Чистая кровь [Доминик Григорьевич Пасценди] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Доминик Пасценди ЧИСТАЯ КРОВЬ

1

Когда я вышел из салона самолета на трап и почувствовал, как меня обнял теплый и мягкий воздух, в котором сквозь запах сгоревшего керосина пробивался влажный аромат близкого моря, я вдруг ощутил себя легким и пустым, будто плыл в нагретой солнцем воде летнего моря. Я был дома, спустя почти двадцать лет. Все-таки, какими бы ни были мы сейчас космополитами, родина есть родина.

Было прохладно; обычно в наших местах в это время немного теплее, даже ночью. Но там, откуда я прилетел, вообще лежал снег, а влажный ветер резал лицо и заставлял глаза слезиться.

Я быстро прошел паспортный контроль, получил свой нехитрый багаж — старый пошарпанный чемодан на колесиках, и вышел к стоянке такси.

На позднем рейсе было не так много пассажиров, едва ли не меньше, чем скучающих таксистов, и моя очередь подошла быстро. Дряхлый дедуля в коричневом потертом костюме, вряд ли моложе моего собственного деда, кинулся было к моему чемодану, положить в багажник. Я, разумеется, сделал это сам. Старик радовался и благодарил ровно до того, как я назвал место назначения. Полтораста километров по узким горным дорогам, ночью и без фонарей, вызвали у него непроизвольный тяжелый вздох. Но в наши дни каждый грош даётся не даром, и мы погрузились, наконец, в машину.

Чтобы утешить старика, я подарил ему огромный спелый гранат, который мне, как и остальным пассажирам, всучили при посадке в самолет в честь новогоднего праздника (до него, собственно, оставалось часа три, и всё говорило, что мы с дедом встретим его в дороге). Таксист опять заулыбался, завел мотор, и мы тронулись.

Вначале я внимательно смотрел по сторонам, пытаясь заметить знакомые места и здания. Таких было довольно много, хоть и меньше (сильно меньше) половины. Но вскоре мы выехали из административного центра, свернули с национального шоссе и оказались на одной из тех самых горных дорог. Смотреть стало не на что: чернота по сторонам, желтый свет фар на асфальте впереди и отдельные огоньки вдалеке по бокам. Дорога, правда, была куда лучше, чем во времена моей юности; движение убаюкивало, и, несмотря на включенную водителем музыку (а может, благодаря ей), я задремал. Благо дедуля оказался, в отличие от подавляющего большинства наших водил, неразговорчивым.

Мы ехали почти два часа, за которые я почти выспался. Это была компенсация за бессонные недели перед отъездом, заполненные формальностями, пьянством и неприятными мыслями. Я, собственно, фактически потерял работу. Десять лет, потраченные на карьеру университетского преподавателя, полетели в бездну. Да что говорить — я потерял всё: семью, детей, дом, сложившийся быт…

Как говорится, профессиональный риск: преподаватель и сексапильная студентка. Не первый раз, не первый я. В университетской среде случается, и довольно часто, несмотря на новые веяния.

Но не каждый раз студентка, поняв, что преподаватель не собирается из-за нее разводиться с женой, кончает с собою, и не каждый раз у нее оказывается дядя — заместитель министра.

Эта история поставила крест на моей семье, собственно, лишь окончательно оформив то, что было давно свершившимся фактом. Жасслин давно была вся в своем бизнесе и вся в своих проектах. Я был ей нужен для упорядоченного секса дважды в неделю и для приличия, впрочем, последнее интересовало её все меньше и меньше по мере того, как все больше и больше её подруг разводились со своими мужьями. Возможно, она мне изменяла; я не хотел этого знать. Жалко было только дочек — совершенно очевидно, что в нынешней ситуации при разводе я потеряю право их видеть.

Хуже то, что эта история поставила крест на моей работе. А ведь всего ничего оставалось до заключения тенюры — пожизненного профессорского контракта. Моя карьера в университете была довольно успешной, главным образом благодаря тому, что я постоянно получал гранты на весьма приличные суммы от промышленности и государственных структур. У меня были связи еще со времен моей работы в представительстве основного поставщика наших технологий, да и жена по своим контактам подкидывала нужных людей. С десяток моих личных патентов, полученных в разные годы, давали мне необходимый авторитет. Да и организатор я неплохой.

Но больше всего я люблю преподавательскую работу. Зажигать огонь в глазах студентов, заставлять их слушать меня с открытыми ртами, вовлекать их в творчество. Приучать чувствовать удовлетворение от процесса исследований, от процесса решения проблем — которое сильнее, чем от полученных за это денег.

И вот этого всего я лишился едва ли не в одночасье. Меня вызвал декан и сказал:

— Немедленно бери творческий отпуск. Тебе положено на будущий год, но это я улажу. Чтобы тебя год никто здесь не видел. Будем надеяться, что за это время все уляжется. Потом вернемся к вопросу о твоем контракте.

К сожалению, из-за того, что я еще не имел перманентного контракта, декану не удалось выбить для меня оплату творческого отпуска. Так что я лишился еще и средств к существованию (ну, не то, чтобы совсем — роялти за патенты, общипанные, правда, женой еще при начале бракоразводного процесса, — и еще кое-какие доходы остались, но преподавательская деятельность, с учетом грантов, приносила мне куда больше).

Кто-то из подруг Урсулы — так звали девицу — настучал, как принято у немцев. Но в полиции на меня ничего не нашли серьёзнее, чем неоднократные задержки на работе с перспективной студенткой, разумеется, для завершения важных экспериментов и консультирования по написанию статьи. В университете всё поняли, однако они не менее меня были заинтересованы замести мусор под ковёр, потому что возьмись за это дело пресса — и вылезло бы столько всего… Уж я бы точно поделился многим из того, что знал, если бы на меня наехали. А кроме меня — было ещё кому.

Декан мой с первого дня был на моей стороне (ещё бы, через меня шла половина грантов факультета от промышленности, и результатами он хвастался на каждой конференции и на каждом заседании ректората). Я, в общем, не в обиде ни на него, ни на университет: заместитель министра, хоть и не профильного министерства, вполне в состоянии нагадить университету, да хоть по партийной линии. Мысль пересидеть год была правильной, потому что — там как раз выборы, и у того министерства точно должно поменяться руководство: свободным демократам в этот раз не светит, да и в коалицию им, скорее всего, не влезть.

Куда деваться на этот год, я не смог придумать. Оставаться в чопорной Германии, где находился университет и где были все мои деловые связи, явно не было смысла. Я решил взять паузу и наведаться в родные места.

Прямого рейса из университетского центра на наш остров нет, и мне пришлось лететь через столицу родной моей страны. Я никогда не любил этот жаркий, душный, бестолковый город, населенный высокомерными и отчужденными людьми. Мне как-то пришлось пожить там почти полтора года — когда я только еще уехал с острова. Было мне всего шестнадцать лет в то время. Там я впервые понял, что есть места, где ты никогда не станешь своим. Там мне пришлось перенести настоящие обиды и унижения, не имевшие ничего общего с теми детскими обидками на родителей и семью и с теми школьными подначками, что я считал унижениями до тех пор. Там я приучился не стесняться, хватаясь за любую работу — на самом деле любую, лишь бы платили. Там я понял ценность образования. И там я смог заработать на первый год обучения — тяжелым и неблагодарным трудом, экономией на всём, включая еду, отказом не то что от развлечений — от элементарного отдыха.

Лет десять назад у нас в национальной столице устроили олимпиаду, и к ней был выстроен новый международный аэропорт. Я попал туда впервые. Оказалось, что там довольно удобно и даже уютно, что мне весьма пригодилось, так как между прилетом и рейсом на наш остров пришлось ждать больше трех часов. За это время я успел плотно поужинать (и довольно вкусно: жареная дорада и рис со шпинатом, которые я запил бокалом прекрасного мосхофилеро) и сбить сонливость тремя чашками кофе.

И вот, наконец, я еду домой, туда, где вырос и откуда уехал чуть меньше двадцати лет назад. К родным людям, которых не видел большую часть своей жизни.

Водитель преувеличенно громко возгласил: "Господине, уже Алунта! Куда едем тут?". На часах было без двадцати двенадцать; мы доехали быстрее, чем я думал.

Я выпал из дремоты и стал показывать дорогу до родительской усадьбы. По нашим узким средневековым улочкам не так просто ехать, и еще сложнее в них ориентироваться. Я не дал таксисту свернуть на центральную улицу с громким названием Проспект национальной независимости и уклоном градусов в двадцать: вместо этого мы поехали по объездной грунтовке вокруг городка. Впрочем, сейчас это была уже не грунтовка и уже не объездная: довольно приличный бетон и новые дома там, где когда-то были поля, принадлежащие семействам Каридес и Селимене. Старые, заброшенные поля, заросшие низкими кустами шалфея. Теперь вместо них были двухэтажные бетонные коробки, крашенные в белый цвет, с одинаковыми силуэтами, одинаковыми окнами, одинаковыми крышами из полимерной черепицы и одинаковыми крошечными садиками, какими погнушался бы любой из моих знакомых жителей старой Алунты.

Но вот и проулок, шириной чуть больше, чем ширина старого "Мерседеса", на котором мы ехали. Проулок, ведущий к усадьбе моих предков. Проулок, перекрытый сверху парусинными полотнищами и диким виноградом, пахнущий старым деревом, пылью и пряностями, совсем как в детстве. Проулок, освещенный единственной тусклой лампочкой, висящей на древнем проводе.

Проулок, в самом начале своём перекрытый чьим-то ржавым пикапом.

Я выругался, плюнул, расплатился с таксистом, забрал свой чемодан и потащился пешком. Двести метров — не расстояние.

2

Дома, как и ожидалось, никто не спал.

Кто же спит меньше чем за полчаса до наступления Нового Года? Только мелкие, которых укладывают в девять, да и те изо всех сил стараются не заснуть, чтобы увидеть Санту, приносящего подарки. (Когда я жил еще здесь и сам был мелким, мы ожидали Святого Николаса, и не на Новый Год, а на Рождество. Тогда еще не было у нас в деревне по телевизору круглосуточных каналов с американскими мультфильмами и "кино для всей семьи". Тогда про Рождество и Новый год рассказывали дома и в церкви.)

Мне открыли дверь не сразу — видно, не ждали никого. Новогодний праздник семейный, не для чужих, в отличие от Рождества или дня Святого Юрги. Я стоял перед тяжелой, старинной, резной дубовой дверью, каждая трещинка которой была знакома мне с детства, и истекал слюной. К полуночи положено готовить жареное мясо на угольях. У нас всегда делали к нему соус из томатов с травами, и вот сейчас пахло именно мясом и именно соусом, точно так же, как в детстве. Не знаю, сколько надо съесть и как себя чувствовать, чтобы от этих ароматов не проснулся аппетит, до спазмов в желудке.

Парень лет двадцати, который отворил мне дверь, не знал меня — и мне был не знаком. Он с недоумением взглянул мне в лицо:

— Господине?

— Добра Нова година, человече. Я Юрги Триандес.

Он вспыхнул, засуетился и повел меня в дом, треща по дороге. Его звали Алекси, он был из наших троюродных.

В огромной парадной зале, где еще при мне устроили летний ресторан для туристов, сегодня было малолюдно. У камина сидели мать, дядя Такис и дед, мои племянники-школьники Костар и Павол устроились на древнем диване, покрытом белоснежным чехлом с цветочной вышивкой. Три младших женщины — вдова старшего моего брата Мария и мои незамужние тётки, родная и двоюродная, соответственно, младшие сёстры отца и двоюродного дяди Такиса — были на ногах, таская на стол, составленный из ресторанных столиков и покрытый старинной, позапрошлого века, скатертью, обычные новогодние блюда: тушеную баранину, салат из огурцов помидоров и феты, орзо[1] в густом томатном соусе с базиликом и сыром. Четверо чьих-то детей старшего школьного возраста, одетые в неудобные национальные костюмы, делали вид, что они взрослые, чинно сидя у этого стола. В углу напротив камина, уперев лиру в левое колено, возил смычком по струнам дряхлый лирник[2]; рядом с ним щипали струны гитарист и гусляр.

Все было как обычно. Как сто, четыреста и тысячу лет назад. Семейство Триандес празднует Нова Година. Только четыреста лет назад семейство Триандес владело половиной острова, а две тысячи двести лет назад — князья Триандес привели на этот остров гайтаров на шести десятках лодей, вырезали всю здешнюю знать, заняли ее место и держали остров тысячу семьсот лет, пока турки не захватили Гайтарон и не оставили подвластные ему острова без поддержки.

После двух последних войн (дай всевышний, чтобы они были и впрямь последними) турки сидят тихо, развивают туристическую индустрию, шьют неплохое белье и очень хорошую (и дешёвую) обувь, потихонечку восстанавливают коммерческий флот. Их религия, которая когда-то способствовала завоеваниям, в нашей стране официально не поощряется и государством не поддерживается.

И слава богу.

У нас их очень не любят. Очень. И есть за что.

Когда в Состорин, столицу острова, приходит оттуда круизный лайнер и турки, со своими замотанными в платки тетками и крикливыми, невоспитанными отпрысками заселяются в пятизвездочные отели — на сутки, что им разрешено быть на берегу без визы — нет такого повара, чтобы не плюнул им в тарелку перед подачей.

Восемь восстаний было на нашем острове. Девяносто восемь монастырей существовало до этих восстаний. Почти миллион населения жили перед восстаниями.

Два монастыря остались, когда союзная комиссия официально присоединила остров к нашему национальному государству. Меньше двухсот тысяч населения. Три семьи князей из шестидесяти семи.

Ни одной семьи из простых, где никто не потерял бы родню. Почти всю родню.

Наши родство помнят. До десятого колена, без этого здесь не выжить. Чужой не может устроиться на острове ни в государственных структурах, ни в серьезном бизнесе. Недвижимость — да что там недвижимость, каждое дерево из плодоносящих: оливы, персики, абрикосы, орехи, черешня — всё кому-то принадлежит. То, что отхватили себе когда-то турки — вернулось законным владельцам по реституции больше века назад, еще после первой Великой войны.

Считанных полторы сотни имений остались выморочными и были национализированы. И из тех больше половины потом были распределены по дальним родственникам погибших семей.

Родство, вот что главное в нашей стране, а особенно на островах. А особенно — на нашем острове. И чем ты к более важной семье принадлежишь — тем важнее родство.

Помню, мне пришлось консультировать один крупный континентальный банк. Я выяснил вот что. У них в филиале, расположенном в одном из городов нашей страны, некая дама, недавно принятая на работу, — по естественному незнанию банковских правил — совершила сделку, которая опустила банк на 150 тысяч евро. Сумма, мягко говоря, немалая. Руководство банка, сидящее в Париже, постановило её уволить и подать на нее в суд.

И вдруг звонит из филиала его директор, наш, местный уроженец. И просит:

— Можно ли нам взять даму на поруки? Мы тут деньги собрали, полную сумму убытка.

Я спросил председателя правления: "Правильно ли я понимаю, что в этом филиале работают только и исключительно кровные родственники?"

— Разумеется, — ответил он.

У нас это нормально. Родню никто не обидит. Родного (родственного, хоть через восьмидесятое колено) человека обязательно устроят на хлебное место. Работать он будет добросовестно, но не в интересах компании, а в интересах рода, конечно же.

Я долго думал, можно ли это совместить — и не придумал, как. Дело с дамой, кстати, благополучно замяли, причём так, что в Париже долго удивлялись.

Но здесь, в Алунте, среди своих, среди родни и в условиях, когда сам я ни на кого вне семьи не работаю — мне было наплевать.

Поэтому я низко поклонился деду, а потом бросился к матери, упал перед нею и обнял её колени.

3

Мать улыбнулась (хоть я этого и не видел; понял только по интонации) и сказала:

— Хорошо, что ты приехал, Юрги!

Я поднял на нее глаза. Она и вправду была мне рада.

Тут откашлялся дед. Я повернулся к нему, вставая с колен.

— Ты растолстел, — сказал он с осуждением.

Ну да, я не следил за собой последние десять лет. У меня были другие заботы.

— И ты сутулишься, — сказал дед уже даже не с осуждением, а с отвращением.

В наших краях не принято сутулиться. Мужчины до самой смерти сохраняют выправку, держа голову кверху, а позвоночник прямым.

Ещё бы — каждый день двенадцать-пятнадцать километров по горам, за овцами.

Дед сидел в своём неудобном древнем кресле прямой, как спортсмен. На нём была бордовая национальная рубаха с вышитым косым воротом, заправленная в чёрные облегающие брюки. Высокие, до колена, сапоги из хорошо выделанной светло-коричневой кожи плотно облегали икры. Начинающую седеть, но ещё густую шевелюру обматывала чёрная вязанная крючком сетка — национальный головной убор для ситуаций, когда нет дождя или ветра, а голова должна быть покрыта.

Голова всегда должна быть покрыта. Кроме того времени, когда мужчина спит.

Седые дедовы усы были опущены по сторонам, выдавая неудовольствие и неприязнь.

Я не ждал ничего другого. Я удрал с острова без благословения его и моих родителей. Я сделал свою жизнь и карьеру сам, никого из них не спрашивая.

Я был отрезанный ломоть.

Дед смотрел на меня как на чужого. Как на неприятного чужого, от которого не знаешь, чего ждать.

— Ну, садись за стол, раз уж приехал, — сказал он, показав мне место в конце стола.

И я сел, и мне подали глубокую глиняную миску с ювеци[3] из молодой баранины, где мелкие клёцки из теста обильно пропитывал красный пряный соус с большим количеством перца, корицей и гвоздикой. И мне налили в большой стакан красного домашнего вина, тёмного почти до синевы.

И дед встал со своего кресла и тоже сел к столу. И все, кто еще не сидели у стола, без суеты, но быстро заняли положенные им места. У нас каждый знает, где кому прилично сидеть на семейном празднике.

И даже лирник пристроился на тяжелом дубовом стуле — в конце стола, рядом со мной.

Почему-то за столом не было дяди со стороны матери, но присутствовал отцов двоюродный брат — мрачный и недовольный, будто и не праздник.

Дед обвел всех тяжелым, неприязненным взглядом из-под густых, тяжелых, седых бровей. Все затихли в ожидании.

До Нового года оставалось пять минут.

Дед приподнял старую, массивную и тяжелую глиняную кружку, единственный сосуд, из которого он пил:

— Да будут благословенны все, сидящие за этим столом! Да покровительствуют им наши Боги!

Он приподнял кружку и, повернувшись, плеснул из нее в очаг, расположенный по традиции за его спиной — от очага и отсчитывались почётные места за столом.

И все, синхронно, будто репетировали, отлили по глотку из своих посудин на пол, специально по этому случаю обильно посыпанный свежей соломой.

Я чудом не задержался — что было бы неприлично. Сработали рефлексы, вбитые с детства.

Дед выдержал паузу и, подняв посудину в воздух, обвел присутствующих взглядом, после чего молча присосался к ней и выпил в несколько глотков до дна.

Выпили и все остальные, не исключая школоту — за что в Германии семейство могло бы крепко пострадать, узнай об этом в социальной службе. Все-таки в наших краях жизнь подчиняется больше семье, чем безличному и равнодушному бюрократическому государству.

Доброе молодое вино с наших семейных виноградников не бьет в голову. Оно пьется как вода и освежает, утоляя жажду. Только надо хорошо закусывать, и не надо пить больше, чем ты можешь — иначе завалишься где-нибудь, когда тебя неизбежно подведут ноги, и проспишь до утра. Хорошо, если ты дома, со своими — а вот пить в какой-нибудь таверне надо аккуратно.

Не то, чтобы могли обобрать спящего — у нас это невозможно, разве что приезжие пошалят, — но под утро может быть холодно, так что недалеко и до простуды.

Я давно не пил хорошего красного молодого вина. Где его брать в Германии? Испанская Риоха — не то, итальянские в нашем городе почему-то редки, а хвалёные французские вина могут нравиться только тем, кто вино не пьет, а дегустирует, и не для удовольствия, а чтобы потом об этом рассказывать.

Только наше, родное, из местного винограда мосхомауро или леатико, которое пьётся как вода и радует как поцелуй — но откуда оно в стерильных универсамах северной страны, одинаковых до отвращения, и не работающих по вечерам?

Здесь оно было, и было оно не просто местное — оно было своё.

Пока все допили, часы пробили двенадцать. Звук этих старых, позапрошлого века, часов заставил меня вздрогнуть. Я будто провалился во времени в те годы, когда я делал уроки, сидя здесь, в этом зале, еще до того, как в него стали пускать туристов.

Тут и пахло как в детстве, теми же пряностями и терпкими мамиными духами.

За воспоминаниями я даже не заметил, кто и когда подлил мне вина в бокал. Дед тем временем снова поднял свою кружку:

— Выпьем за Юрги, который приехал домой! За то, чтобы он остался здесь, где его место и долг!

Я вздрогнул. Оставаться в Алунте больше чем на пару месяцев отнюдь не входило в мои планы, а про какой-то "долг" я вообще слышал впервые. Но дед смотрел мне прямо в глаза, и старый детский страх перед ним заставил меня кивнуть и выпить. До дна, как и дед. У нас это значит — "я принимаю тост и придаю важное значение тому, что в нем сказано".

Третий тост дед произнес, как и положено в наших краях, за умерших. Он перечислил всех близких родственников — и я впервые узнал, что умер брат моей матери — и почему-то особенно выделил отца.

Отец умер лет пятнадцать назад, когда я был уже в Германии и работал в представительстве фирмы ***. Меня уведомили об этом сухой и короткой телеграммой (тогда еще ходили телеграммы, а интернета и электронной почты не было в Алунте). Подробностей я так и не узнал, да и не хотел знать: мне было не до них, а до себя, надо было строить карьеру, да и с личной жизнью тогда были проблемы.

Дед и сейчас не сказал ничего определенного о том, как умер мой отец (а ведь ему оставалось меньше года до пятидесяти — в таком возрасте у нас мужчины обычно не умирают своей смертью).

