КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 393627 томов
Объем библиотеки - 510 Гб.
Всего авторов - 165624
Пользователей - 89486
Загрузка...

Впечатления

DXBCKT про Дудко: Воины Солнца и Грома (Фэнтези)

Насобирав почти всю серию «АМ» (кроме «отдельных ее представителей») я подумал... Хм... А ведь надо начинать ее вычитывать (хотя и вид «на полке» сам по себе шикарный)). И вот начав с малознакомого (когда-то давным-давно читанного) произведения (почти «уже забытого» автора), я сначала преисполнился «энтузиазизма», но ближе к финалу книги он у меня «несколько поубавился»...

Вполне справедливо утверждение о том что «чем старей» СИ — тем более в ней «продуманности и атмосферы» чем в современных «штамповках»... Или дело вовсе не в этом, а в том что к «пионерам жанра» всегда уделялось больше внимания... В общем, неважно. Но справедливо так же и то, что открыв книгу 10 или 20-ти летней давности мы поразимся степени наивности (в описании тех или иных миров), т.к «прошлая» аудитория была "менее взыскательна", чем современная...

Так и здесь — открыв для себя «нового автора» (Н.Резанову), «тут однако» я понял что «пока мне так второй раз не повезет»... Дело в том что данная книга разбита на несколько частей которые описывают «бесконечную битву добра и зла», в которой (сначала) главный герой, а потом и его «потомки» сурово «рубятся» со злом в любом его обличии. Происходящее местами напоминает «Махабхарату» (но без применения ЯО))... (но здесь с таким же успехом) наличествует древняя магия «исполинов», индуиские «разборки» и прочие языческие мотивы»... Вообще-то (думаю) сейчас автора могли бы привлечь за «розжигание религиозной...», поскольку не все «хорошие места» тут отведены отцам-основателям веры...

Между тем, втор как бы говорит — нет «хороших и плохих религий», и если ты денйствительно сражаешься со злом, то у тебя всегда найдутся покровители «из старых и почти забытых божественных сущностей», которые «в нужный момент» всегда придут на выручку. И вообще... все это чем-то похоже на некую «русифицированную» версию Конана с языческим «акцентом»... Мол и до нас люди жили и не все они поклонялись черным богам...

P.S Нашел у себя так же продолжение данной СИ, купленное мной так же давно... Прямо сейчас читать продолжение «пока не тянет», но со временем вполне...

P.S.S... Сейчас по сайту узнал что автор оказывается умер, еще в 2014-м году... Что ж а книги его «все же живут»...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
plaxa70 про Чиж: Мертв только дважды (Исторический детектив)

Хорошая книга. И сюжет и слог на отлично. Если перейдет в серию, обязательно прочту продолжение. Вообщем рекомендую.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
serge111 про Ливанцов: Капитан Дон-Ат (Киберпанк)

Вполне читаемо, очень в рамках жанра, но вполне не плохо! Не без роялей конечно (чтоб мне так в Дьяблу везло когда то! :-) )Наткнусь на продолжение, буду читать...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Смит: Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 2 (Ужасы)

Добавлено еще семь рассказов.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
MaRa_174 про Хаан: Любовница своего бывшего мужа (СИ) (Любовная фантастика)

Добрая сказка! Читать обязательно

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
namusor про Воронцов: Прийти в себя. Книга вторая. Мальчик-убийца (Альтернативная история)

Пусть автор историю почитает.Молодая гвардия как раз и была бандеровской организацией.А здали ее фашистам НКВДшники за то что те отказались теракты проводить, поскольку тогда бы пострадали заложники.Проводя паралели с Чечней получается, что когда в Рассеи республики отделится хотят то ето бандиты, а когда в Украине то герои.Читай законы Автар, силовые методы решения проблем имеет право только подразделения армии полиции и СБУ, остальные преступники.

Рейтинг: -6 ( 1 за, 7 против).
Stribog73 про Лавкрафт: Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 1 (Ужасы)

Добавлено еще восемь рассказов.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
загрузка...

Русско-японская война и русская революция. Маленькие письма (1904–1908) (fb2)

- Русско-японская война и русская революция. Маленькие письма (1904–1908) 5.88 Мб, 1200с. (скачать fb2) - Алексей Сергеевич Суворин

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Алексей Суворин Русско-японская война и русская революция Маленькие письма 1904–1908 гг.

Не влагайте в русскую душу губительного меча и помните, что единственный хороший меч внутри — это закон.

Почем вы знаете, что думает Россия, когда ее никогда не спрашивали?

Алексей Суворин, 1905 г.

Годы разлома и сокрушения

О «Маленьких письмах» талантливого и популярного в свое время журналиста Алексея Сергеевича Суворина (1834–1912), как, впрочем почти о всей его многолетней живой публицистике, до недавних пор помнили лишь немногие специалисты. В современной научной литературе, в исследованиях и монографиях по истории России, ее государственности, ее политической и социальной жизни имя Суворина в советские годы встречалось редко, а ссылок или цитат из его статей (если не считать сочинений В. И. Ульянова-Ленина и его последователей), попыток какого бы то ни было серьезного анализа попросту не было[1]. Созданная Суворину поколениями партийных идеологов репутация отнюдь не побуждала в советские времена к изучению публицистики Суворина и более или менее целостному и объективному ее осмыслению. В работах же по истории русской культуры и русской литературы 2-й половины XIX — начала XX вв. о Суворине вспоминали прежде всего и по преимуществу в связи с его дружбой с А. П. Чеховым, реже — о встречах его с Н. А. Некрасовым, Н. Г. Чернышевским, с Л. Н. Толстым, Ф. М. Достоевским (хотя тоже с оговорками и многозначительными умолчаниями), затем — реже — как о книгоиздателе и меценате и как о театральном критике и эстетике. Зато всякий раз непременно подчеркивалась махровая «реакционность» и «оголтелость» и основанной Сувориным газеты «Новое Время» (1876–1917), и его самого, якобы изменившего идеалам русской демократии 60–70-х гг. XIX века и ставшего прислужником «царского самодержавия», его апологетом и едва ли не идеологом. Подобного рода характеристики до сих пор можно встретить, например, и в каталогах некоторых публичных российских библиотек, да и в более основательных, рассчитанных на специалистов изданиях. По этой схеме построены и две разные и по своему характеру, и по объему использованного материала, но существенно дополняющие друг друга монографии о Суворине, в США — Эмблер Э. Русская журналистика и политика. 1861–1881. Карьера Алексея С. Суворина. Детройт, 1972 и в России — Динерштейн Е. А. А. С. Суворин. Человек, сделавший карьеру. М., 1998. И лишь за последнее десятилетие стали громче звучать иные, более спокойные, более объективные голоса.

Но недостаточно изучен, тенденциозно и пристрастно оценен и прочитан, Суворин однако вовсе не был забыт, слишком это значительная и крупная фигура, яркая и самобытная личность, слишком велико в течение десятилетий было его влияние на движение и развитие общественного самосознания в России. В монументальных томах «Литературного наследства», в сборниках воспоминаний о русских писателях печатались его воспоминания (или фрагменты воспоминаний). Воронежский писатель и историк литературы О. Г. Ласунский еще в 1974 году напечатал свою работу «И. С. Никитин и молодой А. С. Суворин» (сборник «Я Руси сын!»), а Е. Н. Бушканец опубликовал работу о воспоминаниях Суворина о Некрасове (Ростов на Дону). Спустя три года, в 1977 году, №2, московский журнал «Вопросы литературы» опубликовал большую статью И. Соловьевой и В. Шитовой «А. С. Суворин: портрет на фоне газеты». Четыре издания (в 1920–2000-х гг. в общей сложности) выдержал ставший знаменитым личный «Дневник» Суворина, причем два последних издания были заново текстологически расшифрованы, подготовлены и тщательно прокомментированы специалистами (Н. А. Роскина, Д. Рейфилд и О. Е. Макарова). В Воронеже в 2001 году появился составленный С. П. Ивановым том «Телохранитель России. А. С. Суворин в воспоминаниях современников». В феврале 1997 г. в московском театре имени Н. В. Гоголя режиссер Алексей Говорухо поставил пьесу Суворина «Татьяна Репина», в которой в свое время блистали столь ценимая Сувориным М. Г. Савина и М. Н. Ермолова. Появилось немало и других исследований и публикаций, однако сочинения самого Суворина и прежде всего его публицистика не издавались вовсе.

В этом нашем издании собрана завершающая часть «Маленьких писем» А. С. Суворина, написанных в 1904–1908 гг. и по сложившейся уже к тому времени традиции напечатанных в его газете «Новое Время».

Эти годы, как известно, — грозная и тяжелая для России пора, положившая начало многим бедам, постигшим нашу страну в XX веке. Это крушение иллюзий о неизбывной силе и великом могуществе этой страны, о ее избранности и особенном месте и пути в мировом сообществе. Это крушение мифа о незыблемом единстве самовластного монарха со своим народом, крах вековой легенды вообще о величии русского самодержавия. Это болезненный удар по национальному самолюбию русского народа после нежданных и непредвиденных поражений на Дальнем Востоке. Это скорбь по погибшим морякам и новой, утраченной столь стремительно и бесславно в Порт-Артуре и у Цусимы, Тихоокеанской эскадре, боль по убиенным воинам, бессмысленно павшим в доблестных боях и тягостном отступлении на сопках Маньчжурии — у Тюренчена, Вафангоу, Лаояна, Мукдена. Это «позорный» Портсмутский мирный договор с Японией, заключенный при посредничестве заокеанской державы, утрата Россией мирового авторитета и части национальной территории. Это повсеместная «невообразимая смута» внутри страны, «когда вся России в пламени пожаров и вражде, когда рушится все, рабочий, крестьянин, помещик, торговля, промышленность, финансы». Это небывалые потрясения всеобщих забастовок и вооруженных выступлений против правительства на баррикадах, возникновение новой власти в лице петербургского Совета рабочих депутатов и Московское декабрьское восстание. Это красный флаг на клотике новейшего эскадренного броненосца «Князь Потемкин Таврический» и провозглашение в стране долгожданных свобод — царский Манифест 17 октября. Это нелепые и нетвердые действия слабеющего императорского режима и смутные рассуждения нарождающейся партийной или полупартийной интеллигенции о путях развития российского общества, о дальнейшем существовании русского государства и русской государственности в их привычном, сложившемся в ходе столетий виде и облике, или в какой-то иной форме. Это борьба за создание, впервые в новой России, народного представительства, Земского собора, с участием всех сословий, и возникновение, с муками и ошеломляющими в дальнейшем потрясениями, современного парламента, Государственной думы. Это утверждение на политической сцене «несомненной и внушительной силы» — «партии революционной», которая «не щадит своих сил ни нравственных, ни материальных, не жалеет ни своего здоровья, не забоится об удобствах своей жизни и не справляется о том, доверяет ли ей народ или нет». Это, наконец, резкое обострение межнациональных отношений в России и мучительное, тяжкое обретение русским народом, трудом и жертвами многих поколений создавшим великую державу, обретение своего собственного, русского национального чувства.

Вот всем этим событиям, проблемам, историческим трагедиям посвящены «Маленькие письма» Суворина, чья общественная и литературная деятельность началась на исходе правления императора Николая I и на глазах которого шло созидание новой, после великой реформы 1861 года, России. И вот финал, финал истории, финал долгой жизни…

«Страна в волнении. Страна без правительства, — писал в своей газете Суворин на исходе правления императора Николая II. — В стране царствует раздор. Какие-то самозванцы призывают население к вооруженному восстанию, обещают в самом непродолжительном времени, что «власть перейдет в руки пролетариата и хозяевами Петербурга будет пролетариат». Страна не знает, что делать, к кому обратиться, где искать власти. Власть, будучи бессильною водворить какой-нибудь порядок, медлит выборами, сама не зная, на чем остановиться, ибо она никогда не изучала системы выборов, не знает ни Европы, ни России, а потому гадает на пальцах — сходятся или расходятся? Общество тоже ничего не знает, ничего не делает, не соединяется, охает и ахает, бросается к банкам продавать бумаги, к сберегательным кассам вынимать сбережения и дома ищет места, где бы их спрятать от нашествия хулиганов; оно говорит «слава Богу», когда не объявлена какая-нибудь стачка, лишающая свободного передвижения, воды, хлеба, света. По улицам ездят патрули день и ночь, как в осажденном городе».

И в личном дневнике одновременно как бы подводил итог и делал прогноз на будущее: «Курьезное и опасное время. Храни нас Бог. Тяжелые дни, страшные ожидания» (август 1904 г.). Увы, как показало дальнейшее, «страшные ожидания» Суворина оправдались в полной мере и даже, пожалуй, своим размахом превзошли все тогда ожидаемое.

«Маленькие письма» Суворина, на наш взгляд, важнейший и интереснейший исторический источник, но именно в этом своем качестве они почти не использовались специалистами и не рассматривались, как явление русской публицистики. Разбросанные на страницах «Нового Времени», они никогда не были собраны воедино и, в общем, оказались труднодоступны исследователям, хотя не были позабыты вовсе как многочисленными врагами и политическими оппонентами Суворина, так и его сторонниками и единомышленниками. Филологи, историки литературы, историки театра, чаще других вспоминавшие о «Маленьких письмах», использовали их выборочно, нередко тенденциозно, применительно к темам своих собственных исследований и своего собственного отношения и к автору, и к предмету.

У нас нет сведений о том, намеревался ли автор на склоне лет собрать свою публицистику и выпустить ее отдельным книжным изданием, как это сделал в 1875 г. Незнакомец в двухтомнике «Очерки и картинки». Однако Суворин, не без основания, гордился многими своими публицистическими выступлениями и, по свидетельству современника, «аккуратно собирал в специальных альбомах вырезки собственных фельетонов, напечатанных в «Новом Времени». За исключением двух больших историко-литературных циклов — о подделке пушкинской «Русалки» (1900) и о Димитрии Самозванце» (1906) — при жизни его «Маленькие письма» не перепечатывались и не переиздавались, а после его смерти в августе 1912 г. у наследников уже не оставалось ни времени, до закрытия газеты в конце октября 1917 г., ни денег на новые монументальные издания, да, по-видимому, не было и особенного желания вновь прикасаться к незажившим ранам… Выпущенные в 1914 г. «Театральные очерки» вобрали в себя лишь «донововременские» статьи Суворина, написанные до 1876 г.

* * *

«Маленькие письма» стали появляться в газете особой рубрикой с начала осени 1889 г. — первое, посвященное политической борьбе во Франции, где Суворин тогда находился, 7 (19) сентября этого года. В дальнейшем они печатались на первой, чаще на второй и третьей, иногда на пятой или даже, в праздничных номерах, седьмой полосах. В течение почти двух десятилетий, до 28 августа 1908 года», «Маленькие письма» публиковались в «Новом Времени» свободно, нерегулярно, с большими иногда перерывами, без какой-либо обязательной и непременной периодичности, но с определенной внутренней закономерностью, образуя порой своеобразные замкнутые циклы в зависимости от важности происходивших событий, и от субъективного взгляда и желания автора — например, письма о старообрядцах, вызывавшие восторги Чехова, или о волнениях студенческой молодежи, вызывавшие, наоборот, негодование многих, или цикл думских писем, посвященных работе Государственной думы разных созывов и борьбе партий внутри нее. Бывали годы и месяцы, когда Суворин не печатал ни одного письма, бывали, напротив, месяцы и годы — это прежде всего относится к периоду русско-японской войны и первой русской революции — когда заметки Суворина появлялись почти ежедневно. Так, например, в 1904 г. Суворин напечатал 83 письма, в 1905 г. — 80, в 1906 г. — 71, а в 1907 наметился резкий спад — всего 40. В 1908 г. появилось лишь 6 писем, последним стало письмо о Л. Н. Толстом — о патриотизме и национальном характере романа «Война и мир», тема, которая присутствует в писаниях Суворина почти с самых первых лет его журналистской работы.

Сам по себе этот журналистский, «эпистолярный», жанр не являлся чем-то новым и необычным. Русские писатели XVI — нач. XX вв. широко и часто использовали эту форму — и в виде личной, затем опубликованной корреспонденции, и сразу в открытой печати, так сказать, в публичном виде. Князь А. Курбский и его оппонент царь Иван IV, Фонвизин, Карамзин, Чаадаев, Герцен, И. Аксаков, Самарин, Лавров, В. Боткин, Погодин, Салтыков (Н. Щедрин), Г. Успенский, М. Энгельгардт, Плеханов, наконец, Достоевский и Аверкиев с их «Дневниками писателя», как и множество других их современников, развивали и обогащали в веках этот, пожалуй, самый публицистический жанр, справедливо усматривая в цепи последовательных корреспонденций богатые возможности прежде всего для свободного, более субъективного и непринужденного выражения своих мыслей и чувств, но и для живого, непосредственного общения с читателем, для сиюминутной оценки или скорого отклика на те или иные события политической и общественной жизни.

Суворин у себя в газете «маленькие» жанры сделал главными, основными: маленький фельетон, маленькая хроника, маленькое обозрение, маленькое письмо, хотя по объему эти материалы подчас вовсе не были маленькими, но напротив даже весьма пространными, подобно иной статье или фельетону (подвалу). Важен был резонанс, отклик, ответное эхо, которое помимо воли читателя оставляло свой след в его сознании. Важность общения с читателем, двухсторонняя связь газеты как явления формирующейся общественной жизни были для Суворина главным и именно это сделало его издание столь популярным — свидетельство тому огромная корреспонденция и самого автора и всей редакции.

Определенным этапом, ступенью к «Маленьким письмам» стали несколько десятков столь же мало изученных до сих пор «Писем из провинции», «Писем из Воронежа», «Писем к другу» (1882–84 гг.), которые, хотя на мой взгляд и были помельче в выборе тем и в их разработке, несомненно отражали жившую в душе Суворина постоянную потребность к активному диалогу с реальным или пусть даже воображаемым, как сказали бы теперь, виртуальным, собеседником. Правда у Суворина во все годы его деятельности было немало постоянных, живых оппонентов: сперва в «Голосе», затем в «Гражданине», в «Московских Ведомостях», «Русском Знамени», еще позже в кадетской «Речи», с которыми он вел неослабевающую полемику. Оспаривая или поддерживая своего собеседника, Суворин утверждал собственный взгляд на вещи, проверял его реальную истинность и плодотворность, выражал свою веру. В этом, между прочим, заключалось то «живое стремление» к участию в жизни общества, которого требовал, как известно, от русской литературы Н. Г. Чернышевский. «Нужно, чтобы литературные деятели находились в среде жизни, — писал Чернышевский, — и сами жили теми интересами, о которых они говорят». Суворин, как известно, на заре своей журналистской и общественной деятельности встречался с Чернышевским, присутствовал при гражданской казни писателя на Мытнинской площади и посвятил этому несколько весьма прочувствованных страниц в своей книге «Всякие», за что и был судим и осужден. О встрече с Чернышевским он вспоминал и в «Дневнике». Другое дело, что его политические оценки и его взгляд на развитие российского общества с самого начала по существу весьма отличались от взглядов Чернышевского. Однако он, Суворин, русский публицист, а таковым он считал себя, был в этом качестве непременным участником политической и общественной борьбы в России.

Суворин имел право написать следующие строки: «Я так много видел на своем веку, я присутствовал целое полстолетие при росте России… Я был при освобождении крестьян, при введении нового суда и земства, при образовании гимназий, куда пошли дети всех сословий, смешиваясь и братаясь друг с другом. Я пережил эту длинную революцию, революцию пятидесяти лет, я ее видел и слышал, в ее чудесных моментах одушевления и радости, и в ее горях и ужасах» (август 1905 г.).

Публицистика Суворина как раз и отражала живую повседневность страны с ее мелкими и крупными, исторического масштаба, событиями, с ее вековыми предрассудками, традициями и предубеждениями. И по своему происхождению, и по своему мироощущению Суворин, вне всякого сомнения, был человеком, что называется, народным и это, в частности, так сближало его с Чеховым, выходцем из того же социального слоя. В жизненном пути обоих, особенно в начале жизни, было много схожего. Суворин сердцем чувствовал жизнь своего народа, он видел и понимал его достоинства и недостатки, он находился внутри него несмотря на свое высокое место в общественной иерархии. Он улавливал и выражал нередко едва заметные веяния и настроения, которые часто ускользали от столичных либеральных и тем более революционно-демократических, разночинских публицистов, теоретиков и мыслителей, подчас обретавших источник своего вдохновения и мировоззрения в книжных, политических и литературных теориях. В этом он очень напоминает Н. С. Лескова с его своеобразной народностью. Именно поэтому публицистика Суворина и, в частности, в высокой степени «Маленькие письма», сохраняли подлинность происходящего, ту жизненную правду и актуальность, подменить которые невозможно системой пусть даже самых передовых и прогрессивных взглядов. И свою актуальность, как это ни покажется на первый взгляд странным, многие из «Маленьких писем» Суворина сохранили и по сей день.

Суворин, например, последовательно и упорно отрицал для России возможность «кровавой борьбы с общественной неправдой» (курсив мой. — А.Р.). Не приемля этого лозунга Добролюбова, он прекрасно понимал, что значит в России призывать «народ к топору»: «в России революция — это значит пугачевщина и общий погром, который прежде всего покажет свою силу над интеллигенцией и имущественными классами» (январь 1905 г.). Но понять, как в результате этой кровавой борьбы может возникнуть иная, «светлая, опрятная, образованная» жизнь, о которой столько толковали революционные демократы и их последователи, он никак не мог. Опираясь на свое знание России, с ее богатыми традициями разинщины и пугачевщины, он противостоял всякого рода теориям революции и кровавого бунта и оказался одним из самых проницательных провидцев-контрреволюционеров, предвидя в революции страшное будущее и для российского государства и для русского народа. В этом его убедил опыт первой русской революции.

«Мы жалуемся на режим, — писал он. — Неудовлетворительность его признана самим государем. После этого говорить о режиме нечего. Но не все же и во всем виноват режим. Надо же что-нибудь оставить и на нашу долю, на нашу лень, распущенность и добровольное невежество (курсив А.С.). Самый режим несомненно зависит и от того, что мы дряблы, что мы не выработали себе характера путем труда и твердого убеждения в его необходимости» (январь 1905 г.) И спустя пол года: «Мы удивляем мир своей бездарностью, своим холопством, своим невежеством, своим презрением к науке, к труду, к народной чести и человеческому достоинству» (июнь 1905 г.). Суворин зорко подметил и точно выразил еще одну постоянную и весьма существенную особенность происходивших в начале XX века в России событий:

«Русская революция имеет один колоссальный недостаток, который губит ее. Она не патриотична. В ней никакого патриотического подъема, никакого одушевления. Она вся строится на общем недовольстве и на идее перестроить весь мир. Да, не иначе, как весь мир».

Суворин выступал за коренное реформирование русского государства на основе повсеместного просвещения, трудового политического образования и самообразования. В этом заключалось главное, с его точки зрения, для России — повышение культурного и образовательного уровня ее населения при сохранении основ демократии, свободы печати и вероисповеданий, при строгом сохранении прав личности, при ликвидации полицейщины и самодурства. Необходимо было развитие земского самоуправления и создание народного представительства, парламента, который стал бы опорой для сильной, уверенной в себе исполнительной власти. Власти монархической и самодержавной. «Наших государственных деятелей, — писал он, — сплошь и рядом характеризуют именем либеральных или консервативных. Личные мнения, образовавшиеся под влиянием воспитания и среды, личный характер совсем не исключают чувства верноподданства и глубокого уважения к основам государственной жизни» (декабрь 1896 г.)…


Всего с сентября 1889 г. по август 1908 г. в газете было напечатано по уточненному мною счету 730 «Маленьких писем» (в суворинском архиве в РГАЛИ сохранилось еще несколько текстов в рукописях и гранках, по каким-то причинам своевременно не увидевших свет; в это наше издание они не включены, хотя активно используются исследователями, например, в книге Е. А. Динерштейна). И в циклах предшествовавших, и в «Маленьких письмах» Суворин вел сплошную их нумерацию римскими цифрами, однако нумерация эта нередко нарушалась, возникали пробелы и сбои, большей частью по невниманию наборщиков, то повторявших цифры, то их пропускавших, а то и путавших порядок непривычных римских обозначений — так, например, в ноябре 1895 г. вместо полагавшегося по порядку CCXLV (245) было набрано CCLXV (265), иными словами общий счет увеличился сразу на 20 единиц, которые и сохранялись — плюс-минус — почти до самого конца. Некоторые письма снимались или переносились в другие рубрики, в другие отделы, становились передовыми, редакционными статьями, утрачивая авторство и изменяя, таким образом, свой внутренний, так сказать «жанровый» газетный статус, и это также вызывало сбои в общей нумерации.

В этом нашем томе полностью опубликовано 280 писем, с CDLI (451) от 12 (25) января 1904 г. по DCCXXX (730) от 28 августа (10 сентября) 1908 г., т. е. примерно одна четвертая часть общего их количества (предшествующие №№1 — CDL) за 1889–1903 годы собраны в другой книге).

Известно, что особенно в первые годы существования уже собственной газеты Суворин сам в значительной степени заполнял ее страницы в разных отделах и разных рубриках, от передовых и редакционных статей, очерков и фельетонов, по-нынешнему «подвалов», до театральной рецензии и историко-литературной хроники, часто без подписи или под разными вариантами псевдонимов. Да и в литературу он вошел под псевдонимом Незнакомец, сделав его знаменитым. Поэтому сейчас так трудно, хотя и вовсе не безнадежно, выделять собственные, никак не подписанные тексты Суворина. Однако и «Письма к другу», и «Маленькие письма» он подписывал неизменно: «А. Суворин». Писал он много, почти с графоманской неистовостью, так как любил писать, любил самый процесс писания, столь мучительный для многих, процесс перенесения мысли на бумагу, чувство и мысль обгоняли руку, слова лились вольным потоком, далеко не всегда умещавшимся в грамматическое русло русского языка. Написанные ночью страницы тут же отправлялись в набор, а их автор в четыре-пять часов утра укладывался в постель, предоставляя наборщикам разгадывать шарады своего почерка. Впрочем и в устном общении беседливый Суворин не знал удержу — Чехову запомнились долгие ночные споры-разговоры с Сувориным в Феодосии, в Петербурге, во время заграничных поездок, в прогулках по московским кладбищам. И много позже, уже перестав быть автором «Нового Времени», в разгар дела А. Дрейфуса, Чехов испытывал потребность в общении с Сувориным.

«Мне нужно повидаться с Вами и поговорить — не о делах, а так, кое о чем» — из Мелихова писал Чехов Суворину 21 июня 1897 г.

«Я ждал Вас с таким нетерпением, хотелось повидаться, поговорить и в сущности Вы так мне нужны! Для разговоров я приготовил целый короб, приготовил для Вас чудесную, совсем жаркую погоду» — 25 октября (6 ноября) 1897 г. из Ниццы.

«Поговорить есть о чем, много накопилось всякой всячины — и чувств, и мыслей» — 6 (18) апреля 1898 г. из Ниццы.

«Представится возможность повидаться и поговорить кое о чем» — 2 апреля 1899 г. из Ялты…

Обладавший острым, с хитрецой, умом, проницательный и осведомленный, открытый и доброжелательный, жадно поглощавший все впечатления окружающего бытия, Суворин был на редкость интересным, отзывчивым собеседником. И это влекло к нему людей, от Некрасова и Достоевского до Витте и Куропаткина, от тульских и воронежских мужиков до Сары Бернар и Томмазо Сальвини. Свободная, непринужденная манера письма, живой разговор с читателем на понятном ему языке интересовали многих — читательская почта Суворина была очень велика и он использовал эти отклики в своих последующих выступлениях. «Маленькие письма», как в свое время очерки и фельетоны Незнакомца, внимательно читали повсюду, откликались на них, восхищаясь ими или, наоборот, яростно их опровергая и абсолютно их не приемля. Слова и чувства Суворина, его сюжеты и его размышления, его взгляд на жизнь и российскую действительность задевали за живое, наконец, самая его личность волновали многих, независимо от того придерживались ли они его образа мыслей или, напротив, проповедовали нечто прямо противоположное. Об этом свидетельствуют суждения и оценки столь разных людей, как Ф. М. Достоевский и И. С. Тургенев, М. Е. Салтыков (Н. Щедрин) и В. Г. Короленко, А. П. Чехов и В. В. Розанов, граф С. Ю. Витте и император Николай II, В. И. Ульянов-Ленин и П. Б. Струве, десятки статей коллег-журналистов, писем курсисток и студентов… Кстати сказать, едва ли случайно великий писатель земли русской, знакомец Суворина с начала 60-х гг., подписывал свои письма к нему «любящий Вас Л. Толстой» и сетовал, что «давно не виделся с вами». И Чехов 24 апреля 1899 г. писал Суворину из Москвы: «Вчера был у Л. Н. Толстого. Он и Татьяна (дочь Т. — А.Р.) говорили о вас с хорошим чувством; им понравилось очень Ваше отношение к «Воскресению»… Приедете в Москву?». И до самых последних дней оставалась неизменной подпись: «Ваш А. Чехов».

Внимательным, но отнюдь «не любящим», читателем газеты «Новое Время» и статей самого Суворина был В. И. Ульянов-Ленин. В томах его ПСС множество ссылок на выступления газеты и Суворина, в частности и на «Маленькие письма» (например, по поводу речи М. А. Стаховича, 1901, 5 (18) октября, №9191, CDIII). Характеристики газете давались самые отборные: «лакеи царя, господа Суворины», «этот орган-рептилия», «профессиональные предатели «Нового Времени», «лакейское «Новое Время», «лакеи Трепова» и т. д. — все примеры только из статей, включенных в 11 т. ПСС. В августе 1912 г. В. И. Ленин откликнулся на смерть Суворина своеобразным некрологом в газете «Правда» под заголовком «Карьера», четко сформулировав здесь те оценки его личности и деятельности, которые на много десятилетий вперед, после октября 1917 года, определили дальнейшее отношение к Суворину советской науки. Как будто речь шла о каком-нибудь титулярном советнике, добравшемся до министерского кресла (а Суворин-то всю жизнь оставался «губернским секретарем в отставке» — чин 12 класса по Табели о рангах). Спустя полтора года (март 1914) Ленин вновь вернулся к «Новому Времени» и к суворинцам в связи с появлением книги одного из многолетних сотрудников Суворина Н. Снессарева «Мираж «Нового Времени». Разумеется, лексика и метода оставались прежними.

А вот «Новое Время» еще 2 (14) декабря 1898 г., №8178 опубликовала едва ли не первую в России рецензию на книгу Владимира Ильина «Экономические этюды и статьи». Спб, 1899. Называя книгу «отрывком из бесконечной полемики «марксистов» с «народниками», автор рецензии, известный публицист и не только «Нового Времени» Ник[олай] Э[нгельгардт] в частности писал: «Вместо того, чтобы работать над положительным выяснением того экономического процесса, который вот уже 35 лет длится в России, наши марксисты ограничиваются самодовольным зубоскальством и выступают с такой миной будто у них есть в запасе некий все выясняющий секрет. Но никакого секрета у них нет, кроме одного незаконного превращения «очерка происхождения капитализма в Западной Европе» Маркса в «историко-философскую теорию общего хода развития», против которого высказался сам Маркс в своем знаменитом «письме», объявив такое деяние своих друзей и врагов «бесчестием» для себя».

«Новое Время» откликнулось, в частности, и на V, лондонский, съезд РСДРП (1907, 15 (28) мая, №11196), обвинив русскую социал-демократию в полном подчинении Бунду, но изложив более или менее полно историю «раскола в социал-демократах» на большевиков и меньшевиков и дальнейшие попытки их объединения.

* * *

Конец XIX и начало XX столетия оказались тяжелым и сложным временем не только для России, но и лично для самого Суворина, для руководимой им газеты, для всего суворинского концерна. Наступил закат жизни, тревожной, нелегкой, исполненной подлинного человеческого трагизма и одиночества, исполненной буквально жертвенного «каторжного», самоотверженного труда (подробно о биографии А. С. Суворина см. в предисловии Д. Рейфильда и О. Макаровой в издании его «Дневника»). Начали одолевать хвори телесные: «головокружение, боль в пояснице, болит шея, болит голова, ноги плохо держат. Совсем ни к черту не годен. Как мне стукнуло 70 лет, так стало совсем плохо… Ни писать, ни думать» (октябрь — ноябрь 1904). Не отступали душевная скорбь и внутренний разлад. Еще в середине 80-х гг. он похоронил дочь и троих сыновей. Теперь постепенно уходили ровесники и современники, личности и таланты, в сотрудничестве, соперничестве и противоборстве с которыми начиналась жизнь и разворачивалось дело, кто вдохновлял и поддерживал, хотя порой и ожесточенно, с ненавистью противостоял. В июле 1904 г. умер Чехов, единственный по большому счету друг и младший товарищ, чувство к которому было, в сущности, отцовским — таким, вероятно, хотел видеть старик Суворин своих наследников и преемников. Но прямые наследники оказались другими. Семейные конфликты обострялись, становились необратимыми, взаимопонимания не было. Однако не любить их и не страдать из-за них Суворин не мог. В 1903 г. с группой сотрудников ушел и основал собственную газету «Русь» яростный и непримиримый сын Алексей Алексеевич. Чужие люди постепенно становились ближе своих. Тяжелая болезнь — рак горла — прогрессировала, несмотря на мучительные операции. Словоохотный Суворин постепенно утрачивал способность говорить — общаться приходилось записочками. 11(24) августа 1912 г. он умер.

К этому времени у газеты уже прочно сложилась своя, устойчивая, вошедшая в историю «нововременская» репутация, всегда ли и во всем справедливая и достаточно основательная, это другой, сам по себе очень интересный вопрос, который в данном случае обсуждению не подлежит. Но создатель этого издания, и это следует признать, умелый кормчий, сумел сделать «Новое Время» одним из самых авторитетных и важных по европейским меркам изданий. Газета была оперативной, живой, в каждом номере содержалась свежая информация и по вопросам внешней политики, и по проблемам прошлого и настоящего русской культуры и русского просвещения, и о жизни России в ее самых отдаленных уголках и заштатных губерниях. В «Новом Времени» работали талантливые журналисты, печатались известные писатели, ученые, деятели искусства. Конечно, далеко не все сотрудники Суворина, скорее даже меньшинство, обладали широтой взглядов и терпимостью своего издателя. И сразу сказывалось на газете, когда Суворин уезжал за границу или к себе в имение. Сейчас, когда спустя много лет просматриваешь газету день за днем, месяц за месяцем, год за годом становится отчетливо видно, когда она выходила без своего хозяина. На страницах «Нового Времени», определяя тем самым позицию газеты, очень часто появлялись материалы, которые, по существу, обостряли и раздували те или иные социальные и особенно межнациональные проблемы и конфликты, вызывая возмущение радикальных и либеральных кругов русского общества. И хотя Суворин утверждал, что перед выпуском каждого номера он прочитывает его от корки до корки, однако кое-что, по-видимому, попадало в печать помимо него, без его ведома, вызывая подчас серьезные осложнения для издателя. А кое с кем из своих сотрудников, например, с неукротимым В. П. Бурениным, он попросту не мог сладить.

«Чехов рассказывал мне, — вспоминал Короленко, — что Суворин иногда рвал на себе волосы, читая собственную газету». «В обществе бурю негодования» вызывали и отдельные «Маленькие письма». Весной 1899 г. Суворина даже привлекали к суду чести тогдашнего Союза писателей по поводу его статей о студенческих волнениях. Однако суд чести, членом которого был, в частности, такой кристальной чистоты и порядочности человек, как В. Г. Короленко, кстати сказать, политический противник Суворина (но и автор газеты «Новое Время»), этот суд чести единогласно освободил Суворина от обвинений, признав с его стороны лишь «неправильными и нежелательными некоторые приемы». «Мы строго держались в пределах только данного обвинения, — записывал Короленко в дневнике, — и по совести я считаю приговор справедливым. В данном случае у Суворина не было бесчестных побуждений… Мы считали неуместным и опасным становиться судьями всего, что носит характер «мнений» и «направлений». С этим нужно бороться не приговорами. А от нас именно этого и ждали».

«Маленькие письма» в значительной своей части, — иногда не обходилось и без лукавства, — были искренним откликом публициста на происходящее и взгляд его и оценки могли отличаться от общепринятых и «модных», ибо «публицист есть личность и эта личность вся обыкновенно высказывается, со всеми достоинствами и недостатками» (декабрь 1896 г.). Именно поэтому «Маленькие письма» можно без преувеличения считать своего рода публичным, открытым, доступным всякому дневником, многие страницы которого по силе страсти и трезвости мысли, по откровенно высказанной правде не уступали заметкам в дневнике личном. Примечательно, что многие записи там почти текстуально совпадают с напечатанным. Закономерным оказывается вопрос: так ли уж лицемерил и двурушничал Суворин, как это старались представить и некоторые ему современные оппоненты, и стараются некоторые новейшие исследователи? Это лишний раз опровергает легенду о двоедушии Суворина, якобы одно писавшего в личном дневнике, и другое — в открытой печати. Впрочем, известно, что не нашла абсолютно никакого документального, фактического подтверждения другая легенда, будто «продажные» Суворин и «Новое Время» получали какие-то правительственные субсидии. И то и другое было и остается явной ложью, злонамеренной и провокационной, подхваченной в советские времена.

* * *

В ночь с 26 на 27 января (с 8 на 9 февраля) 1904 г. русская Тихоокеанская эскадра с горящими отличительными огнями стояла на внешнем рейде Порт-Артура. Около полуночи десять японских миноносцев предприняли минную атаку, которая застала врасплох русских моряков. Три корабля — броненосцы «Ретвизан», «Цесаревич» и крейсер «Паллада» — получили повреждения. Удар был внезапный, и хотя отношения между Японией и Россией в тот момент были достаточно напряженными, столь стремительных боевых действий противника в России не ожидали. Не ожидал этого и Суворин, издавна неоднократно и последовательно выступавший против войны, как средства разрешения всех тогдашних противоречий на Дальнем Востоке. «Россия желает мира… она сама хорошо знает, что войны не хочет…, а если придет война, надо будет сражаться с отвращением к войне, с отвращением к противнику, но все-таки сражаться, не жалея ни своей жизни, ни жизни врага… Чего мы ищем там, на Дальнем Востоке, какие наши цели и насколько они жизненны и важны?» — писал он за несколько дней до начала боевых действий. Он приветствовал выход России на берега Тихого океана, откуда можно будет протянуть братскую руку Соединенным Штатам, с восторгом писал о Великом Сибирском пути, который возрождал к жизни огромные пространства Сибири и Дальнего Востока. «Николай II открыл нам ворота в Великий океан, в которые мы давно стучались. Железный путь туда — живая вода, которая своей животворной влагой вспрыснула народы, давая им новую жизнь и обещая лучшее будущее… пусть попробует кто-нибудь из наших врагов разбить свой лоб об это железо… А если нам придется разбить там свой лоб о собственное дело?» И никоим образом война не укладывалась в его сознание, несмотря на то, что и в Европе и в Азии тучи очевидно сгущались. Твердо и убежденно выступал Суворин за мир, считая, что для свободного и благополучного развития России нужен мир. И только мир. Он горячо приветствовал манифест императора Николая II от 12 августа 1898 г. с предложением к государствам всего мира о всеобщем разоружении и созванную затем Гаагскую конференцию по разоружению. Он сам призывал европейские государства, Германию, Англию, сократить вооружения и верил, что Япония, эта новая растущая сила на Дальнем Востоке не станет врагом России, полагая, что Россия должна жить в мире со своими дальневосточными соседями. Нужна ли Маньчжурия России? В этом он сильно сомневался, хотя выход великого государства в «теплые, тихоокеанские воды» как будто сулил несомненные политические, экономические и стратегические выгоды, усиливая позиции России, как мировой державы. Россия — «тот гигантский железный мост между Европой и… Восточным океаном».

И вдруг неожиданный удар коварного врага, которого, как показали события, явно недооценивали. «За Японией стоит Англия, Германия помалкивает, и даже во Франции дружно ругают Россию». Поэтому России нужно «развернуть все свои силы, не щадя ничего и не медля… Надо жить во много раз сильнее, жить несколькими жизнями, биением всего русского сердца, развитием всех наших способностей, жить ярким светом русского разума, мужества и таланта».

Суворин немедленно отправил на Дальний Восток нескольких корреспондентов — затем через некоторое время авторами газеты стали художник Н. И. Кравченко, будущие генералы А. И. Деникин и П. А. Краснов. Уже в начале февраля газета объявила о сборе пожертвований на строительство и обновление русского флота. «Первый же день войны поставил вопрос о флоте ребром. Раз Россия стала у Тихого океана, она должна иметь большой флот. Сильная на суше, она должна быть сильна и на море». «Маленькие письма» появлялись в газете почти каждый день — Суворин ободрял, пробуждал патриотизм современников, осуждал скептиков и маловеров. «Обожгло Россию, обожгло весь русский народ… русская кровь полилась, смерть разинула свою пасть и поглотила первые жертвы, облитые слезами отцов и матерей. Тяжелое и в то же время великое время». «Русское чувство заговорит громко и горячо соединит всех под русское знамя». Коль скоро нам навязали войну, будем воевать и будем побеждать.

Поначалу Суворин не допускал и мысли о том, что Япония сумеет победить Россию, веря в русское воинство, в русский флот, веря в таланты и способности русских военачальников. Он приветствовал командующих — А. Н. Куропаткина, А. М. Стесселя, Н. П. Линевича, адмирала З. П. Рожественского, видя в них символ преемственности российской воинской славы. Тем горше были последующие разочарования. Побед не было ни на море, ни на суше. Была растерянность властей и командования, была все более очевидная неготовность государства к войне. Был легендарный героизм моряков, пехотинцев, казаков, артиллеристов. Но побед и удач не было. Постепенно погибали корабли порт-артурской эскадры, один за другим уходили на дно вместе со своими командами боевые корабли, на строительство которых были потрачены огромные средства. «Новое Время» в 80–90-е гг. внимательно следило за программой кораблестроения и торжественно отмечало спуск на воду каждого броненосца или крейсера. Компетентные авторы рассуждали на страницах газеты о проблемах подводной войны и о типах подводных лодок. Но теперь уже сложили головы флотоводцы, адмиралы С. О. Макаров, М. П. Молас, В. К. Витгефт, погиб генерал Р. И. Кондратенко, погибали капитаны и лейтенанты, полковники и есаулы, мичманы и рядовые. Близилась к концу эпопея Порт-Артура.

Менялась тональность «Маленьких писем». Горечь и гнев, недоумение и боль начинали в них преобладать. «Никогда, может быть, даже наверно никогда, война так больно не действовала на всех. Как будто все мы в ней участвуем, и те, которые теряют в ней родных и близких, и те, которые подобных потерь не несут. Несмотря на свою дальность, она как будто у наших домов, у наших окон». «Новое время» печатала в своих еженедельных приложениях портреты погибших и раненых героев, зарисовки тяжкого фронтового быта. В каждом номере публиковалось по несколько корреспонденций из разных точек. Нововременцы, какие они там ни были, участвовали в торжественных встречах моряков «Варяга» и «Корейца» в Петербурге. Нововременцы едва ли не первыми объявили о сборе всенародных средств в пользу искалеченных воинов и с гневом писали о безразличии и равнодушии власть предержащих к семьям павших, буквально остававшихся без куска хлеба после потери кормильца.

Газета напечатала обвинительный акт и стенограммы судебного процесса над генералитетом Порт-Артура, виновным в сдаче крепости, (1907 г.), и Суворин вновь и вновь возвращался памятью к дальневосточной трагедии. «Нельзя спокойно говорить об этом прошлом. Пусть оно еще раз явится. Пусть оно проскрипит и разбудит спящих и самодовольных. Это один из самых ярких эпизодов не только войны, но и нашей революции. Это был клочок того красного знамени, которое потом развевалось по всей России и собирало около себя всех недовольных, обиженных и огорченных. Сданный Порт-Артур кричал во всех сердцах таким болезненным криком, что терзал всю Россию, как предчувствие смерти» (декабрь 1907 г.).

Именно Суворин, едва ли не первым, в своей газете от имени российского общества предъявил счет императорскому правительству:

«Куда девались 2 миллиарда, которых стоила война с Японией?

Куда девались Порт-Артур, Дальний и пол-Сахалина?

Куда девались 50 млн. рублей, которые должны были получить рабочие за свою работу на фабриках в 1905 г., если б не бастовали?

Куда девался миллиард рублей, который потеряла русская промышленность вследствие забастовок?

Куда девали те миллионы и десятки миллионов рублей, которые потеряла казна вследствие забастовок и неурядиц?

Куда девались тысячи подожженных усадьб и замков с их сокровищами культуры?

Куда девалась у правительства голова?..

Если б у правительства спрашивали так же смело, куда девалась хоть часть того, что пропало и пропадало, пропадало миллионами и миллиардами, то было бы очень хорошо, очень независимо и очень практично» (нач. января 1906 г.).

Обвиняя правительство в народной трагедии, Суворин делал это открыто, у себя на родине, а не в каких-нибудь эмигрантских изданиях Лондона, Цюриха или Женевы, откуда в общем вполне безопасно можно было требовать «свержения царского самодержавия». Поглощенные борьбой против самодержавия, видя в этом панацею от всех социальных зол, социал-демократы всех видов и оттенков не понимали или скорее не хотели понимать, что по существу речь идет о национальной государственности, что разрушение и низвержение ее ведет к гибели самое Россию и русский народ. А вот Суворин вполне это понимал и, поддерживая какие никакие начинания императора Николая II, он поддерживал Россию, поддерживал свое отечество, которое оказалось в беде. Иллюзий относительно личности последнего императора и его ближайшего окружения у него не было, об этом он писал и в личном дневнике, и обиняками на страницах «Нового Времени», но он видел в императоре символ России и желал ее предстоятелю благополучного царствования и всяческих успехов. Он считал, что Россию может спасти от революционных потрясений только сильная, уверенная в себе и в своем народе власть. Но власть эта должна советоваться с народом, вслушиваться в голоса соотечественников, к каким бы сословиям они ни принадлежали. Сильным государственным мужем, с которым у него сложились вполне корректные, если не дружеские отношения, в течение многих лет он считал графа С. Ю. Витте (еще до его графства), и опять-таки тем горше было разочарование в его действиях и в действиях (или бездействии) его правительства. Суворин приветствовал восходящего П. А. Столыпина (его брат Александр был одним из главных публицистов «Нового Времени»), надеясь, что тот вольет свежую кровь в дряхлеющий механизм русской государственности, положит конец всеобщему смятению и анархии. «Он являлся в Думу и вел себя и говорил так, что оставлял после себя впечатление, как человек мужественный, искренний и, кажется, с волей. Воля в русском человеке — это необыкновенно важная вещь. Безволие — это болезнь не только русского, но, пожалуй, чуть ли не всего славянского племени, а в ком она есть и проявляется во время и разумно, тот полезный деятель» (июнь 1906 г.). Но и в отношении Столыпина возникали сомнения и колебания. Из записей в личном «Дневнике»:

«Вот человек, который заслуживает признательности отечества уже за то, что он ни разу не растерялся и сохраняет неуязвимое мужество и честные конституционные намерения» (июнь 1907 г.). Есть и такая в связи с одной из статей в «Новом Времени», не понравившейся министру: «Вот и доказывается, что у П. А. Столыпина есть большая недохватка в голове. Сейчас же кулачки и показывает» (август 1907 г.).

Но вот последняя, увы, за полгода до трагического финала:

«Последние дни в Петербурге все толки об отставке Столыпина, «Новое Время» за него» (март 1911 г.)[2].

Суворин пережил Столыпина без малого на один год.

А вообще не оставалось сил, чтобы вновь и вновь переживать череду убийств — политических и уголовных, — опять захлестнувшую Россию. Суворин вообще отрицал и осуждал право любого человека отнять жизнь у другого, как способ разрешения жизненных противоречий. Ему самому довелось пережить убийство первой жены, помощницы и единомышленницы в начале литературной деятельности, талантливой писательницы и книгоиздателя Анны Ивановны (Барановой, 1840–1873), оставившей ему пятерых детей. Тогда «Суворин был близок к самоубийству», вспоминал А. Ф. Кони. Он пережил и убийство, после долгой охоты, почитаемого им императора Александра И, «открывшего новую эру в истории России».

«Убийство в пылу гнева, в безумной страсти, даже такое убийство не может быть, не должно быть оправдано… Убийца за свое преступление так или иначе должен понести кару» — к этой теме он неоднократно возвращался в «Маленьких письмах» разных лет. В осуждении убийцы в соответствии с законом, с точки зрения Суворина, проявлялась зрелость общества, его способность, право и сила руководить общественными процессами. Наказание должно быть неотвратимым. Однако волна политических убийств, поразившая Россию в конце XIX — начале XX века, потрясала. Это был тщательно обдуманный и аккуратно осуществляемый террор, который объявила государству и правительству революционная партия, целью которого было их полное уничтожение. Один за другим в результате покушений погибали общественные и политические деятели, губернаторы, министры, генералы, полицейские и судебные чиновники, даже простые становые и околоточные.

В марте 1901 г. был убит министр народного просвещения Н. П. Боголепов; в апреле 1902 г. — внутренних дел Д. С. Сипягин; в июле 1904 — другой внудел, В. К. Плеве, «несомненно умный, чрезвычайно деятельный, хорошо понимавший недостатки русской жизни» (Суворин). В феврале 1905 г. убили московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича Романова.

В июле 1906 г. и марте 1907 г. один за другим были убиты два выдающихся общественных деятеля России, члены конституционно-демократической партии, популярные публицисты, М. Я. Герценштейн и Г. Б. Иоллос. Суворин, вообще резко осуждавший политику кадетов, посвятил памяти погибших несколько «Маленьких писем». Он писал: «Политические убийства развращают мозг именно потому, что человеческая жизнь ставится ни во что перед «убеждением» убийцы… Старый мир состоит из живых людей, и многое множество этих людей тоже жаждут свободы. Они любят жизнь, любят своих детей, свои семьи, свое отечество, любят народную и военную славу, любят самое русское имя, и в их груди живет чувство негодования, готовое обратиться в отчаяние от всего того, что происходит, от всей этой колесницы революции, запряженной злобой и местью и управляемой ведьмой социал-демократической республики, которая сидит за кучера… И прежде всего я желал бы, чтоб смерть несчастного Герценштейна была переломом, чтоб она образумила и тех и других, чтоб она внушила жалость к человеческой жизни, к русской погибающей жизни…» (июль 1906 г.). А тем временем в августе 1906 г. взорвали дачу П. А. Столыпина на Аптекарском острове, при многих погибших, а в сентябре 1911 г. в Киеве убили его самого. В некрологе «Нового Времени были и такие слова: «Твердость, настойчивость, находчивость и высокий патриотизм были присущи его честно открытой натуре. Столыпин особенно не терпел лжи, воровства, взяточничества и корысти и преследовал их беспощадно».

«Политика с помощью убийств возмущает душу, — писал Суворин. — А она стала явлением обычным не у нас одних… Совершать убийства во имя свободы значит убивать самую свободу. Кто убивает, тот враг того развития, которое совершается ростом самого общества, враг тех необходимых, назревших реформ, которыми удовлетворяется большинство. Убийства замедляют движение, обрезывают крылья у желаний самых умеренных, у той мирной и ясной свободы, которая вооружена просвещенным умом, знанием своей родины и верными средствами для поднятия ее жизни на известную высоту. Должно ненавидеть всякое убийство, как простое, так и политическое, совершается ли оно в революционное время, как орудие партии, захватившей власть в свои руки и террором, страхом желающей крепиться, или совершается для внесения в общество смуты и переполоха». Знаменательные и замечательные слова, увы, особенно актуальные и в наше время, спустя сто лет после того, как они были написаны.

«Ужасна анархия, ужасно междоусобие, ужасна пугачевщина. Кто выведет Россию из этого "ужаса"» тот будет действительным спасителем отечества» (июль 1906 г.).

Постоянное место в «Маленьких письмах» занимает проблема деятельности российского правительства и других органов власти. Суворин пристально следил за внешней политикой Российской империи и просчеты министров иностранных дел и полномочных представителей России за границей неизменно вызывали у него неудовольствие и возмущение, ибо, по его мнению, почти всегда они наносили ущерб интересам России. Он прекрасно понимал, кто в России направляет внешнюю политику государства, и не рискуя открыто называть это лицо, однако не упускал случая, чтобы не выразить, например, своего отрицательного отношения к политике России на Балканах или на том же Дальнем Востоке, где работают, с его точки зрения, совершенно неподготовленные дипломаты. Резко, называя имена, он перечислял министров иностранных дел, чья деятельность, в сущности, вредила России.

Проблемы общеевропейские постоянно находились в поле его зрения, он поддерживал нередко дружеские отношения (например, с послом России в Германии Пав. А. Шуваловым) с полномочными представителями российского императора во Франции, в Италии, в Австро-Венгрии. Симпатии его чисто человеческие принадлежали Франции и на всю жизнь в его памяти запечатлелась встреча французским народом и правительством русских моряков во время визита российской эскадры во Францию осенью 1893 г. Он часто бывал во Франции и всякий раз возвращался полный впечатлений, планов и восторгов. И он сумел передать свое отношение Чехову, которого, в общем, впервые вывез в настоящую Европу. И Чехов многое воспринял, вольно или невольно, глазами Суворина. А Суворин, старый, тертый калач Суворин, многому учился у Чехова и не скрывал этого. «В «Маленьких письмах» Суворина, иногда так сверкающе великолепных, по всей вероятности, найдутся, при тщательном их исследовании, отблески чеховского света», писал Александр Амфитеатров, много лет работавший с Сувориным. Увы, чеховский свет осветил далеко не все закоулки суворинской души, и он так и не сумел понять существо расколовшего Францию, а затем и весь мир, так называемого «дела А. Дрейфуса», несмотря на разъяснения и горячие письма Чехова.

С неизменным, хотя и настороженным, уважением, с постоянным интересом относился Суворин к Германии и к ее молодому тогда императору Вильгельму II, за действиями, высказываниями, путешествиями которого он следил внимательно и увлеченно. «Император Вильгельм II, — писал он, вспоминая о вступлении Николая II на российский престол в 1894 г. — сознавал тяжелое положение России и предвидел необходимость огромной работы для нового царствования. Из русских государственных людей не было никого, который бы так верно оценивал настоящее» (июль 1906 г.) и через год: «С самого вступления на престол Вильгельма II я чувствовал уважение к германскому монарху, к его таланту управлять и пользоваться обстоятельствами» (июль 1907 г.).

Суворин рекомендовал своим соотечественникам учиться у немцев трудолюбию, умению организовать свой труд, твердости и настойчивости в достижении поставленных целей, в овладении тем или иным ремеслом или профессией. Он рассказывал о немецких университетах, библиотеках, музеях, выставках, научных открытиях (например, о Р. Кохе) и надеялся, что именно эта, торгово-промышленная, профессионально-образовательная, культурно-просветительная сторона в жизнедеятельности обоих государств будет способствовать их длительному и взаимополезному сближению. Однако сложный расклад в европейской и мировой политике кануна Первой мировой войны, решительные и не всегда понятные тогда внешнеполитические декларации и шаги Германии вызывали у Суворина опасения и даже неодобрение (июль 1907 г.).

Но зато не ослабевал и у «Нового Времени» и лично у Суворина интерес к далеким Соединенным Штатам Америки. У газеты были там свои постоянные корреспонденты — одним из них была с 1880 г. Варвара Николаевна Мак-Гахан (ур. Елагина, 1850–1904), жена всемирно тогда известного американского журналиста Януария-Алоизия Мак-Гахана (1844–1878), участника, в частности, операций российской армии в Хиве, приятеля М. Д. Скобелева и В. В. Верещагина. Варвара Мак-Гахан много печаталась в русских газетах и журналах, публикуя свои «Письма об Америке». «Новое Время» рассказывала о всемирной выставке в Чикаго, об американском флоте (это была одна из самых частых и увлекательных тем), об испано-американской войне, об американских банках и промышленных предприятиях, широко освещала визиты американских государственных деятелей в Россию (например, тогдашнего военного министра Уильяма Тафта осенью 1907 г., приехавшего в Петербург и Москву с Дальнего Востока по Великому Сибирскому пути).

Этому визиту Суворин посвятил очередное «Маленькое письмо», в котором, в частности писал:

«Мне хочется вспомнить о 1867 годе. Первый мой фельетон (т. е. большая статья, «подвал» в газете. — А.Р.) в «Санкт-петербургских ведомостях» был посвящен американскому монитору «Миантономо», на котором депутация граждан Соединенных Штатов приезжала в Петербург с дружественной России демонстрацией. Монитор носил имя предводителя одного индийского племени в Америке, друга белых, в XVII веке. «Миантономо» прибыл летом 1867 г. после продажи Россией Аляски С. Штатам… Весь Петербург перебывал на этом мониторе с самыми дружественными чувствами к американцам. Много было выпито шампанского и много сказано речей самых дружеских и в Петербурге и в Москве… Посещение американцев подогревало наши демократические чувства и вечная, неизменная дружба к С. Штатам, казалось, закладывалась в русских сердцах. Вот и я ездил на этот «Миантономо» и описывал подробно свое посещение…». Заканчивалось это «Маленькое письмо» следующими, едва ли не пророческими словами: «Я не сомневаюсь, что есть исторически необходимая связь между посещением «Миантономо» в 1867 г. и посещением г. Тафта в 1907 г. Сорок лет истории весьма поучительны. Это как бы поверка «сердечных» отношений, независимо от политики, от мудрых или мудреных речей и действий дипломатии… В сердце русского человека несомненно существует большое дружеское чувство к С. Штатам, и если бы произошла война между ними и Японией, то наши симпатии были бы горячо и нераздельно на стороне американцев, какое бы положение ни приняло наше правительство» (ноябрь — декабрь 1907 г.).

В то же время Суворин сурово осуждал действия президента Теодора Рузвельта и его посредничество при заключении Портсмутского мира, считая это «роковым для него решением» и полагая, что «политические симпатии американцев должны были бы обращаться к России, а вовсе не к Японии».

Внешнеполитические темы, конечно, под углом зрения интересов России, занимали важное место в «Маленьких письмах» Суворина, как и во всей его поздней публицистике, однако эти темы отнюдь не преобладали. Главным для него неизменно была жизнь самой России, исполненная постоянных и трагических конфликтов и противоречий, жизнь русского государства во всем его многообразии, жизнь русского народа в этом государстве. Поэтому и внутренние дела во всей сложности и подчас внезапности поворотов во внутренней политике, в исторической переменчивости их и непоследовательности постоянно волновали Суворина. Как складывается российское общество, как складываются его взаимодействие с государством, живущим своей, оторванной от народа жизнью, как функционирует это государство, особенно в сложных условиях разгорающейся революции — об этом он размышлял беспрестанно. И часто возвращался к опыту недавнего прошлого, пытаясь понять и найти какие-то закономерности.

«Ведь, строго говоря, Россия не выходила из революции с самого Смутного времени. Были передышки, но революция не прекращалась. Или правительство шло революционным путем, или передавало революцию обществу и черни, и тогда начинало отстаивать свое право управлять, как оно захочет. Революционный змей всегда сохранял свою голову, хотя временами терял то свой хвост, то часть своего тела. Он извивался в нашей многострадальной истории, меняя цвета, погружаясь в спячку и снова оживляясь. Где же тут было образоваться крепкому, сильному и деятельному обществу? Самые сильные, крепкие и деятельные обыкновенно уходили в бюрократию, вообще на службу и меняли свой естественный цвет, данный матерью русской природой, на казенный. Кто выскакивал или только хотел выскочить, того осаживали или бесцеремонно давали такого тумака, что он садился и принижался… Не было ни одной свободной области. Даже сама бюрократия была несвободна, если в ней загоралась живая мысль. И ей приходилось лукавить, обманывать, выгораживаться всеми неправдами. И в ней нередко по способному и талантливому лбу били молотком и выбивали оттуда остатки свободной души, а бесталанные лбы делались просто барабанами» (февраль 1906 г.).

Это было опубликовано в «Новом Времени» в канун открытия Думы и решающих перемен в государственной жизни России, которых ждал и за которые по-своему боролся Суворин, которых ждали не только «передовые, прогрессивные» силы русского общества. Этих перемен ждал, особенно после войны 1904–1905 гг., весь русский народ. Суворин, как ему казалось, выражал эти ожидания и чаяния. Он приветствовал Манифест 17 октября, провозгласивший долгожданные свободы (слова, совести, печати собраний, союзов) и созыв народного представительства, Государственной думы.

«1906 год — великий год. Это год Государственной думы. Это, может быть, один из самых великих годов нашей истории. Закладывается новая Россия, новая империя… Вся империя встретится, все народы ее должны побрататься. Не оружие войны они принесут с собою, а оружие своего духа, своей оригинальности, своей борьбы за право человека и гражданина… Или мы русские, или нет. Такой вопрос решается. Или мы уничтожены японцами и революцией, или мы возродились внутренней, незримой, божественной силой нашего племени» (январь 1906 г.). И чуть погодя: «Как же не смотреть на эту Государственную думу, как на прямой путь, разрубивший стены многоэтажного, запутанного лабиринта?» (февраль 1906 г.).

Суворин приветствовал нарождающуюся в России многопартийность — «мы перешли в другую область и если эту область не сумеем устроить, взлелеять, полюбить как душу, то мы ни к черту не годны. А тогда и жить не стоит» (февраль 1906 г.). Всенародные выборы, которых Россия не знала, откроют путь новым людям, новым государственным мужам, которые во главе с государем поведут свой народ к благоденствию. «И пусть будет вечно благословен тот день и час, когда государь подписал свой знаменитый манифест о свободе России и о своей собственной свободе от наследственных предрассудков, о свободе своей благородной души делать добро великой своей родине и любить ее, как свою душу» (февраль 1906 г.).

Поначалу Суворин в целом одобрительно отнесся к конституционно-демократической (кадетской) партии и ее лидерам, победившим на выборах в 1 Государственную думу. «Я думаю, — писал он, — что в самой программе и в составе партии было нечто такое, что давало ей перевес… около кадетов было много бескорыстной и наивно верующей молодежи, которая страстно предавалась агитации. У кадетов было и больше имен, а имена — великое дело… Мы не можем судить о силе победоносной партии и о том, как она будет вести себя. Мы знаем только, что она вела выборную борьбу гораздо лучше всех других партий и этим уж показала, что она не утирает носа рукавом, как утирались другие партии» (апрель 1906 г., причем подчеркивал, как ее достоинство, что она «является конституционной», т. е. выступает за предоставление России конституции. Союз 17 октября, чьи основные программные принципы разделял Суворин, был также «конституционным», но в противовес кадетам, поддерживавшим принцип национальной автономии, защищал «единство и нераздельность русского государства». На одном из своих съездов (май 1907 г.) «союзники» приняли резолюцию о невозможности «немедленного и безусловного разрешения» еврейского вопроса в России. Суворин также боролся за цельность России, а его выступления «по еврейскому вопросу», как известно, отличались резким неприятием евреев, что нашло свое выражение и в «Маленьких письмах»[3]. Статьи Суворина о евреях, разумеется, способствовали усилению антисемитизма в России. Несколько менее резко, но столь же непримиримо писал Суворин и о поляках, финнах, армянах, татарах, порою даже об украинцах, и все это было одной из составляющих чрезвычайно острой национальной проблемы. Решать ее спустя несколько лет после смерти Суворина был призван, как известно, наркомнац товарищ Сталин…

В дальнейшем, наблюдая за работой думских фракций в I и II Государственных думах и партий в целом, Суворин существенно изменил свои оценки и усилил критическое отношение к их деятельности.

Манифест 17 октября 1905 г. «Об усовершенствовании государственного порядка» пробудил к жизни новые общественные силы, пробудил новые надежды и недооценивать его роль в новейшей истории России было невозможно. Однако Суворин увидел и, на его взгляд, его существенные недостатки, имевшие принципиальный характер.

Прежде всего он отметил, что «свобода вероисповедания не дана только русским в той полноте, в которой она дана всем другим национальностям. Так называемые раскольники не получили всего того, что требует их вера и ее свободное отправление. Родная сестра православия не признана родною даже там, где русское раскольничество или старообрядчество составляет аванпост русского племени» (февраль 1906 г.). Вообще тема церковного раскола в русском православном самосознании постоянно интересовала и волновала Суворина. Он никак не мог взять в толк, почему господствующим русским православием, никонианством, отсекается большая часть русского народа, хранящая духовные нравственные заветы старины и восточного христианства, искони исповедуемые тем же русским народом. Старообрядчеству и его тяжкому бытованию в Российской империи в течение последних столетий он посвятил несколько взволнованных и по-своему замечательных «Маленьких писем» (например, в декабре 1893 г.), которые восхищали в частности Чехова, воспитанного, как и Суворин, в духе строгого официального православия. Суворин видел в старообрядцах могучую ветвь русского племени, обладающую огромной творческой, созидательной силой и не одобрял ни политики правительства, ни позиции официальной церкви в отношении старообрядчества. Голос его, как несколько ранее и голос Лескова на ту же тему, звучал впрочем достаточно одиноко и не встречал широкого отклика.

