Зрелища [Игорь Маркович Ефимов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

просто человека, родившегося в Германии, пусть даже несколько веков назад. И чтобы уравновесить эту несправедливость вокруг, Сережа назойливо говорил всем и себе тоже, как он любит немцев, какой это прекрасный, талантливый народ, но сам смутно чувствовал фальшивую преувеличенность своих слов, и от этого ему делалось неловко и скучно.

Или однажды он вдруг загорелся и за два месяца сделал из старого буфета превосходную тумбочку для книг, с раздвижными стеклами и полированной выдвигающейся крышкой, что особенно всех поражало, хотя выдвигать ее в сущности было незачем. В школе Сережу не уставали хвалить за прекрасную работу, многие, заразившись его примером, купили книгу «Столяр-любитель» и сделали себе такие же тумбочки, причем сами новаторы привинтили еще к дверцам пластмассовые ручки, каких у Сережи не было и в помине. Постепенно вся эта мебельная болезнь настолько захватила класс, что о тех, у кого еще не было тумбочек, говорили с некоторым презрением и даже пытались осуждать их на классном собрании.

Все это время Сережа необъяснимо страдал от похвал и поощрений, не хотел, просто не мог ни с кем разговаривать на столярные темы, но эта его раздражительность так легко и понятно объяснялась чувством зависти к пластмассовым ручкам, что никто на него не обижался. Дело кончилось тем, что, придя однажды домой, он ни с того ни с сего со слезами на глазах начал ломать тумбочку, попытался потом из остатков сделать еще перила для балкона, да так и забросил.

Такими же недолговечными были и другие увлечения, случавшиеся с Сережей в школьные года. Казалось, он был способен открывать для себя и любить только те стороны жизни, дела и явления, которые еще не были признаны окружающими за непременные эталоны нужного и достойного, ибо в этом всеобщем признании крылось для него уже какое-то принуждение любить и необходимость делить свою любовь со всеми случайными и чуждыми ему людьми.

Примерно в это время в нем выработался и укрепился тот постоянный, обращенный на самого себя взгляд, который неожиданно врывается в течение наших мыслей и как бы восклицает: «Стоп! Что со мной сейчас было? Где я? Ага, я иду по лестнице домой. Вот я перепрыгиваю несколько ступенек, но домой идти не хочу. Или хочу? Почему же я тогда иду? Что меня заставляет? Или я вообще никогда не знаю, чего хочу, и живу просто так, как придется. Человек с характером так бы не сделал. Он шел бы куда хотел, встречался только с интересными (а прочих вон) и добивался своей цели. А может, наоборот. Раз у человека есть характер, он может сдерживать свои порывы, может притворяться, заставлять себя спокойно говорить с противными людьми и маленькими шажками приближаться к успеху. Но что это за цель и успех? Из-за чего стоило бы ему так долго притворяться и лгать? Вот, например… Стоп! Что было сейчас? Сейчас я снимаю пальто и здорово умно думаю о бесхарактерности. А сейчас самодовольно любуюсь своим думанием, Но все же, что я о ней думал? Вот уже и не помню. И что такое память вообще? Это запас информации…» и так далее.

Этот самообращенный взгляд подкашивал Сережины мысли и чувства в самых неожиданных местах. Он мог идти с девочкой по городу и думать — «вот у меня свидание, и я волнуюсь», мог целовать ее вечером под фонарями и все же соображать — «вот мой первый поцелуй, я опять волнуюсь, но не очень», мог стоять перед памятником архитектуры и выслушивать себя «наслаждаюсь я или нет? Кажется, наслаждаюсь» Он будто бы ежеминутно проверял рост своей души, как ребенок, который посадил А землю горошину и после каждой поливки выковыривает ее обратно, чтобы посмотреть, как идет дело пускания корней. Взгляд этот возникал неожиданно и совершенно не подчинялся его воле, будто жил самостоятельно в тайной камере мозга и выскакивал оттуда для обыска, когда хотел, Сережа очень не любил его и боялся, но прогнать не умел и даже не представлял, чтобы это вообще было возможно.

Чем старше он становился, тем пронзительнее глядел на него из своей камеры этот холодный и язвительный сторож.

Спрятаться от него, обмануть — тоже нечего было и думать. Он видел все, самое мелкое и стыдное, выискивал, насмехался, презирал, он был самый чужой и самый свой, самый безжалостный и самый неуязвимый — нападать на него и мстить значило снова нападать и мстить самому себе. Мало того — он был не только сторож, но и зритель, постоянный брезгливый зритель с выпяченной губой, и все в душе мертвело и усыхало под его колючим взглядом, любая искренность, любой порыв оказывался невыносимой фальшью, раз не было на них тайны, раз был у них он — свой зритель, свидетель. И постепенно, мечась и изнывая под этим взглядом, от этой неслыханной напасти, Сережа все глубже проникался убеждением, что нет, ничем его, видно, не вытравйшь, не будет ему спокойной жизни, и если и есть какая-то надежда спастись от такой тоски и отчаяния, то только одна — сделаться перед ним сказочно, кристально непогрешимым.

«Брось, — возражал ему другой, трезвый голос, — безнадежное