Мадам де Помпадур [Нэнси Митфорд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глава 1. Версаль и Людовик XV

Ярко нарумяненная жалкая особа, о которой без нужды и говорить-то неприлично.

Томас Карлайл

Искренняя и нежная Помпадур.

Вольтер


 

После смерти великого короля Людовика XIV прекрасный Версаль, оказавший столь роковое влияние на историю Франции, пустовал семь лет, а по его золоченым покоям гулял свежий ветер. С ним постепенно улетали прочь призраки прежнего царствования и дух фанатического обожествления Короля-Солнце, что подобно болотным испарениям клубились по углам дворца. Ветер уносил минувший век и вдыхал новый. Людовик XIV умер в 1715 г. Он процарствовал семьдесят два года — слишком долго для блага страны, пережил своего сына, внука, старшего правнука. Но все же старый король был так крепок, что смерть одолела его только тогда, когда его тело наполовину сглодала гангрена, от которой доктор Фагон, этот «губитель принцев», прописывал ослиное молоко. И вот наконец герцог Бульонский вышел на балкон с черным пером на шляпе и объявил толпе, не столько опечаленной, сколько любопытствующей: «Король умер!». Затем вернулся во дворец, переменил черное перо на белое, снова появился на балконе и провозгласил: «Да здравствует король!».

Началось правление Людовика XV. Как и прадед, он унаследовал французский престол пяти лет от роду. У него не было ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер -- всех сгубил злосчастный Фагон. Без сомнения, и сам Людовик последовал бы за ними, если бы его нянька, герцогиня де Вантадур, не спрятала ребенка на те страшные две недели, когда все остальные в королевской семье умирали от оспы, мучаясь от кровопусканий, слабительных, рвотных. Оставался еще брат его отца, но никакого проку от этого дяди маленькому Людовику ждать не приходилось — он был королем Испании, жил в плену тамошнего придворного этикета и давно уже сделался скорее испанцем, чем французом. Друг друга они никогда и не видели. Так что Людовик XV вырос без обычного семейного тепла и любви, которые должны окружать в детстве каждого человека, и никто его не целовал, не обнимал, не шлепал... Мадам де Вантадур говаривала: «Главное — чтобы он был жив», и всячески оберегала короля. В семь лет отчаянно рыдающего мальчика у нее забрали и сдали на руки гувернеру. И тогда ребенок замкнулся в собственном мире, спрятал от окружающих все свои мысли и чувства, и до конца дней его мало кто мог в них проникнуть. Король вырос чрезвычайно скрытным человеком.

Ближайшим наследником престола после Людовика XV считался регент Франции, герцог Филипп Орлеанский, так как герцог Анжуйский формально отрекся от прав на французский трон, когда стал королем Испании Филиппом V. Многие поговаривали, будто герцог Орлеанский отравил наследников Людовика XIV. Но если это правда, то как объяснить его отношение к единственному уцелевшему из них? Как только дядюшка регента, король Людовик XIV, испустил последний вздох, тот поспешил увезти малыша, стоявшего на его пути к престолу, прочь из Версаля, поместил его во дворце Тюильри, через дорогу от своего собственного Пале-Рояля, и до конца дней своих преданно служил этому ребенку. Во Франции царил мир, религиозная вражда ушедшего столетия успела потерять остроту, страна обрела надежные границы и никакой неприятель не дерзал их нарушить, права короля на престол были неоспоримы, а в воздухе носились новые идеи. И если бы регенту хватило энергии внести некоторые перемены в государственное устройство, то, возможно, занимавшаяся эра стала бы еще величественнее, чем le Grand Siecle — славный век Людовика XIV.

Смолоду герцог Орлеанский был одарен и честолюбив, и Людовик XIV совершил одну из крупных своих ошибок, когда отвел ему очень скромное место в жизни государства. Если король твердо вознамерился лишить французскую знать политической силы, то еще крепче он взял в руки принцев крови. Причем от так слепо верил в собственную правоту, что не разглядел, какой верный и достойный человек его племянник и какую пользу он мог бы принести Франции. В результате герцог Орлеанский обратился к мирским утехам и сделался повесой, каких свет не видовал. К тому времени, когда герцог оказался у власти, ему исполнился сорок один год, и он не утратил былой остроты ума, хотя его силы и честолюбие истощились за годы распутства и грубых развлечений. Тем не менее он задумывал глубокие изменения в общественном устройстве, пытался вернуть высшую знать к управлению страной и руководить при помощи совещательных органов вместо чиновников – государственных секретарей. Но к этому времени французский дворяне разучились служить, Людовик XIV так их вышколил, что они утратили даже привычку досаждать властям. Советы оказались в руках тех же чиновников, и таким образом последняя серьезная попытка восстановить во Франции аристократическое правление потерпела крах. Тогда регент притих, стал править, как заведено было раньше, и воспитывать молодого короля, по возможности похожим на его предшественника. Замечали, что он и обращается с ним точно так же, с тем же глубоким почтением, хотя и окрашенным любовью и улыбкой вместо ненависти и страха, которые питал к Людовику XIV. Регент любил маленького короля гораздо больше, чем своего собственного унылого сына. Каждый политический шаг он объяснял королю, приговаривая: «Вы господин, я здесь лишь для того, чтобы рассказывать вам, что происходит, предлагать какие-то решения, выполнять ваши приказы». Малышу это очень нравилось; на заседаниях совета он появлялся, прижимая к себе своего кота, которого министры величали «коллегой». Маленький король был слишком горд и застенчив, а потому не произносил на заседаниях ни слова. Эти гордость и застенчивость он пронес через всю жизнь. Лишь однажды он выразил публичный протест: когда регент объявил о помолвке юного короля с его испанской кузиной, двухлетней инфантой, Людовик проплакал все заседание, но все равно не сказал ни слова.

После гражданской войны, известной в истории Франции как фронда, Людовик XIV решил не спускать глаз с французских вельмож и отобрать у них всякую власть, причем ловко сыграл на падкости французов до моды и развлечений. Все, что было в стране модного и забавного, сосредоточилось в Версале. Для разнообразия, чтобы отдохнуть от двора, можно было иногда наведаться в парижское общество, хоть и очень буржуазное, но кипевшее жизнью. Отправиться же в провинцию было делом немыслимым. Самый страшный удар, какой мог обрушиться на вельможу, — это изгнание в собственные поместья.

Оно означало не только потерю положения и влияния. Изгнанник, приговоренный жить в провинции, делался посмешищем в глазах своих друзей. Пусть он украшает свое жилище и сад, пусть устраивает пышные приемы, пусть его дом станет светским и интеллектуальным центром всей округи — все равно бедняга превратится в глазах двора в старомодного провинциала, никому уже не интересного. В мемуарах того времени крайне драматично описываются эти опалы — disgraces: «Узнав, что он впал в немилость, герцог, человек религиозный, повел себя с христианским смирением. Когда же пришли с этой новостью к герцогине-матери, она по их лицам заключила, что сын ее должно быть умер». Опальные аристократы жили в своих роскошных загородных домах, на прекрасной земле Франции, могли посвящать все время управлению громадными имениями и при этом считались, да и сами себя считали все равно что покойниками. И вправду, обыкновенно они либо сильно толстели, либо худели и довольно скоро уходили в мир иной.

Политика, благодаря которой высшая знать Франции превратилась в noblesse de cour — придворных, пленников вечного версальского праздника, оторванных от общества в родных провинциях, как и от источников своих богатств, была гибельна для экономики страны. Если Иль де Франс напоминал огромный парк или сад с тысячами великолепных замков, то остальная сельская Франция была сущей пустыней. При этом, заметим в скобках, многие тысячи дворянских семей все-таки жили в провинции, в своих имениях, так как не были приняты при дворе, но почти все они были отчаянно бедны и никто из них не располагал ни малейшим политическим влиянием. Поэтому их никак нельзя сравнивать с английским поместным дворянством. По дороге, ведущей из Парижа в Версаль, непрерывной чередой во весь опор мчались туда и обратно экипажи, и приезжие англичане, как и теперь, отмечали, что французы очень любят быструю езду. Зато дорога из Парижа в Орлеан пустовала, разве что изредка проезжала по ней почтовая карета. Сельское хозяйство пребывало в страшном запустении, и даже наведываясь в свои владения в перерывах между придворными обязанностями, хозяева им нимало не интересовались. Единственными их занятиями на свежем воздухе были охота и устройство парков. Дичь тщательно оберегали от браконьеров; занятие это, как в старину, каралось смертью, и потому леса кишели оленями, кабанами, волками — и участниками пышных охот. Людовик XV, охотясь, всегда старался не топтать посевы и гневался, если кто-нибудь скакал прямо по полю, но многие тогдашние охотники не отличались подобной щепетильностью. Никому из дворян не пришло бы в голову пригласить кого-то из своих арендаторов поохотиться вместе, да это было бы и противозаконно — только дворянам позволялось охотиться и ловить рыбу. Но большинство вельмож и глаз не казали в свои поместья; они вращалась при дворе, держали дом в Париже, загородную виллу поблизости от Версаля, а самые удачливые еще и квартиру прямо во дворце. Во времена Людовика XV около тысячи дворян имели в Версале постоянное жилье или временное прибежище. Одно из следствий этого странного положения состоит в том, что изучать французское домостроительное искусство XVIII в. можно лишь почти исключительно в Париже и в его окрестностях. Загородные дома в провинции большей частью представляют собой или старинные оборонительные замки с парой-другой заново отделанных помещений, или постройки XIX в. В некоторых богатых провинциальных городах имеются хорошие общественные здания и дома буржуазии XVIII в., но первоклассных строений того времени за пределами радиуса дневной неспешной поездки из Версаля чрезвычайно мало.

Версаль был сердцем Франции, и здесь, как в стеклянном доме, жил король — на виду у своих подданных, досягаемый для них. Тогда дворец был еще доступнее для публики, чем теперь. Днем и ночью можно было попасть и в сады Версаля, и в парадные комнаты. Когда в начале революции разнеслась весть о приближении разъяренной толпы, стража тщетно пыталась запереть ворота, всегда стоявшие нараспашку— из-за столетней ржавчины они не поворачивались в петлях. Людовик XIV в сущности так и жил на публике, но Людовик XV, не столь толстокожий, как его прадед, устроил для себя частные апартаменты, где мог скрыться от толпы. Несмотря на то, что там было пятьдесят комнат и семь ванных, словно в целом загородном доме, это помещение получило имя «малых покоев». Даже придворные могли входить туда, только если пользовались привилегией присутствовать на торжественных выходах или если получали особое приглашение. Со временем король велел оборудовать другие, еще более уединенные апартаменты, где уже никто ему не мешал. В конце концов северное крыло дворца превратилось в сущий лабиринт скрытых от глаз коридоров, потайных лестниц, крохотных комнаток, выходящих окнами во внутренние дворы. Сын архитектора Робера де Кот- та назвал их крысиными норами, с грустью вспоминая о благородных зданиях, возведенных его отцом и Мансаром для Короля-Солнце. Но Людовик XV любил маленькие предметы превосходного качества, а потому эти «крысиные норы» могли похвастаться, может быть, прекраснейшей в мире отделкой, которая отчасти сохранилась до наших дней. Впрочем, возможно, судьба французской монархии была предрешена именно тогда, когда в 1722 г. регент вернул двор обратно в Версаль. Короли всегда живут в клетке, однако когда эта клетка находится в столице, хотя бы слабые отзвуки общественного мнения проникают сквозь ее прутья. Но не было на свете короля более оторванного от своего народа, чем Людовик XV. На переезде двора в Версаль настаивал кардинал Дюбуа, советник регента, в надежде тем самым продлить век своего господина — он думал, что вдали от Пале-Рояля Филипп Орлеанский хоть немного угомонится. Похоже, что переселение прошло без особой суеты и беспокойства, и все привычно занялись мелочами этикета, как будто и не уезжали из Версаля. Несколько месяцев спустя кардинал Дюбуа умер. На следующий год королю исполнилось тринадцать лет, а значит, он достиг официального совершеннолетия, хотя у власти по-прежнему стоял регент. Но этот странный человек успел собственной неумеренностью основательно подорвать здоровье. И вот однажды в мрачном расположении духа он послал за малюткой-герцогиней де Фалари, чтобы посплетничать с ней, а уж потом подняться к королю и приступить к делам. Сидя возле огня, он спросил, верит ли герцогиня в загробную жизнь. Та отвечала, что верит, а он на это сказал, что в таком случае находит ее поведение необъяснимым. Затем помолчал и проговорил: «Ну что ж, рассказывайте, что новенького». Герцогиня открыла было ротик, чтобы поведать о последнем скандале, но тут Филипп Орлеанский покатился на пол и умер.

Король, ошеломленный, потрясенный и глубоко опечаленный, не стал возражать, когда к нему пришел герцог де Бурбон и предложил себя на роль правителя страны вместо регента, а только молча кивнул. «Господин герцог», как обращались при дворе к главе клана Бурбонов-Конде, был человеком не слишком выдающимся, не чета кардиналу Флери, воспитателю короля. Флери же намеревался взять бразды правления в собственные руки, поэтому тут же дал ход целой цепи интриг, чтобы добиться своего. Через три года он таки занял кресло «Господина герцога», а тот очутился в ссылке, в своих поместьях в Шантильи. Об этом малоприятном субъекте никто не сожалел, хотя его любовница, мадам де При, была довольно славная женщина и недурна собой. Она, бедняжка, наложила на себя руки, когда осознала весь ужас деревенской жизни. Но их правление не прошло бесследно. Господин герцог успел научить короля охотиться — ведь все Конде были сущие лешие, завзятые охотники — и устроил его брак.

Пятнадцатилетний король вырос крупным, крепким юношей, развитым не по годам. А его невесте, жившей во дворце, было всего пять лет; эта золотоволосая крошка появлялась вместе с ним на всех торжественных церемониях, ковыляла за ним по пятам, как маленький домашний зверек, и всем ужасно нравилась. Но мальчики в пятнадцать лет терпеть не могут прелестных малышек, он испытывал унижение оттого, что его невеста такая пигалица, и начинал дуться всякий раз, увидев ее. Брака предстояло ждать еще десять лет, а пока-то что? Король был явно готов хоть сейчас жениться на ком угодно. И чем скорее этот последний представитель королевского рода, кровь от крови Генриха IV, пятеро отпрысков которого были его предками, получит возможность произвести потомство, тем лучше. Господин герцог был большим приверженцем этой точки зрения, ведь за Людовиком очередь на престол принадлежала герцогу Орлеанскому, а Орлеанские и Конде, эти ветви рода Бурбонов, были между собой на ножах. (Их вражду всячески раздували вдовствующие герцогини, две сестры – дочери Людовика XIV и его фаворитки мадам де Монтеспан). Мало того, если не поспешить с женитьбой короля, то можно было ожидать двух возможных исходов дела: или он заведет себе любовницу, которая наверняка приобретет опасное влияние на юного короля, или примется за мальчиков. Педерастия в роду Бурбонов водилась – Людовик XIII несомненно предпочитал мужчин женщинам, а многие из придворных молодого короля еще помнили одиозного месье – брата Людовика XIV, Филиппа Анжуйского – его браслеты, высокие каблуки, визгливую брань. А ведь Людовик XV был их потомком. К тому же при дворе недавно разразился скандал на гомосексуальной почве вокруг молодых герцогов, которые принадлежали к свите короля и были лишь немногим старше его. Регент немедленно принял меры – виновных сурово покарали изгнанием в поместья в обществе жен, которых для них поспешно подыскали. Когда же юный король спросил, в чем их вина, ему сказали, что они переломали изгороди в парке. Он промолчал, но понял, должно быть, что за это их бы не сослали. С тех пор их так и прозвали – les arracheurs del palisades – сокрушители оград. Главный постельничий, герцог де ла Тремуйль, приятный, обходительный, остроумный, замечен был во вкусах, приличных скорее молодой даме: проводил время за вышивкой, обожал конфеты. И этого тоже женили и отослали домой, причем он был так этим взбешен, что семь лет и смотреть не хотел на свою несчастную жену. Словом, после немалых колебаний господин герцог принял решение, к которому его окончательно подстегнула серьезная болезнь короля: инфанта должна вернуться в Испанию, а король вступит в брак с какой-нибудь принцессой, способной по возрасту иметь детей. Уже не так страшно казалось обидеть испанцев, как тянуть дальше с женитьбой короля.

И действительно, Филипп V Испанский страшно рассердился. «Ах, предатель!» — вскричал он, узнав новость, и придворные в передней сгорали от любопытства, смешанного с испугом: да кто же этот предатель? Впрочем, испанская королева Елизавета Фарнезе, которая и управляла королем, сохранила спокойствие и просто сказала: «Надо сейчас же послать людей навстречу инфанте». (Впоследствии инфанта стала португальской королевой).

Как только неловкость из-за отсылки невесты осталась позади, господин герцог де Бурбон принялся изучать списки принцесс — претенденток на ее место. Всего их тогда насчитывалось сорок, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что подходящих совсем мало. Всех французских и лотарингских принцесс отбросили сразу, так как у всех текла в жилах кровь орлеанского дома или дома Бурбонов-Конде, и к тому же ни один из родов не согласился бы с подобным возвышением другого. Английская принцесса Анна была лютеранкой, и англичане не допустили бы, чтобы она переменила веру. Дочь Петра Великого, будущая царица Елизавета Петровна, была слишком худородна и говорили, будто у нее появляются первые признаки безумия, как и у португальского короля, чья дочь могла бы подойти по всем статьям, если бы не это обстоятельство. Отлично подошла бы и принцесса Гессен-Рейнвельтская, однако ее матушка имела будто бы обыкновение рожать то дочек, то зайчат. Кончилось тем, что господин герцог, очевидно полагая, что в Шантильи хватит места для любого множества зайцев, сам на ней женился.

На разных претенденток делались при дворе гигантские ставки, причем увеличивались и сокращались в зависимости от последних слухов. Казалось, двор живет в ожидании каких-то увлекательных скачек. В конце концов выбор пап на самую настоящую темную лошадку — избранницей оказалась Мария Лещинская, дочь нищего изгнанника, бывшего польского короля Станислава Лещинского. На первый взгляд, принцесса, которая не знала никакой косметики, кроме воды и снега, и проводила время за вышиванием покровов на алтари, не слишком годилась на роль владычицы Версаля. Но несомненно, господин герцог с мадам де При подумали, что она будет всем обязана им двоим, а значит, поможет им сохранять главенствующее положение при короле. На деле же этот брак, как все полагали, окончательно доказал, что они никудышные политики, и помог кардиналу Флери от них избавиться. Для короля Франции партия была незавидная — у этой дамы «с фамилией на -ский» не было ни благ мирских, ни могущественных семейных связей, ни красоты, ни даже юности — ведь она была на семь лет старше короля. Но у Марии Лещинской был приятный мягкий характер и царственные манеры, что признали даже самые не расположенные к ней подданные, узнав ее получше. А главное — она обладала прекрасным здоровьем.

Получив письмо, в котором просили руки его дочери, Станислав Лещинский не мог поверить своему счастью. Он бросился в комнату Марии с криком: «На колени, на колени и благодари Всевышнего!»

—      Что случилось? Ты снова будешь польским королем?

—      Куда там, гораздо лучше! Ты будешь французской королевой!

Как только Мария появилась в Версале, король влюбился в нее и загорелся желанием. В брачную ночь он семь раз доказывал ей свою любовь. Двор был в восхищении, а маршал де Виллар сказал, что ни один из его кадетов в Сен-Сире не справился бы с делом лучше. Девять месяцев спустя королева произвела на свет дочерей-близнецов, которых называли мадам Первая и мадам Генриетта. К двадцати семи годам у короля было десять детей, из которых выжили и достигли зрелости шесть дочерей и один сын (наследник престола дофин Людовик). Король считал и постоянно всем говорил, что его жена — самая красивая женщина в Версале, и много лет их брак был вполне благополучен. Они могли бы так и дожить до старости, то есть Мария Лещинская оставалась бы не только женой, но и любовницей короля, будь у нее побольше характера. Людовик XV был привязчивым и в сущности верным человеком, к тому же отличался такой застенчивостью, что сблизиться с женщиной ему всегда было тяжело. Новых лиц король не любил, а перед красавицами робел. Мелкие интрижки с доступными девицами, которых подыскивали ему лакеи, ровно ничего для него не значили, зато семья была очень важна. К несчастью, королева, хотя и исключительно милая женщина, была старомодна и скучна. Она не смогла создать себе общество, привлекательное для ее веселого молодого мужа, а окружила себя всем, что было при дворе нудного и напыщенного. После рождения детей она с удовольствием превратилась в женщину средних лет, хотя по отношению к королю это было довольно эгоистично, и уже не пыталась оставаться притягательной для молодого мужа, разделять его интересы или развлекать его друзей; моды и веселье ее не занимали. Она была совсем лишена темперамента и жаловалась, что вечно она «или в постели, или беременна, или снова пора в супружескую постель». Так что годился любой предлог, лишь бы не пускать короля на супружеское ложе. Королева была весьма набожна, а потому никогда король не допускался туда в дни важнейших святых. Постепенно круг святых, из-за которых супруг терпел лишения, расширялся за счет все менее важных. Наконец ему отказали из-за какого-то уж совсем завалящего святого, и тут он взорвался. Король велел Лебелю, дворцовому привратнику, привести ему женщину. Лебель удалился и привел хорошенькую горничную, в результате чего появился Дориньи — дофин, ставший потом довольно известным антикваром.

Никто не знает наверняка, когда началась связь Людовика XV с графиней де Майи, но сам король не относился к ней серьезно до 1739 г. Именно в этом году он не стал говеть на Пасху. Когда епископ спросил его, будет ли он возлагать руки на золотушных, как принято было на Пасху, король отказался, потому что эта церемония проводилась только после причастия, а он причащаться не собирался. Королевский исповедник-иезуит, отец де Линьер, предложил во избежание скандала, чтобы кардинал де Роган отслужил потихоньку мессу в кабинете короля, и тогда никто не узнал бы, исповедовался король или нет. Но король наотрез отказался участвовать в таком мошенничестве. Он жил в грехе прелюбодеяния и пока не собирался исправляться, но в то же время не желал и насмехаться над своей верой.

Мадам де Майи приходилась дочерью маркизу Нельскому (чье родовое имя было де Майи), а замуж вышла за своего кузена. Маркиза Нельская, ее мать, служила фрейлиной королевы, так что король издавна был знаком с сестрами Майи. Сама мадам де Майи не отличалась особенной красотой, не имела ни малейшей склонности к романтическим переживаниям, зато была жизнерадостна, прямодушна, остроумна, и король рядом с ней чувствовал себя свободно и непринужденно. Она никогда ничего не просила у короля — ни власти, ни денег и к тому же любила его. Но в 1740 году он влюбился в ее сестру, которую мадам де Майи неосмотрительно приглашала на все свои ужины и приемы. Маркиза де Вентимиль уступала в красоте даже мадам де Майи и была совсем не такой доброй женщиной, как ее сестра, а потому и обошлась с ней самым жестоким образом. Но эта связь длилась недолго: мадам де Вентимиль умерла родами, дав жизнь сыну короля, графу де Люк. Король был безутешен; он вернулся к мадам де Майи, и она взяла на воспитание осиротевшего младенца — он был вылитый отец, его так и прозвали, le demi- Louis, Полу-Людовик. Но беды этой женщины еще не кончились. Вскоре король опять отчаянно — куда сильнее, чем в мадам де Вентимиль — влюбился в следующую из ее сестер, герцогиню де Шатору.

Мадам де Шатору была настоящая красавица, но нравом еще хуже, чем мадам де Вентимиль — хищная, безжалостная, страшно честолюбивая. Она заставила короля куда усерднее корпеть над делами с министрами, чем ему когда-либо приходилось. Заметив, что он еще не окончательно охладел к ее сестре, мадам де Шатору вынудила его удалить соперницу от двора. Несчастная мадам де Майи уехала, заливаясь слезами, и с тех пор получила прозвище Вдовицы. Король о ней скучал и тайком писал ей письма, пока мадам де Шатору об этом не проведала и не положила переписке конец.

—      Мадам, вы меня убиваете! — говаривал бедняга, когда она заставляла его уделять все больше внимания скучным государственным делам.

—      Так и надо, сир, король должен непрестанно умирать и воскресать.

С кроткой королевой мадам де Шатору держалась отвратительно, из-за нее между супругами возник непоправимый разрыв и с тех пор навсегда пропала былая доверительность и простота их отношений. Мадам де Шатору была центральной фигурой в нашумевшей «истории в Меце», которая так глубоко потрясла короля, что до конца своих дней он не мог говорить об этом происшествии без ужаса. Людовик XV любил поохотиться, но не меньше любил и повоевать, а потому в 1744 году отправился к своей армии на восточные рубежи Франции, взяв с собой громадную свиту, в числе которой находилась и мадам де Шатору, и еще одна из сестер Майи, герцогиня де Лорагэ. В Меце король не на шутку расхворался, у него страшно разболелась голова, поднялся жар, а обычные слабительные и кровопускания не помогали. Доктор объявил, что жизнь монарха в опасности. Зашла речь о причащении Святых даров, непременно сопровождаемом исповедью, что означало немедленное удаление королевской любовницы. Тем временем она несла возле него настоящий караул вместе со своим другом герцогом де Ришелье, носившим придворный чин постельничего. Никто кроме них не мог видеться с королем наедине, причем оба стража внушали Людовику, что болезнь его — пустяк. Но долго так продолжаться не могло. Король понимал, что он на самом деле тяжело болен, и ему становилось все хуже. Наконец он поцеловал мадам де Шатору и сказал:

— Принцесса! — таково было ласковое прозвище, данное ей королем. — Я думаю, что мы должны расстаться. — Затем распорядился, чтобы она с мадам де Лорагэ сейчас же уехала, велел послать за королевой и только после этого исповедался.

Епископы Меца и Суассона собирались перенести Святые дары из собора к смертному одру короля, но услышали, что мадам де Шатору с сестрой все еще находятся в городе, в доме Ришелье. Герцогиням дали знать, что сам Всевышний ожидает их отъезда. Теперь им ничего не оставалось, как отправиться в Париж.

Прежде чем король исповедался, епископы внушили ему мысль о публичном раскаянии. Из приемной к ложу короля привели всех, кто там находился — сановников государства и знатных горожан Меца, чтобы они выслушали королевское покаяние. Людовик был так слаб, что казалось, он говорит без надежды на выздоровление. Он сказал, что, наверное, Господу угодно дать народу Франции лучшего короля. Когда прибыла королева, он принял ее ласково и просил у нее прощения и с дофином говорил очень любезно, хотя вид наследника вряд ли приятен королю, умирающему в расцвете лет. Вообще казалось, что он в самом покаянном настроении и твердо намерен переменить свою жизнь, если выживет.

Но французские церковники, взявшие на себя столь деликатную миссию, совершали промах за промахом. Король был человеком крайне застенчивым, сдержанным и гордым, и когда он оправился, воспоминание о публичном раскаянии всякий раз жгло его мучительным стыдом. Но мало того, текст покаяния был напечатан и разослан во все церковные приходы Франции, дабы каждый священник мог из него соорудить проповедь, разукрасив ее собственными рассуждениями о грехе прелюбодеяния. Этот шаг церковных властей неприятно поразил многих разумных и богобоязненных подданных короля, которые полагали, что следовало позволить монарху покаяться частным образом, удалив от двора всех женщин сразу, и тогда история с мадам де Шатору не получила бы огласки. Как только король почувствовал себя лучше, одна из фрейлин по подсказке его исповедника положила вторую подушку в постель королевы. Пошел слух, будто королева снова принялась румяниться. Этой новости вызывали взрывы хохота при самом фривольном из дворов, где привыкли все обращать в шутку, а господин де Ришелье, стоявший на страже интересов мадам де Шатору, разумеется, не утаивал от короля причин всеобщего веселья. Однако в стране ко всей этой истории отнеслись совершенно по-другому. Молодой красавец-король был невероятно популярен, и французы пришли в отчаяние, узнав, что он умирает. Зато когда были получены утешительные вести, в Париже началось поистине невиданно бурное ликование — люди обнимались на улицах и целовали лошадей, на которых прискакали вестники из Меца. Тогда-то Людовик и получил имя «Возлюбленный». Но, радуясь за своего короля, подданные не забывали подчеркнуть и презрение к его любовнице, и стоило ей появиться на улице, как раздавался свист, улюлюканье, в мадам де Шатору летели тухлые яйца, словом, ее только что не линчевали. Совершенно разбитая, фаворитка слегла в постель.