Однако Суворин смотрел на проблему гораздо шире и воспринимал старообрядчество лишь как одну из составляющих в достижении единства русского народа, в развитии русского национального самосознания и вообще русского народа, как отдельного этноса.

«Правительство 17 октября с манифестом в руках от этого числа ничем не проявило особенной любви к русскому племени… — писал он в интереснейшем письме от 20 февраля (5 марта) 1906 г. — Оно относилось к нему сурово, как педагог, вооруженный розгой. Таща с него все, что надо было на потребности государства, оно заботилось больше всего об окраинах…» А между тем «мы все мало знаем Россию, и, может быть, меньше всего ее сердце, которое было всегда русским, всегда патриотичным и жертвовало не только избытком своих сил, своей крови, но, можно сказать, последними ее каплями. Нигде русское сердце так не напрягалось, как именно в русских провинциях, как бы сознавая ту роль, которая возложена судьбою на русское племя. Все тяготы оно выносило с таким терпением, которому не было границ. А между тем правительство никогда этого не понимало достаточно и постоянно обделяло именно русское племя».

Поддерживая и одобряя, хотя и не без колебаний, расширение границ Российской империи, Суворин однако не принимал это в виде противопоставления центральных областей России т. н. окраинам, которым адресовались огромные финансовые средства за счет ущемления интересов ядра государства, областей центральной России, которые в течение столетий несли всю тяжесть строительства национальной империи и необратимо нищали, в том числе и людскими резервами[4].

«Правительство, преследуя русификаторскую политику, старалось развить образование на окраинах за счет центральной России. Оно как будто торопилось дать просвещение окраинам, чтоб они не нуждались в русских… Оно заискивает в окраинах, как виновное… Оно терпит изгнание русских отовсюду. Их гонят из Царства Польского, из Западного края, с Кавказа». Но «я не нахожу в Манифесте 17 октября ни одной строки о том, что русский язык и русских надо гнать отовсюду, где они в меньшинстве. А если в Манифесте этого нет, то почему их гонят, кто и кому на это дал право? Разве свобода заключается в насилиях, в изгнании, в убийствах, в насмешках, в преследовании?»

Суворин требовал равноправия для русского народа, коль скоро оно предоставлено другим народам Российской империи. Вряд ли здесь уместно обсуждать вопрос о том, насколько реальным было это равноправие и было ли оно вообще, но реальным было и то, что русское племя также оказывалось ущемленным. И Суворин считал общественно возмутительным, что, например, известный историк, «г. Кареев, профессор компиляции, хотел изгнать из русского языка слова «русская земля» и «русский народ». До этого еще ни один ученый не додумывался, а г. Кареев додумался. Приятно, что в России есть такие умные люди» (май 1906 г.).

С гневом писал он о том, что и левые, и правые партии «тоже набрали воды в рот на этот счет». Он не принимал требования о предоставлении автономии Польше и Финляндии, как и ликвидации черты оседлости для еврейского населения Империи. Настоящее и будущее русского народа, который, будучи плотью от плоти его он вовсе не идеализировал, вот что волновало Суворина, как и многих его читателей. И приветствуя создание Государственной думы, он с ее появлением начинал осознавать, что она столь же далека от защиты подлинно народных интересов, как и само правительство. Так зарождалась и так продолжалась его критика и правительственных распоряжений, и бесконечных думских межпартийных дебатов, заменявших реальное дело.

Суворин оценивал итоги и результаты работы Думы в сложном процессе противостояния законодательной и исполнительной власти, самодержавия и парламентаризма, участия многих партий и сословий в государственной жизни. Он много размышлял о роли русского дворянства в новых условиях, о его исторических заслугах перед Россией, но и о его постепенной очевидной деградации и растворении среди свежих, пробужденных и революцией социальных сил. Он писал о «трудовом дворянстве», которому предстояло завоевать себе надлежащее место или вовсе исчезнуть. Крестьянство и его пробуждение к полноценной государственной и экономической жизни, к общественному творчеству — от этого много ожидал и на это надеялся Суворин, побуждая крестьян активнее, более деловито участвовать в работе Государственной думы.


В «Маленьких письмах» при всей их увлеченности проблемами политическими — время было такое — заметное место занимают статьи, посвященные русской литературе и театру, т. е. тем областям, в которых, собственно, Суворин начинал свой путь и затем обрел себя. Правда, в 1904–1908 гг. литературно-театральных писем появлялось меньше, нежели в предшествовавшие годы, однако они не менее интересны. Театральная критика, наряду с общественно-политической публицистикой, была, может быть, самой сильной стороной таланта Суворина. Он обладал вкусом, зорким глазом, понимал специфику сцены и особенности работы артистов, уважал и ценил их самих и их труд, а самое главное он любил театр, первой и последней любовью, которой оставался верен всю свою долгую и тревожную жизнь. И это чувство он сумел передать учащимся театральной школы Литературно-художественного общества, которая носила его имя. Под руководством В. П. Далматова здесь готовили актерскую смену и сам Суворин считал для себя обязательным присутствовать на выпускных спектаклях, которые тщательно готовились, с большой выдумкой и изобретательностью. Между прочим, из суворинского Малого театра пришли такие корифеи русской сцены, как П. Н. Орленев, В. И. Качалов, Мамонт Дальский, в его труппе выступала гениальная П. А. Стрепетова.

Вообще говоря, тема «А. С. Суворин и русский театр» сама по себе велика и заслуживает глубокого и объективного исследования, хотя именно на эту тему написано больше всего работ о Суворине.

Почти до самых последних своих дней, уже перестав печатать «Маленькие письма» и большие театральные рецензии, он выступал в газете с миниатюрными откликами, своего рода микрорецензиями, на спектакли французского Михайловского театра в Петербурге. Жизнь в его собственном, достаточно осточертевшем театре, шла как бы сама собою — ставились новые пьесы, возобновлялись старые, в том числе и самого Суворина и количество спектаклей достигало многих десятков. Конечно, у него были свои пристрастия и свои склонности. Он, например, почти боготворил М. Н. Савину, высоко чтил М. Н. Ермолову, В. Ф. Комиссаржевскую, М. К. Заньковецкую и всю тогдашнюю труппу украинских артистов, но весьма прохладно относился к Александрийской казенной сцене и весьма ревниво, может быть, даже лицеприятно, к Московскому художественному театру и его руководителям.

Но к числу великих достоинств Суворина принадлежало и то, что он был человеком подлинно театральным и подлинно литературным.

В «Маленьких письмах» 1904–08 гг. были очерки о «Вишневом саде» и мемуар-некролог Чехову, статьи о Грибоедове и постановке «Горя от ума» во МХАТе, о Герцене, несколько статьей о Л. Толстом, а до этого — о Гоголе, Гончарове, Тургеневе, Островском, Вл. Соловьеве, Потехине, Шпажинском, Аверкиеве, даже о М. Горьком (одна, весьма бранная и политически заостренная), как и о многих других прозаиках и драматургах, чьи имена ныне остались лишь в энциклопедиях, да и то не во всех. Заметки Суворина, его «Маленькие письма» ценны еще и тем, что сквозь его рассуждения проскальзывают мемуарные фрагменты, сами по себе порой чрезвычайно любопытные. «Мне сказал однажды Гончаров…», «Беседуя с Толстым, мы…», «Помню, Островский…», «Мы с Чеховым…» и т. д. В целом их сравнительно немного, но лишний раз приходится пожалеть, что Суворин не оставил цельных, законченных мемуаров, как Никитенко или Боборыкин, а ему было о чем рассказать, может быть, гораздо больше, чему кому бы то ни было из его современников.


Словом, в «Маленьких письмах» Суворина речь шла, живо и заинтересованно, о жизни России во всех ее проявлениях, и диапазон его размышлений и наблюдений был огромен. Это были раздумья активного гражданина, государственного мужа, умудренного опытом труда и собственной долгой жизни, патриота и народолюбца, всем сердцем своим, всеми корнями своей души сострадавшего своей стране. И как замечательный документ эпохи, русской общественной мысли «Маленькие письма» несомненно займут свое место в отечественной публицистике. Многие наблюдения и суждения Суворина не утратили своей актуальности и по сей день в тех острых ситуациях и конфликтах, которые переживает наша страна сегодня. Многое решительно отвергая у Суворина, прежде всего его антисемитизм, у него многому можно и поучиться, прежде всего его русскому национальному чувству.

Суворин писал: «Мне казалось, когда я мечтал о Государственной думе, что она вместе с правительством высоко поднимет самосознание, патриотизм в Русском царстве. Я думал, что это будет именно временем возрождения, возрождением не слов, не проклятий, не насилия, не убийств, не ругательств и не призывов к революции и к бунту, а возрождением свободного труда, свободных искусств, свободной промышленности, временем свободных ученых трудов, развития техники, конкуренции на всех поприщах деятельности. Я думал, что русское сердце зажжется особенным пламенем, что русский ум воспрянет, окрепнет, покажет свою молодую силу, свою горячую любовь к родине, что русский человек, как сказочный богатырь, поднимется во весь рост и удивит вселенную своим ярким пробуждением, великими делами. Побежденный, приниженный на войне, он тем ярче покажет, что стоит лучшей из побед, победы разума, труда и таланта, от которой зависят и все другие победы».

В этом весь Суворин. И таким — горячим, страстным, прозорливым и хитрым, противоречивым, непоследовательным и несправедливым, деятельным и предприимчивым он, вне всякого сомнения, останется в Пантеоне достойных сыновей России.


Александр Романенко

* * *

Несколько слов о том, как создавалась эта книга. Выше уже упоминалось, что Суворин собирал вырезки (или гранки) своих публицистических выступлений. Однако сведений о том, выделялись ли отдельно как либо «Маленькие письма» и намерен ли был автор переиздавать их в виде книги, у нас нет (кроме двух отмеченных циклов — о фальсификате пушкинской «Русалки» и о Дмитрии Самозванце, — включенных в коллективные сборники). Нумерация писем в целом часто оказывалась нарушенной. Сложность заключалась и в том, что в главных московских библиотеках не оказалось ни одного полного комплекта газеты «Новое Время». По разным причинам целые номера, полосы или фрагменты или вовсе отсутствовали, или буквально оказывались стертыми до дыр в результате частого использования. Иные номера были повреждены и плохо поддавались реставрации, нередко к тому же весьма небрежной. Редакционный, так сказать, контрольный, экземпляр, т. е. переплетенные суворинские подшивки были обнаружены нами сравнительно поздно в фондах одной из замечательных московских библиотек (бывшей закрытой ИМЭЛ и ЦК КПСС), где благополучно лежали десятилетиями — см. фото на вкладке. Ксерокопирование или сканирование старых газет во всех без исключения московских библиотеках запрещено — что само по себе разумно, понятно и объяснимо, — однако современного исследователя и публикатора это ставит в безвыходное положение; фотокопирование и архаично, и длительно, и весьма и весьма затратно. Приходилось обращаться к первобытному способу — элементарно переписывать в газетных залах полосы и подвалы «Нового Времени», что и было сделано нами, потребовав гораздо больше времени, чем предполагалось, в том числе и на дальнейшую расшифровку и перепечатку рукописи — на машинке или компьютере. Разумеется, это увеличивало также процент описок и опечаток, тем более что и в первоначальном наборе оказывалось немало опечаток и смысловых ошибок. Все это было выверено, по крайней мере, проверялось, перепроверялось и исправлялось несколько раз в соответствии с нормами современного русского правописания, орфографии и здравого смысла. По наборным рукописям (если они сохранились) тексты не проверялись и приводятся только по газетной публикации.

Имена собственные исправлены и даются в современном написании за очень редкими смысловыми исключениями.

Датировка последовательно проводится и по новому и по старому стилю в соответствии с текстом газеты, причем для более корректного использования в дальнейшем под каждым письмом обязательно указывается номер газеты. Проведенный неоднократный сплошной просмотр годовых комплектов показал, что пропусков нами как будто не допущено, хотя некоторые вопросы и сомнения у публикатора остаются. Таким образом, данный текст «Маленьких писем» можно считать полным — кроме, как отмечалось выше архивных материалов, — текстологически выверенным и аутентичным.

Самой сложной оказалась проблема комментирования. При традиционном, принятом ныне ее решении, т. е. подробные примечания ко всем сплошь встречающимся именам, названиям, событиям, ситуациям, книгам и т. д. и т. п. с должными исправлениями, толкованиями и дополнениями, комментарии превратились бы в отдельную книгу, едва ли не равного публикуемому материалу объема. Между тем объяснения многим фактам у Суворина содержатся в самом тексте тех или иных «Маленьких писем», в размышлениях самого автора по данному поводу — например, о громких в свое время судебных процессах по уголовным делам. С другой стороны, в настоящее время создано столько справочников, словарей, энциклопедий и т. п. изданий, что переносить их материал в эту книгу становится бессмысленным и обременительным. Нам думается, что любой специалист или даже просто любопытствующий читатель без труда отыщет ответ почти на все свои вопросы в конкретной энциклопедии или историческом очерке. На наш взгляд, переносить историю тех или иных событий русско-японской войны или русской революции 1905 г. в данный комментарий излишне. Важен ведь сам автор, А. С. Суворин, его отношение к событиям или личностям, его позиции и восприятие, а исправлять его по другим источникам едва ли целесообразно. Исходя из этого, мы решили вовсе отказаться от традиционного, распространенного ныне комментария, сделав ударение на максимальном сохранении самого текста, а не на его интерпретации какими-то другими авторами. Кстати сказать, читатель вполне может воспользоваться прекрасным фактическим комментарием к «Дневнику» А. С. Суворина.


А.Р.

1904

CDLI

Быть может, никогда Россия не стояла перед столь сложными политическими задачами, как в настоящее время. Но она шла к ним сама навстречу с каким-то стихийным влечением, не зная или не сознавая вполне, что ее ждет, какие препятствия она встретит, с какими драконами придется ей воевать, какие бездны перешагнуть.

Так она шла на юг. Так она воевала с Турцией, приобретала новые земли, освобождала народы и останавливалась дважды перед конечными целями: Босфором и Константинополем. Кажется, осенью 1896 г. решались на что-то смелое, но соображения, известные под названием европейского концерта, помешали благородную смелость мысли обратить в дело, как говорит Гамлет.

Завоевание Дальнего Востока уже началось в то время. Уже строился тот гигантский железный мост между Европой и Россией и Восточным океаном. Этот мост тотчас после своего окончания сделался причиною настоящих, сложных отношений между Россией, Китаем и Японией. Богатырский памятник чрезмерных усилий русского народа подвергается опасности. При всей своей реальности он представляется мне какою-то мистической вавилонской башней, поднявшейся до русского неба, Великого океана. Это — не сибирский, а русско-азиатский великий путь и объяснить его значение можно не цифрами и вычислением доходов и расходов, а проникновенною идеей преобразования Азии в культурное государство. В России немало Азии. «Исторически Россия, конечно, не Азия; но географически она не совсем и Европа. Это — переходная страна, посредница между двумя мирами. Культура неразрывно связала ее с Европой; но природа наложила на нее особенности и влияния, которые всегда влекли ее к Азии или в нее влекли Азию» (слова проф. Ключевского). Россия стала передовою нацией в Азии, и нам там должна принадлежать одна из первенствующих ролей. Петр прорубил окно в Европу, Николай II открыл нам ворота в Великий океан, в которые мы давно стучались. Железный путь туда — живая вода, которая своей животворной влагой вспрыснула народы, давая им новую жизнь и обещая лучшее будущее. Сама судьба, а вовсе не чья-нибудь ошибка, как думают многие, заставила вести железную дорогу именно так, как она проведена, не по левому берегу Амура — вот это было бы роковой ошибкой, — а по Маньчжурии и затем к выходу в Великий океан, на это новое поприще всемирной жизни. Не потому ли торопятся американцы с Панамским каналом, что мы стали у Великого океана? Мы обогнули с севера всю Азию железною непрерывною цепью и ни одного звена этой цепи уступить не можем. И пусть попробует кто-нибудь из наших врагов разбить свой лоб об это железо…

А если нам придется разбить там свой лоб о собственное дело? Что, если это — совсем не великое дело, а опрометчивое, преждевременное, ненужное? Что, если это — в самом деле вавилонская башня, основание которой не было рассчитано математически, и башня эта грозит падением и смешением языков, которые уже начинают не понимать друг друга?

Вот гамлетовский вопрос. Вот наше «Быть или не быть?», повторяемое теперь в обществе на разные лады.

Профессор Ключевский в первой части только что появившегося своего «Курса русской истории» говорит, что «задний ум — характеристическая черта великоросса». Переменчивость климата, короткое лето приучили великоросса к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил; ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда, как великоросс. В борьбе с августовскими морозами и январской слякотью он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он лучше замечает последствия, чем ставит цели, он лучше умеет подводить итоги, чем составлять сметы. С другой стороны, великоросс лучше в начале дела, когда он еще не уверен в успехе, чем в конце, когда добьется успеха; неуверенность в себе возбуждает его силы, а успех роняет их. Ему легче одолеть препятствия, опасность, неудачу, чем с тактом и достоинством выдержать успех, легче сделать великое, чем освоиться с мыслью о своем величии. «Он принадлежит к тому типу умных людей, которые глупеют от признания своего ума».

Можно, пожалуй, применить эти слова к настоящему положению вопроса о Дальнем Востоке в наших представлениях, в представлениях русского общества. Мы живем задним умом, который умен критикою, рассуждениями, опасениями и всякою другою толчеею. Мы чувствуем, что война уже началась, бескровная война, которая изнуряет наши нервы, останавливает жизнь, парализует энергию. Быть может, сказываются в нас и те свойства великоросса, о которых говорит г. Ключевский. Мы поглупели, совершив великое дело, и не можем освоиться с мыслью о величии этого дела и с достоинством выдержать успех до конца. Ведь успех был несомненный. Среди лесов и гор, среди пустыни и тайги, в непроходимых и непролазных дебрях мы проложили свой путь, забрались в чужую страну, устроили новые порты на берегах теплого моря и глядим на Великий океан. Это — первое наше завоевание не оружием, а только умом, знаниями и денежными жертвами, которые дал русский народ в своей бедности. Что ж нам остается? Неужели уходить? Во всех наших завоеваниях в Азии мы проявляли творческий ум, и это признают все европейские путешественники, бывшие в нашей Средней Азии. Этот ум и теперь надо собрать, собрать русскую волю и все способности творчества. Чем труднее наше положение, тем больше напряжения требуется всех наших сил, всего того, что заставляет других уважать чужой подвиг и признавать хозяином того, кто его совершил.

Другими словами, это значит, нам не надо уходить из Маньчжурии? — скажете вы.

Не знаю. Знаю только, что мы дважды отступали перед Константинополем, и что это вовсе не послужило на нашу пользу. Совсем напротив. Знаю, что нас пугают призраками нашествия желтой расы. Когда-то это будет, да и будет ли? Через сто лет нас будет пятьсот миллионов, в том числе более трехсот миллионов настоящих русских. Сто лет совсем не долгий срок. Вспомните, что совсем нередко, когда отец и сын живут сто двадцать — сто сорок лет. Необходимо только напрячь силы, воодушевить русский ум, русскую душу утверждать начатое дело. Японию возносят до облаков, Китай представляют государством, которое вооружено с ног до головы. Не надо унижать противника, но не надо его и возвеличивать. Как унижение, так и возвеличение — это одна и та же монета, того же достоинства. И тем менее следует унижать самих себя, отыскивать виновных, заниматься бесполезным следствием и строить себе фантастические ужасы. Не так же трудно наше положение, что требуется небо спускать на землю. Нас хлещут со всех сторон печатными чернилами, и оба наши телеграфные агентства соперничают друг с другом, принося нам противоречивые статьи и известия, наскоро набираемые ежедневно без всякого разбора и смысла. Но никто не говорит о нашей глупости, никто не говорит, что великий азиатский путь — глупое и гибельное дело. Напротив, потому и всеобщее это восстание против нас, что все видят, что Россия совершила великое дело, которое будет расти и расти прежде всего для величия и благоденствия России, и всем хочется, чтоб мы бросили защищать его, бросили новые порты и очистили Маньчжурию…

Русский богатырь ехал, ехал на своем коне, видит столб, на столбу надпись: поедешь налево — сам умрешь, но конь будет жив; поедешь прямо — будешь холоден и голоден; поедешь направо — сам будешь жив, а конь погибнет. На этом перепутье стоим мы и раздумываем. А надо решаться…

12(25) января, №10006

CDLII

На сто ладов у нас все повторяют, что Россия войны не хочет. Мы отмечаем с радостью слова тех иностранных газет, которые говорят, что Россия уступила все, что могла, и что если Япония этим не удовлетворится, значит, она хочет войны для войны.

Странная особа эта Япония.

Мне кажется, в конце концов, что мы напрасно с таким усердием говорим, что Россия желает мира. Кому нужны эти уверения? России они не нужны, потому что она сама хорошо знает, что войны не хочет. А ей чуть не полгода жужжат это в уши и жужжание это, думаю, начинает ее раздражать и нервить. Она знает, желай она или не желай, а если придет война, надо будет сражаться, с отвращением к войне, с отвращением к противнику, но все-таки сражаться, не жалея ни своей жизни, ни жизни врага.

Это — трагедия, полная ужаса и крови, полная особого подъема сил и особенного восторга, если хотите, того восторга, о котором сказал Пушкин:

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане —

и даже в «дуновении чумы». Это — восторг борьбы, страданий, самопожертвования, страха и мужества. Не желать войны так же естественно, как желать жить. Но повторять это при всяком случае значит вводить в некоторое заблуждение противника. Противнику приятно слышать, что войны не желают, значит, ее боятся, приятно это слышать всем тем английским газетам, с «Times’oм» во главе, которые всеми способами стараются подзадоривать Японию и уверять ее, что Россия слаба, что она разрывается внутренней смутою, что она не готова, что она — страна варваров и т. д. Не надо забывать, что легкомысленнейшая из всех печатей мира, японская печать очень легко поддается внушениям, которые льстят патриотизму, и она говорит столько глупостей и столько глупостей есть еще в ее кармане, что каждая уступка России служит для японских газетчиков только новым поводом к крикам о превосходстве Японии перед Россией. Среди китайцев много умных и даже мудрых людей; среди японцев, напротив, очень мало умных людей. Так говорили мне люди, знающие эти страны. Правда это или нет, не знаю, но действительно только глупцы могут так орать о своем превосходстве, как орут японцы. Только глупцы могут ни во что ставить своего противника и, не убив медведя, делить его шкуру…

Я знаю, что наши военные держат себя скромно и сосредоточенно, как подобает серьезным людям. Но в их глазах загорается огонь негодования, когда они читают вызывающие оскорбления японских и английских газетчиков.

Никогда еще русский военный человек не встречал такого наглого противника, как японец, насколько он выражается в газетчике и в тех крикунах и зажигателях шовинизма, которые газетчику подсказывают его бахвальство. Я делаю эту необходимую оговорку, ибо не имею никакого нравственного права так отзываться об японцах вообще. Нигде в русской печати нельзя встретить презрительного отношения к японскому народу или японской армии. А в японских газетах такое отношение к России и русской армии решительно господствует не со вчерашнего дня и не находит себе ответа в русской печати, которая продолжает оставаться спокойной и проповедующей мир.

И чем спокойнее русская печать и чем менее она отвечает на японские задирания и обиды, тем более в русском военном человеке зреет потребность показать японцу, как он жестоко ошибается. Чувство обиды молчит до поры до времени, но, питаясь ежедневно, оно растет и готово показать себя грозно. Медленно разгораясь, под влиянием угроз и обид, слухов, сплетен и томительных приготовлений к войне, это чувство уже и теперь зловеще сверкает, сохраняя спокойствие силы.

Чего мы ищем там, на Дальнем Востоке, какие наши цели и насколько они жизненны и важны? Вот вопросы, на которые должен быть серьезный ответ. Ни честолюбие, ни национальная гордость, ни обиды, обращенные к нам глупыми или умными, ничто скоропреходящее, суетное не должно служить нам руководством. Холодный, все взвешивающий разум и цели борьбы — вот что должно решить вопрос о мире или о войне. Если цели велики, если они стоят борьбы, если противник крепко уперся лбом в столб своей самоуверенности и превосходства, то что ж тогда делать?

Трагедия так трагедия…

23 января (5 февраля), №10017

CDLIII

Мы или совсем накануне войны или на дороге к миру, которая едва ли окажется ровною и гладкою, без оврагов и опасностей.

Тысячи предположений, известий, противоречий, слухов, споров и ожиданий. Мысль обращается к прошлому, пробегает по настоящему, летит к будущему. Страшно большие горизонты раскрываются и требуют сильного духа и мужественной твердости.

Что вам сказать?

Не далее как на этих днях один англичанин говорил мне, что даже люди, побывавшие в Петербурге, пишут в своих газетах прямо глупости и невылазный вздор об этом самом Петербурге. Они точно боятся написать то, что они видели, и, чтобы понравиться публике, щеголяют всяческими выдумками совершенно сознательно. Ругать Россию — это мода теперь, мода в Германии, Англии и даже во Франции. Газетные пушки иногда заряжены просто кишиневским погромом и палят, и палят. Иногда кажется, что Япония является жертвой всемирного еврейства, взволновавшегося после кишиневских событий. Вот роль, которая никогда ей не снилась, как не приходит в голову ей и роль пушечного мяса, растерзанного во славу и благоденствие Англии.

Нас не знают как следует. И сами себя мы мало знаем. Какая наша роль в мире, наплодились ли мы так себе, от бедности или от нечего делать, или мы призваны оплодотворить мир своими русскими качествами, которые мы вольем в него и от которого он помолодеет? Мы больше смеялись над собою, больше негодовали на себя в лице своих писателей, чем беспристрастно разбирались. В бури и грозы мы узнаем себя лучше.

Сколько загадок теперь в Европе. Где ее великие люди? Кто там владеет сердцами? Где государственные люди великого ума и таланта, где ее поэты и борцы? Не банкиры ли — великие люди, не деньги ли — великая душа?

Император Вильгельм, столь много говоривший, так не боявшийся при всяком случае громко выражать свое мнение и заставлять говорить о нем, теперь — германский император молчит. Его точно не существует, или он обратился в искуснейшего дипломата, который предпочитает хранить свои мысли втайне. А не он ли первый заговорил о желтой опасности для Европы, не он ли занял Киао-чао, не он ли двинул Европу против Китая? И во все это время он бодро и смело говорил, и его слова не разлетались по ветру бесследно. К ним прислушивались, их толковали на тысячи ладов, как слова оракула. Япония существовала, как страна, бегущая за цивилизацией, но именно император Вильгельм обобщил понятие об Японии, как о желтой опасности, и даже нарисовал известную картину, где символически изображено христианство в борьбе с язычеством, олицетворявшимся в желтой расе.

Может быть, Японию мало знали тогда, как мало знают и теперь? Может быть, и она — такая же загадка для цивилизованного мира, как и Россия? И Япония не знает России, и Россия не знает Японии. Два крепких народа — две неизвестные величины, и обе готовы вступить в борьбу. Судьбы истории натолкнули их друг на друга и приблизили. Может быть, Европа и Америка думают отодвинуть их и отбросить назад, заставив истомиться и ослабнуть в борьбе, чтобы самим расцвесть и усилиться. Может быть, предстоящая трагедия заставит Японию и Россию узнать друг друга, оценить и разбить все ожидания Европы…

Деятельность идет изумительная… Все поднялось на ноги, все озабочено, все действует с той разумной торопливостью, которая говорит о внутренней силе военного государства. Армия собирается грозная и сильная. Мы встретим японцев не так, как встретили турок в 1877 г. Много воды с тех пор утекло и много прибавилось опыта, знания, осторожности, предусмотрительности. Поднялись нервы, светлее головы, ярче и деятельнее мысль. Мы завоевываем будущее. Мы становимся на страже европейской цивилизации и на страже нашего собственного развития. Кто безумный будет класть палки в колеса государства в эти трудные и торжественные минуты, тот ответит перед современниками и нашими потомками. Россию судят неумолимым судом газеты всего мира. Судьбы ее взвешивают в государственных кабинетах Европы. Она как бы подсудимая, заранее осужденная на казнь. Но в ней есть что-то такое, что смущает самих судей и прокуроров. Она является на этот суд без адвокатов, но чувствуется, что речь ее будет сильная и действия убедительные. Она совершила подвиг, связав Европу с Восточным океаном и открыв ей новые рынки. И за этот подвиг, подвиг младшей, но сильной и здоровой сестры европейского просвещения, ее судят и хотят засудить.

Кто знает, что впереди? Но это будет что-то грозное и великое. Русская душа жива. Она сохранила жажду подвига и умеет воспрянуть и загореться…

25 января (7 февраля), №10019

CDLIV

Какой ужасный день. В жизнь свою я не переживал такого дня! Вот она, война, беспощадная, мрачная, кровавая. Война с азиатами настоящими, с язычниками, у которых своя нравственность, свои правила, своя дипломатия. Все прочь, что выработалось европейской историей, прочь всякое благородство, выжидание объявления войны. Решительный удар до объявления войны. Надо удивить и поразить. Застать противника внезапно. Все приготовить, занять позицию, отозвать своего представителя из Петербурга и нанести удар, как наносят его кинжалом из-за угла. Два броненосца по выбору, лучших два броненосца должны были выбить из строя, и один крейсер. «Японские миноносцы произвели внезапную атаку на эскадру», говорит телеграмма генерал-адъютанта Алексеева. Внезапность и есть то самое, что или погибает, платясь за свою смелость, или губит. Для нас, простой публики, эта телеграмма не говорит ничего, кроме холодного ужаса. Она — такая краткая и такая безнадежная. Надобна была русская искренность и вера в русский народ, чтобы ее напечатать. Мы почувствовали только удар в нашу грудь, в наше сердце, почувствовали до обидных слез. Это — не битва на твердой земле. Россия столько испытала в боевом отношении, что бой на суше, чем бы он ни кончился, никогда не лишает надежды на победу. А тут море, предательская стихия, и в глубине могут таиться смертоносные орудия, эти мины, которые бросаются за двести сажен от цели и пробивают толстую броню. Миноносец пустит эту адскую стрелу и бежит назад. Именно это море смущало более всего и увеличивало тяжесть несчастия, которое являлось чем-то небывалым в наших летописях.

Ужасный день — это 27 января, ужасный по тем впечатлениям, которые мы пережили в каком-то бреду. В 1813 г. в этот день русские взяли Варшаву. В 1884 г. в этот день Мерв присоединен к России, но в прошлом нашем в этот самый день случилось и большое несчастье. 27 января 1837 г. была дуэль Пушкина, на которой он был смертельно ранен. Кто умел его ценить в то время, тот испытывал жгучую печаль, и слезы текли из глаз.

Умер великий поэт, но не умерла русская поэзия, и великие таланты наследовали умершему. Что ж такое три броненосца? Но чувство не поддавалось разуму. Оно угнетало и било…

Массу народа я перевидел, наслушался, нагляделся, наволновался. Все возбуждены. Ни одного спокойного лица. Одни говорят горячие речи, другие мрачно молчат. И во весь этот день мне вспоминались стихи Лермонтова:

Но подавили грудь и ум
Непроходимых мук собор.

Каждый ждет чего-то, какого-нибудь известия, которое смягчило бы тяжелую телеграмму, своей неопределенностью относительно пробоин на броненосцах бившую по нервам тем больнее, что ожидалось продолжение, не обещавшее ничего смущенному сердцу.

Броненосцы ранены вчера, около шести часов вечера — порт-артурское время на семь часов раньше петербургского. В эти часы вчера еще передавались слухи о том, что надежды на мирный исход не исчезли. Но в два часа ночи в Петербурге уже многие знали о несчастий. Утром узнали все. В час дня узнаем, что в четыре часа в Зимнем дворце молебен и печатается высочайший манифест о войне. В то же время узнали, что Порт-Артур японцы бомбардируют, что за миноносцами шла японская эскадра и бросилась на нашу крепость и наша эскадра приняла участие в бою. Мы волновались потерею броненосцев, в то время когда на далеком море шел бой, была, быть может, смерть в отваге и мужестве. Чем кончился бой? Уже у нас вечер, а там давно ночь. Бой должен был кончиться. Проникают слухи, подающие надежды, уменьшающие несчастие. Говорят, что повреждения броненосцев поправимы. Около полуночи новая телеграмма, почти такая же краткая. Не понимаю этой краткости. Еще четыре судна получили пробоины. Нанесли ли наши выстрелы вред неприятелю, не сказано. Но японцы ушли, выдержав бой только около часу. Наши моряки были полны мужества и стреляли метко. Для всех нас это несомненно, хотя в телеграмме этого не сказано.

Движение в Петербурге необыкновенное весь день. На площади перед Зимним дворцом масса народа. В окне увидели государя, проходившего по залам. Поднимается «ура», приветствующее его с той любовью, которая и надеется, и верит, и непоколебимо хочет верить, что жива Россия, жив русский народ. С той любовью, которая горяча не в дни только торжества, но и в дни печали, которую испытывает вместе с народом государь. Она, эта любовь, хочет утешить, хочет крикнуть, что силен русский народ, сильны и мужественны наша армия и флот. Эта любовь, утешающая, готовая плакать и молиться, готовая и на все жертвы, как трогательна эта любовь и как много она заслужила!

Нужны люди большого таланта и энергии, испытанные, имеющие имя, внушающие веру в себя. О, как это важно всегда и как это важно в настоящее время. Такие люди были у нас, они есть у нас и будут. В них говорит крепкая душа, та великая собирательная русская душа, которая создала Россию и которая никогда не теряла бодрости духа и разума.

Будем помнить, что за сегодняшним днем стоит более тысячи лет русской истории, в течение которой бывали не только дни, но и целые годы гораздо более ужасные, но Россия жила, живет и будет жить…

28 января (10 февраля), №10022

CDLV

Время несчастия, время удрученного духа есть время оглядки назад. Задний ум вступает в свои права и начинает мучить беспощадно. Всякий, у кого случалось несчастие, знаком с этим состоянием. Ах, отчего я не сделал того-то и того-то, это предупредило бы несчастие. Вместо горя, я теперь бы радовался. И развивается критическая фантазия до ужаса, до отчаяния, до того, что плачешь и рвешь на себе волосы. Тогда какой-то дьявол подсказывает тебе все твои ошибки, твои колебания, твои недоговоренные или переговоренные слова, твои поступки с мельчайшими побуждениями, неуместную гордость, вспыльчивость, самонадеянность. Задний ум кажется таким злодейски убедительным, таким решительным, что хоть умирай под его ударами. Я испытал не раз в своей жизни подобное состояние. То же самое чувствуется в судьбах государства, в его несчастьях, чувствуется каждым гражданином, в душе которого живет сознание, что хотя он только один из сотни миллионов, но он крепко связан с этим огромным и дорогим целым. Нечего говорить о страданиях тех, которые по своему положению и ответственности выше нас. Несчастье соединяет людей крепче, чем счастье; анализ прошлого пусть делает свое дело, но при этом отнюдь не следует терять свободы и крепости духа и помнить, что даже «невозможное возможно человеку», — как говорит великий немец Гёте.

Наше несчастие велико потому особенно, что его никто не ожидал. Оно свалилось «внезапно». Никто не верил, что японцы способны объявить войну. Но они уверены были в превосходстве своего флота. Сегодня я прочел в «Московских Ведомостях» отзыв немца графа Равентлова, который далек от симпатий к нам и судит строго. «Не может быть никакого сомнения, — говорит он, — что в материальном отношении русская боевая эскадра ни в качественном, ни в количественном достоинстве не доросла до эскадры англо-японской». Англо-японской, а не одной японской, которая и одна нанесла нам такой жестокий удар. Но автор высоко ставит русских моряков: «в кругу русских моряков-офицеров всегда развита была военная предприимчивость, и их готовность к войне стоит на таком же высоком уровне». Вот в этом отношении не только не может быть никаких сомнений, но мы услышим еще об истинном геройстве, о подвиге, о чудесах храбрости. Будем жалеть о потере жизней. Железо жалеть на стоит.

Наш парижский корреспондент телеграфировал вчера: «Японский атташе в Лондоне развивает фантастический план, по которому японское правительство употребит все усилия против русского флота. Япония очевидно не рассчитывает действовать на суше». Японцы очень общительны, чтобы не сказать болтливы, и весь свой горячий патриотизм высказывают сполна. Они возьмут Порт-Артур, Владивосток, овладеют Сахалином, наш флот частью уничтожат, частью возьмут в плен и, сев победителями на наших берегах, как Наполеон сел победителем в Москве, станут ждать просьбы о мире. Англия и Америка поддержат их демонстрациями своего флота и своими внушительными нотами, в которых будет сказано, что долее войну продолжать нельзя, что она мешает их торговле и Россия должна смириться…

Не будем от себя скрывать ничего. Встретим всякое предположение твердо. Пусть новый Севастополь ждет нас. Сравнение невольно просится, и пусть оно поднимает наш дух и нашу деятельность. Допустим, что японская фантазия может обратиться в действительность. Лучше преувеличивать, чтобы развивать неотложно свои силы во всех направлениях, нравственных и материальных, развивать со всем напряжением, на какое только мы способны. До объявления войны я говорил, что «никто не знает, что впереди. Но это будет что-то грозное и великое». Да, грозное и великое. Отступать нам нельзя. До войны можно было уступать все, что только возможно, и отложить вопрос о Дальнем Востоке на будущее, передав его последующему поколению, которое будет крепче, сильнее и предприимчивее. Но теперь весь этот вопрос, во всей его громадности, нам необходимо держать на своих плечах, как Атланту, в которого верила Греция, что он держит на себе земной шар. Россия — Атлант. Задача, стоящая перед нею, так же громадна, как она сама. Я говорю не об одной войне с Японией. Я говорю о нашем укреплении у Тихого океана, о нашей роли в мире. Чувствует ли Россия себя вполне, есть ли у нее столько сил? На этих вопросах едва ли надо долго останавливаться. Посмотрите на это возбуждение по всей России, на эти жертвы, на это негодование. Я видел войну 1877 г. Нынешнее возбуждение сильнее и обнимает собою массу во много раз большую. Россия выросла умственно, нравственно и материально. Мы никогда не обладали свойствами Гамлета, но нам близок тот богатырь, который тридцать лет сидьмя сидел и встал во весь рост, во всю свою могучую непобедимость. Я не хочу этим сказать банальную фразу. Я хотел бы, чтоб это все почувствовали, я хотел бы сказать это криком судьбы русского народа, доселе не понятого и никем не оцененного по его достоинствам. Пред нами, повторяю, великая задача, которая должна завершить нашу историю. Это — такой момент, которого Россия никогда не переживала и к которому подошла она не столько сознательно, сколько инстинктивно, повинуясь Высшему разуму, который управляет волей царей и народов. Поэтому развернуть все свои силы, не щадя ничего и не медля, — дело самое неотложное. Надо жить во много раз сильнее, жить несколькими жизнями, биением всего русского сердца, развитием всех наших способностей, жить ярким светом русского разума, мужества и таланта.

30 января (12 февраля), №10024

CDLVI

Сегодня вечером я получил десять тысяч рублей от Георгия Васильевича Калмуцкого на то же дело, на которое вчера такую же сумму дал Л. М. Кочубей.

Г. В. Калмуцкий — бессарабский помещик.

Прекрасное дело пошло. Пожертвования на флот принимаются и в конторе «Нового Времени».

Больше четверти века продолжается полемика в наших журналах и газетах о флоте. Она началась со времен недоброй памяти поповок. Спорили о том, какой надо флот. Одни стояли за броненосный, другие — за деревянный. Крейсерам, миноносцам, а потом подводным лодкам воздавалась особенная честь. Одно «Новое Время» поместило множество статей о флоте, иногда даже в разговорной форме, чтобы популяризировать идеи о разных типах судов и о нашем флоте вообще, его достоинствах и недостатках. На подводных лодках «Новое Время» особенно настаивало в последние годы. Эти лодки стоят недорого, около 300–400 тысяч рублей, а есть будто и такие, которые стоят до 50 тысяч рублей, тогда как хороший броненосец стоит несколько миллионов.

Но флот наш строится медленно. Может быть, самые споры о нем несколько тормозили дело, ибо за спорами стояли люди практики. Эти споры тем легче было вести, что у деревянного флота длинная боевая история, тогда как у броненосного флота она очень коротка. Поднимался вопрос даже о том, нужен ли нам флот, не роскошь ли он для континентального государства? Этот вопрос особенно обсуждался в военной среде и среди людей даровитых. По их мнению, Россия непобедима на суше, и этого ей довольно. Никакой десант ей не страшен. Но на море она никогда не была сильна, и ее военно-морская история значительно уступает военно-сухопутной истории. Ни бездорожье, ни огромные расстояния, ни твердыни Альп и Кавказа не останавливали наших армий. Население России, за исключением немногих местностей, также неспособно к флотской службе. Несколько лет назад я в течение двух часов слушал спор об этой бесполезности флота для России. Отстаивал эту мысль генерал известный и своим боевым прошлым, и историческими трудами. Те суммы, которые поглощаются флотом, надо употребить на усиление сухопутной армии. Вот его основная идея, которую он развивал с замечательною логикою и одушевлением.

Но первый же день войны поставил вопрос о флоте ребром. Раз Россия стала у Тихого океана, она должна иметь большой флот. Сильная на суше, она должна быть сильна и на море. Не потому ли мы заперты Босфором, что не имеем сильного флота? Олег, прибивший свой щит к воротам Царьграда, пришел туда на судах. Будь у нас на Черном море сильный флот, война наша с Турцией не кончилась бы Берлинским трактатом.

Надо быть и сильной морской державой нашей родине, чтоб удержать за собою положение мировой державы, или предоставить море другим, а самим замкнуться на суше…

Пожертвования князя Л. М. Кочубея и Г. В. Калмуцкого есть дело, мысль же уж несколько дней стоит в воздухе. Осуществима ли она добровольными пожертвованиями? Я бы сказал, что на этот вопрос рано отвечать, ибо подобными вопросами легко всякое дело затормозить. Сейчас же начнут критиковать, иронизировать, спорить о том, что лучше, крейсера или подводные лодки, и пойдет разделение. Русское общество приходит на помощь правительству и ждет от него отклика — вот что важно. Общественное и народное чутье сказывается в этих пожертвованиях, что нам надо сделаться морскою державою — вот что чрезвычайно серьезно. В свое время мы дали несколько миллионов на Добровольный флот, когда во главе этого дела стал наследник цесаревич, отец ныне царствующего государя. Он же, вступив на престол, заложил действительные основы для русского флота. Сын продолжал дело своего отца с большой энергией, но оно не могло быть закончено в сравнительно немногие годы, когда Россия должна была дать более миллиарда на Великий Сибирский железный путь, который вышел в открытое море ранее, чем флот был построен, и даже ранее, чем дорога имела надлежащий подвижной состав.

История не ждет. Как на Альпах собираются в громады льды, лежат десятилетиями, вырастая едва заметно, и вдруг падают лавиной на мирные долины от какого-нибудь сотрясения в воздухе, так собираются и падают на головы миролюбивой страны тяжелые удары назревших событий и открывают бездны, которые мы предчувствовали, но не видели ясно. Но Россия так выросла, что сейчас же отдает себе отчет в событиях и своем положении. Отсюда эти пожертвования, и отечество благословит приносящих эти жертвы. Оно ждет их ото всех своих сынов, как бы кто из них ни был велик или мал. Одна мысль, одно чувство объединяет всех. Всех ли? — спросите вы. Да, всех, потому что исключения, как бы они ни были дерзки и наглы, потонут в огромном приливе этой поднимающейся волны русского чувства, и разума, и русской воли отстоять мировое значение России и в Европе и в Азии.

Эта волна несет и благородные порывы, и самопожертвование, и яркие таланты, тлевшие в пепле бездействия и сомнений. Поднявшаяся буря русского чувства смахнет этот пепел, и святой огонь талантов и дарований загорится. Так это было всегда в великие моменты нашей истории. Так это будет и теперь. Всякая страна может двигаться только даровитыми своими представителями.

3(16) февраля, №10028

CDLVII

Рядом с пожертвованием в 40 тысяч рублей на флот известного инженера Н. Н. Перцова, я получил 25 рублей на такой же предмет от неизвестного, подписавшегося «Капитан», который приложил к ним еще 8 рублей 50 копеек, собранные его «домашними», 10 рублей от Мелкой Сошки, 10 рублей от «Француженки, искренне любящей Россию» и т. д. В числе жертвователей, внесших свою лепту в контору «Нового Времени», есть лица всех сословий. Семья Л. внесла 5000 рублей, горничная Адель 50 копеек, какая-то няня 1 рубль и проч. и проч. Есть пожертвования от детей. Я люблю встречать имена Колей, Мишей среди взрослых. Это дает делу какую-то всеобщность, отвечает выражению «от мала до велика» в буквальном смысле этого слова.

Но что мы в этой массе всего русского народа, всех сословий и состояний? Небольшая горсть, но довольная, хорошо питающаяся, удобно и приятно живущая, не знающая тяжестей нужды. Наши тысячи равняются не рублям ли бедняков? Тем обязательнее для нас жертвовать. Русская честь задета. Мы, образованные люди, должны, по логике вещей по крайней мере, чувствовать это сильнее, чем другие. Надо действовать быстро, со всей энергией любви к родине и к нашей славе.

Грешный человек, я сомневался, когда князь Л. М. Кочубей привез мне свои 10 тысяч, и свое сомнение ему выразил. Когда на другой день меня нашли в Александрийском театре и там вручили новые 10 тысяч рублей от Г. В. Калмуцского, я обрадовался, как особенному счастью. У князя Кочубея, очевидно, легкая рука. В три дня сумма сбора дошла до 85 тысяч. И это в значительной степени дали люди достаточные. Но начался прилив и маленьких жертв, и из этих маленьких вместе с большими выйдут миллионы.

Говорят, что среди богатых людей подписаны большие суммы на флот и образуется общество с членскими взносами. Говорят, есть пожертвования в сотни тысяч и одна подводная лодка обеспечена капиталом.

Надо желать, чтобы все газеты собирали на флот и следует приступить к тому, чтоб деньги скорее пошли на дело, чтобы все знали, что решено сделать, кому сделать заказ, на какую сумму, в какой срок этот заказ будет исполнен. Полнейшая гласность не только не повредит делу, но поможет ему. Гласность значит доверие, контроль. Под контролем должны быть все. В общественном деле контроль увеличивает энергию общественных сил. Пожертвования идут гласно, и никакого секрета не может быть и в том, куда и на что идут деньги. Делай так, чтобы правая твоя рука не знала, что делает левая — хорошо в частной благотворительности, в помощи беднякам. Когда дело идет о сборе капиталов на патриотическое предприятие, всякий, давший деньги, имеет право знать, куда они пошли. Конечно, все это азбучно, но у нас азбучные истины считаются иногда трудной алгеброй.

Итак, господа, за дело. Мы жертвуем на флот. Это — лозунг нашего общества. Но должен быть образован комитет, как говорили мы вчера, и он пускай определяет, что нужно прежде всего.

Десятки лет тому назад у нас была сделана подводная лодка Александровским и хорошо работала. Но случилась с ней неудача — она зарылась в ил. И ее бросили. А если б ее не бросили, у нас были бы подводные лодки раньше, чем где-нибудь.

Если найдут, что прежде всего необходимы подводные лодки, пусть так и будет. Мы с вами не специалисты, но нам объяснят тогда, почему принято делать так или иначе. Большое общественное дело должно идти так, чтобы мы все радовались его успеху, как успеху нашей дорогой Родины, которая соединяется около государя в одну политическую семью. Россия поднялась сама, поднялась мгновенно. Ее ударили в грудь, и она вся почувствовала этот удар и встала в негодовании на врага и во всеоружии своего достоинства и чести. Надо только уметь руководить этим подъемом чувства, мысли и воли. Да, не одно чувство теперь деятельно. Мысль работает, мысль стала сильнее и глубже и двигает волю к творчеству.

5(18) февраля, №10030

CDLVIII

Удивительное дело то благоразумие, которое начинают высказывать по поводу пожертвований на флот. Зачем это? Это — «пересол», — говорит издатель «Гражданина». Он держит в руках изобретенный им, но не получивший еще премии особый термометр и измеряет им температуру патриотизма. Тот дал десять тысяч, другой дал десять тысяч, третий — сорок тысяч, четвертый — рубль. Это — «пересол», кричит он.

Есть пословица: «Недосол на столе, а пересол на спине». Это относится к кушаньям. Но в деле общественной деятельности, в желании принять участие в строительстве флота, в творчестве, в желании видеть сильный русский флот — где тут пересол и где недосол? Недосол — тут несомненно на спине, а потому пересол, если даже можно его измерить, только помогает равновесию.

«Шовинизм!» — говорили нам, когда мы сказали, что разрыв дипломатических сношений с Японией значит война. Шовинизм?! Это — какое-то презрительное слово. Когда Пушкин написал свое знаменитое «Клеветникам России», либеральные друзья ему говорили: «Это — шовинизм».

Что такое шовинизм?

Во времена войн первой французской республики и Наполеона был солдат по фамилии Шовен (Chauvin), получивший семнадцать ран в разных сражениях и отличавшийся необыкновенным обожанием великого полководца. Этот Шовен известен был во всей армии. Впоследствии сочинили про него песню, в которой впервые употребили слово «шовинизм». Таким образом, шовинизм есть повышенный патриотизм, а впоследствии это слово, благодаря дипломатам, стало означать насмешку над таким патриотизмом. У нас князь П. А. Вяземский пустил в оборот слово: «квасной патриотизм» и затем явилось «шапками закидаем».

Но это «дела давно минувших дней» — «шапками закидаем». Фраза эта осталась как предание о тех временах, когда солдатам на войне давали кремневые ружья, а у врага были ружья пистонные, когда солдат обували в сапоги на картонных подошвах и т. д. Слово «квасной патриотизм» князь П. А. Вяземский не относил к военному времени.

Меряйте, если хотите, патриотизм, но не мешайте ему проявляться в пожертвованиях на флот, как бы велики или малы они ни были. Не говорите «пересол» тогда, когда существует недосол. Что за советы благоразумия!! Почему они не раздаются ежедневно по адресу тех, которые проживают, проедают, роскошествуют свыше всякой меры, проигрывают в карты, рулетку, сотни тысяч отдают женщинам известного порядка. Почему не читают им наставлений, почему не говорят им: «что вы делаете, безумцы? «Мы проедаем, пропиваем, роскошествуем на свой счет», скажут они. «Что вам за дело?» Те, которые жертвуют отечеству, имеют неизмеримо большее право сказать: «Мы даем свои деньги. Мы их даем потому, что хотим, потому, что чувствуем себя выше обыденности, выше расчетов будней, потому, что мы глубже верим, дальше видим. Мы чувствуем себя гражданами и все, что отечественное, близко нам. Уходите же прочь с вашими советами». Но они продолжают неумолимо: «вы даете деньги на фантастическую затею, потому что создать флот на добровольные пожертвования и в короткий срок невозможно».

Мы это знаем. Флот нельзя создать мгновенно. Но мы знаем, что его может создать Россия, и мы торопимся сказать это не словами, а делом. Нам дорого сознание, что мы лично участвуем в его создании, что вот в том вершке корабельного дерева или брони есть мои рубли или копейки. Мы хотим сказать, что всем дорог флот, мы хотим, чтоб его близко узнали и полюбили, чтоб русский флаг гордо развевался на всех морях и твердо стерег наши берега. Вы, благоразумные, вам жалко наших денег, что ли? Жалейте свои, мы вам не мешаем беречь их или давать их на другие нужды военного времени. Оставьте нас в покое. Вы говорите: «На несколько десятков тысяч частных пожертвований никто ничего не построит». — Почему вы воображаете, что дело идет о нескольких десятках тысяч, адресованных в «Новое Время» только в течение четырех дней? Почему «никто ничего не построит?» Да хоть одно суденышко построим и будем на него радоваться. Погибнет оно в бою, построим на его место другое или два вместо погибшего. Мы продолжим его существование, и оно будет наше, долго. Мы заблуждаемся? Поживем — увидим. Но мы понимаем радость общественного участия в этом государственном деле, мы следуем побуждениям своего сердца, и оставьте вы нас делать то, что мы хотим…

Р. S. Эта заметка была поставлена уже в нумер, когда поздно ночью я узнал, что государь император, «во всегдашнем своем желании идти навстречу патриотическим и благим начинаниям русского общества», повелел учредить Комитет по усилению военного флота и разрешить повсеместный сбор пожертвований. Почетным председателем — государь наследник, председателем — великий князь Александр Михайлович. Итак, с Богом, за дело, за всенародное дело.

7 (20) февраля, №10032

CDLIX

Государь назначил Куропаткина…

Эти три слова сказали много, много, много. Сказали сердцу и уму русского человека. Имя это произносилось давно. Оно было на устах, в помышлениях. Оно ответило общей жажде русских талантов. Таланты необходимы, настоящие, не призрачные, не величающиеся преждевременно. Русская земля росла талантами, прославилась ими, и будет ими расти и славиться. Я знал А. Н. Куропаткина еще в небольших чинах, в скромной доле. Потом это имя связалось с именем Скобелева и росло и росло. Ничего фейерверочного, кричащего, ищущего популярности. Что-то спокойное, крепкое, вдумчивое, деятельное без всяких фраз, без всякой самонадеянности, но не устающее работать, изучать и верить в рост своей родины и ее великие задачи. Русский человек, в полном смысле этого слова, поднявшийся благодаря своим дарованиям и труду. Мужественный воин, получивший несколько ран, доказавший свою храбрость и свой выдающийся ум в боях, в трудных походах на Балканах и в Азии, в Геок-тепе, Туркестане, в Кашгарии, он знаком с азиатами как нельзя лучше. Военный писатель, он изучил Алжирию, был в степях Сахары, исследовал битвы и движения войск. В военных и морских кружках, в литературных и общественных имя Куропаткина произносилось, как боевой лозунг настоящего времени. Никакое другое имя не ставилось рядом с его именем. В него уверовали не мгновенно, не выкриком каким-нибудь, а путем постепенных и возраставших непрерывно его заслуг в течение многих лет. И уверовали крепко, как в умственную силу, как в настоящий военный талант.

О, мы все хорошо понимаем трудность настоящего времени, огромные препятствия, которые представляет война на Дальнем Востоке. Мы, может быть, преувеличиваем все это, но зато у нас нет обманывающих иллюзий, сверхъестественных надежд на быстрые успехи. Вместе с правительством, которое говорило на этих днях о своих надеждах со скромностью, удивившею Европу, мы думаем, что огромный труд должна понести русская земля, великие жертвы сделать, чрезвычайные усилия пустить в дело. Но разве это в первый раз? Разве в нашей истории не было ничего подобного? Разве не было войн далеко, далеко от столицы?

Дальний Восток дальше всех наших окраин, дальше Кавказа. Но железный путь сократил расстояние, а переполненное русское сердце, во всех пламенно заговорившее, поможет военным усилиям нашей славной армии, нашему флоту. Правда ли, нет ли, но сегодня я прочел, что на флот уже подписаны миллионы. Если это только слухи, то не сегодня, так в близком будущем, это будет несомненной правдой. Лиха беда — начало. А начало чудесное — искреннее, глубокое патриотическое чувство.

И оно нам говорило об А. Н. Куропаткине, оно нам говорит с непреклонной верой, что война родит героев, вызывает к жизни и деятельности таланты и показывает мишуру мишурой.

Да благословит Господь государя в его горячей вере в Россию и в ее силы и да благословит Господь нового полководца на трудном пути к славе нашей великой родины.

9 (22) февраля, №10033

CDLX

Хотелось бы писать каждый день. Но днем и ночью столько слышишь, столько говорят, столько перечувствуешь, что перо вываливается из рук.

Тяжелое и в то же время великое время. Я говорил о весне, и слово это получило такую популярность, о какой я не мечтал. Я думал тогда о другой весне, о русской весне, при которой жизнь расцвела бы, разукрасилась бы цветами не пустого красноречия, а общественным мирным делом, которое высоко подняло бы наш дух, разрушило бы недоразумения, подсекло бы в корне вражду, обессилив ее светом разумной свободы и взаимного понимания, которое совсем заросло сорной травою и чертополохом. Мне грезились мирные подвиги русского самосознания, русской повышенной энергии самоуправления, народного довольства. Я думал, так это близко, так возможно, так государь желает счастья своей родине.

И вдруг дьявол поднялся на Востоке, на Дальнем Востоке, куда мы спешили с головокружительной быстротою, точно нас толкала туда какая-то неведомая сила. Дьявол притворился смирным, поджал хвост, опустил рога и, высунув на бок лживый язык, моргал кривыми глазами, в которых светился зеленый огонь. Цивилизованный дьявол, приятный, скромный дьявол, — думали мы. А он подкрался и выпустил горячее пламя и оно обдало нас и обожгло…

Обожгло Россию, обожгло весь русский народ. Заболели наши раны, русская кровь полилась, смерть разинула свою пасть и поглотила первые жертвы, облитые слезами отцов и матерей…

Тяжелое и в то же время великое время. Оно велико тем, что показало, как высоко развилось русское общество, как оно выросло, как оно достойно счастья и всяческих забот, как дух патриотизма силен в нем. Вместе с развитием образования как много оно приобрело тех внутренних скрытых достоинств, о которых столь многие не подозревали. Судить поверхностно, судить по исключениям, какие мы мастера. И это так легко, так не нуждается ни в каком напряжении мысли. А под верхним вздувшимся слоем лежит золото.

И золотые русские сердца говорят, и мысль работает, и мускулы окрепли, и грудь поднимается свободно, и сила набирается.

И мы не дождемся весны!? Не дождемся радостного мира, не дождемся победы над врагом? Не покажем этому дьяволу, что он рано еще торжествует и слишком рано задрал кверху свой цепкий хвост и вертит им!?

— Ах, тривиально. Ах, как тривиально! — говорит дама, приятная во всех отношениях, и совершенный во всех отношениях джентльмен.

Почему? Разве я кого обижаю? Разве название «дьяволом» не почетно, не привлекательно? Почитайте-ка, как нас честят, в каких карикатурах нас изображают, каких клевет о нас не сочиняют. Из песни слова не выкинешь. Так не выкинешь слова из речи, когда она льется.

А я хочу только повторить и напомнить то, что говорил еще в начале ноября: «Если Япония начнет войну, Россия примет войну и будет биться, как бились наши славные предки. Она поставит на карту все, чтобы отстоять себя и свое значение. Если бы даже начался военный европейский катаклизм, если бы смешалось всё и всё полезло на нее, она положит оружие не прежде, чем с честью выйдет даже из такой страшной войны. Русское чувство заговорит громко и горячо и соединит всех под русское знамя!»

И так оно есть, и так это будет.

12(25) февраля, №10036

CDLXI

Кто наши друзья и наши враги? Наши враги весь мир. К этому выводу легко придти, если взять иностранные газеты за основание. Газеты настраивают общественное мнение. Парламенты и правительства идут за общественным мнением. Кричат больше всего и часто талантливее всех радикальные партии и радикальная печать. За нею идет печать уличная, ищущая скандала, кричащих событий, которые можно ежедневно сочинять. Радикальные партии и вся эта радикальная и уличная печать не за нас. Благоразумие рассуждает, не увлекается, поучает, а это скучно, как всякая проповедь, если она не согрета внутренним огнем.

В каждой европейской стране мы, конечно, найдем несколько газет, которые стоят за Россию. Это — благоразумные. Во Франции и Германии это даже влиятельные газеты.

А народы, как?

Кто знает, как народы? Народы больше молча работают для насущного хлеба, чем рассуждают о политике. Я видел только один народ, который действительно с большой симпатией относился к нам, не газетный народ, а народ подлинный. Это было в памятные дни посещения нашими моряками Тулона, Парижа, Лиона и Марселя. В течение нескольких дней (5–12 октября 1893 г.) в Париже как бы стон стоял горячих симпатий к России, как бы совершались действительно братские, искренние объятия двух народов. Провинция хлынула в Париж сотнями тысяч народа. Перед военным клубом (cercle militaire) стояли с утра до вечера толпы и раздавались восторженные крики по адресу России и государя, когда моряки появлялись на балконе клуба или в экипажах. Я видел сцены умилительные, трогательные до слез, сцены восторга и общего одушевления. Я видел действительно всю Францию, представителей всего народа в подъеме великого чувства солидарности и прекрасных надежд. Я видел в опере всех наиболее ярких знаменитостей Франции, начиная с Карно, маршала Канробера, Золя, академиков, Ротшильда и проч. И что это за великолепный был вечер, что это был за восторг, когда весь этот зал слушал наше «Славься» и потом слушал стоя наш народный гимн и кричал, и аплодировал!

Проходят ли бесследно такие дни в истории народов? Конечно, с тех пор и обстоятельства осложнились значительно. В 1893 г., во время этих парижских торжеств, говорили о мире, об утверждении мира, но чувства реванша вспыхивали при каждом ничтожном намеке на Германию. Молодой француз, студент Парижского университета, заплакал горькими слезами у меня в комнате отеля, когда мы заговорили об Эльзасе, заплакал, как дитя. Немецкие газеты шутили и злились. Наш посол в Берлине граф П. А. Шувалов говорил мне о берлинских высших сферах, что они старались держаться корректно, и видимо избегали разговоров о празднествах. Были, однако, заметны какое-то ревнивое чувство и досада…

С тех пор, говорю, много воды утекло, многое изменилось. Изменились отношения Франции даже к своему врагу, который отнял у нее две провинции. Сколько раз поднимался вопрос о полном примирении при известных уступках с обеих сторон. Крайние партии во Франции и Германии крепко пожимали друг другу руки на почве социалистической революции. Явилось сближение наших союзников с Англией, что-то вроде тайного союза. Может быть, Англия чуяла уже японскую войну и клала в колеса франко-русского союза большую палку и чем-то приманивала прекрасную Францию. Франко-русская дружба охладевала, и Россия начинала чувствовать локтем Германию, которая со своей стороны враждебно стала посматривать на Англию.

Четыре державы, Россия, Германия, Франция и Англия как бы находились между собою в каком-то не совсем определенном положении. Все точно чего-то ждали, какого-то mot d’ordre, какого-то события, которое должно было определить, наконец, их политику. Может быть, дипломатия всех этих держав потому и не могла предупредить настоящую войну, что чувствовалась между державами некоторая неловкость, медлительность, шероховатость. Дружной работы несомненно не было. Русская дипломатия, вероятно, это чувствовала и видела, но не ждала coup de foudre в виде нападения японцев на Порт-Артур.

Сочувствие к нам Франции быстро сказалось. И политическая, и экономическая связь заговорила тревожно между политическими партиями и более глубоко в народе. Может быть, возникает теперь во французском народе нечто более старое, чем эти десятилетние связи между Россией и Францией. Не то, что гордый и воинственный галл, услышав звуки военной трубы, воспрянул и готов в битвы, которыми он когда-то наполнял вселенную. Я этого не скажу. Но в нем намечается нечто такое, что переходит за пределы экономических и финансовых соображений и затрагивает французскую душу в ее воспоминаниях о славе и первенстве среди народов земли. Народная душа загадочна и растет невидимо, как невидимо росла она во Франции перед 1789 годом.

И прежде всего это чувствует Англия. Вчерашнее заявление лондонской газеты «Daily Telegraph» говорит об этом ясно. «Русскому, говорит, министерству иностранных дел хорошо известно, что Англия предпочла бы соглашение с Россией соглашению со всякой другой державой, кроме Франции, и что не Англия, а Россия отказывалась принять предлагавшуюся ей дружбу». Франция ставится на первом плане, как излюбленная союзница, а за ней идет Россия. Она не пошла навстречу предлагавшейся дружбы?! Да что ж тут удивительного? Гораздо удивительнее, что Франция пошла на эту встречу, та Франция, против которой Англия постоянно работала и обманывала и едва ли не больше унижала ее, чем унизила ее Германия в 1871 г. Именно Англия была предательницей Франции и, льстя ей теперь, она желает только снова ее опутать.

