пролепетала испуганно невольница.

— Кто у нее в конклаве?

— Никого, госпожа моя!

— Значит, она не заглядывается на чужих мужей? Халидония молчала. Антоний, чувствуя готовую

вспыхнуть ссору, сказал:

— Мы хотели посоветоваться с тобою…

— Не мешай мне расправиться сперва с дерзкой развратницей! — воскликнула Фульвия и, когда Антоний попытался вступиться за рабыню, выговорила прерывистым шепотом: — Молчи! Любая девчонка готова свести тебя с ума!.. Подойди ко мне, Халидония!..

Невольница упала на колени.

— Подойди! — повторила Фульвия, и судорога свела со лицо. — Не хочешь? Эй, служанки, схватите ее и тащите ко мне!.. О, боги, видано ли, чтобы презренная тварь не повиновалась своей госпоже?..

Испуганные рабыни тащили упиравшуюся девушку. Она рыдала, боясь расправы жестокой женщины.

— Не смей заглядываться на чужих мужей! — воскликнула Фульвия и, схватив длинную шпильку, замахнулась на Халидонию, чтобы проткнуть ей глаз, но Антонии схватил жену за руку.

Фульвия яростно боролась, пытаясь освободиться; она осыпала Антония грубой бранью, называла развратником и, обращаясь к девушке, оскорбляла ее. Однако Антоний, зная, что вспышки гнева у жены непродолжительны, держал ее руку.

— Успокойся, дорогая моя! — говорил он. — Я знаю, что еще сегодня ты пожалела бы о своем поступке. Твоя доброта и милосердие известны всем, а я не хотел бы, чтобы тебя, вдову Клодия и Куриона, супругу консула, величали именем «жестокая». Эта рабыня, — указал он на Халидонию, — проиграна мною в кости Требацию Тесте, и я не имею права послать ему искалеченную девушку…

Это была ложь, — Антоний твердо решил спасти понравившуюся ему невольницу.

— Требацию Тесте? Как ты смел играть в кости на моих служанок? Бессовестный!.. Клянусь Фуриями! если ты солгал…

— Ты можешь справиться у Требация.

Гнев ее утихал. Антоний отнял у нее шпильку и сделал знак Халидонии удалиться.

Невольницы с удивлением посматривали на консула, — не было еще случая, чтобы он заступался за рабов перед разгневанной женою.

Люций молча наблюдал за супругами. Настойчивость брата удивила его, и он думал, как сделать, чтобы невольница не попала к Тесте: «Если я отдам Халидонию в ее руки, сердце Фульвии смягчится, и она будет действовать со мной заодно. Мы заставим Антония вести нашу политику. А если Фульвия будет мешать мне… Но нет, не посмеет. Она была любовницей Цезаря, у меня есть две эпистолы от него, и стоит только показать их брату…»

— Нужно ладить с аристократами, — говорила Фульвия, — Лепид будет наш — разве он не друг детства Цезаря? Долабелла (ярость мелькнула в глазах Антония) — тоже, Цицерон — враг, Октавий — бунтовщик. Аграрный закон Люция, опиравшегося на популяров, сделал свое дело, — народ и ветераны требуют уничтожения амнистии, и нам нечего опасаться аристократов, которые натравливают на тебя демагога Октавия.

— Я решил, — нахмурился Антоний, — ввести в сенат центурионов Цезаря, имена которых нашел в папирусах диктатора…

Фульвия захохотала.

— Хорошо придумал! Эти «Хароновы» сенаторы поддержат тебя! Что за беда, если они — темные проходимцы? Добивайся получения Цизальпинской Галлии, — с заговорщиками нужно кончить, иначе они…

— Но Цицерон…

— О проклятый пес, враг народа! — с ненавистью выговорила она и, молитвенно воздев руки, зашептала по-гречески: — О Зевс и вы, боги Олимпа, продлите мне жизнь, чтобы я насладила свои глаза видом отрубленной головы консуляра, ненавидевшего Клодия и Куриона!

Консул пожал плечами, — он старался не верить заклятиям и надеяться только на себя и свою судьбу, хотя и был суеверен; Цицерона он ненавидел и думал так же, как и жена, что смерть оратора удовлетворила бы его больше, чем величайшие почести.

Выйдя из конклава, он кликнул атриенсиса и велел привести Халидонию. Рабыня робко остановилась перед ним. Он взял ее за руку:

— Халидония, я хочу снасти себя от гнева госпожи. Я подарю тебя Лепиду, а он отпустит тебя на свободу.

В черных глазах невольницы была такая благодарность, что Антоний невольно смутился, подумав, что он освобождает ее не ради человеколюбия, а ради своей похоти. Однако он овладел собою. Рабыня, опустившись перед ним на колени, прижала его руку к своим губам.

— Идем, Халидония, я сам отведу тебя к Лепиду… Невольница, не вставая с колен, целовала его руки, и

Антоний подумал: «Вот верное существо, которое будет служить мне преданнее, чем лучший друг, жена и братья».

Он поднял ее и, полуобняв, пошел с ней к выходу.


VII


Лепид, друг детства Цезаря, считал себя эпикурейцем: он любил пиры, женщин и наслаждения. Пристрастие к изящной обуви и роскошным тогам было у него привычкой, унаследованной от деда и отца. Преклоняясь перед эллинским искусством, он не увлекался им, считая, что если римляне и обязаны многим варварам, то явление это временное, обусловленное ходом исторических событий, случайно отодвинувших развитие римского народа па несколько столетий. Рим, по его мнению, должен был прежде всего завоевать весь мир.

Если бы Лепиду пришлось лишиться богатств и стать пищим, он, не задумываясь, пресек бы мечом свою жизнь. Стоило ли трудиться над свитками пергаментов и папирусов, дышать вековой пылью изъеденных молью хартий и терпеть лишения, не принимая участия в пирах и попойках, не созерцая юных тел танцовщиц, не наслаждаясь музыкой, песнями, поэзией, философией и любовью? Стоило ли жить, как живут десятки и сотни тысяч плебеев и рабов? Мысль об этом казалась ему безумием.

Когда Цезарь был умерщвлен, Лепид и Антоний сидели в таблинуме, прислушиваясь к крикам толп, ходивших по улицам. Антоний говорил: «Конечно, эти дикие звери, выпущенные из клетки римского закона, могут нас растерзать, но как только мы соберем войска, пусть они попытаются поднять головы!.. Помнишь, друг, как я усмирил восстание Долабеллы?.. О, этот урок они будут помнить, пока существует Рим». Лепид понял: власть хирургическим ножом закона произвела операцию государственного тела и отсекла гнилые члены; следовательно, власть, спасшая республику, священна.

Слова Антония утвердили его мысль, что нобили — избранники богов, управляющие толпою. Однако он вспомнил, что Цезарь никогда не говорил резко о народе.

«Что ж, Цезарь был хитер, Антоний же прямее, — подумал Лепид. — Если род Цезаря происходит от Венеры, то Антония — от Геркулеса». Он улыбнулся и решил обратиться к Аттику, чтобы тот порылся в родословных и определил, от какого бога или героя происходит род Эмилиев.

Еще недавно он, magister equituin,[89] собирал легионариев, объединял коллегии Клодия, разыскивал ветеранов, колонистов и приверженцев Цезаря, возмущая их речами, направленными против аристократов; потом, повинуясь демагогической политике Антония, пригласил Брута и Кассия на обед, на котором они оба восхваляли «освободителей отечества». Став вскоре после смерти Цезаря верховным жрецом, Лепид поселился во дворце Нумы Помпилия, называемом «Regia».[90] Новые обязанности изменили его прежнюю жизнь: он должен был наблюдать за фламинами, весталками и иными жрецами, вести каждый год списки магистратов, анналы, жреческие книги, записи понтификов. Работы было много, но он не мог отказаться от политики и взирал на борьбу сословий с философским спокойствием. Даже казнь Герофила и бегство Брута и Кассия из Рима не могли вывести его из душевного равновесия.

«Подкупив Долабеллу, Антоний умно повел дело», — раздумывал Лепид, рассеянно поглядывая на папирус, полученный от Аттика. Это было сочинение покойного Нигидия Фигула об оракулах и искусстве вызывать тени умерших; оно было написано тяжелым и туманным языком, и Лепид не мог понять многих мест.

«Пусть Цицерон восхваляет «героев», предательски умертвивших Цезаря, пусть он твердит, что «мертвый Цезарь управляет Римом», пусть мечется между Долабеллой и Брутом, пусть ожидает помощи от Секста Помпея, — словами и действиями он доказывает свое бессилие. Но предложить ли ему, чтобы он последовал учению своего друга Фигула и вызвал тень Цезаря? Может быть, он успокоится, когда Цезарь скажет, что продолжателем его дела будет Антоний, который отомстит за него.

Раб возвестил, что в атриуме дожидается Антоний. Лепид поспешил ему навстречу.

— Знаешь, пес Октавий опять возбуждал против меня плебс и ветеранов, — заговорил консул, приветствуя хозяина. — Он стал демагогом. Я пригрозил, что посажу его в тюрьму, и представь себе, дорогой мой, хитрость Октавия: ветераны якобы потребовали, чтобы он примирился со мной, и этот ночной горшок Цезаря прибыл на рассвете к моему дворцу. Ветераны кричали: «Мир, мир!» И, когда я вышел к ним, я увидел Октавия, который дружески приветствовал меня. Пришлось пригласить его к себе, хотя он вызывает во мне отвращение.

Лепид в раздумье смотрел на него.

— Как-то вечером, — сказал он, — появилась большая комета, и Октавий, говорят, кричал на площадях, что это душа Цезаря, вознесшаяся на небо и занявшая место в сонме богов.

— Знаю, поэтому я решил обожествить Цезаря. Он, конечно, заслуживает этого. Но знаешь — больше всего меня беспокоит противодействие аристократов закону, отнимающему у Децима Брута Цизальпинскую Галлию. Меня и Долабеллу обвиняют в желании вызвать гражданскую войну.

— Разве ветераны не требуют передать Цизальпинкую Галлию стороннику Цезаря? — удивился Лепид.

— И, несмотря на это, находятся мужи, вроде Пизона, которые якобы пекутся о спокойствии в республике, а на самом деле, несомненно, помышляют о личном благополучии, о легкой наживе!

— Надоели мне эти распри, и я решил уехать в назначенную мне провинцию. А ты что думаешь делать? — спросил Лепид и, взяв серебряный колокольчик, позвонил. Вбежал раб. — Подай нам кайкубского и фуданского вина. Так ты говоришь, Марк…

— Я говорю, — нахмурился Антоний, — что положение становится тревожным. С одной стороны усиливаются ветераны и колонисты, якобы ненавидящие убийц Цезаря; конечно, они никогда не любили диктатора, а стремятся сохранить милости, дарованные или обещанные императором. Ты скажешь, что ветеранов и колонистов поддерживает плебс? А что такое плебс? Толпы нищих, ремесленников, вольноотпущенников и земледельцев, толпы бедняков, обремененных долгами. И действительно ли плебс поддерживает ветеранов? Я знаю, что положение его мало улучшено Цезарем. И потом, ремесленники, вольноотпущенники и земледельцы скорее пойдут за Брутом и Кассием, чем станут поддерживать ветеранов. С другой стороны нам угрожают все эти «отцы отечества», «Демосфены великого Рима», не сумевшие стать у власти после умерщвления Цезаря; они обижены, завидуют нам, честолюбие не дает им спать. И я решил провести законы, чтобы успокоить взволнованные умы. О, Цезарь, Цезарь! Зачем ты даровал амнистию псам-помпеянцам?

— А зачем мы даровали амнистию псам-убийцам? — отозвался Лепид, вставая. — Вот вино и фрукты. Возляг, прошу тебя, рядом со мною. Ты мне расскажешь о намеченных новых законах. А где же виночерпий? — обратился он к рабу. — Опять опаздывает? Скажи ему, что больше не буду марать своих рук о его варварское лицо!

Не успел раб выйти, как вбежал испуганный виночерпий. Это был лысый грек, с брюшком и маслянистыми глазами.

— Снова опоздал? — вымолвил Лепид свистящим шепотом. — Ступай к атриенсису, — пусть пришлет сюда Халидонию. Подожди. Не забудь сказать ему, чтобы он дал тебе тридцать ударов.

Грек упал на колени.

— Господин мой, — крикнул он с ужасом. — Прости меня еще раз… Ради высокого твоего гостя, друга трижды божественного диктатора! — И, обратившись к Антонию, заговорил по-гречески, умоляя его сжалиться над ним.

— Прости его, — сказал Антоний, — пусть наша дружба не будет омрачена криками истязуемого.

Лепид привстал на ложе.

— Встань, — сурово сказал он греку. — Я прощаю тебя последний раз. Позови Халидонию.

Когда вошла гречанка, настроение Антония изменилось.

— Поглядеть на нее — хороша! — воскликнул он.

Девушка была в легкой льняной тунике, обнажавшей колени, и в светлых сандалиях. От нее пахло духами — Лепид любил, чтобы рабы и невольницы, прислуживавшие за столом, душились.

Узнав консула, Халидония опустила глаза. Антоний подозвал ее. Гречанка хотела поцеловать у него руку, но он, не стесняясь Лепида, обхватил ее стан.

— Как живешь? — спрашивал он по-гречески. — Довольна ли? Господин отпустил тебя на волю?

Узнав, что она продолжает оставаться рабыней, Антоний шутливо обратился к Лепиду:

— Ты, наверно, влюблен в кого-нибудь, если не исполняешь обещанного.

— Не влюблен, а забываю, — ответил Лепид. — А забывчивость в такое тревожное время простительна.

— Я напоминаю тебе.

— Завтра она будет отпущена на волю. Антоний задумчиво поглаживал плечи девушки.

— Я хотел бы, чтоб она покинула твой дом и переселилась в мою виллу… Габии недалеко от Рима, и она могла бы бывать в Городе…

— …и видеться с тобою? — подсказал Лепид. — Понимаю. У тебя хороший вкус, Марк Антоний!

Девушка зарделась и, мягко освободившись из объятий консула, поспешила наполнить фиалы вином. Прислуживая, она избегала взглядов Антония: впервые ее удостоил внимания высший магистрат, и впервые она, бедная гимметская пастушка, могла помечтать о лучшей жизни.

Она слушала звучный голос Антония, но слов не понимала.

А консул говорил:

— Я изменю закон божественного Цезаря о судах: к декуриям всадников и сенаторов прибавлю третью декурию, которая будет состоять из центурионов и воинов. Таким образом в число судей должны будут выбираться центурионы и воины наравне с сенаторами и всадниками. Я возобновлю обжалование гражданами судебного приговора, уничтоженное Суллой и Цезарем: отныне каждый гражданин, обвиненный в преступлении против общественного порядка, не будет зависеть от воли продажных магистратов. И, наконец, предложу закон об обожествлении Цезаря.

— Твои законопредложения делают тебе честь, — сказал Лепид, подымая фиал. — Я должен обратить твое внимание на недовольство, которое вызовут выступления против законов Цезаря: противодействие твоих врагов…

Антоний тряхнул головою.

— Муж, предком которого был Геркулес, не страшится подлых нападок помпеянцев. Разве может меня уязвить стрела презренного Октавия, место которого было под ложем Цезаря?

Лепид засмеялся.

Допив вино, Антоний простился с другом, потрепал по щеке Халидонию и направился к двери.


VIII


Около восьми месяцев вел Цицерон упорную борьбу против Антония, и эти восемь месяцев подорвали его здоровье.

Сперва он написал I филиппику против Антония, в которой порицал его политику, обвиняя в нарушении законов Цезаря и в чрезмерном честолюбии, советуя следовать теории Аристотеля — быть первым гражданином среди граждан. Боясь македонских легионов, на которые мог опереться Антоний, чтобы уничтожить амнистию, оратор подстрекал друзей к неурядицам, советуя возбуждать воинов, сеять среди них рознь и недовольство. Когда Антоний и Фульвия отправились в Брундизий навстречу македонским легионам, аристократы склонили на свою сторону Октавиана, и тот поспешил в Капую под предлогом продажи вилл, принадлежавших его матери, а на самом деле — чтобы набрать себе телохранителей среди ветеранов Цезаря.

Переехав в Путеолы, Цицерон следил за деятельностью Октавиана, который распространял среди воинов эпистолы с обвинением Антония в измене делу Цезаря. Легионарии чуть не взбунтовались, и только обычное хладнокровие и присутствие духа спасли Антония: он велел казнить подозрительных центурионов в своем доме, в присутствии разъяренной Фульвии, — стареющая матрона выказала себя кровожадной гиеной, принимая участие в пытках людей, — одежды ее были забрызганы кровью.

Цицерон знал о злодействах Антония. Он стал писать II филиппику и, закончив ее, послал Аттику.

Шагая по холодному атриуму, в который врывался ноябрьский ветер, Цицерон говорил Тирону, оторвавшись от работы над трактатом «De officiis».[91]

— Нужно умиротворить общество, изменить нравственный уровень жизни. Богатство и власть развращают людей, это не высшие жизненные блага, а бремя, которое должно переносить. Следует жить, занимаясь земледелием и торговлей, принимать участие в политической жизни. Целью правительства должно быть общее благо, а достигнуть его возможно строгим соблюдением законов, восстановлением добродетелей, щедростью нобилей, честностью, порядочностью…

— Но если идеальная республика, — возразил Тирон, — ставит целью своего существования благо народа, воздержание от наступательных войн, подобных тем, какие вели Красс и Цезарь, уничтожение жестокостей и вероломства, стремление сдерживать данное слово, то не есть ли это возврат к древним временам?

— Ты меня правильно понял, сын мой, — оживился Цицерон, — я стою за аристократическую республику, в которой не было бы ни Гракхов, ни Мариев, ни Сулл, ни Цезарей, а единый сенат, состоящий из ораторов, правоведов, ученых, философов и писателей…

— Но ведь ты, господин мой, пытаешься привить идеи Платона к римской жизни!

Цицерон не ответил. Он прислушивался к приближавшимся голосам людей.

— Кто там? — спросил он, приоткрыв дверь и выглянув на улицу.

— Письмо от Октавиана Цезаря! — крикнул грубый голос.

Тирон распахнул дверь, и в атриум проник вооруженный гонец в мокром плаще, в забрызганных грязью калигах.

«Что мне делать? — писал Октавиан. — Антоний во главе легиона Алауда двинулся на Рим. Задержать ли его в Капуе или идти на столицу?»

Не колеблясь, Цицерон посоветовал Октавиану двинуться на Рим: он боялся отмены Антонием амнистии и возникновения новой гражданской войны.

Вскоре Цицерону стало известно, что Октавиан ошибся, думая, что Антоний шел во главе одного легиона, — их у него было два.

«Октавиан трусит, — писали друзья, — и опасается, как бы Антоний не объявил его врагом республики». Узнав о походе Октавиана на Рим во главе трех тысяч воинов, Цицерон успокоился.

События следовали одно за другим. Вступив в Рим раньше Антония, Октавиан объявил его изменником дела цезарьянцев и предложил ветеранам поддерживать сына диктатора. В то же время, боясь аристократов, он пытался ладить с ними. Популяры считали его своим вождем, а аристократы — своим защитником, хотя многие не доверяли ему, видя его растерянность и двуличность. Прибытие в Рим Антония, эдикт его, в котором он презрительно отзывался о низком происхождении Октавиана («из фамилии ростовщиков») и намекал на причину усыновления его Цезарем («любовник диктатора»), а затем второй эдикт о созыве сената с предупреждением, что не явившиеся будут считаться приверженцами Октавиана, — возымели свое действие: воины покидали Октавиана, разбегались, а Цицерон побоялся вмешаться в это дело.

Однако восстание двух тибурских легионов, требовавших отомстить за смерть Цезаря, расстроило планы Антония, — войска перешли на сторону Октавиана. Римское общество растерялось: аристократы считали Октавиана своим, а он очутился во главе мятежных легионов, готовых мстить за убийство Цезаря.

Положение Антония стало опасным: если остальные легионы перейдут на сторону Октавиана, он очутится во власти аристократов. Однако Антоний не показывал беспокойства и на заседании сената старался быть веселым: с радостью в голосе он объявил, что Лепид заключил мир с Секстом Помпеем, и, восхваляя его, предложил благодарственное молебствие. Сенат рукоплескал.

Возвратившись домой, Антоний собрал друзей и спросил, следует ли ему примириться с Октавианом или отправиться в Галлию к Лепиду. Мнения разделились. Молчали только Люций и Фульвия.

— Что же ты, жена? — спросил Антоний. — Разве не одобряешь наших замыслов? А ты, Люций? Или мудрая Минерва подсказала вам мысль лучшую, чем высказали все мужи?

Матрона встала. В ее глазах была непреклонная воля.

— Октавиан умен. Ему улыбнулось счастье, а от нас улетело. Но надолго ли? Октавиана нужно бить его же оружием. И потому не тебе, Марк Антоний, первому мириться с ним, не тебе, Марк Антоний, просить убежища у Лепида. Стань же и ты мстителем за Цезаря, подыми легионы, созови опять сенат, распредели провинции между магистратами… Действуй!

Люций поддержал Фульвию.

— Изгони Децима Брута из Цизальпинской Галлии, и цезарьянцы будут на твоей стороне; Октавиан принужден будет присоединиться к тебе, иначе легионы его разбегутся.

— Так я и сделаю, — твердо сказал Антоний. — Буду действовать по примеру Цезаря — стремительно и внезапно.

Вечером он выехал неожиданно для всех из Рима, сказав родным, что отправляется к видному центуриону по важному делу, а на самом деле ехал в сопровождении верного вольноотпущенника Эроса в окрестности Габий, где находилась его вилла.

Ночь выдалась лунная. Вымощенная дорога гулко отдавалась под копытами лошадей. Дул прохладный ветер, и Антоний плотнее кутался в плащ.

Мост, сооруженный Гаем Гракхом, казалось, был построен недавно: ни единой трещинки на сваях и облицовке перил. Остановив коня, Антоний смотрел на волны, посеребренные лунным светом, на берега, поросшие кустарником, и улыбался своим мыслям.

«Она ждет меня, — думал он, — и обрадуется моему решению».

Выехав из городка, он помчался к вилле, расположенной на берегу той же реки, через которую был перекинут мост, сооруженный Гракхом.

При въезде в виллу он был встречен собачьим лаем. Раб-вратарь, узнав господина, низко кланялся. Из эргастулы вышел декурион и спросил, нужно ли разбудить невольников, чтоб они приветствовали хозяина. Антоний объявил, что не следует тревожить людей, которые должны чуть свет отправляться на работу.

Войдя в дом, он остановился на пороге атриума: Халидония приветствовала его поднятой рукой, а затем, упав к его ногам, обняла колени.

— Какая радость твой приезд! — говорила она. — Слава Зевсу Ксению, радетелю об амфитрионах, не знающих, как лучше провести время, — добавила она с легкой шутливостью в голосе.

— Уж не думаешь ли ты, Халидония, что я приехал поселиться или развлекать тебя? — сказал он, поднимая её и прижимая к груди.

— Да, господин мой, ты здесь, чтобы меня обрадовать.

Слова гречанки понравились Антонию. Обняв ее за стан, он вошел с ней в атриум и, сняв плащ, бросил его подбежавшему Эросу.

— О деле будем говорить позже, моя птичка, хотя оно не терпит отлагательств… Ты уходишь, Эрос? Отнеси плащ в спальню и разбуди нас на рассвете…

Вошли рабыни, неся амфору на палке, продетой в ручки. Пока они распечатывали ее, Антоний, облокотившись на ложе, беседовал с гречанкой; он хвалил ее прическу, восторгался глазами, нежным цветом лица. Халидония преданно смотрела на него, улыбаясь одними глазами. Когда невольницы поставили перед ними кубки, Антоний взял свой фиал и поднес к губам:

— За твое здоровье и счастливое путешествие!

— Путешествие? — удивилась Халидония. — Но я, господин мой, никуда не собираюсь ехать.

— Поедешь со мною?

— С тобой? А куда? Удивление ее возрастало.

— На войну, да поможет нам Арес!

Пили до полуночи. Мерцали светильни. Халидонию клонило ко сну, голова ее отяжелела.

— Господин мой, — пролепетала она, — я пьяна… Позволь мне удалиться…

Антоний засмеялся.

— Еще один глоток, и мы вместе отправимся в объятья Морфея. Пей!..

…Рассвет застал их на ногах. Антоний торопил Халидонию:

— В путь, в путь! Возьми с собой одежду, обувь и одеяло… Остальное найдется у меня. В Риме остановишься у одного из моих друзей. Вот письмо к нему. Скажи рабам, куда доставить вещи…

Сев на коней, они выехали на Пренестинскую дорогу, направляясь в Рим.

…Взяв деньги в сокровищнице Сатурна, Антоний выступил во главе двух легионов, преторианской когорты, конницы и ветеранов по направлению к Цизальпинской Галлии. С ним уезжало большинство цезарьянцев.

Действия Антония возмутили Цицерона. Оратор не находил себе места, не мог работать. Он то подстрекал Октавиана выступить против Антония, советуя помочь Дециму Бруту, то не доверял Октавиану, подобно многим аристократам, и искал вождя, способного возглавить движение. Когда же аристократы предложили ему стать вождем, Цицерон пригласил Аттика и Корнелия Непота, чтобы выслушать их мнение. Они советовали не отказываться. Однако у Цицерона не хватило решимости, и он сослался на старческие недуги.

— Заклинаю тебя твоими сединами — не отказывайся! — вскричал Тирон. — Будь тверд, как подобает мужу до Пунических войн!

Эдикт Децима Брута, объявившего, что не признает Антония правителем Цизальпинской Галлии, придал оратору бодрости. Друзья и родственники Октавиана настаивали, чтобы Цицерон разогнал цезарьянцев и восстановил республику. Но как это сделать?

Оратор произнес III филиппику, предложив сенату уничтожить распределение провинций, проведенное Антонием, и поручить Гиртию и Пансе наградить Децима Брута и Октавиана, оказавших услуги отечеству. И в тот же день обратился к народу с IV филиппикой, обрисовав тяжелое положение республики.


IX


Лициния бежала с Брутом из Рима. Порция сопровождала мужа в Луканию. Прощаясь с ним в Элее, она смотрела на острова Ойкотриды, возвышавшиеся перед городом, и едва сдерживала рыдания, предчувствуя длительность разлуки.

— Не огорчайся, госпожа, — сказала Лициния, утешая ее, — ты станешь сражаться за отечество не руками, как мы, а своей душой. Ты любишь республику и отечество не меньше, чем мы.

— Прекрасная мысль, — улыбнулась сквозь слезы Порция. — Иди, муж, куда зовет тебя долг, а ты, Лициния, позаботься о нем, как мать, охраняй от невзгод…

— А кто охранит меня от самого себя? — вздохнул Брут. — Он не дает мне покоя: является наяву и в сновидениях, смотрит на меня с укором, угрожает окровавленными руками.

— Цезарь? Не думай о нем, муж мой!

Обхватив Брута за шею, Порция не могла от него оторваться. Рабыни увели ее. Она догнала мужа на пристани и, рыдая, говорила:

— Тяжелый жребий выпал нам на долю. Но меня утешает, что ты — республиканец. Иди же, куда ведет тебя Фатум, а я сумею перенести горе и, если понадобится, умереть за отечество.

Брут взошел на корабль и долго смотрел на жену, стоявшую на набережной.

…Прибыв в Афины, Брут стал готовиться к войне. Он привлек на свою сторону молодежь, изучавшую философию, в том числе и Горация, который стал его убежденным сторонником. В течение нескольких месяцев Брут создал восемь легионов из войска Помпея, рассеянного после Фарсалы по городам Фессалии, Македонии и островам Архипелага, захватил в Деметриаде склад оружия, приготовленного Цезарем для войны с парфянами, осадил в Аполлонии Гая Антония, назначенного правителем Македонии, и взял его в плен с войсками, не лишив однако знаков власти, хотя Цицерон, переписывавшийся с Брутом, советовал убить Гая Антония.

Размышляя, как поступить с братом Марка Антония, Брут спросил Горация, читавшего стихи лесбиянки Сапфо:

— Не казнить ли нам Гая Антония? Гораций, не задумываясь, ответил:

— Оставь его заложником. Боги одни знают, чем кончится борьба. Имея же у себя видного магистрата, можно в случае неудачи…

— Ты не веришь в наше дело? — с возмущением вскричал Брут. — Зачем же ты в таком случае присоединился ко мне?

Вмешалась Лициния, и Брут успокоился: она умела влиять на него, во-время отвлечь от беспокойных мыслей, начать беседу о борьбе, которая должна вывести Рим на путь свободы, величия и могущества. Так случилось и теперь.

— Не слушай, Марк Юний, поэта, который столько же разбирается в политике, как незрелая девочка, — сказала она. — Лучше обрати внимание на дела Кассия и Секста Помпея.

— Секста, сторонника сената?

— Не говори так, Марк Юний! Мы не знаем причин, заставивших Помпея примириться с сенатом. Может быть, это уловка, чтобы выиграть время? Может быть…

— Я не доверяю Сексту, — тихо вымолвил Брут, — а Кассия люблю и уважаю. Вместе с ним мы убили Цезаря, вместе решили продолжать борьбу и вместе умрем, если это понадобится. Что такое жизнь? Испытание богов или издевательство над человеком? Я думаю, что жизнь — глупая случайность, а зарождение новой жизни — преступление перед человечеством.

— Ты был иного мнения…

— Да, но чем больше я живу, тем больше вижу бесцельность существования сотен, тысяч, десятков и сотен тысяч людей…

— Ты мрачен, Марк Юний, — опечалилась Лициния. — Неужели призраки продолжают тебя тревожить?

Брут кивнул.

— Я обращался к Гекате, заклиная ее магическими формулами и знаками, однако богиня не помогла. Знаешь, мне иногда приходит в голову, что она бессильна.

— Ты много думаешь…

— Нельзя не думать, когда на плечах голова. Мне кажется, что эти призраки ниспосланы на меня жрецами, владеющими силой заклинаний, и нужно только найти жреца, умеющего снять заклятие.

Лициния молчала. Она жалела свободолюбивого мужа, истерзанного мыслями и сомнениями, возбуждаемого Цицероном.

Оратор писал, что убийство Цезаря не освободило отечество, наоборот — родина находится во власти честолюбцев, готовых решать силой оружия, кому быть властелином. «Не таких ли, как Цезарь? — ехидно добавлял Цицерон. — А может быть, больших, чем восточные деспоты, как, например, Митридат Эвпатор?»

Лициния знала содержание писем оратора. Она перечитывала их, отвечая Цицерону со слов Брута; иногда вождь республиканцев отвечал сам, но каждый раз советовался с нею, так ли выражена мысль, тот ли оборот и то ли слово употреблены им. Он избегал писать по-гречески и только изредка употреблял двустишия из Гомера, Гезиода, Эсхила и Эврипида, чтобы подчеркнуть мысль, облечь ее в нарядные одежды.

Кассий писал из Сирии, что собирает войска, упрекал Долабеллу, замучившего в Смирне двухдневными пытками Требония (Долабелла добивался получить у пего деньги), ругал Пансу, который, выступая в сенате, мешал ему, Кассию, получить проконсульство над Сирной и полномочия над Азией, Вифинией и Понтом.

«Консул Панса заявил Цицерону, что это предложение не нравится матери Кассия, его сестрам и Сервилии, — писал Кассий Бруту, — как будто политические дела находятся в зависимости от женщин. А если б это было и так, то может ли консул действовать в ущерб республике, ссылаясь на матрон? Уловка Пансы глупа, теперь я уверен, что консул враждебен республиканцам и не желает видеть их у власти. Цицерон пишет, что именно поэтому Панса не посылает тебе воинов и отговаривает молодежь служить под твоим начальствованием. Панса — явный цезарьянец!»

Брут ответил, что консул не страшен, молодежь имеет свою голову и поступает, как повелевает сердце, и закончил письмо такими словами: «Пусть Панса мешает — его старания смешны. Ко мне прибыли Мессала Корвин, сыновья Лукулла, Катета, Гортензия Гортала и Бибула. Жду еще сыновей всадников и плебеев, для которых слово свобода звучит как призыв к счастливой, радостной жизни. «Не лучше ли умереть свободным, — говорю я молодежи, — чем жить рабом? Если бы мой отец вздумал добиваться диадемы и поработить квиритов, я, не задумываясь, поразил бы его, как поразил Цезаря в сенате! Лучше не жить, чем быть сколько-нибудь ограниченным в свободе!» Молодежь хвалит меня за эти речи, только не нравятся мне двое: поэт Гораций Флакк, для которого поэзия, очевидно, важнее, чем благо отечества, и Мессала Корвин, в глазах которого часто вижу неискренность. Гораций безвреден, а Мессала, без сомнения, находится на моей стороне ради выгоды. Если это так, то боги покарают мужей, равнодушных к судьбам родины».

Читая эти письма, Лициния покачивала головою.

«Аристократическая молодежь! Разве она, гнилая, способна на доблестный подвиг? Только подлостью, хитростью, лицемерием, подкупом и продажностью идет она к своей цели. А если начальствовать над ней будет демагог и палач, подобный Милону, она превратится в толпу злодеев».

Она высказала свою мысль Бруту.

— Если республика изверилась в молодежи, — рассеянно вымолвил Брут, — одной и другой пора умирать.


X


Считая себя мстителем за Цезаря и защитником ветеранов от произвола аристократов, Антоний издевался над VII филиппикой Цицерона (знал о ней из писем друзей) и, кривляясь, повторял его слова: «Если нельзя жить свободным, должно умереть».

— И пусть умирает! — кричал он своему другу Барию, прозванному «винной бочкой» за способность пить очень много, который перечитывал дружественные письма Пансы и Гиртия. — Давно пора! Старый Харон соскучился по старому болтуну!

— Все это так, — прервал Варий, — но что ты намерен делать?

— Нужно сообщить легионам Децима, что я не желаю сражаться с ними, а хочу только наказать их вождя, убийцу Цезаря. Пошли расторопных людей в Мутину, пусть они обещаниями наград склонят воинов на мою сторону. Говори, что я готов отказаться от Цизальпинской Галлии, если взамен ее получу Трансальпийскую, сроком на пять лет.

— Ты уверен, что Цицерон согласится на это?

— Цицерон, Цицерон! — задыхаясь, выговорил Антоний. — Болтун, выживший из ума, желает войны, жаждет крови, чтобы получить власть. Хорошо, он получит войну и заплатит за нее своей старой, холодной кровью1 Впрочем, довольно об этом. Иди, Варий, и делай, что приказано.

Узнав, спустя три недели, что Цицерон настаивал объявить его врагом отечества и потерпел в этом неудачу, Антоний сказал Вентидию Бассу и Варию:

— Он предсказывает в VIII филиппике резню аристократов, если я приду к власти. Он жаждет нашей крови, — подчеркнул он, — чтобы некому было произвести резню. А вот и письма из Азии! — воскликнул он, выхватывая из рук раба связку навощенных дощечек. — Посмотрим, что пишут друзья.

Это были старые и новые письма, опоздавшие по неизвестной причине — обстоятельство, вызвавшее гнев Антония. Он позвал гонцов и бил их, приговаривая:

— Почему не прибыл вовремя? Вот тебе за это! А ты?Получай…

Он читал письма, сжимая кулаки: Брут готовился к борьбе, — республиканцы имели уже сильные войска, воодушевленные идеей освобождения отечества. Это была страшная угроза делу Цезаря, и Антоний понимал, что если он не отстоит новой формы правления, враги восторжествуют. Он был уверен, что Цицерон одобрит действия Брута.

Опасения Антония оправдались: письма из Рима говорили о новой филиппике Цицерона, о непримиримости оратора, об утверждении Брута правителем трех провинций и — что самое главное — об отмене законов Антония.

— Цицерон хочет войны. Пусть же будет война! — вскричал Антоний, ударив кулаком по столу. — Клянусь богами! — пока я жив — не уступлю, если бы даже Фатум готовил мне сотни неудач!

Антоний стал готовиться к войне. Покинув Бононию, в которой он оставил Халидонию на попечении Эроса; (гречанка забеременела, и Антоний хотел выдать её за любимого вольноотпущенника), он шел дубовыми лесами во главе войск к Мутине. Легионарии со смехом разгоняли стада жирных свиней, подбиравших желуди. Веселые крики людей и хрюканье животных оглашали леса.

«Благодатная страна», — думал полководец, оглядываясь на смоляные заводы, на овец, шерсть которых славилась во всей Италии, и на огромные бочки, величиной с хижину, — в них приготовлялось лучшее вино Циспаданской Галлии. Антоний послал гонца к Вентидию Бассу с приказанием прибыть к нему на помощь с тремя легионами. До Мутины оставалось не более пятидесяти стадиев. Легионы шли с веселыми песнями.

Однако Мутина встретила Антония неприветливо. В бою Антоний понес большие потери и стал отступать, двигаясь к Нарбонской Галлии. Октавиан побоялся его преследовать, и только Децим Брут погнался за Антонием, решив его уничтожить, чтобы избавиться от «Дамоклова меча», как он говорил, занесенного над его головою.

Антоний шел на Лигурию, переваливая через крутые и дикие горы между Дертоной и Вадой, минуя Эмилиеву дорогу из опасения попасть в засаду. Он надеялся соединиться с Вентидием Бассом, так как своих войск у него было мало — четыре легиона, конница и новобранцы. В первые два дня он прошел тридцать миль, отделявших Мутину от Пармы, и ночью обрушился на город.

Была вторая половина апреля, но еще держались заморозки: осколки льда звенели под калигами воинов, молча подходивших к городу. Полководец объявил, что отдает город легионам, предупредив, что за обнаруженное пьянство виновные будут казнены. Всю ночь шел грабеж, происходили насилия. Центурионы кричали: «Воины, запасайтесь продовольствием! Предстоящий путь долог и тяжел!»

В следующие два дня было пройдено сорок миль. Дав войскам однодневный отдых в Плацентии, Антоний двинулся по Мульвиевой дороге к Дертоне и спустя неделю достиг лигурийских гор. Перевалив через них, он в первых числах мая прибыл в Ваду Сабатию, однако Вентидия Басса там не оказалось.

Расстроенный, Антоний послал навстречу ему брата Люция. Вскоре Вентидий Басе прибыл. Уставшие легионы отказывались идти в Нарбонскую Галию. Антоний, привыкший в последнее время к ударам судьбы, принужден был обещать, что отправит их в Полленцию. К счастью для него, разведка донесла, что Полленция занята Децимом Брутом.

— Слышите? — возгласил Антоний. — Враг занял город; Если вы хотите предать своего полководца и сдаться на милость убийцы нашего друга и отца, великого Цезаря — идите! Но помните: вы покроете себя вечным позором — каждый квирит, нет, даже не квирит, а вольноотпущенник и раб вправе будет плевать на вас, на ваших жен и детей, и не ответит за это по римскому закону. А каждый раб, пошедший со мною, получит — клянусь Меркурием! — свободу, вольноотпущенник — права гражданства, воин — земли и подарки, центурион, трибун, легат, префект — большие награды и повышение в чинах. Кто за Цезаря — тот с мною, кто против меня — тот с убийцами-помпеянцами!

— За Цезаря! — закричали друзья Антония. Возглас их повторили первые ряды легионов, подхватили вторые и третьи, и мощные крики огласили окрестность.

— С Антонием, всегда с Антонием! — говорили, перебивая друг друга, воины. — К Лепиду, к Лепиду!


XI


Находясь в Форуме Вокония, Лепид с тревогой следил за движением войск Марка и Люция Антониев. Первым прибыл Люций в Форум Юлия; Марк, подошедший с легионом позже, немедленно направился к лагерю Ле-пида, где находились ветераны Цезаря.

Расположив войска на берегу речки Аргентей, Антоний возбуждал ветеранов беседами о Цезаре. Его легионарии были частыми гостями в лагере Лепида, а воины Лепида — в лагере Антония.

Сам Лепид был в нерешительности. Он думал: «Антоний друг, но в немилости. Стоит ли жертвовать своим положением ради него?» Он смотрел на походный столик, на котором лежал декрет сената об изгнании Антония, и его одолевала мысль: «Оскорбить сенат неповиновением значит стать его врагом. Как поступил бы в этом случае Цезарь? Конечно, употребил бы хитрость». Лепид решил притвориться противником Антония и не препятствовать ему в действиях, какие тот найдет нужными. Но тут он вспомнил о письме Октавиана, который спрашивал: «Сообщи, согласен ли ты признать меня вождем цезарьянцев», и в раздумьи опустил голову. На письмо он еще не ответил, и теперь, когда Антоний стоял в нескольких шагах, его занимал вопрос, как держать себя с ним, чтобы не возбудить подозрений легатов и военных трибунов.

Приоткрыв полу шатра, Лепид наблюдал за противоположным берегом Аргентея и вдруг среди воинов увидел Антония. Сердце его сжалось: с длинной бородой и всклокоченными волосами, в траурной одежде, полководец, правая рука Цезаря, беседовал с ветеранами, находившимися на другом берегу. Легионарии приветствовали его.

— Трубить в трубы! — закричал Лепид легату, находившемуся на претории.

Трубы заглушали громкий голос Антония, — так нужно было. Никому не приходило в голову, что Лепид склонен перейти на сторону сената.

На другой день Лепид был разбужен криками. Полураздетый, он выглянул из шатра и увидел ветеранов, несших на руках Антония. Они шли к его палатке. Толпа увеличивалась — воины сбегались со всех сторон.

Караульный легат доложил:

— На рассвете Антоний с небольшим отрядом перешел реку вброд, наши легионарии сломали палисады и схватили его на руки. Принимай, вождь, друга Цезаря.

Лепид поспешно оделся и выбежал на преторию. Он обнял Антония при радостных криках легионариев и громко сказал:

— Привет сподвижнику нашего бога и отца!

— Привет и тебе, отец мой! — смиренно сказал Антоний. — Я понимаю твою нерешительность… ты боялся сената.

— Сената?

Лепид был задет. Нет, он никогда не был трусом. Кто боится сената? Только варвары! А он — верховный жрец, и его слово свято. Римский народ не позволит даже сенату издеваться над священной личностью жреца.

Кликнув писца, он стал диктовать дерзкое послание, уверяя отцов государства, что сострадание к Антонию победило легионариев и его самого. Письмо кончалось словами: «Надеюсь, что римский сенат не вменит нам в преступление оказанного милосердия, которого, по-видимому, лишены отцы государства во главе с Цицероном. Ветераны и друзья Цезаря знают, что делать для блага государства».

Узнав о соединений Антония с Лепидом, общество негодовало; Растерянный сенат принял срочные меры: Марку Бруту и Кассию с войсками, а также африканским легионам было приказано прибыть в Италию; Секст Помпей был поставлен во главе всех кораблей с титулом начальника флота и морского берега и с полномочиями, какими некогда пользовался Помпей Великий в борьбе с пиратами. Введение налога по случаю войны вызвало всеобщее недовольство: роптали всадники, негодовали ростовщики, волновался народ, хотя всем было известно, что сокровищница Сатурна была пуста, а средства требовались большие. Сенат хотел обнародовать проскрипцию против Лепида, славившегося богатством, но его теща Сервилия, имевшая большие связи в аристократических фамилиях, приложила все усилия, чтобы его спасти. Вскоре о проскрипции перестали говорить.

Октавиан перешел на сторону аристократов и получил начальствование над войсками, выставленными против Антония. Учитывая тяжелую обстановку, он не торопился выступать в поход, желая вынудить сенат не препятствовать его консульству.

Перед заседанием сенаторы толпились в курии: одетые в тоги с красными полосами, в красных полусапожках, украшенных полумесяцем из слоновой кости, надменными лицами, они шептались, стараясь казаться спокойными:

— Октавиан приказал убить на войне Гиртия…

— Велел отравить раненого Пансу, чтобы расчистить себе дорогу к консулату.

— Мы знаем, кто этот сын Цезаря, — насмешливо подчеркнул Фавоний, — от него так и пахнет ростовщической породой. Что? — закричал он, заметив движение руки Цицерона, собиравшегося возразить. — Ты легковерен, Демосфен великого Рима! Ему приказано спешить на помощь Дециму Бруту, а он медлит…

Цицерон не ответил и, взяв Фавония под руку, отвел его в сторону.

— Лепид должен быть объявлен врагом отечества, — сказал он, — подлый проконсул, которому мы доверяли, оказался изменником, и я решил принять строжайшие меры. Когда Октавиан отправится в поход…

— Понимаю, — кивнул Фавоний. — Мы объявим Лепида врагом и отсрочим выполнение проскрипции, чтобы дать время воинам покинуть проконсула. А потом?

— Что потом? Октавиан и Децим Брут разобьют Антонии, и республика будет спасена.

— Ты очень доверчив, Марк Туллий! Октавиан — трус, и едва ли можно рассчитывать на него…

— Октавиан знает, что у Децима десять легионов, у Планка — пять, у Азиния Поллиона — три, у Марка Брута — семь, у Кассия — десять, а всего тридцать пять легионов, не считая кораблей Секста Помпея и моряков, которых он купил в Африке. Неужели с такими силами мы не сможем противостоять четырнадцати легионам бунтовщиков?

— А ты уверен, что легионы не перейдут на сторону Антония?

Цицерон отшатнулся.

Вопрос Фавония был страшен: он давно уже беспокоил оратора, который боялся даже думать об этом, а друг спросил, точно предательство было вполне естественным делом.

— Измена? Не может быть. Подождем событий, — сказал Цицерон, упрямо сжимая тонкие губы.

Ждать пришлось недолго — пролетели три недели, и Октавиан, не получивший консульства, выступил в поход. Лепид был объявлен врагом отечества, а проскрипция против него отсрочена на два месяца. Сенат торжествовал, все, казалось, было в порядке. И вдруг в июльские иды прибыло в Рим посольство от Октавиана. Испуганный сенат слушал центурионов и воинов, которые нагло говорили, перебивая друг друга:

— Легионы требуют избрать нашего вождя консулом…

— …отменить проскрипцию против Антония и Лепида…

— Мы не пойдем против ветеранов Цезаря… Цицерон вскочил.

— Измена? — крикнул он. — Октавиан с бунтовщиками? Так ли это? О, боги! — обратил он глаза к Капитолию: — Слышите и видите, что происходит?

— Нужно ответить на требования посольства, — шепнул ему Фавоний.

— Голосуйте, — махнул рукой Цицерон и опустился в курульное кресло. Он был бледен, губы посинели, на лбу выступил пот.

Голосование оказалось не в пользу посольства, — центурионы и воины покидали курию с угрозами.

— Война, неужели война? — вскричал Фавоний. — Войск у нас много, а где они? Децим будет уничтожен, потому что Марк Брут и Кассий далеко, а Планк и Поллион не сумеют разбить легионы злодеев…

— Марк Туллий, ты ослеп! — насмешливо сказал старый сенатор. — Мальчишка перехитрил тебя, приняв сначала вид республиканца, а потом — цезарьянца.

— . Подлый демагог! — выговорил Цицерон, пытаясь подняться, но не мог, — странное бессилие овладело им, губы шептали молитву: оратор умолял богов о смерти.

Возвратившись домой, Цицерон принялся за работу: он писал сочинение, в котором доказывал, что смерть — не зло. Он хотел ободрить римлян, внушить им твердость, мужество и философское спокойствие к перенесению несчастий. Проповедуя смерть и презрение к жизни, он ссылался на Катона Утического, на Юбу, Петрея, Сципиона и других, которые предпочли небытие позорному существованию. Это была первая Тускулана, хотя и сочинения «Cato major sive de senectute»[92] и «Laelius sive de amicitia»[93] были кончены и он хотел просмотреть их после обработки Тироном, теперь было не время приниматься за них. Сперва нужно издать «Tusculanae quaestiones»,[94] которые утверждали самоубийство как спасение от зверств победителя.

 — Сын мой, — сказал он Тирону, — обещай, что бы ни случилось со мной, опубликовать мои труды. Я стар, врагов у меня много, и одни боги знают, что ожидает меня.

— Не беспокойся, господин мой! Твои труды — достояние потомства. А жизнь — в руках Олимпа.

Октавиан двинулся на Рим и остановился у его стен, ожидая присоединения к нему африканского и сардинского легионов. Город сдался, вожди аристократов бежали. Но Цицерон и сенат остались.

Обняв на форуме мать и сестру, которых спрятали весталки от мести аристократов, Октавиан принес жертву Юпитеру Капитолийскому и вернулся из города к войскам.

Заставив сенат избрать себя и Квинта Педия консулами, а куриатные комиции утвердить свое усыновление, Октавиан приказал Педию внести законопредложение, а комициям утвердить закон о запрещении огня и воды убийцам Цезаря.

Ужас охватил Рим. Амнистия была уничтожена и заговорщики привлечены к суду, однако ни один из них не явился.

Вскоре стало известно, что Планк и Поллион сдали свои легионы Антонию и Лепиду, а войска Децима Брута перебежали на сторону Антония. Сам Децим был захвачен в Альпах варварами и казнен по приказанию Антония, хотя спас ему жизнь во время убийства Цезаря. В это же время в Рим пришло запоздалое известие о поражении, нанесенном Кассием Долабелле, и смерти его.


XII


Кассий, муж смелый, твердый и решительный, упорно боролся с Долабеллой, собиравшим дань с городов и снаряжавшим корабли при помощи родосцев, ликинцев и иных народов. Кассий тоже попытался получить корабли от Финикии, Родоса и Ликии, но это ему не удалось, и он принужден был выступить против Долабеллы с теми силами, какие имел. Морское сражение не дало ни одному из них преимуществ, и Кассий стал готовиться к новой битве. Он собирал корабли, нанимал людей, закупал оружие.

Напав на Долабеллу в море, Кассий разбил его, частью потопив корабли, а частью заставив их сдаться. Долабелла бежал. Он заперся в Лаодикее, надеясь на помощь Клеопатры, корабли которой ожидали попутного ветра, чтобы отплыть в Азию. И Кассий, опасаясь удара в тыл, решил кончить войну поскорее.

Подкупив центурионов, охранявших городские ворога, Кассий проник днем в Лаодикею, а за ним ворвались войска.

Шум и крики донеслись до площади, где Долабелла производил смотр легионам.

— Что там? — вскричал он, обратившись к друзьям. — Пусть телохранитель узнает, что случилось.

Вскоре телохранитель появился на площади. Он бежал, размахивая руками, и кричал:

— Беда, вождь, беда! Кассий в городе!

— Кассий?

Долабелла растерянно смотрел на легионариев, покидавших ряды и исчезавших в уличках. И вдруг, поняв, что все погибло и жить незачем, успокоился. Этот веселый кутила, любивший женщин и пиры, приказал телохранителю убить себя и подставил ему горло.

— Клянусь богами! — воскликнул Долабелла. — Вот что составляет доблесть мужа.

Получив смертельный удар, он упал, обливаясь кровью. Телохранитель отрубил ему голову, а потом вонзил себе кинжал в сердце.

…Смерть Долабеллы обрадовала Кассия Собрав легионы противника, он заставил их присягнуть себе. Торопясь покинуть Лаодикею, полководец ограбил храмы и казначейство, умертвил знатных людей, чтобы получить их имущество. А на горожан была наложена такая большая дань, что они стали нищими.

Когда Кассий покидал город, жители проклинали и оскорбляли его, а он ехал впереди легионов, равнодушный ко всему, думая об одержанной победе и захваченных богатствах.

«Все, что бы я ни делал, — думал он, — хорошо и необходимо для спасения республики. Мы должны разбить злодеев, посягающих на нее, стремящихся ее ниспровергнуть. И мы добьемся светлых дней, рассеяв мрак, окутывающий Рим».

Повернувшись к легату, ехавшему рядом с ним, Кассий сказал:

— Наша цель — жизнь, борьба и победа. А обернется к нам Фатум спиной — примем безропотно смерть.

И спросил, какой из враждебных городов самый богатый в Азии.

— Разве у нас недостаточно золота и серебра? — спросил легат.

— Для спасения республики нужны огромные средства, — сказал Кассий. — Но первым делом мы должны обезопасить себя с тыла, чтобы противник не двинул против нас своих кораблей…

— Самые богатые и враждебные нам государства — Родос и Ликия. Но в городе Родосе ты, господин, получил воспитание и греческое образование.

— И все-таки родина моя — Рим! — вскричал Кассий.


XIII


Объявив сенату, что он идет усмирить Антония и Лепида, Октавиан двинулся в поход, сказав на прощание Квинту Педию:

— Консул, поручаю тебе в мое отсутствие утвердить закон об уничтожении проскрипций против Антония и Лепида.

Педий испуганно заморгал глазами:

— Боюсь, консул, что сенат догадается о твоих намерениях.

— Делай, как приказано, — сената не боюсь, да и никто его не боится: он давно уже перестал быть нашим пугалом…

Октавиан шел на Бононию. Легионы весело шагали, распевая песни (Октавиан выплатил им из сокровищницы Сатурна часть серебра, завещанного Цезарем). Прислушиваясь, Октавиан переглядывался с Агриппой, ехавшим с ним рядом, и улыбался.

На привале воины беседовали.

— Песенка вождям понравилась, — говорил седой ветеран с носом, разрубленным мечом. — Гнилозубый смеялся, оборачивался к Красногубому…

— А что же тот? — спросил другой ветеран с бородой, похожей на мочалу.

— Красногубый даже не улыбнулся…

— Скромник! А попалась бы ему девчонка, как в песне поется, бьюсь об заклад на сестерции, которые звенят у меня, — не устоял бы!

— Клянусь Венерой, ты не знаешь его, — вмешался третий ветеран и, высморкавшись, вытер пальцы об одежду. — Сын Цезаря холоден, а такие песни любит. Красногубый же песен не любит, зато подавай ему девчонок…

Ветераны захохотали.

— Тише… Красногубый…

Подошел Агриппа и дружески заговорил с легионариями; он расспрашивал их, сыты ли они, не устали ли и как думают распорядиться деньгами.

Ветеран с бородой, похожей на мочалу, сказал:

— В Бононии будем тешиться с девчонками, которые падки до лакомств, а еще больше до денег. Молодая дорогого стоит, а старая и даром не нужна.

— Тратить деньги на лакомства, вино и девок безрассудно, — заметил Агриппа, но его уже обступили бородатые ветераны, посыпались шутки.

— А разве ты с сыном Цезаря зеваешь? Вспомни Этрурию!

— Не напорись на столетнюю старуху!

— Убегая, не покинь сына Цезаря, как тот раз!..

Агриппа засмеялся, вспомнив, как они в поисках ночных приключений отправились однажды из лагеря в небольшой городок и попали вместо лупанара в дом кожевника. Поднялся переполох. Агриппа бросился бежать.

Октавиан отстал (хромота подвела), и его окатили с верхнего этажа помоями.

— Хорошо еще, что помоями, — хохотали ветераны, держась за бога и за животы, — а могли бы…

Агриппа поспешил уйти, указав на знаменоносца, который нес древко с серебряным орлом.

— В путь, в путь! — крикнул Агриппа. — В когорты по местам!

Заиграла труба.

Старческий голос вывел первую строфу непристойной песни. Когорта подхватила, за ней вторая, третья и другие, кто-то свистнул, свист повторили, и песня покатилась, гремя и прыгая, как тяжелая повозка земледельца по неровным булыжникам.

— О-о-о!.. А-а-а! — взвизгивали легионарии, а на смену вскрикам, заглушая их и громыхая, мчалась грубая песня.


XIV


Встреча полководцев произошла на острове — при слиянии Репа и Лавиния — в стороне от Эмилиевой дороги. Неподалеку в лучах бледного октябрьского солнца сверкали мраморные храмы Бононии, розовели дома, желтела поблекшая зелень садов и виноградников. Кое-где пестрела листва, тронутая дыханием осени, и косматые утренние туманы стлались по лугам и низинам, цепляясь за кустарники и нависшие ветви деревьев.

Утро было прохладное. На берегу строились легионы. Взоры воинов были обращены к островку, среди которого возвышался шатер, украшенный тремя крылатыми Победами. С берега на остров вели два моста.

Подъезжали вожди, встречаемые приветствиями легионов. Впереди скакал Лепид, душа примирения; он сам облюбовал место встречи, сам позаботился, чтобы беседа произошла втайне, без свидетелей.

Спрыгнув с коня, Лепид первый прошел по мосту и, обойдя островок, а затем и шатер, осмотрел, нет ли чего-либо подозрительного, затем сделал знак рукой Антонию и Октавиану.

Пройдя по разным мостам, оба полководца сошлись перед шатром, к ним присоединился Лепид, и они поздоровались. Потом, тщательно обыскав друг друга, они спрашивали полушутливо:

— Не вооружил ли тебя, Марк Антоний, по твоему неведению, любитель войны Марс?

— А тебя, Гай Октавий Цезарь, воительница Беллона?

— А тебя, Марк Эмилий, бог и богиня вместе? — приоткрыв кожаную полу шатра, Лепид вошел первый. За ним последовали Антоний и Октавиан.

— Давно пора, дорогие друзья, жить в мире, — непринужденно сказал Лепид, усаживаясь на скамье и жестом приглашая Антония и Октавиана занять места. — Кто мы, чтобы враждовать? Я и Антоний — самые близкие друзья Цезаря, а ты, Гай Октавий, сын его… О, если бы Цезарь явился из подземного царства, он проклял бы нас за эту вражду…

— Я давно стремлюсь к миру, — вздохнул Октавиан, — но не по моей вине…

— И не по моей тоже, — вымолвил Антоний, готовый обвинить Октавиана в демагогии и подлости.

— Виновата во всем Вражда, ожесточившая любящие сердца, — заговорил Лепид, стараясь не смотреть на Антония, — у нас сорок три легиона, сорок тысяч вспомогательных войск и конницы…

— …которых нельзя распустить, пока не погибли Брут и Кассий, убийцы Цезаря! — прервал Антоний. — А между тем содержание этих войск, по моим подсчетам, обойдется в восемьсот миллионов сестерциев. Где возьмем денег?

— Нельзя допускать, чтобы воины нас покинули, — сказал Октавиан. — Дело нужно довести до конца. Но не так помогут нам боги, как мы поможем себе сами.

— А кто мы? — взглянул Лепид на Антония и Октавиана. — Разрозненная сила. И потому необходимо нам заключить триумвират, но не тайный, как это сделали некогда Красс, Цезарь и Помпей, а — явный. Triumviri rei publicae constituendae,[95] не так ли, друзья?

Антоний и Октавиан наклонили головы. Первым заговорил Антоний:

— Убийцы Цезаря, помпеянцы и сторонники их должны быть казнены — вот откуда мы возьмем деньги! Имущество богачей перейдет к триумвирам, пекущимся о благе отечества, поможет им заплатить воинам, победить Брута и Кассия.

— Итак, восстановление диктатуры Цезаря, которая по наследству переходит к трем мужам, — заметил Октавиан.

— Мы будем господами жизни и смерти квиритов, их жен и дочерей, — продолжал Антоний, — а самое главное — имущества, во имя закона и порядка в республике.

Понимая, что их власть будет подобна власти Суллы и Цезаря вместе, триумвиры приступили к распределению провинций. Антоний получал обе Галлии, Лепид — обе Испании и Нарбонскую Галлию, а Октавиан, имевший меньшее войско, — Африку, Нумидию и острова. Римом же и Италией они должны были управлять сообща. Затем было постановлено готовиться к войне с Брутом и Кассием. Антоний и Октавиан получили по двадцать легионов, а Лепид, который, вследствие родства с Брутом и Кассием, не мог участвовать в войне против них, только три легиона для наблюдения за Италией.

— Теперь обсудим, — грубо сказал Антоний, — кто из разжиревших богачей нуждается в кровопускании.

Долго они спорили, торгуясь, как на рынке. Каждый хотел спасти жизнь друзей и родных. Лепид и Октавиан робко возражали Антонию, который гневно настаивал на казни сенаторов и всадников, вспоминая мелкие обиды, отказ в деньгах, пренебрежение. Он говорил с ненавистью в голосе, протягивая Лепиду таблички:

— Здесь намечены сто сенаторов и две тысячи самых богатых всадников. Жатва будет обильная. Пусть жнецы вооружатся серпами. К злодеям, которых я внес в список, нужно еще прибавить наших политических противников, всех этих деятельных помпеянцев, чтобы сразу подрезать аристократам крылья. Так ли я говорю?

Октавиан и Лепид одобрили предложение Антония.

— Есть старая жирная свинья, жравшая Тринакрию и подавившаяся ею, к счастью для нас, не насмерть, — это Веррес, богатый кутила и стяжатель, — продолжал Антоний. — Некогда старая лиса подбиралась к свинье и чуть не загрызла ее — я говорю о презренном Демосфене великого Рима. Пусть обвинитель и обвиняемый погибнут вместе!.. Цицерон погубил Катилину и его друзей, и я хочу быть мстителем за них!..

— Цицерона можно было бы пощадить, — пытался вступиться за оратора Октавиан, но Антоний ударил кулаком по столу.

— Ты, сын Цезаря, защищаешь подстрекателя к убийству отца! Это рука подлого лизоблюда направила кинжалы в грудь Цезаря! Ты скажешь, он великий писатель, Душа республики, политик и оратор — пусть так! Но его деятельность вредна для республики, — Цицерон не угомонится и будет нас травить…

И он протянул Октавиану список. Тот долго рассматривал его.

— Друг, ты все-таки внес Цицерона!

— Ему надоело жить, — засмеялся Антоний. — Оратор еще при жизни диктатора, часто выражал желание умереть. Он задыхался в ночи республики… Пусть же вольно дышит в ночи подземного царства. Не проси за него, Гай Октавиан, а лучше прикажи консулу казнить врагов по этому списку… Что ты так смотришь на меня? В списке нет даже двух десятков, а мы наметили тысячи.

— Ты прав, — согласился Октавиан. — Что жалеть стариков? Им пора умирать. Будем же действовать безжалостно и поражать сильной рукою.

Слова Октавиана удивили Антония. «Лицемер что-то замышляет, иначе бы не уступил так скоро. Но — клянусь Гекатой! — я разгадаю его и, если он начнет строить козни и теперь, — горе ему!»

— А если Педий откажется? — спрашивал Лепид.

— Если откажется, — задумался Октавиан, — то ведь я тоже, консул… я еще не сложил с себя магистратуры…

— Нет, он не посмеет! — вскричал Антоний. — Не посмеет, хотя закон о триумвирате еще не опубликован. А теперь, друзья, в Рим! И да сопутствует нам Меркурий!


XV


Эрос не долго раздумывал, как поступить с Халидонией, — бросить ее с ребенком на руках и без средств к существованию было опасно: как отнесется к этому Антоний? А жениться он не думал.

Убедив Халидонию сделать себе выкидыш в деревянном городе (так называли Равенну), где славилась искусством абортов местная повивальная бабка, Эрос увез ее из Бононии, решив потом скрыться.

Деревянный город был построен на болотах: множество мостов и мостиков, передвижение в лодках. Халидония удивлялась и хлопала в ладоши, когда появлялись новые и новые мосты.

Хотя гречанка и нравилась Эросу, он не представлял себе жизни в этом незнакомом городе без Антония, к которому привязался и который осыпал его милостями. «Разве мало красавиц на свете? — думал он, погоняя коня. — Стоит только пожелать, и любая вольноотпущенница не откажется жить со мною. Притом господин мало позаботился о Халидонии: он оставил ей десять тысяч сестерциев. Стоит ли из-за таких ничтожных денег обрекать себя на скучное прозябание в провинции?»

Эрос прибыл в Форум Юлия после соединения Антония с Лепидом. Увидев вольноотпущенника, Антоний, нахмурившись, окликнул его:

— О-гэ, Эрос! Я не ошибся? Это, действительно, ты? Почему возвратился? Где Халидония?

Мысль, что гречанка взывает к Фуриям о мести, испугала суеверного Антония, а так как, думал он, и Венера могла прийти на помощь покинутой девушке, то нужно поскорее исправить ошибку, допущенную вольноотпущенником.

Эрос сказал, что гречанка осталась в Равенне, а покинул он ее потому, что она ему не нравится.

— Кроме того, господин мой, — дерзко прибавил Эрос, — кому нужна подержанная вещь? А вдобавок ее искалечила бабка железным стержнем…

— По чьему совету? Она ведь хотела оставить ребенка.

Эрос молчал.

— А, я так и знал! — грозно взглянул на него Антоний и ударил по щеке. — Говоришь, подержанная вещь? А кем подержана? Мной! Понял, раб? Разве это не честь для тебя? А знаешь ли, подлая скотина, что нередко дорогая, но подержанная вещь ценнее новой, да дешевой? Что? Возражать? Еще хочешь получить? Ну, не плачь! Я погорячился. Отдохни и завтра чуть свет поезжай обратно. Таких, как ты, учить нужно. Ты женишься на Халидонии или — клянусь Геркулесом! — я отниму у тебя твое состояние, а тебя велю…

— Прости, господин, за дерзость, — поспешно перебил Эрос, размазывая по лицу слезы, — завтра я поеду в Равенну, но позволь сказать тебе, что невеста бедна, деньги ею потрачены, а мое богатство — сам знаешь — не так уж велико. Как же она будет жить без меня? Ведь ты не прогонишь меня от своей особы?

— Немного денег я дам, потом получишь с лихвою — слово Антония! После брака отвези Халидонию в окрестности Габий, в мое поместье, пусть там живет на правах госпожи. А затем возвращайся ко мне.

На другой день Эрос отправился в Равенну. Гречанка обрадовалась его приезду.

— Где ты был? — радостно говорила она. — А я уже было подумала, что ты бросил меня, как и Антоний — да поразят его стрелы Зевса!

— Не брани господина, он помнит о тебе. Вот деньги от него, он приказывает мне жениться на тебе… Ослушаться — значит навлечь на себя кару могущественного мужа.

Халидония поникла головою. Антоний ей нравился, и она мечтала после смерти Фульвии стать его женою. Эрос, не замечая горя гречанки, обнял ее и уселся рядом с нею.

— Не плачь, — говорил он, лаская ее руки и плечи, — мы заживем хорошо. У меня есть дом в Риме, лавки, дающие прибыль, небольшой виноградник. А разбогатею, еще больше будем иметь! Ты станешь госпожой, может быть, даже матроной. И мы пригласим к себе Антония и его друзей.

— Нет, нет! — сквозь слезы вымолвила Халидония, вспомнив Фульвию. — Я согласна жить в глуши, лишь бы их никогда не видеть…

— Глупенькая, — сказал Эрос, вытирая ее глаза. — Я понимаю, что ты сердишься на господина, но поверь мне, он ни в чем не повинен, — так захотели боги. А ты мне нравишься… Будь же моей женою…

Халидония не возражала. Что было лучше — любовница Антония или жена вольноотпущенника Эроса? Она знала, что Антоний непостоянен — он меняет женщин каждую неделю — и удивительно было, что она прожила с ним несколько месяцев. А Эрос? «Если господин приказал ему жениться на мне, я буду под опекой господина».

Эрос долго не мог заснуть, — мешали ночные сторожа; обвешанные колокольчиками, они ходили кругом дома, и звон назойливо застревал в ушах. Рядом лежала Халидония, и Эрос думал о превратностях судьбы. «Не помышлял жениться, а пришлось: получил подержанную вещь». Халидония тоже не спала. Ласки Эроса надоели, — господин ласкал не так: он вкладывал в каждое движение душу, его слова были сладки, как гиметский мед.

«Жизнь — это игра, — думала она, — в выигрыше тот, кто сумеет обмануть своего противника. А не сумел обмануть — иди в плен, подчиняйся другому, становись рабом».

Эта грубая философия разъедала сердце Халидонии, и Эрос, покидая гречанку в габийской вилле, поневоле сравнивал Халидонию Бононии с Халидонией Габий: вместо скромной, доверчивой и ласковой женщины перед ним стояла насмешливая, недоверчивая жена, которая говорила:

— Не успеешь прибыть в Галлию, как обзаведешься простибулами — забудешь жену, станешь пьянствовать вместе с Антонием. Но берегись: заболеешь от потаскухи — не пущу на порог дома. Даже господин не сумеет меня уговорить!

Напрасно Эрос убеждал ее, что он испытывает отвращение к продажным женщинам, — Халидония не верила. Обнимая его, она всхлипнула. А когда Эрос вскочил на коня, — не выдержала: обхватив обеими руками ногу мужа, сунутую в бронзовый башмак, она прижалась к ней щекой и повторяла, сжимая ее сильней и сильней:

— Обещай не забывать меня. Люби крепко… Прости, если язык мой выговорил злые слова.

Эрос с трудом освободился от жены. Покидал ее с тяжестью на сердце.

— Будь спокойна, — сказал он, — сердце мое с тобою. И ударил коня плетью.


XVI


После загадочной смерти консула Педия, умершего внезапно (он опубликовал эдикт, в котором сообщалось об осуждении только двенадцати человек), Антоний, Октавиан и Лепид прибыли один за другим в Рим, каждый с легионом и преторианской когортой.

На другой день они заставили утвердить закон, устанавливавший триумвират сроком по тридцать первое декабря семьсот шестнадцатого года от основания Рима, и опубликовали проскрипционные списки.

Наступили страшные времена Суллы.

— Кто убьет осужденного, — кричали на площадях глашатаи, — тот получит награду! А кто спрячет проскрипта или поможет ему бежать — будет отвечать своей головой за укрывательство врага отечества.

Халидония, вызванная в Рим Эросом, насмотрелась ужасов на улицах города: здесь вели пойманного сенатора, переодетого рабом, и толпа бросала в него камнями и навозом; там гнали выловленных из подполий, сточных труб и усыпальниц гордых нобилей, награждая их пинками и оплеухами; а дальше — рабы убивали всадников, умолявших о пощаде, обнимавших их колени; многие оптиматы бросались навстречу убийцам, чтобы поскорей избавиться от мучительного ожидания смерти.

Эрос говорил, сжимая руку жены, дрожавшей всем телом:

— Слуги убивают господ, развратные матроны обвиняют ненавистных мужей, стараясь, чтобы они попали в списки проскриптов, сыновья предают отцов, указывают, куда они скрылись…

— О, боги, — шепнула Халидония, — скоро ль все это кончится? — И вдруг прижалась к мужу, когда они подходили ко дворцу Антония. — Куда ты меня ведешь?

— Господин желает тебя видеть…

— Меня?

Она рванулась, но Эрос удержал ее:

— Не бойся, ведь ты — моя жена.

Она поднималась по мраморным ступеням, устланным ковром. Рядом с ней шел Эрос в нарядной одежде, и рабы кланялись им, громко приветствуя. И Халидония думала: почему так случилось, что она входит во дворец не супругой повелителя мира, а женой его вольноотпущенника?

Вошли в триклиниум. Она видела возлежавших гостей, слышала гул и смех. Антоний говорил ровным голосом, не повышая его, что служило признаком сдерживаемого раздражения:

— Они бегут к морю, бегут к Сексту Помпею, который старается притти им на помощь,

— Он подошел к Сицилии, чтобы принять верховное начальствование над морскими берегами, — поддержал его Октавиан. — Эдикты Секста, обращенные к италийским городам, вызывают волнения; он собирает беглецов на берегах…

Лепид что-то ответил. Халидония не расслышала: зазвенели систры, запели лиры, и свежие молодые голоса наполнили триклиниум ликующими напевами.

Эрос подошел к ложу, на котором возлежали Антоний, Октавиан и Лепид, нагнулся к господину, что-то шепнул. Антоний повернулся к гречанке и несколько мгновений вглядывался в нее.

— А, это ты, — небрежно сказал он. — Как жаль, что война разлучила нас! Ты поторопилась выйти замуж, не захотела подождать…

Халидония растерялась.

— Господин мой, — пролепетала она, — ты ошибаешься. Не ты ли приказал Эросу жениться на мне?

Антоний привстал.

— Я — приказал? Когда это было, Эрос? И было ли? Что-то не помню.

Эрос испуганно замигал глазами.

— Это было, господин, в Форуме Юлия… Антоний прищурился.

— Подойди, Халидония! Я ли тебя не любил? О, молодежь, молодежь! Как ты неблагодарна!.. Поистине, Халидония, ты сменила одну любовь на другую, по греческому выражению: «Клин клином вышибать».

— Господин мой, — шептала она, — я ничего не понимаю. И Эрос не понимает — взгляни на него! Сжалься над нами, господин!..

— Встань, Халидония! Я хотел испытать тебя… твою любовь… Ты вышла за Эроса… Так угодно было богам…

Он притворно вздохнул и повернулся к Эросу:

— Отвези жену в габийскую виллу и возвращайся поскорее: ты мне нужен.

Эрос не успел ответить, — донесся хриплый голос Фульвии:

— С кем ты беседуешь, Марк Антоний? С Эросом? А кто эта женщина?..

— Жена его, — ответил Антоний, сделав обоим, знак удалиться, и обратился к падчерице: — Что ты скучна и бледна, Клавдия? Приляг за нашим столом.

Эрос и Халидония вышли.

Фульвия и Клавдия заняли места легатов, которые напились до бесчувствия и были рабами отнесены в спальню.

Октавиан перешел на другое ложе и принялся ухаживать за Скрибонией, младшей дочерью Либона: он любовался ее ожерельем из сардских ясписов с фиолетовым отливом и говорил:

— Твои глаза, как эти ясписы… Скрибония, обмахиваясь веером, ответила:

— До сих пор ты мало обращал на меня внимания…

— Ошибаешься. Ты мне нравишься, но я тебе не мил… Шум у дверей отвлек его внимание. В триклиниум ввалилась толпа воинов с кожаными мешками. Антоний, как старший триумвир, подошел к ним.

— Что вам, друзья?

— Получай, триумвир, головы проскриптов, — выступив на середину триклиниума, сказал центурион и потряс мешком. — Принесено шестьдесят голов. Что прикажешь сделать с ними?

— Выставить на рострах. Мы, триумвиры, благодарим доблестных коллег и друзей великого Цезаря за верную службу отечеству, — и, кликнув писца, приказал:

— Выдать завтра награды этим храбрым ветеранам. Клавдия, обиженная невниманием Октавиана, смотрела, как он подходил к Антонию. В голове ее назойливо билась мысль: «Для него политика важнее и дороже любви».

Всадники и крупные землевладельцы были казнены, а их имущество разделено между популярами, за вычетом приданого, оставленного вдовам, и части денег — сыновьям и дочерям: первые получали одну десятую и вторые одну двадцатую отнимаемых состояний. Жадные триумвиры покупали виллы за бесценок; их примеру следовали воины, которых боялись раздражать,

— Победа бедноты! — насмешливо говорил Лепид, поглядывая на Антония и Октавиана. — Если погонщик мулов стал консулом, то не есть ли это торжество охлократии?

Это был намек на Вентидия Басса. Антоний стал с жаром защищать консула. Он говорил, что храбрость и распорядительность этого мужа затмили великие дела знаменитых полководцев и что Вентидий получил консулат по заслугам.

— Справедливость нашего дела, за которое мы стоим, и наших действий очевидна, — добавил Антоний. — Мы не грабители, потому что если бы мы были ими, то разве оставили бы вдовам, сыновьям и дочерям проскриптов часть отобранных богатств? Все отнятые сокровища находятся в эрарии Сатурна, и если вы, — обратился он к триумвирам, — желаете взглянуть, на них и получить опись ценностей, находящихся в подземельи, то идемте.

Они спустились по мраморной лестнице дворца Антония и вышли на Палатин, взявшись под руки — справа рослый тучный Антоний, рядом с ним маленький тщедушный Октавиан и, наконец, надменный широкоплечий Лепид. Впереди них шли ликторы. Народ расступался — квириты, женщины и дети кланялись.

В сокровищнице Сатурна был сумрак. Вызванный квестор снимал печати в присутствии народного трибуна, общественные рабы отодвигали железные полосы, за которыми находились двери.

Триумвиры спустились вниз по каменным ступеням. При свете смоляных факелов засверкала добыча, полученная ценой человеческих жизней. Это были сокровища проскриптов — золотые и серебряные слитки и утварь, вазы, статуи, ковры, безделушки, драгоценные камни, долговые обязательства на третьих лиц, оставленных на время в живых, чтоб они могли выплатить свои долги.

— Это далеко не все, — сказал Антоний и повелел рабу-счетоводу подать описи отнятых невольников, роскошных вилл Лациума и Камлании, всаднических имений южной Италии и Сицилии, сенатских земель Цизальпинской Галлии и Африки, италийских поместий, обрабатываемых колонистами. Затем он читал описи лошадей, быков, коров, овец и вьючного скота, земледельческих орудий, повозок, рабов-ремесленников и рабынь-рукоделъниц.

— Все это, — заключил Антоний, — даст нам возможность победить заговорщиков, наложивших руки на Цезаря.

— Да, если нам удастся обратить эти богатства в деньги, — сказал Октавиан. — В противном случае придется пожертвовать стариками и ростовщиками.

Антоний нахмурился.

— Ты намекаешь на Варрона и Аттика? Но Варрона взял под свое покровительство благородный Кален, а Аттика — я, триумвир.

Октавиан стал возражать. Антоний добродушно похлопал его по плечу:

— Будь справедлив. Я не противоречил тебе, когда ты щадил мужей по просьбе сестры твоей Октавии… Я не посмел бы сказать «нет», глядя в чистые глаза благородной Октавии, в глаза, в которых отразилась нежная Женственность и трогающее сердце Милосердие!..

— А Вер рее и Цицерон?..

— Не сегодня — завтра головы их будут у наших ног, — спокойно сказал Антоний.

Когда они пересекали форум среди безмолвствующей толпы, чей-то громкий голос нарушил тишину:

— Злодей Октавиан, ростовщик и скотоподобное чудовище, долго ль нам еще терпеть твои преступления?

Октавиан побледнел. Вспомнились слова Агриппы: «В Риме говорят, что Антоний и Лепид требуют прекратить проскрипции, а ты, пьяный, препятствуешь им и в списки вносишь мужей, которые владеют многоценными греческими вазами»… Неужели это была правда? Он не верил Агриппе, но однажды- сам убедился, проходя мимо базилик, в правоте друга. На колоннах были нацарапаны надписи, оскорбительные для его предков и для него самого: предки были названы ростовщиками и его, мать — простибулой, а сам он — наложником Цезаря.

И теперь, вспомнив об этом, он пришел в ярость, приказал ликторам оцепить место, откуда послышался голос. Однако виновник не был найден. А на другой день он получил дерзкое письмо, которое кончалось словами:

«Не ищи квирита, который справедливо назвал тебя злодеем и чудовищем. Так величает тебя весь Рим, подлый ублюдок проклятого лено и развратной простибулы». Весь день Октавиан не находил себе места, — жажда мести доводила его доисступления. Он готов был на какое угодно кровавое дело, чтобы утопить эти оскорбления в крови обидчика. Однако виновник был неуловим, несмотря на то, что множество соглядатаев рыскало по всему городу; на улицах, в табернах и общественных местах они прислушивались к беседам людей, намекали за кружкой вина на таинственный возглас на форуме, восхваляя смелого патриота, не побоявшегося крикнуть правду, в лицо триумвиру, — люди отмалчивались, допивали свое вино и уходили.

Октавиан не спал ночей. Антоний и Лепид пожимали плечами. Антоний был воин, и оскорбления его не задевали; Лепид же презрительно относился «к лаю собак», как он называл анонимные выступления квиритов.

Не меньше этого удручало Октавиана требование ветеранов, чтобы он женился на Клавдии, дочери Клодия и Фульвии. Своенравная девушка внушала ему отвращение, он не любил ее, а жениться нужно было — требовали легионы. Опасно было озлоблять воинов, которые считали, что брак с дочерью Клодия закрепит союз плебеев с ветеранами и Октавиан станет вождем, будет заботиться о них, как делал это Клодий, боровшийся с нобилями.

Вскоре Клавдия, в глаза насмехавшаяся над Октавианом, преступила порог его спальни, но Октавиан не дотронулся до нее — лег спать отдельно.


XVII


Не так поразил Цицерона сговор Октавиана с Антонием и Лепидом, как последствия его — проскрипции. Когда весть об убийствах в Риме дошла до тускуланской виллы, оратор не сомневался, что будет осужден Антонием. Он высказал свою мысль друзьям, и они посоветовали ему бежать в Македонию к Бруту.

— Отправимся сперва в твое астуранское имение, — сказал Квинт, брат Цицерона. — Там находятся надежные друзья, которые сообщат нам о первой биреме, выходящей в море.

— Увы! — вздохнул оратор. — Опять бежать! Дайте мне умереть на родине, которую я не раз спасал…

— Мы возвратимся с войсками Брута, — прервал Квинт, — силы его увеличиваются. Лициния говорила, что, если Секст Помпей присоединится к Бруту, войска триумвиров не осмелятся выступить против них. Через несколько дней Лициния будет возвращаться из Сицилии, и мы узнаем…

— Через несколько дней! — вскричал Тирон. — Неужели мы будем ждать, чтобы убийцы перерезали: нам глотки?

— Ты прав, — согласился Цицерон и приказал собираться в путь.

Рабы, часто сменяясь, несли господ в лектиках. Квинт плакал, причитая:

— Я не взял с собой ничего из дому. Как буду жить? Нет, я вернусь домой, чтобы взять необходимое, а вы продолжайте путь.

И он расстался с ними.

Прибыв в Астуры, Цицерон сел в бирему, отплывавшую в Цирцеи. На душе у него было тяжело. В Цирцеях ожидало печальное известие: Квинт с сыном были выданы рабами соглядатаям и убиты на месте.

Велико было горе Цицерона! Проклиная Октавиана, он говорил Тирону:

— Зачем жить, когда люди допускают такие страшные несправедливости? Октавиан Цезарь, который был ко мне расположен и клялся неоднократно в дружбе, изменил обещаниям, занес нож не только надо мной, но и над всей моей фамилией! О, боги, до чего мы дожили! Все попрано — и дружба, и честность, и гостеприимство, все это стало пустым звуком. О, куда преклонить мне голову?

Он плакал, в отчаянии рвал на себе одежды.

— Не убивайся, господин мой, — грустно сказал Тирон. — Находясь на стороне Брута, ты обретешь покой, И боги вдохнут в тебя силы для борьбы за республику! Не все еще потеряно…

— Мет, никуда я не поеду… Пусть священная земля родины примет в свое лоно мои старые кости.

— Что же ты думаешь делать?

— Отправлюсь в Рим, войду в дом Октавиана и покончу с собой на его домашнем очаге, чтобы обратить на Цезаря духов мести, чтоб они вею жизнь не давали покоя презренному сыну диктатора!..

Беспокойные мысли тревожили его. Великий оратор колебался, не знал, что делать. Каждый час он менял решение. И наконец отплыл морем в Формианум, где у него была прекрасная вилла.

— Я не в силах покинуть отечество, но и не в силах жить в нем. Рим гибнет, терзаемый тремя стервятниками, гибнут граждане, исчезают старые нравы, благочестие, доблесть, добродетель женщин и девушек, словом, отмирает поэтическая жизнь. Попраны древние законы, и новый закон навязан нам — сила кулака… Нет, жить так невозможно. Я чувствую такое отвращение к этой постыдной жизни, что готов сам наложить на себя руки.

Так говорил Тирону старый оратор, любящий- родину всем сердцем. Республика Катона Цензора казалась ему недосягаемым идеалом.

— О, какая была жизнь! — шептал он, прислонившись к корме старой биремы. — Тогда боги охраняли Рим, и тепло было в нем, как у очага Весты, радостно и солнечно в поле, деревне, городе — всюду! А теперь — черная ночь, и в ней, как черви, копошатся наемные убийцы с кинжалами!.. Нет, жить Нельзя!..

Старческие слезы скупо текли из воспаленных глаз, порой вырывалось заглушённое рыдание. Он оплакивал республику, как сын — мать, дрожа, как от озноба, горбясь и кашляя, — Нет, жить нельзя!

Любовь к отечеству! Кто пламеннее его любил Рим? Кто отдал ему все свои силы? Кто защищал дело сената и римского народа, избавив республику от мятежа Катилины и посягательств Юлия Цезаря? Он все он, Марк Туллий Цицерон, консуляр, Демосфен великого Рима!

Обратившись к Тирону, не смевшему утешать его, он сказал:

— Таковы дела (дословно: дела имеют такой характер), дитя!

Тирон молчал. Что он мог ответить? Величие оратора и его скорбь поражали вольноотпущенника.

Цицерон смотрел на морские волны, плескавшиеся за кормой, думая о страшнейшем произволе триумвиров.

— Кто спасет республику, кто? О, боги, дайте ответ, иначе я размозжу себе голову об эту корму! Спасите родину от убийц, остановите кровь! Тысячи погибли, тысячи гибнут и тысячи погибнут еще, если вы, боги, не вмешаетесь в это кровавое дело! Тирон, почему молчит Олимп? Или боги умерли? А может быть, не бывало их новее?

— Успокойся, господин, — шептал Тирон, целуя его руки. — Республика жива и будет жить, имея таких сынов, как Брут, Кассий и Секст Помпей!.. Они — твои друзья… Ты веришь им, господин?

— Должно верить друзьям.

Бирема мягко ударилась в песок.

Высадившись на берег, оратор пошел в храм Аполлона, находившийся неподалеку, в надежде, что сребролукий бог пошлет ему счастливую мысль.

Отдохнув в вилле, Цицерон отправился по настоянию друзей и рабов к морю. Рабы несли лектику в тени пиний, любимых оратором. Было холодно, и одинокие снежинки пролетали в воздухе. Здесь некогда он размышлял, прогуливаясь по дорожкам, о судьбах родины, которой угрожал Катилина, а затем и Клодий; здесь беседовал с любимой Туллией, жаловавшейся на измены Долабеллы; здесь резвилась веселая девочка Публилия, на которой он, шестидесятитрехлетний старик, женился; и здесь же он диктовал Тирону свои сочинения, которые тот быстро записывал, употребляя изобретенные им знаки, заменявшие слова и целые выражения.

Тяжелый вздох вырвался из его груди.

— А теперь, грязный и непричесанный, исхудалый, я должен бежать из отечества, скитаться по чужим землям! — шептал он.

Вдруг лектика дрогнула, рабы остановились. Цицерон выглянул и увидел воинов во главе с центурионом, бежавших к ним. Приказав поставить носилки на землю, оратор дожидался убийц, подперши левой рукой подбородок. Он был спокоен, и его глаза пристально смотрели на подходившего центуриона.

— Триумвиры по восстановлению республики именем полководца Антония! — крикнул центурион, выхватив меч.

Цицерон молча смотрел на него, вытянув длинную шею, как бы подставляя ее под удар. Центурион взмахнул мечом, хлынула кровь. Голова оратора покатилась под дерево.

Центурион отрубил Цицерону правую руку и, указывая на нее и на голову, приказал воину: — Брось это в мешок и скачи в Рим! — И добавил, обращаясь к друзьям оратора:

— Слава богам! Больше он не будет лаять, как Гекуба, и злословить на триумвиров, спасителей отечества.

Гонец мчался в Рим, загоняя лошадей. Он вез голову и руку великого оратора.

Остановившись перед дворцом Антония, он спешился и, узнав, что Фульвия находится в конклаве, зашагал, громко стуча калигами по мозаичному полу.

— Госпожа одна? — опросил он попавшуюся навстречу рабыню.

— Одна.

Невольница распахнула дверь. Он остановился на пороге. Фульвия полулежала на ложе, и две рабыни чесали, ей пятки. Воин успел заметить большую ступню и пальцы, искривленные тесной обувью.

— Что тебе? — приподнялась Фульвия.

— Привез голову Цицерона.

Матрона вскочила, седые волосы растрепались. Она была похожа зловещим лицом и дикими глазами на Фурию, изображенную на картине, висевшей напротив.

— Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!

И, повернувшись к воину, приказала:

— Подай голову.

Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:

— Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..

— Готово, госпожа, — казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.

Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.

— Язык оратора ничем не отличается от языка любого квирита, — вымолвила она с видимой досадой и, выдернув шпильку из волос, принялась колоть язык, захлебываясь от смеха:

— Вот тебе за то, что болтал без меры! Клеветал на видных магистратов, на друзей!.. Вот тебе за оскорбления! А это за насмешки! А теперь получай за «Филиппики» против Антония!.. А правую руку привез? — повернулась она к гонцу. — Эй, атриенсис! Дать ей пятьдесят ударов за то, что писала «Филиппики», грязную ложь против Марка Антония! Бить ее не обыкновенными бичами, а бичами из воловьей шкуры в назидание бессовестным клеветникам!

Исколов язык оратора, она приказала гонцу положить голову и руку в мешок и отвезти к Антонию.

— Ты найдешь господина на комициях. Напомни ему, что он обещал выставить голову и руку Цицерона на трибуне. А это возьми за верную службу.

И она подала ему золотой перстень с крупным гиацинтом.

Почти одновременно с убийством Цицерона в виллу Эрато ворвался отряд ветеранов под начальствованием седого центуриона.

Оппия не было в Риме (перейдя вместе с Бальбом на сторону Октавиана, он уехал в Нарбонскую Галлию под предлогом работ над сочинениями об александрийской, испанской и африканской войнах, а на самом деле потому, что боялся Октавиана), и он не мог известить Эрато об опасности. Оставленная на произвол судьбы, гречанка не очень тяготилась отсутствием покровителя.

Она охотилась и проводила время на празднествах земледельцев: скука убила гордость и презрение к простым людям. Эрато принимала участие в различных празднествах — в честь Юпитера, Марса и его двойника Квирина, а на Сатурналиях, Терминалиях и Луперкалиях появлялась в сопровождении молодежи. Услыхав, что, в окрестностях начались убийства, а в городе неспокойно, она послала Оппию письмо, умоляя его возвратиться в Рим. Не страх за жизнь пугал ее, а боязнь разгрома виллы. Она держалась за собственность, которой владела впервые, жадно и упорно, и жертвовать имуществом в угоду разгульным ветеранам считала безумием.

Когда в виллу ворвались ветераны, она вышла полуодетая из конклава, приказав рабыням спросить, что им нужно. Невольницы поспешно удалились.

Не прошло и одной клепсы, как они появились в атриуме во главе нелюбимой госпожей рабыни, которую Эрато часто наказывала. Почувствовав опасность, спартанка не растерялась (носила в складках одежды кинжал) и пошла им навстречу. И вдруг позади невольниц увидела бородатых ветеранов.

— Как вы смеете врываться толпою в атриум? — строго спросила она, больше обращаясь к нелюбимой рабыне, чем к остальным, а в голове настойчиво билась мысль: «Убьют, потому и пришли». — Неужели не знаете порядков? Плетей захотели?

— Довольно издевалась над нами ты, гадина! — закричала невольница, толкнув ее в грудь (Эрато устояла на ногах) — Довольно…

Не кончила: Эрато ударила ее кинжалом в шею и мгновенно выпачкала кровью свои руки и тунику. Рабыни окружили ее, нанося удары кулаками. Она отбивалась кинжалом.

Центурион растолкал невольниц.

— Начальник, помоги мне наказать взбунтовавшихся рабынь! — обратилась к нему Эрато. — Я, жена Оппия, друга триумвира Октавиана Цезаря, требую от тебя помощи!