Помянул он и моего старшего брата Консту, который не так давно разбился на мотоцикле. Я вообще не понимаю, как на нашем острове по нашим горным дорогам можно гонять на двух колёсах: разве что как способ самоубийства. Да и на четырёх, вообще-то. Не зря, ой, не зря по обочинам дорог столько крошечных часовенок в честь погибших…

Три тоста, три бокала, выпитых до дна — это бутылка красного. Я не привык столько пить, тем более, так быстро. Несмотря на похвальные качества нашего вина, меня повело, в голове шумело, и я уже не очень хорошо соображал, тем более, что всё это наложилось на тяжелую дорогу и короткий, урывками, сон. Но выйти из-за стола без разрешения не могло бы прийти в голову человеку, воспитанному в Алунте, в семье Триандес. И я мужественно терпел, сосредоточившись на двух вещах: не сказать ничего глупого и не заснуть прямо за столом.

Четвертый тост был неизбежен, как наступление восхода после ночи. Он был за процветание дома Триандес, за что снова стоило выпить до дна.

Мне стало одновременно весело и грустно; хотелось пожаловаться матери на несправедливость жизни — и в то же время спать. Как всегда, когда выпью лишнего, я зажмурил левый глаз: он у меня видит хуже правого, и, если я пьян, мне это мешает.

В какой-то момент я заметил, что дед пронзает меня взглядом своих темно-карих очей. Я поднял взгляд, и дед, обратившись ко мне, сказал что-то, чего я не понял. Я, кстати, еще в аэропорту заметил, что понимаю не всё, что говорят мои соотечественники — и, видимо, говорю не совсем так, как они. Все-таки два десятка лет в другой стране, где мне практически не приходилось общаться на нашем языке, не прошли даром.

Дед заметил, что я его не понимаю, но, видимо, приписал это вину, а не отсутствию языковой практики. Он нахмурился и велел мне идти спать — снова таким тоном, будто говорил с червём, выползшим из-под камня.

И я пошел спать. Не сам: меня кто-то провожал, возможно, тот же Алекси.

Не помню.

4

Спал я ужасно.

Я точно знаю, как я умру: во сне, от удушья. Это называется "ночное апноэ": стоит глубоко уснуть, как нёбо и язык перекрывают дыхательные пути, и человек просто перестает дышать. Потом, если повезет, просыпается от недостатка воздуха, с колотящимся на запредельной частоте сердцем, и лихорадочно, судорожно, многократно вдыхает, пытаясь расправить легкие и загрузить себя кислородом.

И так — много раз за ночь, иногда каждые несколько минут. Выспаться при этом невозможно, встаёшь разбитый, с тяжелой пустой головой и вялостью во всех членах.

Такое часто бывает у людей грузных (а во мне сейчас больше двадцати килограмм лишних), склонных к храпу из-за чрезмерно мягкого заднего нёба, а также при проблемах с носоглоткой (у меня смещена носовая перегородка — результат драки в баре еще на первом курсе. Это можно поправить хирургически, но у меня то денег не было, то времени. Да и боюсь я, честно говоря: операция довольно болезненная, хотя и делается под местной анестезией).

В те недолгие моменты, когда я всё-таки спал, мне снилось что-то жуткое и сумбурное. То я бегал по всей усадьбе, не то за кем-то, не то от кого-то. То меня кто-то душил, то я принимался душить кого-то, причём утром, окончательно проснувшись, я все еще чувствовал чужую дряблую шею под пальцами — и как ломаются хрящи в горле.

И странным образом это душили меня, и дряблая шея была моя, и я задыхался, хрипел, пытаясь поймать воздух остатками сломанной гортани…

И еще там было чье-то жуткое лицо, с неправдоподобно красивыми, как у древней статуи, но перекошенными в злобе чертами и совершенно безумным взглядом, который искал меня — а я как-то знал, что если этот взгляд поймаю, то мне конец.

Спать хотелось по-прежнему, но я не решился больше засыпать. Я огляделся. Я лежал на полу, на пыльном половике, одетый. Видно, во сне свалился с кровати и не заметил. Кровать была знакомая, старая, еще моя — я был в той самой комнате, в которой жил перед отъездом — в МОЕЙ комнате.

С трудом и кряхтением поднявшись, чувствуя боль и ломоту во всём теле, я подошел к окну. За ним был привычный пейзаж, который я всегда любил (я и комнату эту выпросил себе когда-то из-за него): внизу, под скалой, лежала бухта, по зимнему времени практически пустая; на автостоянке, вытащенный на берег, расположился кораблик дядюшки Стано, мимо которого с видом деловитым и занятым шел мрачный пятнистый кот; круглый фонтан посреди маленькой круглой площади был отсюда почти не виден под разросшимися платанами — а когда я уезжал, они его почти совсем не закрывали.

По заливу медленно полз, высоко сидя в воде, небольшой танкер, доставивший сюда, на юг острова, привозной бензин. На той стороне залива горели рассветным золотом каменистые холмы да белыми точками виднелись виллы миллионерской деревни Маглия.

Воздух был тих и холоден; море удивительно спокойно: не было даже мелкой ряби, только за танкером тянулась темная черта поднятых им волн.

Я, наконец, отдышался и успокоился. В доме было совсем тихо: как видно, я встал первым. Надо было привести себя в порядок. Одежда на мне была измята и вся пропитана потом. Мой чемодан, по счастью, не остался внизу, где я его бросил, когда приехал. Кто-то принес его сюда и аккуратно поставил у двери.

Ванная была там же, где и до моего отъезда, только в ней всё было новое: краны, сантехника, даже плитка на полу и стенах. И пахло по-другому, как пахнет сейчас в любом отеле — отдушками от моющих средств, выпускаемых международными корпорациями по одним и тем же рецептам в любой стране мира. Глобализация.

Умывшись и сменив одежду, я спустился на первый этаж. Дом был по-прежнему тих и безжизнен; все еще спали. На часах была половина одиннадцатого. Обычно в это время давно уже все суетятся, собираясь по делам, с кухни доносятся запахи горящих дров и чего-нибудь вкусного, кто-то во дворе заводит машину, кто-то ругается на слишком поздно притащившегося зеленщика, кто-то лязгает в сарае чем-то железным, в соседнем доме стучат в окно, чтобы Дарина открыла свой магазинчик — словом, жизнь кипит.

Но первого января Алунта дает себе отдохнуть.

На кухне было пусто и холодно. Очаг давно залили, так что на горячий завтрак рассчитывать не приходилось. Я вскипятил воду в электрочайнике и заварил себе растворимый кофе. Холодильник оказался, как и ожидалось, полон, так что пара бутербродов с сыром и ветчиной, пусть и холодных, меня подкрепила.

Делать было абсолютно нечего, и я решил пройтись по деревне.

Алунта состоит из двух частей: верхняя, старая, которая появилась еще в те века, когда люди старались селиться подальше от берега, чтобы не привлекать внимание пиратов, и нижняя, выросшая из рыбацкого порта. В давние века порт был застроен временными зданиями, в основном сараями и складами, которые не жалко и несложно восстановить, когда их сожгут те же пираты. Над портом нависают две скалы, примерно одной высоты; правая (если стоять лицом к морю) узкая, её вершина, увенчанная развалинами древнего замка, обрывается с четырех сторон крутыми склонами. Левая сваливается обрывом только к морю, а с противоположной стороны плавно стекает на плато, где наши поля и откуда приходит в Алунту сухопутная дорога, по которой я приехал давеча.

Наша усадьба одной стеной (вернее, стенами, потому что там не один дом, а несколько, построенных в разное время и сросшихся между собою) нависает над морем. Постройки окружают довольно просторный закрытый двор, из которого через единственные ворота (с порталом в венецианском стиле, как я теперь понимаю, построенным веке в шестнадцатом) можно выйти в проулок шириной в полторы машины, обрамленный старинными домушками соседей (в основном нашей же родни) и ведущий к дороге. Когда-то это было очень удобное место для обороны.

Развалины на другой скале тоже в давние времена принадлежали нашей семье. Там был замок, небольшое, но мощное для своей эпохи укрепление. Его разрушили турки, когда захватили остров.

А до замка там был древний храм, неизвестно кому посвященный; его остатки сохранились в подвале, и мы детьми лазили туда, невзирая на строгий запрет деда. Надо сказать, что ощущения в этом подвале были не из приятных, находиться там было тяжело почти физически: даже нам, в безбашенном нашем отрочестве, хотелось говорить там только шёпотом — да и побыстрее удрать оттуда.

Не знаю, почему мне вдруг вспомнилось это место, но от воспоминаний меня передернуло. В этот момент мне показалось, что где-то недалеко горько плачет маленький ребёнок — маленький, но не младенец. Я удивился, поскольку в нашей усадьбе детей давно не появлялось — или меня, против обыкновения, не оповестили? Обычно-то я узнавал все новости о рождениях, свадьбах и смертях почти в реальном времени — из писем, которые исправно доставляла "улиточная почта"[4]. Впрочем, звук был тихий и быстро замолк, и я тут же выбросил его из головы.

Я вышел из проулка, перевитого виноградными лозами, и повернул направо, на дорогу, которая когда-то огибала деревню по окраине — впрочем, я уже упоминал об этом. Дорога плавным полукругом загибалась всё вправо и вправо, спускаясь вниз, к порту, в винтообразном жёлобе, когда-то кем-то вырубленном в скальном грунте — мне всегда интересно было, как им это удалось в те дальние века, когда не было взрывчатки, да и стального инструмента. Выйдя в нижнюю часть деревни, дорога упиралась в небольшую площадь (разумеется, имени Велемина Кисера, нашего национального всего), откуда под прямым углом сворачивала налево, по короткому пути прямо к морю.

Я еще помню, когда по сторонам дороги в этой низкой части росли кусты и бродили козы. Мне было года четыре, когда эту территорию вдруг начали бурно застраивать — тогда на острове появились туристы, в основном небогатые англичане и немцы, которым понравились теплое море, дешевые продукты и дружелюбные, гостеприимные местные жители. Туристов с каждым годом становилось всё больше, предприимчивые люди из Алунты, да и из местной столицы, принялись обустраивать для них жильё и таверны — чем больше было мест в гостиничках и ресторанчиках, тем больше приезжало туристов — чем больше приезжало туристов, тем больше было строек, и так далее. Сейчас нижнюю часть Алунты не узнать. Я с облегчением вздохнул, не увидев в ней многоэтажных безликих курортных отелей. Многие прибрежные городки и деревни навсегда потеряли свою прелесть после появления этих машин по переработке бледных отдыхающих северян в деньги. Но, судя по характерному безжизненному безлюдью, наглухо закрытым ставням и запертым пыльным дверям, подавляющее большинство домов населяются только в сезон, превращаясь в микроотели на несколько номеров или сдаваемые по дням апартаменты.

Я дошел до автостоянки перед портом, склонился над фонтаном, в чаше которого весело плавали оранжевые рыбки, подставил ладонь под одну из струек и напился, как в детстве, ледяной чистой воды. Фонтан питается от местного ключа; его построили на деньги моего предка больше ста лет назад. Бронзовые трубки целы еще с тех времен.

На автостоянке машин не было, стоял только на двух подложенных брёвнах вытащенный на сушу кораблик дяди Стано. Я осмотрел его: кораблик был ухожен и уже подкрашен, но было заметно, насколько он не новый. Я помнил, как дядя Стано его покупал. Он тогда занял часть денег у деда, что потребовало длительных и сложных переговоров. Дядя Стано приходил к нам в дом раз десять, если не больше, и мне было странно наблюдать, как он заискивает перед дедом. Я привык до того видеть его гордым и независимым, уверенным в себе — лучшим рыбаком острова, каким его считали все.

Как-то они все-таки договорились, дядя Стано заплатил на верфи и получил совершенно новый, сверкающий свежей краской корабль, втрое крупнее, чем у всех в нашей бухте. Он нанял людей — из его родни среди них было только двое, то есть все, имевшиеся в наличии. Остальные были чужими, и даже один — приезжий, судовой механик: никто у нас в Алунте не умел тогда управляться с мощными дизелями. Это было странно и непривычно. Надо же, кораблик цел до сих пор — и до сих пор эксплуатируется…

К чаше фонтана неторопливо подошел кот: не тот, которого я видел из окна, другой, большой и тощий, с полосатой спиной и белым брюхом. Он недоверчиво посмотрел на меня, потом, оценив, измерив и взвесив, решил, что я не представляю ни опасности, ни интереса, и принялся жадно лакать воду, опершись на бортик передними лапами так, что локти поднялись на уровень хребта.

Я не стал ему мешать и пошел в порт. Прошелся по молу, вдыхая запахи йода от моря, тухлой рыбы от сваленных там и тут ящиков, и нефтепродуктов от заправочной колонки. По лесенке забрался на волноотбойную стену, посмотрел с нее на залив, на скалы, на наш дом… Было странно снова оказаться в месте своего детства, знакомом и незнакомом, где среди нового и непривычного то и дело взгляд натыкался на такие узнаваемые приметы, что сердце вздымалось к горлу и перехватывало дыхание.

А потом подул ветер, я почувствовал, что одет не по погоде и пошел домой.

5

У ворот нашей усадьбы ко мне бросился Алекси, весь перекошенный от волнения:

— Господине, Илиа убили!

Кто такой Илиа, я не сразу сообразил, и, видимо, это отразилось на моем лице.

— Лирника, лирника Илиа!

И тут я вспомнил — лирник, игравший вчера у праздничного стола, жил тут же, в усадьбе. В моем детстве был он крепким и стройным мужчиной под пятьдесят, которого любили деревенские девки — за силу, за суровое, но доброе лицо, за легкий нрав, а главное — за песни, которые он сочинял сам, и за звучный мягкий голос.

Вчера я не сразу узнал его в морщинистом плешивом старике, дребезжащим и слабым голоском напевавшем что-то неразборчивое.

Старость разрушительна…

Кому могло понадобиться убить безобидного дряхлого лирника?

Мне не нужно было спрашивать Алекси о подробностях — он сам спешил вывалить всё, что знал. Да, это не Германия. Мои земляки — не закрытые немцы.

Старика нашли утром во дворе, недалеко от ворот — там есть такой уголок, тесный и узкий, с трех сторон закрытый, между стенами каретного сарая и сторожки, который не видно почти ниоткуда со двора. Мы в детстве прятались в этом месте в играх — или когда надо было ускользнуть от наказания. Илиа лежал там, буквально втиснутый в узкое, достаточное только для ребенка или подростка, пространство, всунутый вниз головой; его запихивали туда без всякого уважения, не как тело умершего человека, а как неудобный груз или мусор.

Я спросил, вызвали ли полицию. Алекси сказал, что сообщили деду, и тот велел вытащить тело из закутка ("господине, у него все горло смято и синее, так страшно!").

Дед стоял, простоволосый, над телом, уже прикрытым старой скатертью, которую я помнил еще до школы. Вокруг кучковались домашние, потрясенные и расстроенные. Дед, по обыкновению, был спокоен, и лицо его ничего не выражало — ни скорби, ни страха, ни изумления, отражавшихся на лицах людей, его окружавших. Я всегда поражался его каменному равнодушию (или сдержанности?), полному отсутствию видимого выражения эмоций, особенно в критических ситуациях.

Увидев меня, дед скривил губы, пронзил меня взглядом, но не сказал ничего. Повернулся и ушел в дом. Судя по тому, как забегали присутствовавшие, прямо перед этим он отдал какие-то распоряжения.

Я подошел к телу. Лицо и шею еще не прикрыли, как принято (чему я немало удивился, но потом вспомнил о полиции и понял). Лицо погибшего лирника было таким, что я сразу отвел взгляд; видеть его было невыносимо.

Впрочем, шея была еще хуже.

И тут меня накрыло.

Я вдруг почувствовал ладонями и пальцами дряблую плоть и ломающуюся гортань, точно как во сне этой ночью. Почувствовал так, как будто душил кого-то прямо сейчас.

6

Я не стал дожидаться полиции, ушел в дом и поднялся к себе в комнату. Чувствовал я себя очень странно: как будто был одновременно наяву и во сне.

Похоже, давление подскочило.

Жаль, что тонометр остался дома — и тут я скривился, вспомнив, что дом теперь у меня надолго здесь, в Алунте, у родни, а не в любимом и привычном университетском городке на западе Германии.

За что мы платим?

Я лег на кровать прямо в одежде. Впервые за много, много, много лет мне не надо было что-то делать в темпе, к сроку и по расписанию. Подремать, что ли?

Но, стоило мне провалиться в дремоту, как я снова ощутил свои пальцы на чьей-то шее, услышал сдавленный хрип и почувствовал хруст ломаемой гортани — и сладкую радость от этого. И вновь возник перед глазами странный образ, прекрасный и нечеловеческий, угрожающий и влекущий…

Я проснулся от собственного всхрапа и от дикого сердцебиения. Опять апноэ.

В сон тянуло, но засыпать было боязно.

Судя по часам, я всё-таки проспал часа полтора. Это не освежило голову; если бы мне сейчас пришлось писать какие-то документы или читать лекцию — я бы потерпел фиаско.

В доме стояла обычная предобеденная суета, пахло острым фасолевым супом, сухими травами и чем-то еще аппетитным. Я спустился на кухню — меня оттуда выгнали: рано. Сумел, однако, стащить кусок хлеба и пласт ветчины толщиной в палец. Не задумываясь, не обратив даже внимания — просто сделал, как в детстве.

В обеденном зале сидел дед, мрачный, как Гайдес, бог смерти и подземного царства. На меня он даже не взглянул, озабоченный чем-то и погружённый в какую-то думу. Мне стало неуютно; я почувствовал себя чужим. Быстро вышмыгнул из зала и снова поднялся к себе. Съел там хлеб с ветчиной и понял, что, во-первых, это надо чем-то запить, а во-вторых, жрать хочется ещё сильнее, чем до того.

Тут бухнул гонг, сзывая родню обедать. Я было засомневался, в таверне было бы спокойнее, но уйти сейчас — значило оскорбить всю семью.

Обед был обильным и вкусным, как всегда у нас. Простые крестьянские блюда, сытные и здоровые, из свежих натуральных продуктов. По случаю праздника было много мяса. Обычно в наших краях мясо едят раз в неделю, в воскресенье, или же в праздники. Остальное время — овощи, тесто и рыбу.

Про нашу кухню слагают легенды диетологи во всём мире. Говорят, кто ест по-нашему, живёт на двадцать лет дольше. А секрета никакого: едим то, что вырастили или поймали сами, причём у нас до сих пор практически никто не пользуется ни удобрениями, ни ядохимикатами: раньше было не на что купить, а сейчас просто незачем, поскольку никто уже не выращивает продукты на продажу. Квота Евросоюза для наших продуктов настолько низкая, что делать это попросту невыгодно.

Ели в тишине, так как дед по-прежнему был в злобной задумчивости. Никто не рисковал привлечь его внимание. По той же причине обед не затянулся. Я не мог впихнуть в себя еду под недовольным взглядом старейшины нашего рода и не наелся досыта.

Опасение, что дед потребует меня для каких-то разговоров, не оправдалось. Все быстро разошлись из-за стола, должным образом поблагодарив деда за трапезу — он даже не кивнул в ответ — и попрятались по своим нычкам.

Я забежал к себе в комнату, переоделся и, стараясь не привлекать внимания, выскользнул из усадьбы наружу. Хотелось пройтись по Алунте тогда, когда в ней можно встретить хоть кого-то живого. Атмосфера родного дома не способствовала хорошему настроению, тянуло к людям, с которыми я не чувствовал бы себя в напряжении.

7

Зимой в нашем посёлке работают считанные несколько заведений — из тех десятков, которые обслуживают курортников летом. На самом краю пляжа стоит кофейня болгарки Радки — у неё весь год пьют кофе и едят мороженое русские. Болгар-туристов в наших краях отродясь не было, и не будет, учитывая состояние их экономики. А вот наниматься официантами — и, если повезёт и наскребут денег, покупать заведения для туристов — они умеют.

У нас их не любят: когда-то они чуть не отхватили у нашей страны здоровый кусок земли. Так что они живут сами по себе, а мы — сами по себе. Радка ведёт заведение с дочкой, некрасивой усатой девицей лет тридцати. У них ни повара, ни других официантов. Нет кухни, нет еды. Только чипсы, алкоголь, кофе и мороженое из итальянского автомата.

Зато они открыты круглый год. Кофе у них очень хороший, коньяк и пиво на несколько евроцентов дешевле, чем у других. Так что наши мужики зимой сидят в их заведении, именуемом "Русалица", нипо-нашему, ни по-болгарски, и общаются между собой. С хозяйками говорят вежливо, но не делятся своими проблемами и делами.

Дальше по берегу стоят еще шесть заведений. Самое крайнее из них — кафения "Пляж", едва ли не первая, возникшая на первой линии. Тоже — кофе, мороженое, выпивка, чипсы. Но там всегда раза в три больше народу, чем у Радки: кафенией владеют наши, свои. Между нами — у деда там доля. Хотел бы он, выжил бы Радку за неделю. Но ему этого не надо: больше заведений, больше народу. Больше народу, больше дохода у всех других предприятий, которые принадлежат — так или иначе — ему или нашей родне. Между прочим, не удивлюсь, что он и у Радки в доле.

Рестораны и кафе, что между Радкиной "Русалицей" и "Пляжем", зимой закрыты: тот десяток зимних курортников, что снимают апартаменты в посёлке, и те три-четыре десятка, что время от времени доезжают до нас на полдня из столицы острова, никак и никогда не окупят работу заведения на полный день.

Они, однако, открываются несколько раз за зиму, на общие праздники или тогда, когда у кого-то из уважаемых жителей посёлка семейное торжество.

Вы спросите, откуда я всё это знаю. Да просто всё: пока дошёл до пляжа, Алекси, который поймал меня на выходе из усадьбы и увязался сопровождать, заболтал меня, как сорока кошку в солнечный день.