Как бы то ни было, взаимное положение четырех держав выясняется. Германия несомненно нам сочувствует во главе со своим императором. Теперь: если Англия вмешается в нашу войну с Японией, то Франция и Германия останутся ли нейтральными?

Вот вопрос для русской дипломатии и задача для нее очень важная и ответственная.

13(26) февраля, №10037

CDLXII

Прекрасный высочайший рескрипт на имя А. Н. Куропаткина.

«Да поможет вам Бог успешно совершить возлагаемый мною на вас тяжелый, с самоотвержением принятый вами подвиг».

Именно тяжелый, самоотверженный подвиг. В сущности, нет того государственного и общественного дела, которое не было бы тяжело и не требовало бы всего человека, и только те и заслуживают общего уважения, которые всецело отдаются порученному им делу и вносят в его исполнение все свои силы. Только тот действительно служит своему отечеству, кто твердо и безропотно несет на себе бремя долга. Но тяжелее всех подвиг полководца. На нем лежит страшная ответственность за успехи армии и за судьбы отечества.

Полководец всецело берет свое бремя, данную минуту с ее недостатками, грехами и достоинствами. Он берет на свою ответственность в значительной степени политическое и военное положение не только своей родины, но и политические отношения к другим державам. Участие иностранной державы возможнее всего на море и, стало быть, ставит командующего маньчжурской армией в некоторую зависимость от силы и значения нашего флота. Всякий успех флота будет содействовать командующему сухопутной армией и наоборот. Нельзя забывать и отдаленность театра военных действий. Если все это сообразить, то положение полководца действительно «тяжелое» и действительно «с самоотвержением» принял он царское назначение — командовать частью нашей армии, которая призвана стать «на защиту чести и достоинства России и ее державных прав на Дальнем Востоке». «Державные права», это выражение как нельзя яснее говорит о настоящем историческом моменте, об исторических задачах России. Только укрепив «державные права» на Дальнем Востоке, Россия может вложить меч в ножны. Задача сама по себе огромная, но отказаться от нее невозможно великой державе, каких бы это жертв ни потребовало. С нашей армией вся Россия. Нельзя не упомянуть, что в высочайшем рескрипте есть еще важное выражение, именно «ответственное командование» армией. Как велика предстоящая задача, так велика должна быть и власть полководца.

На всем рескрипте лежит печать серьезной думы. Он так отвечает настоящему дню и общему настроению. Никто не смотрит на это положение иначе и тем выше и сложнее обязанности нового полководца и тем вдумчивее он, конечно, смотрит на них. Его речь, обращенная к чинам военного ведомства при прощании с ними, лишена всяких приемов красноречия. Она — простая и деловая речь. Весь смысл ее: все должны исполнять свой долг, свою тяжелую, но плодотворную службу. Надо энергично работать для усиления наших войск на Дальнем Востоке. «Без вашей дружной самоотверженной работы задача, возложенная на меня высоким доверием государя, невыполнима». Его подлинные слова. «Задача невыполнима», если не будет общей самоотверженной работы, если не будет, повторю слова рескрипта, — если не будет «подвига». Подвиг требуется от всех, кто составляет какую-нибудь административную единицу в нашей армии, в нашем интендантстве и проч. Грехи прошлого, кто их не знает, кто не говорил о них, кто не шептал о них в далекие времена молчания и этот шепот слышали все, и от него бессильно дрожало сердце. Конечно, не словами только убедишь в необходимости подвига. Надо дело, необходим строгий контроль и ответственность. Я помню еще севастопольскую компанию и тогдашний цинизм безответственности интендантства. Имена Горвица, Грегера и комп. во время войны с Турцией 1877–78 гг. стали синонимом грабежа. Прошлое многому научило, и преобразования в довольстве армии и в интендантстве всем известны и отвечают тому, что должно быть. «Расставаясь с вами, я буду непрерывно видеть результаты ваших трудов», говорил А. Н. Куропаткин чинам военного ведомства. Кто знает этого человека, тот не усомнится в том, что он действительно будет это видеть. Призыв к долгу, к подвигу не есть пустая фраза. Долг и подвиг — насущная необходимость.

14(27) февраля, №10038

CDLXIII

Печатая возражение на мои заметки К. А. Скальковского, я должен напомнить, что говорил не о народах и странах, а о печати. Печать говорит от имени народов, но из этого не следует, что она представляет собою «действительные» народы, а не «газетные» только. О симпатиях к нам Франции и Германии я говорил положительно. Во всяком случае, поправки и дополнения автора письма ценны. Он верно указывает на разделение немецкой печати на два лагеря. Один — за Россию, другой — против нее.

В старом берлинском ежемесячнике «Preussische Jahrbücher» («Прусские Ежегодники»), еще в февральской его книжке, до начала войны, я читал статью, которая не благоволит к современной России и называет русских «brutale Moscowiter». Странное дело, отчего у этих «грубых московитов» такое огромное количество немецких фамилий, совершенно обрусевших и ничем не отличающихся от русских? Будем продолжать. Вмешательство в войну Германии «Pr. Jahrb» считает невыгодным. Если Япония одними своими силами в состоянии победить Россию, то все европейцы в тех областях пострадают; если же Россия победит, то Англия непременно вмешается. Она вмешается, как вмешалась после победы России над Турцией в 1878 г. Хотя для немцев само по себе это «не было неприятно» — милая откровенность о Берлинском конгрессе, — но с другой стороны возрастающее могущество Англии было тем тягостнее для Германии. Но «ganz schlimm» (совершенно дурно) было бы для Германии, если б Англия и Япония одержали верх над Россией.

Покорно благодарим.

Конечно, Россия собственно недоступна для Англии. Она может своим флотом запереть русские портовые города, но тем самым она столько же навредит английской торговле, как и русской. Но иное дело положение России в Маньчжурии. Уничтожив русский флот, союзники несомненно высадят большие силы на полуостров Ляодун и обложат Порт-Артур. России придется или бросить военные порты, устроенные с такими огромными расходами, или вести войну, совершенно похожую на Крымскую войну и с таким же исходом. Вот как говорят гг. пруссаки, очевидно, люди с даром пророчества. Хотя сухопутные силы России, рассуждают они, в десять раз больше, чем сухопутные силы Японии и Англии, но расстояние портит все дело. Правда, в 1813 и 1814 гг. русские войска побеждали еще большие расстояния, но тогда им помогала своими субсидиями Англия. Россия, конечно, может предпринять поход на Индию с двухсоттысячной армией. Но Закаспийская железная дорога — одноколейная и доходит только до Кушки и русским войскам придется еще семьсот верст сделать пешком. Этот поход возможно приготовить и совершить разве в год, но и там Англия может высадить двухсотпятидесятитысячную армию и индийские войска. А главнее всего то, что экономические силы России будто бы иссякнут и окончательная победа Англии-Японии несомненна.

В мартовской книжке того же журнала, после первых успехов Японии, эти смелые предположения гг. пруссаков развиваются, причем опять они сожалеют о том, что Англия сильнее Германии, у которой нет хороших колоний и которая не может помочь России, если б и желала.

Я думаю, что мы обойдемся без этой помощи и, во всяком случае, сочувствие к нам тех или других народов пока совершенно платоническое. Первые успехи всех ошарашили, не исключая нас, и ничего нет удивительного, что появились сравнения Порт-Артура с Севастополем. Сравнение, однако, легкомысленное. Русские войска не могут быть прикованы к Порт-Артуру. Сведущие люди с уверенностью говорят, что даже самое взятие этой крепости не имеет особой важности, ибо исход войны ни в каком случае не может зависеть от Порт-Артура. Но публику участь этой твердыни, естественно, нервит и заботит. Телеграммы, пришедшие в Петербург 16 февраля, что японский флот «получил приказание» взять Порт-Артур 17 февраля, рядом с приказом генерала Стесселя, возбудившим горячие разговоры, встревожили всех. Такова психология общества, сердце которого забилось в лад с телеграфным молоточком. Приказ взять Порт-Артур принимается за нечто такое, что сейчас же возможно. Микадо приказал и воля его исполнена. Взять 17 февраля, и Порт-Артур взят 17 февраля без всяких разговоров. Раз, два, три — и кончено. Известно, что японцы, или джапсы (japs), как величают их англичане, молодцы и им ничего не надо, кроме приказа. Прикажут дойти до Петербурга — они дойдут. В песнях, которые распеваются в Токио, действительно уже говорится о японском флаге, который развевается на Петропавловской крепости. Вон куда миленький забрался, на «шпиц тверди Петровой». Только благодаря необыкновенному благодушию японского микадо, его флот бездействует несколько дней, и Порт-Артур еще в наших руках. Прикажет и сейчас все будет исполнено…

Сегодня 25-й день войны. Это надо помнить. Русское общество перечувствовало за это время столько, что достало бы на несколько месяцев. И во все это время ряд необыкновенных усилий в передвижении армии, — огромной рекой она течет на Дальний Восток, стройно и непрерывно. Каждый день дополняет ее мужественные ряды. Каждый день приносит больше уверенности в окончательной победе. Каждый день льются дождем пожертвования во всех концах России.

Этого пока нам довольно.

21 февраля (5 марта), №10045

CDLXIV

Англия посылает в Петербург нового посла. «Times», рекомендует его как человека, который наиболее способен для этой «трудной миссии». Почему же эта миссия трудна, когда сам «Times» говорит, что «самое положение отнюдь нельзя считать критическим?» И далее: «Каковы бы ни были антибританские чувства, проявляющиеся в русских войсках, русское правительство и в частности министерство иностранных дел вполне уверенно в корректности и искренности британского нейтралитета».

Можно бы обернуть эту фразу так: «Как ни старается английская печать вообще и в частности газета «Times» распространить в английском населении ненавистнические чувства к России, британское правительство и в особенности его величество король Эдуард VII относятся совершенно корректно к России».

Не правда ли?

Но несомненно, что в России ни правительство, ни общество не верят в корректность той английской печати, которая не останавливается ни перед какими средствами, чтобы вредить русскому имени. Средства эти не в одном газетном слове, но и в пропаганде такими путями, которыми обыкновенно газеты не занимаются…

Таким образом, оба правительства, британское и русское, относятся друг к другу с доверием. Остаются народы, на которых влияние правительства стоит вне всяких сомнений. Народы не полезут друг на друга без таких причин, которые будут непреодолимы и для правительств. У правительства есть дипломаты, государственные люди, и пусть они работают. Результат этой работы будет виден теперь каждый день.

А вот другая сторона дела. Если так усердно занимаются английские газеты ненавистничеством, то несомненно они находят себе почву в англичанах. Значит, часть англичан не любит Россию и желает ей всякого зла. Русские войска питают «антибританские чувства», говорит «Times». Русские войска — часть русского народа. Народу совершенно неизвестны ни британские, ни антибританские чувства. Самое слово «брит» ему понятно только в русском значении «бритый». Но англичанин прекрасно известен и к нему более полувека русский народ питает недружелюбное чувство и в лучшем случае передает это чувство в форме добродушной или злой насмешки. На это, вероятно, есть исторические причины, и главная из них в том торгашески холодном высокомерии, смешанном с пренебрежением к чести и достоинству русского народа, которое Англия не однажды выказывала к России с целью сломить или уничтожить наши военные и, следовательно, и гражданские успехи. Она не щадила нашу национальную гордость и, подкараулив, наносила ей тяжелые удары. Всюду за это время, где мы являлись в Азии, Англия мешала нам, предъявляла совершенно неосновательные претензии, тогда как мы никогда и ни в чем до сих пор ей не препятствовали.

О других причинах распространяться не станем, но неужели «Times»’y непонятно, что в этом народе, в значительной части своей грамотном и читающем, в эти дни усиливается недружелюбное чувство и переходит во вражду? Народ думает, основательно или нет, это все равно, что Япония не посмела бы двинуться против России, если бы ее не подстрекали из Англии. Япония не посмела бы нарушить всякие международные правила, если б не была уверена в поддержке общественного мнения Англии. Народ и войска это превосходно знают. Напрасно просвещенные мореплаватели думают, что они имеют перед собой то же общество и тот же народ, с которыми англичане познакомились во время севастопольской кампании. Мы далеко ушли даже после войны 1877–78 гг., мы выросли в своем русском самосознании. Что тогда было на степени инстинкта, то теперь обратилось в крепкое убеждение. Мало того, мы желаем, чтоб весь мир видел нас в этом одушевлении и считался с нами, как считается он с русской литературой. В той безграмотной и крепостной России было немало элементов неподвижности и застоя. Теперь этого нет. Мы выросли, и с нами следует обращаться даже гг. англичанам как с равными. Да, как с равными. Россия стоит во всеоружии своей силы и громкого проявления своего искреннего и глубокого патриотизма не на словах, а на деле.

Это — не армия, которая борется на Дальнем Востоке, но это — армия мирная, которая докажет, что она стоит своей военной армии.

Никакие угрозы не остановят этого всенародного движения, никакая злоба и никакие интриги не пересилят его. Это — не показные манифестации, требующие поощрения и подливания поддельного масла, но гг. англичане могут своей политикой подлить настоящего масла в пламя русского патриотизма.

И вот это следует знать корректным, искренно корректным людям Англии, если они действительно есть, и, посылая в Петербург нового посла, надо посылать его не для наблюдения над «антибританскими чувствами» русских войск — никакой посол тут ничего не сделает — а для выяснения и утверждения той британской корректности, в которую «вполне верит русское правительство и в частности министерство иностранных дел».

Довольно унижений. Россия требует, чтобы к ней относились, как к равной, относились честно и прямо.

Добро пожаловать!

Take it and welcome!

23 февраля (7 марта), №10047

CDLXV

Это было за два месяца до вечно-печальной памяти Берлинского трактата.

1 мая 1878 года в «Правительственном Вестнике» появилось воззвание на пожертвования для создания Добровольного флота под заглавием: «Русское крейсерство». В воззвании ясно звучала нота оскорбленного русского самолюбия, и даже вспоминались имена Минина и Пожарского. Европа собиралась судить Россию. Когда Россия заключила Сан-Стефанский мир с Турцией, «на водах Мраморного моря, говорит воззвание, появились грозные военные корабли сильнейшей морской державы… Исполнение мирного нашего договора приостановилось. Никакой враг на земле не страшен для России». Но на море мы были беззащитно слабы. «В настоящее время, если бы Бог судил России новою войною пожать плоды войны минувшей… все наши силы должны быть направлены к нападению в открытых морях и океанах…»

Далее говорилось:

«Сумеют ли нападать наши моряки? Сумеют — на то они русские люди. Им нужно дать хорошие быстроходные суда в изобилии, и они найдут у могущего явиться нового врага его больное место. Десятки судов под командою удалых морских офицеров, рассыпавшись по морским торговым путям нового противника, остановят его мировую торговлю, а стоит этой торговле остановиться на один лишь месяц — груды золота, которыми он так кичится, начнут быстро таять… Дело Добровольного флота не есть дело временное, а дело постоянное… Суда этого флота в мирное время будут служить мирным целям, а на случай нежданной войны будет у нас готовый флот для защиты и для нападения».

Вот в каких видах создавался Добровольный флот. Мечтали о крейсерстве, о подрыве английской торговли, о таянии груд «английского золота». Из этой мечты родилось, однако, полезное русское дело. К 20 сентября собрано было три миллиона рублей, куплены были три парохода, каждый вместимостью в три тысячи тонн. Временно они числились в составе нашего военного флота, а потом перевозили наши войска на родину — это было первое их дело. В течение последних восемнадцати лет Добровольный флот служил нашей морской торговле, получая субсидию от казны. Приход Добровольного флота за 1902 год равнялся трем с небольшим миллионам рублей, в том числе субсидия шестьсот пятнадцать тысяч рублей; расход — два с небольшим миллиона; прибыли — восемьсот пятьдесят три тысячи рублей, из которой отчислено в запасный капитал полмиллиона. Общий капитал пожертвований к этому времени равнялся четырем миллионам ста пятидесяти тысячам рублей. Состоял флот из восьми пароходов, вместимостью в шестьдесят тысяч тонн, стоимостью около семи миллионов.

Заслуги Добровольного флота, обязанного своим существованием общественному почину, под покровительством наследника цесаревича, впоследствии императора Александра III, несомненны не только в торговом отношении, но и в политическом: он внес русское имя в новые страны и честно носил его. Но первоначальная идея его не была в то время выполнена, именно идея помешать Англии вмешиваться в нашу политику, избавиться от ее неотвязчивой назойливости, с которою она становилась на нашем пути… Только появились ее «грозные корабли» и русское сердце сжалось в предчувствии, что лучшие лавры наших сухопутных побед будут оборваны сильной рукой «сильнейшей морской державы» и… об этом с горечью объявлялось всей России. Берлинский конгресс оправдал это предчувствие. Раньше, после Севастополя России запрещено было иметь свой флот на Черном море. Запрещено! Англия знала, что она этим делала и знает, как тяжелы для нас и теперь Босфор и Дарданеллы — эти запертые ворота для нашего военного флота. Велика была радость, когда в 1870 году мы сами отказались соблюдать это запрещение, но выхода из моря все-таки нет. Ни одна великая держава не находится в таких тяжелых условиях для развития своего флота и пользования им, как Россия.

Наш флот стал возрождаться только при Александре III, но вследствие финансовых обстоятельств это возрождение шло медленнее, чем следовало.

Настоящий общественный почин в деле нашего флота, почин, которому государь император пошел «навстречу», как патриотическому делу, особенно важен потому, что идея необходимости для России сильного флота входит в сознание всей России. Всем стало ясно, что необходимо полюбить флот деятельным отношением к нему, необходимо смотреть на него, как смотрим мы на нашу армию, и постоянно о нем заботиться неусыпно, напоминая об ответственности, которая лежит на ближайших его деятелях перед родиной. Флот не должен являться какою-то обязательною для великой державы и красивою роскошью. В этом звании он, пожалуй, только соблазн и лишняя трата денег. Мы должны стать такою же сильной морской державой, как сильны мы на земле. Та предательская, черная туча, которая надвинулась на нас на Дальнем Востоке, не обожгла бы нас своей молнией так больно, если бы наш флот отвечал нашим политическим задачам. Но эта же молния зажгла общественный разум и раскрыла кошельки богатых и бедных в самых отдаленных уголках России. Сколько бы ни было собрано, это — вклад в государственное дело большой важности и оно настоятельно требует всяческих усилий. Вы читали, что четыре английские подводные лодки стоили один миллион двести тысяч рублей. Будь у нас эти лодки… Заслуженный моряк говорил убедительно, что будь у нас в Порт-Артуре несколько подводных лодок, нам не страшна была бы японская эскадра. Хорошо, что этих лодок нет и у Японии. Но сегодня их нет у них, а завтра они могут быть. Это надо помнить каждую минуту.

В какой степени подводные лодки могут влиять на флот, доказывается следующим фактом.

Первая подводная лодка была построена Фультоном, изобретателем пароходов. Свою лодку он предложил Наполеону I, который дал ему на постройку десять тысяч франков. Несмотря на эту маленькую сумму, он построил лодку и она была испытана и признана полезною. Но совет французских адмиралов решил, что «неблагородно воевать таким оружием, что французские моряки привыкли встречать врага лицом к лицу». Тогда Фультон уехал в Лондон и предложил свое изобретение знаменитому министру Питту.

Фультон подошел в своей подводной лодке под водою Темзы к старому судну и взорвал его.

— Теперь вы убедились, что изобретение мое действительно может навредить флоту? — сказал Фультон.

— Да, убедился и потому, что убедился, я его принять не могу. Эта лодка подорвет значение английского флота.

Вот характеристика двух народов в лице французских адмиралов и Питта. Англичанин тотчас же понял, что, приняв эту лодку, он действительно подорвет значение своего флота, усилив морскую оборону всех тех государств, флоты которых слабее английского. Теперь и англичане строят эти лодки, конечно, на случай нападения на их берега.

Я — не специалист, конечно. Говорю, что слышал и что читал, и не сомневаюсь в большой пользе для флота общественного, добровольного патриотического содействия и обязательного содействия правительства.

2 (15) марта, №10055

CDLXVI

У графа А. К. Толстого есть вдохновенное четверостишие, точно пророческое о нашем времени:

В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба
Грянула. С треском кругом от нее разлетелись осколки.
Он же вздрогнул, и к народу могучие медные звуки
Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой вызывая.

Колокол, мирно дремавший, цел и могучие звуки идут по Руси оскорбленной в эти торжественные и великие дни, которые мы все переживаем одинаково и чувствуем, как приблизился малый к великому и великий к малому. Дни эти торжественны единодушием, они велики скорбью, объединяющею нас, скорбью о том, что Россия должна была начать войну, и что, захваченная внезапно, она потеряла своих сынов, и была изранена в своем флоте. Они велики по тому одушевлению, которое царствует повсюду и которое сожжет в своем огне и равнодушие и противодействие тех, которые не знают, что творят, а если знают, то не уразумели еще того, за что народ великой державы призван историческими судьбами бороться.

Оставим в стороне все то, что нас огорчает, оставим дипломатию и вопросы международного права; оставим дерзость врага и будем смотреть на него спокойно; оставим английских авгуров и будем думать о настоящем в связи с будущим. Я пишу это, прочитав проводы А. Н. Куропаткина в Москве. Она — на высоте своего значения, наша старая первопрестольная столица, с ее домом Пресвятыя Богородицы, как выражались наши отдаленные предки. Москва говорит в лице городского головы о «завоевании мира», о «прочном и скором мире», в лице председателя земской управы — о «великом значении подвига, предстоящего русскому воинству»; в лице предводителя дворянства — о «бесповоротном упрочении русской твердыни на берегах Великого океана». Конечно, дай Бог скорого мира, но прочный и скорый мир едва ли совместим с настоящим положением воюющих держав. «Великое значение подвига, предстоящего русскому воинству» и «бесповоротное упрочение России на берегах Великого океана» — вот что главное. А это скорым маршем не может быть достигнуто.

Не раз выражалось в печати, что настоящая война — бесполезная война. Даже газета «Times» назвала ее бесполезной, но трудной. Приходится слышать об этом и среди русских. Вообще говоря, всякая война не только бесполезна, но и вредна в том смысле, что все войны страшно тяжелы и изнурительны и для государства, и для каждого гражданина. В частности, ни о какой войне нельзя сказать заранее, полезна ли она или бесполезна, если уж говорить о пользе войны. Говорят: зачем нам Маньчжурия, зачем Порт-Артур, даже зачем Великий океан, когда у нас нет ни сильного военного флота, ни даже сколько-нибудь удовлетворительного торгового флота. Скорей же ликвидируем все это и примемся за внутренние реформы.

Но война уже есть, она идет, тяжелая и мрачная. Одного этого достаточно для того, чтобы не говорить о какой-то ликвидации. Говорить о ликвидации, значит признать свое бессилие; допустить какое-нибудь посредничество, значит признать свое ничтожество даже перед Японией и ждать, как посадят Россию на скамью подсудимых и дадут ей испытать новое унижение, горшее, чем берлинское.

По-моему, для России война эта страшно важна. Может быть, она преждевременна, слишком внезапна, но она — большого значения для России.

Она важна потому, что Россия не может отступать от своих целей. А цели эти несомненно поставлены произволом ли людей, или историей, которой повинуются люди невольно. Занятый нами берег Великого океана — это конечная цель наших завоеваний. Великий океан с теплым морем — это предел наших военных усилий, это конечная и прочная граница нашей Державы. Нужна ли нам Маньчжурия, об этом Россия может сказать только после победоносной войны, не ранее и не иначе. Ни один русский дипломат не имеет права сказать: нет, потому что Россия прежде всего должна победить во что бы то ни стало в этой войне. Она могла не победить под твердынями Севастополя, могла бы не победить Турцию в 1878 году. Все это было тяжело и могло быть тяжело. Но там мы не ставили на карту все наше значение, как великой и образованной державы. А теперь мы его ставим. Или мы действительно великая держава, недаром стремившаяся в Азию для своих культурных целей, недаром тратившая силы и деньги своего народа, рассчитывая на его развитие и власть русского разума, или все это было какое-то глубоко-трагическое недоразумение, а во мнении цивилизованного мира — трагико-комический фатум, достойный смеха? Вот перед нами какая роковая задача.

Или мы победим, и победим тогда не Японию только, но окончательно победим и все страны, приобретенные нами в течение двух веков, победим предрассудки Европы относительно России, или мы будем побеждены и тогда будем побеждены для всего мира, для Турции, для Кавказа, для наших среднеазиатских владений, для влияний на Балканском полуострове, для всего славянства, которое чует в России старшую и сильную сестру, для всех других врагов, наконец.

Вот как это будет. И я убежден, что так это и будет, и не иначе. Или наше бытие, или ужас унижения. Что ни говорите, мир любит борьбу и победы и горе побежденным! И вот почему война эта может быть несравненно полезнее прежних войн, завершая их, или станет роковой войной. Вот почему необходимо России напрячь все свои средства, какие только есть, на служение этой войне, возбудить до напряжения все свои умственные и образованные силы и не упускать ничего, что могло бы служить победе. Те, которые желают поражения, рассчитывая этим путем взять реформы, по старой и изношенной погудке о севастопольской кампании и шестидесятых годах, — или безумцы или пошляки. Не говоря о безумцах, у которых всегда найдется оправдание в молодости, в увлечении и т. п., только равнодушная пошлость, только незрелая умственная тупость может думать, что она чего-нибудь достойна другого, кроме рабства, если она желает поражения своей армии, т. е. своего народа.

Россия победительница может отдать Корею под протекторат Японии, может возвратить Китаю Маньчжурию, может возвратить все, что захочет, укрепив за собою путь к Великому океану и став прочно на его берегах, но возвратить властно, как победительница, как великодушная героиня, полная прозорливого разума. Китай должен сделаться нашим другом и союзником, каким он был века. Нам его не завоевывать, как не завоевывать и Японию, но победить Японию мы должны во что бы то ни стало и чего бы нам это ни стоило. Это сознание должно вдохновлять всех, и прежде всего образованное общество, если оно действительно существует, как действительно образованное общество. Да разве оно не чует всего смысла этой войны, разве оно не стремится стать к ней ближе и ближе, путем внимательной заботы о войсках, путем всяких усилий и жертв?

4 (17) марта, №10057

CDLXVII

Я продолжаю думать, что война с Японией не может не занимать нас всецело, что все другие задачи внешней политики должны отойти пока на второй план, что дипломатия должна быть особенно умна, проницательна и деятельна — дай Бог этих даров в превосходной степени — чтоб избавить Россию на это время от всяких других осложнений. Всякая война чревата событиями и нет такой войны, течение которой можно было бы предсказать даже с той вероятностью, с какой предсказывают охотники предсказывать погоду.

Наш противник — нам почти неизвестный человек, новая величина, но несомненно воинственный и храбрый, с уловками и хитростями истинно восточного человека. Едва ли я много ошибусь, если сравню современную Японию с Россией времен Петра Великого, даже с временем первых двух десятилетий царствования Екатерины II, оставляя в стороне качества белой и желтой расы, едва ли играющие особую роль в такое специальное время, как военное. Россия победила тогда воинственных шведов, нанесла жестокие удары Турции, счастливо воевала с немцами (при Елисавете). Как Япония теперь, Россия тогда вступала в бой с неведомыми врагами, училась побеждать у шведов и думала сделаться европейской державой. Это была такая же дерзость с ее стороны, как дерзость Японии учиться у Европы и вступить в борьбу с таким колоссом, как Россия. Я многое прочел в последнее время об Японии. Все это чтение убеждает меня, что перед нами противник серьезный и, возможно, что этот противник будет таким же вековым, как Турция. Из рескрипта государя императора к А. Н. Куропаткину, мы знаем, что он считает эту войну тяжелой; из речей А. Н. Куропаткина, обращенных к представителям разных общественных групп, мы знаем, что командующий Маньчжурской армиею не скрывает от себя трудностей этой войны и просит терпения и терпения…

В полученной мною сегодня книжке «Revue des deux Mondes» (вторая за март) есть статья Пьера Леруа-Больё. Это — родной брат известного у нас Анатоля Леруа-Больё, который был в России, написал книгу «L’Empire des Tzares et les Russes» и биографию H. А. Милютина с очерком освобождения крестьян («Un homme d’affaires d’Etat russe»). Пьер Леруа-Больё годом моложе брата (родился в 1843 году). Между его сочинениями, преимущественно экономическими, есть сочинения о колонизации новых народов, и экономические, исторические и статистические исследования о современных войнах, о финансах, об Алжире и Тунисе, о Китае и Японии, где он был в 1897 году. Он — основатель «Economiste Français», очень почтенного журнала. Думаю, что слова такого публициста нельзя не принимать, по крайней мере, к сведению.

Говорит он о Японии, об ее населении, природе, военных силах, патриотизме. О России говорит мало. К сравнениям прибегает преимущественно с Францией. Японская армия во всех отношениях стоит в уровень с европейскими, исключая кавалерии. Но зато артиллерия ее так же сильна, как французская. Выбор рекрутов самый тщательный, офицеры — все воспитанники военной школы. Пехотинцы неутомимы в марше, на что указывает существование 200 000 джинрикшей, этих людей, которые на себе возят экипажи. Сам Леруа-Больё сделал в двенадцать часов восемьдесят километров, с роздыхом всего в два часа в экипаже, который везли все время, не сменяясь другими, те же два человека. Японская армия может быть доведена до численности французской. Ежегодный контингент двадцатилетних людей — четыреста двадцать восемь тысяч, но разные обстоятельства, преимущественно бюджетные затруднения, мешали Японии воспользоваться всею этою массой, но и теперь ее армия с резервами равняется шестистам тридцати двум тысячам. Из этого числа триста тридцать девять тысяч человек могут считаться активной силой, а двести пятьдесят тысяч из этой силы может быть переброшено в Корею немедленно. Зная, с какой скоростью японец выучивается владеть оружием, можно предположить, что в течение нескольких месяцев на материк Япония может высадить до четырехсот тысяч человек. Относительно моряков не надо забывать, что это — единственные моряки вместе с американцами, которые на войне приспособились к этим громадным кораблям с тонкими механизмами и как бы сжились с ними.

О финансах Японии Леруа-Больё такого мнения, что страна смело выдержит борьбу целый год. При старом режиме, в середине прошлого века, Япония платила до 825 миллионов иен, т. е. более теперешнего своего бюджета. А с того времени Япония разбогатела, рабочая плата значительно поднялась, тогда как жизнь по-прежнему проста, экономна и трезва, как в низшем классе, так и в высшем. Ресурсы у Японии настолько значительны, что она достанет денег при помощи особых военных налогов и займов, хотя и за 7 %. «Надо, наконец, хорошенько разобраться, — говорит П. Леруа-Больё, — когда говорят, что нерв войны — деньги. Их надо много, чтоб приготовиться к войне, много, когда она кончилась, чтоб уплатить расходы; но, когда она идет, почти постоянно можно найти у кого занять, хотя и с лихвенными процентами, и найти поставщиков, которые готовы на отсрочку с условием повысить счеты. Было ли когда-нибудь столь сильно обтрепанное правительство, как Директория, а это не мешало нашим армиям воевать в Европе».

Скоро ли кончится война? Общее мнение, что она будет долгая. Франция убеждена, что одолеет Россия; Англия убеждена, что одолеет Япония. Если Япония задастся тем, чтобы выгнать русских из Маньчжурии, она, несмотря на все достоинства своей армии, будет побеждена численностью. С другой стороны, России будет чрезвычайно трудно, если совсем невозможно, выгнать Японию из Кореи, благодаря горам, где русская кавалерия будет слабым подспорьем пехоте. Падение Порт-Артура может значительно затянуть войну, ибо даст Японии большие преимущества перед Россией.

Одна особенная черта отличает эту войну от всякой другой: очень трудно принудить друг друга к миру каким-нибудь решительным ударом. Япония не может принудить Россию к этому. А чтобы Россия могла принудить к миру Японию, необходимо ей высадиться на островах, оставляющих собственно Японию. Но тогда там началась бы такая война, какой мир, может быть, никогда не видал. Женщины и дети взялись бы за оружие. Явились бы Жанны д’Арк и Юдифи. А если б русские высадились на северный остров Иезо, то вмешались бы Англия и Соединенные Штаты. В конце концов, Леруа-Больё не видит особенной выгоды ни для России, ни для Японии и допускает возможность, что эта «несчастная война обратится в страшную драму всемирного пожара».

Конечно, французский публицист — не полководец и может ошибаться, как и полководцы, впрочем, ошибаются. Я думаю, что благоразумнее всего верить тому, что у неприятеля все превосходно, и что если нам достанется победа, то достанется только чрезвычайными усилиями нашего воинства и его начальников, и большим подъемом всего русского общества, которое не устанет ни в своем чувстве, ни в своей деятельности, ни в своем разуме. Я понимаю, что скорее всего притупится чувство, но разумная деятельность, но полное и сознательное внимание к общему делу, — вот что должно остаться неизменным и благородным призванием всякого русского. Надо верить, что мы победим. Но есть вера и вера, как есть молитва и молитва.

9(22) марта, №10062

CDLXVIII

Закон в России как железо. Когда вынуто из печи, так до него пальцем дотронуться нельзя, а через час хоть садись на него верхом.

Это «слова одного жида». Я их беру из только что вышедшей книги К. А. Скальковского «Маленькая хрестоматия для взрослых. Мнения русских о самих себе». Неудивительно, что нам американских жидов предлагают за американскую дружбу. Они превосходно знают русский закон и ездят на нем свободно. «Слова одного жида», однако, не самое остроумное и злое, что собрано даровитым писателем в «Маленькой хрестоматии». Из предисловия его, которое само по себе остроумно написано, мы узнаем, во-первых, несколько интересных фактов, например, наши бывшие американские владения проданы Россией С-А Штатам за семь миллионов рублей[5] (калифорнские фактории были проданы ранее за сорок тысяч рублей). В настоящее время в те же владения — не считая Калифорнии — ввозится товаров ежегодно на двадцать миллионов рублей, а вывозится оттуда золота на тридцать миллионов рублей, да разных товаров и мехов на семнадцать миллионов рублей. Выгодная продажа! Во-вторых, из того же предисловия узнаем, что собрание «мнений» более чем двухсот лиц о русских есть собрание мнений острых, злобных, насмешливых, скептических, «отвечавших настроению» самого автора. Так как он эти мнения собирал в течение восьми лет, то во все это время он был в скептическом настроении и тщательно складывал в особый ящик симпатичные ему мнения. Ящик этот теперь перешел в книжку и в ней расположился по отделам, а отделы обнимают все сословия, все состояния, все чины, все учреждения, начиная от цензуры до адвокатуры, которая с цензурою имеет то общее, что помешана на противоречиях. К сожалению, почтенный собиратель, очевидно из снисхождения, об адвокатуре привел не более, чем о картах, и даже совсем забыл блестящий фельетон об адвокатах покойного Евгения Маркова. Зато большой свет, высшие сословия, дворянство, государственные люди, дипломаты, чиновники, купечество и проч. могут быть довольны. И не думайте, что это мнения каких-нибудь людей без роду и племени или нарочито остроумных литераторов. Нет, тут вы найдете мнения Петра Великого, Екатерины II, Павла I, Николая I, графа С. Воронцова, графа Закревского, графа Д. А. Толстого, графа Бобринского, князя Вяземского, К. П. Победоносцева, Погодина, Белинского, Чернышевского, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Достоевского и т. д. и т. д. Собиратель брал свое добро повсюду, где его находил, но брал только жесткое, рисующее Россию и русских в цветах чертополоха и крапивы и в листьях капусты, изъеденной червями. Собиратель думает, что его «книжечка заставит, быть может, многих пораздумать, а некоторых и стать смиреннее». Полагаю, надежда эта слишком самонадеянна.

Употребив вечер на прочтение этой книги, я должен сказать, что сначала она нравится, вкус автора ярко высказывается во многих местах, сортировка мнений меткая, но потом является утомление, хотя собиратель до самого конца остается человеком со вкусом, знающим цену истинного остроумия и хорошо чующим недостатки русской жизни. Такие достоинства в собирателе, скажу кстати, в подобных книгах необходимы, давая им свой отпечаток и оригинальность. Утомление является не только от самого однообразия мнений, но и от однообразия русской жизни. Да, наша Русь — страна малокультурная, и в этом отношении Петр Великий и граф Закревский одинаково мыслят. Как Петр думал, что «наши люди ни во что сами не пойдут, ежели не приневолены будут», так и граф Закревский думал спустя более ста лет, и многие думают так и доселе. И от этого-то именно, от этого «приневоливания» русская жизнь, смею думать, и остается малокультурной. Дали бы ей свободу развернуться, не втискивали бы ее в рамки «приневоливания», может, совсем другое было бы. Даже большинство тех несомненно почтенных и значительных людей, мнения которых приводит К. А. Скальковский, иначе бы выражались в более свободном и содержательном и менее ругательном тоне, и, вероятно, более бы дали русской жизни своими способностями. Самое лучшее книжку эту читать понемногу, а не разом. В ней достаточно и рискованных boutades, и достаточно для ее объема правды; но «вся» правда, настоящая и беспристрастная, конечно, не в этих отдельных мыслях, а в художественных произведениях лучших русских писателей. Там не одни мысли, а вся собирательная русская душа, способная на подвиги и творчество, крепкая и талантливая.

Пишу это и думаю: а что если теперь японцы бомбардируют Порт-Артур? Теперь ночь на 9 марта. В день 8 марта назначена была бомбардировка, судя по газетам. Мы все так чутко следим за судьбами этой крепости и сердцем понимаем ее значение…

10(23) марта, №10063

CDLXIX

Завтра 15 марта. В этот день А. Н. Куропаткин, вероятно, будет на передовых линиях. К этому же времени, как слышно, главная масса всего того, что нужно для армии, будет перевезена. Вы читали статью г. Добрышина о том порядке, в каком перевозятся войска. Почти немецкая аккуратность и русская догадливость и сноровка. Все это доказывает, как выросла наша армия. Но пространство, пространство, — вот что остается, но с весенними лучами и оно сократится.

Начинают ожидать битвы на суше. По крайней мере, за границей говорят, что она должна произойти на этих же днях. Произойдет ли, это еще едва ли кому известно. Командующий Маньчжурской армией недаром говорил о терпении. Но несомненно мы подвигаемся к тому, что называется настоящей войною. С морскими битвами мы уже знакомы. Более страшного трудно себе что-нибудь представить. Что переживает человек на этом маленьком пространстве, куда падают неприятельские снаряды, убивая и раня людей, угрожая им смертью не только от выстрелов, но и от погружения в воду той самой искусственной почвы, на которой они помещены. Когда читаешь отчеты, как бы сухи они ни были, невольно за ними видишь человеческую душу, которая побеждает самое страшное — смерть.

Пока наше внимание все еще приковано к морю. Японцы настойчиво повторяются, желая закрыть вход в гавань. Сколько брандеров у них еще заготовлено? Девять нами потоплено.

Разместившись на таком огромном пространстве твердой земли, мы о морской влаге мало думали, и мало на ней воевали во все течение нашей истории. Наконец, она заставила нас подумать и о море и, быть может, «своеобразно» к нему примениться. Мы доселе все подражали. Что строили иностранцы, то строили и мы после них. Наша сухопутная армия — самая сильная в мире по самой своей численности. Все самое совершенное по части машин, т. е. ружей, пушек и прочих орудий мы делали в последнее время. Морские машины сами по себе как бы живые существа: они движутся, дышат, их ранят, они умирают в предсмертных муках, погружаясь на морское дно. Человек на них как будто не главное Они даже его мужеством распоряжаются. Некуда уйти, негде искать спасения. Пусть большая часть экипажа убита или ранена, — останется несколько человек, и чудовищная машина все будет действовать. Она может получить десятки пробоин в надводной части, и будет стоять на воде и посылать снаряды. Г. Кладо, читая лекцию, показывал на экране китайский корабль, который был изранен весь, как решето, и все-таки не погиб, был взят японцами в плен, заделан и теперь находится в японском флоте. Но душа и этих великанов — человек…

Все ли дело в этих великанах? Сила флота измеряется числом разнообразных судов. Конечно, множество деревянных судов против нескольких броненосцев едва ли бы это сделали. Но множество небольших железных судов неужели бы не совладали с несколькими броненосцами? Представьте себе сотню небольших судов, которые бросаются против этих великанов, судов, разумеется, особенно устроенных, с минами, не миноносцев собственно, а что-нибудь похожее на миноносцев и подводные лодки, но стоящих гораздо дешевле, чем миноносцы и подводные лодки теперешних образцов. Это как бы рой пчел, жалящий человека до смерти.

Представьте себе мужество и ловкость тех немногих, которые управляют этими маленькими машинами. Представьте себе, что сделать сотню таких машин стоит три-четыре миллиона, положим, пять миллионов. Эти пять миллионов рублей выходят против ста миллионов, которые стоят десяти броненосцев. Вы думаете, этим Голиафам ничего не сделают маленькие Давиды? Еще Бог знает, не возвратится ли военное морское дело вспять и не бросит ли оно эти громады, когда явится целая стая маленьких судов, способных наносить смертельные раны. Я говорю не о подводных только лодках и не о миноносцах существующих образцов, а о чем-то другом, о будущем, о целой армии маленьких судов, недорого стоящих. Вы пожимаете плечами, а моряк насмешливо читает эти строки. Будущего никто не знает, я увижу его меньше вас, но, может быть, я знаю больше вас прошлое и верю не в эти громады с их двадцатипудовыми снарядами, начиненными разрывными чертями, а во что-то недорогое и убийственное в своем множестве и мужестве. Я верю, что оно будет и что мины Уайтхеда — не последнее слово в морском деле.

Я очень радуюсь вниманию к нашему флоту, которым доселе никто не интересовался и которым теперь интересуется вся Россия, начиная со школьников. Я думаю, что теперь флот наш, а не моряков только. Он уже покрылся «варяжскими» подвигами. Разумею не один подвиг «Варяга», а все подвиги моряков, о которых мы читаем с чувством любви и удивления к русским людям. Слово «варяжский», известное Руси больше тысячи лет, мы можем произносить еще с большею гордостью. Да, флот наш. Конечно, специалисты специалистами и остаются со своими достоинствами знания и с некоторой узкостью взглядов, свойственной специалистам. Но это всегда хорошо, когда дело переходит из области специалистов в область общепонятного, всеобщего интереса и сознания. Тогда и специалисты морского дела чувствуют себя свободнее, смелее, а на высоких постах лучше сознают свою ответственность.

Говорят, Москва остается позади Петербурга относительно флота. Мне говорил об этом человек, в некоторой степени исследовавший на днях степень внимания Москвы к флоту. Там будто мало кто и знает о петербургском движении в пользу флота. Даже между журналистами слабое понятие.

Две лекции г. Кладо в Дворянском собрании, однако, собрали полный зал, и Москва заговорила о флоте. Что такое броненосцы, крейсера, миноносцы, эскадронные миноносцы? — да Москва никогда ничего подобного не видала. Она даже моряков не видала и знает только пароходы, да и то, когда видит их мельком в Нижнем во время ярмарки. Москва — совсем сухопутная особа. «Дайте нам скорее мир», — сказал московский голова князь Голицын А. Н. Куропаткину. Все надежды Москвы на суше. Морской торговли она не ведет, но сухопутную любит до смерти. Она сумела сжечь себя и бросила пламенем прямо в глаза антихристу Наполеону так, что он ослеп. Силу суши и пожара она знает, но силу моря нет и с удивлением узнала, что у нас есть флот по тем прискорбным событиям, которые случились в конце января и которые она никак не могла себе объяснить. Когда она хорошо узнает о флоте, то отзовется основательно. К тому же она любит не то, чтоб ей поклонились, но чтоб ее приветили:

— Здравствуй, думная наша боярыня, свет очей наших, сердце золотое; здравствуй, наша бархатная, наша бриллиантовая, здравствуй!

15 (28) марта, №10068

CDLXX

Как смели японцы начать войну против России? Именно: как они осмелились, как они могли осмелиться?

Вот какой вопрос приходит многим в голову.

Ведь как никак, а Россия двести лет живет европейской жизнью. В это время она развилась в огромную империю; больше ста лет начала иметь академии и университеты, обзавелась искусством, литературою, наукою, просвещением вообще в такой степени, что уже есть у нас традиции европейской культуры. О военной истории России нечего и говорить. Россия воевала гораздо более, чем надо было, и притом нередко просто за понюх табаку, притом скверного. И где только и с кем только она не воевала. От Ботнического залива до Средиземного моря, от «хладных скал» Финляндии до Афганистана, Адрианополя и Италии, от Хивы и Бухары до Парижа. Можно сказать, она исходила пешком с ружьем на плече значительную часть Азии и почти всю Европу. Двухсотлетняя тяжелая военная школа закалила русского воина и дала ему уверенность в непобедимости. Даже разбитый, он не падал духом, и всегда умирал, как герой и христианин. Величайший полководец прошлого века, сам Наполеон хвалил русского солдата.

Откуда же эта уверенность в японце, что он победит русского? «Как Давид победил Голиафа, так мы будем Давидом для России». Так «буквально» говорила японская интеллигенция в газетах. Неужели в самом деле Англия и Америка убедили японца, что он — Давид, а Россия — Голиаф? Не правы ли те, которые говорят, что Англия и Америка, предвидя в Японии опасного соперника себе в торговле, втянули ее в войну с Россией? «Пускай сдуру померяется, а мы погреем руки. Если Россия даже не поколотит ее, то война, во всяком случае, разорит японцев. Да и России достанется на орехи».

Может быть, толки о русской революции соблазнили желтых лилипутов? О падении Кремля под ударами революционеров Европа узнала по телеграмме из Шанхая, а туда эта телеграмма дошла из Токио. Наши передовые «десятники», проповедывающие русскую революцию и распространяющие прокламации по России, лет сорок твердят о русской революции и раз сто назначали ей вернейшие сроки. А революции все нет, как нет. Все она не дается. Да и глупа была бы революция, если б она далась в руки тем, которые ее проповедывают столь безуспешно. Революция — особа неглупая, да притом опытная особа: она хорошо помнит прошлое и умеет и его сравнивать с настоящим, у которого столько усовершенствованного оружия для борьбы с нею. Притом революция нашла себе всемогущую соперницу в эволюции. Я скорей поверю в появление на Крестовском острове на месте кафешантана огнедышащей горы, чем в русскую революцию. Но вот «Times» притворяется, что верит, и очень охотно печатает длиннейшие прокламации российских революционеров, сопровождая их передовыми статьями. Говорю «притворяется, что верит», ибо сегодня, например, «Times» уже заявляет, что революция не в духе русского народа.

Япония, или Жапония, как в забытьи говорят некоторые русские дипломаты, получив конституцию, может быть, подумала, что стала совсем равна с самыми образованными странами Европы, с Англией, Францией, Германией. Конечно, конституция есть вещь, однако не такая, чтобы можно было в некотором роде в один миг вознестись на степень сильной и просвещенной державы.

Может быть, она поверила не только в союз с Англией, но взглянула на этот союз, как равная с Англией? Может быть, она убеждена, что непременно увлечет Китай за собой и потому так ребячески хитро постоянно твердит, что она всеми силами старается удержать Китай в нейтральном положении?

Может быть, г. Курино рисовал сгущенными красками современное состояние России в своих донесениях микадо, уснащая их анекдотами, которые дипломаты всех стран и народов чрезвычайно любят и больше всего ими блещут?

Может быть, она знала, что Россия к войне готовится, хотя не спеша, по своему обыкновению, потому предупредить ее необходимо?

Может быть, она слепо поверила в прочный успех своего неожиданного наскока и могущество своего флота, который сильнее нашей эскадры на Дальнем Востоке и который она создала с упорством и пожертвованиями прямо героическими, достойными подражания?

Думаю, что все эти причины действовали на Японию ободряющим образом, и если хорошенько подумать, то вопрос: как «она осмелилась?» — решается удовлетворительно. Она могла поверить себе, своим и союзным силам и могла вообразить себя Давидом, вооруженным гораздо лучше библейского.

И нечего греха таить: новый Давид набрал каменьев, вложил их в пращу свою, подкрался ночью к врагу и нанес ему такой эффектный удар, что вся Европа, в особенности израильская, возрадовалась и восплескала. И вся Россия почувствовала удар. Думалось, что весь флот погиб и что Порт-Артур не нынче завтра будет в руках японцев. Вся нравственная атмосфера Петербурга была наполнена каким-то удушливым чадом. Многие кричали что-то несуразное, многие плакали. Никогда я не забуду этого дня, в который явилась депеша адмирала Алексеева о разгроме наших броненосцев рядом с депешей графа Ламздорфа, не подозревавшей о том, что война началась. Во всеобщей истории едва ли был когда случай подобного соединения противоположностей.

Но эффект удара проходил. Мало-помалу стали получаться известия о подвигах моряков. Подвиг «Варяга» явился какою-то блистательною победою. Это в самом деле было блистательное мужество, вышедшее навстречу предательству. Другая яркая, другая блистательная победа одержана была русским обществом.

Да, господа, это была победа, этот необычайный подъем патриотизма, вызванного оскорбленным народным чувством, блистательная победа в глазах всего мира, который лгал и смеялся над нашей родиной и ждал, что она рухнет, как колосс на глиняных ногах; это была победа над равнодушием одних, противодействием других, революционными затеями некоторых. Все встало не с гамом, шумом и хвастовством, а с каким-то твердым и несравненным чувством любви к родине; эта любовь закричала во всех сердцах своих сынов и дочерей: «Родина в опасности! Отечеству грозит беда!» Вот что всех соединило и влило благородство и твердость в русские души.

И Россию можно победить, когда ее мужественная армия чувствует за собою мужественную и деятельную Россию, и можно унизить Россию до того, что она станет просить мира, обратится к посредничеству держав, всегда готовых расставить предательские объятия? Да никогда…

Я как-то сказал и притом с оговорками, что только «Россия-победительница может в своем великодушии» отдать Корею под протекторат Японии. И в ответ я получил протестующие письма. Чтоб Россия-победительница могла уступить Корею Японии — да это было бы «преступление перед родиной. Наши потомки прокляли бы тех, кто этому стал бы содействовать. Заставить нас сделать это могут, ибо есть предел всяким силам. Но добровольно в припадке великодушия уступить — это смерть гладиатора, поразившего сотни врагов и нанесшего себе красиво удар прямо в сердце при диких рукоплесканиях кровожадной толпы. Тогда не только не подняться из убогой нищеты, а напротив, придется опуститься в бездну ее. Великодушие победительницы в этом случае — декадентская политика». Письма были не от мужчин только, но даже от женщин. Рана Берлинского конгресса не только не зажила, но открылась, точно у всех есть сознание, что корень этой войны в том же самом, в этом Берлинском конгрессе.

19 марта (1 апреля), №10072

CDLXXI

Что думает Л. Н. Толстой о войне?

За решением этого вопроса сотрудник «Figaro» ездил в Ясную Поляну и допрашивал ее хозяина. Он узнал, что война — ужасное дело, что образованный мир теперь свирепее Чингисхана, что Евангелия не читают, в Бога не верят, что цивилизация создала искусственные потребности, столь же ненужные, как пирамиды, что железные дороги ничего не дали хорошего для жизни. «Я никогда не мог понять, — заметил он, — пользу путешествий; путешествия заставляют только человека терять время и мешают его работе». Желтую расу мало знают, тогда как индусы и китайцы не воинственны» а это говорит в их пользу. Японцы ему напоминают русских при Екатерине II (это и я сказал недавно)» они еще развиваются» и еще неизвестно» может быть» желтая раса даст лучшие плоды» чем белая.

— Но, — сказал он за обедом, — я должен быть искренним. В глубине души я не чувствую себя совершенно свободным от патриотизма. По атавизму, по воспитанию я чувствую в себе патриотизм и прибегаю к разуму, который возвращает меня к мысли о человечестве. Мир развивается чрезвычайно медленно. Надо думать о тех тысячах лет, которые прошли и уничтожили пытки и рабство, и о тех тысячах лет, которые будут после нас. С такой высоты можно надеяться на то, что и войн не будет.

— А если, — возразил француз, — в эти сотни веков вселенная окончит свой круг и человечество исчезнет в эволюции миров?

— Что ж, возможно. Но на это нечего смотреть. Благороден ли, чист ли идеал? Может ли из него выйти добро и правда? Вот что надо спрашивать у себя, и если отвечаешь себе — да, то надо проповедовать неустанно.

Итак, сотни веков еще ждать осуществления благородного идеала…

Француз видел в кабинете графа карту Японии и Кореи, а графиня выдала ему своего мужа совсем. Когда он катался с нею в санях, она сказала ему, что Л.Н. постоянно занят этою войною:

— Он так и сидит над известиями с театра войны. На днях он проехал по снегу двадцать восемь верст верхом в Тулу и обратно, чтоб получить телеграмму о войне.

Очевидно, «разум» не возвращает его к человечеству (в сущности, отдаленному будущему) и, если возвращает, то на минуту, как он возвращает к миру и не таких больших мыслителей, как он.

Толстой ездил в Тулу не за тем, конечно, чтобы узнать о судьбе японской армии. Он горел нетерпением узнать о русской армии. Его русская душа требует известия и беспокоится, а не всечеловеческая. Всечеловеческая холодно рассуждает, придумывает красивые сравнения, яркие по выразительности своей слова, картины неведомого будущего, а русская душа его болит, страдает, умирает и воскресает снова. Всечеловеческая душа гастролирует перед просвещенным миром, как даровитая актриса, жаждущая всесветной славы, как гастролирует актер в роли нового Гамлета, настоящего аристократа, который обращается к французу со словом «Бог» и сейчас же с тончайшей вежливостью, любезно звучащей иронией, оговаривается: «если вы позволите мне это слово «Бог», а если оно стесняет вас, то Все, с большой буквы»[6].

И вот Толстой стоит перед трагической музой, которая развертывает ему живую драму русского народа, вступающего в борьбу, и он открыто проповедует человечество, а сердце заставляет его плакать и радоваться, сидя над телеграммами…

Этот гениальный старец не может не плакать и не радоваться над судьбами своей великой родины. Он — ее сын лучшими частями своей души, и его гений — гений великого народа. Если б этот народ был слабым, если б он терял постоянно перед врагами, а не выигрывал, если б он уступал и умалялся, не было бы ни Пушкина, ни Гоголя, ни Тургенева, ни Достоевского. Предки Льва Николаевича, его деды, его отец и мать жили и питались духом великого народа, его славою и честью, они пережили патриотическое движение 1812 года и всю наполеоновскую эпопею. Может быть — кто это знает? — сам Лев Николаевич — дитя этого подъема русских сил…

Когда мыслитель Толстой уходит в пространство нерешенного, непонятного и неведомого, он ступает тяжелыми шагами и речь его не трогает ту русскую душу, в которой великий романист Толстой читает так превосходно, и в любви мужчины к женщине, и в религиозном чувстве, и в любви к ближнему, и в любви к родине, к России, и к ее вековой славе…

Автор «Войны и мира» разве не патриот, разве не вдохновенный учитель любви к родине? Вся эта бесподобная книга полна патриотизма и гимна русскому народу, полна военных соображений и критики, военной проницательности, даже любви к поэзии боя и военной славы, которая кипела в русской душе художника. И все трусливое, банально рассуждающее, дипломатически бездушное, светски беспутное и наглое, лишенное народного духа и патриотизма, — все это бичуется им в образах подлых, безжалостных, рабски льстивых и предательских. Он не пощадил даже Сперанского, потому что в этой холодной душе прочел качества выскочки и карьериста. Но все благородное, самоотверженное в страданиях, героизме и терпении, все патриотическое, наивно ли оно или сознательно, нашло в нем своего поэта и утвердило русский патриотизм на многие века. Русский мир так велик, что в нем почти все религии и все племена земли, и этого довольно. И поэт-художник победит мыслителя, русская гениальная душа — ту часть души, которая рассуждает о человечестве.

28 марта (10 апреля), №10081.

CDLXXII

Бог испытует нас несчастиями, одно другого тяжелее и ужаснее.

Иного названия, как страшное, невыразимое несчастие, нет для того горя, которое разразилось вчера над Россией. Это — не бой с неприятелем, не поражение, это никогда не бывалое во всемирной истории несчастие, никогда, с тех пор, как существуют флоты. Чтобы командующий флотом вместе с кораблем, на котором он был, вместе со своим штабом, с этими избранными морскими офицерами, со всем экипажем, который состоял не менее, чем из шестисот человек, погиб в одну минуту — этого никогда не бывало.

Лаконична была телеграмма адмирала Алексеева о гибели нескольких наших судов в ночь с 26 на 27 января. Еще лаконичнее вчерашняя первая телеграмма: «Броненосец "Петропавловск"» наскочил на мину, взорвался, опрокинулся. Наша эскадра под Золотой горой, японская приближается». Едва ли какое другое несчастие можно определить так кратко и вместе почувствовать за ним такую сложную и страшную картину гибели громадного судна, которое погружается носом в глубину, опрокидывается, вздымая волны и еще работая своими машинами, опрокидывается с матчами, трубами, пушками, сбрасывая и уничтожая людей в морской пучине, в каютах, в трюме, среди адского грома, шума и треска, криков и безмолвной безнадежности.

Что может быть ужаснее этих минут, пережитых несчастными командующим, офицерами и матросами! У кого найдутся слова для описания этой гибели, слова, которые были бы на высоте этой морской трагедии, в которой каким-то чудом спаслась только малая часть экипажа.

Сколько погибших жизней, погибших подвигов, благородства, мужества и самоотвержения, которыми могли быть полны эти исчезнувшие жизни, сколько погибших надежд! А надеждами все мы живем и отечество свое любим не за то только, что оно дает нам, но и за то, что оно обещает, за то, что оно питает нас надеждами. Чем выше оно среди народов мира, чем оно обильнее духом просвещения и силою энергии, тем лучше и бодрее себя чувствуют граждане, в войне они или в мире.

Я помню, как 28 января известный адмирал говорил: «Морская война кончена». Адмирал Рожественский, если верить французскому журналисту из «Petit Parisien», который имел с ним на этих днях свидание, сказал, что «Макаров находится в плену у того положения вещей, которое не им создано и которое он не в силах изменить. Прекрасный моряк, искусный, отважный начальник, он прикован к Порт-Артуру. Он не мог атаковать неприятеля. Это надо было сделать раньше, надо было или победить или умереть, даже рискуя потерею флота, но надо было нанести удар в самое сердце японской власти на море». В сущности, это то же самое, что говорил другой адмирал, т. е. что морской войне конец. С этим можно еще спорить. Макарова упрекали, что он рискует флотом. Но как упрекать храброго, душа которого жаждала битвы, как и весь экипаж, офицеры и матросы. Он погиб, этот мужественный человек, но потомство будет помнить его заслуги и его отвагу, как и его ужасную смерть.

Вчера не только плакали, но и рыдали. Я не говорю о родных и близких погибших. Их слез не пересчитаешь. Я говорю просто о русских людях, которые глубоко чувствуют и не могут выносить таких страшных потерь, которым не находишь объяснения в телеграммах и которые вносят в угнетенные души тем более смущения.

Я набрасывал эти строки вечером. Передо мною новая телеграмма «Правительственного Вестника». Она и сегодня ничего не объясняет, но прибавила, что миноносец «Страшный» погиб в бою и что «при перестроении эскадры броненосец «Победа» получил удар миной в середину правого борта». Чьи же это мины? Неприятельские, которые он всюду раскидал, или наши, которые мы ставили для заграждения порта? Если это наши, то мы взорвали, так сказать, собственными руками несколько наших судов и нанесли себе столько поражений, сколько не нанес нам неприятель со всем своим флотом. Ведь это самоубийство, невольное самоубийство мужественного и благородного человека, который не привык еще владеть револьвером и нечаянно выстрелил в себя. Я этому не могу верить, не могу ни за что. Такое объяснение мне кажется невозможным.

Если это были неприятельские мины, то какие? Не были ли это мины подводных лодок, которыми успели уже обзавестись японцы? Были газетные известия, что Япония купила в Америке несколько лодок. Они могли быть доставлены быстро и пущены в ход. Броненосец «Петропавловск» погиб, когда он «маневрировал на порт-артурском рейде, в виду неприятельского флота», как говорит телеграмма. Японский флот мог привезти лодки и спустить их в море и издали наблюдать за их действием. Для этого он подходил к Порт-Артуру. Когда вчера я высказывал это мнение в обществе, где были и моряки, мне возражали, что невозможно, чтобы это были подводные лодки и приводили резоны, что подводная лодка не может пустить мину в движущийся корабль. А если может? Ведь действия этих истребителей еще недостаточно исследованы. Неужели же это наши мины? — спрашивал я специалистов. Они отвечали: нельзя сказать ничего утвердительного, пока не получим подробных известий. В самом деле, телеграммы так неясны и кратки, что мы не можем даже отвечать на вопрос: был ли бой перед гибелью «Петропавловска» или после него, хотя «Страшный» погиб в бою, «отделившись от отряда за ненастною погодою». По телеграмме князя Ухтомского выходит, что были «посланы вчера миноносцы в ночную экспедицию». Хотя телеграмма от 1 апреля, но это вчера очевидно относится к ночи с 30 на 31 марта. Значит, утром, когда погиб «Петропавловск», боя не было. По крайней мере, о нем ни слова в официальных телеграммах. И я смею думать, что не наши мины тут виною, а неприятельские и, быть может, с подводных лодок, и ужасное их действие приходится испытать нашему флоту, в котором были авторитетные противники этих истребителей, говорившие не без юмора: «Нам нужно сначала выучиться ходить над водою, а под водою когда-нибудь после». Если я ошибаюсь в своем объяснении, то передаю ошибку многих, которые, как и я, не могут себе представить столько случайностей. Неужели все это случайность, что именно флагманский корабль «Петропавловск» получил удар миною; неужели случайность, что при перестроении эскадры именно «Победа», прекрасный броненосец, получил удар миною «в правый борт корабля», т. е. не наткнулся, не «задел мину» своей подводной частью — она была как бы брошена в него.

Во всяком случае, я не понимаю краткости телеграмм, кроме знаменитого извещения Суворова: «Измаил у ног вашего величества». Я говорил об этой краткости после злополучной январской ночи, когда наши броненосцы были ужасно поражены. И новое несчастие приносится такими же краткими телеграммами.

Разве родина-мать не крепка и не сильна, чтоб встретить всякое известие, как бы оно горько ни было, во всей его полноте и причинности? Разве у матери-родины нервы такие, как у родной матери, у жены, у невесты, которых приготовляют к совершившемуся несчастию медленно, постепенно, боясь убить известием? Родина смотрит выше и дальше, она требует жертв и умеет приносить жертвы своими сынами и своим достоянием. Она откликнулась всем сердцем и всем разумом на призыв своего государя, печаль которого мы все глубоко чувствуем, как он чувствует печаль своей родины. Она стоит перед ним твердая и мужественная, готовая постоять за русскую честь до конца. Кто не знает, что большое несчастие поднимает благородные души на такую высоту, на какую только способен человек подняться. Испытание, посланное нам, дошло до своего предела и раскроет всю силу русской души, всю русскую энергию — эту великую добродетель народов.

2(15) апреля, №10086

CDLXXIII

— Ваше предположение о том, что мины подводных лодок погубили «Петропавловск» и ранили «Победу», могло бы быть вероятным, если б этому не противоречили японские телеграммы, ничего не говорящие о своих лодках и свидетельствующие свое сочувствие покойному адмиралу.

Так мне говорили сегодня.

По моему мнению, японцы имеют все основания скрывать, что у них есть подводные лодки. Я видел сегодня одного англичанина, который говорил мне, что Япония еще в июле прошлого года заказала две подводные лодки в Англии. Лодки эти были доставлены в Японию после первой бомбардировки Порт-Артура и, кто знает, кто командовал ими 31 марта?

Я говорил, что по вчерашним официальным телеграммам невозможно даже ответить на вопрос: был ли бой утром 31 марта или его не было? Но по агентским телеграммам, бой несомненно происходил, сначала между миноносцами, потом между крепостью и японской эскадрой. Но бой слабый. Японские суда то подходили к Порт-Артуру, то удалялись от него, точно желали выманить нашу эскадру на рейд. Когда она действительно вышла, неприятель стал удаляться, а наша эскадра бросилась ему вслед и преследовала его до тех пор, пока перед нею не открылись значительные силы неприятеля, около шестнадцати больших судов. Тогда Макаров повернул назад к рейду и «стал в боевой порядок для встречи неприятеля. В это время, около десяти часов утра, под броненосцем «Петропавловск» произошел взрыв». Так говорит сегодня телеграмма Российского агентства из Порт-Артура. Из нее видно, что «Петропавловск» стоял, а не шел. Вспомним, что «Победа» получила удар миною в то время, когда эскадра «перестраивалась», — это говорит князь Ухтомский в своей телеграмме. Очевидно, эскадра перестраивалась после гибели «Петропавловска» и даже вследствие этой гибели, и во время этого перестроения получила удар миною, пущенною подводной же лодкой.