— Лжешь! Жена Оппия уехала с ним в Нарбонскую Галлию, а тебя я не знаю. Ты значишься в списке проскриптов…

Лицо Эраты исказилось.

— Ты ошибся, центурион, — пролепетала она посиневшими губами.

— Нет, не ошибся. По списку ты значишься спартанкой Эрато, вольноотпущенницей Оппия. И поскольку сам Октавиан Цезарь внес тебя в список…

— Это ошибка! — простонала гречанка. — Меня знает триумвир Марк Антоний, у меня бывал диктатор Цезарь, и ты не посмеешь…

Центурион извлек меч и, отойдя от нее на два шага, ударил ее по голове с такой силой, что рассек череп. Эрато тяжело грохнулась на пол.

Оставив двух воинов присматривать за виллой и невольницами, центурион потребовал от атриенсиса ключи от погреба, где хранилось вино, и унес их с собою.

— Следить за порядком! — крикнул он, удаляясь. — А если не доглядите, расправа будет коротка!


XVIII


Посылая Лицинию к Сексту Помпею, Брут не надеялся на успешность переговоров.

Опасаясь, что Секст поддался хитрости демагогов, он хотел разъяснить ему, что не может быть прочного мира между сыном Цезаря и сыном Помпея Великого.

«Твое место, — писал он, — в наших рядах. Разве не знаешь, что Рим залит кровью республиканцев? Неужели ты веришь монархисту Антонию и жестокому демагогу Октавию? Действуй обдуманно, не ошибись, потому что последствия будут ужасны. Если же ты хочешь один бороться с. триумвирами, чтобы пожать лавры побед, то берегись, как бы эти лавры не обратились в шипы. Я знаю от перебежчиков, что триумвиры готовится к войне против меня и Кассия. Антоний желает отомстить заодно за смерть Гая Антония, которого я принужден был казнить в возмездие за убийство Цицерона. Недавно я решил оставить Македонию и переправиться в Азию. Там, соединившись с Кассием, мы образуем большое войско, способное к длительной борьбе. Если же ты не хочешь вступить в союз с нами, то опустошай по крайней мере берега Италии, перехватывай на море хлеб, предназначенный для Рима. Сделай это во имя отца твоего, Помпея Великого».

Лициния лично вручила Сексту эпистолу Брута и не спускала с него глаз, пока он читал ее. Она видела, как Помпей прослезился, и ей жаль было этого бездомного мужа, скитающегося по морям.

Напоминание об отце бередило в нем неизлечимую рану: борясь за республику, мстить за отца и, мстя за отца, бороться за республику! Это было целью, а все остальное в жизни казалось для него незначительным и ненужным. Знал, что все надежды, все свои чаяния аристократы возлагали на него.

Секст, муж суровый, мрачный, молчаливый, был убежденным республиканцем, вовсе непохожим на людей своего времени: в груди его билось сердце римлянина, и древняя добродетель-храбрость,[96] от которой давно уже не осталось следа в обществе, украшала его больше, нежели диадема царскую голову. Мысль о Помпее Великом, предательски убитом на его глазах, не давала покоя, — он видел его, грузного, тучного, с седою гривою волос и юношески блестящими глазами, и ему казалось, что тень отца требует мести, исполнения того сыновнего долга, который он, Секст, считал целью своей жизни и без которого его существование казалось ненужным. Но оставалось служение республике, и он решил посвятить свою жизнь борьбе. Поражение при Тапсе и Мунде, смерть брата (и его тень требовала мести), диктатура Цезаря — все это были несчастья; их можно было перенести, не складывая оружия и не покоряясь, ожидая благоприятного случая к выступлению. Убийство Цезаря, по его мнению, было воздаянием за смерть отца; он не мог сблизиться с заговорщиками, потому что презирал их. "Для Секста было ясно, что мартовские, иды не изменили положения в Риме. Появился Октавиан, льстец с заискивающей улыбкой, и стал «играть в демагогию». Как было противно Сексту слушать рассказы своих приверженцев об этом муже! И все же он слушал, хмурясь и поглаживая бороду, которую отрастил в знак траура по отцу.

Борьба! Она представлялась ему продолжением дела Помпея Великого, хотя он плохо уяснял цель, к которой стремился отец; он внушал себе, что Помпей Великий мечтал о восстановлении древней республики до-Пунических войн, а между тем отец никогда не говорил об этом с сыновьями.

«Как же возникла у меня эта мысль? Кто подсказал ее мне? Тесть «Дибон? Может быть, он. Или жена моя Скрибония?»

Мысли опять перенеслись на отца. «Он совершал много ошибок, оттого его постигали неудачи. Он мог объединить весь мир против Цезаря и раздавить хитрого демагога. А ведь не сделал этого! Но почему, неужели нерешительность спутала его деяния? О боги, где мерило справедливости и отчего презренный мужеложец пользовался вашей благосклонностью, а отца поражали вы тяжкими ударами?»

Республиканец, Секст поддерживал сперва сенат, надеясь на мудрость отцов государства, но вскоре в них разочаровался: трусливый и нерешительный сенат не сумел раздавить «мальчишку Октавия», победить Антония и Лепида, ив итоге три мужа создали триумвират, чтобы устроить резню аристократов и поделить их имущество. Этот грабеж и проскрипции были страшнейшим беззаконием, перед которым бледнели кровавые деяния Суллы. Многие вожди изменили, перейдя на сторону триумвиров. Можно ли было после всего этого доверять Бруту и Кассию? И Секст не присоединился к ним. Он понимал одну республику — древнюю, с простыми суровыми нравами граждан, с доблестью-добродетелью, и не верил больше в республику Брута и Кассия, то есть в ту республику, которую терзали сословные бои и ненависть враждующих лагерей.

«Спасители отечества? Они? Один — под личиною древнего Брута, утвердившего республику, другой; — вождь, якобы ниспосланный Олимпом для блага Рима!..»

Он злобно усмехнулся и сказал Лицинии:

— Возвращайся к Бруту и скажи, что дело его безнадёжно: ветераны против убийц Цезаря, а воины Брута и Кассия будут легко подкуплены Октавианом. Фатум знает, кого поразить и кто не нужен для родины.

Лициния с грустью отнеслась к его речам. Горесть слышалась в ее голосе, когда она ответила:

— Господин мой, я советую тебе поддержать дело республиканцев…

— Республиканцев? — гневно вскричал Секст.

— Господин мой, Брут и Кассий борются против триумвиров, которые стремятся к монархии…

Секст упрямо мотнул головою.

— Не говори, чего не понимаешь. Римлянам не нужна республика ни Цицерона, Брута и Кассия, ни чужеземца Аристотеля. Такие республики не могут привиться к нашей жизни. Мы нуждаемся в древнеримской республике, чтобы сохранить народ в его первобытности: природная простота и суровая честность — вот что нужно Риму! Необходимо искоренить роскошь, подлость, продажность, нечестность и сребролюбие, поднять нравы на прежнюю высоту… Трое ратовали за это дело, и мы будем следовать их заветам…

— Три мужа? — задумалась Лициния. — Двоих я знаю, это Сципион Эмилиан и Люций Кальпурний Фруга… Кто же третий?

— Квинт Цецилий Метелл Нумидийский…

— Враг Мария, — шепнула Лициния.

— Враг нечестных мужей, — поправил ее Секст и кликнул раба. — Скажи, отправился ли гонец в Италию?

— Да, господин мой, гонец отправился к вдове Помпея Великого с твоим письмом.

Губы Секста дрогнули, норн овладел собою. Слегка приподняв голову, он взглянул на статую отца. Помпей Великий смотрел на него незрячими глазами, и сыну показалось, что отец слегка улыбнулся. Взволнованный, он сделал Лицинии знак удалиться и, когда она вышла, опустился перед статуей на колени.

Ему вспомнились детские годы в вилле, мать Муция, с золотым венком, обхватывавшим локоны, падавшие на лоб, ив плаще, из-под которого виднелись дорический и ионический хитоны… виноградник и рабыня, подававшая им спелые душистые гроздья, когда они приходили во время сбора винограда… пасеку, где древний дед-невольлик встречал их у входа, падал на колени и, кланяясь до земли, приветствовал по-гречески… Как это было давно! Они ели солнечно-прозрачный мед, запивая ключевой водой из медной чаши, а кругом жужжали пчелы, и дед медленно вел скрипучим говорком дорическую речь… Однажды он рассказывал об Архелае, защитнике Афин, и о Сулле, въехавшем на коне в пылавший город. «Я видел, госпожа моя, императора так же близко, как вижу тебя. Рыжий, безобразный, он держал в руке меч, с которого капала кровь, и кричал: «Вперед, коллеги! Разбейте варваров, и все будет ваше — женщины, дети, сокровища!» Он сам взял меня в плен с женой и дочерью и подарил нашему господину — да хранит его Зевс! — Помпею Великому. Жена моя недавно умерла, а дочь…» — «Знаю, — прервала его Муция, — твоей дочери, старик, живется неплохо: она — любимица Красса Богатого…» — «Увы! — вздохнул раб. — Красс не отпускает ее на волю, и я хотел бы ее выкупить»…

Секст вспоминал… Мать выкупила девушку, и та вышла замуж за вольноотпущенника, имевшего лавку на Via Appia.[97] «Жива ли она?» — подумал он, но тут нахлынули новые мысли, и девушка исчезла, как тень. Видел мать, покидавшую отцовский дом, ее слезы и недоумевал, почему она уезжает. А потом узнал» что мать изменяла отцу и тот ее выгнал… «Прав ли был отец?» — спросил он себя и тут же ответил: «Да, прав. Блудливая жена недостойна ложа высшего магистрата».

Сколько событий произошло у него на глазах, сколько потрясений вынесла его душа.

«Тяжелые удары Фортуны не сразили меня, — подумал он, — вероломное убийство отца, разгром при Тапсе, — все это было следствием ошибок отца (оставил Италию), а битва при Мунде почти завершила круг несчастий. Если и мне суждено погибнуть — умру с честью, отец мой, владыка и император!»

Взглянув на статую, он не нашел улыбки на лице Помпея Великого. «Отец гневается, — мелькнула мысль, — но за что? Неужели я недостоин называться Секстом Помпеем Великим?»

Встав, он громко сказал:

— Помоги мне, отец, советом. Я остался один. Что мне делать, как жить? Должен ли я восстановить древнюю республику и утвердить вечный мир в римском государстве, чтоб никогда больше не было сословных боев, или уйти к частной жизни? Вразуми меня, стоит ли бороться? Не напрасно ли будет литься кровь? И не ждет ли меня неудача в неравной борьбе?

Прожив несколько недель в Сицилии, захваченной Секстом Помпеем, Лициния уезжала с тоской на сердце. К Сексту она испытывала чувство обожания как к вождю, но — странное дело! — это чувство было отлично от того, которое внушал ей Брут. Секст любил родину, готов был на всевозможные для нее жертвы; он презрительно смотрел на людей, шедших к власти путем обмана, и свысока на тех, кто поддерживал их.

Аристократ, Секст был человеком своего времени. Его вспыльчивость кончалась нередко жестокостями. И когда его упрекали в них, Секст говорил: «Я не злодей, а муж, стоящий у власти. У таких магистратов руки всегда в крови. Как поступил бы в таком случае Сулла?» Он был обаятелен, как мужчина, и жена его Скрибония, дочь Либона, казалось, была ему не пара: красивая, с неприятным выражением лица, с глазами, лишенными теплоты, она производила впечатление женщины черствой, бессердечной. Секст знал, что это не так: она горячо любила его, была предана, и он отвечал ей добротой и полным расположением.

Лициния, которой было уже за тридцать лет, впервые испытывала при виде его чувство радости, обожания и неизвестной тревоги. Была ли это любовь? Она не знала. Любовь к Сальвию была иная — это была дружба, нежность, разрешавшаяся слиянием двух существ. А чувство к Сексту пугало ее: она хотела прижаться к этому суровому мужу, обхватить его шею, отдаться ему, ни о чем не думая, ничего не сознавая. Это была безрассудная страсть, и Лициния теряла голову.

Прощаясь с Секстом, она хотела, по обычаю, поцеловать у него руку, но он не позволил и поцеловал Лицинию в лоб. Сердце ее забилось, она опустила голову.

— Прощай, господин мой, — сказала Лициния, — пусть добрые боги помогают тебе в боях и на жизненном пути, пусть слава сопутствует твоим деяниям и Фортуна поведет тебя в благословенный богами Рим!

Секст Помпей удивился ее словам. Он не привык к таким доброжелательным речам, а ведь их произносила сторонница Брута, которая не могла быть другом. Он подумал о причине добрых пожеланий, вспомнил, что она — красивая женщина, и пожал плечами: «Не может быть. Что общего между нами?» И старался не думать. Но чем больше он отгонял от себя мысли, тем назойливее они лезли: ближе и ближе была ему Лициния. Он пытался перенести мысли на Скрибонию, даже чаще прежнего ложился с нею, однако жена была холодна, как лед, поцелуи и объятия утомляли ее. Она говорила, вздыхая: «Не пора ли спать, Секст? Завтра раб разбудит нас чуть свет»

Давно уехала Лициния, а образ ее продолжал жить в душе Секса.

Письмо, посланное Марку Бруту, содержало краткий ответ:

«Просьбу твою о нападениях на берега Италии исполню. Буду также перехватывать на море хлеб и продовольствие, предназначенные для Рима. Пусть в Риме думают, что мы в союзе. На самом же деле союз между нами невозможен. Ты стоишь за отжившую форму правления, а я за республику древних времен. Только в ней спасение отечества и могущество его. Твоя же республика подгнила и должна развалиться».

Вскоре Секст получил ряд известий: об оставлении Брутом Македонии и отступлении в Азию, о встрече его с Кассием в Сардах и об отправлении в Македонию восьми легионов Антония из Брундизия. Известия приходили с промежутками времени, каждый раз волнуя Секста.

«Он отошел в Азию, чтобы получить деньги, необходимые для ведения войны, и легионы — для победы. А затем он вернется в Македонию, чтобы поразить триумвиров. Может быть, он и прав. О, жестокое трехглавое чудовище! В первый раз ты погибло, а во второй — не должно существовать вовсе. Медлить нельзя».

И он приказал опустошать берега Италии и топить корабли с грузами хлеба и провианта для Рима.


XIX


Желая обезопасить тыл своих легионов от предательского удара враждебных азиатских республик, Кассий и Брут решили покорить родосцев и ликийцев.

Кассий двинулся к Родосу, объявив неприятельским послам, прибывшим в его лагерь, что, поскольку родосцы были в союзе с Долабеллой, он считает их врагами, тем более, что они подняли оружие против Кассия, Просьбы старого Архелая, некогда учившего Кассия греческой философии, не разрушать города только раздражали полководца…

— О свободолюбивый муж, — со слезами говорил философ, сжимая его руку, — не забывай о борьбе родосцев за свободу. Ведь ты сам борешься за нее. Почему же ты хочешь поработить свободных? Мы никогда не знали рабства. Чего же ты хочешь, Кассий? В этом городе ты получил образование, посещая мою школу, имел домашний очаг. О, неужели ты, мой ученик, поднимешь руку на свое второе отечество? Ведь исход борьбы всем известен: или все мы погибнем, или ты будешь побежден. Не забывай, что, заключая, по предложению Юлия Цезаря, е нами договор, вы клялись богами, совершая возлияния и подав нам правые руки, уважать наши права. Неужели ты, ученик мой, хочешь стать врагом свободы, тираном и клятвопреступником?

Вспыхнув, Кассий вырвал у него свою руку.

— О Архелай! Почему ты молчишь об оскорблениях, нанесенных мне высокомерными родосцами? Я просил у них помощи, и они отвергли мою просьбу, предпочтя мне Долабеллу, который стремился поработить мою родину, поддерживая тиранов в Риме. Вы, родосцы, называете себя свободолюбивыми, а поддерживали автократию в ее борьбе с демократией. И потому, Архелай, твои речи лицемерны. Вы, дворяне, должны были, даже не ожидая от нас просьб, помочь нам в борьбе за римскую республику. Твоя же ссылка, Архелай, на Юлия Цезаря неосновательна, так как Цезарь был главой единовластия, борьба против которого ведется теперь всюду. Поэтому я призываю вас защищать свободу римлян и заключить с нами союз. Если же вы считаете нас беглыми проскриптами, то нам остается одно — воевать с вами.

Архелай молча удалился. Кассий понял, что соглашения с родосцами быть не может. И действительно, вскоре начались военные действия. В морском сражении Кассий разбил вражеские корабли, напавшие на него, а затем, подступив к Родосу, окружил его.

Не подготовленный к осаде и не имея достаточно провианта, город не мог долго держаться. Кассий хотел взять его измором. Однако горожане, расположенные к римлянину, тайно открыли ворота, и полководец вступил в город без боя.

Ни грабежа, ни насилий не было — Кассий пригрозил смертью воинам за нарушение порядка и спокойствия. Но он казнил пятьдесят родосцев, а двадцать пять человек осудил на изгнание. Захватив деньги в храмах и государственной сокровищнице, Кассий приказал гражданам вносить ему золото и серебро, а укрывателям драгоценностей пригрозил смертной казнью. Объявив, что доносчики получат десятую часть укрытых денег, а рабы, кроме того, и свободу, он озлобил против себя население. И все же, боясь наказания, люди с бешенством выкапывали сокровища из земли, доставали их из колодцев и гробниц.

Архелай пристально следил за действиями Кассия.

— Разве это не грабеж? — говорил он друзьям и ученикам, указывая на мулов, нагруженных золотом и серебром. — Римлянин захватил в частных и государственных сокровищницах восемь с половиной тысяч талантов и сегодня увезет их на кораблях, а завтра потребует еще…

Предсказание его сбылось. Кассий обнародовал декрет, повелевавший всем азиатским городам выплатить ему подати за десять лет вперед.

— Не говорил ли я? — злорадно сказал Архелай, глядя вслед Кассию, покидавшему Родос. — Сейчас он уезжает в другие города вымогать деньги, не желая слышать ропота и проклятий разоренного населения. О боги, какого жадного ученика я воспитывал и обучал!

Но Архелай ошибался, утверждая, что Кассий отправился за добычей. Полководец выступил из города, чтобы помешать Клеопатре, плывшей со многими кораблями, соединиться с Октавианом и Антонием.

Быстрота действий, решительность и вера в дело республиканцев выгодно отличали Кассия от других борцов за республику. Будучи деятельнее и предприимчивее Брута, он беззаветно стремился к той цели, которая казалась ему святым делом. И он ревностно отстаивал это дело, отрешившись от личной жизни. Ради торжества идеи и укрепления власти, которую возглавлял Брут, он готов был на несправедливости и беззакония: разбить триумвиров, казнить их и восстановить республику дедовских времен! Он спал и видел торжественный въезд в столицу освободителей, республику, вознесенную на небывалую высоту, мирную жизнь народов, населявших Рим и провинции. Это была пленительная картина. Он жил этой мечтой, стремясь, чтоб она стала явью. В этом была жизнь. Все остальное казалось ничтожным атрибутом этой идеи.

Брут был мягче сурового Кассия. Но он так же, как тот, страстно любил родину и готов был для нее на всякие жертвы. Ради этой любви поднял он руку на мужа, которого знал с детства и который отечески любил его. Страшная тоска снедала его, когда он думал о Юлии Цезаре. Но иначе нельзя было поступить — так решил Фатум. А теперь нужно было продолжать борьбу с цезарьянцами, готовить войска, копить средства.

Брут полулежал в шатре, читая Полибия, прислушиваясь к крикам легионариев, осаждавших Ксанф.

Тараны громили стены и башни, войска двигались по разрушенным жителями пригородам. Глубокий ров, окружавший Ксанф, давно был засыпан римлянами; за ним стояли прикрытия для рабочих, и стрелы и дротики продолжали сыпаться со стен. Полководец знал об этом — каждый шаг легионариев был ему известен.

Крики усиливались, и Брут, свернув пергамент, вышел на преторию.

— Укрепления уничтожены, башни разрушены, — доложил контуберналий. — Прикажешь, вождь, ломать ворота?

— Нет, отступить.

— Отступить? — с изумлением пролепетал контуберналий. — Не ослышался ли я?

— Делай, что приказано, — сурово сказал Брут.

Как предполагал он, так и случилось — ксанфийцы сами наткнулись на римлян; ночью осажденные сделали вылазку и, попав на осадные орудия, пытались их уничтожить. Подоспевшие римляне, отбив врага, погнали его к воротам. И там, у запертых ворот, произошла страшная бойня — ни один ксанфиец не спасся.

Второй приступ помог лишь части римлян ворваться в город, потому что ворота рухнули, преградив путь остальным. Теснимые ксанфийцами и опасаясь быть окруженными, римляне пробивались к площади, где находились храмы.

Опасаясь за участь воинов, проникших в город, Брут повелел придвинуть тараны к стенам и лезть по ним, как по лестницам, бросать на стены канаты с железными крючьями, которые должны были вонзаться в стены, и взбираться, взбираться вверх. Ободряя воинов, он кричал тем, кто находился на стенах, открыть маленькие ворота (перед ними торчали остроконечные колья). Потом, побежав к железным воротам, преграждавшим доступ в Ксанф, он приказал кузнецам разбивать их молотами.

На закате солнца легионы ворвались в город. Улицы были пустынны. Из домов доносились рыдания: убивая своих близких, ксанфийцы кончали самоубийством.

Сжалившись над свободолюбивыми горожанами, Брут послал к ним вестников с предложением мира. Однако ксанфийцы, прогоняя их, пускали в них стрелы.

— Не верим тирану Бруту! — кричали они. — Его имя ясно говорит, кто он. Брут не демократ, а палач!

В домах горели костры, на которых лежали трупы близких, пораженных мечами свободолюбивых граждан. Дым выбивался наружу, огонь охватывал здания. А у пылавших костров люди закалывали себя.

Узнав, что его называют тираном и палачом, Брут содрогнулся. Нет, он не тиран! И не палач! Пусть погибли все женщины, кроме нескольких, не пожелавшие лишаться свободы, пусть погибла большая часть мужчин. Он действовал во имя величия и блага римского народа. Он должен был добыть средства для ведения войны, уплаты жалованья легионариям и выдачи им подарков.

Патары, гавань Ксанфа, была ограблена Брутом. Он получил много золота и серебра. Так же поступали, занимая города, и военачальники Брута.


XX


Покоряя ликийские республики, Брут, следуя примеру Кассия, взыскивал деньги. Такая политика вызывала всеобщее недовольство, На азиатские народы нельзя было надеяться, — враждебно настроенные, они могли ударить в тыл Кассию и Бруту, если бы республиканцам пришлось воевать с триумвирами в Азии. Сознавая это, Брут и Кассий, встретившись в Сардах, решили вторгнуться в Македонию.

Лициния ни на шаг не оставляла Брута: одетая воином, она была похожа скорее на юношу, чем на женщину, несмотря на свои годы, — щеки ее горели, она быстро исполняла приказания Брута, мчалась верхом от одного легиона к другому, передавала таблички полководца легатам и военным трибунам.

Брут, занятый своими внутренними переживаниями и не замечавший мелочей обыденной жизни, не мог не обратить внимания на ее горячую работу и сказал:

— Зачем мечешься? Излишней суетливостью ты. ни на шаг не приблизишь того, что должно совершиться.

— Вождь, я хочу всюду видеть порядок: начальники должны точно исполнять твои приказания.

— Это хорошо, — кивнул Брут и подумал: «Скорее бы все это кончалось».

Чем разрешится битва с триумвирами? Если победой, то республика спасена,: и враги отечества Антоний, Октавиан и Лепид будут уничтожены; если же поражением, то он, Брут, ничуть не жалея жизни, распростится с ней при помощи железа. Это было так ясно, что он перестал думать о победе и поражении, только беспокоили часто являвшиеся призраки. Ему казалось, что он беседовал; с ними — действительность и фантазия переплетались так сложно, что нельзя было разделить их, — и однажды ему привиделось, что в шатер кто-то вошел. Одинокая лампада мигала на походном столике, освещая папирусы, а в стороне стояло что-то темное, огромное: тень или призрак.

Брут привстал.

— Кто ты — бог или человек? — спросил он, вглядываясь в темноту.

И ему показалось, что призрак ответил:

— Я твоя нечистая совесть, Брут! Мы встретимся при Филиппах.

— Что ж, встретимся, — спокойно ответил Брут и кликнул Лицинию. — Кто сюда входил?

— Никого не было. Я стояла у входа в твой шатер. Брут был озабочен.

— Знаешь, мне явился призрак…

И Брут рассказал беседу с привидением.

Лициния стала уверять его, что призраков не бывает.

— Это показалось тебе. Ты вздремнул или, обуреваемый мыслями, вообразил себе сверхъестественное… Ты много размышляешь и беседуешь с самим собою. Таким образом, ты высказал сокровенную мысль идти к Филиппам.

— Чью мысль? Я никогда не думал о Филиппах и впервые слышу название этого городка.

— Ты ошибаешься. Вспомни, сам Кассий советовал тебе идти к Филиппам; он утверждал, что равнина как будто создана самим Марсом для битвы,

— Не помню, — задумался Брут и отпустил Лицинию.

Работать больше не было сил, и он прилег на ложе. Однако сон не слипал глаз, — терзали мысли. В расстроенном воображении возникали образы — видел Цезаря, слышал его голос: «И ты, дитя!» Это становилось невыносимым. Несколько раз приподымался, чтобы взять меч и кликнуть Лицинию.

«Она поддержит меч, поможет мне умереть, — неслись мысли, — она предана и не откажет». Но каждый раз, как рука протягивалась к мечу, что-то удерживало ее: страх смерти? Нет, он не боялся смерти: она была благом, вечным успокоением. Так что же удерживало его руку?

И понял — умирать рано. Возмездие придет в час несчастья и поразит за кровь мужа, предательски умерщвленного в сенате. Мысль об этом разметала все другие мысли, расширилась, — охватила мозг. Она давила на него — чувствовал: еще час-другой — и он не выдержит.

Чуть свет он отправился к Кассию, разбудил его и рассказал о видении. Кассий был эпикуреец и не верил в сверхъестественное, по крайней мере старался не верить. Выслушав Брута, он сказал:

— В нашей душе внешние впечатления отпечатываются, как на волне. Прошлое не изгладилось еще из твоей души и влияет на нее, — возникает фантазия или мысль. Ты утомлен, и потому воображение твое принимает широкие и фантастические формы. Подумай сам, можно ли верить в демонов?.. Но если бы они и существовали, то ведь это духи, не имеющие человеческого образа.

Слова Кассия успокоили Брута ненадолго. Призраки опять тревожили. Брут больше не говорил о них с Кассием. А друг не спрашивал, занятый предстоящей битвой.

В эти дни соединенные войска республиканцев вынудили отступить восемь легионов противника к Сапеик-скому ущелью, а Тулий Кимбр угрожал врагу кораблями с тыла.

Лишь только Антоний и Октавиан высадились в Диррахии с двенадцатью легионами, Брут и Кассий спустились с гор и, зайдя им в тыл, вышли на филиппскую равнину.

Брут находился к северу, у подошвы холмов, Кассий южнее, на берегу моря, у болота, мешавшего подойти к морю. Палисад соединял оба лагеря, а за ним протекала речка Гангас.

Однажды вечером Брут ехал верхом в сопровождении нескольких друзей. Перед ним был лагерь, обнесенный валом, и легионарии кончали работу, устанавливая баллисты и катапульты. Было холодно, и Брут кутался в плащ.

— Мы решили, Марк Валерий, затягивать войну, чтобы взять врага измором, — сказал он Мессале Корвину, — и если триумвиры…

— Говори о дуумвирах, — прервал его Мессала, — Лепид отсутствует.

— Ты прав и неправ: прав в том отношении, что против нас выступили двое — Антоний и Октавиан, и неправ потому, что трусливый Октавиан едва ли будет сражаться. Мессала засмеялся.

— Если против нас выступит один Антоний, то наша победа обеспечена!

Брут покачал головою.

— Не мы решаем исход битвы, а Фатум и боги,- — сказал он. — Я уверен, что давным-давно уже предрешено, кто победит, и только одни мы, смертные, не знаем.

Мессала Корвин опустил голову: слова Брута опечалили его. Он подумал, что полководец не надеется на успех и борется потому только, что не бороться нельзя.

«Если Брут уверен в неудаче, — думал Мессала, — а Кассий в успехе, то не лучше ли было бы соединить оба войска и общее начальствование возложить на Кассия?»

Его мысли были прерваны восклицанием Брута:

— А вот и Лукулл!

Брут ошибся, — это был не Лукулл, а Лициния. В сгущавшихся сумерках он не узнал ее. А когда она заговорила, лицо его оживилось, — повернул к ней коня, и лошади их, заржав, столкнулись головами.

— Что нового?

— Антоний оставил один легион в Амфиполе и двигается к Филиппам. Очевидно, он решил расположиться лагерем против Кассия и дожидаться Октавиана, который, выздоровевши, выступит против тебя. В разведке я потеряла двух человек — один попался, не успев зарубить врага, другой был заколот, когда полз к неприятельскому дозору.

— Жаль. Скажи, ты не очень устала? Нет? Поезжай к Кассию, сообщи ему, что ты узнала.


XXI


Выступая против республиканцев, Антоний знал, что всю тяжесть борьбы против Брута и Кассия ему придется вынести на своих плечах. Он считал себя единственным способным полководцем, а на Октавиана смотрел как на трусливого, бездарного и нерешительного воина.

«Октавиана нельзя назвать даже полководцем, — думал Антоний. — Если бы не способности его друга Агриппы и не блеск имени Юлия Цезаря, переходящий на него как на сына, никто в Риме не дал бы за него и потертого асса. Октавиан злобен, коварен, жесток. Это нравственный урод».

Двигаясь стремительно к Филиппам, Антоний обдумал, как действовать. Единственным опасным противником, с которым приходилось считаться, был Кассий; смелый, умный, решительный и хитрый, он стоил нескольких Октавианов; легионы Кассия, по сведениям, полученным от разведок, были так же недисциплинированны, как войска Брута и Антония, но могли устоять против натиска и верили своему вождю. Кассий пользовался большим авторитетом, он был надеждой легионов, как будто победа над врагом всецело зависела от него.

«Если Кассия устранить, — думал Антоний, — еголегионы не устоят. Воля и власть вождя держат души людей как бы в кулаке, руководят ими, и стоит только разжаться кулаку, как души, лишенные руководства, рассыплются, точно осенние листья. А тогда останется только вымести листья и сжечь их».

Думал.

«Кассий мертв — победа обеспечена, Кассий жив — темная неизвестность, может быть — поражение. Кому готовит Фатум победу? Как бы там ни было — перехитрю

Фатум».

Кликнул Эроса. Вольноотпущенник подъехал к нему на низенькой лошадке и хотел спешиться, но Антоний удержал его.

— Поедем вперед, — шепнул он. — Важное дело. Если ты выполнишь его, клянусь земным и подземным Олимпом, ты получишь такую награду, о какой не мечтал ни один вольноотпущенник во всем мире. Ты станешь, Эрос, квиритом, а Халидония — римской гражданкой; богатство, почет и всеобщее уважение…

Долго говорил Антоний. Эрос с бьющимся сердцем и пылающими щеками слушал его, затаив дыхание.

— Господин мой, — вымолвил он, когда поток обещаний иссяк, — приказывай, все будет сделано.

— Знаешь Пиндара?

— Ты говоришь о вольноотпущеннике Кассия? Это псрный человек…

— Как долго он служит своему господину?

— Он начал служить ему во время неудачного похода Красса против парфов.

— Ты не ошибаешься, Эрос?

— Нет, господин мой! Пиндар мне рассказывал о тяжелых временах в Парфии и плакал, вспоминая смерть Красса…

Антоний молчал, обдумывая, чем соблазнить Пиндара.

— Ты должен знать его слабости* — говорил он. — Найди его Ахиллесову пяту, чтобы можно было попасть в нее без промаха. Мне нужно, Эрос, иметь Пиндара; он должен стать исполнителем моей воли.

— Пиндар, господин мой, корыстолюбив; он любит золото…

— Можно его подкупить?

— Попытаюсь.

— Обещай ему сколько нужно, постарайся сделать его послушным орудием в наших руках. Вы, греки, хитры, знаете слабые стороны друг друга и умеете играть на них.

Эрос молчал, не решаясь обратиться к Антонию с вопросом. Он обдумывал, зачем полководцу, понадобился Пиндар; мелькнула даже мысль, что Антоний желает тайно договориться с Кассием против Октавиана, но он тотчас же отверг ее, решив, что Кассий не предаст Брута, своего друга. Его недоумение усиливалось, по мере того как противоречивые чувства овладевали им,

— Скажи, господин мой, — осмелился он спросить, — зачем тебе нужен Пиндар? Что он должен делать?

Антоний сдержал лошадь, перешедшую в рысь.

— Заклинаю тебя, Эрос, богиней Манией и приказываю молчать, если бы даже ты попал в плен, а враг стал тебя пытать. Поклянись подземными божествами отдать себя во власть ларвов и на растерзание Эринний, если ты предашь меня.

Эрос поклялся, и Антоний, оглядевшись по сторонам, вымолвил:

— Заплати Пиндару сто или двести тысяч сестерциев, а то и больше. Он должен умертвить Кассия во время битвы. А потом пусть бежит в Афины, где получит деньги у моего менялы Горгия; оттуда он поедет в Египет или Эфиопию… Помни — во время битвы, без свидетелей, в шатре, например…

— Будет сделано. Пиндар, наверно, потребует часть денег вперед…

— После убийства я заплачу…

— — Я, твой верный раб и слуга, верю, а Пиндар может не поверить… Выдай часть наличными, и остальные деньги выплатит Горгий, — напиши ему письмо.

Вечером Эрос получил пятьдесят тысяч сестерциев и письмо-приказ на имя Горгия,

— Торгуйся с ним, — предупредил его Антоний, — предложи сто тысяч, а если он не согласится, прибавляй понемногу, да не сразу. Человек, идущий на такое преступление, отвратителен. Но что делать, если приходится иметь дело с такими злодеями? Причитающийся остаток впишешь в мое письмо — числом и прописью.

— Будет сделано.

— Предупреди его, что если обманет, гнев мой найдет его даже под землею.

Отпустив Эроса, Антоний долго ходил взад и вперед по шатру. Спать не мог — задуманное убийство не давало покоя: казалось, что Эросу не удастся проникнуть в. неприятельский лагерь, — его схватят, отнимут эпистолу с подписью Антония и будут пытать, а он не вынесет мук и все расскажет. Становилось страшно. Антоний вышел из шатра.

«Прогуляюсь, проверю заодно караулы», — решил он.

Моросил холодный дождь, дул ветер. Кругом было тихо. Кое-где догорали костры, и одинокие тени двигались в полосе слабого света. Антоний шагал мимо палаток воинов, и его ноги скользили по влажной земле.

Он думал, что победа для него так же необходима, как хлеб для человека, умирающего с голоду.


XXII


Десять дней строил Антоний дорогу, покрывая фашинником, землей и плетнем болота, отделявшие лагерь Кассия от моря. Он намеревался достигнуть Эгнатиевой дороги и оттуда зайти в тыл неприятелю. Однако Фатум спутал его расчеты: на одиннадцатый день войска Брута и Кассия, соединившись, сделали внезапно вылазку. Правое крыло под начальствованием Брута напало на войска Октавиана, а легион Мессалы обошел левое крыло неприятельских войск и ворвался в лагерь. Здесь началась страшная резня — все, кто находился в лагере, были убиты, а две тысячи спартанцев-союзников, пытавшихся отбросить противника, изрублены.

Октавиан не участвовал в бою, хотя и находился перед битвой в лагере. Незадолго до нападения Мессалы он приказал перенести себя в более безопасное место, — боясь, как бы Брут не прорвался.

Под ногами хрустел иней, было холодно. Выйдя из лагеря, рабы понесли лектику к пригорку, за которым находилась болотистая котловина со стоячей водой, а слева — огромная впадина с нависшей над ней глыбой земли. Здесь решили укрыться.

— В этой норе, — сказал Октавиан, — мы переждем сражение, А ты, — обратился он к одному из невольников, — беги в лагерь, узнай, что там делается.

Раб долго не возвращался. Наконец он явился с известием, что три легиона истреблены, Брут ворвался в лагерь, и воины заняты грабежом.

— Но радуйся, вождь! Войска твои зашли пехоте в тыл, завязали с ней бой и разбили левое крыло неприятеля: враг бежит…

Беспокойство не покидало Октавиана.

— Где Антоний? Никто не видел его? — спрашивал он и послал рабов на розыски триумвира.

Оказалось, что Антоний в начале битвы отступил в болота, «в засаду», как говорил он, чтобы неожиданно броситься в бой, если легионы начнут поддаваться под напором войск Кассия, Он следил за битвой, не заботясь о больном Октавиане, который остался в лагере. «Пусть его убьют или возьмут в плен», — думал Антоний. Узнав, что Брут отступил из лагеря, Антоний поостерегся вступать в бой: поражение грозило бы страшными бедами.

Кассий смотрел на большие отряды конницы, скакавшие по направлению к его легионам. Щуря близорукие глаза и стараясь угадать, какие это войска — республиканские или неприятельские, он спрашивал друзей, не могут ли они различить знакомых префектов.

— Конница еще далеко, — ответил друг его Тициний. — Готовься к бою. А мне разреши поехать ей навстречу. Ты увидишь издали, как я буду принят, и сообразно этому будешь действовать…

— Мысль хорошая, — согласился Кассий, — но я не желаю, чтобы ты жертвовал…

— Никакой жертвы, клянусь богами! Видишь эту лошадь? Она унесет меня от врагов, как уносила не раз… Вспомни битвы в Сирии…

Кассий не стал возражать, и Тициний уехал. Косоглазый Пиндар, стоявший рядом с полководцем, следил за Тицинием, приближавшимся к коннице. Расстояние между ними уменьшалось. Издали донеслись крики. Пиндар различил зоркими глазами, как воины спрыгивали с лошадей, окружали Тициния, жали ему руки.

«Конница Брута», — подумал Пиндар и обратился к Кассию:

— Увы, господин мой! Бедный Тициний попался в плен. Он окружен. Нужно помочь ему.

— О горе мне! — с отчаянием простонал Кассий. — Зачем я позволил лучшему другу ехать навстречу неизвестной коннице? Он попался в плен, и кровь его будет на мне!

… Кассий бросился в палатку — он был невменяем. Пиндар последовал за ним.

— Мы не устоим против конницы, — говорил Кассий, не замечая, что Пиндар подвигается к нему с кинжалом в руке — Тебе что? — остановился он.

Вольноотпущенник неожиданно бросился на него и ударил кинжалом в шею. Кассий схватил его за горло, но Пиндар, освободившись, быстрым движением нанес второй и третий удар. И, когда полководец упал, вольноотпущенник схватил заранее приготовленный мешок с динариями и ларец с драгоценностями, которые Кассий возил с собой в походах как выкупные деньги на случай, если бы попал в плен, и выбежал из палатки.[98]

У подножия холма он увидел Эроса, удерживавшего двух лошадей за поводья, и, подбежав к нему, сказал:

— Все сделано.

— Хорошо. Можешь ехать. Вот письмо.

— А динарии?

Эрос презрительно взглянул на него.

— Хватит с тебя и краденых, — указал он на кожаный мешок, — а будешь приставать — берегись. Подъезжает конница, и я укажу на тебя, как на убийцу.

— Будь ты проклят, презренный вор!

— Не я, а ты будь проклят, презренный вор и вероломный убийца! — ответил Эрос и, вскочив на коня, поскакал к болотам, где должны были находиться войска Антония.

Отъехав, он оглянулся. Пиндар стоял у коня, угрожая кулаками; потом он сел на него и медленно поехал в противоположную сторону, тщательно скрываясь за холмами.

Битва кипела. Центурионы и военные трибуны доносили Антонию о передвижениях войск, о победе Брута и отступлении Кассия.

Антоний беспокоился.

Прискакавший легат доложил, что войска Кассия отступают, конница бросилась к морю, пехота побежала, лагерь оставлен.

— Брут послал ему на помощь всадников, — говорил легат, — я слышал горестные крики… Не знаю, что там произошло, но одно для меня ясно: если бы Брут помог Кассию вовремя, победа республиканцев была бы полная.

— Ошибаешься, друг! — возразил Антоний, указывай на триариев, отведенных в болота. — Исход битвы решило бы железо этих людей.

— М Хвала тебе! Ты мудр и предусмотрителен, — сказал легат. — Но прости меня — мое место на поле битвы.

И, вскочив на коня, он поскакал, предшествуемый проводником.

Через несколько часов перед Антонием стоял Эрос.

— Господин, все сделано.

— Кассий?

— Убит.

— Пиндар?

— Бежал.

Антоний поднял глаза к небу.

— Боги, — шепнул он, — власть и воля Цезаря должны торжествовать, если бы даже против нас пошли миллионы миллионов войск всего мира! Смерть Кассия — только маленькая жертва духу Цезаря.

И, обняв Эроса, спросил:

— Никому не говорил об этом деле? Нет? Смотри: проболтаешься — душа твоя не найдет твоего тела, хотя бы она стала Изидой.

— Я поклялся, — испуганно пролепетал Эрос и поспешил удалиться.

А вечером один из вольноотпущенников Кассия, перебежавший на сторону Антония, принес меч и военный плащ, снятые с трупа господина. Антоний приказал вывесить их на видном месте. Меч и плащ должны были ободрить приунывшие войска, потери которых были вдвое больше потерь противника.

Конница заняла холм. Тициний, с венком, надетым всадниками ему на голову, радостно побежал к шатру Кассия. И вдруг остановился, услышав крики и причитания.

— Горе нам! — рыдали легаты и военные трибуны. — Он ошибся, приняв конницу Брута за конницу Антония! Он упрекал себя, что погубил Тициния, послав его навстречу коннице! И потому он покончил с собою…

Отовсюду доносились вопли.

Тициний проник в шатер. Лицо вождя было искажено, на нем застыло выражение гнева и ужаса. Неподвижные глаза были устремлены вверх, точно разглядывали внимательно предмет, достойный созерцания.

Тициний, угнетенный смертью друга и военачальника, не замечал его искаженного лица.

— Горе мне, горе! — кричал он, сорвав с головы венок. — Это я виноват в его смерти, только я! Моя медлительность послужила причиной страшного для нас несчастья! О боги, примите мою душу.

Выхватив меч, Тициний нанес себе смертельный удар.

Вблизи заиграли трубы, загремели крики легионов, приветствовавших императора, — подъезжал Брут.

Узнав о смерти Кассия, он упал на колени перед трупом и, рыдая, сказал:

— Увы, друг мой и брат! Никто не знает, где ждет нас смерть — в бою или в мирной обстановке, от собственной руки или от руки злодея. Теперь я один… но дух твой со мною. Помоги же мне, последний римлянин, в этой борьбе! В часы кровавой смерти твой образ будет воодушевлять нас на подвиги, твоя вера в торжество свободы даст нам силы победить или умереть со славою! Ты — последний римлянин, — повторил он, — ибо республика не может произвести еще такого благородного мужа!

Повелев приготовить тело Кассия к похоронам и отправить его на Фасос, Брут собрал на другой день военачальников, приказав сделать подсчет погибших. Оказалось — потери его составляли восемь тысяч человек.

— По точным сведениям, полученным от перебежчиков, противник потерял вдвое больше, — сказал Мессала Корвин.

— Это не дает нам права пренебрегать осторожностью, — заметил Марк Лукулл, сын великого, отца.

— Тем более, — подхватил Марк Фавоний, — что у нас множество пленных…

— И в числе их много рабов, — почему не договариваешь? — перебил Каска. — Невольники — народ опасный, — тень Спартака бродит среди них, — и следовало бы от них освободиться.

— Как? Отпустить на волю?

— Не насмешничай, Квинт Антистий, — обратился Каска к Лабеону. — Рабы находятся среди воинов, они могут посеять рознь, а так как разбитые легионы Кассия завидуют нам, что мы победили, то я советую перебить невольников…

— Всех? — с возмущением вскричал Квинт Гортензий, сын оратора.

Поднялся Брут, и спор прекратился.

— Рабов перебить, — сказал он, — свободнорожденных отпустить, объявив, что цезарьянцы обратили их в рабство, а я, Марк Юний Брут, делаю их свободными гражданами.

Опасаясь убийства освобожденных вместе с невольниками, Брут подозвал раба и шепнул: «Иди и распорядись, чтобы свободнорожденные были высланы из лагеря сегодня же ночью».

— Друзья, — продолжал он, — я еще не кончил. Мы должны вооружить войска, но от сражения будем уклоняться. Завтра я раздам воинам подарки и пообещаю Спарту и Фессалонику в награду за храбрость и соблюдение дисциплины. Пусть они разграбят эти города. Я думаю так: лучше иметь хороших воинов и прекратить бесчинства в лагере, чем зависеть от непослушной толпы, готовой на насилия.


XXIII


Тяжело и тоскливо было Бруту жить после смерти Кассия. Они привыкли делить вместе радость и горе, успехи и неудачи, оба болели душой за родину, и если один умер, то как было оставаться другому, страдать, бороться и одиноко умирать? Борьба за республику была возвышеннейшей целью существования обоих, и Брут думал: «Почему пал более одаренный полководец, более смелый воин и более хладнокровный и решительный муж? Таинственная воля Фатума? Может быть. Пифагорейцы говорят: «Что предначертано и подвластно Круговороту и совершается на основании таких же законов, согласно которым движутся планеты и созвездия, повторяются времена года и жизнь сменяется смертью, а смерть — жизнью, — непреложно. Но откуда они знают, что это так? Какие боги открыли им тайны потусторонней жизни? Нет, сильный ушел, оставив слабого по воле Фатума, чтоб страшнее был удар, намеченный слабому. А слабый ведь — я». Так думал Брут, сидя в задумчивости над сочинениями Цицерона,

— Жил некогда Кассий, убил Цезаря и погиб при Филиппах, — сказал он, — то же случилось и теперь. И сотни раз придет Кассий в мир, чтоб убить вместе со мной Цезаря, тирана, стремящегося к монархии, и сотни раз будет гибнуть при Филиппах. Таинственная загадка жизни и смерти! Как перешагнуть через волю Фатума, сделать так, чтобы То, что было в прошлых существованиях, не повторялось в будущих? Боги бессильны. Кто же сильнее их? Фатум? Но Фатум — не бог, это Закон, не подлежащий нарушению. Разве можно изменить времена года? Сделать так, чтобы в Африке была вечная зима или вечная ночь? То же с волей Фатума: ничем, никакими силами божескими и человеческими не изменить вековечного порядка.

— В шатёр вошла Лициния.

— Ты опять, господин мой, беседуешь с собой, — упрекнула она Брута, — а потом будешь говорить, что тебе являются призраки. Ляг, отдохни от дневных забот…

— Кассий посмеивался, когда я рассказывал ему о привидениях. А, между тем, говорят, он бежал при Филиппах с поля битвы, увидев гневного Цезаря в пурпуровом плаще с занесенным мечом, гнавшего на него своего коня!..

— Не верь, вождь, болтовне вольноотпущенников!.. Брут помолчал.

— Что нового в легионах? — спросил он. — Довольны ли воины? Нет ли среди них неустойчивых, готовых изменить?

— Вождь, легионарии Кассия заражают своим унынием твоих воинов. Марк, сын Катона, воодушевлял их к борьбе за республику, упомянул своего отца, сражавшегося против Цезаря и погибшего в Утике, и мужей, погибших за свободу. Я сама слышала, как он говорил о проскрипциях триумвиров, возвратившихся к кровавым временам Суллы. Воины слушали неохотно, а многие самовольно отлучились в Филиппы.

Вошел контуберналий и доложил о прибытии разведчиков.

— Пусть войдет начальник, — приказал Брут, сделав знак Лицинии остаться.

Это был Камулат, бородатый муж, уважаемый Брутом за боевую опытность и безумную храбрость. О подвигах его рассказывали в легионах чудеса: говорили, что одна сирийская жрица богини Атаргатис подарила ему амулет, предохраняющий от смерти, и потому от тела Камулата богиня отводит стрелы, камни и удары мечей.

— Что нового, дорогой Камулат? — приветливо спросил Брут.

Камулат сообщил, что легионы Антония и Октавиана недовольны расположением лагеря в болотах; идут дожди, и в палатках много грязи и воды, замерзающих по ночам.

— Еще что?

— Некий перебежчик утверждает, что наши корабли потопили суда цезарьянцев, перевозивших подкрепления из Италии. Он рассказывал об этом легатам и военным трибунам, но никто не верит, — все смеются. Возможно, что перебежчик лжет, чтобы сказать нам приятное.

— Если бы это было так, — задумался Брут, — начальник кораблей сообщил бы нам об этом. Еще что?

Камулат придвинулся к Бруту.

— Плохие предзнаменования…

— Глупости! — крикнул Брут и встал. — Враги распускают слухи, чтобы сломить стойкость легионов.

Когда Камулат вышел, Лициния сказала:

— Вождь, твоей медлительностью возмущаются восточные цари, военные трибуны, легионарии, — все они требуют битвы. Проходя мимо палаток, я слышала, как они величали тебя трусом…

— Трусом? О боги, неужели я боюсь за свою жизнь? Разве я дорожу ею?

— Успокойся, вождь! Злословие — мать зависти и дурного нрава. Ни один честный муж не посмеет обвинить тебя в трусости.

Оставшись один, Брут лег на ложе, покрылся плащом. В палатке было холодно, — глиняный горшок с раскаленными угольями давал мало тепла. Брут думал о Кассии. Жизнь друга погасла, как светильня, лишенная масла. И что такое жизнь вообще? И ради чего на свете копошится человечество как клубок слепых червей? Слепое человечество, бессильное заглянуть по ту сторону существования, страдает, мучается, грызется, точно суждено ему жить вечно… Кассий вовлек его, Брута, в заговор против Цезаря, и Кассий погиб… Возмездие ли это или случайность?

Вдруг он приподнялся — ему показалось, что тот же призрак, который обещал встретиться с ним при Филиппах, стоит у входа в шатер — черная бесформенная тень. Брут отбросил плащ и сел на ложе. Привидение безмолвно исчезло.

В шатер заглянула Лициния.

— Не нужно ли тебе, вождь, чего-либо? Ты стонал и разговаривал…

— Тот же призрак явился мне опять… Повесь на рассвете красный плащ у шатра.

Лициния подошла к нему.

— Ты решил?

— Бесповоротно.

Приказав созвать легатов, военных трибунов, центурионов и восточных царьков, Брут ждал их, сидя на ложе.

«О, если бы я разбил триумвиров1 Это было бы искуплением убийства Цезаря! Благо народа взамен жизни тирана!»

Смотрел на входивших сыновей великих отцов — Катона, Лукулла, Гортензия, Цицерона, на Фавония, Друза, Вара, Лабеона, а когда увидел румяное лицо Квинта Горация Флакка, — подумал: «Не он ли воспоет эту битву, если уцелеет?»

В шатре стало так тесно, что невозможно было повернуться; холод сменился духотой.

Брут встал.

— Воины, коллеги и друзья, — сказал он, — я буду краток. Я приказал повесить красный плащ у своего шатра… Позаботьтесь, чтоб войска к утру были готовы.

Радостные крики оглушили Брута. Заткнув пальцами уши, он старался не слушать приветствий, не видеть счастливых лиц.

«Они надеются победить, — думал он, — и я надеюсь. А ведь надежда — не есть еще уверенность. Лучше было бы взять триумвиров измором. Нетерпение одних и жажда победы других заставляют меня идти в бой, вопреки здравому смыслу. Не так ли Помпей Великий был принужден дать бои под Фарсалой?»

Движением руки он отпустил военачальников.

— Теперь я один, — сказал он, — нет у меня никого после смерти Кассия…

— Нет, вождь, ты не один. Все мы с тобою: и я, и воины, и молодежь, любящая отечество… Все мы пойдем, куда прикажешь, сделаем, что нужно, если бы даже пришлось положить свои головы на алтарь Беллоны.

Так говорила Лициния, обнимая его колени.

Растроганный и благодарный, Брут поднял ее, усадил рядом с собою.

— Лициния, — сказал он, сжимая ее руку, — твоя работа в легионах не менее важна, чем дело, за которое мы боремся.

Выстроив легионы против неприятеля, Брут медлил наступать; конница не желала первая начинать боя, выжидая, что предпримет пехота, а легионарии оглядывались в нерешительности на конников. Но когда Камулат проехал мимо полководца и на глазах легионов перешел на сторону врага, Брут, опасаясь измены, приказал трубить приступ.

Легионы двинулись вперед. Расстроив первые ряды противника, Брут, подкрепленный конницей, обрушился на его левое крыло и стал теснить когорты. В грохоте сечи, в звоне оружия Брут чувствовал, что победит, если устоит центр и левое крыло его легионов. Он послал своего легата Лабеона с приказанием не растягивать этого крыла, но уже было поздно. Неприятель напал на легионариев Кассия и обратил их в бегство.

Крики поднялись над полем. Воины бросали щиты, мчались, сбивая друг друга с ног, мешая сражающимся, увеличивая смятение.

Крики усиливались:

— Мы окружены!

— Спасайтесь!

— Вождь погиб!

Брут с обнаженным мечом бросился им навстречу. Он скакал на горячем жеребце, и красный плащ его развевался по ветру.

— Император жив! — послышались разрозненные голоса, но люди продолжали бежать.

— Воины, вперед! — кричал Брут, стегая бичом жеребца.

Смятение увеличилось. Неприятельская конница начала разгром легионов. Антоний рубился в первом ряду, — его конь, напоенный вином, взвивался на дыбы, топтал пехотинцев. Антоний стегал его бичом, усиливая яростное ржание, и работал мечом с той невозмутимой отвагой, которая неоднократно удивляла Цезаря во время боев с галлами. Антоний пробивался вперед, не спуская глаз с Марка Катона, который доблестно сражался, не отступая ни на шаг, пока не пал среди груды убитых врагов; рядом с Катоном бросалась на мечи молодежь, не желавшая попасть в руки цезарьянцев, — Друз, Вар и Лабеон… В плен были взяты Лукулл, Фавоний, Гортензий и Каска.

«Они будут казнены», — решил Антоний и приказал найти Брута.

Полководца нигде не было. Уже смеркалось, и филиппская равнина лежала в темноте, крича и стеная, как огромное израненное животное.

С несколькими друзьями и философами Брут перешел в темноте через ручей. Берега, поросшие кустарником, мешали идти. Брут сел на камень, белевший у ручья, и послал одного из друзей узнать, в порядке ли лагерь. Он надеялся, что потери его невелики и борьбу можно еще продолжать.

Друг не вернулся.

Брут тихо беседовал со своим рабом и щитоносцем, затем, подозвав любимого философа,[99] стал просить его поддержать с ним меч, чтобы придать ему силу, когда он бросится грудью на меч, но философ отказался. Отказывались и другие.

— Неужели никто не поможет мне в последнюю минуту? — горестно вздохнул Брут.

— Нужно бежать, — сказал ритор Стратон, — опасно оставаться на месте и ждать врагов.

— Да, бежать, но только при помощи рук, а не ног, — возразил Брут и, прощаясь с друзьями, пожимал им руки. — Я счастлив, друзья, что не ошибся в вас, а себя считаю счастливее победителей, ибо я пользуюсь славой за нравственные качества, а они свою славу получили путем проскрипций и разбоев. Одну только жалобу уношу я с собой — жалобу на Фатум, погубивший отечество: во главе Рима будут стоять чудовища, республика исчезнет, и произвол трех, двух или одного мужа повергнет родину и народ в несчастья.

Помолчав, он воскликнул:

— Спасайтесь, друзья, пока не поздно!..

Спокойно смотрел, как друзья пропадали в тем ноте. Взяв Стратона под руку, Брут сказал:

— Остались со мной только двое — ты да Мессала. Помнишь, как мы предавались риторическим занятиям и ты советовал мне, какую употребить фигуру, какое выражение. И я надеюсь, дорогой друг, что ты поможешь мне во имя дружбы и любви нашей.

Стратон вздохнул, Мессала отвернулся.

— Друг Стратон, — продолжал Брут, — взгляни на эти звезды, усеявшие небесный свод: они вечны. Взгляни на меня: разве душа моя не вечна? Телесная оболочка, как все земные предметы, изнашивается, и что ее жалеть? А душу нельзя убить. Я верил в правду, но и она, подобно добродетели, ничто. — И, помолчав, произнес стихи трагика: — О добродетель, ты пустое слово…

Обнажив меч, Брут протянул его ритору. Стратон, отвернувшись, подставил меч, Мессала поддержал, и Брут с силой упал на него грудью.

Друзья печально стояли над телом великого республиканца.


XXIV


Лициния участвовала в битве при Филиппах. Верхом на коне, она скакала рядом с Брутом, когда его легионы гнали войска триумвиров, но лишь только произошло смятение и легионы Кассия побежали, она потеряла Брута: неприятельская конница топтала беглецов, в стороне гибла доблестная молодежь, а Лициния озиралась, ища глазами Брута, и не находила.

Погиб или взят в плен?

Эта мысль не давала покоя.

Лициния повернула лошадь, стараясь пробиться к центру, за которым находился лагерь; животное внезапно заупрямилось, взвилось на дыбы. Она ударила его — напрасно. Лошадь шарахалась, и ее ржание возбуждало коней неприятельских всадников. И вдруг на Лицинию налетели конники. Она стегнула лошадь бичом между глаз и помчалась. Что-то ударило ее по голове: смутно помнила, что летит куда-то среди криков, среди звона и грохота.

Холодная ночь висела над равниной, когда Лициния открыла глаза — высоко мерцали звезды, над горами подымалась луна. Лициния не сознавала, где находится, лежала без мыслей, чувствовала слабость, безволие. Голова болела, она ощупала ее: темя было рассечено, а на лбу вздымалась большая шишка — дотронуться больно.

«Камнем из пращи», — подумала Лициния, пытаясь привстать, но левая нога нестерпимо заныла и не повиновалась: падая, Лициния, очевидно, вывихнула ее.

Лициния поползла по направлению к городку. Филиппы казались совсем недалеко. Она ползла, а расстояние между ней и городком не уменьшалось. Устав, она легла на землю. Кругом лежали трупы. Руки ее были в крови. Она старалась об этом не думать. Взяла кинжал у убитого легата, сунула за пояс и поползла дальше.

Вдруг луна, скрывавшаяся за облаком, осветила поле и груду трупов. Лициния не отрывала глаз от молодых лиц героев, узнавала павших: вот Марк Катон, а там в стороне лежит юноша, похожий на заснувшую девушку: губы его полуоткрыты, руки раскинуты.

— Люций, племянник Кассия! — шепнула Лициния. — Погиб… А вот Друз, Вар и Лабеон… О боги, спасите нас… Неужели республика умерла? Нет, пока живы Брут и Секст Помпей…

Мысль о Сексте придала ей силы. Ползти, ползти, хотя бы всю ночь, чтобы отыскать Брута, просить помощи у Помпея. Нельзя умирать, когда тлеет еще надежда в сердце. Нужно жить, всеми силами отстаивать свободу.

Всю ночь ползла Лициния, всю ночь слышала звуки труб и крики: «Да здравствуют триумвиры! Да здравствует Антоний!» И поняла — победили они… Где же Брут? Может быть, ранен? Или в плену? Она устала — кружилась голова, а добраться до Филипп было так же необходимо, как и найти пристанище, отдохнуть и лечить рану. А потом — искать вождя!

На рассвете она добралась до крайнего домика и постучала в дверь.

Голос изнутри спросил по-гречески:

— Кого шлет Гермес?

— Гермес шлет воина, который просит приюта, — медленно ответила Лициния, подбирая греческие слова.

— Кто ты? Республиканец или цезарьянец?

Лициния растерялась — не знала, что сказать. Опасность быть выданной Антонию заставила ее прибегнуть к хитрости. И она осторожно ответила:

— Воины кричат на равнине: «Да здравствует Антоний!»

Дверь приоткрылась — выглянуло бородатое лицо ремесленника.

— Итак, победил Антоний? О боги!

Лициния поняла, что он против триумвиров, и ободрилась:

— Приюти меня, и Зевс Ксений воздаст тебе за твою доброту… Ты спрашиваешь, кто я? Вместе с Брутом боролся я за республику, а где наш вождь и господин — не знаю.

Она говорила на дурном греческом языке, и ремесленник с трудом понимал ее. Услышав же, что этот легионарий бился рядом с Брутом, он распахнул дверь:

— Войди. Если бы он победил, нам, эллинам, стало бы лучше.

— Помоги мне, — попросила Лициния, — у меня разбита голова и вывихнута нога.

Ремесленник, обхватив ее, понял, что она женщина, однако не сказал ни слова и помог ей войти в домик.

И только днем, после обеда, когда она лежала на ложе, вымолвил, избегая смотреть ей в глаза:

— Почему ты скрыла, что ты — женщина? Лициния смутилась.

— Я знала, что ты догадаешься. Воином я сражалась, воином пришла к тебе, воином и уйду от тебя.

Ремесленник задумался.

— Как велико должно быть дело, за которое боролся Брут, если женщины сражались вместе с ним!

— Кому, друг мой, не дорога свобода? Свободно жить, свободно дышать, свободно говорить и не зависеть от чьего-либо произвола — не есть ли это высшее счастье на земле?

— Ты права, — кивнул ремесленник. — Кто бы пошел за Брутом, если бы он был против свободы?


XXV


Антоний говорил Октавиану, стоявшему рядом с ним на претории:

— Победой при Филиппах я утвердил победу божественного Цезаря при Фарсале. Я победил Брута и Кассия. Никогда больше аристократы не посмеют злоумышлять против дела Цезаря!

— Да, триумвиры победили, — сказал Октавиан, — но пока жив Секст Помпей…

— Прости меня, Гай Октавиан, но ты в бою не участвовал, а твои легионы бежали. Я один противостоял Бруту и Кассию, я один сломил напор их легионов! Что же касается Секста Помпея, то он не так опасен…

— Неужели ты думаешь, что я трушу? — свысока взглянул на него Октавиан.

— Да, ты трусишь, Гай Октавиан! Если бы ты один выступил против республиканцев, сегодняшняя битва стоила бы жизни тебе и твоим легионам. Ты знаешь, что это так…

«Антоний стал верховным повелителем, — думал Октавиан, — победил, конечно, он, и его власть неизмеримо выше, чем власть Цезаря после Тапса. Но славословить его — это затягивать себе петлю на шее».

— Гонец из Италии! — закричал караульный легат. — Прикажешь, император, впустить его в шатер?

— Пусть войдет, — сказал Антоний, искоса поглядывая на Октавиана: «Он зол, что все обращаются ко мне, а на него не обращают внимания. Его считают самозванцем и коварным честолюбцем. А разве это не так? Пусть мерзкий мальчишка не заносится, а то получит по носу!»

Он вскрыл письмо и громко прочитал:

«Фульвия, супруга Марка Антония — полководцам Марку Антонию и Гаю Октавиану Цезарю, триумвирам — привет и добрые пожелания.

Радея о вашей власти, я управляю Италией и руковожу деяниями сената и магистратов, потому что консул и триумвир Марк Эмилий Лепид плохо справлялся с возложенными на него обязанностями. Жду вашего скорейшего возвращения в Рим. Прощайте». Антоний взглянул на Октавиана:

— Что скажешь?

— Лепида устранить! Мы отнимем у него Испанию и Нарбонскую Галлию…

— А взамен?

— Дадим Африку.

— Еще?

— Мы хотели дать земли ветеранам.

— Восемь тысяч легионариев получат земли в окрестностях восемнадцати самых богатых городов Италии и часть имущества собственников, за которое выдадим владельцам небольшое вознаграждение. Эти колонии, Гай Октавиан, ты назовешь юлианскими, согласно обещанию Цезаря.

— Хорошо. А закон Цезаря о даровании прав гражданства жителям Цизальпинской Галлии?

— Будет проведен. Все это мы сделаем без одобрения сената и народа. Согласен, Гай Октавиан?

Октавиан молчал. Его беспокоило разделение провинций: какие захочет взять Антоний, какие достанутся ему,

Октавиану?

— Согласен? — повторил Антоний. Октавиан кивнул и тотчас же спросил о провинциях.

Антоний небрежно ответил:

— Что ж, я возьму Восток, а ты бери Запад. Думаю, что Восток не может соблазнять тебя — сам знаешь: интриги династов, борьба царьков, заговоры… Но если хочешь, — добавил он, — я уступлю тебе Восток, тем более, что Цезарь считал его богатейшей добычей Италии.

— Нет, пусть верный ученик божественного диктатора установит мир в самых богатых странах, а если понадобится обнажить меч, то пусть долго не раздумывает, тем более, что парфянская добыча заманчива, — любезно сказал Октавиан и вызвал Агриппу. — Скажи, что Фавоний, Лукулл, Каска и другие?

— Казнены.

— Слава богам! — вскричал Октавиан и, сев за столик, принялся диктовать письмо к матери.

Агриппа подал ему в это время письма, указав глазами на Антония, собиравшегося уйти. Октавиан понял, от кого письма, и обратился к триумвиру:

— Как думаешь, благородный Марк Антоний, не слишком ли много взяла на себя Фульвия, захватив власть в Риме?

— Разве она захватила власть? — притворно удивился Антоний. — Она вынуждена была из любви к отечеству заменить Лепида.

— Понимаю, одна она управляет и, может быть, даже не одна…

— Ты хочешь сказать, что брат мой Люций помогает ей… И хорошо! Иначе она бы запуталась в государственных делах.

Октавиан не стал возражать. Лишь только Антоний вышел, он взглянул на письма:

— Ты ошибся, Марк Випсаний, послания от разных лиц: одно от супруги моей, другое — от тещи.

Сначала он прочитал письмо от Клавдии. Жена жаловалась на его долгое отсутствие, уверяла, что соскучилась по нем, описывала неприглядную римскую жизнь:

«У нас полная анархия, хотя мать старается восстановить порядок. Все мы без денег, сенат состоит из мошенников и проходимцев. Нет ни сословий, ни учреждений, ни веры в величие Рима — все попрано, затоптано в грязь. Даже магистраты потеряли влияние на народ, а законы утратили свою силу. Подумай только, дорогой супруг, всадники сражаются в цирке с дикими зверями! Зато молодежь стремится к науке, литературе. Быть учителем стало выгодно, и учителей развелось больше, чем нужно. Кто они? Конечно, вольноотпущенники. Однако этим ремеслом не брезгают и нобили, ставшие нищими. Я очень скучаю по тебе…»

Не дочитав эпистолы, Октавиан отбросил ее: «Лжет, притворяется, своенравничает, блюдет девственность… О женщины! В ваших легкомысленных головах только наряды, притирания и глупость!»

Фульвия писала о трудностях управления государством, о безмозглых сенаторах, о мудром соправителе Люции Антонии («Конечно, любовница хвалит своего любовника») и намекала на любовь свою к Октавиану.

«Ты не поверишь, дорогой зять, как я соскучилась по тебе! Твой образ стоит перед моими глазами, я не сплю ночей и совсем больна. О, приезжай поскорее, чтобы я могла видеть тебя и — боги одни знают, возможно ли это? — получить от тебя то, в чем ты отказываешь своей жене, а моей дочери. Реши сам, что делать. Я уверена, что сердце твое не лед, а пылающий факел, и одно это наполняет мою душу счастьем и преданностью к тебе. Если захочешь, я помирю тебя с Клавдией. Где ты это слыхал, чтобы девушка, вышедшая замуж, оставалась нетронутой? За что ты сердишься на нее? Но она ни в чем не виновата, и если злые люди клевещут на нее, распространяя грязные слухи, то причиной этому ее гордость и высокая нравственность: она отвергала дерзкие ухаживания многих знатных людей. Приезжай же, иначе…»

Плюнул и швырнул таблички под стол.

— Старая сводня и простибула, — проворчал он, — кому ты нужна? Кто польстится на твое дряблое тело и отвисшие груди?

И, повернувшись к Агриппе, приказал:

— Сжечь эпистолу, чтобы никому не попалась в руки!


XXVI


Лициния выздоравливала. Врач-грек лечил кровоточившую рану на голове багряным кимолийским мелом, изредка употребляя тимфайский гипс; когда рана стала заживать, он мазал ее жирными составами и прикладывал травы, а вывихнутую ногу — частыми растираниями. Это был пожилой муж, с веселыми глазами и обросшим подбородком. Любитель поболтать, он задерживался, когда ремесленник был дома, и оживленная беседа затягивалась нередко на несколько часов. Большей частью они беседовали о политике, о состоянии римского и греческого общества, о войнах Цезаря и Помпея. Однажды врач заговорил о битве при Филиппах и разгроме легионов Кассия и Брута. Лициния встрепенулась.

— Брут кончил самоубийством, — сказал он, — борец за свободу погиб, но печалиться о нем не одно ли и то же, что грустить о погибшей идее? Как не может исчезнуть идея, во имя которой шли умирать десятки тысяч, так же не может исчезнуть имя Брута, противника тирании: оно на многие тысячелетия будет гореть факелом, призывающим народы к боям за свободу.

— Ты красноречив, друг мой, — вздохнул ремесленник. — Не лучше ли было бы, если бы Брут остался жить и продолжал борьбу?

— Если бы он заключил союз с Секстом Помпеем, — продолжал врач, — боги одни знают, кто победил бы.

Ремесленник, слышавший о Сексте только дурное, стукнул кулаком по столу:

— Нехватало еще, чтобы Брут связался с пиратом! Тут Лициния не выдержала: горячо защищая Секста, она говорила о его любви к отечеству, справедливом отношении к подвластным ему людям.

— Это муж, с которым можно играть в морру в темноте, — добавила она.

— Micare digitis,[100] — сказал врач и засмеялся. — Когда я бывал в Риме, я всегда удивлялся быстроте и сообразительности юношей, которые играли в морру. Разжимая кулаки, они быстро показывали пальцы, стараясь сосчитать их, пока рука противника не сжалась опять в кулак. Верный счет считался выигрышем, и игрок подымал палец левой руки. Мы, греки, играем так же, но медленнее. Борьба же требует быстроты. А борьба за власть — это кровавая игра, а не micare digitis: в ней решают все быстрота и сообразительность. Кто же, по-твоему, лучший игрок — Брут ли, истинный республиканец, бескорыстно боровшийся против тирании Цезаря и триумвиров, или Секст Помпей, опирающийся на аристократов-помпеянцев?

Лициния возразила, что иметь друзей-помпеянцев не значит еще опираться на них, что Секст Помпей не таков, каким рисуют его враги, — она убедилась в этом, будучи послана к нему Брутом.

Эти беседы укрепили ее решение отправиться к Сексту Помпею. В глубине души она отдавала предпочтение Сексту, как ей казалось, не потому, что она его любила, а оттого, что Секст мечтал о полном освобождений сицилийских рабов и даровании им человеческих прав. Иногда она думала, что Секст решил пополнить легионы невольниками для того, чтобы иметь больше войск, и освобождение рабов задумано им не ради человеколюбия.

Эта мысль была невыносима.

«Не может быть, — шептала она, ворочаясь на ложе, — Секст не таков. Как и Брут, он борется за идею. Только разными путями пошли они: Брут убил диктатора и собрал войска для борьбы с триумвирами, чтобы восстановить республику времен Катона Цензора, а Секст мечтает о республике до Пунических войн. Один находился под влиянием Цицерона, другой — последователь Сципиона Старшего».

Она задумалась. И казалось ей, что цель Брута и цель Секста составляют единое целое, без которого немыслимы спокойствие в республике и благо народа. Жизнь, называемая кучкой олигархов свободной лишь затем, чтобы обмануть народ, казалась ей большим угнетением, чем деспотия Суллы, Митридата или Тиграна, а зависимость римлян от кучки «избранных» богами, а на самом деле от людей, захвативших беззаконно власть — худшим рабством, нежели проституция. И если бы Брут повернул республику к эпохе Катона, удовлетворился ли бы народ властью сената и гнетом нобилей? А если Секст Помпей восстановит республику времен консула Дуилия или нашествия Ганнибала, то что выиграет народ от такого правительства? Не одно ли и то же республика Брута и республика Секста Помпея? А освобождение рабов?.. Было ли оно целью или средством? Лициния становилась в тупик, не зная, что думать. И только в одном она была уверена: Секст Помпей честен и велик.

Ей пришло в голову, что она рассуждает о Сексте, как влюбленная женщина; она проверила свои мысли: они казались ей логически безупречными.

— Поеду к Сексту, разделю с ним его судьбу, — шепнула она, садясь на ложе. — Победа должна быть за тем, кто одинаково любит свое отечество и заботится о нуждах и счастьи народа.


Книга вторая

I


Едучи в Рим, Октавиан думал об Антонии, отправившемся в Грецию, и о Фульвии, захватившей власть в свои руки. Он представлял себе встречу с ней, Люцием Антонием, Лепидом и женой-девственницей, заранее решая, как держать себя с ними.

«С Фульвией и Клавдией буду холоден и неприступен; мать и дочь захотят непременно употребить женские чары, чтобы заставить меня повиноваться их воле. Они не знают, что покорность несвойственна моей натуре. Люций Антоний принужден будет повиноваться мне, хотя он и консул, а если станет сопротивляться… — Октавиан сжал кулаки, сдвинул брови, — я найду средство… А Лепид… я ему вручу письмо Антония и свалю всю ответственность за наше решение на Марка…»

И вдруг, повернувшись к Агриппе, подмигнул ему:

— Соскучился по римлянкам?

— Соскучился, — ответил правдивый Агриппа. — А ты… неужели ты, скажи, не скрывая, не желаешь увидеться с Клавдией?

— Ты очень смел, Марк! Клавдию я не люблю. Она оскорбила меня при жизни Юлия Цезаря, отца моего, и я поклялся, что никогдаона не разделит со мной ложе. Я хочу унизить ее, заставить, чтобы она, гордая, умоляла меня на коленях о снисхождении или прощении…

— А тогда ты бы простил?

— Нет. Я посмеялся бы над ней, а затем прогнал бы ее.

Нахмурившись, Агриппа молча ехал рядом с Октавианом.

— Знаю, ты поступил бы иначе, — продолжал триумвир, — но — клянусь богами! — доброта и снисходительность постыдны по отношению к женщине, осмеивавшей мужа. Скажи, что ты думаешь о Фульвии? Хоть она и сводня, и развратница, и старуха, а, должно быть, привлекательней всякой молодой глупой Девушки; Фульвия умна, умеет жить и не оскорбляет мужей…

— Ты неправ. Во-первых, Фульвия не так уж стара, — ей только сорок лет, во-вторых, она влюблена в тебя и, в-третьих, Клавдия менее глупа, чем тебе кажется. Если оскорбление задело тебя, то острота оказалась меткой, а потому и умной. Ведь неметкая острота не оставила бы следа в твоей душе, ибо глупость вообще не задевает: она пролетает, подобно тени.

— Ты философ, Марк, клянусь Юпитером! Агриппа сдержал рвавшегося вперед коня. Он хотел спросить Октавиана, как оскорбила его Клавдия, но не решился.

Подъезжали к Риму. Оправив на себе белую всадническую одежду, с узкой красной полоской спереди, Окта-виан, щуря глаза, говорил Агриппе, что ничего не видит, и друг принужден был называть здания, мимо которых они проезжали, улицы и площади.

— Подумать только, — жаловался триумвир, — до чего мы дожили! Отцы государства и сам Лепид допустили в стенах державного Рима восторжествовать гинекократии! Что бы сказали Сулла и Юлий Цезарь, если бы узнали об этом? О боги! Я уверен, что Секст Помпей насмехается над двумя триумвирами, которых третий триумвир стремится подчинить своей жене!

Агриппа стал уверять Октавиана, что подозрительность его лишена оснований, однако триумвир не слушал возражений друга.

Встреча с Фульвией, состоявшаяся на другой день, расстроила Октавиана. Узнав о его прибытии еще накануне, Фульвия приоделась: она была в легкой хламиде, поверх которой накинула персидскую ткань с мозаичными вышивками, сверкавшими драгоценными камнями; коса, искусно завязанная в Аполлонов узел, казалась диадемой. Сидя на катедре, Фульвия держала в руках тетрахорд и рассеянно перебирала струны.

Октавиан потребовал передать ему власть.

— Я, женщина, управляю государством именем триумвира Антония, — возразила Фульвия.

Октавиан, едва сдерживаясь от негодования, протянул ей папирус:

— Взгляни, благородная Фульвия, на подписи триумвиров, поделивших между собой мир: Антоний получил Восток, а я — Запад. Следовательно, Италия подвластна — мне, только мне! Что же ты еще споришь?

— Гай, я не уступлю, — тихо сказала Фульвия, садясь рядом с ним на биселлу. — Я уступила бы, если бы ты… Ты получил мое письмо?

— Нет. О каком письме ты говоришь? — холодно спросил Октавиан.

— А от Клавдии получил?

— Тоже нет. Да ты нарочно выдумала эти письма, чтобы отвлечь меня от беседы о власти.

Фульвия не спускала с него глаз.

— Я писала, — медленно заговорила она, — о себе и о Клавдии… Я хотела…

— Зачем мне знать, что ты хотела или чего не хотела? — прервал ее Октавиан. — Писем я не получил, значит сами боги пожелали, чтобы я не знал содержания их…

Фульвия привстала.

— А если ты получил их и лжешь? — вскрикнула она, схватив Октавиана за руку. — Я писала, что люблю…

— Зачем мне знать, любишь ли ты Антония или Люция? Или обоих вместе?

Фульвия побледнела.

— Гай Октавий, я не привыкла слушать оскорблений от мужей. А так как ты породнился с нами…

— Нет, я не породнился, — резко сказал Октавиан и встал. — Спроси об этом Клавдию. Что же касается власти, то завтра же ты откажешься от нее.

Фульвия не успела ответить. В конклав входил Люций Антоний, нарядный, в тоге с пурпурной каймой и новых башмаках.

— Привет триумвиру! — воскликнул он, взмахнув рукой.

— Привет и тебе, консул!

— Я слышал, что ты болел после Филипп?

— Воля богов! Асклепий наградил меня слабым здоровьем.

— Тебе нужен отдых…

Октавиан насторожился;

— Поезжай в одну из камцанских вилл и наслаждайся жизнью, дыши целебным воздухом, прогуливайся на взморье, живи, как некогда жил великий Сулла, отказавшийся от власти.

— Уж не хочешь ли ты, чтоб и я отказался от власти? Люций смутился.

— Ты меня не понял, Цезарь! Заботясь о твоем здоровье, я хотел дать тебе добрый совет…

— Совет, действительно, хорош, — засмеялся Октавиан, — благородная Фульвия, без сомнения, одобрит его.

Фульвия притворно кивнула, вымолвив:

— Гай Октавий, я советую тебе отправиться в Байи. Поезжай заранее, пока не начало съезжаться общество. Там ты будешь любоваться живописными утесами, тенистыми гротами, роскошнейшими виллами; отдыхать под развесистыми платанами и кипарисами, дышать запахом душистых лавров и миртов; там в знойный день, сидя у водопада, будешь радостно подставлять голову и грудь под брызги, а утром и вечером лечиться от недугов целебной водой серного источника. Там ты помолодеешь, приобретешь силу мышц, мысли твои прояснятся…

Октавиан встал.

— Довольно! — возгласил он. — Благодарю вас, друзья, за советы. Но молодеть, приобретать силу мышц и заботиться о прояснении мыслей советую тебе, Фульвия, когда освободишься, передав мне власть…

Фульвия вскочила.

— Что? Тебе… тебе — власть? Никогда!

— Я не шучу, Фульвия! Завтра как триумвир и владыка Запада я начинаю свою государственную деятельность…

И, кивнув им, вышел на улицу.


II


Октавиан приступил к распределению земель среди ветеранов. Разослав магистратов и землемеров во все концы Италии, он выступил в сенате, и отцы государства, признав его притязания на власть более законными, чем притязания Фульвии, не мешали его деятельности. Люций Антоний, недовольный действиями триумвира, предостерегал его, что заискивать перед народом и вмешиваться в дела консула равносильно нарушению закона и оскорблению высшего магистрата, но Октавиан возражал, что вообще заискивают люди нечестные, а оскорбляют консула только те, чьи притязания незаконны, а действия преступны.

Получая известия от магистратов по распределению земель, триумвир отмечал наделы на табличках, а на жалобы зажиточных земледельцев, которых считал сторонниками республиканцев, отвечал обещанием, что за отнятые земли, скот и земледельческие орудия будет выдано вознаграждение. Так же отвечал он и мелким земледельцам, лишившимся полностью своих полей. А сам думал: «Пусть ждут — ничего не получат». Он разослал магистратам тайное предписание не давать никому на руки расписок с обозначением стоимости отнятого, а вносить отобранные земли, стада, рабов и земледельческие1 орудия в особые списки, которые предъявлять недовольным, чтобы успокоить их. Весной начался грабеж и произошли волнения: у крупных собственников отнимали лучшую часть виноградников и оливковых посадок. А ветераны, требуя только обработанных земель и доходных поместий, кричали, что желают жить теперь, как члены муниципального сената.

Фульвия и Люций воспользовались волнениями, чтобы выступить против Октавиана: они подстрекали против него ограбленных земледельцев и возбуждали ветеранов. Не получив обещанного вознаграждения, одни хлебопашцы взялись за оружие, занялись грабежами и разбоями на дорогах, другие отправились к Сексту Помпею, иные, посадив в повозки детей и положив пенатов, двинулись в Рим. А ветераны наглели, захватывая земли, даже не предназначенные для них.

Ненависть к триумвирам охватывала Италию. Растерянный, Октавиан бродил в рабской одежде по Риму, сопутствуемый Агриппой, видел голодных людей, которые с рыданиями искали убежища в храмах, толпы простибул, с жадностью набрасывавшихся на мужей и юношей, и спрашивал друга:

— Марк, что нам делать?

Агриппа пожимал плечами и однажды посоветовал:

— Поскольку ветераны и ограбленные квириты требуют денег, нужно раздобыть их поскорее. Продай имущество проскриптов и богачей, павших при Филиппах. Начни с собственности Лукулла и Гортензия Гортала.

— А если эти деньги не выручат нас?

— Обложи податью города, освобожденные от распределения земель.

Октавиан повеселел,

— Ты мудр, как Нестор, — сказал он, целуя Агриппу. — Лучший друг познается в несчастии. Когда-нибудь я докажу тебе, Марк, свою дружбу и расположение.

Однако меры, предложенные Агриппой, не дали тех средств, на которые рассчитывал Октавиан: покупателями имущества богачей оказались ветераны, вернувшиеся из-под Филипп с большими деньгами. Они приобретали имущество аристократов за бесценок. Налоги с городов поступали неравномерно, а в Риме не хватало хлеба.

— Плохо, очень плохо, — вздыхал триумвир, получив известия о деятельности Секста, перехватывавшего корабли, которые подвозили хлеб в Рим. — Опять квириты будут голодать и обвинять в этом меня. Проклятый Помпей! Он не дает мне покоя. К нему присоединились остатки войск и флота Кассия и Брута. Да, Секст с каждым днем становится сильнее, а я слабею. Но сыну Цезаря и сыну Помпея жить вместе невозможно: Один из них должен погибнуть!


III


Поддерживая крупных землевладельцев, Люций Антоний, демагог и сторонник аристократов, говорил, что прежде отнятые имения должны были удовлетворить ветеранов с избытком. Но оставались новобранцы, которых нужно было привлечь на свою сторону. И Люций стал отнимать земли у мелких хлебопашцев.

Пахари роптали. Он отвечал, что действия его согласованы с триумвиром Марком Антонием и целью их является противодействие Октавиану, который будто бы посягает на благосостояние бедняков.

Узнав о том, что аристократы и крупные землевладельцы вооружаются, надеясь на поддержку консула, что в Риме, городах и деревнях начались драки и разбои, а вольноотпущенники и чужеземцы закрывают лавки и бегут из Города, Люций отправился к Фульвии. Он хотел посоветоваться с ней, что делать: стать ли открыто на сторону собственников или, не порывая с ними, заискивать у них и одновременно у ветеранов? Фульвия приказала ему стать на сторону собственников, а ветеранам объявить, что вновь захваченные земли будут распределены только между участниками битвы при Филиппах.

— Ты захотел действовать самостоятельно — действуй! — ехидничала Фульвия. — А я не потерплю, чтобы Люций Антоний стал по отношению ко мне двуликим Янусом. Жизнь, дорогой мой, сложна, и нужно идти не по большой дороге, а пробираться дорожками и тропинками. Вспомни, как действовал диктатор Цезарь, завоевывая Галлию и борясь с Помпеем. А если бы он пошел но большой дороге, как Сципион Эмилиан, все замыслы его стали бы пеплом или пылью.

— Что же делать?

— Сделай, как я сказала, и Октавиан уступит. Действительно, испуганный триумвир уступил. Он уступил также ветеранам, которые волновались, разрешив им основать колонии на территории других городов. А выплату им он произвел деньгами из италийских храмов, — об этом всюду говорили как о святотатстве и наглом грабеже.


IV


После длительного путешествия из Македонии Лициния высадилась ранним утром в Сиракузах. Голубое небо, прозрачный воздух, пропитанный благоуханиями садов, пение птиц успокоительно действовали на нее. На мгновение она забыла ужасы Филиппской битвы. Горечь при известии о смерти Брута и Кассия, страшная опустошенность души, когда хотелось броситься со скалы, чтобы размозжить голову о камни, придавили ее. Прижимая руки к груди, она опустилась на колени под македонским небом и заплакала, призывая богов охранять сына Помпея от всего злого. А сердце рвалось к нему. И на другой день она, с незарубцевавшейся раной, покинула Филиппы, купила лошадь и поехала к морю.

И вот она в Сицилии, в этом огромном великолепном саду, где дышится легко и отрадно, где теплые лучи солнца кажутся ласками матери, пестующей своего ребенка. По дороге в Мессану (там находился Секст Помпей) она смотрела на вечнозеленые кусты миртов и лавров, на платаны и кипарисы, на высокие горы, покрытые зеленью, на горбатые возделанные поля, на которых работали невольники и бедные земледельцы, и ей казалось, что на такой земле, под таким солнцем, умирать ей будет трудно…

В Мессане она легко нашла дом Секста Помпея, но к самому полководцу попасть было нелегко: на каждом шагу стояли стражи, всюду часовые требовали пропуск, а она, новый человек, не имела здесь ни друзей, ни покровителей, не знала, к кому обратиться.

Перед домом теснились толпы народа. Лициния спросила смуглую рабыню, стоявшую впереди нее, зачем собрался народ, и невольница, оглянув ее с ног до головы, сказала:

— Ты, я вижу, чужеземка, если не знаешь, что наш вождь и защитник выйдет сейчас к народу. Он освободил рабов, снизил налоги, дал нам радостную, спокойную жизнь. Мы стали вольноотпущенниками и вольноотпущенницами, избавились от рабства.

— И мы думаем, — перебил гончар, — что заветы Эвна и Ахея нашли отклик в сердце римлянина. Конечно, — добавил он со вздохом, — мы были бы счастливы, если бы наш вождь отправил нас на родину…

— Об этом мечтал богоравный Спартак, — вмешался грек-сукновал, — но Фатум помешал ему. Теперь же времена иные. Рабов меньше угнетают, потому что помнят восстание Спартака и нас боятся. Кто знает, быть может, мы вернемся, наконец, на родину…

— Секст Помпей Великий — муж честный и доблестный — говорил гончар. — Освобождая нас, он сказал, что Рим не потерпит, чтобы мы оставались вольноотпущенниками. Мы знаем это и готовимся к борьбе, вступаем в его легионы.

— Добровольно? Или вас вербуют? — допытывалась Лициния.

 Грек-сукновал подозрительно смотрел на нее.

— Кто ты, женщина? И почему ты выпытываешь у нас о Сексте Помпее? Уж не соглядатайка ли ты?..

Лициния покачала головой.

— Увы, друг мой! Я возвращаюсь из-под Филипп, где погибли Брут и Кассий… Я должна говорить с Секстом Помпеем. А как это сделать? Нет у меня пропуска…

— Когда вождь будет проходить, я крикну, что человек из-под Филипп хочет с ним говорить.

В это время толпа замолчала. Стражи оттеснили народ, из дома вышел Секст Помпей. Послышались громкие крики: «Слава, слава!» — и толпа опустилась на колени, не переставая повторять это слово.

Стояла только Лициния, и Секст направился к ней:

— Кто ты, друг мой? — спросил он.

Лициния задрожала от счастья и волнения. Он стоял перед ней, не узнавая ее, и она грустно вымолвила, опустив голову:

— Ты успел забыть меня, вождь!

— Я? Забыть? Кто же ты?

Она подняла голову. Он вглядывался в нее.

— Лициния? Ты?

Схватил ее руки, сжал. Счастливая и радостная, она подалась к нему всем телом, и Помпей, как тогда, при прощании, поцеловал ее в лоб.

— Так это правда, что Брут и Кассий…

— Увы, господин!

Больше Секст не спрашивал. Повелев народу встать, он сказал:

— Квириты, будьте готовы к боям. Триумвиры режут народ, как животных, назначенных на убой. Тысячи проскриптов спасены при помощи моего друга Менадора, которого мы называем Менасом. Вы знаете его. Этот муж прозван врагами «Пиратом» за доблесть в морских боях и умение топить неприятельские корабли. Как думаете, можно ли верить триумвирам? Можно ли верить злодеям, разбойникам и клятвопреступникам? Нет и нет! Нам придется воевать. Я, квириты, войны не желаю и приложу все силы, чтобы избежать столкновения. Я понимаю, что Октавиан, усыновленный. Цезарем, меня ненавидит: я, сын Помпея, мешаю ему, сыну Цезаря, добиваться власти. Народ меня любит, а его ненавидит. И немудрено: можно ли любить зверя в человеческом образе?

Менас дотронулся до его руки.

— Распусти народ — идем поскорее: я добыл важные сведения.

Секст обратился к народу и, поблагодарив его за дружеские чувства и доверие, взял Лицинию за руку:

— Пойдем. Нам нужно о многом поговорить.

— Ты занят, — покосилась Лициния на бородатого пирата.

— Менас пробудет у меня недолго. А во время нашей беседы ты сможешь вздремнуть после дороги.

Только теперь почувствовала Лициния усталость. Глаза слипались. Она шла рядом с Помпеем и Менасом по большому атриуму, заполненному народом, останавливаясь, когда оба мужа беседовали с посетителями. А когда она вошла в таблинум и опустилась в кресло, — все поплыло у нее перед глазами. Не слышала даже начала беседы Секста с Менасом.

Внезапно проснулась, как от толчка. Перед ней стоял Помпей без тоги, в одной тунике. Менаса не было. Они были одни.

— Прости, что я разбудил тебя, — говорил Секст, сжимая ее руки. — Но ты спала очень неудобно, — голова твоя свесилась, ты сползла с биселлы. Не лучше ли сначала подкрепиться, а затем поудобнее устроиться на ложе?