К Радке я, разумеется, не пошел. Добрел до "Пляжа", где была даже открыта веранда, по случаю довольно сильного ветра завешенная по периметру прозрачными пластиковыми, раскручивающимися книзу из рулона, занавесями. Внутри была полутьма, горели красным прямоугольники газовых обогревателей и слоился под потолком сизый табачный дым: плевать хотели наши люди на директивы Евросоюза и принятые на материке во их исполнение дурацкие законы. Веранда была почти полна, и полон был зал (что, впрочем, не удивительно, поскольку и зал, и веранда вмещали всего по десятку столиков). На стене, внутри веранды, здоровенный плазменный телевизор показывал футбольный матч, который, однако, почти никто не смотрел: играли не наши. Судя по бубнению изнутри зала, там работал еще один телевизор.

Когда мы вошли, все присутствующие бегло осмотрели меня как пустое место. Алекси был проигнорирован: что на него смотреть, свой, привычный. Так же ожидаемо, осмотрев, все отвернулись и возвратились к своим разговорам. Чужак, он и есть чужак. Не узнали.

Да я и не ждал, что узнают: я действительно сильно изменился внешне за эти годы. Прав дед: я лысый, толстый и сутулый. Чего с мужчинами нашей деревни не бывает, позор это у нас.

Мы прошли было в зал — но там вовсе негде оказалось присесть, да и дышать было нечем, так что пришлось вернуться на веранду. На ней как раз освободился столик у прохода, и мы с Алекси устроились там, на неожиданно удобных мягких диванчиках. Парень вовсе не был мне желанным собеседником и собутыльником, но гнать его, раз уж увязался, было неудобно: родственник всё-таки. Да и сидеть-то было, по большому счёту, больше не с кем, а я ещё не готов пить один.

Неторопливо подошёл официант, молодой парень, мне, естественно, не знакомый. Я заказал тёмное пиво — был только баночный Гиннес. Алекси потребовал светлого местного. Как интересно: в моё время на острове пиво не варили. Алекси пояснил, что какие-то немцы построили в столице острова пивоварню лет пять назад, и делают очень приличный продукт. Больше того, появились и собственные малые пивоварни в некоторых заведениях — и даже у нас, в "Наполеоне", что на горе, — но работают только в сезон.

Официант столь же неторопливо прошествовал внутрь заведения. Наступившая пауза была почти непереносимой и для меня, и для Алекси, который вдруг застеснялся со мной разговаривать. Наконец, официант вернулся с круглым подносом (окаймлённым надписью Vodka Stalin), на котором стояли два бокала (один пустой) и банка "Гиннеса".

Он, низко наклоняясь к стеклянному квадрату столика, разложил перед нами картонные подставки, поставил на них бокалы, пренебрежительно звякнул моей банкой и ушёл.

Мы принялись за пиво, и тут нас заметили местные.

"Местные"! С ума ты сошёл в своей Германии, Юрги Триандес! Дед бы услышал — прибил. Хорошо, что он хоть мысли не слышит — хотя в детстве я в этом и сомневался.

На веранде народу было поменьше, чем внутри, но тоже прилично, столики почти все были заняты. Чужих и здесь не было, судя по лицам, рукам и одежде. И среди тех, кто постарше, я начал узнавать — по движениям и голосам, скорее, чем по лицам — людей, знакомых с детства.

Они же, один за другим, окидывали меня внимательными взглядами: что это за хмырь такой со всем знакомым Алекси, да тот ещё со хмырём разговаривает уважительно?

И, не успел я допить свою первую кружку, как от дальнего столика отделился крепкий, крупный, корпулентный мужик в тёмно-синей хорошо отглаженной полицейской форме — подошёл к нашему столику, оперся на спинку моего диванчика ладонями, для чего ему пришлось довольно сильно согнуться, и, глядя мне прямо в лицо, заявил:

— Ты, что ли, Юрги Триандес, так?

— Ты не зря полицейский, Момо Браги! Один из всех меня сразу узнал!

Мы с Момо в школе дружили — не разлей вода. Вместе шкодили, вместе лазали в скалы, вместе приставали к девчонкам — всё в пределах строгой нашей островной морали, но жизнь есть жизнь, — вместе зубрили учебники.

А потом я сбежал, чтобы продолжить учёбу, и что сталось с моим дружком детства — не очень-то я этим интересовался.

А он вон оно как: полицейский.

Я не успел ещё этому удивиться как следует, а меня, вставшего поздороваться, уже обхлопали ручищами, и не один Момо, а и другие знакомые моего детства и юности. Не всех я сразу узнал, всё-таки у меня неважная память на лица и имена, но это было, по большому счёту, безразлично: сдвигались столы, шипело, лиясь из кранов, пиво, юный официант, он же бармен, он же за всё, включая уборку зала (а что, зима ведь, не сезон) аж покраснел от спешки… Кстати, оказалось, что он — племянник Никиса Хали, ещё одного моего одноклассника и дружка, ныне владеющего заведением в доле со старшим братом и моим дедом. Никису уже кто-то позвонил, и не прошло десяти минут, как он присоединился к компании.

Мы долго вспоминали детство и юность. Потом зашёл разговор про нынешние дела на острове, и я узнал много нового и интересного. В основном такого, что меня огорчило: например, что Евросоюз хочет в нашем заливе строить нефтеналивной порт — отчего настанет быстрый конец нашему туризму, да и рыба ловиться, скорее всего, перестанет. Или что в Кифере закрыли консервный завод, который давал работу не только трем десяткам местных жителей, но и половине рыбаков из соседних поселений. Или — что очень расстраивало Момо Браги — то, что в городишке нашем, где раньше из преступности были разве что пьяные драки, стали пошаливать приезжие, в основном албанцы, негры и цыгане.

— Пришлось полицейский участок открыть, — рассказал он, — в этом году уже пять лет как. Сначала прислали из столицы двоих, а потом мне предложили пойти поучиться. Я ведь после армии, два контракта отслужил, в морской пехоте. Отучился два года, потом год стажировки — и сюда, на замену одному из приезжих. А в этом году — нет, уже в том, — лейтенант Малакос пошёл на повышение, а меня — на его место. Только я тут один пока, обещали ещё одного парня прислать, но пока там у них бумаги все оформят…

— Трудно тебе одному-то?

— Да когда как. Летом, конечно, народу много. Всякие бывают, но мне вон, ребята наши помогают здорово: присматриваются к чужакам. Я так две кражи раскрыл осенью. Албанцы повадились, три лба, все бородами заросшие, чёрные. Аж из Ближнего Ручья таскались, — (Ближний Ручей — километрах в двадцати от Алунты в горы, городок раза в три побольше нашего. Мы в старшую школу ездили именно туда.) — день к полудню приезжали, высматривали, где что плохо лежит, а на другой ночью, перед рассветом, когда все спят. Ну, на третьем деле я их и повязал. — Тут Момо сделал хороший глоток анисовки со льдом.

— Один?

— Ты не поверишь: один. Ребят будить не захотел. А у них ножи, кастеты… злые все трое как бешеные шакалы. Ну, да меня в морской пехоте чему только ни учили…

Тут Никис сбегал в подсобку и вынес оттуда знаменитую ракию, которую уже лет триста его семья готовит из своего винограда. Ракия была разлита в бутыли из-под "Джека Дэниэлса", "Бифитера" и еще чего-то импортного. Он лихо вклинился в застолье с тостом за нашего защитника, потом пошли разговоры про общих знакомых…

Мне не давала покоя одна мысль:

— Так это ты приезжал к нам на Илию?

Момо помрачнел:

— Знаешь, это у меня здесь первое убийство. На учёбе два раза приходилось участвовать в расследовании, а тут в первый раз. Я и не думал, что в нашей деревне когда-нибудь столкнусь. И главное — как жестоко-то! За что его так? Безобидный же был дядька, да и дряхлый уже. — Момо задумался. — Слушай, а у вас никого чужих-то в усадьбе нет? Я, вроде, знал бы, но вдруг? Может, с тобой кто приехал?

— Да нет, из чужих — разве что я только, — решил я пошутить, но тут же, увидев, как меняется выражение лица моего школьного друга, понял, что шутка была неудачной и опрометчивой.

Чтобы отвлечь Момо, я налил в его и свою рюмки ракии и поднял тост за нашу дружбу. Момо хлопнул рюмаху, и мы затянули древнюю застольную песню про старого рыбака, как в юности — похабную, разумеется. Все взялись подпевать, и веселье пошло по обычной колее.

Я уж не помню, с кем и о чём мы дальше говорили — застольные беседы не отличаются связностью. Момо рассказывал байки про службу; мне запомнились две:

— Я вот слышал, у вас в Германии эти арабы, — он сказал другое слово, очень неполиткорректное, — совсем распоясались, к женщинам пристают, немцев вовсе не уважают?

— Так и есть, — ответил я, — только не в нашем городе. Пока.

— Эх! — Вздохнул Момо с осуждением, — у нас с этим проще. Тут в Нови-Винодели, на севере, какие-то негры повадились наркоту продавать. Тоже к девкам приставали, хамили местным. Потом на свою беду продали героин кому не надо — младшему сынку Маридесов. — Маридесы, сколько я помню, на севере острова были почти в таком же авторитете, как мы здесь, на юге.

— И что?

— Я как раз учился тогда на полицейского. Нас всей группой туда отвезли на усиление, когда одиннадцать штук этих негров нашли под обрывом мёртвыми. Мы долго рыли-копали, но от всех слышали только: "там лестница крутая, они поскользнулись в дождь". Никого так и не арестовали. А негры с тех пор в Нови-Винодели ни ногой.

— А ты говоришь, убийств не бывает?

— Ну как не бывает… У нас в Алунте не бывает… не бывало раньше. А вообще на острове случается, конечно.

Тут в разговор включился Никис:

— Ну да! Вот в восьмом году, например, в Ближних Ручьях случилось. Ты тогда был здесь?

— Был уже, — отозвался Момо. — Я тогда едва из армии вернулся, после двух контрактов. Это ж Чернокрак — ты помнишь старого Чернокрака?

— Конечно помню! Только какой же он старый? Ему тогда, когда он у нас математику вёл, лет сорок пять и было всего-то.

— А, ну да. Это он для нас старый, чтобы от молодого отличать, сынка его. Так вот, он овдовел то ли в пятом, то ли в шестом, а через год женился на сорокалетней вдове. Самому уже шестьдесят пять было, но крепкий ещё. И вдруг он узнаёт, что жена от него гуляет к его же ученику из выпускного класса. Ну, он взял свой пистолет, подкараулил их, когда они в апельсиновой роще Нисакисов обжимались, да и грохнул обоих. А потом пришёл на площадь к церкви, когда народ на службу сходился, да и выстрелил себе в висок.

Неправдоподобная романтичность этой истории так поразила меня, что я, не глядя, махнул сразу полкружки.

Я пил в основном пиво, а когда приходилось прикладываться к ракии, ограничивался маленьким глотком. А вот Момо как прорвало, и он вливал в себя рюмку за рюмкой. Ракию вообще-то не опрокидывают одним махом, хорошую, настоящую, деревенскую — положено смаковать, чтобы прочувствовать вкус и аромат. Момо пил её как русские хлещут водку.

Видно, расстроился из-за убийства. Да и устал, наверное, к вечеру: слишком много полицейским приходится в таких случаях бегать и писать, а он тут один.

Ну, его и развезло довольно быстро.

Он брызгал слюной, шепелявил и был уже явно пьянее, чем мог себе позволить. В форме все-таки. Я и сам-то был не совсем уже трезв, но, как уже было сказано, пил не ракию, а пиво — и потому соображал лучше, чем дружок мой детства закадычный.

Хватило нескольких слов Никису, сказанных как бы боком, углом рта. Хозяин бара кивнул, и вскоре Момо Браги, в сопровождении пары смутно знакомых мне парней, покинул заведение, даже не поняв, что его уводят.

И не попрощался, что характерно.

8

Потом юный бармен унёс пустые пивные кружки, появились многочисленные домашние закуски, кто-то притащил цитру — и началось наше традиционное островное веселье. Я смотрел на знакомо-незнакомые лица своих односельчан и одноклассников, на новые лица их юных, но уже таких взрослых детей — и страшно им завидовал. Они были все крепкие, сильные, стройные, с мужественными лицами, как один усатые, с густыми волосами на головах и мощных предплечьях; они пахли потом и морем, работой и искренним весельем, они были просты и понятны, жили простой и понятной жизнью, и никто из них не знал ни сложных интриг за очередной грант, ни иссушающей мозги скуки научных конференций, когда только и ждёшь, чтобы пришла очередь твоего доклада — прочитать, ответить на вопросы и уйти, — ни давящей атмосферы постоянной взаимной слежки, когда надо контролировать каждое своё движение, чтобы не вызвать жалобу в ректорат на "агрессивный мизогинизм" от какой-нибудь идиотки, обиженной тем, что ты ни разу не посмотрел на неё во время лекций.

Меня, конечно же, спросили, какими судьбами я на родине. И я, конечно же, солгал, что в творческом отпуске — пишу учебник. Мне было стыдно рассказать, во что я превратил свою жизнь.

Попойки в деревне все похожи друг на друга, это не Европа, где даже в компании близко знакомых людей каждый надирается в одиночестве. Когда я попал за границу, меня поразило то, что в барах непрерывно гремит музыка — на такой громкости, что разговаривать просто невозможно, не слышишь не то что собеседника, а сам себя. Потом я понял, что местные просто не пускают друг друга в ближний круг, и эта музыка служит для того, чтобы избежать необходимости общаться. В барах не беседуют, для этого есть кафе и рестораны, где музыка тихая и не мешает разговору; в барах жрут алкоголь, тоскуют и снимают партнёров на ночь.

А тут мы наперебой разговаривали, слушали, как Иллис Гридис поёт под цитру народные песни (которые от лирических довольно быстро опять сползли к похабным), снова трижды спели хором самую похабную, про старого рыбака, причём каждый раз ржали всё громче и громче (и совсем засмущали Алекси), пили вкуснейшую в мире ракию, и нам было хорошо.

Потом стемнело и стало холодно, и мы перебрались внутрь кафении. Там уже стало почти свободно, старики, приходящие выпить своей анисовки и кофе, разошлись по домам, и осталась только небольшая компания в углу. Судя по количеству пустых, полупустых и ещё полных пивных кружек, они устроились крепко.

Я не сразу сообразил, что компания эта разговаривает по-немецки. А сообразив, присмотрелся и прислушался.

Компания оказалась весьма знакомого типа: явно университетские, с характерным внешним видом и типичными разговорчиками. Не наш брат технарь, конечно, почище публика, гуманитарии. Историки, судя по тому, что бурно обсуждали.

Мне не хотелось с ними общаться. Мало ли, нашлись бы общие знакомые… узнали бы меня, начали губы поджимать…

— Что они здесь делают? — Спросил я у Момо.

— Копают что-то на горе, где замок. Евросоюз деньги выделил, по всему острову старые развалины обследуют, где найдут что интересное — копать принимаются.

Среди немцев всегда легко определить главного: когда он заговаривает, остальные замолкают. В этой компании главным был пожилой мужчина с розовой лысиной, обрамлённой очень коротко стриженными белыми волосами. Поджатые губы и выражение блёклых голубых глаз ясно показывали, что своих постдоков, а других в компании не было, он рассматривает как бесплатную рабочую силу — а, собственно, кто они ещё и есть? Грант от Евросоюза явно получали под его имя и прежние заслуги. Так что — им копать, ему публиковаться.

Как же мне всё это не нравилось в Германии… пока сам не стал получать гранты и жучить постдоков.

У меня, правда, ушло на это явно меньше времени, чем у этого сморчка. Что говорить, технологии — такая штука, в которой проще пробиться: кроме связей и подвешенного языка, годятся еще патенты и заказы промышленности.

Да и конкуренция меньше, в нашей теме вообще в Германии никого нет, кроме меня и трех моих ребят. Остальные все китайцы или индусы, у них с языком проблемы, из-за этого публикуются они редко и не там, где надо.

Да и с тематикой у них на самом деле проблемы тоже: их стали ловить то и дело на фальсификации результатов.

Судя по всё более шумной болтовне археологов, они праздновали добытие чего-то неожиданного из-под какой-то плиты. Жаль старых развалин: хоть и было там жутко до паники, что-то в них чувствовалось родное, близкое.

Всё-таки это когда-то был наш замок.

— Слушай, Юрги, что они там празднуют? — Спросил меня кто-то из наших парней.

— Нашли вчера какую-то плиту, и под ней ещё что-то, — ответил я, может быть, немного громче, чем следовало.

Потому что один из немцев, сидевший спиной ко мне ближе других, повернулся и внимательно посмотрел мне в лицо:

— Entschuldigen Sie bitte, villeicht verstehen Sie Deutsch?

Он поймал мой взгляд, и я не смог солгать:

— Aber ja, Kamerad. — Я надеялся, что некоторая грубость ответа отвратит их от дальнейшего со мной общения, но ошибся: ко мне повернулась практически вся группа, не исключая и профессора.

Пришлось подсаживаться и знакомиться.

Профессора звали Гюнтер фон Хохвурценштодерцинкен. Может быть, в два слова через дефис, не знаю. Не проживи я столько лет в Германии, ни за что бы не смог не то что запомнить — произнести. Самое смешное, что я был с ним шапочно знаком. Когда-то, лет восемь назад, мы встречались на всеевропейской конференции по имплементации Болонского процесса, которая проходила в Ганновере. После одного из пленарных заседаний я сбежал, не в силах вынести скуку, и завалился в ресторан "Байернише Ботшафт" ("Посольство Баварии"), где и насел на пиво со свиной рулькой — там эта рулька особенно хороша. Ну, и размером не маленькая. Я просидел над ней полчаса, не меньше, вдумчиво запивая белым пауланером, когда в ресторан забрел герр фон Хохвурценштодерцинкен и заозирался в поисках свободного места. Свободных мест к тому времени уже не было; мне стало жалко коллегу, и я помахал ему рукой, приглашая за свой столик — вещь весьма необычная для немцев, но я-то не немец.

Мы в тот вечер медленно и хорошо надрались, под занятный разговор, от которого в профессиональном — преподавательском — смысле было куда больше толку, чем от всех докладов конференции, вместе взятых. Профессор показался мне человеком умным, жёстким и совершенно циничным. По крайней мере, поскольку нам нечего было делить из-за совершенно разных предметов научного интереса, и поскольку был очень маловероятно, что нам случится снова встретиться, он был весьма откровенен и высказывал мнения, за которые его уж верно подвергли бы остракизму в его университете, выплыви они там наружу. По пьяному делу, конечно, и от раздражения, которое почти у всех участников вызывали организаторы конференции и большая часть докладчиков, особенно французы.

Сейчас он меня не узнал.

Остальных я даже не старался сохранить в памяти. Все историки, к моему глубокому облегчению, были вообще из другой германской земли; даже выговор был у них не такой, к какому я привык. Пришлось упомянуть мой университет, но — они археологи, я технарь — интереса ко мне и моим проблемам у них не возникло. Надеюсь, и не возникнет, все-таки другая земля. Они мало интересуются нашими делами.

То, что я здешний, немцы по пьяному делу проигнорировали или вообще не заметили.

Праздновали они "великую находку" — алтарную плиту (как они это назвали) древнего храма, которую раскопали вчера, из-за чего чуть не пропустили Новый год.

Никакая это не алтарная плита, точно могу сказать: я с детства её знаю. Во-первых, она покрывала кусок пола, причем не в святилище, а прямо перед ним, у входа. А во-вторых, это только для немецких профессоров то, что на ней изображено — есть сакральное искусство доэллинистического периода, редкое для наших островов (ага, знали бы вы, сколько таких плит в наших пещерах). А для нас — изображения, остерегающие от того, чтобы трогать плиту и всё, находящееся под нею.

Немцы, разумеется, плиту выковырнули и под неё полезли.

Там нашлось что-то вроде неглубокой ниши, где в углублении стояла древняя каменная урна, украшенная барельефами.

Пустая.

Профессор, однако, пребывал в чрезвычайном возбуждении, утверждая, что рельефы и на плите, и на урне — великолепного качества и сохранности, и оба предмета будут украшением археологического музея в нашей столице, разумеется, после того, как он их опишет и опубликует.

Пока что добычу они хранили в апартаментах, снятых профессором.

Представляю себе, что подумала баба Кира, когда по её узкой лестнице шестеро немцев тащили мраморную плиту весом в два с лишним центнера на третий этаж, который она сдаёт туристам.

Дешёвая анисовка, которую историки мне щедро налили, была уже явно лишней. В голове моей шумело, глаза смыкались; я пожаловался на усталость, извинился перед немцами и нашими, с трудом нашёл глазами Алекси — и кивком показал ему на выход.

На улице было уже очень свежо. Мне чуть полегчало, хотя видел окружающее я по-прежнему как бы отдельными кадрами: вот улица, ведущая вверх, вот мраморные ступеньки проулка, которым вёл меня Алекси, сокращая дорогу, вот лестница к нашему чёрному ходу… провал в памяти… вот моя постель… всё.

9

Проснулся я от сильного удара по затылку.

С трудом открыл глаза и обнаружил, что лежу головой на полу, ногами на кровати. Одетый.

Нечеловеческим усилием воли стащил с кровати ноги, которые оказались обутыми в ботинки. Кряхтя, встал, причём меня тут же замутило.

Минут через двадцать более или менее пришёл в себя, утешаясь, что очищение кишечника с обоих концов — лучший, как говорят, способ борьбы с алкогольным отравлением.

На кухне нашлась бутыль минералки с газом, холодная. Полтора литра. Когда она кончилась, голова потихоньку начала работать.

И тогда я вспомнил сон, уже сегодняшний, в котором я снова кого-то убивал: сбил на землю и лупил чем-то, по ощущениям тяжелым, но мягким, по затылку, пока затылок не превратился в кровавый кожаный мешок, набитый осколками костей. При этом я чувствовал к убиваемому страшную, ненасытную, неостановимую ненависть, потому что он утащил у меня что-то важное и ценное.