Мне думается, что японские суда, именно «Ниссин» и «Кассуга», которые купили японцы, а мы не купили, привели с собою две подводные лодки. По словам корреспондента «Times» именно эти суда подходили всего ближе к крепости. Когда лодки исчезли под водою, японская эскадра стала удаляться, ведя за собою русскую. В это время подводные лодки могли подойти к крепости и выбрать себе удобное место. Эти лодки знали намерение японской эскадры выманить русскую эскадру подальше, показать ей затем большие силы, с которыми сражаться невозможно, и неизбежное возвращение русской эскадры.

Когда они выстроились к бою, подводные лодки подошли и сделали свое страшное дело несколькими минами.

Это объяснение мне кажется вероятнее неосторожности и неосмотрительности наших судов, которые попадают на собственные или неприятельские разбросанные мины. Во всю свою кампанию против нашего флота, японцы неизменно следовали системе хитрости и разных выдумок вроде плотов с мачтами и огнями, которые они выставляли против крепости ночью и в которые наши батареи стреляли до утра, тратя снаряды, пока не убеждались в обмане. Раз был такой случай, что японский миноносец пробрался к самым скалам и стал стрелять в море. Крепость тоже стала направлять выстрелы в море, пока не убедилась в присутствии японского миноносца, которому удалось ускользнуть.

Во все время их внимание направлено было преимущественно на то, чтобы истребить флот, и они достигали этого успешно. Как же им не попробовать над нашим флотом подводных лодок и как могли они не заказать их, когда не останавливались ни перед какими жертвами на флот и когда у них столько помощников и в Англии, и в Америке…

Упомяну о странном слухе, который настойчиво ходил по Петербургу во вторник на Пасхе. Говорили, что Макаров выехал на каком-то корабле далеко в море, был окружен японской эскадрой и взят в плен. Другой подобный же слух разнился с этим только тем, что плен заменяли смертью. Меня этот слух очень встревожил, и я поехал наводить справки.

На другой день, когда получено было известие о гибели «Петропавловска», я встретился с теми же лицами, с которыми говорил накануне о зловещем слухе. Откуда подобные слухи рождаются и почему они предсказывают? Не потому ли, что в воздухе звучит неумолкаемо какая-то беспокойная струна то слабее, то сильнее. Она звучит так надоедливо, что ее не заспишь ночью, и она будит своим звоном, точно призывая всех ко вниманию самому прилежному и неустанному. Не есть ли это напряжение электрической силы русского общества? Слова передаются даже не по проволоке на дальние расстояния, и их надо только собрать и уловить особым прибором, — почему не может передаваться таким же образом напряжение чувства и тревоги? Если там, на Дальнем Востоке, столько напряженного чувства и мысли и речи, то нельзя ли предположить, что такой нервный приемник, как Петербург, может откликаться тревогой мысли на тревогу мысли, напряжение чувства ловить своим напряжением. Разумеется, этому содействуют ежедневные телеграммы и возбужденная ими человеческая природа видит видения необъяснимые и загадочные.

Действительность гораздо яснее, несмотря на свои загадки.

3 (16) апреля, №10087

CDLXXIV

Обратили ли вы внимание на интересный рассказ капитана английского флота Ли, который вместе с капитаном Пейнтером проводили из Генуи в Японию купленные японцами у Аргентины два известные крейсера «Ниссин» и «Кассугу?» Рассказ этот помещен у нас вчера. Капитаны, конечно, подали в отставку, взявшись за такое дело, и совершили его блистательно, как и следовало привычным английским морякам.

— «Я думаю, что это первый случай в истории, что сполна вооруженный крейсер перешел в руки воюющей державы через девять дней после объявления войны», — так заключает свой рассказ капитан Ли.

В Порт-Саиде капитан Ли встретил русский военный корабль «Аврору» и признается: «Что случилось бы с «Ниссином», если б на «Авроре» был «я, сказать не могу — мало ли какие непредвиденные несчастия случаются на море»… В Суэце он встретил «Ослябя» и «Дмитрий Донской» и опять признался — «стоило бы только повернуться неловко этим судам и «Ниссин» получил бы аварию и ему пришлось бы чиниться. А извиниться — ничего не стоит, сославшись на какого-нибудь «мерзавца рулевого», который не так повернул колесо руля».

Вот каков капитан Ли. Будь он на месте русских моряков, он если бы не потопил «Ниссин», то изуродовал бы его так, что он и доселе бы чинился.

Я очень далек от того, чтоб винить русских моряков. Война не была еще объявлена. Я указываю на эти признания английского капитана, как на характеристику «коварных мореплавателей», с которой необходимо считаться и… клин выгонять клином.

«И в самом деле, скажете вы: — Это нагло; это слова морского разбойника, и если этим наглецом и разбойником является капитан английского флота, то тем хуже для Англии».

Хуже ли?

А вы, очевидно, вежливые люди. И если б вы прониклись еще изучением международного права, то ваше негодование было бы гораздо сильнее, ибо проникновенность международным правом ставит русского человека на такую общечеловеческую высоту, что за правду он готов идти если не в огонь, то к огню камина в спокойное кресло и беззаботно нагревать своими мыслями Европу, слишком холодную к правде…

А образованная Европа, во главе с Англией, считает негодование — в медный грош, вежливые дипломатические фразы — в копейку, но зато ценит высоко ум, талант и энергию и стояние за родные интересы во что бы то ни стало. Она считает, нимало не смущаясь, свои родные интересы обязательными для всего человечества. Стояние же за международные и общечеловеческие интересы русских людей доказывает только, что эти русские люди, игнорируя родные интересы, показывают себя нулями в общечеловечестве и потому и относятся к нему, как крепостные к своему барину…

Хорошо, что мы не купили у Аргентины прекрасные крейсеры. Их непременно повредили бы на ходу англичане или поймали японцы. А «русские думали о более важных вещах», — с насмешкою заявляет капитан Ли и венчает свой рассказ загадочной фразой:

— «Еще много удивительных вещей делается на свете».

Еще бы! Кто ж в этом сомневается? Я, например, не сомневаюсь, что и подводные лодки привез в Японию капитан Ли или иной англичанин его же закала.

Сегодня мне читали письмо покойного доктора Волковича, погибшего на «Петропавловске». Письмо от 6 марта. В нем он пишет, что Макаров и его штаб говорили, что у японцев есть подводные лодки…

Наши минами Порт-Артур не заграждали.

4 (17) апреля, №10088

CDLXXV

Сегодня «Гражданин» указал на три факта, осуждая каждый из них более или менее резко. Все три факта, однако, заслуживают внимания.

Во-первых, он обвиняет петербургское бюро, заведующее разрешением телеграмм к печати в том, что оно телеграмму о гибели «Петропавловска», полученную в Петербурге будто бы в 8 часов утра 31 марта, разрешило обнародовать только после 6 часов вечера, между тем как Петербург знал уже о несчастий с самого утра и страшно волновался. Думаю, что это произошло отчасти от сбивчивости телеграмм, приходивших одна за другою: в первой из них даже не было упомянуто о смерти Макарова, во второй сказано предположительно («адмирал Макаров по-видимому погиб»), в третьей и четвертой, все четыре от контр-адмирала князя Ухтомского, о Макарове нет уже ни одного слова. Затем следуют две телеграммы из Мукдена от наместника генерал-адъютанта Алексеева. В первой из них наместник и передал печальное известие о смерти Макарова, полученное им из Порт-Артура от генерал-лейтенанта Стесселя. Во второй телеграмме наместник прибавил: «от командующего флотом до отправления настоящей депеши никаких донесений не получалось». «Гражданин» не принимает в соображение, что несчастие было не только ужасное, но небывалое в летописях мира и сообщать его по клочкам короткими, неопределенными телеграммами едва ли было возможно. И самое бюро, кроме этого, могло находиться в условиях, нам неизвестных.

Теперь мое соображение. Знаете ли, что всего необъяснимее? Это то, что адмирал Того относит гибель «Петропавловска» к утру вторника 30 марта, к 10 ч. 32 мин., а все наши известия официальные — к утру середы 31 марта?! Кто же прав? Ошибиться на целые сутки разве возможно? Я вспоминаю о том, что уже рассказывал вам, именно, что именно во вторник утром, 30 марта, я слышал, что Макаров взят в плен или он умер.

Наш корреспондент определенно говорит, что он четыре ночи провел на Золотой горе, на 28, 29, 30 и 31, и гибель «Петропавловска» относит к 9 ч. 40 мин. утра 31-го, т. е. когда у нас было около 4 час. утра. С показанием адмирала Того он разнится почти на час, но эту разницу надо отнести к часам по меридиану Токио.

Не агентство ли ошиблось? Пускай справится.

Я получил сейчас письмо от одного инженера по поводу «лаконичности» официальных телеграмм, о которой много было говорено. Выписываю следующие строки:

«Неужели нельзя теперь же выяснить нижеследующие вопросы, ответы на которые все так мучительно ждут.

1) Положительно ли известно, что все считающиеся погибшими на «Петропавловске» действительно погибли или гибель их установлена лишь на основании вероятности? Не могли ли некоторые из считающихся погибшими спастись, например, благодаря захвату их японцами или китайцами?

2) Если факт гибели почти всего состава «Петропавловска», т. е. за исключением уже официально опубликованных лиц, установлен окончательно, то по каким именно соображениям и данным? Отчего в таком случае гибель капельмейстера Пресса, как пишут, еще не установлена?

3) Предполагается ли извлечь «Петропавловск» из воды и возможно ли это вообще?

P.S. Едва успел окончить это письмо, как получил известие, вполне подтверждающее высказанную в нем мысль. Жена полковника А. П. Агапеева, считающегося по официальным данным, погибшим, только что получила телеграмму из Харбина от брата А.П., что последний жив, но тяжело ранен. Телеграмма сдана в Харбине 3 апреля и получена в СПб сегодня же. Представьте себе душевное состояние всей семьи А. П. Агапеева».

Необходимо и это заявление принять во внимание, хотя война есть война, а в подобных несчастиях невозможно собрать все сведения с тою быстротой, с какой это желалось бы. Мы знаем только о нескольких трупах, вынутых из воды. Труп Макарова не найден. Есть предположение, что адмирал находился в кают-компании. Великий князь Кирилл Владимирович, таким чудом избегнувший смерти, мог бы сообщить некоторые подробности о Макарове в момент взрыва.

В заключение два слова о двух других фактах, о которых говорит «Гражданин». Один из них похож на глупую сплетню, на сатирическую выходку против «отряда всероссийского дворянства», но тем не менее сущность этого должна быть выяснена немедленно. Даже если это неприличная выходка, ее нельзя пройти молчанием. Дело вот в чем. Князю Мещерскому говорили, «будто распорядители этого санитарного поезда всероссийского дворянства, по требованию главного врача, приказали всем сестрам милосердия снять свои платья сестер милосердия и облечься в городские одеяния. Прибавляют, но этому я верить не могу, что сие приказание дано для того, чтобы принять в число сестер одну еврейку и избавить ее от необходимости носить Красный Крест».

Я не верю ни тому, ни другому распоряжению, хотя первое в духе Петра Великого, который любил переодеванье, и теперь могут явиться водевильные Петры. Я уверен, кроме того, что всякая еврейка, пожелавшая вступить в сестры милосердия, охотно подчинится форме, которая для всех обязательна и которая уважается и нашими друзьями и врагами одинаково, без различия вероисповеданий. Возможность подобного случая так же возмутительно нелепа, как возмутительно нелепо было бы совершить обрезание над всеми русскими врачами какого-нибудь санитарного отряда в угоду врачу-еврею, который изъявил желание ехать на войну и вступить в этот отряд.

Третий факт относится к нашему французскому послу, который в разговоре с корреспондентом газеты «Temps» назвал франко-английское соглашение для России «драгоценным» и прибавил, что эти чувства о драгоценности «единодушно разделяются в Петербурге». Князь Мещерский отрицает право у нашего посла говорить с корреспондентами и в особенности говорить о «единодушии в Петербурге» по поводу события, о котором лучше было бы молчать в настоящую минуту. Не оспаривая этого взгляда, я, однако, позволю себе заступиться за нашего парижского посла, хотя в этой заступчивости он, конечно, нимало не нуждается. Но в минуты общей печали и нервного возбуждения мне приятно явиться маленьким адвокатом больших людей. Естественно, что г. Нелидов говорил о «единодушии в Петербурге» только дипломатического ведомства, «единодушие» которого ему было без сомнения хорошо известно. Общественное мнение Петербурга послу не могло быть известно, хотя случалось, что оно бывало вернее и лучше понимало положение вещей, чем «единодушие» дипломатического ведомства. Разница между этими двумя «единодушиями» большая. «Единодушие» общественного мнения может ошибаться, может быть односторонним, но от этого никому не бывает вреда. Поговорят, покритикуют и замолчат. Но если «единодушие» дипломатического ведомства ошибается, то это уже не разговор, не критика, а «дело», факты, влияющие на историю родины так или иначе…

Лично я не могу себе выяснить ни выгод, ни невыгод для России англо-французского соглашения. А опираться на свое чувство, которое говорит, что это соглашение невыгодно для России и не заключает в себе ничего для нас «драгоценного», считаю опрометчивым, хотя бы в пользу этого чувства и говорило то обстоятельство, что в Токио японцы радуются этому соглашению и объясняют его в свою пользу. Таким образом, выгоды России и выгоды Японии совершенно солидарны. Около Франции — Россия, около Англии — Япония и четверный союз готов — quadruple alliance…

5(18) апреля, 10089

CDLXXVI

Мне хотелось сказать об одной депеше из Порт-Артура корреспондента Торгово-телеграфного агентства, от 1 апреля. Депеша начинается так:

«Петропавловск» погиб… Обидная, злая неудача, случайность, которая не знаменует несчастия!»

Во-первых, это довольно безграмотно выражено, во-вторых, бездушно и формально понято самое «несчастие».

Далее следует: «Тихоокеанский флот по-прежнему остается грозной силой, уменьшенной лишь боевой единицей».

Я готов думать, что это сочинено в редакции Торгового агентства, а не в Порт-Артуре, ибо не могу себе представить, чтобы там, где случился этот ужас и это горе, нашелся такой равнодушный человек, который мог бы написать строки, полные холодного чувства, прикрытого якобы патриотическими фразами, выраженными таким якобы русским языком:

«Плоть и кровь наша скорее ляжет костьми, нежели мы дадим врагу торжествовать». Говорится: «мы ляжем костьми», а такого выражения, чтобы «плоть и кровь ложилась», я не встречал во всю мою жизнь. Искреннее чувство говорит просто, а нет слов, оно плачет или молчит, но лицемерное ищет как бы покудрявее и забористее сказать и выходят фразы для сборника курьезов…

Исчезла только «боевая единица».

Гибель большого броненосца вместе с адмиралом, одним из талантливейших наших людей, вместе с другими талантливыми русскими людьми, офицерами, русским знаменитым художником и сотнями матросов — это не несчастие, это только — исчезновение из флота «боевой единицы». Флот остается таким же «грозным», но уменьшенным только «единицей».

И эта белиберда напечатана не в одной какой газете, а решительно во всех русских газетах, как телеграмма из Порт-Артура, куда тянутся теперь глаза всех читателей. Г. Миллер, директор агентства или его порт-артурский корреспондент стремятся к литературности, что ли? 2 апреля телеграмма того же агентства, заимствуя путаные подробности из «Нового Края» о битве 31 марта, вещала, что «Петропавловск» погиб и… на его месте плескались волны». Это прямо из бульварного романа. Разве корреспондент (мнимый?) видел, как плескались волны? Он просто сочинял о том, чего не видел, не испытал и если это действительно корреспондент, то он даже на самом месте несчастия не почувствовал того, что почувствовал весь образованный мир и вся Россия вдали от несчастия.

Русскому обществу необходимы с места верные и подробные известия, оно жаждет их, а телеграфные агентства, пользующиеся всевозможными привилегиями и казенными пособиями, дают ему какую-то сомнительную литературу и увещания, изложенные на сомнительном русском языке.

Флот «уменьшился лишь боевой единицей»…

Да разве, господа телеграфные литераторы, единицы флота так же равны между собою, как пуговицы на ваших сюртуках? Разве их так же легко заменить, как эти пуговицы? Да если бы они были даже равны, разве не несчастие потеря каждой флотской единицы? Сознавать несчастие не значит не любить родину, не значит не верить в русскую силу. Сознание — великое дело, как в счастии, так и в несчастий. Оно просветляет умы, оно научает, оно верно указывает на ошибки, на повелительность их исправления, на халатность одних, равнодушие других, на упорство всезнаек и всеуказчиков, которые не хотели верить даже аксиомам в техническом деле, как выразился раз покойный Макаров в «Морском Сборнике» по поводу того же «Петропавловска», на котором он погиб. Сознание укрепляет патриотизм, а не разрушает его.

Но мимо! Это дело истории…

Указываю вам на письмо в редакцию о случае с Кроуном, командиром «Владимира Мономаха», и с англичанином, который хотел потопить этот наш крейсер. Он не дал его потопить решительным и патриотическим образом своих действий, но дипломатия потопила самого Кроуна за это, всеобщая дипломатия.

Это — история, хотя и довольно давняя: она отвечает капитану Ли, о котором я писал третьего дня…

Сын этого Кроуна погиб на «Петропавловске».

6(19) апреля, №10090

CDLXXVII

У наших моряков мужества хоть отбавляй. Русские люди всегда умели умирать и доказывают это и теперь блистательно, блистательнее, чем наши противники. Сии последние как будто даже трусят. Смотрите, в самом деле, как они всегда далеко стоят от наших береговых батарей, как избегали постоянно боя, как стараются в этой чисто «машинной» войне быть в количестве больших боевых единиц. Они нисколько не стыдятся бороться вшестером против двух, как с «Варягом» и «Корейцем». Наши миноносцы действовали доселе как-то в одиночку. Мало ли их, что ли, у нас, или они сгорали желанием показать, что они мужественны и готовы умереть. Так было со «Стерегущим», так было со «Страшным» и с другими. Японцы умели выслеживать это одиночество или заманить хитростью отважных и сейчас же нападали вчетвером или впятером, окружали и губили. Всюду они стараются как можно менее рисковать, чтоб повернее нанести удар.

Только раз они рискнули, именно в первую ночь, когда они открыли войну. Но и тут они употребили столько лукавства, столько обмана и, пожалуй, если это вас может утешить, предательства, что дипломаты были совсем обморочены. Японцы верно рассчитали, что наша эскадра находится на мирном положении, что она даже едва ли знает, что произошел разрыв между Россией и Японией, что во всяком случае ее можно застать врасплох или напасть «внезапно», как выразился в первой своей телеграмме генерал-адъютант Алексеев. Поранив несколько наших броненосцев, японцы в тот же день стали бомбардировать крепость. Но, убедившись, что Порт-Артур проснулся, сейчас же ушли. И потом снова и снова бомбардировки и хитрости, вроде брандеров, нервили наших моряков, выводили их из всякой возможности спокойствия и заставляли рисковать своей жизнью и жизнью судов. Сам адмирал проводит ночь под Пасху на сторожевом судне. Из этого видно, какое было напряжение внимания. И последний момент драмы — опять не храбрость, а хитрость, ловкость и машина.

Вот с каким врагом мы ведем войну на море, и, естественно нам необходимо к нему применяться.

Наши враги берегли не столько себя, сколько почву, на которой стояли и с которою были связаны эти машины, эти суда. Нет судов, нет почвы, нет и надлежащей силы. Море — не земля, о которой не надо беспокоиться и беречь, потому что она всегда под ногами. На море — земля называется боевыми судами. И эта земля не только ограничена, но она еще может быть взорвана и уничтожена. Под этой зыбкой почвой судов могут очутиться взрывчатые мины, глубоко поставленные в море на известной глубине, но так, что судно не может видеть их, но может задеть и взорваться. Море как будто представляет собою невидимые вулканы, которые поражают военно-морскую почву, и втягивают ее на дно моря.

Вот почему так действуют на наше воображение морские несчастия и битвы. Корабль и вместе с ним тысяча человек в одну минуту идут ко дну, не нанося неприятелю никакого вреда. Между тем потеря тысячи человек на суше возможна только тогда, когда и неприятель непременно теряет, победил он или нет. Никакая битва не может быть без потерь обеих сторон.

На море мы сражаемся неравным оружием. У неприятеля и судов и опытности больше. Он вырос на море и еще недавно вел морскую войну в этих же самых местах, которые ему знакомы во всех мельчайших подробностях.

Положение Макарова было трудное, когда он приехал в Порт-Артур. Он поднял дух флота, он оживил его своей смелостью, бодростью, успешной защитою и надеждами.

Положение нового командующего, Н. И. Скрыдлова, — еще труднее, после события 31 марта.

Он обязан хранить оставшийся флот, как зеницу своего ока и восполнить материальную и умственную убыль его насколько возможно. Он должен повторить вслед за А. Н. Куропаткиным, что надо терпение и терпение. Предстоит много работы, много энергии, много соображений, которые привести в исполнение будет стоить большого труда. Человек большого таланта и мужества, прекрасно знакомый с Дальним Востоком, готовый умереть, как все, но умирать именно и не надо. Надо жить и работать с удвоенной энергией, возбуждая ее в других и не считаясь с нашим нетерпением; работать независимо, с спокойствием ответственного вождя, который должен думать только о службе, возложенной на него государем и о защите своей родины.

Еще это он исполнит.

7(20) апреля, №10091

CDLXXVIII

Князь Мещерский пишет сегодня в «Гражданине»:

«Г. Суворин выражает сомнение по поводу приведенного мною в одном из последних «Дневников» рассказа об отряде всероссийского дворянства, где по требованию старшего доктора последовало приказание всем сестрам милосердия снять свои платья с Красным Крестом.

Напрасно усомнился г. Суворин. Теперь выяснилось, что этот рассказ совершенно верен, и ничего в нем нет преувеличенного, даже эпизод о еврейке верен. Еврейка, по требованию главного доктора, принята в число сестер милосердия отряда всероссийского дворянства, невзирая на то, что она, по уставу, принята быть не может, и действительно вместе с сим потребовали, чтобы сестры Красного Креста сияли с себя одеяние своего звания».

И все-таки я этому верить не могу, ибо поверить этому значило бы поверить следующим соображениям, которые всякому человеку могут придти на ум.

А именно:

«Всероссийское дворянство» — миф, ибо оно трактуется главным доктором, как величина ничтожная, а «сестры милосердия», — служанки главного доктора, с которыми он может делать все, что угодно. Очевидно, главный доктор — нечто вроде великого человека на малые дела и скандалы. Очевидно, он — дамский кавалер из ряда вон и ради одной еврейки переодевает всех христианок, чтобы они не оскорбляли очей почему-то ему любезной еврейки, которая распоряжается «всероссийским дворянством»[7].

И не это еще скажут, а более.

А именно:

Если для этой еврейки нарушен устав Красного Креста, то надо предполагать, что она представляет собою величину необыкновенную, выходящую из ряда вон, такую величину, что без нее самое существование санитарного отряда «всероссийского дворянства» является делом сомнительным и даже рискованным. Мало ли какие правила уставов и даже законов не нарушаются для исключительных явлений, для лиц, выходящих из ряда вон. Для Жанны д’Арк, знаменитой Орлеанской девственницы, нарушены были все предания и законы французской армии. Этой молодой девушке даны были совершенно исключительные права, дано было особенное знамя, ей подчинена была часть королевской армии, как стратегу, и спустя пять с половиною столетий после ее смерти русский талантливый генерал Драгомиров написал разбор ее военных действий и признал за нею талант стратега. Для еврейской Есфири царь Артаксеркс позволил евреям истребить пятнадцать тысяч своих верноподданных, и евреи так были ему благодарны, что установили особый праздник Пурим, который и доселе празднуется «с радостию и веселием», как выражается «Книга Есфирь». Для другой Есфири польский король Казимир, соперничая с Артаксерксом, напустил в свое царство евреев, и этот праздник дает о себе знать еще доселе.

Вообще ради женщины делалось мужчинами и великое, и глупое, и преступное, гораздо больше глупого и преступного, чем великого. Это — исторические иллюстрации, так или иначе идущие к делу.

Теперь требуется знать, чем же себя заявила неизвестная еврейка, кому и почему она понравилась, если для нее не только нарушается устав, обусловливающий прием в сестры милосердия, но и сии последние переодеваются ради еврейки, очевидно не пожелавшей надеть Красного Креста? Я продолжаю думать об этой еврейке лучше, ибо Красный Крест утвержден Женевской конвенцией и признается всем миром, не исключая и японцев. Порядочная еврейка или не пошла бы в сестры милосердия, или, если бы пошла, то подчинилась бы форме.

Все это так просто, что и говорить бы не стоило. Не говоря о дворянстве, которое действовало бесспорно бескорыстно и благородно, учреждая отряд, но и главный его доктор не мог не понимать высокой цели и не мог пятнать ее какой-то самодурной политически-религиозной выходкой в пользу любезной ему еврейки.

Вот почему я этому не верю и не поверю до тех пор, пока не будет назван главный доктор, и пока не подтвердит этого случая дворянство, образовавшее санитарный отряд, с указанием на причины этого глупейшего, если он совершен, поступка своего главного врача.

9 (22) апреля, №10093

CDLXXIX

Еще не прошло ужасное впечатление от гибели «Петропавловска», но прошел месяц март. Этот месяц бурного равноденствия известен идами марта, когда был убит Юлий Цезарь, известен первым числом своим, когда убит был император Александр II и теперь отмечено несчастием и его последнее число, 31-е, смертью Макарова и других дорогих нам людей: офицеров, матросов и художника.

Этот несчастный месяц прошел. В первых числах апреля государь назначил командующим эскадрой Тихого океана Н. И. Скрыдлова, который родился 1 апреля (1844 года). Апрель — уже настоящая весна даже у нас в Петербурге. Дай Бог Н. И. Скрыдлову совершить все возможное в человеческих силах и дай Бог, чтоб с этой весною счастье повернулось к нам лицом.

Пора отдышаться нам от этих ударов, не забывая их. Уроки следует помнить и исследовать причины, их породившие. Общество продолжает мучительно стоять на вопросе, как погиб «Петропавловск», чьей миной он взорван, своей или чужой, была ли подводная лодка или нет. Я получил множество писем на этот счет. Одни, преимущественно женские, полны слез и даже отчаяния, полны боязни за судьбу Балтийской эскадры; многие опасаются за строящиеся суда и желают, чтоб усилена была охрана судов во время их постройки. Для этого беспокойства есть основание в нашем добродушии и доверчивости, качествах прекрасных, но легко обращающихся в халатность и равнодушие. В «СПбургских Ведомостях» один из посетителей Балтийского завода, где строятся новые броненосцы, подробно рассказывает, как он с двумя дамами и двумя гимназистами легко получил разрешение осмотреть новые суда и осмотрел даже подводную лодку. Но когда ту же лодку хотел осмотреть мичман в сопровождении нескольких молодых людей, то сторож его не пропустил, а когда мичман указал ему, что ранее осматривали же другие, сторож отвечал, что они «сами пришли, никого не спрашиваясь».

Это «сами» пришли и т. д. необыкновенно точно характеризуют добродушие наших порядков. Можно «самому» все осмотреть, все тайны выведать, наслушаться словоохотливых рассказов о подводной лодке, как это было в данном случае, и так же спокойно «самому» уйти. У нас и Самозванцы являлись «сами, никого не спрашивая», исторические и те, что выведены в «Ревизоре». Если «строго» запрещено что-нибудь, то вовсе не для всех: многочисленные исключения сейчас же явятся в особенности для мужчин, сопровождающих любопытных дам. Я слышал, однако, что к охране судов приняты решительные меры.

Увы, мы — не систематики вовсе, и это нам чрезвычайно вредит, может быть, вредит и в морском деле.

Дворянство — плоть от плоти русского народа, и его черты в то же время национальные наши черты. Мы привыкли полагаться на свою храбрость, на военную честь, смелость и доблесть. Эти качества блестят в нашей истории, блестят в истории нашего дворянства, которое дало столько военных дарований, столько пролило своей крови на полях сражений и показало столько примеров необыкновенного мужества и высокого презрения к смерти. Эти качества мужества и доблести блещут и в прежней и в современной морской войне. Но и теперь и в прежней истории дворянства мало систематического, упорного труда, мало стремления к техническим знаниям (едва ли не большинство инженеров поляки), мало способности к тщательной наблюдательности, к напряженному вниманию и неослабной работе, которые заставляют человека открывать детали, развивать его зрение, сообразительность, даже известную долю того, что можно бы назвать творчеством, именно, когда по известным признакам и мелочам составляется целая картина, целый план, видны опасности и выгоды. Но психология человека, который уверен в своей храбрости, не доискивается сложных и хитрых комбинаций своего противника и пренебрегает многими условиями, которые считает второстепенными. Храбрый в лучшем случае думает только встретить храброго, благородный и честный — только благородного и честного, добродушный и доверчивый — только добродушного и доверчивого. А на деле бывает совершенно наоборот, и это надо иметь в виду в особенности с таким народом, как японцы, народом, по-европейски вооруженным, но совершенно оригинальным и с самобытною, жестокою моралью. Мы его совсем не изучали. Может быть, изучали его наши дипломаты, но донесения их хранятся в таинственных архивах министерства иностранных дел и на божий свет не показывались.

А про японцев рассказывают, что они приезжали в Болгарию и на местах битв наших с турками изучали нас. Может быть, это слишком тонко, но на тонкой хитрости они и ловят нас, а мы своей неосторожностью и невниманием помогаем их счастью прямо чрезмерно.

Повторяю: дай Бог, чтоб счастье повернулось к нам лицом с весною, которую так ждет русская природа и русский человек.

Но счастье надо «заставить» повернуться в нашу сторону. Чем? Энергией, удвоенной, утроенной деятельностью, бодростью благородных и крепких душ, которые сами бы не спали и смело будили бы других. Надо общее согласие всех русских людей, военных и статских, чтобы русское дело шло к своим целям, не цепляясь за счеты, за местничество, за самолюбия, за тысячи тормозящих, иногда оскорбительных и досадных мелочей, разрушающих необходимую гармонию действий и усилий. Надо, чтоб души наши горели и это пламя поддерживало бы единство мысли и дела. Надо, чтоб святое вдохновение снисходило на руководителей и вождей, святое и чистое, как должна быть свята и чиста любовь к родине.

10(23) апреля, №10094

CDLXXX

Суворов говаривал: «Сегодня счастье, завтра счастье, надо немного и ума». Один из моих корреспондентов, возражая мне, замечает, что эту присказку можно бы повернуть и наоборот: сегодня несчастье, завтра несчастье, надо и уменье. Но говоря в прошлом письме о счастье и несчастье, я сказал, что счастье необходимо «заставить» повернуться в нашу сторону, и сказал, чем заставить. У нас в морском деле чего-то не хватает, вероятно, потому, что практики было мало, на что указывалось уже много раз. Вот опять взорвало мичмана и двадцать матросов, опускавших в воду мины. Чрезвычайно опасные, взрывающиеся от малейшего прикосновения, эти самодействующие мины ставятся в тревожное время, поспешно, вероятно, и во время волнения моря. Все это надо принять в соображение, когда приходится говорить о том, что наши мины, поставленные для неприятеля, ни разу его еще не взрывали, но свои собственные суда взрывали неоднократно.

В прошлом же письме я указывал на наши национальные черты, невнимание, неосторожность, авось, которые и при уменье нередко обращаются нам во вред, и приходится вознаграждать их потом чрезмерными усилиями, напрасной тратой энергии и бесполезной смертью. Уроки уменья и осторожности нашим морякам даются очень тяжело. Вспоминается при этом пресловутый морской ценз, который введен был умным человеком, г. Чихачевым, когда он был морским министром. Но видно, на всякого мудреца довольно простоты, в особенности, если принять в соображение, что г. Чихачев сделался морским министром после двадцатилетнего управления им не военным флотом, а Черноморским обществом пароходства и торговли, чисто коммерческим. Это далеко не одно и то же. Пароходное общество строило пароходы и делало рейсы для перевозки пассажиров и товаров и думало о доходах. Военный флот создается для войны, для битв, и делает рейсы для навыка военно-морскому делу, для развития способностей служащих и проч. Личный состав Черноморского пароходного общества и личный состав военного флота совсем не одно и то же, и не одни и те же приемы для этого необходимы. Коммерческих взглядов пароходного общества, заботящегося больше всего о дивидендах акционеров, при помощи правительственной субсидии, нельзя переносить на военный флот.

Равнять все способности, все дарования числом плаваний — это в некотором роде все равно, что равнять всех пехотных офицеров числом сделанных ими на ученьях и маневрах шагов. В свое время наша газета настойчиво говорила против ценза, и теперь вспоминают о нем моряки с горечью. В России, в стране только еще развивающейся, нуждающейся в талантах, особенно в способных людях, в опытных техниках, уравнение всех одним аршином, на котором размечены пределы и степени, может быть только вредно, хотя в служебном отношении чрезвычайно спокойно и удобно. В странах развитых, где общий уровень высок, это уравнение, может быть, имеет свою цену, но у нас, где этот уровень еще сильно колеблется, такое уравнение приводит только к результатам нежелательным и выбивает из строя способности, призвания к морскому делу, любовь к своему кораблю и долговременную опытность.

Теперь так много говорят о морском деле, как прежде не говорили о театре. Оно стало почти домашним делом, всякому близким и дорогим. И если специалисты морского дела затыкают уши от этих разговоров, то напрасно. Общественное мнение образуется по фактам, по результатам. Оно может ошибаться в технических подробностях, но оно схватывает верно выводы и результаты, оно образует ту звенящую в воздухе струну, звуки которой только глухие не слышат; если оно ломает себе голову над техническими подробностями безуспешно, потому что тут нужна наука, то оно все-таки не может себе не ломать ее, когда дело берет всего русского человека, его ум, его душу, его национальное самолюбие. А как его много, этого самолюбия, если бы вы знали, каким горячим языком оно говорит, даже не говорит, а пылает. Что мои речи? Это — только слабый отзвук того, что чувствуется и говорится в России. Я убеждаюсь с каждым днем более и более, как глубоко русское национальное чувство, и как оно вместе с тем здравомысленно. Это — далеко не шовинизм, это любовь к России, как к родной матери…

Никогда, может быть, даже наверно никогда, война так больно не действовала на всех. Как будто все мы в ней участвуем, и те, которые теряют в ней родных и близких, и те, которые подобных потерь не несут. Несмотря на свою дальность, она как будто у наших домов, у наших окон. Мы как будто слышим выстрелы, слышим взрывы, видим гибнущие суда и передвижение армий. Телеграф сократил расстояние невероятно, а наше чувство дополняет его. Подобно тому, как в Порт-Артуре наши моряки истязали свои нервы постоянными ожиданиями атаки, так и мы, хотя, конечно, не в такой степени, истязаем свои нервы постоянным ожиданием военных известий. Я невольно вспоминаю Англию во время ее войны с бурами. Как страдал каждый англичанин в своем самолюбии гражданина великой державы, так страдаем и мы. Может быть, даже больше. При малейшем успехе они радовались как дети, так радуемся и мы. А ведь Англия — образованная, культурная страна, обладательница чуть не целой четверти населения всего мира. Что ей буры? Зачем они? Мало, что ли, ей народов? А вот подите, никакая философия не помогает, никакая культура не может сломить этого патриотического чувства. Горе побежденным да и только! Обидно даже, когда сочувствуют вам, когда вас жалеют. В этом сочувствии подозреваешь насмешку или укор. Но русские люди головы не теряют, и на нашей улице будет праздник. Он будет во что бы то ни стало.

Все дело ведь в первом ударе, в его «внезапности». Не будь этого, не было бы многого, что случилось с нашей эскадрой Тихого океана. И надо признать, что она все-таки сыграла большую роль, несмотря на страшные удары. Покойный адмирал Макаров сделал все, что зависело от напряжения всех его сил, напряжения, которого мы еще не знаем во всей его целости, во всей муке. На памяти его не может лежать ни малейшего упрека, не потому, что он так трагически погиб, но потому, что он сделал чрезвычайно много уже тем, что дал два месяца для передвижения русской армии. Он заслужил и перед родиной и перед нашей армией, и его имя не только во флоте, но и в армии будет почитаться, как имя одного из талантливейших и благороднейших русских людей.

Он командовал тем флотом, какой застал. А это был поврежденный флот и мы, как не специалисты, не можем даже представить себе ни этих повреждений, ни степени подготовленности флота к активной борьбе. Он и учил, и защищал, и показывал готовность к бою. Он был мучеником своего положения и его гибель — поворотная точка для реформы нашего флота, как флота великой державы, это memento Carthaginem, помни Карфаген.

Помни Макарова!

Перед домом морского министерства когда-нибудь поставят обелиск с надписью:

Помни Макарова!

13(26) апреля, №10097

CDLXXXI

К соглашению с Англией.

Выписываю несколько строк из полученного мною на днях письма из Портсмута. Автор письма носит нерусскую фамилию. Пробыл он три года в Англии и Шотландии и, по-видимому, занимается преподаванием русского языка. Он, по его словам, не политик; он думает, что «все вопросы между народами могут быть решены добросовестными соглашениями без всяких войн». Он считает соглашение России с Англией, где «ненависти» к русским он нигде не заметил, и «желательным, и выгодным, и своевременным, и возможным».

Вот эти строки:

«Вчера я пошел на лекцию. Читали о России. Председательствовал человек, который меня знает лично. Город Портсмут не велик, я здесь, кажется, единственный русский, и меня, по-видимому, знают многие. По окончании чтения, в котором не только не было признаков ненависти, а слышалась даже комплиментарная нотка, председатель сказал краткую речь, и просил публику встать, а таперам велел сыграть русский народный гимн. Может быть, он это сделал так ввиду моего присутствия, но он это сделал».

Автор этих слов приложил русское письмо к нему английского офицера, его ученика, трактующее о русской грамматике и русской литературе. В этом письме есть следующие, сочувственные нам строки, которые привожу с соблюдением правописания подлинника:

«Примите пожалуйста от меня самые крепчайшие соболезнования для страшного несчастия которое ваших соотечественников разбивало.

Избави Боже Вы имели каких-нибудь родственников или дружьев на несчастном корабле».

Я очень благодарен моему случайному корреспонденту за его сведения и английскому офицеру за его «соболезнование». Никогда я не думал, что англичане относятся к нам «с ненавистью». Я не могу понять: за что им нас ненавидеть? Я один из тех русских людей, которые вообще не верят в ненависть к нам Западной Европы. Она считает себя слишком высоко стоящей, чтоб нас ненавидеть. Эта Европа просто смотрит на славян и русских в том числе, как на низшую расу и относится к нам с чувством снисходительности и вежливого высокомерия. Эта раса живет, мол, западной наукой и просвещением, но никак просветиться вполне не может. Отчасти потому, что славянские государства появились гораздо позднее государств Западной Европы, отчасти от суровых условий, например, русской физической природы, далекой от той благодатной, солнечной природы с ее теплым океанским течением, которою пользуется Западная Европа. В нас, русских, подозревается, кроме того, присутствие финской и монгольской крови, и нас легко объединяют с желтой расой. Если Япония является мстительницей за Азию, которую Западная Европа поглощает с моря, а Россия — с сухого пути, то борьба России с Японией, как бы борьба племен, очень между собою близких и одинаково далеких от Западной Европы. Западная Европа брала Россию в свои союзники, как военную силу, для подавления его (?) владычества. Европа давала России некоторую волю расправляться с Турцией и Персией, но и сама не жалела средств для подавления России, например, в севастопольскую кампанию. Не зазнавайся, мол. Полу-Европа, полу-Азия, Россия давала Европе сырье, а Азии — полученное из Европы просвещение и таким образом стала соперничать в Азии с госпожой просвещения очень серьезно. Разве отсюда «ненависть?».. Не делая себе никаких иллюзий, я думаю, что Россия для Европы, по крайней мере, для ее официального, правящего мира, только военная держава и только как с военной державой с нами и считаются. Это необходимо нам помнить и считать наше военное значение в высокой степени важным.

Наш лондонский корреспондент, так внимательно следящий за английской политикой, отмечающий ее фазы с тактом опытного дипломата, свидетельствует о повороте английского общественного мнения в нашу пользу.

Но я позволил бы себе спросить почтенного собрата, многое ли это значит? Письмо английского офицера не справедливо ли говорит о том, что это значит и почему такие перемены:

«Для страшного несчастия, которое ваших соотечественников разбивало».

Россия «разбита»… будто бы. Вот и разгадка «соболезнований» и сочувствия несчастию. Это и человечно и по-европейски корректно. Нас жалеют, и я даже верю, что англичане нас жалеют довольно искренно, как слабых пока на море, но несомненно храбрых, ни разу не сдавшихся, ни разу и ничем не посрамивших своей русской чести, не только в лице моряков-офицеров, но и в лице простых матросов. Сама убежденная и великая патриотка, Англия не может не уважать нашего патриотизма и нашей храбрости, но в то же время… не может и не воспользоваться нашими затруднениями.

Мы, русские Иваны, плыли за море подставлять свои груди за свободу буров и вернулись домой несолоно хлебавши, отведав разных неприятностей и даже английских пуль. А англичане доставляют в Японию «Ниссин» и «Кассугу» за такие суммы, какие никогда не приснятся всем русским «добровольцам» вместе взятым, и хвалятся своим молодечеством. Англия волновалась, Англия чуть не плакала, когда война с бурами вышла не такою легкою, какою она себе ее воображала. Мы бескорыстно сочувствовали бурам и не сделали ни одного шагу, чтоб затруднить положение Англии. А она? И союз с Японией, и тибетская экспедиция, и доброжелательное посредничество. Что могла бы отвечать Англия, если б кто-нибудь предложил ей посредничество во время войны с бурами? С английскою прямолинейностью и жесткостью она наверное бы отвечала:

— Благодарю, не нуждаюсь.

Русская дипломатия может отвечать ей то же самое, но как воспитанная в вежливости, более тонким языком:

— Ваше сердечное (непременно — сердечное) участие трогает меня так, что я не нахожу достаточно выразительных слов для ответа. К сожалению, события недостаточно еще определились, чтобы позволяли приступить к серьезному обсуждению такого важного вопроса. Предварительный же анализ…

Ну, и так далее. Наша новейшая дипломатия совершенно отстала от старых русских форм, весьма немногословных, но зато послушных прямому русскому языку, как выразителю русского характера.

Но дело теперь не в дипломатии, обязанность которой предупреждать войну: дело в нашей военной силе, которая стоит за наше право занимать почетное место на Дальнем Востоке. Это право честно нами добытое и настолько же неотъемлемое, как и права Англии на занятые ею области в Азии.

Зачем понадобились Англии Корея и Маньчжурия? У ней там никаких торговых интересов нет, а мы ничем не нарушаем ее интересов на юге Китая. Неужели железная дорога, построенная нами, дает Англии этот аппетит и на севере Азии? Неужели она непременно хочет следовать своей старой политике вмешательства и возбуждения одной страны против другой, чтоб оторвать себе где-нибудь новый кусок? Не будет ли ошибкой самый союз Англии с Японией, если Господу угодно будет дать нам победу над Японией? Ведь уязвимая пята у Англии есть, и она это очень хорошо знает, и Россия имеет возможность ударить именно по этой пяте, если обстоятельства нас принудят. В каком бы соглашении ни находилась Англия с Францией, но французский народ будет за Россию и не изменит ей в трудные минуты, а Россия доведет свое дело до конца. Не уступим же мы своего положения великой державы, своего значения в Азии иначе, как истощив все свой средства военные и финансовые. Ведь это понятно всякому русскому. Англия — великая патриотка, повторяю. Только патриотизмом, только страстною любовью к родине она приобрела все, что имеет, не исключая своих прогрессивных учреждений. Уважение к ней с этой стороны ничем неуязвимо. Ученица Европы, несовершенная еще конечно, Россия растет в этом же патриотизме сознательном и сильном и не может не только принять, но даже нуждаться в английском посредничестве. Говорить о соглашении, когда Англия находится в союзе с воюющей с нами Японией…

Да не смешно ли это?

16(29) апреля, №10100

CDLXXXII

Радостный сегодня день. Так сердечно, так великолепно принимал Петербург милых сердцу моряков. Петербург был неузнаваем, а загорелые моряки шли спокойно, серьезные, сосредоточенные, и за ними море шумного и радостного народа всех званий и состояний. Прочтите, с какой задушевной царственной лаской принял их государь и его августейшая семья. Может быть, никогда еще не раздавались во дворце такие чудесные душевные речи государя, согретые такой искренней любовью к борцам за святое отечество. Это был общий праздник, проникнутый одним и тем же высоким чувством. Сегодня же правительственное заявление так полно русского достоинства и мужества.

Мне весело и хочется шутить. Кстати, случилось презабавное происшествие.

Из заметки академика Соболевского я узнал о необычайной быстроте, с какой работает орфографическая подкомиссия при Академии наук. Вероятно, хотят спасти отечество, которое погибает от буквы ять, фиты, ижицы, иже, и других подобных врагов русского царства, скрывающихся в подпольях известной анархистки, русской грамматики. Собрана армия из одиннадцати корпусов человеческих под председательством сына самой богини счастия, Фортуны, генерала от филологии Фортунатова; один из корпусов состоит из солдата, забритого в городском училище, другой — из г. Кубе, забритого в реальном училище — надо думать, что это — самые храбрые корпуса армии. Генерал Фортунатов, не объявляя никому о своем плане, вероятно, хранящемся в тайне в главном штабе Академии наук, прямо бросился в битву со всеми корпусами и начал побеждать.

По достоверным известиям, полученным с Васильевского острова, кампания ведется не старою суворовскою формулою «пуля — дура, а штык — молодец», а новейшею, где действуют орудия и взрывчатые вещества, уничтожающие врагов без остатка. Стоит только академической кухарке вытереть замазанные буквенною кровью места — и ходи, как по паркету, свободно и весело.

Известно, что в России существует крепость, весьма давно построенная, едва ли еще не при Рюрике, и так прочно, что несмотря на все приступы к ней и на все усовершенствованные орудия, которые в последние столетия обстреливали ее постоянно, сохранила свои толстые, неуклюжие и смрадные от плесени стены. Крепость эта — надо ли ее называть? — носит постыдное, но тем не менее громкое имя:

русская безграмотность.

Вот для сохранения этой древней святыни Академия наук и образовала армию из одиннадцати корпусов, из которых осталось теперь десять, не потому, что один корпус был разбит, а потому, что он бежал, узнав, что дело идет о защите такой старины, которая презирается даже староверами древнего благочестия. Но и лишившись одного корпуса, войско г. Фортунатова продолжало действовать с блистательным успехом. Враги валились, обливаясь и собственною кровью и потом корпусов. Пот и кровь, смешавшись, представляли невиданное доселе в битвах зрелище чего-то похожего на ленту бразильского ордена св. Аннунциаты[8].

Отряды генерала Фортунатова с гиком носились по полю сражения; то выбивали вон из Цицерона твердый камень еры и заделывали цицероновскую дыру дощечкой и, то опять выбивали дощечку и и в цицероновскую дырку молотком, надсаживаясь все десять, загоняли опять камень еры, то похищали у латынян длинную жердь j, то выбивали окна (о) из короля и собаки и заклеивали азом, чтоб вышло кароль и сабака. То лихими казаками, с усердием набекрень, подскакивали к неприятелю здороваго, срывали с него колпак аго и надевали новый ово; то взрывали на воздух безобидных божьих стариц Ижицу и Фиту, то такого богатыря, как Иже и таких злодеев, как Ять.

Из этих супостатов добродетельных россиян особенною знаменитостью и смелым юмором отличался гнусный злодей Ять, ежегодно истреблявший значительное количество младенцев, предназначенных к безмятежному житию под кровом волшебницы Немогузнайки. Генерал Фортунатов напал на злодея всеми десятью корпусами и победил его почти мгновенно и затем он был разрезан на десять частей и проглочен победителями с аппетитом солдат Александра Македонского, когда сам сей знаменитый полководец ничего не ел, желая разделить с солдатами их голод.

Когда известие об этой победе распространилось, многие газеты закричали «ура», и «ура» это разлилось по всей малограмотной и безграмотной России. Одна газетка стала орать так громко, что смутила главный штаб, распоряжающийся планом кампаний и заседающий в Академии наук. Орала газетка, что надо послать вспомогательное войско по всем словолитням и типографиям и арестовать и казнить главного злодея Ять, который имеет преступную наглость есть есть.

Такого эффекта от победы генерала Фортунатова не ожидали ни самые старые, ни самые молодые академики, и прикрыв свои носы платками, притворились, что они чихают, и приготовились хором воскликнуть «на здоровье». Вслед за этим закричал «Ура, ура!» известный генерал от скверной русской погоды и тощего климата, Демчинский. Он очень часто обходился без ятей в своих предсказаниях о погоде и громогласно теперь объявил, что отныне он и все другие свои сочинения будет писать без ятей и они приобретут от этого необыкновенную оригинальность и силу. Академия наук, конечно, соберется в экстренное заседание на этих днях, чтоб забрить его в свои члены и высечь на булыжнике медаль ему на шею с надписью… Тут, если верить телеграммам с поля сражения, произошли в предварительном заседании Академии наук разногласия: одни говорили в пользу такой надписи: «Сим победиши», другие находили такую надпись кощунственною и все сошлись, наконец, на изречении: «Победителю дракона Ять», которое должно блистать сусальным золотом вокруг изображения самого дракона, заказанного одному из славных декадентов.

Отныне крепость «Русская безграмотность» будет читать только сочинения генерала Демчинского, чрезвычайному распространению которых мешала исключительно эта злодейская буква. Браво!

Слава вам, смерть врагу!
Аллага, Аллагу!..

Что за чепуха у нас делается и в такое серьезное время, когда требуется упорный, спасительный труд, знания, прилежание, когда требуется проповедь неустанной работы и одоление трудностей, когда мы узнали, что японские дети выучивают несколько тысяч знаков и являются хорошими грамотеями и техниками, когда французы и англичане, две образованнейшие нации, сохраняют свое чрезвычайно трудное правописание; особенно трудно английское, где множество слов выговаривается совсем не так, как пишется, где, например, слово мысль пишется семью буквами; thought, а выговаривается, как один звук, соу, Шекспир — десятью буквами и т. д. И англичанам это не трудно и они это одолевают и, вероятно, видят в одолении трудностей правописания первую и необходимую гимнастику ума над родным языком. А нам все трудно, все трудно, и одна буква ять приводит в содрогание наши ленивые головы.

Вам не смешно и не грустно? Вы не вспоминаете по поводу этого похода на ять, по поводу образования нового сословия ратников против яти, ятников, что в последние годы мы почти перестали учиться, что единственная наука, которою занимались у нас действительно серьезно и прилежно, хотя она неизвестна в энциклопедии наук, единственная наука, для которой было вволю искусных профессоров и великое множество прилежных слушателей, это — «обструкция»… наука не учиться.

Превосходная наука. Далеко на ней уедем.

Могу вас уверить, что «радикальные потребны тут лекарства» для нашего невежества, легкомыслия и лени, а не эта жалкая и презренная война с буквою ять, и Академия наук профанирует свое достоинство и свою добросовестность серьезного исследователя, заставляя своих ученых и неученых мужей работать с смешной поспешностью газетных репортеров на пожаре.

Успокойтесь! Если сгорим, то не от буквы ять и не от Цицерона.

17(30) апреля, №10101

CDLXXXIII

Я редко вхожу в область «большой политики» и считаю себя в ней просто русским, который чувствует ее удары, но иногда не может себе объяснить, откуда они и почему. Письмо ко мне С. Н. Сыромятникова (№10101) касается того, что писал я третьего дня о невозможности принять посредничество Англии и что нашел вчера в «Правительственном Вестнике» относительно всех держав. Посредничество не приемлется ни теперь, ни при заключении мира и ни от кого.

Очевидно глубоко чувствуется и понимается всеми, что приняв Берлинский конгресс, мы совершили великий грех перед отечеством и предали его таким мукам, что и настоящая война есть не что иное, как следствие этого конгресса, на котором главную роль играла Англия.

Является вопрос о соглашении с Англией; напоминаю об этом вчерашние строки С. Н. Сыромятникова:

«Говорить о соглашении с Англией не только всегда можно, но и должно, ведь не ждала же Англия прекращения русско-французского союза, чтобы войти в соглашение с Францией. Но для этого надо взвесить наши интересы в Азии и разграничить их. Если Англия борется против нас в Азии, то и мы боремся против ней в Азии. Борьба же эта выгодна более сильному и более ловкому, т. е. Англии».

Кому говорить? Если журналистам и знатокам, исследователям Азии, то, конечно, отчего же не говорить. Но дело идет о державах, и тут могут быть иные соображения. Я не вижу ни малейшего повода для России начинать переговоры с Англией теперь же и ставить их в зависимость от тех или других шансов войны. Не допуская посредничества, Россия не должна вступать в переговоры и соглашения с Англией во время войны, уж потому одному, чтоб не навязать себе переговоров и с Германией.

Возможно, что Англия «ловчее» России, но я не думаю, что она «сильнее» России в Азии, не на юге Азии, конечно, а на том севере ее, который известен под именем Дальнего Востока. Нам, по моему мнению, нечего добиваться других границ на юге, кроме тех, которые теперь существуют и которые определены битвою при Кушке, когда английская политика должна была отступить. Здесь только крайняя необходимость может нас заставить двинуться далее навстречу Англии. А на Дальнем Востоке мы имеем право и должны сказать Англии, что это не ее дело, а наше и тех держав, которые с нами там граничат с суши и с моря.

Что касается печати, на ней лежит не одна обязанность изучать взаимные интересы России и Англии в Азии. Она несомненно отражает и должна отражать всякий данный момент, особенно в остром его проявлении. Уверен, что война с Англией никому не нужна, но спокойно рассуждать и исследовать во время войны невозможно, когда английские журналисты оскорбляли нашу родину так, что кровь бросалась в голову. Тут невольно «ведешь войну» и в печати и мой собрат по газете и сам это испытывал, может быть, горячее меня и других.

Не верю я и тому, что газетная война подготовляет настоящую. Были сотни кровопролитнейших войн до появления газет. Влияние газет — дело недавнее, да и то все-таки второстепенное. Я не поверю той сказке, которую распространяли, что будто Япония начала с нами войну благодаря своей газетной агитации и каким-то своим «кружкам». На это можно ссылаться из каких-нибудь личных или дипломатических видов, но поверить этому было бы ребячеством. Япония начала войну, потому что страстно этого желала и была к ней готова. Не будь она готова, никакие газеты и кружки ничего бы не сделали.

Цитата из английской «Синей Книги», обвиняющая Россию в происках в Тибете, говорит мне очень мало, ибо на базарных слухах и предположениях г. Ионгхезбенда никаких серьезных политических выводов построить нельзя. Так он говорит, что сведения о привозе русского оружия в Тибет подтверждаются, а у тибетцев оказались, между прочим, кремневые ружья. Если б Россия хотела отыскивать такие прицепы к Англии, то могла бы их постоянно найти, например, в Персии и разных других местах.

Кроме того, я готов бы судить о тибетском вопросе не по Синей Книге только, а и по русскому Сборнику документов. К сожалению, у нас такого Сборника министерство иностранных дел не выпускает и не потому, конечно, что почти все цвета разобраны и остается бесцветность: синий — Англия, желтый — Франция, белый — Германия и Португалия, зеленый — Италия и Соединенные Штаты, красный — Австрия и Испания. Наш Сборник мог быть и не бесцветным и очень полезным для государственных людей, политиков, журналистов, вообще для воспитания общественного мнения и развития его кругозора. Министерство иностранных дел очень скупо делится с журналистами сведениями и весьма щедро на них жалуется. А следовало бы наоборот, ибо по вопросам внешней политики вся русская печать и всех направлений постоянно была настроена патриотически, как выразился один из строгих начальников по делам печати в одном официальном письме, — хотя из этого, конечно, не следует, что патриотизм в данном случае есть не что иное, как восхваление русских дипломатов. У нас, к сожалению, так бывает: так как каждое ведомство считает себя патриотичным, то критика его действий считается антипатриотичным делом. Это заблуждение пора бы оставить, ибо и патриоты могут иметь различные мнения о том же самом вопросе.

Сколько мне помнится, по делу о Кушке министерство иностранных дел выпустило Сборник, подобный Синей Книге и в оранжевой обложке, если не ошибаюсь. Пусть будет Оранжевая Книга, пусть будет даже Черная, благо Россию постоянно выставляют в черном свете. Все эти Синие, Желтые, Белые и т. п. книги, конечно, не полны и тенденциозны. Иначе этого и быть не может. Но они освещают вопросы с английской, французской, немецкой, т. е. национальной точки зрения. Так и в Оранжевой Книге была бы русская точка зрения и подбор документов, оправдывающих действия России. Пока этой Книги, которая составляла бы годовой отчет о русской внешней политике не будет, до тех пор нам придется руководиться только иностранными источниками.

18 апреля (1 мая), №10102

CDLXXXIV

Наше общественное мнение редко ошибается в авторах тех или других проектов законов, хотя при отсутствии гласности в наших высших учреждениях ошибки совершенно возможны. Моя ошибка относительно времени введения морского ценза, на что указывает сегодня в письме ко мне генерал-адъютант Чихачев, совсем не ошибка относительно автора проекта. Я назвал Н. М. Чихачева, потому что его, как автора, упорно называет общественное мнение, и сам он сегодня это подтверждает, говоря, что «под его ведением» составлена окончательная редакция Положения о морском цензе и объяснительная записка для внесения его в Государственный совет. У общественного мнения, как и у меня, журналиста, те же права относиться критически к «цензу» и «предельному» возрасту, как у Н. М. Чихачева отстаивать ценз с его предельным возрастом. Права эти основываются на том же чувстве любви к родине и родному флоту, какие питает и генерал-адъютант Чихачев. Я передавал то, что говорилось вокруг меня, говорилось прежде, говорится и теперь моряками всех возрастов. Морской ценз в том виде, в каком он введен был девятнадцать лет тому назад, мог быть полезен, даже действительно был полезен ввиду того, что во флоте были офицеры не только не плававшие, но и не бывавшие на военном корабле, как свидетельствует о том генерал-адъютант Чихачев. Таким образом, могли быть у нас, пожалуй, и адмиралы швейцарского флота, сидевшие на берегу и выжидавшие погоды. Но морской ценз, узаконивший плавания для каждого моряка, обратил с течением времени эти плавания почти в такую же формальность, как и прежняя выслуга лет. Тогда арифметически правильно считались годы, теперь арифметически правильно считаются плавания даже морскими кадетами. Относительно «предельного» возраста скажу только одно: неизмеримо труднее изучить и оценить человека, достигшего этого возраста, чем справиться по бумаге, сколько ему лет и вычеркнуть его…

Ссылка на западные морские страны генерал-адъютанта Чихачева еще немного говорит. Мало ли что хорошо на Западе, где морское дело несравненно старше нашего и где развитие технического образования несравненно выше русского. Мы то берем целиком это западное, с французского, с немецкого, с английского, как взяли и морской ценз, то говорим, что западное для нас преждевременно или чуждо нашей истории и народному характеру. В подобной аргументации невозможно оставаться не только вечно, но даже продолжительное время. По-моему, все дело в умелом, стройном, строго-систематическом применении и развитии на русской почве заимствованного западного, сообразно русским условиям и потребностям. Тогда западноевропейское вырастает в русско-европейское, получает русскую силу и душу. И во флоте нужна душа. Она нужна чрезвычайно. Душа эта не в одном мужестве, в котором русские моряки, как и сухопутные русские войска, не уступят ни одному народу в мире, если не превзойдут все народы. Душа в постоянной заботе, в бескорыстной, преданной любви к флоту и его совершенствованию, в неослабной энергии с целью поднять его на необходимую высоту. Ремесло в соединении с общим образованием везде важно, во всех специальностях, в литературной, художественной, музыкальной, в художественной оно очень трудно. Но показатели силы и высоты литературы и художества — таланты и гении, которые и средний уровень поднимают и возбуждают честолюбие многих. Для них формального ценза быть не может, иначе ценз их задавит и убьет. Хотя comparison nest pas raison, но сравнения наглядно объясняют сущность дела. Плавания необходимы для совершенствования морского ремесла, но имеет свое значение и часто повторяемый анекдот об адмирале, который на просьбу о повышении офицера, совершившего определенное число плаваний, указал на свой чемодан, который совершил еще большее число плаваний, чем офицер, но остался все-таки чемоданом…

Нельзя стремиться к равенству, вопреки природе. Нельзя опасаться того, что тот или другой офицер опередит товарища. Надо извлечь из способности личного состава наибольшую пользу для флота и отечества. Есть крепость здоровья, высшая, чем у других, способность приобретать духовную зрелость, есть таланты, есть призвание к морскому делу. Зачем тут пресловутое демократическое равенство, на котором основан морской ценз? Кроме арифметического, есть нравственный ценз, основанный на сумме практических знаний, опытности и дарований. Его провести труднее, потому что для этого надо быть всею душою и всею жизнью во флоте: не надо забывать, что действительно хорошее только то, что трудно.

Морской ценз существует девятнадцать лет. В это время явились новые суда, новые механизмы, чрезвычайно тонкие, новые приемы, новые требования от моряков, как техников, а Положение о нашем морском цензе, как оно редактировано генерал-адъютантом Чихачевым девятнадцать лет назад, так и осталось. Он говорит, что до ценза был слишком велик личный состав для малого количества судов. А не может ли случиться при этом цензе и предельном возрасте обратное, т. е. при большом количестве судов минимальный личный состав? Судов можно построить много, но если не заботиться о личном составе и полном вооружении судов, то из этого мало хорошего может выйти. У меня, не специалиста, разумеется, не может быть такого совершенного оружия для полемики, какое может быть у бывшего морского министра, который отвечает мне скорей формально, чем по существу. Но трагическая судьба нашей Тихоокеанской эскадры слишком сильно говорит в каждой русской душе и всякий обязан перед своей совестью сказать то, что знает. Еще в том же письме, на которое отвечает генерал-адъютант Чихачев, я упомянул, что в нашем флоте чего-то не достает и, быть может, важного, и что настоящая война открывает эти недостатки, а не какая-нибудь критика, всегда у нас робкая. А лучше бы жестокая критика, чем всякая война. Критика задевает весьма немногих, а война — целый народ. Я указал на морской ценз как на общее начало, к которому сводятся подробности, быть может, очень важные, но мне неизвестные, и, быть может, остающиеся пока в сознании искренних, даровитых и независимых специалистов морского дела гораздо больше.

Дай Бог, чтоб дело у нас кипело, чтоб честной энергии был простор.

19 апреля (2 мая), №10103

CDLXXXV

Если у нас никаких нравственных и материальных задач на Дальнем Востоке нет и не было, если все наши задачи даже не на Дальнем Востоке, а внутри России, для которой требуется много нравственных сил, много необходимых реформ, то для чего строилась Сибирская железная дорога, для чего заняли Порт-Артур, для чего изменили путь Сибирской дороги, проектированной на Владивосток, по берегу Амура, на путь через китайскую провинцию, Маньчжурию? Я слышал эти вопросы тысячу раз, сотни раз участвовал в спорах на эти темы, стараясь уяснить себе самому необходимость или ненужность всего этого движения, и мог только построить себе аргументы за и против.

Наполеон говаривал, что во всякой войне сорок процентов надо отнести на счет ума и расчета, а шестьдесят процентов останутся для случая. Стало быть, случайность на войне, безумная, зависящая иногда от какого-нибудь вздора, от ненужного молодечества, от ослушания главнокомандующего, да и ослушания невольного, зависевшего от какого-нибудь психологического момента, может расстроить глубокие расчеты и стать поперек умного плана. То же самое может случиться и в таких предприятиях, как наше движение на Дальний Восток, когда нас принудили почти покинуть Ближний Восток. Постройка Сибирской дороги увлекала. Размеры ее ширились, обстоятельства усложнялись и росли, надежды также росли, те надежды, без которых живучее государство жить не может, в особенности когда внутренняя жизнь то замирала в беспорядке, то в беспорядке волновалась.

Безумно думать, что великий народ может не расти или расти только по известным размерам, заранее определенным, что его можно заключить в известные рамки и из них не выпускать до поры до времени в уверенности, что так это и будет. Есть нечто никому неизвестное, что движет народами и указывает им пути, и все дело в том, чтобы угадывать эти пути, класть прочные по ним рельсы для движения и воспитывать народы в духе любви и крепости. Вот задача правящих классов, которые сами должны быть для этого воспитаны и приготовлены.