Она кивнула, не сводя с него глаз.

— Я рад, что ты приехала, — говорил Секст, отпустив ее руки и смущаясь от ее взгляда, — ты мне расскажешь о битве при Филиппах, о Кассии и Бруте… Менас сообщил мне кое-что об Антонии и Октавиане, о доблести первого и трусости второго.

Лициния встала.

— Вождь, я приехала, чтобы служить тебе…

— Я догадался, Лициния, и молю богов исполнить все твои желания.

— Нет, вождь, моли богов исполнить одно заветное желание.

— Да будет так, — сказал Секст, протянув ей руку. — Идем в триклиниум, там ты подкрепишься, а потом рабыня отведет тебя в спальню.

В триклиниуме возлежали за столом Скрибония, супруга Секста Помпея, Менас, легат и два-три военных трибуна.

Лициния заняла место рядом со Скрибонией и искоса посматривала на ее холодное лицо и белые обнаженные руки. Спать уже не хотелось. Она прислушивалась к беседе мужей. Менас доказывал легату, что из триумвиров самый опасный — Октавиан.

— Ты не думай, что если он труслив, то безобиден. Трусы нередко бывают палачами. У Октавиана есть Агриппа, который верно ему служит…

— Какая польза от Агриппы, который занят дешевыми простибулами? — проворчал легат.

— Бьюсь об заклад, что Октавиан сломит Люция и Фульвию!

— Ну и что ж? Страшны не Люций и Фульвия, а Лепид и Антоний…

Менас повернулся к Сексту:

— Слышишь, вождь, мнение нашего друга о триумвирах?

Помпей, занятый женой и Лицинией, не слышал разговора и попросил легата повторить. Выслушав его, он сказал, что согласно точным сведениям, полученным недавно, Антоний находится на Востоке, проводя дни и ночи в удовольствиях. Ему льстят, сравнивая его с Александром Македонским; он решает споры династов, принимает посольства и дары от царьков; его окружает продажная толпа восточных лицемеров и проходимцев, которые обращаются с ним как с равным. За крупные взятки, полученные от этнархов, он возвращает царькам завоеванные у них области, требует с провинций Азии уплаты десятилетней подати в течение двух лет, казнит заговорщиков, бежавших в Азию после битвы при Филиппах, — это ли не могущество? Но увы! — власть его — не власть триумвира, каким, например, был на Востоке Помпей Великий: шуты, плясуны, гетеры и простибулы окружают его; с ними он совершает путешествие по Азии, отнимая у одних царьков земли и города и награждая ими других. Женолюб, он бесстыдно забирает у царьков понравившихся ему жен и наложниц и отпускает их за богатый выкуп. Не позор ли так поступать римлянину, высшему магистрату, другу диктатора Цезаря и триумвиру?

— О боги! Вот муж, которого погубят женщины! — со смехом добавил Секст Помпей.

— Зато он проживет такую жизнь, — возразила Скрибония, — как ни один из нас, возьмет у нее все радости и наслаждения. А кому нужна слава после смерти? Только безумцам!

— Неужели ты одобряешь образ жизни Антония? — нахмурился Секст, взглянув на Скрибонию.

— Не одобряю, а любуюсь умением его жить. Впрочем, не нам осуждать его…

Секст покачал головою.

— Непристало жене забывать нравственные качества, переданные нам предками. Честность, добродетель и скромность украшают человека. Назови же мне, Скрибония, хотя бы одно хорошее качество Антония, и я признаю, что ты права. Честность? Ее нет у него. Добродетель? Он не слыхал такого слова. Что же касается скромности, то ее у него не больше, чем у субуррской волчицы. Но, может быть, ты ошиблась именем? Говоря об Антонии, имела в виду Лепида? Пусть так. Кто такой Лепид? Триумвир и верховный жрец. Он бездарен, как полководец, упрям, как осел, напорист, как бык; он эпикуреец и не гнушается… Не буду повторять грязных сплетен… Лепид снисходителен — и к жене и к себе.

Все засмеялись.

Скрибония, сославшись на головную боль, оставила ложе. Секст и Лициния молча смотрели, как бледные завитые рабы-мальчики надевали ей на ноги башмаки. Вскоре стали расходиться гости: первый ушел пират Менас, покачиваясь от выпитого вина и таща за собой легата, который упирался. Менас хохотал во все горло.

Поднялись с ложа и военные трибуны.

Секст взглянул на Лицинию.

— Скажи, что ты думаешь о моей жене? — тихо вымолвил он.

Лициния смутилась.

— Вождь, зачем спрашиваешь? Она — твоя супруга;

этим все сказано.

— Нет, скажи, умоляю тебя… Ты и я…

Она испугалась, что Секст скажет лишнее, и, схватив его за руку, заглянула ему в глаза.

— Молчи… Я скажу… Тебе нужна иная жена… что я говорю? О боги! Я пьяна… Не гневайся, вождь, за мои дерзкие речи.

Секст задумчиво смотрел на нее.

— Нет, я не ошибся, Лициния! Я хочу сказать тебе, что ты…

Она опять схватила его за руку.

— Вождь, поговорим завтра… Не сегодня… Я устала с дороги и пьяна… Вождь, прошу тебя — оставь меня… я сама дойду…

Секст хлопнул в ладоши и приказал вошедшей невольнице проводить госпожу в спальню.


V


Не заботясь о волнениях, происходивших в Риме, Антоний путешествовал по Сирии.

 Он въезжал в Тарс на колеснице, запряженной львом и тигром. Он сидел в одежде Диониса, с венком на голове и, слушая рычание зверей, скучал, пресытившись приветствиями, которыми встречали его всюду.

— Славься, бог наш! — кричали толпы народа, окружая колесницу. — Слава Дионису, вечному богу! Слава, слава!..

Антоний кидал в толпу подарки, сыпавшиеся из большого рога изобилия, и равнодушно смотрел, как с криком расхватывала их толпа. Были здесь ларцы с затейливыми инкрустациями, обитые медными гвоздями, бронзовые сфинксы, наполненные серебряными монетами, полые изображения сирийских божеств с большими животами, набитыми сладостями, корзинки с фруктами и хлебом, сосуды с медом, винами, маслом…

Антоний смотрел на людей, которые копошились перед ним в пыли, и зевал.

И вдруг — о чудо! — видит: едет навстречу прекраснейшая из прекрасных, Изида, сошедшая на землю в образе смертной женщины, окруженной евнухами и изящными юношами; от лица и глаз ее исходит сияние, на щеках раскрываются ямочки, точно расцветают розовые бутоны, а ямочка на подбородке и ложбинка над верхней губой манят, как улыбки.

Играла музыка, звенели высокие мужские голоса, гремели гимны в честь богов и хоры, славившие Изиду, которая, в поисках Озириса, покинула солнечный Египет — страну Кем — для знойной Азии.

Антоний тронул вожжи — лев и тигр заревели, рванули колесницу, бросились на людей, но были остановлены бичами эфиопов: люди били животных по ощеренным пастям. Колесница остановилась, и бог Дионис, отбросив от себя рог изобилия, выскочил из нее и поспешил навстречу царице. Он сразу узнал Клеопатру: она была такая же, как во время приезда в Рим. Но тогда она, недоступная для него (а может быть, тайно доступная для всех?), приезжала к своему любовнику Цезарю, добиваясь брака, с ним и царской короны, а теперь она ищет его, Антония, в Азии, терзаясь страстью к нему, или притворяясь, что любит. А он? Скольких женщин он любил, сколько девушек побывало на его ложе, а неутоленная страсть к вечной Красоте-Женственности мучит его. И вот теперь он может крикнуть, как Архимед: «Нашел!» — потому что он действительно нашел эту Красоту-Женственность в образе египтянки. Она — и македонянка и гречанка. Она — царица, Гетера, наложница, рабыня и простибула, кифаристка, лирница, плясунья. Кто она? Воплотившаяся Изида? Или Ма — божественная Истина, обретшая себя в эллинской Красоте и вечной Женственности?

Антоний приближался к Клеопатре, не спуская с нее глаз: казалось, черные глаза царицы светлели, принимая сапфировый оттенок.

— Клянусь тем, кто спит в Абуфисе, — певучим голосом сказала царица, — сам божественный Дионис удостоил свою служанку милостивым взглядом.

— Дионис приветствует мать Гора во имя Аммона-Ра, — ответил Антоний, возлегая в лектике рядом с Клеопатрой. — Как давно я тебя не видел! А образ твой жил и вечно будет жить в моей влюбленной душе!..

Клеопатра грустно улыбнулась.

— Увы! я приезжала в Рим, когда жил еще божественный Юлий… Четыре года исполнится в следующий разлив Нила, как он погиб… О боги! Сын его растет и мужает, и кто заменит ему отца, кто станет его ментором на жизненном пути?

— Царица, разве можно найти человека, равного божественному Юлию?

— Я не ищу супруга, Марк Антоний! Кто может любить подобно ему? Никто.

— Ты ошибаешься, царица! Есть муж, любящий тебя больше Цезаря и готовый на большие жертвы. Но ты не ищешь любви, и не будем поэтому говорить о ней.

Так беседуя, они въехали в Тарс. Народ встречал их приветственными криками, бросая им под ноги охапки цветов.

Антоний и Клеопатра высовывались из лектики, отвечая на приветствия улыбками и возгласами.

— Ты на меня обижен, что я не могла помочь тебе в борьбе против Брута и Кассия, — сказала Клеопатра, и глаза ее опять стали грустными. — Не говори, что нет… Вопреки буре, разметавшей мои корабли, и моей болезни, я должна была помочь сподвижникам Юлия Цезаря… Знаешь, Сет и Сехлет мучают меня за это, и я не нахожу себе покоя: они являются мне ночью, я куда-то иду и попадаю в темный Аменти… Только прощение твое способно освободить меня от этих колдовских чар…

— Я прощаю тебя…

Она нагнулась к нему.

— Я буду рада, если ты не откажешься присутствовать у меня на пиршестве… А еще более была бы счастлива, если бы ты приехал в Александрию… Там мы проведем вместе зиму… ты поможешь мудрыми советами утвердить мою власть в Египте… Согласен?

Сияющие глаза царицы заглядывали ему в душу.

— Я подумаю, — уклончиво ответил он.

— Думай, да недолго. После пиршества жду от тебя согласия или отказа.

Антоний не ответил. Отрадно было сидеть возле нее и в то же время страшно. Красота-Женственность? Или черный Аменти? Любовь или равнодушие? Страсть или притворство? Может ли чистосердечно любить эта египтянка?

И чем больше он смотрел на нее, тем сильнее испытывал необоримое желание зарыться лицом в ее тело, между грудей, дышать им, жить или медленно умирать, чувствуя, как под левым соском бьется сердце, а душа ее отражается в загадочных мемфисских глазах, устремленных на него.

«Что отраднее — Красота-Женственность или Власть? — молнией сверкнула мысль, и он, не задумываясь, ответил себе: — Красота-Женственность. Ибо Власть — суета, а Женственность — покой, сон, наслаждение и смерть».

Пиршество кончилось, гости уходили из простаса через двор, уставленный колоннами, и узкую переднюю — на улицу. Рабы и невольницы убирали со столов посуду. Хмурясь, Клеопатра искала глазами Антония, но не находила — не было видно среди роскошных гиматиев, хитонов и хламид плечистой фигуры римлянина в тоге, расшитой изображениями пальмовых ветвей. Ответа он не дал, и царица недоумевала — так обращались с ней впервые. Она привыкла, чтобы ее взгляд, улыбка и слово были для всех законом, а тут нашелся человек, который заставляет ее ждать, сомневаться в силе ее красоты и обаятельности, мучиться. Она не предполагала, что Антоний уже решил, что ответить: он даже не решал, зная заранее, что ответом могло быть только полное согласие, — иного ответа он не мыслил себе, — и все же продолжал медлить.

Тотчас же после пиршества Клеопатра хотела удержать Антония, а он незаметно исчез. Теперь, перейдя в спальню, раздосадованная царица срывала гнев на невольницах: одних била по щекам, других заставляла ползать у своих ног и топтала их, приговаривая: «Зачем упустили римлянина?» Рабыни клялись, что не видели Антония со времени выхода гостей из-за столов; Клеопатра не верила им и продолжала вымещать на них злобу.

Одна служанка, любимица царицы, по имени Атуя, двенадцатилетняя девушка, возразила, что не царица должна ухаживать за чужеземцем, а он за ней, и взбешенная Клеопатра, выхватив кинжал, бросилась на Атую. Девушка не растерялась, выбежала в простас и, бросившись к жертвеннику Гестии, обняла его, упав перед ним на колени.

Царица отступила, не посмев нарушить обычай: у жертвенника Гестии пользовались правом убежища рабы и чужеземцы, и лицо, ищущее защиты у ног богини, было неприкосновенно.

Вошел старый Олимп, врач, звездочет и советник. Клеопатра несколько успокоилась и, проходя мимо жертвенника Гестии, сказала:

— Встань, Атуя! Прощаю тебя еще раз. Девушка упала к ее ногам и обняла колени:

— Прости, царица, во имя Гестии за дерзость…

— Встань. Я буду находиться в правом крыле дома перед лицами семейных и родовых божеств.

Атуя не отпускала ее колеи; зная мстительность Клеопатры, она не доверяла ей и ожидала, когда царица сама подымет ее и ласково с ней заговорит…

— Встань, — повторила Клеопатра.

— Госпожа и царица, — вымолвила Атуя со страхом в сердце, — я найду его и приведу к тебе.

Лицо Клеопатры смягчилось. Она ласково подняла девушку и, потрепав по щеке, сказала:

— Если ты приведешь его, я вознагражу тебя поцарски.

Атуя нашла Антония в саду. Она догадалась, что он прошел туда из простаса через покои девушек-рукодельниц, но с какой целью — не могла понять. Если бы Клеопатра назначила ему свидание, она не издевалась бы над невольницами, притом обещание царицы вознаградить ее по-царски доказывало, что Антоний зачем-то нужен и ускользнул, по-видимому, с умыслом.

Римлянин сидел под грушевым деревом, в полосе лунного света, и прислушивался к падению плодов; он терпеливо ждал, загибая каждый раз палец, сколько упадет груш, пока не потревожит его садовник или сторож, обходящий сад. Он загадал, что если упадет десяток груш (это означало десятерицу Пифагора), желание его сбудется и он станет любовником царицы. Однако плодов упало лишь восемь, когда к нему подходила Атуя.

Раздосадованный появлением девушки, Антоний хотел прогнать ее, но, вглядевшись, нашел, что она красива и хорошо сложена. Он привлек ее к себе и, обнимая, сказал:

— Кого ищешь, мотылечек? Атуя смущенно ответила:

— Пусти меня, господин! Если царица узнает, что я сидела с тобой, я погибла…

Антоний вспомнил Халидонию, ревность Фульвии и, отпустив Атую, шепнул:

— Ты мне нравишься. Скажи, кого ты ищешь?

Меня?..

Атуя рассказала о гневе Клеопатры, и Антоний уговорил девушку провести его незаметно в спальню царицы.

— Я хочу неожиданно появиться перед ней, — объяснил он свое намерение, — а о тебе скажу, что ты нашла меня в глубине сада.

Сняв с пальца золотой перстень, римлянин надел его на палец девушки.

— У тебя тоненькие пальчики, — засмеялся он, — и перстень не годится. Сохрани его у себя и помни: на камне высечено мое имя, и если тебе когда-либо понадобится моя помощь, ты пройдешь ко мне с этим перстнем беспрепятственно. Приходи завтра ночью сюда (не бойся, рабы будут подкуплены), и я поговорю с тобой о важном деле…

— Я боюсь, господин мой!

— Не может быть страха, когда я с тобою.

Они тихо прошли мимо рукодельниц, спавших на соломенных тюфяках в большом помещении, и вошли, ступая по коврам, в простас. За занавесом, отделявшим спальню от простаса, слышался голос Клеопатры.

Атуя потушила, светильню, и только слабый огонек тлел на жертвеннике Гестии.

— Тише, — шепнула Атуя, прижимаясь к Антонию. Он обхватил ее, прижал к себе и, тотчас же отпустив, приоткрыл занавес.

Клеопатра готовилась ко сну. Рабыни суетились возле нее. Они распустили ей черные волосы, упавшие волнами на круглые плечи (открылись маленькие уши), сняли дорический, а затем ионический хитон; блеснуло юное крепкое тело смугло-розового цвета, небольшие высокорасположенные груди с розовыми сосками. Потом невольница сняла с царицы легкую пурпурную опояску, и Антоний увидел высоколежащий втянутый пупок, широкий таз, крепкие бедра, плоский живот, длинные ровные ноги. Верхняя часть туловища имела вид перевернутой груши, — стан поражал стройностью. Теперь рабыни снимали с Клеопатры обувь. Антоний, знаток женского тела, залюбовался круглыми икрами, высоким подъемом, сводчатостью небольшой узкой ступни, тонкой лодыжкой и длинными пальцами.

Царица стояла нагая и любовалась собой в серебряном зеркале. Ни одного волоска не было на ее теле, — она казалась девочкой. Никогда не употребляла она шнуровки, хотя многие гречанки со времени Гиппократа пользовались шнуровкой, чтобы стан казался изящнее.

И только после родов Цезариона она некоторое время туго зашнуровывала живот, чтобы он принял первоначальную форму.

Клеопатра повернулась: выпуклая спина, круглые крестцовые ямки, спинная ложбинка, плотно сомкнутые выпуклые ягодицы.

Атуя толкнула его в темноте. — Войдем.

Увидев невольницу с Антонием, царица улыбнулась — сияние больших глаз передалось лицу, узкие дугообразные брови приподнялись в радостном изумлении, на щеках выступил румянец. Сперва она смутилась, но тут же овладела собою:

— Созерцай, римлянин, Красоту, сошедшую на землю в виде Афродиты. О, если бы жил в наше время Фидий, Скопас или Пракситель!.. Но где ты был? И почему с тобой рабыня?

«Притворяется», — подумал Антоний и сказал:

— Я сидел в саду, любовался небом и луной, мечтал. А эта невольница бродила по саду… Я окликнул ее, спросил, разошлись ли гости, и она…

Повелительным движением руки Клеопатра отпустила рабынь, повернулась к Атуе:

— Возьми благовонные мази. — И к Антонию: — Ты позволишь, чтобы она умастила мне тело?

Царица легла, и проворные руки девушки забегали по телу — распространился аромат нарда и мирра.

— А теперь, Атуя, оставь нас одних, — приказала Клеопатра, — войдешь, когда я кликну, и выведешь господина на улицу.


VI


Узнав, что Антоний «позабыл о Риме», проводя время в празднествах и оргиях с восточными царицами, и не обращает внимания на ее страстные, умоляющие и угрожающие приглашения прибыть в Рим, Фульвия еще больше сблизилась с Люцием. Она полагала, что если в Италии возникнут беспорядки, Антоний поспешит вернуться на родину, иначе его авторитет будет подорван и Октавиан воспользуется этим обстоятельством, чтобы усилиться. Она написала Антонию из Пренеста, куда удалилась, большое письмо, в котором намекала на возможность установить теперь же твердую власть Марка Антония и его семьи и уничтожить Октавиана.

«Подумай только и не медли, — писала она, — не упусти удобного момента, — второй такой случай едва ли повторится. Я вопрошала богов, ауспиции благоприятны; Кален, Вентидий Басс и Азиний Поллион с одиннадцатью легионами, которые находятся в долине Падуса и в Галлии, придут тебе на помощь. Если ты не захочешь прибыть в Италию, то сделай распоряжение этим военачальникам помочь мне в борьбе с Октавианом. Одновременно с письмом к тебе я обращаюсь к Калену, Бассу и Поллиону с предложением итти на Рим».

Дальше она сообщала мужу о положении сената, о враждебности к ней Октавиана, о «недопустимом оскорблении» Клавдии, которая, считаясь женой, остается девушкой, и передавала ряд грязных сплетен о женах и дочерях сенаторов и всадников.

Отправив письма к Антонию и полководцам, Фульвия успокоилась, ожидая легионов с севера. Тщетные надежды! Проходили дни и недели, наконец гонцы привезли письма от полководцев. Точно сговорившись, они советовали Фульвии быть благоразумной, не затевать гражданской войны, потому что ветераны желают мира между триумвирами и опасаются, что волнения только задержат распределение земель.

Читая письма, Фульвия бранилась. Вошедший Люций выслушал ее и сказал:

— Ни полководцы, ни ветераны нас не поддержат. Проклятый Октавиан предложил мне, чтобы наш спор разрешили в Габиях ветераны. Я не пошел в расставленную ловушку — ведь он задумал меня убить… О, боги! Почему Марк медлит? Неужели он стал восточным царьком, подобно Помпею?

— Хуже, — хрипло вымолвила Фульвия, — после римских и греческих простибул, которые его не удовлетворяли, он отправился на поиски азиатских развратниц… О Марк! Будь ты проклят за муки, которые ты мне доставил!

В исступлении она бегала по таблинуму, повторяя:

— Тело, ему нужно тело! О муж Рима, победитель при Филиппах, что ты делаешь с нами! Где власть, где?

Рыдая и смеясь, она упала на пол, рвала на себе волосы и одежды, билась головой о холодную мозаику:

— О горе нам, горе!

Люций кликнул рабынь и повелел перенести госпожу на ложе, подать ей холодной воды.

Когда невольницы удалились, он нагнулся к Фульвии и шепнул:

— Остается одно — мятеж. Я наберу войско из деревенских плебеев, потерявших земли, муниципии выдадут нам храмовые деньги. А тогда Кален, Басс и Поллион присоединятся к нам, — я прикажу им как консул… Сегодня же пошлю к ним гонцов.

Консул набирал войска во всей Италии. Вербовщики, посланные им в муниципии, призывали ограбленных земледельцев встать «на защиту попранных жалким ростовщиком прав народа», утверждая, что Антоний приказал своим полководцам помочь беднякам, а сам вскоре прибудет в Италию. Пролетарии стекались под знамена мятежного демагога.

Фульвия предприняла поездку по муниципиям. Она призывала декурионов помочь справедливому делу — сбросить с народных плеч гнет Октавиана, подлого отщепенца общества, трусливого тирана и бесстыдного демагога, как называла она его.

 Триумвир знал о деятельности Люция и Фульвии от Агриппы, который следил за ними и советовал подавить приготовления к мятежу. Однако Октавиан не решался выступить против пролетариев.

— Нельзя колебаться, когда власть висит на волоске, — сказал однажды Агриппа, входя в таблинум, где Цезарь полулежа что-то писал. — Вместо того, чтобы писать грубые эпиграммы на Фульвию, — заглянул он через его плечо на навощенные дощечки, — ты бы предпринял…

— Молчи! Эпиграммы будут воспроизведены на стенах домов вместо ежедневных известий, а Клавдия завтра же получит развод.

— Если это месть, то она неудачна. Разве Клавдия была твоей женой?

— Не была. А теперь я лишаю ее и этой возможности…

Агриппа пожал плечами.

— Завтра отправишься к ней и скажешь, чтоб она убиралась к своей матери. А теперь говори, что нового?

— Ветераны божественного Цезаря и Антония переходят на нашу сторону.

— А это значит…

…это значит, что легионы, олицетворяющие власть популяров, будут с нами. Полагаю, что войск Калена, Басса и Поллиона опасаться нам нечего.

— Благодарю тебя.

— Однако ветераны, опасаясь волнений в государстве и междоусобной войны, послали гонцов к Антонию, чтобы он прибыл для восстановления спокойствия в республике.

— К Антонию?..

— Антоний как полководец и сподвижник Юлия Цезаря пользуется бОльшим авторитетом, чем ты…

Октавиан нахмурился.

— А ты что предпринял по этому поводу?

— Отговаривал их. Но они — за триумвиров… Октавиан задумался.

— Завтра попытаюсь отправить к мятежникам послов с мирными предложениями, и если Люций и Фульвия заупрямятся, — послезавтра начну действовать.

— Наконец-то! — вскричал Агриппа. — Вспомни быстроту и стремительность божественного Юлия!..

— Я вспомнил, Марк, вспомнил, но не поздно ли? — сказал Октавиан и принялся за прерванную работу.

Агриппа пожал плечами и молча вышел.

Передав начальствование над легионами Агриппе, который должен был стать в будущем году претором, Октавиан попытался в начале осени взять Норцию. Однако приступ был отбит. Пришлось Норцию осадить, и осада затягивалась.

Октавиан находился при легионах, а управлять Римом остался Лепид, враждебно настроенный к триумвиру. Он не воспрепятствовал Люцию, внезапно напавшему на Рим, войти в город и произнести речь к народу. Люций говорил, что он, защитник республиканских идей, борется против триумвиров за восстановление республики, и утверждал, что Марк Антоний, тяготясь кровавой властью триумвиров, желает стать консулом.

— С этого дня, — заключил он, — объявляю Гая Октавиана врагом отечества. Пусть будет проклят презренный выродок ростовщической фамилии!

Толпа рукоплескала.

— Октавиан у ворот Рима! — закричал любимый вольноотпущенник Люция, бросаясь к нему. — Беги, господин! Войск у тебя недостаточно, и ты не сможешь противустоять тирану.

Видя, что народ рассеивается, Люций поспешно выбрался из Рима. Присоединившись к своему отряду, он пошел по Кассиевой дороге, узнав от встретившихся гонцов о движении навстречу ему отрядов, верных Антонию.

К вечеру прискакавшие всадники, охранявшие отряд от нападения с тыла, сообщили Люцию, что Агрвппа гонится за ним.

— Войск у него впятеро больше, чем у нас, — говорил декурион, сидя на непокойном жеребце, тебу, вождь, остается одно — укрыться в Перузии…

— …которую враг не замедлит осадить?..

— Иного выхода нет.

— Хорошо, — скрепя сердце согласился Люций, приказав декуриону послать гонца к Фульвии, которая находилась в Пренесте.

Письмо состояло из нескольких слов:

«Консул Люций Антоний — Фульвии, супруге Марка Антония, триумвира.

Осажден в Перузнии. Требуй помощи у Калена, Басса и Поллиона, подыми всю Италию против Октавиана».

Едва Люций успел укрыться в Перузии, как к ее высотам подошел Агриппа. Начались томительные дни осады, перестрелок, мелких стычек и вылазок. Люций ждал восстания землевладельцев, но они не восставали: ждал помощи, но она не подходила к городу. Отчаяние овладело им. Он не понимая, почему люди, за которых он боролся, изменили, отчего медлили Кален, Басс и Поллион. Неужели землевладельцы трусят, дрожа; за свои ничтожные жизни, а легионы ненадежны? Кому же верить, на кого надеяться?

Фульвия? Это она толкнула его на мятеж, не соразмерив сил своих, не заручившись твердой поддержкой легионов. И теперь он сидит, как в мышеловке, и только по милости Октавтгана может избежать кары.

Дни тянулись скучные, как осенние тучи. С городских стен смотрел Люций, как воины Агриппы воздвигалинасыпь вокруг Перузии. Посытая отряды для отражения врага и разрушения вала, он любовался смелыми вылазками воинов, но эти налеты не могли остановить упрямого Агриппы.

Консул понял, что враг решила взять его измором. Продовольствия в городе оставалось немного, и он повелел выдавать его небольшими долями, а населению меньше, чем легионариям.

Однажды в Перузию пробрался посланец от Фульвии. Матрона писала, что Кален, несмотря на ее просьбы, не двинулся из Галлии, а Басс, Планк и Поллион хотя и находятся недалеко от Перузии, но выступить опасаются: легионарии ненадежны, ненавидят Люция, вождя аристократов, врага ветеранов, выступавшего не раз против распределения земель.

Прочитав письмо, Люций созвал молодых нобилей, служивших у него военными трибунами и декурионами, и горестно воскликнул:

— Мы боролись за них, а они, подлецы, изменили нам! Они дрожат за свои холеные шкуры, которые следует бить нещадно воловьими бичами и скорпионами! О продажные люди, продажное общество, продажная свора магистратов! Будьте прокляты во веки веков!.. А вы, — обратился он к молодежи, — отрекитесь от своих продажных отцов! А если кто-нибудь из вас вернется в Рим и встретится со своим отцом, пусть не дрогнет рука, поражая изменника в коварное сердце!


VII


Пират Менас плыл ночью в маленьком челноке. Рядом с ним сидела Лициния. Гребцы бесшумно опускали весла в черную воду. Приказано было всем молчать, — Менас опасался внезапного нападения. Такие случаи бывали: в бухточках нередко скрывались правительственные корабли, которые вели борьбу с судами Секста Помпея, мешавшими подвозу хлеба в Рим, и корабли внезапно обрушивались на суда Секста, ломали у них весла и овладевали застигнутыми врасплох судами.

Хотя африканский хлеб к Региуму вообще не подвозился и присутствие неприятельских кораблей в этих водах было странно, Секст Помпей, полатая, что триумвиры охотятся за ним, сказал Менасу, отпуская с ним Лицинию: «Будь осторожен. Эта женщина не должна попасть в плен, ей поручено важное дело. Необходимо, чтобы она благополучно прибыла в Италию».

Менас высадил ее в Региуме и тотчас же отплыл. В городе Лициния отыскала верного вольноотпущенника Помпея, и он снабдил ее пропуском и письмами к популярам.

— В Риме страшно, клянусь Феронией! — шепнул вольноотпущенник. — Если попадешься в руки палачей, не выдавай нас. Говори, что ты вольноотпущенница Марка Антония. И Октавиан тебя не тронет. Деньги у тебя есть?

— Есть.

— Если не хватит, напиши, и я пришлю, сколько понадобится… Ты, конечно, знаешь, что тебе делать.

— Ты говоришь об осторожности, а сам неосторожен. Всякий скажет, что ты готовишь оружие.

Вольноотпущенник растерянно смотрел на нее. — Ты сам себя выдаешь, — продолжала Лициния, указывая на мечи, сваленные в угол и плохо прикрытые кожами.

Вольноотпущенник испуганно бросился к ним и стал бросать на них старую одежду.

— Разве можно держать оружие в доме? Увидит хозяин — донесет или проболтается.

Спустя несколько дней Лициния прибыла в Рим. Она удивилась, что господами города были воины и триумвир Лепид подчинялся им. Она нашла в цирке популяра Понтия. Он возмужал и окреп — мускулистые руки, широкая грудь, красное, загорелое лицо. Он был в красной тунике и только что окончил состязание с бородатым мужем в белой тунике и победил его. Это были пробные игры, или упражнения, под руководством выдающихся мужей, отличившихся на ристалище по сто и двести раз в своей жизни и не принимавших больше участия в состязаниях. Они считались учителями верховой езды, ристаний и обучали молодежь своему искусству.

Понтий сообщил Лицинии, что популяры, сподвижники Клодия и Сальвия, разбрелись по миру: кто поступил в легионы, кто отплыл в Африку, Испанию и Азию, и только несколько человек работает так же, как и он, в цирке.

— Мы держим связь с ними, — продолжал Понтий, — переписываемся и мечтаем о том времени, когда можно будет начать борьбу. Тогда они бросят свои дела в чужих странах и возвратятся в Рим. А ты, жена Сальвия, где была? Я давно тебя не видел…

— Я боролась на стороне Кассия и Брута, а теперь борюсь на стороне Секста Помпея.

— В одиночку? — удивился Понтий. — Почему же ты не сказала нам о своем решении?

— Увы, друг! Популяры не знали, что делать. Помнишь нашу беседу после убийства Цезаря? На кого я могла рассчитывать?

Понтий поник головою.

— Многие и теперь не знают, за кем итти, — сказал он. — Кто из вождей борется за народ — Антоний, Октавиан, Лепид? Нет, они борются не за плебс, а за власть над ним и над миром.

— А Секст Помпей?

Понтий ответил, что народ любит Секста и поддержал бы его, если бы Помпей высадился в Италии.

Подошли популяры, коллеги Понтия, и Лициния произнесла горячую речь о необходимости борьбы; она восхваляла Секста Помпея как храброго мужа, государственного деятеля, освободителя рабов и так преуспела в своих речах, что популяры решили вызвать в Рим своих коллег из провинций.

Присматриваясь к городу, Лициния поняла, что популяры находились в легионах, или, вернее, все воины были популярами.

Бродя по улицам, она останавливала легионариев и беседовала с ними. Она порицала триумвиров за жестокость, жадность и честолюбие, восхваляла Секста Помпея, единственного честного республиканца, недостаточно еще оцененного народом.

— Вы — популяры, — говорила она, — и потому должны поддерживать Секста. Вы получите земли и преимущества, а народ — счастливую жизнь. Можно ли верить трем демагогам, которые готовы перегрызть друг другу глотки? Вот и теперь Октавиан осаждает Перузию потому только, чтобы доказать вам, что Фульвия и Люций Антоний злоумышляют, выступая против земельных наделов, а он, Октавиан, подавляет восстание, заботясь о вашем благе; потом он наделит вас землями, сделает вам подарки… И вы, конечно, успокоитесь, станете верными рабами Октавиана. Это ему и нужно. И если даже вы добьетесь временного благосостояния, то подумали ли вы о народе? Увы! Он не получит ничего. А Помпей, будь он у власти, наделил бы вас, воины, и народ благами, улучшил бы положение рабов.

Долго она говорила на улицах и площадях. Ее слушали, но ей мало верили.

— Кто она? — шептались легионарии. — Мы ее не знаем. И никто не знает. Почему она ратует за дело Секста Помпея?

А один бородатый ветеран грубо схватил ее за плечо,

— Кто ты? Уж не эмиссарка ли Секста? Лициния гордо оглядела его:

— Стыдись! Я вдова вождя популяров Сальвия.

— Какого Сальвия?

— Друга Клодия.

Легионарии обступили ее. Многие слыхали о Сальвии, нашлись люди, знавшие его, а иные помнили вождя Клодия и его борьбу с нобилями. И все с уважением низко склонили седые головы:

— Слава, слава!

Однако и вторичное предложение Лицинии перейти на сторону Секста не имело успеха, — легионарии замялись.

— Мы подумаем, — говорили они.

— Зачем плыть в Тринакрию, когда и в Риме неплохо?

— Подождем, что даст нам сын Цезаря…

— Мы заставим его исполнить обещания, иначе он захромает на обе ноги!

— Ха-ха-ха!

Лициния поняла, как призрачны были надежды на легионы, находившиеся в Риме.

Заручившись поддержкой римских популяров, которые выдали ей пропуск и письмо к главному начальнику, выборному от легионов, осаждавших Перузию, она отправилась в путь.

…В мартовские календы она подъезжала верхом на выносливой лошадке к лагерю. Было холодно и сыро. Дули пронизывающие ветры с Альп и с моря. Лициния зябла и торопилась попасть скорее в лагерь, чтобы погреться у костра.

Ветераны Октавиана были угрюмы: злила их затянувшаяся осада города, неисполнение вождем обещаний, суровые взыскания центурионов и военных трибунов, а больше всего — сам Октавиан, муж низкорослый, невзрачный, с маленькой головой, прихрамывающий на левую ногу. Строптивый Агриппа, шагавший рядом с ним, казался рослым и привлекательным.

Легионарии шептались:

— Смотри, Гнилозубый с Красногубым пошли к стенам…

— Глуп Люций Антоний, что щадит их: стоит только ударить из баллисты или катапульты.

— Злословить легче всего, — вступился за Октавиана седой ветеран, — а ведь вождь — сын Цезаря.

— Велетрийский ростовщик!

— Скотина!

Тот же ветеран возразил:

— Сейчас — скотина, а наделит нас землями и наградит подарками — станет отцом, благодетелем, любимым императором. Ты озверел, Муций, после проскрипций!..

— А кто не озвереет. если приходилось выкалывать глаза, вспарывать животы беременным женам нобилей, поджаривать людей на углях?

— Говорят, ты содрал кожу со старого всадника, а затем бросил его на костер. Только за что подверг ты таким мучениям старика?

Лициния, прислушивавшаяся к беседам легионариев, поспешила уйти. Жестокость, которую они считали невинной забавой, глубоко возмущала ее. Никогда она не думала, что воин, проведший всю свою жизнь в легионах, становится черствым, жестоким, злым и беспощадным.

«Да, озверели люди, — подумала она. — А кто виноват? Марий и Сулла, первые и вторые триумвиры. Неужели боги допустят, чтобы римляне перегрызлись между собой, как волки, и республика рухнула? И если суждена ей гибель, то не лучше ли умереть теперь, чем дожидаться ужасов?»

Мысль о Сексте успокоила ее. О, если бы сын Помпея напал на Рим! Вся Италия любила его и сочувствовала его делу. Почему же он медлит, не начинает борьбы? Октавиан и Лепид без Антония — ничто, а Антоний не заботится о триумвирате, забавляется в Александрии в царском дворце не как проконсул, а как гость — любовник египтянки.

Склоняя воинов на сторону Секста Помпея, Лициния видела, что легионариям не до политики: предстояла сдача Люцием Перузии.

Однажды в дождливый день ворота города раскрылись, и Люций Антоний выехал верхом, направляясь к лагерю Октавиана. За ним следовали легионы.

— Не желая увеличивать смуту в дорогом отечество, — притворно крикнул Люций, — сдаюсь с войсками на милость триумвира Октавиана Цезаря, друга моего брата триумвира Марка Антония — да сохранят боги триумвиров в добром согласии на многие годы! В знак искреннего раскаяния отдаю тебе, Цезарь, свой меч!

Он сошел с коня и хотел вынуть меч, но Октавиан любезно остановил его и, спешившись тоже, протянул ему руку при радостных восклицаниях легионов.

— Консул Люций Антоний, — сказал он, — ты ошибался, действуя таким образом, а сознание ошибки наполовину умаляет твою вину. Желая спокойствия в республике, я прощаю тебя и Фульвию, но накажу виновных декурионов, сенаторов и всадников, которые посмели поднять руку на триумвиров.

И он приказал заковать в цепи около трехсот магистрате и их сыновей.

…Разграбленная ветеранами Перузия горела, и Октавиан, сидя в шатре, говорил Агриппе:

— Ты был прав, посоветовав мне пощадить Люция и Фульвию. Если бы я казнил их, месть Антония была бы ужасна. Подождем. Пока Антоний силен, не следует его раздражать, но лишь только он ослабеет или споткнется в своей бурной жизни, я безжалостно поступлю с ним.

«Он похож на паука, терпеливо дожидающегося, чтобы муха запуталась в паутине, — подумал Агриппа, — а так как Антоний не муха, то пауку не удастся погубить Антония».

— Как прикажешь поступить с пленными?

— Ответ получишь накануне мартовских ид. А пока стереги их. Одно могу сказать: я должен устрашить Италию, вознести на высоту власть триумвиров, успокоить ветеранов словами: «Люди, злоумышлявшие против вас, жили».[101]

Агриппа молча вышел.


VIII


Наступали мартовские иды — четвертая годовщина гибели Юлия Цезаря, — и Октавиан вздумал совершить торжественное жертвоприношение тени диктатора.

В поле был воздвигнут огромный каменный жертвенник, щедро украшенный венками, еловыми и кипарисовыми ветвями. Выстроенные легионы дожидались выхода из шатра вождя и появления жертвенных животных.

Лициния в одежде всадника находилась на правом крыле конницы. Предчувствуя что-то страшное, необычное, она не спускала глаз с жертвенника, возле которого суетились служители в белых одеждах.

Из шатра вышел Агриппа. Он произнес речь, в которой восхвалял Юлия Цезаря как популяра и диктатора, напоминая о его деятельности, направленной к благополучию народа и ветеранов.

— Воины, триста злодеев, захваченных при взятии Перузии, должны быть казнены. Сын нашего отца и бога Юлия Цезаря решил, вместо того чтобы проливать кровь во имя закона, принесть пленников в жертву тени диктатора. Столь похвальный поступок по отношению к погибшему отцу показывает, что сыновний долг в сердце нашего вождя продолжает жить. Да не иссякнет он и в наших сердцах и перейдет к будущим поколениям римского народа!».

Агриппа был бледен. Не одобряя решения Октавиана, он не посмел высказать вождю всего ужаса, какой внушали ему человеческие жертвы. Давным-давно были они отменены в римском государстве, и возобновление их напоминало жестокое прошлое, уподобляя римлян варварам. Он боялся, не видя у служителей ножей, что полководец прикажет всем военачальникам принять участие в резне, и это обстоятельство пугало его не меньше, чем вид людей, которых готовили к жертвоприношению.

Перед тем, как появиться перед войсками, Агриппа обошел палатки пленников. Сенаторы, всадники, декурионы и сыновья их не подозревали об ожидавшей их казни, и, когда рабы стали мыть их (жертва должна быть чистой), пленники спрашивали невольников, зачем они это делают. Рабы отмалчивались. Тогда беспокойство овладело осужденными. Окружив невольников, они кричали:

— Вы что-то скрываете от нас. Какое еще злодейство готовит тиран?

Вместо ответа рабы бросились на них, повалили на шкуры и принялись заклепывать и завязывать им рты (жертва должна молчать). Агриппа нашел пленников обнаженными по пояс, с руками, связанными позади, в новых калигах, чтобы они не могли выпачкать ног, идя от лагеря к жертвеннику.

Агриппа сказал караульному центуриону, плохо скрывая отвращение к этим приготовлениям:

— Триумвир приказал вести пленников при звуке трубы — в одних калигах.

Зайдя к Октавиану, он узнал от слуги, что вождь принял ванну и надевает за занавесом белые одежды. Выйдя к Агриппе, Цезарь спросил, все ли готово, и приказал другу приготовить легионы к священнодействию.

Агриппа повелел трубить в трубы. Октавиан вышел из шатра и, приветствуемый легионами, направился к жертвеннику. На нем была трабея, всадническая одежда с узкой пурпурной полосой. Вслед за ним появились наше пленники с белыми опоясками, закрывавшими рты. Люди дышали тяжело, груди их вздымались, нагие мясистые тела зябли в холодном воздухе, и только глаза, обращенные к Октавиану, выражали ужас.

Лициния едва сдерживалась. Она готова была броситься на Октавиана, но декурион-популяр тронул ее за плечо:

— Очнись и не думай о глупостях.

Она потерянно взглянула на него и едва не вскрикнули: служитель подводил к жертвеннику юношу, за ним выступал камилл, мальчик-служитель, с чашей вина, а за камиллом шла женщина, неся на голове корзину с ржаной посоленной мукой, а в руке — кубок.

Накинув заднюю часть трабеи на голову до лба и воздев руки, Октавиан молился; он обращался к тени диктатора, умоляя его помогать сыну в управлении государством, в поражении врагов внутренних и внешних.

— О, божественный Юлий, — шептал он, — дай мне силу победить неприятелей, стать единодержавным правителем Рима, достойным наследником твоим! Пусть гибнут твои и мои противники, пусть кровь их приятна будет тебе, как сладостен и приятен богам дым горящих туков!

Заиграли флейты.

Посыпав голову юноши священной мукой, Октавиан отрезал пучок волос, свисавший на лоб жертвы, бросил его в огонь и, взяв из рук служителя жертвенный нож, провел острием полосу от головы до ягодиц вдоль позвоночника; затем, приказав положить юношу на жертвенник, он вонзил ему нож в сердце. Хлынула кровь. Служитель подставил чашу. Этой кровью жрец должен был окропить алтарь.

Гаруспики овладели телом, снятым с жертвенника. Один из них вскрыл его большим ножом, а другие отделили от него внутренности маленькими ножами и принялись гадать по ним.[102]

Лициния смотрела. Десятки мужей погибали на жертвеннике от руки Октавиана, — одежда его была забрызгана кровью; кровь стекала по пальцам, по кистям рук, забираясь в рукава, а он спокойно погружал нож в груди людей, совершая «богоугодное» дело. Вскоре рука его устала. Было заколото выше ста человек, оставалось еще около двухсот. Он приказал приостановить жертвоприношение, кликнул Агриппу. Но Агриппа, опасаясь, как бы Цезарь не поручил ему завершить кровавое дело, скрылся, — напрасно искали его: он лежал в палатке легионариев, зажмурив глаза, зажав уши, чтобы не слышать звуков флейт, и весь дрожал от ужаса и отчаяния.

Октавиан вновь приступил к жертвоприношению.

Играли флейты, лилась кровь, усталые легионарии едва стояли на ногах, а рука жреца-триумвира безжалостно вонзала нож в людей.

Лициния давно оставила поле. Объятая ужасом, она мчалась из-под Перузии, по дороге в Рим, и ей казалось, что глаза убиваемых людей смотрят на нее из-за каждого дерева, из-за каждого куста, а тени погибших преследуют ее, как Фурии, мстящие за убийство братьев.

«В самом деле, разве не братья гибли там на моих глазах? Братья-римляне, квириты, они умирали от руки злодея, сладострастно вонзавшего нож в их сердца».

— О боги, — вырвалось у нее, — возможно ли, чтобы это подлое, грязное, полубезумное чудовище оставалось жить?


IX


Сдача Перузии и гибель трехсот произвели на Фульвию тягостное впечатление. Она билась головой о стену и кричала:

— Проклятый Марк! Упустить такую добычу, как Октавиан! Я не хочу милостей от тирана, не хочу ничего!

Напрасно дочь утешала ее, — Фульвия исступленно шептала с безумным взглядом:

— Молчи! Он тебя выгнал — девушкой ты ушла из нашего дома и девушкой вернулась к родным ларам! Он насмеялся над тобой, не желая иметь от тебя ребенка! Насмеялся надо мной и над Люцием, простив нас, и над Марком Антонием, уничтожив его сторонников: он доказал, что не род Антониев, а Цезарей должен властвовать в Риме.

Она рвала на себе волосы и, седая, полуодетая, бегала по спальне, не зная, что делать. А когда появились кредиторы, требуя уплаты долгов, она их выгнала. Ее вызвали в суд. Это были страшные для нее дни. После власти и могущества — падение! После богатства — нищета! Ее имущество было отнято кредиторами, дома и виллы проданы за долги неумолимыми публиканами: друзья отвернулись, женщины, с которыми она дружила, перестали бывать, а если она приходила к ним, то рабы, которые недавно еще низко кланялись ей, говорили: «Госпожа приказала гнать попрошайку. Пусть нищие просят на улицах». Клодия и Киферида, две обнищавшие матроны, приютили ее с дочерью. Они оказались благороднее гордой Фульвии, не принимавшей их у себя, когда она была у власти, — и посоветовали ей обратиться к Аттику, который, никому не отказывая в помощи, ладил одинаково с аристократами и демократами.

— Старик тебе поможет, — говорила Клодия, — он не раз выручал нас, когда мы нуждались в деньгах.

— Тебя, конечно, выручал, — ведь он любил тебя, — возразила Фульвия, с завистью поглядывая на Клодию, не утратившую еще красоты. — О, если бы жил Катулл! Он написал бы гимн твоему телу и назвал бы тебя не Лесбией, а Афродитой!..

— Зато у нас есть Вергилий, — прервала Киферида, и на лице ее выступила улыбка. — Он вздумал стать предсказателем, наделенным самим Аполлоном даром предвидения, и написал IV эклогу об обновлении мира, о чудесных временах, наступающих в республике.

Глаза Фульвии округлились от возмущения:

— Этот глупец пишет о чудесных временах после Перузии — слышишь, Клодия? Пусть будут прокляты льстецы и продажные люди!

Клодия пожала плечами.

— Не гневайся за меня за правду. Совсем недавно тебя окружали льстецы, лизоблюды, друзья и подруги, а где они? Все отвернулись от тебя, ибо знают, что Марк Антоний связался с Клеопатрой, а Октавиан пренебрег тобою и выгнал твою дочь, свою жену…

— Не напоминай мне о позоре, — простонала Фульзия. — О, если б я была красива, как ты или Киферида! Но увы! Красоту уничтожает время или портит болезнь. Я постарела — сколько седых волос! А морщины, а дряблое тело!.. Нет, никто не даст за мое тело и сестерция! А ты, — обратилась она к Клодии, — заработала, говорят, много на любовных делах с Лепидом… Сколько?

— И ты веришь мерзким слухам? — неуверенно вымолвила Клодия. — О Венера, как доверчивы вообще женщины! — И подумала: «От кого она могла узнать о моей связи с Лепидом? А завидует, как будто я много от него получила — сто тысяч сестерциев! Для нищей, конечно, много, а для женщины, увековеченной Катуллом, — лишь подачка!»

Фульвия настаивала:

— Не скромничай, ради Венеры! От меня ничего не скроешь. Завтра я узнаю, сколько выплатил тебе аргентарий Лепида…

— Если хочешь знать, — дерзко сказала Клодия, — то значительно меньше, чем получала в свое время Киферида от твоего супруга.

Фульвия побледнела. На одно мгновенье ей пришло в голову вцепиться Клодии в волосы, исцарапать ее лицо, но она овладела собою.

— Марк Антоний жалел, что тратил, будучи пьян, на простибул. Слава богам, что он отвязался от них! Теперь он…

— …теперь он без ума от египетской царицы, которая стоит в сто раз дороже, — перебила Киферида, — и я не удивлюсь, если он пришлет тебе разводную…

Фульвия вскочила и, обозвав обеих подруг грубыми словами, выбежала на улицу.

Куда было итти? Она подумала и направилась к дому Аттика.

Аттик владел большим состоянием и, давая деньги всем без отказа, жил скромно, занятый изданием книг. Дело было прибыльное. Он уверял, что выпускает книги не ради выгоды, а потому, что любит литературу; издание же сочинений Цицерона считал обязанностью по отношению к погибшему другу.

Незнатная, некрасивая жена его, тихая и покорная, ни в чем не перечила мужу, и, когда он однажды объявил, что молодой Агриппа заглядывается на дочь, жена не удивилась, только спросила девушку, нравится ли ей Агриппа.

Да, Агриппа нравился, но, встречаясь с ней, о любви не говорил. А девушка ждала, когда он, наконец, посватается и она переедет в его дом, находившийся на Палатине, и станет знатной, всеми уважаемой матроной.

Аттик тщательно следил за изданием книг. Несколько декурий скрибов работали дни и ночи, четко выводя под диктовку образованных декурионов латинские письмена: они писали прекрасным почерком, без помарок, на дорогих и дешевых пергаментах. Потом исписанные листы посылались в обделочный дом, где рабы изготовляли различной стоимости переплеты — из дерева и свиной кожи.

Аттик был занят просмотром рукописи, полученной несколько дней назад от Клодии. Это были стихи Катулла, которые влюбленный поэт посвятил своей возлюбленной, когда ухаживал за нею. Аттик давно знал, что у Клодии есть стихи Катулла, но хитрая Клодия, его любовница, отдаляла каждый раз срок передачи их, ссылаясь на то, что они затерялись. А после разрыва с ней о получении стихов не могло быть и речи. И только бедность, заглянувшая в дом Клодии, вынудила ее навестить бывшего любовника и продать несколько стихотворений за пятьдесят тысяч сестерциев.

Аттик просматривал рукопись, покачивая головою: он нашел много погрешностей — местами слог был необработан, несколько неудачных эпитетов, кое-где длинноты.

Кликнув раба, он приказал переделать стихи по своим указаниям. Грек оказался не менее образованным, чем Аттик; он стал доказывать, ссылаясь на эллинских поэтов, что эпитеты хороши. Аттику пришлось согласиться. Уступил он рабу и в длиннотах, но слог, действительно, был кое-где небрежен, и Аттик настоял на переделке.

Невольница доложила:

— Некая матрона спрашивает господина…

Нетерпеливо передернув плечом, Аттик прошел в атриум.

— Клянусь Юпитером! — вскричал он, узнав Фульвию. — Само счастье заглянуло, подобно солнцу в сумрачный дом старика. Сядь, прошу тебя, здесь… — Разве можно называть счастьем несчастье? — возразила Фульвия. — Кредиторы все отняли, а меня выгнали на улицу. Я стала нищей. О боги! Я не могу даже покинуть Италию, потому что у меня нет денег. Я должна погибать вдали от мужа…

Аттик стал уверять, что сочувствует ей от всего сердца. Называя Октавиана глупым мальчишкой, он говорил, что не следует обращать внимания на его выходки.

— Хочешь, я поговорю е Агриппой, и он уладит все дело?

— Нет, господин, лучше дай мне возможность отправиться к супругу…

— Конечно, конечно, — поспешил он поддержать ее мысль и тут же добавил: — Если ты твердо уверена в нем, то поезжай, если же…

— Неужели грязные слухи дошли и до тебя?

— Как же мне не знать их, когда они известны всему Риму?

Фульвия вздохнула.

— Надеясь на богов и на тебя, я все же думаю поехать в Элладу…

— Я дам тебе денег. Милихий! — крикнул он писцу, появившемуся в дверях: — возьми стил и табличку, пиши: «Выдать госпоже Фульвии, супруге проконсула и триумвира Марка Антония, сто тысяч сестерциев». — Он обратился к гостье: — Этих денег хватит тебе с излишком, чтобы попасть, куда захочешь.

Получив навощенную дощечку, Фульвия принялась благодарить Аттика. Впервые в своей жизни эта бессердечная и жестокая женщина, прослезилась, сжимая руки cтapикa:

— Во всем Риме нашелся один человек, согласившийся мне помочь, — это ты. Пусть же милость и щедроты богов будут вечно на тебе и на твоих родных…


X


Халидония жила в габийекой вилле, изредка наезжая в Рим. Ока видалась с Ленвдом, чтобы узнавать от него об Антонии. А там, где Антоний, должен быть и Эрос; вольноотпущенник не покидал ни на шаг своего господина.

Беседуя однажды с Депидом, Халидония узнала, что Антоний, живший В Александрии,, внезапно отплыл из Египта в Тир во главе кораблей, затем отправился, через Кипр и Родос в Азию, а оттуда — в Грецию собирать войска. Причиною его отъезда из Александрии было вторжение в Сирию парфян под предводительством царевича Пакора.

— Все это осталось в прошлом, известия о нем запаздывают, — говорил Лепид, — Сегодня я получил письмо из Эфеса, Антоний пишет, что пока он собирал легионы, парфы заняли Сирию и Финикию, начали завоевывать Палестину и Киликию. Лишь теперь он узнал от беглецов о падении Перузии, бегстве из Рима Фульвии и Планка, бросившего свои, легионы. Он благодарен Сексту Помпею, который приютил его мать и многих сторонников жены и брата. Слушай, что он пишет:

«Я мечтаю о продолжении дела Юлия Цезаря — о большой войне с парфами. И теперь, когда я занят столь важным делом, Фульвия зовет меня в Грецию. Она прибыла в Афины и ждет меня. Увы! Я понимаю, что опоздал, не вняв ее призывам немедленно возвратиться в Италию, — момент упущен, и проклятый мужеложец остается господином Рима, Но пусть трепещет кровавый жрец, уподобившийся дикому зверю под Перузией! Завоевание парфянского царства отдаст в мои руки богатые земли и несметные сокровища Азии, я стану владыкой Востока и подчиню себе Рим.

Только что получил письмо от Фульвии. Она будет ждать меня в Афинах. Я твердо решил отплыть в Грецию, а оттуда, может быть, в Италию».

Халидония захлопала в ладоши и спросила Лепида, нельзя ли ей отправиться в Афины (она соскучилась по мужу), Однако триумвир холодно сказал:

— Если хочешь попасть в плен к пиратам и стать наложницей Менаса — поезжай…

Она испугалась. В плен к пиратам? Нет, она соглашалась ждать мужа хотя бы еще целый год, лишь бы не переживать таких ужасов.

Возвратившись в виллу, Халидония задумалась. Перед ее глазами стояли Антоний, Фульвия и Эрос; она испытывала чувство неприязни к Антонию, бросившему ее как ненужную вещь, ненависть к Фульвии, издевавшейся над ней, и нежность к Эросу, который, женившись, относился к ней по-человечески. И она стала ждать прибытия мужа, считая часы, дни, недели.

Жизнь в стороне от столицы была гораздо проще. Здесь Халидония не испытывала такого страха, как в городе, — там продолжал неистовствовать Октавиан, прозванный палачом: казни плебеев, вольноотпущенников и чужеземцев расширялись; необузданное распутство триумвира вызывало ужас матрон, а оставшимся в городе угрожало осквернение. Понравившиеся матроны приводились силою в дом Октавиана и должны были делить с ним ложе. Всюду говорили, что Октавиан боится Секста, а еще больше мести Антония за Фульвию и заискивает перед его матерью, Юлией, опасаясь союза Антония с Помпеем.

Слухи были правдивы, Октавиан, действительно, дрожал перед Антонием и Секстом: Антоний пользовался авторитетом среди ветеранов, Помпей — любовью народа как республиканец, а он, Октавиан, всеобщей ненавистью. Подозрительность молодого Цезаря возрастала с каждым днем, даже Агриппа стал бояться за свою жизнь и был настороже.

Обо всем этом Халидония узнала от Лепида во время второй встречи с ним. Лепид ждал Антония с нетерпением.

— Теперь Октавиан заискивает перед ветеранами, раздает им земли, делает подарки, — говорил триумвир, взволнованно шагая по атриуму. — Он придрался к жителям Нурсии за то, что они поставили памятник защитникам города с надписью: «Умерли за свободу», и отнял у них земли. Возмутив легионы Антония, покинутые Планком, он неудачно пытался подкупить Калена, Вентидия Басса и Азиния Поллиона…

Халидония не разбиралась в государственных делах, и речи Лепида мало ее трогали. Она ждала, когда триумвир скажет, наконец, о прибытии Антония. Но Лепид и сам ничего не знал, он сообщил только, что Антоний высадился в Афинах, где застал Фульвию.

— Нужно ждать, ждать и ждать, — сказал Лепид. Вечером Халидония послала Эросу отчаянное письмо, умоляя его приехать.

«Я истомилась, — писала она, — боги не внемлют мольбам, а я не перестаю просить их о нашем свидании. Я готова наложить на себя руки, если ты не сжалишься надо мною. Отпросись у нашего господина хотя бы на короткое время, скажи ему, что неотложные дела заставляют известную ему Халидонию просить супруга прибыть в Рим. И я думаю, что господин из любви к тебе и по своей доброте не откажет нам в этой милости».

Вскоре пришло ответное письмо:

«Еду в Рим по делам господина нашего, проконсула и триумвира. Заодно побываю у тебя, жена, посмотрю, как ты ведешь хозяйство и много ли прибыли извлекла ты от продажи меда, вина и оливок».

Прочитав письмо, Халидония позвала виллика и повелела приготовить полный отчет о хозяйственных делах, а сама, запершись в спальне, открыла ларец и принялась считать динарии.


XI


Когда Антоний приближался к Италии, а Секст Помпей готовился напасть на ее берега, в Риме возникли слухи о переговорах Секста с Антонием, направленных против Октавиана. Триумвир не мог спокойно спать и постоянно советовался с Агриппой и друзьями.

Однажды он созвал их и, обрисовав тяжелое положение, спросил:

— Что делать? Жду от вас мудрых указаний.

Учитель Афинодор из Тарса советовал просить Помпея о мире через Муцию, мать Секста; Меценат, хвалившийся происхождением своим от этруских царей и в шутку называемый «царем», предлагал Октавиану как единственный выход — брак со Скрибонией, дочерью Лю-ция Скрибония Либона, несмотря на то, что она была значительно старше Октавиана и успела побывать женой двух консулов. Сестра ее была замужем за Секстом Помпеем, и Меценат считал, что родственные отношения удержат Секста от враждебных действий. Молчал один Агриппа.

Октавиан взглянул на него:

— Ты не одобряешь советов учителя и царя? Или у тебя есть свой совет?

— Ты предпочитаешь, союз с Секстом; унижению перед Антонием и Фульвией? Не знаю, что лучше. Ты давно уже видишь, что мир тесен для сына Цезаря и сына Помпея. Если ты не отказался от войны с Секстом,, та зачем союз с ним? И я спрашиваю себя, не хитрость ли это.

— И, отвечаешь себе… — шепотом вымолвил Октавиан вставая с кресла.

— И отвечаю себе,, — бесстрашно продолжал Агриппаг — что лучше унижение, чем. такого рода хитрость, тем более, что не есть ли унижение совет Афинодора и подлостью — совет Мецената?

Афинодор покачивал седой головой, а Меценат поглаживал выдающийся подбородок. Оба — грек и римлянин — недолюбливали Агриппу за откровенность, и резкость суждений,, считал его выскочкой,, но Октавиан был иного мнения об Агринпе: он ценил его как лучшего друга и одаренного полководца, втайне признавая себя значительно ниже Агриппы.

«Если бы не он, — думал Октавиан об Агриппе, — я не достиг бы того, чего достиг. Разве Агриппа не согласился защищать Италию от нападения Секста,, когда после смерти Калена я отправился в Галлию, чтобы привлечь на свою сторону легионы, оставшиеся без вождя? Тогда Агриппа был прав и неправ: прав, отговаривая от посредничества Муции (Помпей отказался вести переговоры), и неправ, отговаривая от брака, со Скрибонией».

Считая, что женитьба на Скрибонии воспрепятствует союзу Антония, с Секстом, Октавиан приказал Меценату отправиться, к Либону.

— Скажешь ему так: Гай Юлий Октавиан Цезарь, плененный прелестями твоей дочери Скрибонии, желает на ней жениться. Если ты, благородный Люций Скрибоний, согласен, то Цезарь поторопится со свадьбой.

— Вот мудрое решение! — вскричал Меценат, весело оглядев Агриппу и Афинодора. — Тем более мудрое, — добавил он, обращаясь к Агриппе, — что ты, Марк Випсаний, отговаривал нашего вождя от этого шага.

— Кто останется в дураках — покажет будущее, — возразил Агриппа. — Если наш господин разведется когда-нибудь со Скрибонией, то не возьмешь ли ты, царь, обязательства жениться на ней?

Меценат растерянно молчал.

— Это было бы для тебя хорошим уроком, — продолжал Агриппа, — впредь не давать дурных советов.

Меценат овладел собою. — Понимаю, ты хочешь опорочить меня, выслужиться перед нашим господином. Цезарь видит тебя насквозь и удивляется -твоей наглости. Я плюю на твой вызов, Марк Випсаний, а еще -больше на твото лицемерную лесть… О боги! Как непорчен наш век!

Он сказал бы больше, если бы Октавиан не прервал его, приказав немедленно отправиться в Либону.

События следовали одно за другим: брак Октавиана с развратной Скрибонией, вызвавший насмешки всего Рима, — союз Антония с Секстом Помнеем, внезапная смерть Люция Антония, отравленного, но слухам, по приказанию Октавиана. Но самым большим событием было нападение Антония в союзе с Секстом на Италию.

Фульвия, переехавшая в Оикион, жаждала мести. Гонцы, прибывавшие из Италии, привозили радостные известия:

— Антоний взял Сипонт, осаждает Брундизий.

— Помпей высадился в Лукании, осадил Консентию… — Менас завоевывает Сардинию.

Однако радость известий о победах омрачалась болезнью со время пребывания в Афинах Фульвия почувствовала- упадок сил и частые головокружения. Вызванные врачи предписали ей строгую диету, запретили пить вино, а один из них имел неосторожность намекнуть, что причина болезни — любовные излишества.

— Что? — вскочила с ложа Фульвия. — Повтори, что посмел выговорить твой блудливый язык, — говорила она, схватив врача за бороду и осыпая его пощечинами. — Повтори. Врач упал на колени.

— Если я ошибся, то прости раба твоего! — вопил он больше со страха, чем от боли. — Меня, видно, обманули признаки, и я готов отказаться от своих слов!

Когда врачи ушли, Фульвия позвала трех юношей, велела подать вина и фруктов, пила с ними вею ночь, а затем улеглась спасть. Юноши, проснувшись в полдень, нашли госпожу в беспамятстве. Были вызваны врачи, и тот из них, которого она таскала за бороду и била, громко объявил:

— Нет, я не ошибся. Вино и любовные утехи сведут ее в могилу… О боги, беспечность и глупость, непослушание и упрямство приводят нередко к смерти.

Фульвии пустили кровь, вливали в рот лекарства, растирали холодевшие руки и ноги. Не приходя в сознание, она скончалась.


XII


Смерть Фульвии примирила триумвиров. Представители их Азиний Поллион и Меценат выработали во время переговоров условия нового раздела римской республики. Так был подписан Брундизийский договор. Антоний получил восточные провинции, Грецию, Македонию, Азию, Винифию, Сирию, Киренаику, Октавиан — западные провинции, включая Иллирию и Далматию, Нарбонскую и Цизальпинскую Галлии, а Лепид — Африку. Антоний, начальствуя над девятнадцатью легионами, получил право производить наборы войск в Италии, но должен был отказаться от союза с Секстом Помпеем; у Октавиана было шестнадцать легионов, а у Лепида — шесть.

Подписывая договор, Октавиан был весел. А потом шалил и дурачился, как малолетний школьник, которого публично похвалил учитель и выдал награду. Глядя на него, друзья пожимали плечами.

«Чего он радуется? — думал Агриппа. — Брак со Скрибонией оказался, как я предсказывал, ошибкой. Жена не способствовала миру, а осталась в стороне, как зрительница. Обошлось, слава богам, без нее. А что выиграл Октавиан — ведомо только ему, жене да богам!»

Меценату пришлось переменить мнение:

«Больше всех он боялся Фульвию, а теперь, когда она платит Харону за перевозку через Стикс, когда Антоний согласился на мир, — все ему кажется хорошо. Весь мир в его глазах приобрел безупречные формы, исполнен гармонии и совершенства. А в сущности, чего достиг Октавиан? Женился… Пожалуй, прав был Агриппа… Но что сделано, то сделано».

«Не преждевременна ли его радость? — размышлял Афинодор. — Получить Запад не значит еще быть господином Запада. Нужно опираться на народ, а римляне, рабы и чужеземцы ненавидят триумвира, величают палачом. Чем же он привлечет плебс на свою сторону? Обещаниями благ, громкими победами, даровой раздачей хлеба и масла и даровыми зрелищами, может быть, возможно даже добиться на время его расположения, но заслужить любовь трудно: нужно или переродиться, или стать бессовестным демагогом… Я говорил ему об этом…»

Спустя несколько дней Афинодор зашел к Октавиану. В таблинуме находились самые близкие друзья Цезаря. Они беседовали, но когда вошел Афинодор, замолчали.

— Пусть наш спор разрешит любимый учитель, — сказал Октавиан, идя навстречу Афинодору. — Как думаешь, учитель, не пора ли мне подумать о войне?

— О войне? Ты шутишь, Цезарь! Для того, чтобы воевать, нужны большие силы, огромные средства, любовь народа, расположение общества… А есть ли все это у тебя? Обеспечен ли тыл? Ведь внутренний враг опаснее внешнего…

— Подумать о войне можно, а готовиться к ней должно, — перебил Агриппа, — только меня занимает вопрос, против кого замышляешь ты войну? Ведь недавно ты заключил мир…

Говоря так, Агриппа лукавил: он знал, на кого намекал Октавиан.

— Неужели ты успел забыть наши беседы?

— Каждое твое слово, как малейшая черточка лица, высечено резцом ваятеля в моем сердце.

— Тяжеловесная риторика, — тихо пробормотал Меценат, но достаточно громко, чтобы мог услышать Агриппа.

— Да, риторика, но правдивая, а не лживая, какой ты, царь, привык пользоваться, — так же тихо ответил Агриппа и повернулся к Октавиану. — Ты, очевидно, намекаешь, Цезарь, на Секста Помпея, но тогда для всех нас непонятна твоя политика: ты породнился с ним, чтобы избежать войны, а теперь стремишься к тому, чтобы родство твое стало причиною войны… Я предупреждал тебя…

— Молчать! — бешено крикнул Октавиан и ударил кулаком по столу. — Мне надоело твое глупое красноречие с рассуждениями о подлости и унижении!..

Агриппа молча встал и направился к двери.

— Подожди. Твой обиженный вид меня только раздражает, — кричал Октавиан. — Ты мне надоел! Ты…

Агриппа остановился.

— Если тебе, Цезарь, я надоел, то позволь мне оставить тебя. Меня вполне заменят Меценат, Афинодор и другие. Прощай.

И, хлопнув дверью, он поспешно вышел.

Октавиан вскочил и выбежал за ним. Слышно было, как он что-то говорил прерывистым голосом, и вдруг его слова ворвались в таблинум:

— …я умоляю тебя, Марк, о прощении. Я несправедлив, резок и груб, как погонщик мулов… Хочешь, я поцелую тебя, Марк? Не сердись же, прошу тебя… Боги наградили меня дурным нравом, и я не виноват, что злой демон нарушает автараксию, нанося ущерб окружающим…

Агриппа возражал, потом все утихло. Меценат сидел с презрительной улыбкой на губах, Афинодор — опустив голову. Обоим было стыдно за Октавиана. Наконец на пороге появился триумвир, ведя за руку упиравшегося Агриппу.

— Садись, садись, — говорил Октавиан, не замечая опущенных глаз друзей. — Я тебя ценю и люблю больше всех, Марк Випсаний, и оттого, может быть, придираюсь… Я хочу, чтобы ты стал лучшим.,.

— Что я? — пожал плечами Агриппа. — Лучше позаботься, Цезарь, о себе, если не желаешь быть покинутым друзьями и ветеранами…

Дерзкие речи друга больно задевали Октавиана. Сдерживаясь, он сказал с деланным смехом:

— Необходимо готовиться к войне с Секстом Помпеем. Сын оказался упрямее своего отца. Я не успокоюсь, пока не уничтожу его. Двух владык на Западе быть не может!

— Хорошо. Но скажи, верно ли, что ветераны требуют от Антония брака с Октавией?

— Да, сестра моя недавно овдовела; она осталась с малолетним сыном на руках, и предложение Антония, которого она не раз встречала в обществе, взволновало ее. Она говорит, что благодарна ему за то, что он берет ее в свой дом с сыном, и никогда не упрекнет его ни в чем, как жена может упрекнуть мужа; а вчера сказала мне, что знает о связи Антония с египетской царицей, но это ее не касается, она просит Антония уделить ей только немного внимания и, если возможно, столько же любви.

— Какая прекрасная матрона твоя сестра! — искренно воскликнул Агриппа.

Афинодор перебил его:

— Восточному царю трудно будет стать снова римлянином, тем более что Антоний окружен наложницами, евнухами, юношами. Любовь к наслаждениям, когда они доступны, засасывает человека. А высшее наслаждение для Антония не тело Клеопатры (оно более или менее одинаково у всех женщин), а чары любви, которые состоят из способов, умения, я бы сказал, искусства опутать мужа, лишить его воли, подчинить себе, поработить. И, если Антоний не устоит перед египтянкой, он погиб как проконсул, как полководец и, наконец, как муж.

— По-твоему, Октавия будет несчастна с ним? — спросил Октавиан.

— Это известно одним богам, — уклончиво ответил грек, — но поскольку матрона готова удовлетвориться малым —«немного внимания и столько же любви», как ты сказал, Цезарь, то она не будет жаловаться на свою судьбу.

— Ты хочешь сказать, что это полусчастливый брак… Вмешался Агриппа.

— Мне кажется, — вымолвил он, запинаясь, — что благородный учитель напрасно чернит Антония. Верно, он любит девушек и Женщин… А скажите, друзья, — оживляясь, обратился он к Октавиану и Меценату, — кто их не любит? Может быть, ты, учитель? (Октавиан и Меценат сдержали улыбки.) О, нет, и тебя подчинит себе Эрос, если нагая девчонка сядет к тебе на колени!

— Что ты говоришь? — с возмущением вскричал старик, затыкая пальцами уши. — Мне ли в мои годы уподобляться легкомысленным юношам или похотливым мужам?

Октавиан подмигнул Меценату, и тот сказал со смехом в голосе:

— А помнишь, досточтимый учитель, как ты прятался от дождя в шалаше пастушки?

Это был случай, напоминание о котором приводило старика в сильное раздражение. Все знали, что Афинодор не позволил себе ничего с пастушкой, даже не обнял ее, а шутки друзей долго преследовали старика. Потом об этом случае забыли. Теперь же Меценат разгребал золу и искал угольков, а может быть, даже черных углей позора.

— Если я и прятался, то без всяких намерений, — резко ответил Афинодор, и крючковатый нос его сморщился. — Ты же лучше помолчи, иначе я напомню тебе о майском вечере и венках, бросаемых некими девами в Тибр…

Меценат покраснел и бросился к двери, но Октавиан со смехом Схватил его за полу тоги и усадил рядом с собою.

— Мир, мир! как кричал некогда Брут, — сказал он. — А теперь, друзья, что нам делать? Не пойти ли к Антонию? Он умеет веселиться, любит логогрифы и всевозможные загадки.

— К Антонию? — удивился Агриппа. — Разве он дома? Он ухаживает…

— Я и забыл, что он без ума от моей сестры. Но все же пойдем. О, Венера, перенеси любовь его с Клеопатры на Октавию! О, Геката, избавь его от чар, которыми околдовала его египтянка, а самое Клеопатру лиши умения пленять мужей и подчинять их себе!..

— Да будет услышана твоя молитва, — хором сказали друзья, следуя за Октавианом.


ХIII


Прибыв в город Ромула со своим господином, вольноотпущенник Эрос немедленно отправился в Габии. Это было ночью. Цепные собаки, разбуженные топотом коня, залились тревожным лаем. Эрос стучал в ворота и громкими криками сзывал рабов.

Узнав по голосу хозяина, полуодетые невольники выскочили из эргастулы. Проснулась и Халидоиия. Повелев рабыне узнать о причине шума, она вдруг услышала знакомые шаги и, сомневаясь, не веря себе, вскочила, заметалась, стала быстро одеваться. Она не успела надеть и хитона, как Эрос появился на пороге. Позади него стояла невольница со светильней в руке.

— Ты?.. — пролепетала Халидония, роняя хитон и бросаясь к мужу. — О боги!..

Она не могла говорить.

Обнимая ее, Эрос говорил о тоске по ней, о приезде в Рим несколько дней назад и еще что-то. Она уже не слушала, приказывая рабыням подавать в атриум кушанья, нести вино.

— Может быть, вскипятить кальду? — спрашивала она, заглядывая мужу в глаза. — Бегите, девушки, скорее!..

…Светало, пели петухи, а они все беседовали. Эрос рассказывал о Египте, об Антонии и Клеопатре, о намерении его жениться на Октавии. Халидония, удивляясь легкомыслию триумвира, вскрикивала.

— Мы, маленькие люди, плохо понимаем, зачем то или иное действие совершают магистраты, — сказал Эрос. — Я знаю одно — наш господин женится на Октавии не по любви…

— Я говорила тебе, что он непостоянен: сегодня любит одну, а завтра другую. Им овладевает не добрая и кроткая женщина, а сильная, властолюбивая. Такая удержит его при себе, сделает безвольным, поработит его душу.

Эрос задумался. Подобные мысли приходили ему не раз в голову в Александрии, когда Антоний жил во дворце Птолемеев, проводя время с Клеопатрой в наслаждениях и празднествах.

— Да, втайне от царицы он не брезгал рабынями и красивыми египтянками, а ведь если бы она узнала об этом — гнев ее был бы страшен! Я видел, как она выкалывала глаза провинившимся невольницам, убивала служанок ударом кинжала в сердце.

— Ты возмущаешься жестокостью варваров, а разве римляне — не варвары? — говорила Халидония. — Посмотрел бы ты на надругательства Октавиана над женщинами! На улицах хватали понравившихся ему девочек и матрон и отводили в его спальню, некоторые из них не вынесли насилия и кончили самоубийством. Лепид говорил, что если так будет продолжаться, то скоро в Риме не будет девственниц, даже весталкам придется стать матерями.

Эрос пытливо взглянул на Халидонию.

— А зачем ты ходила к Лепиду?

— Наезжая в Рим, я часто заходила к нему, чтобы узнать новости об Антонии, — простодушно ответила она, — а так как ты всегда при триумвире, то…

Эрос отодвинулся от нее.

— Глупый! — рассмеялась Халидония. — Став твоей женой, я поняла, что лучше тебя нет человека в мире: ты добр, справедлив и заботишься о подчиненных тебе людях. Ты полюбил меня, и я стала верной твоей рабыней до самой смерти.

— Все женщины говорят так, — нахмурился Эрос. — Поклянись Феронией, что ты не лжешь!

— Клянусь! — торжественно выговорила Халидония и, смеясь, добавила: — Твоя боязнь за меня наполняет сердце мое гордостью и счастьем, — она служит доказательством, что ты не разлюбил меня!

Осматривая на другой день виллу, Эрос приказал виллику созвать колонов, дольщиков, мерценариев и батраков-должников. Все они были свободнорожденные, и вольноотпущенник обращался с ними мягко, учитывая, что опасно греку раздражать римлян. И все же он напомнил колонам, которые арендовали у него земли, что срок уплаты по договорам[103] приближается.

— Мерцедоний торопится, — пошутил Эрос, — а кто забивает о нем, IX месяце, тот нерадивый работник.

Обратившись к дольщикам, которые, будучи некогда арендаторами, не уплатили денег в срок по договору и потому были переведены под надзор виллика (он должен был следить за их работой и вести учет урожаям и собираемым плодам), Эрос спросил:

— Хорошо ли идут ваши дела?

— Неплохо, — ответил старик, опиравшийся на лопату, — да унизительно нам, свободным земледельцам, быть под надзором раба, — указал он глазами на виллика. — Не пора ли, господин, перевести нас в колоны? Тебе должно быть, известно, отчего мы стали дольщиками?

— Потому что нарушили договор.

— А отчего нарушили? Да потому, что у нас был пожар, хижины сгорели, нужно было строить новые (зима наступала), а виллик не хотел подождать с уплатой.

— Правда это? — повернулся Эрос к виллику, бледному, худощавому рабу с больными, слезящимися глазами.

— Да, гоподин. Вспомни, что тебе тогда понадобились деньги, — ты уезжал в Азию с триумвиром Марком Антонием, и я принужден был собрать деньги к назначенному тобой дню…

Эрос оглядел дольщиков.

— А где живут ваши семьи?

— Став дольщиками, мы успели построить хижины, обзавестись птицей и свиньями.

— Хорошо. После Мерцедония вы станете опять колонами, с вами будут заключены договоры.

Дольщики хором благодарили его за милость, а старик с лопатой сказал, выпрямившись:

— Ты добр, господин наш, и снисходителен. Будь же таким и впредь… Его обступили Obaerati,[104] получавшие плату натурой, и наемные батраки-должники, малоземельные хлебопашцы. Первые просили увеличить плату за труд, вторые — сбавить долги.

— Мы бьемся-бьемся, — говорили они, — работаем от восхода до заката, а семьи наши голодают. Будь милостив, господин, к беднякам!

— Госпожа обещала попросить тебя за нас.

— Она навестила наши семьи и йЪкляЗхась Юноной! Эрос послал раба за Халидонией и, когда она пришла, спросил ее:

— Ты обещала улучшить положение батраков?

— Обещала, — подтвердила Халидония. — Они живут, муж мой, очень плохо, и я…

Он не дал договорить ей и обратился к батракам:

— Что обещано госпожой — обещано мною. Прибавка одним и сбавка другим будут сделаны на одну треть.

Не слушая восклицаний благодарности, Эрос обошел декурии ремесленников, пахарей, виноградарей и пастухов, потребовав от сопровождавшего его виллика указывать на самых трудолюбивых рабов. Собрав их, он выделил каждому невольнику пекулий и несколько голов скота.

— Постарайтесь, чтоб эти неплодородные участки давали хороший урожай, — говорил он, — а удобрение — мое, — И обратился к виллику: — Мергеля у нас достаточно?

— Более чем нужно, — поклонившись, ответил виллик. — Господин может сам взглянуть на запасы мергеля, птичьего помета и других видов удобрения. Из иных запасов ты увидишь амфоры, наполненные вином и маслом, жирные окорока в коптильнях, бочки меду на пчельнике…

— Хорошо, — перебил Эрос — Я вижу твое старание и благодарю тебя за службу. Проси, чего хочешь…

— - Я не решаюсь, господин, — сказал виллик, целуя его руку.

— Я отпускаю тебя на волю и дарю тебе поле возле леса и домик, расположенный у пасеки…

Халидония толкнула его локтем.

Виллик упал на колени, схватив руку Эроса.

— Господин мой…

— Встань. Не забывай, что я только вольноотпущенник и был, как и ты, рабом.

Халидония, удивленная щедростью мужа, забросала его дома вопросами:

— Что с тобою? Почему ты даровал им столько милостей? Подумал ли ты, что мы обеднеем? А ты обещал мне хорошую жизнь, богатство и радости!

В ее восклицании послышался упрек, и Эрос нахмурился.

— Да ведь ты, жена, сама надавала им обещаний!

— Я не думала, что ты так расщедришься!

— Лучше дать больше, чем недодать!

— Воображаю, сколько бы ты отдал этому рабу, если бы я во-время не удержала тебя!

Эрос встал.

— Перестанешь ли ты? — запальчиво крикнул он. — Мне надоели, женщина, твои глупые причитания! Вспомни, что мы оба были рабами — ты да я! А тебе стало жаль клочка земли и небольшой хижины!.. Знаешь, почему я так поступаю? Во-первых, потому, что я, раб, сочувствую невольникам, считаю себя их братом, хотя и состою при особе могущественного триумвира. Я люблю Антония и уважаю за то, что он одинаково относится к рабу и вольноотпущеннику, к плебею и нобилю…

— Ложь! Он одинаково относится к красивой невольнице и к красивой вольноотпущеннице, к миловидной плебеянке и…

— Вторая причина моих милостей — возможная продажа этой виллы. Если Антоний уедет в Александрию, там он и останется — Клеопатра не выпустит его. Это не женщина, а паучиха. А мое место при господине. Твое же, Халидония, при мне. Теперь поняла?

Халидония не верила своим ушам: продать виллу, покинуть Италию! Со страхом смотрела она на Эроса, который равнодушно говорил о потере состояния, о возможном переселении в Египет. Сперва ей показалось, что это одни предположения, но стоило только вспомнить Антония, как мечты о жизни в Италии рассеивались. Клеопатра, которую она никогда не видела, решала их судьбу, разбивала домашний уют, тихую и мерную, как всплески ручья, жизнь.

Она заплакала — слезы катились по ее щекам; всхлипывая, она утирала их руками, а слезы лились, лились. И вдруг подняла голову:

— Муж мой, прости меня… Скажи, будешь ли всегда со мною, не оставишь меня?

— Как ты думаешь — зачем я намерен продать виллу? Да затем, чтобы взять тебя с собою… Может быть, ты хочешь остаться в Италии, жить тихой деревенской жизнью? Что ж, я тебя не принуждаю ехать со мною. Но ты не должна пенять на меня, если мы не увидимся долгие годы. Господин будет воевать, потом возвратится в Египет, а там начнется мирная жизнь, пока вновь не наступит война… Я уверен, что он не вернется к Октавии.

Халидония сказала:

— Пусть будет так. Когда ты думаешь продать виллу?

— Не я буду продавать, а ты с вилликом. Говорить об этом еще рано. А день отъезда в Египет неизвестен.


XIV


Лициния видела недовольство народа триумвирами. Хотя имущество во время гражданской войны было отнято у аристократов и всадников и разделено между бедняками, только крупные поместья и сокровища выдающейся знати, как, например, Помпея и Лукулла, попали в руки военных трибунов, центурионов и ветеранов, — все остальное досталось беднякам. Но в стране был произвол триумвиров, законы попирались, и популяры скорбели о родине, ставшей бесправной. Те, кто обогатился, стали гордыми, заносчивыми и чванливыми, превозносили Октавиана; многие разбогатевшие бедняки переняли у нобилей их привычки и наглое обращение с бедными.

Лициния удивлялась: содержатели таберн на больших дорогах, оружейники, продавцы металлов, недавно еще плебеи, имели виллы, покупали рабов, жили в роскоши. В муниципиях, куда Лициния ездила, чтобы вызвать беспорядки, самыми богатыми и уважаемыми были ветераны и темные дельцы, сумевшие нажиться во время кровавых войн. Зато батраки, ремесленники, торговцы и вольноотпущенники не получили ничего; они платили большие налоги, искали работу — торговля и ремесла приходили в упадок, а мелкие земледельцы, лишенные полей, становились колонами. Большинство неимущих стремилось в Рим, надеясь найти работу и зажить лучшей жизнью.

Лициния, присматривалась. Новый порядок разрушал Рим: жажда наживы любым путем (все пути считались честными), продажа рабов, проституция, всеобщая продажность… Лициния удивилась, увидев нескольких сенаторов и всадников, ставших гладиаторами.

Пораженная, она смотрела на мужей, которые некогда были магистратами, а теперь унижались перед жалкими ланистами, чтобы получить кусок хлеба.

— О, подлейшие времена в истории человечества, когда образованный гражданин с большим умственным кругозором должен подчиняться злодеям! — сказал сенатор, грубо оскорбленный ланистой за неловкий удар, который он нанес своему противнику.

— Увы, благородный друг! — вздохнул нобиль, готовясь отразить удар сенатора. — Или вовсе нет богов, на чью справедливость мы надеемся, или ход истории — дело темного случая. Но не может быть, что это так. Ты говоришь: «Подождем лучших времен». А уверен ли ты, что они наступят? Подумал ли ты, что ждать их придется, быть может, сотни лет?

— В таком случае не будем ждать и бросимся с Тарпейской скалы. Страшно? Тогда откроем себе жилы в лаватрине, и жизнь утечет незаметно…

Лициния поспешила уйти. Прежних богачей не стало, вместо них появились новые, и все лее положение неимущих не улучшилось. Почему? Она понимала, что раздача богатств и распределение земель были произведены неравномерно — больше получили те, кто ближе был к добыче, а те, кто стоял далеко, не смея протянуть Руку, удерживаемую законом, не получили ничего. Жадные руки грубо оттолкнули закон, попранный калигами, и получили, сколько хотели. А тот, кто выставил добычу на расхищение, получил больше всех.

«Нужно идти к обиженным», — подумала она и направилась к Понтию и двум-трем популярам, жившим в Субурре. На совещании было решено возбуждать народ на конциях и послать с этой же целью людей в муниципии.

На конциях Лициния говорила о благородстве и частности Секста Помпея, зная, что он любим Италией, и о бесправии граждан. — Секст Помпей, — кричала она, — заботится о своих подданных, он освободил даже рабов…

Радостные возгласы невольников заглушили ее слова. Она видела блестящие глаза, поднятые руки, слышала восклицания: «Слава Помпею!» — и продолжала, стараясь перекричать шум народа:

— …А что вам дали триумвиры? Боясь Секста Помпея, Октавиан готовит против него войну, собирает деньги, рассылая эдикты о платеже налогов. Он дерет с вас на одну, а две шкуры! Римский народ, слушай мои слова:! Выступи против чудовищ, прикрывшихся именем Юлия Цезаря и поработивших республику! Возьми в день ноябрьских ид статую Нептуна, предка Помпея, и неси ее — пусть конец Плебейских игр ознаменуется напоминанием всему Риму, что жив еще муж, стоящий за республику…

— Слава Помпею! — зашумела толпа. — Да здравствует сын Помпея Великого!

— Триумвиры скажут, — говорила Лициния, — что Секст Помпей морит голодом Рим. Но кто виноват в этом? Октавиан. Слышите — Октавцаи!

Подобные речи произносились и в комициях.

Лициния с нетерпением ожидала ноябрьских ид. Появление статуи Нептуна было встречено таким взрывом радости и рукоплесканий, такими восторженными криками, что Антоний и Октавиан растерялись. Они приказали не носить больше статуи Нептуна. Народ в ярости опрокинул; статуи триумвиров.

На форуме появился Октавиан и, подняв руку, собирался обратиться с речью к: народу.

— Вот он, враг римского парода! — крикнула Лициния. — Бейте его.

Толпа бросилась к Октавиану. Еще мгновение — и он был бы схвачен, брошен на каменные щиты и растерзан. Но ликторы оттеснили народ, и Октавиан поспешил скрыться.

Выступил Антоний. Встреченный враждебными возгласами, он не растерялся и, пытаясь успокоить толпу, стал обвинять в тяжелом положений республики Секста Помпея:

— Он морит вас голодом, возбуждает против законной власти!..

Антония не слушали… топот, свист и крики заставили его удалиться.


XV


Антоний ухаживал за Октавией, делая вид, что добивается брака, хотя все уже было решено ветеранами и им самим с Октавианом. Сенат возражал, указывая, что теперь брак недопустим: по закону вдова может выйти замуж не раньше десяти месяцев после смерти мужа. Антоний, Октавиан и Лепид, явившись в сенат, намекнули, что малейшая оттяжка бракосочетания может навлечь большие неприятности на «отцов государства», и свадьба была разрешена.

Октавия, обаятельнейшая из римских матрон, давно нравилась Антонию. Он добивался ее любви, когда она еще была супругой Гая Марцелла, однако нравственная женщина с негодованием отвергла его притязания и на все клятвы и мольбы влюбленного консула отвечала непреклонным отказом. Среднего роста, со смеющимся ртом и затуманенными грустью глазами, она была умна, кротка и добра, — то есть, одарена качествами, пленявшими одинаково стариков, мужей и юношей, а рабы называли ее за сострадание, теплоту и облегчение их тяжелой жизни «божественным солнцем».

Однажды вечером Антоний, сидя в саду с Октавией, говорил ей:

— Я знаю, что недостоин тебя, и ненавижу себя за свой подлый нрав. И все же я стремлюсь к тебе. Я готов целовать твои ноги, ибо знаю, что нет ни одной женщины в мире, равной тебе. Ты выше всех, ты совершенство. А я?..

Он упал на колени и, целуя край ее столы, обнял дрогнувшие ноги матроны.

Октавия склонилась к нему и, погрузив мягкие теплые руки в его буйные волосы, взволнованно сказала:

— Каков ты ни есть — с пороками, недостатками, любовью к другой, с изменами и непостоянством, — я хочу тебя как мужа, как друга, как покровителя, как хозяина дома и отца моего ребенка. И я клянусь Марку Антонию быть верной ему до гроба!


XVI


Лициния покидала Италию со стесненным сердцем. Триумвиры отвратили от себя гнев народа и свалили его на Секста Помпея. Голод в Риме усиливался. Сенат объявил, что не в силах что-либо сделать, и указывал на посредничество Муции, матери Секста, перед непреклонным сыном, как на единственный выход. Кто-то распространил слух, что Антоний предложил вмешаться в это дело самому Либону, тестю Помпея и шурину Октавиана.

Невеселые мысли теснились в голове Лицинии. Возмущала страшная демагогия триумвиров, а несознательность и отсталость народа пугали.

Охлократия!

Это слово звучало в устах триумвиров едкой насмешкой над народовластием, твердой уверенностью в своей неуязвимости. Оно говорило об изворотливости и тонком уме демагогов, о приспособлении их к политической обстановке и об извлечении всевозможных выгод из создавшегося положения.

Лициния была уверена, что триумвиры ни перед чем не остановятся. Они временно отступят перед волей народа, притворятся поборниками его благ, а когда наступит удобный момент, сожмут кулаки с такой силой, что у людей, поддавшихся на обман, затрещат кости.