Меня, было, начало мутить снова, но рвотные позывы удалось подавить.

Приснится же такое. Вот что интересно: в Германии я ни разу не видел такие сны. А тут — каждую ночь.

За окнами едва светало. Бухта была в тумане, наш дом будто плавал поверх неплотного облака, через которое просвечивались горящие окна, сигнальный огонь на конце пирса, мигающая неоновая вывеска "Пляжа", какая-то светящаяся реклама. Дома, деревья, суда в гавани и прочее — были лишь разноцветными тенями в этом облаке.

В кухне пахло застывшим жиром и холодным углем от очага. Поверх этого чувствовался привычный, устоявшийся за столетия, запах пряных трав.

Я открыл окно и с наслаждением втянул в себя влажный воздух, пропитанный свежестью, йодистым ароматом близкого моря и дровяным дымом топящихся печек. В этот аромат вплетались могучий тон свежевыпеченого хлеба и оттенок крепкого кофе, готовящегося в раскаленном песке.

Запахи детства и дома.

Пришлось вернуться в свою комнату, чтобы переодеться и окончательно привести себя в порядок. Там пахло затхлостью, пОтом и какой-то кислятиной; я подумал, вытащил из вещей планшет, открыл окно и снова спустился в кухню.

То, что в доме нет вайфая, меня не удивило. Сотовая связь ловилась неплохо, причем оператор был тот же Водафон, что и в Германии.

В новостях не было ничего нового; я полез на сайт своего университета — и почти сразу закрыл его, потому что сердце тут же облилось кровью. Подумал и решил посмотреть — нет ли чего про вчерашнего профессора и его находки в нашей деревне. Сайт их земельного университета был архаичен, скучен и новостей никаких не содержал.

Я вздохнул и снова подумал, что впервые за много, много лет у меня нет никаких срочных дел. Больше того: я впервые за много, много лет вообще не знал, чем заняться.

Мне всегда казалось, что люди, которые жалуются на скуку, попросту лицемерят: для меня проблемой было выкроить время между обязательными задачами, чтобы хотя бы просто подумать о своём. И вот теперь я вдруг оказался без этих самых обязательных задач, без какого-то занятия, без того, чем мог бы загрузить свой мозг.

Пришлось тупо шарить по YouTube в поисках чего-то интересного.

Кончилось тем, что я набрёл на старую французскую комедию и через некоторое время обнаружил себя весело ржущим над давно известными шутками.

Тем временем дом просыпался; в кухне появлялись люди: кто лез в холодильник, кто занимался тостером, вечная, но постаревшая Стефания копошилась над плитой. Племянники и незнакомые мне школьники шумно возились с бутербродами и кофейником. На меня взглядывали, но увидев наушники в ушах и глаза, уставленные в планшет, не приставали.

Пришла мама, и я тут же планшет бросил. Она села рядом, погладила меня по голове, заглянула в мою пустую кружку и покачала головой. Тут же подскочил кто-то из новых домочадцев с кофейником. Свежий кофе пах густо и горько. Я прижался щекой к материнскому плечу:

— Спасибо, мама! Я так скучал по тебе!

Она снова погладила меня по щеке, молчаливая и нежная, как в детстве.

Дед затюкал её, должно быть, с самой свадьбы с моим отцом, как затюкивал всех невесток и зятьёв в семье. Никто из них не имел права голоса, никто из них не мог рот открыть без его разрешения. Мама из всех была самая безответная и самая любящая; жену отцова брата — дед вообще умудрился выгнать из семьи, несмотря на своё неприятие разводов.

Впрочем, история та была давняя и очень тёмная.

Так или иначе, я очень мало помню случаев, когда мама говорила что-то, если мы не были наедине. Пела — да, песни получались у неё хорошо, и даже дед, казалось, размягчался, когда их слушал.

Посидели рядом, подержал я маму за руку. Хорошо стало так…

Потом её позвали куда-то.

В кухне стало суетно и людно. Я поднялся к себе, оделся по-уличному и побрел в деревню, к морю, рассчитывая попить кофе и поболтать в "Пляже".

10

До моря я, однако, не дошел. На автостоянке, где фонтан, стояла толпа народу. Ну как толпа — деревня-то небольшая у нас: десятка три человек, однако, было. Наши, немцы и еще несколько незнакомцев, по виду не похожих на наших — тоже, должно быть, приезжие.

Момо Браги с озабоченным видом ходил между ними, что-то спрашивая, и делал пометки в блокноте. Еще один парень помоложе, незнакомый, тоже в полицейской форме, таскался за ним в совершенной растерянности.

— Что случилось? — Спросил я у Момо.

Тот недовольно поднял на меня глаза:

— Ты сегодня в час ночи где был?

— Дома спал, как от вас вернулся. А что?

— Профессора немецкого убили. С которым, говорят, вы вчера болтали с таким увлечением, что ты наших всех бросил и к немцам пересел.

Надо же, а я и внимания не обратил. А оказывается, Момо наш оскорбился, вот ведь как! А ведь его не было в баре, когда профессор со своими пришёл.

— Да ладно тебе, они нормальные ребята. Говоришь, профессора убили?

— Да. У тетки Киры прямо у порога. — Он показал рукой, и я заметил на лестнице, спускающейся от "Наполеона" к стоянке, довольно далеко от нас, нечто бесформенное, прикрытое чем-то синим. — Они ушли немного позже тебя, потом молодежь отправилась в "Наутилус", они все там живут, а профессор один пошел в свои апартаменты. Утром баба Кира вышла за молоком — а он у лестницы мёртвый лежит, голова вся разбита, расплющена, как будто горный хирий наступил.

"Наутилус" — это, как я понял, недорогой пансион у нас; обычно он на зиму закрывается, а в этот год, видно, на мёртвый сезон его немецкие археологи арендовали.

И да, хирий — мифический каменный человек: в наших сказках он живёт в горе, а ночами выходит и тех, кто в ущелье задержался, затаптывает до смерти. Я так думаю, это про осыпи придумали на самом деле. В ближайшем ущелье есть два-три места, где стоит неловко ступить — и съедешь метров на триста вместе с камнями размером от кулака до танка. Ну, то есть, мешок с костями съедет уже. Поэтому ночью в горах не ходят без очень крайней необходимости, если не по большим дорогам.

Но в Алунте-то осыпей отродясь не было. В деревне есть несколько опасных мест: грот в мягкой скале, где главная улица сворачивает влево после крутого спуска; обрыв под развалинами замка; сами развалины… Все эти места огорожены, отмечены, где надо — затянуты сетками, чтобы дети не совались (всё равно суются, но хоть не самые мелкие).

Дом бабы Киры на склоне, там у всех с одной улицы этаж или два, а с другой — три-пять, часть дома вообще в скале вырублена. Бывает, конечно, в сильный дождь, что со склона сносит камни. Помню, мне лет десять было, когда на площадь, где автостоянка, выкатился валун такого размера, что снёс по дороге пару заборов и раздавил мотоцикл старого Симеона — то-то крику наслушались. Но наверху, где живёт баба Кира, такое просто невозможно.

И тут на меня вдруг накатило. Тяжесть мягкого груза в руках опускалась раз за разом на ненавистный розовый затылок в серебристых коротких волосках; хруст костей и чавканье размозжённой плоти приносили животное наслаждение разрешением от бремени ненависти и мести…

Момо что-то увидел в моём лице:

— Ты как себя чувствуешь, Юрги?

Я помотал головой:

— Перепил я вчера, до сих пор мутит. А ты ещё такое рассказываешь. Неужто его правда убили? Может, несчастный случай?

— Не знаю, — сказал Момо задумчиво. — Тело нашли почти посреди лестницы, вокруг — ничего, чем ему голову так раскатали — непонятно, орудия преступления — никакого, и следов никаких вокруг. Не знаю я ничего! — вскричал вдруг Момо раздражённо. — Я вообще не криминалист, у нас этот курс два месяца был всего в училище! Моё дело порядок охранять, и чтоб туристы наркоту в деревню не тащили. Ну, воров ловить. А тут уже вторая смерть подряд, и обе явно насильственные. Ты же про старого Илиа спрашивал вчера? Задушен, и тоже никаких следов вокруг тела. Я думал, затоптали, когда переносили — но нет, дед твой там командовал, всё сделали аккуратно, там и Илиа следы сохранились, и видно, где кто был, когда его вытаскивали из щели и несли. А других следов нет, понимаешь? Вообще нет никаких! Ну как это может быть? Как будто старый сам себя задушил. И неизвестно, где именно.

Мне сильно не понравилось то, что на меня накатывало здесь время от времени. Если бы я не знал точно, что спал в это время в своей постели, то и сам бы засомневался: не я ли убил лирника и профессора, настолько живыми и чёткими были мои ощущения.

И пугали злоба и ненависть, с которыми я на них набрасывался в своих снах.

Может, телепатия? Каким-то мистическим образом чувства убийцы передаются мне, когда я сплю? Или это предвидение?

Знать бы точно, во сколько посещали меня эти сны… и во сколько точно происходили убийства.

И как назло, не с кем поговорить. Момо меня просто не поймёт, он человек простой и конкретный. Мать? Ей и так несладко, нагружать её ещё и моими странными снами… нет. Да и сколько лет мы прожили в разлуке, я её и не знаю толком теперь. Был бы жив отец, можно было бы с ним посоветоваться. Наверное. Я плохо его помню, на самом деле — точнее, помню таким, каким он был по отношению к сорванцу-подростку, а каким он был бы сейчас — не знаю вовсе.

Да мне вообще никогда не с кем было поговорить по душам, с тех пор, как я сбежал из Алунты. В Германии это в принципе не принято, даже в семье, как мне кажется: по крайней мере, в моей семье точно. Жасслин бы только плечами пожала в недоумении, начни я с ней обсуждать такие вещи; в лучшем случае отправила бы к психоаналитику (а в худшем — к психиатру). Дочкам самим от меня нужна была помощь и поддержка, по большей части материальная: купи то, купи сё…

Я привык рассчитывать только на себя и никого не грузить своими проблемами.

— Ты, я смотрю, подкрепление вызвал? — Спросил я Момо, просто для того, чтобы не прерывать разговор.

— Ну да. Вон те двое — следователь с помощником, там у входа — эксперты, видишь, с фотоаппаратами?

— А парень — тот, про кого ты говорил, что пришлют вторым в участок?

— Да нет, к сожалению. Дали временного помощника, на эти два убийства — у него спецподготовка по профилю убойного отдела.

Тут подъехала "скорая помощь", и вылезшие из неё дюжие санитары сначала уложили накрытое с головой казённой синей клеёнкой тело профессора на носилки, а потом, синхронно хекнув, подняли их, отнесли вниз по лестнице, раскачивая и чуть не уронив, и задвинули в свой фургон. Он рыкнул дизелем и медленно покатил вверх, к выезду из Алунты.

— В Ближний Ручей повезли, у нас морг один на весь район там. — Пояснил Момо. — Илию вашего вчера туда же отправил. У них обычно месяцами работы нет, а тут двое сразу.

Он вздохнул, извинился, что надо работать, пожал мне руку и быстрым шагом выдвинулся к следователям.

Наши, поняв, что всё интересное закончилось, тихо переговариваясь, стали смещаться в сторону "Пляжа".

Я потянулся за ними — а что ещё делать в это время в деревне?

11

На берегу было неуютно. С утра дул сильный ветер, шумно размахивая деревьями; не в пример вчерашнему дню, небо было серо-синим от наползших тяжёлых и низких туч, и море глухо бухало в пляж, с шипением откатываясь после ударов. Автостоянка закрыта со всех сторон от ветра — горой, другой горой, домами, гаванью с её высокой волноотбойной стенкой. И то там подвывало и поскрипывало от раскачивающихся платанов, а возле кораблика дяди Стано валялась отломанная от центрального платана ветка толщиной в моё бедро.

Платан — дерево хрупкое, каждый сильный шторм кончается тем, что кому-то приходится ремонтировать крышу — дома или автомобиля.

Ветер, налетающий с моря, неуютно задувал мне за ворот.

Внутри веранды, как и вчера, краснели два прямоугольника газовых обогревателей. Я огляделся и сел поближе к одному из них. Только тут я заметил, что и уютные мягкие диванчики, и низкие столики перед ними сделаны из европоддонов, даже не окрашенных — да что там окраска, их не удосужились ошкурить, чтобы снять заусенцы. В Германии это не прошло бы по санитарным нормам.

Среди публики были знакомые мне люди, но не было тех, с кем я учился в школе. Может, маялись по домам похмельем после вчерашнего? Мне было неудобно подсаживаться и заводить разговор. Как ни странно, и остальные сидели по двое-трое, а не общей кучкой, как я ожидал. Видимо, убийство так подействовало.

Интересно, знают ли они про Илиа?

Я даже не успел ещё сделать заказ, как явился Никис, проспавший самое интересное, и началась движуха: стали сдвигать столики, подтаскивать оказавшиеся неожиданно тяжёлыми диванчики и собираться в общую кучку. Я, естественно, принял в этом живейшее участие, не желая усугублять свою исторически сложившуюся отчуждённость от населения родной деревни.

Никис со вчерашним непрерывно зевающим родственником притащили сразу много кофе (вот преимущество приготовления его в песке, а не в кофемашине), три или четыре кувшина холодной воды, запивать, и народ, наконец, приступил к обсуждению события.

Я пил мелкими глотками горячий густой кофе с кардамоном, наслаждаясь почти забытым вкусом, и слушал чушь, которую несли жители Алунты.

Потому что сколько-нибудь правдоподобных версий не было высказано ни одной, а наиболее распространённая звучала как "это ему месть высшей силы за то, что осквернил храм, и лучше бы они туда вообще не лезли".

Я тоже считал, что лучше бы они туда не лезли, но вот эта вот деревенская безграмотная мистика меня заставляла стесняться моих земляков.

Когда беседа пошла по четвёртому кругу, а на столе начали появляться пиво, анисовка со льдом и блюдо "житель Алунты шикует в ресторане", то есть обжаренный во вчерашнем масле мороженый картофель-фри со столовой ложкой тёртой брынзы, я попросил Никоса сварить мне кружку хорошего кофе с кардамоном, дождался исполнения заказа, оставил на столе десятку и вышел на улицу.

Я прошёл по дорожке, мощённой досками от ящиков для фруктов, на пляж, почти к самому прибою. Ветер ещё усилился; от каждой падающей на пляж волны мне в лицо летели мелкие холодные брызги. Судя по всему, дело шло к серьёзному шторму.

На пляже в гордом одиночестве сидел давешний кот, тот, что пил из бассейна. Ну, не просто сидел — вдумчиво выжимал из себя продукты жизнедеятельности. Закончив, энергично их закопал, после чего огляделся и, заметив меня, окинул таким взглядом из-под насупленных бровей, что я поневоле вспомнил деда.

Кот дёрнул ушами и двинулся к площади. Напересечку ему медленно, опустив голову, шла чья-то (в ошейнике) дряхлая собака тёмно-коричневой масти, с серебристой сединой вокруг глаз и бельмом на одном из них. Кот прошествовал в шаге перед нею, не изменив курса и не повернув головы, будто собаки и не было.

Я постоял, грея руки о чашку и думая о разном (но равно неприятном), а затем засобирался домой.

В "Пляже" тем временем появились давешние немцы — в полном составе за исключением покойного профессора. Они скучковались в углу, теснясь вшестером за одним столиком, и, понизив голоса, обсуждали ситуацию. Стоящее перед ними пиво было практически нетронуто.

Проходя мимо, я неволей услышал их обсуждение. Одни считали, что нужно уезжать, другие — их было больше, а возрастом они были моложе — утверждали, что дело покинувшего земную юдоль профессора должно быть доблестно продолжено.

Я решил напоследок сделать доброе дело и заявил:

— Камерады, послушайте опытного человека. Вам следует немедленно прекратить все работы и как можно скорее ехать в ваш университет. Потому что вы не можете здесь, без ректората, решать, кто будет закрывать ваш грант. И за каждый цент, который вы здесь израсходуете без руководителя, вам придётся очень тщательно отчитываться.

Эта простая мысль никому из них ранее не пришла в голову, и сейчас лица их вытянулись, а рты открылись. Потом, видимо, каждый из них прикинул обилие и характер бюрократических последствий, буде они проявят самостоятельность, не имея более при себе утверждённого начальства, и они снова зашушукались, причём уже на тему — кто что конкретно должен делать перед отъездом.

На этой конструктивной ноте я их и оставил.

12

С учётом погоды, я решил в этот раз сократить дорогу и пошёл по лестнице. Лестница у нас, вообще-то, формально тоже является улицей и имеет собственное имя, нанесённое на табличках: "Столба". По-нашему оно и значит "Лестница".

Я не ходил по ней раньше потому, что сверху на неё неудобно протискиваться, а снизу она крутая, и у меня была бы одышка.

Туристы думают, что лестница кончается чуть выше "Наполеона", упираясь в пансион Кариатеса. Но люди, знающие места с детства, прекрасно осведомлены, что если повернуть направо сразу за домом бабы Киры, в щель шириной в полметра, которая кажется тупиком, то ровно через шесть шагов откроется поворот налево, уже достаточно широкий, чтобы разойтись двум взрослым людям, и ведущий мимо заднего двора пансиона Кариатеса, с двумя ещё поворотами, к незаметному (и опять же узкому) проходу на главную улицу, практически под скалой, над которой нависает наша усадьба.

Не доходя пары домов до бабы Киры, я завис над выставленной слева, перед рыбным рестораном "Дорада" холодильной витриной, в которой на слое колотого льда были выложены: креветки обычные, креветки серые королевские (ну, это импорт), обязательные ципуры[5], лавраки[6], зарганы[7], импортная сёмга, а еще свежие здоровенная барракуда и две трети рыбы-меча с головой, украшенной острым мечом и сине-серыми громадными глазами.

Вдруг меня окликнули мягким и низким женским голосом:

— Юрги, ты ли это?

Я обернулся. Передо мной стояла одетая в бесформенный бежевый вязаный кардиган, обмотанная таким же бежевым вязаным шарфом женщина моих лет, с лицом симпатичным и смутно знакомым, с густыми блестящими волосами, гладко облегающими голову, оставив лоб открытым, и стянутыми сзади, где мне не видно, то ли в хвост, то ли в узел.

Тут я её узнал:

— Елица! Ну надо же!

И мы, крепко обнявшись, трижды поцеловались в щёки, как положено меж старых друзей или родни.

От неё пахло чистым горячим женским телом, прогретым под тёплой одеждой, и ещё ненавязчиво сладким дезодорантом.

Я помнил её стройной тонкой (даже слишком) девочкой, которая была ко мне неравнодушна. Я тогда был увлечён другой нашей одноклассницей, куда более роскошной в те времена. Елица без возражений ходила с нами гулять третьей, обеспечивая исполнение приличий. Когда я ловил на себе её обжигающие взгляды, мне было неловко.

Ни один её год её не минул. Она выглядела на свои, не растолстевшей, но заматеревшей, с телом, насколько можно было понять под кардиганом, мягким, округлым, выпуклым где надо и горячим. На щеках её уже виден был лёгкий намёк на те брыли, которые неизбежно появляются у всех женщин к сорока, не давая ошибиться в возрасте.

— Я услышала от ребят, что ты вернулся.

— Ну, не то чтобы вернулся… Но я здесь, наверное, надолго. А ты так тут и живёшь?

— Да. Была замужем, да муж умер от рака. Сын есть, шестнадцати лет. От мужа остался магазин, в сезон сувенирами и одеждой торгую.

— Получается?

— Ещё как! Ты думал, я тупая? А у меня оборот вдвое больше, чем при муже был!

— Да ты что, Елица, я всегда знал, что ты из наших девчонок самая толковая!

Между прочим, это правда. Я ещё в школе видел, что Елица соображает быстрее всех, и к тому же она всегда стремилась учиться и не жалела на это времени.

Она неохотно выпустила мою руку, которую, оказывается, всё это время держала в своей.

— Нам поговорить бы как следует, только не в компании, — сказала она, — ты же знаешь, как у нас тут.

Елица задумалась, а потом решительно кивнула:

— Приходи к четырем часам в Момчилову пещеру — помнишь, где это?

— Погоди… Это туда наш Конста привёл Жужуобжиматься, а напоролся на коз старой Килины? Их ещё козёл гнал почти до самой Алунты?

— Надо же, помнишь, — усмехнулась Елица, глядя мне в глаза, — да, в той пещере было. Там сейчас чисто, и коз не будет точно. Молодёжь такое гнёздышко устроила — да сам увидишь.

— Приду, конечно же, — согласился я.

Мы попрощались, не в силах оторвать друг от друга взгляды, и разошлись.

Я случайно знал, чем кончилась та история. Конста все-таки Жужу уговорил и заделал ей ребёнка. Дед почему-то даже не разозлился; он выдал Жуже денег на аборт, но семье её пришлось покинуть Алунту и перебраться куда-то на материк. Родила ли Жужа, или избавилась от плода, никто не знал (да никто и не интересовался).

По пути домой я думал о Елице и пещерах, и о том, что меня там может с нею ожидать.

Всё-таки у меня давно уже не было женщины.

Берега нашего залива изрезаны большими и маленькими бухтами. В одной из них стоит Алунта, благодаря ей и возникшая: уж больно бухта удобна. Слева, за мысом, на котором и находится городок, в узком ущелье протекает горная речка, берущая начало в тех самых Ближних Ручьях; её русло заросло практически непроходимым густым кустарником. Весной речка превращается в страшный, убийственный поток, вынося в море накопившуюся на горных склонах в виде снега воду. Насколько этот поток действительно страшен, легко понять из того, что единственный мост через ущелье имеется в пяти километрах от его верховья. Ниже много раз пытались их строить, и в старину, и сейчас — но всё построенное сносило если не в первый же год, то максимум на пятый.