Случайностей, конечно, никогда нельзя избежать, но они тем меньше, чем больше спокойствия для обсуждения всяких вопросов в мирное время. Наше стремление на Дальний Восток, зависело ли оно от воли тех или других людей, или от той исторической повелевающей воли, которой и противиться трудно и трудно ее объяснить, но оно несомненно должно было сопровождаться войной, как это и вышло, хоть эту войну мы не предчувствовали и к самой возможности ее относились с большим сомнением. Теперь известно многое и всем из того, что до февраля известно было, может быть, только дипломатам, нашим и иностранным. Теперь все говорят и печатают, что еще в декабре Япония решилась воевать во что бы то ни стало, какие бы уступки Россия ни сделала. Разумеется, вздор, будто Япония не получила последнюю нашу депешу, которая должна была привести ее к соглашению. Она ее получила преисправно и начала войну, как раз для себя вовремя, и так именно, как она рассчитала, т. е. нападением на флот, мирно стоявший на внешнем рейде и ожидавший на утро практической стрельбы.

Теперь, для решения тех же вопросов, которые поставлены мною в начале письма, предположим, что случилось бы как раз обратное тому, что случилось. Японцы прервали дипломатические сношения с нами. Это значит — война, а не то, что это только перерыв и переговоры будут продолжаться. Не японцы, а мы начали. Или, если японцы, то мы были во всей своей готовности. Что бы теперь говорили? Говорили бы, прекрасное дело, что Сибирская дорога прошла по Маньчжурии, что Порт-Артур нами занят, что Маньчжурия занята, что наше значение на Дальнем Востоке утверждено, что нам не страшны ни Китай, ни Япония, ни Англия, что мы можем спокойно заняться нашим внутренним строем, действительно застоявшимся, в чем согласны решительно все, у кого есть голова на плечах, и что эти занятия внутренним строем только укрепят Россию и сделают ее голос еще более авторитетным на Ближнем Востоке. Ведь это непременно бы говорили.

Таким образом, те самые «проклятые вопросы», которые поставлены мною в начале, решаются надвое. При удаче — так, при неудаче — инак. И разве вся история не так идет? Всегда у нее впереди некоторая загадка и даже мудрый Эдип иногда оказывается жалким ребенком. Из этого, однако, может быть, следует, что мы с ними поспешили, не протянув их на более долгий срок, не рассчитали и не приготовили всего, что необходимо для совершения огромного дела, не решили в нем всех возможных случайностей, не откинули прочь каких-нибудь посторонних вещей, не разобрали подробностей очень важных. Говорят, например, что три ведомства переписывались об угольной железной дороге на Дальнем Востоке несколько лет, в течение которых можно было дважды построить очень хорошую дорогу, не только для одного угля, но и для всех других надобностей.

В нашей государственной экономике спокон веков существует большой недостаток, не чуждый всему русскому народу. Я построил дом. Подрядчик положил деревянные балки. Потолки в зале обрушились, ибо явилась будто бы в балках какая-то инфузория и превратила их в гниль. Пришлось во всем доме положить железные балки, что мне стоило многие десятки тысяч. Я рассказываю истинное происшествие и доселе не знаю, что это была за инфузория. Пожелают сохранить сорок тысяч ежегодной экономии, чтобы получить благодарность от начальства, и навредят на сорок миллионов всей России. Пожалеют сегодня пятьсот тысяч, через три года заплатят пятнадцать миллионов. Надо было, много лет назад, на неотложное дело флота, например, положим, сто миллионов, дали меньше. Составлен проект для экстренной надобности в тридцать миллионов, дали — двадцать. И так очень часто. Считают копейки и не считают рублей.

Роскошь именно в этой копеечной экономии, а не в рублевой; если рублевая основана на разумном расчете и разумной прочности, если она обсужена со всех сторон знающими людьми, экспертами, а не канцеляриями только, то это совсем не роскошь, а именно то, что надо: дорого, да мило. Копейки только глаза отводят от ненужных трат и облегчают те хищения, о которых император Александр III издал памятный указ.

Я, кажется, отошел в сторону от решения заданных себе вопросов. Но решит их только судьба в союзе с силою нравственною и материальною.

Вспоминая наши злоключения, мы не должны терять мужества. Мы взяли на себя тяжелую ношу. Ни государь в своем рескрипте главнокомандующему, генералу Куропаткину, ни главнокомандующий не скрывали этого ни от самих себя, ни от России. «Да поможет вам Бог успешно совершить возлагаемый мною на вас тяжелый, с самоотвержением принятый вами подвиг». Вот подлинные слова высочайшего рескрипта. Полководец всецело взял на себя свое время, данную историческую минуту с ее недостатками, грехами и достоинствами. Громадные расстояния усложняли задачу главнокомандующего чрезвычайно. Битва, в которой мы понесли большие потери, была при совсем несоответствующих силах; но мужество наших воинов удивляет и наполняет грудь нашу верою в наше отечество. Это была битва истинных героев. Это — битва великанов с ядовитыми карлами, за которыми стояли тяжелые орудия и которые постоянно освежались новыми войсками. Священник шел впереди пробивавшегося сквозь неприятеля нашего батальона, с крестом в руке и получил две раны. Раненые шли пешком, поддерживаемые братьями по оружию и по Христу. Наберемся спокойствия и терпения, которого просил А. Н. Куропаткин у русского общества, отправляясь на Дальний Восток. Он верил, что придет наш час. Тяжелая ноша может нас на время согнуть, но чтоб она не оказалась нам по силам, чтобы она раздавила нас — какая русская душа может это допустить, какая русская душа может это вынесть? Надо помнить, что мы русские.

21 апреля (4 мая), №10105

CDLXXXVI

Вчера целый день бродили по городу слухи, самые странные, самые противоположные. Говорю «бродили», потому что иначе нельзя сказать об этих привидениях, то добрых, то страшных. И эти, якобы «добрые» привидения нарочно лгали, чтобы обдать потом холодом разочарования доверчивые и действительно добрые русские души. Не верьте слухам, господа, не верьте этим якобы «добрым» привидениям, если они даже в самом деле добрые. Гоните их прочь, как я гоню их и гнал все это время, как гнал их вчера и сегодня. Ожидайте известий. Мы с благородной славянской честностью не готовились к войне, когда вели с Японией переговоры, и остаемся честными и откровенными в передаче наших неудач. Войска не могут летать. Их переходы медленны и сложны. Мы как бы говорили: видите, мы не готовимся, мы верим, что можем сговориться. Мы искренно не желаем войны и думаем, что и вы ее не желаете. Но враг готовился неустанно, расчетливо и, чем он был более готов, тем больше запрашивал. В России сто тридцать миллионов, но в той России, которая у ворот Тихого океана, там нет и миллиона жителей, а у врага там — пятьдесят миллионов. Не забывайте этого. Я спросил лицо, которое все знало в конце февраля: сколько у нас войска на Дальнем Востоке? Оно не назвало мне цифры, но сказало только вот что: «Наши войска — от Москвы до Порт-Артура. Мы можем выставить против японцев вчетверо больше, чем может быть у них, но на это надо время. У нас даже не ручеек, который непрерывно течет, а капли, которые капают». Слава Богу и то, что наша Тихоокеанская эскадра при всех своих несчастиях все-таки два месяца дала время сухопутной армии для движения. Флот мог бы сыграть не эту скромную роль, а огромную и решительную в этой кампании, не будь внезапного нападения японских миноносцев в памятную январскую ночь. Этот удар имел все те последствия, которые мы теперь переживаем. Этот удар был тем роковым, последствия которого начали сказываться с каждым днем больше и больше, обнаруживая полную боевую готовность нашего противника.

Мы сделали все, напрягли все усилия, как напряжено было все общество и делало все в своем благородном патриотизме. Но путь оставался один.

Байкал и реки были покрыты льдом. Железная дорога должна была перевозить войска, орудия, припасы, лазареты, даже товары купцам, ибо наше купечество не любит запасов и делает закупки на короткое время. Теперь Байкал пройден ледоколом, сибирские реки разливаются и делаются судоходными…

Я говорю это отчасти для того, чтобы умерить пыл наших стратегов, которых развелось теперь видимо-невидимо и которые готовы преподать самые верные правила для несомненных побед.

Грустное, тяжелое время. Я считал эту войну страшною и грозною и говорил это до войны. Но я ошибался, что Россия так же мало знает Японию, как Япония знает Россию. Теперь ясно для всех, что Япония гораздо лучше знает Россию, чем Россия — Японию. Японцы посещают наш университет около тридцати лет. Знающих русский язык у них очень много. Японское посольство знало по-русски. Это очень важно. Во время китайской войны я говорил об этом несчастном предрассудке нашего министерства иностранных дел руководствоваться в назначении послов служебной иерархией и посылать в Токио из Лисабона, откуда-нибудь из Дрездена в Китай и т. д. Дипломаты надо мной смеялись. Не все ли равно, что Дрезден, что Лисабон, что Токио, что Пекин, что Тегеран. Есть французский язык, на котором Япония называется Жапон, а Китай — Шинь, и есть переводчики, которые носят особое наименование драгоманов. Чего больше?

Изучают ли дипломаты всесторонне ту страну, в которой они пребывают? Не думаю. В русской литературе мало следов такой работы. Но дипломаты все-таки многое видят в столицах, многое слышат, многое знают. Они доносят своему начальству все, что они узнали и видели, а начальство делает свои заключения.

Какие? Мы не знаем. Мы, простые смертные, вообще знаем очень мало. Но, очевидно, и в высших сферах знали Японию мало. Мы не знали о большом развитии у нее техники, об этой жажде хвататься за всякое изобретение в Европе и тотчас им пользоваться, не дожидаясь, пока оно оправдает себя. Трусость китайцев обманывала нас и насчет храбрости японцев. Беспроволочный телеграф она ввела у себя с необыкновенной быстротой. Она плевала на честность дипломатическую, она хитрила и нарушила все то, что придает войне некоторое рыцарство и дошла даже до того, что стреляет по вагонам с ранеными и несчастным больным наносит новые раны в их койках.

История в свое время все разъяснит, все расскажет без утайки вплоть до алчности наживы, и вы это прочтете, в будущем, когда вы будете бодрее, образованнее, когда лучшая часть вашей души будет вся наружу в слове, в деле, в книге, в газете. Вся божественная часть вашей души, которая любит свое отечество, как родную мать, и желает ему добра, как самому себе, вся она раскроется, как раскрывается цветущая весна. Люби ближнего, как самого себя, — это возможно только для немногих, истинно высоких, избранных душ. Но люби свое отечество, как самого себя — это возможно и необходимо. Что вы сделаете для него, то сделаете для себя и своих ближних и дальних русских. Не стремитесь к тому, чтобы делать для всечеловечества, забывая родину. Там во всечеловечестве в нас совсем не нуждаются, а если у себя на родине вы сделаете все, что можете, как верный, как истинно-образованный сын ее, то будете и во всечеловечестве играть не последнюю роль.

Не будем падать духом, но будем строги к самим себе. Строгость необходима для самого нравоучения, чтоб не повторять наших ошибок, заблуждений, вольных и невольных, и пороков, чтоб не жить так, как мы жили. Так «строгость», о которой говорил г. Меньшиков и которую так исказили его противники в печати, несомненно должна войти в нашу жизнь. «Строгость» прекрасно уживается со свободой, которая требует строгого исполнения своего долга всеми от мала до велика. Строгость — не в садовых дощечках и в объявлениях от начальства «строго воспрещается», строгость — не в жестокости и произволе быть строгим к самому себе и к другим сегодня, а завтра, как мне или кому понравится, а во всем внутреннем строе свободно развивающейся жизни. Строгость — в равенстве ответственности всех. Судите нашу распущенность, халатность, пренебрежение долгом, своими обязанностями к общественному порядку, к пользам своего отечества и государя, — но судите не для праздных проклятий, а для того, чтобы быть лучшими, благороднейшими, великими сынами России. И благословит вас Бог и благословит вас родина.

24 апреля (7 мая), №10108

CDLXXXVII

Я только сейчас удосужился посмотреть «Вишневый сад» Чехова и слушал эту пьесу с большим удовольствием. Может быть, это не «пьеса», потому что в ней мало того, что называется «движением». Но если принять во внимание среду, где происходит действие, т. е. характеры, интригу или случай, на котором основана драма, то, пожалуй, замечание о «движении» окажется произвольным. Можно на этом настаивать, можно и не настаивать. Это яркая картина русской жизни, распущенности, халатности, ничегонеделания, благородных разговоров, именно благородных монологов, а не чувств и не действий. «Восьмидесятник», один из ничтожнейших людей, но по-своему хороший человек, говорит одушевленный монолог, обращаясь к столетнему книжному шкафу. Это очень зло. Благородное пустословие дальше этого идти не может. Дерево остается деревом, да и люди не лучше, ибо они слушают апатично и чем старее, тем апатичнее. Охают, ахают, видят, что все трещит и лопается, но все надеются на то, что авось что-нибудь случится, что бабушка даст денег, тетушка смилуется, выпадет выигрыш в 200 тысяч, а то так просто какое-нибудь чудо совершится, какая-нибудь неожиданность явится на выручку. А жизнь ни на йоту не меняется. Все изо дня в день, одно и то же, нынче, как вчера. Говорят, наслаждаются природой, изливаются в чувствах, повторяют свои излюбленные словечки, пьют, едят, танцуют, — танцуют, так сказать, на вулкане, накачивают себя коньяком, когда гроза разразилась, или вспоминают свои амуры, плачут, кричат в бессилии и, как стадо беззащитных овец, безмолвно уходят в такую же жизнь, бессмысленную, недеятельную, глупую, но с постоянной надеждой ленивого нищего, который вполне уверен, что с голоду не умрет и даже кто-нибудь так раскошелится, что и выпить можно, и с женщиной позабавиться, и сытно поесть хоть изредка. И все это «порядочные» люди, честные люди, с гордостью. Интеллигенция, вспрыснутая в это дворянство, говорит хорошие речи, приглашает на новую жизнь, а у самой нет хороших калош. Полуинтеллигенция, кулачество, работает и забирает дворянские имения и все то, что интеллигенция не в силах взять. Она раздражается, негодует, но потом сейчас же и пасует, ибо не находит в себе силы на борьбу даже с тем кулачеством, которое несколько почистилось и сознает свою отсталость перед образованностью.

Я считаю «Вишневый сад» лучшею пьесой Чехова. Она лучше, глубже, шире, чем «Чайка», которая мне всегда нравилась, чем «Дядя Ваня», не говоря уже о «Трех сестрах», которые мне совсем не нравились и которые во всяком случае обнимали очень узенькую атмосферу провинциальной жизни с ее стремлениями в Москву. В «Вишневом саде» полная беспомощность, полный «авось». Ни Москва, ни Петербург тут уж не помогут. Просто слепые надежды слепых, глухих, безногих и безруких. Разоренному дворянину обещают место в банке. Это бывает, но он наверно попадет под суд, потому что станет подписывать всякую гадость и удостоится сопричислиться с мошенниками, несмотря на то, что он «восьмидесятник» и честный человек, полный хороших монологов о самостоятельности, самосознании, независимости и т. п. добродетелей, вычитанных и воспринятых из хороших книг.

«Вишневый сад» по литературным достоинствам, по чувству поэзии русской природы, русского быта, по-моему, выше исполнения, хотя оно очень тщательно и в высокой степени добросовестно. Декорации дома превосходны. Собачий лай, кукушка и т. д. нисколько не занимательны. Мне говорят: «Да это так в деревне всегда». Может быть, но в театре можно обойтись без собачьего лая, даже следует, ибо интересного в этом ничего нет, когда есть умное слово, живая человеческая мысль.

Я считаю эту пьесу политическою, потому что она хотя и в мягких тонах, скорее грустной иронии, чем сатиры, рисует широкие слои нашей интеллигенции и как бы призывает к работе, к труду. Этих жалких овец совсем не жалко, но жаль русскую жизнь, жаль культурных гнезд, которые разоряются не потому, что хищники на них набрасываются, коршуны и вороны разоряют их, а потому, что не умеют сами владельцы гнезд снова их устроить и обновить. Кладут яйца и выводят детей все в старых гнездах, сделанных отцами и дедами при крепостном труде с его беззаботностью и беспечностью.

Жаль русского человека, который так опустился, что не находит в себе никакого протеста, кроме слез, причитаний и согнутой, понурой спины, которую показывают действующие лица при окончательном падении занавеса. Лица исчезли, остались спины…

Сам Чехов — русский человек до мозга костей. Не дворянин по рождению, он не плюет на дворянскую жизнь, на дворянский быт, как многие другие, а относится к ним с чувством глубокого русского человека, который сознает, что разрушается нечто важное, разрушается, может быть, по исторической необходимости, но все-таки это — трагедия русской жизни, а не комедия и не забава. Отрезаются прочь хорошие части общего русского тела в то время, когда жизнь нуждается в крепких, в образованных основах. Умирать мы умеем, но бороться еще не выучились, умирать с надеждой на воскресение, на лучшую жизнь. Поэтическое чувство многое подсказывает Чехову, чего, может быть, толпа и не разумеет вполне. Но та публика, которая так внимательно слушает пьесу, так симпатично относится к ней, она вместе с поэтом, вместе с его страдальческой душой чувствует всю горькую правду и расходится с благодарностью к нему.

29 апреля (12 мая), №10113

CDLXXXVIII

Молодой красавец, князь Мещерский, вчера встревожил меня, «старца» — его справедливое выражение. Он с некоторых пор говорит не от себя, а от имени России, от «135 миллионов русских», рекомендуя свои мнения, как самые авторитетные и непреложные и даже иногда налагая суровые наказания на своих противников, например, лишением чинов, дворянства и проч., и все это именем 135 миллионов русского народа, с которым он «дружески» беседует. Мне и прежде, когда он говорил сам от себя или только от имени дворянства, было приятно с ним беседовать, а теперь, когда он говорит от имени России, мне прямо лестно иметь словесное обращение с такою могущественною особою. Я старался не выходить из пределов порядочной литературной полемики и, игнорируя его выходки, отвечал почти всегда только на мнения его своими мнениями. Сегодня, повторяю, он меня встревожил серьезно. В своем «Дневнике», во вторник, 27 апреля, он шутил над статьей г. Лугового, который излагал свое мнение о том, что Россия воюет за выход свой к Восточному океану, через Сибирь, которая давно ожидала благосклонного к себе отношения. В среду, 28 апреля, он воспылал страшенным гневом на ту же статью, называя ее «зажигательною»… Пусть он сам говорит, что «навеяло» на него «чтение» этой статьи: «оно стеснило мне грудь сознанием сходства между японскими минами, взрывающими великанов нашего славного флота, и между такими статьями, как статья Лугового, которая с тем же вредом для России, разжигая бреднями умы, в то же время подрывает устои нашего государственного организма».

Неужели вы, молодой человек, в здравом уме? А?

Вы не рехнулись, почтенный римский сенатор (он сравнивает себя с римским сенатором), вы не выжили из ума, журналист?

Я думаю, что он не совсем еще рехнулся, и вот почему. Он всегда был недурным актером и шельмовски умел притворяться и брать на себя всевозможные роли, отвечающие, впрочем, господствующим способностям его души. Никто так не унижал дворянство, не представлял его в таком затхлом, карикатурном виде или в виде каких-то секуторов и башибузуков, которые беспокоятся только о своем чреве и своем господстве над всякими другими сословиями. И в то же время он притворялся удивленным, оскорбленным и возмущенным, что дворянство его не читает и даже отвертывается от него. Он божился и клялся, что он — единственный человек в России, который заботится о русском мужике и о русском ученике, для которого он приготовил совершеннейшую систему школьного образования, и выжимал из себя сладкие речи к молодежи, блиставшие высокопарным бездушием, которое могло обмануть только невинных агнцов. С таким же высокопарным набором слов и громких фраз прельщал он русское общество «свободой» от чиновничества, которое предавал таким анафемам, каким только Гришку Отрепьева предавали при Годунове, и с блистательной искренностью в то же время произносил анафему против земства, с такою же искренностью, с какою при Екатерине II произносил ее против Емельки Пугачева. И все это с ужимками опытного актера, который умеет и смеяться, и плакать, и льстить, и все это под личиною любви к отечеству. Но актерское его дарование невысокого полета: он не из тех актеров, которые глубоко чувствуют и переживают, а из тех, которые изображают чувство известными приемами подражания, а потому в смехе сюсюкают, а в трагедии орут, размахивая руками и выкатывая глаза, подобно филину. Это то, что называется «переигрывать» и ударяться в ходульный мелодраматизм. Поэтому этот актер никогда не мог увлекать и привлекать публику. Понятно, в старости мелодраматизм и сюсюканье становятся противнее и противнее, но актер не замечает этого и начинает просто орать благим матом совершенную белиберду хриплым и пронзительным голосом. Вот вам общепонятное и правдивое изображение князя Мещерского в его отношениях к тяжелой нашей действительности вообще и в частности к статье г. Лугового, совершенно невинной.

Вам теперь совершенно понятно, почему статья г. Лугового уподоблена японским минам, которые разрушили наш флот. Вам понятно, почему князь Мещерский сравнивает себя с римским сенатором и говорит о патриотических «струнах» в своей груди, почему он говорит, что какая-то газетная статья «стеснила его грудь» так же, как гибель «Петропавловска». Он уж и того не понимает, что всякая статья забывается быстро, а гибель «Петропавловска» и других наших кораблей будут помниться во веки вечные не только потому, что они внесутся в историю, но и потому, что залягут в народную память и оттуда никем и никогда не будут выбиты. Он потерял уже способность соразмерять свои мысли и чувства с важностью и значением событий, и там, где необходима грустная или торжественная гармония, он уподобляется или без струн балалайке или завыванию умоповрежденного. Он уже не соображает, что такое Россия, что такое дворянство, земство, молодежь, купечество, крестьянство. Он помнит только, что это 135 миллионов и думает, что он «выразитель» этих миллионов, как неистовый актер думает, что раек, его вызывающий, есть полный театр, что в этом райке и двор, и министры, и наука, и искусство, и литература, и все общественное мнение. Он думает, что перед ним бессмысленная толпа, безпастушное стадо, пугающееся от всякого дикого завыванья и рычанья и способное только шарахнуться то в одну, то в другую сторону, сегодня негодуя против японцев, считая их заклятыми врагами, завтра прося у них мира и снисхождения, «во имя восстановления в России порядка и подъема уровня народного благосостояния».

Он совершенно потерял всякий смысл русского человека, говоря, что «только враг России может зажигать замыслы созидать мираж на Дальнем Востоке». Враг этот — вся русская история, начиная с того момента, когда Ермак поклонился Грозному царю Сибирским царством. С этого момента нельзя было идти назад, а можно было идти вперед. Россия двигалась чрезвычайно медленно среди постоянных бурь и тревог своей тяжелой судьбы, двигалась через Смутное время, через эпоху петровских преобразований, через эпоху переворотов XVIII века, через Пугачевщину, через войны с турками и персами, с кавказскими горцами, с Европой у стен Севастополя, с азиатами Азии и проч.

В 1858 г. известный русский писатель писал в статье «Америка и Сибирь»: «Имя Муравьева, Путятина и их сотоварищей внесено в историю, они вбили сваи для длинного моста через целый океан. Во время мрачных европейских похорон, где каждый что-нибудь потерял, они с одной стороны, американцы — с другой, сколачивали колыбель». Прошло еще около тридцати бурных лет. Горизонты развертывались. К тем сваям и к этой колыбели решился император Александр III построить железный мост до Москвы и Петербурга, соединенных с Атлантическим океаном. Сын этого царя, император Николай II завершил здание этого великого памятника русской силы. Но у колыбели неожиданно явилась японка-нянька с мечом в руках, и эта нянька гордо объявила, что она возьмет колыбель и отбросит Россию. На весь мир она закричала, чтоб мы уходили! Она хотела войны, когда мы ее не хотели. А если один из двух противников хочет войны, то нет средств ее избежать. Она будет не нынче, так завтра. Избежать войны можно только тогда, когда оба противника ее не желают. Мы должны были ее ждать и к ней готовиться.

Итак, «враг России» — вся историческая Россия с 1583 года, когда Ермак влез в Сибирское царство; «враг России» — все ее отважные, даровитые, глубоко русские люди, дерзавшие иметь отважные помыслы. С таким врагом шутки плохи.

1 (14) мая, №10115

CDLXXXIX

Микадо изъявляет желание учредить в Японии государственную христианскую церковь, англикано-буддийскую.

Сообщая эту сенсационную новость, наш лондонский корреспондент говорит: «Замысел хорошо рассчитан для обеспечения популярности между англосаксами, но навряд ли действительно религиозные люди одобрят такой утилитаризм в религии». Так как действительно религиозных людей, имеющих голос, не особенно много, то этот шаг к христианству будет оценен в пользу Японии не среди только англосаксов. В Японии есть уж христиане, и, между прочим, православные. Сделавшись христианской, хотя бы с примесью буддизма, она крепче войдет в европейскую цивилизацию. Как государство конституционное, она постоянно указывает на эту свою особенность, которая ее из Азии переносит в Европу. Как государство христианское, она и вполне, значит, будет Европой. России останется утешение, что она своей войной с Японией содействовала обращению ее в христианство. Хомяков недаром сказал, что Россия будет способствовать обращению в христианство монгольских племен. Пророчество сбывается.

Затем за Японией последует Китай, и — кто знает? — может быть, в течение ста лет Азия изменит свою религию и приблизится к христианству, применив его к своим нравам, обычаям и старой своей религии. То, чего не сделали христианские миссионеры или сделали в размерах незначительных, сделает утилитарная и объединительная миссия Японии.

Удивительные события совершаются. Я говорил на днях, что мы не знали Японию, не знали ее ни наши дипломаты, ни наши военные люди, ни наши финансисты, а Япония нас знала очень хорошо. Мы начали с ней войну неприготовленные, о чем само наше правительство объявило и о чем председатель французской бюджетной комиссии сказал на банкете: «Государь, который созвал мирную конференцию в Гааге, до такой степени желал мира, что окружающие его лица почти забыли приготовиться к войне». Они не то что забыли, они не ожидали ее и не верили в ее возможность. А у японцев все было приготовлено, все рассчитано до такой точности, до которой едва ли достигал немецкий штаб, славный своей точностью. Скобелев говорил мне в Берлине — он присутствовал на германских маневрах: «Немцы удивительно точны, приказания исполняются с такою пунктуальностью, что просто на удивление. Но это ничего. Если нам придется с ними сражаться, мы спутаем их отсутствием всякой точности». Он говорил это со своей иронической улыбкой и голосом, в котором звучала уверенность.

На днях в небольшом обществе мы вспоминали отступление русских войск к Бородину. Как понимается теперь всеми то нетерпение, которое владело тогда обществом. Бородинская битва была данью этому нетерпению, но она подняла дух. Войска не только отступили после сражения, но и очистили Москву для неприятеля.

И теперь наши войска отступают, там, далеко, далеко, в тридесятом царстве, о котором десять лет назад никто не думал. История шла по рельсам железной дороги, а мы за ней не поспели. И тем не менее, кто теперь не желал бы слышать победные клики! Я не верю тому, что есть русские люди, которые радуются нашим неудачам, и потирая руки, говорят: слова Богу, второй Севастополь! Если такие люди есть, то они сами не знают, что говорят и они, по-моему, не лучше тех, которые пользуются войною для своей прибыли, хапают, мошенничают и грабят. Желать поражений — значит грабить, грабить русскую душу, русский народ, мошенничать лучшими чувствами и ожиданиями этого самого народа. Говорят, что во время севастопольской кампании тоже радовались, ибо военные поражения принимались за поражение правительственной системы. Я был в то время совсем молодым человеком и жил в провинции. Никакой радости я там не слыхал и не видал. И я совершенно убежден, что победа в Севастополе все равно привела бы к освобождению крестьян и другим реформам, быть может, более цельным и полным. Победа в Севастополе не породила бы того всеобщего отрицания, которое уже в начале 50-х годов переходило в революционное брожение. Все родное отрицалось; лучшие предания старинного самоуправления и быта отрицались, как ветошь, как предрассудок; семейные отношения попирались ногами; свобода понималась как своеволие. Тогдашние либералы, мечтавшие об освобождении крестьян и о суде присяжных, глазам своим не верили, присматриваясь к этому движению и сейчас же попали в ретрограды и консерваторы. Даже Герцен оказался отсталым. Разумеется, я не мешаю всех в кучу. Но было такое движение. Я понять не могу, ни на одну минуту не могу понять, как можно желать поражений своему отечеству, родным войскам. Разве это не постыдно для национального самолюбия? Как люди, считающие себя политически взрослыми, могут приветствовать чужую силу и победу? Какие же это взрослые? Насколько они выросли? То желают, чтоб молодежь волновалась, то желают беспорядков рабочих, то желают, чтоб били наши войска. И это будто бы политически взрослые? Да ведь это клевета на политическую зрелость.

По-моему, победа для всех прогрессивных и жизненных целей несравненно благороднее, чем поражение. Поражение подавляет дух всех. Победа обновляет дух, внушает доверие к себе, выдвигает вперед не одни только военные таланты, но и общественные, потому что война заставляет работать и общество и мирит общественные классы и вносит в них единение. Разве Германия пошла назад после своих побед над Францией в 1870 году? Разве мы не были свидетелями ее необыкновенного роста в эти тридцать лет, хотя ей ставят в вину ее милитаризм. Но, очевидно, и милитаризм не помешал развитию ее промышленности, земледелия, торговли, техники, образования. Разве сами французы не ахают от изумления, сравнивая Германию 60-х годов с теперешнею? Разве Англия ей не завидует? А Франция, — сколько лет ей пришлось жить в унижении и поправляться после разгрома немцами? Какой француз теперь даже, когда Франция опять заняла подобающее ей место, решится поблагодарить немцев за погром 1870 года? Такого француза не найдется. Каждому из них этот год дает горькие воспоминания и бередит раны, доселе еще не зажившие. Если крайние социалисты в Париже начали любезничать с такими же социалистами в Германии, то это еще не доказывает, что эти крайние французские партии в самом деле забыли поражение своего отечества. Франция пошла на соглашение с Англией, но не пошла на соглашение с Германией, которая не раз с нею заигрывала и которая, быть может, могла бы дать ей больше, чем Англия!…

Русское общество ждет военных событий со страстным нетерпением. Разговоров и споров целая бездна. Надежды и веры еще много.

5 (18) мая 1904, №10119

CDXC

Я поехал отдохнуть в деревню от петербургской атмосферы. Я думал: в деревне теперь благодать. Весна, зелень, цветы, тепло, тишина и соловьи. Правда, без газеты и в деревне не обойдешься, но газету будешь получать только раз в день, тогда как в Петербурге целый день не выходишь из области известий и слухов. В деревне, продолжал я думать, прочтешь телеграммы, в которых трудно что-нибудь понять, кроме каких-то маленьких, но жгучих и больно действующих словечек, и пойдешь бродить по лесам и полям, слушать жаворонков и соловьев.

Увы, я не нашел в тульской деревне ничего утешительного. Европейские ученые давно пророчат нашему «центру» участь бесплодных степей. Хотя это ужасное время еще не настало, но нынешняя весна возмутительна. С начала мая и до самого этого дня, 24 мая, холода стоят невероятные.

Соловьи либо молчат, либо чирикают, как воробьи; ничего не растет, ни хлеба, ни травы; сад едва-едва зацветает; пчелы недоумевая сидят в ульях, или, вылетев за добычей, погибают на холоде и ветре, который метет иногда в воздухе снегом, пополам с крупою и градом. Такой снег летел на землю 23 мая. Неумолкаемо кричат одни грачи, да гудит ветер, качая еще полуголые вершины дуба, который лениво раскрывает свои листья. Сегодня ветер повалил старый дуб и сбил с высокой вершины другого с гнезда цапель с начинавшими опериваться птенцами.

— Я больше сорока лет здесь живу безвыездно, — говорил мне здешний почтенный старожил, — а таких холодов в мае не запомню. Правда, был давно год, тогда 7, 8 и 9 мая были морозы, но вставало солнце и начиналось тепло.

Каков будет урожай, неизвестно. Но хлеб уж теперь вздорожал. Мука от 65 копеек стала 80 копеек, фунт черного хлеба вместо полторы копейки стал две. Если купечество станет так прыгать с ценами на хлеб, то до урожая мука может дойти и до рубля.

Хороший мой знакомый натолкнулся на одно совпадение 1812 года с 1904-м. 1812 год по Р.X. соответствовал 7320-му году после сотворения мира. Сумма цифр того и другого года составляет 12. 1904 год по Р.X. соответствует 7412 году после сотворения мира. И тут сумма цифр того и другого года составляет одну и тут же цифру, 14. «Не предвещает ли это, что и 1904 год напоминает нам вечно памятную Отечественную войну?» — говорил приятель, склонный к мистицизму. Но мы с ним скоро сообразили, что такое совпадение суммы цифр года от сотворения мира с суммою цифр года по Р.X. довольно часто. 1813 и 7321, 1814 и 7322, 1903 и 7411, 1902 и 7410 и т. д. Стало быть, цифры ничего не обозначают и идут своим нерушимым порядком. Не так ли идут и события, с тою только разницею, что цифру года мы знаем заранее, а события не предвидим и даже не предчувствуем. Очевидно, нет пророков, нет прозорливых людей.

Удивительное создание человек. В мирное время скорбит о всяком несчастий. Придавил элегантный экипаж на Невском мужика, выскочила дама с трамвая и переломила себе ногу, застрелился от любви юнкер, убили на дуэли титулярного советника, окончившего курс в Правоведении, объелась купчиха Трохимова гнилой рыбой и умерла, сошел поезд с рельсов и ранено десять пассажиров, — Господи, сколько сожалений, негодования, проклятий. Мне жаль даже этих бедных юных цапель, которых свалил ветер с вершины дуба, и жаль отца их и мать, которые вдруг выбиты из своей колеи воспитать новое поколение.

В военное время человек меняется. Людей взрывают на воздух и убивают тысячами и радуются. У нас три тысячи убито, у неприятеля десять тысяч. Слава тебе, Господи. Начинается совсем иная психология, и ничего против нее нельзя сделать. То есть можно читать прекрасные наставления о том, что радоваться нечему, что люди братья: шаблоны для этого искони веков выработаны, но заглушать в себе неприязнь к врагу, злорадство по поводу его поражений так же трудно, как доказать охотнику, который убивает на охоте птиц, как доказать всеядному человеку, который ест жареные трупы животных, что это неблагородно и ужасно. А потом национальная гордость, национальная честь, патриотизм — все это врожденное тысячелетиями, все это прославленное, все это запечатленное геройством, самопожертвованием, подвигами, в которых действительно говорит человеческая душа, благородная и высокая. Во время войны эта душа доходит до своего зенита великодушия и до величайшего презрения самого проклятого своего врага, смерти.

Я записываю свои деревенские впечатления, откинув всю столичную атмосферу, которая отравляет нервы и мозг и от которой убежать на время полезно. Здесь я прочел о гибели японского броненосца, «Хатцусе», который погрузился в воду так же быстро, как «Петропавловск» и с таким же количеством людей. Невестке бывают отместки. Только и всего. Ни мы, значит, ни японцы не избавлены от этих катастроф, и после каждой из них можем только спрашивать: чья очередь? Эти громады, кажется, исчезнут из флотов после этой войны. Пользы от них никакой не было, только стреляют издалека и то больше на ветер, а гибнут так же от укуса ядовитой мины, как маленькие суденышки. Прилетела злая муха, укусила, и нет человека. Подошла мина, дотронулась до водяной крепости и крепость заслонилась дымом и пошла ко дну со всеми своими машинами, грозными пушками и умными людьми. Кто умней? Мина ли эта, которая напоминает сигару, или эти колоссальные сооружения, перед которыми легендарный Ноев ковчег — детская игрушка? Спрашиваю, кто умнее, ибо и в предметах, искусственно одушевленных, надо думать, есть ум. Левиафан и комар. Рычащий издали громом лев и подползающая к нему незаметно ядовитая змея.

Когда-нибудь этой змеи попробует британский лев и зарычит на весь мир от боли. Роль «маленького» велика в природе и губительна. Микробы чумы и холеры истребили гораздо больше людей, чем пушки и ружья. Мина истребляет колосса на воде, вероятно, мина же будет истреблять и целые армии на суше.

27 мая (9 июня), №10141

CDXCI

Я очень люблю называть русский народ великим народом. Приятно принадлежать к великой нации, окружать лучезарным ореолом будущие судьбы. В самом деле, не великий ли этот народ, если он меньше всех работая и меньше всех учась, завоевал себе положение в просвещенной Европе, которая, впрочем, его терпеть не может, как выскочку, который появился неизвестно почему и неизвестно для чего. По мнению Европы, конечно; но и сами мы иногда сомневаемся, в чем собственно наше призвание, для чего бросила судьба наш народ в эту полу-Европу, полу-Азию, где природа так сурова, так трудно поддается человеческим усилиям?

Начинаю я этот разговор в деревне, прочитав весьма полезный указ о русских праздниках, обратившихся в русскую праздность. Государственный совет изложил свое мнение весьма осторожно, с оговорками о значении христианских праздников, но важно то, что он сказал, что никто не имеет права запрещать работать всякому, кто захочет работать в праздники. Доселе запрещали сельские начальники, урядники и многие наши «батюшки». Почин в этом деле принадлежит министру земледелия А. С. Ермолову, автору превосходного Народного календаря, в котором указана вся народная мудрость о погоде в связи с праздниками. От апреля по сентябрь этих праздников насчитывается семьдесят семь. А всех дней в этот период сто пятьдесят три, значит, рабочих дней семьдесят шесть, а праздников семьдесят семь. Скажите любому европейцу этот русский факт из самой рабочей поры, он подумает, что над ним смеются. Как, в то время, когда европеец празднует в эти пять месяцев только воскресенья, два дня Пасхи, день Вознесенья и Духов день, т. е. двадцать пять, много двадцать семь дней — если я что-нибудь пропустил, — русский человек празднует семьдесят семь дней, т. е. гуляет на пятьдесят дней больше, чем европеец. Какую же надо иметь силищу, чтобы заработать в семьдесят шесть рабочих дней столько же, сколько европеец зарабатывает в сто двадцать шесть дней. Надо быть богатырем, или особенным счастливцем, которому явно покровительствует небо, чтобы не впасть в нищенство. Но небо несомненно покровительствует Европе, дав ей лучший климат, более тепла и солнца, большее разнообразие произведений земли и большее время для пастбищ. Государственный совет совершенно напрасно в своем мнении не провел подобной параллели между Россией и Европой. Может быть, он опасался, как бы из этого не возникло нового раскола, но у наших раскольников, в особенности у сектантов, праздников гораздо меньше и не потому ли, между прочим, они живут лучше православных?

У Помяловского, писателя не только талантливого, но очень умного, есть в «Мещанском счастье» такое интересное замечание: «Не труд нас кормит — начальство и место кормит: дающий работу — благодетель, работающий — благодетельствуемый; наши начальники — кормильцы. У нас самое слово «работа» от слова «раб», хоть странно, — мы у Бога не рабы, а дети. Вот отсюда-то для многих очень естественно и законно вытекает презрение к труду, как признаку зависимости, и любовь к праздности, как имеющей авторитет свободы и человеческого достоинства». В этих словах, высказанных в 1861 году, много правды. Хотя с того времени крестьяне получили свободу, многое изменилось в воззрениях даже у них, но праздники и праздность не уменьшились. Поможет ли мнение Государственного совета уменьшению праздности, сказать трудно, ибо у крестьян есть тоже общественное мнение, в данном случае твердо обоснованное религией и преданиями. Несомненно также, что и мнение Помяловского продолжает иметь свое значение, а потому необходимо стремиться к освобождению личности, к простору труда и самодеятельности. Несколько лет тому у меня была в руках административная записка, приготовленная для внесения в Государственный совет, где исчислялись все те невозможные формальности, которые приходится преодолеть русскому человеку на поприще труда и личной энергии. Эти формальности не тем только страшны, что их трудно преодолеть, но главное тем, что самая мысль о них многих устрашает, устрашает возможностью потери хлопот и времени и человек махает рукой и никнет в своем почине…

Итак, мы трудимся меньше Европы, к которой имеем честь принадлежать. Как мы учимся, больше или меньше?

Передо мною сравнительная таблица, показывающая число дней каникул, неучебных и учебных дней в разных государствах Европы и в России. Я сделал несколько простых вычислений и прошу читателя присмотреться к ним.

Начнем с высших учебных заведений. Положим четырехгодичный курс в них, как в Европе, так и в России. Оказывается, что в эти четыре года занимаются науками:

русские — один год и двести девяносто пять дней,

французы — два года и семьдесят четыре дня,

англичане — два года и сто пятьдесят восемь дней,

австрийцы — два года и двести шесть дней,

американцы[9] — два года и двести десять дней,

немцы — два года и двести тридцать дней,

голландцы — два года и триста тридцать четыре дня,

датчане — два года и триста шестьдесят четыре дня.

Отсюда следует, что воспитанники наших высших учебных заведений занимаются наукой в течение четырех лет менее, чем все другие европейцы и американцы в такой мере:

на сто сорок восемь дней менее, чем французы;

на двести тридцать два дня менее, чем англичане;

на двести восемьдесят дней менее, чем австрийцы;

на двести восемьдесят четыре дня, менее чем американцы;

на триста четыре дня менее, чем немцы;

на триста тридцать четыре дня менее, чем голландцы;

на триста шестьдесят четыре дня менее чем датчане.

Я вас уволю от подробных сравнений нашего среднего образования с европейским по числу учебных дней. Если взять восьмилетний курс, то наши гимназисты учатся менее англичан на двести тридцать два дня, менее американцев на двести девяносто шесть дней, менее немцев на триста шестьдесят дней и менее датчан на четыреста пятьдесят шесть дней.

Отсюда несомненно следует, что мы и работаем и учимся меньше, чем все другие страны Европы. Несомненно же известно, что мы от всех отстали. Как отстали в земледельческой культуре, хотя желаем будто бы угодить Богу, празднуя несравненно больше Европы, так отстали в промышленности, в высшем образовании, отстали в науках, в искусствах, в технических знаниях, отстали так, что без Европы не можем обойтись ни на час, без ее ученых книг, без ее изобретений, без ее машин, без ее техников…

Неужели мы умней и способней всех этих народов, от которых мы отстали? Или бросить и образование и все науки, или надо работать и учиться, по крайней мере, столько, сколько учатся и работают в Европе. А мы еще кричим о переутомлении! Этого слова я во весь свой долгий век не мог понять, а работал я очень много. Если б мы в течение целого полувека не меняли постоянно системы образования, отыскивая самую благонамеренную, а оставались при старой уваровской, совершенствуя преподавание, приготовляя хороших учителей и улучшая их материальное положение и следя за развитием школ на Западе, брали бы то, что и нам необходимо, мы пожинали бы теперь другие плоды. А этим скаканием от одной системы к другой мы уронили наше образование и даже потеряли уважение к науке. Явилась та неуверенность, то шатание в мыслях и действиях, которые многое объясняют в тяжелом настоящем нашем положении.

10(23) июня, №10155

CDXCII

Если в нашей печати почти нет критики военных действий, то тем ее более в обществе. В обществе шумно, бестолково и тревожно. Конечно, надо согласиться, что такое критика. Обсуждать спокойно военные действия на основании телеграмм, как бы они ни были подробны, дело мудреное. Для сколько-нибудь верного суждения нужно очень многое; даже очевидец военный, знающий и образованный военный, не может разобраться в подробностях битвы и решить, почему она была проиграна. Когда битва выиграна, то обыкновенно не рассуждают. Она выиграна, потому что выиграна. Все действия командиров, значит, были верно рассчитаны, все шло с необыкновенной гармонией, командир все предвидел и все сообразил и т. д. На самом деле, быть может, совсем дело бы не так, командир далеко не все предвидел, никакой гармонии не было, но битва выиграна и все прекрасно. Все довольны, все торжествуют, нет ни трусов, ни плохих распорядителей, — все недостатки и промахи тонут в успехе, и раздаются награды в изобилии торжества и радости.

Я думаю, что и в битвах, как и в жизни вообще, счастье играет большую роль. Но для счастья нужны счастливые люди, а счастливые люди обыкновенно обладают счастливой организацией, а счастливая организация непременно заключает в себе талантливость. Что такое талантливость? Да та же счастливая организация, особенная гармония или дисгармония мозга и нервов. Говорят, что нормальный человек — бездарный человек, а гений — человек безумный. Не думаю, что это так, но несомненно, что в военном деле, как во всяком другом, необходима талантливость вождей. Талантливые люди — и счастливые люди. Конечно, кроме счастья, как говорил Суворов, надо немножко и ума, но ум вообще сопровождает талант, а талант — счастье. Народное слово «талан», думаю, одного происхождения со словом «талант», а оно означает человека счастливого, удачника.

Говорят, теперешние войны не то, что прежде, но какие бы они ни были, как бы ни изменило их современное оружие, все-таки нужно счастье и все то, что с ним соединяется. Говорят, теперь необходим расчет, превосходство в силах, в оружии, в артиллерии особенно. У кого больше артиллерии, тот и пан. Генерал Штакельберг проиграл сражение потому, что у него было меньше артиллерии, чем у японцев; вероятно, были и другие причины, и каждый критик непременно найдет свои… Под Тюренченом наши силы вообще были слабее во много раз, но храбрость наших войск была всегда изумительна. Третьего дня было у нас превосходное описание Тюренченского боя, принадлежащее одному из участников, описание сжатое, но грозное по своим доблестным подробностям. Очевидно, в оба раза расчета не хватало, а расчет — тоже одно из свойств таланта. Бывают расчеты медленные, сложные, обнимающие целую компанию или широкий круг действий, как, например, расчеты главнокомандующего, и бывают расчеты быстрые, вдохновенные, то, что называется в просторечии находчивостью…

На днях у нас была заметка о горных орудиях. Компетентный артиллерист говорил, что у нас не было горных орудий, потому что ни у кого их нет, кроме японцев. Японцы знали, что им придется сражаться в горных местностях, а мы, вероятно, не знали. Но я давно слышал, что горные орудия должны были быть и у нас, именно к прошлому январю. Но делались слишком долго испытания двух систем, а потому ни одна не поспела вовремя. Так говорят. Конечно, говорят много вздору и это, может быть, вздор, хотя тянуть дело, тихо ехать, совершенно в наших нравах. Мы все еще на старых пословицах: тише едешь, дальше будешь и семь раз отмерь и раз отрежь. Теперь посылаются и горные орудия, а наша скорострельная артиллерия превосходна, по всем отзывам и русских, и иностранцев.

Я упомянул вначале, что общество необыкновенно много говорит и критикует и откуда-то сообщает якобы факты, дающие ему право разводить свою критику, большею частью равнодушную, подбитую иронией, самую легкую для всех возрастов и для всякой степени невежества и остроумия. Я не люблю такую критику, ни в литературных произведениях, ни в художественных, ни в таких явлениях, как военные действия. Я предпочитал бы критику страстную, увлекающуюся. Как равнодушная, так и страстная могут быть одинаково ошибочны, но страстная критика, страстные споры — признак таланта или сильного чувства искреннего возбуждения; страстность говорит о живой душе, о силе одушевления, о муке сердца, об упорстве надежды на возрождение. Равнодушная, иронизирующая или мелко злобная критика — признак среды равнодушной к общественным интересам или привыкшей видеть эти интересы только в состоянии своих личных самолюбий, поползновений, расчетов и зависти. Отсюда комплектуются карьеристы, гастролеры, подозрительные дельцы, способные пользоваться обстоятельствами, и широкие говоруны и забавники. Отсюда комплектуются прожектеры, те господа, которые вдруг почему-то выплывают наверх и почему-то скрываются, не обнаруживая ничего кроме вреда, но на минуту изображают собою мудрецов. В этой среде и разводится по преимуществу та легковесная ироническая критика, о которой я упомянул.

Блестящий подвиг владивостокской эскадры не обошелся без проявления некоторой доли этой иронии. В одном органе (не ежедневном) высунулся мудрец и сказал, что вся Европа, мол, даже Англия восторгалась смелым подвигом Скрыдлова, но, по его же донесению, оказывается теперь, что крейсеры были под начальством адмирала Безобразова, подчиненного Скрыдлову. Но что ж из этого? Инициатором этого блестящего дела был адмирал Скрыдлов. Он взял его на свою ответственность, и он отвечал бы за его неудачу. Смелость — одно из качеств таланта. Он обнаружил эту смелость, этот отличный расчет, который счастие наградило успехом, т. е. то счастие, которое сопровождает талант. Он угадал тот психологический момент у японцев, когда они стали презирать русских и отрицать у них смелую инициативу. Это мог сделать только талантливый вождь. У неприятеля погибли тысячи, у нас — ни одного человека, и слава Скрыдлову прежде всего и слава Безобразову и всей его команде. Но ехидная и мелкая ирония ловит всякий случай для булавочных уколов, для потехи, для своих делишек и это гадко и противно.

Нас преследуют несчастия, вдруг превосходное дело и вместо того, чтобы встретить его, как встречают счастье, начинают судачить, змеиные жала высовываются и двигаются из стороны в сторону, ища себе сочувствия, поддержки и поощрения. Можно подумать, что мы недостойны и счастия по мелочности своей, по низменности своей души, прокисшей в каком-то стоячем болоте бессмысленной суеты и угодничества.

Наступающий момент великой нашей трагедии приковывает в эти дни внимание всего мира к Л. Н. Куропаткину. Но для него не мир важен, важна Россия, обращенная к нему всем своим наболевшим сердцем и верою в него. Что он сам испытал за это время, никто не расскажет, ни у кого не найдется достаточно ярких красок и выражений. Большая власть, соединенная с великой ответственностью, заключает в себе и великие муки. В недели человек переживает целые годы тяжелых душевных испытаний. Он, говоривший нам о терпении, с каким горячим нетерпением сам он ждал медленно подходившие полки и как сгорал он при неудачах! Теперь он возле неприятеля, который надвигается на него с юга и востока. Он каждый момент считает и работает с непрерывной энергией ума и воображения. Дай Бог ему силы. Противники приближаются друг к другу с каждым часом. Быть может, битва неминуема, но, быть может, она еще оттянется. Телеграммы — совсем не окна на поля сражений.

12(25) июня, №10157

CDXCIII

Я заключаю союз с англичанином. Я говорю не о России, а о себе, не об Англии, а об англичанине. Союз одного русского с одним англичанином. Мы сходимся не на нейтральной почве, а у меня в кабинете, или в кабинете у англичанина. Предполагается, что мы оба или говорим по-английски, или по-русски в такой степени, что друг друга понимаем хорошо, хотя выговор может быть и неважным. Никакой другой язык не допускается, ибо язык очень важная вещь при переговорах.

Совершенство наших дипломатов во французском языке и плохое знание других языков составляет одно из самых главных их несовершенств. Русский дипломат должен объясняться свободно, по крайней мере, на трех языках: на английском, немецком и французском. Король Эдуард, говоривший в Киле по-немецки, поступил, как даровитый дипломат.

Я излагаю англичанину все мои недовольства политикой его родины. Он излагает свои недовольства политикою моей родины. Потом мы стараемся найти пункты примирения и торгуемся. Торгуемся мы беспощадно и долго, назначая свидания друг у друга. Это также важно. Мы друг к другу привыкаем и друг друга узнаем. Мы простираем любезность до того, что я еду к нему в Лондон, он — ко мне в Петербург, я посещаю его на вилле, на острове Уайт, он — меня в деревне, в Чернском уезде.

Познав друг друга, мы начинаем критиковать политику наших правительств, наших государственных людей. Не только я его, а он моих, но я его и своих, и он своих и моих. Мы в этом отношении доходим до беспощадности, перемываем кости наших государственных людей так, что оба довольны и расстаемся до следующего свидания.

Покончив с государственными людьми, мы начинаем тузить немцев, не столько я, сколько он. У меня к немцам никогда никакой ненависти не было, но была зависть. Мне завидно было, помимо всего прочего, что у них был такой превосходный государственный человек, как Бисмарк, а у нас его не было, ни в его время, ни после. Что могло бы выйти, если бы и у нас был равный ему государственный человек, какую пару они составили бы, и к какому они союзу пришли бы! А так как такого человека у нас не было, то нам все приходилось жаловаться то на Бисмарка, то на Дизраэли. Тут я говорю англичанину мимоходом, что считаю большим человеком Дизраэли и понимаю надпись, сделанную королевой Викторией на его могильном памятнике: «Цари любят говорящих им правду». Это стих из Соломона, который в другом месте сказал, что «не следует бить вельмож за правду». Говорить царям правду — великое дело, но, к сожалению, у всякого человека своя правда.

Англичанин яростно нападает на немцев. Он доказывает мне, что никакого прока мы от них не дождемся, что они нас стараются провести, как проводили не раз. Они дают нам мед так, чтоб он тек лишь по губам, а в рот не попадал, тогда как мы проливали за них кровь и отдавали им в руки то Австрию, то Францию, как «добрые простаки» — это его выражение. Они, эти немцы же, из-под нашего носу взяли Турцию, они заняли Киао-чао, и дали нам повод взять Порт-Артур, они были причиной европейского ополчения против Китая и теперь ведут себя подозрительно: внутренне радуются неудачам русских, а наружно как бы сочувствуют. Англичанин перечисляет затем все немецкие пакости против англичан, всю их «недобросовестную» конкуренцию с Англией, все их ехидные дела на Ближнем Востоке, направленные против России и Англии.

Покончив с немцами, мы переходим к народам английскому и русскому, к народам в их свободном развитии, независимо от тех или других политических течений, дарований или бездарностей. Мы стараемся вникнуть в самые судьбы народов, соображаем ход истории, в которой были дружеские связи и вражда, определяем, что нам надо и чего не надо. Одним словом, целый конгресс вдвоем, при помощи книг, карт и своего разума, карт, конечно, географических, а не Воспитательного дома, который воспитывает умы столь многих. Я говорю, что высоко ставлю английскую литературу и свободу. Русские с XVIII века любили английский роман и любят его доселе. Англичане были нашими учителями. Шекспир и Байрон, Теккерей и Диккенс у нас почти родные. Только у англичан и русских есть юмор, а юмор — признак крепкой души, способной вынести величайшие испытания с спокойствием мученика. Если мы в политике не любили англичан, то потому, что Англия нам наделала достаточно пакостей. Англичанин соглашается, что действительно его родина наделала много нам пакостей, и он понимает, почему русский народ не любит «англичанку», т. е. королеву Викторию, при которой эти пакости были наделаны (Севастополь, русско-турецкая война, берлинская западня и проч.), но с восшествием на престол «англичанина» короля Эдуарда все может пойти иначе потому-то и потому-то. Пропускаю его доводы, ибо это наш с ним секрет. Он говорит много любезного о русском народе, об его духовном строе и проч. Он находит черты сходства у обоих народов, а иногда и превосходства русского человека над англичанином. Он сообщает мне свою оригинальную мысль, что у нас, как в Англии, есть настоящая аристократия — это Грибоедов, Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский, Глинка, Брюллов и проч., не называю живых. Он прибавляет к этому, что дипломаты обыкновенно не знают самого важного в судьбах народов, это их литературы и искусства, воображая, что этого совсем не надо, тогда как это — дух народа, его стремления, его правдивые мысли. Они думают, что политика само по себе есть нечто цельное, забывая, что Платон и Аристотель были великие ученые и великие умы, не чета дипломатам. Он так просто и ясно говорит даже о настоящей войне, что возбуждает мои симпатии. Мы находим, что только и есть два народа, которые как бы созданы для того, чтоб идти рука об руку в Азии. Пропускаю подробности. Это тоже тайна.

Мы стали ставить условия союза. Разумеется, мне хотелось взять как можно больше, и ему несомненно этого хотелось. Так как ни он, ни я, мы — не министры-дипломаты, которые всегда стараются скрыть большую часть своих вожделений и даже обмануть друг друга с бессовестностью купцов, то мы вели разговор совершенно искренно, не скрывая своих вожделений, даже до мелочности. Мы горячились, потом смеялись друг над другом, потом над вожделениями друг друга и стали отбрасывать то то, то другое. И это выходило недурно, ибо, не скрываясь друг от друга и горячась, мы высказывали все затаенные свои мысли и потому взаимная критика была легка и не обидна. Разумеется, англичанин был сильнее меня, потому что он не воюет с японцами, а дружит, но и я ставил ему на вид будущее. We shake hardly our hand, несколько раз крепко пожали друг другу руки и разошлись. Союз еще не заключен, но я подумал: судьбы Божии неисповедимы.

18 июня (1 июля), №10163

CDXCIV

Я прочел много частных писем порт-артурских моряков за первые месяцы, когда этот город не был отрезан. Письма адресованы были к отцам, матерям, женам и приятелям. Все эти письма отличались свежестью впечатлений и большой искренностью. Никакого бахвальства нельзя было в них найти. Напротив, серьезное, высокое настроение и внимательное отношение к своему врагу, хотя иногда встречается слово «япошки». Но русский человек без юмора ни на шаг. Рядом с этим указания на недостаток наших судов, пораженных 27 января, на малочисленность миноносцев: «не на чем сражаться, на каждый наш миноносец у них три» — и тоска по балтийской эскадре. Я не могу иначе характеризовать те чувства и те желания, которые страстно высказывались молодыми людьми — прочитанные мною письма все больше морской молодежи, — как именно словом «тоска». Когда придет эскадра? Вышла ли она? Готовится ли выйти? В ней все надежды, наше спасение, наше нетерпение сразиться с врагом и померяться как равный с равным. «Господи, когда она придет?» Я думаю, и теперь это настроение, эта «тоска» по другу, по милому брату, к которому хочется броситься в объятия и разделить с ним судьбу, и теперь она существует там, на далекой окраине, на отрезанном «острове». Порт-Артур теперь именно остров, тогда как Севастополь, с которым его сравнивают, не был отрезан от материка.

Когда придет балтийская эскадра? Мы об этом ничего не знаем, но несомненно роль ее возвышенная не только в воображении и сердце порт-артурских моряков, но и в мыслях всей России и даже сухопутной армии. С месяц тому несколько раз печатались телеграммы из Копенгагена и других портов, что прошла огромная эскадра в сорок вымпелов и в ней видели балтийскую. Но это была только грозная тень ее, прошедшая через воображение какого-нибудь журналиста, а действительность еще зреет. Дай Бог, чтоб она зрела с необходимой энергией.

Мне иногда кажется, что у нас нет еще той энергии, которая чудеса творит, которая минуты обращает в дни и дни в месяцы. В деревне я читал Соловьева. Соловьев — не Карамзин, рисовавший художественные картины. Соловьев берет простые протоколы, но они ярко рисуют действительность самою сухостью своей, перечислением одних фактов.

В царствование Василия Ивановича Шуйского отряды поляков и литовцев бродили по России и нападали на города. Такой участи подверглась Устюжна (теперь город Новгородской губернии с 5 тыс. жителей). Она была беззащитна, ни укреплений, ни оружия. Но устюженцы и белозерцы, «не имея никакого понятия о ратном деле», все-таки вышли против неприятеля в некотором расстоянии от города и были «посечены, как трава». Поляки ушли. Тогда устюженцы стали делать острог и день и ночь, рвы копали, надолбы ставили, пушки и пищали ковали, ядра, дробь, подметные каракули и копья готовили. Скопин прислал пороху и сто человек ратных людей. Поляки четыре раза потом делали приступ к городу и четыре раза были отбиты с уроном, и устюженцы доселе празднуют 10 февраля, день спасения своего города от врагов, церковной процессией.

Откуда явились у этого городишка «саперы» и «техники», пушкари, оружейники и проч.? Из собственной энергии жителей, из желания во что бы то ни стало отстоять свой город. Каждый нес свой труд, свои знания, свое ремесло, и каждый, работая и вдохновляясь, совершенствовался. Вот что значит творить чудеса.

А у нас еще не так, чтоб каждая минута значила, значил каждый час и день, чтоб выискивались средства и родившаяся мысль горячо воспринималась, чтоб зажигались сердца, чтоб все кипели одним чувством — вывести родину из ее тяжелого положения. И чтобы все это было видно, чтоб примеры такой деятельности блистали. А в нашу работу все еще влезает медленная рассудочность, запоздалые поправки к начертанным планам, замедляющие работу, неуверенность в самих себе, в своих знаниях, в своей технике. О, эта техника, техника, как мы в ней отстали жестоко, как она дает знать о себе чуть не каждый день. Недаром соха-матушка еще царствует в наших головах, как пример нашего богатырства, недаром курные избы, да тяп да ляп и корапь.

Вы, пожалуйста, мне простите, если это не так. Я не обижусь, если вы даже выругаетесь. Отчего не выругаться: хуже всего молчать, ибо молчание — дорога к равнодушию, к вялости, к забвению энергии и долга. Я понимаю командующего армией, когда он говорит о терпении, т. е. говорит: «подождите». Он знает, что армия летать не может, что не в его власти сделать железную дорогу более провозной или строить тотчас второй путь, или, по крайней мере, множество разъездов. Его «подождите» зависит от того, пятьсот ли человек ежедневно прибывает или пять тысяч. Но там, на войне, работа кипит. Проводятся дороги, строятся укрепления, производятся ученья, закладываются фугасы и мины, сражаются и проч. и проч. Не говорю уже об умственной работе, которая в десять, в двадцать раз сильнее, чем в обыкновенное время.

Но о терпении говорить или ссылаться на терпение здесь, в Петербурге, в России, — значит забыть, что делается на войне и чего она требует, требует быстро, немедленно. Я не имею в виду указывать на что-нибудь специально — я говорю об общем подъеме, общей энергии. Ведь столько людей, которые сонно относятся к своему делу, так же, как прежде, медленно думают, так же медленно ходят и работают, так же играют в карты, это средство Воспитательного дома не только для незаконных детей, но и для законных чиновников. Уменьшился ли доход от карт? Народ в феврале на четыре миллиона рублей меньше пил. Ах, если б он перестал пить, то-то было бы любо, то-то пришлось бы позаботиться о государственных доходах более рационально, чем казенная монополия, в которой плавают, как детские игрушки, театрики и «образовательно-увеселительные» граммофоны.

Гёте сказал, что «невозможное только человеку возможно». И если когда было время показать, что мы можем сделать невозможное, то именно теперь. Если б я жил во время романтизма, я бы сказал, что нужен ураган деятельности. Не бойтесь, это не тот разрушительный ураган, который прошел по Москве. Он только показал, что может сделать природа в своих напряжениях. Проклинать ураган так же бесполезно, как бесполезно проклинает войну Л. Н. Толстой. Отчего не взывать к Богу и к божественному учению Евангелия о любви к людям и по поводу этого ужасного урагана, который не щадит жизнь людей и их состояния? Разве нельзя написать множество красноречивых страниц и о бессмысленных, по нашему мнению, и жестоких действиях природы, землетрясениях, ураганах, ливнях и засухах, от которых трудящиеся люди мрут в мучениях голода больше, чем от войны, написать о том «the АН», который это позволяет и направляет? Дерзновенной мысли нет предела, и она уходит от разума жизни в дебри путаной философии и «сочиненной» религии с «собственным» Богом. Человек — часть природы, и мир и тишина достигаются только борьбою и тяжелыми испытаниями. Надо взывать к энергии творчества, к энергии патриотизма и работы, а не к учению о «непротивлении злу» и японцам, хотя бы они пришли в Петербург, все истребляя на своем пути. Приятные перспективы, нечего сказать, и это якобы глас Божий! Весьма сомневаюсь и смею думать, что это — галлюцинация, не более. По-моему, надо напрягать всю энергию против врага и в этом — разум, всемирный разум. Напряжение энергии сокращает время войны и возвращает народы к мирному труду.

21 июня (4 июля), №10166

CDXCV

Из-за чего мы воюем?

Как это ни странно, но этот вопрос задают себе довольно многие, сознавая в то же время, что раз нас втянули в войну, необходимо поддержать честь и авторитет нашего оружия.

«Мы это отлично понимаем, говорят они, но из-за чего мы воюем? Не из-за Маньчжурии же и Кореи?»

Мы воюем из-за того, чтобы никто не смел трогать нас на Дальнем Востоке, ни теперь, ни в будущем. Власть государства основывается на том, чтобы все признавали его авторитет. Это дается испытанием его силы. Так было у нас с Казанью, Астраханью, Крымом, Кавказом, Средней Азией. Россия утвердилась там путем признания ее силы, путем войны, и никто не оспаривает у нас этих владений.