Берег Сицилии приближался. Корабль бросил якорь против Тиндариса. Лициния села в лодку и поплыла к острову. На пристани она была встречена префектом северного морского берега. Она принялась расспрашивать о Сексте Помпее, жизни в Тринакрии, о положении рабов. Префект шептал, осторожно озираясь, что Секст с некоторого времени стал управлять островами как восточный деспот: появились жестокость и подозрительность, он прислушивается к мнению Менекрата и Аполлофана, вольноотпущенников своего отца, а еще больше к мнению Менаса, как будто правитель не он, а они. Иногда им овладевает ярость, и он бьет вольноотпущенников по щекам, как последних рабов.

— Самое светлое его дело — освобождение невольников, — говорил префект, — Секст собрал девять легионов из сицилийских рабов, наше государство стало убежищем для всех угнетенных…

— Господин находится в Тиндарисе?

— Нет, он в Сиракузах и на-днях должен возвратиться.

Однако Секст прибыл на другой день, получив письмо из Рима о скором прибытии в Тиндарис матери и тестя.

Муция, седая матрона, мало напоминала прежнюю миловидную жену Помпея Великого, только теплые блестящие глаза говорили о былой мятежности чувств. Либон тоже был сед; в холодных, равнодушных глазах его угас огонь прежних лет, он двигался, как человек, но не жил, и жизнь проходила мимо него, не оказывая никакого влияния на его чувства.

Секст не высадился на берег, а принял гостей на борту корабля.

Когда Лициния поднималась на судно, она увидела Помпея и рядом с ним Менаса, который стоял, опершись на корму. На раскладных креслах сидели Муция, Ли-бон, Скрибония и юная дочь Секста. Они горячо беседовали, уверяя в чем-то Помпея. Вместо прежнего простого и задумчивого Секста перед ней был муж величественный, недоступный, с осанкой восточного монарха. Она подходила к нему с бьющимся сердцем и остановилась, не смея прервать его беседы с родными. А он смотрел на нее, ни о чем не спрашивая.

— Привет нашему господину! — наконец вымолвила она, не обращая внимания на недовольство, изобразившееся на лице Секста, и на суровые взгляды Менаса, бросаемые на нее исподлобья. — Милостью Нептуна я вернулась из Италии.

— Подойди, — сказал Помпей, и мрачные глаза его смягчились. — Я знаю о событиях в Риме, о восстаниях народа против триумвиров…

— Я сделала все, что было возможно.

— Знаю, — повторил он. — Триумвиры слабы, они принуждены уступить общественному мнению. А Италия меня любит. Новые богачи недовольны военной диктатурой триумвиров и начинают с ними борьбу. И вот, — протянул он руку, — моя мать и тесть доказывают, что, вызывая в Италии голод, я поднимаю против себя народ… Они утверждают, что я должен пропускать хлеб, оставить в покое берега Италии, отказывать в убежище беглым рабам, уничтожить морские разбои. А взамен этого…

И Секст рассказал, мрачно посмеиваясь, что триумвиры согласны оставить ему Сицилию и Сардинию и на пять лет Пелопоннес; он будет избран консулом на семьсот двадцать первый год, зачислен в коллегию понтификов и получит семьдесят миллионов сестерциев за отнятие имущество Помпея Великого.

— Сверх того, — прервала Муция, и глаза ее с любовью остановились на сыне, — ты можешь высказать свои требования, если наши предложения находишь недостаточными.

Секст молчал.

— Меня беспокоит вопрос о беглецах и проскриптах, — вымолвил он. — Они должны быть прощены, получить отнятое имущество, а бывших рабов — моих воинов — я требую отпустить на свободу и выдать им такие же награды, какие получили легионарии триумвиров.

Лициния с удивлением смотрела на Секста.

— Мир с Октавианом и Антонием? — вскричала она. — О вождь, берегись! Это не мужи, а чудовища! Не уступай им! Не слушай советов благородной Муции и досточтимого господина Либона.

— Кто ты, дерзкая? Как смеешь порицать материнские советы сыну? — гордо сказала Муция. — Что? Молчи, иначе я… А ты, сын, почему терпишь грубые слова этой женщины? Я не узнаю тебя, Секст Помпей Великий!

Помпей задумчиво смотрел вдаль.

— Как это море полно мятущихся волн, так и душа моя полна мятежных мыслей. Эта женщина, — указал он на Лицинию, — лучший друг, и я не позволю даже тебе, моя мать, кричать на нее!

— Кто она?

— Та, что пойдет со мной до конца, — резко выговорил Секст и повернулся к Менасу. — Твое мнение?

— Я тоже против мирных предложений. Пусть Мепекрат продолжает грабить берега Италии, а Аполлофан охраняет наш тыл. Рим, доведенный голодом до отчаяния, растерзает триумвиров…

Вмешался Либон.

— Поступи, Секст, как подсказывает тебе здравый смысл. Если бы гиганты, став победителями над Олимпом, предложили мир богам на таких условиях, сам Юпитер — клянусь его скипетром и молниями! — не отверг бы его. Обдумай и решись. Что же касается меня, то я умоляю тебя…

Скрибония и дочь протянули с мольбой руки к Помпею. А Муция, обняв Секста, шепнула:

— Уступи, сын мой! Отечество и римляне достойны жертв даже от такого честного, справедливого и великого мужа, как ты!

Менас и Лициния не спускали глаз с Помпея.

— Отечество? — не выдержала Лициния. — Нет, не отечество, а сын Цезаря, ненавидящий сына Помпея! Если ты уступишь, господин, могущество твое будет поколеблено, и демагоги, как псы, растерзают тебя!

И все же Секст Помпей уступил.

Свидание его с триумвирами произошло на Мизенском мысе. Секст прибыл с кораблями, а Октавиан и Антоний выстроили вдоль берега свои легионы. Условия Помпея были приняты с оговоркой: беглецы получают всю недвижимость, а проскрипты лишь четвертую часть их состояния. Договор был подписан и скреплен печатями.

— А теперь будем пировать, — сказал Антоний. — Кто же первый будет угощать?

— Бросим жребий, — предложил Октавиан. Жребий пал на Секста, и Помпей предложил гостям перейти на его корабль.

На палубе под звездным небом были расставлены столы. Ночная прохлада, приятная после знойного летнего дня, особенно на море, казалось, прижималась к разгоряченным телам. Гости занимали места, предвкушая отдых и веселье.

Корабль тихо покачивался на волнах. Это было главное судно, с шестью рядами весел, на котором плавал Секст Помпей во главе своих кораблей как префект морского берега Италии, назначенный сенатом еще при жизни Цицерона.

За одним столом возлегли Секст Помрей, Скрибония, Антоний, Мессала, Октавиан, Агриппа, Лициния, Менас и Либон. За другим — Эрос, два-три военачальника, матроны. Блюда сменялись блюдами, веселая беседа не умолкала.

После обеда началась пирушка. Звенели золотые и серебряные фиалы, разбавлялось вино в кратерах, рабы вносили пыльные амфоры.

Секст, уходивший с Лицинией в самый конец судна, чтобы расспросить ее подробнее о Риме, возвратился с ней. Возлегши на ложе, он ощупал на груди гемму Венеры и потянул вверх золотую цепь, на которой висело несколько камней: самый большой был аметист, цвета вина с фиалковым отливом (с одной стороны на нем было высечено солнце, с другой — луна), предохраняющий, по верованию, от отравы и опьянения; затем зеленый яспис-полиграмм,[105] вызывающий, по утверждению волхвов, красноречие у ораторов, и черный андродамант, укрощающий гнев и другие страсти.

— Что же плясуньи? — спросил Помпей, обращаясь к вольноотпущенникам, которые растирали в порошек черный камень Дирниса и смешивали его с водою — средство от опьянения.

Середина палубы была освобождена от столов, пол устлан пестрым ковром. Из-за паруса выбежала девушка-египтянка с систром в руке. На груди и вокруг бедер у нее была белая повязка, черные волосы распущены. Темные продолговатые глаза, таинственные и как бы бесстрастные, походили на изображение иероглифа. Антоний смотрел с любопытством, как она переступала большими ступнями, изредка бросая на него взгляды: она кружилась на цыпочках, быстро садилась, разбросав ноги в одну линию, ходила на руках, хватала пальцами ног со стола кубки и выпивала из них вино… И вдруг вскочила и закружилась, звеня систром, — повязки с грудей и. бедер упали, и смугло-бронзовое тело, гибкое, стройное и легкое, медленно закачалось под восторженные крики мужей. А египтянка, как бы не замечая похвал, приблизилась, покачивая бедрами, к Сексту и сказала ломаным римским языком:

— Что прикажешь еще, Великий?

Прежде чем Секст успел ответить, Антоний ухватил ее поперек туловища, посадил рядом с собой на ложе. Угощая ее вином, он что-то шептал. Девушка смеялась, блестя загадочными глазами.

— Не умеешь ли ты предсказывать? — спросил Октавиан.

— Нет, господин. Помпей привстал:

— Позвать астрологов и халдеев.

Вошли прорицатели. Выслушав приказание, самый старый, белобородый заговорил по-гречески, низко поклонившись Октавиану:

— Господин мой, в Риме я уже предсказывал о тебе твоей благословенной богами матери, когда она была беременна тобою…

— Что же ты предсказал, мудрец? — не скрывая насмешки, медленно вымолвил Октавиан, дурно владевший греческим языком.

— Ты родился под знаком рыб, — невозмутимо ответил астролог. — И я сказал твоей матери и записал на память ей на табличке то, что прочитал в созвездии рыб. А записал я так: «Mulier viro dormienti caput securi am-putat».[106] И, когда твоя мать, благословенная богами, спросила, что это значит, я ответил: «Nascetur homicida magnus».[107]

Октавиан нахмурился.

— Лгать и поносить триумвира нет ничего легче, слышишь, раб? — крикнул он. — Но если ты, действительно, волшебник, скажи, как я умру? На войне или от руки убийцы?

Астролог побледнел, однако не смутился.

— Господин мой, я не знал твоего вопроса и не смотрел на небо. Если тебе угодно, я завтра же найду созвездие рыб и прослежу твою жизнь до самого предела.

— Я вижу тебя насквозь и потому не желаю ждать. Может быть, вы, — повернулся он к халдеям, — ответите на мой вопрос?

Старший волхв поднял глаза к небу:

— Я умею гадать по линии рук, по движению членов и пульсу, по чертам лица. И, всматриваясь в черты твоего лица, я говорю: боги любят тебя и покровительствуют тебе. Ты — счастливый, и ни одна преступная рука не поднимется на тебя.

— Хорошо.

Обратившись шепотом к Сексту Помпею, Октавиан попросил разрешения обезглавить астролога:

— Пусть не лжет о предсказаниях, сделанных моей матери.

Антоний вступился за старика:

— Цезарь, ты должен оценить бесстрашие. Другой не сказал бы тебе правды, а лгал бы и изворачивался, а старик не побоялся…

— Неужели ты веришь его лаю?

— Я только прошу за старика.

— Мы накажем его иным способом, — решил Секст и сказал присутствующим: — Разгадайте, друзья, логогриф: сколько существует видов поцелуя и какой самый сладкий?

— Самый сладкий, — бойко ответила египтянка, — поцелуй Афродиты, а перечислить все виды могут только любовники, поэтому обратись к ним.

Секст улыбнулся.

— Я доволен твоим ответом. Выдать ей в награду венок… А теперь выскажи и ты свое мнение, — обратился он к астрологу.

— Разве не сказала тебе египтянка: спроси целующихся?

— А я спрашиваю тебя…

— Не знаю, господин мой, — выговорил старик, опуская голову под градом непристойных шуток.

— Не знаешь? Эй, рабы, завяжите ему позади руки и поднесите блюдо с соусом: пусть выловит оттуда мясо!

Голова астролога уткнулась в блюдо: он ловил губами мелкие ломтики мяса и не мог их поймать; пот катился с его лица. Наконец астролог схватил кусочек мяса и с видом победителя поднял голову.

Хохот оглушил его.

— Нос, нос! Борода! — грохотала палуба, и пальцы гостей тянулись к испачканным соусом носу и бороде старика.

За другим столом две пьяные матроны, очевидно, соперницы, ругались. Они показывали друг дружке языки, совали под нос средние пальцы, что считалось оскорблением, и все это сопровождали колкостями и злобным смехом. А в стороне моряки играли в морру.

Глядя на них, гости занялись игрою. Встряхивая кости в кубках, они выбрасывали их на стол. Слышалась латинская речь, возгласы: «Хиос»[108] и «Коос»,[109] и вдруг грубый голос Менаса выговорил на весь атриум:

— Когда появляется Хиос, не скажу Коос.

— Ход Афродиты! II, III, IV, VI очков!

— IX очков: Александр — IV очка, цвет юношества — IV, Хиос — I.

— Это похоронный исход! — воскликнул Эрос, — Хиос знаменует смерть, а юноша и Александр подвластны ей!

Голоса повышались. Антоний и Октавиан играли в петтею. На доске, разделенной пятью линиями на квадраты, проходила священная черта, разграничивая доску на две половины, и по пяти пешек ходили с обеих сторон.

Пешка Антония была окружена, и он задумался, как спасти ее; он пытался проникнуть на территорию Октавиана через священное место, где некогда находилась неподвижная пешка богов, но Октавиан не давал ему пройти.

— Испробую последнее средство! — воскликнул Антоний и занял свободное место справа между двух пешек Октавиана, но противник тотчас же выдвинул пешку, стоявшую раньше перед отодвинутой, и преградил ей путь с третьей стороны. — Проклятый ход!.. Ну, если я и проиграю, дорогой мой, у меня все же останется утешение, что в петтию женихов я — непревзойденный игрок. Помнишь, как я сбивал Пенелопу и ставил свой каменный кружок?

— Мне кажется, — улыбаясь, ответил Октавиан, — что я не уступлю тебе и в этой игре…

— Ты?.. — вскричал Антоний… — Да ты шутишь!… Нет? Ну, так приезжай ко мне в виллу, и мы сразимся на большом пространстве исчерченной земли… Я заказал рабу вытесать пешку Пенелопы, и она вскоре будет готова…

А пляска сменялась пляскою. Греческие, персидские, сирийские, египетские и армянские плясуньи показывали свое искусство, стараясь вызвать одобрительную улыбку Секста Помпея, но он, задумавшись, не видел ни плясок, ни игр, не слышал звуков инструментов и споров за столами.

Менас нагнулся к нему:

— Хочешь, я прикажу обрубить якоря, и ты станешь владыкой Италии и всех провинций римской республики?

Помпей медленно ответил:

— Увы, Менас! Тебе не следовало спрашивать меня об этом, а нужно, было действовать. Обычай гостеприимства и клятва, данная триумвирам, ненарушимы.

— Ты чересчур честен и справедлив, Великий, — вздохнул Менас. — Но помни: честные мужи никогда не приходят к власти. Что дала честность Сципиону Эмилиану? А ведь он был великий римлянин. Власть любит злодеев, палачей, демагогов, убийц. Власть любит кровь, а ты боишься крови.


XVII


После Мизенского мира состоялось обручение юной дочери Секста Помпея с молодым Марцеллом, сыном Октавии. Сама Октавия была беременна и ожидала родов. Антоний скучал, проводя дни и ночи в играх с Октавианом: кроме костей, он увлекался астрологами, петтеей, боями петухов и перепелок, но каждый раз проигрывал Цезарю и с досадой возвращался домой, вспоминая предсказание египетского прорицателя, который советовал ему остерегаться гения Октавиана, как более сильного, и вообще быть подальше от Цезаря.

Октавия родила дочь, и Антоний стал собираться в Афины. Однако отъезд задерживался непредвиденными обстоятельствами: то не хватало денег, то нужно было обсудить с друзьями, как начинать войну с парфянами, то связаться с союзниками или послать эмиссаров в восточные города с тайными поручениями.

Вторжение парфян в римские провинции удручало его, не давая спокойно спать. По ночам, вырываясь из объятий Октавии, он шептал, как одержимый манами: «Проклятые Пакор и Лабиен! Они захватывают наши земли»… И, успокоившись, говорил в раздумьи: «Парфия должна быть завоевана».

Уезжая из Рима, он нежно прощался с Октавией.

— Дорогая жена, — говорил он, — судьба влечет меня на Восток. Там я или возвеличусь, или погибну. Не смерть страшит меня, а неудача: неужели я не выполню того, о чем мечтал наш отец и диктатор — Цезарь? Боги свидетелями, как тяжело мне тебя покидать! Но я тешу себя надеждою, что скоро вернусь, и тогда мы заживем тихо и счастливо.

Рыдая, она прервала его:

— Умоляю тебя, муж мой, отбрось от себя мысль об этой опасной войне. Триумвир Красе погиб в борьбе с парфами, диктатор Цезарь долго готовился к ней, а ты… Нет у тебя ни средств, ни конницы, способной противостоять парфам. Кассий рассказывал, что в этой войне наиболее опасны пустыни и конница.

— Долг римлянина побуждает меня уничтожить чужеземца, вторгшегося в отечество. Молодой Лабиен, сын изменника, перебежавшего от Цезаря к Помпею, должен быть казнен, подлый Пакор — убит, а Парфия присоединена к Риму.

Обнимая его, она шептала:

— Муж мой, я знаю, что египетская царица завлекла тебя в свои сети, но, поверь мне, она, хитрая чужеземка, не может сравниться со мной в искренней преданности и чистоте любви… О муж мой, не променяй меня на египтянку, и я буду твоей верной служанкой и рабыней до самой смерти.

Она обняла его колени и, лобзая руки, продолжала умолять сквозь слезы. Антоний поднял ее и, поручив попечениям невольниц, поспешно удалился.

Уезжал с тяжестью на сердце. Октавиану сказал, сидя уже на коне:

— Гай, позаботься о своей сестре, а моей жене. Боги воздадут тебе за это.

Не слышал ответа Октавиана — стегнув коня плетью, быстро поскакал, оставив позади себя друзей, приближенных, а также египтян, которых оставила при нем хитрая Клеопатра, поручив им твердить Антонию о разнице между матроной и царицей, о величии, ожидавшем его в Египте, и о деле Цезаря, мечтавшего перенести столицу мира в Александрию.


XVIII


Живя в Афинах, Антоний казался могущественнейшим властелином Востока, покровителем наук и искусств, преемником Александра Македонского: философы и риторы окружали его, ведя с ним беседы, сопровождая его на игрища и празднества. Ему воздавали божеские почести, как азиатским царькам, и, величая «богом и новым Дионисом», воздвигали в честь его арки и жертвенники с хвалебными надписями.

Греки умели льстить. Когда распространилось известие о победе Вентидия Басса над Лабиеном у Тавра, а затем о поражении парфян в Киликии и освобождении ее, празднества последовали одно за другим.

— Без твоего руководства, о величайший стратег, равный божественным Юлию Цезарю и Александру Великому, Басе не сумел бы достигнуть успехов, — льстили риторы. — Сирия свободна, и только проклятый богами Антигон держится еще в Иудее, ожидая помощи от парфов. Но ты, божественный, конечно, не допустишь, чтобы жалкий эгоист и враг твой строил козни против Рима…

— Тем более, — подхватывали философы, — что ты обещал Ироду иудейское царство.

— Так оно и будет, — сказал Антоний, вспомнив о богатых подарках, полученных от Ирода еще в Риме (сенат назначил его царем Иудеи), и послал к нему гонца е известием, что он может занять страну.

В промежутках между увеселениями он работал, просиживая часы над хартией Азии, распределяя восточные земли между дружественными царьками: возродил династию Понта, раздробленного Помпеем Великим на ряд мелких республик, передав власть Дарию, сыну Фарнака и племяннику Митридата Эвпатора, приказал восстановить прежнее понтийское войско, обучить его и сделать способным для борьбы с парфянами, а затем основал писидийское царство, — отдав его Аминте, другу Дейотара.

Опять начались празднества и продолжались неделями. Ни одно из них по своему великолепию не могло превзойти брачных мистических торжеств, задуманных Антонием. Он вступал в брак с Афиной-Палладой, — бог должен был сочетаться с богиней; и город поспешно собирал тысячу талантов — приданое, которое он давал за богиней, покровительницей города.

С утра толпился народ перед акрополем, на котором возвышался храм Афины Парфенос, сооруженный из пентелийского мрамора, с дорическими колоннами.

Приветствуемый толпами народа, величавшего его «богом и новым Дионисом», Антоний подходил к акрополю, окруженный лысыми жрецами в белых одеждах, с венками на головах.

Войдя в римские ворота, он остановился — жрецы читали молитвы, повернувшись лицами к храму Зевса, находившемуся справа от ворот. Потом шествие двинулось дальше, прошло через пропилеи и опять остановилось перед Эрехтеином, ионические колонны которого стояли, как бы задумавшись. Антоний не смотрел на них; взгляд его, остановился на портике Коры, поддерживаемом шестью женщинами. Как стройны и изящны были эти тела, изваянные искусным резцом! В мыслях он сравнивал их с телами сотен женщин и девушек, и только одно тело превосходило их строгой завершенностью форм, красотой и совершенством — тело Клеопатры!

Шествие тронулось к Парфенону. Подходя к нему, он видел резьбу с метопами, фриз, украшенный гиганто-махией, борьбой кентавров с лапитами, боями эллинов с амазонками, сценами войны с троянцами. На фронтонах красовались олимпийцы и среди них Афина, рождающаяся из головы Зевса, и Паллада, отнимающая у Посейдона власть и покровительство над Аттикой. Пентелийский мрамор, призванный ваятелем к жизни, казалось, дышал.

Антоний проник в преддверие — двенадцать главных аттических божеств сидели в креслах и пристально смотрели незрячими глазами на торжественное шествие. Склонив голову, он вошел в прихожую, или гекатомпед. Два ряда дорических колонн, по десяти в каждом, делили гекатомпед на три части. Посредине стояла статуя Афины Парфенос, подобие творения рук великого Фидия. Афина держала на вытянутой правой руке статуэтку богини Победы. Лицо Афины, шея, руки и ноги белели, но это не была слоновая кость, равно как и одежды не были отлиты из золота. На шлеме ее красовался среди орнаментов сфинкс, у ног — щит с изображением борьбы гигантов, битвы амазонок, лиц Перикла и Фидия, а на сандалиях — кентавромахия.

Антоний не спускал глаз с лица богини. Как она была похожа на Клеопатру!

И все же это была не статуя, изваянная Фидием и похищенная при Деметрии Полиоркете! Ни одухотворенности лица, ни девственной строгости!

Думал.

Вскоре он приобщится к божеству, и ему, смертному, все будет дозволено… И вдруг страх и сомнение охватили его. Имеет ли он право осквернять своим телом божественную Чистоту? Разве мало ему земных дев, что он пожелал Небесную? Это решение созрело у него на пиру, когда он, пьяный, хвалился, что наступило время ему, богу, иметь супругой богиню. Несколько дней он, постясь, не прикасался к женщинам, что было для него большим лишением: недаром он объявил жрецам, что выполнит любое искушение, лишь бы сочетаться с богиней.

Ему сталострашно. Он ослабел. Суеверный ужас сжал сердце. Как в тумане, смутно различая предметы, шел он за жрецами, бросал в жертвенный огонь шерсть и сыпал ячмень. Приносил в жертву белую овцу: запрокинув ее голову, вонзал нож в горло.

Его отвели в подземелье храма, где он должен был выдержать искушение. В квадратном помещении, устланном и увешанном коврами, горели на треножниках благовония, стояли статуи богинь. Антоний осмотрелся. Он был один.

В отдалении возникла едва уловимая музыка; она приближалась, как бы овеянная нежным пением девичьих голосов, и вдруг огни на мгновение погасли и вспыхнули вновь с большей силою, — к Антонию приближались вереницы нагих девушек. Они манили его, раскрывали объятия, а некоторые, протянув к нему руки, касались ими его лица и бороды.

Антоний равнодушно смотрел на тела. Одна девушка привлекла его внимание: кроткое личико, большие грустные глаза, бесподобные формы. Усилием воли овладел собой, и опять глаза его стали равнодушными, как бы невидящими.

Девушка подступила к нему и, заглянув в глаза, сказала:

— Сядь здесь, господин мой! Зачем ты, владыка мира, лишаешь себя утех и радостей?

Антоний не сел.

— Не искушай меня. Нет силы, которая заставила бы меня изменить Единой Непорочной Красоте — Чистоте.

Девушки исчезли. Антоний очнулся, окруженный жрецами.

Опустившись на колено, он ждал. Приблизились женщины, одна из них прошептала, склонясь над ним, какие-то слова, другая подала ей чашу, которую тут же наполнила жидкостью из сосуда.

Снова погасли огни. А когда вновь загорелись, Антоний увидел ложе, и на нем — нагую статую Девы. Жрецы укладывали ее, низко кланяясь, с молитвами. Антоний почувствовал, как жрец взял его за руку и подвел к ложу. Он был наедине с богиней. Наступила темнота.

Прижимаясь к холодному мрамору, он ни о чем не думал. И вдруг теплота разлилась по его телу. Ощутил в руках гибкое тело…

Вспыхнули огни. Рядом с ним лежала статуя Афины Паллады. Для всех он был равен богам.

Его поздравляли, целовали ему руки, становились перед ним на колени. Он вышел из Парфенона и, спустившись по пелазгийским ступеням к выходу, сел в лектику; ее подняли десятки рук и понесли в город. Приветственные крики не утихали, и Антоний, покачиваясь в лектике, думал о том, как легко в Элладе стать богом.

Приданое, полученное от города, не улучшило денежных дел Антония; приходилось собирать средства в Греции и в уступленном Сексту Пелопоннесе.

Прибыв в Азию, Антоний взял Салоны и, разбив парфян, обратил их в бегство. Не доверяя коварному врагу, он готовил войска к упорной борьбе, переписывался с римскими друзьями и с женой, которая, умалчивая о браке его с Афиной-Палладой, все же не могла не намекнуть на него. Она писала:

«Верь мне или не верь, но вы, мужи, непостояннее слабых женщин. Вы считаете нас ниже себя, смотрите на женщин, как на нечистых тварей, а между тем без нас не можете обойтись. Вы женитесь, клянетесь в любви, изменяете с неодушевленными предметами, как будто неодушевленное может стать живым. А иные, не замечая этого, ставят себя в глупое положение. Очень сожалею, что именно так поступил брат мой: разведясь со Скрибонией, он женился на Ливии, жене Тиберия Клавдия Нерона, заставив его дать за женой приданое, точно она была дочерью Нерона, и быть посаженным отцом. О Юнона! Сначала я думала, что это шутка или одно из дурачеств моего брата, а оказалось противное. Женитьба Гая Октавиана на Ливии Друзилле вызвала в Риме возмущение. Всем известно, что древние жреческие постановления запрещают браки во время беременности, а Ливия, беременная на шестом месяце, вышла замуж. Понтифики принуждены были объявить, что религиозные предписания в этом случае необязательны. Весь Рим насмехается над бывшим мужем Ливии, и когда Нерон выходит на улицу, ему кричат: «Поздравляем с браком жены!» — «Много ли серебра отсыпал ты в приданое?» Он сердится, но толпа злопамятна, особенно по отношению к Гаю Октавиану. Ненавидя его, плебеи задевают и Ливию, называя ее «беременной девственницей». Ливия плачет. Я полюбила ее: нравственными качествами, прямотой она превосходит многих матрон.

Дорогой мой супруг, господин и покровитель! Умоляю тебя всеми богами, возвращайся поскорее в наш Рим, оставь в покое парфов и греков, не расточай сил на войны и на женщин. Разве твоя Октавия не может заменить умом, плясками, играми на инструментах обаятельнейших гетер? Возвращайся же поскорее на родину. Твое присутствие укротит низкого и жестокого Гая Октавиана, которого я, как сестра, все же обязана любить».

Антоний вспомнил обворожительную Ливию Друзиллу, дочь аристократа Ливия Друза, павшего при Филиппах, и задумался. Это была женщина с прекрасным характером, умная — он сам увлекался ею («А кто мне не нравился?»)

Эрос, избранный в сенат, не желая оставаться в Риме, уехал с господином. Услышав о женитьбе Октавиана не Ливии, он сказал Антонию:

— Господин мой, развод Октавиана со Скрибонией — начало разрыва с Секстом Помпеем. Я думаю, что Окта-виан хочет воспользоваться твоим отсутствием, чтобы разбить Секста и усилиться против тебя.

— Против меня? — вскричал Антоний. — Но чем я ему мешаю? Мы стали родственниками…

— Не верь, господин, прочности родственных отношений в наш век. Ты мешаешь Октавиану тем, что существуешь. А не будь тебя, он был бы владыкою всего мира.

— Как не будь его — владыкою был бы я, — возразил Антоний и, чтобы переменить беседу, спросил Эроса о здоровье Халидонии.

— Благодаря тебя, господин мой, за заботу и попечение. Жена моя здорова, только тоскует по мне. Не лучше ли было бы, если б она переехала жить к нам?

— Куда? В Азию? Клянусь Геркулесом! Ты, Эрос, или пьян, или одержим ларвами…

Эрос не смутился:

— Господин мой, на Востоке мы пробудем долго, быть может, всю жизнь… Ты будешь воевать с парфами, затем вернешься в Египет.

Антоний пожал плечами. Рассуждения Эроса вызывали в нем чувство досады: уж не намекал ли вольноотпущенник-сенатор на его отношения к Клеопатре? А если он, Антоний, не вернется в Египет, потому, что не влюблен в царицу? И разве он обязан вернуться? Неужели причиной возвращения должна быть ее несравнимая й несравненная красота?

Отпустив Эроса, он решил написать Октавии. Письмо получилось веселое и теплое; об Октавиане он отзывался полушутливо, как о неуравновешенном муже, о Нероне — как о дураке и тупице, а о Ливии Друзилле — как о матроне, наделенной прекрасными качествами, но, сравнивая ее с Октавией, ставил Октавию значительно выше Друзиллы.

«Я знаю твое сердце, твою душу, — писал он, — и — клянусь Венерой! — уважаю тебя больше всех женщин в мире! Я недостоин тебя. Будучи воином, я принужден идти не тем путем, каким хотел бы, а путем, намеченным Фатумом: я должен продолжать дело диктатора, если бы даже я твердо знал, что меня ждет смерть. Цезарь погиб, он отомщен при Филиппах; только не отомщен еще друг диктатора Марк Красе и доблестный сын его Публий, вероломно убитые парфами… И еще много других задач должен я выполнить, пока жив… Ты мягко намекнула на брак мой с Минервою, однако ты не поняла, что целью его было получение средств для ведения этой войны. Что же касается развода Октавиана со Скрибонией, то не думаешь ли ты, что, разорвав узы родства с Секстом Помпеем, твой брат готовит на него вероломное нападение? Я знаю его: он придерется к случаю, если таковой представится, или изобретет его сам, чтобы начать войну. Предостереги его, дорогая жена, и посоветуй ему умеренность и честность по отношению к честнейшему римлянину. Иначе боги жестоко покарают его за нарушение клятвы. А если увидишься с Марком Эмилием Лепидом, напомни ему, чтобы он чаще извещал меня о событиях в Риме. Прощай».


XIX


Меценат возлежал за столом с Саллюстием, Галлом, Горацием и Вергилием и беседовал с ними о литературе. Когда раб возвестил о прибытии Октавиана, Меценат слегка поморщился, — занятный разговор был прерван, душевное равновесие нарушено.

Вергилий, бледный, тщедушный, слабосильный муж, и Гораций, широкоплечий и краснощекий, подобострастно смотрели на молодого Цезаря, который входил в триклиниум с улыбкою на губах. Только Корнелий Галл и Саллюетий, занятые беседой, не обратили должного внимания на Цезаря, и это задело его; однако, не показав вида, он любезно кивнул им.

— Привет поэтам и покровителю их! — вскричал Октавиан, блеснув гнилыми зубами, и обратился к Горацию: — Каждый раз, когда я перечитываю твою сатиру, в которой ты советуешь молодым людям посещать простибул, вместо матрон, меня разбирает смех, что ты становишься на защиту замужних женщин. Почему? Идея нравственности? С одной стороны нравственность, а с другой — разврат, поэтому твои советы несовместимы с идеей нравственности, и я не ошибусь, если скажу: «О, дорогой поэт! не щади наших матрон ради нескольких матрон: они такие же блудницы, как уличные простибулы». Что лучше — общность жен, как учил божественный Платон в своем «Государстве», или разврат в лупанарах?

— Прости меня, Цезарь, за смелость, которую я беру на себя. Мой совет только совет и желание, чтобы ко времени твоего единовластия матроны стали истинными римлянками, строгими и чистыми, как девы Весты.

Октавиан с видимым удовольствием пожал ему руку.

— Благодарю тебя. Дружба, которую ты возвеличил в III сатире, придаст мне бодрости в борьбе и наполнит сердце уверенностью, что истинные друзья всегда со мною.

И, повернувшись к Вергилию, спросил:

— Как твое здоровье? Помог ли тебе от лихорадки крокодиловый жир, который я получил из Египта? Нет? Жаль. А молитвы и жертвоприношения доброй богине Валетудо? Тоже нет?.. Ты мнителен, друг мой! Ведь, несмотря на болезнь, ты, говорят, посещаешь красавиц. Верно ли, что ты подружился с Киферидой, которая восстала из забвения? Верно ли, что она читала на театре твои «Буколики»? И верно ли, наконец, что ты написал эклогу, утешающую Гая Корнелия Галла, которого покинула Киферида?

— Увы, Цезарь! — вздохнул Галл. — Такое несчастье…

— Не думай, Цезарь, что я любовник восхитительной, — прервал его Вергилий. — Я оказал Корнелию эту маленькую услугу исключительно потому, что Галл хотел, чтобы Италия знала о его связи с Киферидой… Он не откажется подтвердить это…

— Подтверждаю! — воскликнул Галл. — Но не много ли, дорогой друг, уделяешь мне внимания?

— Ровно столько, сколько ты заслуживаешь, — ответил Вергилий, повернувшись к Горацию. — Теперь твоя очередь влюбиться в Кифериду…

— Избавь меня от сладких прелестей Ликер иды, воспетой Гаем Корнелием!

Октавиан с удовольствием слушал препирательства поэтов. Он даже подмигнул Горацию на Галла, как бы говоря: «Хорошенько его! Не щади», и собирался сам ввязаться в спор, но Меценат, недовольный беседой, сказал:

— Конечно, восхвалять возлюбленных похвально. Не лучше ли, однако, писать эклоги, как это делает Вергилий? Его эклоги пользуются заслуженным успехом в римской республике: Италия и провинции заучивают их наизусть…

— Знаю, — кивнул Октавиан, возлегая рядом с Саллюстием. — Ты что-то озабочен, мой друг, твои глаза мрачны, точно в «Югуртинскую войну», над которой ты работаешь, приходится тебе вводить поневоле дифирамбы аристократам…

— Аристократам? — вскричал Саллюстий, приподымаясь на ложе. — Клянусь Вакхом, который незримо присутствует за нашим столом, — ты или пошутил, Цезарь, или…

— или… — прищурившись, вымолвил Октавиан.

— или… плохо разбираешься в римской истории… Меценат спокойно прервал его:

— - Все мы плохо разбираемся в истории, потому что создаем историю. Нам нет дела до прошлого аристократии, она уничтожена, а новая аристократия, если ей суждено существовать, будет именно такая, какая нам нужна. Она должна состоять из мужей, всецело поддерживающих власть сына Цезаря. Поэтому умерь свой гнев и спокойно выслушай мнение нашего высокого гостя…

— Ты говоришь о нашем споре, благородный Меценат? — спросил Гораций.

— Клянусь Поллуксом, как говорят на суде! — подхватил Вергилий. — Пусть нас рассудит Цезарь, тем более, что сам он поэт и дела поэзии ему не чужды.

Меценат позвонил и приказал рабыне подать вина и фруктов, а затем, обратившись к Октавиану, объяснил причину спора. Вергилий, передавший Аттику для издания свои эклоги, натолкнулся на ряд возражений: старик требовал замены ряда слов более удачными, считал какофонией строфы, в которых Вергилий употребил аллитерацию, советовал изъять строки, заимствованные у Гомера, Невия и Энния, Вергилий возражал и взял свою рукопись у Аттика, не желая делать поправок.

— Прежде чем говорить, — осторожно сказал Октавиан, — я хотел бы знать мнение каждого из вас. Вопрос, конечно, важен, и обсуждение его занимает меня не меньше, чем, например, политический вопрос.

Рабыни внесли амфоры, кратеры, фиалы и фрукты в вазах: яблоки из Мелоса, круглые яблоки, называемые arbiculata, самые любимые и удобоваримые желудком, невианские груши, пятнистые, очень мягкие, и черные телланские фиги.

Наполнив фиалы, друзья выпили.

Первый стал говорить Вергилий. Он утверждал, что издатель не имеет права вторгаться в манускрипт автора.

— Позволь, — возразил Меценат, — разве Лукулл не исправлял «Достопамятностей Суллы», а Тирон — сочинений Цицерона?

— Верно, но не забудь, что Сулла и Цицерон поручили это своим друзьям.

Потом Вергилий стал говорить о заимствованиях у поэтов; не отрицая, что он поступил подобным образом с несколькими строфами из произведений Гомера, Невия, Энния и иных поэтов или переделал их, как нашел нужным, он утверждал, что у забытых поэтов даже должно брать удачные стихи («Разве найденный клад не достоин разумного употребления? Неужели потому, что он принадлежал другому, нельзя им пользоваться, а следует зарыть обратно в землю?»), а у варваров, как, например, Гомер, и подавно. Предвосхищая могущие быть возражения, Вергилий соглашался, что Гомер велик, не забыт, однако это не римский поэт, а греческий, следовательно, использование его богатств должно стать правом Рима, владыки мира.

Гораций горячо поддержал Вергилия. Саллюстий сначала молчал, потом стал возражать. По его мнению, заимствования у чужих авторов показывают беспомощность поэта (Вергилий и Саллюстий обменялись злобными взглядами); что же касается поправок издателя или даже друга, то считает их излишними.

Возражал один Корнелий Галл, доказывая, что муж образованный, любящий литературу, не будучи писателем, может нередко своим советом принесть большую пользу писателю, и привел случай, когда его стихи были признаны друзьями слабыми и он переработал их.

Гораций, Вергилий и Саллюстий прерывали его речь дружескими колкостями и насмешками, однако Галл не сдавался.

Вмешался Меценат; не имея еще своего мнения, он обдумывал, что сказать; он не хотел обидеть Вергилия и Саллюстия, задеть Галла. Наконец, неуверенно вымолвил:

— Мне кажется, что заимствовать у забытых поэтов и у варваров необходимо лишь в том случае, когда строка или выражение блещет новизной, чистотой и свежестью. Поправки же издателя возможны только с согласия автора.

Вергилий, Гораций и Саллюстий замахали руками. Галл молчал. Октавиан привстал на ложе.

— Друзья, — сказал он, — я слышал ваши споры и говорю открыто: ни один Аттик не вправе самовольно исправлять рукопись. А заимствования необходимы, ибо мысли и чувства забытых поэтов и писателей оживают в новых произведениях, украшая их и способствуя восприятию потомками чувств или мыслей предков.

Вбежал, запыхавшись, раб.

— Господин, вести из Сицилии… Менадор здесь…

— Менас? — вскричал Октавиан. — Что это значит? Неужели боги услышали мои молитвы…

Не простившись с друзьями, он быстро вышел.

Правитель Сардинии Менадор, поссорившись с Секстом Помпеем, бежал к Октавиану. Обрадованный Цезарь стал готовиться к войне с Секстом и запросил Антония, ободряет ли он его решение.

Антоний, недовольный действиями Октавиана, ответил, что следует уважать Мизенский договор, а Менасу послал резкое письмо. Оно кончалось словами: «Если ты не прекратишь своих происков, то я, как покупатель имений Помпея, откажусь от патроната над тобою».

— Взгляни, Цезарь, чем угрожает мне Марк Антоний! — протянул Менас письмо Октавиану.

— Чего же ты хочешь?

— Всаднического достоинства, которое защитит меня…

Октавиан подумал и сказал:

— Поздравляю тебя, друг, всадником. Принадлежность твоя к этому сословию будет узаконена.

И триумвир, не слушая слов благодарности, поспешил уйти.

Его беспокоило противодействие квиритов и Лепида, хотя тот был по-прежнему любезен и предупредителен, Октавиан знал, что Лепид действует исподтишка, и боялся внезапного удара. Он понимал, почему раздражен Лепид: Мизенский договор был подписан без его участия.

«Если он решил не вмешиваться в эту войну — я погиб», — думал Октавиан.

Вскоре пришли известия о вторжении парфян в Сирию. Он понял, что Антоний отправится против парфян, Это был удобный случай начать войну с Помпеем. Беспокоило его лишь отсутствие Агриппы, который воевал в Аквитании. А на Агриппу он всегда надеялся, как на способного полководца. Приходилось объявить войну, надеясь только на себя.

…Борьба с Секстом Помпеем оказалась нелегкой. Октавиан потерпел поражение у Скиллы, а буря уничтожила большую часть его кораблей. Поражению радовалась вся Италия, ненавидевшая Октавиана. Он знал об этом и был удручен. Меценат даже не пытался его утешать. Положение казалось безнадежным, и будущее рисовалось обоим в мрачных красках.

Однажды, когда они молча сидели в таблинуме, размышляя о способах привлечения к сотрудничеству Лепида с друзьями и коллег Антония, прибыл с письмом гонец из Азии.

«Вентидий Басс, полководец, устами триумвира и проконсула Марка Антония — сенату и римскому народу.

Милостью богов и крепостью римского оружия отомщена смерть триумвира Марка Красса и его доблестного сына Публия: Вентидий Басе нанес страшное поражение Пакору, сыну парфянского арсака. Пакор пал в бою. Эта победа, одержанная шестнадцать лет спустя после Карр, увенчала навеки доблестью римские легионы. Слава бессмертным, покровительствующим Риму! Марк Антоний, помня об окончании триумвирата в этом году, вскоре возвращается в Элладу. Завоевание Иудеи, взятие Иерусалима, в котором держится еще Антигон, и передача всей страны Ироду будут поручены опытному полководцу…»

Дальше Октавиан не читал. Что он мог противопоставить блестящей победе Вентидия Басса? Поражение при Скилле? (Он злобно засмеялся.) Победы Агриппы над аквитанцами? Раздражение его усиливалось, тем более, что Меценат не мог дать дельного совета.

— Остается одно, — глухо вымолвил Октавиан, бросая навощенные дощечки на стол, — ехать к Антонию в Афины, возобновлять триумвират. Поедешь в сопровождении Горация. Вергилия не дам — нужен мне… Говоришь, Гораций болеет глазами, мажет их восточной мазью, не пьет вина? Пусть едет с тобой хотя бы до Брундизия — поездка развлечет его… Пребывание на юге Италии благотворно подействует на него, там он дождется твоего возвращения.

Проходили недели. Меценат и Агриппа прибыли в Рим один за другим.

Меценат сообщил, что Антоний поможет Октавиану в борьбе против Секста Помпея, если получит в обмен на это ветеранов для завоевания Парфии; а вопрос о возобновлении триумвирата советует отложить до весны следующего года.

Слушая Мецената, Октавиан размышлял: до января он должен покинуть Рим и находиться вне помериума, пока не будет назначен преемник, которому он передаст провинции и власть над легионами.

— Антоний держит нас в руках! — вскричал Октавиан, бегая по атриуму. — Что посоветуешь? Что? — обращался он к безмолвному Меценату и к друзьям. Все молчали. Вдруг он бросился к Агриппе, с отчаянием схватил его за тогу и неожиданно для всех заплакал. Это были слезы ярости и бессилия.

— Успокойся, Цезарь, — спокойно сказал Агриппа. — Сядь. Подумаем, что делать. Кораблей у нас нет? Будем строить их, чтобы не зависеть ни от Антония, ни от Секста Помпея. Пошли меня в Неаполь, и я сделаю все, что нужно.

— Поезжай, друг, — вздохнул Октавиан, обнимая его. — И, если дела твои будут успешны, я унижу Антония… отомщу ему…

Он не мог говорить — ненависть разъедала его сердце.

Агриппа отправился в Неаполь, а к концу года Октавиан выехал из помериума в небольшой городок, решив терпеливо ждать благоприятного случая, чтобы выступить. Полномочия его кончились, и власть ускользала. От сторонников своих, приезжавших из Рима, он узнавал о событиях, происходивших в городе.

С начала нового года Римом стали управлять республиканские магистраты, и квириты вздохнули наконец свободнее. Не было произвола и тирании триумвиров, жизнь стала подобной той, какая была до гражданских войн. Кровавая власть сменилась законной, республиканской, и граждане могли быть спокойны, что никто не нападет на их дома, не подымет с постели жену и дочь, не нарушит законов, освященных богами. Особенно радовались квириты распадению триумвирата.

Так продолжалось до Тарентского соглашения, унизительного для Антония: он ждал Октавиана несколько месяцев в Таренте, а тот назло ему медлил с переговорами, как бы раздумывая, и наконец согласился на возобновление триумвирата сроком на пять лет. Октавия, державшая сторону мужа, защищала его перед братом; она умоляла не начинать гражданской войны, ненавистной народу, и Агриппа, а за ним Меценат поддержали ее, — они знали, что Антоний может заключить союз с Секстом Помпеем и с Лепидом.

Уступив Октавиану сто тридцать кораблей, Антоний получил взамен двадцать одну тысячу ветеранов. Мизенский договор был уничтожен! Старший триумвир Антоний поспешил отплыть от берегов Италии.


XX


Римское общество пребывало в большом унынии, видя, что могущество триумвиров возобновляется. Надеясь, что триумвират распался, когда Октавиан покинул Рим, оно тешило себя надеждами о республиканских временах: можно будет свободно дышать, свободно говорить, открыто хвалить и порицать власть, а самое главное — не дрожать за жизнь, за жен, дочерей и имущество, ни один раб или вольноотпущенник не посмеет нагло беседовать с нобилем, задевать его или, насмехаясь, говорить ему дерзостию.

У нобилей появилось стремление к древней простоте, строгим нравам. Они говорили о возвращении к земле, с умилением вспоминали времена Цинцинната, и Саллюстий проводил в своих сочинениях мысль, что богатство, роскошь и удовольствия развращают народ. Старые сенаторы занялись земледелием и пчеловодством, писали книги о деревенском хозяйстве, пользовались трудами греческих писателей. Вольноотпущенник Юлия Цезаря Гигин стал знатным лицом и был принят в обществе нобилей лишь потому, что работал над книгами о земледелии и пчеловодстве. Старый Варрон написал сочинение «De re rustica»,[110] в котором восхвалял простоту деревенской жизни, а Вергилий, отдавая дань своему времени, писал «Георгики», прославляя в них земледелие и плуг, олицетворяющий этот простой и суровый труд.

Обо всем этом Понтий сообщил Лицинии, предупредив, что Октавиан готовится к войне с Секстом Помпеем:

«Он, конечно, как триумвир, призовет к себе на помощь Лепида с его судами и войсками, — писал он. — Всем известно, что Агриппа достраивает гавань и корабли, а легионы сосредотачиваются на юге Италии для переправы в Сицилию. Говорят, что Октавиан, Агриппа и Лепид двинут свои силы одновременно: из Путеол, Африки и из Тарента. Об этом мне сообщил Милихий, писец Аттика, который ведет переписку с Агриппой по поручению своего господина. Поэтому пусть наш вождь будет осторожен. Квириты против войны; они уважают сына Помпея Великого и не хотят воевать. Октавиан же, возбуждая легионы, утверждает, что месть за диктатора не доведена еще до конца и что Цезарь является ему в сновидениях и требует уничтожить для блага республики сына Помпея. Подлый демагог показывает свою низость, играя на чувствах темного народа, но мы не дремлем и выступаем против него среди легионариев, Боги одни знают, чем кончится эта подлая демагогия», Беседуя о событиях в Риме с Секстом Помпеем, Лициния упрекала его в том, что он не наказал Менаса, перебежавшего теперь опять на сторону Секста.

— Его пристыдили вольноотпущенники, оставшиеся верными памяти моего отца, — сказал Помпей, — и не будем осуждать раскаявшегося человека.

Они сидели на палубе под лучами осеннего солнца, которое мало грело. Оба испытывали какую-то странную неловкость и молчали.

Только что кончилось жертвоприношение Нептуну, и Секст, величавший себя его сыном, был одет вместо пурпурного плаща полководца в лазоревую одежду бога морей.

Помпей взял руку Лицинии. Женщина смущенно повернулась к нему.

— Одно сердце меня понимает, любит, живет моими делами, бьется за меня рядом с моим сердцем. Одна душа пребывает в гармонии с моей душою, родственна ей, сопричастна и созвучна. И я благодарю богов за эту ниспосланную милость и Венеру за любовь, которую она вложила в мое сердце.

Обняв ее, он шептал:

— Я знаю, что Марс и Беллона отвернулись от меня, как от Помпея Великого. Что ж? Не это печалит меня — не поражение, которое подкрадывается ко мне, как кровожадный убийца, а конец республики.

Лициния почти не слышала его слов. Любовь Секста была светлым лучом, нет — не лучом, а разливом солнца в ее жизни: любовь, как наводнение, затопляла уже берега её души, и Лицинии казалось, что стремительный водоворот захватит ее и унесет или завертит в губительной воронке и бросит в бездну. Но она не боялась. Обхватив Помпея за шею, она прижалась губами к его губам и целовала безумно.

Судно покачивалось на волнах, пурпурные паруса, надуваемые ветром, выпячивались, как щеки, Вулкана, бога-кузнеца, раздувающего горн, море, залитое солнцем, казалось объятым пламенем, а Секст, сжимая Лицинию в объятиях, говорил ей о любви, дружбе и уважении.

Она вспоминала виденную и испытанную любовь: животная страсть Каталины, простая любовь занятого борьбой Сальвия, вынужденная проституция ради куска хлеба, любовь Эрато к Оппию, Порции — к Бруту. Как несравнима была вся эта любовь с тем огнем, который теперь испепелял ее сердце, горя жарким пламенем, точно сухая солома! И она, прижимаясь к Сексту, шептала, захлебываясь, о родине, соединяя воедино любовь к ней с любовью к великому мужу Рима.

…День и ночь пролетели, как мгновение. Секст и Лициния жили полной, как никогда, жизнью — жизнью любви и борьбы, и Лицинии казалось, что так она жила вечность и еще вечность будет жить так же. А Секст думал о превратностях судьбы: пресная любовь Скрибонии сменилась ярким пламенем. Не так ли разгорается костер, ровно пылает и, готовый погаснуть, вспыхивает последним буйным огнем? Жизнь… Не предвещает ли эта запоздалая любовь заката его мятежного существования? Пусть так. Лучше прожить один день счастливо, чем прозябать всю жизнь в скудной безрадостности и мелких повседневных заботах.

— Лучше один час, даже одна клепса твоей любви, — сказал Секст, поднося к губам Лицинии фиал, — чем долгая жизнь без тебя. А еще лучше долгие годы нашей любви, дружбы и борьбы за республику… Кто знает, может быть, мы победим… У Мизенского мыса Менас предлагал мне обрубить якоря… Я мог бы стать владыкою мира…

— Увы, друг, ты предпочел честность и незапятнанность клятвы измене и подлости! Кто был прав? Ты или Менас?

— Ты сомневаешься…

— Я думаю так: не лучше ли было бы пожертвовать честью и клятвой для спасения республики?

Секст Помпей встал.

— Нет, — твердо выговорил он. — Мне кажется, что республика обречена и конец ее недалек: восторжествуют отбросы общества — демагоги, ростовщики, продажные лено… Разве римляне не стали ими? Разве не совершается страшное падение человеческого духа?

Опершись на корму, он задумался. И рядом с ним стояла Лициния, терзаясь болью полководца.


XXI


Обдумывая план завоевания Юлием Цезарем Парфии, Антоний получил известие о занятии Иерусалима Иродом при помощи римлян и послал к нему гонца с поздравлением. Но, вскоре забыв об Ироде, он вновь занялся планом Цезаря. Он остановился на вторжении в Парфию с севера. Содержание легионов во время войны требовало огромных средств, а денег не было. Антоний думал, где добыть золото, советовался с Эросом, Барием и иными друзьями. Пьяный Варий говорил: «Обложи дополнительным налогом Азию», друзья указывали единственный, по их мнению, выход — взять взаймы у азиатских царей. Эрос молчал, думая о Египте, не осмеливаясь высказать своего мнения: боялся, что обидчивый Антоний вспылит и ударит.

Триумвир думал. Завитая по-гречески борода шевелилась — его челюсти двигались, он сопел. И вдруг встал, большой, грузный — живот выпирал, образуя на тоге безобразные складки.

— Друзья, выход найден. Я забыл о Египте, о прекрасной царице и молодом Цезарионе. Неужели Клеопатра откажет коллеге диктатора, желающему завершить великое дело Цезаря? Неужели сын божественного Юлия не умолит свою мать дать средства, хотя бы ради памяти отца? Клянусь Озирисом и Изидой! — засмеялся он. — Казна Египта изобилует золотыми слитками, драгоценными камнями и монетами, и я не буду Марком Антонием, проконсулом и триумвиром, если не запущу в нее своих рук по локоть!.. Не смейтесь, друзья! Вы знаете, что не жадность говорит моими устами, а великое дело Цезаря: оно вопит, требуя завершения. Сокровищница Лагидов — это море, я готов стать приманкой, а египтянка пусть станет рыбачкой. Только я боюсь, что удилище не выдержит тяжести — не приманки, нет, хотя вес ее несколько велик! — похлопал он себя по животу, — а не выдержит тяжести рыбы, и притом — не одной.

Друзья захлопали в ладоши. Веселый гул покрыл его слова.

— Завтра я пошлю гонцов за Клеопатрой: пусть царица выезжает немедленно в Сирию.

Так он и сделал.

Ожидая царицу, Антоний повелел азиатским царькам приготовить вспомогательные войска, запасы оружия, стрел и свинцовых слитков для метательных орудий, а также провианта и отправить легионы к зиме будущего года на юг Кавказа.

Получив известие, что азиатская знать недовольна новым парфянским арсаком Фраатом, вступившим на престол после Орода, который отказался от диадемы, снедаемый печалью по любимому Пакору, проконсул возбуждал богачей и правителей, распространяя слухи о военных приготовлениях арсака против восточных государств. А эмиссары Антония утверждали, что Фраат задался целью завоевать всю Азию и только один Рим способен защитить ее от посягательств дерзкого арсака.

Антоний хитрил. У него был тайный план, и о нем не знал никто, даже не догадывался наблюдательный Эрос. Клеопатра нравилась Антонию как женщина (она была умна, страстна, прекрасна и изящна), но избалованный муж не считал ее неотразимой; самое главное — она была богата, и ради этого стоило начать игру, даже совершить неслыханное дело — жениться на царице, стать царем Египта, оставаясь в то же время проконсулом. Кто узнает об этом? Брак их останется тайной, для всех она будет любовницей Антония, и только для него одного — женою.

В Антиохии сирийской Антоний тайно женился на Клеопатре. Эрос растерялся, узнав об этом браке; действия Антония отличались необычайной смелостью — римское общество, конечно, возмутится от одного только предположения, что проконсул и триумвир женился на египтянке. Но предположение не замедлит превратиться в уверенность, когда узнают, что Антоний отдал Египту (это был его брачный подарок) части древнего египетского царства и римские провинции: Кипр, финикийский берег, пальмовые посадки Иерихона, лесистые области Киликии и Крита. Чем объяснить этот подарок, если не женитьбой? Ведь до этого времени Антоний был любовником Клеопатры и не дарил ей римских провинций, Почему же это случилось теперь? А утверждение Клеопатрой начала ее царствования с первого сентября семьсот семнадцатого года от основания Рима? А изображение мужа и жены на монетах, чего прежде не было?

Все это возбуждало толки, нежелательные для Антония.

Сторонники Октавиана не замедлили послать в Рим эпистолу с извещением о странных событиях, происшедших в Сирии; они намекали на женитьбу Антония и негодовали о присоединении римских провинций к Египту.

Сначала Клеопатра притворно воспротивилась предложению Антония. Это была сделка, и царица не желала парфянского похода, который считала сомнительным, жалела денег. Антоний уговаривал, ухаживал, и ему казалось, что он убедил ее ласковыми речами и восточным обхождением. Наконец Клеопатра уступила, потребовав, чтобы он развелся с Октавией. Антоний доказывал нецелесообразность ее требования, и царица вновь уступила.

Клеопатра соглашалась на брак с Антонием не потому, что любила его: он не был ни желанен, ни противен; даже он нравился ей, во всяком случае — больше Цезаря и иных любовников, но брак был выгоден: увеличивал египетское царство и спасал его от поглощения Римом, тем более, что царь его был римским проконсулом.

Она хотела, чтобы этот брак стал эрой счастливого царствования наследницы Лагидов; в Египте пышно расцветут науки, искусства, промышленность и торговля, народ будет благословлять Клеопатру за мирную радостную жизнь, а супруг-император, как Геракл, будет стоять на страже государства. Антоний разделит с царицей власть и сохранит в целости для их детей земли Египта.

После брачных празднеств, когда Антоний казался особенно влюбленным, Клеопатра, ласкаясь к нему, попросила подарить ей новые земли и, небрежно играя веером, назвала их, точно это были безделушки: Аравия, Тир, Сидон, Иудея. Антоний нахмурился и, освободившись из ее объятий, резко сказал:

— Разве тебе мало того, что я подарил? Не проси — не дам ничего. И прошу тебя — не вмешивайся в дело государств, зависимых от Рима.

Клеопатра обиженно опустила глаза:

— Я не думала, что тотчас же после свадьбы любимый муж может быть так неучтив с влюбленною женою.

— Не сердись. Прости, если я тебя обидел.

— Влюбленная жена всегда прощает мужа, но в уголке ее сердца остается маленькая рана, которая кровоточит…

— Маленькая рана?..

— Маленькая, с булавочную головку. О, Марк Антоний, супруг мой! Не хмурься, а выслушай меня. Я отдала тебе все: себя, свою судьбу, сокровищницу Лагидов, дворцы, царедворцев — весь Египет. И не жадность заставила меня просить тебя о новом подарке. В этот разлив Нила мне приснился сон — клянусь тем, кто спит в Абуфисе, что это правда! — будто я ехала на золотой колеснице, запряженной белыми лошадьми, а ты встречал меня, сидя на слоне. Вдруг лошади понесли — мне стало страшно, я закричала, а ты не мог мне помочь: слон испугался, поднялся на дыбы и бросился .на меня… Я проснулась…

Антоний был суеверен, но не хотел показать, что рассказ произвел на него тяжелое впечатление, и сказал со смехом в голосе:

— Одно то, что ты не упала с колесницы, означает миновавшую тебя опасность. Колесница — это Египет, кони — это мысли об овладении римскими землями, а слон — это Рим: я же, сидящий на слоне, проконсул, препятствующий тебе совершить глупость…

Клеопатра пожала плечами.

— Зачем ты хитришь? — молвила она, стараясь казаться веселой. — Неужели ты сам веришь этим софизмам? Нет, нет! Ты не веришь. Ты придумал их, чтобы оправдать свой отказ.

— Клеопатра!

— Не раздражай меня. Я знаю мужей — много их вертится возле меня, а кому я отдала предпочтение? Тебе, проконсул и триумвир! Только тебе…

Антоний встал.

— Твои речи раздражают меня больше, чем ты думаешь. Ты поклялась Озирисом, что сон тобой не выдуман, и я верю тебе. А я поклянусь тремя Аторами, что если бы я отдал тебе просимые владения, римский сенат назвал бы меня врагом отечества…

— Однако же ты дал мне римские земли!

— Дал, но я не знаю, как взглянет на это дело сенат!

— Как бы он ни взглянул, я хочу владеть Аравией, Тиром, Сидоном, Иудеей.

Пожав плечами, Антоний молча вышел из спальни.


XXII


Октавиан узнал о браке Антония с Клеопатрой. Вызвав Агриппу, Мецената, Вергилия, Горация и Галла, он объявил им о полученном известии — спокойно, ничуть не волнуясь, даже пытался улыбнуться, но судорога свела рот. Несколько мгновений Октавиан не мог выговорить ни слова, запнувшись на первом слоге.

— Друзья, я хотел побеседовать с вами, — сказал он наконец чужим голосом. — В Сирии произошли крайне странные события. Египетская простибула обольстила женского угодника Антония, и он женился на ней — ха-ха-ха! — женился, имея уже жену! Он оскорбил мою сестру, променяв честнейшую матрону, преданное существо, мать его ребенка, на блудницу — не гетеру, это было бы еще хорошо, а лагерную простибулу!.. Я помню ее — красавица, обаятельнейшая и образованнейшая женщина, царица из дома Лагидов, любовь моего отца…

— Ты прав! — вскричал Меценат. — Это оскорбление…

— Я не говорю о том, что он расщедрился, отдав ей римские земли, — продолжал Октавиан. — Беспокоит меня иное: могущество зятя возрастает, а я боюсь не за себя, а за римскую республику. Если египтянка двинет римские легионы на нас, Антоний, не задумываясь, отплывет в Италию…

— А если он заключит союз с Секстом Помпеем, — прервал Агриппа, — мы погибнем!

Октавиан вскочил.

— С Секстом Помпеем? Нельзя допустить этого! Нельзя! Нужно пресечь в зародыше готовый возникнуть союз.

— Успокойся, Цезарь, я уже придумал, что делать, — сказал Агриппа. — Не будем сейчас порицать Антония, закроем глаза на его глупости. Пусть он воюет с парфами, а мы будем воевать с Помпеем. Находясь в Азии, занятый войной, он не помешает нам разбить Секста. Лепид не страшен без Антония… А когда останется один Антоний…

— …сенат потребует у него дать отчет в незаконных действиях, — закончил Октавиан.

Рабыни внесли амфоры с вином, поставили на стол кубки. Гораций читал стихи, похожие на Архилоховы ямбы. Октавиану было скучно.

Меценат незаметно для всех толкнул поэта.

Гораций понял и стал читать непристойные эподы о любви старух. Октавиан оживился, повеселел. Захохотав, он крикнул Горацию:

— Поэт, описывающий такую любовь, должен был испытать ее. Окажи, не изворачиваясь, многих ли старух ты любил?

Гораций не успел ответить. Вошла Октавия в сопровождении рабынь.

— Какие боги, дорогая сестра, надоумили тебя заглянуть к мужам?

— Тоскуя о странствующем Одиссее, Пенелопа прилежно ткет свою пряжу… Однако и ее одолевает усталость и скука. Окажи, брат, нет ли от него известий?

— Известий нет. Если хочешь, я пошлю к нему гонца…

— Нет, нет! Подождем от него письма… Октавиан привстал.

— Прошу тебя, возляг рядом со мною… Я так редко вижу тебя, сестра, что каждый раз радуюсь твоему посещению.

Не возражая, Октавия возлегла выше брата. Грубые и непристойные разговоры прекратились — все знали нетерпимость к ним матроны. Гораций поспешно прятал свои таблички, Вергилий (подмигивал на него Галлу. Гораций краснел.

Заговорила Октавия, и все заслушались ее. Она начала с того, что родина исстрадалась, ведя внешние и внутренние войны, необходим длительный мир, жизнь горожан и земледельцев должна стать спокойной, потому что войны ослабляют республику, нанося ей новые и новые раны.

— Я слыхала, — закончила она свою речь, — что ты, дорогой брат, затеваешь братоубийственную войну против Секста Помпея… Зачем? Неужели ты стремишься, чтобы род Помпея Великого угас? Неужели задуманное тобой дело богоугодно? О, брат, брат! Не подымай руки на мужа, у которого нет дома и который обречен скитаться по морям, не имея пристанища! Дом его — корабль, на котором он живет, дом его — во власти Эола и иных ветров, а еще в большей власти Нептуна. И, если разгневанный бог, наказывая виновных, возмутит море, случай может подвергнуть опасности жизнь Секста Помпея!.. Пусть вернется Секст на родину, пусть вернется супруг мой любимый Марк Антоний и пусть братский мир воцарится в отечестве!..

Октавйан молчал.

— Брат, я незлобива, я люблю супруга и воспитываю даже его детей от Фульвии… Я не хвалюсь, но хочу, чтобы напоминание об этом послужило тебе примером снисхождения к слабости близких, примером того, как нужно любить человека, несмотря на его недостатки. Войдя сюда, я спросила тебя, брат мой, нет ли известий от Антония, и ты ответил, что нет. А я знаю, что он женился на египетской царице. Я едва вынесла этот удар и все же простила супруга. Помни, брат, что он один отважился выполнить великое предприятие Юлия Цезаря, он, его друг, а не сын! Не подумай, что я упрекаю тебя, брат! Нет! Но ты можешь помочь ему в этом трудном деле, и он возвратится скорее в Италию… Я понимаю, почему он прельстился царицей: не было у него друзей на Востоке, не было поддержки, не было средств, а казалось бы, триумвиры должны помогать братски друг другу — триумвиры для восстановления республики!..

Октавиан опустил голову. Молчала Октавия. И молчали друзья и поэты.

Октавия привстала, сделала знак рабыням надеть ей сандалии и направилась к двери. На пороге она остановилась.

— Брат, помни, боги карают людей, нарушающих свои обязанности и обязательства.

И опять Октавиан не ответил.

Шаги сестры мягко зашуршали за дверью.


XXIII


Война Октавиана с Секстом Помпеем продолжалась более года с переменным успехом. Лепид, обиженный тем, что Октавиан отдавал ему приказания как подчиненному, завязал тайные сношения с Секстом. Он ненавидел Октавиана и старался делать ему неприятности.

Лициния не покидала Секста. Она посоветовала ему не доверять Менасу и назначить другого вождя. Помпей поручил Панию принять начальствование над частью кораблей, а Менаса отстранил. Оскорбленный вольноотпущенник вновь перебежал к Октавиану.

Разбив Октавиана возле Тавромения, Секст захватил шестьдесят неприятельских кораблей, а остальные обратил в бегство. Октавиан бежал. Однако победа не дала преимуществ Помпею: сухопутные войска противника шаг за шагом занимали Сицилию, Лепид шел к Тиндарису, в котором высаживались легионы Агрппы; а другой военачальник двигался от Тавромения большими переходами. Воспрепятствовать высадке войск было невозможно, и Секст принял отчаянное решение — уничтожить все неприятельские суда. У него было сто восемьдесят кораблей — значительно меньше, чем у врага, но иного выхода не было, и он стал готовиться к битве.

Приказав греку Демохару, начальствовавшему над всеми кораблями, плыть к Навлоху, Помпей вышел на палубу. Ночь была тихая, теплая. Вода шумела под веслами гребцов. Корабли вырисовывались причудливыми тенями. Секст подошел к корме, задумался. Он уверен был, что только чудо могло его спасти. Молиться богам? Да и. есть ли они? А если существуют, то почему допускают столько несправедливостей, помогают палачам, демагогам и злодеям? Отчего льется кровь невинных, а злодеи торжествуют?

В отчаянии сжал голову. Теплые руки охватили его шею, нежная щека прижалась к его щеке. Не оборачиваясь, он обнял женщину за стан и, не глядя на нее, продолжал с горечью высказывать мысли, мучившие его. Лициния слушала, не прерывая, и когда он замолчал, сказала:

— Я давно не верю в существование богов. Когда я была похоронена и умоляла Весту о спасении, не она спасла меня, а Катилина. Он подкупил верховного жреца, который должен был объявить весталкам и народу о спасении меня богиней.

Повернувшись к Лицинии, Секст заглянул ей в глаза:

— У меня меньше кораблей, чем у противника, меньше почти вдвое. Завтра я буду разбит. Я обдумал, что делать дальше.

И он стал говорить о новой борьбе. У него были обширные планы; он хотел поднять всю Азию против триумвиров, заключить союз с парфянами, освободить всех рабов, стать вторым Аристоником.

— О, если бы мне удалось это! Помнишь, я сказал Менасу — нет, когда нужно было сказать — да. Там, у Мизенского мыса, я мог бы избавить Рим от кровопролитий ценой смерти двух палачей!

— Господин мой и супруг! Теперь ты жалеешь об этом?..

Секст смахнул украдкой слезы с ресницы.

— Ты плачешь, Помпей Великий? — горестно вскричала Лициния, бросаясь к его ногам и целуя его руки.

— Я плачу, Лициния, о родине. Я проклинаю богов, допустивших к власти старого Цезаря, Антония и Октавиана! И я проклинаю темноту и несознательность плебса, поверившего подлым демагогам!.. Да, пора на покой, пора… Пойдешь со мной, Лициния?

Она не поняла его вопроса и опросила, куда он ее зовет. И он ответил, обнимая ее:

— Пойдешь ли со мной до конца?

Молча она прижалась к груди мужа и заплакала. А потом шептала слова, точно они могли предотвратить от несчастий отечество, Секста Помпея, его воинов и вое, что было еще ему подвластно:

— Всегда с тобою!

Корабли Секста Помлея, осыпаемые каменным дождем из метательных орудий, поставленных на башнях тяжелых судов противника, сопротивлялись с отчаянным мужеством. Более подвижные и быстрые, они кидались на длинные весла вражеских кораблей, ломали их, разбивали рули, но, окружаемые со всех сторон, не могли ускользнуть от крючьев, бросаемых на борта. Сеча происходила на перекидных мостиках, моряки дрались с остервенением, а на помощь врагу прибывали новые и новые силы. Уже Демохар, доблестный грек, был убит, а Секст не отступал, отдавая приказания, и Лициния передавала их начальникам.

— Вождь, около ста шестидесяти кораблей погибли! — вскричала Лициния, подбегая к Помпею. — Прикажешь продолжать борьбу?

— Плыть к Мессане, — повелел Секст.

Семнадцать кораблей отступили, осыпаемые камнями и свинцом. Помпей стоял на борту переднего корабля, рассекавшего грудью волны, и молчал. На сердце было тяжело, и только присутствие любящей женщины придавало ему бодрости. Лициния говорила:

— Я знаю твои планы, Италия тебя любит, Восток помнит твоего великого отца, и ты поднимешь провинции против триумвиров. Не доверяй Антонию, Октавию и Лепиду, мой дорогой! Доверять палачам значит преднамеренно идти на смерть.

В Мессане Секст пробыл недолго: захватив сокровища и свою дочь, он получил известие, что его легионы сдались Лепиду.

«Еще один удар», — подумал он и приказал плыть на Восток.

— Отец, — опросила юная девушка, — верно ли, что мы бежим?

— Верно, дочь моя, — ответил Помпей. — Мы бежим, чтобы начать новую борьбу.

— Борьбу… борьбу… Она надоела… Я хочу в Рим, я хочу…

Лициния перебила ее:

— Не расстраивай его такими речами! Разве не видишь, не чувствуешь, что решается судьба республики? А ты: «Хочу в Рим, хочу…» Кому какое дело до того, что ты хочешь в Рим? Если хочешь, то поезжай, а его не беспокой!..

— Кто ты? Как смеешь говорить мне такие речи? Лициния молча отвернулась от нее. Она презирала надменную дочь вождя: насколько он был мудр и велик, настолько дочь была глупа и ничтожна. Секст исподлобья взглянул на дочь:

— Ты бы пошла отдохнуть. Не пристало дочери Помпея затевать ссоры, выступать на посмешище моряков… Взгляни, как они смотрят на тебя!

Девушка поспешно удалилась: лицо ее было красно.


XXIV


В то время как Октавиан воевал с Секстом Помпеем, Антоний шел на Фрааспу, столицу Мидии. Войска двигались по двум дорогам; на одной, более длинной, случилось несчастье — парфянский арсак Фраат напал с конницей на римские легионы, разбил их и уничтожил осадные машины. Узнав о поражении войска и потере осадных орудий, Антоний не пал духом, решив все же осадить столицу.

Фраат беспокоил вылазками легионы. Так проходили дни, недели. И однажды союзный армянский царь с притворным испугом поспешно удалился в Армению, уведя с собой конницу, привыкшую к борьбе с парфянами. Это был большой удар для Антония, и в лагере зашептали об опасности налетов вражеской конницы и о страшной участи триумвира Красса. Однако Антония нелегко было запугать. Он не думал об отступлении.

Фраат, видя, что Антоний не снимает осады, беспокоился, опасаясь, как бы не подошли римские подкрепления. Распространив слух, что он готов заключить почетный мир, Фраат приказал своим конникам встречаться с римлянами и вести с ними дружеские беседы о мире, о царе, который не желает войны, потому что заботится о спокойствии в стране и благополучии своих подданных; он даже жалеет римских легионариев, зависящих всецело от воли своих жадных полководцев. Воины кричали, что их радует желание арсака заключить мир, и уверяли парфян, что будут требовать у Антония кончить поскорее эту войну.

Проконсул нахмурился, узнав о происках Фраата. Лагерь возбужденно шумел. Крики легионариев доносились до претории, и полководец приказал легатам обойти лагерь и узнать о причине шума.

— Божественный Антоний, — сказал один из приближенных проконсула, — не доверяй проклятым парфам, предательски умертвившим Красса: слышишь крики?

Полководец прислушался.

— Мир, мир! — гремели легионы. Возвратившиеся легаты подтвердили, что войска требуют мира.

— Эрос, — обратился Антоний к вольноотпущеннику, стоявшему возле него, — я посылаю тебя к парфянскому арсаку с мирными предложениями. Потребуй у него выдачи пленных и возвращения знамен, отнятых у Красса. Взамен этого я сниму осаду с Фрааспы и покину занятые земли.

Эрос отправился к Фраату, но не увидел его, — пришлось говорить с суреной. Выслушав Эроса, парфянский полководец дерзко сказал, что царь отказывает в выдаче римских знамен; зато обещает не беспокоить римлян во время отступления.

Эрос передал ответ Антонию. Проконсул принужден был согласиться.

Дожди и туманы сменились холодами: дули ветры, шел снег.

Воины болели, многие тосковали по родине, по женам и детям. Бородатые ветераны Цезаря утверждали, что «Лысый не ушел бы из Парфии: он отступил бы, чтобы тут же ударить всеми силами и разбить врага».

Не доверяя арсаку, Антоний приказал отступать по горной дороге, недоступной для конницы. Он ехал во главе войск, а впереди него маячила, то скрываясь, то появляясь, конная разведка. Было холодно. Усы и бороды замерзали. Легионарии шли молча, без обычных песен. На привалах многие не разводили костров и не варили полены. Зачем? Скорее бы дойти до мирных городов, где можно было бы отдохнуть. А вероломный Фраат беспокоил налетами отступавшие войска.

Антоний ободрял легионариев, жил так же, как они: питался корнями, пил гнилую воду, отражал нападения, нес караульную службу. Трудно было узнать в этом суровом, неутомимом воине проконсула, избалованного матронами, гетерами и восточными царицами, любителя прекрасного, ценителя искусств. Даже Эрос, знавший, как ему казалось, хорошо Антония, и тот растерянно мигал глазами, видя, как полководец ухаживает за умирающими от болезней и истощения, и слыша его обещания позаботиться об их семьях.

Эрос думал: «Сколько средств, людей и сил истрачено на это дело! Стоило ли думать о Парфии, когда голова занята египетским престолом и Клеопатрой? Нет! Ничто не удается ему: коварная волшебница околдовала его!»

Думая так, Эрос ошибался: не Клеопатра, а внутренние дела римской республики беспокоили Антония. Он не знал, что делается в Италии, и торопился в Сирию, чтобы узнать новости.

Составив ложный отчет об успехах в Парфии, Антоний послал его сенату. Он восхвалял стратегический план Юлия Цезаря и умалчивал о своей неудаче, писал о недостатке средств и трудности похода. А про себя сожалел о поспешности, с которой бросился на Фраату.

В Сирии он получил от менялы деньги, присланные Клеопатрой, письмо от нее и два письма — от Лепида. Приказав квестору выдать каждому легионарию по тридцать пять драхм, он заперся в доме, чтобы прочитать письма и обдумать, что делать дальше. Клеопатра сообщала, что соскучилась по нему и страдает от неутоленной любви, намекала, что брак ее с римским проконсулом вызвал злобу египтян и в особенности жрецов; клянясь в своей любви, она уверяла, что если бы Антоний развелся с Октавией и открыто признал ее, Клеопатру, своей супругой, а заодно и увеличил бы египетское государство присоединением земель, о которых она просила его после брака, — общественное мнение Египта изменилось бы в ее пользу, и жрецы охотно признали бы его царем земли Кем.

«Создание великой египетской монархии, — писала она, — доказало бы народу, что этот брак был необходим. Спеши в Египет и не помышляй о вторичном походе на Парфию, — без денег воевать невозможно, а я не смогу их тебе дать по той причине, что жрецы и народ воспротивятся. Оставь в Азии несколько легионов, а остальные распусти: незачем содержать войска, когда надобность в них миновала.

Призывая на твою голову милость Озириса и Изиды, обнимаю тебя и целую много раз».

Лепид уведомлял Антония о войне Октавиана с Секстом, о поражении и бегстве Помпея в Азию. Во втором, более позднем письме говорилось о вероломстве Октавиана, возмутившего легионы Лепида, и о переходе их на сторону триумвира.

«Подумай, дорогой друг, — жаловался Лепид, — у меня было двадцать два легиона, включая в это число восемь легионов Секста, перешедших на мою сторону, а Октавиан бесстыдно нарушил наш договор без твоего и моего ведома и низложил меня. Моряки изменили, и корабли мои сдались Октавиану. Триумвират перестал существовать. Злодей не посмел казнить меня, великого понтифика, и я принужден удалиться на время в Цирцеи; там, находясь под стражей, буду взывать к богам об отмщении за несправедливость. Однако я надеюсь возвратиться в Рим. Не может быть, чтобы злодей посмел посягнуть на особу великого жреца. Проклятые хищники Октавиан и Агриппа приобретают по низким ценам сицилийские виллы и огромные домены, принадлежавшие всадникам, проскрибированным в семьсот одиннадцатом году от основания Рима. Прошу тебя, вмешайся в это дело, обдумай его, иначе Октавиан, такой же дуумвир, как ты, может поднять оружие и против тебя… Ты, я и Секст Помпей могли бы заключить новый триумвират и раздавить Октавиана, несмотря на то, что он стоит во главе сорока трех легионов, огромной конницы и шестисот кораблей, владычествуя над Галлией, Испанией, Северной Африкой, Италией и Иллирией… Ты мог бы поднять всю Азию и Египет, соединиться с Арменией, Персией и Парфией; втроем мы бы раздавили злодея, который угрожает оружием Сексту Помпею и будет, бесспорно, угрожать и тебе».

Антоний задумался.

«Италия любит Секста Помпея, Лепид — друг детства Юлия Цезаря и мой друг, а мой авторитет велик — Италия и провинции если и не любят меня, то все же предпочитают Октавиану. Заключить этот триумвират значит начать новую гражданскую войну, бросить народы на народы, отказаться надолго от царской диадемы и Клеопатры. Стоит ли начинать борьбу в моем возрасте? Не лучше ли заменить ее спокойной жизнью, пирами, увеселениями, любовью Клеопатры и Атуи?»

Мысль об Атуе вызвала в нем радость. Он повеселел и стал думать о девушке. Конечно, Клеопатра прекраснее, изящнее и умнее; она — зрелый сочный плод, вечная Женственность, а Атуя — лишь созревающий плод, скромная Юность. Опытная в искусстве любви гетера и неопытная стыдливая девушка!

Вошел Эрос и попросил позволения отлучиться на сутки. Он объяснил, что Халидония живет в Антиохии и он не видел ее с тех пор, как господин возвратился из Парфии.

— Зачем ты ее вызвал в Сирию, когда еще неизвестно, куда мы отправимся?

— А разве господин не поедет в Египет? — с удивлением спросил Эрос.

Антоний не ответил. Долго он ходил взад и вперед возле жертвенника Гестии и что-то шептал.

«Молится богам или совершает заклинания? — спрашивал себя вольноотпущенник и не находил ответа, — А может быть, решает, что лучше: Италия или Египет?»

— Зиму, а может быть, и весну проведем в Азии, — сказал наконец Антоний, останавливаясь перед жертвенником. — Знаешь, Лепид низложен, триумвират не существует.

Эрос растерянно смотрел на Антония.

— Что молчишь? Лепид предлагает мне триумвират с привлечением на нашу сторону Секста Помпея.

— Дай подумать, господин мой!.. Не знаю, что и посоветовать. Октавиан страшно могущественен, Италия против тебя…

— Италия любит Секста…

— Это так. Но Лепид? Чем он, эпикуреец, поможет тебе? Нет, господин мой, не иди против Октавиана, пощади супругу свою…

— Которую?

— Я говорю, господин мой, об Октавии…

Опять Антоний ходил взад и вперед, а Эрос думал о Сексте Помпее. Если Азия, Италия, Африка и Египет присоединятся к новым триумвирам и на море помогут им пираты, Октавиан не выдержит. Однако он не высказал вслух своих мыслей.

— Посоветуйся, господин мой, с мужами более зрелыми и более умными, чем я. Глубоко уважая твою супругу Октавию, я не могу бросить в нее камня. Пусть Йоги смягчат твое сердце!


XXV


Пользуясь тем, что неудача завоевания Парфии подорвала авторитет Антония на Востоке и многие царьки отшатнулись от него, Секст Помпей задумал изгнать триумвира из Азии, захватить ее и объединить против него все государства, в том числе Парфию, Армению и Поит. Но опасаясь открыто выступить против Антония, Секст решил обмануть его: он завязал с ним переговоры о мире и дружбе, уверяя его, что победа над Октавианом обеспечена, если Антоний не будет колебаться в выборе сподвижников.

«Расторгни старый триумвират и заключи новый. Ты, я и Лепид сделаем для республики гораздо больше, чем жалкий демагог Октавиан». Так писал Секст Помпей Антонию. А сам тайком послал Лицинию в Азию в сопровождении нескольких контуберналиев. Она должна была договориться с царьками о союзе и согласованности действий против Антония, а Секст должен был собирать в это время корабли и вербовать воинов.

Средств у него было достаточно: еще во время бегства из Сицилии он разграбил храм Юноны, находившийся на Лацинийском мысе, и взял все сокровища, а в Митилене, объявленной Помпеем Великим свободным городов, получил большие средства для борьбы с Октавианом. Даже римские магистраты, зависевшие от сената, поддерживали Секста и не препятствовали ему готовиться к войне, которую считали справедливой, а месть за Помпея Великого — божьим воздаянием.

Собрав войска и корабли, Секст высадился в Азии и двинулся к Ламлсаку. Взяв его, он проник в Вифинию. Дожидаясь Лицинию с известиями от царьков (а она не ехал а), Помпей стал уже отчаиваться в успехе переговоров, но в это время прискакавший разведчик сообщил о выступлении против него Тития, наместника Сирии, с легионами и кораблями.

Секст понял, что замысел его разгадан Антонием, и, стиснув зубы, стал готовиться к борьбе.

Положение было тревожное. Впереди была беспощадная война, но Помпей готов был перенести всевозможные лишения.

Лициния прибыла внезапно в один из мягких зимних дней. Шел крупными хлопьями снег, садясь на ее фригийскую шапку и на пеплос. Лицо ее было усталое — много дней и ночей ехала она по скользким горным тропам и ухабистым дорогам, ночуя у пастухов и земледельцев в дымных и закопченных хижинах.

Увидев Секста, вышедшего из домика, находившегося на окраине города, она проворно спрыгнула с коня, вспыхнула, как девочка, и бросилась к нему.

Помпей удержал ее и спросил:

— Какие вести?

— Неопределенные, — ответила она со вздохом. Секст обнял ее, и снег с ее шапки посыпался на его одежду, мягкий и влажный.

Лициния рассказала, что царьки колеблются: одни боятся Антония, который, несмотря на неудачный поход в Парфию, кажется им сильнее Помпея; другие считают, что египетский царь и римский проконсул могущественнее Октавиана, а так как дуумвиры находятся в родстве, то, несомненно, помогут друг другу; третьи утверждали, что Цезарь, начавший войну с Секстом, будет продолжать, ее, и указывали на согласованность действий Антония и Октавиана: разве Антоний не отправил уже сирийских легионов против Помпея?

Секст спокойно выслушал Лицинию. Опять он один должен был противостоять натиску озверелых дуумвиров, которые, лишив сына Помпея Великого родины и очага, преследовали его, как волки. Где выход? Что делать? Сдаться им на милость, как Лепид? Нет, Секст Помпей — римлянин и не покорится произволу тиранов и продажных разбойников с большой дороги: он будет бороться до конца, как Аристоник, вождь рабов и пролетариев, он поднимет невольников против угнетателей и тогда…

Слушая его, Лициния вскричала, воздев руки к хмурому небу:

— Неужели всегда будет на земле рабство и угнетение бедного богатым? О, если так, то не лучше ли было бы женщинам не рожать вовсе, а мужчинам стать евнухами? И когда люди вымерли бы — некому и не над кем было бы издеваться!


XXVI


Неудача Антония в Парфии обрадовала Октавиана, и он свысока смотрел на своего коллегу по управлению восточной половиной государства. Победа у Навлоха вскружила ему голову, и власть над народами казалась естественным завершением «трудов», положенных на «восстановление республики». Все, что он ни делал, все действия, соединенные с демагогией, подкупами, лицемерием, обманом, ложью, вероломством, насилием, растлением и иными подлостями, отвечали стремлениям его низкой души. Агриппа возмущался честолюбием, мстительностью, жадностью и завистью молодого тирана.

Октавиану было двадцать семь лет, но характером он напоминал старика: не любил роскоши, был скуп, расчетлив и бережлив. В Риме говорили, что в нем живет душа велетрийского ростовщика, готового на разные низости, чтобы скопить лишний асе.

Его угнетало то, что Секст Помпей готовился к новой войне, Антоний, женившийся на египтянке, мог отомстить ему разводом с Октавией, недовольные легионы требовали денег, обещанных еще во время Мутинской войны, а средств не было — трудно было содержать сорок три легиона. У него явилась мысль распустить восемь легионов и дать им земли. А где взять денег на покупку земель и уплату жалованья ветеранам?

Он боялся бунта легионариев, измены друзей и дрожал при малейшем шуме, точно каждый час могла решиться его участь. Не мог спокойно спать, и Ливия спрашивала по ночам, что его беспокоит. Временами его охватывало отчаяние, и он молился божественному Юлию, умоляя о совете. Ливия успокаивала его; вместо Юлия Цезаря совет давала она, и Октавиан, доверяя ей больше, чем даже Агриппе, действовал нередко по ее указаниям — как она решала женским умом, неподготовленным к политическим делам. Она посоветовала ему прочитать «Об обязанностях» Цицерона, побеседовать с Дидимом Ареем, проповедывавшим умеренность и воздержание, и Октавиан послушался ее. Следствием «пения и бесед были уступки, которые он сделал обществу. Были возвращены магистратам права, отнятые 1рп ум вирами, проявлена забота о собственниках, отлупи но и наделено землями двадцать тысяч воинов. Однако и тут врожденная подлость разрешилась вероломством: распуская восемь легионов Секста Помпея, которые были из сицилийских рабов и беглых италийских неволников (по Мизенскому договору они стали свободными), он объявил, что Мизенский договор расторгнут: вы должны вернуться к своим господам.

«А кто не вернется, — кричали глашатаи на площадях италийских городов, — тех приказано разыскивать и препровождать силою».

Агриппа был против такого решения и сказал Октавиану, выходя с ним из сената:

— Ты совершил ошибку, Цезарь! Эти люди станут твоими врагами, и в случае борьбы кого-либо из полководцев они пойдут против тебя.

— Не пойдут, — свирепо выговорил Октавиан, — а пойдут, я применю к ним децимацию, распну на крестах вниз головой, как пиратов.

И, помолчав, спокойно добавил:

— Пролетарии волнуются, требуя работы, и я решил, чтобы успокоить крикунов и заткнуть рты подстрекателям бунтов, строить на Палатине храм Аполлону. Кроме того, я отпущу средства, чтобы ускорить постройку храма Цезаря и Марса Виндикатора на Капитолии.

— Все это было бы хорошо, — одобрил Агриппа, — если бы ты не обидел помпеевых воинов. Я с радостью поздравил бы тебя со счастливым началом твоей деятельности.

…Октавиан был убежден, что эти дни нельзя считать счастливым началом его единовластной деятельности; пока живы Секст Помпей и Антоний (о Лепиде он не думал), борьба будет продолжаться, и лишь тот день будет счастливым, когда он станет единственным правителем Рима, всего государства, западного и восточного.

Эти мысли он хранил про себя, никому их не высказывал, даже Ливия и Агриппа не догадывались о дерзких замыслах сына Цезаря. А в тайнике его души дозревало грозное решение против Антония, были мысли и о Клеопатре, но они еще бродили, одинокие, неоформленные, пугая его самого; он отгонял их, боясь поражения и смерти от руки Антония, а они назойливо лезли. Тогда он становился угрюмым, уходил от жены и друзей, запирался в таблинуме и, улегшись, мечтал о еще большем могуществе, о еще большей власти.

Однако могущество Октавиана не было таким, как он о нем мечтал, — римское общество, возненавидевшее имя Цезаря-отца, смотрело на Цезаря-сына как на чудовище. Плебс и даже зажиточные люди, заразившиеся демократическими идеями, противопоставляли Октавиану доблестного мужа, о котором с любовью и нескрываемой горечью по поводу его поражения говорил весь Рим. Имя Секста Помпея было у всех на устах. Рабы повторяли это имя с надеждой отчаяния. Образ Спартака продолжал жить среди угнетенных, Спартак был знаменем и светочем борьбы, и страшная травля Октавианом освобожденных в Сицилии рабов предвещала новую борьбу, эти насилия были вероломством и издевательством над человеком. Рим знал, что рабы бежали вслед за Секетом в Азию. Их ловили, за ними охотились с собаками, а они сопротивлялись. Кому удалось пробраться в Азию, тот присоединился к Помпею, но многие погибли с оружием в руках.

Октавиан знал об этом, и беспокойство терзало его.

Проходя однажды по форуму, он остановился перед золотой статуей, изображавшей его верхом на коне, с занесенным мечом, и, вспомнив о даровании ему сенатом всех магистратур, спросил Агриппу:

— Ты считаешь, что желать мне больше нечего, точно я добился всего. Но всего ли? Ты хорошо подумал?

— Сенат декретировал тебе величайшие почести после победы твоей у Навлоха, несмотря на ропот народа, любящего Помпея, — смущенно ответил Агриппа, удивляясь в душе, как мог Октавиан присвоить себе чужую победу — его, Агриппы, победу. — Ты — господин на суше и на море. Чего тебе еще?

— Еще? Секст Помпей жив или умер? Жив, говоришь? Я должен был войти в доверие народа, противопоставить себя Сексту, и это мне удалось, но какой ценою!