Справа от Алунты, за мысом, на котором стоят развалины бывшего нашего замка, есть бухта поменьше чем наша, и не такая удобная, поскольку она не закрыта с моря. Над ней возвышаются горушки поменьше замковой скалы, сложенные из такого же мягкого материала, что и наши. Горушки эти спускаются к морю довольно крутыми обрывами, заканчивающимися маленьким, но удобным песчано-галечным пляжем, а с другой стороны склоны более пологи и заросли кустарником и травой. Благодаря тому, что эти склоны прикрыты от морского ветра, или по какой другой причине, там оседает влага, питая растения и сбегая вниз и вправо в ещё один ручей, не такой, правда, буйный, как тот, что слева.

Там, на этих травяных склонах, наши пасут коз и овец, а чтобы не гонять их туда-сюда по горам, наделали для них кошар. Эти кошары устроены в многочисленных естественных пещерах, которыми изобилуют более обрывистые склоны, спадающие к морю. Кошара устроена просто: есть грот, он же пещера; предприимчивые пастухи стаскивают с окрестностей камни размером с голову или чуть побольше (более крупные тяжело тащить) и складывают из них стенку высотой по плечо взрослому человеку. В стенке делается проём, ему же пройти, и закрывается примитивной калиткой, связанной жилами или сыромятными шнурками из сучьев. Вот и готово овцам убежище, безопасное ночью, тёплое и сухое в непогоду.

После освобождения от турок на острове осталось куда меньше людей, чем жило раньше. Столько овец, сколько держали до того, стало уже просто не нужно: некуда их девать. Да и пасти их стало некому. Большинство кошар забросили; калитки порассыпались, а где и камни из стенок стали вываливаться.

Ещё до моего рождения этими свободными, бесплатными и при небольшом приложении труда — уютными помещениями стала охотно пользоваться молодёжь в целях уединения от взрослых. Обычно без разврата, поскольку на острове все всех знают, а нравы и ныне патриархальные, но бывало, что любовь брала своё. На этот счёт даже песни есть, о горькой любви и её трагических последствиях. Красивые, между прочим, кто по-нашему понимает.

Люди более взрослые, вдовые, а иногда и семейные, тоже освоили этот ресурс, уже без таких сложных перипетий.

Все удобные местечки известны по именам и приметам, и вряд ли можно найти в Алунте человека старше тринадцати-четырнадцати лет, который не побывал бы в каждом из них хотя бы по разу, один, в компании или вдвоём с подходящей парой.

Приглашение в пещеру от вдовой женщины было более чем откровенным приглашением к сексу.

13

Придя домой, я напоролся на деда и двух моих племянников, которых он безжалостно разносил на кухне.

Я буквально видел луч сурового осуждения, истекавший из указательного пальца деда и вонзавшийся в тощую грудь моего старшего племяша Павола. Тот стоял перед сидящим на лавке дедом, не смея поднять на него глаза. Младший, Костар, стоял рядом с братом, но вид имел отсутствующий и слегка придурковатый: было заметно, что в дедовы внушения он не вникает.

Я же, уловив пару слов, принялся к ним внимательно прислушиваться, ибо увещевания деда были незнакомыми и новыми. В нашем детстве дед ни мне, ни Консте ничего подобного не выговаривал.

— Вот скажи мне, Павол, зачем тебе новый айфон? У тебя же есть прошлогодний.

— Ну, если у меня не будет самого нового, меня все будут считать лохом.

— Все — это кто?

— Это у кого будет новый.

— А он есть уже у кого-то?

Павол замялся.

— Ну… Пока нового ни у кого нет. Его ещё продавать не начали. Послезавтра начинают.

— Значит, тебя пока никто не может считать лохом?

— Ну деда… Если у меня новый будет не у первого, то все будут.

— Хорошо. Скажи, а много в школе тех, у кого есть такие айфоны как у тебя?

— Ну… Никис Бобев, Хаджизакис Лека, Лина Варезис… Ещё, может, кто…

— То есть во всей школе, где в твоих классах сорок человек, такие айфоны есть у троих или четверых?

— Ну и что! Сейчас же новая модель!

— И ты говоришь, что если у тебя первого не будет эта новая модель, то тебя будут считать лохом?

— Да!

— Эх… Как же ты меня, Павол, огорчаешь… Я-то думал, ты Триандес. Настоящий Триандес, какие здесь правили тысячи лет, чьё слово и сейчас здесь на острове много значит. А тебя, получается, может любой приезжий албанец, который тут и двух лет не прожил, считать лохом. И ты с этим согласишься…

Дед замотал головой сокрушённо и отвернулся от Павола. Потом продолжил:

— Вот скажи мне, Павол, ты знаешь, почему мы, Триандесы, здесь, на острове, главные уже скоро две с половиной тысячи лет? Думаешь, потому, что у нас каждый год новый айфон?

Павол задумался так ощутимо, что, казалось, видно было через глаза, как крутятся шестерёнки в его голове. Впрочем, деду он ничего не ответил, только поднял голову с вопросительным выражением на лице.

— А потому, Павол, что мы две с половиной тысячи лет наши деньги тратили не на то, чтобы купить дурацкую железку, которая устареет через год. А на то, чтобы семья наша была всё крепче и крепче, чтобы мы были сильнее любой другой семьи на этом острове, и чтобы мы могли что?

Если бы Павол и Костар были компьютерами, я сказал бы, что они зависли.

— Чтобы мы могли, — указательный палец деда совершил двукратное возвратно-поступательное движение слева направо перед его носом, — если понадобится, помочь любому из тех, кто признаёт нашу власть на этом острове.

Слово "помочь" дед выделил так, чтобы никому в голову не пришло его игнорировать.

— Вы думаете, нас тут уважают потому, что мы богаче всех на острове? Что мы князья по роду и праву, и к нам относятся как к князьям, несмотря на то, что этот дурацкий Евросоюз никаких князей не признаёт, потому что мы можем каждый год покупать последнюю модель машины и последнюю модель айфона?

Школота застыла с открытыми ртами. Похоже, они про это не думали и не всё знали.

— Нет, дорогие потомки мои. Мы князья потому, что мы должны — обязаны! — любого, кто к нам придёт с уважением, с признанием нашей над собой власти — защитить! От врагов, от нищеты, от суда неправедного. И все наши богатства, всё, что мы зарабатываем сами, и что нам приносят — для этого, а не для того, чтобы шикарно жить самим. Так было, когда кроме нас на острове власти не было. Мы тогда жили скромно, но каждый наш дружинник был сыт, одет, вооружён самым лучшим и спокоен за свою семью. Так было при турках, когда Триандесы жизнь клали, но уводили своих подданных из-под их карателей. Так было потом, когда на остров хлынули чужаки — всё равно они приходили к Триандесам, или погибали с позором. Запомни, Павол: никакой Хаджизакис тебе не указ. Будет что говорить против тебя — скажи мне, я научу, как и что ты должен ему сказать, чтобы он уполз как червь.

— Но, деда, они банду свою сбивают…

— Тем более скажи, — оскалился дед, и мне даже показалось, что у него выросли клыки, — я помогу тебе навести порядок. Главное — ты должен, — (тут дед сделал такое ударение, будто каждая буква в этом слове была заглавной), — должен быть здесь главным. Здесь, на острове, а не только в своём классе и в своей школе. Запомните: мы, Триандесы, Должны. Защищать. Своих. Людей. Нашей крови, нашего рода, нашей земли. Нас за это должны уважать, а не за куски железа, которые узкоглазые сделали где-то в Китае.

Дед помолчал, шевеля усами. Затем решительно добавил:

— Так, молодые Триандесы. Скажите мне, какие есть самые дешёвые телефоны?

Ребята переглянулись и заспорили между собой. Наконец, они назвали две модели, в которых даже камеры не было.

— Вот. — Сказал дед. — Я завтра пошлю людей, чтобы их купили. Вы будете пользоваться только ими. А если над вами будут смеяться или скажут что-то неприятное — говорите: "Я Триандес. Я считаю, что дорогой телефон мешает мне выполнять мои обязанности князя над здешними людьми. Я князь не по праву телефона, а по праву рода". И — вас же учили драться. Если будут не наши, всё равно кто, разрешаю вам убивать. Вам за это ничего не будет.

Я слушал речи деда выпучив глаза. В Германии он уже бы сидел в тюрьме за hate speech[8]. Здесь же — меня больше всего поразила реакция ребят, которые вдруг расправили плечи, подняли головы и осмотрелись с гордым видом.

Тут дед обратил внимание на меня и окинул таким взглядом, будто снимал мерку — не то на гроб, не то на соревнования по пауэрлифтингу или олимпийскому многоборью.

Короче, был я измерен и взвешен, и, боюсь, найден весьма легковесным…

Я выскользнул из кухни, не желая тоже попасть под дедову раздачу. Судя по часам, висящим над камином лет уже полтораста, если не больше, была уже половина второго. Чтобы попасть в Момчилову пещеру к четырём, я должен был выйти не позже половины третьего.

14

Я помылся в душе и сменил бельё, я оделся в новое, я спрятал в задний карман джинсов пачку резинок, я взял сумку через плечо и положил в неё две бутылки хорошего красного вина из кухонного погреба. Я зашёл в универсам Каридесов и, стесняясь, будто все на острове знают, куда я иду, купил у них по паре пачек нарезки: ветчину и сыр.

Я купил ещё орехов, потому что их считают у нас афродизиаком.

Выйти на дорогу, а потом на тропу к пещерам несложно — опять же, для того, кто местный и всё знает. Достаточно в одном месте свернуть не направо, а налево — и там даже машина проедет, — чтобы попасть на грунтовку, ведущую в правую от нас бухту, сначала под развалинами замка, а потом ниже, почти над морем.

Я был не на машине, поэтому грохот, в который перешло утреннее буханье волн, умножал мою радость. В такую погоду вряд ли кто мог бы попасться мне навстречу или догнать попутно.

Облака, тёмно-лиловые с белыми волокнистыми прожилками, скреблись животами о вершины дальних гор. Они быстро текли в море, почему-то навстречу дующему оттуда порывами ветру.

Позади меня с тяжёлым, печальным вздохом осел вдруг в море песчано-галечный мыс, вырвав с полметра дороги.

В душе моей инстинкт размножения начисто выключил инстинкт самосохранения, и я двигался вперёд быстрым шагом, не задумываясь о погоде и прочих катаклизмах — благо дорога шла почти всё время вниз, и одышка мне не грозила.

Наконец, появилась знакомая тропинка, идущая круто и извилисто в гору от дороги, туда, где метрах на четырёхстах высоты находилась Момчилова пещера, в которой ждало меня, как я предполагал, нечто приятное.

Под ногами осыпались песок и галька (хорошо, что нашлись мои старые кроссовки!). Внизу гулко грохались об скалы заметно подросшие волны.

Вот и пещера. Дорожка вытянулась по горизонтали, вдоль сложенной из каменюк стенки. Калитка открыта. Внутри темно.

Я зашёл, предполагая, что успею разобраться-разложиться, застелить постель, буде таковая окажется, или начать её устраивать, буде нет.

Но тут меня обняли, впились поцелуем и потащили внутрь.

Внутри Елица включила светодиодный фонарь, совмещённый с акустической системой, сразу заигравшей что-то национальное про любовь. Не слишком яркий свет показал мне округлый, косо уходящий метров на десять вглубь, потолок, несколько примитивных лежаков, из которых один был застелен простынёй и грубым шерстяным одеялом, и имел две подушки, какие-то полочки над головой… других подробностей я не увидел, поскольку Елица развернула меня лицом ко входу:

— Дай-ка я на тебя посмотрю…

Она повертела меня влево-вправо, а потом…

На ней был всё тот же вязаный кардиган. Она скинула его одним движением; под ним было платье, из которого она также одним движением вывинтилась, откинув его куда-то влево.

Под платьем не было ничего.

Её тело, молочно светящееся в полутьме пещеры, было совершенно тем античным совершенством, которое схвачено в статуях Венеры и начисто профанировано модой двадцатого века, изобретённой гомосексуальными кутюрье, которые мечтали о женщинах с фигурами мальчиков-эфебов.

Мягкие, округлые контуры; мягкое даже на взгляд, что уж нам на ощупь, тело; тяжелая грудь, немного выступающий мягкий живот, под которым густой курчавый треугольник волос…

И запах, запах! От Елицы пахло разгорячённым женским телом, свежим сладким женским же потом, и это было совершенно умопомрачительно!

Особенно для меня, после трёх месяцев воздержания.

Я быстро скинул одежду, автоматически складывая её, под заинтересованным взглядом Елицы, на чистое место рядом с ложем. Ну, оно показалось мне чистым.

Освобождаясь от джинсов, я достал пачку резинок. И, уже голый, полез в неё за презервативом.

Елица выхватила у меня из рук всю пачку, не успел я её открыть, и метнула куда-то в темноту пещеры:

— Это не нужно, Юрги! Я хочу, чтобы ты был мой весь!

Она повалила меня спиной на ложе и впилась в губы огненным и влажным поцелуем.

Я перестал думать о постороннем, если не считать ворочавшейся где-то у затылка задней мысли, что предохраняться можно не только резиной, а прерванный акт у меня всегда получался хорошо.

Ко мне прижались мягкой полной грудью с твёрдыми сосками; меня обхватили за затылок горячими ладонями; меня ласкали, целовали, обнимали, прижимали… на меня наделись горячим, влажным и скользким, и мне не пришлось ни раздвигать, ни поправлять руками.

И я окончательно перестал контролировать ситуацию.

Последняя моя связная мысль была: "Какой там прерванный акт, когда женщина сверху и этого не хочет", — а потом я уже только слышал свои хриплые стоны, между которыми, практически помимо моей воли, выплёскивались слова: "Я… люблю… тебя!" — обращённые на самом деле не к женщине, скакавшей надо мной, а к её вагине, ритмично сжимавшей мой член в такт таким же хриплым её стонам.

Елица, дождавшись последней моей судороги, медленно сползла с меня и улеглась слева, оперши голову на правую руку. Её потемневшие глаза внимательно рассматривали моё лицо. Она, похоже, ждала от меня чего-то.

Я молчал, не зная, что ей сказать. Впервые я не понимал, как вести себя с женщиной.

Она вздохнула:

— Ты, Юрги, не волнуйся. Я не буду на тебя претендовать. Если родится кто, это будет мой ребёнок, и только мой. Не твой, даже если ты захочешь. Мне хватит моего магазина, чтобы его вырастить. И я никогда никому не скажу, что его отец — Триандес: я же знаю, что вы в вашем семействе этого больше всего боитесь.

Я пожал плечами. А что мне оставалось?

— Ты расскажи мне, как ты там жил? Я слышала, ты профессор?

— Почти.

— Как это?

— Ну, должность у меня профессорская, и курс собственный, и всё такое. Только настоящий профессор — это тот, у кого пожизненный найм, тенюра.

— Ты ведь этого хочешь, да?

— Ну конечно! Пока приходится всё время контракт обновлять.

— А к нам ты надолго?

— Не знаю ещё, как получится. Я в творческом отпуске сейчас, на год. Декан обещал место за мной сохранить. От него не всё зависит, но влияния у него должно хватить на это.

— Будешь здесь жить?

— Да не знаю сам. Отдохну пока, а потом всё равно надо будет какое-то занятие искать. Книжку напишу по своим лекциям — это всё равно надо. Но на это много времени не уйдёт.

— А семья так там и останется?

— Семья… Знаешь, всё сложно у меня с ней. — И, не зная сам почему, я вдруг рассказал Елице про свою семейную жизнь, а заодно и про неприятности, в которых оказался — правда, последнее совсем сжато и без подробностей.

Елица, насмотревшаяся телевизора, посочувствовала:

— Так тебе, надо считать, повезло. Могли вообще засудить за — как это — харрасмент.

— Мне и правда повезло. По нынешним временам могли так замазать, что работу я не нашёл бы нигде и никогда. Но дурёха отправила предсмертную записку обычной почтой — моей жене. Написанную от руки, так что в её компьютере следов не осталось. Жена сохранила разум и не стала использовать записку против меня. — (Ну да, ценой моих уступок в имущественных вопросах.) — Мы даже записку сожгли вместе.

Тут земля негромко загудела и ощутимо заколебалась. Я сказал глупо:

— Не бойся, это землетрясение.

Мы были в пещере, внутри горы, сложенной из песка и мелкого, с грецкий орех, гравия. Горы, чьи склоны можно было копать руками. Толчок посильнее — и нам конец.

Елица снисходительно улыбнулась и, не говоря ни слова, правой рукой обхватила мой член. Я даже не успел ничего подумать — а был уже готов к бою. Ещё бы, сколько месяцев без женщины! Я почувствовал на губах горячие губы, на груди тёплые груди, и вокруг члена — огненную вагину, и время перестало для меня существовать.

Не знаю, были ли ещё толчки земли — я чувствовал только толчки плоти.

Елица, с глазами, закаченными кверху и закрытыми наполовину, как у мертвеца, снова зарычала, щипая и крутя свои соски и ритмично стискивая мою плоть. И та не замедлила ответить.

Когда женщина освободила меня и снова улеглась рядом, я был выжат так, что, к стыду своему, заснул, не успев даже поцеловать её.

Она разбудила меня, как я понял по свету снаружи, довольно скоро, уже одетая:

— Я пошла. Спасибо тебе!

— Тебе спасибо, — сказал я фальшиво, чувствуя не столько удовольствие, сколько облегчение и усталость.

— Подожди здесь час-полтора, негоже, чтобы нас видели вместе или на одной дороге, — напомнила она.

— Конечно, — ответил я.

— Постель прибери, я сумку здесь оставила, — добавила она. — Домой не носи лучше, выброси где-нибудь по пути. Всё равно больше не пригодится.

— Мы что, не… — спросил я не менее фальшиво, презирая себя за это.

— "Не", как ты говоришь, Триандес. Я думала, по-другому всё будет. Но ты не тот, о ком я мечтала в отрочестве, Юрги. Ты другой совсем. Может быть, это была ошибка… Всё это была ошибка…

Она решительно отвернулась и быстро вышла из пещеры.

Вы меня осудите. Я сам бы осудил — сурово и высокомерно — такого мужчину. Но я вздохнул с облегчением, повернулся на бок и заснул, подтянув колени к животу и чувствуя себя комфортно и уютно под тёплым шерстяным одеялом.

Стар я для таких эмоций. И побит ими, между прочим, если кто помнит.

Сны мне, однако, снились сумбурные, странные и неприятные. То я с бывшей женой вместе смотрел порнуху, в которой были одни вагины, истекающие семенем. И почему-то снова чувствовал при этом, как будто у меня отбирают обманом что-то для меня важное. То вдруг после этого опять вернулось ощущение злобы и ненависти, и желание кого-то убивать — и тут под руки попалось нечто живое, мягкое и отвратительное, и я сначала в охотку побил и помял его, а потом, поднявши в воздух, бросил куда-то вдаль. То это меня били и мяли, а я чувствовал только боль и страшную обиду. То я был младенец и меня качала в колыбели матушка, но не под песню, как обычно, а под тихий, постепенно усиливающийся рокот…

Качала? Под рокот?

Я вскочил на ноги, будто и не спал. Раскачивание и рокот никуда не делись: это был новый толчок землетрясения, да как бы не сильнее, чем первый. Я стремглав оделся и выскочил из пещеры — как раз вовремя, чтобы увидеть в ужасе, как над нею проседает склон горы, и пещера, изнутри наружу, сминается и исчезает под осыпью, а затем обваливается закрывавшая её стенка.

Я даже не успел отбежать подальше. Мне повезло: стёкшие по тропинке камешки и песок остановились, покрыв мои ноги чуть выше щиколоток.

Что интересно, было ещё довольно светло. Значит, я проспал не больше получаса.

Внизу, под горою, море громогласно лупило в берег. Я только сейчас почувствовал, что ветер едва не валит с ног. Землетрясение, да ещё и шторм — что происходит на свете, в самом деле?

Я выпростал ноги из осыпи, обулся в кеды, которые машинально подхватил, выбегая, и побрел в деревню по знакомой, но сильно попорченной стихиями тропинке. Хотелось выпить. Сильно хотелось выпить.

Вино с нарезкой ветчины и сыра остались под осыпью в пещере.

Небо было покрыто тёмно-серыми, почти чёрными тучами. Они клубились и ползли теперь уже с моря к горам с умопомрачительной, невероятной скоростью, ещё быстрее, чем когда я шёл к пещере. Почти точно над старыми развалинами они сворачивались в какую-то непонятную, но угрожающую фигуру.

— Ну его к дьяволу, — подумал я по-немецки, — домой надо скорее.

Я не помню, как я добрёл до дома.

Где-то почти уже у Алунты у меня ужасно разболелась спина. Нерв защемило, у меня это иногда бывает. Видно, застудил где-то.

Дальше я шёл, как говорят военные, исключительно на морально-волевых качествах: боль всё усиливалась и усиливалась.

Когда я вылез с дороги к пещерам на нашу улицу, под родительской усадьбой — я уже еле полз, проходя, быть может, километр в час, если не меньше.

Оставшиеся шестьдесят метров по вертикали (и полтора километра по горизонтали) я шёл едва ли не с закрытыми глазами, пытаясь справиться с болью, прошивавшей меня от левой пятки до крестца и выше на каждом шаге, как будто электрическим разрядом.

Свалился я уже в кухне. О том, чтобы дойти до своей комнаты, не было и речи. Я только успел вытащить из аптечки горсть таблеток панадола, налить полный стакан ракии и принять и то, и другое.

По счастью, в кухне есть пара диванчиков, где можно даже вытянуться. Что я и сделал в конце концов, с трудом выпроставшись из верхней одежды (что заняло у меня не меньше получаса; я сдирал с себя вещи едва ли не с плачем) и накрывшись от холода старым толстым пледом.

Кажется, я ко всему ещё и простудился.

Я чутко дремал, прижавшись спиной к стене, во тьме холодной кухни, когда мимо меня к выходу, крадучись, проскользнули дед с дядей Такисом, одетые в древние клеёнчатые плащи, архаичные конические шляпы, и волокущие три баула.