Итак, в приемной короля хихикали придворные, духовенство и народ в лицо читали ему нравоучения — неудивительно, что Людовик позабыл все свои благие намерения. Теперь он прежде всего хотел показать, что не позволит водить себя на помочах, как младенца, и напомнить, кто в стране хозяин, а сверх того он отчаянно истосковался по мадам де Шатору. Вернувшись в Версаль, король первым делом послал за ней. Она лежала у себя дома, на улице дю Бак, объятая лихорадкой и гневом. Когда прибыл посланец короля, она решила несмотря ни на что поторопиться с воссоединением, встала, приняла ванну и собралась ехать — но силы оставили ее, она лишилась чувств и скончалась на месте от пневмонии.

В это время королю было тридцать четыре года.

Глава 2. Париж и мадам д’Этиоль

20-е годы XVIII века Париж мало напоминал теперешний. Не появились еще ни площадь Согласия, ни церковь Мадлен, ни улица Риволи; Лувр был в два раза меньше, чем сейчас; не были построены ни здание Эколь Милитер, ни Пантеон; не существовало моста между Королевским и Севрским мостами, больших магистралей, бульваров. Планировка города выдавала в нем разросшуюся деревню. В лабиринте узких улочек теснились дома богатых торговцев и пожалованных дворянством юристов, известных как noblesse de robe — дворянство мантии. Это сословие пользовалось крайним презрением старой феодальной знати — noblesse d’epee (дворянство шпаги). На улицах было еще больше шума и транспортных заторов, чем сегодня. Город утопал в такой страшной грязи, что невозможно было в дождь пробраться по Парижу, не извозившись по колено. Зато по окраинам этого средневекового городка богатые дворяне и купцы строили настоящий город-сад, les faubourgs — знаменитые парижские предместья, широкими улицами уходившие прочь из города. Дома предместий в ту пору, когда скверная погода и копоть еще не сделали своего черного дела, были бледно-медового цвета, и каждый стоял в обширном саду, где летом пышно цвели апельсиновые деревья и олеандры. При всяком, даже самом небольшом, доме имелась оранжерея. Набережных Сены еще не существовало, так что сады подступали прямо к реке, где стояли на якоре лодки и баржи, принадлежавшие хозяевам этих садов. Многие из тогдашних пригородных строений сохранились до сих пор, однако вряд ли прежние хозяева сумели бы их узнать — так затиснуты они многоквартирными домами постройки XIX и XX веков. Впрочем, некоторые их этих особняков, например, отель Матиньон, Бирон, Елисейский дворец, до сих пор сохранили свои сады, и по ним можно судить о виде остальных. А в XVIII в. от них было рукой подать до окружавших столицу лесов; урочище Ла Мюетт в Булонском лесу все еще относилось к числу королевских охотничьих угодий.

Жанна-Антуанетта Пуассон, будущая маркиза де Помпадур, родилась вовсе не под кровом одной из этих великолепных резиденций, а в доме на улице Клери, которая и сейчас находится в caмом сердце Парижа. Мать ее была красавица, а потому биографы нередко приписывали отцовство разным людям, но похоже, что муж мадам Пуассон и был настоящим отцом Жанны-Антуанетты. Во всяком случае он-то так и думал. Пауссон был жизнерадостным буржуа и служил поверенным в делах у финансистов братьев Пари, которые держали в руках всю экономику Франции. Семейство Пари играло в жизни мадемуазель Пуассон почти такую же важную роль, как ее собственная семья (а господина Пари-Дюверне даже числили среди ее возможных отцов), и питало к девочке глубокую привязанность. Господин Пари-Монмартель, крестный отец малышки, был придворным банкиром, Пари-Дюверне — главным поставщиком армии. Власть их почти не знала границ. Они могли поддержать или заморить голодом полководца с его действующей армией, привести к власти или низвергнуть любого политика. Сам король зависел от них, когда ему требовались на что-то крупные суммы денег, и прибегал к их услугам во всех финансовых операциях. Они не подчинялись никаким правительственным департаментам и постоянно отказывались от различных министерских постов, которые им предлагали. Говорили, будто братья Пари сказочно богаты, однако после смерти Пари-Дюверне осталось так мало денег, что в XIX веке вскрыли его гроб, чтобы проверить, не похоронен ли он в золоте. Разумеется, их называли жуликами, а то и похуже, но в итоге суд современников оказался к ним благосклонен. Маршал Мориц Саксонский, например, был самого высокого мнения о братьях Пари и говорил, что они полностью отдают себя служению отчизне; его они всегда безоговорочно поддерживали — отчасти, несомненно, потому, что он был этого достоин. Но хороши или плохи или, как большинство людей, и хороши и плохи, были эти загадочные братья Пари (их насчитывалось четверо, но только двое имеют отношение к нашей истории) — все равно, вверить управление всеми государственными финансами одному семейному предприятию было явной ошибкой. В частной жизни братья славились как покровители искусств, завзятые коллекционеры, они вращались в утонченном обществе богатых буржуа. С нескольких холстов того времени смотрят на нас их умные, внушающие доверие, добродушные лица, расшитые камзолы облегают их солидные фигуры. Наверное, приятно было находиться в обществе этих людей.

Поначалу у Франсуа Пуассона дела шли хорошо. Он переселился с улицы Клери в большой дом на улице Ришелье, отделанный деревянными панелями, новейшими удобствами, роскошный, современный. Но в 1725 году, когда его маленькой дочери было четыре года, разразился скандал, связанный с какими- то махинациями с зерном, поставляемым населению братьями Пари. До этого несколько лет подряд выдались неурожайными из-за холодной дождливой погоды, поэтому в столице начался голод, страсти накалились, и похоже, что Пуассона сделали козлом отпущения. Он едва успел перебраться через германскую границу, чтобы избежать ареста, и предоставил мадам Пуассон самостоятельно выпутываться из не-приятностей, сочтя (возможно — не без грусти), что она так прелестна, что наверняка выйдет сухой из воды. Он оказался прав, так и случилось, но сначала ей пришлось претерпеть немало злоключений и унижений, причем дом на улице Ришелье со всей обстановкой и вещами был у нее отнят и пошел с молотка. От этих бедствий ее спас господин Ленорман де Турнем, бывший посол в Швеции, а теперь директор индийской компании и откупщик — сборщик косвенных налогов. Таких людей, бравших на откуп платежи пошлин и налогов, всегда уважали в мире финансовой буржуазии, и де Турнем был в большой дружбе с семейством Пари. (Его тоже многие считали отцом мадемуазель Пуассон, но это не слишком похоже на правду. Ведь будь он давним любовником мадам Пуассон, вряд ли он оставил бы ее после бегства мужа на долгие месяцы в столь тяжком затруднении).

Этот славный малый и к тому же богач обожал мадам Пуассон и взял на себя попечение обо всей ее семье. Он заботился об образовании детей, Жанны- Антуанетты и ее младшего брата Абеля, а восемь лет спустя добился возвращения в Париж из изгнания и самого Франсуа Пуассона. Того полностью оправдали от всех обвинений и поручили ему ответственную должность, связанную с поставками для армии. С тех пор де Турнем и Пуассоны счастливо жили все вместе.

О детстве Жанны-Антуанетты известно мало. В то время жизнь ребенка почти не оставляла следов в документах. Девяти лет от роду она ходила к гадалке, которая предсказала ей власть над сердцем короля (через двадцать лет среди счетов маркизы де Помпадур появится строка о выплате этой женщине шестисот ливров «за предсказание мне в девятилетием возрасте, что я стану фавориткой короля»), и с тех пор ее в семье прозвали Ренетт — королевна, маленькая королева. По желанию отца она провела год в монастыре в Пуасси, где жили в монахинях две его сестры. Сестры писали ему в Германию, что будет лучше, если он станет посылать деньги прямо к ним, а не через мадам Пуассон. Ренетт была очень хрупкого здоровья и подолгу лежала в постели, захлебываясь от кашля и мучаясь болями в горле. Если добрые монахини и смогли чему-нибудь научить девочку, они, несомненно, не внушили ей ни малейшего представления о римско-католическом вероисповедании. Выйдя из монастыря, она училась дома, под надзором господина де Турнема и своей матери, и это светское образование оказалось выше всяких похвал — мало было на свете таких разносторонне образованных и воспитанных женщин.

Жанна-Антуанегга владела актерской игрой, умела петь и танцевать — этому научил ее Желиотт из Комеди Франсез; могла декламировать наизусть целые пьесы, ведь ораторское искусство ей преподавал драматург Кребильон; игрой на клавикордах ока владела в совершенстве, что в те времена, когда нельзя было просто нажать на кнопку' чтобы зазвучала музыка, ценилось высоко. Она увлекалась садоводством и ботаникой, знала все о чудесных саженцах, которые доставляли во Францию со всех концов света, любила естественную историю и собирала редких экзотических птиц. Ее почерк, который кажется на удивление современным, был красив и четок. Она владела кистью и карандашом, увлекалась резьбой по драгоценным камням. И наконец, но не в последнюю очередь — она великолепно разбиралась в домоводстве. Брата Абеля тоже учили всему, что считалось тогда обязательным для богатого молодого человека. Еще важнее уроков было то, что дети Пуассонов росли среди людей с прекрасным вкусом, | которые понимали и уважали искусство во всех проявлениях — это были честные буржуа, которые, взяв художника под свое покровительство, щедро оплачивали заказанную работу. Позже и брат и сестра всегда следовали этому примеру в отличие от многих представителей французского высшего общества.

С младых ногтей Ренетт была настоящей чаровницей. Она очаровала своего «отчима» де Турнема, монахинь в монастыре, которые ее нежно полюбили, тревожились и справлялись о ней много лет после того, как она их покинула, а отец, мать и брат просто боготворили землю, по которой она ступала. Она росла, одаренная всем, чего может пожелать женщина, кроме одного — она никогда не отличалась крепким здоровьем. Ренетт не была красавицей в обычном понимании, но являлась истинным воплощением прелести, хотя ее облик, главное в котором составляли не столько черты лица, сколько внутреннее сияние и выразительность, не удалось передать ни одному художнику. Ее брат всегда говорил, что ни один из многочисленных портретов на нее по-настоящему не похож; действительно, они не слишком ‘ схожи и между собой. Мы узнаем ее по положению 1 тела, по изяществу линий, но не по лицу. Больше сведений о ее внешности можно почерпнуть из описаний современников в частных дневниках и мемуарах, которые оставались неизданными много лет после ее смерти.

Дюфор де Шеверни, который и сам был по происхождению буржуа и вечно завидовал брату маркизы, записал: «Ни один мужчина на свете не устоял бы перед желанием иметь такую любовницу, если бы мог. Высока, хотя и не слишком; красивая фигура, круглое лицо с правильными чертами, прекрасный цвет лица и красивые руки, глаза не так уж велики, но я никогда не видел глаз искристее, умнее и живее. Все в ней было округло, в том числе и каждое движение. Она совершенно затмила всех остальных женщин при дворе, а ведь там были настоящие красавицы».

Герцог де Люинь, старый сухарь из окружения королевы, склонен был пройтись по поводу внешности придворных дам в самых порочащих выражениях — у одной щеки ввалились, у другой нос картошкой, третья расплылась до неузнаваемости — так вот, даже он вынужден был признать, что маркиза очень хороша собой.

Принц де Круа, неодобрительно относившийся к мадам де Помпадур, без конца повторяет, что нельзя быть прелестнее ее.

Президент Эно, ближайший друг королевы, пишет о ней: «Это одна из красивейших женщин, каких я встречал».

Маркиз де Вальфон, честный и довольно простодушный солдат, утверждал: «Грацией, воздушностью облика, красотой волос она напоминала нимфу».

Версальский ловчий Леруа, расхвалив все черты маркизы, фигуру и прекрасные светло-каштановые волосы, продолжает: «В ее глазах было нечто особенно привлекательное, может быть, оттого, что трудно точно сказать, какого они цвета. ни яркого блеска черных глаз, ни мечтательной нежности голубых, ни особенной мягкости серых; этот неопределенный цвет, казалось, придавал им безграничную способность обольщать и принимать любые оттенки выражения. Действительно, выражение ее лица все время менялось, хотя никогда не замечалось разлада в ее чертах — все они выражали единую мысль, что предполагает немалый контроль над собой, и это относится к каждому ее движению. Все ее существо было на полпути между высшей ступенью элегантности и первой ступенью благородства».

Наконец, маркиз д’Аржансон, так отчаянно ненавидевший маркизу, что весь свой дневник он написал на самом деле с единственной целью — опорочить ее вглазах потомков, не смог найти для начала ничего хуже следующих слов: «Она бела как снег, лицо никакое, но грациозна и талантлива. Высока, сложена довольно плохо».

К тому времени, как Ренетт выросла в девицу на выданье, в парижском обществе уже говорили, что она достойна короля. Да и сама она жила мечтою о любви короля с тех самых пор как побывала у гадалки; впрочем, эта мечта вряд ли была осуществима, ведь мещанка не могла быть представлена королю, и кроме того у него уже имелась фаворитка. Тем временем оказалось, что ее родителям не так просто выдать дочь замуж, так как репутация обоих оставляла желать лучшего. Конечно, отец, господин Пуассон, был интересным самородком, но впутался когда-то в какую-то темную историю, говорили даже, будто его чучело было публично повешено палачом после бегства Пуассона в Германию, а уж по происхождению ему было далеко и до буржуазного сословия. Он никогда не старался казаться не тем, чем был на самом деле, и нимало не беспокоился о внешних приличиях, поэтому немногие стремились с ним породниться. Что до очаровательной мадам Пуассон, то она была умна, воспитанна, но увы, не добродетельна. Мало того, эта славная, но сомнительная пара не отличалась и богатством. Зато богат был господин де Турнем, который и взял дело в свои руки. Он предложил своему племяннику, господину Ленорману д’Этиоль, жениться на Ренетт. Д’Этиолю эта идея не понравилась, но де Турнем предложил такие прекрасные условия — выделил огромное приданое, гарантировал, что молодые проживут всю жизнь в его доме и за его счет (все их расходы, включая жалованье личной прислуги, он брался оплачивать из своего кармана) и сверх того обещал оставить все свое состояние племяннику — что д’Этиоль сдался. Они поженились в марте 1741 года.

И молодая пара, и господин и госпожа Пуассон жили у де Турнема, в его парижском особняке де Жевр на улице Круа де Птишан, или в замке ц’Этиоль в Сенарском лесу. Этиоль был одним из самых очаровательных из того множества домов, в которых жила и которые отделала Ренетт, и не избежал злой судьбы, тяготеющей почти над всеми ее домами. В начале нашего века владелец снес замок, чтобы не платить за него налогов. Не успел Ленорман д’Этиоль обвенчаться с Ренетт, как страстно полюбил свою жену, да и она часто говорила, что никогда его не покинет — разве что ради короля. В семье это считалось шуткой, но для мадам д’Этиоль шуткой вовсе не было.

Ее дочь Александрина родилась во время болезни короля в Меце. Кто-то сказал ей, что жизнь короля в опасности, и тут состояние роженицы до того ухудшилось, что она едва не отдала Богу душу. (Александрина была ее вторым ребенком, первый сын умер в младенчестве). И все же если, подобно многим женщинам, она и мечтала о другой жизни, то зато собственная ее жизнь была самой приятной. Она была молода, красива, богата, окружена любимой семьей, души в ней не чаявшей. Все ее желания предупреждались. В Этиоле построили большой театр с новейшим оборудованием, сценой, чтобы она в нем играла; Вскоре ее признали лучшей непрофессиональной актрисой Франции. Ее лошади и экипажи были предметом зависти всей округи, так же как платья и драгоценности. Она обладала удивительной элегантностью, что в те времена было куда труднее, чем теперь, так как не существовало великих домов мод и каждая женщина сама изобретала свои наряды.

Мадам д’Этиоль была женщина решительная, хорошо знала, чего хочет от жизни, и обычно получала это. Теперь, выйдя замуж и обретя свободу вращаться в обществе, она подумала, что неплохо бы завести у себя салон и принимать знаменитых интеллектуалов, Благодаря своим талантам и состоянию она явно подходила для такой карьеры. Интеллектуальная жизнь Парижа вращалась вокруг группы писателей, известных как «философы», которые как раз принялись составлять великую энциклопедию человеческих знаний — это их занятие привлекало всеобщее внимание и непрерывно приносило им неприятности с церковью и двором. Они жили в сиянии славы, мир не сводил с них глаз — отчасти из-за Энциклопедии, а отчасти потому, что к группе примыкал сам Вольтер, а он был из тех, кто наделен талантом притягивать к себе интерес людей. Идеи философов породили тот нравственный климат, в котором в конце концов разразилась французская революция, но если бы они до нее дожили, то все как один пришли бы в ужас. Философы не были христианами, однако нельзя их назвать ни атеистами, ни анархистами; например, Вольтер верил в Бога и любил королей. Они хотели помешать мертвящей руке церкви произвести во Франции такой же интеллектуальный паралич, какой царил в Испании времен Франко. От правительства они хотели больше справедливости, меньше закулисных тайн, а также некоторых умеренных реформ. К несчастью, система, оставленная Людовиком XIV, была непроницаема даже для умеренных реформ, ее надо было взрывать динамитом.

Философы жили и работали в Париже, да и Вольтер еще не отряс его праха со своих ног; все они нередко бывали в гостях у некоторых дам и там могли обмениваться мнениями и взглядами в атмосфере, которая состояла из восторженного восхищения друг другом, смешанного с самой жалкой мелкой завистью — она будоражила мысль. Искусство беседы, в котором так преуспели французы, наверное, ни раньше, ни потом не достигало таких высот, как в разговорах между Вольтером, Вовенаргом, Монтескье, Мариво, Фонтенелем и Гельвецием. Ярче всех блистал, разумеется, Вольтер, с его неистощимым запасом интересных сведений, вспышками заразительного веселья и ласковым расположением к другой звезде — Вовенаргу, в свою очередь питавшему глубокое уважение к гению Вольтера. Светилами поскромнее, но далеко не незаметными, были Мариво, с нетерпением ждавший, чтобы мяч беседы перелетел к нему, Монтескье, ждавший того же, но гораздо спокойнее. Даже Фонтенель, которому перевалило уже за девяносто, всегда имел наготове какую-нибудь подходящую историю или замечание длиной не более минуты, а Гельвеций, предпочитавший слушать, а не говорить, сберегал все это в памяти. Это чудесное развлечение происходило за обеденными столами у нескольких дам — госпожи Жоффрен, Дюдеффан, де Тансен, у мадам Дени, племянницы Вольтера и еще у одной-двух. Одаренная, богатая мадам д’Этиоль всегда любила умных мужчин и идеально подходила на роль хозяйки салона, стать которой и сделалось целью ее жизни. Вероятно, она думала побить старых дам на их собственной территории: ведь она была образованнее мадам Жоффрен, остроумнее мадам Дюдеффан, скромнее мадам де Тансен, богаче мадам Дени и красивее их всех. Потенциальные гости были заранее к ней расположены: Кребильон, Монтескье и Фонтенель бывали у нее в доме, художники Натье и Буше писали ее портреты. Мадам Дюдеффан даже просила президента Эно: «Не изменяйте нам всем с мадам д’Этиоль». Вольтер отзывался о ней с такой гордостью, как будто сам ее создал: «Хорошо воспитана, мила, добра, очаровательна и талантлива... Она родилась с чувствительным и добрым сердцем».

Но мадам д’Этиоль с ее прирожденным светским тактом сумела понять, что молодой женщине недостаточно принимать гостей у себя, надо еще, чтобы принимали ее. Она знала и о том, что писатели любят встречаться с людьми из высшего общества и что салону, где бывает одна только интеллектуальная буржуазия, недостает элегантности. По словам маркизы де Ла Фертэ д’Эмбо, дочери мадам Жоффрен, на пути устремлений мадам д’Этиоль стояло тогда два препятствия. Одним была ее мать, хорошенькая мадам Пуассон, которую принимали в некоторых салонах, например у мадам де Тансен, но зато в других, как у мадам Жоффрен, считали недостаточно благопристойной. Жоффрены жили в четырех домах от отеля де Жевр, и однажды к их ужасу мадам Пуассон с дочерью явились к ним с визитом.

«У матери, — рассказывает мадам де Ла Фертэ д’Эмбо, — была такая скверная репутация, что мы никогда бы не смогли с ней подружиться, но дочь была совсем другое дело. Мне не хотелось показаться грубой, и трудно было встречаться с одной, избегая другую, хотя в конце концов я ухитрилась отдать визит мадам д’Этиоль, но не мадам Пуассон. Мадам д’Этиоль спросила у моей матери, нельзя ли ей приходить почаще, чтобы углубить свое знание света... В Новый год они с мужем посетили меня во время моего туалета и были до того учтивы, что я ее в шутку отругала; зато на следующий Новый год к ее собственному туалету явился весь двор и принцы крови, кланяясь до земли. Я и теперь смеюсь, как подумаю об этом».

Второе затруднение состояло в том, что господин де Турнем в качестве откупщика вынужден был принимать в особняке де Жевр множество скучных людей, причем жена его племянника выступала в роли хозяйки. Людям веселым и остроумным, вроде аббата де Берни или герцога де Нивернэ, с которыми она часто встречалась и кого хотела бы пригласить, было совсем не место в кругу деловых" знакомых де Турнема.

Первое из препятствий вскоре устранилось самым печальным образом — мадам Пуассон заболела раком и слегла. Ей пришлось покинуть общество и приготовиться встретить медленную мучительную смерть. Без нее же мадам д’Этиоль была очень желанной гостьей — такая красивая, изящная, наделенная пронзительным жизнелюбием и интересом к людям. Все это, наверное, и составляет основу того, что мы зовем очарованием, сексуальной привлекательностью, обаянием. Она была не только умна и остроумна, но и современна в своих взглядах, вполне подготовлена к «философскому образу мыслей», так что едва ли ее могли бы шокировать даже самые скандальные высказывания философов.

Вскоре ее уже звали повсюду; имя ее стало известно в Версале, где про людей, которые никогда не появлялись при дворе, слагали совершенно невероятные сплетни, просто целые легенды. Как ни странно, не кто иной, как Вдовица де Майи, кажется, первая заговорила о ней после встречи с мадам д’Этиоль на каком-то приеме, где была до того очарована ее пением и игрой на клавикордах, что от восторга даже обняла прелестную музыкантшу. Вскоре и король уже знал мадам д’Этиоль по имени, да и в лицо — ведь она была соседкой по даче. Любимым местом королевской охоты служил Сенарский лес с резиденцией Шуази — маленьким собственным охотничьим домиком короля, перестроенным и отделанным для него архитектором Габриэлем. Король любил Шуази больше всех своих дворцов, а некоторые говорили, что и больше всех своих любовниц. Сюда он приезжал, чтобы непринужденно повеселиться в узком кругу, привозил с собой полдюжины дам и несколько друзей-мужчин, но никаких унылых мужей. Обстановка царила до того раскованная и свободная, что дамам позволялось расхаживать в платьях без кринолина — неслыханная вольность в любом дворянском доме. Прямо из кухни поднимался уставленный яствами механический стол, так что в столовой не было нужды в прислуге. А после обеда король собственноручно готовил кофе. Однако пусть читатель не подумает, будто там происходили оргии — это было совсем не во вкусе Людовика XV.

Хотя буржуа никогда не позволялось участвовать в королевской охоте (этой привилегией пользовались только роды, получившие дворянство не позже 1400 года), для некоторых ближайших соседей делалось исключение: они могли следовать за охотниками в экипажах. Мадам д’Этиоль не преминула как следует использовать эту возможность. Она сама правила фаэтоном, знала лес как свои пять пальцев и вечно встречалась на королевской тропе. То она была одета в розовое платье и правила голубым фаэтоном, то наоборот, в голубом платье и в розовом фаэтоне — восхитительное видение, умелая и храбрая укротительница коней. Как можно было ее не заметить? Король был слишком застенчив, чтобы заговорить с незнакомкой, но время от времени присылал ей в подарок битую дичь. Между тем ее заприметил еще кое-кто — и это были далеко не дружеские глаза. Как- то раз герцогиня де Шеврез, знавшая мадам д’Этиоль с тех пор, как та была ребенком, упомянула ее имя в присутствии короля. Вдруг мадам де Шатору так больно наступила герцогине на ногу, что та едва не лишилась чувств. На следующий день мадам де Шатору явилась к ней с извинениями и сказала в свое оправдание: «Ведь вы знаете, пошли разговоры о том, чтобы подсунуть эту кокетку д’Этиоль королю». После этого мадам д’Этиоль предупредили держаться подальше от охоты, и ей ничего не оставалось как послушаться. Было бы безумием навлечь на себя гнев мадам де Шатору.

Но волею судьбы события приобрели неожиданный поворот. Мадам де Шатору умерла; так вторая из сестер де Майи было отнята у короля смертью. Как и после кончины мадам де Вентимиль, он был сражен горем, просто безутешен, однако на этот раз уже не вернулся к мадам де Майи. Естественно, в высшем обществе Парижа и Версаля говорили только об одном: кто станет следующей фавориткой? Сначала все были более или менее уверены, что ею окажется четвертая из сестер де Майи, мадам де Лорагэ. Печальный и подавленный король каждый вечер ужинал с нею, но лишь по привычке, ведь она была прежде неразлучна с мадам де Шатору. Все знали, что за нее стоит герцог Ришелье. У него, кстати, имелась в запасе и еще пара герцогинь, а влияние Ришелье на короля в этих делах было велико. Тем временем каждая красавица Иль-де-Франса втайне верила, что приз достанется ей. Престиж монарха в те дни стоял так высоко, что доходило почти до его обожествления, а потому положение королевской любовницы нисколько не считалось постыдным, зато сулило громадные материальные выгоды ее семье. Чудовищные состояния Граммонов, Мортемаров, Лавальеров и д’Эстре появились именно благодаря подобным отношениям их родственниц с королями. Королева вела скучную тихую жизнь в кругу своих безнадежно отставших от моды друзей, а все радости и удовольствия сосредоточились на половине короля, причем центром и движущей силой этого веселья выступала фаворитка. Кроме всего прочего, Людовик XV был невероятно привлекателен — высок, хорош собой, с ласкающим взглядом и особенным хрипловатым голосом, услышав который уже нельзя было забыть, а в его слегка печальной манере держаться таилось столько чувственности, что ни одна женщина не могла перед ним устоять. Высокомерный вид, за которым на самом деле скрывалась робость, нисколько не убавлял его привлекательности. Женам подданных нетрудно было влюбиться в него, так что мадам д’Этиоль — не единственный пример. В Париже прошел слух, будто король устал от любовниц-аристократок с их политическими интригами и алчными семействами; мещанки насторожились.

Но как бы познакомиться с королем? В этом состояла главная трудность. Правда, Людовик нередко посещал под маской публичные балы в Париже и в городке Версале. Он страшно любил эти увеселения, но как только короля узнавали — а его узнавали всегда по царственной осанке и характерному звучанию голоса, — начиналось столпотворение и уже никак нельзя было незаметно поговорить с ним. Существовала и другая возможность — представиться королю через одного из его камердинеров. Должность королевского камердинера передавалась от отца к сыну, рано или поздно их семьи получали дворянство и уже сами держали при себе десяток-другой прислуги, а в дворцовой иерархии эти люди занимали очень важное место. В некоторых вопросах они имели больше влияния на короля, чем любой из придворных, причем пользовались доверием и любовью своего господина. У мадам д’Этиоль имелся дальний родственник, некий Бине, служивший камердинером при наследнике — дофине. Ему доводилось по службе нередко видеться с королем наедине. Несомненно, она поддерживала с ним отношения, но пока не спешила ими воспользоваться.