«Он надел овечью шкуру, — подумал Агриппа, — собрал народ вне помериума и воссоздал трогательный случай из прошлого республики; сын Цезаря давал отчет народу в своих действиях, объясняя те или иные поступки. Народ был умилен. Клянусь Юпитером! я видел слезы на глазах многих магистратов и удивлялся доверчивой глупости старых ослов… Конечно, он сложил с народа все недоимки не из-за человеколюбия. Запретив богачам носить пурпур и введя в коллегию авгуров Валерия Мессалу Корвина, он добивался популярности, похвал, любви и уважения народа. Он жаждет низкопоклонства, а кто его любит? Он или одержим лаврами, или дик и безумен… А может быть, пал так низко, что для него составляет удовольствие делать подлости и лицемерить? О боги, можно ли после этих речей порицать в чем-либо Антония и Лепида? — И Агриппа тут же подумал о себе, — краска выступила на щеках, губы дрогнули: — Почему же я служу ему? Неужели оттого, что выгодно? Нет, нет! Я люблю родину и надеюсь, что сын Цезаря, восстанавливая республику, последует советам Дидима Арея, неопифагорейца. Дидим учит, что доброта, умеренность и воздержание правителя способствуют благоденствию народа».

Смеркалось. Форум пустел. Сторожа, с факелами в руках, зажигали светильни, но ветер тушил огонь.

— Что молчишь? — спросил Октавиан, вглядываясь в лицо Агриппы и стараясь угадать, какое впечатление произвела на него беседа. — Уж не осуждаешь ли ты меня?

— Я думаю, Цезарь, как сложен и труден путь к власти, — уклончиво ответил Агриппа. — Пойдем к Дидиму Арею и послушаем, одобрит ли он твои речи. Я же, Цезарь, плохой политик; я больше привык к войне и стратегическим хитростям.

— К старику не пойду, — резко сказал Октавиан, отвернувшись от Агриппы, — а не пойду потому, что старость нередко отстоит от детства на расстоянии толщины волоса.

И зашагал к Палатину, оставив друга далеко позади.


XXVII


Весной следующего года Титий, военачальник сирийских легионов, сообщил Антонию, что с Секстом бороться трудно: освобожденные Помпеем рабы препятствуют продвижению войск, и, если не будут приняты своевременно необходимые меры, освобождение невольников может перекинуться на целые области Азии и значительно затруднить военные действия.

Обеспокоенный письмом Тития, Антоний тотчас же приказал ему завязать переговоры с Секстом о перемирии и пригласить его в небольшой городок, где Помпей встретится с Антонием и точно договорится об условиях прочного мира.

«Намекни ему, — писал Антоний, — что, поскольку триумвират распался, возможны дальнейшие переговоры в Эфесе о возобновлении триумвирата с заменой Октавиана Секстом Помпеем и привлечением Лепида.

Поезжай в условленное место раньше Секста, там ты его встретишь и точно исполнишь мое приказание, изложенное в прилагаемой записке, каковую по прочтении немедленно уничтожь. Не откладывай дела, действуй быстро».

Письмо повез Эрос.

Антоний задумался. Не так ли погубил он Кассия, который при Филиппах мог вместе с Брутом отнять у него победу? Недозволенными средствами и способами расчищал он себе дорогу, не жалея жизней.

Вошел легат и положил перед Антонием письма из Рима, Александрии, Афин и нескольких азиатских городов.

Октавия писала, что едет к нему с двумя тысячами вооруженных легионариев, с военной одеждой, вьючными животными, деньгами и подарками для его военачальников и друзей. Она спрашивала, куда ей следовать из Афин, и сообщала, что брат желает начать с ним переговоры о сложении с себя власти триумвира, если Антоний поступит так же; что в речи, произнесенной в сенате, Октавиан говорил: «Гражданская война кончена, и триумвират больше не нужен».

Читая письмо, Антоний досадовал на Октавию, выехавшую из Рима, а еще больше — на Октавиана.

— Ловушка на крупного зверя, — бормотал он. — Имея мое согласие, он объявит об этом в сенате и заставит отцов государства умолять его остаться во главе республики. Проклятый ростовщик!

Один из друзей сообщал, что Цезарь решился, наконец, несмотря на свою скупость, удалить гнилые зубы и вставить золотые.

«Египтяне и греки стараются превратить гнилозубого в золотозубого, как будто возможно таким действием превратить волка в ягненка? Золотыми зубами он будет не менее жадно перегрызать глотки квиритам, как делал это гнилыми. С какой радостью — будь я зубным лекарем — вонзил бы ему меч через раскрытый рот в самое горло!»

Из Афин писали гетеры; письма их были остроумны, местами веселы, не лишены непристойных намеков, слог ярок, цветист. Читая их письма, Антоний старался припомнить себе лица этих гречанок, но не мог, — Ламия, Потимния, Клеис сливались в одно бесформенное изображение с туманным обликом: глаза, улыбки, губы и волосы — все перепуталось, ион, вздохнув, отложил письма. Так много было у него афинянок, спартанок и азиатских гречанок, что он не помнил, когда и при каких обстоятельствах встречался с ними: приводил ли их Эрос или сам Антоний после бесед с философами, риторами и стоиками?

Послание от Клеопатры вызвало улыбку. Он ждал царицу, а она опаздывала; писала, что едет, и умоляла бросить войны ради прекрасной жизни с любовью и наслаждениями.

«Живем только один раз, — читал Антоний, — и все нужно взять у жизни. Торопись же, господин мой, царь и супруг!»

— Она не спешит, а я должен торопиться, — усмехнулся Антоний, пожав плечами.

Со скучающим лицом перебирал он письма, и вдруг щеки его вспыхнули, как у юноши: он держал небольшой свиток, догадываясь, от кого он. Уже однажды Антоний получил похожее письмо и весь день ходил, как очарованный. А теперь опять такое же послание — клочок папируса, неумело свернутый и завязанный, и полуграмотные письмена.

— Атуя, — прошептал Антоний, поспешно развертывая папирус. — Письмо необычно, как необычна вся Атуя.

Читал, улыбаясь, погрузив руку в бороду:

«Атуя — Антонию.

Все ждут тебя: царица, слуги, народ, рабы, вся земля Кем. А больше всех ждет тебя Атуя».

Антоний послал письмо Октавии, приказывая ей не ехать дальше Афин, ибо он намерен отправиться в поход. А сам решил дожидаться Клеопатру в местечке Левкоме.

Он тосковал по ней и, чтобы забыться, много пил. Удалив от себя певиц и плясуний, он беспрерывно посылал гонцов в Верит и Сидон и рабов на улицу, даже ночью, узнавать, не едет ли она.

Царица приехала однажды утром, когда он, усталый от ожиданий и полупьяный, еще спал. Она не велела будить его и занялась распределением одежд, привезенных для легионариев.

Проснувшись, Антоний вскочил с ложа, протирая глаза: в кресле сидела Клеопатра, рядом с ней стояла Атуя.

— Сплю я или вино туманит мою голову? — прошептал он. — Это ты, моя царица?

Клеопатра со смехом бросилась к нему.

— Я знал, что ты приедешь, как всегда, неожиданно, — говорил Антоний, сжимая ее в объятиях и посматривая на Атую. — Как ехала? Как здоровье? Дети? Все ли благополучно?

— Хвала богам! — певучим голосом сказала Клеопатра. — Я слышала, что к тебе едет Октавия… Говорят, она в Афинах. Поедешь ты к ней?

— Я сообщил ей, что отправляюсь на войну.

— Ты не уйдешь с нею?

— Зачем? Ты — моя жена… Клеопатра притворно вздохнула.


— Увы! Ты говоришь, что твоя жена, а Октавии не посылаешь разводной… Неужели тебе доставляет удовольствие мучить обеих — любимую и нелюбимую? Скажи откровенно: кто из нас любимая — царица или матрона?

— Зачем ты меня спрашиваешь об этом? Ответ мой — в моих глазах, объятиях, поцелуях и в сердце, которое бьется для тебя!..

— Все вы, мужи, говорите так, испытывая желание, ниспосланное Афродитой, а потом начинаете обращаться дерзко и грубо…

Антоний нахмурился. Подойдя к Клеопатре, сидевшей в кресле, он заглянул ей в глаза.

— Что с тобой, моя царица? — сказал он, прижимая ее голову к своему большому животу. — Ты устала, и оттого черные мысли терзают тебя. Ляг, отдохни. Пусть божественный сон сомкнет твои вежды, которые я так люблю, пусть…

Клеопатра оттолкнула его.

— Поезжай к своей Октавии! Римлянка, пропахшая чесноком и луком, милее тебе дочери Лагидов! Что так смотришь? Завтра же уезжай в Афины, а я вонжу себе в грудь это отравленное лезвие!

Антоний бросился к ней, отнял кинжал и, упав на колени, уткнулся лицом в ее хитон.

— Клеопатра! Чего ты хочешь — говори, и все будет, как скажешь. Но пощади меня…

— Поговорим позже. Встань, супруг мой, и вели раздать легионариям военные одежды, которые я привезла. Не забудь также разделить между ними деньги. Семнадцать мешков серебра я сдала в Сидоне твоему квестору.

Антоний вышел. Во дворе кто-то дернул его за тогу. Он схватил вытянутую из-за колонны руку, и смеющееся личико Атуи выглянуло и скрылось.

— Ночью в саду, — зазвенел ее голос, и шаги зашуршали по мозаичным плитам.


XXVIII


Напрасно прождав Антония несколько недель в Афинах, Октавия послала ему грустное письмо, в котором, не выражая ничем оскорбленного самолюбия, мягко спрашивала, куда послать привезенные одежды и вещи для воинов, кому сдать на хранение деньги и. подарки. Гонец, которому было приказано дождаться ответа, вернулся без письма от Антония. Не желая расстраивать униженную госпожу, он солгал, заявив, что триумвира не нашел уже в городе, а письмо передал его вольноотпущеннику, который должен был догнать Антония далеко за Сидоном.

Октавия заплакала и, приказав сделать опись вещам и ценностям, сдала их греческому меняле, взяв от него расписку.

Быстро собравшись в путь, она выехала из Афин, направляясь в Брундизий. В душе она порицала Антония за невнимание и дерзкое обращение, предчувствуя, что брат использует поступок Антония во вред ему.

Так и случилось. Увидевшись с сестрой, Октавиан сказал:

— Он еще раз оскорбил тебя и меня, и я приказываю жить тебе в моем доме… Ты должна отказаться от вероломного супруга и от забот о его детях…

Октавия живо прервала его:

— Брат мой, не причиняй мне горя, заставляя выехать из его дома, Я люблю мужа и не могу отказаться от него… Кто знает, чем кончится эта холодность? Может быть, он вернется ко мне раньше, чем мы думаем, и что он скажет тогда о жене, покинувшей мужа, не известившей его о своем решении? Прошу тебя, если ты не помышляешь о войне с Антонием, — а я молю богов только об этом! — не обращай внимания на мое положение, ибо оно ничто по сравнению с тем, что два величайших императора враждуют между собой, — один из ревности, а другой — из любви к женщине…

Октавиан ответил, скрывая раздражение:

— Так любить, так поступать, как это делаешь ты, достойно похвалы и порицания. Такое постоянство — добродетель, украшающая матрону, но коль скоро эта добродетель становится во вред тебе, я принужден осудить и ее и тебя, дорогая сестра. Супруг, ставший восточным царем, вступил в брак при жизни жены и помышляет больше о наслаждениях, чем о добродетельнейшей из женщин. Он свысока смотрит на Рим, на нас с тобой и не заботится о своих детях…

— Я о них позабочусь, брат мой…

— Великодушие, равное безумию!

— Не сердись, не мешай жить спокойно. И не начинай — заклинаю тебя богами! — войны с Антонием.

Речи Октавии изумили триумвира. Он гордился сестрой и еще больше возненавидел Антония. Исподтишка он наблюдал за Октавией: она жила в доме Антония, заботилась о своих детях и детях Антония от Фульвии, принимала друзей мужа, приезжавших в Рим по делам и добивавшихся кандидатур на общественные должности, и ходатайствовала за них перед Октавианом.

Общество презирало Антония за оскорбление Октавии, «редчайшей из матрон», и величало Клеопатру гетерой, женщиной продажной и бесстыдной.

— Отнимать у жены мужа, с умыслом иметь от него детей, чтобы оправдать себя в глазах приближенных и египетского народа, — не есть ли это подлость, соединенная с обманом? — говорил Меценат, возбуждая Октавиана против Антония и забывая, что сам Октавиан поступал не менее подло по отношению к своим прежним женам.

— Тем более гадок его поступок, — вмешался Агриппа, — что Октавия — олицетворение кротости, незлобия и доброты. О, если б я был смелее с женщинами, я бы посватался к ней еще до ухаживаний Антония! Она казалась мне неприступной, недосягаемой, как богиня. И я упустил, друзья, олицетворенную добродетель по своей робости и глупости!

Октавиан встал.

— Все эти похвалы и сожаления заслуживают похвалы и сожаления, — насмешливо сказал он, — но больше их меня занимает Секст Помпей. Я поручил Антонию продолжать с ним борьбу, а как она протекает — не знаю. Агриппа так и не послал наблюдателей в Азию… Ты, кажется, хотел что-то сказать, Марк Випсаний?

— И повторю, что послать их не поздно и теперь, — ответил Агриппа.

— Ты думаешь? Впрочем, я кое-что знаю: Титий выехал в некий городок, и туда же вызван Секст Помпей.

Агриппа и Меценат с удивлением смотрели на Октавиана, опрашивая себя, как могло случиться, что такие важные события прошли мимо них.

— Изумление ваше, дорогие друзья, доказывает, что вы мало помышляли о Сексте, опаснейшем из всех мужей. А я, понадеявшись на вашу прозорливость, не послал во-время наблюдателей. К счастью, халдей, предсказавший мне великую будущность — не тот старик, которого я хотел наказать на пиру у Секста Помпея, а другой, — проезжал через городок именно в то время, как туда прибыл Титий, и узнал, что римский военачальник ожидает Секста. Халдей поторопился в Рим, и сегодня утром я уже знал о делах Антония.

— Счастливая случайность! — воскликнул Агриппа, плохо скрывая свое смущение.

— Тем более счастливая, — добавил Меценат, — что если бы я, Цезарь, находился все время при тебе, я не допустил бы того, что допустил Агриппа.

Толстые красные губы Агриппы дрогнули.

— Замолчи, низкий лицемер! — выговорил он, едва владея собою. — Хвастовство твое оскорбляет стены этого дома. Чем ты проявил себя, служа нашему господину? Чем? Зато о себе я могу сказать: я помог Цезарю разбить Секста Помпея на море, изгнать его из Сицилии и иных островов…

Меценат молчал.

— Я мог бы еще напомнить о победах моих в Аквитании, — продолжал Агриппа, — но не хочу уличать тебя в происках против меня. Пусть господин наш Цезарь скажет беспристрастно, кому он больше обязан — мне, другу своего детства, или тебе, жалкий выскочка?..

Октавиан засмеялся,

— Тише, друзья, тише! Оба вы нужны мне, обоих вас ценю, и не время ссориться и оскорблять друг друга! То, что я сказал вам, должно быть сохранено в тайне, и только письмо Антония снимет печать молчания с наших уст.

И он приказал вошедшему рабу позвать Ливию. Меценат и Агриппа поторопились уйти.


XXIX


Меценат, покровитель искусств и литературы, ходил взад и вперед по таблинуму и диктовал рабу стихи, которые сочинял «по наитию свыше», как он любил утверждать в спорах с Горацием, Вергилием, Галлом и иными поэтами. Он готовил книгу, которую назвал «Гетеры» и которая, по его мнению, должна была жить в веках, в потомстве, как украшение правления молодого Цезаря. Эти гекзаметры он создавал четверостишиями, стараясь в каждое из них включить определенный смысл.

— Пиши, — обратился он к скрибу и, остановившись, стал говорить нараспев, отбивая ногою размер:


XX
В рое сошедших на землю богинь страстнооких Милета
Славилась между гетер ты, о Аспазия-мать!
В гордых Афинах великие мужи вселенной с тобою:
Фидий, Перикл и Сократ, злой Теоды кумир!
XXI
Светлая в блеске божественных дев, о супруга Перикла!
Как ты сумела вовлечь Грецию в войны? Самос
С бурной Мегарой в мечи нарядились и в шлемы и в латы:
В звонах кровавых шумит ратная доблесть племен!
XXII
Смертные! Фрину кто зрел совершенно нагую в цистерне,
Может на стогнах сказать: «Гелиос бросил копье,
Встала из пены рожденная девушка, нимфа Нептуна,
Вышла на берег. Легла. Пена струится с волос»…

Заставив раба перечитывать стихи, он напрасно искал хотя бы одного слова, чтобы придраться к нему, заменить иным, более звучным или ярким, и — не находил. Он думал, что эти стихи не заимствованы им у Невия, Энния, Ливия Андроника, Катулла, ни у Гомера, Гезиода, Сапфо и иных поэтов, и гордился ими больше, чем мог гордиться Вергилий десятью своими «Эклогами», которые он, Меценат, считал скучными, растянутыми и маловыразительными.

В этот день он был в том приподнятом настроении, которое называл вдохновением, не думая, что оно было следствием общения Октавиана накануне на пиру у Агриппы. Цезарь обещал ему поддерживать не только начинающих поэтов и писателей средствами и подарками, но даже выявившихся и известных не оставлять без вознаграждения. И в доказательство того, что его обещания не пустые разговоры, Октавиан написал тут же, за фиалом вина, записку своему аргентарию с приказанием выдать Меценату на «литературные расходы» сто тысяч сестерциев. «Это только для начала, — добавил триумвир, — лишь бы ты употребил их разумно, с пользой и представил мне доказательства, что дело, задуманное тобою, стоит твоих трудов и моих денег». Обрадованный вниманием Цезаря, Меценат не спал почти всю ночь, обдумывая, как употребить эти деньги, и чуть свет принялся за работу над книгой стихов, которые давно уже хотел предложить как образец начинающим поэтам и как произведение, достойное соперничества с Горацием и Галлом (Вергилий большую часть года жил в Неаполе и на Капрее).

Он остановился возле невольника и сказал:

— Пиши.


XXIII  
В храме Дианы в Эфесе — из золота статуя Фрины.
Славься, ваятель-маг и богоподобный творец!
Сладостно Фрину любил ты, прекрасную Фесписа музу;
Имя Триферы веками в пламени роз подарил.

Раб доложил, что некто хочет видеть господина, и добавил, как бы извиняясь за пришельца:

— Только он одет, как нищий.

— Чего ему нужно? — нетерпеливо спросил Меценат, недовольный тем, что часы творчества нарушены и вдохновение исчезает.

— Господин, он говорит, что пишет стихи…

— Пусть войдет! — вскричал Меценат, предвкушая удовольствие дать совет, как нужно писать, и заодно прочитать свои стихи, которые считал образцовыми.

Вошел бледный юноша, в лохмотьях, с гордым выражением лица, и Меценат невольно подумал: «Сын одного из бывших нобилейили всадников». Чувствуя, как неприязнь захлестывает душу, он, едва сдерживаясь, указал ему на кресло.

— Сядь. Говорят, ты пишешь стихи. Что же ты принес с собою?

— Много наслышавшись о тебе как тонком ценителе изящного и покровителе наук, искусств и литературы, я не мог отделаться от желания, внушенного мне, несомненно, самим Аполлоном — клянусь его именем! — и решил обратиться к тебе. Ты спрашиваешь, что я принес? Сперва послушай, а потом оцени.

— Стихи?

Поэт кивнул и вынул из одежды завернутые в тряпку навощенные дощечки.

— Господин позволит?

И прочитал звонким юношеским голосом:


Памятник в белом Коринфе на площади города шумной;
Львица барашка терзает — алчно на части казнит…
Женщины дивной Фессалии жрицу Лаису убили —
Жрицу любовных истом, жрицу сверхпламенных нег!..

Поэт прочитал еще несколько четверостиший. Меценат молчал, не зная, к чему придраться. Он испытывал чувство поэта, который считал свои стихи лучшими, непревзойденными и внезапно наткнулся на соперника, который пишет не хуже, если не лучше его.

Улыбнувшись принужденно, Меценат похвалил его стихи и сказал:

— Я рад, друг, что ты работаешь и преуспеваешь в этом деле. Позволь же поощрить тебя деньгами, чтобы ты еще лучше мог работать и немного приоделся. Приходи завтра вечером — у меня будут Гораций и Вергилий.

Юноша ушел, унося с собой одну тысячу сестерциев.

А на другой день, когда пришли смуглолицый Галл и краснощекий Гораций, а юноша не явился, Меценат, рассказав им с возмущением о неблагодарности поэта, воскликнул:

— Вместо того, чтобы быть признательным мне за то, что я слушал и похвалил его стихи, а Цезарю — за его деньги, он пренебрег моим приглашением! О молодежь! достойна ли ты милостей Цезаря и внимания истинных поэтов?

Галл и Гораций переглянулись с лукавыми огоньками в глазах.

— Действительно ли хороши его стихи? — спросил Гораций.

— Хороши, — ответил Меценат, вспоминая строчки о знаменитой гетере Лаисе.

— Лучше твоих?

— Не знаю… Не мне судить, — смутился Меценат.

— Однако ты не порицаешь их…

— Я хвалю их.

— А так как ты хвалишь их, то не подумал ли ты, что этот юноша может быть твоим соперником?

— Соперником?

— Клянусь Аполлоном! Разве он не пишет, как и ты, о гетерах? Ведь сам же ты сказал, что это так…

Заметив огорчение на лице Мецената, Галл сказал:

— Не печалься, боги часто награждают людей неожиданной радостью…

Меценат поднял голову, оглядел поэта с подозрительной внимательностью. Галл и Гораций захохотали.

— Успокойся! — закричал Галл. — Соперник не юноша, а мы! Мы написали стихи, похожие на твои, и подослали юношу к тебе…

Меценат вскочил с гневом на лице.

— Вот тебе доказательство, — со смехом добавил Гораций, — что можно подражать стихам любого поэта, перенять у него слог, обороты речи, даже мысли. А ты — помнишь — спорил, что это невозможно?

Меценат нахмурился.

— Если бы это сделал кто-либо другой, — вымолвил он трясущимися губами, — то — клянусь Аполлоном и музами! — я жестоко бы расправился с ним.


XXX


Опасаясь западни, Лициния умоляла Секста не ездить на свидание с Титием.

Точно предчувствуя, что они больше не увидятся, Помпей ласкал и целовал Лицинию.

— Не удерживай меня, — говорил он, — если я погибну, не отказывайся от борьбы, не хорони республику, не клади на могиле ее камень. Продолжай мое дело, пока будет возможно…

Он прижал ее к груди, стегнул коня и поскакал по дороге, впереди отряда всадников, не оглядываясь, дрожа от нетерпения добраться поскорее до Мидиэона, где ожидал его Фатум, от которого, как он думал, никуда не уйти и законы которого непреложны, как законы движения звезд и планет, смены ночи и дня, времен года.

Издали он увидел храм, черепичатые кровли домов и поскакал к форуму. Остановив коня неподалеку от агоры, он послал рабов узнать в табернах, не приехал ли еще Титий, военачальник Антония.

Уже смеркалось, и в табернах зажигались огни. В прилегавших к форуму улицах появлялись тени, сгущаясь в черные пятна. И вдруг эти пятна придвинулись к Сексту, стали окружать его и всадников. Кто-то крикнул: «Измена!» Чей-то голос, яркий и пронзительный, прокатился по улицам, повис страшной угрозой. Помпей ударил коня, крикнул всадникам следовать за ним и помчался по направлению к форуму. Черные всадники загородили ему дорогу, резкий голос прокричал:

— Сдать оружие — именем Цезаря и Антония! Секст оглянулся на отряд, крикнул: «Вперед!» и, взмахнув мечом, помчался, пригнувшись к шее коня, на черных всадников. Они расступились, пропустив его, и тотчас же сомкнулись. Секст слышал позади себя сечу, лязг мечей, крики, стоны и, работая мечом, уже пробивался на дорогу к мосту.

— Стой! — послышался тот же резкий голос, но Секст, не оглядываясь, продолжал наносить удары, понукая коня.

И вдруг пошатнулся: камень ударил по шлему, все закружилось перед глазами, темнота сгустилась. Падая с коня, он успел подумать, что нужно поскорее выдернуть ноги из бронзовых башмаков, и уже не помнил, как упал на землю, как его схватили и потащили к Титию.

Очнулся на форуме. В темноте чадили светильни, раздуваемые ветром, и военачальник Антония сидел на возвышении, покрытом пурпуром. Кое-где толпился народ. Форум был оцеплен легионариями. Секста подвели к Титию.

— Ты Помпей? — спросил военачальник, бритый муж с отвислыми щеками.

Секст молчал, чувствуя, как омерзение и ненависть к злодеям терзают его сердце.

— Спрашиваю, ты ли Секст Помпей? — повторил еще резче Титий.

— Я. А ты — Титий, сторожевой пес развратного Антония?

Титий вскочил, челюсть запрыгала — хотел что-то сказать, но не мог. Наконец выговорил хриплым голосом, задыхаясь:

— Заковать в цепи. Секст плюнул ему в лицо.

— Проклятая собака! Обманом ты заманил меня в этот гостеприимный город, и пусть Зевс Ксений обратит на тебя мою кровь и свои громы за попранное гостеприимство.

Шум битвы привлек внимание фригийцев. Узнав о предательском нападении на Помпея, население Мидиэона вооружилось, чем попало; сбежались и рабы на выручку Секста. Титий растерялся. Отряд был невелик и продержаться долго не мог. Титий соображал, как поступить. И вдруг решение созрело у него в голове — бежать!

Приказав нескольким надежным всадникам выехать незаметно с Секстом Помпеем из городка и мчаться по дороге на Эфес, он объявил фригийцам, что произошло столкновение не с Секстом Помпеем, ас разбойниками, внезапно напавшими на его отряд. Переночевав в Мидиэоне, Титий на другой день выступил в путь, направляясь в Эфес.

Обманутое население успокоилось, и Титий размышлял, как много значит в жизни своевременная находчивость и хитрость.

В Эфес прибыли ночью. Луна освещала величественный храм Артемиды с ионическими колоннами, серебрила воды Каистра. Отряд направился к гимназию и театру, прилегавшим к форуму, которые находились за мостом.

Титий приказал привести Секста на форум. Кругом было тихо, безлюдно. Титий торопился. Повелев принести бревно, он распорядился казнить немедленно Секста Помпея.

Когда его схватили и потащили к черному бревну, он тряхнул плечом, и легионарии посыпались с него, как желуди с дуба. Поднявшись, они толпой набросились на него, стремясь сбить с ног, но он закованными руками разбивал лица, сворачивал челюсти, а двух-трех человек убил наповал, ударив их огромными кулаками, как молотом.

Удивляясь геркулесовой силе Помпея, Титий, с сожалением в душе, повелел сбить его с ног: приказ Антония был точен — «казнить».

Секст геройски защищался. На нем повисли люди, падали ему под ноги, хватались за них, и он чувствовал страшную тяжесть, от которой, казалось, никогда не освободится.

Перестал защищаться. Фатум был неумолим, как закон, как вековечное предначертание. Тем лучше! Он умрет, как подобает римлянину. Его подвели к бревну, и палач приказал ему опуститься на колени.

— Мне, Помпею Великому, на колени? — вскричал Секст и ударил его в зубы с такой силой, что палач упал замертво.

Помпей яростно отбивался от легионариев. Он пробился было к помертвевшему от ужаса Титию и едва не убил его — подоспели воины и оттеснили Секста.

Он был опять окружен.

Титий кричал хриплым голосом:

— Связать ноги, связать!

Помпеем овладели, пытались его связать, но он лежа отбивался ногами. Рядом с ним валялись трупы, стонали раненые, — он видел их и говорил воинам, тащившим его к срубу:

— Кого хотите казнить?.. Переходите на мою сторону, и вы получите земли, дома, деньги… Казните злодея Тития…

Легионарии колебались, перешептывались. Подбежал центурион и стал хлестать их виноградной лозою. Они не посмели ослушаться его и вновь овладели Секстом.

Голову Помпея положили на бревно. Он отбивался связанными ногами, и его держали несколько человек. Центурион схватил секиру и с размаха ударил Секста по шее. Голова отделилась от туловища. В темноте она казалась большим черным мячом.

Титий приказал бросить голову в кожаный мешок и отвезти Антонию. А на другой день объявил в Эфесе, что произошла ужасная ошибка; в темноте вместо беглого невольника убит легионариями Помпей. Однако эфесяне не поверили Титию: зная, какой любовью пользовался Секст в Италии и Азии, они поняли, что Антоний, боясь ненависти италиков, прибегнул к обману, чтобы избавиться от вождя республиканцев и заодно отвлечь от себя гнев народа.

Известие о смерти Секста Помпея быстро распространилось по Азии. Рабы и бедняки оплакивали мужественного вождя.

Лициния, узнав о смерти Секста, не находила себе места: ей казалось, что жизнь остановилась и жить не стоит. С болью в сердце она села на коня и поскакала в Эфес, чтобы в последний раз взглянуть на Секста, почерпнуть у него мужества и непреклонности, обдумать у его трупа, как жить, что делать.

Медленно ехала по шумным улицам Эфеса. Толпы детей, занятых играми, мешали уличному движению. Здесь играли в остракон — слышался возглас: «Ночь или день!» — и пойманный мальчик становился ослом, нес на своей спине победителя; там играли в медную муху — мальчик кружился с завязанными глазами на месте и кричал: «Иду охотиться на медную муху», а ему отвечали: «Не поймаешь» — и били его бичами из коры папируса; дальше дети ходили на руках, на ходулях, катили медные обручи, девочки играли в мяч. Шум, крики, возгласы носились над улицами.

Лициния рассеянно смотрела на игры детей. Мысли ее были далеко: вспоминала дни, проведенные с Секстом, его любовь, и слезы заволакивали глаза.

Недалеко от форума, в грязной уличке, она спешилась и пошла вперед. Навстречу ей шел лысый старик, и она смутилась, подумав: «Встреча с плешивым несет неприятности». Она поостереглась вступить с ним в беседу и, привязав коня к изгороди, вошла в таберну. Здесь было несколько моряков, два-три горожанина, старая блудница. Все были пьяны и пели вразброд, не слушая друг друга.

Лициния подозвала раба, прислуживавшего посетителям, и стала расспрашивать о Помпее. Невольник сообщил, что обезглавленный труп Секста выброшен за Магнезийские ворота и лежит, должно быть, между холмом и болотом.

Лициния заплакала. Секста Помпея Великого выбросили из города, как падаль, по приказанию Тития, и эфесяне равнодушно отнеслись к надругательству над трупом!

Она сунула рабу горсть монет и велела нанять людей, которые помогли бы ей похоронить славного мужа. Вскочив на коня, она отправилась в южную часть города. За Магнезийскими воротами Лициния нашла раздетый донага, обглоданный собаками труп и, горестно всплеснув руками, опустилась на колени: «Он ли это?» — думала она.

Взяла его руку и по шраму, полученному Секстом в бою, поняла, что это он, надежда угнетенных, ее любовь, и, рыдая, билась в отчаянии головой о влажную землю. Подходили люди. Лициния повелела воздвигнуть погребальный костер, облить его маслом и зажечь.

Когда вспыхнуло пламя и охватило труп, она вспомнила слова Секста о борьбе и решила, не мешкая, отправиться в Рим: мысль о покушении овладела ею с необычайной силою.

«Там сидит трусливый паук, вредное насекомое, терзающее тело римского народа, — думала она, — и я не успокоюсь, пока не поражу презренного тирана в самое сердце!»

Костер догорал. Она ждала, когда можно будет собрать в урну (Прах и кости, — его дух должен незримо пребывать с нею до самой смерти и воодушевлять к борьбе за республику, за свободную жизнь, за человеческое достоинство.

Все разошлись. Она осталась наедине с прахом доблестного мужа. За эти несколько дней она поседела и как-то сразу состарилась — появились морщины, щеки обвисли, но глаза остались те же — горячие, живые, непреклонные.

Собирая прах и кости в урну, она уже не плакала. Зачем скорбеть, когда он здесь, рядом с нею? Его душа соединилась с ее душой, и они теперь — кажущаяся Альфа и Омега жизни в круговороте времен и вечного возвращения в мир.

«Разве он умер? Нет, он живет, все видит и слышит, но не так, как мы, а по-иному; он воплотился в меня, а когда и я умру, мы войдем в тела, родственные нам по духу, в тела мужей, стойких и мужественных, и будем продолжать борьбу».

В Эфесе она села на судно, отплывавшее в Брундизий, и смотрела на земли и острова, мимо которых проходил корабль, с горячей верой в торжество правды и справедливости.


Книга третья

I


Двум мужам не давали покоя мысли о власти, и каждому из них она представлялась как единственная цель жизни, как завершение войн, преступлений, убийств и подлостей, которые стоили многих усилий, душевных волнений, бессонных ночей и которые давали уже свои плоды. Но по-разному смотрели дуумвиры на власть и по-разному вели свою политику. Иначе и быть не могло, — мужи отличались друг от друга: один был изнеженный воин, помышлявший о пирах и восточных наслаждениях, другой — холодный, рассудительный эгоист, мечтавший о власти человека над человеком, о подчинении его своей воле, порабощении его духа.

По мнению Антония, народы должны были удовлетворять потребности правителей, содержать их, пополнять ряды легионов и поддерживать в борьбе за власть против врага внутреннего и внешнего. На людей, выступающих против власти, он смотрел как на злодеев, строящих козни против богов, и готов был оправдывать демагогию и низменные цели правителей. Он любил роскошь, золото, драгоценности, вина, великолепный разнообразный стол, а больше всего женщин — не душу, а тело, не ум их, а ласки, не строгость, а податливость, и не очень верил тем, которые уверяли его в своей любви; он придерживался восточного взгляда на любовь, не признавая духовной ее стороны.

Легко поддающийся женскому влиянию, Антоний находился сперва под властью Фульвии, а затем Клеопатры. Обе женщины были властолюбивы, обе стремились — одна к власти фамилии Антониев, другая — к власти Лагидов, но главной целью Клеопатры было спасение Египта от поглощения Римом. Антония мало занимали эти стремления: важнее всего была жизнь в роскоши и удовольствиях, накопление богатств, а остальное, как и власть фамилий, казалось в этот век обманов и насилий совсем ненужным.

— Имея средства и драгоценности, — говаривал он Клеопатре, — лучше всего отказаться от власти, чем положить жизнь свою за нее, и я бы это сделал, если бы не опасался насмешек римского общества. Скажут, что я струсил перед Октавианом. А боюсь ли я его в действительности? Нет, я смел, готов вступить в единоборство, готов на бой не только с гигантами, но и с богами. Моя мысль верна, и никто не разубедит меня. Стоит ли играть из-за власти своей головою? Ради чего? Ради нескольких лет царствования и насильственной смерти в Мамертинской темнице?

Клеопатра возражала, стараясь смягчить его сердце нежными словами о детях:

— Разве ты не хочешь, чтобы наши дорогие близнецы Клеопатра и Александр царствовали после нашей смерти? Или маленький Птолемей? А Цезарион, сын мой от божественного диктатора? Подумай, как разгневается на тебя Юлий Цезарь, если ты пренебрежешь его сыном! Нет, Марк Антоний, ты должен добиваться для них диадемы и царского пурпура.

Обыкновенно споры кончались быстрым примирением, но однажды зимой, когда царица отговаривала Антония от мысли о парфянской войне, которую он мечтал возобновить, и настаивала на разводе его с Октавией, проконсул вспылил. Произошла страшная ссора.

— Я не верю в счастливый исход войны и потому не дам денег из сокровищницы Лагидов! — кричала разъяренная Клеопатра.

— А я тебя заставлю… уеду к Октавии… помирюсь с Октавианом!..

— И уезжай! Я считала тебя мужем, а ты…

Багровый, с налитыми кровью глазами и растрепанными волосами и бородой, Антоний наступал с кулаками на Клеопатру.

— Еще слово, и я не посмотрю, что ты царица! Ты не царица, а простибула, и я кулаками выбью из твоих куриных мозгов мысли о разврате! Да, да! Думаешь — не знаю? Кто этот Алекс из Лаодикеи? Что он делает у тебя во дворце? Не забывай, что ты — мать моих детей, и, если я услышу малейшую сплетню или увижу насмешливую улыбку придворных, ударю тебя при всех!

И хотя в этот день он не ударил ее, Клеопатра боялась, что наступит время, когда он в бешенстве или отчаяньи свалит ее с ног ударом кулака, обезобразит ее лицо, и она решила действовать лаской и хитростью.

Октавиан был иным. Ни роскошь, ни богатство, ни женщины не привлекали его так сильно, как власть, но власть не денежная, хотя он был скуп, а власть человека над человеком — самая страшная форма власти, когда один муж имеет право властвовать над миллионами граждан, издеваться над ними, отбирать у них жен и дочерей, презрительно плевать на законы. Ничто не могло поколебать в нем неудержимого стремления к притеснению квиритов: он презирал подвластных ему людей, смотрел на плебеев свысока (он называл их полулюдьми) и не делал различия между квиритами и вольноотпущенниками. А рабов, за исключением греков, считал домашними животными. Народ в его глазах был стадом скота, которое должно бояться бича и слушаться окриков пастуха.

Октавиан любил философию и женщин не настолько, чтобы пожертвовать для них стремлением к могуществу и славе; впрочем, философия надоедала, греческий язык был труден, и Октавиан ненавидел его только потому, что он плохо ему давался, а ласки женщин утомляли и надоедали. Кончилось тем, что он невзлюбил и философию и женщин. Брак с Ливией был устроен скорее для того, чтобы унизить Нерона, показать свою власть над обоими супругами, над сенатом, и все же ему было мало. Подчинить себе Антония, а затем Клеопатру было его заветной мечтою; казнить старшего триумвира как изменника, поправшего римские законы (допустимо ли, чтобы проконсул был царем?), и повести пленную Клеопатру, в цепях, у своей колесницы! Супруга Юлия Цезаря! Жена Марка Антония! Оба оказались двоеженцами: у Цезаря была Кальпурния, а у Антония — Октавия.

Видя ненависть народа, он стал заискивать перед ним. Демагог возымел мысль восстановить республику, даровать народу отнятые права. Октавиан и Антоний объявили народевластье единственно справедливой формой государственного управления, чтобы со временем отнять ее и расправиться с магистратами-плебеями. Октавиан хотел заслужить любовь народа, чтобы сильнее и полнее владычествовать над ним.

Если Антоний был равнодушен к нуждам народа, то Октавиан говорил откровенно:

— Я не выношу потных, пропахших луком и чесноком плебеев. Я готов отпускать им фессалийский мел как средство от пота и запретить продажу лука и чеснока.

Друзья знали, что он не договаривает: не залах лука и чеснока был причиною ненависти Октавиана к плебеям, а низкая натура ростовщика, привыкшего с детства к презрительному отношению знати к беднякам. Беднота внушала ему отвращение, пугала его исхудалыми лицами, голодными глазами, и он ненавидел ее, боясь и презирая, готовый бежать, чтоб не видеть ее кулаков, не слышать угроз, оскорблений и злобного смеха. Он решил ладить с плебсом, пока плебс сильнее его. После окончательной победы над Секстом Помпеем открывались иные возможности. Он захотел их использовать. Считая себя кормилом Рима, он круто повернул бег своего судна и направил в тихие воды гавани, которую назвал «Человеколюбием». Лицемер и демагог действовал хитро: нужно было усыпить злобу народа, возбудить к себе любовь, а затем продолжать борьбу за единовластие.

Власть! Она была для него выше всего, и за нее он легко мог пожертвовать Октавией, Ливией, Агриппой, Меценатом, Вергилием, Галлом, Горацием, всеми друзьями. Ради нее он готов был на подвиги, на годы мрачной нужды и народных проклятий, лишь бы добыть ее и стать властителем жизни и смерти всего Рима с его людьми, рабами и животными… Он задыхался, думая о могуществе, равном могуществу Александра Македонского, и с нетерпением ждал, что принесет следующий год.

Так мечтали два мужа о неограниченной власти: один — знаменитый полководец, развращенный и изнеженный Востоком, а другой — бездарный военачальник, умный, холодный и жестокий муж, упрямый в достижении намеченной цели.


II


Антоний веселился, как легкомысленный юноша. В кругу «неподражаемых» (так называлась изысканная придворная молодежь) он предавался утонченной восточной чувственности. Однако ни разврат, ни празднества, ни пиры не могли отвлечь его от упорной мысли, не дававшей покоя: он мечтал о повторении похода на Парфию, советовался о нем с друзьями, но они отговаривали его от похода, помышляя о возвращении в Италию, и, опасаясь новой гражданской войны, не желали развода Антония с Октавией.

Клеопатра, окруженная вольноотпущенниками и евнухами, вела борьбу с враждебно настроенными к ней друзьями Антония: она боялась, что римлянин бросит ее ради Октавии и уедет в Италию, а тогда Египет был бы обречен, и дети остались бы без царского наследия, потеряли бы египетский престол.

Так размышляла однажды Клеопатра, раздраженная слухами о происках приближенных Антония. Она знала, что супруг колеблется в выборе между ней и Октавией, и это усиливало ее злобу против римлян, которых она считала своими личными врагами, в особенности Домиция Агенобарба.

«Я хочу объявить Марка Антония египетским царем, а он колеблется», — думала она, искоса поглядывая на голубоглазую Ирас и румянощекую Хармион, двух девушек, допущенных лишь недавно к ее особе: одна убирала ее волосы, а другая покрывала ее ногти бледнорозовым лаком. Раньше на их обязанности было сопровождать царицу в палестру и гимназий, прислуживать ей во время телесных упражнений и одевать ее после них. А теперь Клеопатра, недовольная Атуей, которую подозревала в ночных любовных похождениях с молодыми вольноотпущенниками (она была беременна), отстранила ее от себя, а вместо нее сделала своими приближенными, подругами и советницами Ирас и Хармион. Царица поручила им следить за Атуей и узнать, кто ее любовник. Попытки девушек оказывались все время тщетными, и только накануне случай помог им: в саду они подстерегли Атую, пришедшую на свидание, и увидели, как она обнимала Антония. Ошеломленные, не зная, что делать, Ирас и Хармион боялись сказать об этом Клеопатре, зная ее мстительность, однако неприязнь к Атуе? и боязнь, что царице вздумается вновь приблизить к себе девушку, взяли верх, и они решили сообщить Клеопатре о ночном свидании.

— Великая царица, — прервала молчание Ирас, — ты, заботящаяся о земле Кем с материнской любовью, поручила нам подсмотреть за Атуей, и вчера мы увидели ее соблазнителя…

— Кто? — отрывисто спросила Клеопатра, и глаза ее потемнели: она не любила мужей, заглядывавшихся на других женщин, считая, что только она одна достойна любви и обожания; завидовала счастливым любовникам и готова была на все, чтобы разлучить их, внести рознь, недовольство, возбудить их ревность. — Кто? — повторила она, схватив шпильку.

Девушки отшатнулись.

— Марк Антоний, — доложил высоким пискливым голосом кривой на левый глаз евнух Мардион. — Прикажете принять?..

Расширенными глазами, с исказившимся лицом смотрела царица на девушек. Мардион выкрикнул имя, которое не смел вымолвить язык Ирас.

Клеопатра ожидала ответа. Девушки молчали.

— Он? — шепнула она.

Побледнев, Ирас наклонила голову. Царица засмеялась хриплым горловым смехом.

— Пусть войдет, — сказала она.

Антоний вошел с улыбкой на губах, нарядный, легкий, несмотря на свою тучность. На голове у него был лавровый венок, борода тщательно завита, великолепный гиматий спускался с плеч, и ровные строгие складки красиво выделялись на его грузной фигуре.

— Привет царице, да хранят ее Озирис и Изида!

— Привет и тебе, Марк Антоний, — со смехом ответила Клеопатра и обратилась к Хармион: — Посыпь мои ноги фессалийским мелом и надень золотистые сандалии с жемчужинами. День опять будет жаркий.

Антоний сел в кресло, услужливо пододвинутое Ирас, и непринужденно заговорил:

— Не совершить ли нам сегодня прогулку по морю? Посейдон дремлет, а Гелиос и Эол позаботятся, чтобы было тепло и не так жарко, как в городе или даже в садах Лохиаса. Дети будут довольны. Мы можем поехать всей семьей.

— Всей семьей? — с изумлением спросила Клеопатра, и в ее голосе он уловил насмешку.

— Что тебя удивляет? Кроме нас двоих, поедут Цезарион и Антилл, а меньших детей мы не возьмем — пусть останутся с кормилицами и няньками…

— Ты назвал четверых взрослых, а почему бы тебе не пригласить пятого — кого-нибудь из приближенных?

Антоний с недоумением посмотрел на нее.

— Я говорю об Атуе, — продолжала царица, небрежно обмахиваясь веером из павлиньих перьев.

Антоний почувствовал ловушку («Знает», — подумал он), но не смутился.

— Атуя… Атуя, — выговорил он, как бы припоминая. — Это та маленькая девушка, которая тебе прислуживала? Скажи, почему я ее у тебя не вижу?..

— Почему не видишь? Она, подлая, имеет любовника, забеременела, и я прогнала ее!..

— Она… любовника?.. Не может быть!.. Но я не понимаю, отчего ты заговорила о ней?

Клеопатра вскочила: прекрасное лицо исказилось, рот кривился, и она с ненавистью смотрела на спокойное лицо Антония.

— Пусть Изида сядет и успокоится, — сказал римлянин. — Озирис терпеливее и мудрее своей божественной супруги.

Это была насмешка. И царица, не владея больше собой, крикнула:

— Ты ее любовник, ты!.. И бери ее с собой, если посмеешь… если не стыдно тебе взрослых детей.,, если ты, мерзкий пес, собираешь всех сук…

— Молчать! — громовым голосом крикнул Антоний. — Еще слово..,

Но Клеопатра, терзаемая обидой, ревностью и злобой, не помнила себя от ярости. Подбежав к Антонию, она ухватилась обеими руками за его гиматий и повторяла, брызгая слюною:

— Блудливый пес, падаль!.. Подожди, я…

Антоний легко освободился от ее рук. Повелев девушкам уйти, он сказал царице:

— Ты оскорбляешь меня, забывая, что дозволенное мужу не дозволено женщине. Ты, египетская блудница, лагерная простибула, блудила со всем Египтом и Римом, а я забыл об этом и снизошел до тебя! Ты, продажная тварь, позорила меня не раз на глазах моих, а я закрывал глаза — не видел этого! Ты…

Он шагнул к ней, суровый, угрожающий, и вдруг, размахнувшись, ударил по щеке. Вскрикнув, она мягко упала на ковер, обливаясь кровью.

Вбежали Ирас и Хармион, а за ними — Цезарион.

Бледное лицо юноши подергивалось. Он бросился к Антонию:

— Как смеешь, проконсул, поднимать руку на царицу, мою мать, вдову божественного Цезаря? Как смеешь…

— Замолчи, — свистящим шепотом сказал Антоний. — Ты, сын, не знаешь своей матери и лучше уйди. Иначе ты услышишь о ней…

— Какое ты имеешь право так поступать? — отшатнувшись от него, вымолвил Цезарион.

— Право ее супруга. Теперь понял, сын мой?..

Опустив голову, Цезарион вышел. Он давно догадывался о связи матери с Антонием, и признание проконсула неприятно подействовало на него. Он не знал, как теперь относиться к Клеопатре и Антонию, и сдерживаемые слезы душили его.

Выбежав в сад, он бросился в гущу деревьев и упал на траву. Нужно было что-то решить, а что именно — не знал. Мысли проносились быстро, и он лежал в траве, глядя в голубое небо.

А проконсул, не взглянув даже на Клеопатру, которую девушки приводили в чувство, вышел из дворца. Он решил бросить Клеопатру и выехать из Египта с Антиллом, сыном от Фульвии, и с друзьями.


III


С рассеченной губой лежала Клеопатра на ложе, придумывая, как отомстить Антонию. Убить его? Нет, без него Египет не устоит — велетрийский ростовщик бросится на богатую добычу с жадностью, присущей этой наглой породе людей, растерзает народ, как волк, разграбит сокровища Лагидов и храмов, как дикий варвар, и продаст в рабство тысячи людей, Антоний — опора Египта, и убивать его нельзя. Нужно так отомстить ему, чтобы он почувствовал боль в сердце, чтоб она была мучительнее удара кинжалом и терзала его день и ночь. И вдруг мелькнула мысль об Атуе. Антоний любит ее, ждет от нее ребенка. Нужно нанести двойной удар — -девушке и ему, и тогда он, Антоний, пожалеет, что связался с Атуей и ударил ее, царицу и супругу.

Кликнула Ирас и Хармион.

— Разыщите Атую, пошлите за Олимпом.

Олимп был придворный врач, астролог и прорицатель, и девушки подумали, что Клеопатра посылает за ним для того, чтобы он осмотрел ее и приготовил лекарство.

— А зачем ей нужна Атуя? — спросила Ирас, выходя из царской спальни. — И где ее искать?

— Атуя живет в беседке под присмотром повивальной бабки, — сказала Хармион, хитро прищурившись, — я узнала об этом случайно от садовника, внучка которого бегает к повару за остатками царских кушаний. Мы возьмем двух человек из дворцовой стражи и приведем Атую к царице.

Ирас остановилась.

— Тебе не жаль ее? — вздохнула она. — Атуя беременна, Клеопатра зла. Боюсь, как бы царица не велела…

— Жаль, жаль… А тебе нас не жалко? Почему ты заступаешься за любовницу Антония? Ведь обе мы могли бы занять ее место…

— Хармион!

— Что, Ирас? Стыдно, скажешь? Госпожа узнает? Нет, не узнает Клеопатра, — я не Атуя! А если бы и узнала…

Лицо ее стало жестоким, в глазах мелькнула искорка.

Ирас побежала за Олимпом, а Хармион отправилась к начальнику дворцовой стражи и, потребовав двух воинов, повела их в сады Лохиаса,

Обширные, они тянулись на много плетров в длину и ширину. Дорожки, усыпанные нильским песком, причудливо переплетались, всюду виднелись беседки, живая изгородь, ковры цветов, художественно вытканные руками молодых невольниц. Под платанами, сикоморами и мимозами, отбрасывавшими от себя тени, стояли мраморные скамьи, а в отдалении белела аллея сфинксов, увитых плющом и диким виноградом.

Атуя одевалась, ожидая посещения Антония, когда Хармион крикнула ей с порога:

— Привет! Царица велит тебе идти во дворец… Атуя, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, бросила хитон на ложе и подошла к девушке.

— Не могу… Видишь, я больна? Скажи царице, что я…

— Нет, ты пойдешь. Такова воля царицы. Не отговаривайся, Атуя, не навлекай гнев ее на свою голову…

— Я не пойду…

— Не пойдешь?… Нет, пойдешь… Стража, сюда!.. Атуя отбивалась от воинов, но они грубо повалили ее на пол, закутали с ног до головы в широкий пеплум, связали и понесли. Она кричала, призывая на помощь садовника и рабов, обкладывавших навозом молодые плодовые деревья, однако ни один не осмелился пойти против воли царицы. И Атуя покорилась, чувствуя, что сопротивление бесполезно, зная, что Клеопатра жестоко отомстит ей за любовь Антония.

Хармион приказала воинам идти полосой, усаженной фруктовыми деревьями. По запаху зреющих плодов Атуя догадывалась, в какой они части сада. Ее несли небрежно: грубые руки обхватывали ноги и туловище, было неудобно, в животе появились боли. Она хотела крикнуть, — рука Хармион поспешно зажала ей рот. Атуя укусила руку, и Хармион, вскрикнув, хотела ударить девушку, но за кустами послышались голоса, и она отказалась от своего намерения.

У входа в царскую спальню Хармион остановилась, повелев воинам подождать, и поспешно вошла к Клеопатре.

У изголовья царского ложа стоял, нагнувшись, седобородый Олимп в длинной широкой одежде, в остроконечной шапке астролога с вышитыми на ней звездами; из-за пояса торчали у него дощечка писца и свиток папируса. Он покрывал розовой мазью рассеченную губу Клеопатры, Ирас бросала благовония на жертвенник Афродиты, и синеватый дымок струился вверх волнистой линией.

Царица говорила лекарю:

— Ты должен сделать, как я сказала… Потом она отойдет в черный Аменти, и Озирис решит, как поступить с ее душою… Что тебе? — обратилась она к Хармион. — Привела?

— Она здесь.

— Пусть подождет. Так ты говоришь, Олимп…

— Я говорю, великая царица, что святая земля Кем не видела еще того, что ты от меня требуешь… Неужели ты не боишься суда обитателя Запада и мучений в Аменти? Всюду о тебе говорят дурно, а в Канопской таберне я слышал…

— Что слышал, скажешь позже. Хармион, веди Атую. 

— О, сжалься, царица, над нею! Твоя доброта… Клеопатра приподнялась на ложе.

— Еще слово, Олимп, и гнев мой…

Не договорила — воины внесли закутанную в пеплос девушку и, положив на ковер, развязывали ее.

— Сопротивлялась? — тихо спросила царица.

Хармион кивнула. Ирас, испуганно моргая, смотрела на Клеопатру и Хармион. Предчувствие страшного не покидало ее, и она пыталась угадать по лицам обеих, что замыслила царица и знает ли об этом Хармион. Но подруга, нисколько не волнуясь, выдержала ее взгляд, и успокоенная Ирас смотрела на Атую, которая, кряхтя и жмурясь, подымалась с пола.

— А, это ты, любовница Антония! — заговорила Клеопатра, как будто лишь сейчас увидела ее. — И беременная — возможно ли? Конечно, от него… Что молчишь, точно в рот воды набрала? А может быть, ты онемела? Скажи, какими сладкими словами и обещаниями ты сумела увлечь непостоянного Антония? Красотою? Но я красивее тебя. Юностью? Да, у меня нет ее. Что же ты молчишь? Отвечай царице, госпоже святой земли Кем, иначе я прикажу…

— Не знаю, о каком Антонии ты говоришь? Если о своем супруге, то разуверься…

— Ты еще лжешь, подлая развратница!

— Развратна та, кто любит многих, — смело ответила Атуя, — а я люблю одного, и ты не смеешь, царица, оскорблять меня.

— Молчи, блудница!

— Нет, не я блудница, а ты, осквернившая нашу святую землю непотребством. Вся твоя жизнь — насмешка над любовью, издевательство над женской добродетелью…

— Пусть воины выйдут, — свистящим шепотом сказала Клеопатра. — Разденьте эту тварь и кликните палача: пытка развяжет ей лживый язык.

Нагая, Атуя стояла перед царицей, сжимая обеими руками живот и повторяя:

— Меня, беременную, пытать? Меня пытать?..

— Назови его имя… Атуя молчала.

— А не назовешь, — продолжала с жестокой улыбкой Клеопатра, — я прикажу вскрыть тебе живот, чтобы узнать, на кого похож твой плод…

Распахнулась дверь: вошел косоглазый грек с орудиями пытки; в руках он держал костедробительные щипцы, длинные иглы, деревянные колодки, железные зажимы для рук и ног, а через плечо была у него перекинута веревка с узлами и петлями.

Атуя упала на колени. Ирас тихонько выскользнула из спальни.

— Вспомни, царица, как я служила тебе!

— Олимп, достаточно ли отточен нож для вскрытия живота?

Седобородый врач вынул из кипарисового ларца изогнутый нож, большим пальцем тронул лезвие и молча наклонил голову.

Атуя заломила в отчаянии руки.

— Пыток я не выдержу… Ты погубишь, царица, ребенка… О, сжалься над ним! Ведь ты мать, у тебя были дети…

— Назови его имя… Атуя молчала.

— Я знаю, кто он, — продолжала Клеопатра, — но я требую, чтобы ты созналась и раскаялась! Я должна уличить его… Говори. Не заставляй меня прибегнуть к пытке.

Атуя плакала.

— Мне надоели твой слезы… Человек, — обратилась она к палачу, — возьми эту тварь и заставь ее говорить. Палач схватил Атую за волосы и поставил на ноги, Он собирался заключить в колодку ее шею, но дверь распахнулась — на пороге стоял Антоний, а из-за спины его виднелась голова Эроса. Лицо Антония было гневно,

Клеопатра вскрикнула, закрыла глаза, губы ее дрожали.

— Что здесь делается? — услышала она голос Антония.

— Атуя, ты? Пытка? Прочь, злодей! — и Антоний ударил палача в зубы с такой силой, что тот отлетел от него на несколько шагов и ударился головой о стену. — И ты, Олимп?

Антоний вырвал из руки старика нож и, схватив его за бороду, шепнул: — Беги, иначе кровь твоя зальет этот ковер…

Ирас легкой тенью скользнула позади них и остановилась у треножника. Ни Клеопатра, ни Хармион не заметили ее отсутствия. Олимп бросился бежать, насколько позволяли его старые ноги, а палач, стеная и охая, подымался с пола. Лицо его было залито кровью.

Эрос тронул Антония за плечо.

— Я узнал этого человека, — шепнул он, указывая на палача. — Это Пиндар, вольноотпущенник Кассия.

— Не может быть! Пиндар получил деньги и…

— Господин мой, он разорился на скупке блудниц для порнеи и стал палачом…

— Удави его, — спокойно сказал Антоний, — он, наверно, болтает про старое…

— Да ты же сам, господин, повелел ехать ему в Александрию…

— Делай, как приказано.

Эрос ушел. Антоний повернулся к бесчувственной Атуе и поручил ее заботам девушек. Ирас принялась брызгать ей в лицо водой, Хармион — обмахивать опахалом. Вскоре Атуя открыла глаза, узнала Антония и протянула к нему руки.

Антоний не видел ее — повернувшись к Клеопатре, он говорил:

— Ты хотела отомстить мне, но боги святой земли Кем не с тобой, а со мною. Если бы ты убила ее, — взглянул он на Атую и, склонившись к ней, погладил ее лицо, — я не пожалел бы ни тебя, ни детей от тебя, ни Египта, ни подвластных ему земель! Я не хочу тебя видеть…

Клеопатра молчала, — глаза ее были закрыты. Казалось, она спала: лицо ее лучилось — неотразимая Красота и дивное Очарование невидимыми нитями тянулись к Антонию, и он чувствовал, как гнев утихает, безволие опутывает его душу, и сердце бьется сильнее и сильнее, покорное этой божественной Красоте.

Ирас коснулась его руки.

— Господин и царь, Атуя одета. Что прикажешь? Антоний очнулся, взглянул на девушку и, полуобняв ее, направился с ней к двери.


IV


Поручив Атую заботам Эроса, Антоний спросил:

— Где думаешь укрыть ее? Нужно спрятать от взоров соглядатаев, — я уверен, что Клеопатра будет искать ее.

— Господин мой, если у тебя есть время, то убедись сам, хорошо ли убежище для твоей возлюбленной. Надень рабскую одежду и следуй за нами…

— Ты не ответил на вопрос.

— Я укрою ее, господин мой, у Халидонии. Жена живет рядом с Нильской башней, у ворот Солнца, и если твоя милость…

— Я пойду с вами, — согласился Антоний, — нужно торопиться, иначе евнухи нас выследят…

Переодевшись, они встретились у дворцовых ворот. Здесь стояла гармамакса, крытая повозка о четырех колесах, и возница кормил сеном запряженных в нее мулов.

— О-гэ, друг, — толкнул его Эрос кулаком в бок. — Поедем?

Египтянин обернулся.

— Я тебя не знаю, — проворчал он. — Меня наняли отвезти труп за город и бросить его на съедение псам… Вот и дожидаюсь я, когда труп вынесут из дворца.

Антоний переглянулся с Эросом. Страшная догадка мелькнула у обоих.

— Кто тебя нанял? — спросил Антоний.

— Прислужницы царицы.

— Успокойся, друг. Ты отвезешь не труп, а живого человека,

— А куда ехать? Антоний подумал и решил:

— Отвезешь, куда я укажу.

Из ворот вышла Атуя, закутанная в пеплос, и Антоний помог ей взобраться на гармамаксу.

— А теперь — в путь.

Гармамакса выехала, сопровождаемая Антонием и Эросом, которые шагали по обеим сторонам ее, с оружием под плащами.

Не доезжая нескольких плетров до Нильской башни, белокаменной, возвышавшейся над белыми зданиями, гармамакса остановилась среди людной улицы. Рассчитавшись с возницей, Антоний пошел вслед за Атуей и Эросом.

У солнечных ворот, где возвышались два испещренных иероглифами обелиска в виде фаллусов, Эрос сказал:

— Видишь, господин мой, этот домик и сад? Здесь живет Халидония. Войдем?

Антоний колебался. Халидония… Как давно он ее не видел! Прошли годы с тех пор, как он отнял ее у Фульвии и она стала вольноотпущенницей. Он любил ее, а потом она надоела ему, как надоедали десятки и сотни женщин и девушек, ибо она не обладала тем, чего он искал у девушек, — солнечной красотой, радостью, страстным самоотречением, — и только у одной женщины он нашел это — у Клеопатры.

Вздохнув, он переступил порог дома. Перед ним стояла женщина и приветливо приглашала войти. Халидония? Возможно ли? Да, это была она. Как она пополнела! Он припоминал глаза прежней Халидонии и не мог вспомнить: такие ли, как теперь, были они тогда?

Он назвал себя, протянул ей руку. Растерялся, когда Халидония, вспыхнув, как девочка, опустилась перед ним на колени и целовала его руки.

С недоумением и тревогой он хотел поднять ее, но она не отпускала его рук, и он понял сердцем, что не забыт ею, что прежняя девичья любовь тлела где-то в глубине ее сердца и теперь вспыхнула с необыкновенной силой и что он поступил нехорошо, войдя в ее дом, нарушив покой ее души.

— Встань, госпожа, — молвил Антоний, склонившись к ней. — Я привел к тебе девушку… И твой супруг Эрос скажет тебе…

Халидония вставала с трудом, — затуманенные глаза ее обратились к Эросу:

— Муж мой, чем прикажешь чествовать высокого гостя и царя?

— Подай, что есть.

Спустя несколько мгновений рабыни поставили на стол кубки с вином, подали кушанья.

Атуя не сводила глаз с новой покровительницы: Халидония не понравилась ей. Встреча Халидонии с Антонием взволновала Атую; она недоумевала, почему Эрос отнесся с равнодушием к жене, откровенно выражавшей свои чувства к Антонию, и задавала себе вопросы, не была ли Халидония любовницей Антония и знает ли Эрос об этом.

«Нет, не знает», — решила она, посматривая на спокойное лицо Эроса, и вдруг услышала радостный возглас Халидонии:

— Слава Зевсу Ксению, приведшему тебя в наш дом!

— Слава богам, способствующим дружеским встречам, — ответил Антоний, возлегая рядом с Эросом. — За здоровье хозяев и благополучие этого дома! — поднял он фиал. — Обещай, Халидония, позаботитьсяоб Атуе, стань для нее матерью и сестрой.

Халидония молчала. Наконец, вымолвила дрожащим голосом:

— Прежде чем ехать в Египет, по зову моего супруга, я побывала на родине, чтобы вопросить дельфийского оракула, какова будет моя жизнь на чужбине, и получила ответ: «Когда, возвратясь к прошедшему, станешь преступницей, мыть тебе окровавленные руки после долгих скитаний — в Стиксе, с ладьи Харона». И вот, господин мой, размышляя об этом, я боюсь себя… Не оставляй у меня этой девушки.

— Негде нам ее приютить, и мы оставим ее у тебя, — прервал ее Эрос — А предсказаниям оракула давно уже никто не верит: лицемерные жрецы обирают легковерных паломников… Сколько денег оставила ты в Дельфах?

— Муж мой, я оставила там свои сбережения…

— Сколько?

— Полталанта.

— Не говорил ли я? — вскричал Эрос — Лицемеры поживились на твой счет.

Когда проконсул уходил, Халидония вновь припала к его руке. Антоний почувствовал, как слезы закапали на его руку, и — смутился. Халидония плакала. Неужели он растравил рану ее сердца? Неужели она любит его? Нет, это невозможно. Сравнивал ее и Атую, Атую и Клеопатру. Халидония и Клеопатра казались ему спутницами Атуи, обе пожилые женщины, давно утратившие юность. И только одна Атуя, олицетворение скромного девичества, казалась наиболее желанной. Однако это только казалось, — назойливая мысль не давала покоя — мысль о Клеопатре, виденной на ложе, с лучившимся лицом, безмолвной, смиренной и такой прекрасной.

Он обнял Атую и Эроса и вышел на улицу. Было темно — ночь окутывала черным плащом Александрию; смутно белея, едва выделялись мраморные здания. Кое-где светились огоньки, а он шел, думая, что Эрос, отпущенный на несколько дней, убедит Халидонию в необходимости беззаветно ухаживать за беременной девушкой.

Антоний не ночевал во дворце Лохиаса, скитаясь по винным лавкам набережной. Он проводил время в обществе разноплеменных моряков, смотрел на пляски нагих женщин, которых в табернах оценивали и покупали моряки, но сам не сближался с блудницами. Они были грязны, и брезгливость мешала ему провести время как хотелось. Зато пил он много: в его кожаном мешочке было немало золотых и серебряных монет. Дважды хотели его подпоить и ограбить: выпив вино, он притворился пьяным и, когда грабители попытались овладеть его деньгами, он двоих сбил с ног, а третьему изуродовал лицо; второй раз пробовали взять его при помощи оружия, но Антоний, защищаясь, схватил стол и, работая им, как тараном, одного человека убил, — остальные разбежались. К нему подослали блудниц с кинжалами; разгадав коварный замысел, Антоний отогнал их, а одну из них, самую наглую, схватил за волосы и вытащил из них искусно спрятанный кинжал. Обезумевшая от ужаса женщина созналась, что кинжал отравлен. Антоний стал осторожнее.

…Здесь нашел его Эрос и убедил после долгих увещаний возвратиться во дворец. Он уверял, что Антония ожидала письма, а друзья хотели с ним видеться.

— Хорошо, я вернусь, но сперва я должен постричься и помыться…

— Да, господин, по тебе ползают вши… Ты обовшивел, общаясь с нищими, блудницами, ворами и убийцами. Почему ты ушел из дворца? Скучаешь по Атуе? Или по…

Голос Эроса дрогнул.

— Да, я скучаю по Атуе, ты угадал… и по Клеопатре… Я люблю ее и ненавижу… Я хочу ее и готов погрузить меч в ее грудь…

Эрос повеселел: страшный вопрос (он чуть не вымолвил имя жены) исчез, и жизнь, как разлившаяся река, опять вернулась в свои берега.

— Как ты, господин и царь, мог переносить такую жизнь? — с удивлением говорил Эрос, шагая с Антонием по направлению к баням. — Ты привык к иной жизни…

— Не забывай, Эрос, что я — воин.

— Это так. Но ты…

— Я сумею, если понадобится, стать нищим, моряком, другом воров и убийц… А теперь ступай за одеждой, пока я буду мыться и упражняться в гимназии.

Он прошел в раздевальню, освободился от грязных одежд, которые приказал рабам выбросить, и легко побежал, несмотря на тучность, в тепидарий, а оттуда к цистерне, наполненной горячей водою. Окунувшись, он позвал рабов и приказал натирать тело галльским мылом, скрести гладкими костяными скребницами. Затем его умастили, посыпали тело песком, чтоб оно, если бы пришлось бороться, не могло выскользнуть из рук противника, и Антоний отправился в эфебеион, где юноши упражнялись в искусстве борьбы.

Бородатые учителя узнали его и громко приветствовали. Юноши, прекратив борьбу, прокричали громкое славословие и ожидали, кого из них выберет Антоний, Большая часть юношей отличалась искусством борьбы, и Антоний предложил учителям назначить самых ловких, потому что считался в гимназии непобедимым борцом,

— Увы, я мало занимаюсь гимнастикой и старею, — притворно вздохнул он, — и оттого не уверен в своих силах.

Противником его был маленький коренастый грек. Антоний без труда повалил его на землю при одобрительных криках борцов.

Вышел худой, среднего роста юноша и, низко поклонившись, сказал:

— Позволь, господин, померяться мне с тобой силами. Антоний с недоумением оглянулся на учителя.

— Не удивляйся, господин наш, предложению этого борца и не сочти выступление его за дерзость. Он — самый искусный атлет.

Долго продолжалась борьба Антония с юношей. Повалив его на землю, Антоний напрягал все силы, чтобы победить его: дважды он подвергался неожиданным нападениям противника и, наконец, осилил его. Лицо Антония лоснилось от пота, все тело было в песке.

Протянув руку юноше, он вымолвил, задыхаясь:

— Поздравляю тебя с победою.

— Господин мой, — с удивлением ответил атлет, — все мы должны поздравить тебя…

— Нет, — покачал головою Антоний. — Слышишь, как я задыхаюсь? Это Пиррова победа. Победителем я считаю тебя.

Он обнял его и пригласил прийти во дворец за наградой.

Пройдя в помещение, где любители кулачной борьбы, нагие и веселые, прыгали вокруг кожаного меха, наполненного песком, и наносили ему по очереди удары, Антоний присоединился к ним. Дважды учитель остановил его, указав на неправильность удара, и Антонин со вниманием выслушал его замечание.

— Твое учение достойно похвалы, — сказал он. — Но объясни мне, почему удар, которым я недавно сбил, с ног человека, достоин порицания?

— Оттого, господин мой, что ударил ты хотя и сильно, но не в цель. Если бы ты ударил сюда, сюда или сюда (он указал кадык, висок и темя), ты,, несомненно, уложил бы негодяя на месте. А так как ты ударил в челюсть, то негодяй, потеряв несколько зубов, мог, придя в себя, уйти без посторонней помощи.

— Так оно и было, — сознался Антоний, вспомнив Пиндара, и прошел в баланеион, паровую баню, затем опять в тепидарий.

Помывшись и умастившись, он направился в раздевальню, где уже дожидался его Эрос.

— Теперь, — сказал Антоний, — можно отправиться и во дворец, хотя у меня было искушение посидеть среди зрителей и посмотреть на состязания бегунов.

— Не оставайся здесь, господин мой, — попросил Эрос, — без тебя жизнь замерла во дворце. Царица расстроена, дети твои и придворные в большом унынии.

— Как здоровье Атуи?

— Здорова.

— Жены?

— Тоже.

— Письма от кого? Не посмотрел?

— Не посмел, господин мой! Вот они.

И он протянул Антонию навощенные дощечки, которые были скреплены тесемками и припечатаны воском.

Это были письма из Италии: одно от Лелида, другое — от Октавии. Сообщая о мятеже в Паннонии и приготовлениях Октавиана к войне с далматами и иллирийцами, Лепид указывал на возможность успеха в случае внезапного нападения на Рим.

«Ты отказался от союза с Секстом Помпеем, когда сама Фортуна посылала тебе счастье, а теперь представляется второй случай: легионы будут оттянуты далеко от Рима, Октавиан и Агриппа отправятся с ними, а если даже один из них и останется в Риме — прикажи выступить восточным царям…»

Поморщившись, Антоний отбросил от себя дощечки:

«Зачем мне власть? Надоела. Клеопатру люблю и ненавижу, а Октавию люблю, жалею и уважаю. И все же не покину Египта, останусь у ног царицы я, супруг ее и царь».

Вскрыл письмо от Октавии и, читая его, плакал. Она, отвергнутая и оскорбленная, даже на намекала на полученную обиду, а сообщала о детях: его дочери болели, теперь здоровы, а ее дочери и сын увлекаются гимнастикой, плаванием и верховой ездой. Он почувствовал сердцем грусть за ее словами, грусть бедной, одинокой женщины, прекрасной телом и душой, и проклял себя за измену…

— И ради кого, кого? — вскричал он, сдерживая рыдания, а они вырывались из его груди с неудержимой силою, и он уже не мог сдержать их. — Ради кого, кого? — повторял он. — Ради блудницы, продажного тела для стока нечистот всего мира…

Им овладело желание бросить Египет, Клеопатру, сесть на судно и вернуться с друзьями в Рим. Он откажется от власти, возвратится к частной жизни и будет жить в своем имении с любящей женой и детьми, жить на лоне природы, писать свои «Достопамятности».

Выходя из гимназия, он сказал Эросу:

— Готовься. Завтра вечером выезжаем в Рим. Но никому — ни слова.

— Ты это твердо решил, господин? — с сомнением спросил Эрос.

— Не веришь?

— Хочу верить.

— А все-таки не веришь?

Эрос молчал. Антоний вздохнул, но не настаивал на ответе.

Власть тела была сильнее политической власти, и Антоний вскоре убедился в этом. Его возвращение во дворец было встречено с радостью юношами, мужами, девушками, женщинами, рабами и невольницами.

Казалось, огромное событие всколыхнуло дворец, и обитатели его не находили слов, чтобы выразить свою радость. Одна Клеопатра была невозмутима: тусклое лицо, безжизненные глаза. Антоний испугался, увидев ее такою; он успел заметить незажившую губу, и ему стало стыдно; раскаяние овладело им: он ударил ее, любимую, царицу и супругу, мать его детей, защищая Атую…

О, зачем боги вложили в его тело сердце, жадное к женскому телу?

Молча смотрел на Клеопатру, — не видел ни Ирас, ни Хармион. Вчетвером они находились в той же спальне, в которой он ее ударил. Он не мог говорить. Страшная тоска сжимала сердце. Он повернулся и направился к двери. И вдруг мягкий грудной голос — ее голос — тронул его сердце:

— Останься.

Он повернулся. Волнение охватило его с небывалой силой. Лицо Клеопатры сияло. Он опустился на колени у ее ног и в исступлении целовал их, вдыхая запах кинамона, мирра и нарда.

— Сядь.

Она привлекла его к.себе и, улыбнувшись (выступили на щеках ямочки), заглянула в глаза:

— Зачем ты это сделал? Он понял и ответил:

— Я хотел спасти человека… А ты задумала отомстить мне…

— Нет, ты ошибся. Я знала, что ты придешь, и хотела испытать тебя… Ты любишь ее?

— Зачем спрашиваешь о том, чего я сам не знаю? Я не мог жить без тебя… Я хотел покинуть навсегда землю Кем и забыть о ней и о тебе…

— Почему же ты не уехал? Собирайся в путь… В Риме ждет тебя Октавия, дети… А наши дети пусть останутся сиротами… Отец хотел бросить их…

— Нет, я хотел взять их с собою…

— И ты думаешь, что я отдала бы тебе детей? Антоний встал.

— Зачем ты говоришь все это? Если желаешь, я уеду. Мне тяжело жить, чувствуя твою неприязнь. Я иногда сомневаюсь, что ты меня любила…

— Замолчи и уйди. Побеседуем позже.

Антоний вышел с тяжестью на сердце, зная, чем кончится ночное объяснение с царицей, — она победит, а он подчинится.


V


Несколько месяцев находилась уже Лициния в Риме и не могла приняться за дело, которое считала целью своей жизни: ее пугали не трудности, а неумение связаться с лицами, враждебными Октавиану. Что такие люди были и, притаившись, выжидали удобного момента для выступления, она не сомневалась, но не знала, где их искать. Прежних друзей и популяров она не нашла в Риме: думала, что они умерли или выехали в провинции, и отчаяние овладевало ею. Несколько раз отправлялась она с кинжалом под одеждой на улицу «К бычьим головам», находившуюся вблизи Палатина, и подстерегала Октавиана; видела, как он выходил из домика, расположенного в саду, и его окружали верные телохранители-каллагурритяне и шли с ним с обнаженным оружием до его дома, находившегося близ форума, над Лестницей золотых дел мастеров.

При такой обстановке попытка покушения была бы безумием, и Лициния стала следить за Октавианом. Она узнала от рабов, что в домике на улице «К бычьим головам» Октавиан бывает часто — здесь жил некий мальчик Сермент. Убить можно было в саду или в доме, но как проникнуть в сад, охраняемый каллагурритянами и цепными собаками? Как пробраться в дом, крепко запираемый рабами? Она пробовала наняться в этот дом в качестве поварихи и уверяла атриенсиса, что умеет стряпать римские и любые восточные блюда; атриенсис отказал и, посмеявшись, похлопал ее по плечу: «Стряпай себе на здоровье, а нам не нужно».

Возвратившись домой на улицу сукновалов, она села на пороге и задумалась. Вечерело. Люди возвращались с работы — они молча проходили мимо нее; преимущественно это была молодежь — сыновья сукновалов, горшечников, кузнецов, угольщиков; одни из них мостили дороги, другие строили дома, третьи рыли землю и укладывали трубы для водопровода. Работа была тяжелая, оплачивалась скудно, несмотря на уверения Агриппы, что плебеи останутся довольны… Лициния знала об этом. Несколько раз она беседовала с молодыми квиритами о необходимости добиваться лучшей жизни. «Нужно бороться, — говорила она. — Октавиан вас поработил. На вас жаль смотреть, и я спрашиваю себя: «Это ли римская молодежь? Где ее смелость и самоотверженность? Неужели вы забыли о борьбе Гракхов, Сатурнина, Клодия, Сальвия и Секста Помпея? Они погибли, растерзанные и убитые злодеями. А вы притихли и верите Агриппе, другу Цезаря!» Она видела, как у плебеев сжимались кулаки, в глазах вспыхивала злоба; а вождей не было, и она одна, без поддержки, без верных людей, не знала, как и через кого закупить оружие, как образовать коллегии, поднять их на борьбу.

Если убить Октавиана, в столице начнется анархия, и тогда легче будет возбудить народ против тиранов, перебить продажный сенат, выступить во имя охлократии, но не той, которую лицемерно навязали римлянам Антоний и Октавиан, а во имя охлократии истинной, не зависящей от сената и олигархов.

Мимо проходил молодой продавец, толкая перед собой двуколку, на которой стояли бочонок, кувшин и оловянные кружки.

— Поска, поска! — кричал он. — Кому налить?

— Милихий, — остановила его Лициния. — Как дела? Ты весел…

— Как не радоваться, госпожа моя? — сказал он, кланяясь. — Все продано, я выручил много ассов…

Милихий был писец, отпущенный Аттиком на волю. Получив от патрона денежную помощь, он, к изумлению господина, занялся продажей народного напитка из уксуса, воды и яиц. Поску он приготовлял сам, добавляя в нее немного меду. Его поска пользовалась известностью во многих кварталах, и он продавал ее на унцию дороже, чем другие торговцы, и потому зарабатывал если и не достаточно, чтобы прожить, то во всяком случае больше торговцев, державших нескольких продавцов: в течение дня он не раз возвращался домой, чтобы наполнить свой боченок. Дела шли неплохо, и он часто бывал весел и велеречив. К Лицинии, поселившейся в доме, снятом сукновалами, он относился с уважением; сразу признав в ней не плебеянку, а матрону из высшего сословия, он слушал ее речи о борьбе с восхищением и радостью. Остановившись перед Лицинией, он рассказывал о покупателях поски: как всегда, это были плебеи, вольноотпущенники и рабы, но сегодня к нему подошел человек в дорогом гиматии и новых башмаках и попросил кружку поски.

— Однако, госпожа моя, он не успел выпить, — говорил Милихий, — и уронил кружку на землю. Я заметил, что на левой руке у него не было среднего пальца.

Лициния встрепенулась. Вспомнила Понтия, веселого коллегу Сальвия, беспалого популяра, всю жизнь боровшегося с нобилями, и подумала: «Это он».

— О, если бы ты привел его ко мне, — шепнула она. — Я знаю его и хотела бы с ним увидеться.

Прошло несколько недель, а беспалый муж не появлялся, и Милихий каждый день говорил Лицинии:

— Не вижу его. Может быть, это было привидение. Однажды утром, когда Лициния собиралась выйти из дому, Милихий привел беспалого. Взглянув на него, Лициния вскрикнула:

— Понтий! Почему ты исчез? Я искала тебя в цирке, искала там твоих коллег, и ни одного не нашла.

— Я уезжал в Элладу.

— Зачем?

— По делам, — уклончиво ответил он, — прибыл недавно и вновь поступил на работу в цирк.

— Один?

— Людей прибавилось.

Лициния повеселела. Она поняла, что Понтий ездил собирать единомышленников и возвратился с ними в Рим. Она размечталась: при цирке будет образовано ядро популяров, она и Понтий начнут объединять плебеев. Понтий привез новости. Он рассказал о завоевании Антонием Армении, взятии в плен армянского царя и захвате его сокровищ. Он утверждал, что Октавиан возбуждает сенат и народ против Антония, обвиняя его в том, что египетский царь и римский проконсул отпраздновали армянский триумф в Александрии, что было оскорблением Рима, верховного города мира. А затем Антоний основал на Востоке новую династию — отнял у Италии и отдал своим детям от Клеопатры римские провинции: Клеопатра была провозглашена царицей царей и получила египетское царство с присоединением Кипра и Келесирии, Цезарион был объявлен законным сыном Цезаря и соправителем Клеопатры, двухлетний Птолемей — царем Сирии, Финикии и Киликии, шестилетние близнецы Александр и Клеопатра получили: первый — Армении) и Мидию, вторая — Ливию и Киренаику до Большого Сирта.

— Октавиан в бешенстве, — говорил Понтий, — разрыв между дуумвирами неминуем. Его раб слышал, как тиран говорил Агриппе о Цезарионе: «Антоний противупоставляет мне соперника, второго сына Цезаря, легионы склонны признать Цезариона сыном божественного Юлия, а сам Антоний помышляет воспользоваться римскими силами в пользу династии Птолемеев. Но не бывать этому — клянусь Олимпом и Аидом! Двуликий Янус хитрит: царь Египта, он не порывает с Римом; супруг Клеопатры, он не разводится с Октавией; римский проконсул, он набирает воинов в Италии для Парфянского похода, чтобы присоединить потом Парфию не к Риму, а к Египту, так как он обещал ее своему сыну Александру».

— Знаю, Октавиан вернулся недавно из Далматии, — сказала Лициния.

— Он оставил одного из друзей завоевывать страну, а сам поспешил в Рим. Очевидно, его беспокоит деятельность Антония.

Понтий засиделся до полуночи. Лициния обсуждала с ним, как создать ядро борцов и начать работу по восстановлению коллегий Клодия. Дело было трудное. Понтий сообщил, что кое-кто из друзей уже находится в Риме, а коллеги, переселившиеся в муниципии, поддержат, без сомнения, работу популяров,

— Нужны средства, — сказал он, — а у популяров нет ни одного асса. Я уже пытался вовлечь в наше дело какого-нибудь всадника или разбогатевшего плебея, который стал сенатором, но все мои попытки кончались неудачей. Всадники выгоняли, а новые сенаторы говорили: «Ты, очевидно, без винта в голове, как говорил Цезарь. Чего нам еще нужно? И неужели мы будем помогать черни на свою голову?» Как видишь, плебей стал господином и презирает чернь, к которой сам принадлежал недавно.

— Стыд и позор! — воскликнула Лициния. — Я давно подозревала, что выскочки способны на подлость. — И, помолчав, добавила: — Как думаешь, много ли нужно денег на покупку оружия и разъезды?

Понятий стал считать, загибая пальцы: по его расчетам, необходимо было вначале не менее двухсот тысяч сестерциев; он с жаром доказывал, что четвертая часть этих денег будет израсходована на подкуп магистратов и оружейников.

— Сама понимаешь, любой магистрат закроет глаза на покупку и провоз оружия, а оружейник поделится с ним, лишь бы избежать неприятностей. Ты скажешь., что мужи зажиточные и образованные не такие, как я говорю, и непременно начнешь утверждать, что они мечтают о древних временах республики, когда простота и суровость украшали квиритов. Увы! Все это так, да не так. Можно говорить о древних временах, рядиться в тогу добродетели и простоты, как Катан, и в то же время складывать потихоньку сестерции и динарии в ларец,

Он засмеялся, взглянул на Лицинию.

— Я дам двести тысяч сестерциев, — сказала Лициния, — завтра получишь половину этих денег, а остальные через неделю. Свяжись с популярами, собери верных людей и приведи их в домик, находящийся в садах Виминала — между платанами и кустами акаций и розмарина. Пропуском будет слово «Свобода». Только выбирай людей надежных, иначе наше дело рухнет, а мы погибнем.

— Не беспокойся.

— Помни, завтра я переселюсь на Виминал: там ты меня найдешь днем и ночью. Не приводи с собой оружейников и богачей, ставших бедняками. Прежде чем выбирать людей, изучай их.

— Все будет сделано, как ты сказала.

— Помощью нашей в борьбе будет дух Секста Помпея, незримо присутствующий среди нас.

— Да будет так, — кивнул Понтий и подумал: «Неизвестно еще, согласился ли бы Помпей на это дело? А если бы и согласился, то целью борьбы была бы, наверно, не охлократия, а древняя аристократия».


VI


Взволнованный признанием Цезариона законным сыном Юлия Цезаря, Октавиан был уверен, что Антоний этим действием противопоставлял Цезариона ему, Октавиану: если сын от Клеопатры законен, то имя Цезаря, которое носил Октавиан, равно как и имущество диктатора, полученное им в наследство, присвоены. Он знал, что Клеопатра желает отнять у него наследство Цезаря и передать его Цезариону, а это обстоятельство задевало его больше, чем присоединение римских провинций к Египту.

Непокладистый Агриппа, несмотря на ярость Октавиана, утверждал, что не время думать о Цезарионе, а нужно возбуждать патриотические чувства римского народа и ненависть против египетской царицы и римского проконсула-царя, отнявшего у Рима провинции. Напрасно Октавиан кричал, что он не может спокойно перенести противопоставления себя гибриду (так он величал Цезариона), Агриппа неизменно отвечал:

— Я не согласен с тобой, Цезарь! Хочешь — поставь вопрос на голосование сената и народа, но берегись, если предпочтение будет оказано Цезариону…

— Гибриду!

— Пусть так, но все же имеющему некоторое право…

— Право? Клянусь богами, я давно замечал, что у тебя нет винта в голове…

— И все же ты сделаешь так, как я говорю… Октавиан злобно засмеялся и повернулся к Меценату, избегавшему принимать участие в споре.

— Твое мнение?

Меценат начал издалека: он говорил о Юлии Цезаре и Клеопатре как о влюбленных супругах, намекнул на Цезариона и вдруг вымолвил как бы в раздумьи:

— Какая разница между сыновьями законными и усыновленными? Кому должно отдать предпочтение? Я думаю — законному.

— Цезариону? — бледнея, спросил Октавиан.

— Ему. Поэтому нужно доказать, что Цезарион — гибрид, даже не гибрид, а сын Клеопатры от кого угодно, только не от Юлия Цезаря.

— А как доказать?

— Это можно сделать. Примирись с Клеопатрой, стань ее любовником.

Октавиан с бешенством взглянул на него.

— Друг, ты несдержан на язык. Если бы эти слова были сказаны мне другим, я приказал бы у него отрезать язык.

— А так как это сказал я…

— …то ступай на форум к храму Сатурна и возвращайся не раньше, чем придумаешь выход из положения.

— Ты хочешь, чтобы ночная стража помяла мне бока?

Октавиан улыбнулся — гнев уже прошел.

— Надень пенулу, помолись манам и ступай, — молвил он, искоса поглядывая на него. — Только не сочиняй, заклинаю тебя Аполлоном, напыщенных стихов, похожих на древние стихи, иначе мы назовем их надушенными завитушками. Делай, что приказано. Торопись медленно.

Когда Меценат ушел, Октавиан сказал Агриппе:

— Думай и ты. Жаль, что нет Вергилия: бедный, где он теперь? В Капуе, Неаполе или на Капрее? А он дал бы добрый совет…

— Тебе понравилась II книга «Георгик»? Октавиан пожал печами.

— Восхваление трудолюбия, суровости, скромности и благочестия похвально, — говорил он, — но вот Гораций… совсем нетерпимы его нападки на культуру и богатства Зачем нападать на то, что ты приобрел или чем сам пользуешься? А ведь Гораций культурен и богат…

— Меценат иного мнения, — сказал Агриппа, — он подарил Горацию виллу в Сабинской области с несколькими рабами и большим участком леса.

Агриппа медленно ходил по атриуму, рассматривая изображения на стенах: на одной была воспроизведена битва при Заме и бегство Ганнибала, на другой Сулла, вступающий в охваченные огнем Афины. Агриппа думал об Октавиане, который, повидимому, был польщен похвалами Вергилия и досадовал на сдержанность Горация.

Он остановился, смотрел несколько мгновений на Окгавиана.

— Рассердишься ли ты на меня, Цезарь, или нет, но я скажу тебе правду: народ стонет от налогов, ропщет, проклинает тебя… Я слышал, как на конциях чужестранцы насмехались над плебеями, величая их охлократами; они кричали, что объявленная тобой и Антонием охлократия — новая форма рабства, и спрашивали, долго ли плебс будет терпеть тиранию дуумвиров. Выступали некие Понтий и Лициния и призывали народ к борьбе с тобою.

— Когда это было? Почему ты не сказал мне в тот же день?

— Говорить тебе, Цезарь, все равно, что толочь воду в ступе: ты упрям…

— Избавь меня от этих обвинений: упрямство и непокладистость скорее свойственны тебе, чем мне… Пока ты ходил и рассматривал картины, а Меценат размышляет у храма Сатурна, я придумал, что делать: я воспротивлюсь в сенате восточной политике Антония, несмотря на то, что он страшно могущественен. Я выступлю борцом народного движения против расчленения Рима и буду возражать против дарений, сделанных Антонием в Александрии. Для этого я решил добиться консульства и выступить в сенате против Антония.

— Ты идешь на разрыв с ним?

— Срок триумвирата кончается в будущем году…

— Ты думаешь вернуться к частной жизни? Помолчав, Октавиан тихо сказал:

— Неужели ты мог подумать, что после такой борьбы, стольких лишений и волнений я смирюсь перед Антонием? Никогда. Нужно изменить общественное мнение в мою пользу и разжечь его против Антония, нужно привлечь народ на мою сторону… Ты хотел строить, и вот в будущем году, когда ты станешь эдилом, — дай работу беднякам, заткни им рты. Общество и чернь будут нашей опорой…

— А ты?

— Я уступлю консулат одному из друзей и вернусь в Далмацию. Ты же останешься в Риме, чтобы решить дело в мою пользу…

Вбежал Меценат, радостный, улыбающийся.

— Я придумал, Цезарь! — воскликнул он. — Ты останешься доволен.

— Придумал быстрее, чем спаржа сварилась, — это хорошо. Что же ты придумал?

Меценат стал развивать свою мысль. По его мнению, единственным выходом был прочный мир с Антонием, возобновление триумвирата еще на пять лет, с привлечением Цезариона: Египет будет присоединен к римской республике, Цезарион станет наместником или, вернее, союзным царем, правителем Египта, Антоний — правителем Востока и Парфии, которую он стремится завоевать, а Октавиан — правителем Запада.

— Таким образом, — заключил Меценат, — ты получишь сокровища Лагидов и власть над Египтом, свергнешь потом Цезариона и Клеопатру и уравновесишь свое могущество могуществом Антония.

— Ты еще не киснешь? — с улыбкою спросил Октавиан.

— Я хорошо себя чувствую. Почему ты заботишься о моем здоровье?

— Пусть о нем заботится добрая богиня Валетудо. Слушай: я не желаю возобновлять триумвират, не хочу вступать в союз с гибридом и не имею намерения делиться с ним Египтом. Твой совет плох, и я сам решу, что делать.