Россия не может позволить не только бить себя по лицу, но и в спину. Дальний Восток, если можно так выразиться, спина России. К нашему Дальнему Востоку протягивали руки не только Япония, но и Америка, и Англия, в особенности с тех пор, как мы провели туда железную дорогу. Таким образом, Россия ведет войну не с Японией только, но и с Англией и Америкой, и вот причина симпатий американских и английских к успехам Японии. Железной дорогой мы открыли для культурных промышленных стран Маньчжурию и обострили их аппетиты. Япония ударила нас, и Россия не могла и не может сказать:

— Бей! Я отойду!

Вот, в грубых, конечно, но понятных чертах ответ на вопрос: из-за чего мы воюем? Причина та же самая, которая лежит в истории объединения Русской империи. Эта история началась давно, и мы приблизились к концу, и надо отстоять себя во что бы то ни стало, с какими бы жертвами это ни было связано.

Япония ударила нас не во время. Наше движение на Дальний Восток совершалось медленно и очень благополучно, так благополучно, что это нам не стоило крови и особенных усилий. Подходили как-то сами собой благоприятные обстоятельства и мы занимали земли или нам их уступал Китай без всякой войны. Когда японцы, победив Китай, заняли Ляодун, мы их устранили оттуда опять без всякого пролития крови. И вот мы, так сказать, избаловались этими легкими бескровными победами и не могли себе вообразить, чтобы так скоро Япония могла собрать все свои силы и потребовала, чтобы мы уходили. Мы именно не могли себе этого вообразить. Отсюда и являются наши неудачи. Говорят, что когда генерал-адъютант Куропаткин приехал командовать маньчжурской армией, она не насчитывала и пятидесяти тысяч человек, разбросанных в разных местах, а наш флот уже был разбит до объявления войны. Нам предстояло одно средство для избежания войны — последовать учению Л. Н. Толстого и предоставить японцам воевать с не противящимися им, и забирать себе все, что они хотели, пока аппетит их не насытится. Это было бы необыкновенно оригинально, и обратило бы Россию снова в данницу монголов, принизило бы в ней национальный дух, подвиги ума, таланта и самоотвержения и рассыпало бы ее единство в прах. Все просвещенные страны, несмотря на миролюбивые теории и пропаганду публицистики, философии и романа, доселе продолжают судить о силе народов, об их живучести и значении и по военным успехам. Справедливо это или нет, но верно то, что выигранная кампания неизмеримо лучше проигранной и народ-победитель вырастает и в своих глазах, поднимаясь в своей энергии, и в глазах всего мира. Россия должна была принять нагло брошенный ей вызов и сражаться при обстоятельствах самых неблагоприятных, самых исключительных, какие никогда не встречались в нашей истории. Ей пришлось бы, конечно, закрепить за собой этот Дальний Восток непременно войною; она это отлично сознавала, укрепив Порт-Артур, и начав созидать флот, до того времени почти не существовавший там. История разберет все ближайшие причины этой внезапности войны, но теперь надо стоять во всеоружии энергии за свое дело, за судьбы России, за упрочение ее могущества, и всякий это поймет, если сообразит возможные последствия. Видно, Бог посылает народам испытания для того, чтоб они не зазнавались, чтоб они думали о себе серьезнее и глубже, чтоб они внимательно относились к каждой минуте своего существования и бережно и энергично хранили и развивали свои силы и свое благосостояние.

Что будет, мы не знаем. Но знаем, что есть, и можем себе с достаточной точностью объяснить причины настоящего положения. Не вступая в область военных соображений, не будучи специалистом, нельзя не обратить внимания на то, что настоящая война, помимо отдаленности от России и всех затруднений, с этим связанных, совершенно нова для нашей сухопутной армии по самому характеру местности. Наши войны были равнинные. Мы переходили Альпы, дрались на Шипке, но это были, так сказать, скоро проходившие мгновения. Ляодунский полуостров весь прорезан горами и возвышенностями, совершенно чуждыми для русского человека, у которого совсем нет горных привычек и горной выправки, хотя она была во время завоевания Кавказа, но это завоевание длилось десятки лет. Самое военное искусство должно было применяться к этим новым условиям, как и к совершенно новому для нас врагу, который обнаружил неожиданно необыкновенную готовность в военном деле, единство в действиях, столь необходимое в военное время, и сосредоточил на театре войны почти вдвое больше сил, чем могли мы это сделать.

Относительно «единства», в английском «Панче» карикатура под заглавием «Урок в патриотизме», с такою подписью:

Джон Буль: Ваша система действует блистательно. Как вы достигаете этого?

Япония: Очень просто. У нас всякий человек обязан жертвовать своей жизнью за родину и делает это.

Джон Буль: Замечательная система! Надо будет ввести ее и у нас.

Последние депеши, однако, говорят, что начинаются соперничества между японскими адмиралами и между генералами, зависть друг к другу, эгоизм, когда каждый считает себя незаменимым и готов смеяться над неудачами соперника. Явление весьма обыкновенное, несмотря на то, что оно весьма вредное.

Нам приходится воевать на суше и на море. Успехи на суше не могут еще нам дать окончательной победы, и военные люди, кажется, в этом отношении не спорят. Владея морем, японцы неуязвимы у себя на родине и могут выставлять еще долго войска.

Поэтому-то балтийская эскадра приобретает для нас, для будущих судеб России огромное значение. Она привезла бы с собою, может быть, силу более, чем стотысячная армия. Считаю возможным заявить о тех желаниях, выражение которых я слышу постоянно, чтоб хоть часть балтийской эскадры могла двинуться и усилить собою наши тихоокеанские морские суда. Возможно ли это, — мы, разумеется, бессильны решать такие вопросы, но их ставит самый искренний, самый горячий патриотизм, видящий в чрезвычайном подъеме русской энергии желанный конец войны. Героические подвиги владивостокской эскадры, слабой числом судов, но сильной мужественной смелостью и уменьем, еще более возбуждают те же желания…

26 июня (9 июля), №10171

CDXCVI

О моем союзе с англичанином известили иностранную публику по телеграфу. Можете себе это представить! А ведь мы только вдвоем и говорили и никакой политической подкладки на русском меху или английском трико не было. Оно и понятно: мы — частные люди, я — журналист, а он — англичанин. Он больше меня, ибо англичанин заседает в парламенте, участвует в митингах, говорит речи, знает, что такое политическая свобода, свобода печати, общественное мнение; он — один из четырехсот миллионов подданных английского короля, я — один из ста сорока миллионов подданных русского царя; его предки уже в XVI веке имели Шекспира и Бэкона, а мои — в то время имели только дьяка, в приказах поседелого, да монаха-летописца, и проч. и проч. Я очень хорошо понимаю, что он старше меня и благодарен ему, что он ведет со мною переговоры. Вы мне говорите: «англичане — свиньи», а англичане говорят. «русские — свиньи». И из этого можно вывести только такое деликатное спряжение: я — свинья, ты — свинья, он — свинья, мы — свиньи, они — свиньи. Из такого спряжения ничего не выйдет кроме свинства…

Наконец, кому какое дело, что я веду с ним переговоры? Мы не прокламации сочиняем, даже не политические статьи пишем. Мы просто разговариваем и даже очень свободно разговариваем, как я уже имел честь об этом докладывать. Свободно разговаривать мы уже выучились, вот только свободно писать еще не выучились, но и этому выучимся, если не я, то вы. Мы — не министры, не чиновники, ни он, ни я. Никакой политической подкладки, ни медвежьей, ни триковой нет у нас. Повторяю это для того, чтобы прибавить, что у нас подкладка зоологическая, т. е., пожалуй, медвежья и торговая, так как трико имеет отношение к зоологии: медведь — торговый и трико — торговое. Мы ведем переговоры на почве зоологии и торговой географии — есть такая наука, торговая география. Обе науки эти гораздо основательнее политики, ибо политика, по современным понятиям дипломатов, наука такая неустойчивая, что черт ее знает, где она начинается и где кончается, если принять в соображение политические партии, начиная с консервативной и кончая анархической. Заключается ли она во взаимной борьбе или взаимном обмане и лжи, добросовестный человек не ответит на это прямо, одним словом — «да» или «нет», а принужден будет сказать целую речь и притом такую темную, что из нее можно будет сделать два заключения, совершенно противоположные. Англичане и русские могут ругаться между собою. Русские между собою и подавно могут ругаться, ибо поедать друг друга они давно привыкли. Но мы с англичанином не ругаемся. Англичанин мне не говорит: «вы оскорбляете мой патриотизм», и я англичанину не говорю: «вы оскорбляете мой патриотизм», потому что мы оба понимаем отлично, что это глупо и к добру не приведет ни его, ни меня. Англичанин мне не говорит: «я в союзе с японцем и могу вас стереть с лица земли», и я ему не отвечаю какой-нибудь подобной же глупостью. Стоит только не говорить глупости и уж дерзости не скажешь, ибо дерзость и глупость — родные сестры. Но смеяться можно, можно рассуждать даже резко, можно критиковать с большою свободою и уважать друг друга и сговариваться об общем деле. Мы и сговариваемся об общем торговом деле. Мы заключаем союз торговый, а не политический, и я прекрасно понимаю, что с англичанином, заключившим политический союз с Японией, неделикатно даже и начинать разговор о политическом союзе. Англичанин выходит из тех же оснований, как Флетчер, Баус, Горсей и другие почтенные джентльмены XVI века, приезжавшие в Россию при царе Феодоре и Борисе Годунове для торговых соглашений и составившие о России интересные мемуары. А так как я несколько знаком с XVI веком, то с удовольствием в него ухожу от наших времен, от современной политики и дипломатии и думаю, что возвращение к старому иногда вещь очень полезная.

Когда я обнародовал свои переговоры с англичанином, то вдруг оказалось, что последовало соглашение России с Англией относительно котиков. Из этого отнюдь не следует, конечно, что мы с ним вели переговоры именно о котиках — для этого есть лица официальные, — но из этого следует, что мы это предчувствовали, ибо котики — это, с одной стороны, зоология, а с другой — торговля и промышленность. Вместо того, чтобы положить руки на мечи и клясться, как Гамлет и Горацио, на мечах, Россия и Англия положили руки на мягкого и пушистого котика и поклялись на нем не изменять друг другу относительного этого зверька, очень плодовитого, но для продолжения своего полезного для торговли существования требующего известного международного покровительства.

Япония была этим очень недовольна, ибо думала, что она — важнее котиков, но она будет еще более недовольна в будущем, когда увидит — это рано или поздно случится непременно, — что зоологические и географические союзы прочнее политических, которые заключаются для избежания крови и железа, но ведут к крови и железу очень часто. Она надсаживаясь кричит, что действует в интересах цивилизации и Европы, что она несет ей благодеяния и защиту от русского варварства, что желтая раса превосходит белую, которая скверно пахнет для японского носа; она льстит с грубостью кривляющегося выскочки, воображая, что Европа так глупа, что не поймет этой лести, не разберет для чего и какими путями она распространяется.

Я убежден в том, что эта воинственная, войнолюбивая Япония своими азиатскими вожделениями вызовет торговые союзы и антропологический союз белой расы, и это будет способствовать установлению европейского мира скорее, чем самые умные и убедительные речи писателей, романистов, проповедников и мирных конференций. Японию будут так же клясть, как теперь ей сочувствуют, клясть потомки тех самых европейцев, которые теперь пишут ей бессмысленные дифирамбы и истерические аллилуйя.

27 июня (10 июля), №10172

CDXCVII

Князь Мещерский налгал на меня сегодня целую страницу с тем бесстыдством, которое у него все увеличивается по мере приближения к гробу и возрастания плюшкинских добродетелей.

Он говорит, что якобы я имел претензию быть «экспертом по морским делам» и что якобы какой-то моряк сказал мне: «Вы все-таки ничего не смыслите и не больше знаете во флоте, чем свинья в апельсинах». Надо иметь совершенно свинское воспитание, чтобы позволить себе сказать такую фразу, а моряки — люди воспитанные. Но князь Мещерский не может уже ничего соображать, занятый желанием кому-то угодить, с кого-то взять, у кого-то выпросить; поэтому даже на свои авторитеты клевещет, рисуя их печной сажей. Как Плюшкин, он то и дело говорит о своем бескорыстии, жалуется на свою бедность, говорит о деньгах и расточает советы, как и куда жертвовать.

— Для вас пять тысяч все равно что для меня пятьдесят рублей, — говорит он, сидя в собственном своем доме. — Вам бы на раненых их пожертвовать надо, а вы — на флот. Знаю, вы национальный флот хотите создать! Ведь это вроде национальной гвардии? Ох, нехорошее дело, государь мой, вы выдумали, — шамкает он, как Плюшкин, завертывая полы своего халата над бренными коленками.

Я, государь мой, ничего не выдумывал, а ваши выдумки так плохи, что ребенок им не поверит. Своими деньгами я могу распоряжаться, как хочу, и не даю вам советов, как распоряжаться вашими деньгами. Можете даже кушать ассигнации и процентные бумаги, завертывая в них спаржу, — это дело вашего желудка и ваших желаний.

О морском деле я никогда не говорил, как эксперт, и никуда меня в эксперты не приглашали. Я говорил о нем только то, что всякий должен знать, если он не лишен рассудка, ибо во всяком специальном деле есть стороны, так сказать, общественные, о которых каждый человек может выражать свое мнение и до известной степени судить, а занимая известное положение, даже обязан судить. Вероятно, на этом основании есть очень просвещенные страны, в которых морскими и военными министрами бывают не моряки и не военные. Я не знаю, хорошо это или нет и прогрессирует ли морское и военное дело в этих странах. Я твердо думаю, что морскому министру следует быть моряком, а военному — военным, поэтому так далеко не захожу, чтоб давать право всякому не специалисту судить о деле с его специальной стороны. Но повторяю, что во всяком специальном деле есть стороны совершенно не специальные, о которых всякому смертному «должно сметь свое суждение иметь». Если на железной дороге расползается ни с того, ни с сего насыпь, то я имею право сказать, что кондуктор в этом не виноват. Если валится дом не от урагана, а сам собой, когда в воздухе тишь и благодать, я не вызову ни с чьей стороны протеста, если скажу, что дворник тут ни при чем, а виноваты архитектор и подрядчик, которые снюхались для личной своей выгоды и положились на безнаказанное авось и отсутствие хозяйского контроля, или общественного, если дом общественный. Князь Мещерский не сумеет сделать пол-аршина мостовой, но он имеет право сказать, что мостовая плоха, и даже доказать это. Заседая в думе, он может авторитетно сказать о провалившемся мосте, что он построен плохо и недобросовестно, а ведь князь Мещерский в строительном искусстве мостов ни аза не знает.

Вот и я так говорил о морском деле, говорил, как журналист, как представитель общества, прислушиваясь к его мнениям и к мнениям морских специалистов, выраженных в русской и иностранной морской литературе. Не боги горшки обжигают — это давно и умно сказано. Угождая богам, не следует забывать, что и они способны ошибаться и тем скорее, чем больше молчат вокруг них или поддакивают: «так точно, ваше превосходительство», «совершенно справедливо, ваше сиятельство». Далеко не всегда превосходительство и сиятельство правы, даже тогда, когда они специалисты. Известна статья в «Морском Сборнике» покойного адмирала Макарова, который спорил с кораблестроительным специалистом о переборках в броненосцах. Специалист не сдавался и делал по-своему. Только потом стали делать по-макаровски, когда убедились на деле, что он прав. Но таково бывает самомнение даже у специалистов, у богов, которые горшки не обжигают, а в некотором роде творят.

Вообще свобода мнений ничему и никому не мешает. Вздорные мнения падают сами собой, а дельные помогают. Ведь даже сапожник в известном анекдоте о Фидии высказал дельное замечание и художник исправил свою ошибку в обуви. А ведь не будь это великий художник, а просто заурядный и надменный скульптор, он назло бы не исправил. Как, мол, смел сапожник выражать какое-нибудь мнение обо мне, о скульпторе?

В морском деле я был именно этим сапожником, хотя ни одного Фидия морского дела не видал, и ни с одним таким Фидием не говорил, и даже не знаю, есть ли они у нас. Но страстно желаю, чтоб они были. Если князь Мещерский видел такого Фидия, который якобы мне сказал, что я смыслю в морском деле столько же, сколько свинья в апельсинах, то благоволит его назвать хотя бы для поклонения ему. Я очень склонен поклоняться гениям и талантам, и жажду их для своей родины, как евреи жаждали манны небесной в пустыне. Фидию я прощу даже грубость, а глупости он никогда не скажет.

В качестве сапожника в морском деле, я говорил о недостатке у нас техников, о необходимости развивать наше техническое образование для всех сфер жизни, не исключая морской, потому что горько видеть свою родину отсталой в технике на десятки лет, если не больше.

Я говорил о необходимости для России иметь большой флот, о том, что с Японией мудрено сражаться без такого флота; я печалился вместе с обществом о гибели наших судов и радовался вместе с ним, когда их поправили. Я приглашал общество к пожертвованиям на флот и только жалел о том, что мое слово недостаточно сильно, чтоб зажечь сердца так, как следовало бы; я принимал некоторое участие в разработке тех мер, которые приняты для сбора пожертвований, и желал бы, чтобы общество продолжало интересоваться нашим флотом, как интересуется им германское и английское. Вообще я говорил и делал, что мог, говорил свою «правду» от чистого сердца и имею доказательства, что читатели мне симпатизировали, даже в морской среде и морской журналистике, и поэтому имею некоторое право не обращать внимания на того моряка, с которым говорил князь Мещерский, если он говорил с моряком, а не со светским сплетником и балаболкой.

Dixi.

28 июня (11 июля), №10173

CDXCVIII

В последнее время стали появляться известия о варварских проявлениях японского характера и нравов. А то их все хвалили и ставили в образец не только России, но и Европе. Что значит успех в военном деле! Все кланяются и благодарят. Для того, чтобы быть образцом человека, для того, чтобы обратить на себя внимание великими произведениями научного и художественного творчества или великими благодеяниями человечеству, сколько лет для этого надо. Сколько надо победить предрассудков, зависти, злобы, невежества, сколько надо вынести борьбы умственной и нервной. Какие века нужно народу, чтобы его отличили и признали за полезный для человечества, даровитый народ, как много он должен потрудиться во всех областях жизни и как много он должен представить талантов и гениев! Возьмите любую европейскую страну и проверьте по ее истории это положение. А в войне — сейчас же слава. Так уж человек устроен: гром всякому понятен своею устрашительностию, но слава его преходяща, как слава войны. А потому непонятно холопство образованных людей перед громом войны, непонятно унизительное целование ног у победителя. А посмотрите, как иностранный журналист холопствует перед японцем, как старается выставить его не только в виде героическом, но даже в виде какого-то идеала, точно японец в самом деле исполняет великую цивилизаторскую миссию.

Несколько лет тому появилось японское искусство в Европе, японские вазы, бронза, картины, комнаты. Потом весь свет обошла какая-то пошлость, нестоящая развязать ремень у сандалий «Прекрасной Елены» Оффенбаха, и только потому, что она изображала японскую публичную девицу, гейшу. Весь мир аплодировал этой девице и сгорал желанием ее видеть. Японское искусство совершенно уподобляется этой девице в ее японском костюме и кривлянье.

И девица косоглазая, и искусство косоглазое, нелепое, все основанное на мелочах, на муравьиной работе, все какое-то искривленное, противное европейской красоте, искусству и глубине, лишенное замысла, возвышающей мысли, идеала, на котором человек мог бы отдохнуть от материальных и всяких иных мелких забот и возвыситься, просветлеть душою. И это косоглазое, бессмысленное, безнравственное смотрелось и приобреталось разжиревшим богатством, которому девать некуда денег. Что в моде, то и хорошо. Материальный век искал курьезов, ломаных линий, завитушек, женских голых тел, извивавшихся в виде змей, драконов, картин без всякой перспективы, бронзовых и слоновой кости вещиц, изображающих японское уродство. Европейская декаденщина немало из этого источника заимствовала и сама явилась курьезом в литературе и искусстве и останется, как курьез. Христианство падало, мельчало, т. е. мельчал христианин, мельчала женщина в известных сферах и явлениях, и все, казалось, играло в курьезное, косоглазое, маленькое, беспардонное. И вот это маленькое, жесткое и жестокое, способное и на войне на кропотливую работу и на укусы дракона, ни во что не верящее, кроме материи, и никогда не испытавшее великих идейных войн, идейной борьбы, никогда не знавшее ни классической литературы, ни классического искусства, мертвое в своей косоглазости, умственной и художественной, курьезное и в жизни, и на сцене, вдруг явилось с европейской артиллерией и европейскими пушками и стало умирать массами и пороть себе животы, чтоб не попасть в плен, и Европа разинула рот и стала кричать похвалы желтой расе и потрясать животом от восторга…

Чего радуются европейские господа цивилизации? Англичан били буры, итальянцев били абиссинцы, да и кого только не бивали в эти тысячелетия. Гунны, авары, монголы разрушали цивилизации, истребляли народы, проносились ураганом и исчезали. Ураган нравится. Об урагане весь мир кричит, о страшном землетрясении говорят, не наговорятся. И ужасно, и приятно, ужасна картина, а приятно потому, что вас она не касается. Вам этот ураган не принес никакого вреда, вы только о нем читаете, и для вас он просто скандал в природе. А скандалы вы любите и в жизни, и в природе…

Японцы делают некоторый вихрь, похожий на скандал для европейцев. Они воюют с маленькой Россией, как буры воевали с маленькой Англией. Россия и Англия — большие державы, но они — маленькие за тысячи миль от Европы. Против Англии выступила страна в триста тысяч человек, против России выступила страна в пятьдесят миллионов. Разница огромная, но английские журналисты охотно об этом забывают, выпуская против нас змеиное жало. Триста тысяч человек составляют менее одного процента всего населения Британских островов в Европе и менее одной десятой части одного процента населения всей Британской империи, а пятьдесят миллионов человек составляют половину населения коренной России и больше трети населения Русской империи. Пусть английские журналисты это сообразят и не особенно ликуют, ибо ликовать в этом случае просто глупо и унизительно для самих англичан. Пусть они помнят, что воюет маленькая Россия, а не великая…

Что такое совершили японцы? Что это Наполеон, что ли, идет, Александр Македонский? Куроки идет и еще Оку. Мы прозевали или были слишком добродетельны в ночь на 27 января, а японцы — слишком наглы. Они сделали большой «скандал» в эту памятную ночь, и Европа пришла в восторг. Мы вдруг, в один час, очутились почти без флота, и только бездарность японцев — причина тому, что они в месяц не окончили кампании: у нас была всего горсточка войска. Они могли бы тотчас высадиться на Квантуне и обложить Порт-Артур с суши и с моря. Но для этого надобна была даровитость, военный гений, полет орла, а не Куроки. А у них — только аккуратность, та мелкая аккуратность и старание, которые они выказывают в своем косоглазом искусстве.

Никакого даровитого военного действия у японцев не было, решительно ни разу, хотя они одолевали нас многочисленностью своих войск и артиллерии. Буры одолевали англичан своей малочисленностью и искусством. Японцам помогает из трусости или по-родственному то коренное население, где мы сражаемся и где у нас не один враг, а два, не считая англичан и американцев, занимающихся контрабандою в пользу Японии с большим успехом. И та и другая страна постоянно отправляют пароходы с контрабандой, с назначением разным Смитам якобы в китайские порты. А когда русские берут призы, английский торгаш кричит в парламенте и в газетах, а мы сейчас же готовы внимательно прислушиваться к тому крику…

Пять месяцев маленькая Россия, поставленная в невыносимые условия времени, пространства и затаенной вражды китайцев, бьется с большим драконом и обрезывает его когти и ранит его тело так, что он рычит от боли и злобы и начинает грызть умирающих от ран сынов великой России и даже терзать трупы их. О, будь мы приготовлены, как японцы, — а мы могли бы это сделать несомненно, если бы готовились, как они, — мы давно окончили бы эту войну и доказали бы, что никакой желтой опасности для России не существует, что белое племя во всех отношениях выше желтого и что косоглазие отнюдь не есть преимущество желтого человека перед белым.

Глаз есть зеркало души, косой глаз есть признак косоглазия души. Все их преимущество — чисто материальное и все оно европейское, изготовленное умом и наукою белого человека, только белого человека. Только он мог создать великую цивилизацию и поставить человеческой душе высокие требования…

Гг. военные видят в действиях японцев какие-то особые приемы тактики и стратегии. Может быть. Но это еще совсем ничего не говорит о преимуществе японского мозга перед европейским, японской души перед европейскою. Японцы храбры несомненно, но никогда им не победить белых племен, и все эти Куроки, Оку и как их там еще, никогда не будут в состоянии овладеть Азией и нагнать ужас на Европу. То, чем Япония владеет, может наделать Европа столько, что вся японская военная «гениальность» обратится в прах. Можно ли допустить хоть на минуту, что в наши дни возможны нашествия варваров, когда наука с каждым днем изобретает все более и более верных средств для войны и против войны, и когда великая Россия может встать железною стеною на своих границах, приобретенных русской кровью и русским умом.

Презирать врага не следует. Это общее правило. Но есть вопрос, какого врага? Иного врага презирать следует, но презрение должно опираться на силу, на сознание своей непобедимости, своей твердой воли и доблести христианской души. Над врагом надо быть выше, не с поговоркою «шапками закидаем», а с уверенностью в действенности своей нравственной и материальной силы. Чтобы вырабатывалась и поднималась эта сила постоянно и сияла светом мужественной и крепкой души…

Да, воюет с Японией и ее союзниками тайными и явными только еще маленькая Россия. Великая русская душа еще только поднимается, сгорая жаждою, чтобы ее направляли талантливые души и сильные умы. Русская могучая отрасль славянского племени может иметь неудачи, испытанные всеми народами Европы, но она останется сильною и живучею несмотря ни на что; она найдет в себе энергию, чтобы выдержать даже ураган, чтоб с ураганом бороться и победить его. Война с желтолицыми варварами — не гибель России, не конец ее. Россия живет и начнет жить той широкой и сильной жизнью, в которой со временем примут деятельное участие свободные и независимые славянские народы и славянское племя заговорит перед целым миром таким языком, которого он еще не слыхал и значение и силу которого он только еще предчувствует, радуясь желтолицей силе…

2(15) июля, №10177

CDXCIX

1904 год оправдывает дурную славу високосных годов. Смерть кричит теперь повелительным голосом. Вчера Чехов успокоился вечным сном.

Уже десять лет тому назад его одолевал кашель и были сильные перебои сердца, о которых он не раз упоминал в своих письмах ко мне. Из Ялты в апреле 1894 г. он писал об одном своем сердечном припадке: «Чувство теплоты и тесноты, в ушах шум… Быстро иду к террасе, на которой сидят гости, и одна мысль: как-то неловко падать и умирать при чужих». И чахотка давно таилась в его груди. У него случилось первое кровохаркание в Сибири, через которую он ездил на Сахалин (1890 г.). Но потом он чувствовал себя лучше. Первый сильный припадок чахотки, кровоизлияние, вследствие чего он лег в клинику, случился при мне в Москве в 1896 г., когда мы с ним сели обедать. Было это как раз в день разлива реки Москвы. Я увез его в гостиницу и послал за врачами. Один из них был его приятель. Когда, осмотрев его, они уехали, он сказал мне: «Вот какие мы. Говорят врачи мне, врачу, что это желудочное кровоизлияние. И я слушаю и им не возражаю. А я знаю, что у меня чахотка».

Но врачам до этого случая он не показывался и старательно скрывал от родных свою болезнь. Это была натура деликатная, гордая и независимая. В ней глубоко лежало что-то самоотверженное. Он начал писать еще студентом; родители его, на руках которых были еще сыновья и дочь, жили бедно, и его ужасно огорчало, что на именины матери не на что сделать пирог. Он написал рассказ и отнес его, кажется, в «Будильник». Рассказ напечатали, и на полученные несколько рублей справили именины матери. И с этого времени он стал кормильцем своей семьи. Все, что он делал, он делал необыкновенно просто. Строил ли он школу для крестьян, а он построил их несколько, помогал ли кому, принимал ли в ком участие, он исполнял все это как будто в силу какой-то врожденной обязанности, самой простой. Казалось, человек жил, ничем не задаваясь, ни к чему не стремясь, жил потому, что родился, но все то, что близко ему было, что находило отклик в его душе, все это получало от него какую-то здоровую теплоту. Его душа была так богата прекрасными дарами, что всякий, приближавшийся к нему, испытывал это. Это был как будто самый обыкновенный человек, со всеми слабостями, с самыми обычными требованиями от людей и от жизни; в какой-нибудь компании его трудно было отличить от других: ни умных фраз, ни претензий на остроумие, ни ложной скромности, ни каких-нибудь особенностей в костюме, которыми теперь, по примеру иностранцев, начинают отличаться новые «знаменитости», быстро попадая в боги и думая, что надо носить если не перо и шпагу, то какой-нибудь кафтан или куртку. Все в нем было просто и натурально. Он был как будто выражением всей той обыденной жизни, которую он изображал так превосходно, как настоящий мастер, и в которой герои и героини такие же обыкновенные люди, как он. Он любил свою среду и сторонился от всего того, что было ему так или иначе чуждо. Наедине с приятелем или в письмах он судил с необыкновенной тонкостью и чуткостью о людях и о жизни, но опять же без всяких вычур, без той литературности и назидательности, в которых можно было бы увидеть какие-нибудь претензии человека, поставленного на значительную высоту в родной литературе. Никогда он не стремился ни учительствовать, ни проповедовать. Я не сделаю никакого преувеличения, если сравню некоторые его письма с письмами Пушкина. Та же искренность, та же простота, тот же ясный слог, та же независимость мысли от какого-нибудь «направления». Он был глубоко оскорблен, когда бывший Союз писателей выбрал его в свои члены незначительным большинством за повесть «Мужики», которая, будучи правдива, грешила против тенденции Союза. В нем соединялся поэт и человек большого здравого смысла. Художественная объективность как будто руководила им и в жизни, и он смотрел ей смело в глаза, и самостоятельно разбирался. Я позволю себе привести следующие его строки из его письма ко мне из Ялты (1894 г., кажется — он иногда не ставил на своих письмах года):

«Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. <…> Рассуждения всякие мне надоели, а таких свистунов, как Макс Нордау, я читаю просто с отвращением. Лихорадящим больным есть не хочется, но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: «чего-нибудь кисленького». Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили теперь и ищут новых увлечений. Очень возможно и очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками, и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай, на публику и покорить ее своею массою, грандиозностью…»

Он ошибался. Мамаем оказались не естественные науки, а что-то другое. Науки присмирели и даже попрятались.

Я познакомился с Чеховым давно, вскоре после появления его первого рассказа в «Новом Времени» (в 1886 г.). Он работал до того в «Петербургской Газете», подписываясь А. Чехонте. Я написал ему, чтобы он бросил этот псевдоним и подписывался своей фамилией. Так он и сделал и стал более и более обрабатывать свои рассказы. Прежде он писал быстро, как бы мимоходом, как пишет журналист. Он мне говорил, что один из своих рассказов написал в купальне, лежа на полу, карандашом, положил в конверт и бросил в почтовый ящик. Такие рассказы его походили на анекдоты и вращались в публике. Раз на Волге, на пароходе, один офицер стал ему рассказывать его же рассказы, уверяя, что это случилось с его знакомыми и с ним, офицером. В издании Маркса, который в 1899 г. купил его сочинения за 75 000 р., и то, что было напечатано, и то, что будет напечатано, с уплатою этих денег в течение трех лет, явилось много таких «анекдотов». Г. Маркс требовал от Чехова как можно больше рассказцев и составил из них несколько томов. Естественно, что г. Маркс выручил всю уплаченную Чехову сумму первым же изданием. Эта продажа составляла одно из мучений его за последние годы. Получи он 75 000 р. разом с г. Маркса, он мог бы еще что-нибудь сделать с этим капиталом. Но получая их по частям в три года, он затеял строить дачу и в несколько лет эти тысячи растаяли и растаяла мечта о своей независимости и свободе. Он снова остался без денег, и единственный ресурс, который ему оставался, это труд. А болезнь усиливалась, то замирая, то проявляясь сильнее. На несчастье Чехова, он продал свои сочинения как раз накануне того времени, когда явился Горький и вместе с ним началось необыкновенное требование на новых писателей и на Чехова. Два года тому назад, разъезжая с ним в Москве по кладбищам — и в Петербурге и в Москве он любил до странности посещать кладбища, читать надписи на памятниках или молча ходить среди могил, — он мне говорил, что не может писать беллетристики. Мысль, что он все продал, прошедшее и будущее, что есть у него «хозяин», который по праву покупки всем этим владеет, как собственностью, отравляла его. Он пробовал убедить г. Маркса, нажившего на его сочинениях, как говорили, большие деньги, изменить условия. Г. Маркс предложил ему 5000 р. на поездку за границу для поправления здоровья и свои издания в хороших переплетах. Чехов издания в хороших переплетах взял, а от 5000 руб. отказался…

Чехов оставил за собой только право на театральный гонорар за пьесы, и это право переходит и к его наследникам. Но право на издание самих пьес принадлежит также г. Марксу.

Как много он работал, видно из той массы рассказов, которые написал он под псевдонимом Чехонте. Раз я говорил с Л. Н. Толстым о Чехове, который в то время еще не был с ним знаком.

— Я прочел один из его рассказов в каком-то календарике, — сказал Л.Н. — Он живо написан. Но таких рассказов можно написать тысячу, и тогда даже трудно судить о степени таланта автора. А ведь он написал только десятки, вероятно.

Я передал в общих чертах этот разговор Чехову.

— Да, я действительно написал тысячу рассказов, — сказал Чехов.

Известность ему давалась медленно, но то, что он завоевывал, оставалось прочным его приобретением. Он видел, как изменилось быстро отношение к молодым писателям, как расхваливали их «рассказы», называл себя «стариком» и «отсталым». Но молодые писатели почтительно около него группировались или отдавали ему дань уважения. А сам патриарх, Л. Н. Толстой, после «Палаты №6», говорил о Чехове, как о большом таланте, интересовался не только им, но даже его мнением о своих произведениях и давал ему первые наброски «Воскресения».

И Чехов обладал очень тонким художественным чутьем. Работал он над своими произведениями так, чтобы «не было в них лишнего слова». Фантазия его была прямо поразительная, если собрать все те мотивы и подробности быта, которые разбросаны в его произведениях. Одним он мучился — ему не давался роман, а он мечтал о нем и много раз за него принимался. Широкая рама как будто ему не давалась, и он бросал начатые главы. Одно время он все хотел взять форму «Мертвых душ», т. е. поставить своего героя в положение Чичикова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Несколько раз он развивал предо мною широкую тему романа с полуфантастическим героем, который живет целый век и участвует во всех событиях XIX столетия. Он начинал драму, где главным лицом является царь Соломон «Паралипоменона» и «Песни песней». Я думаю, что вечная забота о насущном хлебе и затем приступы болезни не давали ему свободы для большого произведения.

К успеху своих произведений он был очень чувствителен и при своей искренности и прямоте не мог этого скрывать. Когда после первых двух актов «Чайки» на Александрийском театре он увидел, что пьеса не имеет успеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не знали, что подумать, и посылали всюду, где предполагали его найти. Он вернулся в третьем часу ночи. Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: «Назовите меня последним словом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу». На другой день он уехал в Москву ранним утром с каким-то пассажирским или товарным поездом. Потом он оправдывался, говоря, что он подумал, что это был неуспех его личности, а не пьесы, и называл некоторых известных петербургских литераторов, которые якобы высокомерно с ним заговорили в антракте, видя, что его пьеса падает. На представления следующих своих пьес он почти не ходил. Когда он написал «Три сестры», то жалел потом, что не написал на эту тему повесть, что тема скорей для повести, чем для драмы.

Когда болезнь его еще не обнаруживалась, он отличался необыкновенной жизнерадостностью, жаждою жить и радоваться. Хотя первая книжка его «В сумерках» и вторая «Хмурые люди» уже показывали, какой строй получают его произведения, он не обнаруживал никакой меланхолии, ни малейшей склонности к пессимизму. Все живое, волнующее и волнующееся, всё яркое, веселое, поэтическое он любил и в природе, и в жизни. О путешествиях он постоянно мечтал и, будь у него спутник, он побывал бы в Америке и в Африке. С ним вместе мы дважды ездили за границу. В оба раза мы видели Италию. Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своей оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцом дожей и проч. В Помпее он скучно ходил по открытому городу — оно и действительно скучно, но сейчас же с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел поближе подойти к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, — кладбища и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков. Это как бы определяло два свойства его таланта — грустное и комическое, печаль и юмор, слезы и смех, и над окружающим и над самим собою…

В голову толкаются все мелочи, столько хочется сказать, и не улавливаешь целого. Да и как это можно, когда он еще стоит передо мной живой, и не можешь примириться, что жизнь его окончена. Одно сознаешь, как мало мы вообще ценим людей при их жизни и как они разом вырастают перед очами нашей души, когда закроет их гробовая крышка. Поднимается в душе какой-то укор, вспоминается разом целая куча разговоров, свиданий, вместе прожитых дней, легкомыслия, ненужных пустяков, недоразумений, умолчаний и самолюбивой замкнутости, которая иногда вдруг закрывает искренние движения души. Я обязан Чехову многим, обязан его прекрасной душе, которая молодила меня, которая давала и всем, кто с ним сходился, это чувство чего-то живого, прямого, благородного и вместе с тем здравомысленного. Меньше всего думалось, что это писатель, что это талант. Все это даже забывалось, и являлся человек во всем обаянии его ума, искренности и независимости. В Чехове было что-то новое, как будто совсем из другой жизни, из другой атмосферы. Таково, по крайней мере, мое впечатление. Ни сантиментализма, ни притворного участия, ни фраз. Иногда даже как будто жесткость, но жесткость правоты и твердости. В последние годы под влиянием страданий он стал благодушнее и мягче. Что-то меланхолическое и покорное судьбе явилось в его исстрадавшейся душе. С ним умер страдалец-писатель не в том представлении, которое легко впадает в общее место и обращается в банальную фразу, для не писателей непонятную, а в представлении истинного страдания, физического и морального, близкого всякому человеку, близкого той среде, поэтом которой он сделался, которая принимала к сердцу его драмы и понимала закрытый для других ужас земного существования и мечтала хоть о капельке солнца, хоть об обмане, который вывел бы ее из душной и бездельной тоски. Я раз спросил его в письме (1894 г.): «Что должен желать теперь русский человек?» — «Вот мой ответ, — писал он, — желать. Ему нужно прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство». Это кратко и неопределенно, пожалуй, но это выразительно и верно. Сам он всегда желал, желал прогресса русской жизни, желал сильных характеров, дарований, желал и искал весь свой краткий век солнца и так умер, не увидав его настоящего блеска.

В прошлом марте он говорил, что хотел бы поехать на войну. «Там интересно». Он сложил свою голову в той постоянной войне, которая называется жизнью и в которой он одержал несколько прекрасных побед, и эти победы увенчают его нетленным венком на «жизнь вечную». Лечивший его врач, доктор Шверер, телеграфировавший нам о последних днях его жизни, говорит, что он переносил свою болезнь, как герой, и с изумительным хладнокровием ожидал смерти. Он страстно хотел жить, но не боялся и смерти: он жил тем русским, простым, не кричащим героизмом, который хорошо понимает всякая благородная русская душа, и умереть он мог только, как герой, смело смотря в глаза надвигающейся Неизбежности и шепча умирающими устами: «Здравствуй, смерть!..»

4(17) июля, №10179

D

Неужели ультиматум?

Англия? Та самая Англия, которая якобы так хотела соглашения с Россией? Не верю. Это совсем не ультиматум. Это только «энергическая национальная политика», о которой говорят английские газеты и которой я всегда сочувствовал. Как, «энергической политике Англии против России?» Я сочувствую вообще энергической национальной политике, сочувствую принципиально, ибо без этого жить нельзя международной жизнью. Всякая страна должна быть так энергична и умна, чтоб отстаивать свои интересы по всем важным вопросам. В ее жизни это начало должно стоять твердо, и министр иностранных дел должен обладать всем арсеналом фактов и доводов, чтоб отражать каждое нападение, если не победоносно — победа не всегда бывает — то непременно с энергией, умом и блистательной логикой.

Как, разве и в том случае, если факт, давший повод к столкновению, в самом деле несуразный?

Ошибки, превышения власти, недоразумения везде возможны. Но храни Бог отмахиваться и говорить: «Ах, опять напутали! Опять полезли! Сидели бы смирно». Необходима упорная борьба во имя национальных интересов. Вредно говорить: «ах, опять напутали», «ах, ничего не надо», когда обнаруживается даже какая-нибудь ошибка агента. Вредно потому, что это подрывает доверие к действиям агентов правительства даже тогда, когда они совершенно правы. Невыгодная сторона этих ошибок в том, что соблазняет противника пользоваться ими для вымогательств, для нападений. Есть даже такой дипломатический прием — искусно, при помощи неверных и якобы дружественных сообщений вовлечь агентов соперничающей державы в какое-нибудь несуразное дело. Все это необходимо соображать и отражать. Ошибку, если она ошибка, следует признать, но не иначе, как с достоинством, и не позволять противнику пользоваться ошибкой для вымогательств. Я бы сказал, что политика есть наука об искусстве не допускать, чтоб от грошовой свечки Москва сгорела, а дипломатия есть наука о том, что два действительно умных человека гораздо полезнее двухсот почтенных людей, которые ничем не доказали, что они умны.

Вы скажете, что я шутки шучу на старости лет. Да оно и позволительно, смею вам возразить. Что это за серьезный вопрос о каком-то пароходе «Малакка», на котором найдены подозрительные ящики со стрелою. А стрела есть клеймо английского правительства, которое любит стрелять без пороха, но метко.

Почему эта «стрела» не подделка? Разве ее трудно подделать? Фальшивую монету даже Япония делает превосходно, превращая медь в золото, а уж стрелу и подавно можно подделать. Почему командир крейсера «Петербург» виноват, когда виновата просто война? Я не виню и Англию. Она постоянно подбирала везде все то, что плохо лежит, и изобретала причины, иногда очень грубые и даже глупые. Ведь вы знаете, что у сильного всегда бессильный виноват, особенно если он не защищается и спешит повиниться и даже в страхе наговорить на себя. Мало этого: сильный и глупость скажет, но глупость сплошь и рядом принимается за ум. Перед сильным слабому надо много ума.

Вы сочтите-ка, сколько наговорили глупостей английские газеты, когда национальное самолюбие затронуто. И зачем наши штатские, так сказать, пароходы вдруг стали военными, и зачем прошли через Босфор и Дарданеллы, и надо «Малакку» отнять. Союзница Японии, как она ни сильна, а все же не может повторить своего приказательного слова, что без ее согласия не может нигде раздаться выстрел, как было это когда-то. Буры ее кое-чему научили. А ее король Эдуард VII вчера еще говорил, что она должна воспользоваться миром, чтоб развить свое благосостояние. Война — не свой брат. Грозить легко, но вынуть оружие и действовать — подумаешь…

В этом все и дело, чтобы подумать. В деле с пароходом «Малакка», может быть, и была какая-то ошибка. Ее надо разобрать мирно и просто. Это будет лучше всего не только для России, но и для Англии. И я думаю, что Англия в этом нимало не сомневается…

10(23) июля, №10185

DI

Политика с помощью убийств возмущает душу. А она стала явлением обычным не у нас одних. И в республиках и в конституционных монархиях политические убийства совершаются постоянно. В первой половине XIX века таких убийств почти не знали. Они были явлением чрезвычайно редким, но со второй половины прошлого столетия они начались и стали чаще и чаще. Просвещенный мир не раз оплакивал благороднейшие жертвы этих убийств, падавшие под выстрелами, от ударов кинжала и взрыва бомб. Общество должно сознавать ту опасность, которая грозит ему, грозит его жизни и безопасности, ибо эта эпидемия может дойти до размеров ужасающих, до убийств массовых, чему уже были примеры.

Убийство В. К. Плеве совершено во имя той призрачной «свободы», которая летает где-то в диком и необузданном воображении и вооружена насилием и революционной ломкой. Совершать убийства во имя свободы значит убивать самую свободу. Кто убивает, тот враг того развития, которое совершается ростом самого общества, враг тех необходимых, назревших реформ, которыми удовлетворяется большинство. Убийства замедляют движение, обрезывают крылья у желаний самых умеренных, у той мирной и ясной свободы, которая вооружена просвещенным умом, знанием своей родины и верными средствами для поднятия ее жизни на известную высоту. Должно ненавидеть всякое убийство, как простое, так и политическое, совершается ли оно в революционное время, как орудие партии, захватившей власть в свои руки и террором, страхом желающей укрепиться, или совершается для внесения в общество смуты и переполоха. Убийство в пылу гнева, в безумной страсти, даже такое убийство не может быть, не должно быть оправдано. Пусть находят причины их в умоповреждении, во внезапном сумасшествии, в страданиях мозга, но все это, поддержанное натянутым красноречием и софизмами, не причина для того, чтобы сказать убийце: «ты свободен, иди и наслаждайся жизнью». Человек убивает мать и сестру — он сумасшедший. Человек подходит к ребенку и убивает его — на суде оправдывают убийцу. Когда свинья сожрет ребенка — ее убивают и бросают с ужасом, а человек сожрал ребенка — его отпускают гулять. И это называют гуманностью! Убийца за свое преступление так или иначе должен понести кару. Политическое убийство тем вреднее для общества, что дает оружие против этого самого общества, среди которого оно воспиталось или возникло, и за вину немногих отвечают все. Тот ореол, которым окружают политического убийцу его единомышленники, никогда еще не разделялся обществом, и убийцам памятников не ставили и не поставят. Даже легендарный мститель за свободу, Брут, померк перед своею жертвою, Цезарем, и самая судьба наказала его и принесла Риму бездну несчастий. Да был ли этот Брут умен, еще вопрос! Великий английский поэт в «Смерти Цезаря» недаром вложил в уста Антония такую речь, которая погубила «честного убийцу». А кто не знает, что за политическими убийствами следует реакция и те реформы, которые были готовы или готовились, судорожно чувствуют и над собой руку убийцы.

Как можно систематически, настойчиво, рассудочно готовиться к тому, чтобы убивать, каждый день об этом думать, выискивать всевозможные средства и случаи, готовить оружие, считать убийство благом, знаменем свободы и возрождения — да не безумие ли это? Не тупость ли это ума, который не идет дальше насилия, любит это насилие и воображает, что есть только одно средство для воздействия на общество и деятелей, и это средство — убийство! Умеют ли связать два разумные слова эти люди, которых обыкновенно отстаивает их партия такими аргументами, что, убивая, они сами жертвуют своей жизнью. Да что стоит их жизнь? Не было еще того великого ума или таланта, который стал бы убивать, чтоб прослыть «героем», не было того человека, который, сияя добродетелями, вонзил бы кому-нибудь нож в сердце, считая это подвигом. За это берутся только глупцы и маньяки. Можно гореть желанием прогресса своей родине, можно негодовать на медленность его шествия и препятствия, которые он встречал, можно далеко идти в своих убеждениях и признавать право на существование даже самых крайних, можно желать свободы для выражения смелой и открытой борьбы; но убийство должно быть чуждо честной душе, должно волновать ее и настраивать враждебно к этим окровавленным рукам, какими бы мотивами они ни побуждались. Мне всегда казалось, что глубочайшая фальшь оправдывать какого-либо убийцу, будь это Юдифь, убивающая Олоферна предательски и за это прославленная, или Шарлотта Корде, убивающая Марата, и находившая тогда сочувствие в высоких консервативных сферах. Марат являлся олицетворением революции, и убийство его нравилось врагам революции. Это была прямо даже политическая ошибка этих сфер. По-моему, надо так воспитывать человеческую душу, чтобы она ненавидела всякое убийство, чтоб она искренно возмущалась им и не старалась находить ему оправданий. Не смелость убийства должна быть, а смелость мнений и благородных чувств и поступков. История останавливается с любовью на смелых характерах, на независимых и благородных людях, которые идут хотя бы против течения, но с светочем мысли, ума и дарований, но она, занося на свои страницы политические убийства, называет не имена убийц, которые сгнивают в полицейских протоколах, а только орудия — кинжал, револьвер и бомбу.

Вот что еще мне хочется сказать по поводу смерти этого человека, несомненно умного, чрезвычайно деятельного, хорошо понимавшего недостатки русской жизни. Начато было многое, и многое предполагалось, как, может быть, ни при одном министре; но надо было разобраться в сложном организме, в котором пришлось ему работать. А что можно совершить в два года? У нас на одного способного человека вообще наваливают слишком много работы. У нас нет такого учреждения, которое сосредоточивало бы в себе такие дела, которые бы касались общих вопросов, одинаково необходимых и для населения и для всех министерств. У Государственного совета — законодательство, у Комитета министров — администрация. Затем у каждого министерства свои дела, а существенной связи между ними так мало чувствуется, что у нас почти вошло в поговорку, что наши министерства вечно воюют друг с другом, отстаивая друг перед другом свои границы. Для примера можно бы указать на нынешнее время. За начало войны винят министерство иностранных дел, которое ее не предвидело, но обязано было ее предвидеть. Неприготовленность сибирского пути потребовала энергичных усилий со стороны министерства путей сообщения, и князь Хилков своими поездками в Сибирь и Маньчжурию сделал много, решая вопросы на месте, возбуждая энергию одних и устраняя претензии самолюбий, которые столь часто приносят общее дело в жертву своему эгоизму. Но один в поле все-таки не воин. И в том и в другом случае и во множестве других требовалась бы общая работа правительственных сил под умелым и энергичным руководством. То, что называется «кабинетом» и о чем в «Новом Времени» говорилось когда-то не раз, могло бы в известной степени отвечать этой политической потребности и устанавливать не только программу, но и самое исполнение ее с известной гармонией, с единством действия. Это устраняло бы борьбу отдельных ведомств между собою, которая иногда походит на борьбу политических партий в парламенте. Внутренняя политика империи, как и внешняя, выиграли бы значительно от этого единства и облегчили бы задачу руководителя, получающего направление от самодержавного государя. Я говорю об этом только как об идее, но так хотелось бы, чтобы наше внутреннее бытие сложилось в стройную систему, и образовалось бы то, что называется сплоченным правительством, т. е. таким организмом, который всегда действовал бы, как нечто единое, согласное с потребностью населения и со своими полномочиями. Внутренняя политическая программа не разбегалась бы в стороны, и не было бы, может быть, надобности, например, делать ответственным за внутреннюю политику министра внутренних дел, за просвещение — одного министра просвещения, за суд — только министра юстиции и т. д. Мы забываем, что организм русского государства сделался чрезвычайно сложным, а наши правительственные учреждения все еще отзываются тем временем, когда он был гораздо проще и патриархальнее, пожалуй, временем императрицы Екатерины II. Положение министра внутренних дел — одно из самых труднейших и чтоб двигать дела, он увеличивал число своих товарищей, тогда как другие министры могут быть не особенно искренними его товарищами. Я ни на что не намекаю и не хочу этого. Манеру экивоков и скрытой иронии надо бы бросить. Надо бы поставить печать в положение более независимое, чтоб она, служа выражением общества, вместе с тем помогала бы и обществу и правительству в их взаимных отношениях, а не отписывалась бы, как отписываются в известных случаях канцелярии. Если кому придет в голову по поводу кабинета «диктатуры сердца» графа Лорис-Меликова, то я бы сказал, что требуется не столько сердце, сколько твердый и просвещенный разум, и не столько диктатура, сколько единство целей, гармония действия и энергия производительной работы.

16(29) июля, №10191

DII

Еще несколько слов на ту же тему о кабинете министров. По поводу моих слов об этом учреждении сегодня князь Мещерский свидетельствует, что эта «мысль давно высказывается большею частью благожелательного общества», и что «нельзя этого не желать». Но сейчас же гадает надвое. «Буква закона» создает кабинет министров, а в правах министерских останется разногласие, а может и так случиться, что никакого нового закона на этот счет не будет, а между министрами будет полное согласие. Князь Мещерский давно и много вращается в высшей администрации и оставил много черт ее в своих романах, в своих «Воспоминаниях» и «Дневниках». Если сегодня он повторяет то же самое, что и я сказал о той борьбе, которая происходит между министрами, то значит я прав. Он только привлек к ответственности «пошленькую либеральную доктрину», во имя которой один министр вредит другому. Дело совсем не в либеральной доктрине. Мне давно думается, что пора бы нам оставить в покое либеральные и консервативные доктрины, потому что они, кажется, давно вошли друг в друга и по некоторым важным вопросам не различишь консерватора от либерала. И если на практике эти клички часто выдвигаются, то просто для отвода глаз от вопроса, который не знают, как решить. У нас спорят и враждуют в государственном деле иногда точно так же, как и в частном, как в семейном процессе. Что-то будто бы делят, не то влияние, не то личные интересы, не то счеты жен наших и родственников, не то счеты рождения и принадлежности к тому или другому кружку, к аристократическому или административному, хотя еще Пушкин сказал о себе: «Я мещанин» в своей «Родословной», а в «Дневнике» своем причислил себя к среднему сословию, которое еще в его время начало образовываться из дворянства.

«Все дело в нравах и уровне государственного образования», прибавляет князь Мещерский в своих замечаниях к моей мысли о «кабинете». Но если этот уровень требует реформы, если он неудовлетворителен не по людям даже, не по воспитанию, не по идеям, а просто по традициям, потому что известные порядки отжили, то только новый закон и может создать новое, только указ государя может изменить нравы и воззрение на государево и государственное дело. Ах, Боже мой, как нам нужны новые законы! Учреждений совершенных нет, как и нет совершенных людей, как невозможно подобрать десяток лиц одинаково умных, одинаково мыслящих, одинаково сведущих в государственном деле и одного и того же темперамента. Мало-мальски умный человек дорожит и своей индивидуальностью и хочет идти особняком, свой инициативой. Таким образом, даже при добросовестности и желании идти вместе с другими в государственном деле, может явиться разногласие и нечто похожее на крыловскую басню «Лебедь, щука и рак». Поэтому и нужна дисциплина и подчинение общей правительственной идее и руководству главы кабинета, который объединяет администрацию и действует по воле государя. В этом случае боятся деспотизма одного, который стирает личности других министров, хотя на практике бывает это часто и наиболее умному, талантливому и ловкому, как говорят, а я бы сказал, искусному, подчиняются другие. Первый министр вырастает сам собой, незаконно, так сказать. По-моему, это представляет очень большие неудобства уже по той главной причине, что в этом случае министр вносит в дело свою собственную программу, конечно, постепенно, но прочно, и возбуждает и в товарищах своих, и в обществе несогласия и неудовольствия.

То, что освящено законом, гораздо способнее правильно развиваться, чем то, что выдвигается случайно, и потому я не понимаю практичности такого рассуждения, что «кабинет» и желателен, и, пожалуй, нежелателен, потому что и само собою все может устроиться. Это то, что говорится про бабушку, которая надвое сказала. Но бабушка эта давно умерла и завещала внукам позаботиться о чем-нибудь твердом и точном, способном примирять, сплачивать и двигать. Нам надо спокойно и серьезно искать выхода из настоящего положения и не упражняться в красноречии и чувствах. Настала пора разума и разум, надо извлекать из русских людей и уметь им пользоваться.

Мне рассказывали, что за несколько дней до трагической кончины В. К. Плеве, он, говоря с одним из провинциальных администраторов и оканчивая беседу, сказал:

— Делайте так, а правительство вас поддержит.

— Ваше высокопревосходительство, не будете ли вы так добры, указать мне адрес правительства.

Покойный министр улыбнулся и сказал:

— Вы все шутите. Я вам говорю серьезно.

Конечно, это больше остроумная выходка, бутада, чем серьезная мысль. Но остроумие, преувеличивая и даже карикатуря, иногда попадает в цель или указывает, по крайней мере, на важные недостатки существующего.

Я говорил в прошлом письме, что кабинет может образовать «сплоченное» правительство, а в этом и состоит серьезная надобность. Сплоченное, согласное правительство, которое всегда бы действовало как нечто единое, согласно с потребностью населения и, предвидя, по крайней мере, ближайшее будущее — в этом и сущность политики, — укрепляло государство и двигало его к благополучию. Политика отдельных министерств только спутывает государственное дело, разбрасывает его и усложняет так, что оно двигается слишком медленно и тяжело в век электричества. Мне рассказывали случаи из прошлого, когда министр узнавал об ином решении только из газет. А в государственном деле не может быть вопроса, который не касался бы так или иначе всего организма России и, значит, всех министерств, велики они или малы. Нужна политика единая, во все вникающая и соображающая все стороны внутренней жизни и международной. Я бы сказал, что нужно, чтоб все министерства составляли одно политическое министерство. Это была бы и хорошая школа для воспитания государственных людей. Только радикалы воображают, что наука управления есть легкая наука. На самом деле это — самая трудная наука, потому что она имеет дело с живыми людьми, с разумом и душою миллионов жителей, с историей, природою, этнографией и т. д. Когда радикал попадает в эту управляющую атмосферу, он тотчас же, если он умный человек, начинает сдавать в своем радикализме. Дело не в т. н. убеждениях, консервативны ли они, либеральны или радикальны, а в этой школе управлять, идти на компромиссы, отыскивать пути и высоко держать целое. О «системе» у нас говорят очень давно, но какая это система и в чем она заключается, Бог ведает. У каждого говорящего и делающего своя, вероятно, как у каждого министра своя, политика, которую он старается «проводить» и иногда проводят другие министерства. Можно сказать, положа руку на сердце, что всеми сознано это отсутствие политического единства в наших министерствах.

«Все дело в нравах и уровне государственного образования; то и другое правительственным распоряжением не создашь», говорит публицист. Не понимаю: почему? Я хочу верить для блага своей родины, что слова императора Александра II о реформах «сверху» останутся навсегда руководящим мотивом русской политической жизни. Мы дети той России, из которой Петр Великий прорубил окно в Европу. Наука, просвещение, литература, искусство, нравы, все обновилось и выросло через это окно, которое давно стало широкими воротами, в которые входит беспрепятственно или неуловимою контрабандою и хорошее и дурное. Чтоб хорошее побеждало дурное, надо, чтоб его было больше, чтоб оно было крепче, закономернее и сильнее.

Рутина в управлении не есть мраморная статуя великого художника, которую следует сохранить, как драгоценность. Рутина должна смениться искусством управления, художественным творчеством, и первый зодчий — государь.

19 июля (1 августа), №10194

DIII

Мне говорят, что «кабинет» министров — это нечто вроде визирата, а визират — дорога во временщики. Появление временщиков известно в истории всех европейских государств и притом при всяком режиме. Поэтому это явление можно бы оставить в стороне, как случайность и притом редкую. Россия — ни в каком случае не Турция, и судьбы ее — не судьбы Турции. Кабинет — однако, возможен, говорят мне, но только при свободе печати и гарантиях личности.

Я ожидал этих возражений. Но мне кажется, что развитие нашего общества несомненно подвигается, оно становится серьезнее, дельнее, вдумчивее, по крайней мере, в своем действительно образованном меньшинстве, которое не летает свободно в области теории, как известно, совершенно неограниченной, где от настоящего порядка вещей переход к социализму, анархизму и всякой бестолочи представляется крайним партиям столь же легким, как героям наших сказок легко в один и тот же день перебегать неизмеримые пространства, побеждать целые армии, нарушать законы природы и заставлять лебедь белую обращаться в царь-девицу. Эта безграничная теоретичность, впервые пленившая многих в шестидесятых годах, под влиянием реформ, и принесшая нам нигилизм с его арсеналом революционщины, исчезла совершенно в серьезных слоях общества, которые желают законного порядка и закономерности. Если это меньшинство получит возможность воспитательным образом действовать на большинство, то авторитетность здравых идей несомненно вырастет.

То, что называется свободою печати, тоже растет и растет в здравом направлении. Свобода периодической печати не есть свобода подстрекательства к беспорядкам, революции, свобода писать прокламации, пасквили и т. п. Свобода печати есть искусство называть вещи собственными именами, а не псевдонимами, искусство критики общественных и правительственных действий. Говорю искусство, ибо свобода печати сообразуется со степенью развития общества, с его настоящими и серьезными потребностями, с его законами. Это такое же искусство, как ораторское, как адвокатское. Там публика слушает, здесь она читает. Слушает она сообща, толпою, читает в одиночку. Толпа — хуже отдельного человека, а адвокатура — свободнее печати. Возьмите «Times», «Daily News», «Temps», «National Zeitung», — называю только несколько всемирно известных газет, — и попробуйте переводить по-русски статьи по каким хотите вопросам, самым революционным, так сказать, о социализме, анархизме и т. п., и все эти статьи окажутся совершенно цензурными у нас. Даже критика действий правительственных в этих газетах такова, что если б подставить под нее представителей русской внутренней и внешней политики, то окажется, что и это едва ли выйдет из тех пределов, какие были поставлены законом 6 апреля 1865 года. С критикой, с мнениями можно считаться и можно не считаться, но допускать их необходимо. Закон воспитывает и печать и общество гораздо лучше, чем взгляды на печать администрации, которая то благоволит к печати, то не благоволит. Сама администрация по делам печати совсем не свободна, потому что принуждена постоянно отступать даже от выработанного своего взгляда на печать. Те циркуляры, которые изъемлют те или другие явления и вопросы из обсуждения печати, нередко противоречат взглядам самого министра внутренних дел. Он издает их иногда не по своему почину, а по просьбам того или другого министра, который находит нужным молчание печати на известное время. При сплоченном правительстве и такие просьбы, конечно, поступали бы на обсуждение всех министров, и тут являлось бы правительственное единство.

У нас такая манера: является мысль. Это — невозможно, говорят. Почему? Потому, что вот этого нет, да того нет, а потому и мысль сейчас по боку. Ее не критикуют, не развивают, а просто устраняют, ставя перед ней жупел или иронию. Говоря о «кабинете», я разумел сплоченное, единое правительство, проникнутое единою мыслью. Это — прежде всего и важнее всего. Известная дисциплина среди министров, единство действий вовсе не должны исключать обсуждения вопроса всеми министрами, в присутствии премьера с известной программой, твердо начертанной и одобренной свыше. Ведь набрасывать свою программу тотчас после своего назначения теперь вошло в обычай у наших министров. Воздав должное своему предшественнику, как новые академики Французской академии своему умершему собрату, они говорят и о своей программе действий. Если б эта программа была бы предварительно обсуждена всеми министрами, что было бы тут плохого? Все они служат тому же государю, тому же отечеству, только по разным частям управления, и потому прежде всего надобно согласие в известных руководящих пунктах со всеми. Каждое министерство есть особая статья только отчасти, только в подробностях, но общий план и разработка его общими усилиями правительства должны быть предустановлены.

Мне говорят, что есть опасные стороны в премьерстве в том отношении, что премьер, даже устраняя возможность злоупотребления своей властью, может придать управлению слишком односторонний характер, сообразно своим личным воззрениям. В этом, конечно, есть доля правды, но наша практика знает такие явления и без кабинета. Во всяком случае, в составе наших учреждений есть нечто подобное кабинету, устраняющее премьерство.

Это — «Совет министров». Об нем русское общество меньше всего знает, ибо он редко практикуется. Учреждение этого Совета относится к началу шестидесятых годов, именно в 1861 году и восстановлено совещание министров по делам особой важности, установленное в 1802 году. Совет имеет в виду главным образом устранить рознь между министрами в общих целях управления. Он не затрагивает полномочий Государственного совета в обсуждении законов и проч., а предшествует закону на пути его в Государственный совет. В Совете министров, кроме проектов законов, обсуждаются и административные меры, и то, что войдет в закон, и то, что может остаться тайною и должно остаться, так как в государственном деле не все может быть открыто.

Чрезвычайно важною чертою этого учреждения является присутствие государя в этом Совете. Он — его председатель. Его согласие необходимо для внесения в Совет вопросов законодательных и административных. Особенного, определенного круга дел Совет не имеет, и действительно трудно предвидеть все то, что может указать жизнь. Для поддержания единства в управлении, в Совет вносят все «важнейшие распоряжения каждого министерства по его ведомству», и это для того, чтобы каждому министру было известно все то, что сделано и делается другими министрами. Таким образом, Совет контролирует деятельность всех министров в присутствии государя. Он как бы является средоточием докладов министров государю. Тут вся политическая программа, все ее детали, все способы ее развития. Это как бы небольшая прежняя Боярская дума и государь со своими ближайшими сотрудниками. Доклады делаются общим достоянием всех министров и служат тому политическому единству, о котором я говорю и которое нашим законодательством признано, как необходимое, еще сто лет назад и восстановлено в 1861 году.