Один из баулов звякал и лязгал железом и камнем. Второй — мелодично отзванивал бронзой.

Третий шевелился и издавал безутешный детский плач, который мне уже случалось слышать здесь, в родном доме.

Я решил, что лучше бы мне не подавать признаков жизни и вообще не думать о том, что происходит. У деда с Такисом свои дела. А я слишком плохо себя чувствую и слишком хочу спать, чтобы разувать глаза и разбираться.

Я снова заснул, и спал как убитый, не видя ни прежних германских снов, ни здешних ужасов. Только под самое утро, когда, кажется, было ещё темно, мне снова приснилось что-то жуткое про убийство. Лейтмотивом была в этот раз обида на обман: мне будто бы подсунули что-то несвежее, не то протухшее, не то вообще несъедобное, под видом нормальной еды.

И я опять бил, месил и дробил.

15

Я проснулся рано утром. Спина болеть перестала, только ныла немного нога. За окнами выл ветер, в стёкла лупил дождь. Грохот шторма был слышен как на берегу.

В кухне было холодно; из очага по-прежнему сильно пахло пеплом и застывшим жиром. Я щёлкнул выключателем: на антикварных часах было половина пятого. С трудом нашёл свою верхнюю одежду. Оказалось, я запихал её под диван.

Ёжась от холода, я, как был, в одних трусах, держа ком ещё влажной одежды в руках, кончиками пальцев придерживая невысохшие кеды, прошлёпал ногами в холодных мокрых носках по холодному каменному полу и шершавой деревянной лестнице — к себе в комнату. Посетил санузел, где растёрся сухим банным полотенцем: ждать, пока бойлер нагреет тёплую воду, чтобы принять душ, было совершенно невыносимо.

Выпил ещё обезболивающего, на этот раз из своих немецких запасов. И завалился спать в чистую, хрустящую крахмальным бельём (наверное, мама позаботилась) постель.

Когда я проснулся снова, было уже светло. Условно, потому что за окном продолжала бушевать стихия, а тёмно-синие, почти чёрные облака, казалось, скребли нашу крышу. Шторм так и не утих, продолжая ритмично грохотать волнами о скалы, пляж и волнолом порта. В это время года может и три дня подряд штормить.

Я по-прежнему чувствовал себя, если можно так сказать, простудно. Поэтому решил, что сегодня вообще никуда не пойду. Хватит с меня приключений. Дома, по крайней мере, тепло.

Правда, можно напороться на деда, но если не выходить из комнаты…

Поесть вот только надо.

Я прокрался на кухню. Судя по часам, я проспал не только завтрак, но и обед. Странно, что меня не хватились и не разбудили.

Дом был странно пуст: мне не попались на глаза не только дед, но и мать. Да и Алекси куда-то запропастился.

Племянники-то, понятное дело, по своим подростковым делам бегают. Младшие женщины у себя по домам, тут же, в усадьбе — но по отдельности.

Не моё дело.

Пришлось есть всё холодное и давиться нашим национальным напитком фраппе: растворимым кофе, разболтанным в холодной воде. Отвык я от него, а в детстве любил — конечно, не зимой, а в жару, когда его пьют со льдом.

От греха забрал хлеб, нож, доску, сыр и ветчину к себе в комнату. В руках поместилась ещё бутылка "Метаксы". По моей простуде сейчас крепкого как раз хорошо.

За окном под постепенно утихающим ливнем на автостоянке жалкой кучкой толпились вокруг чемоданов немцы. Потом подъехал автобус, куда они суетливо загрузились, с трудом втащив заметно тяжелый плоский прямоугольный свёрток: всё-таки увозят пресловутую плиту. Чаша, видимо, тоже была где-то среди багажа. Ну ещё бы, хоть какие-то результаты должны же показать…

Пожевал хлеба с сыром и ветчиной, запил "Метаксой", хорошо так, с полбутылки примерно, и завалился на кровать сибаритствовать с планшетом и случайно попавшимся на глаза детективным сериалом.

Недёшево, конечно, в роуминге, да плевать. Могу себе позволить.

То ли американцы научились делать скучные детективы, то ли я себя плохо чувствовал, но заснул я, не досмотрев и половины. Спроси меня потом, про что это было — я не отвечу.

Хорошо, успел выключить фильм перед тем, как отключиться: было бы обидно платить за то, что не потребил.

Мне опять снилось что-то странное и сумбурное, и опять я кого-то душил голыми руками — только в этот раз горло было крепкое и обросшее жёсткой щетиной.

16

И не успел я во сне почувствовать, как, наконец, промялась и с хрустом сломалась в моих руках чужая гортань, и ощутить при этом странное наслаждение, как сон мой был грубо прерван грохотом двери об стену. В комнату кто-то ввалился; судя по непарламентским выражениям, не сразу нащупал выключатель. Вспыхнул свет, и я увидел мокрого и испачканного Момо Браги в плаще поверх полицейской формы, с бешеным выражением лица и насквозь промокшими волосами.

Он молча смотрел на меня, лупающего глазами в уютной постельке и завёрнутого в одеяло. Потом тяжело вздохнул:

— Ну хоть Пекелича ты точно не мог убить. Ты не мог сюда добраться раньше меня оттуда.

— Что случилось? — Спросил я.

— Ты где был вчера вечером и сегодня весь день?

— Ну… здесь, по большей части. Спал почти всё время, болею я.

— Кто-то может это подтвердить?

— Не знаю, я почти не выходил из комнаты. А что случилось-то?

Он вздохнул ещё тяжелее. Я вдруг заметил, что он довольно заметно пьян.

Что-то друг мой Момо чаще всего попадается мне на глаза под алкоголем. И всё время в форме при этом. Ох, будут у него проблемы, несмотря на общеизвестную снисходительность наших властей к подобным грешкам.

Момо меж тем разглядывал меня, видимо, решая, говорить или не говорить то, что вертелось у него на языке:

— Знаешь, Юрги, ты ведь должен бы сейчас сидеть в камере, в Ближних Ручьях, а не тут в постели нежиться. И есть только одна причина, почему ты не там: ты Юрги, с которым я три года сидел плечо в плечо за одной партой, который давал мне списывать и которого я защищал от ручьёвских хулиганов. А не потому, что ты Триандес, запомни! — Вдруг заорал он.

— Да что случилось-то, объясни!

Момо опять замолчал. Он сел на стул, обхватил лицо руками, потом, опустив голову, замотал ею.

— Всё-таки не гожусь я в полицейские. Я не понимаю, что происходит.

— Момо, — нажал я голосом, — объясни, наконец, в чём дело!

Я уже сидел на постели, завернувшись в одеяло — и чувствовал себя крайне неловко, так как под ним на мне ничего не было.

Момо, глядя на мои босые ступни, пробормотал:

— У нас ещё трое мёртвых. Между прочим, двое тебе должны быть небезразличны: твой дядька Такис и Елица Астини.

У меня перехватило дыхание:

— Елица??

Момо поднял голову и всмотрелся мне в лицо:

— А вот ты и прокололся, Юрги! Если б ты ничего не знал, сказал бы, что такую не знаешь. Она же в школе Кандзакис была по фамилии.

Я вскочил, уже не думая про одеяло и наготу:

— Что случилось с ней?

— А то ты не знаешь. Видели, как она шла к пещерам, потом как ты шёл туда же. И как потом ты оттуда один возвращался. Ты ничего не хочешь мне рассказать, Юрги?

— Что рассказать?

— Домой она не вернулась. Сын позвонил мне, я собрал людей искать: всё-таки гроза была и землетрясение, мало ли что. Мы до утра искали, нашли только когда рассвело. Её штормом прибило к скале, едва достали. Всю изломанную. А наш судебный медик сказал, что у неё был половой акт незадолго до смерти. Я вот и думаю: заманил ты её в пещеру, там изнасиловал, а потом убил и с обрыва выбросил.

Я аж задохнулся от бредовости этого обвинения:

— Да она ушла раньше меня! Я там задремал в пещере, проснулся только от второго толчка! Меня едва не засыпало!

— Да? И это кто-то может подтвердить?

— Момо, но ты же меня знаешь с детства. Вот скажи, я похож на убийцу? Я за свою жизнь никого не то что не убил, не побил даже!

Тут я едва не поперхнулся, вспомнив многочисленные драки в юности на сложных для жизни улицах нашей континентальной столицы.

Друг мой снова осмотрел меня с ног до головы (я торопливо прикрылся сползшим было одеялом). Потом вздохнул снова:

— Вот я и говорю тебе: ты здесь, а не в камере, только потому, что я тебя с детства знаю. Но ты думай, думай, чем сможешь доказать, что Елицу не ты убил.

Я снова сел на кровать, тоже вздохнув от безнадёжности:

— Момо, ты можешь думать всё что угодно — но я её не убивал. И не мог бы никогда убить, для меня женщина, с которой у нас была любовь — это как… как мать, как драгоценность! Ты же меня знаешь!

И я опять едва не поперхнулся, вспомнив, из-за чего, собственно, оказался в зимней Алунте.

Вдруг я вспомнил:

— А что случилось с Такисом?

— Да там тоже всё непонятно. Они с твоим дедом на ночь глядя попёрлись куда-то в гору, дед говорит — коза сбежала. Ага, дед Триандес и старший из родни по мужской линии ночью козу пошли искать в горах. Это для моего начальства байка, а я-то всю жизнь в Алунте прожил, не считая армии и учёбы. Короче, пошли они по осыпи, и Такису не повезло. Дед твой тоже ногу повредил, хорошо, ума хватило не спускаться самому, а позвонить 112. Деда спустили вниз, а Такис уже внизу был. Откопали его, но куда там… Дело тёмное, зачем они туда полезли, под самую старую крепость, да сразу после землетрясения, да в шторм… Но там несчастный случай в чистом виде. Главное, только я Елицу в Ручьи отвёз…

— А третий? — Полюбопытствовал я.

— Пекелич-то? Там убийство, причём опять такое же, как вашего лирника. Тот же модус операнди. Горло переломано всё.

— Кто он был-то хоть?

— Приезжий, здесь лет пять всего. Купил домушку у Кассиани, над пляжем, перестроил под апартаменты. Рукастый мужик был, почти всё сам делал. Соседям помогал. Я на тебя подумал сразу, но ты точно не успел бы сюда раньше меня.

— Да почему на меня-то?

— Так у меня первое подозрение про лирника вашего — сразу на тебя было. Ты как его в детстве ненавидел-то!

Тут я вспомнил. Видимо, моя память до тех пор выталкивала неприятные воспоминания. Лирник ко мне в детстве одно время приставал, правда, осторожно и ненастойчиво, не пытаясь ни уговаривать, ни преодолевать сопротивление. Так, зажмёт в углу и гладит во всех местах, с маслеными глазами, и пыхтит при этом. Я даже толком не понимал, что происходит, но мне всё равно было стыдно и противно до тошноты.

Потом я подрос, и он отвязался. Я всё равно его терпеть не мог, и видно, что-то про него Момо рассказывал тогда.

— И ты что, решил, что я приехал, чтобы за детскую обиду в первый же день отомстить?

— Ну мало ли, люди странные бывают. Нам на курсах столько про маньяков рассказывали…

— А что ж ты немцев-то отпустил?

— Так у них алиби на все эпизоды, они всё время кучей ходят, да и видели их во время убийств наши. А тебя вот никто в это время не видел, — добавил мой дружок со вздохом.

Он периодически косил глазом на остатки "Метаксы" в бутылке. Его потряхивало, было видно, что он чувствует дискомфорт и физически — от мокрой одежды — и эмоционально, от всего, что на него свалилось.

— Да ты не стесняйся, наливай и пей, а то простудишься, как я, — я пододвинул другу бутылку, — там в шкафу рюмки есть.

Момо послушался, влил в себя полную рюмку, фыркнул и затряс головой:

— Я уж сегодня от простуды который раз принимаю. Да не столько от простуды… Ты бы видел их тела…

Я промолчал и налил ему ещё.

Потом ещё.

Его потихоньку не то отпускало, не то развозило. Я подумал, как его отсюда отправлять, если свалится. И решил: да пусть его, на коврике проспится.

В дверь постучались. Это был Алекси, он пришёл сказать, что дед меня просит.

Момо засобирался: неловко повозился с застёжкой плаща, потом поискал фуражку, потом вспомнил, что был без неё… В конце концов он повернулся ко мне и сказал:

— Ты вот что… Не уезжай из Алунты, не надо. Я тебя задерживать не буду, ты дома посиди. И не ходи никуда лишний раз.

17

Дед ждал меня в своей комнате, где я за всё детство бывал то ли три, то ли четыре раза, причём исключительно по неприятным поводам: получать наказание. И хоть я теперь взрослый и самостоятельный, детские страхи никуда не ушли. Так что я вошёл в дверь, которую мне услужливо открыл Алекси, с унизительным трепетом.

Дед сидел на диване, поставив босую правую ногу на борт древнего мраморного таза, покрытого резьбой едва ли не античной, и по виду достойного Британского музея. Голеностоп этой ноги был опухшим и сине-красным. В тазу плавал лёд, от налитой в него жидкости пахло травами.

Перед диваном на низком табурете сидела мама, намазывая на правую ладонь какую-то мазь из аптечного тюбика. Дед внимательно наблюдал за этим процессом.

Услышав меня, он поднял глаза:

— Садись, Юрги, нам поговорить надо. Мария, давай быстрее, — это он матери, — натирай и уходи. У нас мужской разговор, с глазу на глаз.

Мне вдруг показалось, что дед стесняется и не знает, что говорить. Это было настолько на него непохоже, что я себе не поверил.

Мама растёрла мазь в ладонях, быстрыми, умелыми движениями нанесла её на щиколотку деда и легко встала с низкого сидения, чему я немало позавидовал: я бы на её месте кряхтел и искал опору, чтобы помочь себе руками.

— Подожди минут пять, — сказала она деду, — пока впитается. Потом можно будет снова в таз, но не надолго. Позовёшь меня, я забинтую.

С этими словами она удалилась.

Дед опять измерил меня испытующим взглядом, будто прикидывал, гожусь ли я для чего-то. Вздохнул, покачал головой и выговорил, наконец, совершенно для меня неожиданное:

— Ты, Юрги, вообще что делать-то дальше собираешься?

Честно говоря, я не понял вопроса. Дальше — это когда? И дальше — это о чём? Если дальше в жизни, то я собирался пересидеть годик в Алунте, а не здесь, так всё равно где, лишь бы по деньгам было, а потом вернуться в университет. Если дальше — это после того, как Момо Браги в лицо обвинил меня в убийствах, то я даже ещё не успел об этом подумать, но тут уж точно надо было что-то решать, пока меня не закатали в тюрьму.

Поэтому я лишь пожал плечами. Деду незачем было знать о моих проблемах.

И тут дед меня ошарашил:

— Ты вообще не думал тут остаться?

— В смысле? — Спросил я, когда сумел справиться с изумлением.

Теперь уже изумился дед, которому, кажется, было совершенно очевидно, что именно он имел в виду:

— В смысле — остаться в Алунте, здесь, в усадьбе. Навсегда. Как члену семьи, Триандесу по рождению и праву.

Я опять пожал плечами, не зная, что ответить.

Дед продолжил, снова удивив меня:

— Я старый уже. Мне замена нужна, как главе семьи. Отец твой погиб, и старший брат погиб, и Такис теперь погиб, да и не годился он. Зря я на него рассчитывал. А я ведь тебя так и хотел себе на замену готовить, ты умнее Консты был, даже в детстве. Но сбежал, я даже поговорить с тобой толком не успел…

Дед сделал паузу, потёр больную щиколотку и, вздрогнув от холода, сунул стопу в таз.

Я, изумлённый до полного недоумения, продолжал молчать.

— Понятно, ты прямо сразу не сможешь, просто не знаешь всего. Но я тебя подготовлю, и первое время присмотрю, чтобы ты ошибок не наделал. А потом всё тебе передам, и назначу тебя главой семьи Триандес перед всеми, как положено по обычаю. А сам на покой уйду, стану жить как все, сколько осталось.

Поскольку я продолжал молчать, дед расстелил передо мною новый слой приманки:

— Будешь главой семьи, все средства и ресурсы твои будут, только ты сможешь распоряжаться. Что захочешь, то и будешь делать. А у Триандесов богатства-то — как бы не половина всего, что тут на острове есть. И деньги, и недвижимость, и доли в делах.

Про доли в делах я знал. Мало у кого в нашей части острова дед не сидел как минимум третью в доходах. Не знал только, что всё это выплёскивалось далеко за нашу часть острова, как следовало из слов деда.

— Ты образованный, в Германии учился, бизнесом занимался. Думаю, получше меня сможешь всем этим распоряжаться. Я в интернете посмотрел, что про тебя пишут. — Надо же: дед — и интернет! Кто бы подумал! — Хвалят тебя, и в университете твоём, — он что, по-немецки или по-английски понимает? — И твои студенты о тебе хорошо отзываются, и изобретения твои высоко оценивают.

Тут я вспомнил, что в войну дед вовсю сотрудничал с англичанами и даже получил от них орден, и мне стало ясно, что я, во-первых, мало про него знаю, а во-вторых, сильно его недооцениваю. Похоже, национальная одежда и образ старого консервативного хмыря за собой много чего скрывали интересного.

Но мне по-прежнему нечего было деду сказать. Я даже думать сейчас не собирался о том, что он мне предлагает: на первом месте было обвинение в убийстве и весьма возможная перспектива оказаться на скамье подсудимых с очень даже вероятным обвинительным приговором в результате. Я неплохо знал, по рассказам бывалых людей и публикациям, как в нашей стране работает правосудие: ты только дай повод себя подозревать, и выйдешь лет через двадцать, если выйдешь.

— Молчишь? Понимаю, — совершенно неожиданно для меня заявил дед. Уж чего-чего, но понимания я от него не видел за свою жизнь ни разу, одни приказы. — Тебе подумать надо. Подумай, но не тяни. Есть причины, по которым решать надо быстро.

Он уже начал жест, которым обычно отправлял людей, в коих более не нуждался, но я перебил его вопросом:

— Дед, я ведь присутствовал, когда ты разносил племяшей моих. Глава семьи — это же то, про что ты им говорил: копить деньги для того, чтобы защищать "своих", жить скромно, решать чужие проблемы?

Дед, вопреки ожиданиям, посмотрел на меня одобрительно:

— А я думал, ты и не слушал тогда. Да, главное — чтобы кровь наша была благополучна. Чистая кровь. Прочие нам безразличны, но своих — надо защищать. И тех, кто нашим служит.

— Так я, если приму твоё предложение, тоже буду ходить со старым телефоном без камеры и ездить на какой-нибудь рухляди?

Дед ехидно улыбнулся:

— Не путай то, что важно для правильного воспитания подростков, с тем, что важно для уважения людей. — С этими словами он вытащил откуда-то громадный и дорогущий смартфон предпоследней модели. — Я этой штуковиной пользуюсь, когда надо пыль в глаза пустить. Ну и читать на ней удобно, и в интернете лазать. А номер для связи у меня на вот этом, — и он вытащил самый примитивный "пенсионерский" телефон с крупными цифрами на клавишах и крошечным дисплеем, — он заряд неделю держит, маленький, и звук у него хороший.

Я помотал головой. Похоже, деда своего я вовсе не знал. Всё, что я про него думал, оказалось неверным.

— А что старший Браги от тебя хотел? — Вдруг спросил дед.

Стоит ли ему рассказывать? А что я теряю, ну, отругает, а ведь и помочь может — он тут, на острове, человек не последний, да и вот только что рассказывал, что своих надо защищать…

— Он хочет на меня все эти последние убийства повесить, — сказал я, стараясь, чтобы это не прозвучало озабоченно.

Дед опять удивил меня:

— Да он рехнулся! Ты не думай об этом, я всё улажу. Ты тут ни при чём, и не твоё это пока дело.

Ну да — а вот если приму его предложение…

— Ну ладно, — сказал он, — ты иди пока. Я позову тебя, когда надо будет.

И я пошёл — а что мне оставалось.

И только в своей комнате я сообразил, что так и не спросил его, как погиб дядя Такис.

18

Было уже почти два пополуночи. Я выдрыхся за день — и, видимо, это прибило мою простуду; чувствовал я себя замечательно. Спать не хотелось вовсе, да я и боялся заснуть: за время, что я пробыл в этот раз в родной деревне, каждый раз, как я засыпал, мне снилось, что я кого-то убиваю, и каждый раз это заканчивалось настоящим, реальным трупом, причём убитым именно так, как мне приснилось.

Исключением был, разве что, дядя Такис, погибший под осыпью — но кого я тогда так страшно размозжил прошлой ночью?

Меня не переставало мучить подозрение, что Момо Браги не так уж и неправ, обвиняя меня в жутких смертях наших земляков. Яне мог объяснить, как это возможно (я же точно знал, где находился в момент каждого убийства, и Момо сам подтвердил, что я никак не мог успеть добраться от места последнего до своей комнаты), но какая-то — мистическая? — связь между моими снами и гибелью людей, несомненно, существовала.

Надо было как-то скоротать время до рассвета.

Я было попробовал опять посмотреть кино на планшете, но понял, что вместо сюжета в голове моей вертится снова и снова всё тот же кошмар — что делать? Как выйти из нелепой и страшной ситуации, в которой я оказался не по своей вине?

В животе моём стыло ворочался жёсткий узел, не давая мне отвлечься.

В какой-то момент я понял, что, несмотря на беспокойство, задрёмываю. Это осознание облило меня холодом; я подскочил с кровати, наскоро натянул брюки и пошёл на кухню.

Против ожидания, там сидел Алекси, сонный до такой степени, что я чуть не вывихнул себе челюсть, настолько сильный зевок вызвал у меня его вид.

При виде меня он взбодрился:

— Господине?

— Сделай мне кофе, покрепче и погорячее.

Алекси послушно поднялся, и вскоре я уже пил густой и горячий напиток.