Глубоко задумавшись, Октавиан ходил по атриуму, прихрамывая на левую ногу, часто останавливаясь. Он пожимал плечами, разводил руками и что-то бормотал. Вдруг обернулся к Агршше:

— Я должен получить консульство на следующий год, понимаешь? Поручи дивизорам позаботиться о нужном количестве избирателей, не жалей денег — мое будущее зависит от консулата.

Когда друзья ушли, он направился в таблинум и долго стоял у стола, на котором лежали свитки папирусов и пергаментов. Позвонив, он приказал вошедшей рабыне позвать госпожу.

Ливия была не так прекрасна, как говорили о ней в обществе, желая, очевидно, польстить Октавиану и его друзьям. Уступая в красоте и обаятельности Октавии, супруге Марка Антония, она, однако, не была лишена миловидности и скромности, которые выгодно отличали ее от многих матрон, занятых только своей наружностью: она не стремилась нравиться мужам, случайно возвысившимся, и их сыновьям, соперничавшим в изящности и обхождении с несколькими фамилиями, оставшимися от исчезнувшей знати. Одета она была в легкий хитон, под которым угадывался стянутый шнуровкой тонкий стан, обута — в соломенные сандалии, а ростом казалась выше мужа.

— Что ты делала? — спросил Октавиан, перебирая свитки папирусов. — Может быть, я помешал тебе?

— Нисколько. Я принимала от рабынь заданный им накануне урок. Ковер для спальни хорош — можешь взглянуть: на нем изображен Дионис среди виноградных гроздий и две-три менады. Шерстяная тога для тебя готова — нужно только примерить. Туника — тоже.

— Я хотел спросить, не желаешь ли пойти с мной вечером на пир к Марку Випсанию? Гостей будет много — я поручил Агриппе созвать виднейших сенаторов и всадников…

— И, конечно, будут Аполлодор Пергамский и Арей с сыновьями?

— Да, но почему ты не любишь сыновей Арея? Дионисий и Никанор…

Ливия перебила с упреком в голосе:

— Разве ты не замечал, как они нагло смотрят на матрон? Бьюсь об заклад, что у них своя философия относительно женщин.

— А это тебя пугает? — пожал плечами Октавиан. — Всяк волен думать, что ему угодно… Нет? Нравственность и порядочность? Увы, это понятия относительные: что нравственно для одного, то безнравственно для другого, .и наоборот. Успокойся же, милая Ливия, и не морочь себе голову пустяками.

— Если ты защищаешь философов, то я молчу. Еще кто будет? Октавия? Я рада и пойду непременно. Обещай после пира исполнить любую мою просьбу.

Октавиан наморщил лоб, сросшиеся брови сдвинулись, образовав выпуклость, и он подумал, стоит ли давать обещание, если он не сможет его исполнить. Однако, зная Ливию как рассудительную женщину, он решил ей не отказывать и сказал, улыбнувшись:

— Слово Цезаря. Ты довольна?

Ливия ласково улыбнулась — лицо ее стало почти прекрасным, и Октавиан не мог удержаться, чтобы не обнять ее.

— Скоро новый год, — возразила она со смехом, — и рано еще спрашивать о том, довольна ли я. Когда я буду получать от тебя подарки, ты увидишь по моим глазам и лицу.

— Конечно, будешь довольна, так как я выполню свое обещание.

И Октавиан, усадив Ливию, сел рядом с нею.


VII


Улицы были наводнены толпами египтян, греков, римлян, иудеев, сирийцев и рабов. Пестрые одежды женщин, белые тоги, богато расшитые гиматии, хитоны, хламиды, опояски вокруг бедер — все это мелькало перед глазами Атуи и Халидонии, когда они, с пропуском в руках, пробирались к портику Помпея. Пока городские стражи устанавливали порядок и громкими голосами приказывали очистить середину улицы, из-за портика высыпали дворцовые стражи в коринфских шлемах, украшенных перьями, с отверстиями для глаз. На них были панцири, состоявшие из двух металлических частей — передней и задней, — соединенных ремнями: в одной руке они держали продолговатые щиты беотийского образца с буквой К, что означало название страны Кем, а в другой — длинные копья. За ними шли лучники с деревянными луками в руках, с кожаными колчанами, из которых торчали длинные перистые стрелы. Наконец появилась золотая колесница, запряженная белыми лошадьми, покрытыми пурпурными чепраками. Мягко ступали лошади по мостовой, — на копыта их были надеты кожаные башмаки.

На колеснице сидела царица святой земли Кем, а по обеим сторонам стояли две девушки в греческих одеждах, обмахивая ее опахалами.

Клеопатра казалась богиней, сошедшей на землю: на ее голове чешуей переливалось покрывало Изиды, блестели золотые рога, а между них — серп месяца с уреусом, обвитым вокруг головы. А сквозь покрывало Изиды просвечивала золотая шапочка, из-под которой виднелись черные косы. На шее царицы ярко сверкало ожерелье, на руках — золотые браслеты с крупными драгоценными камнями. В одной руке она держала крест жизни, в другой — скипетр. Ее одежда была усыпана мелкими хризопрасами.

Приветственные крики огласили улицы:

— Слава царице земли Кем!

— Слава дочери Лагидов!

Клеопатра приветливо кивала направо и налево.

— Помнишь, Хармион, жреца Сераписа? — шепнула она, обратившись к румянощекой девушке с локонами. — Он уверял, что египтяне меня ненавидят… Но это ложь! — возвысила она голос. — Слышишь, как меня встречает, как приветствует народ?

— Госпожа и царица, — опуская глаза, ответила Хармион. — Вижу, слышу и недоумеваю.

— А твое мнение, Ирас?

— Я тоже недоумеваю, — ответила гречанка, переглянувшись с Хармион. Девушки знали, что, по приказанию Антония, были подкуплены сотни людей, которые должны были кричать приветствия царице, и только эти люди были допущены на улицы, по которым проезжала Клеопатра, а остальное население отстранено от встречи с царицей.

Колесница проехала. За ней шли крепким тяжелым шагом римские легионарии, бородатые ветераны, пожилые и седые, с гордо поднятыми головами, а за ними важно шествовали слоны, окруженные римскими всадниками. На слоне, выступавшем впереди, сверкала золоченая беседка, и из нее выглядывал Антоний: глаза его смеялись, и белые зубы сверкали на фоне черных усов и бороды.

Атуя вскрикнула, узнав господина, и радостно замахала обеими руками. Халидония, с исказившимся лицом, дёрнула ее за плащ.

— Тише, — молвила она, задыхаясь.

Но Атуя не слышала, — Антоний узнал ее и посылал поцелуи, как озорной мальчишка. Она зарделась и смущенно обернулась к Халидонии.

— Что с тобой? Тебе нездоровится?

— Отстань, — резко ответила Халидония: лицо ее было бледно, губы подергивались, глаза потемнели.

— Куда ты? — вскричала Атуя. — Подожди. Пусть господин наш проедет…

Халидония, не слушая ее, зашагала по улице. Атуя осталась, продолжая смотреть на царский выезд. Из беседы городских стражей она узнала, что Клеопатра переезжает из Лохиасекого дворца во дворец, находящийся против острова Антиррода, и думала: «От дворца недалеко до храма Посейдона и до театра: я увижусь с Антонием, буду чаще встречаться». Она последовала за всадниками, замыкавшими шествие.

У дворцовых ворот Атуя увидела Эроса. Он беседовал с начальником стражи. Атуя, дрожа от нетерпения, подбежала к нему, не слушая непристойных шуток воинов, указывавших на ее большой живот.

— Господин мой, я хочу видеть царя. Эрос обернулся, узнал ее.

— Привет тебе, госпожа моя! — тихо сказал он. — Ты неудачно выбрала время — царь отправился во дворец.

— Господин мой, найди его, ради богов, и он отблагодарит тебя…

Подумав, Эрос шепнул:

— Завернись получше в плащ и следуй за мною. Они прошли в ворота, и Эрос, остановившись у садовой ограды, вызвал главного садовника.

— Проводи госпожу в зеленую беседку, но никому не говори, что она там, — так приказал царь.

Долго ждала Атуя. Изредка она слышала голоса женщин и забивалась в темную глубину беседки, боясь, что ее узнает кто-нибудь из приближенных царицы. Наконец послышались тяжелые шаги, мужские голоса, и она увидела на дорожке Антония и Эроса. 

— Здесь? — спросил Антоний.

— В беседке.

Антоний поднялся по ступенькам и в ту же минуту ощутил теплые губы на своей руке. Отдернув руку, он поднял Атую.

— Я рад тебя видеть, Атуя. Я тебе нужен?

Она испугалась, что он рассердится, и бросилась перед ним на колени.

— Прости меня, господин! Но я соскучилась по тебе… Я не хочу жить с Халидонией… Я боюсь ее…

И она рассказала, захлебываясь рыданиями, что Халидония ненавидит ее, ревнует к господину, повторяет его имя и сквозь сон проклинает ее, называя сукой.

«Возможно ли? — думал Антоний. — Бедный Эрос! Сказать ему? Или умолчать? Куда отправить Атую?»

Мысли прыгали в голове. Он торопился к Клеопатре, и торопились мысли.

Приласкав наспех Атую, Антоний приказал Эросу вывести ее из сада и в лектике отправить домой.

— Проводи ее сам, Эрос! Сегодня ты мне не нужен. Можешь спать со своей женою. А завтра я наведаюсь к вам и поговорю с тобой, Атуя!

В лектике, несомой сильными понтийцамй, Эрос старался выведать у Атуи, зачем она виделась с Антонием. Стоя у беседки, он слышал обрывки ее речей и понял, что Атуя жаловалась на Халидонию, которая ревновала ее к господину.

«Неужели к Антонию? — думал он. — Следовательно, не меня, а его любит она… А я ей верил… Она не забыла его и, видя любовь Антония к Атуе, ревнует. О, боги! Если это так, пусть скажет, и я прогоню ее — лучше сразу узнать правду, чем узнавать ее постепенно, мучаясь и догадываясь…»

Всхлипывая, Атуя рассказала ему все, что знала и предполагала.

— Ничего, — улыбнулся Эрос, чувствуя, как голос застревает у него в глотке. — Ничего, — повторил он, — она образумится и не будет тебя преследовать. Говоришь, не преследует? Тем лучше, у нее есть муж, и жена, помышляющая о другом при живом муже, достойна порицания или наказания. Но не бойся, госпожа, я не буду пенять на нее за любовные сновидения, пусть грешит во сне, лишь бы не допускала себя наяву до непотребства.

— О, нет, господин мой! — вскричала Атуя. — Пощади ее и не гневайся. Она хорошая женщина…

Лектика остановилась церед домиком.

— Войдем, — сказал Эрос, отпуская понтийцев. — Она еще не спит, хотя уже ночь.

Халидония встретила мужа и Атую неприветливо. Лицо ее было сумрачно; она избегала смотреть на мужа, а на Атую и вовсе не обращала внимания.

Ужинали молча.

— Что с тобою, жена? — спросил Эрос, допивая вино и ставя на стол фиал. — Ты нездорова?

— Нездорова.

— Если заболела, я сбегаю к воротам Солнца за лекарем.

Халидония подняла голову: лицо ее то хмурилось, то вспыхивало злобной радостью. Эрос с недоумением смотрел на нее. Атуя испуганно мигала ресницами.

— Сходи за египтянином, — согласилась Халидония и растерялась, когда Атуя вышла из-за стола.

— Я пойду с тобою, господин мой, — сказала Атуя. — Ночь теплая, и я хочу подышать воздухом.

Халидония вскочила, швырнула сковороду на очаг.

— Не нужно! — крикнула она. — А ты, Атуя, избегаешь меня… Может быть, боишься?

— Боюсь.

Халидония с ненавистью взглянула на нее.

— Я ушла от тебя, когда народ встречал царицу, — сказала она. — Ты вела себя, как блудница, и мне стыдно было за тебя. Люди оглядывались, когда ты махала руками Антонию…

— Что мне за дело до людей? Пусть оглядываются…

— А ты побольше махай руками. Уж не думаешь ли на крыльях любви улететь к своему возлюбленному? Увы! он оттолкнет тебя, и ты, как Икар, упадешь на землю…

— Молчи. Ты его не знаешь…

— Не знаю?.. Пусть скажет мой супруг… Эрос схватил ее за волосы.

— Что тебе нужно, сварливая женщина? Весь вечер я терплю твое злобное брюзжание и нападки. Мне надоело это — понимаешь? Ступай в спальню и приготовь ложе…

Халидония не тронулась с места.

— Слышишь?

Она взглянула на него с усмешкою.

— Мне тоже надоели твои крикливые придирки. Зови рабынь, пусть стелют тебе, а я…

— Женщина!

Подбоченившись, она смотрела на подходившего Эроса.

— Будешь таскать за волосы? Бить? Бей. Только вольноотпущенник способен на это. Благородный муж не позволит себе…

Занесенная рука Эроса опустилась.

— Не посмел? Я так и знала. Моим телом владел Антоний, царь Египта, опоганил его и оттолкнул, как падаль. То же будет и с тобой, глупая Атуя, сколько не бегай за ним и не целуй его ног…

— Лжешь! — вскрикнула Атуя.

— Спроси его, — указала Халидония на Эроса. — А, он молчит… Скажи, супруг мой, хоть одно слово, поведай глупой любовнице, как мне сделали выкидыш и как потом некий вольноотпущенник женился на мне, зная, что я подержанная женщина, шелуха от плода, испорченная вещь…

— Молчать!

Но она, не слушая, продолжала говорить, захлебываясь от злобы, дрожа всем телом, с искаженным лицом. И, когда, наконец, замолчала, Эрос сказал:

— Я терпеливо выслушал тебя, хотя следовало поступить с тобой, как с неблагодарной собакою. Разве попрекнул я тебя хоть один раз, что ты была любовницей другого? Разве я обращался с тобой по-скотски, избивая, как многие мужья? Разве я бросил тебя в Италии, когда мог это сделать? Нет, я вызвал тебя в Сирию, а затем перевез в Египет, потому что, Халидония, я полюбил тебя и мне казалось, что и ты меня любишь. Но ты лгала, ты обманывала меня… Сегодня я узнал об этом. И я думаю, как поступить с тобой, подлая тварь, какую кару придумать тебе не за то, что ты не любила меня, а за то, что обманывала и только что оскорбляла…

— Я не лгала тебе, Эрос! Когда я увидела его, я поняла, что ошиблась: не тебя любила, а его… Кто ты? Кто я? Оба мы — его вещи, а он — царь…

Эрос плюнул ей в лицо.

— Подлая тварь! Да, ты вещь, но я — не вещь, я — человек… понимаешь?.. Я — сенатор, я друг Антония… я… я…

Задыхаясь, опустился в кресло.

— Нет, и ты вещь! — издевалась Халидония. — Захочет он — и лишит тебя сенаторского звания, повелит раздеть и бичевать, а затем и распять, даже вниз головою, потому что он само могущество, а ты — пыль под его ногами, падаль, дерьмо…

Эрос вскочил, схватил ее за волосы и, не помня себя от ярости, таскал по полу.

Атуя оттащила его от Халидонии.

Халидония долго лежала на полу, потом приподнялась на руки и, как собака, поползла в спальню.


VIII


Всю ночь шел крупными хлопьями снег, и сады Виминала нарядились в белую пушистую одежду. A к полудню выглянуло солнце, деревья сбросили с себя снег, засверкали лужи.

Прикрыв рукою глаза, Лициния следила за тучками, собиравшимися у солнца, и ожидала друзей.

Несколько недель, пролетевших после встречи с Понгием, были использованы разумно: Понтий закупил оружие и создал два-три немногочисленных отряда, однако плебеи неохотно вступали в них; главной причиной нежелания было отсутствие авторитетного вождя, — Лицинию не знали, женщина вождем быть не могла, это противоречило укоренившемуся обычаю, когда во главе народного движения стояли мужи, люди сильные. А как могла руководить отрядами воинов слабая женщина, посылать их на борьбу,отдавать приказания, следить за всеми участками, на которых должны произойти битвы или волнения? По понятиям плебеев это было немыслимо, и Лициния не могла стать вождем.

А Понтий и Милихий? Кто их знал? Чем они себя проявили, что дали народу? И можно ли было верить им? Нашлись люди, которые утверждали, что Понтия и Милихия следует остерегаться, и шептались, высказывая опасение, не сторонники ли они демагога Октавиана, подосланные им, чтобы вызвать среди плебса волнения, которые послужили бы предлогом для уничтожения «власти народа»;

В действительности демократии не существовало, — все решали дуумвиры: Октавиан на Западе и Антоний,, на Востоке. Римская республика распадалась, государство только называлось республикой, хотя сенаторы уверяли, что Рим достиг вершин справедливости, потому что им управляли представители народа, Слово «охлократия» склонялось во всех падежах, произносилось с гордостью, но люди, твердившие это слово по всякому поводу, не верили, что охлократы управляют государством, хотя называли его «охлократической республикой». Тем более не верили популяры. Они стремились к иной форме власти — не к демагогической, а к демократической. Плебс, уставший от столетней гражданской войны, слушал с недоверием зажигательные речи Лицинии, Понтия и Милихия, вспоминая прошедшие времена, когда истинные вожди боролись, гибли и были не в силах опрокинуть власть олигархов.

Лициния знала историю. Борьбу начали сицилийские рабы; Эвн, Ахей и Клеон создали рабское государство, боролись и погибли; выступили Гракхи, Аристоник, Спартак, и опять страшная неудача постигла их. Почему они не сумели сладить с Римом?

Лициния взглянула на небо: тучи сгустились и закрыли солнце, пошел снег, налетел ветер, закружил снежинки. Стало холодно. Она вошла в дом и села погреться у очага.

— Почему постигла их неудача? — шепнула она и тотчас же ответила: — Оттого, что они боролись разрозненно. О, если бы рабы перебросили силы в южную Италию, связались с земледельцами и вождями их — Тиберием Гракхом и Блоссием, если бы они присоединились заодно к Аристонику, к союзникам, порабощенным Римом, — наша победа была бы полная… Новый Рим, свободный, Рим охлократов, вознесся бы над миром, и народы, в общем труде и содружестве с ним, создали бы светлую изумительную жизнь…

Грустно улыбнулась: «Мечты, мечты! Разве человек, кровожадное животное, может жить в мире с другим человеком?» Это была мысль отчаяния, и Лициния, тряхнула головой, вымолвила:

— Нет, человек может и должен жить в мире с человеком Наступит время братского единения народов, когда не будет больше войн, когда государства не будут держать наготове легионов и когда весь мир станет Государством Солнца, как этого хотели Аристоник и Блоссий.

Вошли Понтий и Милихий, а за ними бородатые мужики в заснеженных плащах. Атриум наполнился шумом шагов, голосов и смеха.

Поступила тишина, Понтий откашлялся и начал рассказ.

Первого января семьсот двадцать первого года от основания Рима, после веселых песен и музыки на площадях города, когда проезжали всадники на лошадях, приходили слоны с золочеными беседками на спинах, носились хороводы вакханок, а сам Вакх ехал на козле с золотыми рогами; когда проезжали в легких плетеных колесницах, запряженных страусами, красивые матроны с дочерьми, а впереди них трусил на осле непристойный Приап, а за ним Фавн верхом на баране, к рогам которого были привязаны бубенцы; когда легкомысленные толпы веселились, позабыв о своем тяжелом положении, — в римском сенате решались важные дела: новый консул, тиран и демагог, худший из псов, какие существовали когда-либо на земле, произнес речь, направленную против своего коллеги, развратного Антония; он обвинял его в том, что в Александрии произведены римским проконсулом самовольные раздачи земель, принадлежащих римскому народу, и что восточная политика Антония направлена против республики.

— Следовательно, друзья, Октавиан подготавливает сенат, высшее общество и народ к войне с Антонием. Я предвижу возражения: Октавиан находится в родстве с Антонием etc. А между тем это не будет служить помехой разрыву между ними. Антоний уже царь. А кто такой Октавиан? «Сын Цезаря», демагог и трус. Он не хочет подчиниться Антонию, мечтает о единодержавии, жаждет власти.

— По-твоему, — прервал Милихий, — борьба с Октавианом и союз с Антонием?

— Клянусь Валетудо! Тебе нужно полечиться. Муж в здравом уме не скажет таких слов. Наша цель — выступление против дуумвиров, борьба с ними, и тот, кто поддержит одного из них, изменник делу народа!

Понтий рассказал о приобретенном оружии и наметил плебеев, которые должны были распределить его среди людей. Никто не возражал, кроме одного старика-гончара.

— Зачем совать мечи людям, которых мы вербовали, не зная их вовсе? Кто может поручиться за свой отряд? Ты, Милихий? А всех ли ты знаешь людей? Нет? Они унесут оружие, чтобы продать его, или же нас предадут.

Милихий стал возражать. Лициния перебила его:

— С оружием можно подождать. Выдать успеем и позже. А с людьми необходимо познакомиться, слышишь, Понтий? Изучи их, подружись с ними, узнай, преданы ли они нашему делу…

— А если я обнаружу врага — как с ним поступить? Оставить в отряде? Все дело испортит. Изгнать? Выдаст нас.

Вопрос был неожиданный. Лициния молчала. Всякий вождь, не задумываясь, уничтожил бы врага, — так поступал Клодий. А ей не хотелось проливать кровь, пятнать руки до начала вооруженного столкновения. Однако она колебалась недолго.

— Таких людей нужно уничтожать во имя блага сотен и тысяч, — твердо выговорила она.

— Этого ответа мы ждали от тебя, — послышались голоса ремесленников.

— Мы будем изучать людей и поступать, как ты сказала, — добавил тот же старый гончар.

Лициния испугалась, что единичные решения могут быть ошибочными, и предложила плебеям осуждать врагов на смерть лишь после совещания и одобрения нескольких человек и в том случае, если враждебность будет доказана. Она боялась также, что они будут сводить личные счеты и убивать неповинных людей.

— Без нашего ведома, — указала Лициния на Понтия и Милихия, — ни один человек не должен быть казнен. Мы будем обсуждать вместе с вами, как поступать с изменниками.

Вопрос о привлечении новых людей в отряды обсуждался долго. Плебеи плохо шли, об этом все знали, но Лициния настаивала на широкой вербовке, указывая, что легче всего выбирать людей на конциях, независимо от того, свободнорожден ли человек, раб ли он, чужестранец или женщина.

— Мне известно, — сказала она, — что Агриппа избран эдилом этого года и обещает дать работу ремесленникам. Правда ли это? Вероятно, правда. Но не есть ли эта правда хитроумное деяние эдила: заткнуть рты недовольным, отвлечь безработных от вредных мыслей и злодеяний Октавиана, заставить их громкогласно поддерживать Агриппу? Так оно, должно быть, и есть. Подумайте, друзья! Богач Агриппа пожалел обнищавших плебеев и пожелал стать опекуном бедняков! Возможно ли, чтобы волк отечески заботился об овце или паук о мухе?

Все засмеялись.

— Или Меценат, заботящийся об искусствах, — продолжала Лициния. — Я хочу обратить ваше внимание на его деятельность: выдаются премии за лучшие стихи, сотни молодых людей пишут и несут свои произведения, чтобы получить награду. Что это? Забота о поэзии или затемнение мозгов стихами, направление мыслей подальше от политики к воспеванию богов и природы?

Понтий смущенно возразил: — Не преувеличиваешь ли ты? Если это действительно так, то эта троица — большие злодеи, нежели был сам Сулла с его клевретами.

Совещание затянулось до поздней ночи. Снегу выпало так много, что Лициния не могла открыть дверь на улицу. Понтию и Милихию пришлось разгребать снег лопатами.

Светила тусклая луна, и одинокие снежинки кружились еще в воздухе, когда Лициния прощалась с друзьями.

Все ушли. Лициния стояла на пороге, прислушиваясь к удалявшимся голосам. Давно уже она же чувствовала себя одинокой, а теперь, когда предвиделась борьба, сердце ее билось сильнее, и четче вырисовывался в памяти образ Секста Помпея.


IX


Эрос и Атуя молча просидели всю ночь у жертвенника Гестии. Эрос думал о Халидонии и о поруганной любви, о невозможности не только жить, но и встречаться с женою; Атуя — об Антонии, бросившем без сожаления Халидонию, и тоже — о своей любви и о том, что ожидает ее впереди.

«Неужели он и меня отвергнет? — размышляла Атуя, и ужас заползал в ее сердце. — А я так люблю его!»

Она знала, что Антоний должен приехать, и дожидалась рассвета, томясь, терзаясь, сдерживаясь от слез. Изредка она посматривала на Эроса, безучастного ко всему, даже забывшего об ее присутствии, и ей становилось жаль этого человека: жизнь его была скомкана, выхода не было. А кто нарушил мир в семье, растерзал, как коршун, обе жизни? Антоний. Скоро он приедет, пошутит, по обыкновению, и скажет, что мир полон девушек — выбирай любую. А на разбитую жизнь и нарушенный семейный мир взглянет, прищурившись: «Что такое жизнь и семья?» и начнет философствовать, подкрепляя верность своих мыслей изречениями Платона, Аристотеля, Карнеада, Посейдония и десятков выдающихся мудрецов, не понимая, что слова его оскорбительны.

«Так же поступит он со мною, — подумала Атуя и всхлипнула. — Кто я для него? О Венера, смягчи его сердце и обрати ко мне».

Эрос очнулся, поднял голову.

— Отчего плачешь, госпожа? — спросил он. — Разве Халидония обидела тебя?

— Нет, нет… Я боюсь господина, — простодушно ответила Атуя, — боюсь, как бы он не поступил со мной так же, как с Халидонией…

— Такова участь, госпожа, многих девушек.

— Ты одобряешь его?..

— Нет, но таковы римские и эллинские нравы. Теперь древнюю нравственность осмеивают и живут, следуя примеру богов…

— Богов? — вскричала она. — Ты шутишь, Эрос!

— Нет, госпожа, — сказал он, и горечь послышалась в его голосе. — Вспомни, как Юпитер изменял Юноне с Ледой, Данаей и иными девами, как Венера…

Атуя не слушала. Впервые она поняла подневольное положение женщины, бесправной и забитой, собственности мужчины, и ей стало страшно. Право было на стороне мужа, а жена, бесправное существо, должна покориться ему до самой смерти: так захотели боги и возвестили волю свою через жрецов.

Прислушалась к словам Эроса. А он говорил с грустью в голосе:

— «Зависимые люди независимы и наоборот», — утверждают софисты, и они правы: ты, госпожа, и я — мы зависимы от нашего господина, а Халидония — от меня. Мы зависимы в том, в чем зависимы…

Эрос замолчал: он поймал себя на том, что на мгновение забыл о своем горе и увлекся туманными рассуждениями софистов, но тут же забыл и об этом.

Тусклый рассвет просачивался сверху. Угольки на жертвеннике Гестии потускнели, и утренняя прохлада вползала в дом. Просыпались рабы — сначала послышался шепот, потом открылась дверь и ворвались голоса.

На пороге стояла старая рабыня и с удивлением щурила глаза на Эроса и Атую. Она приветствовала господ низким поклоном и хотела поцеловать у них руки, однако Эрос воспротивился.

— Буди госпожу, — повелел он.

Невольница подошла к двери спальни и хотела ее открыть, но дверь не поддавалась ее усилиям.

— Странно, — пробормотала старуха, — госпожа никогда не запиралась, и это первый раз…

Постучи, — приказал Эрос и подумал: «Делает назло, издевается. Видно, я мало ее бил».

Рабыня колотила кулаками в дверь, прося госпожу открыть. Халидония не откликалась.

— Может быть, госпожа заболела и не может встать, — с беспокойством в голосе сказала невольница. — Что делать, господин мой?

— Кликни садовника.

Спустя несколько минут перед Эросом стоял грузный, бородатый раб, и хозяин приказывал ему взломать дверь.

Садовник уперся плечом в дверь, и она затрещала.

— Сильнее! — кричал Эрос, испытывая безотчетный страх.

Раб двинул плечом, и дверь сорвалась с петель, рухнула.

Эрос бросился вперед и тотчас же вернулся.

— Огня!

Он вбежал в спальню при свете факелов и — отшатнулся: в глубине, между статуй Приапа и Афродиты, висела Халидония — в одной тунике, с голыми ногами: лицо ее почернело, из раскрытого рта торчал длинный язык, точно она дразнила мужа.

— Удавилась! — крикнул Эрос и грохнулся на колени. — Прости.

Он стукнулся лбом о пол и лежал без движения, не видя, как снимали Халидонию.

Очнулся от прикосновения женской руки.

— Встань, господин мой, сядь и подкрепись, — говорила Атуя, наливая ему вина. — Не горюй — такова воля богов…

— Удавилась, — зарыдал Эрос, — а я ее бил… бил, как собаку… Атуя, — шептал он, не замечая, что называет ее по имени, — я любил ее… клянусь богами…

Он не мог говорить и, уронив голову на руки, дрожал всем телом.

— Выпей, — услышал он голос Атуи, — согрейся и успокойся.

Он не стал пить и сидел в каком-то отупении, не слушая, что говорила Атуя, отталкивая фиал, расплескивая вино.

Вопли плакальщиц оглашали уже дом, когда Эрос прошел во двор, где толпился народ.

— Обмыта и умащена, обол положен в рот, — шепнула старая рабыня, и он наклонил голову.

Покрытая белым саваном, Халидония покоилась на ложе, устланном подушками, с миртовым венком на голове. Пожилая женщина держала над ней зонтик, чтобы умершая не могла взглядом осквернить Гелиоса. Рядом стоял стол, на котором находилась посуда, мешочек с астрагалами, рукодельные принадлежности и иные предметы; их нужно было положить в гроб. А женщины, оплакивая Халидонию, жаловались на скорбную участь человека, унесенного Мойрами. Флейты тихо жаловались; три женщины причитали каждый раз при поторах, а четвертая била себя по лицу и царапала его.

— Царь, царь! — послышались голоса: входил Антоний в пурпурной одежде, с мечом на боку.

Он растерянно остановился, взглянул на умершую, затем на Эроса. Вольноотпущенник не тронулся с места, — только лицо его исказилось, губы задергались.

Антоний положил ему руку на плечо. Эрос грубо освободился от него и отступил с вызовом в глазах.

— Почему она умерла? — шепнул Антоний, взяв Эроса за руку.

Вольноотпущенник вырвал руку, оттолкнул господидина. Антоний побледнел. Ужас изобразился на лицах присутствующих, — плакальщицы умолкли, флейты затихли. Нее ожидали, что царь выхватит меч и уложит на месте дерзкого слугу. Однако этого не случилось: Антоний молча прошел в простас.

У жертвенника Гестии сидела Атуя. Антоний сел рядом с нею и стал расспрашивать, что произошло в этом диме, Атуя рассказала, как было дело, и заплакала.

Антоий опустил голову. Он не заметил, как вошел Эрос, пал перед ним па колени и, припав лицом к его коленям.

Наконец он очнулся, и его тяжелая рука опустилась на голову вольноотпущенника. Он поднял Эроса и, поставив рядом с собой, прижал.

— Я любил ее, господин мой, шепнул Эрос, — я виновен перед нею. Как я искуплю грех свой, как я… Он не мог говорить — Он задыхался.

— И я любил ее, — услышал он слова Антония. — Возьми себя в руки, мужайся. Хоронить будем ее пышно. Денег не жалей — бери у меня, сколько нужно. Вызови старых жрецов подземных божеств, чтобы замаливали наши грехи.

Когда Эрос вышел, Антоний сказал Атуе:

— Оставаться тебе здесь нельзя. Отправишься со мной к женщине, которая позаботится о тебе.

На другой день Халидонию хоронили чуть свет, по греческому обычаю. Впереди шли флейтистки, за ними — друзья и вольноотпущенники Антония в черных и серых одеждах; дальше Эрос, Антоний и несколько друзей несли на носилках труп, а за ними выступали шестидесятилетние женщины, как предписывал закон Солона.

Узнав, что сам царь несет погребальные носилки, население Александрии приняло участие в похоронах. Толпы, высыпавшие на улицы, провожали умершую жену вольноотпущенника до самого кладбища, и Эрос подумал, оглядев народ, остановившийся у ограды: «Вся Александрия хоронит Халидонию, лучшую жену худшего мужа».

Потребность самоуничижения не покидала его во время погребального обряда; он готов был броситься на колени перед гробом и кричать на всю Александрию, на весь Египет, на весь мир о дурном обращении с женою, о грехе перед богами, и сказал господину, что желает произнести речь, но Антоний остановил его:

— Излить свою душу успеешь. Дома, у жертвенника Гестии, ты будешь беседовать со своей женой, когда египетские маги вызовут ее душу. Она скажет тебе, что любовь и смерть сопричастны… А речь произнесу я.

И, взяв Эроса под руку, направился с ним среди расступившегося народа к друзьям, стоявшим у кладбищенской ограды.


X


Сложив с себя консулат, Октавиан отправился в Далматию.

Агриппа, оставшийся в Риме, ревностно принялся за исполнение обязанностей эдила. Он сдержал свое обещание и дал работу плебеям: тысячи людей мостили и расширяли улицы, отстраивали разрушенные здания, в большинстве общественные, очищали стоки, прокладывал и водопроводные тру бы, исправляли обрушившийся кое-где водопровод Aquae Marciae, продолжали сооружать на Марсовом поле начатую Цезарем мраморную ограду, называемую Seapta Julia и там же строили, на Козьем болоте, судаторий — лаконскую паровую баню, бесплатную для плебса.

Безработные стекались в Рим, число их увеличивалось, и Агриппа принужден был шире развернуть работы: началась постройка Пантеона, величественного храма, посвященного Марсу и Венере, божественным покровителям Юлиевой фамилии. Агриппа не жалел денег — постройка зданий, как и раздача беднякам хлеба, масла и соли, производилась за его счет; он платил цирюльникам и брадобреям за стрижку и бритье плебеев, считаясь с невероятной нищетой народа. И бедняки, восхваляя его доброту, недоверчиво относились к речам Лицинии, Понтия, Милихия и иных популяров, призывавших плебс к восстанию.

Агриппа проводил дни, а иногда и ночи (работы производились в две смены) на улицах: он осматривал здания, водопровод, мостовые, делал указания архитекторам, рабочим, торопил отстающих, приказывал записывать имена наиболее старательных рабочих, чтобы выдать награды. Говорили, что он подражает Гаю Гракху, некогда лично наблюдавшему за работами в столице, и величали его «мудрым строителем» и «другом плебеев», хотя находились шутники, утверждавшие, что пышно украшенная глупость может прослыть мудростью, а искусно скрытая вражда — дружбою, и что за «мудростью» Агриппы скрывается жажда славы, и за «дружбой» — тонкая демагогия Октавиана, преподавшего своему другу начала новой науки — науки хитрости, обмана и коварства.

Весною Агриппа получил письмо от Цезаря. Сообщая, что мир с далматами заключен, Октавиан писал:

«Антоний стянул шестнадцать легионов в Армению, но внезапно выехал в Александрию. Меня беспокоит, не узнал ли он о моей речи в сенате и не готовит ли противодействие. Я не боюсь Антония, несмотря на его могущество, потому что чувствую себя окрепшим, даже сильнее его, благодаря плану действий, о котором сообщу тебе лично. Не хочу довериться даже таинственному письму,[111] выработанному Тироном, так как опасаюсь хитрости врагов. Лучше не доверять, чем слепо доверять. Как твои дела? Мой вольноотпущенник, прибывший на днях из Рима, говорит, что столица похожа на вновь строящийся город. Если это так, если ты украсишь Рим и сделаешь его более приятным для глаз, а народ привлечешь на мою сторону, я отблагодарю тебя достойным образом. Сообщи, как здоровье Ливии, Октавии и твое? Неужели жена твоя продолжает хворать? Вероятно, прав был врач, нашедший у нее признаки вшивой болезни. Что может быть отвратительнее насекомых, покрывающих все тело? Говорят, этой болезнью страдал вождь рабов Эвн и великий Сулла. Относительно Эвна я не сомневаюсь, ведь он был рабом. Что же касается Суллы, то не верится. Не подумай, прошу тебя, что я сравниваю твою жену с невольником. Нет, нет, но она много общалась с рабами, ухаживала за больными и, конечно, заразилась от них. Как видишь, не всегда доброта приносит хорошие плоды. Утешься же и верь в мою дружбу и расположение: они заменят тебе домашние горести. Прощай».

Прочитав письмо на улице, недалеко от водопровода Aquae Marciae, Агриппа приказал гонцу зайти к нему на следующий день. Озабоченный тем, что глиняные трубы лопнули в нескольких местах и вода просачивалась, он спрашивал начальника работ по водопроводу, отчего могли лопнуть крепкие обожженные трубы, и грек-водопроводчик объяснял, что причин могло быть несколько: недоброкачественность труб, небрежность прокладки, влажность и состав почвы, тяжесть земляного покрова, и тут же, ткнув ногой трубу, сказал:

— Как видишь, господин мой, оболочка чересчур тонка, а диаметр мал. У нас, в Элладе, и в греческих колониях трубы значительно прочнее: оболочка втрое толще, а поперечное сечение больше почти в два раза.

— Будем изготовлять такие трубы, как ты укажешь. Принеси завтра чертеж, и мы закажем по твоему указанию.

Плебеи копали глубокие рвы для труб: над землей виднелись головы, заросшие затылки, потные лица. Выбрасываемая лопатами земля мягко ложилась у ног Агриппы.

— Надеюсь, — сказал он, обращаясь к греку, — работы будут производиться без меня так же, как если бы я здесь присутствовал. Достаточно ли у тебя людей? Требуй, сколько нужно.

— Когда будут изготовлены трубы по чертежу, я попрошу у тебя еще сорок или пятьдесят человек. А теперь обойдусь и с этими.

Улегшись в лектике, Агриппа приказал рабам нести себя к cloaca maxima,[112] принимавшему воды родников, стекавших с Капитолия и Палатина, и соединявшемуся с Тибром. Работы по расчистке были кончены, и Агриппа смотрел веселыми глазами на широкий водоем.

— Хорошо, — кивнул он начальнику работ, который принимал у нескольких запоздавших плебеев кирки и лопаты, и повелел лектикариям отправиться на Марсово поле.

Козье болото, где строился судаторий, было засыпано, и на месте его возвышалось каменное здание, облицованное снаружи и внутри мраморными плитами. Это была лаконская баня, и пар валил из открывавшихся дверей.

Начальник судатория, пожилой вольноотпущенник, доложил Агриппе, что постройка бани была закончена накануне, поздно вечером, и с утра он стал пускать народ.

Агриппа вошел в судаторий. В облаках пара он различил нагие фигуры мужчин и женщин (бани, по обычаю, были общие), услышал возгласы и смех. Он торопился поскорее выйти наружу. Но вольноотпущенник удержал его.

— Ты не видел еще, господин мой, цирюльни. Зайди, прошу тебя.

В квадратном помещении сидели плебеи, дожидаясь своей очереди. Цирюльники и брадобреи стригли и брили людей, беседуя о политике. Они не заметили вошедшего Агриппы, и тучный брадобрей говорил худому, как палка, цирюльнику:

— Бьюсь об заклад, что сам Гнилозубый не мылся в таком судаторий! Что его домашняя лаватрина?

— А ты видел ее?

— Говорят, в ней он не часто бывает. А иметь лаватрину и не мыться…

— Зачем мыться, когда фессалийский мел легко уничтожает пот?..

— Пот, а не вшей…

— А ты думаешь, что Красногубый…

— Тише.

Цирюльник и брадобрей испуганно замолчали, увидев Агриппу. Но тот, притворившись, что не слышал их беседы, обратился к цирюльнику:

— Скажи, друг, почему ты собираешь такие очереди? Меньше бы болтал — больше бы работал.

— Прости, господин, я стараюсь, напрягаю все силы…

— А ты? — повернулся Агриппа к брадобрею.

— Ко мне, господин, очередь меньше, — сказал толстяк, — конечно, хорошо бы было, если бы людям не приходилось ждать. Прикажи прислать в помощь нам еще двух цирюльников и двух брадобреев, и очередь исчезнет, как дым от ветра. Видишь, как обовшивели люди от нужды и голода? Все бреются или стригутся, даже старики и женщины.

Опустив голову, Агриппа молча вышел.

«А у меня, — думал он, — богатейшие сицилийские виллы, тысячи рабов, слитки серебра и золота, драгоценные камни, статуи, картины. И дома в Риме, Неаполе, Капуе, Верроне. Я богат. А умрет Аттик — оставит мне свое состояние».

В этот же день он послал в судаторий цирюльников и брадобреев и повелел глашатаям объявить на площадях и перекрестках улиц, что беднякам дополнительно будут выданы масло и соль, а также тессеры в цирк, театр и амфитеатр.


XI


Общественные игры приходили в упадок, и Агриппа придал им былой блеск и пышность. Добиваясь популярности, он не жалел денег, и его имя было на устах плебеев.

Чуть свет у его дома толпились клиенты и слабосильные старики, не имевшие средств к существованию. Агриппа никому не отказывал в помощи. Он даже помышлял составить списки бедных стариков и старух, у которых не было родственников или родственники которых были настолько бедны, что не могли содержать стариков, и представить списки Октавиану; он хотел просить его, чтобы государство помогало пожизненно этим беднякам, за счет увеличения налога с состоятельных фамилий.

С Меценатом он виделся изредка: покровитель наук и искусств, занятый своими гекзаметрами, витал в облаках и рассеянно слушал Агриппу; он даже сочинял греческие стихи, подражая Сапфо и Анакреону, но избегал читать их даже близким друзьям из опасения, как бы они не уличили его в заимствованиях.

Прежняя неприязнь между Агриппой и Меценатом постепенно сглаживалась.

…Оба они сидели в беседке, окруженной миртами и лаврами. Агриппа гордился своим садом: он много истратил денег на редкостные цветы и плодовые деревья и держал двух садовников.

Взяв Мецената под руку, он пошел по дорожке, усыпанной нильским песком, искоса поглядывая по сторонам на цветы. За клумбами белели стволы яблонь и груш, покрытые известью, сливовые и оливковые деревья. А впереди, как близнецы, стояли кипарисы и платаны, неразлучные друзья на жизненном пути, дальше — вишневые деревья, орешник и у каменной ограды — виноградник. Хитроумные садовники пытались получить плоды с пальм, посаженных в роще пиний, поливая их попеременно водой и различными винами — начиная с молодого и кончая лучшими винами Эллады и Архипелага. Они уверяли Агриппу, что добьются вкусных пальмовых плодов с запахом вина и фиг, напоминающих вкусом виноград. Агриппа пожимал плечами, не доверяя садовникам, однако средств не жалел, давая возможность производить садовникам опыты. И оба грека, изощряясь, скрещивали яблони с грушевыми деревьями, сливовые — с вишневыми и оливковыми, доходя в своих дерзаниях нередко до абсурда. Однако были два-три случая, когда они добились успехов, но плоды оказались безвкусными, водянистыми.

Остановившись перед статуей Венеры, Агриппа сказал:

— Эту статую мне подарил Лепид, когда он был еще триумвир. Вспоминая о нем, я каждый раз испытываю грусть от непостоянства Цезаря. У каждого человека — свои недостатки; они есть у Лепида и Цезаря; их не лишены и мы. Впрочем, Лепид счастливее нас; он, верховный жрец, живет спокойно, ведет годовую запись о сверхъестественных явлениях, касающихся нашей веры, назначает, в каких местностях и в какие дни должны производиться молебствия и жертвоприношения, ведает книгой древних религиозных обычаев и составляет запись коллегий жрецов. Тихая жизнь… Я завидую ему. Что нужно для человеческого счастья? Покой, любовь, вино и окорока.

— Окорока? — засмеялся Меценат. — Да ты шутишь, Марк Випсаний!..

— Знаменитые лепидовские окорока. Ты не едал их? Жаль, очень жаль. У него был свиной загон: одних свиней кормили жолудями, других — орехами, третьих — яблоками и грушами, четвертых сливами и виноградом, пятых — фигами etc.

— Чрезмерная расточительность!

— Но ты не представляешь себе, что это было за мясо! Я объедался этими окороками, пренебрегая морскими ежами, пелорийскими и пурпуровыми улитками, дроздами, курами, почками серны, цыплятами, свиными выменами, рыбами, утками, зайцами, жареной дичью и иными яствами. Умирать буду — и не забыть мне этих окороков!..

— Ты, я вижу, любитель поесть…

— А кто не любитель? Может быть, ты?.. Я помню, как ты объелся и опился не так уж давно…

— Ха-ха-ха! Это было на свадебном обеде Цезаря и Ливии…

Меценат, смеясь, уселся на скамейку.

— Клянусь Вакхом! Ты все помнишь, а я забываю, — сказал он, — гекзаметры одолели меня. Но я готов на время пожертвовать ими и устроить великолепнейший пир, если ты больше, чем постройками… удивишь Рим на Meгалезиях… Меня не так занимают театральные представ-ления, как цирковые состязания…

— Если так, то — клянусь Великой Матерью! — я ничем не стану удивлять Рим. Как, ты отказываешься от сценических представлений? Они должны быть для тебя закуской перед обедом — promulsis перед ристаниями. Если я не сумею тебя убедить, то убедит претор, ведающий этими играми…

— Ты меня уже убедил! — засмеялся Меценат. — Согласен на все…

И он ушел, напевая непристойную песню.


XII


В последний день Мегалезий происходили конные состязания.

С самого утра толпы народа двигались к Circus maximus,[113] находившемуся между Палатинским и Авентинским холмами.

Стоя у левой башни цирка, смежной с карцерами, или помещениями для колесниц, Понтий дожидался друга, с которым должен был ехать в первой паре. Он принадлежал к factio russata[114] и не впервые вступал в состязание с factio albata.[115] Так назывались состязающиеся по цвету своих туник.

Беседуя с друзьями, которые собирались принять участие в ристаниях, Понтий говорил:

— Мы, красные, должны победить белых. Жаль только, что нам не разрешают надеть фригийских шапок. Если белые наденут недозволенную одежду, вы увидите меня в шапке вольности.

Друзья посмеялись, приняв его слова за шутку. Подошел Милихий, и Понтий, взяв его под руку, направился с ним смотреть лошадей и колесницы.

С того дня, как Милихий встретился у Лицинии с Пон-тием и узнал, что тот принимает участие в состязаниях, жизнь его изменилась: он перестал продавать поску и занялся цирковыми упражнениями под руководством опытных нумидийских наездников, которые мчались на лошадях, пересаживаясь на скаку с одной на другую, быстро носились, стоя на одной ноге на спине лошади или лежа у нее под брюхом и удерживаясь одними ногами. Милихий был ловок и вскоре принял участие в состязаниях колесниц. Он даже отличился первого января на играх в честь консула Октавиана Цезаря, устроенных Агриппой на свой счет, и получил в награду пальмовую ветвь и немок.

Входя с Милихием в карцеры, Понтий говорил:

— На днях распространился слух, будто против нас выступит неизвестный муж с забралом. Белые радуются. Кто он — не знаю. Вероятно, опасный противник.

— Какой бы он ни был, а мы его одолеем, — беспечно ответил Милихий. — Крылатая Победа нам поможет.

Колесница стояла на видном месте: дышло ее кончалось орлиной головой. Четверка запряженных каппадокийских коней, называемая квадригой, была опоясана лентами; служители надевали на дышловых коней легкую сбрую. Эта квадрига принадлежала Понтию, он любил ее, холил и больше надеялся на ее быстроту и выносливость, чем па нумидийских коней и испанских жеребцов, восхваляемых друзьями. Он знал своих скакунов но именам, и они знали его, встречая всегда ржанием, поворачивая к нему головы.

Квадрига Милихия, состоявшая из гирпинских скакунов, тоже была запряжена в колесницу. Милихий внимательно осмотрел ее и, следуя примеру Понтия, потрогал колеса и смазал их.

— Пора одеваться, — сказал Понтий. — Перед выездом напоить лошадей.

Подведя Милихия к бочке, он указал на ведра.

— Вино? Ты хочешь поить коней вином?

— Тише! Я узнал, что неизвестный муж намерен сделать то же. Левого коня напои меньше, чем остальных. А бочку вина я привез ночью.

— Да они разобьют колесницу, клянусь Эпоной!

— Хладнокровие — залог победы. Оденемся же возницами.

Каждый надел на себя красную короткую тунику, охваченную в верхней части тела ременной сеткой, соединенной с вожжами, сунул за сетку нож, при помощи которого можно было бы освободиться от вожжей, перерезав ремни, если бы лошади понесли. Затем каждый надел кожаный шлем.

— Готовиться к выезду! — прокричал служитель, пробегая мимо карцеров.

Напоив коней вином, Понтий и Милихий выехали одновременно с белыми.

На золоченой колеснице стоял неизвестный муж: лицо его было скрыто за забралом, и Понтий, вглядываясь в него, вспоминал, где видел эти глаза, и не мог припомнить.

Красные и белые строились впереди карцеров, по правую сторону входа. Кони их ржали, вожжи были натянуты.

Толпы зрителей теснились по обеим сторонам цирка. Впереди, на возвышении под пурпурной тканью, защищавшей от знойного солнца, сидели сенаторы и всадники. Почти во всю длину цирка тянулось длинное возвышение — спина, на обоих концах которого находились по три меты в виде колонн. Пространство между спиной и метой было украшено маленькими храмами и статуями богов.

— Спокойствие, — сказал Понтий, надевая на голову, при восторженных криках плебса, фригийскую шапку.

— Промчаться семь раз вокруг спины не так уж трудно.

— Не хвались.

Начальник, восседавший на выступе ворот, над главным входом, бросил кусок белой ткани. Она медленно закачалась в воздухе и упала перед колесницами. Это было безмолвное приказание начинать ристания. Одновременно с этим на двух угловых башнях заиграла музыка.

Колесницы двинулись. Кони рвались вперед, глаза их были налиты кровью. Понтий кивнул Милихию. Оба отпустили вожжи и через несколько мгновений мчались уже впереди белых. Песок, вздымаемый копытами опьяненных скакунов, ударял в лица, быстро проносились колонны спины, возникая и исчезая. А крики толпы возбуждали возниц и коней. Мелькала надпись на последней колонне: «Поворачивай» и на двух других: «Быстро» и «Торопись». А кони мчались. Понтий успел заметить, что служителем, стоявшим возле карцеров, снято уже пять деревянных яиц из семи, следовательно красным оставалось объехать спину только два раза, тогда как белые не объехали ее еще и четырех раз.

Вдруг кони Милихия понесли, бросились в сторону. Ловко взметнув рукой, он разрезал ножом ремни и, освободившись от вожжей, ожидал, когда встревоженные животные успокоятся… Они уже замедляли бег, когда он увидел промчавшегося мимо него неизвестного мужа: понял, что проиграл, и, спрыгнув со стесненным сердцем с колесницы, отвел лошадей в сторону. Теперь вся надежда была на Понтия.

Понтий пролетел, шестое яйцо было снято, оставался один объезд, — колесница его, казалось, взлетела на воздух. Народ вопил, рукоплеская, не спуская глаз с левого коня, на обязанности которого было ловко свернуть возле меты и вывезти колесницу из самого опасного положения: малейшее неловкое движение коня, боязнь его или неуверенность грозили смертью вознице.

В это время белый возница, опередивший неизвестного мужа, свернул недостаточно ловко у меты, где возвышалась колонна с надписью «Поворачивай»: он ослабил вожжу левого коня и натянул вожжу правого — послышался треск, дикий крик, ржание. Лошади упали, колесница разлетелась вдребезги, белая туника возницы, отлетевшего в сторону, окрасилась кровью. Две лошади лежали, не шевелясь, две другие пытались подняться и падали с ржанием — ноги их были переломаны.

Неизвестный муж приближался со страшной быстротою. Он хотел объехать колесницу и лошадей, но на пути лежал обагренный кровью возница. Милихий подумал, что он проедет по телу раненого, чтобы догнать Понтия (так поступил бы любой возница), но, к изумлению его, неизвестный муж остановил коней на скаку. Спрыгнув с колесницы, он побежал к товарищу, не заботясь о победе.

Толпа неистовствовала: рукоплескала Понтию, подъезжавшему к белой линии, проведенной мелом на земле, кричала: «Слава победителю, слава!» и осыпала бранью белых, в особенности неизвестного мужа, склонившегося над окровавленным телом возницы. Белые уже бежали с носилками.

Когда они приблизились к неизвестному мужу, тот сказал:

— Он еще дышит, позовите врача. Я буду участвовать в следующем состязании.

— Марк Випсаний, ты играешь головою…

— Молчи. Так надо. Я обещал белым, которые нас поддерживают, победу, и добьюсь ее — клянусь крылатыми Победами!..

— Воздержись, Марк Випсаний!.. Слышишь, как насмехается толпа?

— Презренные игроки, поставившие на белых свои деньги и проигравшие их!

Агриппа возвращался, оскорбляемый народом: в него бросали огрызками яблок и груш, сливовыми косточками. А музыка играла, и Понтий с венком на голове и пальмовой ветвью в руках возвращался победителем к красным, которые среди рукоплесканий шли ему навстречу с подарком: они несли подушечку, на которой сверкал золотой перстень со смарагдом; на перстне были вырезаны пальмовая ветвь и венок, а на смарагде — крылатая Победа.

Тронутый и удивленный таким вниманием, Понтий спросил:

— Почему такая честь сегодня? Ведь я не впервые побеждаю на ристалище.

— Радуйся, друг! — сказал Милихий. — Сегодня ты победил Агриппу, который поклялся нас победить.

— Агриппу?.. Эти глаза… Я не мог припомнить, где их видел… Я не знал, кто он…

Внезапно музыка умолкла. Представитель белых выступил вперед, и глашатай возвестил:

— Слушай, римский народ! Неизвестный муж вызывает победителя на второе состязание.

— А ты поехал бы со мною? — шепнул Понтий Милихию.

— Я готов.

Понтий объявил, что согласен состязаться с неизвестным мужем, только не во второй, а в третьей скачке, и удалился с Милихием в карцеры. Вслед за ними прошли друзья — красные.

Усевшись на корточки, они обсуждали, выдержат ли кони вторую такую гонку и не следовало ли бы заменить их горячими нумидийскими жеребцами, мало еще объезженными. Одни советовали ехать на прежних конях, другие — на африканских, а нашлись и такие, которые тревожились за жизнь Понтия. Милихий сказал:

— Нужно сперва осмотреть коней, накормить и, если они способны вынести второй такой же бег, немного напоить их.

Оказалось, что кони сильно возбуждены; они не стали есть пшеницы.

«Вино жжет им внутренности, — подумал Понтий. — Ехать на них опасно. А поить еще вином — значит готовиться к смерти».

Задумавшись, он смотрел на коней.

Милихий дотронулся до его плеча:

— Тебя спрашивает Лициния…

— Лициния? Веди ее сюда.

Беспокоясь о Понтий и Милихий, Лициния посоветовала им быть осторожнее.

— Если можешь, — добавила она, обращаясь к Понтию, — сделай так, чтобы победа осталась за красными. Это подбодрит плебс, и расположение его будет на нашей стороне. А так как против нас выступает Агриппа…

— Ты знаешь? — вскричал Понтий.

— Многие знают. Если он потерпит поражение, белые со стыдом удалятся с арены, и завтра мы будем говорить на конциях о демагогии «неизвестного мужа», — понял?

— Да помогут нам боги, — тряхнул головою Понтий, — бери, Милихий, нумидийских жеребцов, а я поскачу на своих. Напои коней опять вином.

— Берегись, они не выдержат. Пробежать более пятидесяти двух стадиев без передышки да еще второй раз — не значит ли загнать коней?

— Дашь вина втрое меньше, чем мы давали, — не слушая, возразил Понтий. — Торопись. Видишь — скачка кончается?

Лициния выглянула из карцера.

— Радуйтесь! — воскликнула она. — Красные победили.

Заиграла музыка, и Понтий побежал к своей квадриге.

Радостные и возбужденные, Понтий и Милихий первые достигли со своими колесницами белой линии. Получив награды, они не пожелали больше участвовать в состязаниях и поторопились уйти. Видели удрученного Агриппу, которого окружали белые: он медленно шел к карцерам. Милихий не удержался и крикнул: «Агриппа!» Неизвестный муж даже не повернул головы. Цирк внезапно замолчал, и вдруг где-то в отдалении возникли отдельные голоса, к ним присоединились десятки, и вскоре цирк зашумел, точно налетела буря:.«Агриппа, Агриппа!» Понтий и Милихий вышли на улицу, а крики неслись и неслись.

— Еще неизвестно, кто победит, — сказал Милихий. — Не забывай, что состязания будут продолжаться долго, — всего десять или двенадцать ристаний.

— Знаю, но я надеюсь на красных… Впрочем… не возвратиться ли нам в карцеры? В случае неудач наших коллег мы сможем принять еще раз участие в состязаниях…

Милихий покачал головою.

— Твоя смелость близка к безрассудству, — говорил он, шагая рядом с Понтием, — у меня болят руки и ноги от напряжения…

— Ничего, отдохнем. Хочешь, зайдем в таберну «Зеленый попугай»? Выпьем по кружке вина, закусим жареным мясом, а потом вернемся в карцеры.

В таберне они пробыли недолго и возвратились в цирк, когда происходило восьмое ристание. Оказалось, что белые победили три раза и, хотя перевес был на стороне красных, восьмое ристание обещало им опять успех. И, действительно, выиграли они. Опечаленный, Понтий подошел к красным.

— Сколько раз должны выезжать колесницы?

— Назначено десять выездов.

— Эти два ристания должны нам дать победу. Агриппа участвует?

— Нет, он отправился домой.

Понтий прислушивался к веселому говору белых.

— Победить должны мы, — повторил он и спросил распорядителя, какие лучшие кони остались в карцерах.

— Вот эта запряжка, — указал тот на низкорослых каппадокийских скакунов, — одна из лучших. Кони не принимали еще участия в скачке, и, если хочешь…

— Хочу ли я?

Он подошел к жеребцам и хотел погладить их, но они шарахнулись от него.

— Пугливые, — покачал он головою, — тем более нужно напоить. Трезвые, они понесут, а возбужденные, может быть, забудут о своем норове.

Милихий решил участвовать тоже в ристаниях.

…Скачка была бешеная. Понтий и Милихий мчались в клубах пыли и песка, вздымаемого жеребцами, и дважды прискакали первыми к белой линии.

Победа красных была полная. Друзья поздравляли Понтия и Милихия, а плебс кричал: «Слава, слава!» и бросал им полевые цветы, травы и зеленые ветки. А когда они вышли на улицу, толпа, возвращавшаяся из цирка, понесла их по улицам с радостными криками.


XIII


Видя сдержанность римского общества по отношению к Антонию, который считался мужем влиятельным и могущественным, Октавиан решил нападать не на него, а на Клеопатру. Египетская царица, ненавистная римлянам, должна была стать средством для враждебных действий против старшего триумвира, и Цезарь, выступая на публичных собраниях, обвинял ее, называя волшебницей,опоившей Антония афродизиастическими напитками.

— Слышите, квириты, что она сделала? — говорил Октавиан притворно-грустным голосом. — Она разлучила мужа с женой, а разве Октавия была дурной супругою? Египтянка заставила Антония отказаться от Октавии, объявить себя законной женой, а побочных детей, прижитых с Антонием, наделить римскими землями. И я спрашиваю вас, квириты, законны ли поступки Антония, действовавшего под влиянием египтянки? Я могу упрекать Антония во многих ошибках и незаконных действиях, но обвиняю Клеопатру, врага сената и римского народа. Она хочет завоевать весь Рим — Италию и провинции — и царствовать над вами, квириты, потомки Ромула!

Такие же речи распространялись во всех городах Италии.

Октавиан льстил популярам и старался привлечь на свою сторону римское общество. Больше всех друзей ему помогали Аттик и Агриппа: первый — деньгами, которые шли на подкуп плебса, второй — возведением в Риме построек, народными увеселениями.

Наступали Ludi Romani,[116] и Агриппа не пожалел денег, чтобы пышно отпраздновать их.

Лициния, Понтий и Милихий во главе популяров участвовали в шествии, которое тянулось от Капитолия через Форум, людные улицы и площади к Величайшему цирку. Впереди шли пешком и ехали верхами юноши, в зависимости от общественного положения их отцов, за ними двигались колесницы: на первой находились Понтий и Лициния, на второй — Милихий, а дальше — красные, участники состязаний. За колесницами шли атлеты и плясуны разных возрастов, в гривастых шлемах, в красных туниках и коричневых поясах, вооруженные мечами и копьями. За ними бежали вприпрыжку плясуны, одетые силенами и сатирами, с кривляниями, возбуждавшими смех у зрителей. А впереди шли флейтисты и музыканты, игравшие на струнных инструментах. Шествие замыкали жрецы с золотыми и серебряными кадильницами; за ними несли на носилках изображения богов, а дальше — статуи Юлия Цезаря, Октавиана и Ливии.

Толпы народа наводняли улицы, провожая шествие криками и рукоплесканиями.

Появился Агриппа верхом на коне. За ним ехала повозка с трубачами и людьми в серебряных туниках.

Народ затих.

— Подарки, написанные на тессерах, можно получить завтра на форуме! — прокричал глашатай, и вслед за этим люди в серебряных туниках принялись бросать в толпу тессеры.

Началась свалка. С обезумевшими глазами, с дикой жадностью люди ловили тессеры, боролись за них, дрались. Одни ползали в пыли, другие спотыкались, падали. Взметнулись крики придавленных и упавших, которых топтал народ.

Агриппа взмахнул рукой, и тессеры перестали падать в толпу.

Загремела музыка.

Лициния говорила Понтию:

— Посмотри, что делается. Народ одичал. Эти подарки, конечно, от Цезаря, который очень изменился: его доброта и угодливость по отношению к народу пугают меня. Я не верю тирану и демагогу…

— Может быть, он не так плох, как о нем говорят…

— Понтий! Ты ли это говоришь? Муж, запятнавший себя убийствами лучших людей…

— Знаю. Но что бы ты сказала, если бы он действительно изменился, стал лучше, чем был?

Покачав головой, Лициния стала говорить о хитрости Октавиана: он что-то готовит, хочет заручиться поддержкой плебса, и доверять тирану нельзя. Он не спроста заискивает перед народом.

В это время шествие вступало в цирк: крики и рукоплескания народа, сидевшего на местах вдоль арены, усиливались, и беседовать было невозможно.

Шествие направлялось к последней мете. Крики и рукоплескания не утихали. Наконец участвующие заняли свои места, а колесницы направились к карцерам.

Наступила тишина. На боковых башнях у входа заиграла музыка. Начинались ристания.

Лициния смотрела на состязания, думая об Октавиане. Он покровительствовал красным, заботился о лучших лошадях для них, приказав приобрести в Африке и Каппадокии самых выносливых и необъезженных, поручил заботу о них первым объездчикам и осведомлялся каждый день, когда, наконец, кони будут годны для ристаний. Даже Агриппа, сторонник белых, заходил в карцеры и беседовал с красными, явно выражая им свое расположение.

«Демагоги, — думала Лициния, — Октавиан думает перехитрить нас, отвлечь от политики, склонить на свою сторону. Его речи против Клеопатры — начало борьбы с Антонием. Поймет ли плебс, что это так?»

Понтий и Милихий вышли победителями: первый получил золотой, а второй — серебряный кубок.

Состязания кончились. Народу было приказано не расходиться. Служители вносили столы с подарками и ставили их на арене, вокруг спины, а у каждой меты — треножники с вазами, наполненными монетами; стоило только тронуть вазу, как она рассыпалась и деньги падали на песок.

— Квириты! — возгласили глашатаи один за другим в разных концах обширного цирка. — Эти подарки всемилостивейший Цезарь Октавиан повелел отдать римскому народу в знак любви и расположения к нему!

Толпа безмолвствовала, не спуская глаз со столов, уставленных кубками, предметами домашнего обихода, статуэтками, картинами и различной посудой. На каждом столе красовалось по одному золотому или серебряному кубку, и глаза всех были устремлены на них.

— Слава Цезарю! — крикнул кто-то, но голос потонул в грохоте и шуме.

Народ ринулся на арену.

Первыми добежали к столам плечистые бородатые ремесленники. Овладев золотыми и серебряными кубками, они бросились к вазам.

Дождь медных и серебряных монет привел народ в исступление. На земле, в тучах вздымаемого песка, шла дикая борьба за каждый асе, за каждый сестерций. Слышались жадные приглушенные крики:

— Отдай сестерций! Он мой!

— Нет, мой!

— Получай, злодей!

Люди дрались кулаками, выбивали друг другу зубы, сворачивали челюсти. Из рассеченных губ и носов лилась кровь. Иные дрались ногами, отбрасывая противников от места, где лежали монеты. Женщины, позабыв стыд, не уступали мужчинам: полуобнаженные, простоволосые, в разорванных одеждах, они катались в песке, визжа, проклиная друг дружку, оскорбляя непристойными словами. Бородатые ремесленники яростно боролись за свои кубки. Они первые захватили их, но нашлись люди более сильные, и зависть пробудила в них желание отнять золото и серебро у счастливцев.

Борьба переходила в смертельную битву. Два человека катались, воя и визжа, по арене, забыв о кубке, лежавшем в стороне. Пока они боролись, подкралась девушка и, схватив кубок, поспешно скрылась за колонною. Наконец бородатый ремесленник, убив своего противника, бросился к месту, где был оставлен кубок. Не найдя его, он помчался по арене в поисках вора. Наткнувшись на людей, оспаривавших горсть денег, он оглушил одного ударом кулака, а другого сбил с ног, отняв у него деньги.

Старуха и девушка оспаривали золотой перстень: старуха вцепилась девушке в волосы, требуя отдать перстень, а та пыталась ухватить ее за ногу. Наконец, обе упали на песок. Девушка очутилась верхом на старухе и била ее по щекам, царапала лицо, а старуха щипала ее и наносила удары в бока.

По-разному выражали свои мысли нобили и популяры, глядя на борьбу за подарки.

Октавиан, Агриппа и Меценат, стоя над входными воротами цирка, любовались дракой. Агриппа, не переставая, повторял:

— Смотри, Цезарь, на этих женщин: они утратили всякий стыд, — видишь тела? А эти люди? Взгляни, один впился другому зубами в горло!..

Октавиан молчал. Потом презрительно скривил губы:

— Разве это римляне? Нет, не римляне. Это варвары, наши слуги, рабы, животные. Я ненавижу их.

— Прикажешь бросить этим нищим горсть динариев? — спросил Меценат, подзывая движением руки раба с кожаным мешком.

— Брось, — сказал Октавиан. — Как жаль, что на динариях нет отравленных зазубрин! Женщины издохли бы,' не дойдя до своих берлог.

А внизу продолжалась драка. Октавиан отвернулся и направился вниз по лестнице.

…Лициния, Понтий и Милихий, стоя у карцеров, порицали действия Цезаря.

— Он это нарочно придумал, — говорила Лициния. — Жажда крови толкнула скупого ростовщика на расходы. Палачи, как пауки, любят кровь.

— Люди душат друг друга! — воскликнул Милихий. — Можно ли допускать, чтобы римляне уподобились варварам? Пойдем разнимем их!

— Увы, друг! — покачал головою Понтий. — Твои добрые намерения будут поняты превратно. Эти люди подумают, что мы посягаем на подарки Цезаря.

Борьба женщин за динарии, посыпавшиеся сверху, испугала Лицинию, — полилась кровь…

— Понтий, кликни красных. Пусть они разнимут этих бедных женщин!

Она понимала, что причиною драки была страшная нищета народа. Борьба за существование доводила людей до безумия: прожить бы хоть один день, а завтра покажет, что делать, — украсть, ограбить, продаться любителю тела, лишь бы выручить асе или сестерций, лишь бы не умереть с голоду.

Не означала ли эта нищета падения нравов, конца республики? Народ был бессилен остановить разложение общества, сам подпадал под влияние развращенных верхов, соприкасаясь с ними в обыденной жизни, и тлетворный дух заразы охватывал людей всех возрастов. Смерть в боях с варварами, смерть на гражданской войне, убийства из-за угла, казни — все это пахло кровью. Стоило ли жить, видя страшный распад, обнищавшие семьи, проституцию женщин, девушек и детей? Ничтожностью стало все — брак, семья, любовь, родственные чувства. Жить было страшно в хаосе обрушивавшегося здания республики; кое-где стены и потолок еще держались, но стены уже обваливались и дрожали при малейшем сотрясении, готовые каждое мгновение рухнуть, а потолок, покрытый многочисленными щелями, нередко зиял большими пробоинами. И некий муж ходил по крыше здания, неистовствуя и глумясь над обитателями, и вопил об охлократии и справедливости. Стоило только выбежать людям из здания и сбросить злодея с крыши, — тогда республика, может быть, устояла бы. Устояла ли бы? Нет, рухнула бы несколько позже.

Так думала Лициния, ожидая красных. Они вскоре возвратились. Впереди шел Понтий, что-то говоря подбежавшему к нему Милихию.

Она прислушалась.

— Народ удалился: кто добровольно, а кого пришлось разогнать. Ранено несколько плебеев и плебеянок, трое убито.

— Демагог захотел крови, — сказала Лициния. — Да будет проклят он со своими благодеяниями.


XIV


Эмиссары Клеопатры сообщали ей из Рима о происках Октавиана против лиц, стремящихся к возрождению египетского царства.

Понимая, что война неизбежна, Антоний рассчитывал начать борьбу как защитник свобод, попранных тираном. Убедив консулов семьсот двадцать первого года от основания Рима, которые были его друзьями, что он желает уничтожить триумвират и восстановить республиканские законы, Антоний предложил им назначить в следующем году преемника Октавиану в начальствовании над легионами, когда тот оставит Рим в должности проконсула. Одновременно он приказал Клеопатре готовить военное снаряжение, машины и деньги.

Едучи в Эфес, Антоний получал в дороге письма от царицы. Она писала, что деятельно собирает хлеб, одежды и все необходимое для войны. Наконец, Клеопатра отплыла из Египта, взяв из сокровищницы Лагидов двадцать тысяч талантов. Она решила помогать Антонию в борьбе против Октавиана, посягавшего на египетское царство, и не допустить соглашения дуумвиров за счет независимости Египта.

Клеопатра ехала навстречу Антонию, стягивавшему свои корабли к Эфесу.

Лазурное море потемнело — был конец года. Вдали белели, как бы вздымаясь из волн; мраморные храмы Эфеса. Глядя на многочисленные суда, подплывавшие к пристани, царица слушала шутливые речи моряков о разгневанном боге морей Посейдоне, нахмурившем брови, и говорила Ирас и Хармион, которые стояли рядом с нею:

— Цезарь выехал из Рима — срок триумвирата кончился, римская республика восстановлена. Первого января консулы огласят заявление Антония о возвращении его к частной жизни и отрешат Октавиана от начальствования над легионами. Я уверена, что Цезарь прибегнет к насилию…

— Не волнуйся, госпожа и царица, — прервала ее Ирас, — не может быть, чтобы трус осмелился…

— Не трус совершит насилие, а Агрипиа… Если Октавиан захватит власть, трудно нам будет бороться с ним…

— Ты хочешь сказать, — вмешалась Хархмион, — что весь Рим станет на сторону Цезаря? Но ты забываешь, что консулы — наши друзья, и пока существует восстановленная республика, немыслимы враждебные действия против нас…

— Посмотрим, — с сомнением в голосе молвила Клеопатра, приказав готовиться к высадке.

Берег Азии приближался. Пристань, усеянная толпами народа, оживленно шумела. Накануне прибыли войска союзных восточных царьков, династов и тетрархов Азии и Африки, вытребованные Антонием, и город был наполнен разноплеменными воинами: здесь были храбрые мавры, прибывшие с царем Бокхом, ловкие низкорослые киликийцы — с династом Таркондиматом, суровые каппадокийцы — с царем Архелаем, свирепые пафлагонцы — с царем Филадельфом и комагенцы — с Митридатом, добродушные высокорослые фракийцы — с царями Садаласом и Ремиталпом, мрачные галаты — с царем Аминтой. По узким улицам проплывали над толпами лектики с гетерами, кифаридами, певицами, плясуньями и мимами. Мелькали прекрасные лица женщин и девушек, слышались их шутки, нередко двусмысленные, хохот юношей и мужей…

Клеопатра продолжала путь среди этого шума и сутолоки ко дворцу Антония.

Она застала проконсула в простасе. Окруженный римскими друзьями, он казался взволнованным и, держа в руке таблички, что-то говорил, когда в простас входила царица.

После приветствий и взаимных любезностей Антоний сказал Клеопатре, бросив письмо на стол:

— Октавиан совершил государственный переворот. Общество взволновано, консулы бежали из Рима. Он позволил всем желающим покинуть его. У меня есть сведения, что к нам едут четыреста сенаторов.

— Следовательно, республика вновь не существует, — засмеялась царица, — и тиран опять у власти.

Антоний оглядел исподлобья друзей.

— Мой долг — выступить на защиту республики, — заговорил он. — Если бы Октавиан согласился удалиться к частной жизни, я поступил бы так же. Однако он не думает об этом, если допустил насилие над республикой.

— И все же, — вмешался Публий Канидий, — Октавиан, захвативший власть, безвластен. Он растерян, не может применять строгости к лицам, нарушающим законы (если только законы существуют при тирании), общество ему не доверяет…

— Все это так, — перебила Клеопатра, — но поскольку Октавиан в Риме и республика не существует…

— Пусть не существует! Октавиан не имеет права начальствовать над легионами, а ты, друг, — повернулся Канидий к Антонию, — законно стоишь во главе войск, имеешь средства, и многие легионарии, находящиеся в Италии, переходят на твою сторону… Сила на твоей стороне.

— Что же ты посоветуешь? — спросил Антоний.

— Будь я на твоем месте, я завтра же напал бы на Италию. Высадившись в Остии, я пошел бы на Рим, объявив Октавиана врагом республики.

Клеопатра, сидевшая в стороне, вскочила.

— Нет, нет! — вскричала она. — Мы еще не готовы, и начинать войну безрассудно. Дождемся, когда враг, находясь в окружении недовольного народа, выдохнется, а мы в это время усилимся.

— Как бы не случилось обратное, — возразил Публий Канидий, а когда Клеопатре прикрикнула на него, резко добавил: — Не женское дело вмешиваться в стратегические соображения полководцев.

— Клянусь Озирисом, он оскорбляет царицу! — с гневом воскликнула Клеопатра. — Разве я, давшая средства на ведение войны, не имею права участвовать в военных совещаниях и высказывать свои соображения? Скажи, проконсул, так ли я говорю? Я полагаюсь всецело на твою справедливость.

Она встала и с оскорбленным видом направилась из простаса в сад, окруженная толпой нарядных юношей, девушек и евнухов.


XV


Если Публий Канидий желал начать войну внезапным нападением на Италию, то римские друзья Антония думали о примирении Антония с Октавианом и возвращении его в Рим. Полный разрыв проконсула с Клеопатрой способствовал бы, по их мнению, благоденствию государства; народ не стал бы резко выступать против дуумвиров, если бы они управляли Римом.

Клеопатра и ее сторонники тоже требовали войны, но не немедленной, боясь примирения двуумвиров и опасаясь, что Антоний вернется к Октавии; а для того, чтобы начать войну, нужна была причина, и царица потребовала у Антония развестись с Октавией, предполагая, что Цезарь не стерпит оскорбления и выступит против Египта. А война с Египтом — это война с Антонием: царь Египта и римский проконсул станет на сторону Клеопатры, чтобы защитить жену и детей, а также и римскую республику от тирании Октавиана.

Когда прибыли бежавшие из Рима консулы, сторонники Антония требовали, чтобы Антоний отправил Клеопатру в Египет; они говорили, что присутствие ее и денежная и иная помощь опровергают утверждения проконсула, будто бы он ведет войну за республику. Они избегали величать Клеопатру царицей и обращались к ней по имени, в особенности легат Антония, гордый аристократ Домиций Агенобарб, которого поддерживали Планк, Титий и другие. Один Публий Канидий колебался. Тогда царица подкупила его, чтобы иметь сторонника среди римлян.

Вражда римлян с египтянами усиливалась. Канидий доказывал, что присутствие царицы необходимо хотя бы уже потому, что она не пожалела огромных средств ради любви к Антонию и расположения к римскому народу. Даже Антоний удивился наглости друга.

— Какая причина заставляет тебя поддерживать царицу? — спросил он.

— Поверь, друг, что только одна справедливость говорит моими устами, — не смутясь, ответил Канидий. — То же сказал бы я даже в том случае, если бы Юпитер приказал мне молчать. Я советую тебе развестись с Октавией и говорю: напади на Италию…

Покачав головой, Антоний не стал больше слушать. Зная, что римляне против развода, он хотел поставить этот вопрос на обсуждение четырехсот сенаторов, бежавших из Рима.

Антоний колебался между войной и миром, между Клеопатрой и Октавией. беседуя вечером с Эросом, он спросил его:

— Друг ли ты или враг мне? Если друг, то скажи откровенно, что я должен делать: воевать или заключить мир?

Услыхав, что основной причиною войны будет развод с Октавией, Эрос сказал с сожалением:

— Помирись, господин мой, с Цезарем, брось египтянку, возвратись к жене-римлянке. Царица опаивает тебя афродиазистическими напитками, хочет отнять у тебя разум, чтобы самой управлять Египтом. О, боги! спасите моего господина от чародейки! Беги, господин, скорее в Рим! Страна Кем приносит чужеземцам горе: здесь я потерял Халидонию и боюсь за Атую, которую настигнет рука Клеопатры…

— Что тебе в Атуе? — нахмурившись, спросил Антоний. — Она моя возлюбленная.

Эрос смело взглянул ему в глаза.

— Знаю. Но ты, господин, мало о ней заботишься… Антоний, хмурясь, ходил взад и вперед у жертвенника Гестии. Остановившись, он спросил, родила ли Атуя, и Эрос рассказал обстоятельно, что роды были легкие, младенец оказался мужского пола и назван Александром, Антоний больше не спрашивал. А Эрос продолжал дрожащим голосом:

— Земля Кем враждебна чужеземцам. Я боюсь за Атую и младенца: руки Клеопатры длинны. Боюсь и за тебя, господин мой, египтянка не любит тебя: ты орудие в ее руках. А за себя не боюсь, потому что я обречен: если ты погибнешь, умру и я…

Взволнованный, Антоний обнял верного вольноотпущенника. Великодушие проснулось в нем, и он искренно говорил, сжимая руки Эроса:

— Отвези ее, куда хочешь, но лучше всего в Кампанию или Сицилию. Пусть она живет счастливо и мирно, воспитывая ребенка и вспоминая иногда меня. Я люблю Атую, но мне не до нее: политика не дает спокойно жить, дышать полной грудью. Разве не видишь, что делается в Египте и во всем мире? Назревает война… Отвези Атую в Италию. Завтра она получит в собственность лучшую виллу в Кампании, а после завтра можешь с ней выехать.

— Господин мой, ты добр! — сказал Эрос — Не увидишься ли ты с нею?.. Завтра? Хорошо. А после завтра я отвезу Атую и Александра в Кампанию. Подумай, не лучше ли было бы помириться тебе с Цезарем и возвратиться в Италию?..

Антоний сжал руками голову, глаза его затуманились.

— Поздно, Эрос, поздно… Я думал об этом. Ты говоришь, что я люблю египтянку? Не ее люблю я, не ее душу, а тело; я прикован к нему невидимыми оковами, и нет силы в мире, чтобы разорвать их, нет заклятия, которое бы стряхнуло их, ибо такое тело, Эрос, появляется однажды в тысячелетие — клянусь Пта, могущественным создателем мира!

Эрос с суеверным страхом отодвинулся от Антония.

— Ты, господин, стал восточным царем — даже клянешься египетскими богами! Неужели ты забыл эллиноримских богов?

Антоний не слушал его. Он встал, положил руку на плечо Эроса.

— Завтра я вручу Атуе дарственный акт на кампанскую виллу. Ступай. Ты мне сегодня больше не нужен.


XVI


Опасаясь, что друзья покинут его и перейдут на сторону Антония, Октавиан притворился ягненком. Его кротость, любезность, обходительность и доброта поражали Агриппу, Мецената, Валерия Мессалу Корвина, Статилия Тавра, Люция Аррунтия и других.

Он принимал их с несколько униженным видом, говорил подобострастно, и Агриппа, давно не доверявший его искренности, был убежден, что за этим притворством таится какая-то цель, но какая — не мог разгадать. Впрочем, в эти дни Агриппа мало думал об Октавиане. Удрученный внезапной смертью Аттика, он совещался с Тироном, предлагая ему взять на себя книжное дело.

Однажды Октавиан беседовал с самыми близкими друзьями о тяжелом положении республики. Политическая обстановка была зловеща, будущее рисовалось в самых мрачных красках. На совещании часы проходили за часами в томительном молчании. Октавиан нетерпеливо грыз ногти — привычка, от которой не мог освободиться долгие годы.

В атриуме была тишина, нарушаемая бульканьем воды в клепсидре и шорохом шагов Октавиаиа, который ходил взад и вперед, изредка останавливаясь и посматривая на опущенные головы друзей. Вдруг одна голова повернулась к нему, и улыбающееся лицо Агриппы ободряюще глянуло на него.

Октавиан бросился к другу:

— Придумал что-нибудь?

Агриппа встал, склоненные головы поднялись, и несколько пар глаз с любопытством уставились на него.

— Друзья, — начал Агриппа, — моя заслуга невелика. У нас существует древний обычай, о котором все мы забыли. Но боги вразумили меня, и я вспомнил о нем. Слушайте. Высший магистрат может потребовать от населения, во время опасности, угрожающей республике, присяги, подчиняющей граждан военной дисциплине. Такая присяга заставит квиритов соблюдать верность магистрату, и народ, давший присягу, как бы сам объявит военное положение в Италии.

— Иными словами, — прервал Валерий Мессала Корвин, — народ сам установит военную диктатуру.

— Об этом я и говорю, — согласился Агриппа. — Поэтому, Цезарь, необходимо, чтобы ты побудил сенат поручить тебе заботу о безопасности республики. А затем мы разошлем по всем городам Италии верных людей, которые убедят население дать тебе присягу, когда ты ее потребуешь…

— Понимаю, ты не хочешь устрашить граждан…

— Я не хочу, Цезарь, отпугнуть их от нас. Когда будет дано обещание, квирит не посмеет отказаться, и вся Италия станет на нашу сторону…

Октавиан обнял и поцеловал Агриппу.

— Пусть боги воздадут тебе за это, — взволнованно говорил он. — Я перед тобой должник, Марк Випеаний, должник с самого детства, все обещаю расплатиться и не держу слова. Но — клянусь Юпитером! — должны же наконец наступить лучшие времена! Ты подождешь, Марк?

Агриппа засмеялся.

— Не беспокойся, Цезарь, о таких пустяках. Более важные заботы тяготеют на тебе, дух божественного Юлия сопутствует своему сыну в его начинаниях, и первое, что должно тебя тревожить, это благо отечества и квиритов.

— Ты прав! — воскликнул Октавиан.

Лишь только опустел атриум, вошла Октавия. Ливия, присутствовавшая на совещании, сказала ей:

— Милая Октавия! То, что придумал сейчас Агриппа, сильно беспокоит меня. Это начало новой гражданской войны.

— Боюсь, что присяга населения окажется вынужденной, — вздохнула Октавия. — Скажи, что ты думаешь о предотвращении этого акта?

— Увы, мы бессильны, милая Октавия! Сенат, конечно, согласится с мнением Гая и его друзей.

— Все эти действия направлены против Антония, — говорила Октавия, покачивая головою. — Я люблю его и желаю ему добра, несмотря на преступную связь его с египтянкой. Что? Ты одобряешь нападки на Клеопатру? Разве ты не понимаешь, что прямые нападки на нее не что иное, как косвенные нападки на Антония?

Стоя перед серебряным зеркалом, вделанным в стену, Ливия втыкала в волосы шпильки с изображением орла, борова и иных животных.

— Знаю, — сказала она, — но не забывай, что народ настроен против египтянки. Стоит только Гаю объявить войну Клеопатре, как вся Италия станет на его сторону.

Октавия с грустью смотрела на Ливию: она надеялась на ее поддержку, а жена Октавиана и не думала идти против мужа. И зачем Ливии было начинать какое-то противодействие? Клеопатру она ненавидела как царицу, красавицу и владелицу сокровищницы Лагидов; Антоний был далеко, не любил ее (некогда она надеялась на его внимание), предпочел ей чужеземку (об Октавии она не думала, считая ее ниже себя по уму, красоте и образованию) и стал царем Египта. Следовательно, эти лица для нее не существовали. Оставался Октавиан. Но она не любила и его и подчинялась ему так же, как нелюбимому Клавдию Тиберию Нерону. Впрочем, она никого не любила, была завистлива и ревнива, а к мужьям — первому и второму — ласкалась с притворством распущенной женщины, потому что сожительство с ними было выгодно.

Октавия подружилась с ней до ее брака. Угадывая дурные стороны ее характера, она не предупредила брата о ее недостатках. Разве Октавиан был лучше Ливии? Однако девушек и матрон, более добродетельных, почти не было, и Ливия выделялась среди них: она, по крайней мере, не изменяла Октавиану и была всецело занята сплетнями о неверных женах и податливых на любовь девушках.

— Я надеялась, — откровенно сказала Октавия, — что ты отговоришь Гая от войны и посоветуешь ему помириться с Марком.

— Марк Антоний не вернется в Рим, — возразила Ливия с насмешкой в голосе. — Он стал восточным царем, окружен евнухами, девами и юношами, а Клеопатра сделала его безвольным. Сравни теперешнего Антония с победителем при Филиппах! Это небо и земля. Так зачем же нам щадить двух человек — римлянина и египтянку, — которые мешают спокойно жить народам Востока и Запада? Ради их красоты? Бесспорно, Антоний величественен, как царь, а Клеопатра прекрасна, как Афродита, но это еще не значит, что двое могут жить за счет счастья племен и народов.

— Ты, действительно, убеждена в этом, милая Ливия?

— Конечно.

— А ведь Гай и ты — разве вы не помышляете о том же?

Ливия помолчала. Потом сказала с нескрываемым раздражением:

— Мы — римляне, и сами боги позаботились о нас: мы должны быть властелинами мира.

Нахмурившись, Октавия направилась к двери:

— Ты повторяешь слова Гая. Я не думала, что у тебя нет своего мнения.


XVII


В течение нескольких месяцев сторонники Цезаря объезжали италийские города и виллы, принуждая народ присягнуть Октавиану, когда он этого потребует: они угрожали ремесленникам, деревенским плебеям, магистратам, декурионам миниципий наказаниями за измену, утверждая, что Октавиан борется за свободу и республику. А когда им возражали, что Антоний раньше объявил о желании защитить свободы и восстановить республику после уничтожения ее Октавианом («Зачем Цезарь попрал свободы и заставил бежать консулов?»), они утверждали с наглостью, достойной их господина:

— Цезарь не мог доверять консулам, которые оказались друзьями Антония. Кажущееся свободолюбие Антония — обман: разве Антоний, царь Египта, может стоять за республику?

Литиния возбуждала народ на конциях против Октавиана, Она обвиняла Цезаря в стремлении к единовластию, доказывая, что присяга, требуемая Октавианом, — хитрая уловка демагога, стремящегося заручиться поддержкой Италии — той Италии, которая ненавидит его как жестокосердного мужа, безумного тирана. Ее речи приводили народ в ярость. Толпа готова была разгромить дом Цезаря и перебить его друзей, однако мысль о телохранителях Октавиана охлаждала пыл возмущенного плебса, чужестранцев и рабов.

Понтий и Милихий разъезжали по муниципиям, убеждая народ не верить демагогии Цезаря. Они произносили горячие речи против Октавиана и Антония.

Угроза войны висела в воздухе, столкновение бывших триумвиров казалось неминуемым.

Волнения усилились, когда Антоний прислал Октавиану из Афин разводное письмо, подписанное самим проконсулом, и решение четырехсот сенаторов, именуемых римским сенатом, рассмотревших вопрос о разводе Антония с Октавией. Одновременно гонец привез письмо от Антония, который приказывал Октавии покинуть его дом.

События следовали одно за другим: прибыли из Эфеса соглядатаи с известием об отплытии кораблей с войсками к берегам Греции, а затем приехали Планк и Титий. Оба военачальника удивлялись, как мог Антоний совместить защиту италийской свободы и республики с подготовкой к войне фади Клеопатры, опасавшейся за целостность и независимость Египта.

Планк и Титий сообщили Октавиану о намерениях Антония и советовали собирать войска, запасаться съестными припасами и снаряжать корабли. Оба утверждали, что война начнется в северной Греции, куда Антоний стягивает свои суда.

Октавиан был испуган. Приказывая друзьям возбуждать народ против Антония и Клеопатры и распространять слухи о поведении египтянки, которая, находясь в Эфесе, позволяет величать себя царицей Азии, он сказал:

— Кричите на улицах и перекрестках городов, что Клеопатра считает себя царицей римской провинции. Взывайте к чувствам народа, играйте на патриотизме квиритов!

Одновременно он повелел подготовить общество к присяге. Ежедневно друзья сообщали ему о настроениях парода: плебс колебался, не зная, кому верить; на конциях происходили яростные споры, кончавшиеся нередко драками; Октавиана не любили и не верили ему; Антония считали оклеветанным. Л друзья Антония разжигали ненависть к Цезарю как тирану и обвиняли его в подлостях.

— Два друга, которым доверял проконсул Марк Антоний и которых он любил, подло изменили ему, продавшись Цезарю, — кричал Эрос, возвращавшийся из Кампании и остановившийся ненадолго в Риме, — это Планк и Титий. Помните, квириты, мерзкого пса Тития, предательски умертвившего друга плебеев и рабов Секста Помпея? Этот Титий осмеливается порочить доброе имя Антония и возбуждать против него Цезаря. Пролятье злодею!

— Убить его! — послышались в толпе голоса. — Где он?

Толпа придвинулась к Эросу. Рабы, вольноотпущенники, чужеземцы, плебеи, женщины требовали у него указать, где Титий: они желали «выпустить из него внутренности», «растоптать продажного пса» и спрашивали также, где Планк. Эрос ответил, что оба злодея пригреты третьим злодеем — Октавианом и находятся во дворце тирана.

Толпа двинулась к Палатину.

— Стойте, квириты!

Народ остановился. Навстречу шли, взявшись за руки, популяры: Лициния, Понтий, Милихий и еще два человека.

— Стойте, квириты! — повторила Лициния. — Не верьте бывшим триумвирам! Оба — ваши враги. Этот муж, — указала она на Эроса, — восхваляет Антония, а кто такой Антоний? Царь Египта! Кто Октавиан? Сын Цезаря, стремившегося к царской власти. Оба они — враги. Не давайте присяги Октавиану и не верьте Антонию! А Тития, убийцу Секста Помпея, подстерегите и растерзайте в клочья: его место на свалке, среди нечистот!

— Смерть Титию! — кричала толпа. — Выдайте нам Тития! Выдайте злодея!