В этот переломный момент появились признаки того, что король не прочь исправиться и вернуться к королеве. Человек он был религиозный и в душе самый преданный семьянин. История в Меце не прошла для него бесследно, кроме того он был привязан к стремительно подраставшим дочерям и вовсе не желал служить дурным примером ни им, ни дофину— тому было уже почти шестнадцать лет и близилась его свадьба. Госпожи де Вентимиль и де Шатору были сущие стяжательницы и вечно донимали королеву, которая, несмотря на обычное свое долготерпение, однажды вспылила в ответ на очередную просьбу мадам де Вентимиль о какой-то милости: «Ведь вы здесь метресса, мадам», что понималось тогда и как хозяйка, и как любовница. Король не выносил подобных сцен — такой конфуз! — и терпеть не мог находиться в неловком положении. Но не выносил он и скуки, и если всерьез подумывал вернуться в лоно семьи, то достаточно было одного взгляда на житье-бытье его жены, чтобы понять, что ему такого не выдержать. Приближенные Марии Лещинской рассказывали, что она не только очень добра, но и отличается веселостью. Говорили, что если речи ее всегда благородны, то глаз зато самый язвительный, и намекали, что когда она заканчивает свои молитвы, то блещет таким остроумием, что все ее друзья непрерывно покатываются со смеху. В этом позволим себе усомниться. Люди, которым посчастливилось принадлежать к ближнему кружку царственных особ, норовят дать понять непосвященным, что там вовсе не так скучно, как кажется с виду. Друзья Марии Лещинской не составляли исключения, но им не разубедить нас в том, что королева была самой симпатичной и почтенной занудой. Ее жизнелюбивый папаша, Станислав Лещинский, говаривал, что скучнейшие королевы Европы — это его жена и дочь. «Когда я бываю у нее, то зеваю, как на мессе». Все, что было при дворе живого и веселого, всегда ее избегало — в самом деле, посреди оживленнейшего общества, когда-либо виданного во Франции, королева жила монахиней. Почти все время она отдавала молитвам, выезжая только по делам благотворительности и в монастырь, где украшали вышивкой ее старомодные платья.

По утрам, между мессой и протокольным визитом к королю, она прочитывала какую-нибудь назидательную притчу либо немного рисовала (к этому она имела трогательно жалкие способности, как свидетельствует ее рисунок, сохранившийся в Версале). В час дня королева обедала при большом собрании придворных, и ела ужасно много. После обеда шила для бедных, пока не наставало время играть в карты. Карточная игра вообще составляла важную сторону жизни Версаля, здесь выигрывали и проигрывали состояния, и все часами сидели за карточным столом, не исключая даже юных принцесс. Королева играла в кости, ее любимая игра называлась каваньоль, которая вышла из моды, в то время как последним криком моды были карточные игры «комета» и «пикет». Не могло быть ничего старомоднее прошлогодней игры, и придворные ужасно жаловались, что приходится играть с королевой «в эту наскучившую каваньоль». Два-три раза в неделю игорные столы расставляли в парадных комнатах королевы, куда допускалась публика, да только никому в голову не приходило прийти посмотреть на эту игру. После ужина вечернее время королева отдавала друзьям. Ее фрейлины, в которые король подбирал дам, приятных для себя, то есть остроумных и хорошеньких, сбегали в малые апартаменты короля, и королева оставалась со своими престарелыми приятелями, герцогом и герцогиней де Люинь.

Герцог де Люинь вел дневник, в котором придворная жизнь зафиксирована чуть ли не по часам. В отличие от Сен-Симона он не был одаренным писателем, так что три четверти его дневника, посвященные тонкостям этикета и придворного обхождения, читать совершенно невозможно. Но это надежный источник, автор не записывал тех сведений, в точности которых не был уверен. Иногда же в дневнике встречается живая сценка или яркий портрет. Чета де Люинь была невероятно богата и при этом прижимиста и старомодна, как вытекает из того обстоятельства, что они не снесли свой замок Дампьер и не построили на его месте нового особняка, как делали почти все их современники. Прекрасный Дампьер, жемчужина эпохи Людовика XIII, стоит как и прежде в своем парке и до сих пор принадлежит герцогам де Люинь. Королева обедала у этих друзей едва ли не через день, а герцог каждый год подсчитывал, сколько раз это случилось. Для герцогской четы это было довольно накладно, и королева однажды сказала брату герцога, что обязательно должна их каким-то образом вознаградить; те ждали, надеялись, но в конце концов получили в награду лишь изысканные любезности.

На этих ужинах бывали всегда одни и те же гости: сын Люиня герцог де Шеврез с женой, брат хозяина кардинал де Люинь, президент Эно и Монкриф. Всем, кроме Шеврезов, было за шестьдесят. Франсуа де Моикриф, человек довольно темного, хотя явно шотландского происхождения, был одним из тех прихлебателей, которые во все века и в любом обществе умудряются неизвестно какими заслугами создать себе положение и сохранять его. Наверное, он был очень уютным, мягким, ласковым. Он считался «историком кошек», и говорили, что в жизни он добивается всего тем, что никогда не царапается, имеет бархатные лапки, не шипит и не выгибает спинку, даже если его спугнуть. Королева считала его приятным, милым, только что не святым. Она и знать тге знала, что в коридорах Оперы висит записка: «Если одна из молодых дам пожелает отужинать со славным старичком, она найдет девяносто две ступеньки вверх, недурной ужин и сможет заработать десять луидоров». Этот славный старичок был Монкриф, а девяносто две ступеньки вели в его жилище в Лувре, которое отвела ему его приятельница-королева.

Герцог де Шеврез, воплощенная добродетель и благочестие, был влюблен в королеву и жестоко ревновал к президенту Эно. Король с дофином и даже сама королева частенько над ними подшучивали. Вечер за вечером маленькая компания сонно просиживала у огня, и время от времени то один, то другой клевал носом, убаюканный похрапываньем Тентамарра, старого пса мадам де Люинь. Однажды кардинал внезапно проснулся, вскочил и закричал, чтобы немедленно созвали собрание каноников. Вряд ли такие вечера могли привлекать Людовика XV.


Глава 3. Бал подстриженных тисовых деревьев

В феврале 1745 года дофина женили на испанской инфанте Марии-Терезе-Рафаэле, сестре некогда отвергнутой невесты короля Людовика XV. Дофин вступал в брак вторым из детей короля, к этому времени старшая королевская дочь стала женой второго сына короля Испании, инфанта Филиппа, и была известна как мадам инфанта.

Свадьба дофина была отмечена целой чередой празднеств. Сам жених и его сестры не любили балов, но зато их отец очень любил, а потому заявил, что в их возрасте полезно танцевать, и весь февраль они могли предаваться этому занятию чуть ли не ежевечерне. Балы устраивались то в апартаментах принцесс, то в дворцовом манеже, то в соседнем городке Версале. Король танцевал без устали и всегда с одной и той же дамой. Ее лицо скрывала маска, однако молва утверждала, что это прелестная мадам д’Этиоль. Вершиной празднеств стали роскошный бал в Версальском дворце и еще один бал в парижской ратуше.

За несколько дней до дворцового бала, когда все только о нем и говорили, президент Эно встретил мадам д’Этиоль и спросил, собирается ли она пойти на этот бал. Она сказала, что собирается. Тогда старый волокита с отеческой заботливостью заметил, что она, надо надеяться, побеспокоилась заранее о жилье, ведь, как он слышал, вокруг Версаля расхватали все комнаты до единой. Она скромно отвечала, что о ней позаботится ее кузен месье Бине.

Бал по случаю свадьбы дофина был, вероятно, самым великолепным в истории Версаля. Дворец сиял огнями внутри и снаружи. Он громадным костром полыхал в конце Авеню де Пари — дороги, соединявшей дворец со столицей, которая и сама превратилась в реку света из-за двойной вереницы битком набитых экипажей, везших парижских гостей. Свечи, факелы, шутихи отбрасывали теплый, трепещущий свет куда красивее, чем от электрических фонарей и прожекторов. Гости проезжали через большой двор к южному крылу дворца и выходили из карет у подножия мраморной лестницы. Ни на одном из балов еще не бывало такого столпотворения, ведь буквально каждая хорошенькая парижанка приехала попытать счастья с королем. Обычно те из версальских балов, что давались в парадных залах, были открытыми для публики, и чтобы лопасть на них, достаточно было прилично одеться. Мужчинам полагалось быть при шпаге, но и это правило нетрудно было исполнить — все знали, что дворцовый привратник наладил бойкую выдачу шпаг напрокат. Наверху лестницы один представитель каждой компании гостей должен был снять маску и назвать себя, а других требований к гостям не предъявляли и даже не печатали пригласительных билетов. На балу, о котором идет речь, бедняга, записывавший имена, скоро сдался в неравной борьбе. Толпа хлынула мимо него в громадные приемные, через покои королевы, в том числе и спальню, прямо в Зеркальную галерею. В каждой из комнат по пути имелся буфет и играли музыканты, что было устроено в надежде избежать слишком сильной давки в галерее. Но гости, всю ночь державшиеся весьма свободно и непринужденно и поражавшие придворных дурными манерами, лишь на минуту задерживались у буфетов, чтобы прихватить чего-нибудь вкусненького (был пост, поэтому угощение предлагалось рыбное: свежая лососина, палтус, паштет из форели), и неслись дальше с тарелками и бокалами в руках. Пророчеством Нострадамуса, гласившим, что пол во дворце проломится и уцелеет только король и тридцать человек вокруг него, храбро пренебрегли.

Довольно долго гости тщетно пытались отыскать короля и других царственных особ, но никто из них все не появлялся. Наконец распахнулась одна из зеркальных дверей и вошла королева без маски, в платье, усыпанном гроздьями жемчужин, а на голове у нее сверкали два знаменитых алмаза, Регент и Санси. За ней следовали дофин с молодой супругой, одетые садовником и цветочницей, и герцог Шартрский с герцогиней. Все остальные члены королевской семьи были в масках, в их числе находился принц Карл Эдуард Английский, которому предстояло вскоре его неудачное приключение с захватом британского престола. Время шло, а о короле не было ни слуху ни духу. Вскоре юная чета Шартров поспешила улизнуть с бала: они испытывали такой восторг от взаимной близости, что не терпели никаких перерывов в этом занятии, и если обедали вне дворца, то обыкновенно просили у хозяйки разрешения воспользоваться ее ложем во время трапезы; в Версале же они располагали собственной спальней. Принцесса де Конти, матушка герцогини Шартрской, сняла в столовой маску, воображая, будто кто-нибудь сейчас же вскочит, чтобы уступить ей стул, но ее не узнали и никто даже не подумал сдвинуться с места. Она в гневе заковыляла прочь, бормоча, что за всю свою долгую жизнь не видывала такой отвратительной публики.

Молодая дофина танцевала с испанским грандом, который знал все мадридские сплетни и явно принадлежал к высшей знати, но как она ни просила его открыться, он отказался назвать свое имя. Потом маркиз де Тессе, сам испанский гранд, долго с ним беседовал, был совершенно очарован и пригласил к обеду. Испанец так и не снял маски и наконец исчез. На следующий день маркизов повар-испанец сознался, что он и есть таинственный идальго. История обошла весь Версаль и показалась особенно забавной потому, что известен был нрав инфанты. Подобно всем членам испанской королевской семьи, она отличалась великой чопорностью и была преисполнена сознания своего царственного достоинства. Французы ее никогда не любили. Она нисколько не скрывала, что считает многие их обычаи слишком вульгарными, например, привычку пользоваться румянами или пристрастие к шуткам. Никому не случалось видеть, чтобы она рассмеялась какой-нибудь остроте в дружеской беседе или на спектакле. Она также дала понять, что не потерпит шуток от своих фрейлин. Король самым трогательным образом изо всех сил старался, чтобы она чувствовала себя как дома, но она держалась с ним крайне неприветливо — возможно, стеснялась, но скорее не одобряла его поведения. Господин де Люинь, на всякую королевскую особу смотревший сквозь розовые очки, все-таки сообщает мало утешительного о ее внешности: она была бы красива, если бы не рыжие волосы, не белые ресницы и не огромный нос, росший, казалось, прямо изо лба без всякого перехода. Впрочем, она была изящна и хорошо танцевала. Дофин же, унаследовавший семейную черту влюбляться без памяти в собственных жен, немедленно воспылал к ней нежными чувствами.

И вот наконец отворились двери, ведущие в переднюю апартаментов короля, комнату, известную как «Бычий глаз». Толпа сгрудилась поближе к дверям. В бальный зал входила, тяжело раскачиваясь, самая странная процессия: шли восемь тисовых деревьев, подстриженных, как их садовые собратья, в форме столбика с вазой наверху. Костюмы придумал король в надежде, что на этот раз его не узнают. На гравюре Кошена, изображающей сцену в Зеркальной галерее, озаренной восемью тысячами свечей, можно явственно рассмотреть множество причудливых нарядов, видны в толпе и «тисовые деревца». Вскоре одно из них удалилось с хорошенькой президентшей Портайль в темный уединенный уголок дворца. Она думала, что это король, и радостно упала в объятия тисовых ветвей. Каково же было негодование дамы, когда, вернувшись в зал, она увидела настоящего короля — он снял с головы тисовый убор и увлекся веселой беседой с мадам д’Этиоль. Та была наряжена Дианой и тоже сняла маску. «Платок брошен», — сказали придворные. Им стало совершенно ясно, что начинается новый роман. Прежде чем расстаться с мадам д’Этиоль король условился встретиться с ней в ближайшее воскресенье на балу в Париже. Кареты последних гостей версальского бала все еще стояли у дворца до восьми утра следующего дня.

Теперь настала очередь городских властей Парижа не ударить в грязь лицом. Брачный союз с Испанией был очень популярен. Все ждали, что Пиренеи превратятся из яблока раздора в чертог любви (хотя при дворе считали, что это сущий вздор) и поэтому ослабеет угроза войны с Испанией. Все знали, что дофин влюблен — как это очаровательно и романтично! К тому же король, этот обожаемый кумир, находился на таком интересном жизненном перепутье. Словом, в столице царило добродушное и веселое расположение к королевской семье. Праздник, состоявшийся тем воскресным вечером, должно быть, очень напоминал теперешние празднования 14 июля — Дня взятия Бастилии, только куда причудливее, с бесплатным угощением и реками вина. Поскольку стояла зима и невозможно было танцевать на улицах, соорудили семь залов для танцев: в ратуше, где перекрыли крышей внутренний двор, на площади Дофин, два на Вандомской площади, на площади Каррузель, на улице Севр и на площади Бастилии. Бальные залы были убраны с таким вниманием к деталям, какое только в XVIII веке уделялось сооружениям, рассчитанными всего на один вечер. Они были похожи на огромные беседки в китайском стиле, со стенами из розового мрамора и решеток, оплетенных цветами, виноградными лозами и гроздьями. Места, где располагались буфеты, окружали настоящие пальмы, стволы которых обвивали гирлянды роз, а между деревьями были протянуты драпировки розового бархата с золотой бахромой. Столы ломились от индеек, кабаньих голов и прочих яств. Люстры свешивались с цветочных гирлянд, а снаружи, на стенах и на крышах танцевальных залов, были прикреплены тысячи зажженных свечей. Повсюду виднелись портреты и скульптуры королевской семьи, из мраморных фонтанов било вино. За исключением ратуши, все эти залы были открыты для публики, беднейшие из бедных шли сюда с женами, семействами, даже с собаками, поесть, попить, потанцевать — словом, повеселиться до утра. В Опере, кроме того, происходил бал по подписке. Дофину предстояло явиться на маскарад в ратуше без отца и там поблагодарить парижан за их доброе расположение. Ожидалось, что король заглянет попозже, также в маскарадном костюме. На этот бал допускали только приглашенных, но устроители не избежали многих упущений, разослали вдвое больше билетов, чем следовало, и набежала такая гигантская толпа, что дело стало принимать опасный оборот. Несмотря на то, что во дворе имелся дополнительный бальный зал, гости теснились, как сельди в бочке, едва могли пошевелиться, а чтобы протолкаться вверх или вниз по лестнице, надо было потратить чуть ли не час; в этой давке женские наряды рвались в клочья. Словом, вышел сущий скандал, как судачили потом парижане еще не одну неделю спустя после всех событий. Говорили, что все угощение кончилось к трем часам ночи и что несколько человек умерли — от жары, от мороза, от утомления, от удушья.

Король с герцогом д’Айеном, верным товарищем развлечений, в черных домино покинули Версаль сразу после церемонии королевского отхода ко сну. Сначала отправились убить пару часов на балу в соседнем городке, а потом пустились в Париж. Эта скачка, благодаря резвости особой королевской упряжки лошадей, которых прозвали «бешеными», заняла всего час с четвертью. В Севре им повстречался дофин, возвращавшийся домой к обожаемой молодой женушке. Он очень учтиво и изысканно поблагодарил парижан за их восторженность, после чего еле-еле выбрался из толпы в ратуше при помощи гвардейцев, расчищавших ему дорогу. Оба экипажа остановились, и дофин перешел через дорогу, чтобы рассказать отцу, что творится в ратуше, причем от души советовал туда не ездить. Этот ленивый святоша и домосед никогда не одобрял отцовского пристрастия к веселому обществу. Несомненно, он считал папашу слишком старым, чтобы отплясывать ночи напролет. Но у короля было назначено свидание, которого он никак не желал пропустить.

Прибыв в Париж, он отправился в Оперу, протанцевал пару танцев, а потом отпустил свою карету и в наемном экипаже поехал в ратушу. Там он скоро отыскал мадам д’Этиоль, к тому времени порядком растрепанную, как и все женщины, но от этого не менее очаровательную. Они сумели пробраться в отдельную комнату и немного перекусили, после чего король решил, что толпа слишком велика для приятного вечера, и вызвался отвезти даму домой. Д’Айен пошел за каретой, в которую все трое и уселись. На улицах народу было не меньше, чем на балу, так что карету один раз даже задержала городская полиция. Король начал нервничать и сказал: «Дайте им луидор». «Нет-нет, сир, — отвечал д’Айен, — нас тогда сразу узнают, и завтра ваша эскапада попадет в полицейские донесения». Король очень любил почитать о похождениях других людей в полицейских донесениях, но вовсе не хотел, чтобы его собственное приключение стало достоянием всего города, и потому откинулся подальше в глубь кареты, а д’Айен сунул вознице в руку экю. Тот вытянул лошадей кнутом, они вскачь преодолели полицейский кордон, и мадам д’Этиоль была благополучно доставлена домой, в отель де Жевр. Король добрался до Версаля в девять утра, переменил камзол и проследовал к утренней мессе, чтобы лишнего греха не брать на душу, а потом проспал до пяти часов вечера. Выражаясь придворным языком, «в покоях короля заря встала в пять часов».

Кстати, языки уже работали вовсю. Те, кто видел, как король с мадам д’Этиоль вместе выходили из ратуши, решили, что она отправилась с ним в Версаль. В самом Версале придворные гадали, скоро ли увидят ее вновь и что происходит — мимолетное увлечение или серьезный роман. Люди, хорошо знавшие короля, бились об заклад, что это лишь интрижка. Никогда в жизни, говорили они, он не приведет в Версаль на роль фаворитки какую-то мещанку. В анналах истории французских королей таких случаев не значилось и стало бы совершенно неслыханным скандалом. В конце концов фаворитка короля играла при дворе важнейшую роль, с которой могла справиться только особа, рожденная и выросшая у подножия трока. Да и сам король, казалось, в эту минуту испытывал сомнения — возможно, оттого, что не был окончательно уверен в своих чувствах. Мадам д’Этиоль была не из тех женщин, с которыми можно поразвлечься и бросить, обойтись как с игрушкой, на несколько дней отнять у мужа и семьи, а потом вернуть по принадлежности. С ней надо было либо идти до конца, либо не начинать вообще. Конечно, манеры ее отдавали средним сословием, она говорила и даже думала совсем не так, как придворное общество, и если это забавляло короля, когда они беседовали с глазу на глаз, то он мог опасаться попасть в неловкое положение при таких вельможах, как герцог де Ришелье. Несомненно, ему хотелось завести постоянную связь; король жаловался камердинеру Бине, что устал метаться от одной женщины к другой. Тогда, сказал Бине, ему не найти лучше мадам д’Этиоль, которая от любви к королю лишилась сна и аппетита. Похоже, что Бине взялся за дело всерьез. Епископ Мирепуа, как и Бине, состоявший в окружении дофина, глава крайней католической партии при дворе, даже пригрозил ему увольнением. Бине бросился к королю, тот был разгневан этой бестактной выходкой и сказал, что ни о каком увольнении и речи быть не может. Скоро заметили, что мадам д’Этиоль частенько впархивает и выпархивает из дворца. Никто не знал, там ли она ночует, и если да, то в какой комнате, но король в этот период часто ужинал один, а ее экипаж вечерами возвращался в Париж. Бине, которого круглые сутки донимали расспросами любопытные придворные, говорил, что она хлопочет о месте откупщика для своего мужа. Однако муж понятия не имел об этих хлопотах. Господин де Турнем, из ко-торого Ренетт могла вить веревки, когда пожелает, услал его по делу в Прованс. К тому моменту, как ничего не подозревавший бедняга вернулся в Париж, дело зашло так далеко, что де Турнему осталось только объявить племяннику, что жена для него потеряна навсегда. Д’Этиоль лишился чувств, был убит горем, написал жене трогательное письмо с мольбой вернуться. Мадам д’Этиоль, по натуре крайне прямодушная и открытая, ничего не могла утаить — вечно все выкладывала напрямую, и в этом состояла часть ее обаяния; она тут же показала письмо королю, что на первый взгляд кажется шагом не слишком разумным. Но с тех пор как маркиз де Монтеспан, муж фаворитки Людовика XIV, подкатил к Версалю в карете, задрапированной черной тканью, причем на крыше покачивалась пара оленьих рогов, короли питали здравое уважение к мужьям и к возможным ответным шагам с их стороны. Людовик XV не перенес бы такого инцидента. Ему показалось, что, познакомив его с письмом, госпожа д’Этиоль поступила крайне неделикатно, в дурном вкусе, именно так, как можно ожидать от особы ее круга, и, возвращая ей письмо, холодно проговорил: «Очевидно, ваш муж очень порядочный человек, мадам».

И тем не менее это письмо означало, что д’Этиоль в Париже, что он все знает, и заставило короля задуматься. Очевидно, настал момент, когда ему следовало решить, возвести ли мадам д’Этиоль в ранг официальной фаворитки или отпустить ее к мужу, который все еще готов принять ее, но неизвестно, надолго ли хватит его терпения. Король был влюблен. Он уже успел понять, что она никогда ему не наскучит и что нетрудно придать ей недостающий светский лоск, чтобы не испытывать за нее смущения. «Будет забавно заняться ее воспитанием», — сказал король. К тому же она готова была целовать его следы, а какой мужчина может остаться к этому равнодушным? Кончилось тем, что мадам д’Этиоль окончательно осталась в Версале, в маленькой квартирке, некогда принадлежавшей мадам де Майи и соединенной потайной лестницей с покоями короля. Первое ее публичное появление при дворе состоялось 3 апреля во дворцовом театре, где давали итальянскую комедию.

Король и королева сидели каждый в своей ложе, которые располагались одна над другой. Мадам д’Этколь заняла ложу с противоположной стороны от сцены и была хорошо видна обоим. Конечно, все глаза обратились на нее, и герцог де Люинь, состоявший при особе королевы, вынужден был признать, что она на редкость хороша и прекрасно одета. После спектакля король отужинал с двумя ближайшими своими друзьями, герцогом д’Айеном и графом де Куаньи, а четвертой была мадам д’Этиоль. Она стала появляться за ужином, на маленьких вечерних приемах, которые король устраивал для своих приближенных. В это время по ее адресу высказывалось на удивление мало язвительных замечаний, так как все были согласны в том, что они с королем страстно любят друг друга.

От Вольтера пришло льстивое письмо — он явно надеялся на большие выгоды от нового положения своей приятельницы. Ее родители были на седьмом небе, как и дядюшка де Турнем. Только муж был безутешен, но кто же о нем вспоминал? Людовик XV оказался совершенно прав, говоря, что Ленорман д’Этиоль очень порядочный малый: он не пытался воспользоваться фавором своей жены ради постов и наживы, а всякий раз, как ей было угодно написать ему, отвечал с безукоризненной вежливостью. Остальные члены его семьи сохранили с ней прекрасные отношения. Сестра мужа, мадам де Баши, всегда была в числе ближайших друзей мадам д’Этиоль. Кузину мужа, мадам д’Эстрад, она взяла с собой в Версаль в качестве неофициальной фрейлины. И никогда она не переставала заботиться о семье Ленорман. Когда умер отец мужа, она горевала по нему как пристало невестке и даже отменила прием, на который был зван весь двор. Д’Этиоль с Абелем Пуассоном остались друзьями на всю жизнь и в Париже их частенько видели вместе. Но никогда больше он не встречался со своей женой.


Глава 4. Фонтенуа

Тем временем уже пятый год шла война за австрийское наследство. Австрийский император умер в 1740 году, оставив единственную дочь, Марию-Терезию. При жизни императора князья Священной Римской империи и монархи Европы приняли обязательство (прагматическую санкцию) уважать ее права, но как только он умер, гаранты не устояли перед искушением половить рыбку в мутной воде. Баварский и саксонский курфюрсты, короли Испании и Сардинии выдвинули территориальные требования к имперской короне от имени либо своих жен, либо собственных прародительниц из габсбургского дома. Прусский же король обошелся вовсе без требований, а сразу взял быка за рога: в декабре 1740 года его войска оккупировали австрийскую провинцию — Силезию. В Европе вспыхнула большая война, в которую Франции вообще не следовало бы ввязываться. С ее стороны это было и непохвально, и нерасчетливо. На ее долю выпало слишком много лишений и мало преимуществ, а из-за понесенных расходов французский флот оказался в безнадежном состоянии. Людовик XV при всей своей любви к баталиям был правитель чрезвычайно миролюбивый и выступал против участия в этой войне. Тех же взглядов был и кардинал Флери, но когда началась война, кардинал лежал на смертном одре, и военная клика взяла верх над миролюбием короля. Ненависть к Австрийской империи представляла собой в ту эпоху решающий фактор, общий знаменатель внешнеполитических настроений во Франции, в чем королю, к его несчастью, предстояло убедиться в будущем.

Кардинал Флери скончался в 1743 году девяноста лет от роду. Для Людовика XV он был тем же, кемкардинал Ришелье для Людовика XIII. Этот исключительно умный человек и талантливый правитель, пользовавшийся полным доверием короля, руководил политикой Франции, не боясь оказаться смещенным из-за придворных или церковных интриг. При жизни Людовика XV такому положению сложиться было уже не суждено и второго Флери он не нашел.

В 1745 году французская армия под началом Морица Саксонского одерживала победу за победой. Король недавно произвел полководца в звание маршала Франции и при этом пообещал новоиспеченному маршалу, что и сам он, и дофин присоединятся к весенней кампании. И вот это время пришло, пора было вырвать дофина из объятий молодой жены, да и самому расстаться с очаровательной возлюбленной. Брать ее с собой он и не думал во избежание сцен, подобных тем, что разворачивались в Меце. К тому же он имел в отношении ее некоторые планы: ей следовало удалиться в Этиоль в сопровождении двух избранных им царедворцев и учиться от них версальским обычаям, манерам и обхождению. Подобное обучение было совершенно необходимо, чтобы она не наделала ужасных промахов и не сделалась бы посмешищем в обществе, где только и ждали предлога для насмешек и колкостей.