— Алекси, а у деда есть машина? — Спросил я не без задней мысли.

— А как же? — Удивился он. — Да не одна.

— И где же они?

— Так у нас во дворе гараж есть. Там, говорят, раньше каретный сарай был, а потом его переделали, ещё до меня.

— А своди меня туда, я хочу посмотреть машины.

Алекси пожал плечами, снял с крючка висящий тут же на кухне ключ и пригласил меня следовать за собой.

В моё время бывший каретный сарай использовался для хранения всякого хлама и для шустрого подростка, после первичного обследования, не представлял никакого интереса. Сейчас же это был хорошо оборудованный гараж на четыре места, даже с ямой. В нём стояли три машины: "Мазда-6" прошлого года ("Это вашей матушки," — пояснил Алекси), "Субару Форестер" предыдущего модельного ряда ("А это покойного господина Такиса") и, как бы не тридцати лет от роду, "Ауди-100" ("А вот это деда вашего").

Я подумал, что дедова машина никого не удивила бы в Германии: там даже члена земельного правительства можно увидеть на такой — или на "Мерседесе" в 126 кузове, тоже тридцатилетнем. Немцы бережливы, и если машина ездит — они её не меняют. Только после восьмого года, когда за сдачу старых машин стали приплачивать при покупке новых, пошла массовая замена. А вот в нашей стране, наоборот, уважаемый человек обычно меняет машину каждый год. Дед и тут демонстративно отказывался быть как все.

На спидометре "Ауди" было тридцать восемь с чем-то тысяч километров. За тридцать лет.

Странно, но я совсем не помнил эту машину. А должен бы, она точно была уже у деда, когда я сбежал из Алунты.

— А чья это рухлядь стоит в начале проулка? — Спросил я.

— Так это тоже деда вашего. Он специально туда её ставит, чтобы к нам не заезжал никто без разрешения.

— А она что, тоже на ходу? — Изумился я.

— А как же! Вот же ключи от неё! — Алекси показал на кокетливую дощечку с крючками для ключей, украшенную рисунками пони из модного мультика и прибитую у входа. На ней висели четыре комплекта, у каждого брелок с логотипом производителя машины. Пикап, очевидно, был фордовский, чего я бы никогда не подумал: просто не вспомнил бы такую древнюю модель.

Ключи от всех машин, стало быть, здесь же. Это хорошо, это удачно.

19

Мы вернулись на кухню, я влил в себя ещё чашку крепчайшего кофе с кардамоном, приготовленного Алекси, и снова поднялся к себе.

Остаток ночи я провёл между сном и бодрствованием, не давая себе провалиться в глубокое забытьё. К тому времени, как меня позвали на завтрак, я был в таком состоянии, что едва втиснул в желудок несколько ложек йогурта с мёдом — хотя это всю жизнь было моё любимое блюдо, которого мне страшно не хватало в Германии, где и мёд, и йогурт — жалкие пародии на настоящие продукты с нашего острова.

Ни то, ни другое не может быть жидким. Йогурт, выложенный на блюдце, должен образовывать на нём горку, а мёд — стекать со специальной, сделанной из оливкового дерева, ложечки (точнее, стержня с утолщением, в котором сделано несколько поперечных пазов) ме-е-едленно, как почти твёрдая субстанция. (Это страшно неудобно, кстати, когда накладываешь его себе в йогурт.)

Мама что-то спрашивала у меня, но быстро поняла, что я в состоянии зомби и членораздельных ответов давать не могу. Остальные глядели на меня кто с сочувствием, а кто и с ужасом. Так что я опять сбежал в свою комнату.

Но там было не легче. К полудню я уже вообще ничего не соображал, замученный крутящимися в голове одними и теми же мыслями.

Как же мне не хватало кого-нибудь, с кем я мог бы откровенно поговорить и посоветоваться!

Ни мама, ни дед для этого не подходили. Мама меня бы пожалела, приласкала и попыталась успокоить, но решить мои проблемы точно не смогла бы. Дед, возможно, в состоянии был их решить — я не недооценивал влияние главы семьи Триандесов на острове — но у него были на меня планы, и мне не нравилось то, что я этих планов толком не знаю и вовсе не понимаю.

Может быть, мне помогла бы Елица — но она умерла некстати. И, возможно, по моей же вине!

Я мерил комнату шагами из угла в угол (только не спрашивайте, сколько там шагов: я не в состоянии был это запомнить). Я бегал на кухню за кофе. Я притащил в комнату бутылку виски взамен выпитой вчера "Метаксы", но так и не решился её открыть, опасаясь, что выпив — усну.

На улице по-прежнему шёл дождь, а вот шторм утих, хотя с моря доносились ещё довольно громкие удары волн — от зыби, что держится после бури. Часам к трём, впрочем, дождь перестал.

А в четыре заявился Момо, в этот раз в фуражке, сухой, трезвый и спокойный. Посмотрел на меня, покачал головой, и стал снова задавать вопросы, на которые я отвечал совершенно искренне — но опять ничем не мог подтвердить правдивость моих слов.

Потом он устал спрашивать, расслабился и подобрел, и мы выпили ту самую бутылку виски. Две трети пришлись на его долю, так что друга моего снова развезло.

— Ты знаешь, — сказал он мне, уже заметно пьяный, — мало того — тут пропала дочка Ксималосов, младшая. Трех лет не исполнилось! У нас такого вообще никогда не было, чтобы детей… Я-то знаю, я на курсах был… Сейчас в вашей Европе модно детей насиловать… Но я тебе клянусь, Юрги! Запомни, я клянусь тебе, а Момо Браги никогда зря клятву не бросает! Так вот, я клянусь, что, кто бы это ни сделал, до суда он не доживет! Мы тут не в Берлине вашем и не в Париже, мы в Алунте живём, у нас с этим строго!

— Погоди, как, когда пропала? — Спросил я, холодея внутри от воспоминания о детском плаче и шевелящемся бауле.

— Сегодня утром, — ответил Момо, — Ирида Ксималос её выпустила на террасу поиграть — у них крытая терраса на заднем дворе, большая — и пошла готовить. Через полчаса выходит, а девочки нет. Она побежала по соседям, там её тоже нет. Тут у неё на плите что-то сгорело, она кинулась гасить, ещё, считай, полчаса потеряли. Потом побежала в "Пляж" за мужем, а тот уже стеклянный весь был. Пока то да сё, еще час. Наконец, сообразили мне позвонить. Я как раз был в Ближних Ручьях. Пока доехал по дождю, два раза чуть с обрыва не улетел. Пришёл к ним во двор, а там уж, конечно, всё затоптали. Я только один след увидел, очень странный: девочка до самой калитки дошла, одна, и вышла наружу. Дальше — всё, там асфальт, уклон, вода лила несколько часов…

Я поразился тому, насколько Момо, даже сильно пьяный, сохранял профессионализм, когда дело шло о полицейских делах. Он ведь мне практически протокол пересказал.

У меня отлегло от сердца: в давешнем бауле не могла быть потерянная сегодня девочка. Может, там и не ребенок был вовсе.

Напоследок Момо опять напомнил мне, чтобы я никуда не уезжал.

Ну-ну. Ждать, чтобы на меня обрушилось местное "правосудие"? Нет уж. Пусть лучше на материке ловят.

И я полез в интернет заказывать билеты на самолёт. Меня устраивал первый утренний рейс, всё равно куда. С германским паспортом я разве что в Россию не мог уехать. Ну, или в Иран.

В половине шестого утра из международного аэропорта вылетал рейс на Рим. Я купил билет в бизнес-класс, один из двух оставшихся: странно, что в эту пору года так много народу хотело улететь с нашего острова в столицу Италии.

Ну, пускай меня поищут по всей Европе. Переведу деньги со счета в дорожные чеки, возьму в Риме машину напрокат, а где-нибудь на юге Италии куплю подержанную, там можно найти дешевую. Закачусь куда-нибудь в Сербию, там с немецким паспортом виза не нужна. Буду жить в апартаментах, договариваться с хозяевами на месте, платить наличными. Язык похожий, проблем не будет. Если не торчать в одном месте и не пересекать часто границы — не найдут. Пересижу, пока дед не уладит всё со здешней полицией. Обещал ведь.

20

В общем-то у меня было довольно мало времени до отъезда. Я не хотел, чтобы в усадьбе видели, как я уезжаю; лишние расспросы и, возможно, препятствия были ни к чему. Я не стал брать чемодан, вместо этого вытащил из шкафа свой старый, ещё школьный портфель — точнее, сумку с ремнём через плечо. Вещь добротная, из хорошей кожи, и прочная. Сунул в него ноутбук и планшет, оба зарядника, рубашку и пару белья на первый случай, ну, и свои лекарства. Документы запихнул во внешний карман сумки, чтоб были под рукой.

Ожидание сводило меня с ума, потому что я ничем не мог заставить себя заняться, а ничем не занимаясь — я тут же задрёмывал, что меня пугало до полусмерти — или до смерти, чьей-нибудь, от моего сна.

Я подумал, не вызвать ли такси. На моё несчастье, обе крупные фирмы, которые обычно гоняют такси в Алунту, не обещали скорого прибытия, поскольку где-то в горах шла гроза. У нас-то к этому времени дождь перестал и развиднелось, хотя большая часть неба по-прежнему была в облаках.

Разумеется, передо мной учтиво извинились.

Ну, собственно, не очень-то и хотелось. Я как-то с самого начала был настроен на то, чтобы уехать за рулём. Какая-то из машин должна быть заправлена, ну не может мне вообще не повезти!

Искать ночью заправку — да ещё, возможно, в грозу — мне не улыбалось.

Брошу машину в аэропорту на стоянке, заплачу за двое суток сразу. Потом маме позвоню и скажу, где оставил. Разберутся.

Наконец, ближе к часу ночи все утихомирились. В усадьбе почти везде погас свет.

Я тихонечко спустился во двор, одетый по-дорожному и обутый в кроссовки.

Дверь бывшего каретного сарая предательски заскрипела, вызвав у меня едва ли не приступ зубной боли. Я пролез внутрь, раскрыл ворота (опасаясь ещё более громкого скрипа, которого не дождался — петли ворот были хорошо смазаны), наощупь снял с крючков все ключи и полез проверять машины.

Полностью заправленный бак был только у деда. К тому же его машина была с турбодизелем, и бака мне хватило бы проехать половину острова.

Так что я, включив только тусклые подфарники, аккуратно и осторожно вывел "Ауди" на улицу, открыл усадебные ворота и доехал до ржавого пикапа, перекрывающего наш проулок.

Озираясь, вылез из дедовой машины, пересел в пикап (опять чуть не выдавший меня дверным скрипом), завёл его, к своему удивлению, с пол-оборота, и отогнал за пределы проулка, где и бросил.

"Ауди", негромко ворчащий дизелем, уже прогрелся к тому времени.

И я плавно и неторопливо вырулил на окружную дорогу.

Меня беспокоило только то, что я не спал уже почти сутки. Как бы из-за этого не поиметь проблемы на наших-то серпантинах!

Но я решил, что гнать не буду, а если вдруг опоздаю на рейс, то и чёрт с ним.

Деньги есть пока.

Только отъехав от деревни километра на три, когда меня закрыл от неё очередной поворот, после которого дорогу уж точно не видно было ни из какой точки, я решился включить фары. Дорога пошла на довольно крутой подъем; я прибавил газу. Наконец, подъем переломился, выходя с поворотом вправо на ровную площадку — и тут мои фары высветили перегородивший дорогу полицейский мотоцикл. Я обречённо нажал на тормоз.

Перед мотоциклом стоял, освещенный жёлтым светом старых фар, Момо Браги, мой школьный друг, в полной полицейской форме, в которой он постоянно хаживал по нашей деревне. В правой руке его, судя по её положению и матовому блеску, был направленный на меня пистолет (eine Pistole, подумал я ни к селу ни к городу: "какой-то пистолет"). Левая рука была опущена, но в ней тоже что-то поблескивало.

Жест "каким-то" пистолетом был совершенно недвусмысленным: "Выходи!".

Я вышел из машины.

— Вот я тебя и поймал, Юрги. — Сказал Момо. — Так и думал, что ты сегодня ночью попытаешься сдёрнуть. А ведь бегство — признание вины, Юрги, ты разве не знал?

Я проблеял, чувствуя себя персонажем пошлого третьесортного сериала:

— Ты не понимаешь… Это совсем другое… Я ни в чём не виноват, я просто…

— Да замолчи. Ты больной ублюдок, маньяк-убийца. Нам про таких рассказывали на учёбе. Не думал, что такой найдётся среди моих знакомых. Я знаешь, о чём жалею? Что тебя будут судить. И дадут пожизненное, в тёплой камере, с телевизором и интернетом. И ты проживёшь ещё лет тридцать, а то и сорок, за счет работяг, которые платят налоги. Так что не искушай меня: подойди поближе, вытяни руки вперед и замри!

Это не могло происходить со мной. Я будто отделился от своего тела, видя себя со стороны: толстого, сутулого, нерешительного, медленно идущего вверх по склону к Момо Браги с вытянутыми вперед руками. Тот начал поднимать левую руку с наручниками (я теперь ясно видел, что это были они), а правую с пистолетом опустил, заталкивая оружие в кобуру. Мне ужасно жгло затылок, и это мешало думать и принимать решения.

Вдруг из тёмного неба сверху вниз, вправо от нас, совсем близко сверкнула толстая извилистая молния, стремительно нырнув в ущелье, и тут же громыхнул, забив мне уши, пушечно-сильный гром.

И тут я жалко сомлел, потерял, видимо, сознание: взор мой заволокло тьмою, и я перестал что-либо чувствовать.

Очнулся я лежащим ничком, ощущая боль и дискомфорт в разбитом носу. Оттолкнулся ладонями от бетона дороги, поднимая голову — и увидел в метре от себя лежащего лежащего навзничь Момо Браги с головой, повёрнутой под таким углом к туловищу, который у живого человека невозможен.

Даже не успев ни о чём подумать, я с кряхтением, преодолевая боль и слабость, поднялся на ноги. Момо при этом не ожил и не пошевелился.

Сзади я услышал скрип и хлопанье автомобильной дверцы, и приближающееся хриплое дыхание, а потом неровные шаги. Обернулся — это был дед. Ещё бы, подумал я, двое меня пасли — оба меня достали.

Дед выбрался на площадку (при этом, в отличие от меня, не запыхавшись), покрутил головой и спросил:

— Это ты его или она?

Я не понял вопроса, но дед, ещё раз оглядев меня и тело Момо, сделал вывод:

— Она, конечно, куда тебе…

Помолчал и добавил:

— Ты везучий. Ещё бы километр, и ей бы не достать. А если б он тебя не в деревню потащил, а в столицу, там из тебя бы тебе же верёвку сплели. Ты ж ни на что не годен, ни соврать, ни отбрехаться.

Мне нечего было на это сказать: дед был прав. Попади я в тиски правосудия — любой следователь, работая на косвенных уликах, выставил бы из меня настоящего маньяка. Я и сам в последние дни сомневался.

Тут снова ослепительно сверкнуло, но на этот раз за горою; гром был сильным, но не таким оглушительным.

Дед посмотрел вверх и сказал:

— Помогает она. Сейчас дождь польёт, надо здесь заканчивать и убираться.

— Подожди, а… с ним что? — Я кивнул на тело Момо. — Его же искать будут, а тут следы от меня…

— Сейчас свалим его в ущелье, все решат, что он по грозе не справился с мотоциклом. Тут часто на двух колёсах гибнут, видел, небось, часовенки. А следы твои гроза замоет.

Дед был совершенно спокоен, будто проделывал это не раз и не два. Он взял Момо Браги за ноги и потащил к обрыву.

— Что стоишь, помогай! Поднимай его за голову, а то и правда следы останутся!

Против своей воли, против своих убеждений, против своего характера — я послушался. Голова Момо была как будто отдельной от туловища, которое повисло на коже и жилах и не хотело подниматься. Дед заорал на меня, чтобы я брался за плечи — и я взялся; тело удалось поднять. Вдвоём мы подтащили его к невысокому парапету над подпорной стенкой — за которым метров на тридцать темнел жуткий обрыв, журча понизу речкой. Журчание это меж тем заметно усилилось за последние минуты, превращаясь в грозный рокот.

— Скорее давай, а то в дождь как бы самим с дороги не улететь! — Подогнал меня дед. Мы раскачали тело и на счет "три" — отпустили его.

Дед не дождался всплеска внизу — а я его не услышал. Вряд ли Момо долетел до середины речки, скорее, он мягко, неслышно за ветром и шелестом деревьев, стукался об обрыв, пока не попал в воду.

"Гроза быстро унесёт", — подумал я, как будто о комке бумажного мусора. Эмоций не было.

Дед меж тем снял мотоцикл с подножки и легко катил его к обрыву. Я взялся помогать, потому что надо было перевалить его через парапет аккуратно, чтобы не оставить царапин. Дед сильно толкнул тяжёлую немецкую машину сзади; она мелькнула, слетая вниз, расчётливо направленная дедом колёсами по подпорной стенке.

— Пошли, — сказал дед, — ещё надо площадку проверить. А времени совсем уже нет.

В подтверждение снова вспыхнуло и громыхнуло, и под усилившийся шёпот ветра на землю упали первые крупные капли грозы.

Оказалось, что Момо уронил свой "Глок-18". Дед поднял его, с минуту разглядывал — а потом с видимым сожалением запустил под обрыв.

Потом мы молча спустились к машине — это был дедов ржавый пикап — и, под усиливающееся тарахтенье капель по крыше, дед забрался внутрь.

Я было полез туда же — но дед сверкнул глазами почище молнии, обозвал меня идиотом и велел забрать "Ауди", на которой я приехал. Я хлопнул себя по лбу, вернулся на площадку, сел в машину, в которой ещё урчал мотор, и в четыре приёма развернулся. Дедов пикап я нагнал сразу: он еле полз по крутому склону, с погашенными огнями, облезлый даже в скудном свете моих подфарников.

Мы доползли до объездной дороги, где дед немного ускорился, и через несколько минут подъехали к нашему проулку. Дед пропустил меня, мигнув фарами; я закатил машину вплотную к воротам, а он водрузил своё ржавое корыто на обычное место поперёк проулка, у его устья.

— Брось тут, Алекси уберёт, — сказал дед, и на мой недоумённый взгляд объяснил: — в усадьбе все свои. Никто болтать не будет, это не Германия твоя.

21

Дед, не оглядываясь, отправился в дом. Он заметно прихрамывал на правую ногу.

Я пошёл за ним как привязанный, хоть он и не звал меня. Хотелось всё-таки понять, что, чёрт возьми, вокруг меня здесь происходит!

В своей комнате дед уселся на кресло, причём было видно, как ему хочется закряхтеть. Ну да, Триандес (да и вообще любой мужчина нашего острова, воспитанный в традициях) не может себе позволить выглядеть слабым.

Только я устроился на диване и вознамерился задавать вопросы, как дед спросил меня:

— И зачем ты собрался удирать?

Я осёкся и машинально ответил:

— Не хотел сидеть в каталажке у Момо. Нашим только попадись.

— Я же сказал тебе: не думай об этом. Это моя забота, я бы всё уладил.

— Ну да! Когда бы ещё! А дело только заведи — оно дальше само жить будет.

Дед тяжело вздохнул.

— Всё-таки зря ты тогда уехал из деревни так рано. Я так и не успел с тобой толком поговорить.

Он вздохнул ещё раз. Столько вздохов я от него, кажется, никогда в жизни не слышал.

— Да что сказать, — махнул он рукой, отвернувшись, — всё равно не успел бы, наверное. Был старший брат твой, был Такис на подмогу… — тут он сказал то, чего я никогда не ожидал от него услышать: — ты, наверное, прав был, что сбежал тогда. Я бы тебя держал здесь на подхвате, ты бы в университет свой не попал и не выучился.

Боже всемогущий, мой всемогущий дед — извиняется??

Если я и хотел что-то спрашивать, сейчас мне стало не до того.

Но тут дед собрался, вернувшись в обычное своё состояние:

— Ты одно учти, Юрги: если опять сбежишь — я тебе не помощник. Вот тогда точно всё, что старший Браги собрал на тебя, в дело пойдёт. Я пальцем о палец не ударю. Ты мне сейчас вот так здесь нужен!

Он провёл указательным пальцем под подбородком, покрытым крошечной совершенно белой щетиной, словно подчёркивая слова "сейчас" и "здесь".

И только теперь я смог собраться настолько, чтобы задать вопрос уже ему:

— Ты объясни хотя бы, что происходит? Что за убийства?

Дед выпрямился на кресле и посмотрел мне прямо в глаза. После чего спросил неожиданно:

— Сны снятся странные? Будто ты убиваешь кого-то?

Я кивнул, соглашаясь.

Дед как будто получил облегчение. Он вдруг улыбнулся и сказал:

— Это хорошо. Это здорово. Я в тебе не ошибся. Да и с чего бы? Твой отец честный человек был, и мать твоя — наша, честная женщина.

Меня несколько смутил этот неожиданный вывод из того, что мне снятся убийства.

— Мы чувствуем, когда она убивает. Если спим при этом. Это не значит, что ежели не спать — то она никого не тронет. Она всё равно будет убивать, если проснулась.

Это звучало как бред. Дед, между тем, продолжил, и то, что он говорил дальше — было бредом не меньшим:

— Твой отец глупо погиб, между прочим. Ты тогда смотался в свою Германию, никого не спросил, ни с кем не посоветовался. А я ведь на тебя рассчитывал, после него. А через десять лет она проснулась. Мы с твоим отцом смогли ее успокоить, но он не выдержал. Крови боялся, всегда был такой. А потом Конста погиб. Я с тех пор всё думал, что делать, да как бы она не проснулась опять. Ты приехал, я и сомневался, и обрадовался, думал — теперь успею тебя подготовить. Но она ровно на другой день проснулась! На другой день! И всё из-за этих дурней с материка. Стали копаться в развалинах — ну чего там копать? Что там хорошего может быть? Залезли в древнее, на что и смотреть-то нельзя обычному человеку.