Я говорю обо всем этом, как журналист, т. е. именно «говорю», а не пишу «проекты», с точным обозначением параграфов и их содержания, не проповедую и не утверждаю: се истина. Я — не юрист и не законник. Я вижу и знаю много несуразного, лживого, беззаконного в нашей жизни и ищу средств для того, чтоб произвола было как можно меньше и как можно больше благополучия. Не панацею какую от всех зол я рекомендую, а беру один угол нашей государственной жизни, и говорю о нем просто, как говорил бы среди своих приятелей. Не такое теперь время, чтоб строить многоэтажное здание. Война прервала ряд реформ, задуманных государем. Поэтому я и говорю только об единстве, о политической роли всех министерств вместе взятых и крепко соединенных между собой перед лицом государя и перед ним только ответственных.

Мне думается, что наша рознь слишком очевидна и восстановить согласие в министерской деятельности, ограничить министров единством правительственной идеи и единством действий — дело первой необходимости. Рассчитывать в этом отношении на «патриотизм», как полагает, например, князь Мещерский, дело едва ли прочное. Общее чувство, так сказать, патриотического единства является твердым основанием только в годины бедствий, в крутые моменты жизни государственной. В обыкновенное время патриотизм становится чувством рассудочным, так сказать, философским воззрением на действительность и на те средства, которые способствуют развитию страны. Искренние патриоты могут расходиться между собою значительно не только в подробностях, но даже принципиально. Необходимы твердые основания, ясная и последовательная политическая программа, подчиняться которой было бы обязательно для всех.

Я всегда был поклонником земства, земской идеи и остаюсь ей верным, ибо невозможно управлять Россией при помощи одних гг. чиновников, как бы превосходны они ни были. Ту «неблагонамеренность» у них, о которой сказал вчера у нас князь Мещерский, я совершенно не допускаю, и заменил бы ее словами: лень и рутина. В управлении необходимо участие независимых от чиновников людей, необходимо их знание местной жизни, их критика, их советы. Независимость — родня благородству, а благородство нам очень нужно. И это «приобщение» — употребляю бюрократическое слово — земского элемента к чиновническому будет тем полезнее, тем шире и свободнее, чем больше и крепче будет согласие в правительстве. Как оно может быть достигнуто, в этом весь вопрос. Вы думаете так, я думаю иначе, но мы все сходимся на том, что необходимо то единство идей и действий, о котором я только и говорю.

25 июля (7 августа), №10200

DIV

Эти последние дни — дни наибольшего напряжения и тревожных ожиданий. Что делается в Порт-Артуре и около Лаояна, этих двух городов, одного с европейским именем и другого с китайским — оба дорогие русской душе? Все наши думы там, и кажется, что от этих дней, которые прошли в постоянных боях и идут, сопровождаемые громом орудий и борьбой на жизнь и смерть, зависит будущее. На самом деле может быть это и не так. Исторический ход событий видят и чувствуют современники, но значение этих событий от нас сокрыто. То, что кажется важным, может отойти на второй план перед тем, что будет впереди. Трудно себе вообразить жизнь осажденных в Порт-Артуре. Отрезанные от всего мира, лишенные возможности подать о себе весть, лишенные надежды на близкую помощь, окруженные врагом со всех сторон, какую жизнь они проводят изо дня в день, с минуты на минуту! Человек ко всему привыкает, и пока бьется в нем сердце, он продолжает жить и надеяться, и во всякой обстановке, как бы ни была она тяжела, ищет какого-нибудь утешения, хотя маленького луча радости. Вероятно, все это есть и у защитников Порт-Артура, есть еще личная жизнь, одинокие думы, неразделенные страдания; все, что было близко им и дорого, их жены, их матери, родные и друзья, все это далеко, и все это тревожно ждет и со страхом берется за газету и прислушивается к толкам, и молится и проливает слезы, святые слезы любви и дружбы.

И это уже утешение для тех, которые заперты в Порт-Артуре. Их жалеют близкие их сердцу и сердце сердцу весть подает, дума встречается с думой, чувство с чувством, в миг пролетая пространства и рисуя себе милые образы. Их жалеют и все русские, все те, которые обладают достаточным воображением и живут общею жизнью своей страны. Их жалеют и высоко ценят их мужество, их подвиг, их жертвы. И это они знают, и это придает им бодрости в той общей их жизни, которая связывает их воедино перед врагом, связывает крепкой связью единодушия, тех же мыслей, тех же ощущений, тех же опасностей и задач.

Помоги им Бог!

Что они делают, что думают они в эти минуты, чего ждут на своем корабле? Эта крепость точно огромный корабль на бушующем море, вздымающем волны под Божьей грозою, под раскатами оглушительных громов и блистанием гибельной молнии, которая несет с собою жадную смерть. И эта буря не день, не два, она тянется с перерывами уже целые месяцы, и корабль, израненный, истекающий кровью, все еще жив, все еще грозен и могуч.

Помоги ему Бог в эту бурю и грозу!

Когда вы читаете газетные известия, как вы ищете хоть намека на то, что делается на этом корабле, хоть какой-нибудь надежды, что враг еще не овладел им, не разрушил его и не поставил на нем своего флага.

Мы так избалованы телеграфом и так стали нервны. Расстояний нет, и в эти дни ожиданий переживаются годы. Чувство так властно владеет нами и так быстро желает ответа, а его нет. Непроницаемое кольцо стягивает защитников крепости. Никогда, кажется, этого не бывало, такой осады, такой ожесточенной войны, таких невероятных усилий с обеих сторон. Когда вдумываешься в это, и страшно становится, и вместе с тем отрадно, какое мужество, какая сила характера, какая преданность родине у ее сынов. Чудесный, славный русский народ, и как стоит он лучшей доли, как стоит он довольства и счастия, как вправе ждать он доброты и забот, самых горячих, самых искренних и деятельных.

О, как надо гнать от себя равнодушие, как надо чувствовать и сознавать ту великую жертву, которую приносит там народ в лице своих сынов. Там не пушечное мясо, там живые люди, живые души, которые и страдают, и любят, и дорожат своей жизнью, и все-таки приносят ее, как чистую жертву, своей милой родине, такой далекой, далекой…

И какие труды, какие препятствия, сколько надо силы воли, воображения, неусыпного внимания полководцу. И как мы легкомысленны бываем в своих суждениях, как резки, недальновидны и скоры. Хорошо нам здесь рассуждать и судачить. А там сотни тысяч народа против других, еще более многочисленных сотен тысяч. И все это в постоянной борьбе, в постоянном внимании, в тревоге за свою жизнь и за свое дело. Друг за другом следят из минуты в минуту. Каждый шаг противника должен быть известен. Какое напряжение надо, чтоб все знать! Это ведь не шахматная доска, за которой игроки сосредоточенно сидят целыми часами и медленно думают и соображают. Там не шашки переставляются, а строи людей, и переставленные не так, эти люди рискуют жизнью. Там кровью обливается сердце при думах и соображениях, там не успех только выигрыша, там великая ответственность.

Так думаешь о Куропаткине, так понимаешь его в хорошие минуты просветления и как ненавидишь в это время все то, что ему мешает или может помешать, или даже в помышлении своем, не только в действиях враждебно к нему относится. Как глубоко был прав государь, когда, назначая его командующим армией, говорил, что «возлагает на него тяжелый подвиг, с самоотвержением принятый им»! Именно «тяжелый подвиг», именно самоотвержение нужно было, чтоб принять его. Государь понимал душу своего полководца и душою своею говорил ему искреннюю речь.

Было больше, чем предчувствие грядущих опасностей, было сознание того, что они надвинулись грозовой тучей и что надобны самоотверженные усилия, чтобы разогнать эту тучу. И эти усилия шли и идут, и мы увидим еще солнце мира, и оно осушит слезы печали. Личная жизнь коротка, а жизнь народа вечно обновляется и вечно в нем бьется благородное русское сердце. Идите только навстречу к нему, и Бог благословит русскую жизнь.

Я дописал эти строки, когда мне сказали о телеграмме генерала Стесселя государю. Весть все-таки дошла из того железного кольца, которым стянут Порт-Артур, и весть о победах. Враг отражен. Три дня адского огня, три дня приступов множества врагов, которые падали тысячами. Какие это бои, какой героизм! Если слава когда-нибудь венчала достойных жизни людей, достойных ее тем, что они смело встречали смерть для того, чтобы дать мирную жизнь миллионам своего народа, то она достойно венчает теперь нашу армию, которая бьется на полях Маньчжурии и у Порт-Артура.

Благослови же ее Господи завоевать нам мир!

26 июля (8 августа) №10201

DV

Старая истина: du choc des opinions jaillit la vérité. Правда необходима, как Божий свет, правда для жизни, для дыхания, для подъема нашего патриотического чувства, для подвигов, для жертв, для любви, для торжества России. «Я желаю, чтоб печать говорила правду». Это — золотые слова государя императора. Но правда всегда окрашивается субъективным чувством, опытом жизни, даже известным настроением. А потому правда является от столкновения мнений. Ум хорошо, а два лучше, потому что даже противоречие помогает делу.

Есть ли у нас флот? Этот вопрос задал себе М. О. Меньшиков и ответил на него, с оговоркой: «может быть, я и ошибаюсь», что его нет. Редакция «Нового Времени» сопроводила фельетон своим замечанием, что этот ответ не отвечает действительности. Конечно, не отвечает. Об этом и беспокоиться нечего. Историю флота у нас знают еще меньше, чем русскую историю, а русскую историю знают весьма плохо и большие, и малые. Если привести мнения о состоянии русского флота самого его основателя, Петра, и Екатерины И, при которой была Чесма, и проч., то окажется, что тогда флота почти не было. Были подвиги моряков, оставались блестящие имена адмиралов, мужество офицеров и матросов, но флот был плох. Балтийская эскадра и потом почти не действовала, а служила больше для парадов. Пропускаю севастопольскую эпопею, которая закрыла для флота Черное море на многие годы. Только при императоре Александре III, который с радостной надеждой и гордостью смотрел на возникновение судов на Черном море, флот стал возрождаться. Теперь он есть несомненно. И г. Меньшиков несомненно верит, что он есть, но хочет его видеть огромным, сильным, грозным. Он сказал свой ответ на свой же вопрос в страстном желании, чтоб Россия напрягла все усилия для создания флота: нужен «богатырский подвиг, который потомство благословит», так горячо выразился он. Это — общее желание, желание русского сердца и русского ума. Никогда оно не было так горячо, как в настоящее время, никогда оно и не было таким искренним. А в такие времена и преувеличение естественно, потому что оно диктуется общим подъемом желаний успехов своему отечеству. Желания так нетерпеливы, так ясно выражаются всеми, так нервны все мы стали, что спокойного обсуждения можно ожидать только разве от философов, которыми всегда мы были бедны и которые теперь, может быть, только на войне, среди громов, бурь, тропического жара и смерти. О, какая там нужна философия, какое спокойствие, какая выдержка! И какой любви и уважения заслуживают все эти бойцы на суше и на море. И кто им в этом откажет? И армия и флот показывают свою силу. Стало быть, и флот существует. Беда в том, что японская война застала нас почти врасплох. Созидание нашего флота шло в последние годы с большим напряжением, и если б мир не был нарушен японцами, через несколько лет наш флот явился бы действительно грозной силой. «Баян», «Новик», «Аскольд», «Ретвизан» — это все не немые имена, не «простые вымпела», а грозные витязи, не сказавшие еще своего последнего слова в этой необычайной войне, необычайной потому, что это — первый опыт борьбы флотов нового типа. Вот цифры последних годов, показывающие как вырастал флот:

В 1900 году русский флот увеличился на 6 судов: на воду были спущены броненосцы «Ретвизан», «Победа» и «Потемкин Таврический» и крейсера «Аскольд», «Аврора» и «Новик». В следующем году появились броненосцы «Александр III», «Цесаревич» и «Бородино» и крейсер «Богатырь». В 1902 году спущены на воду броненосцы «Орел» и «Князь Суворов» и крейсер «Очаков», в прошлом — броненосец «Слава» и крейсера «Олег», «Алмаз», «Изумруд» и «Жемчуг». В близком будущем эта морская семья увеличится еще на 4 строящихся броненосца («Павел I», «Андрей Первозванный», «Евстафий» и «Иоанн Златоуст») и на один крейсер («Кагул»). Не говоря о приобретенных кораблях, о транспортах и т. п. специальных судах, вспомним еще, что в одном 1902 году было спущено на воду 11 эскадренных миноносцев. Как же это не флот? Не такой, какого хотелось бы, особенно теперь, когда России послано тяжелое испытание, но он вырос и будет расти.

Хотя порт-артурская эскадра была слабее японского флота, но не будь несчастной ночи на 27 января, когда наши суда были изранены, эта эскадра постояла бы за себя. Все обратили внимание на владивостокскую эскадру, на ее «искусство», т. е. на технику морского дела, которую выказали наши моряки. Этого заслуживала и порт-артурская эскадра, возобновленная с такой энергией. Не говорю уже о времени адмирала Макарова, который заставил японцев уважать силу своей эскадры. И в последующие месяцы мы видим, что эта эскадра с достоинством поддерживает честь русского флота. Где эти победы японцев над русским флотом? Кроме памятного ночного успеха и нападения на «Варяга», столь бесславного нападения, из которого наши моряки вышли героями, и гибели «Петропавловска», отмщенного нами гибелью японского броненосца, где их победы? Не забудьте, идет седьмой месяц борьбы на море. Японская эскадра гораздо многочисленнее нашей. Сколько раз говорилось и японцами и в иностранных газетах, что она уничтожена, что она не имеет значения. Между тем, она не только не дается в руки японцам, но уничтожила у них девять судов. Вспомним эти многочисленные брандеры, эти атаки, отважно и искусно отбитые нашей эскадрой. Вспомним изумление японцев, когда наша эскадра явилась в обновленном виде и когда многочисленные ночные атаки, произведенные адмиралом Того, оказались безрезультатными, хотя адмирал Того и хвастался сначала победой, но, уличенный во лжи, замолчал. Конечно, на море нужно место, где сражаться, надобны суда. Если у нас их было мало, то личный состав флота показал себя на высоте своего призвания. Он помогал и помогает теперь мужественным защитникам Порт-Артура. Где бы ни являлось русское судно, оно всюду мужественно ведет себя, даже когда оно одиноко. Канонерка «Бобр», принявшая участие в Цзиньчжоуском сражении, миноносец «Бураков», который дважды героически совершил плавание в Инкоу, крейсер «Новик», действия которого особенно выдвигались при всяком случае, и проч., и проч. Когда настанет история порт-артурской осады, когда выяснятся все подробности и будут известны все случаи действий нашего флота, тогда видно будет, что он поддерживал достоинство нашего оружия и личный состав флота был выше всякой похвалы. Что бывают исключения, что бывают случаи антидисциплинарные, то где же этого не бывает. Есть плохие чиновники, плохие доктора, плохие солдаты и плохие моряки. Я даже думаю, что уж не такое отвращение у русского народа к морской службе, как у нас говорят. Мы — континентальный народ. Конечно. Но у нас несколько морей и если не было флота, то не на чем было б и выучиться. А его именно скорей не было, чем его нет. Ревнивое чувство заставляет желать большего, богатырского, великого. Я думаю, что это чувство прекрасное. Ревность мешает в любви, но и любовь без ревности, что это за любовь? Недаром существует выражение «ревность к отечеству», желание ему быть полезным, желание возбудить у всех ревность к труду, заботам, энергии. Мы браним свое отечество, браним многое, что у нас есть, не потому, что мы желаем зла своей родине, а потому, что желаем лучшего, совершенного. Разве эта война не пробудила этого чувства? Не пробудила нетерпения, тревоги, я бы сказал «святой тревоги», потому что кто тревожится, тот желает, мыслит и работает. А та святая тревога, на войне? Сколько подвигов, сколько самоотвержения! Дай Бог, чтоб не было уныния, злобы и вражды. Пусть все это будет далеко, пусть только любовь к счастию отечества руководит нами. Будущее за нами. Как этому хочется верить! И я думаю, что именно флот еще покажет себя. Еще балтийская эскадра сослужит России свою доблестную службу и сделает флот наш сильным. Он возрождается в минуты тяжелые, во время упорной борьбы, когда энергия тратится и на борьбу с врагом и на созидание — в этом наши необычайные трудности, — но он возрождается несомненно. Когда пойдет балтийская эскадра — это будет праздник для всей России. Смею думать, что я выражаю общее чувство.

28 июля (10 августа), №10203

DVI

Говорят, что от избытка чувств уста глаголют. Бывает и наоборот, когда от избытка чувств уста немеют.

Рассказ лейтенанта Рощаковского о нападении японцев на миноносец «Решительный», содержащийся в телеграмме его на имя государя императора, заставляет гореть сердце негодованием. Это хуже разбойничьего нападения. Разбойник рискует своей жизнью, он храбр, в нем просыпаются иногда великодушные чувства, и он способен на подвиги добра. Недаром благороднейший из поэтов написал «Разбойников», где настоящий злодей — родной брат разбойника. А тут ни признака храбрости, ни признака какого-нибудь порядочного чувства или повода, которые сколько-нибудь могли бы оправдать японцев. Это нападение подлое, и лейтенант Рощаковский, давший пощечину японскому офицеру, отвечал, как надо было отвечать на подлый поступок. Это — пощечина японской армии, японским морякам. Это — единственный настоящий протест, который можно было и следовало сделать. Что все эти лукавые протестации иностранных держав, все эти слова их о международном праве, о нарушении нейтралитета и тому подобное? Разве они что-нибудь значат, что-нибудь доказывают и кого-нибудь убедят?

Все это — слова, слова, слова.

Надо было дело, и это дело — пощечина! Пусть она горит на лице японского офицера, если он способен стыдиться за совершенную подлость, продиктованную ему его начальством, которое имеет полное право разделить с подчиненным своим этот удар по лицу. Не может быть того порядочного человека, статский он или военный, русский он или европеец, который не сказал бы, что русский лейтенант поступил, как благородный человек.

Только пощечиной и можно было отметить перед целым просвещенным миром этот подлый поступок японской армии, совершенный притом с увертливостью дрянного человека, который даже китайца обманул, чтобы овладеть «Решительным».

Японцы хотели так же овладеть «Цесаревичем» и нагло потребовали, чтобы «Цесаревич» выходил. Губернатор Циндао сказал им, что он будет разоружен. Немцы могли бы сказать представителям Японии: «Если бы у нас была тут только одна джонка, и тогда мы сумели бы показать дверь японцам и выгнать их вон».

Может, они это и сказали, а если не сказали, то несомненно думали.

Пощечина, данная японцам русским лейтенантом, останется памятной в т. н. международном праве.

2(15 августа), №10208

DVII

Чем бы ни кончилась осада Порт-Артура, защитники его заслужили перед родиной, как настоящие герои. Те отрывочные известия, которые доходят до нас, представляют примеры необычайного мужества и самой напряженной работы, работы до истощения сил, работы днем и ночью, бессонной ночью, ибо гром орудий не дает спать или делает сон бредом. Говорят, чтоб заснуть, забираются в пороховые погреба, где не так слышны адские раскаты. Никогда ни в одну войну не было такого дождя смерти. Японцы угрожают лидитными[10] снарядами осажденным. Чем только человечество не уничтожает друг друга, какие только средства оно ни выдумывает, чтобы грозить друг другу, устрашать, кричать: берегись, убью! И представители народов, при свиданиях, показывают друг другу свои вооружения, провозглашают тосты за взаимное благоденствие и как бы говорят при этом: посмотри, чем я тебя попотчую! И так будет до скончания века, и никакой гений не уберет этой силы в музей.

Приближается ли время мира? С необыкновенным искусством и умом Куропаткин сосредоточивал свою армию, собирая ее по капле, затрудняя наступления неприятеля и сообщая в своих телеграммах эти шахматные ходы, для нас, неспециалистов, непонятные и скучные. Но они входили в общий план, как детали, и имели свое значение. Неприятель, вероятно, оценивал их по достоинству, видя, как добыча ускользает из его рук. И он решается пожертвовать десятки тысяч своих солдат, чтобы взять штурмом Порт-Артур. Отчаянное предприятие это должно дать ему громкий успех, должно поднять его престиж. И если после этого он будет разбит, все-таки взятие крепости будет ему большим плюсом. Геройские усилия нашего флота остаются геройством, но они не в состоянии много сделать в этой борьбе, где имеют против себя значительное превосходство. Рассказывают, что еще в Петербурге Куропаткин говорил, что если бы могла быть на Дальнем Востоке балтийская эскадра, только тогда флот играл бы надлежащую роль. Он предвидел до подробностей все то, что случилось, и если не случилось нашего отступления на Харбин, возможность которого предполагалась, то только потому, что японцы слишком медленно подвигались. Сегодняшние телеграммы говорят, что у Куропаткина четыреста тысяч человек. Преувеличено это или нет, во всяком случае, силу его армии нельзя сравнить с тем, чем она была месяц тому назад. Телеграммы и корреспонденции еще в конце июня и весь июль говорили о большой и решительной битве, говорили почти ежедневно. Но ее до сих пор не было, и она все еще впереди.

У меня есть свое собственное мнение относительно наших крейсеров, которые арестами судов с контрабандою так подняли общественное мнение, особенно в Англии. Что, если бы эти крейсеры шли на помощь владивостокской эскадре, которая теперь, судя по телеграммам, так обессилена, вместо того, чтобы ловить контрабанду? Япония несомненно старается из всех сил, чтоб втянуть в войну Англию. Для нее это было бы величайшее благо. Я не думаю, что Англия желает войны, и не думаю, что ее вмешательство в войну останется без всякого отзвука на положение других европейских государств. Разумею не Францию, а весь европейский континент и возможные перестановки государств. Во всяком случае, войны с Англией нам невозможно желать. Могу сказать с полным правом, что таково было всегда мнение Куропаткина. Он считал наши границы с Англией на юге, на границах Афганистана, идеальными, лучше которых нам желать нечего. А он отлично знаком с тамошним краем и всеми его условиями. Политический такт и предвидение у нашего вождя замечательно развиты, ими и объясняется в значительной степени и его тактика в Маньчжурии. Воевать можно только тогда, когда к войне готовы, когда все расчеты и подсчеты сделаны почти с математической точностью. Он отлично понимал, что, если бы он бросился на армию Куроки и был бы разбит, то вся кампания пропала бы. Японцы разбивали бы наши войска, по мере их прихода, по частям. И они так и предполагали, рассчитывая добраться до Иркутска. В их газетах, в начале войны, говорилось об этом с уверенностью, и они имели право это говорить, ибо хорошо знали малочисленность нашей армии и провозоспособность Сибирской дороги. Расчетов Куропаткина они не угадали, и, судя по характеру русских, которые больше всего полагаются на свою храбрость, думали, что Куропаткин будет рисковать, что он не удержит пыла и нетерпения русских.

Будет ли взят Порт-Артур? На этот вопрос все военные неуклонно отвечают так: «Нет той крепости, которую нельзя взять». Наш военный обозреватель дает сегодня любопытные справки о силе сопротивления Порт-Артура.

4(17) августа, №10210

DVIII

В «Дневнике» князя Мещерского я прочел сегодня рассказ его о своем «диспуте» с покойным министром внутренних дел В. К. Плеве. Вот этот рассказ дословно:

«Я говорил о том, как было бы полезно такое центральное учреждение, где бы представители местного правительства сходились с местными представителями земств и с представителями центральных ведомств.

— Это немыслимо, — категорично заявил В. К.

— Отчего?

— Оттого, что представителя правительства нельзя ставить в такое положение, чтобы местный общественный деятель мог доказывать, что он умнее его.

— Отчего?

— Оттого, что это роняло бы престиж правительства.

— Но зато Самодержавие и народ выиграли бы. Самодержавие не может бояться, чтобы какое-нибудь правительственное лицо оказалось по способностям ниже неправительственного, ибо это ведь для него повод искать более способного; во всяком случае, от раскрытия правды путем спора самодержавие всегда выигрывает в своем престиже. Самодержавию одинаково нужны: умный земский человек и умное правительственное лицо, так как оба в одинаковой мере, каждый в своей сфере, служат его задачам. А народ выигрывал бы от спора правительственного лица с земским, например, если один из двух защищал бы правду».

Я решительно не верю, чтоб подобный «диспут» мог происходить между князем Мещерским и В. К. Плеве. Самая форма разговора подозрительна. Оба диспутанта знали друг друга двадцать лет «приятельски». Невозможно себе представить, чтобы министр ограничивался краткими репликами, а приятель говорил монологи слишком общеизвестные, чтобы оставить их без ответа. Приятели так не говорят даже тогда, когда один из них — министр, а другой — журналист. Во всяком случае, из-за могилы покойный министр не может ни отринуть, ни утвердить отчета об этом «диспуте». А то, что говорил князь Мещерский — не углубляюсь в даль годов прошедших — говорил недавно, именно в министерства Д. С. Сипягина и В. К. Плеве, хорошо мне известно, может быть доказано «Дневниками» князя Мещерского, который или тогда притворялся и лицемерил, или теперь притворяется и лицемерит, а, может быть, всегда притворялся и лицемерил. Я склоняюсь в пользу этого последнего вывода, ибо больше всех журналистов полемизировал с этим представителем «консерватизма» и постоянно защищал от его нападок земскую идею в ее историческом и современном развитии. Во время министерства Д. С. Сипягина князь Мещерский печатал, что «честный министр», который не хочет «изменить присяге, чести и совести», должен говорить государю, что «народ угнетен безответственным земством», что народ «стонет от земства». Я очень хорошо помню эти фразы. Почему земство «безответственно» и почему «ответственны» чиновники, этого никак понять нельзя. Почему народ стонет от земства, этого тоже никто не поймет, когда народ действительно стонал от разных неурядиц и крепостного права, столь любезного почтенному князю, который так долго и так упорно отстаивал порядки крепостного времени и теперь не прочь вспоминать о них с удовольствием, упоминая о «либеральных» реформах Александра II. По моему мнению, эти реформы пора перестать называть «либеральными». Они были необходимы в свое время, имели свои недостатки, но они вошли в плоть и кровь нашу и потому они теперь консервативны. А кто называет их «либеральными» с предубеждением против них, тот не консерватор, а только помогает другим усиливать смуту в обществе.

Когда при Д. С. Сипягине составлялось положение для неземских губерний, князь Мещерский писал, что это положение будет таким совершенством, что когда его введут, то «все земские губернии завопиют благим матом, говоря: за что нас разоряют земские учреждения поборами, и все у нас скверно, а там, где нет земских учреждений, все идет лучше и дешевле». Это — подлинные слова издателя «Гражданина». Когда в прошлом году приглашены были председатели губернских земских управ для совещания, кто на них обрушился самым неприличным образом, кто забрасывал их насмешками, по правде сказать, довольно глупыми, и ставил их в угол? Не кто другой, как князь Мещерский. Он дошел до того, что называл г. Шипова «папася», присюсюкивал и игриво изображал, как земцы перед этим «папасей» танцуют «Марсельезу» и не обинуясь называл их Робеспьерами и Маратами, забывая, что Робеспьеры и Мараты совсем в другом месте и что смешивать их с земством — значит все валить в одну кучу, значит заподозревать всех, всю просвещенную Россию чуть ли не в государственных преступлениях. По поводу губернских комитетов, куда предполагалось первоначально пригласить земцев, князь Мещерский говорил:

«Грешный человек, если бы от меня зависело, я бы предоставил губернатору выбирать кого он хочет, потому что между земцами очень мало людей, что-нибудь понимающих».

Это говорил издатель «Гражданина» в декабре прошлого года, и первоначальный проект приглашения земцев в губернские комитеты был оставлен. Сказать, что между земцами очень мало понимающих людей, значит сказать, что таково дворянство, таково купечество, таковы все землевладельцы, т. е. спокойная, способная и разумная часть населения. Откуда же губернатору «выбирать кого он хочет?» Из чиновников, что ли? Но чиновники тоже заподозрены, а многие из них, вероятно, с удовольствием выслушали бы мнения земцев, избранных самими земскими собраниями.

Когда же князь Мещерский говорит серьезно: в «диспуте» с В. К. Плеве, или в своих «Дневниках?» То, что он говорил в своих «Дневниках» — это ненависть к земству, к суду присяжных, к общественной самодеятельности, это — заподозривание всех в неблагонамеренности и в революционных стремлениях. И он выдает себя за политика, за серьезного мыслителя, когда на самом деле это — такой лицемерный человек, что в разговоре с министром говорит за земство, министром нелюбимое — по его словам, — а в печатном своем органе нападал на земство. Когда министр умер, этот «серьезный политик» ссылается на свой апокрифический «диспут» с министром, которого он якобы — пользуясь выражением пророка и царя Давида — наставлял «на путь праведных», тогда как сам он шел по «пути нечестивых».

Далее этот человек плетет такую паутину из слов и фраз, что в ней невозможно разобраться. Не есть ли это полный крах публицистической карьеры журналиста, совершенно запутавшегося в противоречиях и в своей собственной паутине? Паук истощился и весь вышел.

6 (19) августа, №10212

DIX

Телеграммою на имя генерала Стесселя государь горячо благодарит артурцев, всех, и гарнизон, и войска, и моряков, и всех жителей, благодарит за их тяжелый, самоотверженный подвиг и поздравляет с успехами в боях 13, 14 и 15 июля. Благодарит и от себя и от лица всей России. Единая душа, единая мысль, единые ощущения государя со всей Россией. Сердце государя бьется в сердце России и сердце России в сердце государя.

Неприятель близок к твердыням артурским. Сердце и все помышления наши там, у этих артурцев, которые заслужили так же, как севастопольцы. Но положение их еще трагичнее. Севастополь не был отрезан от России. Он мог получать все, что бы ему ни прислали. Окруженный сильным врагом, он не уподоблялся острову. Он потопил свои корабли, и моряки бились на суше. Севастопольцы могли отступить на родную землю, совершив свой удивительный подвиг. Артур — остров. Его порт далек от совершенства, как это доказано шестимесячными боями. Попытка соединиться с владивостокской эскадрой окончилась для нас печально. Погиб «Рюрик», другие корабли повреждены. Оказано мужество беспримерное, и значительная часть эскадры возвратилась в Артур, в плен гавани. Флот ослаблен морским боем…

Японцы предлагают сдаться, предлагают выпустить с военным почетом мужественных бойцов, которые доказали врагу свой героизм, но требуют за это сдачи нашего флота, обращения его в японский. Свое «великодушие» они ценят не только в сотни миллионов, которых стоит флот, но выговаривают себе те неисчислимые последствия, которые были бы связаны со сдачею флота. На этих судах появились бы японцы, из русских орудий понеслась бы смерть в русские сердца. После отказа генерала Стесселя принять эти условия, их не повторят. Флот не дастся в руки врагам…

А теперь каждый день, как только проснешься, первый вопрос: что Порт-Артур?

Его самоотверженные защитники, — сколько их осталось? Есть ли у них достаточно материальных средств? Не ушли ли эти средства на борьбу с несметной силой врага? Им ниоткуда помощи. Ни одного человека к ним не прибудет. Если прибывают, то мирные жители, добровольно берущие оружие в руки. В воздухе — не солнце, не летающие чайки, а облака дыма, закрывающие солнце, и летающие орудия смерти. Даже в тех больницах, где лежат раненые, и там нет защиты. Неприятель посылает смерть и разрушение не разбирая, где они лягут.

Есть пределы мужеству, есть пределы всякому самоотвержению. Неужели кто-нибудь вправе требовать от человека сверхчеловеческого? — если он все отдал, если он целые дни и ночи в постоянном труде, если каждый день прибавляет этого труда, если каждый час отнимает братьев-борцов и возлагает на остающихся и ту энергию, которая унесена выбывающими… И картины мужества, и смерти носятся в воображении, вся эта адская осада так кажется близка, так глубоко она чувствуется сердцем и понимается умом.

Сколько раз разносилось известие о том, что Порт-Артур взят. Сердце падало и замирало, но оставалось утешение, что русские люди остались верными своим преданиям мужества и самоотвержения.

Каждый день враг может обновлять свои ряды, по трупам, по горам трупов идет свежий строй, и сотни орудий не перестают метать пожирающее пламя в уменьшающееся число защитников, которые дорого продают свою жизнь. Храни Господь наших храбрых! Если придет их час выпустить из рук оружие, мы будем помнить, что оно вырвано у них чудовищем множества, и почтем их мужество, как величайшую добродетель, как доблестную заслугу, память о которой никогда не умрет.

Не будем ждать чуда, кроме чудес мужества, которые есть и будут. И не будем думать, что Порт-Артур есть последняя надежда, что за падением его — мрак. Он притянул к себе неприятельские силы. Он остановил другие японские армии. Гром орудий у крепости как будто прервал все битвы, как будто все встречи противников стали так маловажны перед артурскими боями, что не стоит и сражаться где-нибудь в другом месте. В трагические моменты на сцене среди зрителей наступает мертвая тишина. Артурская трагедия как будто наложила тишину на все другие армии, и они прислушиваются к монологам орудий, затаив дыхание.

Все мы, затаив дыхание, ждем каждый час, каждую минуту…

Но пусть ожидание будет ожиданием мужественных сынов России, которые без страха смотрят вперед. Пусть святая Русь будет не праздным символом, а действительно дорогою родиной, которая зажигает святое вдохновение энергии и творчества. Пусть собираются силы русского духа и растут, как росли богатыри. В месяцы должно создать то, на что в мирное время тратятся годы. Храбрым считается месяц за год, потому что в месяц они расходуют столько сил, сколько в мирное время их расходуется в годы. Так же все мы теперь должны жить и работать. Так должно быть, так требует святая Русь.

8(21) августа, №10214

DX

Говорят о мире. Английские газеты с особенным удовольствием, смешанным с злорадством, рекомендуют России мир. Даже пророчат, что мир будет не особенно позорен. Конечно, принижение несомненно будет, престиж России упадет значительно, но ведь мир, а с миром заря новой жизни и… вооружения, вооружения без конца.

Позволю себе выписать те строки, которые были напечатаны мною 4 марта.

«Россия прежде всего должна победить во что бы то ни стало в этой войне. Она могла не победить под твердынями Севастополя, могла бы не победить Турцию в 1878 году. Все это было тяжело и могло быть тяжело. Но там мы не ставили на карту все наше значение, как великой и образованной державы. А теперь мы его ставим. Или мы действительно великая держава, недаром стремившаяся в Азию для своих культурных целей, недаром тратившая силы и деньги своего народа, рассчитывая на его развитие и власть русского разума, или все это было какое-то глубоко-трагическое недоразумение, а во мнении цивилизованного мира — трагико-комический фатум, достойный смеха? Вот перед нами какая роковая задача.

Или мы победим, и победим тогда не Японию только, но окончательно победим и все страны, приобретенные нами в течение двух веков, победим предрассудки Европы относительно России, или мы будем побеждены, и тогда будем побеждены для всего мира, для Турции, для Кавказа, для наших среднеазиатских владений, для влияний на Балканском полуострове, для всего славянства, которое чует в России старшую и сильную сестру, для всех других врагов, наконец.

Вот как это будет… Или наше бытие, или ужас унижений. Что ни говорите, мир любит борьбу и победы, и горе побежденным!»

Через шесть месяцев после этого я могу только повторить эти слова. Мы потеряли значительную часть флота, но балтийская эскадра цела. Что будет с теми остатками артурской эскадры, которые адмирал князь Ухтомский привел в Порт-Артур, мы не знаем. Но японцам ее не сдадут. Что будет с Порт-Артуром, мы почти знаем. Как это ни тяжко, но предположение об его падении совершенно возможно. Оно даже принималось в расчет уже несколько месяцев тому назад. Во всяком случае, свою службу он сослужил и сверхъестественного от него требовать невозможно. У нас есть еще большая армия. Она не побеждена. Шесть месяцев упорной борьбы, потоков крови, тысяч убитых и раненых, — все это неужели для того, чтоб признать себя побежденными и отказаться от того, за что началась эта война? Неужели только требовалось доказать, что мы храбры, что мы умеем сражаться и умирать и что наши средства истощены в какие-нибудь шесть месяцев? Неужели насмарку все то, что мы сделали в Сибири, насмарку Великий сибирский путь, насмарку выход в Великий океан, который мы стали искать после того, как не удалось нам найти выход из Черного моря и о чем нам напомнила Англия своим протестом против «Смоленска» и «Петербурга», которые прошли через Босфор и вооружились за ним? Со всеми этими вопросами надо считаться, не говоря уже о народном самолюбии, которое теперь, когда такое множество людей читают и соображают, совсем не звук пустой.

Нашим заграничным советникам не мешает это знать.

Борьба ведется на маленьком пространстве, тридцать-сорок тысяч квадратных верст. Это — пространство Московской губернии, а если считать и Порт-Артур с Ляодунским полуостровом, то это — пространство Орловской губернии. Для наглядности представьте себе, что Мукден — Петербург, Лаоян будет Сиверская, Инкоу — ст. Плюсы, Вафангоу — Псков, Порт-Артур — ст. Режица (не доезжая ста верст Двинска), Ялу — Мета, в Боровичском уезде. Если Мукден — Москва, то Ляоян — Лопасня, Инкоу — Тула, Вафангоу — Горбачево (станция между Тулой и Чернью), Порт-Артур — сорок верст за Орлом, Ялу — у Мурома. Вот на каком ограниченном пространстве двигались армии японцев целых шесть месяцев. Японцы толкались вперед и назад, отчаянно бились, и теряли, по крайней мере, не меньше нас уж потому, что победитель часто теряет больше, чем побежденный. Армия Куропаткина не давала им возможности приближаться к Лаояну. То, что предсказывалось упорно множеством газетных полководцев в Европе, и американскими и европейскими корреспондентами, как такое, что должно случится через несколько дней, через месяц, не случилось и доселе. А предсказывалось не что иное, как поражение этой армии не нынче-завтра, как предсказывалось падение Порт-Артура, который даже был взят штурмом раз пятнадцать.

Сила сопротивления русских оказалась огромная, неожиданная для нашего неприятеля, который был все время в лучших условиях, имея горные орудия, массу артиллерии, большое количество войск, близость источника своих средств, где к их услугам образованные англичане и американцы, работающие для успехов Японии. Японец дерется фанатически, говорят наши телеграммы. Но разве фанатизм — неодолимая сила? Этот фанатизм очень мало бы значил, если б он не владел всем тем, что изобрела и приготовила Европа и чем он пользуется с уменьем, энергией и выдумкою. Он атакует ночью, он направляет электрические прожекторы на русские отряды, ослепляя их светом; он пускает воздушные шары и оттуда начинает бросать взрывчатые вещества. Все это гораздо важнее фанатизма, гораздо важнее того, что какой-то офицер разбил себе лоб о камни, чтоб не попадаться в плен. Если бы все японцы пороли себе животы или разбивали бы головы о камни, чтоб не попадаться в плен, это было бы, пожалуй, поразительно, но ведь этого нет и быть не может. Фанатизм растет с успехами и падает при первой неудаче. Ему надо разбить голову, и в этом вся задача.

Мы читаем о храбрости наших войск, о геройстве и об отступлениях. Не надо забывать, что эти отступления велись на пространстве Московской губернии, самой маленькой русской губернии, и на этом пространстве задерживали сильнейшие армии. Наши отступления героические. О прекрасном духе наших войск говорят не русские только телеграммы и корреспонденции, но и иностранные. У Куропаткина только часть нашей армии. У японцев израсходовано почти все. В Японии идет сильная агитация о мире. Они только и ждут того, чтоб война остановилась на их победах, когда все шансы торжества на их стороне. В русском обществе было распространено мнение, что, овладев Порт-Артуром, японцы не двинутся на Лаоян. Они останутся на юге, станут укрепляться и скажут: «Ну, теперь пожалуйте, к нам. А мы уж на вас не пойдем». Менее распространенное мнение было таково: японцы обойдут Лаоян и запрут там всю русскую армию, точно вся русская армия может оставаться в Лаояне и не выходить в поле.

Мы ничего не знаем о плане Куропаткина. В его телеграммах, очень сухих, чисто фактических, где нет и признака какого-нибудь красноречия и литературных описаний боев, действующих на воображение, видна однако твердая уверенность в своей армии. Войска продолжают двигаться из России. Наши финансы совсем не требуют какого-нибудь экстраординарного займа или общедоступной лотереи в добавление к разыгрывающейся лошадиной лотерее, о чем, наверно, мечтают прожектеры и гешефтмахеры, высчитывающие куртаж и комиссионные и ни во что считающие народные интересы. Ресурсы России огромны, и слово «мир» может быть произнесено только японцами. Малейший повод дать думать, что Россия готова просить о мире, будет превосходным средством в руках наших врагов отодвинуть Россию назад так, что никакой либерализм ее не поправит и те журавли «новой зари», которых обещают нам иностранные советники, улетят в ночи и рассвета мы не увидим.

Курьезнее всего тот эффект о тюренченском еврейском случае, по поводу которого говорит сегодня у нас автор «Заметок». Евреи ахнули от изумления сначала, потом от удовольствия. Требования на этот нумер из Западного края и из других мест России, где довольно евреев, были поразительны. Мы не имели возможности их удовлетворить. За границей такой же эффект, даже в Париже. Но среди русской, еврейской и еврействующей печати началась брань против нас. Эта печать точно испугалась. Как так? Кого же мы теперь бранить будем, над кем же показывать свой либерализм, на кого клеветать?

Для нас все это было неожиданно и приятно. Все это показывало, что нашим мнением дорожат, наше беспристрастие оценивают, и мы хотели бы, чтобы евреи ценили нашу независимость.

Будем рассуждать.

Автор «Заметок» напрасно оговаривается относительно упомянутого случая под Тюренченом. Передается факт очень симпатичный, и «Новое Время» не отказалось бы его напечатать, кто бы его ни доставил. На войне забываются все счеты, все чувствуют близость между собою перед общей угрозой смерти, и стоянье друг за друга тут не есть привилегия какой-нибудь народности. Ничего невероятного в этом рассказе я не вижу, проверить его есть полная возможность, и за напечатание его газета не подлежит ни порицанию, ни благодарности. Я ничего не имею возразить А. А. Ст-ну и с «христианской точки зрения», но эта точка зрения ровно ничего не может сделать для евреев. Если б Евангелие с его высокою нравственностию лежало в основе политики и общежития, то мир не походил бы ни на то, что он есть, а мы живем в этом мире. Победить любовью и Христос и его апостолы могли только небольшую часть еврейства и язычества, да и в ней немного было избранных. В современном же христианском человечестве, конечно, много язычества, но много и еврейства, того еврейства, от которого отвернулся Христос, и поэтому надо говорить, что современное христианское общество есть не языческое только, но и еврейское, и языческое и еврейское, далекое от христианства в его евангельском учении. Уж по этому самому, отмечая языческое, как несогласное с христианским, необходимо отмечать и еврейское, как еще более несогласное с христианским. Если язычники-христиане должны стараться побеждать евреев любовью, то евреи должны им отвечать тем же, т. е. христианскою любовью. Не говоря о том, что этой любви ни у тех, ни у других недостаточно, замечу, что если «закон», основанный не столько на Ветхом Завете, сколько на Талмуде, евреев к этой любви и не обязывает, то христианам приходится жертвовать собою, повинуясь своему закону Нового Завета, т. е. сделаться просто еврейскими рабами, подчиняясь их необыкновенной практичности. Апостол Павел упрекал евреев за то, что они, будучи евреями, живут по-язычески. А современные евреи, конечно, более язычники, чем современники Павла и больше закаленные практики, чем тогда, когда у них было еще реальное отечество и политическая жизнь, подавлявшие в значительной степени личный эгоизм.

Христианская религия, внося в мир идеализм, очень непрактическая религия, тогда как еврейская в высшей степени практическая. Христианская только одной стороной, Ветхим Заветом, примыкает к еврейской, а еврейская, опираясь только на Ветхий Завет и совершенно отрицая Новый Завет, заключает твердый союз с Талмудом и является могущественною, необыкновенно логическою и побеждающею силою в практической жизни.

Дело совсем не в христианской точке зрения на евреев, не в инквизиции, которой у нас не было, а в том, что называется правом. Когда я говорил однажды об евреях с Л. Н. Толстым, то он стоял именно на правовом порядке и одинаково осуждал как американцев за то, что они не пускают к себе китайцев, ограждая своих граждан от конкуренции с дешевыми китайскими рабочими, так и русских за черту оседлости. Я возражал, что если Америка боится китайцев, то России и подавно можно бояться конкуренции евреев с русскими. Что евреи одолеют черту оседлости, я в этом ни минуты не сомневаюсь. Мне всегда было жаль Малороссию, которая страдает от этой чести заключаться в черте оседлости. Но я желал бы, чтобы евреи одолели черту оседлости не ранее того, когда русский народ получит все права и все возможности свободно работать и свободно бороться. Пока он находится в нынешнем состоянии, нельзя к другим тягостям еще сажать ему на плечи еврея, который сильнее его. Вот моя принципиальная точка зрения. Она правовая, а не христианская, ибо христианство обязывает нас делиться с неимущими своим избытком, а этого никто из христиан не делает. У нас десятки миллионов своего нищенского населения, а что этим нищим сделало наше христианство? И тут вопрос в праве, в справедливом законе, в хорошем распределении налогов, а не в христианских чувствах, которые делают свое дело медленно.

Обратимся к печати. Что такое антисемитизм?

Вот это что такое.

Если я ругаю общество за его слабости, за его низости, холопство, лень и проч., то я ругаю только христианское общество.

Если я скажу, что еврейское общество исполнено обмана, лжи и перечислю то, например, что говорили о нем пророки, — это антисемитизм, т. е. ненавистничество.

Если я обругаю адвокатуру — это в порядке вещей, это — мое право журналиста, это — право всякого сатирика и писателя.

Но если я скажу, что адвокаты-евреи стремятся образовать из себя крепкую ассоциацию, чтобы господствовать и устранять от дела адвокатов-русских, или просто я нарисую еврейских адвокатов с отрицательной стороны, как и русских, то это — антисемитизм, т. е. ненавистничество.

Я могу говорить о подрядчиках, что они — воры, надувалы, эксплуататоры, что они заботятся только о куртаже, что для них война — нажива, это хорошо, ибо есть действительно такие подрядчики.

Но если я скажу, что еврейские поставщики на армию грабили ее и кормили всякой тухлятиной — это антисемитизм, это — преступление против альтруизма, культуры и проч., хотя несомненно есть такие еврейские подрядчики.

Кулаки — вредные бестии. О, да, понятно, конечно. Кулаки-евреи — вредные бестии. Смотрите, антисемит, консерватор, поклонник деспотизма и проч.

И так это всюду и всегда. «Новое Время» прослыло антисемитским после войны 1877–78 гг., когда я, побывав на войне, заговорил о подвигах достопамятных еврейских поставщиков армии, Грегера, Горвица и комп. Если бы это были Сидоров, Петров и комп., то евреи были бы мной довольны, ибо русские имена не бросают на них тени и этих Петровых и Сидоровых они стали бы ругать вместе с русскими.

И так не в России только, где евреи стеснены, а всюду, по всей Европе, во всех странах, где евреи пользуются всею свободой. Печать — великая сила. Евреи это знают и забирают ее в свои руки. Когда она вся будет у них — это будет не общественная сила вообще, а общественно-еврейская сила, еврейский контроль над христианами, только над христианами.

Она может отрицать все существующее, весь порядок вещей и это будет отрицание только христианского порядка вещей. Все пороки, все слабости, несправедливости — все это результат христианского порядка вещей. О евреях ни слова. Они только судьи. Их как будто и нет, но они царствуют и судят. Они вне контроля печати. Хозяева-евреи ни слова не позволяют сказать худого о евреях, которые распоряжаются биржей, капиталом и, будучи в меньшинстве, господствуют над большинством. Весь ужас положения не еврейской печати именно в этом: еврейская печать создает господство евреев в христианском обществе и оставляет действия евреев без контроля печати. И притом это господство не евреев вообще, не массы еврейской, которая так же нища, как и христианская, а господство евреев сильных и богатых.

Что я говорю правду, ни один умный и просвещенный еврей, не лишенный идеализма и желающей честного примирения своего племени с другими, этого отрицать не станет. Доказательство — появление на французских сценах двух пьес, где участвуют евреи, разумеется, богачи. Авторы этих пьес, Гинон и Донне, с замечательным беспристрастием представили французское высшее общество и еврейское. Донне даже изобразил идеальнейшего еврея, выше которого нет ни одного из действующих лиц. Все свое богатство он отдал на пропаганду света и правды и о дурных евреях говорит, что с ними он сам «чувствует себя антисемитом». Обе пьесы имели успех, но прошли со скандалом, и печать накинулась на обоих авторов с пеной у рта и ненавистью.

Как сметь свое суждение иметь о евреях! О них или молчать, или хвалить. Они позволяют только хвалить себя. А это — свойство тирании.

Заметьте, во Франции всего сто тысяч евреев на тридцать восемь миллионов французов, т. е. двадцать восемь евреев приходится на десять тысяч французов. У нас четыреста пятьдесят евреев на каждые десять тысяч прочего населения. Если в самой культурной стране мира сто тысяч человек-евреев овладевают печатью, овладевают целой третью всей недвижимой собственности Франции и направляют ее политику, то как же не бояться их в стране некультурной, бедной, малодеятельной, где евреев семь миллионов? Да их власть может сделаться прямо могуществом.

И опять мне скажут: это — антисемитизм! Нет, господа, я только рассуждаю, а потому спрашиваю:

Может быть, это «могущество» поможет разбудить нас от полусна, возбудит конкуренцию в торговле, промышленности, скрепит разъединенные силы интеллигенции, выдвинет новые дарования в общем отечестве и более сильную деятельность для общего отечества, где не будет ни еллина, ни иудея, вольет новые и свежие ключи в застоявшуюся реку?

Не знаю. Но могу спросить: почему же это не так в Европе? Почему роман немецкого писателя Поленца «Крестьянин», к которому Л. Н. Толстой написал прекрасное предисловие, изображает борьбу крестьянина с евреем, кончающуюся гибелью всего крестьянского семейства? Поленц — несомненный художник и, как художник, рисует жизнь, а не исключения из жизни. В самом деле, если интеллигенция может работать сообща и стремится к общим целям, то что принесет с собой в народ еврейская эксплуатация вообще?

Но, может быть, в Европе еще опыт мал, еще недостаточно прошло времени для слияния двух племен и родственных верований, для уничтожения глухой борьбы и взаимных счетов? Может быть, еврейство однороднее, логичнее и практичнее, потому что христианские идеи остались вне его, не сокрушали его старых традиций, его единобожия и старой морали? Поэтому оно только крепло и крепло, тогда как поэтическое язычество, арийцы, обратились в христианство и вынесли тяжелую историю религиозных, династических и всяких других раздоров, войн, вражды, всего того, что с христианством совсем не вязалось и что христианство обессиливало в такой мере, что оно не в силах бороться с еврейством правильно?

Я не умею разрешить эти вопросы, и для меня они остаются тревожными вопросами. Но я желал бы не победы евреев над русским народом, а мирной и просвещенной победы русского народа над ними. Для этого я желал бы как можно больше школ, как можно больше просвещения и тех учреждений и способов, которые поднимают дух, обновляют человека, удваивают его силы, дают ему радостные настроения в работе, делают его добрее, сильнее и великодушнее. Что эти превосходные качества общежития находятся в русском народе, доказывается и тем стремлением в Россию, которое так сильно среди евреев. Если бы не было какого-нибудь необыкновенного магнита, в достоинствах он или в слабостях славянского племени, кто бы заставил евреев идти постоянно в страну, где их угнетают? Иначе ведь придется допустить, что идут в нее худшие евреи, отбросы, а все лучшее, более образованное, развитое и талантливое остается в Европе…

Сложное, страшно сложное это дело. Мы его не разрешаем, но мы постоянно относились к нему искренно, отстаивая интересы своего народа, только что еще начинающего жить свободно. Пусть он вздохнет полной великодушной грудью и братских чувств у него хватит на весь мир.

Чудесный, солнечный день с приятным осенним холодком. Нева блестела под солнцем. Великолепный город Петра Великого, созданный народным гением среди топи болот, шумел обычным движением. На небе ни облачка, но тяжелая туча лежала над головою русских людей. Случилось опять что-то неожиданное и непредвиденное. После колоссальных боев, после мужества, о котором мы, мирные жители, не можем составить себе и приблизительного понятия, после душевного напряжения, которое одно, помимо страданий телесных, должно было измучить героев Дальнего Востока, укрепленный Лаоян оставлен Куропаткиным и начало совершаться отступление нашей армии перед превосходными силами неприятеля, с своей стороны употребившего такие же чрезвычайные усилия в этой борьбе. Бой продолжался несколько дней. Позиции брались штурмом и переходили из рук в руки. Недоставало снарядов, дрались грудь с грудью, бросали друг в друга камнями, не имели отдыха ни днем, ни ночью. Голодные, истомленные, истекающие кровью, последние душевные силы напрягали, чтоб победить. Горы убитых, десятки тысяч раненых. Вероятно, выбыло из строя и наших и японцев больше пятидесяти тысяч. Одно из тех сражений, одно из тех нечеловеческих усилий, о котором мир не имел еще понятия. Равные по мужеству, противники одушевлялись страшной борьбой, страстным желанием не уступать друг другу. Но вся доблесть наших войск должна была уступить численному превосходству неприятельских сил.

Что наши волнения, наши душевные муки в сравнении с тем, что теперь происходит на пространстве от Лаояна до Мукдена! Что значит петербургская деятельность, размеренная, расчисленная, с отдыхом, с развлечениями, с забавами, с порожними разговорами, приправленными перцем высокомерной или ругательной критики, что она значит с тою деятельностью, с тем напряжением, с теми муками душевными и телесными, с тем поистине святым самоотвержением, какие происходят в этой отдаленной стране, политой теперь так обильно русской дорогой кровью? Тут нельзя подыскать никакого сравнения. Мы должны записывать уроки, но задний ум наш должен молчать, этот всеутешающийся и всеутешающий задний ум, которым мы так богаты во всей нашей истории и который так расслабляет душу и отнимает у ней энергию и смелость, которые всецело должны быть направлены на общее дело. Этот задний ум готов только обвинять, выезжая на частностях и забывая общие причины и вычисляя, что было бы, если б дело было не так, а иначе, если б буквы азбуки не шли по порядку, а так, как в настоящую минуту нам кажется ясным. Да правда ли, что нам сделалось что-нибудь ясным? Не ходим ли мы во мраке сомнений и малодушия вместо того, чтоб укрепляться духом и всеми силами помогать нашим братьям? Да, наши волнения, наша нервность в сравнении с тем, что переживают войска в постоянной близости к смерти, преданные долгу, ничто иное, как забава детей, играющих в солдатики и ссорящихся между собою от завтрака до обеда…

Я получил несколько писем, в которых меня упрекают за то, что я будто бы восстаю против критики в настоящее тяжелое время. Ничего подобного я не хотел сказать. Я сравнивал наше петербургское настроение с его отдыхом, обедами, винтом и развлечениями, с теми невыразимыми страданиями, которые испытывают солдаты, офицеры и командующие на Дальнем Востоке. Я говорил о петербургской «высокомерной» и «ругательной критике», о критике непризнанных Наполеонов, которые ровно ничем себя не заявили, и разных статских Калиостро, чудеса которых только они сами зовут чудесами. Я разумел велеречивые сплетни и толки, которые действуют не открытыми путями, а потаенными, путем интриги, протекций, самохвальства и унижения соперников. Всякая открытая критика почтенна, если она искренна и основательна, если она ищет правды и имеет одну цель, — благо отечества. Не о такой критике я говорю.

Не раз уже упоминал я, что у нас мало критики в печати, но в разговорах ее тем более. Постоянный критик, который является от поры до времени в «Разведчике», это генерал Драгомиров. Но и его критика основана более на тонкой иронии и остроумных сопоставлениях, чем на разборе наших военных действий. Мы, статские люди, какие же критики? И притом военные статьи и корреспонденции подлежат у нас особой цензуре, как и в Японии. На войне кто победил, тот и прав, и победителя не судят. Но зато побежденного судят тем строже и тем безапелляционнее, судят «высокомерно» и «ругательно». Что происходит за двенадцать тысяч верст, мы совсем не знаем в подробностях, в подсчетах войск, в действиях их во время битв. В прошлую войну с Турцией мы постоянно читали подробные реляции о всех боях. Они печатались поздно, но все-таки печатались. Теперь мы имеем только телеграммы; корреспонденции частных газет печатаются в Петербурге о событиях ровно месяц спустя после того, как событие совершилось. Да и эти корреспонденции скорей бытовые, а не подробное описание боя, как в реляциях. Да и мало ли чего мы не знаем? Отсутствие реляций, вероятно, объясняется тем, чтобы не выдавать военных секретов противнику. Японцы хранят эту тайну тоже ревниво. Но они — победители и потому в разъяснениях не нуждаются. У них, кроме того, все идет с математическою правильностью. По крайней мере, нам так кажется и мы им завидуем и в этом отношении. У них близко от дома. Они — хозяева морских путей. Но мы, однако, прежде чем упражняться в высокомерной критике, должны бы знать подробности, если не о военных действиях, то о тех условиях, в каких находятся войска. Прочтите сегодня выписку в «Среди газет» из корреспонденции В. И. Немировича-Данченко. Она дает некоторое понятие о том, о чем мы говорим. Войска у японцев более, чем у нас. Доставка войск не только медленная, но с промежутками. У нас их постоянно меньше, и поэтому мы, избегая обходов, которые можно делать только при обилии войск, постоянно должны отступать. Дерутся наши, как львы. Наш неприятель признает это в донесениях своих генералов.

Все военные говорят, что в войне с японцами необходимо иметь, по крайней мере, равные силы, равные силы в пехоте, солдат на солдата, и равные силы в артиллерии, орудие против орудия. Ни того, ни другого у нас не было. Было уже много раз напечатано, что у японцев артиллерии всегда было больше, что у них были горные орудия, когда у нас они только приготовлялись в Петербурге и проч.

Наши войска дрались сплошь и рядом один против двух, тогда как японская армия едва ли не выше всякой европейской, и едва ли какая европейская армия выдержала бы так стойко все эти кровопролитные бои, как выдержала их русская.

Заметьте, что большая часть знаменитых сражений выиграна при превосходстве сил. Союзники имели в битве при Лейпциге триста тысяч, а Наполеон — сто семьдесят одну, при Гравелоте — двести семьдесят тысяч немцев против ста двадцати шести французов, при Седане — сто девяносто тысяч немцев против ста двадцати четырех французов, при Бородине — почти равные силы, при Садовой также.

С меньшими силами побеждать японцев, конечно, можем только мы, сидящие в Петербурге, и, побеждая в винт, выигрывая большие шлемы, свободно критикуем и мажем черной краской. Вот о какой «высокомерной» критике я говорю. Это все непризнанные Наполеоны и кандидаты в Калиостро. Будь они на войне, они давно бы победили.

Держи карман!

Японцы выигрывают битвы постоянно с превосходными силами. При Дашичао несомненно победили русские, об этом говорили все корреспонденты, но русские тем не менее отступили. Отступая, мы жгли интендантские склады, хотя, по-видимому, можно было эти склады отвезти заблаговременно. Почему этого не делали, неизвестно. В Инкоу офицер требует вагонов, чтобы вывезти запасы. Вагоны стоят свободные, но их ему не дают, и интендантские склады поджигают. «Наше железнодорожное дело здесь, говорит г. Немирович, одна из самых темных сторон этой войны». Что он разумеет, неизвестно. После войны все это разъяснится, но темные стороны есть и они несомненно вредят армии. Зато требование разных формальностей, удостоверений, печатей поразительное. Точно в Петербурге, чтоб каждая копейка прошла свой курс удостоверений, отношений, записей, расписок и т. д.

Голодным солдатам не выдают хлеба из огромных складов, потому что не все формальности соблюдены, а завтра эти склады сжигают. Один прапорщик не хотел было выдать снарядов из склада во время боя, потому что к нему обратились не по форме. Если от такого маленького человечка могла зависеть участь боя, то что же сказать о больших, у которых иногда является желание показать свою власть и заставить покланяться. Сколько таких случаев было во время нашей войны 1877–1878 гг. с турками. Вы просите тысячу снарядов, а вам отвечают: по нашим расчетам, снарядов у вас еще достаточно, а потому мы вам посылаем вместо тысячи — двести. Тот, кто посылает, сидит в совершенной безопасности и неприятеля не видит, но он находит необходимым сказать вам, что лучше знает, чем вы, сколько вам снарядов надо. За него экономия. Он сберег восемьсот снарядов, а у вас убили восемьсот человек лишних и вы отступили. Такой экономией наши военные летописи полным-полны.

Я сравнивал здешнее наше состояние с тамошним и говорил, что для этого нет подходящих сравнений, что здесь мы играем в солдатики, а там льется кровь, там настоящие, ужасные страдания. Я говорил, что вместо высокомерной критики, вместо холодных рассуждений и самодовольного хихиканья, надо дело делать, надо помогать, надо перевозить не то, чего не надо, а то, что следует. Г. Немирович говорит, что в течение десяти дней совсем не подвозили войск к Дашичао, когда они были до крайности нужны, и упоминает о целом месяце такой же остановки в доставке войск прежде. Чья это вина? Местная или петербургская? Во всяком случае, это не вина командующего армией, которому нужны войска и пушки.

Мне кажется, что критика нам нужна несомненно, но она прежде всего нужна здесь, где столько устной критики, обращенной не на себя, а в туманную даль. Сто раз уже говорилось, что деятельность нужна здесь, в России, кипучая, что надо делать вдесятеро больше, чем в мирное время, чтобы победить. Так как у нас Наполеонов что-то не видать, то всего лучше было бы делать всякому свое дело и, уж если критиковать военные действия, то с достоинством и открыто, в печати, а не за винтом и за хорошим обедом. У нас впереди новые грозы. Падение Порт-Артура, занятие Сахалина, Командорских островов, Камчатки, осада Владивостока — вот что намечено нашими врагами. Все то, что наши предки приобрели без крови, без усилий, что сделалось давно нашим, русским, все это подлежит спору, все это требует крови и смертельного боя.

Надо опасности прямо глядеть в глаза, не скрывая от себя ничего, не заслоняя от себя ее никаким туманом, никакими декорациями. Свет должен сиять на наши раны, чтобы видеть и знать и, видя и зная, понимать и творить. Творить из той же русской души, из того же русского ума и таланта. Неужели она иссякла, эта русская великая душа, неужели погас русский разум и спрятался в какой-нибудь пещере русский талант? Его надо вызвать светом солнца, добротою сердца, глубоким проникновением в нужды общества и народа. Творчество не должно иссякать, малодушие, сомнения, злоупотребления — вот что должно спрятаться и исчезнуть вместе с «высокомерной» критикой.

25 августа (7 сентября), №10231

DXIV

Кто бы что ни говорил, как ни печальны события последних дней, как ни растерзали они русское сердце, слава русского оружия нисколько не пострадала. Мы, статские люди, были очень довольны, когда корпус барона Штакельберга двинулся на юг. Это удовольствие разделяли и моряки. В обществе были уже тогда горячие симпатии к Порт-Артуру и нам казалось, что это движение поможет этой крепости, только что тогда оторванной. Но наши и европейские военные критики отнеслись к этому движению критически. Японская армия была несомненно сильнее нашей и в случае возможной неудачи этого движения, армии Куропаткина могла представиться тяжелая задача. Сколько мне известно из корреспонденций, в план нашего полководца не входило это движение. Но оно состоялось, благодаря Порт-Артуру; последовала битва при Вафангоу и ряд других боев и мучительных отступлений.