Те, кто принадлежал ко двору, называли его се pays-ci, «эта страна», и правда, там существовала своя Фоптенуа особая атмосфера, язык, кодекс нравственности, обычаи. Это было сродни обстановке закрытого учебного заведения. Точно так же, как в Итоне, где мальчик чувствует себя не в своей тарелке и ему грозят разные наказания, пока он не усвоит имена одиннадцати участников крикетной команды, цвета разных колледжей, кто может и кто не может ходить с зонтиком, на какой стороне улицы ему разрешено и не разрешено появляться, обстояло дело и в Версале. Здесь существовали сотни условий и с виду бессмысленных правил, нарушать которые было бы неразумно. Впрочем, случалось, что люди намеренно шли им наперекор в надежде тем самым добиться чуть больше привилегий для своей семьи. Так, принцесса крови могла явиться в часовню, сопровождаемая фрейлиной, несшей на подушке ее сумочку, или герцогиню доставляли в королевские покои в кресле — намек на право пользоваться портшезом, — но обязательно кто-нибудь об этом доносил и монарх призывал виновного к порядку. Нарушать же эти правила по незнанию могли только варвары.

Мадам д’Этиоль предстояло заучить связи между различными семействами — от кого они вели род, на ком женились, когда возведены в дворянство. Следовало четко различать два разных сорта дворянства — дворянство мантии и старую феодальную аристократию — и представлять себе их взаимосвязи. Это становилось нелегко, так как старая знать не в силах устоять перед огромными богатствами выскочек, прятала подальше свою гордость и толпами вступала в родство с этими плебеями. Было особенно важно знать, кто именно так поступил. Немало было таких случаев, как с господином де Морепа (чья мать была урожденной Ларошфуко, а отец — буржуа), который, подобно мулу, с большей готовностью вспоминал свою матушку-кобылу, чем папашу-осла. Поэтому за него должны были помнить об истинном положении вещей другие. Каждую женщину при дворе приветствовали по-разному в зависимости от происхождения ее собственного и ее мужа, причем в расчет принималось также ее искусство хозяйки дома и качество даваемых ужинов. Различные степени почтения выражались реверансами. Движение плеча, в сущности равнозначное оскорблению, годилось для приветствия женщины худородной, неудачно вышедшей замуж и державшей плохого повара, зато знатная герцогиня, хозяйка хорошего повара, получала глубокий поклон. Немногие женщины, даже с детства этому учившиеся, способны были сохранить грацию в таком глубоком реверансе. Да и всякое обыкновенное движение, взгляд, выражение лица отрабатывались, как для сцены. Существовала особая манера садиться и вставать, держать нож, вилку, бокал, а главное — походка. Всякий мог отличить придворную даму от парижанки по походке, своеобразной скользящей побежке скорыми мелкими шажками, как будто это заводная кукла и под кринолином у нее не ноги, а колесики.

В Версале полагалось иметь довольный вид и держаться весело. Жизнерадостность считалась не только достоинством, но и формой вежливости, и если таковой не дала природа, то ее специально вырабатывали. Человек, испытывающий печаль, боль, волнение, должен был держать их при себе и являть миру улыбку. Никто не принимал близко к сердцу чужого горя, раз отделавшись формальными соболезнованиями. Было подсчитано, что у каждого человека сотни две знакомых, каждый день по крайней мере у двоих из этого числа какие-нибудь неприятности, и было бы неправильно о них тревожиться, ведь надо же думать и о других.

Как во всех закрытых сообществах, определенные слова и выражения употреблять здесь не полагалось. Вместо «подарок» надо было говорить «презент», не «здравствуйте», а «привет вам»; «сходить на французскую» значило посетить французскую комедию и так далее. Приличным считалось глотать окончания многих слов и иными способами коверкать произношение. Все это было совершенно бессмысленно, как и вообще большая часть версальских церемоний, которые пришли из глубины веков, от сменявших друг друга династий, и смысл которых давно забылся. Швейцар, открывая дверь, иногда пропускал входящих, оставаясь внутри помещения, а в других случаях выходил наружу. Когда двор путешествовал, то придворный квартирмейстер распределял комнаты на ночлеге и при этом на некоторых дверях он писал «Для герцога Икс», а на других просто «Герцог Икс». Так вот ради этого «для» царедворцы были готовы на все. Если человека несли в портшезе, то при встрече с членом королевской семьи ему полагалось остановиться и сойти на землю. Седоку же экипажа, напротив, достаточно было остановить лошадей и не выходить. Тот, кто вылезал из кареты, проявлял постыдное незнание этикета. Герцогам позволялось воспользоваться «карре» (слово «подушечка» запрещалось) в церкви, чтобы сесть или преклонить колени, но следовало непременно перегнуть ее пополам, потому что только принцы крови имели право опираться на распрямленную подушку. Герцоги норовили потихоньку распрямить свои, но тут следовал реприманд от короля и подушки приводились в надлежащий вид Не утихала вечная вражда между французскими герцогами и княжескими фамилиями Священной Римской империи, оказавшимися в подданстве Франции, потому что их владения когда-то перешли под французскую корону в виде военной добычи или приданого. (Титуловать князей «принцами» во Франции не принято, как и в Англии, где этот титул полагается только принцам крови). Больше всех княжеских родов мнили о себе фамилии Роган и Л а Тур д’Овернь; местная французская знать считала их всех самонадеянными выскочками, а сами они покоя не знали, пока не получили французского герцогского титула.

Другая война шла между иностранными послами и принцами крови. Первые, полагая себя заместителями персоны своих государей, требовали равноправия с принцами, которые, разумеется, стояли стеной и не уступали ни пяди своих привилегий. Так, однажды граф де Шаролэ, брат герцога Бурбона и человек буйного нрава, схватил кнут и собственноручно выгнал кучера испанского посла из тупика возле Лувра, где он оставил карету, потому что принцы считали этот тупик местом только для своих экипажей. Существовал также животрепещущий вопрос о так называемых «кадена» (буквально «висячий замок»): на официальных придворных банкетах каждому принцу крови выдавалась золоченая серебряная шкатулка с замком и ключиком, а в ней лежали нож, вилка и кубок для вина. Послам же такой шкатулки не давали, что казалось им оскорбительным для чести представляемых монархов. Они обратились с жалобой к принцу Конце, обер-церемониймейстеру, которому тогда было восемь лет от роду. Однако Конце, сам будучи принцем крови, решительно воспротивился раздаче послам вожделенных шкатулок. Положение осложнялось еще и тем, что в каждом дворце был свой этикет. Если в Версале человек мог претендовать лишь на складную табуретку, то в Марли он запросто мог получить настоящую табуретку, а в Компьени даже стул со спинкой.

Так что четырех месяцев отсутствия короля едва хватило бы, чтобы мадам д’Этиоль усвоила сотни и сотни деталей наподобие приведенных выше. Учителя ее были выбраны как нельзя лучше — аббат де Берни и маркиз де Гонто. Берни был таким мужчиной, какой нужен в жизни каждой хорошенькой женщине: совершенный душка, весь из улыбок и ямочек, умный, воспитанный, не имеющий иных занятий, как сидеть у вас дома весь день и говорить приятные вещи. Вскоре он успел как раз в достаточной мере очароваться своей прелестной ученицей, чтобы их отношения приобрели легкий оттенок пикантности. В двадцать девять лет он уже состоял членом академии, куда, впрочем, был избран скорее за приятность в обращении, нежели за литературное дарование, так как стихи его были излишне цветисты. Вольтер его прозвал «Бабетта-цветочница». Он, как и все знакомые маленького аббата, не мог не обожать его, но страшно завидовал его членству в академии, ибо насколько Вольтер внешне презирал академию, настолько же горячо мечтал туда попасть.

Берни был настоящим придворным аббатом, то есть, придворным в первую очередь, а священником во вторую. Этот младший отпрыск хорошего старинного сельского дворянского рода был столь беден, что высшим пределом его мечтаний была маленькая мансарда во дворце Тюильри. Как приятель Пари- Дюверне он раньше встречался с мамашей Пуассон и с ее дочерью, но решил не слишком сближаться с ними. Аббату в общем-то нравилась мадам Пуассон, и он говорил, что будучи отменно хорошенькой, она еще наделена умом, целеустремленностью и немалой отвагой. Однако сразу понял, что она не принята и никогда не будет принята в свете, а потому и потерял к ней интерес. Но зато сколь интересна оказалась мадам д’Этиоль, заняв новую позицию! Поэтому когда к Берни обратились от имени короля с вопросом, не согласится ли он провести несколько недель в ее обществе, он не устоял. Правда, аббат сделал вид, что колеблется и ищет совета; друзья же настоятельно рекомендовали соглашаться, ведь он мог гораздо больше приобрести, чем потерять — имея в виду, вероятно, вожделенную мансарду в Тюильри. Когда же он напоминал им о своем духовном сане, ему возражали, что он нисколько не причастен к роману между королем и мадам д’Этиоль, а потому даже всевышний не усмотрит тут его вины. Словом, дело было улажено, и теперь всем лишь оставалось как можно лучше потрудиться.

Маркиз де Гонто был человеком совеем в другом стиле. Он происходил из рода Биронов, наивысшей аристократии, и принадлежал к ближнему кружку короля. Никто ни разу не сказал об этом обаятельном человеке дурного слова; он оставался преданным другом мадам д’Этиоль до ее смертного часа.

Ренетт провела в Этиоле очень счастливое лето. Она вкушала чистую радость ожидания, еще не ведая тех разочарований и усталости, которые сопутствуют исполнению мечты. После всех недавно пережитых потрясений отдых был ей необходим, да она и всегда по-настоящему хорошо чувствовала себя только за городом, где можно было соблюдать разумный распорядок и молочную диету. Для особы, так привязанной к семье, она находилась в идеальном окружении: с ней были ее родители, брат Абель, господин де Турнем. Мадам Пуассон была больна, день ото дня ей становилось все хуже, но она крепилась — ее силы поддерживала радость за дочь. Крошка Александрина жила у кормилицы в соседней деревне, и мать часто ездила ее навестить. В доме находилась еще одна родственница, вдовая кузина Ленорман д’Этиоля, графиня д’Эстрад. Эта молодая дама принадлежала к гораздо лучшему обществу, чем Пуассоны, и не склонна была это скрывать. Она уже успела сердечно подружиться с «Бабеттой-цветочницей». Мадам д’Этиоль ее уважала, восхищалась ею и полагала совершенством во всем. Они сделались наперсницами и неразлучными подругами.

Пришло письмо от Вольтера, в котором он предлагал себя: «Я сердечно дорожу Вашим счастьем — наверное, больше, чем вы можете себе представить, больше, чем кто-либо другой во всем Париже. Не как завзятый старый сердцеед, но как добрый гражданин прошу Вас ответить, нельзя ли мне приехать в Этиоль в мае и шепнуть Вам на ушко два слова». Почти все лето он наезжал в Этиоль, находясь в том добродушном расположении духа, очарование которого мы ощущаем даже сквозь толщу лет, так что не можем не полюбить его. Он писал из Этиоля президенту Эно: «В своем возрасте она перечитала больше книг, чем любая старуха в той стране, где ей предстоит властвовать, и как хочется, чтобы она здесь властвовала». Философы, естественно, были в восторге оттого, что их юная приятельница станет царить в Версале. Вероятно, они рассчитывали получить от нее побольше поддержки. Но когда она только появилась в Версале, ей еще не хватало сил противостоять иезуитам, а позднее ее взгляды на философов с их революционными идеями переменились. И все равно без нее их дела шли бы куда хуже, чем при ней.

Но долгие летние дни этой сельской идиллии время от времени омрачали различные тревоги. Из Парижа приезжал Коллен, молодой адвокат, которому прочили блистательную карьеру, по делу об офи-циальном разъезде супругов Ленорман д’Этиоль. Разъезд узаконили особым декретом Парижского парламента, для чего специально устроили заседание в шесть утра, чтобы избежать огласки. Д’Этиоль, как всегда, был в каком-то длительном отъезде по делам господина де Турнема. Несколько месяцев спустя Ренетт спросила Коллена, не согласится ли он оставить практику и взять на себя ведение ее дел, однако велела сначала хорошенько все обдумать, ведь если бы король ее покинул, он рисковал остаться без работы. Адвокат пошел на риск и никогда о том не пожалел.

Ежедневно из действующей армии прибывал курьер с одним, а то и с двумя письмами от короля, адресованными госпоже д’Этиоль в замок Этиоль и запечатанными печаткой с девизом «Скромный и верный». Однажды ночью в соседнем городке Корбейль взорвался пороховой погреб. Раздался оглушительный взрыв, и дверь в гостиной слетела с петель. Не предзнаменование ли это? Следующее же письмо от «скромного и верного» было надписано: «Госпоже маркизе де Помпадур в Этиоль». В нем лежали документы на поместье Помпадур и на выморочный титул маркизы, восстановленный для Ренетт. Ее новый герб, присланный в том же таинственном и манящем конверте, представлял собой три башенки по голубому полю. По этому случаю Вольтер и Берни сложили стихи, в которых Этиоль значило «этуаль» — звезда, а Помпадур рифмовалось с «амур». Словом, радость царила, как на свадьбе.

И король тоже прекрасно проводил время. Спал на соломе, громким надтреснутым голосом распевал песенки со своими солдатами, никогда не попадая в тон, и писал на барабане письма в Этиоль. Кампания шла очень успешно, был взят Гент, одержана славная победа при Фонтенуа. Эта битва считается классическим примером воинских доблестей как французов, так и англичан, когда английское упорство и выносливость столкнулись с французской гибкостью и способностью восстанавливать силы. Исход сражения висел на волоске. На рассвете король и дофин в костюмах, сплошь расшитых золотым галуном, сияя бриллиантами орденов Святого Духа на груди, заняли позиции на небольшой высоте, господствовавшей над деревней Фонтенуа. Их окружала личная охрана короля, конная лейб-гвардия — la Maison du Roi. Фонтенуа, ближняя рощица Буа де Берри и деревня Антуан находились в руках французов. Король был в отличном расположении духа, он заметил, что со времен битвы при Пуатье французские монархи не ходили в бой вместе со своими наследниками, а после Людовика Святого ни одному французскому королю не доводилось лично побить англичан. Когда в сторону его коня покатилось вражеское ядро, он вскричал: «Поднимите его, дофин, и швырните обратно!»

В шесть утра с обеих сторон заговорили тяжелые пушки. Англичане под командованием герцога Камберленда трижды ходили в атаку на Фонтенуа. Их союзники голландцы тем временем штурмовали Антуан, были отброшены, и больше их в тот день никто не видел. Камберленд решил прорвать позиции противника между Буа де Берри и Фонтенуа. Размеренным парадным шагом вперед двинулся плотный кулак — 14 тысяч ганноверской и английской пехоты. В них палили с обеих сторон, нанося большие потери, но они упорно шагали вперед, пока не уперлись во французские гвардейские полки. Англичане остановились, их офицеры сняли шляпы, а французские офицеры ответили на приветствие.

Тогда хитрый или рыцарственный (смотря какой историк, англичанин или француз, излагает эти события) лорд Чарлз Хэй прокричал: «Стреляйте, господа гвардейцы!» На что рыцарственный или же хитрый граф д’Отрош отвечал: «О нет, милорд, мы никогда не стреляем первыми!» Все понимали, что сторона, которая даст первый залп, окажется в проигрыше — по сути дела останется безоружной на несколько минут, пока солдаты перезарядят мушкеты. Помедлив немного, англичане открыли методичный, меткий и убийственный огонь, каким славились еще со времен луков и стрел. Неприятель нес страшный урон, перебиты или ранены были все до единого офицеры французской гвардии, ряды гвардейцев сильно поредели, командовать ими стало некому, солдаты дрогнули и побежали. Красные мундиры продолжили наступление. Разработанный маршалом Морицем Саксонским план сражения был разрушен этим бегством его пехоты. От французской гвардии, как и от английской, ожидали, что она скорее погибнет, чем сойдет со своих позиций, и прошло немало лет, прежде чем забылся позор, которым она покрыла себя в тот день. Герцогу де Бирону во главе Королевского полка удалось несколько задержать английское наступление ценой жестоких потерь — от одного залпа рухнуло замертво сразу 460 его солдат, — но остановить британцев было невозможно. Бросать кавалерию на эту упрямо шагавшую массу казалось бесполезно, и она все шла и шла вперед. Маршал Сакс послал королю известие, что его позиция становится небезопасной и что лучше ему удалиться в укрытие. Король ответил, что он вполне уверен, что граф де Сакс (как он всегда его называл) владеет положением, а потому останется на месте. Мориц Саксонский так страдал от водянки, что не мог ни стоять, ни сидеть верхом, и его возили в легкой плетеной коляске, запряженной четверкой лошадей, в которой он скакал без устали вдоль позиций. Маршал де Ноайль, хотя был старше и ужасно завидовал Саксу, отбросил личные соображения и служил ему адъютантом. Против англичан бросали все новые силы, но напрасно. Они уже поверили в победу и приветствовали ее радостными криками. Один их военачальник, немец на английской службе, проревел, что обязательно дойдет до Парижа или съест свои сапоги. Другой военачальник, Мориц Саксонский, немец на французской службе, узнал об этом и сказал: «Сначала мы их ему сварим». Но он думал, что битва проиграна, и снова послал королю просьбу покинуть поле сражения. Бой подступил уже так близко к месту, где стояла королевская свита, что лошади, носившиеся по полю без седоков, оттерли друг от друга короля и дофина, и король потерял сына из виду в общем замешательстве.

И тут к королю подскакал Ришелье, отчаянный рубака, «презиравший смерть, как картежник презирает разорение»; он носился по всему фронту и был до неузнаваемости покрыт пылью. «Какие новости?» — спросил король. Ответ был самый неожиданный: «Мы победили! Теперь надо ударить из пушек, а потом атаковать противника лейб-гвардией». Оставалось только четыре пушки, и они открыли огонь по английской колонне с некоторым успехом, после чего Ришелье, Бирон и д’Эстре повели в бой лейб-гвардейцев, оставив короля с дофином без охраны. Это был дерзкий удар, и он принес полный успех. Англичане встретили удар с прежней стойкостью, но силы их уже иссякли. Под напором атаки Ришелье их войско буквально растаяло на глазах. «Похоже, что мы сражались с волшебным войском, которое может вдруг стать невидимым». Камберленд с офицерами последним покинул поле боя.

Несомненно, присутствие короля сыграло большую роль в этой победе. Не могли же его солдаты допустить, чтобы их монарх с единственным наследником прямо на глазах попали в плен, а свежие силы его лейб-гвардии оказались бесценным резервом. Тепло поблагодарив Сакса, других высших офицеров, Бирона и Королевский полк, сыгравший столь славную роль в начале сражения, и особо отметив Ришелье, король отправился с дофином объехать поле боя. Кровопролитие было страшное, и король, в душе убежденный пацифист, хотел, чтобы его сын осознал, какой ценой достаются такие победы. Раненых, и французов и англичан, перенесли в Лилль, где был устроен отменный госпиталь. Жены богатых торговцев, оставив все кокетство, превратились в сестер милосердия и очень хорошо ухаживали за солдатами. Тем вечером король уже не пел с солдатами, а рано улегся спать и спал очень плохо. Слышали, как он беспрестанно глубоко вздыхал.

Битва при Фонтенуа была пиком славы Людовика XV, и больше никогда таинственная внутренняя связь между ним и всеми сословиями французского народа не была так крепка. Вольтер ухватился за представившуюся возможность и мигом настрочил хвалебную поэму «Битва при Фонтенуа», посвященную «нашему обожаемому монарху», для которого он откопал множество эпитетов и мифологических аллюзий, которыми раньше Буало награждал Людовика XIV. Ришелье, большой друг Вольтера, удостоился там даже больших похвал, чем заслужил. Старый хитрец упомянул в своем сочинении и многих других участников баталии, которые могли оказаться ему полезны. Скоро его уже осаждали женщины, чтобы выпросить строчку-другую для своих сыновей и лю-бовников. В десять дней разошлось десять тысяч экземпляров этой поэмы, в основном в армии. В последующих ее изданиях появилось такое множество сыновей и любовников, что она превратилась в фарс.

Парижане устроили трехдневные торжества и празднества по случаю возвращения короля с театра войны и встречали его безумным ликованием. Королева, принцессы, весь двор прибыл из Версаля и остановился в Тюильри, как и сам король. У него ни минуты свободной не было, но он без конца посылал друзей к мадам де Помпадур, в дом ее дяди. На большом приеме в ратуше она с семьей обедала в частных покоях наверху, а гордые герцоги де Ришелье, де Бульон, де Жевр по очереди покидали королевский стол и бегали к новоиспеченной маркизе с весточками от короля.

10 сентября двор вернулся в Версаль, и в тот же вечер один из королевских экипажей подкатил к боковому входу во дворец. Из экипажа вышла мадам де Помпадур в сопровождении своей кузины мадам д’Эстрад и быстро поднялась наверх, в приготовленные для нее апартаменты. На следующий день король ужинал с ней наедине. Началось ее двадцатилетнее правление.

Глава 5. Представление ко двору

Интересно, кто из наших потаскух представит эту авантюристку королеве?» Один из придворных аббатов бросил этот вопрос в адрес целой стайки щебетавших и стрекотавших версальских дам. «Придержите язык, аббат, это я!» — был ответ старой, но малопочтенной принцессы де Конти, в любую минуту готовой на любую услугу для своего кузена-короля, лишь бы тот не перестал платить ее карточные долги. Чтобы себя обезопасить, она наведалась к королеве и объяснила, что не виновата, если ей приходится участвовать в таком отвратительном деле, которое противно и ее желанию, и ее принципам. Но, увы, таков королевский указ, так что и обсуждать нечего. Победа при Фонтенуа уже потеряла всякий интерес и не говорили ни о чем другом, кроме представления. Все усердно гадали, что будет. Герцогиня де Люинь, которая собралась было несколько дней отдохнуть в Дампьере, решила, что самое малое, что она может сделать для королевы, — это остаться и поддержать ее. Зато отец королевы, Станислав Лещинский, ехавший к ней с визитом, наоборот, подумал, что будет уместнее, если он переждет в Париже, пока все кончится. Наконец он выбрал среднее и отправился в Трианон.

Все же остальные устремились в Версаль, чтобы не пропустить зрелища; редко когда в парадных покоях собиралась такая толпа.

Ровно в шесть вечера принцесса де Конти вышла из комнаты в сопровождении своей фрейлины, а также новоиспеченной маркизы и графинь де Лашо, Монтобон и д’Эстрад, чье представление ко двору состоялось накануне. Все они были в нарядах с огромными кринолинами, тяжело расшитыми атласными юбками, короткими муслиновыми рукавчиками. На слегка напудренных волосах колыхались маленькие белые перья, приколотые бриллиантами, за каждой дамой тянулся узкий шлейф. Мелкими скользящими шагами они прошли сквозь строй зевак в парадных апартаментах, через приемную короля, «Бычий глаз», битком набитую придворными, прямо в зал королевского совета. Его величество стоял у камина в глубоком смущении, с пылающими щеками, сурово насупленный. Когда прозвучало имя маркизы де Помпадур, он что-то пробормотал — никто не расслышал, что именно — и отпустил ее холодным кивком. Заметили, что и она очень волновалась, однако сделала три безупречных реверанса и ловко отбросила ножкой шлейф, когда настало время повернуться и уходить, — это и была самая сложная часть всей процедуры.

Мучительное путешествие продолжалось — опять через «Бычий глаз», в покои королевы. Туда набилось еще больше народу, чем к королю, ведь всем было любопытно, что скажет королева своей новой сопернице, хотя и ясно, что наверняка она произнесет одну-две фразы в похвалу ее наряду и отпустит. Это был испытанный версальский способ ничего не сказать. Но королева прекрасно понимала, что за нее уже решили, что она скажет, и предпочла выбрать собственную линию поведения. Она заговорила с маркизой о мадам де Сэссак, поинтересовалась, давно ли они виделись, и рассказала, с каким удовольствием повстречалась с этой дамой на днях в Париже. Маркиза де Сэссак, надо сказать, была одной из немногих аристократок, издавна знакомых с семейством Пуассон. И то, что королева столь естественно и дружески заговорила об общей знакомой, означало для всех свидетелей беседы, что она считает мадам де Помпадур вполне достойной двора. Вероятно, королева знала, что разочарует придворных, и поступила так не без умысла, уж слишком много она терпела мелких уколов, за которые хотелось отплатить.

Что до маркизы, то неожиданная доброта королевы окончательно выбила ее из колеи, она разволно-валась почти до истерики и принялась горячо уверять, что любит и почитает королеву и все сделает, лишь бы ей услужить — словом, настоящая аристократка вела бы себя иначе. Но королева как будто осталась довольна, а не раздосадована ее горячностью, и две женщины обменялись целыми двенадцатью фразами (которые были внимательно пересчитаны и переданы в Париж в тот же вечер). Разумеется, наблюдатели мечтали, чтобы мадам де Помпадур совершила какую-нибудь постыдную оплошность, но единственная мелкая заминка произошла из-за того, что, снимая перчатку, чтобы поднести к губам край королевского платья для поцелуя, маркиза слишком торопливо потянула ее и сняла вместе с браслетом, который покатился по полу. Принцесса де Конти подняла его. Затем маркизу проводили вниз, в апартаменты дофина, где ее приняли холодно. Дофин сказал положенную фразу о ее наряде, отпустил и, как утверждают некоторые, показал ей в спину язык.

Испытание окончилось! И маркиза справилась с ним вполне успешно. Отказать ей в грации, красоте, безупречной элегантности не могли даже те, кто и думать не хотел о появлении мещанки в священном заповеднике аристократизма. Что касается королевы, то ее весьма успокоило то обстоятельство, что новая фаворитка хотя бы почтительна, а может быть, и вообще довольно славная малютка, особенно после сестер де Майи, которые безжалостно подвергали ее мелким унижениям и не жалели сил, чтобы отдалить от нее короля. Так что для королевы хороша была любая замена этим мерзким женщинам, хоть они и благородного рождения.

Пробыв столько месяцев вдали от возлюбленной, Людовик, естественно, хотел побыть с ней вдвоем в тиши и уединении. Он увез ее в Шуази с маленькой компанией приближенных — это были мадам де Лорагэ, Сен Жермен, Бельфон и господа де Ришелье, Дюра и д’Айен. В окружении этих людей ей отныне предстояло жить. Маркизе позволили пригласить и нескольких своих друзей — Вольтера, Дюкло, аббата Прево. Но, кажется, опыт не удался, так как нет сведений о том, чтобы они снова там появлялись. Писатели обедали одни, в особой комнате, а это совсем не то, что обедать в столовой. Король, так любивший художников, садовников, архитекторов, которым прощал любые фамильярности, терял всю свою непринужденность в обществе писателей, и мадам де Помпадур, которая с радостью проводила бы время в их компании, страдала от этого. Как-то раз она заметила, что король Фридрих всегда приглашает за свой стол интеллектуалов. Король довольно резонно ответил, что это вполне годится для прусского короля, у которого в стране интеллектуалов раз, два и обчелся, но королю Франции, задумавшему ввести такой обычай, пришлось бы для начала обзавестись гигантским столом. Он принялся считать по пальцам: Мопертюи, Фонтенель, Ламот, Вольтер, Пирон, Де- туш, Монтескье, кардинал де Полиньяк.

—      Ваше величество пропустили д’Аламбера и Клеро.

—      Да, и Кребильона с Лашоссом.

—      А ведь есть еще Кребильон-сын, аббат Прево и аббат д’Оливе.

—      Ну вот! И я целых двадцать пять лет должен был бы обедать и ужинать с такой оравой!