Когда Лициния, Понтий и Милихий возвращались ночью домой, человек в плаще догнал их недалеко от Виминала и пошел рядом с ними.

— Кто ты, друг, и чего тебе нужно? — спросил Понтий, ощупывая кинжал под одеждой.

— Я хочу говорить с женщиной. Почему ты мне помешала? — обратился он к Лицинии. — Обвиняя Антония и Октавиана, ты помогла Октавиану: ненависть народа обратилась против Тития, а я хотел возбудить ее против Цезаря и Тития. Толпа потребовала бы выдачи убийцы Помпея и заодно сожгла бы дом Октавиана. Что? Твоя логика пахнет глупостью. Толпа покричала: «Смерть Титию!» и разошлась. О, если бы ты не приходила вовсе!

Вглядываясь в него при скудном свете чадившей светильни, Лициния не могла различить черт его лица. Наконец она узнала его — это был тот человек, который выступал перед толпой.

— Твое скудоумие меня поражает, — сказала она. — Одного ты хвалишь, а другого порицаешь. Почему ты превозносишь Антония?

Эрос не нашелся, что сказать. Но когда Лициния упрекнула его в легкомыслии, он не выдержал:

— Есть вещи, о которых я не смею говорить. Но кто равен Антонию по храбрости, доброте и великодушию? Скажи, квиритка, кто? Даже Секст Помпей уступал Антонию в величии души!

— Лжешь! Антоний — такой же убийца, как Титий!


XVIII


Однако не все города дали присягу Цезарю: Бонония и несколько других отказались, решив сохранять спокойствие, но это не помешало Октавиану объявить, что вся Италия поставлена под его империей.

— В руках моих — законная власть, — говорил он друзьям. — Она дана мне народом для спасения Италии, потому что много сенаторов бежало, а сенат, не будучи и полном составе, не смел дать мне империй.

— И все же придется побудить сенат начать войну с Клеопатрой, — сказал Агриппа, — лишить Антония начальствования над легионами, отнять у него все магистратуры…

— …и объявить врагом сената и римского народа! — вскричал Октавиан.

— Нет, твердо выговорил Агриппа. — Если ты, Цезарь, не жегаегшь попасть в тяжелое положение, то поостерегись: Италия не верит обвинениям против Антония.

Я бывал неоднократно на конциях, слышал речи некоей Лицинии и цирковых наездников Понтия и Милихия. Они одинаково нападают на тебя и на Антония, но резко резко возражают против лжи, возводимой на проконсула.

— Он уже не проконсул!

— Пусть так, но Антонием он не перестал быть.

Октавиан встал.

— Чего же ты хочешь? — спросил он с раздражением.

— Я, Цезарь, ничего не хочу, а если решаюсь давать тебе советы, то это происходит согласно твоему желанию.

— Говори кратко и более понятно.

— Я против объявления Антония врагом отечества.

Октавиан молчал.

— Я также против новых налогов, которые ты вздумал взыскать с народа. Они озлобят все слои общества, и я повторяю, Цезарь, поостерегись!..

— Мне надоела твоя трусость…

— …осторожность, — поправил его Агриппа.

— …осторожность или трусость — не все ли равно? Они родные сестры…

— Однако и ты, Цезарь, выказывал неоднократно… Октавиан вспылил.

— Молчать! — крикнул он. — Относительно Антония я еще могу согласиться, но налоги… налоги… Без них я погибну. Свободнорожденный может заплатить четвертую часть своего дохода, а вольноотпущенник, имеющий более двухсот тысяч сестерциев, — восьмую часть. Что? Опять возражать?

Пожав плечами, Агриппа перестал спорить. Упрямство Октавиана удручало его.

Меценат давно собирался вмешаться в спор и терпеливо ожидал окончания политической беседы. Теперь же, когда наступило тягостное молчание и Октавиан, хмурясь, шагал прихрамывая, по атриуму, он обратился к нему:

— Не желаешь ли, Цезарь, послушать четверостишие, которое я сочинил во время бессонницы? Хотя скромному поэту, каким, я считаю себя, неприлично хвалиться, однако оно мне нравится. А так как ты тоже поэт и притом взыскательный, то я был бы несказанно благодарен тебе…

— Читай, — махнул рукой Октавиан, остановившись среди атриума.

Меценат прочитал наизусть, делая на каждой цезуре большую паузу:


Девственность робко сказала Поэзии юной, напевной:
«Что ты так сладко поешь прелести девы, сестра?»
Ей отвечала Поэзия, строгой улыбкой светлея:
«В прелестях дев молодых — брачные чары невест».

Октавиан повеселел.

— Клянусь Аполлоном! — вскричал он. — Ты — настоящий поэт. Обещаю тебе после победы над Антонием (а победить я должен) написать эти стихи на медных досках и повесить в библиотеке, основанной старым Варроном.

Взыскание налогов с населения вызвало кровавые мятежи и крупные восстания. Италия не желала платить последние крохи тирану, ставшему вдобавок ко всему грабителем. Всем было известно, что лица, получившие доходы, были в страшных долгах, которые приходилось погашать, выплачивая огромные проценты за просрочку, и свободных денег для уплаты налогов ни у кого не было. Агриппа предупреждал об этом Октавиана, но Цезарь был глух к его словам. Он рассуждал, что если деньги нужны, то необходимо их добыть, и его мало тревожили нужда и безвыходность положения свободнорожденных и вольноотпущенников.

Эмиссары Антония и Клеопатры, возбуждавшие народ к восстаниям, посылали гонцов к Антонию с лаконическими эпистолами: «Восстания охватили Италию. Воспользуйся случаем, посылаемым тебе богами: напади на Италию, и ты сломишь Октавиана».

Цезарь знал об этом. Знал он также, что начальники легионов Антония, враждебно настроенные к Клеопатре, не уясняли себе цели затеваемой Антонием войны. «За кого боремся? — говорили они. — За римскую республику или за Египет?» Друзья покидали Антония, даже легат Домиций Агенобарб был ненадежен, а эмиссары, работавшие в Италии, стали присылать дерзкие эпистолы. Одну из эпистол Октавиан перехватил и читал своим друзьям. В ней говорилось, что медлительность довела Помпея Великого до гибели, что не производится заготовка провианта для войск и никому неизвестно, куда отправятся легионы на зимние квартиры.

— Он не нападет на Италию, — говорил Октавиан Агриппе. — Он растерян. Однако положение его лучше моего — у него есть деньги, и он может подкупать квиритов,

— Твои опасения тревожат и меня, — сознался невозмутимый Агриппа. — Я предпочитаю смотреть несчастью и глаза, чем обольщать себя несуществующим счастьем.

— Я не понимаю.

— Я говорю, что наше положение совсем безвыходно, и только чудо — помощь олимпийцев — может спасти нас.

Октавиан молчал. Потом сказал, тряхнув головою:

— Будем ждать, Марк Випсаний, чуда… Да, будем ждать чуда, — повторил он, вставая. — Не пойти ли нам ни форум? Там должны выступать популяры, и я хотел бы послушать… Кликни ликторов…

Агриппа тоже встал. Стоя перед Октавианом, он говорил ровным голосом:

— Я не знал, Цезарь, что ты склонен слушать лживые дерзкие речи популяров, и принял некоторые меры: против вождей их посланы убийцы, но соглядатаи говорят, что женщина и цирковые наездники бежали из Рима. Поэтому, Цезарь, не торопись: выступления на форуме не будет.

— Ты не предупредил меня…

— Я заботился о твоей безопасности… Помнишь, Цезарь, ты собирался навестить Вергилия в Неаполе? Не желаешь ли завтра отправиться в путь?

— Сегодня нундины, а ты предлагаешь мне ехать на другой день после нундин! Ты заботишься о моей безопасности, а подвергаешь меня всяким случайностям.

— Прости, Цезарь, я забыл об этом дне. Вспомни, что философы смеются над суеверными людьми и называют их «одержимыми предрассудками».

Вошел Меценат. Услышав слова Агриппы, он сказал со смехом:

— Одержимый предрассудками не одно ли и то же, что дурак?

Ариппа смутился, Октавиан вспыхнул. — А что это так, — продолжал Меценат, не замечая впечатления, произведенного его словами, — то стоит лишь сопоставить действия Клеопатры и Антония: вся их жизнь основана на предрассудках!

Октавиан повеселел.

— Ты прав! — вскричал он, — Антоний говорил мне, что вставать с ложа необходимо сразу обеими ногами, иначе человека ожидает несчастье, неприятность или неудача. Он утверждал, что…

— Прости, Цезарь, — перебил Меценат, — я пришел к тебе по делу: как прикажешь поступить со свитками папируса и пергамента, купленными в восточных городах? Библиотека не может вместить всех рукописей, Варрон растерян и не знает, что делать.

— Обратись, царь, к нашему архитектору, — указал Октавиан на Агриппу, — он сделает пристройку…

— Пристройку? Ты шутишь, Цезарь! Здание библиотеки прекрасно, а я не позволю обезобразить его…

— Позволишь, друг мой, позволишь: книги ценнее всяких красот.

Когда друзья ушли, Октавиан прошел в таблинум и, схватившись руками за голову, упал на ложе. Мысли проносились с такой быстротой, что он не мог собрать их в одно целое. Мелькали Юлий Цезарь, Клеопатра, Антоний, Кассий, Брут, Лепид, Октавия. Неужели невозможно примирение? Власть! Она, лишь она испортила отношения дуумвиров: оба стремились к власти, как соперники к любимой женщине, и только одному из них она могла принадлежать — более сильному. Кто же сильнее? Антоний или он, Цезарь?..

Вспомнил победу Антония при Филиппах, и сердце сжалось. О, если Антоний победит в предстоящей войне, все будет кончено: могущество, жизнь… друзья и родные погибнут…

Вскочил, пронзительно закричал:

— Нет! Нет! я должен.., я должен… Слово «победить» застряло в горле. Выбежав из таблинума, заметался по атриуму и в диком ужасе, визжа и проклиная Антония и Клеопатру, хватал дорогие вазы и разбивал об пол.

Вбежала Ливия, обхватив его за плечи, прижалась к нему, лаская его лицо и руки.

— Успокойся, успокойся, успокойся, — повторяла она. Однажды уже был у него такой же приступ яростного отчаяния (это случилось, когда он узнал о браке Антония с Клеопатрой), и Ливии стоило больших трудов успокоить его. Что же случилось еще страшного? Неужели Антоний вторгся в Италию и идет на Рим?

Ливию охватил ужас. Расспрашивая Октавиана, она дрожала, боясь услышать роковую весть, но убедившись, что ничего страшного не случилось, она опустилась на колени перед ларарием и принялась молиться.

Октавиан смотрел на нее мутными глазами. В голове было пусто — мысли улетели, точно их не бывало вовсе,

Спать, — пробормотал он и, шатаясь, направился в спальню.


XIX


Зима для обеих сторон была тяжелая.

Решив расположиться с войсками на зимние квартиры вГреции, Антоний отправил в Италию эмиссаров, приказав им путем подкупа привлекать на свою сторону легионариев и население, возбуждать волнения среди недовольных. Большая часть его кораблей находилась в Амбракийском заливе, между Коркирой и Левкадой, неся сторожевую службу на море. А остальные суда с войсками были расположены в Кирене, Египте и Сирии.

Антоний сам сознавал, что разбросанность кораблей и легионов по Элладе и Архипелагу нецелесообразна, — в случае нападения Октавиана трудно будет стянуть суда и войска к месту битвы, но Клеопатра, помышлявшая только о защите Египта, настояла на таком распределении войск.

Уступив ей, Антоний вскоре пожалел: корабли Октавиана плавали у берегов Эпира, и главной стоянкой их была скалистая область Акрокеравнии. Здесь, по предположениям Антония, должен был высадиться Октавиан.

Сидя над хартиями и изучая берега Греции, Антоний искал выгодных мест для морских сражений и удобных равнин для развертывания пехоты и конницы.

За стенами оживленно шумели толпы народа, По улицам. Патр двигались греки, понтийцы, пафлагонцы, каппадокийцы, иудеи, сирийцы, египтяне, и их разноязыкая речь врывалась в дом. Антоний прислушивался и, не понимая слов, подумал, что очутился в таком же положении, как некогда Помпей Великий.

— Неужели и меня ждет Фарсала?. — воскликнул он. — Не лучше ли, пока не поздно, примириться с Октавианом и возвратиться в Италию? Нет! Царь не может искать мира у тирана и демагога. Царь не имеет права уступить власть потомку ростовщиков, иначе римские и египетские боги возмутятся и жестоко покарают его.

Из гинекея донеслись голоса, смех. Он узнал голоса Клеопатры, Ирас и Хармион, смех рабынь и прислужниц. Шум приблизился, и евнух Мардион появился на пороге:

— Царица святой земли Кем спрашивает царя и владыку: желаешь ли ты оторваться от дел и вопросить судьбу у халдейских магов?

— Разве нет у нас Олимпа, искусного звездочета?

— Верно, господин, но и наш астролог пришел послушать халдеев.

— Маги мне надоели, — грубо сказал Антоний и непристойно выругался по-лагерному. — Скажи царице, что я занят.

И он углубился в изучение хартий. Рассматривая береговую линию Эпира и Акарнании, он решил сосредоточить корабли в Амбракийском заливе и дать сражение у мыса Актиона, называемого римлянами Акциум. Города Анакторион, Амбракия и ряд других обещали помочь провиантом, острова Керкира, Левкада, Паксос, Кефалления, Итака и другие ~ людьми, большая часть которых была рыбаки и водолазы, а вся Эллада — воинами, моряками и народным сочувствием борцам против тирании. Актион должен был стать твердыней всех сил, средоточием воли восточных племен и народов, требующих освобождения и мирной жизни, альфой возникновения греко-римско-египетской империи и омегой тирании Октавиана, ничтожного выродка римских ростовщиков.

— О Геркулес, — шепнул Антоний, — дай мне такие же силы, какие давала Земля каждый раз поверженному Антею, и я воздвигну тебе великолепные храмы и сооружу жертвенники, облицованные мрамором.

Встал и, надев невольничью одежду, незаметно вышел на улицу. Смешавшись с толпой, он зашагал к пристани.

Обычно голубое, небо было в облаках, и Гелиос не ехал на огненной колеснице, запряженной огненными копями и не осыпал щедрыми лучами, как стрелами, благословенную землю Ахаии. На море качались корабли, моросил дождь, и белая завеса, спутница ненастья, скрывала противоположный берег; там была Этолия, знаменитый город Калидон, а на запад от Патр, по прямой линии, темнели морские волны, бегущие к Итаке и Кефаллении.

Да, он любил Элладу. Душою грек, он стремился ко всему восточному, любил азиатские и египетские песни, пышные одежды, знойные пляски, нагие тела, «сладострастные бани», шумные пиры, уличные увеселения, театры, гипподромы, палестры, гимназии, стадионы; любил философию, астрономию, поэзию, медицину и в особенности магию, раскрывавшую, по его мнению, все события будущего, как на ладони. В этом заключалась вся жизнь, и без всего этого она была немыслима. «Не искусственно ли назван Рим столицей мира? Что в нем привлекательного? Тела и кровь римлян пахнут не так, как тела и кровь азийцев, а любовь пресна и подчинена супружескому закону. И если матроны обходят закон и изощряются в неверности, то любовь не становится менее пресной; даже римская распущенность отличается от восточной, — в ней больше бесстыдства, меньше изящества и красоты».

Так размышляя, Антоний смотрел на корабли, подплывавшие к пристани.

Проходивший моряк толкнул его в бок и крикнул, грубо выругавшись:

— Что зазевался? Ворон считаешь? Антоний очнулся и равнодушно сказал:

— Друг, так ли ты почитаешь иных богов, как Вакха? Ступай проспись.

Моряк обернулся и поднес ему кулак к носу.

— Еще слово, и я сделаю из тебя лепешку. Антоний ударил его наотмашь между глаз. Охнув, моряк свалился. Мгновенно сбежались любопытные. Появились моряки, пожелавшие вступиться за сбитого с ног товарища.

— О-гэ, бородач! — кричали они, готовясь к нападению. — Сладить с ним нетрудно, выходи с любым из нас на единоборство.

Антоний, прищурившись, смотрел на них.

— Как бы вам, друзья, не охрипнуть от криков, — сказал он. — Не лучше ли пойти и прополоскать глотки?

— Трусишь?

— Не за себя.

Выступил коренастый грек и, потрясая кулаками, двинулся на Антония. Он оскорблял его, величая бородатым козлом, говорил, что выщиплет у него всю бороду и усы и жена, когда он вернется домой, примет его за евнуха и выдерет остальные волосы.

— Она подумает, что тебя оскопили! — издевался моряк под одобрительный хохот толпы. — А когда ты станешь лысым, она выгонит тебя голого метлой на улицу.

Толпа потешалась над Антонием, бросая в него объедками, огрызками фруктов, шелухою от овощей.

— Замолчишь ли ты, недоносок ослицы? — крикнул Антоний и ударил его в грудь с такой силой, что моряк, падая, сшиб нескольких человек.

Грек вскочил, бросился на Антония: он пытался ухватить его за шею, но Антоний, опытный гимнаст и кулачный боец, держал его на протяжении руки и каждый раз сбивал с ног.

В ярости моряк выхватил кинжал.

— Брось, друг, если дорожишь своей жизнью, — примирительно сказал Антоний, — А вы, — обратился он к морякам, — помните, что нападение нескольких на одного — постыдно.

Его не слушали и окружали с проклятьями.

Люди, высадившиеся с причалившего судна, с опасением проходили мимо кучки моряков, обступивших бородатого человека. Один муж, в промокшем насквозь петазе, остановился и, вглядевшись в Антония, бросился к морякам.

— Прочь! — крикнул он, выхватив меч. — Не видите, разбойники, на кого поднимаете руки? Это наш царь и вождь!

Толпа обратилась в бегство. Остались одни моряки.

Они стояли, опустив головы.

Антоний обернулся к мужу в петазе:

— Эрос!

— Господин! Оба обнялись.

— Вот нежданная встреча, — говорил Антоний, забавляясь смущением моряков. — Не зайти ли нам в таберну?.. О-гэ, друзья, — обратился он к морякам. — Не промочить ли нам глотки, как я предлагал вначале?

— Прости, вождь! — закричали моряки. — Не узнали мы тебя!..

— Плохо знаете начальников. Кто старший? Ты, друг мой? И ты меня не узнал? Наложи на подчиненных взыскание, а на себя двойное. Понял? А теперь веди нас в таберну, где можно было бы хорошо выпить и закусить.

— Вождь, таберна находится в нескольких шагах отсюда.

— Идем, — сказал Антоний, взяв Эроса под руку.

В таберне было шумно. Разноплеменные моряки веселились, пропивая среди блудниц свой скудный заработок. Они пели непристойные песни, поднося кружки, наполненные до краев вином, своим случайным подругам.

Антоний и Эрос тоже пили. Низкорослый грек, дравшийся с Антонием на пристани, стал ручным, как домашнее животное: он объявил, что с таким сильным мужем, как вождь, встретился впервые в жизни, и, величая его Гераклом обещал верно служить до самой смерти. Остальные моряки шумно поддержали его и пили за здоровье Антония.

Пронзительный женский крик ворвался в таберну. Посетители встрепенулись, шум утих.

— О-гэ, хозяин! — крикнул Антоний. — Кого у тебя там режут?

Толстый коротконогий грек подбежал к Антонию и заикаясь вымолвил:

— Господин мой! Такие крики часто доносятся из соседнего диктериона. Я прикажу…

Речь его была прервана новым криком. Женский голос молил о помощи.

— Привести обоих, — распорядился Антоний, — женщину и обидчика.

Вскоре перед проконсулом появилась миловидная девушка и старый грек. Рука Антония дрогнула, расплескав вино. Эрос растерянно смотрел на девушку.

— Атуя! — воскликнул он с изумлением. Денушка равнодушно повернула к нему голову, и взгляд ее остановился на Антонии. Антоний нагнулся к Эросу:

— Атуя, говоришь? Но ты же отвез ее в Италию… Как же она очутилась здесь?..

- Не знаю, господин, но это она… Ее лицо, глаза… Ее рост, голос, руки…

— Вижу. Но разве не бывает двойников? Впрочем, я возьму ее и узнаю по родинкам на теле, она ли это…

Пригласив девушку вернуться в порнею, Антоний сунул ей монету. Однако девушка возвратила деньги и, указывая на старика, сказала:

— Он купил меня, а денег не дал. Я потребовала, и он стал таскать меня за волосы и бить.

Антоний встал.

— Почему не платишь, старая калига?

— Я заплачу, когда…

— Нет, ты заплатишь за побои и убежишь поскорее, иначе — клянусь Перибасией! — моряки научат тебя разуму!

Скрепя сердце, старик бросил монету на стол и, осыпаемый насмешками и пинками моряков, поспешил к выходу.

— Теперь ты свободна? — спросил Антоний. Девушка наклонила голову.

Когда они удалились, Эрос подошел к морякам, обступившим двух фокусников, которые на глазах присутствующих глотали огонь, зажигали в сосуде паклю, из которого вылетали потом голуби, наносили себе удары ножами, а на теле не было ни ран, ни крови.

Эрос посмеивался над легковерием моряков, считавших фокусников волшебниками, которым покровительствует Геката.

Зрители неистовствовали, выражая громкими возгласами свой восторг.

Антоний тронул Эроса за плечо:

— Ты ошибся, это не она. А так похожа, так поразительно похожа!

— Обратись с молитвой к Гекате, — сказал Эрос, — проси ее избавить нас от злого наваждения.


XX


Лициния и Понтий сеяли недовольство среди воинов, и легионы требовали обещанных денег, не слушая уверений начальников, что задержка произошла не по вине Цезаря, а вследствие тяжелого положения, в которое поставил республику Антоний. Воины шептались и перебегали к Антонию: он был богат и могущественен, его легионы и корабли — говорили воины — могли противостоять войскам и судам двух таких Цезарей, и стоило ли защищать нищего вождя, который вдобавок ко всему боялся высадиться в Эпире?

Октавиан и Агриппа, действительно, опасались высадиться в Греции с двадцатью легионами. Неуверенные в преданности войск, они дрожали при мысли, что легионы покинут их и перейдут на сторону Антония.

Сидя на ложе, Октавиан говорил Агриппе, ходившему взад и вперед мимо него:

— Я уже решил собрать легкие суда и притворно напасть на берега южной Греции, чтобы отвлечь внимание противника от Эпира. А я, высадившись там, двинулся бы к Амбракийскому заливу, чтобы сжечь корабли Антония. Но легионарии бегут, друзья отказались следовать за мною, в особенности этот Азиний Поллион, уверявший, что дружба со мной и с Антонием мешает ему поддерживать меня. Так же поступили и другие. Я прикажу семистам сенаторам следовать за собой, и они не посмеют отказаться…

— Я против этого решения. Зачем стольких мужей тащить за собой?

Остановившись, Агриппа ждал ответа.

— Я не доверяю им, — заговорил Октавиан, грызя ногти, — они предпочитают мне Антония. Ты сомневаешься? Я предвижу действия отцов государства: заговор, затем посольство к Антонию с просьбой высадиться в Италии, воззвание к народу о поддержке борца за республику, за демократические свободы (Антоний — борец — ха-ха-ха!) и объявление меня врагом народа…

Агриппа пожал плечами.

— Ты чересчур подозрителен, Цезарь! Если бы то, что сказано тобой, ты произнес в присутствии отцов государства, они, возможно, выступили бы против тебя. А так как они об этом не помышляют, то ошибка, которую ты намерен совершить, будет двойной: во-первых, ты лишишь Рим сената, а это покажется квиритам весьма странным, и, во-вторых, возьмешь обузу на свою шею…

— По-твоему, и должен покориться сенату и зависеть от друзей Антония? — вскричал он. — Если это так, то не лучше ли примириться с Антонием, унизиться — ты этого хочешь?

— Я ничего не хочу, Цезарь, кроме твоей победы.

— Победы, победы! А есть ли надежда на нее? Нет, я твердо задумал увезти с собой сенат и действовать, как решено. Не будем же медлить!

Казалось, сама судьба благоприятствовала Октавиану: Амбракия, на помощь которой рассчитывал Антоний, не дала продовольствия, и в Амбракийском заливе среди моряков начался голод. Треть людского состава погибла от голода и болезней. Перебежчики доносили, что Антоний пополняет убыль людей земледельцами, погонщиками ослов и мулов, рабами и что эти люди неохотно идут на корабли.

— А в Патрах, — говорил старик-перебежчик, — начались разногласия. Клеопатра желает мира и требует, чтобы Антоний вернулся в Египет.

И словоохотливый старик, конюх Антония, рассказал, что из случайно услышанной беседы Деллия с Домицием Агенобарбом он узнал причину разногласий: на заседании сената речь шла о восстановлении порядка в Италии после победы над Октавианом и о возвращении Антония в Рим. Полководец не возражал, слушая речи сенаторов. А потом, когда он встретился с Клеопатрой, царица спросила его, правда ли, что он думает вернуться в Италию, Антоний уклончиво ответил, что Октавиан еще не побежден, а будущее находится в руках богов. Однако обеспокоенная Клеопатра не удовлетворилась этим ответом и стала упрекать Антония в непостоянстве и равнодушии к детям.

Выслушав перебежчика, Октавиан повернулся к Агриппе, стоявшему у бисселы:

— Слышишь? Там, где поселились несогласие и неурядица, быть беде. Муж и жена ссорятся, любовь становится не приятной, а надоедливой привычкой. Сторонники Антония и царицы непременно перегрызутся, а тогда… Ты знаешь, что будет тогда?

Выпроводив перебежчика, Агриппа сказал:

— Клеопатра обеспокоена судьбой Египта. Шестнадцать лет назад она ездила в Рим, чтобы покорить Юлия Цезаря, и это ей удалось: она была цветуща, прекрасна и благоуханна. А теперь отцветает, хотя красота ее еще не поблекла и производит чарующее впечатление. Но кого соблазнять, кого покорять? Только двоих — тебя и Антония.

— Меня не соблазнить…

— Остается один Антоний. Выпустить его из золотой клетки, чтобы потом опять покорять, — не безумие ли это? Понимаешь, Цезарь, победа Антония над нами — гибель Клеопатры; она умна и понимает это. Вот причина, почему она желает остановить войну…

— Это правдоподобно, хотя… Агриппа возмутился.

— Когда же ты, Цезарь, перестанешь, наконец, сомневаться? — вскричал он. — Клеопатра и ее сторонники желают мира, Антоний, друзья и сенаторы, окружающие его, — войны. Антоний объявил, что борется за республику, следовательно, он должен воевать, а потому откажет Клеопатре: для него бегство в Египет — признание, что борьба идет не за Рим, а за Египет, для ремлян же и сенаторов отказ Антония от войны — жизнь в изгнании, невозможность возвратиться в Италию без твоего согласия, Цезарь!..

— Ты остроумен, Марк Випсаний! Но кто поручится, что это так?

— Логика остается логикой. Ведь черный цвет ты не назовешь белым — не так ли?

Октавиан не стал спорить. Он был весел. Он любил противоречить собеседнику до тех пор, пока тот не доказывал очевидной истины наглядными примерами, опровергнуть которые было уже невозможно.

В этот же день окончательно решено было разделиться: Агриппа нападет на южные берега Греции, а Октавиан высадится в Эпире.


XXI


Разлад начался в Патрах. Все рассказанное перебежчиком Октавиану, оказалось правдой. Клеопатра требовала прекращения войны, Антоний отказывался.

В спальне был желтоватый полусумрак. Золотые кадильницы, поставленные на золотые треножники, распространяли тонкий запах аравийских благовоний. Изображения нагих богинь украшали стены, завешанные желтыми персидскими коврами, и статуи нагих сатиров; силенов и менад, разрисованные в желтый цвет, стояли вдоль стен. У изголовья широкого ложа, на котором полулежала нагая царица, стоял Приап с фаллусом, украшенным венками, — подарок Антония. Это была золотая статуя, отлитая по приказанию проконсула искусным литейщиком из слитков, захваченных в Армении.

Спальня казалась убежищем Наготы, и зловещая желтизна предметов — символом Разлада и Ненависти, вошедших в ночной приют отдыха. Так подумал Антоний, остановившись на пороге и не спуская глаз с Клеопатры.

Кашлянув, он сделал шаг, и меч звякнул на его боку.

— Не беспокоит ли египтянку появление римлянина? — спросил Антоний, любуясь телом царицы и испытывая прежнюю любовь, сводившую не раз его с ума. — Если моя царица не желает видеть своего царя, то я удалюсь…

Приветливая улыбка мелькнула на губах Клеопатры, и чарующее сияние разлилось по ее одухотворенному любовью лицу. Казалось, божественная Красота в образе Афродиты сошла на землю, чтобы пленять смертных, пробуждать любовь к прекрасному.

— Останься, — тихо сказала она, приподнявшись. Царица стояла потягиваясь, и Антоний не спускал глаз с ее тела; умащенное мирром и нардом, оно лоснилось, блестя, как слоновая кость, и благоухая.

— Как жаль, что скоро мы расстанемся, — певучим голосом заговорила Клеопатра, увлекая его к ложу. — Я вернусь в Египет — это святая земля Кем, наследие Лагидов… Там странствуют боги в виде странников, там каждый камень овеян любовью царей и простых людей к женщинам, там сама Девственность нисходит на землю в виде юных тел, стремящихся к зачатию, там сама Плодовитость… Но нет, это тебя не трогает… Ты спешишь к отвергнутой тобой же римлянке! Октавия овладела твоими мыслями, Октавия!..

— Что ты говоришь? Успокойся.

— Нет, нет! Не ради восстановления римской республики, не ради власти над всем миром, не ради царской диадемы стремишься ты в Рим, а ради — Октавии! Я знаю это, знаю! О боги, до чего я дожила!.. Я отдала тебе все, что имела, — свое тело, душу, сокровища Лагидов, Верхний и Нижний Египет! Я рожала тебе детей, а ты…

В отчаянии она опустилась на ковер, устилавший пол, и, притворно рыдая, причитала, как рабыня или наемница:

— Ради Октавии ты готов ввязаться в эту войну, которая ничего не даст, кроме гибели супружеского счастья и призрачного завоевания Рима. Ибо я знаю, что сенат заставит тебя же подчинить Египет римскому владычеству, а Цезарь, проклятый людьми и богами злодей, будет добиваться отречения моего от трона Лагидов… Нет, оба вы, празднуя египетский триумф, поведете меня за своей колесницей, и плебс будет тешиться и издеваться над моим несчастьем!

— Что ты говоришь? — повторил Антоний. — Ты больна. Какие черные мысли овладели тобою! Разве не ты желала этой войны? Я уступил тебе, начав военные действия, уступил, разведясь с Октавией. А теперь, когда я зашел так далеко, что отступления быть не может, ты требуешь невозможного. Я говорил тебе об этом…

— Ты боишься общественного мнения Рима. А что для нас Рим?

— Не забывай, что Рим — моя родина, а я — римлянин!

— Муж, родом римлянин, а душою — грек, — всегда грек! — вскочила она. — Сознайся, что это так. Ведь ты не любишь Рима, ты любишь Элладу и Египет, и лицемерные слова твои…

Вспыхнув, Антоний отвернулся от нее.

— Мне надоели, Клеопатра, твои несправедливые речи. Я люблю Элладу, но Рим — дорогое отечество, и никогда я не отрекусь от родины. Я воюю не с Римом, а с тираном, поработителем римского народа: я хочу свергнуть его…

— Зачем лжешь? — не унималась Клеопатра. — Ты, царь, хочешь стать вождем популяров? Божественный Юлий был даровитее тебя и то споткнулся. Что же тебя привлекает в Риме — скажи? Власть? Но ты должен будешь разделить ее с Цезарем, ибо Октавия не допустит умерщвления брата…

Она помолчала и злорадно добавила:

— Ты хочешь Октавию.

Возбужденное лицо ее было прекрасно, напоминая лицо Афины-Паллады в афинском Акрополе, и Антоний, любуясь ею, повторял:

— Ты ревнуешь без причины.

Клеопатра притворно заплакала. Всхлипывая, она жаловалась на свою судьбу; никого она так не любила, как Антонии, — даже божественный Юлий не мог бы похвалиться такой любовью; она была неопытной девушкой, когда Юлий Цезарь соблазнил ее, и ездила в Рим не потому, что была влюблена в Юлия, а оттого, что, за беременев от него, добивалась усыновления Цезариона,

— Тогда и встретились с тобою, — вспоминала она, — и Афродита послала Эроса-Купидона, который пронзил мое сердце стрелой любви, выпущенной из лука: томительная ранка не заживала, любовь разрасталась, и, когда я встретилась с тобой в Тарсе (я отправилась туда, умирая от любви), я поняла, как сладостно быть твоей рабыней. И даже сейчас, униженная и оскорбленная твоим стремлением к Октавии, я умоляю Афродиту не разлучать меня с тобой, потому что я не вынесу горя и наложу на себя руки.

Вздохнув, Антоний взял ее в объятия и, посадив к себе на колени, ласкал ее тело.

— Обещай бежать со мной в Египет, — шептала Клеопатра, — мы придумаем вместе, как обмануть сенат, военачальников и легионы видимостью войны. О Марк Антоний, царь мой, властелин! Сжалься над своей рабыней, которая готова в знак любви к тебе и преданности целовать твои ноги!

Она опустилась перед ним на колени, обняла его ноги и прижалась к ним лицом.

— Встань, царица! — дрогнувшим голосом выговорил Антоний. — Встань, умоляю тебя…

— Обещай бежать со мной…

Он колебался. Страшная тоска, стыд, отвращение к жизни овладели им. Он молчал, борясь с собою, но Тело было сильнее всего, и он, в душе проклиная себя, уступил.

— Пусть будет так, моя царица! — вымолвил он со стоном, подумав: «Со мною всегда меч, и я смогу, когда понадобится, пресечь нить жизни без вмешательства Парк».

Спустя несколько дней пришло известие, что Агриппа напал на берега южной Греции и захватывает корабли, подвозившие войскам Антония хлеб из Азии и Египта. Взятие Мефоны обеспокоило, а притворные поиски Агриппой удобного места для высадки легионов обманули Антония.

В то время, как он приказывал своим войскам соединиться, Октавиан высадился в Эпире.

Узнав об этом, Антоний послал гонцов к Канидию с повелением двигаться к Актиону, а друзьям, сенаторам и преторианской когорте отправиться на пристань, чтобы сесть на корабли.

Было холодно, шел снег, и Антоний вдыхал полной грудью морозный воздух. Лошадь под ним была резвая, молодая и нетерпеливо переступала с ноги на ногу, когда он садился на нее. Приближенные, ежась от холода, шептались, высказывая друг другу недовольство столь ранним отъездом: хотелось спать после бурно проведенной ночи и в промежутках между сном и пробуждением пить вино или ласкать женщину; хотелось, отдыхая, заниматься литературой или писать друзьям письма, играть в кости, астрагалы или петеию, не помышляя ни о чем, кроме игры; хотелось жить полной, беззаботной жизнью, не думая о войне, потому что воевать не хотелось, и, если кое-кто настаивал на этом, то приходилось соглашаться лишь потому, что во главе меньшинства стоял сам проконсул. А когда наступили раздоры, причиной которых было нежелание Клеопатры воевать, многие стали помышлять о возвращении в Рим, о бегстве к Октавиану. Что для них было в этой борьбе? Победа Антония или Октавиана — не все ли равно? О родине они не думали: она была для них там, где жилось хорошо, то есть они считали, что человек, владеющий состоянием, может не иметь родины и что понятие «отечество» — предрассудок или демагогия правителей, играющих на патриотических чувствах несознательной толпы. Поэтому они сочувствовали желанию Клеопатры прекратить войну и порицали Антония, приказавшего ехать всем к Актионскому мысу.

Сев на простую бирему и посадив приближенных и когорту, Антоний отплыл от ахейского берега.

Бирема плыла мимо мыса Аракса к Эхинадейским островам; слева вздымались горы славной Итаки, родины Одиссея, а впереди виднелась Левкада, дорический остров, с высокой горой, с вершины которой, по преданию, бросилась в море знаменитая Сапфо. Обогнув Итаку, бирема направилась к юго-западному берегу Левкады и поплыла вдоль западного берега по направлению к Актиону.

Дул попутный ветер. Темные холодные волны шумели за кормою, гребцы пели заунывную галльскую песню, и Антоний, стоя рядом с кормчим, думал с ужасом в сердце, что он обречен и с ним обречены на позор доблестные войска.

Объяснение с Клеопатрой перепутало все его планы и решения. Он уступил ей во всем, был побежден женщиной. Что можно было сделать, чтобы вернуть хотя бы часть обдуманных решений? Он стал гистрионом и останется им до конца своей жизни. Здесь, у Актиона, он должен разыграть, как на театре, страшную трагедию своей жизни, обмануть людей, вручивших в его руки свои жизни и будущность, унизиться перед египтянкой и умереть, — иного выхода не было. Разве не смертью должна была кончиться победа над ним Клеопатры? Победитель Октавиан не успокоится, пока не добьет их обоих…

Неужели она пожертвует Антонием, думая сама спастись? Но как?

Недоумевая, он смотрел на волны. И вдруг — понял.

Телом она хочет покорить Октавиана, телом хочет спасти Египет от поглощения Римом, телом хочет…

Нет, не может быть. Она не такая. Она, дочь Лагидов, не смеет вступить на путь открытой проституции, выставить себя, нагую, напоказ всему миру и бесстыдно торговаться с тираном, как жадная корыстолюбивая карфагенянка, помышляющая только о наживе.

Нет, он ошибся. Ошиблась и Клеопатра. Он поговорит с ней, и она отступится от своих требований.

Это показалось ему настолько ясным, справедливым и бесспорным, что он перестал думать о вопросах, мучивших его, и обратился к кормчему, указав на скалистый берег:

— Скажи, друг, не Актион ли это?

— Актион, — лаконично подтвердил моряк, направляя судно к двум отвесным скалам, между которых виднелась небольшая бухточка.

Антоний подозвал Эроса и повелел объявить людям, чтобы приготовились высадиться на берег.

Его ожидало неприятное известие: Октавиан прибыл в Актион почти одновременно с Антонием. У противника были войска, а Антоний был одинок, если не считать нескольких человек, приплывших с ним. Опасность быть захваченным заставила Антония пуститься на хитрость: переодев моряков в одежды легионариев, полководец выстроил их на кораблях. Октавиан подумал, что защита кораблей поручена легионариям, и, выйдя из лагеря, решил предложить битву на суше.

Антоний ждал прибытия легионов. Когда они подошли, полководец приказал немедленно приступить к постройке большого лагеря на актионском мысе. Это отняло много времени.

Весной в разгар работ приехала Клеопатра. Солнечные лучи пригревали землю. Воздух, насыщенный запахом цветов и зелени, опьянял людей. Молодая трава буйно выбивалась из-под камней, стремясь к солнцу, и зеленые побеги появились даже на скалах, на которых было немного земли. Дышалось радостно и свободно. То же испытывала и Клеопатра, высадившаяся в полдень у Актиона.

Появление ее в римском лагере возмутило военачальников, и сенаторов.

— Что нужно здесь этой египтянке? — с раздражением говорил Домиций Агенобарб, обращаясь к Деллию и Аминте, вышедшим вслед за ним из шатра. — Она прилипла к проконсулу, как пиявка. Супруга его? Пусть супруга, однако наши жены не сопутствуют нам в походах и не вешаются нам на шею в присутствии легионариев!

— Нам нет дела до того, как она себя ведет, — сказал Деллий, — лишь бы ее здесь не было и ее духи не заставляли чихать смелых воинов…

— Тем более, — подхватил Аминта, — что вся эта египетская свора, — указал он на евнухов и прислужниц, окружавших Клеопатру, которая приближалась к шатру Антония под звуки музыки, — не оставляет в покое нашего вождя. А вот и он! Клянусь богами! господин нарядился и, можно думать, ожидал ее…

— Они сговорились, — нахмурился Домиций Агенобарб. — Эта египтянка, несомненно, волшебница: она погубит нас, если мы не примем мер…

— А каких? Вождь глух к нашим речам…

— Мы заставим его немедленно вылечиться от глухоты, иначе…

— …иначе… — повторил Делий.

— …иначе примем меры, достойные римлян, владык мира.

Беседа их была прервана восторженными криками египтян, приветствовавших Антония, и возгласами женщин, окружавших Клеопатру.

— Слышишь? — говорил Домиций Агенобарб. — Гнусной лестью втирается египтянка в доверие римлян. Взгляни на Канидия: как он подобострастно беседует с нею! Говорят, будто он сам похвалялся, что царица снизошла до него…

— Не понимаю, — сказал Делий, хотя прекрасно знал подробности грязных слухов.

— Иными словами, она отдалась ему за некоторую услугу…

— …и обещала предоставить в его пользование обеих трибад — Ирас и Хармион, — добавил Аминта. — Но не подойти ли и нам к ним, чтобы не обидеть проконсула?

Так сплетничая, они направились к шатру Антония.

Лектика Клеопатры медленно приближалась, несомая черными плечистыми эфиопами; в ушах у них были серьги, на головах и на спинах — белые покрывала, а на ногах — камышовые сандалии; с лиц и обнаженных грудей струился пот.

— Вот верные псы неверной жены, — шепнул Домиций Агенобарб, — Бьюсь об заклад на десять тысяч сестерциев, что этих эфиопов подарил ей царек эрембов Ямвлих, а за что — ведают одни боги да Афродита!

Поровнявшись с Клеопатрой, они приветствовали ее поднятыми руками. Царица благосклонно взглянула на них, громко сказав, чтобы все слышали:

— Привет истинным друзьям!

Домиций Агенобарб, вспыхнув от негодования, собирался возразить колкостью, но Деллий удержал его:

— Не делай глупостей. Время покажет, какие мы ей друзья…

Они не вошли в шатер Антония, а остались возле, поглядывая на юношей и молодых рабынь, которые, не стесняясь присутствия посторонних, вели непристойные разговоры, подчеркивая их неприличными телодвижениями.

Возвращаясь с Деллием в свой шатер, Домиций Агенобарб остановил Попликолу и Целия, друзей Антония, которые торопливо шли к шатру полководца, взволнованно беседуя.

— Тревога искажает нередко лица даже храбрецов, — шутливо сказал он. — Что случилось?

— Большая неприятность, — шепнул Потгликола, — Цезарь отозвал Агриппу из южной Греции. — Ты хочешь сказать, что легионы уже в пути? Попликола прищурил слезящиеся глаза и медлил с ответом.

— Соглядатай утверждает, — вмешался Целий, — что гонцы отправились лишь вчера. Но простите нас, мы торопимся.

Когда они ушли, Деллий вымолвил, подавив вздох:

— О, если бы в лагере не было египтянки, я уверенно сказал бы, что мы разобьем Цезаря…

— Но она здесь, поэтому…

— … поэтому победа сомнительна. Клеопатра будет мешать вождю, докучать советами…

Домиций Агенобарб крикнул с глухой яростью ш голосе:

— Пусть только она вмешается в военные дела, и я проучу ее, дочь варвара, по-римски!


XXII


В начале июня Антоний и Октавиан стояли с войсками друг против друга: их лагери находились на расстоянии полета стрелы, и легионарии часто перебрасывались между собой оскорбительными словами. Однако бывали случаи, когда ветераны Юлия Цезаря, участники битв при Тапсе и Мунде, крепкие, загорелые, седобородые, сходились с обеих сторон и мирно беседовали; порицая Октавиана и Антония, «детей бога Юлия», за вражду, они обещали побудить легионариев требовать мира.

Однажды вечером Октавиан, простившись с Агриппой, собирался лечь. В шатер вошли два контуберналия и, перебивая друг друга, доложили, что воины волнуются, требуя мира.

— Они говорят, — сказал бледный голубоглазый контуберналий, — что вражда между бывшими триумвирами — оскорбление духа Юлия Цезаря…

— Они кричат, — добавил второй, круглый, полнотелый контуберналий, — что война надоела и всем пора отдыхать.

Послав раба за Агриплой, Октавиан вышел на преторию. Глядя в темноту, он различал смутные тени. Это строились легионы,, пожелавшие говорить с ним. Подошел Статилий Тавр и подтвердил, что войска волнуются и требуют мира.

Октавиан молчал. На темном пологе неба сверкали яркие крупные звезды, и одна из них, красновато-оранжевая, привлекла его внимание. Он смотрел на нее и вместо того, чтобы спросить Тавра, что думают военачальники о мире, обратился к нему со словами;

— Не можешь ли мне сказать, как называется эта звезда?

Статилий Тавр не знал. И Октавиан, опечаленный и недовольный, приказал кликнуть факелоносцев и осветить преторию.

Отблеск огней упал на передние ряды легионариев. Негодуя в душе на опаздывавшего Агриппу, Октавиан спросил воинов, зачем они собрались в ночное время и что им нужно.

В задних рядах возникли отдельные голоса, покатились по рядам, приблизились, четкие и густые, слились в единый мощный гул:

— Мира, мира!

Гул нарастал — казалось, гудела вся земля. Октавиан стоял, беспомощно опустив руки, не зная, что сказать, как убедить войска, что требование их невозможно и неприемлемо.

Подбежал Агриппа. Выступив вперед с поднятой рукой, он заставил замолчать воинов, а затем обратился к Октавиану:

— Говори, Цезарь, легионы готовы тебя слушать.

Октавиан, не умевший произносить речей без предварительной подготовки, стал говорить путанно, часто заикаясь и не договаривая слов. Воины поняли из его нескладной речи, что он сам желает мира, и успокоились. Громкие крики потрясли лагерь:

— Да здравствует Цезарь! Слава, слава!

После Октавиана выступил Агриппа: желая сгладить не совсем благоприятное впечатление от речи вождя, он стал объяснять, что Цезарь уже спал, его разбудили, и сонному человеку трудно сразу собраться с мыслями. Но легионарии, довольные тем, что и полководец желает мира, уже расходились. И Агриппа, замолчав, повернулся к Октавиану.

— Ты, действительно, согласен начать мирные переговоры?

Октавиан вскричал с притворным удивлением:

— Ты сомневаешься, Марк Випсаний? Да я только об этом и думаю! Имея согласие воинов на мир, я как бы исполню их волю, отправляя посольство к Антонию…

— Но ты, Цезарь, говорил иначе…

— Я — говорил иначе? Ошибаешься, Марк Випсаний, ошибаешься…

Агриппа ушел со стесненным сердцем. А наутро, проснувшись, узнал, что посольство отправилось уже в лагерь Антония.

Агриппа нашел Октавиана в шатре. Оказалось, что Цезарь так и не ложился: всю ночь бродя по лагерю и беседуя с легионариями, он заходил в палатки ветеранов, предлагая выделить людей, которые должны были отправиться с мирными предложениями. И когда, наконец, собрались старые ветераны, Октавиан сказал: «Скажите Антонию, что я готов встретиться с ним и обсудить мирные условия».

Рассказывая об этом Агриппе, Октавиан не верил в благоприятный исход переговоров и не был этим удручен: он находился в лучшем положении, чем Антоний, — мог получать беспрепятственно хлеб из Италии и с островов, Антоний же ощущал недостаток в продовольствии.

Послы вернулись. Старый ветеран, вытирая слезы, говорил прерывистым голосом:

— Увы, мы не узнали Марка Антония. Египтянка, вероятно, околдовала его. А я помню его при Филиппах, в боях с парфами: отчаянно-храбрый, веселый, он водил нас к победам, и мы с радостью шли за ним…

Октавиан нетерпеливо прервал его:

— Ты молчишь о переговорах…

— Я молчу и плачу (ветеран, действительно, плакал). Император отказался от переговоров о мире, объявив в присутствии египетской царицы и сенаторов: «Не желаю ни встречаться, ни беседовать с вероломным демагогом — пусть поразит его Юпитер своими стрелами и поглотит Тартар!»

Побледнев, Октавиан молчал.

— Он хочет войны! — вскричал Агриппа. — Да будет так. Увидим, Марк Антоний, кому помогут боги и на кого бросит Юлитер свои молнии! — И, обратившись к Октавиану, добавил: — Мужайся, Цезарь! Муж, которому мешает женщина и воевать и заключить мир, обречен: он не устоит против наших доблестных легионов…

В тот же день Октавиан принял решение послать испытанных в верности людей в Грецию и Македонию, с приказанием возбуждать недовольство среди племен, разоряемых поборами, и повелел военачальникам нападать на отряды противника.

Дни бежали за днями, недели — за неделями. Октавиан посылал в Рим хвастливые донесения о победах. Он писал, что часть войск противника разбита (Титий и Тавр разбили лишь отряд конницы), а корабли, охранявшие Левкаду, уничтожены, остальные же окружены в Амбракийском заливе (Агриппа одержал победу лишь над несколькими судами). Такая наглая ложь возмущала даже верных сторонников Октавиана.

В июле произошло событие, заставившее Цезаря еще выше поднять голову, Домиций Агенобарб и Филадельф, царь Пафлагонии, изменили Антонию и перешли на сторону Октавиана.

— Начало конца, — шепнул Агриппа повеселевшему Цезарю и громко затянул, что случалось с ним крайне редко, гимн Марсу, на помощь которого были обращены надежды набожных военачальников Октавиана.

Домиций Агенобарб рассказал Октавиану, что причиною их бегства были страшные раздоры, наступившие в лагере Антония. Они начались на июльском военном совете, где Антоний предложил, к всеобщему изумлению, дать морское сражение. Все молчали, недовольные решением полководца. Только одна Клеопатра говорила, что идея Антония великолепна, настаивая на морском сражении, которое должно было обессилить неприятеля. Ее речь была прервана негодующими возгласами, и выступивший Канидий сказал, что морская победа не обессилит противника и что лучше постепенно отводить легионы в Македонию, как бы отступая и заманивая Октавиана, а затем выбрать удобную местность и внезапно дать битву. Деллий и Аминта, а за ними и другие присоединились к Канидию. Вскочив, Клеопатра закричала: «Молчать! Вы хотите погубить Антония!»

— Й когда египтянка, выкрикнув эти слова, презрительно оглядела нас, римлян, она, потомок варваров, — говорил Агенобарб, — я не вытерпел и вмешался в спор. Сначала я спокойно спрашивал ее, по какому праву она, женщина, вмешивается в дела мужей, по какому праву она, египтянка, присутствует на военном совете римлян и союзных царей, а когда она, не слушая меня, продолжала спорить, я обратился к Антонию: «Скажи, проконсул, за кого мы собираемся воевать — за римскую республику или за Египет?» Переглянувшись с Клеопатрой, Антоний ответил, что за римскую республику. Тогда я сказал Клеопатре: «Слышишь? Поскольку вопрос касается Рима, не место египтянке на военном совете». Антоний, заступаясь за Клеопатру, кричал, что она, его супруга, помогла ему деньгами, провиантом, осадными машинами и кораблями. Спор разгорался. Антоний молчал. Тогда Клеопатра спросила его: «Каково же твое мнение, проконсул?» И он ответил: «Я не решил, следует ли отказаться от морской битвы». — «Ты колеблешься?»-вскричала царица. «Я склонен послушаться совета Канидия». — «Но это недостойно стратега! — спорила Клеопатра. — Ты, очевидно, хочешь стать рабом Цезаря! Что ж, это твое право. А я не была рабыней и не желаю быть ею — слышишь? Берегись, как бы черный Аменти не поглотил тебя…» Она продолжала угрожать Антонию на египетском языке, которого мы не понимали, а что это были угрозы — мы видели по выражению лица проконсула. Я прервал царицу, стукнув кулаком по столу, и закричал, что не варварам-египтянам вмешиваться в военные действия римлян, владык мира. Она побледнела, взглянула на Антония, как бы ища у него поддержки, но тот уже встал, чтобы уйти. На другой день Антоний объявил, что отказывается от морской битвы.

Октавиан внимательно слушал Домиция Агенобарба. Он узнал, что раздоры продолжались несколько дней. Антоний признался Канидию, что опасается, как бы царица не отравила его. Канидий советовал Антонию отправить Клеопатру в Египет. Проконсул колебался; или делал вид, что колеблется: ему не хотелось расстаться с царицей. Очевидно, он не желал морской битвы, потому что послал Деллия и Аминту во Фракию набирать конницу.

— Чувствуя что-то непонятное в поведении Антония и Клеопатры, я подумал, что позорно римлянину служить египетской царице и отстаивать Египет; не веря Антонию, что он борется за римскую республику, я решил перейти на сторону истинного римлянина, любящего отечество. И вот я, Цезарь, у твоих ног: казни или милуй.

— Благодарю тебя за доверие, — молвил Октавиан. — Но я не слышал твоего мнения о планах Антония.

— Цезарь, я думаю так: Клеопатра настоит дать морскую битву, потому что она торопится к детям в Египет; она, несомненно, подкупит военачальников, чтобы иметь большинство в военном совете.

— Итак — ты советуешь собрать все корабли?

— Я говорю тебе, Цезарь, не «торопить быстрее всего», как ты привык выражаться, а «торопись быстрее всего».

Агриппа, не проронивший ни слова во время их беседы, сказал:

— Если Антоний, действительно, решится на морскую битву, мы не должны быть захвачены врасплох. Поэтому прикажи, Цезарь, стянуть все суда к Актиону.

Октавиан молчал, как бы взвешивая все выгоды и невыгоды этого ответственного шага.

— Последуем совету нашего друга и скажем с ним; «Торопись быстрее всего»! — воскликнул он наконец.

Агриппа вскочил и поспешно вышел.


ХХIII


Бегство Филадельфа и Агенобарба ожесточило Антония. Опасаясь измены, он стал казнить приближенных — погибли несколько сенаторов и царек эрембов Ямвлих, впрочем, последний больше по подозрению в любовных отношениях с Клеопатрой. Опасаясь измены Деллия и Аминты, Антоний отозвал их из Фракии.

Царица торопила проконсула дать морскую битву, чтобы скорее вернуться в Египет. Между римлянином и египтянкой все было решено, хитро обдумано: сражение будет только предлогом для бегства. Во время боя корабли Клеопатры бросятся в открытое море, Антоний догонит их, и они — царь и царица — уплывут в Египет, бросив на произвол судьбы суда с моряками.

«Если Канидий сумеет противостоять Октавиану, пусть сражается, — думала Клеопатра, — а не сможет — пусть свершится, что должно свершиться».

Она повеселела, узнав, что Антоний приказал готовиться к битве. О, как она долго добиваласьэтого решения, ожидая дня, который, по ее мнению, должен был спасти Антония от сетей Октавии, искусно расставленных на его пути! Она радовалась, что Антоний не победит Октавиана, а потому не возвратится в Рим: он убежит с ней в Египет еще до исхода боя, он будет принадлежать ей, только ей, а не ненавистной Октавии; он не останется в Риме, чтобы строить козни и воевать с Египтом, а возвратится в страну Кем как защитник ее, как супруг царицы, как отец ее детей и как великий полководец, готовый отстоять целостность и независимость наследия Лагидов.

Послав за Антонием, чтобы провести наедине с ним несколько вечерних часов, она ждала его в спальне, разметавшись на львиной шкуре. Время шло, а он не приходил. Она посылала Ирас и Хармион смотреть на улицу, не едет ли он, и девушки возвращались, отрицательно покачивая головами.

Ожидание становилось невыносимым. Клеопатра чувствовала, как нетерпение сменяется досадой, досада — злобой, злоба — яростью. Наконец, поздно ночью явился Антоний, в запыленной обуви, мрачный, и, не глядя на нее, глухо сказал:

— Все подозревают что-то странное: кормчие были изумлены, когда я приказал им взять большие паруса, ненужные для битвы, и я должен был лгать, что паруса понадобятся для преследования неприятеля; моряки, начальники, цари и вожди удивились, что я повелел сжечь часть римских и египетских кораблей… Деллий и Аминта не верят моей искренности и шепчутся… Шепчутся и остальные римляне…

Схватившись за голову, он стоял так несколько мгновений с закрытыми глазами.

— Вели казнить Деллия и Аминту, — шепнула Клеопатра, обвивая его шею голыми руками и прижимаясь к нему нагим душистым телом.

Он очнулся и, грубо оттолкнув ее, выбежал из спальни.

Царица засмеялась: лицо ее стало как бы каменным, глаза — холодными. Тяжело дыша, она вынула из-под подушки игрушечный кинжал. Выдернув из головы волосок, она выпустила его из пальцев, следя, как он приближается к подставленному лезвию: волосок разделился на две части, и они, медленно покачиваясь в воздухе, поплыли вниз.

Клеопатра легла и, покрывшись одеялом, заснула. Сон был без сновидений. Проснулась поздно и, кликнув Ирас, приказала подать горячего вина, свежего хлеба и меда. Это был ее завтрак.

Пока она ела, Хармион докладывала: на рассвете Антоний напал во главе нескольких когорт на лагерь Октавиана; приступ был отражен. Деллий и Аминта находились среди галатских конников: по-видимому, они опасались появляться без охраны.

Клеопатра слушала, жуя свежий хлеб, смазанный медом, и запивая его вином. Лицо ее зарумянилось, стало мягким, глаза — блестящими, и ямочки проступали на щеках — ямочки, любимые Антонием.

Накушавшись, она погрузилась в горячую воду цистерны, и невольницы, вымыв ее, умащали благовонными маслами, присыпали ароматическими порошками подмышками, в складках и углублениях тела. А затем, завернув в тонкое полотно, понесли ее в спальню.

Целый день она скучала, пытаясь читать Платона, Эратосфена, Эврипида, принимаясь за стихи Алкея, Сапфо, — ничто не могло ее рассеять; она велела петь, играть и плясать рабыням, но и это наскучило ей. Даже женоподобный Алекс, развратный юноша, не мог доставить ей удовольствия своими шутками. Она прогнала его. Ожидание становилось невыносимым, — Антоний не шел, и все ей было не мило.

Марк Антоний!

Любила ли она его? Сегодня она желала его больше, чем когда-либо. Пусть он бьет ее, издевается, пусть плюет на нее, но лишь бы пришел, погрузил свои тяжелые руки в ее волосы, а ее, царицу, взял на руки, как ребенка, и носил, укачивая, по спальне.

Прогнав певиц, музыкантш и плясуний, она приказала Хармион читать стихи Вергилия. Латинский язык казался ей грубым варварским наречием, и она повелела прекратить чтение.

Был вечер на исходе. Наступала ночь, но Антоний не шел.

Раздраженная, она долго ворочалась на ложе и наконец забылась тревожным сном. Долго ли спала — не знала. Проснулась, как от толчка: среди спальни стоял Антоний, промокший насквозь: вода, стекая с его одежды, образовала большую лужу,

— Ты пришел? — ласково улыбнулась она, протягивая к нему руки. — Как ты промок! Сильный дождь?

Суровый, он не взял ее рук, только вымолвил упавшим голосом:

— Я устал, я измучился за этот день и ночь. Как было перенести на глазах всех сокровища на шестьдесят кораблей? Ночью свирепствовала буря, лил дождь, и верным рабам удалось это сделать… И все же ночная погрузка была замечена кем-то… Я видел, как два мужа убегали под ливнем, когда я их окликнул!..

— Деллий и Аминта?

— Не знаю.

— - Казни их, пока они не бежали к Цезарю! Антоний бросился к двери, кликнул Эроса,

— Возьми людей. Вот тессера. Задержать Деллия и Аминту, заковать в цепи…

— Прикажешь привести их сюда?

— Веди сюда. Скорее!

Ирас и Хармион, освободив Антония от намокшей одежды, насухо вытерли его тело и умастили мирром. Затем, кликнув невольниц, повелели принести мяса, сыра, вина и фруктов.

Полунагой, Антоний жадно ел, разрывая острыми зубами жареное мясо и запивая его вином.

Он кончал ужинать, когда вбежал, запыхавшись, Эрос.

— Что с тобой? — вскричал Антоний. — На тебе лица нет!..

— Измена, господин, измена! Деллий и Аминта бежали! Аминта увел с собой две тысячи галатов!..

Антоний, расплескивая вино (рука дрожала), поставил кубок на стол.

— Все бегут, — шепнул он, повернувшись к Эросу. — Ступай отдыхать.

— Господин, я лягу у порога, и если нужен буду… Опустив голову, Антоний молчал.

Клеопатра спрыгнула на пол и, подбежав к нему, сказала:

— Пусть бегут! И мы вскоре убежим… Не так ли, мой Озирис, мое сердце, моя душа?

Антоний молчал.

— Склонись на грудь Изиды, отдохни. Не говорил ли ты, что устал? О, какое мужественное твое тело, — говорила Клеопатра, покрывая его поцелуями, — о как хорошо оно пахнет, мой Озирис!.. Что задумался? Не горюй. Разве горевать — удел богов? Мы должны жить, наслаждаясь, и веселиться, наслаждаясь. Ведь мы — боги, господин мой, царь и супруг!

Антоний молчал.

— О, не томи меня, не доводи до слез! Ты слишком близко принимаешь все это к сердцу… Ведь мы решили, и ты не отступишься от своего слова — честного римского слова? Ты бросишь корабли и войска ради Изиды, бросишь? О, скажи, мой Озирис, что ты не покинешь своей Изиды, и я успокоюсь. Я люблю тебя больше всего… больше всех… даже больше наших детей… Я готова мыть твои ноги и пить эту воду… Я готова…

Она опустилась перед ним на колени и страстно целовала его босые ноги.


XXIV


Битви при Актионе оказалась постыдной комедией, искусно разыгранной на глазах всех и почти никем не понятой, а главными гистрионами ее были Антоний, Клеопатра, Эрос и Канидий.

Все совершилось, как было задумано: разгорался бой все ожесточеннее и ожесточеннее, сыпались камни, стрелы, зловеще скрипели крючья, трещали кормы, рули, весла.

Находясь в тылу выстроившихся кораблей Антония, Клеопатра наблюдала за боем: легкие суда Октавиана быстро убегали от стрел и камней, выбрасываемых баллистами и катапультами грузных кораблей Антония, Нападая, отступая, пуская зажигательные стрелы, бросая крючья, воины Антония сражались с остервенением на перекидных мостиках, и уже кипела отчаянная битва на палубах, Люди падали в воду, шли ко дну. Крики моряков, приказания префектов не умолкали.

Подул благоприятный ветер, и царица, подняв руку, воскликнула:

— Пора. Вперед!

Египетские пентеры с распущенными пурпурными парусами двинулись на сражавшиеся корабли, искусно обошли их и повернули к Пелопоннесу. Одна пентера отделилась от египетских кораблей, подошла к тяжелому судну Антония, и проконсул, прыгнув в нее с Алексом и двумя друзьями, приказал плыть вслед за Клеопатрой.

Попутный ветер шумел, надувая паруса, пентера быстро скользила по морю, и Антоний, чувствуя в сердце ужас (впервые он покидал войска на произвол Случая), дрожал всем телом, глядя обезумевшими глазами на берега Греции, на острова, проклиная себя, а еще больше египтянку.

~ Да будет проклята она, толкнувшая меня на преступление… Проклятье земле Кем, взрастившей на своем лоне эту сорную траву!..

Он ненавидел ее в эту минуту.

Пентера удалялась, и удалялись его победа, любовь и привязанность легионов, уважение военачальников, династов и тетрархов — все исчезало. И он один стоял перед своим позором и рвал на себе волосы.

О жизнь, обернувшаяся проклятьем и срамом!

О жизнь, расколотая, как полено, предназначенное для? топки очага! Она кончится еще большими несчастьями, если он не освободится от царицы…

Освободиться?.. Но как?..

Бегство из-под Актиона не казалось ему решающим для исхода борьбы: он будет бороться с Октавианом, ему поможет Азия, весь Восток… Он заставит Клеопатру выдать ему все сокровища Лагидов, наймет сотни тысяч варваров… А теперь, теперь!.. Еще недавно в его руках была возможность победы: избегая морской битвы, он мог заманить неприятеля в глубь страны и — уничтожить…

Вернуться, пока не поздно?.. А не поздно ли?

Давно уже утих шум битвы, давно уже корабли обогнули берега островков, а он прислушивался, как будто звон оружия и крики моряков могли исправить страшную ошибку, совершенную с умыслом — в полном рассудке.

Битву при Актионе Клеопатра считала первым шагом к спасению Египта от римского нашествия. Уверенная в том, что Октавиан не осмелится напасть на Египет, имея против себя легионы Антония и многочисленные войска союзных восточных царей, а также корабли, уцелевшие после сражения при Актионе, она рассеянно смотрела на острова, возникавшие в дымке знойного дня, на мраморные храмы богов, портики. Она изредка поглядывала, скрытая за парусом, на Антония, сидевшего на корме. Прекрасное лицо ее лучилось сиянием, темные глаза похожи были на омуты Нила, на смугло-розоватых щеках цвета созревшего персика, над верхней губой и на округленном подбородке проступали ямочки, — она улыбалась.

— О чем задумался Дионис и мой господин? — вымолвила она мягким грудным голосом и, выйдя из-за паруса, положила руку на плечо Антония.

Римлянин не шевельнулся. Охватив голову руками, он сидел так третьи сутки, безучастный ко всему. Бегство с царицей из-под Актиона было самоубийством. Он думал, что корабли и легионы отступили, его слава померкла, и он, римлянин, связавший себя супружескими узами с египтянкой, не принадлежит уже Риму, потому что, став царем Египта, пошел против Рима. Страшная опустошенность души вызвала безволие, равнодушие ко всему, даже Клеопатра казалась ненавистной, и дети от нее — гибридами, как презрительно величал их Октавиан.

Повторив вопрос, Клеопатра отвела руки от его лица и, заглядывая ему в глаза, стала целовать его медленно, взасос, по восточному обычаю.

Антоний очнулся, взглянув на нее невидящими глазами, И вдруг злоба исказила его лицо, борода задергались.

— Уйди, египтянка, — тихо сказал он, — иначе, клянусь Изидой…

Она отодвинулась от него, сияние исчезло с ее лица, внезапно ставшего безжизненным, как мрамор.

— Озирис угрожает Изиде, — нахмурилась она, — но может ли это быть…

Антоний вскочил, угрожающе поднял руку.

— Пусть Сет и Сехлет мучают тебя! — крикнул он в бешенстве. — Пусть черный Аменти…

Она не так испугалась, что он ударит ее в присутствии моряков, как его мрачных проклятий, и поспешно удалилась, вымолвив:

— Клянусь тем, кто спит в Абуфисе, — ты болен!

Сев на бочонок, Антоний погрузился в размышления.

Так он просидел много часов. Он ничего не видел, ничего не слышал — не помнил, когда спал или дремал, ел или пил. К нему подходили рабы, однако не осмеливались нарушить его молчания, и только дважды он был выведен из отупения вопросами Эроса и Хармион. Эрос спрашивал: «Не желает ли господин поесть?» Антоний отказался от еды, но потребовал вина. На вопрос же румянощекой Хармион, как он себя чувствует и не лучше ли ему прилечь, он дерзко ответил: «Пусть Изида спит без Озириса. Скоро она будет скитаться по миру, в поисках его разрозненных членов». Хармион хотела ответить дерзостью, но, одумавшись, опустила голову, поспешив уйти.

Антоний смотрел на паруса из тирского пурпура, надуваемые попутным ветром, прислушиваясь к бульканию воды за кормой, и ропот морских волн вызывал мысли о Гераклите: «Все течет, как эта вода. Течет жизнь, чтобы влиться в смерть и вылиться из нее в жизнь… Течет слава побед, чтоб исчезнуть в Лете или пробиться в воспоминаниях потомков к еще большей славе, украшенной вымыслами… Течет любовь и страсть, зарождая новую жизнь, пресекая ее или кромсая на части… Протекут поколений, их сменят новые, и все обратится в прах, станет пищей жадных червей… Что жизнь? Итог случайного соединения полов, подлое сластолюбие двоих, не помышляющих о должном рождении третьего, заранее обреченного на страдания и муки… Все течет…»

Очнулся. Эрос что-то говорил, указывая на приближавшийся берег Тенара.

Они высадились у мыса, и Антоний, первый сошедший на берег, услышал от рыбаков, что они уже знают о гибели его кораблей.

Смотрел, как Клеопатра, окруженная царедворцами и евнухами, сходила на берег. Он не пошел к ней, а подозвал Алекса, повелел ехать ему к Канидию с приказанием переправить легионы в Азию через Македонию.

Он старался убедить себя, что не все еще потеряно, но не верил этому: бегство из-под Актиона и оставление войск без вождя было началом конца. Это было ясно.

«А что, если…»

Схватился за голову, рвал на себе волосы.

— Проклятая любовь! Проклятая страсть! — шептал он. — Что значит семья — жена и дети — для мужа, борющегося за власть? Пусть они гибнут, лишь бы… О, египтянка, египтянка! Ты погубила меня, себя, всю нашу семью и династию Лагидов! Близок час, когда у нас не останется иного пути, как путь в Аменти!


XXV


Октавиан возвратился в Рим победителем Антония.

Узнав о смерти Саллюстия, он не огорчился — недолюбливал историографа за резкость суждений, чувствуя, что тот порицает его действия. Он приказал Меценату просмотреть рукописи Саллюстия и уничтожить сочинения, осуждающие деяния триумвиров.

Работа популяров, возбуждавших народ против тиранов, не пугала Октавиана: он был уверен, что плебс не осмелится теперь выступить против него. Этому немало способствовали изменившиеся взгляды римского общества; если прежде оно ненавидело Октавиана, то теперь восхваляло его, обвиняя во всем побежденного: Антоний был виноват в том, что не восстановлена республика и попраны древние латинские права; что сокровищница Сатурна пуста, и авторитет Рима пал до такой степени, что на Востоке начались убийства италиков. Теперь на Антония валили все, что только было возможно: его обвиняли в недостатке продовольствия, в тяжелом положении плебеев, восхваляя Агриппу, благодетеля бедняков, давшего им работу; порицали за разврат с Клеопатрой, за развод с Октавией, за предательство моряков и легионов, брошенных на произвол судьбы, а о Клеопатре рассказывали грязные, чудовищные сплетни, величая ее «блудницей».

Зато Октавиана Рим встречал восторженно как победителя, позабыв недавнюю его тиранию и издевательства над народом. В честь его была воздвигнута почетная арка в Брундизии, через который он проезжал, соорудили арку также на форуме, украсили храм божественного Юлия носами кораблей, захваченных при Актионе, а когда Октавиан въезжал в Рим, навстречу ему вышли весталки, сенаторы и народ.

Радостно-возбужденный, Октавиан едва верил метаморфозе, происшедшей с римлянами: бледные щеки его тфпкжели, глаза блестели, и он то и дело оборачивался с улыбкой к Агриппе, как бы спрашивая его взглядом: «Что случилось? Не узнаю римлян». Агриппа, стараась казаться суровым, наклонял каждый раз голову, как бы показывая, что торжество вполне заслужено Цезарем.

А когда сенат постановил совершать игры в день победы при Актионе один раз в пятилетие, а в день рождения Октавиана — торжественные молебствия; когда всем членам фамилии Антониев было запрещено носить имя Марк, — Октавиан сказал Агриппе:

— Клянусь Юпитером! Я не ожидал такого приема от сената и римского народа.

— Ты еще больше обрадуешься, Цезарь, когда узнаешь о требовании общества; оно желает завоевания Египта, чтобы разрушить дело, почти завершенное Клеопатрой.

— О каком деле ты говоришь?

— Я говорю, Цезарь, о египетской монархии, расширенной Антонием и Клеопатрой до древних пределов.

Октавиан молчал. Покорение Египта было его заветной мечтой. Он спал и видел себя господином Египта: обезглавленный Антоний лежит, как падаль, на форуме, а Клеопатра, закованная в цепи, идет за его, Цезаря, триумфальной колесницей.

— Возможно ли? Антоний не уступит Египта без боя…

— Если римский сенат и народ требуют завоевания Египта, следовательно, нужно, Цезарь, готовиться к войне. — И добавил, нагнувшись к нему: — Завоевание Египта сделает тебя самым популярным мужем и единодержавным правителем Рима.

Взволнованный, Октавиан обнял Агриппу.

— О, если бы боги помогли нам! — говорил он, не отпуская его. — О, если бы помогли!.. Неужелл есть надежда, что борьба вскоре кончится?

— Я не сомневаюсь, Цезарь, что именно будет так, — сказал Агриппа. — Благодари богов за победу и проси новых милостей.

— Что же ты мне посоветуешь? Агриппа задумался.

— Я советую тебе, Цезарь, отправиться в Азию.

Оставив в Италии Агриппу и Мецената, Октавиан уехал в Азию. Он поселился на Самосе и, разъезжая оттуда по прибрежным азиатским городам, готовился к войне с Египтом; управляя провинциями, он старался быть милостивым к чужеземцам, чтобы заслужить их любовь. Однако главнейшей целью его было привлечение царьков на свою сторону.

Щедро вознаградив Аминту, Филадельфа и Архелая, примкнувших к нему, Октавиан пытался убедить восточных царьков изменить Антонию, а так как многие колебались или не соглашались, то он, отняв у них владения, объявил их виновными в оскорблении величия Рима.

Из Египта поступали известия, доставляемые соглядатаями: совершались казни богачей и ограбления храмов для увеличения военной казны; золото и серебро тайком переносили во дворец; Цезарион и Антилл, сын Антония от Фульвии, были объявлены совершеннолетними (ходили слухи, что вскоре они будут назначены царями); производилась постройка кораблей в Александрии и на Красном море (александрийцы утверждали, что Антоний и Клеопатра собираются бежать в Индию и увезти свои сокровища); в разных странах спешно набирались войска, а к азиатским и африканским царям и правителям были отправлены послы, с требованием подтверждения прежних союзов.

Читая донесения, Октавиан морщил лоб; ужас охватывал его при мысли о поражении. Порою им овладевало непреодолимое желание послать к Антонию гонца с мирными предложениями. Но ведь не он, а римляне требуют завоевания Египта!

Он устал и страшно волновался. Друзья успокаивали, говоря, что военное дарование Антония не так уж велико, доказывая свою мысль расстановкой Антонием сил: не все войска стянуты в Египет, — в Кирене и Сирии находятся легионы.

— Антоний не уверен в преданности населения Кирены и Сирии, — сказал один из друзей, — и ты, Цезарь, можешь не опасаться: мы разобьем порознь его легионы, а затем бросимся на Египет.

Октавиан повеселел.

Вошел гонец, прибывший из Египта, и подал ему письмо.

Верный соглядатай сообщал, что александрийцы волнуются, народ в унынии, даже царский двор, охваченный страхом и растерянностью, не знает, как дальше жить, на что надеяться; золотая молодежь, составлявшая «общество неподражаемых», изменила свое название на имя «друзей смерти». Обеспокоенные Антоний и Клеопатра объявили большие празднества, чтобы успокоить народ.

Октавиан громко прочитал письмо друзьям.

— Мужайся, Цезарь! — послышались голоса. — Антоний обречен.

— Его положение — положение Помпея Великого, — сказал друг, говоривший о Кирене и Сирии. — Фатум, очевидно, не любит, когда муж Запада становится мужем Востока.

— О, если б это было так! — вскричал Октавиан. — Боги Олимпа, и ты, Юпитер Капитолийский, и ты, Венера, наша родительница, помогите мне покорить Египет для блага римского народа и уничтожить врагов, злоумышляющих против римской республики!


XXVI


Канидий привез в Александрию страшное известие — легионы Антония перешли на сторону Октавиана.

Воины, не веря слухам, распространяемым противником, что вождь бежал, ждали его несколько дней, не смея вступить в переговоры с Октавианом, Когда же стали разбегаться войска союзных царьков, а за ними начальники легионов, когорт и центурий; когда поползли новые слухи, более отвратительные, о бегстве проконсула с египтянкой воины обезумели от ярости: «Проклятие изменнику! — кричали они. — Пусть тешится со своей блудницей! Не нужно нам такого вождя!» Иные плакали, в бессильной злобе сжимая кулаки, угрожая ими через море Африке: «Пусть Фурии отомстят предателю! Пусть уничтожат его с египтянкой и их ублюдками!»

Канидий не осмелился передать проконсулу угроз и оскорблений разгневанных воинов, однако Антоний догадался. Он сказал подошедшей Клеопатре:

— Они правы, оскорбляя меня, Разве я не обещал им восстановить республику и возродить старые латинские нравы?

Клеопатра нагнулась к нему, зашептав на ухо:

— Увы, царь и владыка мой! Неужели не надоела тебе собачья грызня триумвиров за власть? А здесь, на святой земле Кем — в нашем Египте, жизнь тихая, безмятежная, как на Олимпе…

— Молчи. Ты боялась, что я разобью его при Актионе и отправлюсь в Рим, чтобы работать на благо квиритов… Ты опасалась, что останешься одна с детьми, без мужа-царя, и что сенат потребует присоединить Египет к Риму… Ты страшилась, что наши дети лишатся царственных владений…

— Господин мой, разве мои мысли не были твоими мыслями? — вкрадчиво сказала Клеопатра, обвивая его шею холеными руками, но Антоний резко освободился от нее.

— Сперва ты меня толкнула на войну, а затем, когда все было готово и я выступил, стала отговаривать.

Ссоры происходили часто между ними. Они обострились, когда в Египет прибыл Ирод. Каждый день,, видясь с Антонием, он убеждал его убить Клеопатру, а Египет присоединить к Риму.

— Этим актом, — говорил он, — ты опровергнешь козни врагов, обвиняющих тебя в измене республике в пользу Клеопатры, и заслужишь восхищение Рима. Октавиан принужден будет заключить с тобой мир. Хотя царица — и супруга твоя, все же не доверяй коварной египтянке.

Антоний вспыхнул.

— Не сердись, божественный Озирис, — не смутившись, продолжал Ирод, пощипывая редкую бороду, — совет твоего верного слуги драгоценен. Обдумай, пока не поздно.

Антоний с негодованием отказался.

— Ты ошибся, Ирод, обратившись ко мне: я не убийца.

В эти дни Клеопатра была неспокойна, догадываясь об опасности. Узнав от Ирас, подслушавшей беседу Антония с Иродом, о решении мужа, она успокоилась. «Он не способен на такое дело, — подумала она не то насмешливо, не то презрительно, — любящий Антоний остается любящим Антонием».

Когда Ирод уехал, Антоний стал обдумывать, что делать. У него было одиннадцать легионов, корабли, деньги и множество друзей. Однако теперь он не пользовался авторитетом римского проконсула перед легионами. Греция и Азия перешли на сторону Октавиана, а шиитские царьки, бывшие союзники Антония, старались чанизать переговоры с победителем при Актионе. Стоило ли продолжать борьбу? Но в Сирии и Кирене остались еще верные легионы. А Рим, возбуждаемый Октавианом, требовал наказать Клеопатру… Неужели прав Ирод? Неужели его совет — единственное спасение?

Однажды, когда Антоний сидел с Клеопатрой в саду, наслаждаясь смоквами и запивая их вином, к ним подошла гибкая стройноногая Ирас: из-под фиолетового хитона выглядывали розовые ноги, обутые в светлые сандалии. Протянув ему с поклоном письмо, она сказала:

— Пусть господин соизволит взглянуть на этот папирус.

— От кого?

— Пусть господин прочтет…

— От кого? — хмурясь, повторил Антоний.

— Предсказание врача и астролога Олимпа, — шепнула девушка так тихо, что даже Клеопатра, напрягшая слух, ничего не услышала.

Антоний сломал восковую печать.

«Царь Египта, — читал он, — расположение планет и созвездий благоприятно для тебя. Торопись. Италия волнуется. Пошли надежных людей в Рим, подыми плебс и ветеранов, Только став господином Италии, ты, владыка страны Кем, кончишь победоносно войну».

Антоний оживился. С одиннадцатью легионами он сам немедленно отправится в Италию, наводнит ее своими людьми, которые путем подкупа склонят ветеранов на его сторону, а тогда, взяв Рим, он подымет весь Запад с Египтом против Греции и Азии и поразит вероломного Октавиана в самое сердце…

Он высказал свою мысль Клеопатре, но царица только покачала головою, подумав: «При Актионе я помешала ему проникнуть в Италию, следовательно и теперь он не должен помышлять об этом».

— Царь и владыка, — сказала она, притворно заливаясь слезами, — вся Италия против тебя, и неужели я допущу, чтобы ты жертвовал своей драгоценной жизнью ради призрачного благоденствия Рима? Вспомни о непостоянстве Рима по отношению к Сексту Помпею и к тебе: Рим отвернулся от побежденного Секста, а после Актиона и от тебя. Вот IX эпода жалкого льстеца и лизоблюда Горация — читай. Он прославляет трусливого Октавиана и оскорбляет меня, твою супругу; он пишет, что римляне стали рабами, повинуясь египетской царице и ее евнухам. Прочти, как он пишет обо мне! И после этого ты еще думаешь служить людям, которые подлы, вероломны, трусливы и продажны!

— Тем более, — подхватила Хармион, — что Октавиан не гнушается грязью, которой поливает наших царя и царицу…

Нахмурившись, Антоний возразил:

— Не было еще случая, чтобы Октавиан оскорблял публично женщину… в особенности супругу высшего магистрата…

— Не было? — вскричала Клеопатра, и глаза ее зажглись торжеством. — О, легковерный супруг! Вспомни Фульвию…

— Фульвию?… Октавиан поступил благородно, отпустив ее на волю после взятия Перузии…

Засмеявшись, Клеопатра повелела Ирас принесть эпиграмму Октавиана на Фульвию. Затем, обращаясь по-египетски к полунагой прислужнице, медно-золотистое тело которой лоснилось на солнце, приказала придвинуть столик.

Ирас принесла вощеные дощечки и положила их перед царицей. Хармион придвинулась к столику. Девушки не понимали по-латыни, и было им любопытно, как отнесется Антоний к стихам Октавиана.

Клеопатра стала читать нараспев, произнося слова не как римляне, и Антонию неприятно было слушать родную речь, искажаемую чужестранкою. Но еще неприятнее был смысл стихов, и проконсул сдерживался, чтобы не вырвать таблички из рук царицы.

А Клеопатра читала:

Quod futuit Glaphyren Antonius, hanc mihi poenam Fulvia constituit, se quoque uti futuam. Fulviam ego ut futuam?[117]

Взглянула на Антония.

— Продолжай, — сказал он, стараясь не выдать своего волнения.

Пропустив две незначительные строки, Клеопатра прочитала:

Aut futue, aut pugnemus, ait.[118]

— Довольно! — крикнул Антоний. — Подпись?

— Вот она. Узнаешь?

Да, это была подпись Октавиана, точь-в-точь такая, какую он видел на договоре о триумвирате.

Не глядя на Клеопатру, Антоний вымолвил по-латыни:

— Habes semper armas contra me.[119]

Клеопатра не ответила — ямочки на щеках пропали, и только две — одна над верхней губой, а другая на подбородке — темнели в сгущавшихся сумерках.

Не дожидаясь ответа, Антоний ушел.

«Не лучше ли было не начинать вовсе борьбы? — думал он. — Живя с Октавией, благороднейшей из матрон, я работал бы с Октавианом на благо отечества, и жизнь моя была бы тиха и невозмутима. А я связался с Изидой, сошедшей на землю в образе женщины с небесным обликом, — и гибну. Не дано права смертному любить богиню».

С тоскою на сердце шел он из дворца по дорожке, уставленной с обеих сторон сфинксами. А потом бродил по городу в рабской одежде, не обращая внимания на красоты храмов, зданий и обелисков, не слыша говора разноязычной толпы. Проходили греки, египтяне, иудеи, римляне, множество рабов — черных, смуглых, бледных, румяных, темно-оливковых и желтых, и вся эта толпа шумела, смеялась, кричала, перекликалась.

Эрос, сопровождавший Антония, равнодушно смотрел на дорогие гиматии и белые тоги, на сверкавшие перстни и застежки.

Антоний повернул на улицу, обсаженную деревьями. Это было место гулянья: навстречу медленно двигались женщины и девушки в роскошных нарядах, украшенные драгоценностями, проплывали, как в сказочном видении, лица кроткие, сияющие, гордые, надменные, одухотворенные — все красивые и прекрасные — глаза женщин с любопытством останавливались на Антонии. Его узнали, и Эрос поспешил увести господина к храму Посейдона. Здесь окружили их нищие, стоявшие обыкновенно у колонн; они выпрашивали гнусавыми голосами милостыню.

— Что можно получить от рабов? — сказал им Эрос, и нищие отстали.

Пройдя мимо двух прямых остроконечных обелисков, названных «иглами Клеопатры», Антоний направился к театру Адониса, а оттуда к палестре. Здесь некогда Клеопатра, Ирас и Хармион упражнялись в стрельбе из лука, в метании диска, играли в мяч, а он, никем не видимый прятался в полой статуе Геркулеса, любуясь формами нагих тел. Нет, не тел, а одного тела — ее тела! Она казалась розой, а те две — полевыми цветками. Тот, кто предпочтет простые цветки розе, безумец! И все-таки он, поссорившись с египтянкой, мечтал о них… Что с того, что они уступали в красоте царице? Формы их тел были безупречны, а груди — как спелые смоквы.

Они пересекли лучшую, чисто выметенную улицу Брухеиона — Канопосскую — и вышли к музею. Эрос предполагал, что господин направится в юго-западную часть города — к Серапеиону, славившемуся великолепием зданий, но Антоний, вернувшись на Канопосскую улицу, зашагал вправо.

«Что ему понадобилось в западной части города? — подумал вольноотпущенник. — Уж не к иудеям ли он идет?».

Пройдя около девяти стадиев, Антоний повернул опять вправо и вышел к гимназию. Усталости он не чувствовал, а Эроса не замечал, хотя и знал, что тот возле него. Мысли не давали покоя — перед глазами стояла Клеопатра. Он видел ямочки на ее спине и, превозмогая себя, старался не думать о ней…

Обойдя гимназий, он очутился опять на Канопосской улице и, пересекши Брухеион против храма Посейдона, направился к полуострову, где ожидал его челн.

Был вечер. Еще издали увидел Антоний огромное рыжекудрое пламя, трепетавшее высоко над морем, обагренную пену волн, катившихся одна за другой к пристани. Усевшись в челн, он не спускал глаз с мраморного фаросского маяка. А над землей нависла огромная чаша неба, темная, как будто закопченная, и на ней трепетали крупные и мелкие россыпи золотых звезд.

Мысли о величии божества, создавшего природу, разлетались, — четыре ямочки маячили перед глазами. Он вздохнул и, подобрав плащ, накинутый поверх одежды, натянул его на голову, Весла мгновенно погрузились в воду, и берег отодвинулся на несколько локтей, потом больше и больше.

Подымаясь на башню к Олимпу, Антоний считал белые ступени мраморной лестницы. Насчитал сто сорок пять — число соответствовало тетрактиде, и это его успокоило.

Остановившись на площадке перед дверью, он оглянулся на море и город. На горизонте море пропадало в темноте, а ближе оно было освещено на несколько десятков стадиев. Позади лежал большой город, смутно белея многочисленными зданиями, и над ним подымалась из-за Нильской башни полная луна, похожая на красный шар.

Толкнув ногою дверь, Антоний проник в квадратную комнату, ярко освещенную сверху огнями маяка. Белобородый старик в длинной широкой одежде астролога и в высокой шапке, расшитой золотыми звездочками, сидел на ступенчатом треножнике, приложив глаз к длинной трубе, укрепленной на высоких ножках. Антоний смотрел, как старик нажимал рычажки, вращал колесики, — труба подымалась и опускалась. Здесь Антоний был впервые. Ему казалось, что он один во всем мире, а кругом — безлюдие, тишина.

— Что угодно царю Египта и проконсулу Рима от старого Олимпа? — спросил старик, не оборачиваясь.

— Я помешал тебе, мудрец, но важное дело привело меня на маяк.

— Нет важнее дела, чем то, о котором, я тебе писал.

— Это так. Позволь, благородный Олимп, просить тебя раскрыть передо мной душу и сердце человека. Могу ли я узнать его чувства и помыслы?..

Олимп помолчал.

— Царь и проконсул, — заговорил он, — я знаю твои мысли. Ты хочешь знать, любит ли тебя она и что думает о тебе. Не перебивай меня. Ты знаешь, о ком идет речь, ибо ты пришел ко мне с мыслью о ней. Ты хочешь знать, что о тебе она мыслит, — повторил он, — а что замышляет — ты не хочешь знать…

— Замышлять можно только дурное, — сказал Антоний. — А так как царица — моя супруга…

— То ты исключаешь замыслы, а хочешь знать помыслы. Так я тебя понял, царь и проконсул?

— Поистине я поражен, премудрый Олимп, твоей способностью читать в сердцах людей. Да, я хочу знать, любит ли она и что думает обо мне.

Олимп покачал головою.

— Не лучше ли тебе подождать моего ответа? Каков бы он ни был — приготовься к нему, удались от людей, как Тимон, обдумай свою жизнь. Вспомни, как он обращался к людям: «Умрите вы, собаки, собачьей смертью».

— Что мне люди, Олимп? Я спрашиваю о ней.

— А разве она не человек? Антоний пошатнулся.

— Что ты сказал, Олимп? — выговорил он упавшим голосом. — Я не ослышался? И она — человек! Ха-ха-ха! И она… «Умрите вы, собаки, собачьей смертью»… И она… Олимп, так ли я тебя понял?..

Олимп опустил голову.

— Говори же! — крикнул Антоний.

— Да, господин, ты меня верно понял. Так говорят созвездия, клянусь тем, кто спит в Тапе.[120] И ты станешь мизантропом, если не последуешь одному из советов, данных тебе мной и Иродом, царем иудейским. Не медли же, пока не поздно. В книге пророчеств земли Кем сказано, что после народов Греции бог Харсефи пошлет на нашу землю вождя, который объединит народы всего мира. Будь же им, царь и проконсул! Не слушай ничьих коварных советов, кроме моего!

Антоний молчал — он как-то сгорбился, лицо его утратило природную живость, глаза потухли. Он стоял, опустив руки, и тяжело дышал.

— Подай господину воды, — приказал Олимп вольноотпущеннику.

Антоний глотнул из чаши, которую держал Эрос, и, не глядя на Олимпа, вымолвил:

— Поздно… поздно… Не все ли равно теперь, как кончится жизнь? Зачем мне власть над миром? К чему борьба, если царица — собака? Ты, кажется, так сказал, Олимп? О Пта, живущий в белостенном Мемфисе! Вразуми, стоит ли жить после всего этого? Ради нее я покинул честнейшую и благороднейшую жену, которая воспитывает моих детей… Ради нее я потерял тысячи верных легиоиариев и сотни друзей… Кому же тогда верить, если близкий достоин презрения? Скажи, Олимп, кому…

— Господин, ты испепелил два сердца: вспомни Фульвию и Октавию! Не так ли терзались и они? И вот рука римской Немезиды: она нанесла тебе первый удар, но страшись более грозных и тяжелых ударов!..:

Антоний взглянул на него дикими глазами.

— Раб, как смеешь так говорить с царем и проконсулом? — яростно крикнул он и, схватив старика за бороду, швырнул его на каменные плиты. — Поучай невольников, таких же безмозглых, как сам, морочь им головы глупостями, а меня не обманешь. Еще неизвестно, правду ли ты мне сказал? Но если солгал, умрешь под пыткой — клянусь владыкой Аменти!