Следя за этими битвами и отступлениями, видя, как японцы более и более сжимали нашу армию своим кольцом, иностранные военные критики предсказывали прямо гибель армии Куропаткина. Предсказывали с такой уверенностью, что падало сердце. Еще в последних числах июля в берлинской «National Zeitung» появилось такое предсказание: «Нет ни малейшего сомнения, говорит военный обозреватель этой газеты, что положение Куропаткина отчаянное и что армии его предстоит гибель, если он не предпримет, насколько это возможно, какого-нибудь такого шага, который позволит ему прорваться сквозь японские войска… Некоторые мои собратья утверждают, что энергичное наступление японцев с юга помогло концентрации русской армии, но это походило бы на такое положение, если б кто признал вас совершенно здоровым на том основании, что у вас обе щеки вздуты». Один из русских корреспондентов говорит после битвы под Дашичао почти то же самое. «Трудна и невыносимо тяжела задача, исполняемая теперь русской армией. Ее бросили вперед, заставили нарушить первоначальный план генерала Куропаткина, т. е. держаться у Лаояна до подкреплений из России, вызвать японцев на себя, стянуть их с сопок и их таинственных ущелий в равнину». Японцы очутились в самых благоприятных условиях. Наступая с юга, с запада и с востока, они стремились сжать русскую армию в кольцо и принудить ее к сдаче. Они лелеяли такой же план, как немцы у Седана. Даже числа подходили. 20 августа (1 сентября) был Седан и это же число улыбалось японцам сделать еще историчнее, так сказать, устроив и России Седан в Лаояне. Седан и Лаоян хорошо рифмовали. И вот этот план не удался. Наша армия не только геройски выдержала десятидневный бой и положила массу врагов, но вышла из того критического положения, в которое начали ее ставить японцы уже со времени битвы при Вафангоу. Если бы генерал Орлов не «зарвался», наступление Куропаткина на Куроки, превосходно задуманное, окончилось бы успехом. Но и эта неудача не расстроила отступления. По-моему, наша армия не была разбита и могла еще сражаться, но ей грозило быть окруженной, и Лаоян был оставлен. Конечно, Лаоян — не Москва, но все-таки это — тяжелое дело. Телеграммы Куропаткина самою своею лаконичностью говорили о том состоянии духа, в котором он находился. Очевидно, ему невозможно было отвлечься от пожирающей мысли спасти армию. Эта мысль занимала его дни и ночи, мучила, угнетала, но неприятельский план отрезать армию от Мукдена не удался. Может быть, с тех пор, как существует русская армия, она не была в таком трагическом положении, как и не выносила такой продолжительной битвы. Разве отступление нашей армии после Бородина может иметь себе подобие в состоянии духа двух полководцев, если не в положении армий? И это отметили европейские военные критики, отдавшие дань уважения дарованию Куропаткина. Тот же военный обозреватель «National Zeitung», который говорил почти за месяц до Лаояна об отчаянном положении нашей армии, так заканчивает свой разбор этого отступления после боя у Литая (вчерашняя телеграмма):

«Если боевой фронт русской армии, противопоставленной Куропаткиным японцам в четырехдневном бою, да еще без содействия кавалерии, оказал такое сопротивление, что вся Маньчжурская армия за его защитой была в состоянии отойти на Мукден, то операция эта является одним из величайших военных действий, которым русская армия вправе всегда гордиться».

Я — не военный критик, и для меня отступление есть отступление. Но этот десятидневный бой, это отчаянное мужество, это отступление в проливной дождь, по плохим дорогам, доказали, что будь наша армия равною японской, она бы несомненно победила. Это сознание сквозит в комментариях иностранных газет, даже враждебных нам. Но необходимо единство действий, необходимо пожелать — повторяю то, что сказал наш военный обозреватель — «чтобы скорее прибыли наши подкрепления, чтобы наш командующий превратился, как у японцев, в главнокомандующего («полная мочь главнокомандующему», сказал Суворов), потому что только при этих двух условиях можно будет прекратить эти досадные отступления и достигнуть окончательной цели войны — разгрома врага».

Чтоб достигнуть этого разгрома врага, и надо употребить все усилия, напрячь все средства. Что-нибудь одно, или Япония обратится в великую державу и предпишет нам мир с контрибуцией в миллиарды и со всеми последствиями, которые ждут нас в наших азиатских владениях, или мы останемся с приобретенными нами владениями и обеспечим себе мир на десятки лет. Я готов повторить то, что сказал в прошлый раз о петербургской критике, которая иногда с таким легкомыслием относится к действиям нашей армии на Дальнем Востоке, точно дело идет о каком-то вопросе спорта: «Посмотрим, как справится Куропаткин с японцами!» Дело идет не о командующем Маньчжурской армией и не о главнокомандующем сухопутными и морскими силами на Дальнем Востоке — дело идет о судьбах России, которые несравненно важнее всех главнокомандующих, когда-либо бывших. А наши маленькие Наполеоны, которые сидят и в Петербурге, и в России, которые еще никого не побеждали и даже ни с кем не сражались, им следует прежде всего победить самих себя и отдать себе отчет в том, что они такое сами. Кто самого себя не победил и не довел себя до высоты глубокого беспристрастия, до признания заслуг мужественных, храбрых и преданных сынов своей родины, тот еще ровно ничего не значит. А это прежде всего необходимо, ибо дело идет о страшном вопросе:

Наступит ли желтое племя своей победоносной пятой на белое униженное русское племя?

Вот вопрос, который не должен выходить из нашей головы, из нашего сердца. Он должен поднять наше патриотическое чувство и развить русский разум до глубокого проникновения в этот вопрос, до безграничной преданности своей родине.

Льется кровь потоками, а у нас льются слова. Слезы только у тех, которые потеряли на этих далеких полях и горах, на этих морях своих сыновей, юношей, полных жизни и надежд, мужей и отцов, поддержки семейств, всех этих известных и неизвестных героев, этих страдальцев за нас, больших и малых, над которыми смерть не висит с поднятым мечом. Может быть, от всякого нашего упущения здесь, от всякой нашей халатности, пренебрежений, невнимания, высокомерия, от нескольких часов, проведенных в праздности или в праздных разглагольствиях, зависят сотни жизней, зависят успехи.

А публика в тревоге желала бы знать много подробностей. Она, например, спрашивает, где наши пулеметы? Действия их описывал американский корреспондент при Тюренчене, как необыкновенно страшные и губительные. После Тюренчена о них совсем не слыхать, ни в одной битве о них ни слова. Вместо того, чтоб бросать камнями в наступающих на батарею японцев, как было при Лаояне, можно было бы остановить их пулеметами. Мне рассказывали, что несколько русских офицеров сами приобрели пулеметы. Представьте себе кишку, из которой поливают улицу водою. Такое же орудие — пулемет. Он выбрасывает массу пуль и способен к движению в разные стороны. Мне рассказывали, что Англия имеет уже в своей индийской армии двести пятьдесят пулеметов.

При Лаояне японские воздушные шары делали свое дело разведки. Им они служили вместо кавалерии. Со страшной и почти безопасной высоты они могли наблюдать расположение всей нашей армии, всех укреплений. У нас их не было, а еще в апреле месяце печать об них говорила и даже открыта была подписка на их приобретение, по моему мнению, совершенно лишняя, так как это дело не общества, а военного ведомства, у которого должны быть на это суммы. Прославленный воздухоплаватель наш полковник Кованько только на днях отправлен на Дальний Восток, тогда как он давно туда просился. У нас есть такой обычай: если мне, начальнику какого-нибудь отдела, не приходит в голову того или другого средства, я преспокойно отвергаю ваши предложения. Я даже считаю их обидными для своего начальнического самолюбия! Пусть гибнет мир, а не мой авторитет. Я — маленький бог, и ко мне можно обращаться только с молитвами, а не с предложениям и новыми мыслями…

И затем мы слишком долго рассуждаем и обсуждаем разные системы, боясь, как бы не ошибиться в выборе. Не есть ли и это признак нашей неподготовленности технической? Японцы быстро все усваивают, а мы ожидаем у моря погоды. А время летит, события поражают своей быстротой, как блеск молний из тучи. Какие же нужны нам энергия, какая деятельность, какое неусыпное внимание! Как отделить отечество от военного дела, от этой армии, от этой русской чести? Ведь это теперь все, от этого зависит наше будущее!

Мне говорили, что я не прав, приводя фразы из корреспонденций, где говорилось о том, что какие-то темные дела совершаются на железной дороге, что какой-то прапорщик не хотел отпустить снарядов, что железная дорога не дала вагонов тому или другому офицеру. И железная дорога должна делать то, что ей приказано, и прапорщик не должен давать расхищать снаряды. Это — дело дисциплины, особенно необходимой на войне. Во всяком случае, Петербург тут, говорят мне, не виноват. Он заведует отправкой только до Харбина, а с Харбина распоряжается отправкой войск главнокомандующий адмирал Алексеев и потом уже командующий генерал Куропаткин, что железная дорога работает во всю силу, что было только две остановки (до Харбина), одна в апреле на два дня, и потом дней на восемь в разное время, между движением армии, и то по причинам неодолимым. Я благодарен за эти сообщения, но понимаю и корреспондента, который сидит на месте, видит то, чего мы не видим, слышит то, чего мы не слышим, и записывает свои впечатления среди тяжелых условий военного времени.

Желтое племя бросается на нас ураганом, как Аттила. Именно на нас прежде всего и Божий суд, быть может, возложил бремя отразить его, устроить ему Каталаунскую битву за Россию. Мы ли, они ли начали, не в этом вопрос. Скоро ли они разорятся или истощатся, опять не наше дело. Нам нечего считать в чужой стране и в чужих финансах. Они — победители, мы — побежденные. Мы должны считаться только со своим, его привести в порядок, его поднять на должную высоту, ему придать неодолимую силу… А это мы можем сделать только здесь, в России, и в Петербурге.

28 августа (10 сентября), №10234


Поправка.

Мне указали на ошибку в моем вчерашнем «Маленьком письме». В Лаояне были и у нас шары, но типа тяжелого, крепостного, а не легкого, выработанного под руководством полковника Кованько. Именно этот последний тип не хотели принять, и надо было для принятия его очень высокое покровительство и внимание. Это главное в моем сообщении, и в этом я не ошибся. Крепостной тип имеет лебедку в несколько сот пудов, его повозки громоздки, материалы для добывания газа тоже тяжелы; при этом главную массу материалов составляют железные опилки, которые необходимо везти из Европейской России, и серная кислота в бутылях. В Лаояне, конечно, и крепостной тип мог быть применен, но если бы предстояло движение армии в сторону от железной дороги, армия осталась бы без шаров.

В полевом типе вес всего уменьшен; газ добывается иным способом, более удобным, обоз вьючный.

Я говорил об японских воздушных шарах под Лаояном, потому что их видели и наш корреспондент, и корреспондент «Times»’a. Этот последний говорит и об японских пулеметах; но о русских воздушных шарах и о русских пулеметах, о чем я вчера упоминал, никто не говорит.

29 августа (11 сентября), №10235

DXV

О «желтой опасности» заговорила газета «Times». Нам это тем приятнее, что «Новое Время» много толковало об этом, как в передовых статьях, так и в корреспонденциях гг. Аргуса и Вандама. Г. Аргус (Г. С. Веселитский) настойчиво собирал сведения о деятельности японцев в Европе и в Азии; лозунг их — «Азия для азиатов», который, в сущности, обозначает «Азия для японцев». В июне Г. С. Веселитский прочел лекцию о желтой опасности в лондонском «Central Asian Society», где председательствовал Альфред Лайель. В этой лекции он повторил в дополненном виде свои корреспонденции в «Новое Время» и чтение это произвело своей убедительностию и логикою фактов большое впечатление на избранное общество, которое его слушало. Теперь эта лекция явилась отдельной брошюрой «The problem of Asia» с предисловием г. Мэккензи Уоллеса, весьма известного автора книги о России, бывшего редактора «Times»’a и главного редактора «Новых томов Британской энциклопедии». Г. Веселитский несомненно способствовал тому, что в Англии стали открывать глаза на японцев, на их виды на Азию и их военные силы, которые они так тщательно развивали в последние годы.

Как свидетельствует «Русский Инвалид», Япония может выставить миллионную армию, обученную по-европейски и снабженную всеми европейскими изобретениями по части истребления человеческого рода. Г. Веселитский является также горячим сторонником сближения России с Англией, сближения двух стран, которые особенно заинтересованы в азиатских владениях своих.

События разыгрались вопреки всяким расчетам не только России, но и Европы. Та самая Европа, которая со времен Наполеона бредила казаком, очутилась под грозой совсем неожиданной и еще малосознанной в Англии. Считая Россию своим врагом, всегда смотря подозрительно на ее распространение в Азии, Англия бросилась в объятия Японии. Но Япония в будущем грозит Англии гораздо больше и серьезнее, чем Россия. И прекрасная японская военная организация еще шире открыла глаза англичанам. Перед нами действительно монголы с жаждою побед и любовью к войне. Они представляют собою нечто противное европейскому христианскому чувству. Для европейского чувства противоестественны эти самоубийства, чтоб не попасться в плен, эти распарывания животов, чем они похваляются. Европеец не может с уважением смотреть на эти самоистязания и корчи. Для него война имеет в себе нечто благородное, рыцарское, и соперники на войне дружески сходятся в мире. Их связывает и общая культура и общая религия. Японцы — особая раса. У них широкие завоевательные цели, обладание Азией, прикрываемые пока какими-то цивилизаторскими намерениями; им мало Кореи, они хотят завоевать всю Маньчжурию — «до Иркутска», собираются «возродить» Китай, чтобы и в Китае организовать союзную армию по европейскому образцу, затем японские эмиссары действуют уже в Индокитае и, наконец, в Индии.

«Times» думает, что Япония не может господствовать в Китае, в перерождение которого не верит. Перерожденный Китай, по мнению «Times»’a, может явиться угрозой самой Японии тем скорее, что численное превосходство всегда было бы на стороне Китая.

Такая аргументация кажется мне плохо обоснованной. Если б я был искренним японцем, я отвечал бы так на эту аргументацию. Особенного перерождения Китая Япония и не желает, как не желает Англия перерождения Индии. «Times» может обратиться к своей великолепной родине, к ее судьбам и господству над другими народами. В Великобритании, собственно в Англии, Шотландии и Ирландии, и в настоящее время меньше населения, чем в Японии, именно сорок два миллиона, а в Японии — до пятидесяти миллионов. Если Англия может с сорока двумя миллионами населения господствовать над тремястами шестьюдесятью миллионами жителей Индии и других своих колоний, почему Япония с пятьюдесятью миллионами жителей не может господствовать над четырестами миллионов Китая, а господствуя над Китаем, не развить свое могущество и на всю Азию? «Times» скажет, что Англия — просвещенная и богатая страна, что она стоит среди европейских стран, как представительница высокой культуры, что ее господство обязано именно превосходному патриотическому труду многих поколений, выработавших свободные учреждения, стоящие особняком в мире по своей прочности и призывающие лучших людей в советники по государственным вопросам. Но разве Япония не может сказать того же самого относительно Азии, что Англия может сказать относительно Индии? У Японии хоть куцая, но все-таки конституция. Азиаты и теперь больше симпатизируют Японии, чем Англии. Япония серьезно сравнивает себя с Англией, не потому только, что она тоже на островах, а потому, что она мечтает о господстве в Азии, в той же лучшей и самой населенной и богатой всякими дарами части азиатского материка, где теперь до сих пор преобладание Англии никем серьезно не оспаривалось. Да иначе и думать невозможно, будучи японцем. Он является пионером европейской цивилизации; он доказал свою военную силу неизмеримо лучше, чем Англия; у него воинская повинность, дающая ему возможность иметь уже теперь миллионную армию, а в союзе с Китаем он может иметь армию в несколько миллионов и такой флот, который будет состязаться с английским. Что тогда Японии эта Англия с ее наемным войском и ненадежной Индией?

Вот что я сказал бы «Times»’y, если б был откровенным японцем. Да японцы уже и говорят так между собою. Как русский, я скажу следующее.

Японцы превосходно рассчитали, начав войну с Россией. Только она одна могла ей мешать, только Россия — действительно сильный враг ее. Япония умно сделала, заключив с Англией союз. Она использует этот союз превосходно, льстя ей грубо, по-варварски, и покупая все, что можно купить. Россия, конечно, защищает свои интересы, но невольно она защищает и интересы Европы и более всего интересы Англии, как это ни странно может показаться с первого раза. Победа Японии над Россией будет ее победой и над Англией, и то, что Россия почувствует сейчас же, Англия почувствует позже, но несомненно почувствует. Возрожденные монголы дают себя знать России, потом дадут себя знать и Англии. Взоры Индии устремлены не на Россию уже, а на Японию. Отсюда, по-моему, как нельзя более ясно, что интересы Англии и России должны бы быть солидарны. Тут не то что «желтый враг», а общий враг, имеющий шансы на господство в Азии.

Если Англия думает с Японией разделить это господство, сжав континентальную Европу и Россию с запада и с востока при помощи Японии, то настоящая война приобретает тем большее всемирное значение.

Не думаю, чтоб этого не понимала континентальная Европа и не готовилась к этому сюрпризу.

Пока Россия одинока. Но будущее не открыто и английским государственным людям. Они должны помнить, что их великий народ два года с лишком боролся с крошечным народцем, едва составлявшим четыре сотых населения Японии, и не нашлось в этой культурнейшей Англии, в этой владычице морей, ни одного государственного человека, который бы предсказал, сколько времени, сколько жизней, сколько миллионов и нехороших сдач ее воинства будет стоить ей эта война. Непроницательность англичан была едва ли не больше нашей. Наши войска не поднимают рук, моля о пощаде, не идут в плен гуртом, как стадо. Горсть храбрых в Порт-Артуре показывает всему миру беспримерные доблести.

С массой русских людей я верю, что мы с честью выйдем из этой борьбы. Le vin est tiré, il faut le boire. Кто бы как ни смотрел на эту войну, как бы она ни была для нас тяжела, но нам необходимо победить, необходимее, чем было Англии победить в ее войне с бурами. Говорят, что эта война у нас непопулярна. Пусть так. Но популярна армия, популярна честь России. Она дорога всем русским людям, каких бы политических убеждений они ни были. С русскою армией нельзя не победить. Ее можно было бы победить несогласиями между генералами, отсутствием талантов, протекциями, которые имеют свойство выбирать не лучших людей, не лучшим людям давать ход, а посредственным, ее можно было бы победить взяточничеством, подкупами, изменою, нравственным разложением общества. Но этого быть не может. Война не только роднит героев и таланты, но в трудные годы своего бытия Россия всегда умела быть единою, широко растворяла свое сердце и очищалась от своих немощей. Русский патриотизм — не пустое слово. Я ждал «весны». Наступила война. Но весна придет и обновленный ее здоровым веянием русский патриотизм покажет себя со всею силою. Если в это не верить, то и жить нельзя.

30 августа (12 сентября), №10236

DXVI

Вчера я прочитал предложение князя Мещерского заключить с Японией мир теперь же. А сегодня и мирные условия японцев изображены в телеграмме из Токио. Les beaux esprits se rencontrent. Князь Мещерский проживает в Вильдунгене и оттуда шлет свои «Дневники», полные столь же убедительных речей о мире, как убедительны его речи о своих великих достоинствах. А эти достоинства велики, именно он «на повечерии своих дней глядит каждому в глаза, с сознанием, что ни из кого и ни из чего не сотворил себе кумира, ни разу не покривил душой и никому не продал своей свободы мыслей». Это он сам о себе говорит, сей современный Тартюф. Даже из собственного чрева он не сотворил себе кумира. Так и мольеровский Тартюф рисовал себя Аристидом.

Надо знать, что князь Мещерский пишет совсем не для публики. Какая у него публика? Он пишет для людей власть имеющих. Если он удостаивает меня полемикой и даже скверными инсинуациями, то это благодаря тому, что у меня есть то, чего у него нет, именно публика. Но он зато воображает, что управляет Россией и свои советы раздает для руководства министрам. Одним он — родственник, другим — приятель. С покойным В. К. Плеве он был приятелем двадцать лет, советовал ему с глазу на глаз быть любезным к земству, а своей публике, в «Гражданине», шельмовал это самое земство, желая понравиться министру и его политике. И он смотрит «прямо всем в глаза», очевидно имея те глаза, о которых в одной народной пословице говорится не совсем деликатно. Имея эти глаза, он говорит и о мире с Японией, тем языком подьячего, которому хочется взять куртаж с обеих сторон, точно дело идет об оказании услуг Брянскому обществу за хороший куртаж.

Понятно, что мир предлагает князь Мещерский со всеми возможными оговорками и на четырех страницах постоянно берет в руки кадило и кадит им вверх, направо и налево, и ухитряется даже себе самому покадить, изображая себя мудрым отцом отечества, который невероятно страдает от его неустройства и поражений, так страдает, что начинает говорить таким сумбурным языком: «все это вводит душу (князя Мещерского) в такой глубоко мрачный и безысходный лабиринт тревожных дум, что страшно становится от бессилия ума найти исход или просвет».

Мне кажется, что при «бессилии ума» всего лучше молчать, а не проповедовать, ибо что же полезного или поучительного может преподать «бессильный ум?» Действительно, он берет самое легкое, самое портативное, так сказать: немедленный мир. Он будет нисколько не оскорбителен для чести и достоинства России, он «не есть последствие поражения, а вызван желанием прекратить беспощадное кровопролитие». Заключили же мы мир после Севастополя, причем только «некоторые условия этого мира имели для нашего самолюбия значение булавочных уколов». Отторжение России от Дуная и запрещение иметь флот на Черном море — это «булавочные уколы»!! Не будь этих «булавочных уколов», у нас был бы флот, не было бы ни Берлинского трактата, ни теперешнего погрома нашего флота, даже, вероятно, и войны с Японией не было бы. Мне это ясно. Кроме того, я должен напомнить, что тогда Россия вела войну почти три года, а не семь месяцев, и только тогда решилась на мир. Но теперь мы так ослабели, в таком отчаянном положении, по мнению князя Мещерского, у себя внутри, что наш единственный исход — немедленный мир и союз с Японией. Что ж, подавай Бог. Чего лучше? Коли мы никуда негодны для войны, то авось годимся для мира. Петр Великий был другого мнения. Но «бессильному уму» кто указчик? «Бессильный ум» есть просто бессилие.

Я думаю, что князь Мещерский, в сознании своего бессилия, охотно возьмет на себя хлопоты по заключению мира. Он поедет в Японию и убедит микадо заключить мир на самых выгодных для нас условиях. Вдвоем они живо это обработают, и, может быть, микадо уступит немного из ста миллионов фунтов стерлингов, что составляет около миллиарда рублей. Из этой суммы можно получить и хороший куртаж и облагодетельствовать Россию. Новый князь Пожарский, преображенный тремя веками нашей истории в князя Мещерского, может, не заезжая в Петербург, прямо из Вильдунгена, где он пребывает, отправиться в Японию.

Скатертью дорога!

И знаете, какой нос подставит Россия Англии! Просто чудо, что за нос! Ведь теперь Англия получает «огромную пользу» от этой войны, которая ослабляет и Японию и Россию; «следовательно, ни малейшего нет сомнения в том, что чем скорее мы перестанем служить войною с Японией интересам Англии, тем скорее явится возможность союзом с Японией нанести чувствительный удар Англии на Дальнем Востоке». Просто мед такие речи, прямо мед! Воображаю восторг Бобчинских и Добчинских, которые мятутся в желании покровительства около князя Мещерского, будучи ума еще более бессильного, чем он. Прибавьте к этому, что и Германия получит нос. Всем сестрам по серьгам, а Россия в объятиях с Японией будут мирно царствовать на Дальнем Востоке, объегорив таким образом Англию и Германию, которым тогда ничего не останется, как щелкать зубами и становиться на колени перед Россией и Японией. И подумаешь, что для всех этих благ стоит только заплатить хорошенькую дань Японии и постоять перед ней на коленках. Велика важность! Г. Струве из Штуттгарта давно это советует, и я должен отдать предпочтение этому публицисту, ибо он советовал это и раньше, еще в апреле, и убедительнее. Les extrêmes touchent. Так в Смутное время казак Заруцкий, муж Марины, дружил с князем Трубецким…

4(17) сентября, №10241

DXVII

Японцы приближаются к Мукдену, начинаются схватки и для нас снова момент тяжелого, лихорадочного ожидания. Но хочется смотреть дальше, соображать прошлое не столько с настоящим, но с будущим. Нужно, чтобы уверенность в нашей силе росла не по вдохновению, а по сумме действительных данных.

О роли командующего армией мы говорили и приводили слова Суворова о том, чтобы у него была «мочь главнокомандующего». На ком тяжелая ответственность, у того должна быть и власть главнокомандующего. Как разделять эту ответственность с другим в то время, когда делается история будущего и когда надо считать каждый лишний шанс в пользу единства действий, столь необходимого? При таких условиях во многом весьма существенным могла быть задержка, замедление. А в иных случаях даже борьба авторитетов, иногда невидимая, неприметная, борьба самолюбий и притом весьма естественная. Я сужу, как статский, о военном деле. Но я — не неуч в военной истории и кое-что знаю даже о таких людях, как Румянцев, Суворов, Потемкин, которые друг друга не любили, хотя были несомненными патриотами.

Зависимость непременно ослабляет инициативу, а независимость дает полет уму. Посмотрите на защиту Порт-Артура, где распоряжается всем один, генерал Стессель. Конечно, он советуется с другими командирами, но они ему подчинены, и все составляют одну душу. И какая это героическая страница в истории этой войны! Какие это удивительные войска! Кому придет в голову отдавать предпочтение японцам? И сколько там было сделано своеобразного, нового, о чем никто прежде не думал! Мысль, никем не подавленная и направленная в одну сторону, работает шире и глубже. Пусть завтра Порт-Артур падет, но он уж приобрел всемирную славу и сделал все, что в силах человеческих. Никто ему не помогал, ниоткуда он ничего не получал, ни войск, ни приказаний. Портартурская легенда останется такою же, как севастопольская, с той разницей, что Севастополь получал подкрепления и провиант совершенно свободно. Если бы пришла помощь Порт-Артуру с суши или с моря, его невозможно было бы взять. А что было бы, если б кто-нибудь командовал им с тылу по своим соображениям или не исполнял его требований тоже по своим соображениям!

Вернемся несколько назад, чтобы сравнить настоящее с прошлым.

Япония начала с лучших своих солдат, с того, что было у нее наиболее обученного, дисциплинированного, готового к бою, не исключая гвардии. Мы начали с другого конца. Нет такой армии в мире и никогда не бывало, чтобы все части ее были одинаково подготовлены к бою. При всеобщей повинности, в этом отношении тем более разнообразия, чем сложнее самый состав населения. Городское, например, менее устойчиво, более изнежено, чем сельское. «Русский Инвалид» расхваливает японский главный штаб. Какая там тайна, какой патриотизм и какая исполнительность, какое единство с армией! Это одно тело и одна душа. Военная газета воздает такие похвалы противникам. Это очень благородно.

Но неужели мы на это неспособны? Неужели у нас и теперь наш старый враг, разногласие, попреки, постановка своего авторитета на первое место, вопреки пользе дела? Дело совсем не в том, чтоб штабным офицерам идти в лакеи, в кухарки, в извозчики, как ходили штабные офицеры японские. Известный уровень культуры избавляет, мне кажется, от такой крайности. Дело в верной службе, в сознании своего долга, в единой идее, которая обращается в единую волю, и в хороших исполнителях. Одна душа должна быть у Петербурга с армией. В массе войск, полученных Куропаткиным (в этом плане мобилизации, конечно, и сам он участвовал вместе с главным штабом), была иногда половина, а иногда и более, резервистов, только что присланных из запаса. Все это — крестьяне, только что оторванные от сохи, озабоченные мыслью о семье, одетые лишь в военные мундиры, но далеко еще не солдаты. Их приходилось учить, а иногда прямо из вагонов бросать на поле битвы, о которой они и понятия никакого не имели. И вот в тот момент, когда победа летает над русской армией, — а она летала и в особенности при Лаояне — эти новобранцы вдруг дрогнут, да и командиры и их начальники штабов о войне только слышали, изучали ее по картам с пешками, и не могут сразу сообразить, что такое вокруг них происходит, что это за японцы, какой образ их действий, в чем их сила и слабость.

Нам пришлось и воевать и учиться. Куропаткин, мало имея войск и имея не лучшие войска и потому сознавая превосходство японцев, и действовал так, что уступал каждый шаг с бою, приучая войска к битвам. Если он начал вывозить из Лаояна еще в июле все громоздкое, без чего можно было обойтись во время боя, значит он не был убежден в том, что удержится в Лаояне. Битва должна быть жестокая, но необходимость отступления он предвидел. Иностранцы хвалят его отступление, его план, может быть, именно потому, что сознают, что в этих битвах наши войска закаляли свой дух и чем дальше, тем становятся крепче. Из резервистов, плохо подготовленных, получаются настоящие солдаты, и лаоянская битва, своими подробностями, напоминала героических защитников Порт-Артура.

И все условия должны быть направлены к тому, чтоб все стремилось помогать, чтоб ничто и никто не мешало командующему, чтоб он имел полную власть, как имеет ее запертый в Порт-Артуре Стессель.

Бюрократизма, на который теперь все жалуются, довольно и в военном ведомстве: канцелярий, переписки, докладов, соображений, путешествий от одного столоначальника к другому, от одного главного управления к другому; причем у каждого главного управления свои виды и расчеты, свои заботы об авторитете, а все это ведет только к проволочкам и опаздываниям на недели, на месяцы.

Я говорил о воздушных шарах тяжелого вида и о тех препятствиях, которые ставили целые полгода полковнику Кованько с его шарами, легко перевозимыми. В прошлом году выражалось авторитетное мнение, что для Порт-Артура шаров не нужно, так как там высокие горы, с которых можно видеть на двадцать пять верст в море. Но с шаров можно видеть на шестьдесят верст. А кроме того, с высокой даже горы не увидишь того, что делается за горами и холмами, занятыми неприятелем, нельзя видеть даже того, что находится за каким-нибудь пригорком, а с воздушного шара можно гораздо лучше обозревать позицию и передвижения неприятеля. После длинных решений и перерешений шар послали на пароходе, но он попал к японцам вместе с «Маньчжурией», на которой он перевозился. Другой воздухоплавательный парк прибыл слишком поздно и не попал в Порт-Артур, где, говорят, нашли какой-то старый китайский шар и его приспособили. Горные орудия не были готовы, потому что производились опыты разных систем. Воздушный телеграф тоже не поспел, потому что система Маркони не нравилась, и производились опыты над системой Слави-Арко. Мне рассказывали о каких-то капсюлях к орудиям. Их хотели сделать по заграничным образцам, но потом стали сами усовершенствовать, усовершенствовали целый год, и этот год пропал даром. У нас есть гордость, так сказать, самоизобретения, но не всегда она кстати.

Перечисляю эти недочеты, вероятно, только незначительную часть их, не упоминая о военных ошибках как на море, так и на суше — эти ошибки несомненно были, на море даже очень крупные, частью уничтожившие наши суда, частью разбросавшие их по обоим берегам Великого океана, — перечисляю все это для того, чтобы придти к выводу, что мы не имеем права отчаиваться в успехах, а становиться на колени перед японцами — это такой позор, который русская земля не вынесет. Бесчестья вынести нельзя, что б ни говорили князь Мещерский, почетный покровитель Брянского общества, куда он насажал своих любимцев, и присные ему вместе с евреями, которые так радостно приняли в свои объятия это заявление о мещерском мире. Мещерский мир с японцами очень интересен, но об этом в другое время. Мы не погибли еще. Никто не имеет права думать так. Не забудем, что несмотря на то, что сражались с японцами не лучшие наши войска, они сражались превосходно в большинстве случаев и честь русского оружия не уронили. Они выбили из строя врагов, по крайней мере, сто тысяч солдат. Наши лучшие войска почти еще не тронуты. Неподготовленность наша уменьшается несомненно, энергии прибавилось везде, финансы наши не дрогнули. Есть другие благоприятные обстоятельства для нас. Не все надо говорить, но надо верить в родину и ее силы.

Какие бы ни были у нас раны, нечего бояться того, что они обнаружены. Война — это рентгеновские лучи. Они проникают до костей и указывают накопившуюся гниль. Они же укажут и здоровое тело, и в этом здоровом теле России обретутся и таланты военные. Явятся опытом закаленные вожди. Еще слишком мало времени для того, чтоб таланты могли появиться, даже слишком мало для них было поприще, ибо нам приходилось только защищаться, а не наступать, и слишком густо наросла кора бездарности, посредственности, протекции и подобных добродетелей. Даже лучшие люди заразились этим, ибо надо быть морем, чтобы грязным потоком не заразиться; но святой огонь любви к отечеству сожжет, и этот поток и даст солнце весны, может быть, даже этой осенью.

И пример другим должны показывать те, которые стоят выше и пользуются всеми благами и спокойствием. Они должны жертвовать собой и своими средствами и действовать заслуженным влиянием. Аристократия рождения и богатства познается в тяжелые годы и в эти времена оценивается массами. Аристократия рождения, если в ней действительно есть красоты аристократии, независимость, гордая честность, смелая и открытая душа, аристократия богатства, если она бескорыстна, щедра и независима, крепко связываются с аристократией ума, таланта и добродетелей и, питая друг друга, все это вырастает перед народом, и народ признает их своими, родными, стояльцами за русскую землю, достойными уважения и любви народной.

8(21) сентября, №10245

DXVIII

Разговоры о главнокомандующем. Я на несколько дней уезжал из Петербурга и многого наслушался. Разговоры о главнокомандующем давно начались, и давно общий голос называет главнокомандующим А. Н. Куропаткина. В него верят. Нет другого имени, которое бы называли и в которое бы верили. Избранный государем на «тяжелый, самоотверженный подвиг», он получил русскую и всемирную известность. Может, многие его критикуют, иные разочарованы в нем, находя, что терпение, о котором он просил, обращается в долготерпение, хотя иначе и быть не может и только долготерпением можно поправить наши дела, что до сих пор он не порадовал нас ни одной победой. Но огромное большинство публики тем не менее за Куропаткина, которого любят офицеры и солдаты, а это очень важно. Все сознают, что те условия, среди которых он находился, были условиями прямо трагическими, при которых каждый шаг требовал и расчета, и огромного такта.

А мы знаем эти условия еще только в общих чертах. На известном пространстве он был полный хозяин, но он мог не получить всего количества войск, дошедших до Харбина. Главнокомандующий мог их отправить в другое место, что и бывало. Движение корпуса Штакельберга зависело не от него, а это движение чрезвычайно усложнило задачу защиты Лаояна. Сегодня я читаю агентскую телеграмму из Синминтина в лондонскую газету: «Здесь говорят, что генерал Куропаткин получил приказание из Петербурга принять бой в Мукдене». Конечно, это «говорят», да еще в китайском городе, где русских нет, может быть вздором, но заграничная печать не в первый раз отмечает зависимость командующего армией. Мы не знаем всех подробностей, не знаем внутренней борьбы, страданий самолюбия, страданий русского человека, которому дорога родина, ее интересы, ее военная слава, доверие государя. То, что каждый из нас чувствует, Куропаткин чувствует в неизмеримо большей степени. Каждое отступление, каждый бой приносит ему много горьких минут. Каждая ошибка отдельного командира ложится на его плечи. Каждая неисправность, задержка, опоздание, от него нимало не зависящие, — увеличивают тяжесть его положения и ответственность. Когда он уезжал, он рисовал себе будущность в условиях очень непривлекательных, но они были хуже, чем он ожидал. Но зато, наверное, во всю свою жизнь он столько не думал, столько не испытал и, быть может, столько не узнал, как в эти шесть месяцев. Этот военный опыт дал ему столько, сколько не дали бы ему долгие годы изучения военного искусства в мирное время, столь продолжительное, что мы начали мечтать о мире всего мира и военная интеллигенция стала несколько превращаться в статских граждан в военных костюмах и усердно говорить не о войне, а о мире…

Никого нет опытнее Куропаткина во всей русской армии, которую он знал, как военный министр, и знает теперь, как полководец. Я вовсе не против критики его действий и, если восставал против критики разных маленьких Наполеонов, то потому, что эта критика негласная, что она бесконтрольная, действующая не при Божьем свете, а среди котерии, для которой эта негласная критика — или праздная забава, или средство для эгоистических целей и сведения личных счетов. Я не могу оценивать военных талантов Куропаткина: у меня нет на это никаких прав. Я оцениваю только его военную опытность и твердый характер, который не гнется под тою бурей и грозою, которые свалились на него. Слушая устную критику нашу, можно, пожалуй, с первого разу удивляться тем похвалам, которые продолжают раздаваться в иностранной печати по адресу Куропаткина. Но если сообразить, что он не оправдал почти единодушных предсказаний о гибели русской армии, после несчастного движения корпуса Штакельберга, что он выдержал чрезвычайно тяжелый, но блистательный бой у Лаояна, который по предположениям японцев и их друзей должен был решить исход войны и заставить Россию подписать мир, что он с замечательным искусством отступил и сохранил армию, то эти похвалы совершенно заслужены.

Как он мог рисковать армией, в расстоянии десять тысяч верст от ее родины, от ее источников? Может быть, он сделал какую-нибудь ошибку, может быть, он, продолжая битву, мог бы ее выиграть, но ведь так рассуждать можно только в кабинете, смотря на план, который такой маленький, что отряд от отряда — на несколько сантиметров возвышенности, и овраги и дороги проведены штрихами и линиями и флаги с булавками передвигаются с такою же легкостью, как карты в колоде или шашки на шахматной доске. В действительности это неизмеримо труднее. На гору надо взобраться, по дорогам надо ходить, тучи и небесные явления не зависят ни от полководцев, ни от государей, солдаты и офицеры падают мертвыми и ранеными, мучаются от голода, жажды и усталости, артиллерия, будучи в меньшинстве, не успевает послать столько же снарядов, сколько выпустил враг, и многое множество всяких других неожиданностей и препятствий. Не говорю уж о том, что война эта — новая, совершенно новая, на которой всем пришлось учиться. Говорят, что никогда такой войны не было, и никогда и никто из наших генералов не предвидел такого неприятеля, так хорошо приготовленного, с такой превосходной и многочисленной артиллериею, ни даже Куропаткин, ни начальник его штаба, теперешний военный министр, генерал Сахаров, никто решительно. Значит, не критиковать надо, а помогать. Еще о флоте были верные и предупреждающие сведения печатные, которые усвоены были отчасти, конечно, и наиболее интеллигентной публикой, но сухопутная японская армия не только в качественном, но даже в количественном отношении оставалась terra incognita даже для наших военных агентов и всего нашего генерального штаба. Теперь это факты, не требующие доказательства. Этим незнакомством с японской армией объясняется и наша мобилизация, пустившая вперед резервные войска. Думаю, что ничем иным этого объяснить нельзя, и нельзя ничем иным объяснить недостаточность нашей артиллерии.

Если где-нибудь la critique et aisée et l'art difficile, так именно в этой войне. Пусть кто хочет поставит себя на место командующего армией и сообразит всю трудность своего положения. Ведь ни Александров Македонских, ни Цезарей, ни Суворовых, ни Наполеонов отнюдь нельзя сыскать между нашими генералами, и те из них, которые вовсе не нюхали японского пороха и не видели над головой своей шрапнелей, напрасно воображают, что они — великие люди и замечательные полководцы. Раз, два, три — и полководец! Это только в сказках бывает, да и то в самых детских. А дело идет не детское, а всемирное, огромное дело, от исхода которого зависит судьба не только России, но, может быть, всей белой расы. Полководцем, конечно, надо родиться, как поэтом, живописцем и проч., но поэзия и живопись не прекращаются, а война — редкое явление, и полководец может только на войне обнаружить свой талант и на ней воспитаться, в ее шуме, беспокойстве, среди стонов раненых и эпидемии смерти и самоотвержения. Всякому новому человеку придется еще учиться и наделать множество ошибок, быть может, гибельных и ужасных.

Я сказал, что о японском флоте мы имели больше знания, чем об их сухопутной армии. Но надлежащего флота мы все-таки не приготовили и тот, который был, разбит и разбросан. Самое командование флотом переходило из рук в руки. Не было одного и того же вождя, и самый талантливый погребен на дне моря, и эта случайность, эта смена адмиралов была истинным несчастием нашего флота, независимо от всего прочего.

Сухопутная армия, напротив, сохранилась в руках одного вождя. Куропаткин собрал, организовал ее, обучил, воспитал в огне сражений и всяких тягостей; уж это — огромная его заслуга. Он не дал врагу ни разбить себя, ни обойти. Он бросил укрепления Лаояна, но сохранил армию. Бросил камень и сохранил живые души. Если б он рискнул при Лаояне и риск этот не удался бы, а это — большая возможность, принимая во внимание, что у японцев было, по крайней мере, на пятьдесят тысяч больше войска, — он погубил бы все дело и России пришлось бы просить мира. Японцы были бы теперь у Харбина, а нам новую армию пришлось бы собирать разве у Иркутска. Теперь она стоит, готовая к новому бою, выдержавшая один из кровопролитнейших боев, опытная, рассуждающая, знающая своего врага и любящая своего вождя. Без таланта, без упругого характера, ничего подобного сделать было бы невозможно. Подчинять свои знания, сумму своего большого, выстраданного опыта, который собирался в его голове и в его штабе, другому лицу — это и обидно для самолюбия и не вызывается никакой необходимостью, а скорее внесет расстройство и потому не может быть желательно ни в каком отношении…

Все говорят, он не выиграл ни одного сражения. Но ведь и Кутузов проиграл Бородинское сражение, ибо принужден был отступить и отдать Москву, чтоб сохранить армию. Она была единственная. И у Куропаткина — единственная армия на Дальнем Востоке, и сохранить ее было необходимо. Он руководил только Лаоянским сражением. Это был первый его опыт, если хотите. Он отступил среди величайших трудностей и обессилил неприятеля так, что вот скоро месяц, а он еще не вступает в битву, которую предсказывали через несколько дней после Лаояна и уже видели наши войска на дороге к Харбину. Значит, есть что-то такое, что твердо не пускает японцев, есть такой человек, который своею силою, своим умом, своим опытом не дает неприятелю того, чего ему хочется, чего он добивается судорожным напряжением своих сил, которые истощаются более и более.

Все это есть в сознании того русского общества, которое желает от всей души Куропаткину быть главнокомандующим, быть главным образом независимым, ибо в этом — залог успеха. А успех нам так нужен, положение наше так сложно…

11(30) сентября, №10254

DXIX

Помните, прошлую осень я проповедовал «весну». Она возбудила толки. Покойный министр В. К. Плеве сказал мне: «Вы хотите весну. А я предпочел бы лето, когда все созрело и плоды готовы». — «Но лета без весны не бывает», — ответил я ему. Действительно, до лета нам, пожалуй, далеко, но весна, кажется, наступает. Разве речь министра внутренних дел, сказанная 16 сентября, не веяние весны, не ясный ее признак? Она говорит об обществе, о земстве, о взаимном доверии, основанном на искренности. Она дает прекрасное настроение, повышает русского человека перед самим собою и перед властью. Эта сентябрьская речь сказана в теплый день и вовсе не глядела сентябрем.

Пушкин очень любил осень, как лучшую пору для творчества. Дай Бог, чтоб и эта осень была началом серьезного и прочного творчества, чтоб это творчество осталось в жизни нашей таким же хорошим и незыблемым, как хороши и незыблемы поэтические идеи нашего великого народного поэта, как незыблема вечная красота их. Ах, как это нужно! Как надоели обещания и то поверхностное творчество, которое напоминает присказку: мы там были, мед и пиво пили, по усам текло, а в рот не попадало. Это всего ужаснее так пить, что в рот не попадает; жажда остается, жажда увеличивается, начинаешь сердиться, браниться, нервы расстраиваются, и в голову лезет всякая бестолочь…

При нашей малой культурности и отсталости, при большой свободе вредить и мешать друг другу, крайние идеи чрезвычайно легко распространяются и находят себе фанатических поклонников. Единственное средство против этого — создать прогрессивный оплот, самодовлеющий, который дорожил бы своим целым и связью своих частиц и отстаивал бы мерный и просвещенный ход жизни с таким же убеждением, с каким мы отстаиваем свой дом, свои семейные интересы. Государственное дело должно бы войти в плоть и кровь русских граждан, оно должно бы сделаться каждому дорогим, как такое дело, которое каждому обеспечивает порядок, свободу и просвещение.

Надо создать для правильного и быстрого течения жизни такую гармонию, по крайней мере, заложить ее так глубоко и искренно, с такой верой в народ русский и в его образованную часть, чтоб это создание служило и воспитательным средством для грядущих поколений. Не столько министерство народного просвещения должно воспитывать, сколько самая жизнь, ее устои, ее разумная свобода, ее учреждения. Все эти толки, какие я читал о том, кто должен воспитывать в гимназиях, инспектора ли, директора ли, учителя ли или специальные наставники, всегда наводили на меня недоумение, и я не принимал никакого участия в подобных писаниях. Никакие гимназии и никакие университеты многого не сделают, если они действуют в тяжелой атмосфере, где нет взаимного доверия и взаимной, искренней помощи. Воспитывает не ленивое учение и не обманная наука, а учение серьезное и серьезная наука без всяких экивоков, требовательная и плодотворная. Мы дошли ведь до того, что стали радовать молодые поколения тем, что мы их совсем учить не станем. Мы думали этим завоевать их сердца и сделать их довольными. Мы думали, что наши дети переутомлены наукою, а они переутомлены совсем не наукою, а тою же самой безалаберностью, как и взрослые. Порядок вещей доходит до корня, до семьи. Расстраивая ее своими противоречиями, своим высокомерием, непоследовательностью, недоверием, он лишает возможности создать дисциплину, привить сознание долга, воспитать свободное патриотическое чувство.

21 сентября (4 октября), №10258

DXX

23 сентября наш корреспондент телеграфировал нам из Мукдена: «С раннего утра по всему городу усиленное движение, все куда-то спешат… у всех радостный вид… Начинается что-то особенное». Что такое, думали мы, читая эти загадочные слова и не смея радоваться. Оказывается, что еще 19 сентября наша Маньчжурская армия читала приказ Куропаткина, в котором было сказано: «Непоколебимая воля государя императора, дабы мы победили врага, будет неуклонно исполнена. До сих пор противник наш, пользуясь большею численностью и охватывающим нас расположением своих армий, действовал по своей воле, выбирая удобное для себя время для нападения на нас… Пришло для нас время заставить японцев повиноваться нашей воле!..»

Чудесные, мужественные, достойные русского народа слова. Это — солнечный, яркий луч, пробивший тучи и разом осветивший огромное пространство, заставивший всех вздохнуть свободнее. «Заставить японцев повиноваться нашей воле» — вот истинный лозунг русского человека, который стоял во главе нашей армии, работал, страдал, выносил муки, выносил их молча, как настоящая сила выносит, как мужество умеет молчать, прислушиваясь к хихиканью и россказням пигмеев, к затаенной вражде и зависти. Армия, наконец, собралась в своей силе и радостно отозвалась на призыв своего вождя. И Петербург сегодня весь был в движении, весь в разговорах, в догадках, в надеждах. И в Европе сегодня, наверное, поднялся говор тем больший, что там никто ничего подобного не ожидал и не мог ожидать…

Я никогда не считал, да и не имел права считать «Новое Время» своим «личным органом», как считал «Московские Ведомости» своим личным органом Катков, которого я когда-то называл первым министром. Я — простой журналист и желал выражать настроение, желания и надежды общества. Та высокая радость, которую я испытываю на склоне своих дней, заключается во множестве писем и личных заявлений общественного сочувствия, которыми удостаивали меня читатели, в особенности после моего «Маленького письма» о Куропаткине (№10254), в котором я желал ему сделаться главнокомандующим и не видел и не мог видеть никого другого на этом ответственном посту. Я был решительно засыпан письмами; эти письма шли и идут доселе от лица всех сословий, начиная с лиц русской аристократии, военных людей старых и молодых и кончая торговцами и крестьянами. Из этих писем я убедился, как велика популярность Куропаткина и как непоколебима вера в него. Мои выражения о нем были слабы в сравнении с тем, что мне пишут. Я счастлив именно тем, что затронул общерусское чувство и желание, выразил то, что «накопилось», что «наболело у каждого», «о чем думал каждый из нас», о чем «говорят все и всюду». Я не приписываю себе тут ровно ничего. Я не могу даже повторить всего того, что мне пишут с тою русскою откровенностью и верою в Россию, которые поднимают чувства и надежды и заставляют любить народ. Я счастлив тем, что думал одно и то же со всем этим большинством русских людей, повторял то, что в голове и сердце каждого. Тяжкий подвиг, на который послал государь Куропаткина, будет исполнен им, если даст ему Бог здоровья и силы. Он поехал в армию, когда она только что начала двигаться из России, когда она была редка, когда силы врага только еще предчувствовались и далеко не в той мере, в какой они оказались, и он оправдал это доверие, совершил все то, что в силах человеческих совершить, когда неприятель своим множеством заставлял исполнять свою волю. «Русские люди — мужественные люди, но не боги», сказал один английский журналист после Лаояна.

Народная любовь никогда не дается даром. Какой-то необыкновенный инстинкт помогает русскому народу избирать своих героев. В войну 1877–1878 гг. превыше всех он поставил Скобелева, и на гроб ему представители армии положили венок с надписью: «Полководцу, Суворову равному». И это имя народного героя перейдет к векам. В Куропаткине народ признал свои черты, свой характер. Необыкновенное терпение, вдумчивый разум, спокойную силу, которая собирается и растет под влиянием грозы, не теряясь и не нервничая. «Мы верим в него и только в него одного. Не знаем почему, но верим. Он — наш, он — один только может победоносно повести нас к Тихому океану. Если даже он потерпит неудачу, мы не обвиним его». Эта фраза, взятая мною из одного письма, варьируется в других письмах ко мне на много ладов. Блеском победы скоро приобретается популярность и военная слава, но побед не было, были примеры необыкновенного мужества, самопожертвования Родине, были отступления, постоянные, перемежающиеся, как лихорадка, была огромная битва при Лаояне и опять отступление, прославленное иностранцами, как будто для того, чтоб доказать евангельское изречение, что нет пророка в своем отечестве. Но отечество в своем сердце, в своих помышлениях верило своему полководцу, что он оправдывает веру в него, что в эти страдные месяцы он закладывал крепкие камни для здания победы, о которые неприятельская армия разбивала свои силы и надрывала их…

Он предвидел, что от Лаояна придется отступить. Укрепляя его, он не забывал укреплений и на случай отступления. Но далее Мукдена он не отступит. Он это решил себе и уж с нетерпением ожидал последствий лаоянской битвы. И его терпению настал конец. Я так смею думать или, если хотите, читать в его голове. Когда в Европе говорили, что русская армия бежит к Харбину, что Мукден обходят, что Куропаткин в отчаянном положении, когда мы здесь, в Петербурге, переживали страшные дни, ругались, критиковали, отчаивались, говорили, что все потеряно, сосчитывали дни падения Порт-Артура и с злобою и завистью доказывали достоинства японцев, в пику русским, в это время наш полководец считал свою армию, спасенную им от разгрома, принимал новые войска и одушевлялся мыслью не только не пустить японцев в Мукден, но перейти в наступление. И вот час настал «заставить японцев повиноваться нашей воле!» Какие прекрасные слова, как они идут великому народу! Дай Бог, чтоб наш русский орел взлетел, расправив крылья, и понесся выручать своих братьев, туда, где они отстаивают нашу твердыню, как богатыри-мученики, желающие, чтоб небо раскрылось и Господний голос прозвучал о спасении…

27 сентября (10 октября), №10264

DXXI

Что за диковинка! Первопрестольная, собирательница Руси, — а на нее сетуют, что она равнодушна, что она не оказывает патриотизма, не интересуется войной, что она будирует. Вероятно, последние времена наступают, если Москва будирует. Да правда ли это? Может, она чего-то ждет, какого-нибудь привета, поклона, сладкой речи? Может быть, она страдает честолюбием и хочет показать Петербургу, что настает время, когда она, златоглавая, желает играть роль, что сияет она недаром, что в ней не царь-пушка только и не царь-колокол только, а что сама она — царица, наследница Византии, третий Рим. В ней развертывается новая Россия на фундаменте старой, тогда как у Петербурга стары только его болота, а все остальное ново, не исключая даже Невы, ибо она заключена в каменные стены. Москва выросла из народа, сама собой, и основана была каким-то якобы боярином, который носил однако собирательное имя Кучка. Чего она не видела, чего не испытала, чего не перенесла, и не пережевала, и не переварила! Она разбила монгольские цепи, она призвала в царский терем греческую царевну, она созывала к себе татар, немцев, литву и давала им русские фамилии, тогда как Петербург, благословляя немцев, оставлял им немецкие фамилии и создал тем какую-то якобы немецкую партию; она родила Грозного, в крови которого была кровь русская, литовская, татарская и греческая — по бабке — грек, по матери — литвин, а мать эта, Глинская, была дальней родственницей Мамаю. Грозный царь сам мучился в руках бояр, потом созвал Земский собор в великой радости личной свободы, потом казнил, потом отрекся от Москвы, назвав в ней царем татарчонка и окружив себя опричниной. Были тяжкие времена Смуты, кончившиеся избранием на престол Романовых. Кстати, избирательная грамота эта издана теперь во всем великолепии оригинала. Тишайший царь царствовал совсем не в тишайшее время: он выходил мириться с народным бунтом, стоял на суде, судясь с патриархом, приобрел много земель, и каких — Малороссию приобрел даром, усмирил Разина, издал Уложение при помощи земства, а по наущению греков проклял раскольников, возбудив религиозные смуты, и был отцом Петра Великого. Петр Великий поборолся с сестрицей и со стрельцами и, испугавшись старого закала и старых смут московских, бежал из Москвы в «парадис».

И перед младшею столицей
Главой склонилася Москва

надолго. Только Екатерина порадовала ее немного, избрав ее для заседаний своей знаменитой законодательной комиссии, состоявшей из нескольких сот депутатов (460 явились к открытию), настоящих депутатов с правами и полномочиями, от всех сословий, не исключая крестьян. Написав свой «Наказ» и с великолепным торжеством открыв комиссию 31 июля 1767 года, «дабы лучше нам было узнать можно нужды и чувствительные недостатки нашего народа», она предупредила Францию, которая собрала представителей сословий только в 1789 году. 14 декабря того же 1767 года комиссия была переведена в Петербург и там исчезла. Сто лет огромное количество депутатских наказов и других материалов, превосходно рисующих «чувствительные недостатки» русского народа, тщательно сберегались от любопытных глаз в таинственном уединении архивов, как запретный плод. Только наследник цесаревич, впоследствии император Александр III, начал их обнародовать в «Сборнике императорского Русского Исторического общества». Издание началось в 1868 году и продолжается доселе. Издано в течение тридцати пяти лет десять томов, заключающих более пяти тысяч страниц. Ужасно долго сберегалась депутатская тайна, и долго издаются труды комиссии.

Снова заброшенная Москва увидела в своих стенах первого «антихриста», Наполеона. Граф Ростопчин ее сжег, и пожар способствовал ей к украшенью. Грибоедов изобразил ее в своей удивительной комедии, а университет ее долго был единственным.

В ней началось московское государство и в ней же писалась история этого государства даровитейшим нашим историком, Карамзиным. Ей же принадлежат сороковые годы с их университетским и философско-общественным движением, со Станкевичем, Грановским, Кудрявцевым, с Аксаковыми, Погодиным, Хомяковым и с новым историком России, Соловьевым.

Я должен отвлечься от своей темы, вспомнив, что сегодня исполнилось двадцать пять лет со смерти Сергея Михайловича Соловьева. Вспомнит ли его Москва чем-нибудь? Принадлежа всей России, он прежде всего принадлежит Москве. Я говорю не об университетской Москве, а о той, которая ныне правит и владычествует там — о Москве торгово-промышленной, которая со времени постройки железных дорог стала расти и расти и распустила в себе, как каплю, интеллигенцию. Об этой Москве и речь идет, когда говорят об ее нынешнем равнодушии и будировании. Выросла ли она до того, чтоб ценить своих известных сынов и напоминать о них при всяком случае и себе самой и всей России?

В Москве совсем нет памятников замечательным москвичам. Памятники Минину и Пожарскому, Пушкину и Александру II — дело правительства и всей России. А где же такой город на Руси, который был бы более богат в этом отношении, чем Москва? Митрополиты Петр и Алексей были политические деятели, и Иван III, Иван Грозный, Алексей Михайлович, Ордин-Нащокин, Матвеев, печатник Федоров, Новиков, Карамзин и проч. и проч. Можно бы назвать десяток имен, по крайней мере, бюсты которых должны бы украшать площади и бульвары Москвы. Дорожить своими знаменитыми людьми — это известная степень политического развития. Свои знаменитые люди — это лучшие наши предки, наши духовные отцы и деды. Москва могла бы воздвигнуть Мавзолей своим замечательным людям, общий памятник им, памятник своей истории и своего роста. И С. М. Соловьев заслуживает памятника, как первый историк, написавший русскую историю до 1774 года, а если сосчитать его книги о падении Польши и Александре I, то до 1825 года. Это — огромный добросовестный и талантливый труд. Труд москвича-патриота, москвича глубоко религиозного человека, соединившего в себе оба направления, западническое и славянофильское, — неужели не оценит этого Москва, та торгово-промышленная Москва, без которой едва ли что может создаться в первопрестольной столице? В эти двадцать пять лет, протекшие со смерти Сергея Михайловича, его «История России с древнейших времен» окрепла в своих несомненных достоинствах. Его имя стало популярным не в одних ученых кружках, но у всей русской интеллигенции, которая учится истории. Имя это повторилось и в его даровитых сыновьях, философе и романисте, которые тоже оба умерли. Владимир Сергеевич Соловьев оставил после себя благородный тип поэта, публициста и религиозного мыслителя, который предсказывал тяжкие дни, которые мы переживаем. Их чувствовал и наш историк, когда говорил: «Здоровые силы народа должны находиться в крайнем напряжении, чтобы одолеть многочисленные и тяжкие болезни, поразившие общественное тело, когда лучшие люди должны обнаружить всю свою деятельность, и деятельность их требуется на разных пунктах, ибо везде общество сильно нуждается в свете и правде».

За два года до своей смерти (он умер на шестидесятом году) он написал интересную книгу: «12 декабря 1777 — Император Александр I. Политика — дипломатия — 1877 12 декабря». В этой книге он прекрасно характеризует политику Меттерниха, основанную на консерватизме. Меттерних играл «роль наставника государей, руководителя министров». Он, говорит Соловьев, «очень заботился о спокойствии простого рабочего народа, который в его глазах был настоящим народом. Этот народ, по словам Меттерниха, занят положительными и постоянными работами, и недосуг ему кидаться в отвлеченности и в честолюбие, этот народ желает только одного: сохранения спокойствия. Враги этого спокойствия, враги настоящего народа — это люди обыкновенно из среднего класса, которых самонадеянность, постоянная путаница полузнания, побуждает стремиться к новому, к переменам».

Убежденный противник всяких крайностей в политике, С. М. Соловьев говорит далее:

«Мнимый благодетель (Меттерних) настоящего народа забывал о достоинствах и обязанностях настоящего правительства. Настоящее правительство не задерживает своего народа, не видит настоящего народа только в неподвижной массе; оно вызывает из массы лучшие силы и употребляет их на благо народа; оно не боится этих сил, а в тесном союзе с ними. Чтобы не бояться ничего, правительство должно быть либеральным и сильным. Оно должно быть либерально, чтобы поддержать и развить в народе жизненные силы, постоянно кропить его живою водою, не допускать в нем застоя, следовательно, и гниения, не задерживать его в состоянии младенчества, нравственного бессилия, которое в минуту искушения делает его неспособным отразить удар, встретить твердо и спокойно, как прилично мужам, всякое движение, всякую новизну, критически относиться к каждому явлению; народу нужно либеральное и широкое воспитание, чтобы ему не колебаться и не метаться при первом порыве ветра, не дурачиться и не бить стекол, как дети, которых долго держали взаперти и вдруг выпустили на свободу. Но либеральное правительство должно быть сильным, и сильно оно тогда, когда привлекает к себе лучшие силы народа, опирается на них; правительство же слабое не может проводить либеральных мер спокойно, оно рискует подвергнуть народ тем печальным случайностям, которые называются революциями, ибо, возбудив и освободив известную силу, надобно и направить ее. Правительство сильное имеет право быть вполне либеральным, и только близорукие люди считают антилиберальные правительства сильными, думая, что эту силу они приобрели вследствие нелиберальных мер. Давить и душить — это дело нехитрое, особенной силы здесь и не требуется; дайте волю даже ребенку, и сколько хороших вещей он перепортит, и перебьет, переломает! Обращаться с вещами безжизненными очень просто; но другие приемы, потруднее и посложнее, требуются при обращении с телом живым, при охранении и развитии народной жизни».

Я возвращусь к Москве. А сегодня — первые взятые пушки, первые, еще неясные намеки об успехе…

5(18) октября, №10272

DXXII

За последние дни мало известий из нашей армии. Остановились ли военные действия после этой жесточайшей борьбы, неизвестной в летописях всемирной истории, или это только передышка? Ужас берет от этих боев и потерь, которые за ними следуют, несмотря на то, что мы не имеем никаких красноречивых описаний сражений, никаких реляций. Все, что мы имеем, это сухие факты, изложенные со спартанской трезвостью, но самые факты слишком много говорят даже совсем не пылкому воображению.

Первые дни после приказа Куропаткина было очень жутко. Жутко от самих официальных телеграмм, еще более жутко от победоносных японских телеграмм и жутко от разговоров, которые раздавались со всех сторон. Куропаткина осуждали за это движение, находили, что оно было грустной бравадой, предпринятой без достаточного расчета, и тем более удивительной, что до сего времени он отличался такой необыкновенной осторожностью, что она, с своей стороны, вызывала осуждение всех его явных и тайных врагов. Самое отступление от Лаояна приписывали его известной осторожности. Не будь ее, армия осталась бы победительницей. Военный критик парижской газеты «Temps», человек, очень сочувствующий России, знающий Россию, которую он посещал, и говорящий по-русски, говорил, что Куропаткин проиграл лаоянскую битву «par imagination», т. е. вообразив то, чего не было на самом деле. Мне кажется, что критику чрезвычайно легко ошибаться par imagination, ибо критик постоянно и неизменно находится в области воображения, imagination, и не может видеть фактов, живых людей, живых движений, страданий и всего того, что у главнокомандующего находится перед глазами, или что знает он от очевидцев, приносящих ему факты. Можно гореть от нетерпения, страдать, изнывать от боли сердца, но решать издали сложные военные задачи дело очень мудреное. Мы все продолжаем верить в Куропаткина и продолжаем думать, что он еще не вышел из своего трагического положения, и не по своей вине. Мы продолжаем думать, что не все ему дано, что ему необходимо, но все придет, хотя бы для этого потребовались самые чрезвычайные усилия, и он достигнет своих целей.

Зато за неудачами, первые его успехи отозвались большою радостью, настоящим счастьем. Мы стали вдруг добрее, мягче, глаза прояснились и как будто у всех прибавилось здоровья. Замолчали враги, и умные, и глупые, и высокомерные Фальстафы и Бурцовы, забияки новой окраски, и все то ругающееся, и кричащее, и показывающее то шиш из кармана, то докладную записку, то пасквиль. Проклятая рознь наша еще дышит и змеиным языком ищет укусить. Иностранная печать, протрубившая уже новую победу японцев, стала вывертываться из победительной позиции. Победа поднялась кверху и ждет новых событий. Президент Рузвельт старается о мирном конгрессе и посредничестве, газеты доказывают, что державы имеют право на посредничество. Это — верный признак боязни за японцев и опасения русской победы. Как только японская победа становится сомнительной, сейчас же посредничество и разговор о мире. Заставить Россию заключить мир — это желание самых непримиримых наших врагов, их самая заветная мечта…

Мне кажется, что «непопулярность» у нас войны, о которой столько говорили, начинает получать иной оттенок, более примирительный, несмотря на потери. Война стала входить в жизнь как что-то неизбежное, предопределенное историей, как входят в нее бури и грозы, буйство стихий и перевороты. Резкие очертания исчезают и склоняются к округленным линиям. Но вместе с тем расширяется и поле зрения, является большая рассудительность о причинах войны и о самой войне и обо всем том, что с нею связано, а с нею связан весь наш быт и все наше будущее. Нет того грамотного человека, который теперь не читал бы своим неграмотным, родным и знакомым, известий о войне. На Дальний Восток поехало тысяч пятьсот русского народа, всех сословий. У этих сотен тысяч миллионы родных, знакомых, односельчан. Я не ошибаюсь, говоря о миллионах. Это все более или менее прямо заинтересованные в войне люди. Много других миллионов душ, прямо не заинтересованных, но тем не менее находящихся в этой военной беспокойной и тревожной атмосфере. Все это говорит, думает и рассуждает. У всего этого растет сознание, являются новые мысли или зреют и пополняются старые. Я убежден, что растет патриотизм, растет общерусское сознание. Не тот кричащий, самодовольный патриотизм, какого у народа собственно никогда не было, а тот молчаливый и вдумчивый патриотизм, который начинает ярче видеть вокруг себя и поднимается до более высокого уровня, чем стоял до войны. Я думаю, что русские люди растут теперь, как говорится, не по дням, а по часам. Народная психология — дело сложное. Иногда она десятилетия и даже столетие остается на одном уровне, точно