В Шуази мадам де Помпадур поручила Вольтеру написать либретто оперы «Храм славы» в честь победы при Фонтенуа, в которой Людовик XV выведен в образе Траяна: «Он в храме славы воздвигает Венеры алтари». Когда наконец опера была поставлена в Версале, то Вольтер, вечно умудрявшийся повернуться к королю наихудшей стороной, как всегда, зашел слишком далеко. Он самоуверенно приблизился к королю, беседовавшему с Ришелье, и спросил: «Ну как, Траян доволен?» После чего взял короля за рукав с намерением что-то сказать ему. На ужин после спектакля он был приглашен еще заранее, но все заметили, что король за весь вечер не сказал ему ни слова. В Версале подобные манеры были просто невозможны, и вероятно мадам де Помпадур мучительно было видеть, как нелепо ведет себя ее друг. Ибо не следует забывать, что Вольтер был весьма неравнодушен к царственным особам. Он был одним из величайших снобов за всю историю, и лишь убедившись, что при дворе французского короля ему места не найти — кстати, исключительно по его собственной неисправимой бестактности, — он удалился сначала ко двору короля Станислава в Люневиль, а потом к Фридриху в Потсдам. Но все же он получил и сохранил, несмотря на все превратности и странствия, пост и пенсию в Версале наряду с самой желанной для всех милостью — комнатой во дворце. Впрочем, ее он не уберег, так как помещений вечно не хватало и освободившиеся комнаты шли нарасхват. Оказавшись в своей версальской комнате, Вольтер тут же потребовал разных ее и улучшений и починки, а также заметил, что неплохо бы сделать дверь в общественном туалете у подножия лестницы, ведущей к нему в апартаменты. Благодаря личному ходатайству короля перед отцами иезуитами Вольтера наконец-то выбрали в академию.

Всем этим он был обязан исключительно мадам де Помпадур, которая и тогда и потом держалась по отношению к нему выше всяких похвал. Она обладала редким даром понимать творческую натуру и видеть за ужимками, наглостью, безумным хихиканьем, претензиями и глупыми выходками людей, подобных Вольтеру, адскую бездну неуверенности в себе и болезненной чувствительности. Мало того, самое удивительное, что маркиза осознавала не только гениальность Вольтера, но и понимала, что в сущности он добрый человек, и за это все ему прощала, даже жестокие строки о ней в «Орлеанской девственнице». В самой глубине души Вольтер питал к ней признательность и любовь. В конечном счете он сделал ей больше добра, чем зла. Его слова «чистосердечная и нежная Помпадур» вполне могут служить ей эпитафией.

Пока король Людовик ходил на войну, замок Шуази основательно перестроили и заново отделали под присмотром Габриэля, может быть, чтобы уничтожить многочисленные следы сестер де Майи, по очереди там царивших. Зато теперь короля явно не преследовали никакие призраки прошлого. Он с таким чрезмерным усердием ел, пил и предавался любовным утехам, что скоро не на шутку расхворался. Доктор уложил его в постель и устроил промывание желудка, кровопускание, поил рвотными, что в данном случае, похоже, и было самым подходящим лечением. У больного сделался жар, поэтому сочли необходимым известить королеву. В Версаль лоска- кал курьер и вскоре вернулся с письмом, в котором королева спрашивала, нельзя ли ей проведать мужа. Он ответил, что был бы счастлив видеть ее, и если она возьмет на себя труд приехать, то найдет в замке прекрасный стол, а в окрестностях Шуази множество церквей и монастырей, где можно помолиться. Уже много лет он не проявлял такого дружелюбия к королеве, поэтому она сразу же поспешила в Шуази и застала его еще в постели, но быстро идущим на поправку.

Ее водили по дворцу, показывали все переделки, новую широкую террасу, спускающуюся к реке, новую отделку дома, батальные полотна Парроселя, расширенные и усовершенствованные квартиры для слуг— словом, оказали самый любезный прием. Но — а «но» все-таки было — мадам де Помпадур, в отличие от гостей-литераторов, обедала в столовой. Конечно, королеве это было неприятно, она пришла в раздражение и смогла лишь похвалить угощение, так как достаточно долго прожила во Франции, чтобы остаться равнодушной к хорошему столу. После обеда она вдруг набросилась на герцога д’Айена с упреками за то, что он слишком много шутит по адресу своих собратьев-придворных, и предупредила, что если он не придержит язык, то скоро у него не останется ни единого друга на свете. Все испытали большое облегчение, когда она велела подавать карету и уехала к себе в Версаль.

Через несколько дней бестактно явился король Станислав осведомиться о здоровье своего зятя, который его терпеть не мог, хотя между ними было так много общего. (Станислав теперь носил титул герцога Лотарингского в утешение за потерю Польши по договору с австрийцами. Он вел счастливую, беззаботную жизнь, как в оперетте, у себя во дворце в Люневиле). Король в это время встал с постели, но был не одет и играл в карты у себя в спальне в узком кругу приближенных. Там же находилась и мадам де Помпадур в костюме для верховой езды. Бедняге старому королю Станиславу дали понять, что его тут никто не ждал, и он с обидой удалился.

Как только вернулись из Шуази, наступило время ежегодного путешествия в Фонтенбло. Слово «путешествие» означало попросту, что король переезжал из одного дворца в другой. Он вообще постоянно переезжал, хотя настоящие длинные путешествия по прекрасной земле Франции были делом неслыханным. Король ездил по одному и тому же маленькому кругу — из Шуази в Марли, в Ла Мюэтт, в Трианон, а позже — в Бельвю, Креси, Сент-Юбер и Малый Трианон. Общество, сопровождавшее его в небольшие резиденции, состояло из немногих близких друзей. Он почти еженедельно уезжал то в один такой дом, то в другой на два-три дня. Марли и Трианон были побольше, и на приглашение туда претендовало больше народу. В самом Марли помещалось всего полтора десятка человек, но зато соседние павильоны вмещали 153 постояльца и всегда бывали полны. Мадам де Помпадур никогда не любила Марли, где гостиные были слишком малы для такой толпы гостей.

Дважды в год, в июле и октябре, весь двор уезжал на шесть недель в Компьень, на военные маневры, и в Фонтенбло на охоту. В «этой стране» — речь о версальском дворе — наступало сущее великое переселение народов. Королевская семья, двор, принцы крови, министры трогались в путь, а за ними везли государственные бумаги и архивы вместе с горами мебели, столового серебра и разного белья. Все предприятие сопровождалось чудовищной суетой и вол-нениями, а также расходами. Каждый год на Рождество король объявлял даты этих поездок, и только смерть могла их изменить.

В Фонтенбло, как и в Версале и в Марли, для мадам де Помпадур отвели бывшие комнаты госпожи де Шатору — очень просторные, красивые, в нижнем этаже, соединенные маленькой лестницей с покоями короля. Надо заметить, что дух предшественницы порядком надоел маркизе. Например, когда она с любопытством истой парижанки спросила у придворного куафера, где он научился всем этим модным приемам, тот лаконично ответил: «Я и прошлую причесывал». В сущности, «прошлая» умерла совсем недавно; королева еще ее не забыла и как-то ночью была перепугана появлением ее призрака. «Похоже, что несчастная мадам де Шатору ищет королеву», — шутили сплетники.

Мадам де Помпадур привыкала к своей новой жизни. Ей надо было познакомиться со своими будущими друзьями и врагами и привыкнуть к тем, кому предстояло стать фоном, на котором отныне разыгрывались все сцены ее жизни — а это были сотни лиц, мелькавших вокруг короля, по сути дела, как актеры без речей. Она поступила очень благоразумно, взяв с собой господина Бенуа, своего прекрасного повара, и, кажется, не слишком благоразумно, привезя также мадам д’Эстрад, с которой оставалась неразлучна. Конечно, ей нужно было хоть одно знакомое лицо в этой новой неведомой стране, а к тому же она находилась в том возрасте, когда каждой женщине необходима лучшая подруга, и мадам д’Эстрад заполняла эту нишу. В конце концов оказалось, что выбор неудачен, но поначалу все шло очень хорошо. Обе дамы каждый вечер ужинали у короля с несколькими приближенными-мужчинами, либо он ужинал с дамами в комнатах мадам де Помпадур. Мадам д’Эстрад полюбилась королю, она была весела, остроумна, умела со вкусом посплетничать. Как пишет господин де Люинь, она была бы очень недурна собой, если бы не обвислые щеки. Много лет король сидел за ужином между ней и мадам де Помпадур; ни одна поездка не обходилась без нее, в общем, она стала непременной деталью придворной жизни.

Другой незаменимой фигурой был герцог де Ришелье, обаятельный, красивый, храбрый, злой и испорченный, с душой предателя, один из тех, кому все позволяется и все прощается. Матушка регента Филиппа Орлеанского как-то сказала о нем: «Если бы я верила в волшебство, то подумала бы, что у герцога есть некая сверхъестественная тайна, потому что ни одна женщина не оказала ему ни малейшего сопротивления». Да и мужчины перед ним совершенно не могли устоять. Будучи молодым полковником гарнизона в Байонне, он предложил продать город испанцам. В руки регента попали четыре письма, посланные Ришелье испанскому командующему. На это регент сказал: «Даже будь у господина де Ришелье четыре головы, у меня в кармане достаточно оснований, чтобы отрубить их все». Но по какой-то необъяснимой причине предатель отделался Бастилией, куда ему позволили взять книги, собственного слугу, виолу и доску для игры в трик-трак. Отсидев несколько дней, он уже очутился на свободе, при дворе, в новой командной должности. В Бастилии он побывал еще дважды — один раз по требованию отчима, который не мог найти на него управу, а другой за убийство на дуэли кузена собственной жены во время боевых действий — но всегда снова появлялся в Версале как ни в чем не бывало. На Людовика XV и на регента он имел большое влияние, потому что обладал способностью их смешить. Мадам де Помпадур он просто терпеть не мог и скоро сделался ее открытым врагом. Он обращался с ней совершенно отвратительно, всячески поддразнивал ее, никогда не смеялся ее шуткам, не хвалил ее ужинов, не восхищался ее нарядами. Однажды в Ла Моэтт, зная, что она плохо спит, он целую ночь чем-то грохотал, плясал и скакал в комнате наверху. Он говорил друзьям, что хоть крошка Помпадур — фаворитка короля и всего двора, он все равно станет ее мучать и изводить. Наконец он довел ее до того, что она просила короля не приглашать его на ужины и не брать в поездки. Но король только рассмеялся: «Вы не знаете Его превосходительства, выгоните его в дверь — он влезет в окно». Король многим давал прозвища, и к Ришелье прилипло имя Его превосходительства, так как он однажды недолго пробыл послом в Вене. (У короля была привычка называть людей по имени и титулу, поэтому, обращаясь к кому-нибудь или упоминая кого-то, он говорил не «господин такой-то», как все остальные, а обязательно «граф такой-то».)

Еще двое закадычных друзей короля, герцог д’Ай ен и господин де Куаньи, полюбили маркизу и искренне к ней привязались. Они были намного младше Ришелье, почти ровесники короля, а их отцы, маршалы де Ноайль и де Куаньи, были еще живы. Оба приятеля были женаты, но их жены жили в Париже и почти не появлялись при дворе. Король редко приглашал к себе мужей вместе с женами, так как это не способствовало воодушевлению компании. В путешествии в Фонтенбло участвовал аббат де Берни, хотя и не присутствовал на тамошних интимных ужинах согласно строгому версальскому правилу, по которому священнослужители никогда не садились за стол с монархом. Он привел Монкрифа знакомиться с мадам де Помпадур, и тот был ею сражен наповал — триумф для нее особенно ценный, так как Монкриф состоял в числе горячих приверженцев королевы.

Мадам де Помпадур не забывала старых друзей и родственников, и нисколько не изменила своего с ними обхождения, хотя и вознеслась очень высоко. Она уговаривала мадам де Ла Фертэ д’Эмбо приехать к ней и поселиться при дворе, уверенная, что ее приятельница понравится королю. Но та отказалась по соображениям слабого здоровья. А может быть, ей не хотелось пользоваться щедротами своей бывшей подружки-мещаночки. Был случай, когда она впала в бешенство, услышав, что Жанне Пуассон вскоре предстоит играть ведущую роль в судьбах Франции, и заявила, что в жизни не слыхала подобного вздора. Как и большинство людей в этот период, она полагала, что связь маркизы с королем — лишь его мимолетная прихоть и что долго она не продлится.

Мадам де Помпадур вызвала в Фонтенбло своего отца, и хотя он явно чувствовал себя не в своей тарелке, она держалась с ним совершенно как всегда; стыдиться отца ей и в голову не приходило. Король подарил ему имение Вандьер, но Пуассон заявил, что в столь преклонные годы ничто не заставит его изменить свое имя, зато сын Абель с тех пор именовался господином де Вандьер (придворные остряки звали его д’Авантьер — «Господин Позавчера»). В 1750 году король пожаловал Пуассону еще одно имение, Мариньи. Опять старикан отказался менять имя, а Абель сделался господином де Мариньи и в 1754 году получил титул маркиза. Во избежание путаницы в дальнейшем будем называть его Мариньи.

«Дядюшка» мадам де Помпадур, господин де Турнем, получилответственный чин суперинтенданта королевских строений, соответствующий нашему посту министра строительства, причем подразумевалось, что должность достанется по наследству Мариньи. Молодой человек уже ни о чем другом не думал, как об архитектуре и искусстве, а сестра его поощряла эту склонность всеми силами. Он был с ней неразлучен и присутствовал на всех ее ужинах, где удостаивался почетного места за столом, что было совершенно неправильно со всех точек зрения, так как во Франции родственники хозяина стола всегда сидят поближе к его концу. Некий дворянин, недовольный тем, что ему пришлось сидеть ниже этого двадцатилетнего увальня-простолюдина, нажаловался королю. Но удовлетворения он не получил никакого, так как король лишь заметил, что когда ему угодно отужинать со своими подданными, все они равны перед ним.

Мадам де Баши, сестра Ленорман д’Этиоля, не жила при дворе мадам Помпадур, но часто ее навещала. Однажды, когда король из женщин пригласил в Марли одних только министерских жен, маркиза сказала, что поскольку ее самое можно приравнять к любому из министров, то она привезет с собой мадам де Баши в роли жены. Король очень хохотал и позволил, чтобы та приехала.

Придворные с нетерпением ожидали признаков охлаждения короля к его возлюбленной и стали поговаривать, что она до смерти надоест ему со своим семейством — похоже, что она не способна с ним говорить ни о чем другом. Но королю это не надоедало, а совсем наоборот, он просто покатывался со смеху, когда она в его присутствии называла де Мариньи «братишкой»: пользоваться уменьшительными именами или говорить кому-то «ты» в присутствии короля запрещалось дворцовым этикетом, поэтому даже родные братья принуждены были обращаться друг к другу на «вы». Король наверняка ни разу в жизни не слыхал слова «братишка». Сам он называл Абеля «младшим братцем» и вскоре очень его полюбил. Дело в том, что король любил семейную жизнь и никогда от нее не уставал. Этого-то и не могли понять придворные, всегда видевшие его столь царственным и надменным. Что до мещанского говорка его любовницы, то ему он казался восхитительно смешным, и скоро стало слышно, как он называет своих дочерей чудовищными прозвищами: мадам Аделаиду — Тряпушей, мадам Викторию — Хрюшей, а мадам Луизу — Лоскутиком. Маркиза де Помпадур всю жизнь награждала прозвищами всех вокруг; ее друзья, зверюшки, даже дома постоянно получали все новые прозвания в ее разговорах и письмах.

Она и вправду сильно отличалась от женщин двора, которые, кроме некоторых ярких исключений, были заносчивы, напыщенны, озабочены своим положением и привилегиями и страшно скучны. Французские аристократы, являясь одновременно царедворцами, почти все восприняли сдержанный тон и осторожность в поведении, свойственные этой профессии. Развеселые чудаки, столь частые среди английских дворян, проводивших дни, как им нравилось, в своих имениях, во Франции не водились. Исключение составляли только некоторые члены королевского дома. Например, граф де Шаролэ отличался сногсшибательными странностями, наряжался лесником, приказывал своему кучеру давить всех монахов, сколько их ни попадется по дороге, но он мог себе позволить эти выходки, потому что был кузеном короля.

Мадам де Помпадур так и не смогла стать настоящей придворной дамой по своим манерам. В ней все было всерьез. Она никем не притворялась и, наоборот, вообще не старалась переменить свое буржуазное поведение. Своим громким решительным голосом она произносила слова, которые сейчас показались бы нам гораздо привычнее расиновского жаргона, на котором изъяснялись при дворе, и никогда не пыталась ни приглушить его, ни ослабить выразительность. Ее смех — это настоящее волшебство, по выражению де Круа — звенел во дворце, нисколько не напоминая сдержанное, придушенное хихиканье, звучавшее в приемных и галереях, когда поблизости был король. Ее девичья фамилия Пуассон (что значит «рыба»), столь презренная по мнению придворных и служившая предметом стольких скверных шуток, ее вполне устраивала; они с братом даже гордились ею. Как-то раз заметили, что Мариньи почтительно ухаживает за некой дамой. На вопрос, кто она такая, он ответил: «Она носит имя, затмевающее все остальные, кроме самых великих: урожденная Пуассон, Пуассон по мужу и с этим именем она умрет». Придворные были в возмущении и перешептывались, что «Мариньер» уж слишком много себе позволяет. Всякий раз как королю попадалась фарфоровая или селадоновая безделушка в виде рыбки, он покупал ее и дарил мадам Помпадур в золоченой оправе. Под своими гравюрами она ставила вместо подписи большую рыбу в стиле барокко, а Мариньи поместил рыб в свой герб. Французам все эти рыбные сюжеты были вполне привычны, ведь изображения дельфинов — эмблема дофина — плескались по всем дворцам.

Как только король заканчивал по утрам одеваться, он шел вниз в комнаты мадам Помпадур и оставался там до начала мессы. В те дни, когда не было охоты, он съедал что-нибудь легкое на обед — котлету, цыплячье крылышко — и сидел у нее весь день, болтая, пока в шесть не наставало время работы с министрами. Двор находился в Фонтенбло, чтобы охотиться, и мадам де Помпадур, которая ездила верхом так же, как делала все остальное, то есть очень хорошо, иногда присоединялась к охоте вместе с принцессами. Королевская семья была с маркизой вполне вежлива, кроме дофина, который долгие годы не переставал на нее дуться.

Члены узкого кружка королевы, даже герцогская чета де Люинь, скоро были принуждены признать, что в сложившемся тягостном, хотя и довольно естественном положении мадам Помпадур вела себя безупречно. Она была безмерно учтива, никогда не говорила о людях гадостей и не позволяла их говорить в ее присутствии, и при этом неизменно хранила хорошее расположение духа и прекрасно держалась в обществе, весело и остроумно. Она не упускала случая оказать кому-нибудь услугу и не жалела никаких сил, чтобы угодить королеве. Королева обожала цветы, как и сама маркиза. Цветы были одним из сильнейших пристрастий маркизы, и вскоре оранжереи королевских садов подверглись переустройству по ее указаниям. А как только цветы в изобилии наполнили ее апартаменты, они появились и у королевы. Та, бедняжка, в жизни не получила ни от кого ни пучка маргариток. Герцог де Люинь заметил, что мадам де Помпадур, к сожалению, не потрудилась скрыть, от кого эти цветы, что несколько омрачило радость королевы. Увы, обе они были всего лишь смертными женщинами. Королеве совершенно не хотелось быть настоящей женой своего мужа, но она все равно питала ревность к мадам де Помпадур, которая, со своей стороны, хотя и отличалась исключительным добродушием, не всегда проявляла достаточную деликатность; она была слишком открытым и прямым человеком, чтобы числить тонкую тактичность среди своих достоинств.

Находясь в Фонтенбло, она узнала, что королева страдает из-за своих громадных игорных долгов; похоже, Ее величеству не слишком везло в каваньоль, тем более, что если ей выпадал хоть маленький выигрыш, она тратила его на благотворительность. И мадам де Помпадур уговорила короля впервые в жизни заплатить все долги королевы. Он-то мог себе это позволить, он выигрывал в пикет такие суммы, что приходилось давать проигравшим отсрочку до января. Кажется, маркиза питала искренний интерес к делам королевы и, затаив дыхание, слушала, когда кто-нибудь из фрейлин излагал подробности, касающиеся королевского здоровья. Если маркиза неважно себя чувствовала и не могла пойти на утомительный благотворительный базар, устроенный Ее величеством, она передавала бесчисленные извинения и луидор на общее дело, сокрушалась и говорила, что отчаянно разочарована. Никто другой так не огорчался по поводу в очередной раз задетых чувств королевы, которая не пользовалась влиянием на своего мужа, а значит, и уважением придворных.

Когда пришел срок уезжать из Фонтенбло, королеву попросили выбрать удобный для нее день отъезда и пригласили по пути задержаться в Шуази. Король там обычно останавливался, а королеву никто туда раньше не звал. В итоге в Шуази наехало такое множество народу из свиты обоих супругов, что карточные столы стояли даже в ванной. Король с мадам де Помпадур были очень внимательны к королеве и даже немного поиграли в каваньоль за ее столом. Она много беседовала с маркизой, державшейся безупречно, без фамильярности и излишней почтительности. Королева была в превосходном расположении духа, все говорила, что никуда не уедет, пока ее не прогонят, и лишь за полночь вернулась в Версаль. Тут она к своему удовольствию обнаружила, что в ее отсутствие отремонтировали ее покои: свежей позолотой покрыли панели, а кровать, пришедшую в крайнюю ветхость, заново обили гобеленом с рисунком из священной истории. Время шло, король чувствовал себя уже не столь виноватым перед ней и стал гораздо лучше с ней обходиться — словом, у королевы были все причины хвалить мадам де Помпадур. Она без конца повторяла, что если уж у короля должна быть фаворитка, то лучше эта, чем другая.

Но несмотря на свое очарование, добрый нрав и желание всем угодить, мадам де Помпадур и тогда, и до конца своих дней имела врагов. Для аристократов она была воплощением парижской буржуазии. В то время как знать день ото дня беднела и теряла жизнеспособность, сидя в блаженной беззаботности Версаля, забросив свои имения, проводя ночи в карточной игре на громадные деньги, бездумно тратясь на лошадей, экипажи и наряды, чтобы поразить друг друга, буржуазия богатела и приобретала власть. Аристократы ненавидели буржуазию вообще, и в частности маркизу за принадлежность к ней. Все те, кто хорошо знал маркизу, казалось, полюбили ее (за исключением Ришелье) — некоторые даже против своей воли, — зато рядовые придворные готовы были на все, чтобы приблизить ее падение. Но если они хотели воевать, то на стороне мадам де Помпадур имелась тяжелая артиллерия, в том числе и главное орудие. Ее надежно поддерживали братья Пари и их коллеги, а после пяти лет дорогостоящей войны, когда страна была почти разорена, финансистов очень уважали. В это время произошло столкновение между братьями Пари и господином Орри, который в качестве главного контролера руководил финансами страны и в значительной мере также внутренней политикой. Несколько месяцев шли разговоры о его замене, а в декабре 1745 года он был смещен. Справедливо или нет, но это смещение приписывали маркизе. При дворе поняли это событие как первый признак того, что ее влияние выходит из сферы устройства приемов, и у многих холодок пробежал по спине.

Глава 6. Траур

Вскоре после того как мадам де Помпадур поселилась в Версале, ее постигло одно из двух великих несчастий в ее жизни. Накануне Рождества 1745 года, когда она находилась в дворцовой капелле, пришли сказать, что ее мать умирает. Она бросилась прочь из церкви и поспешила в Париж. Говорили, будто мадам Пуассон, которая всегда была чертовски умна, посвятила свои последние часы напутствиям дочери — как ей вести себя в новом, блистательном, но, конечно, трудном положении. Вообще-то положение маркизы должно было стать куда легче с уходом этой деспотичной красавицы, которой едва перевалило за сорок, но мадам де Помпадур так не казалось. Она была буквально сражена горем, как и оба вдовца — Пуассон и де Турнем. Они рыдали в объятиях друг друга и не разлучались до конца своих дней. Король, который всегда бежал прочь от чужого горя, терзаемый неловкостью, на этот раз проявил великую доброту к маркизе. Он ежевечерне ужинал наедине с ней и с «братишкой», а потом увез ее в Шуази, куда позвал нескольких друзей в надежде ее немного подбодрить. Он даже подумал, что намеченная поездка в Марли окажется бедняжке не по силам, и предложил отменить ее, но маркиза мудро не допустила этого, сказав, что дамы уже накупили нарядов. А королева тем временем была так счастлива! Впервые за много лет король сделал ей новогодний подарок: красивую золотую табакерку с часиками на крышке, усыпанную драгоценными камнями. При дворе все отлично знали, что табакерку заказывали для мадам Пуассон.

Весной 1746 года Людовик XV опять уехал к армии, но лишь на несколько недель. Дофина должна была родить, и он намеревался вернуться к этому великому событию. Дофин же оставался рядом с женой, которую любил еще больше, чем раньше. Пока король отсутствовал, мадам де Помпадур жила в Шуази. Она была то ли беременна, то ли просто переутомлена, словом, неважно себя чувствовала, поэтому ей предстояло некоторое время отдохнуть и пожить на покое, наведываясь в Версаль дважды в неделю, чтобы навестить королеву. В это время она как раз занималась отделкой первого из многих своих домов, замка Креси близ Дре. При содействии братьев Пари дело представили так, будто она сама его купила, хотя это был подарок короля. Существовавшее здание перестроил и значительно расширил архитектор Лассюранс, а Фалысоне, Кусту и Пигаль трудились над отделкой. Д’Иль разбивал парк под присмотром самой маркизы. Помогали ей с домом и господин де Турнем с Мариньи.

Состояние дофины было прекрасно, и в июле она благополучно родила. Фрейлина, которая вынесла дитя, чтобы запеленать его, сделала гримаску, которая дала понять собравшимся в приемной, что родилась всего лишь девочка. Никого это особенно не огорчило, наверняка через год можно было ожидать появления маленького герцога Бургундского. Но через четыре дня дофина внезапно скончалась к невыразимому отчаянию своего мужа. Королю пришлось силой оттащить его от ее смертного ложа. Версаль погрузился в церемониальный мрак, которым сопровождалась в те дни кончина царственной особы: повсюду во дворце и даже во дворе висели черные драпировки, всю мебель закутали в черное. Явились профессиональные плакальщицы, пели монахи и монахини, состоялось вскрытие тела умершей (обязательная процедура при кончике члена королевской семьи. Врачи сказали, что мозг несчастной был переполнен молоком), ее сердце было вынуто и передано фрейлине на серебряном подносе, затем тело выставили для прощания. Вокруг теснилась придворная толпа, было много обмороков. Прошла церемония торжественного посещения новорожденной, которая получила традиционный титул «Мадам», бесконечное ночное шествие за гробом при факелах в Сен-Дени, усыпальницу французских королей. Отвратительнее всего были, как говорят французы, figures de circonstance — приличные случаю и совершенно фальшивые горестные мины всех присутствующих. По-настоящему горевал один дофин. Покойница, юная девочка, до того стеснительная, что некоторым казалась слабоумной, совсем не нравилась окружающим, и наверное от этого горе бедняги дофина было еще тяжелее — ему было не с кем о ней поговорить. Его собеседники под видом соболезнований норовили указать на недостатки умершей, как физические, так и умственные, и тут же принимались говорить о новом браке. Ее еще не успели похоронить, как уже были назначены комнаты для «мадам будущей дофины». Молодой вдовец прекрасно понимал, что отцовские друзья ждут не дождутся, когда кончится траур, чтобы опять взяться за развлечения.

По обычаю королевская семья приготовилась покинуть Версаль, пока дофина еще лежала там для прощания. Но куда же они могли выехать так скоропалительно? В Шуази кипели работы, в Медоне не было мебели, большие дворцы, Фонтенбло и Компьень, невозможно подготовить так поспешно, а Трианон расположен слишком близко. О Марли и речи быть не могло, ведь именно туда двор удалился после смерти матери короля, и там же через неделю умерли его отец и старший брат. Так что делать нечего, приходилось ехать в Шуази. Это было страшно неудобно, маркизе де Помпадур пришлось даже уступить свою комнату одной из фрейлин королевы.