И не глядя на Олимпа, лежавшего без чувств на плитах, он вышел из башни.

С моря дул влажный ветер, волны резвее набегали на берег, и слышно было, как цепи, преграждавшие кораблям доступ в гавань, ржаво поскрипывали.

«Бессмертные звезды так же горят, — подумал он, взглянув на небо, — как горели во времена Сети I, его сына Рамзеса II и нашествия гиксов. И так же, спустя тысячелетия, будут они светить над новыми царствами и новыми народами, а память о нас канет в Лету: никто никогда не узнает, что жил некогда Антоний, военачальник Цезаря, сошедший с ума от любви к египтянке, и Клеопатра, погубившая его…»

Не мог думать.

Быстро; сбежал по ступеням к челну, дожидавшемуся в бухточке.

Берег Александрии приближался.

— Кто плывет? — закричал часовой из дозорного челна, пересекшего им путь.

— Разве не видишь? — огрызнулся Эрос. — Это римский проконсул Антоний, да хранят его Озирис и Изида!


XXVII


Популяры возбуждали против Октавиана ветеранов, отпущенных без вознаграждения. Вся Италия опять волновалась, покорная призыву популяров восстать против тирана.

— Долой Агриппу и Мецената! — кричали Лициния, Понтий и Милихий на форумах городков, разъезжая из одной муниципии в другую. — Пока Октавиан в Азии — победа обеспечена. Пользуйтесь случаем.

Ветераны кричали, что они обмануты Цезарем, и требовали наград. Агриппа и Меценат были не в силах успокоить толпы воинов, прибывавших в Рим и требовавших обещанных денег и подарков.

На улицах происходили сходки. Сам Агриппа слышал, как толпа кричала:

— Перебьем сенат, а Рим сожжем! Вернется Цезарь — расправимся и с ним.

Агриппа, муж спокойный и невозмутимый, испугался. Он послал в Азию тайком ото всех, даже от друзей, гонца на маленьком судне, повелев как можно скорее передать письмо Октавиану.

Ответное письмо было лаконично: приказывая созвать в Брундизий ветеранов, Октавиан сообщал, что выезжает в Италию.

В конце января в Брундизий собрались ветераны, сенаторы и всадники. Ожидая Октавиана, Агриппа волновался — ветераны, возбуждаемые популярами, были неспокойны.

Прибыв ночью, Октавиан уединился с Агриппою. Оба были того мнения, что ветеранам нужно дать деньги и земли. А где взять? Решено было купить у италийских муниципий большую часть земель, а у городов, отказавшихся от присяги (это были колонии, отведенные для ветеранов Антония), отнять земли и дать им взамен участки в окрестностях полуразрушенных городов Италии и в Греции. Агриппа указал на земли Диррахия, Филипп и нескольких приморских городков, и Октавиан тотчас же согласился, не помышляя о том, что это решение может вызвать недовольство среди ветеранов Антония.

— А чем ты думаешь заплатить за эти земли? — спросил Агриппа. — Не будешь же ты проскрибировать ни в чем не повинных греков!

— Друг, ты забываешь о сокровищах Лагидов, — нагло улыбнулся Октавиан. — После смерти высоких любовников все будет наше!

— Будущее, Цезарь, не в наших руках. Разве можно с уверенностью говорить о распределении неполученных богатств? Кроме того, ты умалчиваешь, Цезарь, о деньгах, которые нужно дать ветеранам…

— Часть денег я возьму из своих средств, часть должны дать друзья…

Агриппа поморщился, но промолчал.

На другой день, собрав ветеранов, Октавиан произнес речь: она была сплошь пересыпана обещаниями, лестью и выпадами против популяров, «которые, — говорил он, — мутят вас, доблестных сынов Рима, не помышляя вовсе о благе отечества и народа».

— Завоевание Египта, — добавил он, — даст римской республике большие средства. Италия обеднела, и ее нужно поднять за счет богатого Египта, — этого требует сенат и народ. Даже боги, являясь благочестивым мужам в сновидениях, обещают помочь нам в этом деле.

Ветераны угрюмо молчали. Речь Октавиана не удовлетворила их: сколько раз они слышали его обещания, сколько раз надеялись получить деньги и сколько раз возвращались домой ни с чем!

Поняв, что одних обещаний мало, Октавиан заключил речь возгласом:

— Скоро вы получите часть денег! А когда будет завоеван Египет — и остальные деньги!.. Слышишь, Агриппа, — обратился он к другу, — позаботься выдать этим доблестным ветеранам деньги, и только поскорее! Я не уеду в Азию до тех пор, пока эти храбрецы не будут удовлетворены.

Лица ветеранов просветлели. Громкие крики разнеслись, нарастая, по городу:

— Да здравствует Цезарь! Слава, слава!..

Октавиан сдержал слово и на время остался в Италии. Он даже пытался продать свои виллы, побуждая к этому и своих друзей, однако покупателей не нашлось, — так бедна была Италия! Главной заботой его было успокоить ветеранов, — он боялся, как бы Антоний не послал в Италию эмиссаров для набора недовольных воинов. И, когда ветераны, получив наконец деньги, успокоились, Октавиан поспешно выехал в Азию, чтобы продолжать приготовления к походу в Египет.


XXVIII


Сомнения мучили Антония. Он не мог видеть Клеопатру и потому не вернулся во дворец. Он даже не хотел о ней думать, но глаза, зажигавшие лицо ее сиянием, преследовали его день и ночь. Он мучился, похудел. Мысли о детях; живущих в царском дворце на Лохиасе, не давали покоя; желая видеть их, он почему-то откладывал поездку.

Сначала он жил в избушке рыбака за городом, против Фароса, и часто виделся с друзьями. Прогуливаясь с ними, он наблюдал, как рабы-землекопы сооружали для него насыпь у моря. А когда рядом с рыбачьей хижиной был выстроен скромный домик, названный друзьями «маленьким дворцом», а Антонием — «Тимоновым жилищем», он поселился в нем, решив избегать людей. Казалось, прошлого для него не существовало: живет на берегy моря отшельник, занимается философией, ненавидит людей и только терпит над собой власть красивых девушек.

Но Клеопатра не давала покоя письмами. Однажды приехала Ирас с приглашением царицы вернуться во дворец, и пока челн с гребцами дожидался у мыса, Антоний, беседуя с ней, объявил, что будет вести образ жизни Тимона.

— Моя судьба — его судьба, — говорил он, лаская Ирас, — друзья и близкие оказались предателями, я никому не верю и всех ненавижу. Только к тебе, маленькая Ирас, испытываю нежность… Не веришь?.. Клянусь пресветлым Аммоном-Ра!

О царице он даже не спросил. Несколько раз Клеопатра посылала к нему Ирас и Хармион, умоляя возвратиться если не к ней, то к детям (лицемерные слова, не обманувшие даже легковерного Антония), «Тимон» был непреклонен. И только рассказ прибывшего Канидия поразил его, как удар обухом в темя: Ирод перешел на сторону Октавиана! Возможно ли? Ирод, коварно советовавший… Ирод, хитрая лисица… продажная тварь!..

Долго оставался удрученный Антоний в полном безмолвии.

— У тебя остался один Египет, — сказал наконец Канидий, — все цари отпали… Решай, что делать.

Антонийулыбнулся, — лицо его просветлело, точно он услышал радостную весть.

— Жить! Петь и веселиться перед смертью! — воскликнул он и приказал рабам готовиться к переезду в Александрию. — Римляне умеют умирать, — прибавил он по латыни, подходя к зеркалу: на него смотрел седоволосый муж, с белой бородой, морщинистый, с впалыми глазами и белой щетиной небритых щек.

Кликнул Эроса и, приказав позвать брадобрея и гладильщиков кожи, уселся перед зеркалом. Спустя две клепсы перед Канидием стоял прежний Антоний с черной бородой и без морщин.

— Попробуем провести старого Хроноса, — пошутил он, — может быть, мой вид обманет его, и он пройдет мимо…

Антоний быстро вошел в спальню царицы, оттолкнув евнуха Мардиона, попавшегося навстречу, и, повелев Ирас и Хармион, которые выщипывали волоски на теле Клеопатры, удалиться, сказал:

— Октавиан напал на Сирию, а поэт Корнелий Галл — на Кирену. Сирия сдалась без боя, и правитель ее приказал эрембам сжечь наши корабли в Красном море. Киренские легионы перешли на сторону Октавиана. Даже Ирод изменил, Ирод! Одарив Октавиана большими деньгами, он обещал ему продовольствие. О боги! если вы против нас, то почему же и люди враждебны к нам?

Богохульствуя и проклиная продажных военачальников, он рвал на себе волосы и кричал, обращаясь к царице:

— Да просветит тебя Тот! Вот итоги твоей женской глупости! Бегство из-под Актиона погубило нас! Что так смотришь? Призови на помощь царей и динаетов — ни один не пойдет! Ни один!..

Клеопатра лежала, не шевелясь. Отчаяние Антония передалось и ей. Неужели все потеряно? Неужели Египет будет проглочен Римом, а она свергнута с престола Лагидов? Нет, она не допустит этого! Она испробует все средства, пойдет на все. Разве она не красавица и разве тело ее не бесподобно? Телом, только телом можно спасти землю Кем, спасти детей и спастись самой!.. Она пойдет на все.

— Что же ты молчишь? — вскричал Антоний, видя, что она, обнаженная, продолжает валяться на ложе, как простибула, ожидающая гостя. — Говори!

Клеопатра холодно взглянула на цего.

— Полководец должен найти выход из положения… Не я, а ты довел нас до этих позорных дней. Что ты думал, что делал, когда Цезарь находился в Азии, когда восстали ветераны? Почему ты спал?

— Египтянка!

— Ты упрекаешь меня Актионом, — безжалостно продолжала царица, — а ведь я спасла тебя от поражения, ты не устоял бы в борьбе…

— Молчи! Молчи, проклятая! — крикнул Антоний. — Еще слово — и я убью тебя, подлая лицемерка!

Он выбежал из спальни в сильном раздражении» едва сознавая, где находится. Шел по улице Александрии, направляясь к морю. На душе было пусто, мыслей почти не было, — они пролетали стороною, и только одна мысль большая, как летучая мышь, билась в его мозгу: «Киренские легионы! Изменили!»

Выйдя на мол, он разыскал пустынное место и, обнажив грудь, нащупал, где билось сердце. Затем, вынув кинжал, он твердой рукой направил лезвие в грудь.

Сильная рука ухватила его сзади, вырвала кинжал. Разъяренный, Антоний обернулся: перед ним стоял Эрос, бледный, взволнованный, решительный.

— Ты? Как посмел? — сдавленным шолотом выговорил Антоний, дрожа и задыхаясь.

— Подожди, господин! Умереть всегда успеем. Еще не время. Борьба не кончена.

— Я не могу жить… Мои Киренские легионы! — простонал Антоний, опускаясь на песок и в отчаянии сжимая голову. — Все кончено…

— Нет, не все еще… Обдумаем, что делать. Если ты желаешь выслушать меня…

— Говори.

— Пошли к Октавиану посольство, притворись, что ты желаешь мира. А пока будут продолжаться переговоры, отправляйся в Паретоний, попытайся вернуть свои легионы…

Подумав, Антоний согласился.

Вечером он отправил посольство, а сам выехал в со провождении Эроса и нескольких друзей в Паретоний. В биреме Эрос обратился к озабоченному Антонию:

— Перед нашим отъездом я случайно узнал, что и -царица отправила послов к Цезарю. И я думал: «Два посольства лучше, чем одно».

— Ты думаешь? — подозрительно взглянул на него Антоний. — А знаешь ли, что предлагает египтянка? Знаешь ли ее условия?

— Не знаю.

Антоний молчал, задумавшись.

Вольноотпущенник Октавиана проник ночью в спальню царицы, которая его ожидала.

Клеопатра схватила письмо и, повелев Ирас придвинуть к ложу светильню, жадно читала:

«Гай Юлий Цезарь Октавиан — Клеопатре, царице Нижнего и Верхнего Египта — привет и добрые пожелания.

Письмо твое взволновало меня до такой степени, что — клянусь Афродитой! — я не нахожу себе места от радости и очарования. Как хороша жизнь, думаю я, вспоминая о тебе, прекраснейшей из прекрасных, и шепчу с упоением твое имя, в мыслях обнимая тебя со всей страстью влюбленного мужа. Я влюблен в тебя и готов па все — готов даже оставить тебе Египет, если ты погубишь моего счастливого соперника, не отстающего от тебя ни на шаг. Ревнуя тебя к нему, я не успокоюсь до тех пор, пока он не умрет».

Больше царица не читала. Веря Октавиану, она шептала с презрительной улыбкою:

— И этот влюблен… О боги! Как мерзки и отвратительны мужи!

Засмеявшись, она кликнула Ирас и Хармион, повелев узнать, не возвратился ли уже Антоний из-под Паретония.

Оказалось, что он, крайне расстроенный, прибыл рало утром и заперся в спальне Эроса. Как ни .расспрашивала Клеопатра Ирас и Хармион о новостях, девушки ничего не .могли сказать.

Обеспокоенная, она решила отправиться к Антонию.

Но прежде чем выйти из спальни, написала наспех два письма и, вручив их Хармион, сказала:

— Это письмо передай вольноотпущеннику Октавиана и скажи ему, чтобы привез ответ, А это письмо пошли с гонцом к военачальнику, защищающему Пелузий. Торопись. Обе вы будете сопровождать меня к Антонию.

Однако проконсул не принял Клеопатру. Из спальни вышел Эрос и, доложив царице, что господин спит, сообщил о неудаче: легионы отказались от Антония, и он потерял у Паретония даже часть своих кораблей.

— Господин удручен, — говорил Эрос, вздыхая. — О, какой это великий полководец! Если бы не было измены, он отстоял бы не только Египет, но Азию, Италию и весь мир!

Клеопатра выдержала пристальный взгляд Эроса. Какая буря поднялась в ее душе, какая жалость к себе и к Антонию, и к детям! Она делала все, что могла, что находила нужным. Она пойдет избранным однажды путем и не свернет с него: если позор — пусть позор, если смерть — пусть смерть!


XXIX


Два мужа бежали от гавани по улицам Александрии: один — впереди, другой старался догнать его и отставал. Это были Антоний и Эрос,

Жители расступались, узнавая проконсула: вид его был страшен. С растрепанными волосами, с осунувшимся лицом, потный, он бежал, направляясь ко дворцу.

Ворвавшись в покои Клеопатры, Антоний спросил Хармион, выглянувшую из спальни:

— Где царица?

По взволнованному лицу его она догадалась, что произошло что-то страшное, непоправимое, и тотчас же мысль о Пелузии охватила ее с такой силой, что сердце забилось.

— Царица? Она купается…

Схватив Хармион за руки и увлекая ее за статую Гермафродита, Антоний шепнул:

— Она предала меня… Пелузий сдался…

— Прости, царь и владыка, я ничего не знаю, — солгала Хармион, не отнимая рук и не спуская блестящих глаз с Антония. — Царица скоро выйдет…

— Будь она проклята, изменница!..

— Царь, ты, наверно, ошибаешься…

— Нет, нет! Легионы, на которые я надеялся… Но ты, Хармион, первая советница царицы, неужели ты ничего не слыхала, ничего не знаешь?..

Сердце Хармион сильно билось. Могла ли она предать госпожу и царицу? Нет, она ничего не скажет. Пусть Клеопатра объясняется с Антонием, как знает, А она, Хармион, лишь верная служанка царицы.

— Увы, господин мой, я ничего не знаю. Разве царица отдает мне отчет в своих действиях?

Переписка Клеопатры с Октавианом возмущала девушек, и Хармион пыталась внушить царице, что Цезарь не любит ее, а притворяется, желая захватить сокровища Лагидов. Но Клеопатра, уверенная в силе своей красоты и обаяния, не хотела верить, что письма Октавиана — ложь и обман. А девушка не унималась, утверждая, что Октавиан желает смерти Антония от руки царицы вовсе не потому, чтобы избавиться от соперника, а затем, чтобы обвинить Клеопатру в преступлении и отомстить за Антония. «И он, не задумываясь, казнит тебя», — говорила Хармион. А когда царица ударила ее по щеке и вцепилась ей в волосы, девушка решила молчать и не вмешиваться в дела Клеопатры.

И все же она любила царицу так же, как Ирас, — жизнь без Клеопатры казалась девушкам немыслимой, и обе, привязанные к ней, готовы были на всевозможные оскорбления и помыкания, лишь бы угодить царице и заслужить ее любовь и покровительство.

Изменить? Нет, Хармион не могла. А ведь Антоний благоволил к ней, не отпускал ее рук, и стоило бы ей только захотеть… Нет, нет! А Ирас? Разве можно ее бросить? Она так любит Хармион!

Отпустив руки девушки, Антоний стал дожидаться Клеопатру.

Сдача легионами Пелузия почти без боя потрясла Антония. Войска, на которые он надеялся, не защищались, изменили… Октавиан приближается., Как сопротивляться, когда всюду измена, продажность и трусость?

Лишь теперь понял он ошибочность своей политики; виною всему была Клеопатра. Она, только она разрушила все его стремления, подгрызши, как черная плотоядная египетская крыса, устои его могущества, поработив его душу, подчинив и его самого, и его мысли страшной власти Тела. Он понимал, что она погубила его, привязав к себе…

Был ли он слабоволен? Нет, во всем он проявлял сильную волю — и в государственных делах, и в решениях триумвиров, и в военных походах, и только в одном его воля слабела, подчиняясь чужой воле, даже не воле, а созерцанию Красоты-Наготы, обаянию Тела, которое поглощало волю.

Клеопатра входила в спальню. Ее умащенное тело блестело, и сияние исходило от ее прекрасного лица.

Антоний встал.

— Октавиан овладел Пелузием без боя! — крикнул он. — Это ты велела Селевку не защищать Пелузий!

— Я… велела?.. — удивилась Клеопатра. — Нет! Ничего я не знаю, что делается на войне. Если ты подозреваешь Селевка в измене, вели казнить его жену и детей… Не желаешь? Твое дело. Прошу тебя, сядь и успокойся.,. Ирас, подай мне прозрачную опояску… Да, это большое несчастье… Нужно готовиться к защите Александрии. Ты уже принял меры? Пехота, конница и корабли, говоришь, готовы? Очень хорошо.

— Сегодня и завтра я выпущу воинственные эдикты, чтобы ободрить население…

— Очень хорошо, — повторила Клеопатра, подходя к зеркалу.

Разбив передовые отряды Октавиана, подошедшие к Канопосским воротам и пытавшиеся овладеть гипподромом, Антоний преследовал их, во главе всадников, до неприятельского лагеря.

Радостный, он вернулся в Александрию, предложив Клеопатре наградить наиболее отличившегося воина.

Вечером Антоний узнал, что награжденный всадник перешел на сторону Октавиана. А утром, когда египетские корабли выступили против судов Цезаря, он, обезумев от ужаса, видел, как моряки, подняв весла в знак приветствия, тоже перешли на сторону противника.

Антоний был в отчаяний. Он стоял, как окаменелый, и мысль об измене Клеопатры утверждалась в его сердце со страшной ясность.

— Господин, легионы изменили, — сказал Эрос, подбегая к нему. — Царица предала тебя…

— Я подозревал это, давно подозревал, еще тогда… помнишь? О боги! — воскликнул он. — А я за нее сражался!

Задыхаясь, он, грузный, сошлем бежал по улицам, и за ним следовал Эрос, верный слуга.

«Убить предательницу, а затем умереть, — осаждали его мысли, — убить, чтобы не досталась бесстыдная блудница в руки Октавиана… убить — погрузить кинжал в вероломное египетское сердце… изуродовать ее прекрасное лицо»…

Он дрожал от ярости и ненависти, вбегая в царские покои. Всюду — пусто, ни одного человека. Молчание, вязкое и томительное, надвинулось на него. Только со двора доносилось пение птиц, заключенных в клетки, да кричал попугай греческие и латинские слова.

— Проклятая египтянка! — сказал Эрос, принимаясь звать громким голосом рабов и невольниц.

Появились несколько человек, и вольноотпущенник спросил, куда девалась царица. Они не знали.

…Сидя на Клеопатрином ложе, Антоний потрясал кулаками. Предан! Всеми покинут! Даже та, которую он считал своим светочем («lux mea» — не так ли называл Цицерон свою Туллию?), не только предала его, но и бежала… О, проклятая, трижды проклятая простибула, достойная жгучих ударов бичей и скорпионов на городской площади!..

Вошел вестник и, подойдя к Антонию, грубо сказал, не скрывая своей радости:

— Что сидишь здесь, господин? Царица не вернется: она кончила свою жизнь при помощи кинжала!..

Вскрикнув, Антоний вскочил.

Побледнев от ярости, Эрос схватил вестника за горло:

— С кем говоришь, ядовитая ехидна, низкий раб? Не забывайся, что он — царь, а ты — навоз!

Вырвавшись, вестник крикнул:

— Цезарь вступил в город, и ты будешь повешен…

Эрос выхватил меч и ударил его наотмашь по шее, — хлынула кровь, и человек грохнулся на пол.

— Умерла, умерла, — шептал Антоний. — А я… что же я живу, одинокий?..

Шатаясь, он подошел к Эросу и, обняв его, зарыдал.

— О, друг мой, — говорил он, — ты один у меня остался, один… В стране Кем, проклятой богами, жила она, царствуя… И она погубила меня и себя… О, друг Эрос! Окажи мне последнюю услугу — подставь меч свой, чтобы я мог…

Вольноотпущенник молча плакал.

— О, прошу тебя во имя дружбы и любви…

И, обнимая Эроса, Антоний целовал его, пачкая одежду кровью, капавшей с меча вольноотпущенника.

— Отвернись, царь, господин и друг! — дрогнувшим голосом вымолвил Эрос и, выхватив кинжал, вонзил его себе в сердце.

Антоний обернулся на шум упавшего тела.

— Благодарю тебя, друг и брат, за пример! — воскликнул он и, ударив себя мечом в живот, упал на ложе.

Он лежал, истекая кровью, тихо стеная и умоляя рабов прикончить его, но те разбегались, плача от жалости.

И он опять остался одиноким, даже более одиноким, чем был несколько часов назад, потому что тогда с ним был Эрос, а теперь и его не было: мертвый, вольноотпущенник лежал, разметавшись на ковре, и лицо его было спокойно, точно он заснул.

Антоний кричал, призывая к себе людей, но никто не шел. Крики его разносились по опустевшему дворцу.

Наконец в дверях появился писец Клеопатры и объявил, что она жива. Сбежались и рабы Антония.

— Перенесите меня к царице, — приказал Антоний, — там я и умру…

Его подняли и медленно понесли. Кровь лилась у него из живота, и каждый шаг рабов был обозначен кровавыми пятнами.


XXX


Страшась гнева Антония, предательница скрылась в гробницу, куда приказала перенести все сокровища Лагидов. С ней находились Ирас и Хармион.

Вход в гробницу был прегражден плотной желеэной решеткой — защита от сторонников Октавиана, бродивших неподалеку, и женщины сообщались с внешним миром через окна при помощи цепей и веревок.

Увидев издали окровавленного Антония, которого несли рабы, Клеопатра подумала, что он умер, и радость блеснула в ее глазах. Но, когда она узнала, что он еще жив и сильно страдает, ее охватила злоба: этот муж смеет еще жить и мешать ей привести планы в исполнение! Однако она сдержалась и, притворившись влюбленной, горестно всплеснула руками. Даже Ирас и Хармион возмутило лицемерие царицы, и девушки растерянно переглянулись.

— О, супруг мой! о царь мой! — рыдала, ломая руки, Клеопатра, в то время как Ирас и Хармион опускали из окна цепи и веревки, к которым рабы привязывали Антония.

Девушки не могли справиться с тяжелым грузом, и царица принялась помогать им: втроем они подымали вверх бледного, залитого кровью тучного мужа, а снизу рабы помогали им, поддерживая его.

— О супруг мой! О царь мой! — не переставая, вопила Клеопатра, и слезы катились из ее глаз.

С трудом втащили его в окно и медленно, спотыкаясь и задыхаясь от тяжести, перенесли на ложе.

Разорвав на себе одежды, царица обнажила груди и, царапая их острыми ногтями (выступала кровь), припала с рыданиями к окровавленному животу Антония. Пачкая свое лицо в крови римлянина, она говорила:

— О господин мой, супруг любимый и высший властелин! Какое для меня горе видеть тебя, умирающего, и не иметь возможности спасти тебя! О судьба, не щадящая несчастных! О боги, взирающие безучастно на печальный удел смертных!..

Силы оставляли Антония.

— Вина, — попросил он.

Проворная Ирас налила до краев большой фиал и, приподняв ему голову, поднесла к его губам.

— Пей, господин мой, — шепнула она, и слеза покатилась по ее щеке.

Антоний взял ее руку и сжал.

Ирас, сдерживая рыдания, поспешно отошла. Глаза Антония оживились. Взглянув на Клеопатру (лицо ее было выпачкано его кровью), Антоний сказал:

— Много ошибок делаем мы в своей жизни. Ты, Клеопатра, сделала их больше, чем следовало, и последствия будут ужасны, но все же ты должна принять меры к своему спасению… А меня жалеть нечего: я воспользовался всеми благами жизни, взял от нее все, что можно было взять; я был самым знаменитым среди людей, стал царем и могущественнейшим из смертных… И гибну я не без .славы, как римлянин, пораженный римлянином… Чего же больше?..

Голос его слабел.

Ирас снова поднесла ему фиал с вином. Глотнув, он взглянул на нее — в его глазах была такая ласка, что Ирас, не выдержав, громко зарыдала.

Не сказав больше ни слова, он закрыл глаза.

Когда Клеопатра, склонившись к нему, назвала его по имени, он не ответил, — на нее смотрели тусклые глаза, нос заострился, бородатая челюсть отваливалась, и белели зубы.

— Умер! — воскликнула царица, и в ее голосе послышалось не то облегчение, не то радость.

Приказав Ирас и Хармион заняться похоронами римлянина, Клеопатра села на большой сундук, окованный железными полосами, в котором хранились сокровища Лагидов, и задумалась.

Она безжалостно предала, а затем и убила Антония. Цезарь будет доволен ею. И если ей удастся обворожить его и покорить своим телом — кто знает? Быть может, она сумеет подчинить своей власти единодержавного правителя Рима и стать царицей Италии, Египта, Эллады, Африки и Азии!

Прикрыв окровавленную грудь, которая сильно болела, она повелела Ирас подать ей вина и приготовить ложе. Затем, вынув из ножен отравленный кинжал, всегда носимый у пояса, сказала:

— Завтрашний день принесет жизнь или смерть. Что лучше — жизнь или смерть?

Ирас не ответила: она предпочитала смерть.


XXXI



В секстильские календы Октавиан вступил в Александрию. Город казался вымершим. Приказав собрать народ, он шел с философом Ареем, держа его за руку, до гимназии.

Перед ним была распростертая толпа александрийцев, дрожавших за свою жизнь и имущество.

Взойдя на возвышение и повелев всем встать, Октавиан произнес на греческом языке речь, сочиненную Ареем.

Он говорил презрительно, крикливым голосом, свысока и заключил речь следующими словами:

— Хотя вы заслуживаете строжайшей кары, я желаю простить вас, александрийцы, по трем причинам: во-первых, вследствие огромного уважения, которое я питаю к Александру Македонскому, основателю этого города, во-вторых, из-за величия и красоты Александрии и, в третьих, чтобы сделать удовольствие моему другу философу Арею.

Подозвав поэта Корнелия Галла, он приказал разыскать Антилла и Цезариона. Наследники Антония и Цезаря беспокоили его не меньше, чем Клеопатра, и он думал, как бы поскорее освободиться от них, боясь, что они начнут войну против него.

К удовольствию Октавиана, Антилл вскоре был выдан своим учителем и, несмотря на то, что искал убежища у подножия статуи Юлия Цезаря, был безжалостно убит, а голова его отнесена Октавиану.

На другой день Корнелий Галл доложил полководцу, что Цезарион отправлен Клеопатрой с сокровищами в Эфиопию, в сопровождении ритора.

— Канидий, Алекс, сенатор Овиний и другие? — спросил Октавиан, боявшийся, как бы не уцелел Канидий, знавший тайну победы при Актионе, и строптивый Овиний, начальник александрийских ткачей.

— Казнены.

— Еще что?

— Вырезаны приверженцы Антония, «друзья смерти», вольноотпущенники и рабы.

— Невольницы?

— Проданы публиканам для италийских лупанаров. Октавиан встал.

— Приказываю детей отправить в Рим: пусть Октавия воспитывает их.

— Ты говоришь о десятилетних близнецах — Александре-Гелиосе и Клеопатре-Селене? — спросил смуглолицый Галл, украдкою вытирая кровь с рукоятки своего меча.

— О них. Если гибрид будет пойман, — продолжал Октавиан, намекая на Цезариона, — доложить мне.

Вмешался философ Арей.

— Ты хочешь его пощадить? Вспомни, Цезарь, стихи Гомера и подумай, найдется ли в мире место для двух Цезарей?

— Казнить?

— Я советую для спокойствие римской республики. Когда Галл вышел, Октавиан сказал Арею:

— Я разрешил Клеопатре похоронить Антония с царскими почестями. Я слышал, что союзные цари и мои полководцы желают почтить побежденного, и не препятствую: он был великий муж. А Клеопатру я навещу после похорон Антония.

— Берегись ее, Цезарь! Она — опаснейшая из женщин. Ее чары гибельны, как змеиный яд. Она обворожит тебя, как божественного Юлия или Антония…

— Меня? Ошибаешься, друг! Сердце мое — лед и камень. Афина-Паллада и Афродита — обе вместе — не сумели бы меня соблазнить.

Удивившись его словам, Арей некоторое время молчал. Потом сказал со скрытой насмешкой в голосе:

— Ты, Цезарь, удивительнейший из мужей! Моли этих богинь, чтобы благословили тебя и твой дом!

Октавиан собрался навестить больную Клеопатру.

По его настоянию она переселилась во дворец и жила, запершись в своей спальне в обществе Ирас и Хармион, изредка принимая управляющего, хитрого грека, который составлял опись ее сокровищ.

В спальне дымились две-три курильницы, распространяя аромат сгораемых благовонных трав и сухих восточных растений. Не было, как в прежнее время, эротических картин, роскошных ковров, ваз на треножниках, даже золотая ваза, служившая ночным горшком, была заменена глиняной, а роскошное ложе — соломенным тюфяком.

Клеопатра лежала в простом хитоне на тюфяке. Ей нездоровилось — лихорадка не давала покоя, израненные груди ныли. Легкий румянец окрашивал смуглое исхудалое лицо.

Хармион доложила, что стража, охранявшая дворец, громко приветствовала Цезаря и что он направился к покоям царицы. Ирас, сидевшая у изголовья Клеопатры, вскочила и, подбежав к ней, ожидала приказания. Но царица движением руки остановила ее…

Распахнулась дверь, и вольноотпущенник Октавиана прокричал:

— Гай Юлий Цезарь Октавиан!

Победитель входил, чуть прихрамывая, с легкой улыбкой на губах. Остановившись на пороге, он учтиво приветствовал Клеопатру, не называя ее царицею.

Спрыгнув с ложа, она, босая, растрепанная, упала к ногам Цезаря. Прекрасное лицо ее было искажено, голос дрожал, когда она говорила слова приветствия.

— Ляг, женщина, не волнуйся, — сказал Октавиан, отступая от нее и избегая протянуть ей руку, — он опасался чар, испуганный наставлениями Арея.

Ирас и Хармион уложили Клеопатру на соломенный тюфяк, и Октавиан сел возле нее. Он спросил, имеет ли она все необходимое и не жалуется ли на кого-либо.

— Увы, Цезарь, — вздохнула она. — Что нужно еще бедной, несчастной женщине? — И тут же принялась оправдываться, сваливая вину за враждебные действия против Рима на Антония, который хотел осуществить планы Юлия Цезаря и заставил ее, как римский проконсул, поступать так, как не поступила бы она никогда, предоставленная самой себе.

— Ты говоришь неправду, женщина! — возразил Октавиан. — Не ты ль потребовала от Антония отторжения римских провинций для твоих детей? Не ты ль настояла на разводе Антония с Октавией и заставила его двинуть войска и корабли к Актиону?

Клеопатра не смутилась.

— Ты плохо осведомлен, Цезарь! Враги очернили меня в твоих глазах, чтобы лишить твоего сострадания и великодушия. Будь же милосерден, Цезарь, к моим детям, выдели им земли, приличествующие их сану, не оставь их своими милостями!

— Будь спокойна, женщина!

— Я не прошу тебя, Цезарь, о себе, — продолжала Клеопатра, улыбнувшись, и сияние разлилось по ее лицу, — жизнь моя увядает, но я хотела бы жить, чтобы видеть твое величие на суше и на морях.

Как очарованный, смотрел Октавиан на нее!

Глаза его остановились на босых ногах царицы, и непреодолимое желание овладело им. Он протянул к ней руки и вдруг отшатнулся: в глазах Клеопатры сверкнул огонек торжества, и этот огонек, отрезвив Октавиана, решил участь царицы.

Цезарь встал.

— Прости, неотложные дела…

— Умоляю тебя, сядь, — сказала Клеопатра, чувствуя, что случилось что-то непоправимое, и не понимая, почему Октавиан внезапно охладел и нахмурился, — у меня тоже есть к тебе дело. — И, кликнув управляющего, повелела принести опись сокровищ, — Я, Цезаръ, — улыбнулась она, и опять сияние разлилось по ее лицу, — позаботилась о том, чтобы ты знал…

Протянув царице опись сокровищ, грек стал упрекать ее, что она утаила часть драгоценностей.

Клеопатра вскочила с ложа и, схватив грека за волосы, с яростью хлестала его по щекам, царапая ему лицо.

— Проклятая эхидна, продажная собака! — кричала она пронзительным голосом, захлебываясь от бешенства, и вдруг обратилась к Октавиану: — Прости, Цезарь, за вспышку гнева, которую я не могла сдержать. Но подумай сам, разве это не ужасно, что раб вменяет мне в преступление — не преступление? Верно, я отложила несколько драгоценностей, и они не попали в опись; я хочу подарить их Ливии и Октавии, чтоб они упросили тебя быть добрее и снисходительнее ко мне…

Октавиан улыбнулся.

— Ты можешь хранить их, — сказал он — в надежде на блестящее будущее, которое ожидает тебя. Поправляйся же поскорее, а я прикажу жрецам молиться богине Валетудо о твоем выздоровлений. Прощай.

И он поспешно вышел, радуясь втайне, что обманул ее своими речами.


XXXII


Наслышавшись об Октавиане как о демагоге, Клеопатра подозревала, что речи его и обещания были лживы, и беспокоилась о судьбе детей. Не имея возможности увидеться с ними, она знала о них только то, что ей говорили: дети в безопасности, находятся под покровительством Цезаря. Однако сомнения мучили ее. Узнав однажды, что через три дня Октавиан возвращается в Италию и берет с собой ее и детей, она поняла, что обречена на унижение, а потом и на смерть: Цезарь поведет ее, закованную в цепи, за своей триумфальной колесницей, римский народ будет издеваться над ней, плевать ей в лицо и бросать в нее камнями и отбросами, а затем ее ввергнут, по приказанию «милосердного» Цезаря, в Мамертинскую темницу и заморят голодом, как некогда Югурту, или задушат, как Аристоника.

Не выказывая ничем своих подозрений, она написала письмо Октавиану, прося позволения отправиться на могилу Антония, чтобы убрать ее, по обычаю, лотосами.

Это было ей разрешено.

Возвратившись во дворец, она выкупалась в цистерне и возлегла за столе Ирае и Хармион. Оживленно беседуя со своими любимицами, она часто поглядывала на дверь. Наконец вошла невольница, низко поклонившись.

— Некий земледелец принес полную корзину смокв, — сказала она. — Прикажешь, царица, взять их?

— Возьми, — повелела Клеопатра и, когда египтянин поставил корзину на столик и ушел, приказала рабыням удалиться. Написав письмо, в котором просила похоронить ее рядом с Антонием, она вручила его невольнику.

— Отнеси это Цезарю.

Сев на ложе, она говорила:

— Сегодня я решила умереть. А вы оставьте меня… уезжайте из страны Кем в Эфиопию, куда бежал сын мой Цезарион…

— Нет, царица! — одновременно воскликнули девушки. — Жили мы с тобой вместе — вместе и умрем…

— Пройдем в спальню.

Ирас и Хармион поспешно взяли корзину и понесли ее вслед за Клеопатрой.

— Одна из вас должна испробовать действие яда, — сказала царица и, указав на смоквы, прикрытые листьями, добавила, заметив движение Ирас: — Смелее, моя дорогая!

Вынимая смоквы, Ирас увидела черного аспида, пытавшегося скрыться под листком, и, раздразнив его, подставила ему руку. Клеопатра с любопытством смотрела, как разъяренный аспид впился в руку Ирае.

Девушка оторвала его от своей руки, а Клеопатра быстро прикрыла корзину ковриком.

Шатаясь, с потным помертвевшим лицом, Ирае дошла до царицы и, повернув к ней голову, вымолвила прерывистым топотом:

— Яд действует… руки онемели… тело холодеет… И тихо опустилась на пол.

Клеопатра заглянула ей в глаза — они мутнели, девушка засыпала.

— Хорошо. Сними, Хармион, коврик…

Из-под листьев выглянул аспид и скрылся. Клеопатра торопливо выбрасывала смоквы на пол.

— А, вот где ты! — вскричала она, увидев аспида на дне корзины. Она дразнила его, то подвигая к нему руку, то отнимая ее (глазки взбешенной змейки сверкали, как угольки), и вдруг протянула ему руку. — Слава богам! Вероломный тиран будет лишен .радости созерцать мой позор!

Хармион оторвала аспида от ее руки и поступила так же, как царица, «Легкая смерть», — думала она, поддерживая Клеопатру, и, отбросив от себя гадину, помогла госпоже улечься на ложе.

Одетая в великолепные царские одежды, Клеопатра лежала на золотом ложе, а Хармион, шатаясь, возлагала на ее голову диадему, когда дверь распахнулась и вбежали люди, посланные Октавианом.

Молча они остановились посредине спальни.

— Как это красиво! — воскликнул один из посланцев.

— Да, очень красиво и достойно потомка Лагидов, — ответила Хармион и, пошатнувшись, упала мертвая у ложа, рядом с Ирас.

Вошел Октавиан. Не столько обеспокоенный смертью Клеопатры (он не верил, что она умерла), как целостью ее сокровищ, он, тем не менее, приказал позвать псиллов, чтоб они высосали яд, и, кликнув управляющего, потребовал опись имущества царицы.

Псиллы, осмотрев руки Клеопатры, Ирас и Хармион, заявили, что трудно решить, от чего умерли женщины, — от укусов ли аспида или от уколов отравленными иголками, и принялись высасывать яд.

— Поздно, — сказал главный псилл и повелел своим помощникам оставить в покое Ирас и Хармион. — Яд распространился мгновенно — сердца женщин перестали биться.

Октавиан задумчиво стоял над трупом царицы. Слушая шепот римлян, восхищавшихся ее геройской смертью, он спрашивал себя, нужно ли выразить свое мнение, и, наконец, тихо выговорил, с лицемерной грустью склонив голову:

— Я восхищаюсь смелостью Клеопатры и ее верных служанок. Мудрая египтянка предпочла смерть позору, как будто я допустил бы ее до позора…

Помолчав, он обратился шепотом к Корнелию Галлу:

— Я решил оставить тебя префектом Египта. Взыщешь с граждан пени за сопротивление Риму: с богачей — шестую часть их имущества, со среднего сословия и бедняков — две трети. Отправишь в Рим все золотые вещи, вазы, статуи и сокровища Клеопатры, годные для перечеканки в монету. Еще до моего отъезда взыщешь с города в пользу моих легионариев по двести пятьдесят драхм на человека.

— Будет сделано, — сказал Галл, — Но скажи, Цезарь, почему ты говоришь мне об этом здесь?

— А оттого, дорогой поэт, что после смерти Клеопатры мои мысли приняли иное направление и новые решения созрели в моей голове.

Спустя несколько дней, встретившись с Галлом, Октавиан сказал ему с насмешкой в голосе:

— Птолемей XVI Цезарион выдан его учителем-греком и умоляет о помиловании, как будто я имею право поступать вопреки воле Рима. И я решил…

Галл поспешно перебил его:

— Имей милосердие, Цезарь! Ведь это сын божественного Юлия!

Октавиан нахмурился.

— О поэты, поэты! Ваше милосердие смешно в наше время. Вспомни слова Арея о двух Цезарях, а также вспомни, что Власть любит кровь: это ее амброзия и нектар. Что? Ты смеешь мне возражать?..

— Я повинуюсь тебе, — молвил дрогнувшим голосом Галл. — Итак — ты решил…

— Я решил казнить Цезариона. Исполни же немедленно мой приговор, чтобы я мог спокойно отплыть в Италию… А Клеопатру, — громко сказал он, чтобы слышали римляне и египтяне, — похоронить, как она пожелала, рядом с Антонием.


ХХХIII


Наконец он возвратился в Италию, этот «Покровитель земли и моря», как льстиво величали его азиатские греки, и отпраздновал триумфы: первый — над далматами, паннонами и иными племенами, второй — над Актионом и третий — над Африкой, то есть Египтом,

Лициния, Понтий и Милихий возвратились в Рим лишь к третьему триумфу. Оба видели, как за колесницей Октавиана везли скульптурное изображение Клеопатры, лежавшей на ложе, со змеей, обвившейся вокруг ее руки. А за статуей царицы шли среди пленных царственные дети — Александр-Гелиос и Клеопатра-Селена: Солнце и Луна.

Играла музыка. Народ рукоплескал. И Октавиан, самодовольно улыбаясь, думал: давно ли его ненавидели и презирали как тирана, а теперь встречают с радостью, как величайшего из смертных, освободителя отечества, хотя он никого ни от чего не освободил, а только стал единодержавным правителем, обещавшим длительный мир в республике. В республике? Но ее уже не было, она погибла, когда утвердилось единодержавие, а Октавиан продолжал называть государство республикой, — не упразднил сената, оставив прежние порядки, как будто все осталось по-старому. И, хотя квириты видели, что старые республиканские формы — обман, а вся власть принадлежит императору, они не оспаривали притязаний Цезаря на единовластие; потому что гражданские войны надоели, народ устал от нищеты и безработицы и желал отдохнуть.

Октавиан приветливо улыбался, а в глазах таилась холодная презрительная насмешка: охлос, ненавидимый тираном, у его ног; тиран получил все трибунские права, каждая из тридцати пяти триб обязалась сделать ему подарок, весом в тысячу либр золотом; сенат утвердил все его распоряжения.

Он стал богатейшим мужем мира, присвоив царские земли, рудники, налоги на религиозные торжества, и дарил земли друзьям, чтобы еще больше привязать их к себе. Ростовщик, овладевший наследием Лагидов, должен был получать ежегодно с одного только Египта около шести тысяч талантов! Он стал богаче триумвира Красса и даже лидийского царя Креза.

Так думая, Октавиан улыбался, и вдруг на мгновение лицо его омрачилось: вспомнил Антония, продолжателя дела божественного Юлия, стремление его соединить Запад и Восток, основать монархию, подобную монархии Александра Македонского, Да, Антоний погиб, ему не удалось осуществить великих идей Юлия Цезаря, но разве он виноват перед человечеством, что Фатум или боги воспрепятствовали его стремлениям? Он так же велик, как Юлий Цезарь, и только он, Октавиан, мало еще сделал для величия Рима и блага человечества. Что ж! Он молод, жизнь впереди, боги помогут ему установить единовластие на многие века.

Он улыбался, поглядывая на матрон и девушек, улыбался всем, и многие удивлялись, как можно было считать этого кроткого, миролюбивого и веселого молодого мужа тираном?

Лициния, Пойтий и Милихий молча смотрели на твердую Власть, вступившую в Рим. И каждый думал одно и то же.

…Шли садами Виминала.

— Тирания победила, — сказала Лициния, — но надолго ли? Семя, брошенное народными борцами, не погибнет и даст великолепные всходы. Придет время, и на борьбу поднимутся сотни, тысячи и сотни тысяч угнетенных, поднимутся, когда осознают, что под личиной кротости, доброты и милосердия скрывается холодная демагогия и кровавая тирания… Мы победим, друзья, победим!..

— Когда? — вздохнул Милихий. — Видишь, какая сила в его руках? Только горсточка осталась таких, как мы…

— И горсточка хорошо! — прервал Понтий. — Горсточка сделает свое дело, подготовит плебс и рабов к новым боям.

— Когда это будет? — повторил Милихий.

На лице женщины выступил румянец. Поправив седые волосы, свисавшие вдоль щек, она сказала, протянув руку:

— Когда это будет, спрашиваешь, Милихий? Неизвестно. Но это будет. И если не дождемся мы и не дождутся наши потомки, полной победы добьются будущие поколения… Верь, верь, Милихий, что мы, наши потомки и потомки наших потомков донесут искру нашей борьбы до будущих поколений, и тогда вспыхнет великая борьба, которая принесет освобождение всему миру.

— Я верю, что это будет так, — сказал Милихий, — но как тяжело и трудно будет нам жить эти годы, десятилетия, а может быть, и столетия!..

Понтий весело хлопнул его по плечу:

— Не унывай, друг! Плебс вечно молод и всегда готов к борьбе. Сегодня он тешится, как несмышленое дитя, а завтра… На это завтра мы будем работать и накапливать свои силы.

Они вышли на площадь. Громкие голоса глашатаев, донеслись до них:

— Pax Romana! Pax Romana![121] Так говорит Цезарь Октавиан. Отныне кончились войны, и римский народ может спокойно жить и трудиться!

Лициния обернулась к друзьям:

— Слышите? Он возвещает вечный мир на могиле республики, не помышляя о нуждах бедняков. Нет, не вечный мир, а вечную борьбу заповедали нам Гракхи, Сатурнин, Спартак, Клодий и Сальвий, и пока народ не добьется полной победы на земле, только демагог может кричать о вечном мире!


КОНЕЦ РИМСКОЙ ТЕТРАЛОГИИ «ВЛАСТЬ И НАРОД»

ПРИМЕЧАНИЯ


Абак — стол или поставец о трех ножках, на который ставилась посуда, золотая и серебряная, обыкновенно напоказ.

Авгуры — жрецы, предсказывавшие события и вещавшие волю богов по внутренностям животных и по полету птиц.

Автараксия — невозмутимость духа, спокойное душевное состояние.

Агафокл ( — 289 г. до н. эры) — сиракузский тиран, успешно боровшийся с местной аристократией и воевавший с Карфагеном, В момент смерти под властью Агафокла была большая часть о-ва Силиции.

Агосилай (442 — г. до хр. эры) — спартанский царь.

Агис III — спартанский царь; на престоле с 244 г., убит в 240 г. по приговору эфоров вследствие того, что начал борьбу с эвпа-тридами за раздачу земель беднякам и периэкам.

Агора — рыночная площадь в греческих городах. Нередко ее окружали простыми галереями, украшенными статуями замечательных граждан, богов и героев.

Адгербал — сын Миципеы, царя нумидийского; убит в 112 г. до хр. эры по приказанию Югурты.

Адонай — господь (еврейское название Ягве, т. е. бога).

Адонис — прекрасный юноша, любимец Афродиты; в честь его были учреждены в Передней Азии, Египте, Греции и Риме празднества, называемые Адонии.

Аид — по верованию древних — властитель преисподней, подземный Зевс.

Академия — участок к северо-западу от Афин, обнесенный стенами и осененный оливковыми и платановыми деревьями. Место прогулок и занятий гимнастикой. Здесь учил Платон, а затем его ученики.

Актеоц (миф.) — греческий герой-охотник, обращенный Артемидою в оленя и растерзанный собственными собаками.

Александр II Птолемей X — пасынок Вероники, жены умершего царя Птолемея IX Александра I — царь Египта; умерщвлен разгневанным народом за убийство жены своей (мачехи), на которой женился по приказанию Суллы.

Амброзия — по представлению древних, — пища богов, доставлявшая им вечную юность и производившая божескую кровь.

Аменти — по верованию древних египтян, подземный мир, населенный черными тенями умерших.

Аммон-Ра, или Аммон-Солнце — по верованию египтян фиванского периода, бог солнца, царь богов, единый творец вселенной. Изображался в виде человека с бараньей головой и витыми рогами.

Амфитрион — хозяин, охотно принимающий у себя гостей.

Амфора — глиняный сосуд, употреблявшийся для хранения вина или масла.

Амфиктионы — племена, жившие вблизи какого-либо святилища и вошедшие между собой в союз для его защиты, совместного отправления празднеств и т. д.; также представители этих племен. Самой знаменитой из амфиктионий была дельфийско-фермопильская.

«Анабазис», или «Восхождение», — сочинение историка Ксенофонта, изображающее поход Кира Младшего против своего брата Артаксеркса, царя персидского, и возвращение на родину греческих наемников, среди которых находился и сам автор.

Анадиомена — «из пены рожденная» — название Афродиты.

Анакреон (580 — 495 г. до хр. эры) — греческий лирик, воспевавший радости жизни и грусть по поводу непрочности их.

Анаксагор (500 — 428 г. до хр. эры) — знаменитый ионийский философ, друг Перикла; его учениками были Фукидид и Эврипид. За объяснение солнечного и лунного затмений, как естественных явлений, был обвинен в безбожии и изгнан из Афин.

Анаксимандр (611 — 546 г. до хр. эры) — математик и философ из Милета. Началом всего сущего считал безграничное, бесконечное, которое выделяет из себя и воспринимает неизменные стихии. Первый в Греции открыл наклонение эклиптики и изобрел солнечные часы.

Анаксимен (556 г. до хр. эры) — философ из Милета, учивший, что основою мира есть божественный воздухообразный эфир. Вычислил наклонение эклиптики.

Андроник Ливий — первый римский поэт, родился в 280 г. до хр. эры, умер в конце III века. Перевел на латинский язык «Одиссею».

Аннибал (247 — 183 г. до хр. эры) — великий карфагенский полководец, сын Амилькара Барки, сражавшегося с Римом во время I Пунической войны, воевал с римлянами в течение II Пунической войны; вторгся в Италию, где продержался около 15 лёт. Вызванный в Африку для защиты Карфагена, которому угрожал Сципион Африканский Старший, он был разбит римским полководцем при Заме, бежал к сирийскому царю Антиоху Великому, а затем в Малую Азию, но, преследуемый римлянами, принял яд, не желая сдаться в плен.

Антиполис — колония массалийцев в Нарбонской Галлии.

Aппаритор — слуга из свободнорожденных, следовавший за магистратом.

Аргус (миф.) — многоглазый великан, поборовший чудовищного быка, опустошавшего Аркадию. Первоначально многоглазый Аргус обозначал звездное небо.

Аристарх Самосский — греческий астроном, жил в 250 г. до хр. эры. Представитель гелиоцентрической системы мира.

Арсак — прозвище или титул парфянского царя. Арсаками назывались все парфянские цари, управлявшие Парфией с 256 г. до хр. эры по 226 г. хр. эры.

Архилох — поэт-лирик, прославившийся в особенности своими ямбами. Жил в VII веке до н. эры.

Асклепий — греческий бог врачебной науки, сын Аполлона. По преданию, он даже воскрешал людей, за что Зевс поразил его молнией как нарушителя порядка мира.

Аспазия — знаменитая греческая гетера;родилась в 470 г. до хр. эры; с 445 г. супруга Перикла.

Асс — медная монета стоимостью от 2 до 4 коп. на наши деньги.

Астрагалы — кости, выбрасываемые игроками из мешочка поочередно.

Ассигнация — отведение, распределение земель.

Атаргатис — богиня земли у древних сирийцев,

Аторы — египетские богини судьбы.

Атриенсис — раб, в ведении которого находился атриум, imagines mairum, картины, столовая посуда и пр.

Атриум — комната для приема гостей и клиентов, с водоемом для стока дождевой воды; первоначально это был крытый двор; здесь же находился очаг.

Аттический фут — мера длины у греков, равнявшаяся 296 миллиметрам, или 0,296 метра.

Ауспиции (аруспиции, гаруспиции) — римская коллегия жрецов-предсказателей, совершавших священные гадания. Согласно преданиям, гадания аруспициев заимствованы римлянами у этрусков.

Базилики — великолепные здания для судебных заседаний и торговых дел.

Баллиста — метательная машина, бросавшая тяжелые камни и длинные бревна в дугообразном направлении, под углом в 45°.

Беллона — богиня войны у римлян.

Бирема — судно с двумя рядами весел».

Биселла — двухместное кресло.

Вакх (у римлян) или Дионис (у греков) — бог цветущей природы, вина и веселья.

Вакханка — жрица Вакха.

Валетудо — богиня здоровья.

Веста (у римлян) или Гестия (у греков) — дочь Кроноса и Реи, сестра Зевса, богиня семейного очага и жертвенного огня Рима, покровительница семейного единодушия и мира.

Вилла — имение, деревенский дом, служивший для целей сельского хозяйства.

Виллик - управляющий имением, обычно раб или вольноотпущенник.

Виндикатор (см. Марс).

Военный трибун (см. Трибун).

Всадники - сословие публиканов, купцов, ростовщиков, вообще денежных людей, обладавших имущественным ценом (четыреста тысяч сестерциев), достаточным для занятия по закону Гая Гракха судебных должностей.

Ганнибал (247 — 183 г. до н. эры) — великий карфагенский полководец, сын Гамилькара Барки, знаменитого полководца, сражавшегося с Римом во время I Пунической войны (защищал Сицилию) и покорившего большую часть Испании. Ганнибал воевал с римлянами в течение II Пунической войны, вторгся в Италию, где продержался около 15 лет. Вызванный в Африку для защиты Карфагена, которому угрожал Сципион Африканский Старший, он был разбит римским полководцем при Заме, бежал к сирийскому царю Антиоху Великому, а затем в Малую Азию, но, преследуемый римлянами, принял яд, не желая сдаться в плен,

Гаруспик — гадатель по внутренностям животных, прорицатель, истолкователь знамений.

Гезиод — знаменитый греческий поэт, живший в VIII веке до н. н. эры. Из его произведений известны: «Труды и дни» и «Теогония» («Происхождение богов»).

Геката — богиня Луны, властительница ночи, привидений, ночных страхов, покровительница колдуний.

Гелиос — по верованию греков, — бог Солнца, брат Селены (Луна) и Эос (Утренняя Заря); со времени Эврипида он отождествлялся с Фебом-Аполлоном.

Гераклит Эфесский (535 — 475 г. до н. э.) — греческий философ; он учил, что все течет и не пребывает вечно, а началом природы является вечно-живой огонь.

Гермес (см. Меркурий).,

Гесия (см. Веста).

Гигантомахия — борьба гигантов с богами.

Гиксы — пастушеские племена, покорившие Египет ок. 1700 г. до н. эры и владевшие им 150 лет, т. е. до начала XVI века до н. эры. Египтяне их называли гиксы, т. е. цари-пастухи.

Гиматий — верхняя одежда греков до колен и ниже их, носимая обыкновенно поверх хитона. При выходе на улицу в нее обыкновенно закутывались.

Гимназий — место для гимнастических упражнений, окруженное колоннадой, с банями, местами для состязаний, прогулок и пр., где собирались философы, риторы и т. п (См Экседра).

Гиммет — гора в Аттике, к югу от Афин, знаменитая своими пчельниками и мрамором — синевато-серым и белым, который славился у римлян во времена республики.

Гинекей — у древних греков (кроме спартанцев) — задняя часть дома, где жили взаперти женщины.

Гиппократ (460 — г. до н. эры), родом из Коса, отец врачебного искусства; первый обосновал медицину на научных законах.

Гистрион — актер, комедиант.

Гор — древнеегипетский бог света и солнца, сын Озириса и Изиды, мститель за отца.

Грамматик — ученый, сведущий в языках и литературе, занимавшийся толкованием языка древних писателей.

Дамоклов меч — символ непрочности земного величия.

Декурион — начальник декурии (см. ниже), а также сенатор муниципального города или колонии, старшина судебных и иных коллегии.

Декурия — воинское отделение, обычно состоявшее из десяти человек.

Децимация, или децемвирование, — казнь каждого десятого воина, независимо от того, виновен он или нет, за воинские проступки, как, например, бегство войск с поля битвы, разбитых неприятелем.

Дивизор — раб или вольноотпущенник, покупавший голоса у бедных граждан в пользу своего господина.

Диктерион — греческое название дома терпимости.

Динарий — римская серебряная монета, составлявшая 4 сестерция или 10 ассов.

Дионис (см. Вакх).

Дорическая колонна — самая простая и строгая; она соответствовала суровому характеру дорян: не имела основания н ставилась непосредственно на землю; вершина ее представляла собою четырехугольный камень.

Драхма — греческая монета, состоявшая из 6 оболов; стоимость ее равнялась 25 коп.

Дуилий Гай — консул, одержавший в 260 г. до н. эры первую морскую победу над карфагенянами благодаря применению абордажных крючьев.

Зев с-Ксений — Зевс-гостеприимец.

Иды — середина месяца; для марта, мая, июля и октября иды приходились в 15-й, а для остальных месяцев — в 13-й день (в зависимости от наступления полнолуния).

Изида — древнеегипетская богиня природы и плодородия, супруга Озириса, «великая волшебством», законодательница, покровительница брака, мудрая изобретательница медицинских средств.

Император — полководец.

Империй — высшая власть, данная консулу, диктатору или претору: право повелевать на войне и во время мира, право жизни и смерти граждан (ius vitae necisque).

Имплювий — водоем для стока с крыши дождевой воды, находившийся в атриуме.

Ирод — сын иудейского полководца Антипатра, захвативший власть в Иудее и признанный иудейским царем вторыми триумвирами. Управляя Иудеей, Ирод с исключительной угодливостью выполнял все пожелания римских правителей. Алчный и жестокий, он сильно угнетал население подвластной ему страны, выколачивая из нее огромные средства, шедшие на роскошные постройки и подарки римским политическим деятелям. Подавляя недовольство, Ирод не остановился перед казнью жены, тещи и ряда сыновей.

Калига — полусапог легионария.

Кальда — горячий напиток из вина и воды.

Каппадокия — страна, расположенная в Малой Азии; она делилась на Таврскую Каппадокию и Каппадокию Поитийскую, жителей которой греки называли белыми сирийцами.

Карнеад (213 — 129 г. до н. эры) — греческий диалектик и философ-критик, осмеивавший богов; его разрушительная работа способствовала развитию эклектизма. Он искал признаков истины, лежащих выше области чувств и конечного разума.

Катапульта — метательное орудие, выбрасывавшее большие стрелы, нередко длиной до 1,5 метров, почти в горизонтальном направлении.

Квадрига — четверка лошадей, запряженная в колесницу.

Квестор — магистрат, охранявший государственную казну, архив в храме Сатурна, ведавший платежами из казны и взыскивавший деньги с должников. В народном суде он был обвинителем. На войне исполнял обязанности интенданта.

Квирин — сабинское имя Марса, бога войны; так был назван обожествленный Ромул.

Квириты — граждане вообще, в отличие от политического и военного названия «римлян».

Кентавры (миф.) — полулюди, полулошади.

Кентавромахия — борьба кентавров.

Кирена — страна на северном берегу Африки, завещанная римлянам в 96 г. до н. эры последним царем Апионом из побочной ветви фамилии Птолемеев.

Клепса — 1/3 часа, равнявшаяся 20 минутам.

Клепсидра — водяные часы, употреблявшиеся особенно при судебных разбирательствах.

Клиенты — свободные люди из числа обнищавших нобилей, вольноотпущенников и плебеев, а также жителей завоеванных земель, перебежчиков и пришельцев. Они находились в зависимости от знатного лица, называемого патроном, который им покровительствовал; они должны были поддерживать патрона, в случае необходимости, на выборах, сопровождать на войну, принимать участие в семейных празднествах патрона и пр.

Когорта — 1/10 легиона, состоявшая из 400 или 500 человек.

Колоны — в республиканское время — свободные съемщики земли, мелкие арендаторы, мызники, находившиеся под контролем хозяина. В случае неуплаты денег по договору они становились дольщиками и за их работой учреждался надзор.

Комиции — народное собрание вообще.

Комиции трибутные — собрания граждан, на которых голосование производилось по трибам. Каждая из 35 триб считалась за один голос. Эти собрания посещали патриции и плебеи; здесь избирались квесторы, морские дуумвиры по отведению колоний и обсуждались законы.

Комиции куриатные — патрицианские собрания, состоявшие из 30 курий. В республиканское время почти утеряли свое значение.

Комиции центуриатные — народное собрание, учрежденное, по преданию, шестым римским царем Сервием Туллием. Оно состояло из патрициев и плебеев, распределенных по цензу. Прежде чем подавать голос по предложенному вопросу, лица, принадлежавшие к одной и той же центурии, совещались вместе. Мнение центурии представляло собою один голос. Число голосов в народном собрании равнялось количеству центурий. Но так как большинство центурий принадлежало к I классу (самые крупные землевладельцы), то этот класс имел перевес над всеми остальными; следовательно, I класс, состоявший из нобилей, имел в центуриатных комициях решающее большинство. Однако допущение плебеев в народное собрание являлось доказательством, что плебеи — римские граждане. В III веке до н. э. число центурий во всех пяти классах было доведено до 70.

Комплювий — отверстие в крыше, через которое дождевая вода стекала в имплювий, находившийся в атриуме.

Конклав — комната матроны (будуар).

Консул — должностное лицо, избираемое в центуриатных комициях и вступавшее в свою должность 1 января. Консулов было два. Они пользовались военной и гражданской властью. Военная власть включала следующие права: ежегодный набор войска, назначение военных трибунов и центурионов, предводительство войсками в Италии, кроме г. Рима. Им подчинялись все магистраты, кроме народных трибунов. Во время диктатуры деятельность их прекращалась. Гражданская власть консулов состояла в руководстве внутренними и внешними делами. Консулы сзывали сенат и председательствовали в нем, сзывали народ в комиции. У каждого из них было по 12 ликторов с пучками розог.

Консуляр — бывший консул.

Контуберналий — однопалаточник, т. е. молодой знатный римлянин, добровольно поступивший в распоряжение полководца ради своего военного образования. Он обедал вместе с вождем, жил в одной палатке с другими контуберналиями.

Кора — название Персефоны, властительницы подземного царства.

Конции — - народные сходки, на которых могли присутствовать вольноотпущенники, рабы и иностранцы.

Крез — лидийский царь, сын Алиатта; на престоле с 560 — 546 г. до н. эры. Разбитый персидским царем Киром, он был взят в плен. Известен огромными богатствами, что вошло в поговорку: «Богат, как Крез».

Ксений (см. Зевс).

Лаватрина — баня.

Лагиды - династия, царствовавшая в Египте от смерти Александра Македонского (конец 322 г. до н. эры) до обращения Египте в 30 г. до н. эры в римскую провинцию.

Лаиса — знаменитая гетера, жившая во время Пелопоннесской войны (V век до н. эры).

Ланиста — учитель, обучавший гладиаторов искусству сражаться на арене.

Лапиты (миф.) — фессалийские горцы, враждовавшие с кентаврами.

Ларарий — ниша, в которой хранились лары, домашние боги.

Ларвы — по римскому верованию, злые духи умерших злых людей, в противоположность ларам, добрым духам.

Легат — 1) посол римского или иностранного государства; 2) помощник и советник полководца или наместника, назначаемый сенатом. Военный легат замещал полководца, претора, квестора, наместника, охранял лагерь, командовал частью войска.

Легион — крупная войсковая единица у римлян, состоявшая в военное время из 4200 — 6000 воинов и всадников и разделенная на 10 когорт.

Лектика — переносимые рабами носилки, которыми пользовались состоятельные люди.

Лено — содержатель лупанара.

Либра — римский фунт, равнявшийся граммам,

Ливий Андроник — первый римский поэт; родился в 280 г. до н. эры, умер в конце III века. Перевел на латинский язык «Одиссею».

Ликторы — стражи, сопровождавшие высших магистратов — диктатора, консулов, преторов, пропреторов и др. В мирное время они несли связки прутьев, а в военное — вкладывали в них секиры.'

Логогриф — хитрый вопрос, шутка.

Локоть — мера длины, равнявшаяся 45 см.

Ludi Romani — игры, посвященные Юпитеру, Юноне и Минерве; они продолжались пятнадцать дней.

Луперкалии — празднества в честь Фавиа (Луперка), италийского бога стад, происходившие 15 февраля.

Люцина — название Юноны, или Геры, как богини родов. В честь ее замужние женщины праздновали 1 марта Матроналии,

Магистрат — должностное лицо, как, например, консул, претор, цензор, квестор, эдил, народный трибун и др.

Мания — древнеиталийская богиня земли и подземного царства, покровительница манов, мать ларов.

Маны — по верованию италиков, души предков. В честь их ежегодно 21 февраля праздновались Фералии,, праздник мертвых,

Марс (у римлян), или Арес (у греков), — бог войны, сын Юпитера (Зевса) и Юноны (Геры).

Марс Виндикатор — Марс-мститель.

Матрона — название всякой добродетельной замужней женщины у римлян,

Мегалезии — празднества в Риме в честь Великой матери (Magna mater) от 4 до 12 апреля ежегодно.

Meнада — жрица Вакха, неистовствовавшая, во время священной пляски в честь бога.

Меркурий (у римлян), или Гермес (у греков) — бог сна, покровитель стад, торговли, изобретений и открытий, путеводитель странников.

Миля римская — составляла около 7,5 стадия, или 1,479 км.

Мим — актер, разыгрывавший мимы, т. е. пьесы, сюжет которых, часто непристойный, вызывал смех у зрителей.

Мойры — по верованию греков, богини судьбы, посылавшие людям добро и зло. Они не зависели от воли Зевса и даже стояли выше его.

Муниципия — небольшой город, имевший право гражданства, свой сенат, комиции, магистратов и казну, находившуюся в ведении квестора или эрария.

Народный трибун (см. Трибун).

Немезида — богиня мести, дочь Ночи.

Неопифагорейцы — сторонники философского направления, составляющего сочетание разнообразных философских систем, признаваемых истинными (эклектизм); неопифагорейцы верили в мистическое значение чисел, проповедовали религиозность и нравственность. Первым римлянином-неопифагорейцем был Нигидий Фигул.

Нептун (см. Посейдон).

Нимфы (миф.) — духи, жившие в рощах, ущельях и у источников; изображались в виде девушек.

Нобили — знатные лица плебейского и патрицианского происхождения, предки которых занимали курульную должность (диктатура, консулат, цензура, претура и эдилат).

Нума Помпилий (см. Помпилий).

Нундины — 9-й день первой и третьей недели месяца — праздничный, рыночный день.

Обол — мелкая афинская монета, равная 1/6 драхмы, стоимостью 4 до 5 коп.

Озирис — египетский бог солнца и Нила, загробный судия, муж Изиды.

Олигархия — форма государственного устройства, в котором власть принадлежит нескольким знатным лицам, стоящим во главе государства и бесконтрольно управляющим им. Поддерживая всецело свое сословие, олигархи способствовали политическим и экономическим выгодам его.

Оптиматы — лица консервативных взглядов, в противоположность популярам, знатные землевладельцы, принадлежавшие к сословию патрициев и патриархальной части зажиточного плебса, ревниво охраняя свои интересы, они были противниками демократических реформ.

Орел легиона (aqulla) — военный знак римских легионов со времени Мария. Орел был сделан из серебра, водружен на длинном шесте и находился в ведении знаменосца, принимавшего его из рук примипила (см. это слово). Во время боя знаменосец стоял в третьей боевой линии возле триариев, и место, где он стоял, считалось священным. Защита орла была долгом чести воинов, а потеря его — позором.

Охлократия — господство низов — (плебеев и вольноотпущенников), народное управление.

Охлос — так называемая «чернь» (греческое название простонародья).

Палестра — специальная школа для борьбы.

Папирус — письменный материал, вырабатывавшийся из растущего в Египте волокнистого растения семейства осоковых.

Парки (см. Мойры).

Парфенон — храм Афины-Девственницы в Афинах, сооруженный в V веке до н, эры.

Парфенос — Дева, название Афины-Паллады (Минервы).

Патрон — покровитель клиентов. Он защищал их в суде, помогал нередко деньгами, заботился об их нуждах (см. Клиенты).

Пафлагония — государство, находившееся в горной области северной части Малой Азии и граничившее с Понтом и Вифинией.

Пенаты — домашние боги римлян, охранявшие семью. К ним принадлежали Веста, Юпитер, Лары и т.д. как хранители дома.

Пенелопа — супруга Одиссея, мать Телемаха (см. «Одиссею» Гомера).

Пентера — - греческое судно с пятью рядами гребцов.

Пенула — широкий дорожный плащ с капюшоном.

Пеплос — женская одежда у греков. В Риме ей соответствовала палла.

Пергамент — тонко выработанная кожа, заменявшая в древности бумагу; впервые пергамент стал изготовляться в Пергаме (Малая Азия).

Перистиль — задняя часть дома, находившаяся позади таблинума; она была обнесена крытой галереей на колоннах.

Петаз — род шляпы с узкими полями, носимой греками.

Пилей — остроконечная шапка, символ свободы, носимая вольноотпущенниками, а также авгурами.

Пирр — знаменитый полководец, эпирский царь, воевавший с римлянами в 280, 279 и 275 гг. до н. эры; погиб во время уличной схватки в Аргосе в 272 г.

Плетр — мера длины, равная 1/6 стадия, или 30,83 метра.

Поликрат — самосский правитель, вождь демократов, управлявший о. Самосом с 532 по 522 г. до н. эры. Взятый в плен персидским сатрапом Оронтом, он был распят на кресте, после того как с него была содрана кожа.

Помериум — незастроенное, считавшееся священным пространство по обе стороны городской стены, с оградой или частоколом.

Помпилий Нума (715 — 672 г. до н. эры) — второй римский царь, родом сибинянин. По преданию, он учредил богослужебные обряды, жреческие коллегии (весталки, авгуры, салии и др.), распространял образование среди грубого римского народа.

Понтифик, или Понтифекс, — жрец, состоявший в жреческой коллегии, которой было поручено управление всем религиозным бытом, общественным и частным богослужением.

Популяры — название демократов (плебеев и бывших воинов), боровшихся за земельные наделы, кассацию долгов, раздачу дарового хлеба и т.п.

Порнеия (см. Диктерион).

Портик — крытая галерея с колоннами.

Посейдон (у греков), или Нептун (у римлян) — бог морей.

Претор — магистрат, исполнявший обязанности судьи, устраивавший игры в честь Аполлона, в честь Цибеллы и в цирке.

Претория — площадка перед палаткой полководца в лагере.

Префект — магистрат, назначаемый ежегодно в союзнические города для наблюдения за исполнением законов и справедливым управлением городом; также начальник флота, конницы и т.д.

Приап — бог плодовитости, продолжения рода.

Примипил — старший центурион; он имел право заседать в военном совете как член его, ему доверялся орел легиона (см. Орел легиона).

Проконсул — консул, назначенный сенатом управлять провинцией.

Помощником у него был квестор, заведывавший финансами.

Пропилеи — преддверие, украшенное колоннадою.

Простас — зала в греческом доме.

Пта — древнеегипетский бог, творец мира и всех вещей, отец богов. В Мемфисе фараоном Менесом был ему построен великолепный храм, в котором поклонялись Апису, священному «изображению бога Пта», под видом быка,

Публиканы — откупщики, которым государство сдавало на откуп сбор налогов в многочисленных провинциях Рима. Они вносили в государственную казну определенную сумму денег и потом бесконтрольно собирали в свою пользу налоги.

Пунические войны (264 — 146 г. до н. эры). I Пуническая война — война между Римом и Карфагеном за остров Сицилию — кончилась победой римлян; получив Сицилию, Рим наложил на Карфаген контрибуцию в 3200 талантов серебром, т. е. около 9 миллионов рублей. II Пуническая война происходила за Испанию и господство в Средиземном море. Выиграв ее (Ганнибал был разбит Сципионом Африканским Старшим при Заме), Рим потребовал выдачи военного флота и уплаты контрибуции (10 тысяч талантов с рассрочкою на 50 лет). III Пуническая война возникла из-за торговой конкуренции Рима и Карфагена. Сципион Эмилиан взял Карфаген после трехлетней осады и разрушил его до основания.

Ра — вернее Рэ — божество солнца, первоначально почитавшееся в Нижнем Египте, а впоследствии и в остальной части страны.

Рамзес II (1292 — 1226 г. до н. эры) — фараон XIX династии, воевал с хеттами, о чем оставил хвастливые надписи, полные самовосхвалений.

Сапфо (VII в. до н. эры) — лирическая поэтесса, воспевавшая радости жизни; жила на о. Лесбосе.

Сатиры (миф.) — лесные и горные духи, плутоватые, падкие до вина и женщин, резвые и трусливые; их изображали с остроконечными козлиными ушами, щетинистой шерстью и небольшим хвостом.

Сатурн — древнеримский бог земли и посевов.

Сенат — римский совет старейшин, состоявший позднее, в республиканское время из бывших магистратов, как патрицианского, так и плебейского происхождения, называвшихся сенаторами. В древности в состав сената входило 300 человек. Гай Гракх довел число сенаторов до 600, прибавив к прежним тремстам еще всадников. Гай Юлий Цезарь довел число их до 900.

Серапис, или Озирис-Апис, — древнеегипетский бог умерших, врачебного искусства, спаситель от болезней и смерти.

Сестерций, или нумм, — римская серебряная монета, равнявшаяся до 217 г. до н. эры 21/4 г ассам, или 1/4 динария; а впоследствии — 4 ассам. Курс сестерция в разное время то падал, то повышался.

Сет — бог разрушения, враг Озириса и Изиды, покровитель притеснявших Египет чужеземцев.

Сети I — египетский фараон, отец Рамзеса II, жил в XIV веке до н. эры. Прославился войнами с пастушескими племенами, сирийцами, арабами, нубийцами и др.

Силен (миф.) — пьяный спутник Вакха. Изображался похожим на .-сатира.

Синграфа — вексель.

Скопас — знаменитый греческий скульптор IV века до н. эры.

Солон — афинский законодатель. В 594 г. до н. эры провел ряд мер, которыми облегчил положение демоса (они известны под названием сейсахтени, т. е. «сотрясения бремени»); разделил граждан на четыре класса не по знатности происхождения, а по имуществу.

Софисты — философы, учившие, что человек судит о каждом явлении, о каждой вещи с своей собственной точки зрения. Они говорили, что каждый человек есть мера истинного и ложного, есть мера всех вещей. Их последователи отрицали всякую возможность знания и, играя словами и выражениями, доказывали верность какой угодно мысли, что не мешало им тотчас же отвергнуть ее, по желанию слушателей. Они осмеивали добродетели, развивали неуважение к закону, к местным божествам, к религии предков.

Стадий — римская мера длины, равнявшаяся 177,7 метра, т. е. более 1/6 км.

Стикс — по верованию древних, река в подземном царстве Аида.

Стил — палочка, металлическая или из слоновой кости, с заостренным концом, которой греки и римляне писали на навощенной дощечке.

Стоики — философская школа, основанная Зеноном в IV в. до н. эры. Стоики учили твердо переносить все невзгоды и страдания, ограничивать свои потребности и смотреть на жизнь, как на служение известному долгу.

Стола — одежда знатных матрон, надеваемая поверх туники.

Стратег — главнокомандующий греческими войсками и заведующий военными делами государства.

Сурена — название у парфян самого высшего сановника, возлагавшего на царя диадему при вступлении его на престол.

Таблинум — комната, расположенная между атриумом и перистилем- сначала была столовой, потом рабочей комнатой хозяина дома.

Талант — денежная единица у греков, равнявшаяся 60 минам, по 100 драхм каждая (драхма состояла из 6 оболов). Стоимость таланте была различна в разное время; средняя — около 1500 р.

Тартар (миф.) — подземная бездна. Тартар, по понятиям древних, был окружен тройным слоем мрака и железной стеной с железными воротами. Здесь были заключены Кронос и Титаны, низвергнутые Зевсом.

Теллура — богиня земли, соответствовавшая греческой Гее; римляне сближали ее с Церерой и в праздник посевов совершали в честь ее жертвоприношения.

Терминалии — праздник (23 февраля), учрежденный Нумой Помпилием в честь: бога Термина, защитника границ и собственности.

Тессера — свинцовый жетон на право получения хлеба, масла и пр.; также пропуск.

Тетрарх — один из четырех правителей страны, как, например, в Галатии.

Тот — древнеегипетский бог мудрости и правды, «трижды величайший», руководитель усопших в их странствованиях по преисподней; с ним греки отождествляли Гермеса.

Триарии — старые служилые воины, вступавшие в бой в том случае, если с неприятелем не могли справиться принцепсы, воины второго ряда.

Трибун военный — один из шести предводителей части легиона. Их командование было разделено таким образом, что в течение двух месяцев двое из них ежедневно чередовались, — следовательно, каждому из них приходилось исполнять службу по два раза в год в продолжение двух месяцев.

Трибун народный — должностное лицо, защитник интересов плебеев, выбиравшийся из их среды. Эта должность учреждена в 494 г. до н. эры, по настоянию плебса. Народный трибун имел право отменять решения нобилей, не выгодные для плебеев, налагать на закон veto («запрещаю»). Сперва избирались два трибуна, затем пять, а потом десять. Личность трибуна была священна и неприкосновенна. Оскорбление его считалось преступлением против богов. Трибун сзывал плебеев в трибутные комиции, куда они сходились для обсуждения своих нужд. С 149 г. (закон Антиния) трибуны, подобно другим магистратам, после окончания трибуната стали входить в состав сената.

Триклиниум — столовая.

Туника — одежда, надеваемая на голое тело.

Унция — мелкая римская монета, равнявшаяся 1/12 acca; унция также составляла 1/12 римского фута и 1/12 югера.

Уреус — золотая или из позолоченной бронзы змея, как талисман предохранявшая фараона от убийства.

Урна — глиняный или металлический сосуд для собирания пепла и костей, оставшихся от трупа после его сожжения.

Фавн (миф.) — добрый бог стад и предсказаний. Подобно Сильвану, лесному богу, он живет в чащах, предсказывает будущее, преследует нимф, а также женщин своей любовью.

Фатум — судьба, рок.

Ферония — богиня, покровительствующая вольноотпущенникам.

Фидий — великий греческий художник-скульптор, живший при Перикле.

Фурии, или Эриннии, или Эвмениды — богини мести, особенно за убийство матери, родственников.

Xарон (миф.) — старик-перевозчик душ через Стикс в подземном царстве Аида.

Хитон — нижняя одежда, носимая греками.

Xлайна (у греков) — шерстяной плащ, застегиваемый на левом плече и оставлявший свободной правую руку, — одежда преимущественно демоса.

Хламида — роскошный плащ, носимый греками.

Хронос — время.

Центурион — сотник, начальник центурии, состоявшей из двух манипулов.

Цинциннат — политический деятель. Избранный диктатором в 458 г. до н. эры (послы сената нашли его в поле за плугом), он разбил сабинян и возвратился к своим земледельческим занятиям.

Эвклид — знаменитый греческий геометр, живший в III веке до н. эры в Александрии.

Эдилы — заведующие городской полицией, помощники трибунов. Они арестовывали виновных, приводили в исполнение казнь над осужденными, выступали обвинителями лиц, нарушивших права плебеев. Они заведовали деньгами, которые составлялись из пеней, налагаемых трибунами, наблюдали за порядком в городе, за общественными и частными строениями, устраивали плебейские игры.

Эдилат — вторая плебейская должность, учрежденная одновременно с трибунатом, т. е. в 494 г. до н. эры.

Экседра — полукруглая ниша портика в гимназии, снабженная сидениями. Здесь обыкновенно беседовали философы, риторы и др. (См. Гимназий).

Энний Квинт (239 — 169 г. до н. эры) — поэт, отец латинской литературы; ввел гекзаметр, написал в стихах римскую историю и поваренную книгу.

Эол (миф.) — царь ветров.

Эос (миф.) — богиня зари. Утренняя заря.

Эпикур ( — 270 г. до н. эры) — греческий философ, основоположник философской школы, носившей по имени своего учителя название эпикурейской. Жил с г. в Афинах, где в приобретенном им саду излагал слушателям основы своей философии. Эпикур признавал ощущение источником познания окружающей нас действительности. Ощущение получается часто внешним путем в результате случайного сцепления атомов. В этом положении философия Эпикура являлась родственной философии Демокрита. Человеческая душа, по мнению Эпикура, состоит из мельчайших атомов, разлитых по всему телу. Счастье человека, составляющее цель всякой философии, состоит в устранении неприятных и создании приятных ощущений. Достигается это путем воздействия на чувства разума и воздержания от всяких излишеств, т. е. умеренностью. По мнению К. Маркса «Эпикур… величайший греческий просветитель». «У Эпикура совершенно последовательно проведена и закончена атомистика со всеми ее противоречиями»… (К. Маркс, Сочинения, т. I, стр. 66). В последующее время философия Эпикура понималась в высшей степени вульгарно. Многие лица, называвшие себя эпикурейцами, понимали учение Эпикура как одобрение грубых чувственных наслаждений. В таком же виде учение Эпикура изображалось и христианским духовенством, ненавидевшим философа-материалиста.

Эпона — богиня, покровительница возниц.

Эрарий — казначейство, помещавшееся в храме Сатурна.

Эргастула — рабочий и смирительный дом; также общежитие для рабов.

Эрембы — название народа, жившего рядом с сидонянами.

Югер — мера площади, равная 0,25 га, или 0,2 десятины.

Янус — римский бог входа, дверей, ворот, начала и начинания различных дел. Он изображался двуликим и считался первым после Юпитера.


1

Казанский Б. В. Власть и народ. Литературное обозрение, 1941, № 8 (ошибки, замеченные рецензентом и нами, в этом издании устранены.)

(обратно)

2

Перевод стихов и прозаических отрывков А. И. Немировского.

(обратно)

3

Гомер. «Илиада». VI, 448. (Перевод Н. Гнедича.)

(обратно)

4

3 часа по летнему римскому времени соответствуют 8 ч. 30 мин. утра (европейское время).

(обратно)

5

10 часов по летнему римскому времени соответствуют 5 ч. 2 мин пополудни (европейское время).

(обратно)

6

Гомер. «Одиссея», VII, 103–111. {Перевод В. Жуковского.)

(обратно)

7

Г н а т и я — приморский городок в Апулии.

(обратно)

8

Некоторые блудницы носили тогу, подобно мужчинам.

(обратно)

9

Латинское слово lupa (отсюда «лупанар») имеет два значения: а) волчица; б) блудница, проститутка (примеч. А. И. Немировского)

(обратно)

10

2 часа по летнему римскому времени соответствуют 6 ч. 58 мин. утра по европейскому.

(обратно)

11

Пол асса — 6 унций.

(обратно)

12

Треть асса — 4 унции.

(обратно)

13

Четверть асса — 3 унции.

(обратно)

14

1/6 асса — 2 унции.

(обратно)

15

1/12 асса.

(обратно)

16

Гомер. Илиада, VI. 243–250. (Перевод Н. Гнедича.)

(обратно)

17

Глава сената.

(обратно)

18

Постановление сената.

(обратно)

19

Конный отряд, состоявший во времена республики из 30 всадников (примеч. А. И. Немировского).

(обратно)

20

Ура, триумф!

(обратно)

21

Гомер. Илиада. XVIII, 595–606. (Перевод Н. М. Минского.)

(обратно)

22

7 часов по римскому зимнему времени соответствует 1 часу без четверти — по нашему.

(обратно)

23

В те времена женщины в публичных банях не мылись.

(обратно)

24

3 киафа, или 1/8 литра.

(обратно)

25

9 киафов, или 3/8 литра.

(обратно)

26

Карт-Хадашт — название Карфагена на языке его обитателей — финикийских колонистов, означающее в переводе: «Новый город» (примеч А. И. Немировского)

(обратно)

27

«Вот он!»

(обратно)

28

Здравствуй, наш господин!

(обратно)

29

Хорошо, хорошо. Ты уже потерял, Тит, целый час; жду тебя долго, чтобы накормить девушку.

(обратно)

30

Не гневайся на меня, господин!

(обратно)

31

Глава сената.

(обратно)

32

Дражайший.

(обратно)

33

Иду в Сатурналиях!

(обратно)

34

Либра, или римский фунт, равнялась 369 граммам.

(обратно)

35

Соблазнитель девушек.

(обратно)

36

Название человека из низов, ставшего знатным.

(обратно)

37

Клянусь Геркулесом!

(обратно)

38

Мольба к богам для спасения от угрожающего несчастья.

(обратно)

39

Не приступать ли? (Не совершить ли?)

(обратно)

40

Делай свое.

(обратно)

41

Август.

(обратно)

42

Деревенский плебс.

(обратно)

43

Городской плебс.

(обратно)

44

Постановление сената.

(обратно)

45

Вот она!

(обратно)

46

Семпрониевы законы (название законов Гракхов).

(обратно)

47

Родные и друзья! Разве будет республика иметь гражданина, похожего на меня?

(обратно)

48

Беру тебя, возлюбленная.

(обратно)

49

Голова или лодка.

(обратно)

50

Слуга, в ведении которого находится атриум, imagines, картины, столовая посуда и пр.

(обратно)

51

Перевод Гнедича.

(обратно)

52

Этого человека я хочу отпустить на волю.

(обратно)

53

18 метров.

(обратно)

54

5 метров.

(обратно)

55

Да здравствует полководец властелин, да здравствует!

(обратно)

56

Золотые.

(обратно)

57

Царство Сатурна.

(обратно)

58

Слова неизвестного поэта.

(обратно)

59

27 центилитров.

(обратно)

60

Приверженцы Митридата.

(обратно)

61

Да здравствует освободитель отечества!

(обратно)

62

«О моем консульстве и моих военных подвигах».

(обратно)

63

Привет императору!

(обратно)

64

Радуйтесь.

(обратно)

65

Пусть посчастливится.

(обратно)

66

Просим возлечь за столами (дословно: просим снять туфли).

(обратно)

67

Старое красное вино, засмоленное в 1 консульство Г. Мария.

(обратно)

68

Перевод автора.

(обратно)

69

Да здравствует победитель!

(обратно)

70

26 июля. Секстилий — название VIII Месяца, т. е. августа.

(обратно)

71

«Илиада», VI, 152 (перевод Гнедича).

(обратно)

72

«Жизнь и душа» — в смысле «моя дорогая».

(обратно)

73

«О природе вещей».

(обратно)

74

«Одиссея», VIII, 265.

(обратно)

75

Добрая богиня.

(обратно)

76

Срок платежей по векселям.

(обратно)

77

Акции

(обратно)

78

Раб, рожденный в доме господина.

(обратно)

79

Созерцание, отвлеченное рассматривание.

(обратно)

80

«Илиада», XV, 189.

(обратно)

81

Римский час, так же как и греческий, делился на три части, называемые клепсами, по 20 минут каждая. Оттого водяные часы назывались клепсидрами.

(обратно)

82

Круг.

(обратно)

83

«Одиссея», XXIV. 401.

(обратно)

84

Feriae latinae.

(обратно)

85

28 сентября 48 г. до хр. эры.

(обратно)

86

Единственный консул.

(обратно)

87

Об утешении.

(обратно)

88

О пределах добра и зла.

(обратно)

89

Начальник конницы.

(обратно)

90

Царское жилище.

(обратно)

91

«Об обязанностях»

(обратно)

92

«Катон Старший или о старости»

(обратно)

93

«Лелий или о дружбе»

(обратно)

94

«Тускуланские вопросы»

(обратно)

95

Триумвиры по восстановлению или упорядочению республики.

(обратно)

96

Virtus.

(обратно)

97

Аппиевой дороге

(обратно)

98

По исторической традиции — Кассий кончил жизнь самоубийством. Однако Плутарх (см. «Брут») а за ним Аппиан (см. «Гражданские войны», кн. IV, 113) приводят и другую версию, т. е. убийство Кассия Пиндаром, которая не менее правдоподобна. Автор воспользовался второй версией, как более подходящей к характеру Кассия и Антония.

(обратно)

99

В семьях знатных римлян жили нередко попавшие в рабство философы и ученые из числа военнопленных. Сними римляне любили беседовать и советоваться о своих делах.

(обратно)

100

Сверкать пальцами.

(обратно)

101

Т. е. умерли.

(обратно)

102

См. сочинения Сенеки «О милости» и Светония «Жизнь двенадцати Цезарей» (Божественный Август, 15). Историк Рима Светоний передает это как слух.

(обратно)

103

Leges colonicae.

(обратно)

104

Батраки-мерценарии.

(обратно)

105

Многогранный.

(обратно)

106

Женщина спящему мужу отрубает голову секирою.

(обратно)

107

Родится великий человекоубийца.

(обратно)

108

Одно очко.

(обратно)

109

Шесть очков.

(обратно)

110

«О деревенском хозяйстве»

(обратно)

111

Шифр.

(обратно)

112

Главный водоем.

(обратно)

113

Величайший цирк

(обратно)

114

Красные

(обратно)

115

белые

(обратно)

116

Римские игры

(обратно)

117

Так как с Глафирою спит Антоний, мне в наказанье за это Фульия назначила, чтобы и с нею я спал. Чтобы я спал с Фульвией?

(обратно)

118

Спи со мной, или будем сражаться, — говорит она.

(обратно)

119

У тебя всегда есть оружие против меня.

(обратно)

120

Египетское название Фив.

(обратно)

121

Вечный мир.

(обратно)

Оглавление

  •   МИЛИЙ ЕЗЕРСКИЙ
  •   ГРАКХИ
  •   ТРАГЕДИЯ РИМСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
  •   Пролог
  •   Книга первая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     XL
  •   Книга вторая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVI
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •   Словарь
  • Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга первая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   ХVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  •   XXIX
  •   XXX
  •   XXXI
  •   XXXII
  •   XXXIII
  •   XXXIV
  •   XXXV
  •   XXXVI
  •   XXXVII
  •   XXXVIII
  •   XXXIX
  •   XL
  •   XLI
  •   XLII
  •   XLIII
  •   XLIV
  •   XLV
  •   XLVI
  •   XLVII
  • Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга вторая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  • Милий Викентьевич Езерский Марий и Сулла Книга третья
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XVII
  • Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга первая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  •   XXIX
  •   XXX
  •   XXXI
  •   XXXII
  •   XXXIII
  •   XXXIV
  •   XXXV
  •   XXXVI
  •   XXXVII
  •   XXXVIII
  • Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга вторая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  • Милий Викентьевич Езерский Триумвиры Книга третья
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  • Милий Викентьевич Езерский Конец республики 
  •   Книга первая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •   Книга вторая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     ХIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •   Книга третья
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     ХХIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     ХХХIII
  •   ПРИМЕЧАНИЯ
  • *** Примечания ***