Я смотрел на него, слушал — и ничего не понимал. Кто "она"? Чего не выдержал мой отец? При чём здесь я?

— Когда твой отец умер, я думал, ничего страшного: еще был Конста чистой крови, да и ты мог вернуться. И тут Конста разбился. Зачем я, дурень старый, купил ему этот мотоцикл? Тебя не было, я написал тебе, да ты даже не ответил. Ну, я решил попробовать с Такисом, готовил его, надеялся, что она его примет. И вроде приняла сначала, только недовольна была, долго куролесила. Стала потихоньку успокаиваться. А потом будто взбесилась! Набросилась на Такиса! Он умер, а она не успокоилась! А всё ты со своей бабой! Что бы тебе дня три подождать! А теперь она будет убивать и убивать, убивать и убивать! А успокоить ее НЕКОМУ! Потому что ты ничего не знаешь и не умеешь! И готовить тебя некогда! На всё у нас день, много — два. И за эти дни кто-то ещё обязательно погибнет в деревне!

— Кто это — "она"? — Наконец, смог вставить я слово.

— Ламия.

Я чувствовал себя как будто в дурном сериале.

— Ну что зыркаешь так? Она всегда тут была. До нас ещё святилище было, когда наши пришли, сначала местных служить заставляли, потом она Триандесов из всех выбрала. Потому что мы были князья! — Дед снова вытянулся на кресле, глаза его загорелись. — И с тех пор мы ей служим, вот уже сколько веков.

У меня голова пошла кругом.

— Дед, ты в уме? Какая ламия?

— Дурак. Ты думаешь, если ты про что-то не знаешь, то этого и нет на свете? Ты думаешь, всё только наука ваша? Не-ет, внучек, много есть такого, что было, когда всей вашей науки на свете не было.

— Подожди. Объясни, наконец, что за ламия и причём здесь убийства?

Дед перевёл дыхание, как будто говорил с утомляющим его дураком или малым ребёнком:

— Так. Ламия — ну, не знаю, как тебе объяснить. Живёт она здесь. С незапамятных времён живёт. Почти всё время спит, а когда не спит — куролесит: убивает кого попало. Если бодрствует, ей нехорошо всё время, как нам, когда зудит где-то. Убила кого-то — зуд утихает на какое-то время.

— Так она бы всех перебила, и дальше по острову пошла?

— Нет, так она не может. Убивает только тех, кто под открытым небом, и только если никто этого не видит. Предпочитает посторонних, но и наших, с чистой кровью, может убить, если выбора нет. И уйти от святилища далеко не может, я ж говорил тебе: повезло, что ты отъехать не успел.

— А я-то тут причём?

— А тебя она почуяла сразу. Ты ведь с первого дня сны эти видишь?

Я кивнул.

— Ну вот. Она тебя выбрала, я так думаю, следующим своим жрецом. Сходится всё: и то, что ты сразу стал сны видеть, и то, что она взбесилась, когда ты эту дуру трахнул.

— Это-то здесь причём?

— Ей семя нужно, мужчины с чистой кровью. А ты его другой отдал.

Я поглядел на него ошарашенно, совершенно не понимая, кто же из нас сбрендил.

22

— Она просыпается раз в лет двадцать-двадцать пять, если ничего не случается необычного. И начинает убивать. И убивает с каждым днём всё больше. Чтоб её успокоить, надо провести ритуал, принести жертву. — По его тону я понял, что речь идет не о петухе или баране. — Мы раньше покупали их у цыган.

— Но ведь цыган выгнали с острова, еще когда я не уехал? — Потом я, наконец, догадался спросить — хотя лучше бы этого не делал: — Кого покупали?

— Детей, кого же ещё. Для ритуала нужен ребенок. Девочка. Не старше трёх лет, не моложе двух.

Тут меня окатило холодом:

— Так значит…

— Что "так значит"? Что "так значит"? — Передразнил меня дед с раздражением. — Ты что, жалеешь эту соплюху Ксималос? Тьфу! — Он сплюнул на пол, чего на моей памяти не позволял себе никогда. — Ты о другом подумай: если её не успокоить — она так и будет убивать. Каждый день! Сначала по одному человеку, потом — двоих, троих, в день, потом — и десяток! Да тут вообще никого не останется, одних она убьёт, другие сами разбегутся! Так уже было, при моём отце. Тогда только турок выгнали. До этого всё на турок валили, народ верил. А тут — все свои вокруг. Отец мой тогда тоже сначала застеснялся, как ты сейчас. — Дед смерил меня презрительным взглядом с головы до ног. — Так в деревне только мы и остались, пока он в себя пришёл. Кого она не убила, разбежались.

Я против воли своей заинтересовался:

— И что потом было?

Дед снова посмотрел на меня, как на идиота:

— Что потом? Потом пришлось идти через залив в Маглию, тогда там просто большая деревня была, домов на сорок. Ночью, в шторм! Наугад! А вдруг бы там не нашли, что нужно? Что тогда? Кроме Маглии, в то время и пойти было некуда, турки перед нашей победой почти всё побережье вырезали.

Он замолчал. Мне не хотелось уже спрашивать — ни нашли ли они подходящего ребенка, ни как они его забирали у родителей. Воображение подсказывало варианты один кровавее другого.

— С тех пор я понял: лучше пусть одно дитя пострадает, чем вся деревня. Здесь же, считай, через одного наши родственники. Я только знал одно: своих брать нельзя. В родне хоть малая, но доля чистой крови есть всегда. Не примет она жертву. Ребенок не должен быть чистой крови. Чистой крови должен быть жрец.

— Так что случилось-то? У Ксималос чистая кровь оказалась?

— Ты с ума сошёл? Они здесь совсем недавно, с материка приехали. Да и вообще, мы её потом достали, сейчас соплюха в нижнем сарае сидит. Она Такиса не приняла! И не могла принять, разрази меня гром! — Заорал он неожиданно. — Эта шлюха с материка! Этот упрямый дурак, которому надо было детей по любви!

Он остановился, тяжело дыша. Потом сказал уже спокойно:

— Да, ты же не знаешь… — и снова возбудился: — Ну кой демон тебя дёрнул удрать, жил бы здесь, давно бы всё знал!

Он не смотрел на меня, как будто боялся прожечь меня взглядом насквозь.

— Брат твоего деда женился на приезжей. С материка. У них кровь другая, не наша. Племя другое. Наша кровь и тут, на острове не у всех. Мы гайтары! — Дед даже вытянулся ещё прямее, хоть мне казалось, что это невозможно. — А она принимает только тех, кто с чистой кровью. С нашей, островной. И жрец должен быть не просто с острова — он должен быть из нас, из Триандесов. Она нас выбрала когда-то, кто говорит — тысячу лет назад, кто говорит — две. Не важно. Должно быть семя мужчины с чистой кровью: Триандесы по мужской линии, не разбавленные материковыми. И женщин надо отсюда, с острова брать, из гайтар. Тогда и у детей кровь чистая.

Я задумался:

— Скажи, а почему ты вообще считаешь, что она женского пола?

— Ты и правда дурень. Говорил же тебе: ей семя нужно, мужское! Кто она ещё может быть?

Пожил бы он в Германии, однако, не был бы так однозначно уверен. Правда, загребли бы его в кутузку, скорее всего, после первой же встречи с местным ЛГБТ-сообществом. За нанесение тяжких телесных повреждений.

У меня голова шла кругом. Я не мог понять, наяву я или во сне. Я не мог поверить, что это происходит со мной. Но дед был — мой, знакомый с детства, источник моих детских страхов и надежд. Но — говорил он то, что в голове у меня, человека образованного, свободно говорящего на пяти языках, просвещенного, начитанного, приученного к скепсису и отученного брать что-либо на веру, не укладывалось никак!

— Но почему ты сам не…

— Ты совсем дурак, что ли? Семя ей нужно! Семя! А мне сколько лет, знаешь?

Он задохнулся и несколько минут тяжело отдувался, пытаясь восстановить дыхание.

— Но, дед… А если бы я не приехал?

— Она не должна была подняться так рано, — тяжело и устало ответил он. — Ей спать еще лет десять было. Но тут эти припёрлись… немцы твои. Говорил я им, не надо в развалины лезть! Нечего старое зло тревожить! Смеялись, говорили свои глупости про деревенские предрассудки… смотрели как на старого барана…

Он опять замолчал, тяжело дыша. Было видно, что он устал и плохо себя чувствует. Я впервые видел его в таком состоянии.

— Ну кто их прислал сюда на нашу голову? Залезли в сакрос, алтарь ковыряли… плиту предалтарную выдрали… она и пробудилась. Там дышать-то надо осторожно, когда она спит, а они…

Он безнадёжно махнул рукой.

— Я думал — пока она проснётся, или ты вернёшься, или я Павола подготовлю. Ему уж одиннадцать, недолго оставалось. Конста разбился, как же не вовремя! Цыган-то выгнали с острова, правильно ты говоришь. Я всю голову сломал, где ребенка-то взять. Потом вспомнил про лагерь этих, как их… рефьюжи.

— Беженцев?

— Ну да. Плывут сюда на лодках. Наши их топят по ночам, но всех-то не потопишь, некоторые днем прорываются. Раньше их на Крсте селили, в лагере, там жара и воды нет, они и дохли сотнями. А тут эти, из Брюсселя, наехали, говорят — "негуманно". Тьфу! Это же негры, чернота одна. Дикие. Все равно, заставили на нашем острове лагерь для них сделать. У Семпроничей отель отобрали под это дело, и даже не заплатили толком! Представляешь? Ну вот отчего она здесь, а не в Брюсселе этом проклятом проснулась!

— Подожди, так ты у беженцев ребенка утащил?

— Зачем утащил? Они сами продали. Там многие детей продают, кто на органы, кто в бордели. Кормить-то нечем. И самим есть нечего.

— А зачем тогда дочку Ксималосов было брать? Купили бы ещё ребенка у беженцев.

— Так лагерь-то на другом конце острова. День туда, день обратно. А она совсем уже разбушевалась. Да тут ещё ты со своей девкой. Хорошо, Мария сообразила, она Ксималосам помогала иногда с ребёнком сидеть.

Ну ничего себе! Мария — это ведь мама моя! Значит, и она в этом кровавом дерьме!

Я тяжело вздохнул.

И тут до меня вдруг дошло то, за что зацепилось моё сознание немного раньше. То, что царапнуло мозг как некая неправильность, несообразность. Я сказал:

— Кстати, а я и действительно не знаю, сколько тебе лет. Турок выгнали ведь в 1898-м? А ты говоришь, ты с отцом…

Он снова посмотрел на меня с неодобрением, как когда-то наша с бывшей женой кошка:

— Ну да. Мне двадцать два тогда было.

— Так тебе… Не может быть! Сто сорок в этом году?

— Кажется, столько и будет. Я на самом деле тебе прадед, твоего деда немцы убили, в сорок первом.

— Но… как же…

— Она даёт Триандесам, которые ей служат жрецами, долгую жизнь и крепкое здоровье.

Я некоторое время переваривал это, а потом задал вопрос, который мучил меня последние десять лет:

— А мой отец? Что с ним на самом деле случилось?

Дед нахмурился и проговорил с раздражением:

— Дурак он оказался. Слабонервный. Я долго справлялся сам, пока мужских сил хватало. Может, и зря не стал его раньше приучать. А когда начал — он как взбесился. Сказал, что ни за что не будет. А уже надо было, она проснулась и шалить начала. Двоих убить успела. Еле его заставил.

— А потом что? — Спросил я, уже понимая, что ничего хорошего не услышу.

— А что потом? Она уснула, а папаша твой всё ходил как ушибленный, ни с кем не разговаривал и даже есть отказывался. А через месяц вышел в море один перед самым штормом, и сгинул, конечно же. Обломки лодки нашли потом у Герганской скалы, а его так и не отыскали.

Дед окинул меня странным взглядом, пожевал губами и сказал:

— Ты тоже не готов. Не вздумай! Тебе надо хоть бы лет пять продержаться, пока младшие в возраст войдут. — Он подумал немного и решил подсластить пилюлю: — Впрочем, ты-то посильнее отца своего будешь. Он так и не решился сбежать, как подрос. А хотел, я знаю. Ты-то вот решился, и выучиться сумел, и добился многого. Так что, думаю, справишься.

Он добавил многозначительно:

— Да и деваться нам некуда. Она уже по трое в день убивает.

Встретив мой недоумённый взгляд, он объяснил:

— Говорил же тебе только что: ты видишь смерть когда спишь, но это не значит, что смерти нет, когда ты бодрствуешь! А мне наши про всё докладывают.

— Ну а если бы я не приехал?

Дед расстроился:

— Совсем бы плохо было. Так хоть надежда есть, хотя от тебя и толку… А то пришлось бы искать кого-то из наших оставшихся, а они все не на острове.

На мой вопросительный взгляд он ответил:

— Прадед твой, еще при турках, младшую ветвь отправил на материк и велел им в Америку ехать. Денег дал, кораблик выделил. Три семьи было чистокровных. Младшие, им тогда в жрецы не светило, а при турках развернуться было без шансов. А в восстание из наших мало кто в живых остался. Прадед в монастыре святого Алимпия погиб. Вас ведь туда водили на экскурсию из школы?

Я кивнул.

— Помнишь, там в башне шкаф такой есть с черепами защитников? Так вот, прадед твой там третий слева в самом верху.

Мне никогда не приходило в голову, что я связан с историей нашего острова настолько тесно и наглядно.

— Деда двоюродного убили уже в деревне, он с молодёжью, кого не взяли защищать монастырь, держали Алунту, пока турки не подвезли артиллерию. Последние в замке нашем отбивались, тогда его и разрушили так. Твои немцы, между прочим, туркам гаубицы продали! — Дед посмотрел на меня так, будто это я лично и сделал.

— А ты-то сам как уцелел?

— А мы с отцом твоим женщин и детей прятали в пещерах, где ты с бабой своей трахался. Турки не пошли туда, побоялись — очень большие потери были у них. Ушли, а после их с острова вообще выгнали. Мы в деревню вернулись — а там она, и убивает кого попало… Ну, да я тебе это уже рассказывал.

23

Дед поднялся, что далось ему заметно тяжело — и не только из-за ноги. Неужели начал дряхлеть?

Я было дёрнулся — помочь, но он так сверкнул на меня глазами, что меня буквально отбросило обратно на диван.

Дед выудил из шкафчика красивый стеклянный графин современной работы с тёмно-вишнёвым вином, которое на свету было как дорогой рубин. Налил мне и себе.

— Пей, это доброе вино. Не та бутылочная дрянь, которой вас травят в вашей Европе. И не перегонка эта вонючая, от которой только в голове шумит.

Вино действительно пахло приятно, а на вкус оказалось весьма неплохим, хотя я пивал и получше.

— В общем, так. Я бы хотел, чтобы ты остался здесь насовсем. Это ведь твоя земля, твоё место. Тебе, как я понимаю, не так уж и весело живётся там, в Германии — не то ты бы сюда и вовсе ни ногой, я помню, как ты мне по телефону отвечал. Молчи! — Прервал он мою попытку ответить. — Я не всё ещё сказал.

Он сделал глоток и покатал вино во рту.

— Тебе придётся её усыпить, это не обсуждается. Другого выхода нет, если ждать, пока здесь окажется ещё кто-то из Триандесов, тут пустыня будет. С трупами. Поэтому я тебя сегодня же начинаю учить, что и как ты должен делать. А в полночь завтра пойдём в храм. Сделаешь всё, она уснёт. Дня три подождём для верности, и можешь уехать. Но лучше бы тебе остаться… хотя бы лет на пять, замену тебе подготовить.

Он замолчал, думая о чём-то неприятном, отчего снова зашёлся в крике:

— Какие пять, какие пять! Ты хоть подумай, старшему одиннадцать всего! Он через пять лет хоть семя и даст, да головой повредится! Жертва — это ж не для подростков, у человека опыт должен быть, мозги устойчивые! Жрец чувства свои должен всё время контролировать, особенно после приношения! А то будет как с твоим отцом, прости меня, Господи — таким слабаком оказался… а ведь взрослый был совсем! Я ни Консту, ни тебя раньше времени вообще не трогал, ни слова не говорил. Консту готовить начал, когда у него уж двое детей было.

Я не знал куда девать глаза, мне было стыдно и страшно как в детстве. Дед постепенно успокоился, перевёл дух и допил то, что было в бокале.

Я решил воспользоваться паузой:

— Так что я делать-то должен? Ты учти, педофилия мне всегда казалась отвратительной, а уж после рождения собственных дочек…

Дед отрицательно покачал головой и коротко, но очень внятно рассказал, что представляет собой обряд. Жрец жертву не насиловал, семя добывалось собственноручно. Но вот что нужно было делать, чтобы было с чем его смешивать для ламии…

Я, конечно, разделывал и кур, и ягнят — в сельской местности живём, но ведь не заживо!

Я, наконец, справился со спазмами в животе:

— Скажи… а обязательно, чтобы она была живая?

— Да.

— Но, может, хоть напоить её чем-нибудь?

— Нельзя. Пробовали. Жертва должна быть в полном сознании до самого конца.

— А хотя бы жреца — можно?

— Его тоже нельзя. Должен быть трезвый и всё чувствовать. Она этим тоже питается.

У меня вдруг закружилась голова, и я повалился на бок. Пришёл в себя от резкой вони нашатырного спирта:

— Ты это, раньше времени-то себе всё не представляй. На самом деле не так оно и жутко, если настроиться. И не думай, я такой же был в первый раз. Боялся, и мутило меня.

Я точно не справлюсь.

— Справишься, — дед будто услышал, — я же справился, и даже отец твой справился. Ты, главное, должен сосредоточиться на том, что ты людей спасаешь, что это во благо, для прекращения смертей среди тех, кто тебе родня и кто тебе друзья.

Он снова разлил вино — я даже не заметил, когда допил свой бокал.

— И я ещё раз хочу тебе сказать: если ты всё-таки решишься остаться в Алунте, если будешь тут жрецом — не забывай: она жрецам здоровье поправляет и бережёт. Полтораста лет жизни, и учти, у тебя волосы снова вырастут и зубы! — Он оттянул нижнюю губу и показал свои, белейшие, крепчайшие, вовсе не старческие — смерть стоматологам. Я машинально потрогал свою правую верхнюю четверку, на корне которой набухала киста — такая же, как те, из-за которых я два зуба уже потерял.

— Полтораста лет! — Дед водил пальцем перед своим носом. — И всё это время — здоровым! И больше сотни лет — с бабами!

— Погоди, — я уловил некие противоречия в том, что дед рассказывал, — она же не терпит, чтобы семя доставалось не ей?

— Так она же спит по двадцать лет. А когда спит, ей всё равно. Триандесы-жрецы все женатые были всегда, и я тоже. Потом, когда овдовел, стал себе баб на стороне искать, не постоянных, чтобы в дела не лезли. Жена-то тоже чистой крови была, когда стало надо, я ей всё объяснил. Она мне много помогала, хорошая была женщина, святая.

И жена — святая женщина, и Господа он поминал — и ламии служит?

— Дед, а как же ты к Господу обращаешься?

Он усмехнулся:

— Ну, в церковь ходить, попам деньги давать, обряды соблюдать — надо обязательно. Да и не пересекается это никак с нею. Мы сотни лет ей служим — и в церковь ходим регулярно. И Бог нас ни разу не наказывал. Я так думаю, они в разных мирах с ним живут.

— Полтораста лет? Значит, ты себе еще десяток всего отвёл?

— А ты как думал? Вечных нет, не бывает, разве что только она. Как жрец мужскую силу теряет окончательно, он потом стареть начинает, как все. Только легче это у нас, жрецы и в старости здоровьем лучше обычных людей.

Дед ещё глотнул вина и махнул мне:

— Ну ты иди, думай, готовься. Завтра чуть свет учить тебя начну, времени мало у нас. Да, и не забывай: я не шутил, я тебя, если останешься, главой семьи сделаю, официально, как положено. И всё имущество на тебя перепишу. Там много, ты удивишься, насколько много. Им управлять надо, вкладывать умно. Сейчас столько всего нового: компьютеры эти ваши, планшеты, интернет, биткойны дурацкие… Меня этому не учили, а сейчас я уж и не освою. А ты умный, образование получил отличное, в технике всякой разбираешься, вон, патенты у тебя… Найдёшь, куда свободные деньги пристроить, что им в банке попусту лежать… Ну всё, иди, устал я.

И я пошёл.

Поднимаясь по лестнице, я так и не мог принять решение — что же мне делать. Собственно, вариантов у меня вовсе не было…

Но, с другой стороны, еще больше ста лет жизни при идеальном здоровье… и если в семье действительно есть хорошие свободные деньги — я давно уже придумал, что стоило бы сделать с инвестициями, за которыми не стоит чужой финансовый капитал…

Примечания

1

Орзо — разновидность пасты, мелкие макаронные изделия в форме рисинок.

(обратно)

2

Лирник — музыкант, играющий на лире, архаичной разновидности скрипки в корпусе вдвое меньшего размера, которую ставят вертикально, упирая в левое колено. Лирники обычно исполняют народные песни и баллады, причем, как правило, поётся куплет с припевом, после которого мелодию подхватывает и повторяет лира.

(обратно)

3

Ювеци — национальное блюдо из теста с тушёным мясом, овощами, сыром и соусом.

(обратно)

4

Герой привык в своём технологическом мирке к англицизмам. Snail mail — это обычная почта, доставляющая бумажные, а не электронные письма.

(обратно)

5

Ципуру называют у нас "дорада".

(обратно)

6

Лаврак более известен российским потребителям как "си басс".

(обратно)

7

Зарган — рыба-игла.

(обратно)

8

Речь ненависти — изобретение либерастов, считающих любые высказывания, в которых осуждается некорректное поведение других людей, предусудительными иподлежащими уголовному наказанию. Способ дезавуировать любую критику.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • *** Примечания ***