Скуку, одолевавшую весь двор во время пребывания в Шуази, еще долго на могли забыть. Охотиться нельзя, играть нельзя, а король, как всегда бывало с ним в скверном настроении, пожелтел (мадам де Помпадур сетовала: «Эта желтизна так ему вредит»), что говорило о разлитии желчи от уныния. Все хоть как-то держались только благодаря скандалу из-за святой воды. Княжеские роды Роган и Ла Тур д’Овернь, которым Людовик XIV не позволял даже заикаться об их «химерических притязаниях», поспорили с герцогами из-за права первыми окропить святой водой тело покойной. А так как король уехал, не оставив точных распоряжений на этот счет, в Версале вспыхнула отчаянная перепалка. В Шаузи и обратно полетели курьеры, король пытался уладить дело как можно тактичнее, постановив, что кропить тело водой будут только одни женщины. Но он забыл о том, что множество герцогинь имели привилегию находиться у гроба принцесс крови. Над мертвым телом дофины едва не разыгралась кошмарная сцена между этими дамами и принцессой де Тюренн (то есть, Ла Тур д’Овернь), которой удалось избежать только благодаря вежливости мадам де Бриссак и мадам де Бовилье, которые добровольно поступились своими правами. Король их потом благодарил. Общество в Шуази разбилось на сторонников обеих партий, и их горячие споры скрасили немало праздных часов. Решено было, что Роганы и Тюренны на этот раз победили, захватив всех врасплох, но что впредь допускать этого не следует.

Король день ото дня желтел все сильнее и начал заговаривать о новом отъезде к армии. Но мадам де Помпадур, предвидя это и боясь опять потерять его так скоро, связалась с маршалом Саксом. Мориц Саксонский, старый приятель братьев Пари, был давним знакомцем маркизы, а впоследствии стал и одним из ближайших ее друзей. Как нетрудно догадаться, присутствие короля при армии, само по себе невероятно лестное, служило источником постоянного беспокойства и забот для маршала, так что он был только рад союзу с маркизой ради того, чтобы удержать короля дома. Он написал, что вряд ли до конца лета можно ожидать сколько-нибудь важных сражений, а потому королю едва ли стоит тратить время на поездку.

Тогда король напросился в Креси. Именно на это и рассчитывала маркиза. Она была счастлива в первый раз принимать его у себя и отправилась вперед в сопровождении дам, гостивших в Шуази — принцессы де Конти, мадам дю Рур, графини д’Эстрад, — чтобы подготовиться к приезду короля. На следующий день король явился в сопровождении двух громадных дорожных карет, полных герцогами; там были д’Омон, д’Айен, Лавальер, Виллеруа и, разумеется, Ришелье. Двое принцев крови, Конти и Шартр, прибыли в своих экипажах. Лассюранс и Мариньи уже были на месте и надзирали за ходом работ. Король, всегда живо интересовавшийся любого рода строительством и проектами, скоро начал понемногу розоветь. К дому пристроили два новых крыла, не говоря уже о горе, поднимавшейся в парке (впрочем, ее сочли слишком лысой и переделали в травянистый амфитеатр), о мельнице, о молочной ферме и о просторных ландшафтах, завершавшихся водопадами. Задумывали также построить конюшню на две сотни лошадей, деревенскую больницу в ближнем селении, снести несколько сельских домов, портивших вид, и перестроить приходскую церковь. Король сел и разработал зелено-золотую униформу для Креси — каждая королевская резиденция имела свою униформу и ее полагалось носить всем гостям-муж- чинам. Повар Бенуа отличался за каждой трапезой, и король сказал, что никогда не видел дома, который бы лучше вели; короче говоря, визит в Креси обернулся блистательной удачей и сулил прекрасное будущее. Мадам де Помпадур поняла, каким способом надежнее всего привязать к себе царственного возлюбленного, и решила приобретать новые дома, поближе к Версалю.

Единственную ложку дегтя в бочке меда являл собой, как всегда, Ришелье. Под маской солидной учтивости Его превосходительство продолжал партизанские вылазки против маркизы. Каждая женщина знает, как опасен может быть закадычный друг возлюбленного, и если она умна, то не жалеет уловок кокетства, чтобы сделать его своим сторонником. Мадам де Помпадур старалась изо всех сил, всегда была с ним ласкова, даже поддерживала его устремления — впрочем, это обернулось для нее полной неудачей. Но все напрасно. Она для него служила воплощением омерзительной буржуазности, всей этой дурно воспитанной публики с удручающими манерами, которая тем не менее постепенно прибирала к рукам деньги и власть, отнятые у достойных людей.

До тех пор, пока не прославился кардинал Ришелье, семья дю Плесси, хоть и знатная, была совсем захудалой. Герцогу было невыносимо сознавать, что своим положением он больше обязан заслугам двоюродного деда-кардинала, чем собственному высокому происхождению. Это терзало его всю жизнь. На деле он не был вполне уверен в себе, и если д’Айен и де Гонто, в спокойном сознании своего безупречного аристократизма, могли дружить с кем душа пожелает, то Его превосходительство не мог. К тому же он ревновал короля к маркизе. До сих пор он состоял главным увеселителем при короле и в качестве обер-камергера двора ведал всеми дворцовыми развлечениями. Теперь же он почуял соперницу и принялся немилосердно ее вышучивать и задирать. Можно не сомневаться, что стоило ей отвернуться, как он принимался предательски зубоскалить на ее счет для королевских ушей. Но наконец, к огромному облегчению маркизы, он отправился на завоевание Пармы для мадам инфанты, так как любимая старшая дочь короля Людовика XV мечтала обзавестись собственным владением, чтобы вырваться из Мадрида. Некоторое время можно было отдохнуть от вида Его превосходительства, поднимающегося по лестнице в покои маркизы чванной поступью и с мрачной физиономией.

Глава 7. Лестница

Он любит совсем не вас, — часто повторяла маршальша де Мирепуа, — он любит вашу лестницу». И правда, король любил эту лестницу, которая вела наверх, к восхитительному созданию, к веселой и умной собеседнице, к той, что жила мыслями о нем и о его удовольствиях. Комнаты, к которым вела эта лестница, расположены в северном крыле дворца, на втором этаже. Если, попав в Версаль и войдя в сад через обычный вход, повернуть налево и отсчитать девять верхних окон от северо-западного угла, то это и будут окна мадам де Помпадур. Мы и сейчас видим то же самое, что открывалось ее взору с маленького балкона между статуями, венчающими собой колоннаду: северный партер, фонтаны с русалками и купидонами, аллею Деревьев, подстриженных так, что образуют сплошную стену из листьев, ведущую к бассейну Нептуна, а за верхушками деревьев — лес Марли, уходящий за горизонт. Мы и сейчас слышим бой башенных часов в приходской церкви, звуки органа дворцовой часовни — всего в двух шагах, птичий щебет в парке, а из Фонтанов доносятся лягушачьи песни, похожие на Утиное кряканье. Но нам уже не услышать из леса королевской охоты, и ни лай гончих, ни охотничий рог, ни высокий хрипловатый клич короля Людовика не долетят до нас. Ее комнаты, теперь такие пустые, залитые холодным северным светом, чуть не ломились в те времена, когда в них жила маркиза — так тесно здесь было от множества людей, животных, птиц, картин, безделушек, всевозможных редкостей, мебели, тканей, бесчисленных узоров, планов, набросков, карт, книг, ее вышивок, писем, косметики. Все комнаты утопали в цветах, в них стояло благоухание, как в оранжерее — просто уму непостижимо, как все это здесь помещалось. Стены, некогда лакированные Мартэном в ее любимых светлых и нежных тонах, теперь выкрашены белой краской, но панели те же самые и планировка квартиры осталась неизменной. Маленькая комнатка, где жила ее камеристка мадам дю Оссе, цела до сих пор, как и дымоход, через который она подслушивала беседы маркизы с королем, к большому нашему счастью, так как она записывала услышанное слово в слово. И сейчас можно видеть лифтовую шахту, где находилось подъемное кресло, на котором слуги подтягивали кверху маркизу, чтобы уберечь ее от крутого долгого подъема по лестнице. Этажом ниже, окнами в темный маленький внутренний дворик, размещалась квартира врача и большого друга мадам де Помпадур, доктора Кене.

Не успела мадам де Помпадур поселиться в Версале, как сразу же взялась направлять и вдохновлять современных ей художников. Она обладала великим даром дилетанта, эрудицией, неутомимой энергией в стремлении к совершенству, интуитивным пониманием творческой натуры, что позволяло ей добиться от художника наивысших достижений и внушить ему собственные идеи, не задев его чувства. До начала Семилетней войны она располагала неограниченным кредитом, так как король, прежде довольно прижимистый, никогда, казалось, не считал ее расходов. Может быть, потому, что маркиза знала, как к нему подойти. «Ему ничего не стоит подписать чек на миллион, — говорила она камеристке, — но трудно расстаться с небольшой суммой из кошелька». Самой ей нередко не хватало денег, и она жаловалась, что в Париже ей жилось куда богаче. После ее смерти в ящике комода обнаружилось лишь несколько луидоров. Задолго до этого мадам де Помпадур продала все свои бриллианты и Коллену приходилось занимать деньги на текущие расходы. Но после нее осталось столько произведений искусства, что хватило бы на несколько музеев, а их распродажа заняла восемь месяцев — ведь она проводила дни в кипящей жизнью художественной среде, что заменяло ей пищу телесную. Она очень выгодно отличалась от своих преемниц — мадам дю Барри, Марии Антуанетты -- тем, что всегда заботилась о работавших на нее художниках и никогда не была им должна. В общей сложности она обошлась королю, как считали, в 36 миллионов ливров, что ставилось ей в большой укор (кстати, Семилетняя война стоила 1350 миллионов), но все ее дворцы возведены были на его землях и все, кроме Менара, отошли обратно к королю.

И эти дома, и произведения искусства могли бы стать сокровищами Франции, если бы почти все, созданное маркизой, не было уничтожено и разворовано во время революции. Креси, Бремборион, Эрмитаж в Компьени разрушены дотла, Эрмитаж и Резервуар в Версале, Елисейский дворец, ее апартаменты в Версале, Фонтенбло, Трианоне и Компьени переделаны до неузнаваемости. Все, чем она владела, пущено по ветру, и лишь изредка увидишь что-нибудь в музее или частном собрании — маленький будуар из Брембориона, селадоновые рыбки, сафьяновый переплет с тиснеными замками и грифонами, покрытый узорами комод, камея, «а вот это — веер Помпадур». Вскоре король начал разделять ее любовь к красивым вещам, и ничто не могло быть для него благотворнее. До сих пор его частная жизнь была лишена серьезных интересов. Литература его не привлекала, не питал он и той страсти к музыке, которой отличались все его дети. Политика поглощала значительную часть королевского времени, но он никогда не говорил о ней за пределами зала заседаний совета, так как знал, что каждое его слово разойдется по всему свету, да еще и обрастет слухами. Единственным занятием, которое он действительно любил, была охота, а так как это тема совершенно безобидная, то король редко говорил о чем-нибудь другом, что явно недостаточно для умного человека. Мадам де Помпадур, следуя собственным наклонностям, нашла для него увлечение, которое он мог обсуждать с кем угодно без всяких опасений. С этих пор непрерывно строились или покупались дома, их перестраивали и отделывали, окружали прекрасными садами. Частные покои короля в больших дворцах постоянно переделывались, для них выбирали и заказывали мебель, картины, скульптуру, вазы и безделушки. Со всего света привозили редкие минералы, которые оправляли в золото, серебро, бронзу; висячие сады и вольеры наполнялись редкими растениями, птицами, животными. Король взбегал по заветной лестнице, зная, что в теплых душистых комнатах зреют новые захватывающие проекты, планы и замыслы, которые требуют его одобрения, что его ждут новые безделушки и ткани, которые он сможет купить, если они понравятся.

Потом они часами болтали, и тут мадам де Помпадур проявляла ценнейшее качество в его глазах — она умела быть остроумной. Раньше королевские любовницы шутили редко, а королева и того реже, и ему неведомы были те особенно упоительные отношения, в которых физическая близость соединялась с весельем. Весь смех в его жизни исходил от мужчин, особенно от Ришелье и Морепа. Король был большой любитель поддразнить своих подруг и, бывало, читал им шутливые проповеди о целомудрии и воздержании, но сестер де Майи 'это нисколько не забавляло. Зато с мадам де Помпадур он мог хохотать до упаду. Болтовня была главным развлечением в тот век — бойкая, пикантная, шутливая, могла продолжаться часами, а то и ночи напролет. И в этом маркиза была настоящая мастерица. Она знала сотни историй и, чтобы его повеселить, она читала донесения парижской полиции — нечто вроде нынешней желтой прессы — и рассказывала все занимательные новости, кроме того она прочитывала массу частных писем, изъятых на почте, и их содержание наверняка служило источником множества шуток (надо заметить, что существование цензуры ни для кого не было тайной). Если королю хотелось послушать музыку, то никто не играл и не пел лучше маркизы. Она всегда носила в памяти целые пьесы и могла часами декламировать монологи. Театра он никогда особенно не любил, но она заинтересовала его и театром. Мадам де Помпадур была идеальной устроительницей и участницей ужинов короля — несколько родственных по духу приятелей, никаких сюрпризов и новых лиц — и вносила лишь ей присущую легкость и веселость.

Как ни печально, единственное, что не было совершенно в их союзе — это его сексуальная сторона. Людовик XV, как всякий Бурбон, отличался пылким темпераментом, а мадам Помпадур была женщиной физически холодной. У нее не хватало сил для непрестанных любовных игр, они слишком ее утомляли. Она старалась подстегнуть себя всякими знахарскими средствами, чтобы достойно отвечать на порывы короля — так страшило ее, что рано или поздно он догадается о ее тайной слабости. Но это только расстраивало ее здоровье. Мадам дю Оссе, ее камеристка, поговорила об этом с герцогиней де Бранка — с «большой герцогиней», как ее называли, чтобы отличать от жены ее пасынка, «маленькой герцогини».

—      Это никуда не годится, она питается одной ванилью, сельдереем и трюфелями.

—      Я заметила, — сказала герцогиня, — и сейчас ей задам, вот увидите!

Они вошли к мадам де Помпадур и принялись ее отчитывать. Та разрыдалась. Камеристка заперла дверь, it маркиза созналась мадам де Бранка:

—      Дело в том, моя дорогая, что я ужасно боюсь разонравиться королю и потерять его. Вы знаете, мужчины придают такую важность некоторым вещам, а я, к своему несчастью, очень холодна от природы. Я подумала, что смогу стать более страстной, если буду придерживаться диеты, способной горячить кровь, так что пью вот этот эликсир, и он, кажется, действительно, немного помогает.

Мадам де Бранка посмотрела на зелье и выплеснула его прямо в огонь, воскликнув: «Фи!» Мадам де Помпадур обиженно проговорила, что не позволит обходиться с собою, как с младенцем, а потом снова расплакалась:

—      Вы не знаете, что случилось на прошлой неделе. Король сказал, что в комнате слишком жарко, и под этим предлогом ушел от меня на диван и там проспал полночи! Я надоем ему, и он найдет кого- нибудь еще.

—      Но вашей диетой его не остановить, — сказала герцогиня, — а вас она убьет. Нет, вы должны стать для короля незаменимой благодаря неизменно ласковому обхождению. Конечно, не отталкивайте его от себя в эти самые минуты, и пусть время работает

на вас, в конце концов он привяжется к вам навеки, просто в силу привычки.

Женщины поцеловались, мадам де Помпадур взяла с герцогини слово хранить тайну, и диета была * заброшена навсегда. Скоро она сказала мадам дю Оссе, что дела пошли на поправку.

— Я посоветовалась с доктором Кене, правда, всего ему не рассказала. Он велел следить за здоровьем в целом, побольше двигаться, и я думаю, что он совершенно прав. Я уже чувствую себя другим человеком. Я без ума от этого мужчины [короля] и мечтаю угождать ему, но я знаю, он считает меня ужасно холодной. Я бы жизнь отдала, лишь бы он любил меня.

Однако в те дни, когда никто не слыхивал о Фрейде, к любовном акту еще не относились с мистическим благоговением, ему придавалось довольно скромное значение. Он составлял часть мужской жизни наравне с едой, питьем, дракой, охотой, молитвой, а вовсе не был самым главным. Если мадам де Помпадур не испытывала физической страсти к королю, по природе неспособная к этому, то не будет преувеличением сказать, что она его боготворила. У нее были иные интересы и пристрастия, но все они обращались вокруг короля. Редко бывает, чтобы красивая женщина любила так преданно. Разумеется, враги ее утверждали, что она любит не короля, а власть и жизнь при дворе, но на самом деле придворная жизнь ей как раз не нравилась, и маркиза не питала иллюзий относительно многих обитателей Версаля. Она часто заявляла — а ей, как человеку прямодушному, можно верить, — что если бы не король, с которым она вкушает счастье, искупающее все остальное, то она никогда бы не вынесла «злобы, пошлости, всех низостей человеческой натуры», которые ее окружали. Рожденная и воспитанная парижанкой, она не могла взирать на человека с благоговейным трепетом

только потому, что он герцог и пэр Франции, и часто с тоской обращала взор к Парижу, где остались все эти пиршества ума, от которых она была отрезана.

Мадам де Помападур была очень счастлива с королем. Нередко ее озадачивал его причудливый нрав, которого она так и не могла до конца понять, и даже на смертном одре сказала герцогу Шуазелю, что король непроницаем, но была зачарована им и счастлива. Достаточно лишь почитать дневники их современников, чтобы, как наяву, увидеть, как они с королем ходят и разговаривают, и безошибочно распознать истинную любовь. Слова «не верьте принцам» никогда не были дальше от истины, чем в случае маркизы де Помпадур — она поверила своему королю, и он оказался достоин доверия. Эта любовь прошла свой путь, и через несколько лет физической страсти, которую он испытывал, их чувство постепенно превратилось в ту идеальную дружбу, какая возможна между мужчиной и женщиной, если их связывают долгие годы физической близости. А любовь сопутствовала им неизменно. Как и во всяком удачном союзе, главным был мужчина. Сама мадам де Помпадур имела слишком сильный характер, была слишком умна и прямодушна, чтобы быть счастливой с человеком, которого она не могла бы уважать. Она точно знала, что ей нравится в короле; в какой-то степени он баловал и портил ее, но всегда внушал ей благоговение. Маркиза ужасно боялась потерять его. Она напрягала все свои силы, лишь бы не отставать от короля во всех его занятиях, но он был так силен, а она так хрупка, что в конце концов это ее убило. В первые годы у нее было несколько выкидышей, изнурявших ее и приносивших разочарование, ибо она, конечно, мечтала иметь ребенка от короля. И разумеется, мадам де Помпадур никогда не могла себе позволить как следует оправиться после них — только пару дней полежать в постели, и быть, как всегда, очаровательной и благоуханной, ведь король, один или с кем-то из приятелей, ужинал в этих случаях в ее комнате. А потом снова начиналась ее изнурительная жизнь. Она редко ложилась в постель раньше трех ночи, а утром, в восемь часов, полагалось быть на ногах, разряженной, как на бал, и отправляться слушать мессу в нетопленую часовню. И весь день ни одной свободной минутки. Надо посетить королеву, дофину, принцесс, принять вереницу визитеров, написать письма — в иной день целых шестьдесят, подготовить вечерний прием, быть хозяйкой за ужином. По крайней мере раз в неделю выпадало куда-то ехать на одну-две ночи с кучей гостей, часто в дом, где вовсю шли переделки — ремонт, садовые работы и так далее, и надо было за ними присмотреть. Маркизе это было не по силам.

«Она милее всех его прежних фавориток, и король любит ее больше их всех», — это слова принца де Круа, серьезного, благочестивого молодого вдовца, который много виделся с королем и маркизой в дни зарождения их любви. Поначалу его коробил их адюльтер, что не мешало ему довольно цинично искать расположения мадам де Помпадур, чтобы добиться успеха в свете. Аппетиты у него были солидные, и, как можно понять, читая между строк его бесценных для нас мемуаров, это был главный придворный надоедала. Он не мог находиться в одной комнате с мало-мальски влиятельным человеком без того, чтобы не пристать к нему с намерением обделать какое-нибудь свое дельце. Речь могла идти о получении титула испанского гранда, или ордена Святого Духа (или Голубого шнурка, именовавшегося так из-за голубой ленты; этот орден равноценен британскому ордену Подвязки), или о какой-то льготе, в которой принц де Бово получил преимущество, и бедняга де Круа буквально заболел от злости и унижения; или о праве входа в частные апартаменты короля, или о приглянувшихся ему различных посольских должностях, о военных чинах и губернаторских местах, или о выгодных партиях для детей. Наконец, но далеко не в последнюю очередь он мечтал сделаться французским герцогом. По мемуарам можно отлично понять, насколько он был невыносим, годами домогаясь своих требований, ведь ему удалось добиться почти всего — всех взял измором. Мадам де Помпадур нередко бывала очень холодна с ним, а король, встретившись с де Круа на охоте, галопом несся прочь. Маркиз де Шуазель, державший в Версале открытый стол в качестве государственного министра, всякий раз при появлении де Круа спешил сесть между своей женой и сестрой, и они погружались в жаркую оживленную беседу, чтобы принц не мог вставить ни словечка. Де Круа перечисляет все эти обиды с искренним недоумением. Он обожал писать памятные записки и докучал министрам трактатами по всем текущим вопросам. Он даже не мог поболтать с Ричардом, трианонским садовником-ирландцем, чтобы потом не послать ему меморандума о выращивании вечнозеленых растений.

И все же нельзя не ценить его за точные подробные сведения, которые он нам оставил, и за его любящую натуру — ибо он был истинно предан королю. Этот молодой педант скоро попал под обаяние короля и маркизы, да они и в самом деле были неотразимой парой. Он писал, что нельзя быть милее, красивее и интереснее маркизы, а король в непринужденном дружеском кружке был прекрасным собеседником, веселым, остроумным, всегда готовым смеяться. Но иногда короля одолевала робость, например, если кто-то из приятелей уезжал хотя бы на несколько недель, то при встрече он еле мог выдавить из себя пару слов, и приходилось начинать знакомство по сути дела с самого начала: «Сколько вам лет? А вашему сыну?» — и так далее. Тогда в разговор вступала мадам де Помпадур и ухитрялась сгладить неловкость и помочь королю выйти из положения. Они все время поддразнивали друг друга, так что ни минуты нельзя было сомневаться по поводу их отношений. Но она постоянно сохраняла глубоко уважительный тон и не произносила ни одного неуместного слова.

Король приглашал на ужин тех, кто в этот день с ним охотился, и любой участник охоты мог ходатайствовать о приглашении. Королю вручали список желающих, и он выбирал тех, кого хотел видеть. Затем будущие гости являлись к дверям королевских апартаментов, и служитель объявлял имена приглашенных. Те, кто не был удостоен этой чести, оказывались в довольно унизительном положении. Де Круа регулярно записывался в список, но приглашали его далеко не всегда. Он пишет, что однажды, когда его не позвали, он особенно огорчился, так как рядом стояли и глазели двое его соседей по имению, а как было бы приятно войти к королю у них на глазах! Но зато всякий раз, как его туда пускали, он подробно описывал вечер и перечислял всех других гостей. Их обычно бывало от восьми до двадцати человек, при этом мужчин гораздо больше, чем женщин.

Вот запись от 30 января 1747 года:

«Нас втиснулось за стол восемнадцать человек, начиная вправо от меня — г-н де Ливри, госпожа маркиза де Помпадур, король, графиня д’Эстрад, герцог д’Айен, «большая» герцогиня де Бранка, граф де Ноайль (комендант Версаля. — Авт.), господин де Ла Сюз, граф де Куаньи, графиня д’Эгмон (дочь герцога Ришелье. — Авт.), господин де Круа, маркиз де Ренель, герцог Фитц-Джеймс, герцог де Брольи, принц Тюренн, господин де Крийон, господин де Буайе д’Аржансон. Здесь был и маршал Сакс, но он никогда не ужинает, а потому расхаживал вокруг стола и все пробовал по кусочку, так как очень жаден. Король, который по-прежнему зовет его графом де Сакс, очень к нему расположен, так что тот держится как дома. Мадам де Помпадур тоже привязана к нему.

Мы просидели за ужином два часа весело и непринужденно, но не выходя за рамки благопристойности. Затем король перешел к себе в маленький салон, сварил кофе и налил его в чашки; слуг не было, так что мы сами за собой ухаживали. Он уселся играть в комету с мадам Помпадур, Куаньи, мадам де Бранка и графом де Ноайль. Король вообще-то любит подобные игры, но мадам Помпадур, похоже, терпеть не может карты и старается его от них отвадить. Прочая компания тоже играла еще за двумя столами. Король всем велел сесть, даже если они не играют, потому что я стоял, прислонившись к ширме и наблюдал за игрой. Мадам де Помпадур была совсем сонная и все просила его прекратить игру. Наконец в два часа ночи он встал и сказал ей вполголоса, как мне послышалось, и очень игриво: «Ну хорошо, пойдем в постель». Дамы сделали реверанс и вышли, король поклонился и ушел в свои комнаты. Мы, остальные, спустились по лестнице мадам де Помпадур и через парадные залы отправились, чтобы присутствовать на церемонии отхода короля ко сну, которая состоялась незамедлительно». Де Круа добавляет, что у него возникла почти уверенность, что позади частных королевских покоев, где царила эта полуинтимная обстановка, находились еще другие комнаты, поменьше, и уж там-то бывали только самые задушевные королевские друзья.

Глава 8. Наслаждение

Версаль восемнадцатого века являл собою не слишком наставительное, но жизнерадостное зрелище -- несколько тысяч человек, живущих исключительно ради удовольствия и в полнейшем благодушии. Впрочем, придворные увеселения имели по сути дела политическое значение, так как надлежало держать французскую знать, вытащенную из своих поместий и опьяненную дармовыми привилегиями, в постоянном довольстве и радости. Особый государственный орган, департамент развлечений, специально занимался разработкой увеселений, имел неисчерпаемые средства и притягивал, как магнит, способных молодых людей, ищущих перспективную профессию. Люди в те времена одобрительно смотрели на удовольствия. Когда герцог де Нивернэ после окончания Семилетней войны отбывал в Лондон со своей серьезнейшей и сложнейшей миссией, писали, что он был «подобен Анакреонту, увенчанный розами и срадостной песней на устах». Именно такое поведение считалось достохвальным.

Историки XIX в., шокированные изучением этой развеселой бездумной жизни, изо всех сил старались подчеркнуть, от какой великой скуки страдал, по их словам, версальский двор и сам король. Несомненно, жизнь, посвященная удовольствиям, должна иметь и обратную сторону, и совершенно верно, что скука была врагом, с которым боролись всеми средствами. Но мемуары тех лет и рассказы тех придворных, кто пережил революцию и помнил старый режим, не свидетельствуют о том, чтобы скука часто одерживала верх. Наоборот, они в один голос повествуют о жизни без забот и сожалений, о совершенном спокойствии душевном, о вечной юности, о счастливых деньках на природе и счастливых вечерах с болтовней и игрой в карты в дивном огромном дворце, за широко распахнутыми окнами которого били фонтаны, шелестел лес, румянился закат. Если существовал дом, где царила безмятежная радость, то этим домом был Версаль. Ни в одном другом здании мира не соединились столь счастливо дворец и загородная резиденция.

Главными четырьмя развлечениями были любовь, карты, охота и официальные торжества. Любовь разыгрывалась, как игра или как комедия Мариво, и разумеется, она ничего общего не имела с браком. Детей в те времена женили еще подростками, и эти юные мужья и жены обыкновенно очень привязывались друг к другу, разделяя общие интересы и заботы о семье и ее богатстве. И даже если они друг другу не нравились, что случалось нечасто, им все же удавалось как-то приспособиться, ибо приличия этого требовали. Совершенно необычны были случаи, когда женщина возвращалась в отчий дом или уходила в монастырь из-за того, что не могла ужиться с мужем. У нее был любовник, у него — любовница, отношения царили самые дружеские.

«Разрешаю вам любые вольности, — говорил не-редко царедворец своей жене, — только не с лакеями и не с принцами крови». А муж, заставший жену в постели с любовником, восклицал: «Мадам! Как вы неосторожны! А что если бы вас застал кто-то другой?»

Мадемуазель де Ришелье и граф де Жизор играли вместе с раннего детства и полюбили друг друга. Когда они подросли, то так отчаянно стремились пожениться, что сентиментальные родственники старались им помочь, ведь это была такая удачная пара. Но в жилах Жизора, истинного бриллианта своей эпохи, сказочно богатого сына могущественного маршала де Бель-Иля, текла кровь буржуа — его дедом был финансист Фуке. Герцог Ришелье и слышать не хотел об этом союзе. Он отказал в разрешении на брак, холодно заметив: «Если они так влюблены, то разыщут друг друга в свете».

Парижские буржуа смотрели на вещи иначе. Финансист Ла Попелиньер обнаружил в спальне своей жены вращающийся камин, через который герцог Ришелье, проходивший через соседний дом, наведывался к этой даме. Муж немедленно выгнал ее на улицу. Прелестная бедняжка направилась прямиком на армейские маневры, нашла там маршалов Сакса и Левендаля и уговорила их отвезти ее домой и повлиять на мужа. Они только что вернулись из-под Фонтенуа и были на вершине славы. Но Ла Попелиньер стоял как скала и дверей не открыл. Тогда Ришелье обеспечил эту даму жилищем и доходами, но скоро она умерла от рака. В Версале подобные трагедии были немыслимы. В любви, как и во всем остальном, царили хорошие манеры — bon ton; у каждой игры были свои правила.

В карточной игре царили более жестокие нравы. За игорными столами переходили из рук в руки сказочные состояния, и, как и в Англии XVIII века, игроки готовы были из-за чего угодно биться об заклад. За столом королевы, где играли в кости, в надоевшую всем каваньоль, можно было за один вечер лишиться двухсот луидоров. А за столом короля, где играли в вист и в пикет, не был редкостью даже выигрыш в тысячу луидоров и больше — огромная сумма для того времени.

Что же касается охоты, то без нее просто невозможно себе представить жизнь двора. Мужчины благодаря охоте держались в хорошей физической форме и питались так как надо, дичью, а поскольку мужчина — в сущности животное, то что еще нужно ему для счастья? Теперь вошло в моду у тех, кто никогда не охотился, утверждать, что охота скучный и жестокий спорт. В ней нет ничего скучного, а по жестокости ей далеко до мучительного пути животных на отвратительную бойню, против чего никто не возражает. Но тот, кто хоть раз испытал прелесть охоты — провел день в седле в бескрайнем лесу, где тропинки и аллеи веером разбегаются перед тобой, теряясь в синеве леса, кто почувствовал запах земли, лошадей, ощутил холод дождя на разгоряченном лице, заслышал дальний рожок, когда уже отчаялся было догнать охоту, кто дал меткий выстрел у озера и увидел, как дикие лебеди кружат над головой, кто внимал древнему, звучавшему в этих лесах еще в дни Карла Великого напеву, который охотники трубят над поверженным зверем, кто ехал домой в холодных сгущающихся сумерках, а потом сидел в ярко освещенном зале у жаркого камина, испытывая здоровую легкость на душе и в теле, — тот никогда этого не забудет. Людовик XV, в детстве столь хрупкий и слабый, что, казалось, он не жилец, вырос в мужчину железного здоровья и никогда не знал усталости. За тридцать лет, пока он был в расцвете сил, король каждый год добывал на охоте немыслимое множество зверья — 210 оленей, а волков и диких кабанов без счета. Королевский егерь Ламартр пользовался совершенно особыми правами и даже мог выложить королю напрямую все, что он думает. Мориц Саксонский говорил: «Король хорошо ко мне относится, но с Ламартром он все-таки говорит больше». Однажды, загнав двух оленей, король спросил:

—      Ламартр, как лошади?

—      Сир, они падают с ног от усталости.

—      А гончие?

—      И они никуда не годятся.

—      Хорошо, Ламартр, следующую охоту назначаю на послезавтра. — Молчание. — Ламартр, ты меня слышишь? Послезавтра.

—      Да, сир, я и в первый раз расслышал. — И в сторону, довольно громко: — Вечно одно и то же. Про животных спрашивает, а о людях и не подумал.

Один из королевских лесников подсчитал, что всего за один год король проделал 8100 миль верхом, пешком или в коляске. Если из-за сильного мороза приходилось отложить охоту, он часа по три просто скакал галопом, не жалея ног лошади. Любил король также пострелять куропаток и был метким стрелком.

Организатором дворцовых увеселений был герцог Ришелье, которому в качестве главного постельничего подчинялся департамент развлечений. Увеселения были одни и те же и не менялись лет пятьдесят. Дважды в неделю театр, итальянская и французская комедия, а в особых случаях — как королевская свадьба или празднование победы — устраивались балеты, балы и фейерверки. Все это делалось на высоком уровне, но без оригинальности и сюрпризов. Король этих развлечений, в общем, не жаловал — кроме балов, потому что был человеком непоседливым, любил перемены и новизну.

Вскоре после своего переезда в Версаль мадам де Помпадур, постоянно думавшая, чем бы развлечь короля, чтобы в его лице не проступила желтизна — верный признак скуки, затеяла разыгрывать театральные сценки силами узкого дружеского кружка. Сама она училась петь у Желиотга из «Комеди Франсез» и декламировать александрийский стих у старого драматурга Кребильона, была признана как одна из лучших любительских актрис Франции. И уж, конечно, она была не прочь продемонстрировать королю свои таланты. Все ее друзья встретили эту идею с восторгом, да она и была сущим озарением.

Кто не любит домашних спектаклей? Надо выбрать пьесу, распределить роли, репетировать, наряжаться в костюмы, а пересуды, шутки, даже ссоры таят в себе массу удовольствия — ну разве это не славно? Хотя при дворе этих постановок не водилось, они были в те времена любимым развлечением общества. Если вельможа был изгнан из Версаля, либо разорялся, или по какой-нибудь иной печальной причине принужден был уединиться в своем поместье, то первым делом, даже не приведя хоть в какой-то порядок свой обветшалый, дряхлый, много лет пустовавший замок, он всегда строил театр. У короля Станислава в Люневилле был знаменитый домашний театр, как и у Морица Саксонского в Шамборе, и позже, после опалы — у герцога Шуазеля в Шантлу. Едва ли не каждый образованный человек умел представлять на сцене или играл на каком-нибудь музыкальном инструменте. Даже в провинциальной глуши всегда отыскивалось достаточно соседей, чтобы составить оркестр, способный аккомпанировать шуточной опере. Когда мадам де Помпадур принялась отыскивать таланты среди окружения короля, то выяснила, что почти все умеют играть на сцене, танцевать, некоторые же музицировали и пели, к тому же у многих были свои музыканты из слуг. Итак, под руководством маркизы был построен крохотный театр в галерее, ведущий в Медальный кабинет. Его отделывали Перо и Буше, Перроне придумывал костюмы, а Нотрель — парики. Репетировали в Шуази, в глубоком секрете, даже король туда не допускался, и в невероятно короткий срок поднялся занавес на первом из множества представлений в Театр де Пти Кабине. Это было 17 января 1747 года, давали «Тартюфа». Королю так не терпелось его увидеть, что он приехал с охоты, не затравив оленя, и копыто в доказательство успешной охоты привезли как раз к середине антракта. Кроме короля в зрительном зале были графиня д’Эстрад и мадам дю Рур, маршал Сакс, господин де Турнем — дядя маркизы, ее брат Абель, королевский камердинер Шампсене с сыном и еще один-двое слуг.

Маршал де Ноайль, принц де Конти и граф де Но- айль, комендант Версаля, оказались в числе не допущенных на спектакль. Граф де Ноайль спросил, нельзя ли ему взять отпуск и удалиться в Париж, чтобы не видели его слез. Король остался доволен, сказал, что это прекрасная мысль, и рассказывал потом дофину: «Граф де Ноайль возненавидел двор и уезжает искать забвения в объятиях жены». Дофин спросил, почему, а король ответил, что это секрет.

В спектакле были заняты мадам де Помпадур, госпожи де Сассенаж, де Пон и «большая» герцогиня де Бранка, а также герцоги д’Айен, де Нивернэ, де Мез, де Лавальер и господин де Круасси. Герцог де Шольн и господин де Сурш с несколькими слугами составили оркестр, а ни одного профессионального музыканта в этот раз не было, хотя потом, когда давали оперы, в представлении участвовали несколько придворных музыкантов. Постановка имела громкий успех, и уже разрабатывался репертуар на целый театральный сезон.

Мадам де Помпадур обнародовала следующий свод правил для своей труппы, который составила вместе с королем:

«1. В труппу допускаются только опытные актеры- любители. Новичков не принимают.

2.      Запрещено меняться ролями без согласия всей труппы.

3.      Каждый должен объявить, в каком качестве или амплуа он будет участвовать в труппе.

4.      В случае отсутствия одного из членов он не вправе назначить себе замену; это решает труппа.

5.      После возвращения отсутствовавший получает обратно старую роль.

6.      Никто не должен отказываться от роли, если она невыигрышна или утомительна.

Эти шесть правил распространяются как на актрис, так и на актеров в равной мере.

7.      Пьесы для постановки выбирают актрисы.

8.      Они же назначают дату представления, также как и число, день и час репетиций.

9.      Актеры обязаны являться на репетиции вовремя, а на опоздавших актрисы налагают штраф.

10.      Актрисы могут опоздать на полчаса, а если задержатся дольше, то подлежат тому штрафу, какой сами себе установят».

Мадам де Помпадур установила также правило, по которому авторы могли являться на репетиции, только если пьеса ставилась впервые. Однако сочинителей известных пьес всегда приглашали на репетиции.

24 января было представлено еще две пьесы, «Модный предрассудок» Ла Шоссе и «Дух противоречия» Дюфреньи. И с тех пор каждые две недели до 17 апреля, до самого конца версальского театрального «сезона», представляли новую пьесу. Во всех спектаклях главные женские роли играла мадам де Помпадур. Было признано, что она играет лучше всех остальных женщин, хотя и некоторые из актеров-мужчин работали на профессиональном уровне. Так, герцог де Нивернэ в «Злодее» был настолько лучше Розелли из «Комеди Франсез», что Грессе, автор, просил Розелли прийти и познакомиться с новым прочтением роли. Герой этой пьесы был списан с герцога д’Айена, ее репетировали два месяца с неизменным удовольствием.

Если буквально каждый обитатель Версаля спал и видел, как бы изловчиться и получить приглашение в театр мадам де Помпадур, то сама маркиза мечтала увидеть там единственную особу, не плясавшую под ее дудку, — королеву, эту старомодную и сонливую королеву, глухую и слепую к искушениям моды и изящества. Ее величество была в курсе всех событий, так как Монкриф всегда показывал ей всякую всячину, написанную им для театра. «Превосходно, я не сомневаюсь, — говорила она наконец, — а теперь, Монкриф, достаточно». Она была очень вежлива с мадам де Помпадур, которая продолжала исправно являться к ней, стойко перенося и скуку и утомление. Таким образом, внешние приличия поддерживались безупречно, но маркизе этого было мало. Похоже, что она и в самом деле хотела, по своей мещанский тяге к нежностям, чтобы ее считали членом семьи. Надо сказать, что в конечном счете она добилась своего, но до этого было еще далеко, а для начала маркиза совершила забавную ошибку. Она поняла, что счастье королевы, ее интересы и главные занятия связаны с религией, и решила, что лучше всего сблизиться с ней, проявив интерес к церковной жизни.

Сама маркиза была лишена всякой религиозности. Это значит, что она была не из тех, кто, веря в Бога и уважая все обряды, связанные с его почитанием, сторонятся церкви лишь по слабости человеческой природы — нет, она просто не понимала сущности религии. Всю жизнь она проявляла поразительную тупость во всем, что касалось церкви. Поэтому для первого шага к сближению с королевой она спросила, нельзя ли ей участвовать в церемонии в Великий четверг на страстной неделе, когда королева с пятнадцатью придворными дамами омывала ноги маленьким нищенкам. Как ей могло прийти в голову, что королева позволит? Она получила ласковый, но твердый ответ: дам для церемонии уже достаточно, так что маркизе зачтется ее порыв и даже потрудиться не придется. Тогда у нимало не смущенной маркизы появилась новая мысль: а почему бы ей не нести блюдо для сбора пожертвований на Пасху? (Эту честь доверяли только самым благочестивым из герцогинь). За это дело она взялась совсем иначе.

«Все мне говорят, — шепнула она маркизе де Лю- инь, фрейлине королевы, — что я должна в Светлое воскресенье нести блюдо». Мадам де Люинь поспешила к своей госпоже с этой новостью, но та сказала, что даже король вряд ли счел бы, что мадам де Помпадур подходит для этой роли, и быстро назначила герцогиню де Кастри. Мадам де Люинь была добрейшая женщина и постоянно сглаживала неловкости в отношениях между маркизой и королевой. Когда двор готовился к отъезду в Фонтенбло, мадам де Помпадур спросила, нельзя ли ей поехать в карете королевы, но ее предложение встретило очень холодный прием. В Версале считали великой честью поездку с королем или королевой. Но мадам де Люинь не стала распалять гнев королевы на фаворитку, как сделали бы многие придворные, а заметила, что мадам де Помпадур не просила бы о такой милости, если бы король этого не хотел. А мужу наедине шепнула, что нельзя забывать о том, как маркиза неустанно старается угодить королеве. В конце концов она почти насильно заставила свою госпожу сказать, что экипажи уже переполнены, но если одна из дам не сможет поехать, то мадам де Помпадур займет ее место. Именно так и случилось, и королева приняла ее общество милостиво и даже пригласила отобедать на дорогу.

Королева относилась к мадам де Помпадур не плохо, а даже наоборот. Разумеется, она не могла допустить ее к религиозной жизни Версаля, но театр был совсем другое дело. Поэтому королева пошла на маленькую сделку. Один из старых ее друзей, господин де Ла Мот, заслуживал, по ее мнению, маршальского чина. Возражений быть не могло, и король вручил де Ла Моту маршальский жезл, в ответ на что королева, новоиспеченный маршал с госпожой маршальшей и чета де Люинь посетили ближайшее представление маленького театра. Пьесу выбрал сам король. Это оказался «Модный предрассудок» — выбор, пожалуй, не самый тактичный, так как пьеса насмехалась над супружеской любовью. Но это была легчайшая из легких комедий, мадам де Помпадур безупречно сыграла трудную роль, и никого как будто спектакль не задел. Когда он кончился, те же актеры исполнили небольшую оперу, «Вакх и Эригона». Герцог де Люинь записал в дневнике, что мадам де Помпадур выступила просто отлично, и голос у нее хоть и небольшой, но прелестный. Следующее место он отвел «большой» герцогине де Бранка, впрочем, сильно уступавшей звезде труппы. Что до господина де Куртанво, то он мог стать танцовщиком в балете хоть сейчас.

Воодушевленные артисты шли от одного успеха к другому. Вскоре им понадобилась сцена и зрительный зал побольше. В 1748 году, пока двор пребывал в Фонтенбло, в Версале у подножия Посольской лестницы, которая вела в парадные покои северного крыла дворца, соорудили новый театр. Но поскольку дважды в год эта лестница использовалась для определенных дипломатических церемоний, а также для шествия рыцарей ордена Святого Духа, то театр построили из разборных секций. Он разбирался за четырнадцать часов и снова собирался за двенадцать. Сохранилась гуашь Кошена с изображением этого серебристо-голубого театрика. На сцене — мадам де Помпадур и виконт де Роган, они поют в опере «Асис и Галатея», маркиза в широчайшей юбке белой тафты, расшитой камышами, раковинами, фонтанами, в бледно-розовом корсаже с драпировками зеленого газа. В зрительном зале король и его приближенные, в руках у них листки с либретто оперы. В оркестре виден принц де Домб с голубой орденской лентой на груди, он дудит в большой фагот. В течение следующего года в театре было поставлено немало ярких спектаклей, притом с большим успехом. Особенно удавались комедии, на трагедиях же король склонен был позевывать. После постановки под названием «Принц де Нуази», в которой мадам де Помпадур, одетая прекрасным принцем — впрочем, очень благопристойно, показывая ноги не больше, чем в костюме для верховой езды, — исполнила заглавную роль, Его величество, человек крайне сдержанный, поцеловал ее у всех на глазах и сказал: «Вы самая восхитительная женщина Франции».

Но не всегда все шло так безоблачно. Во время представления «Танкреда» король получил известие, что согласно его строжайшему приказу английский принц Карл Эдуард арестован у входа в парижскую Оперу и препровожден в Венсен (одна из статей договора, заключенного в Экс-ля-Шапель, гласила, что этот принц должен покинуть территорию Франции. Он же отказался уехать добровольно, и Людовику XV пришлось выслать его). Красавчик-принц Чарли был любимым героем французов, так что вечер был для всех совершенно испорчен.

Потом настал ужасный день, когда принц де Домб отложил свой фагот и убил на дуэли господина де Куаньи, одного из лучших актеров театра мадам де Помпадур. Погибший был также ближайшим другом короля. Король услышал эту новость во время церемонии пробуждения, велел отменить охоту и на-правился прямо к маркизе. Когда он выходил от нее, глаза его были красны от слез. Но винить принца де Домба было не в чем. Куаньи проиграл ему кучу денег, разозлился и сказал: «Только ублюдку может так повезти». Он попал почти в точку, так как Домб приходился внуком Людовику XIV и мадам де Монтеспан. Тот сначала промолчал, но когда игра была окончена, шепнул Куаньи, что будет ждать его на рассвете на берегу реки ниже Пасси. Театральные спектакли тоже отменили, и мадам де Помпадур целую неделю промучилась от мигрени.

Вскоре сильный запах мускуса в покоях короля сказал всем, что Его превосходительство герцог де Ришелье вернулся с войны. Он явился с жезлом в руках — маршалом Франции — и попал в особенную милость короля, потому что сумел завоевать Парму, которая очень пригодилась для мадам инфанты за неимением лучшего. Она, конечно, мечтала о королевском троне, но все же править в Парме было лучше, чем прозябать женой младшего принца при испанском дворе. Так что они с мужем были очень рады великому герцогству Пармскому. Пока Ришелье был в походе, маркиза писала ему самые дружеские записки. «Я с большим нетерпением жду Вашего возвращения, пусть же оно наступит поскорее», и в том же духе. Может быть, она надеялась, что теперь он станет относиться к ней получше. Но ее ждало разочарование.

В качестве главного постельничего Ришелье, согласно всем порядкам двора, должен был принять Театр де Пти Кабине под свой прямой контроль, и прежде всего потому, что он отвечал за все придворные увеселения и возглавлял департамент развлечений, а во-вторых, потому, что Посольская лестница принадлежала к числу парадных помещений, также подведомственных Ришелье. Герцог д’Омон, выполнявший обязанности главного постельничего в его отсутствие, всегда с готовностью выполнял желания маркизы или ее «импрессарио», герцога де Лавальера, когда речь шла о мебели, экипажах, костюмах, свечах, драгоценностях и прочем реквизите из запасов департамента развлечений. Однажды он подверг сомнению какой-то счет, и мадам де Помпадур обратилась к королю, который немедленно его утвердил, но заметил: «Вот подождите, вернется Его превосходительство, и дела пойдут совсем иначе». И король оказался совершенно прав. Не прошло и суток с приезда Ришелье, как он уже направил королю решительное послание с жалобой на бесчинства господина де Лавальера в его отсутствие. Но высочайшего ответа не последовало.

Тогда Ришелье нанес удар. Он распорядился не выдавать из департамента никакого имущества и не отряжать ни рабочих, ни музыкантов ни на какие задания без его письменного приказа. Музыканты получили это распоряжение по дороге на репетицию и бросились в канцелярию Ришелье за новыми инструкциями. Но им просто сказали, что больше они для мадам де Помпадур не работают. Тогда отправился с протестом господин де Лавальер, но несносный герцог лишь сделал некий жест, означавший, что (как все уже прекрасно знали) он состоит в очень близкой дружбе с мадам де Лавальер. Тут в борьбу ввязалась маркиза. Неизвестно, что она сказала королю, но тем же вечером, пока Его превосходительство стаскивал с короля охотничьи сапоги, государь спросил его, сколько раз он был в Бастилии. «Три раза, сир». Вот и все, но этого было достаточно. Герцогу пришлось понять намек и отменить все свои распоряжения.

Как сказал Ришелье герцогу де Люиню, вечно озабоченному вопросами придворного обхождения, государственные должности наверняка потеряют всякий смысл, если позволены будут подобные злоупотребления. Его долг был возразить против этого — он и возразил, но мадам де Помпадур является фавориткой, так что не о чем больше говорить. При этом сей образцовый царедворец все время проводил в обществе маркизы и ее труппы, пребывал в наисладчайшем расположении духа, рассыпался в комплиментах, смеялся, шутил, рассказывал истории о своем походе. Особенно сердечен он был с господином де Лавальером. Потерпев поражение, герцог Ришелье никогда не изменял своей обычной манере держаться, и нельзя было бы угадать, что происходит на самом деле, не зная всей правды. Но король решил, что герцог де Лавальер понес большую обиду, и утешил его голубой лентой ордена Святого Духа на сретенье.

Версальский театр просуществовал пять лет, а потом это занятие сделалось для маркизы де Помпадур слишком утомительно и она его оставила. За это время было дано 122 представления, на которых сыграли шестьдесят одну пьесу, оперу и балет. Их репетировали до полного совершенства, и даже самые язвительные критики маркизы признавали, что каждый из спектаклей исполнялся на первоклассном профессиональном уровне, а сама она всегда была выше всяких похвал. Это предприятие имело два важных следствия. Во-первых, оно укрепило позиции маркизы при дворе, и даже столь могущественный царедворец, как герцог Ришелье, принужден был усвоить, что встретил достойного противника, а уж прочие придворные должны были ползти к ней на коленях, если желали получить приглашение на спектакль. Все были рады получить крохотную роль без речей, поиграть в оркестре или просто посмотреть на представление. Подкупали даже камеристку госпожи де Помпадур, мадам дю Оссе, которой удалось таким образом получить прекрасное место для племянника, что немало позабавило маркизу.

Во-вторых, именно в это время зародилась великая нелюбовь парижан к маркизе де Помпадур, от которой она страдала до конца своих дней. Версальская толпа ненавидела ее, потому что ока была мещанка, буржуазия же возненавидела ее за связь с правительством, а значит, и со сборщиками налогов. Театр стал тем «козлом отпущения», которого они винили во всех своих горестях. Говорили, что это неоправданное сумасбродство, а так как налоги были высоки и в народе царила нищета, то по столице гуляли до смешного раздутые истории о тратах маркизы. Временный театр под лестницей будто бы обошелся в тысячи ливров. Нельзя забывать и о том, что в те времена и пьесы, и актеры считались безнравственными. Даже великому Мольеру едва не отказали в христианском погребении, потому что некогда он был актером; многие священники не желали причащать актеров (Итальянская комедия получила особое разрешение причащаться, из-за чего в «Комеди Франсез» страшно злились); а святоша-дофин осенял себя крестным знамением всякий раз, когда ему случалось проходить мимо театра. По рассказу д’Анжервилля, в подражание маркизе «вся Франция пристрастилась к сцене, что принцы, что буржуа. Мода проникла даже в монастыри и наконец отравила души множества детей, которых стали воспитывать для этой профессии. Словом, развращение дошло до крайних пределов». Это была неправда, театр любили и раньше, но так удобно было обвинить во всем мадам де Помпадур. С тех пор она уже ничем и никогда не могла угодить толпе.


Глава 9. Королевская семья и семейство Пуассон

 —      Было очевидно для всех, что дофина, впавшего в уныние после смерти жены, необходимо срочно женить снова и ждать скорого появления наследника престола. Крохотная «маленькая мадам», своим рождением убившая мать, была с точки зрения престолонаследия бесполезна, а сам дофин был единственным сыном Людовика XV. Осенью 1764 года для короля поспешно составили список принцесс-претенденток с обычными нескромными биологическими подробностями, сообщенными послами при иностранных дворах. В частности, предлагалась очередная испанская сестра, на этот раз сущая карлица, смуглая до черноты, на что король довольно пренебрежительно заметил, что народ Франции не потерпит кровосмешения. Мадам де Помпадур решительно поддерживала одну из кандидаток, пятнадцатилетнюю Марию-Жозефу, дочь сводного брата Морица Саксонского, курфюрста Августа III, занимавшего польский престол. И король, и маркиза любили маршала Сакса. Король был ему обязан многими победами во славу Франции и считал его одним из своих кузенов, хоть маршал и был бастардом, подарил ему замок Шамбор и назначил главнокомандующим вооруженных сил страны. Господин граф де Сакс, назначаю вас главноко-мандующим моими армиями. — Сакс повернулся к графу де Клермону:

—      Что сказал король?

—      Я тоже не слышал. Сир, граф де Сакс не расслышал, что Вашему величеству было угодно ему сказать.

—      Господин граф де Сакс, — повторил король громче, — произвожу вас в главнокомандующие армией, как господина де Тюренна. Теперь-то вы меня слышали?

—      Да, сир. Мне остается лишь умереть так же, как господин де Тюренн. (Тюренн пал в бою.)

Принять племянницу этого человека в Версале в роли дофины было бы приятно всем. Крупные деловые круги во главе с братьями Пари тоже были очень расположены в пользу этого союза. И наконец, что тоже немаловажно, имелись все основания ожидать, что эта принцесса окажется весьма плодовитой.

Надо сказать, что Саксония в ту пору вызывала в умах версальских обитателей только одну мысль — это была страна фарфора, знаменитой Мейсенской фабрики, где лет за тридцать с небольшим до того изобрели секрет фарфоровой массы и с тех пор хранили его в тайне. И только у королевы Марии Лещинской Саксония вызывала более мрачные ассоциации. Август III прогнал ее отца, короля Станислава, с польского трона и теперь сидел в его дворце. И хотя Станислав по сути дела был совершенно счастлив, правя в Люневиле, королеву глубоко возмущала перспектива приобрести в качестве невестки дочь отцовского соперника. Но король уже принял решение. Мадам де Помпадур, которую он видел день и ночь, стояла за этот брак, и королева, с которой король никогда не виделся наедине, не решилась поднять голос против него. Она могла лишь дуться, понимая, что не имеет влияния на мужа, которого к тому же очень страшилась. Помимо всего прочего сложилось так, что в это время на рынке невест оказалось меньше подходящих принцесс, чем обычно, и Мария-Жозефа была едва ли не единственной среди них католичкой нужного возраста.

Итак, Ришелье отправился в Дрезден, чтобы привезти Марию-Жозефу. Он буквально потряс обнищавший саксонский двор великолепием свиты, нарядов и экипажей и закатил пышный пир, сделав вид, будто не заметил, как гости расходятся, нагруженные его столовым серебром. Принцессу вверили заботам герцогини де Бранка (не «большой», а «маленькой»), ее будущей старшей фрейлины, и препроводили в Версаль. Король забрал драгоценности покойной дофины от «маленькой мадам» и преподнес их Марии-Жозефе в подарок на свадьбу. Он же выбрал подарки, которыми ей предстояло одарить своих дам, и все эти вещи составляли пару к тем дарам, что фрейлины получили от ее предшественницы: к часам — футляр и так далее. Словом, все устроил так мило и благоразумно!

Мадам де Бранка заключила, что новая дофина — большой шаг вперед по сравнению с первой, при которой она также состояла фрейлиной. Мария-Жозефа просто бурлила радостью и не всегда соблюдала должное достоинство. Она не отличалась ни красотой, ни изяществом — самая настоящая немка. Придворные старожилы отметили, что своим реверансом она им напоминает мамашу регента. Но она обладала прекрасным, тактичным характером. Мария-Жозефа вела себя с дофином с необыкновенной тонкостью для столь юной особы. Она понимала его и от души сочувствовала его горю, которое нахлынуло с новой силой во время свадебных церемоний — в точности тех же самых и совершенных почти день в день два года назад, принеся дофину столько любви и счастья. Когда их торжественно уложили в общую постель в той же самой спальне с той же самой обстановкой, где спали они с первой женой, так как комнаты для будущей мадам дофины были еще не готовы, он зарылся лицом в простыни и разрыдался. Тогда добрая малышка Пепа просто сказала: «Плачьте, плачьте, ваши слезы для меня не обидны, наоборот, я вижу, что ждет меня, если мне удастся завоевать вашу любовь». И ей это удалось. У них родилось восемь детей и трое из сыновей были королями Франции. Молодые супруги привязались друг к другу как нельзя крепче. Когда умерла двухлетняя «маленькая мадам», они вдвоем оплакивали малютку, а много лет спустя кто-то видел, как оба они горько плакали на мессе в память первой жены дофина. Он так и не забыл ее и завещал похоронить свое сердце рядом с ее сердцем.

Что касается королевы, то дофина скоро расположила ее к себе. Королева заметила, что Мария-Жозестоянно носит браслет с миниатюрным мужским портретом, оправленным в бриллианты, и однажды спросила: «Это ваш отец?» Дофина сняла браслет и показала ей — там оказался портрет короля Станислава. И королева, и ее отец всем сердцем полюбили эту девочку, она была им обоим как дочь.

Бал, данный в Версале в честь этой свадьбы, был не так пышен и многолюден, как бал подстриженных тисов, на который явилось слишком много не слишком воспитанной публики. Мало было известного инцидента с поваром-испанцем, так король еще слышал, что большая часть апельсинов из его буфетов появилась назавтра на парижском рынке. В самом деле, ведь кто угодно может запросто нанять карету, одеться поприличнее да и приехать прямиком в Версаль. Поэтому теперь были разосланы именные приглашения, и список гостей из Парижа составила мадам де Помпадур. Придворные замечали по всевозможным признакам, что с каждым днем она становится все могущественнее. На свадебном балу всех очень развеселил случай с неизвестным в желтом домино, который весь вечер стоял возле буфета и час за часом безостановочно ел и пил. Долго не могли взять в толк, как это человеческий желудок вмещает такую прорву еды, но наконец выяснилось, что это караульные швейцарские гвардейцы по очереди передают друг другу маскарадный костюм. Как и в прошлый раз, состоялся бал в Париже. В продолжение обоих этих вечеров мадам де Помпадур не спускала глаз с короля — уж она-то знала, как жаждут знакомства с ним многие хорошенькие дамы. На балу в Париже достаточно было проследить, куда она смотрит, чтобы узнать, под какой маской скрывается король. Но он казался не меньше влюбленным в нее, чем она в него. Очень скоро оба сняли маски, и король уселся у ног маркизы. Оба лучились счастьем.

Король души не чаял в своих детях, особенно в дочерях. Однако отношения его с дофином были довольно напряженными. Между ними стояла та ревность, которую нередко питают монархи к своим наследникам. К тому же они были слишком близки по возрасту и слишком несходны характерами для дружественной привязанности. Дофин был ханжа, он не одобрял ни взглядов отца, ни его образа жизни и не скрывал этого. Подобно своей нежно любимой матери, он был соня и в общем скучный человек. Ему не нравились ни театр, ни танцы, ни охота, разве что стрельба в цель, а общества он просто не переносил. Когда его спрашивали, что же ему нравится, он отвечал: «Люблю растительное существование». Как-то раз король поинтересовался, как он намерен развлекаться на карнавальной неделе. «Стану ложиться спать не в одиннадцать, а в десять», — был ответ. Возможно, у дофина что-то не ладилось с обменом веществ — он страдал неестественной полнотой, подобно его же сыну, Людовику XVIII, а в тридцать шесть лет вдруг страшно исхудал и умер.

Вряд ли можно было ожидать, чтобы двое людей со столь различным взглядом на вещи хорошо понимали друг друга или могли подолгу находиться рядом, но все-таки они любили друг друга. Когда дофин в 1752 году заболел оспой, то король, хотя сам не переболел этой болезнью, — а она была истинным бичом и ужасом того времени и много лет спустя все- таки унесла его в могилу — бросился обратно в Версаль из Компьени и почти не выходил из комнаты сына, пока не миновал кризис. Он. просиживал возле постели больного ночь за ночью. Привезли из Парижа некого доктора Пусса, специалиста по оспе, который всех веселил своей манерой говорить. «Не знаю, как я должен к вам обращаться, — заявил он королю, — но вот что я вам скажу: вы хороший папаша и мне это нравится. Не забывайте, что все мы — ваши дети и разделяем ваше горе, и не падайте духом, сына вы не потеряете».

Не узнав дофину в скромном ситцевом платье, он сказал ей: «Вы самая лучшая сиделочка из всех, что я видел. Как ваше имя, голубушка?» А когда ему объяснили, что к чему, он вскричал: «Вот пример, который я буду приводить нашим модным дамам, которые к мужу и близко не подойдут, если у него оспа!» Она же ответила, что новую дофину найти нетрудно, а вот дофина заменить невозможно. На семнадцатый день доктор Пусс взял короля за пуговицу и произнес:

—      Теперь монсеньор вне опасности. Я ему больше не нужен, и я уезжаю.

Король ответил:

—      Очень хорошо, но сначала вы должны отобедать.

Когда доктор уселся за стол, он нашел под салфеткой указ о ежегодной выплате ему пенсии в полторы сотни ливров. Дофин поправился, но парижане этому не радовались. Известно было, что дофином вертят иезуиты, так что многие в страхе ждали его царствования, наверняка сулившего эпоху религиозной нетерпимости. Дофину предпочитали его веселого кузена, герцога Орлеанского, которого каждый день видели в Париже. То обстоятельство, что у дофина уже появился маленький сын, во внимание не принималось — эти королевские отпрыски мрут как мухи, — и действительно, этот ребенок, как и его младший брат и старшая сестра, умер в детстве.

Дофина, которую и выбрали главным образом за то, что в ее семье все славились удивительной плодовитостью, поначалу всех перепугала, так как долго не подавала никаких признаков беременности. Каждый месяц весь двор, затаив дыхание, ждал радостной новости, но все надежды были напрасны. Затем у нее начались выкидыши на ранних сроках, через три-четыре недели. Доктора постоянно держали ее в постели, не пускали ехать в Компьень и в Фонтенбло — а вдруг она уже беременна, пусть уж лучше лежит на всякий случай. И все же эта пышущая здоровьем молодая женщина продолжала выкидывать. Наконец в 1750 году на свет появилась девочка, Мария-Зефирина, сущая шалунья и своевольница, просто маленький гусар. И с тех пор исправно каждую осень Мария-Жозефа приносила новое «дитя Франции» к большому удовольствию короля и маркизы, чьи письма редко обходились без упоминания о здоровье дофины.

«Дофина, слава Богу, не покидает шезлонга». «Дофина, без сомнения, беременна уже три месяца, мы можем начать питать надежды, если не произойдет несчастного случая». «Мадам дофина продержалась уже четыре месяца, представьте же себе мою радость». «Но все это не беда, а настоящая беда то, что у мадам дофины только что родилась девочка. Но так как уже на одиннадцатый день родильница чувствует себя очень хорошо, на следующий год она обязательно подарит нам принца. Мы должны утешать себя этим соображением и постараться даже не думать о малышке-новорожденной. Я не в силах была на нее взглянуть до сегодняшнего дня». «В пятницу мы едем в Компьень на шесть недель, мадам дофину же оставляем здесь совершенно здоровой, а дитя изо всех сил скачет у нее в чреве. Надеюсь, что с Божьей помощью оно благополучно появится на свет и окажется мальчиком. Должка Вам признаться, и Вы мне поверите, что от вида всех этих дочек у меня руки опускаются. Последняя сейчас опять в полном порядке, но будь это мальчик, мы бы умерли от страха».

Первый мальчик родился после первой же схватки, всего за десять минут, что было крайне неловко, так как при рождении принца совершенно необходимы были свидетели. Доктор, спавший в комнате дофины, сказал ей, что она должна потерпеть, пока дофин в ночной рубашке понесся кого-нибудь отыскать. «Тогда пусть бы уж поскорее, — сказала она, — ребенок ужасно лягается». Представьте себе изумление заспанного швейцарского гвардейца, когда дофин внезапно схватил его за руку, пробормотал: «Входите побыстрей и посмотрите, как моя жена рожает», — и помчался дальше, за вторым свидетелем.

В это время король играл в карты в Трианоне. Вдруг из Версаля прискакал всадник с таким отчаянным воплем: «Мальчик! Мальчик!», что все подумали, уж не пьян ли он. Однако новость подтвердилась, у короля от счастья закружилась голова и его перенесли на единственную кушетку, принадлежавшую принцу де Конти. Он расплакался при виде крохотного герцога Бургундского, который был столь любезен, что оказался похож на короля, и до пяти утра проговорил с дофиной. Потом заказал благодарственный молебен и только тогда ушел спать.

Дофина всякий раз узнавала, кто у нее родился, только тогда, когда ребенка приносили к ней или в голубой ленте с миниатюрным орденом Святого Духа, заказанным еще для сыновей Генриха IV, или без ленты. Из первых пятерых ее детей четверо были мальчики. По мнению парижан, младшие принцы получили слишком вычурные имена: герцог Аквитанский, герцог Беррийский, граф Прованский, граф д’Артуа вместо обычных имен, таких как герцог Бретонский и герцог Анжуйский. «Немного проку от этого прозвания герцогу Аквитанскому», — говорили они, ведь бедняжка умер пяти месяцев.

Людовик XV был одним из тех отцов, которые не хотят, чтобы их дочери выходили замуж. Старшую, мадам инфанту, пришлось выдать замуж тринадцати лет по государственным соображениям, но ни она, ни ее отец не знали покоя, пока она снова не водворилась в Версале. Она вернулась в 1749 году, взрослой двадцатидвухлетней женщиной, а за ее юбки держалась маленькая восьмилетняя инфанта. Король едва узнал дочь, она стала куда красивее, умнее, опытнее в свете, чем ее сестры, которых она нашла слишком ребячливыми. К несчастью, она была честолюбива и непрестанно донимала отца разговорами о троне для себя. Король же был так рад, что она снова с ним, что готов был дать все, что в его власти, — он назначил дочери такие же почести, как ее матери, к большому неудовольствию последней. Однако королевства для нее так и не нашлось, и пришлось удовольствоваться Пармой. Сегодня Пармская ветвь Бурбонов восходит к Людовику XV, а через его зятя инфанта Филиппа — по прямой мужской линии к Людовику XIV, однако они никогда не претендовали на французский трон в силу клятвы, принесенной герцогом Анжуйским, когда он стал королем Испании. Через них кровь Людовика XV течет в жилах почти всех королевских семей Европы. Уже сделавшись герцогиней Пармской, мадам инфанта много времени проводила в Версале, а мадам де Помпадур жаловалась, что гораздо меньше видится с королем, когда она приезжает.

Мадам Генриэтта, сестра-близнец мадам инфанты, была влюблена в герцога Шартрского (позднее он стал герцогом Орлеанским), и он отвечал взаимностью, но король ни за что не хотел этого брака, чтобы не допустить усиления орлеанского дома. Это была ошибка: если бы она вышла замуж за Шартра, то никогда бы не родился ужасный Филипп Эгалите — герцог Орлеанский, член конвента, голосовавший за казнь короля Людовика XVI. Несмотря на всю свою любовь к регенту и на то, что они с Шартром всегда прекрасно ладили, король питал к орлеанскому дому традиционное недоверие Бурбона. Можно не сомневаться, что если бы дофин не оставил наследника, король бы поошрил испанских Бурбонов выдвинуть требования на престол Франции, пусть и противозаконные. Печальная и вечно больная мадам Генриэтта умерла буквально перед тем, как дофин в 1752 году заболел оспой. Она была любимицей короля, и его горе не знало границ.

После этого король перенес свою любовь на мадам Аделаиду. Она всегда жила только для него. Уже в шесть лет она отказалась расстаться сотцом и единственная из принцесс не воспитывалась в монастыре. Когда разразилась война с Англией, Аделаиде было одиннадцать лет. Ее поймали при выходе из Версаля с маленькой сумочкой, в которой лежало несколько луидоров. «Я заставлю английских лордов по очереди спать со мной, что для них будет почетно, и принесу их головы папа». Она напоминала рассерженного мальчика, пылкая и хорошенькая, но все в жизни у нее шло кое-как.

За мадам Аделаидой шли мадам Виктория, София и Луиза, особы не слишком интересные. Принцессы Аделаида и Виктория пережили революцию и умерли в изгнании. Ни одной из них и в голову не приходило выйти замуж. Волшебство Версаля так же сильно действовало на королевскую семью, как и на простых дворян. Казалось, нет горшей судьбы, чем покинуть его, и ни одна корона в мире не искупала такой потери. Вступить же в брак с одним из подданных дочь Франции, как называли принцесс, никак не могла. Однажды король явился к мадам де Помпадур в страшном гневе, так как ему показалось, что некий молодой человек влюблен в хорошенькую семнадцатилетнюю мадам Аделаиду. Скоро этот молодой человек очутился в своем поместье. Мадам де Помпадур сказала своей горничной, что нет такой страшной смерти, которой, по мнению короля, не заслуживает тот, кто соблазнит его дочь.

Внешне маркиза была в прекрасных отношениях с девицами, но они мечтали оторвать отца от нее. Подрастая, они приобретали все больше влияния на него, и если бы не мадам де Помпадур, стали бы по- настоящему влиятельными при дворе. Фанатично религиозные и, подобно матери и брату, руководимые иезуитами, они едва ли не больше возмущались ее дружбой с философами, чем связью с их отцом. Между собой они называли маркизу Пом-пом — довольно симпатичное прозвище, и наверное, поддавались ее очарованию, находясь рядом с ней. И все же при всяком удобном случае строили козни против мадам де Помпадур. Она же, со своей стороны, с обычной своей теплотой поощряла короля как можно больше видеться с дочерьми и всегда устраивала так, чтобы та или другая из принцесс участвовала в путешествиях, и усаживала их за стол рядом с отцом. Она говорила и писала о них так, как будто нежно любит их. Так или иначе, принцессы скоро поняли, что бесполезно бороться с маркизой, потому что в конечном счете король всегда примет ее сторону. Только после ее смерти они смогли отвести душу — въехали в два ее любимых дома и все там переделали до неузнаваемости. Как и король, мадам де Помпадур любила свою семью. Ей очень повезло с братом. Маркиз де Мариньи, человек обаятельный, умный и совершенно лишенный честолюбия, был полной противоположностью тех жадных родственников, из-за которых так часто образ фавориток вроде маркизы де Помпадур рисовался в черном цвете в глазах потомков. Он всегда отказывался от наград, если чувствовал, что не заслужил их. И к большой досаде сестры, постоянно отвергал знатных наследниц, на которых она надеялась его женить.

«Он мне пишет письмо, — сердито сказала она как-то своей камеристке, прочитав письмо Мариньи, — потому что не смеет сказать мне это в лицо. Я устроила его брак с дочерью одного вельможи; он как будто был не прочь от этого, и я дала слово семье невесты. А теперь он мне говорит, что слышал, будто отец и мать заносчивы, а дочь испорчена, что она все знает о предполагаемой женитьбе и говорила о ней с крайним пренебрежением и что она обоих нас презирает, а меня еще больше, чем брата. И утверждает, что все это чистая правда. Что ж, может быть, и так, но теперь эти люди станут моими смертельными врагами, ему следовало подумать об этом раньше». Она страшно рассердилась на Мариньи, однако устроила другую выгодную партию для его юной невесты, и та своим поведением довольно скоро заставила маркизу признать, что ее брат был прав.

Застенчивый, скромный и непритязательный, Мариньи видел все опасности своего положения и вполне сознавал его смешную сторону. Похоже, что это даже слишком сильно отравляло его мысли, так что он держался с придворными слишком угрюмо и раздражительно, а те его буквально не выносили. Уже то, что он стал маркизом, приводило их в ярость, а уж его ордена Святого Духа было просто не пережить. «Гляньте-ка, а вот и Мариньер со своей голубой лентой». Преданный королю, он никогда не тянулся к Версалю, оставался истым парижанином, а потому его жизнь и развлечения были сосредоточены в столице. Очень правильно и мудро он отказывался от министерских постов, которые предлагала ему сестра. Ей же, по мере все более активного вмешательства в политику, не помешала бы его поддержка. Он настаивал, что было бы чистым безумием возглавить один из государственных департаментов, ведь при малейшей его неудаче на нее возложили бы двойную вину. Пределом его мечтаний было унаследовать тот пост, который занимал де Турнем — место интенданта королевских строений. Мариньи чувствовал — и не ошибался, — что добьется успеха на этом посту. Так оно и случилось; период руководства Мариньи составил важную главу в истории французского искусства.

В 1749 году мадам де Помпадур, понимая, что способный и энергичный молодой человек должен иметь полезное занятие, а не околачиваться при дворе, задумала послать его в Италию изучать искусство. Это был с ее стороны умный и незаурядный шаг, потому что в отличие от своих современников-англичан французы путешествовали мало. Де Круа говорит, что за всю свою жизнь знал только двоих людей из приличного общества, ездивших за границу ради удовольствия (хотя каждый художник, которому это удавалось, рано или поздно отправлялся в Италию). В качестве спутников для брата она выбрала художника и гравера Кошена, архитектора Суффло и аббата Леблана, знаменитого художественного критика. Четверка отправилась в путь, снабженная ее назиданиями, и каждая почта приносила им новые советы от маркизы.

«Не думайте, что если я молода, то мои советы нечего не стоят. Прожив здесь четыре с половиной года, я набралась опыта, как сорокалетняя женщина». Она просила его не подтрунивать над разными особами королевской крови, которых ему доведется повстречать, и уж во всяком случае не шутить в письмах, так как их почта будет непременно вскрываться. «Будь вежлив и мил со всеми», — вот смысл всех ее увещеваний. Писал сыну и Пауссон: «Слушайся сестру, она хоть и молода, но очень разумна». Мадам де Помпадур написала герцогу де Нивернэ, французскому послу в Риме, где он главным образом старался, чтобы сочинения французских авторов не попадали в папские проскрипционные списки — индексы. По какой-то неведомой причине она всегда называла герцога Нивернэ petit ёроих, что значит «муженек». «Мой брат выезжает примерно через полтора месяца, прошу Вас быть ему другом, он заслуживает этого со стороны всякого, кто ценит хорошие качества в людях... Он совсем не глуп, а излишне откровенен и до того правдив, что иногда кажется несимпатичным. Как ни странно, при дворе эта добродетель не ценится. Я и сама страдала от этого и приняла решение никогда никому не говорить правды до конца дней моих — надеюсь, что смогу выдержать. Мой брат едет с неким Суффло из Лиона, очень талантливым архитектором, Кошеном, которого Вы знаете, и, я думаю, с аббатом Лебланом. Доброй ночи, муженек».

Нивернэ ей отвечает: «... Одно для него (Мариньи. — Авт.) явно удачно: они тут любят искренность, совсем как мы любим все эти зелья из Индии, которых не можем вырастить у себя дома. Так что, я полагаю, он будет иметь большой успех. Не могу сказать того же о бедном аббате Леблане — в Риме не любят французских аббатов и относятся к ним как к великому курьезу». В конце письма стоял постскриптум, где говорилось, что королю следовало бы в священном 1751 году поехать в Рим, чтобы получить отпущение грехов — тому имелись прецеденты, так как и Карл Великий, и Карл VIII туда ездили. (Священный год у католиков наступает раз в 25 лет, и папа выдает индульгенции всем паломникам.)

Мариньи был принят в Италии повсюду, видел всех правящих принцев и князей, пользовался большим успехом у женщин и произвел на всех прекрасное впечатление. Люди для него были готовы на все, и мадам де Помпадур писала, что такое отношение было бы вполне объяснимо в «этой стране» — в Версале, где им могла бы однажды понадобиться ее помощь, но совершенно неожиданно и радостно столкнуться с этим за границей. Однако главной целью поездки было не посещение князей и не флирт с итальянскими красотками, а близкое знакомство с классическим искусством.

Стили барокко и рококо оставили лишь слабый след во французской архитектуре, а теперь она шла к новой, еще большей, чем прежде, суровости линий. Мадам де Помпадур нравилось все новое, и она предвидела, что стиль мебели и интерьеров медленно, но верно последует в своем развитии за архитектурой. Она велела брату постоянно иметь это в виду и изучать все древности, какие он сумеет найти. Кошен говорит, что итальянская поездка Мариньи и его спутников составляет поворотный момент во французском искусстве. По сути дела это был поворот от стиля Людовика XV с его причудливыми завитками и арабесками к тому, что мы зовем стилем Людовика XVI — сплошь прямые линии и углы, хотя этот последний стиль успел широко распространиться уже при Людовике XV. Словом, переход от листьев аканта к листьям лавра. Жаль, что мадам де Помпадур прожила недостаточно долго, чтобы руководить этим новым течением, и что оно попало в неумелые руки невежественной мадам дю Барри и пустой королевы Марии-Антуанетты.

Когда путешествие Мариньи близилось к концу, мадам де Помпадур написала ему: «Говорят, что господин де Турнем собирается подать в отставку, когда ты вернешься, но я надеюсь, что это не так. Я сделала бы все от меня зависящее, чтобы остановить его. Во-первых, это его убьет, а к тому же ты и вправду слишком молод, еще и двадцати пяти лет не исполнилось, и хотя ты уже знаешь немало, я думаю, что принять такую должность ты сможешь не раньше двадцати восьми, а то и тридцати лет». Но едва только Мариньи вернулся в Париж, как де Турнем умер. Проблема решилась сама собой, и Мариньи стал директором департамента королевских строений. Он нашел, что де Турнем оставил вверенное ему дело в процветающем состоянии — навел порядок в финансах, ввел систему описей, искоренил многие злоупотребления, основал в Париже музей, открыв для публики королевские собрания в Люксембургском дворце. Честность и усердие господина де Турнема позволили Мариньи посвятить все силы развитию департамента без всяких административных хлопот.

Благодаря своей дочери господин Пуассон прожил очень счастливую старость. Ему страшно нравилось быть сельским помещиком и всегда хватало денег, чтобы тешить семейную склонность к строительству домов. Мадам де Помпадур придумывала множество способов его порадовать и регулярно писала отцу. Она и ее дочь Александрина были зеницей его ока. В Версаль он почти не ездил, только в театр, посмотреть, как она играет, зато часто сопровождал двор в Фонтенбло и Компьень. В Париже Пуассон и господин де Турнем жили вместе, а дом вела мадам де Баши. Если Пуассон гостил у Мариньи, то Турнем слал ему весточки о Ренетт и Александрине.

Крошка Фан-Фан, как звали близкие дочь маркизы, была невозможно мила и прелестна. Мать ее обожала и все чаще задерживала в Версале по мере того, как дитя из младенца превращалось в маленькую девочку. Вся семья любила малышку так же, как когда-то маленькую мадам де Помпадур. Дядюшка Мариньи был всей душой привязан к девочке, а дед Пуассон просто глупел при виде ее, как можно видеть из писем его дочери; они, кстати, показывают нам и что он был за человек. «Я думаю, Александрина совершенно заменила Ренетт в Вашем сердце, но так как я очень ее люблю, то должна ей простить это. Шлю Вам ее письма, потому что вижу, как Вам нравится их получать».

«Сегодня Фан-Фан была у меня в Ла Мюэтт, мы даже обедали вместе. Она чувствует себя превосходно. Мне нечего добавить к уже сказанному. Я бедней, чем была в Париже. Я никогда не прошу того, что мне дарят, а траты на мои дома весьма меня тревожат, но все это забавляет государя, так что и говорить не о чем. Если бы я хотела разбогатеть, то деньги, которые пошли на все эти вещи, могли бы приносить мне солидный доход, но я этого никогда не хотела. Судьба не в силах сделать меня несчастной и лишь через мои чувства можно причинить мне боль... У господина де Монмартеля есть немного моих денег, которые Вы можете свободно использовать... Я могу предложить только то, чем владею. Я беспокоюсь о письменном столе и большой венсенской вазе, которые пару недель назад отправились в экипаже в Мариньи. Что могло с ними случиться? Любите Вашу дочь так же, как она Вас любит».

«Мне очень жаль, дорогой отец, что Вы просите о Венсене для господина де Мальвуазена (это был родственник Пуассона. — Авт.). Не понимаю, что на Вас нашло, если Вы хотите дать это место двадцати-пятилетнему молодому человеку, который прослужил всего шесть лет, как он ни умен... Конечно, я не стану орудием такой несправедливости. Прилагаю письмо Александрины вместе с моим глубоким уважением и нежной любовью». «Вы очень правильно делаете, что не ездите сюда (в Версаль. — Авт.). Если бы Вы знали «эту страну», как я ее знаю, вы бы еще больше презирали ее».

«Я постараюсь раздобыть подарок для Фан-Фан, чтобы Вы могли его ей преподнести, когда приедете — но умоляю, никогда не давайте ей денег».

«Кажется, она становится совсем неинтересной, но меня это не волнует — раз уж она не окончательная дурнушка, то я предпочитаю, чтобы она не отличалась большой красотой. Это только приносит вражду всей женской половины человечества, которая вместе с друзьями составляет три четверти обитателей земного шара».

В письме к Кребильону, присматривавшему за образованием Александрины, маркиза говорит: «Я не хочу, чтобы она казалась слишком умной. Мольер утверждает, что мы, женщины, годимся только чтобы шить и прясть. С этим я также несогласна, но ученый вид и манеры всезнайки считаю смешными».

К Фан-Фан, как к принцессе королевской крови, всегда обращались не по имени, а «мадам Александрина». Поскольку ей явно предстояло унаследовать гигантское состояние и стать очень влиятельной — ведь все знали, что король ее очень любит, — многие семьи были бы рады принять ее в роли невестки. Однако мать ее метила высоко. Даже слишком высоко.

Однажды в Шуази двое детей примерно восьми и одиннадцати лет сидели среди смоковниц и пили чай с инжиром и булочками. Это были Александрина и Полу-Людовик, сын Людовика XV и мадам де Вен тимиль. Мадам де Помпадур привела короля, чтобы показать ему эту прелестную картинку. Он был явно в угрюмом расположении духа. Маркиза сказала:

—      Поглядите же на этого мальчика!

—      А что? — спросил король.

—      Как, разве он не вылитый отец?

—      Неужели? Я понятия не имел, что вы были так дружны с мадам де Вентимиль.

Но после этого отпора маркиза неразумно продолжала щебетать, что за прелестная пара получится из этих детей. Тогда король окинул ее ледяным взглядом, и больше эта тема не затрагивалась.

«Как это похоже на него, — жаловалась она потом своей камеристке и добавила, что хотела бы этого брака только потому, что мальчик был сыном короля. — Вот потому-то я и предпочла бы его всем юным герцогам при дворе. Ведь тогда в моих внуках было бы что-то от меня и что-то от короля — такое счастье!»

Следующий ее шаг оказался ничуть не умнее. Маркиза не придумала ничего лучше, как предложить самому господину де Ришелье женить его сына, герцога де Фронсака, на Александрине. Ришелье очень ловко выпутался, сказав, что по материнсхой линии его сын имеет честь принадлежать к Лотарингскому дому и что придется сначала посоветоваться с принцами этого дома, а уж потом строить брачные планы. Снова мадам де Помпадур пришлось понять намек. Она начинала осознавать, что хотя и можно рассчитывать на хорошее замужество для дочери, но все же самые высокородные партии не для нее. Наконец она обручила дочь с маленьким герцогом де Пикиньи, сыном своего большого друга герцога де Шона («мон кошон», мой поросенок — так она звала его). Они должны были пожениться, когда Фан-Фан исполнится тринадцать лет. Но увы, тут вмешалась судьба и решила все вопросы по-своему. У Александрины сделались «конвульсии» — скорее всего аппендицит — в монастыре, где она воспитывалась, и девочка умерла, не успев проститься с матерью. Это случилось в 1754 году, когда ей было десять лет. Мадам де Помпадур была совершенно сражена горем, к тому же страшная весть пришла в критическую для нее минуту, так что доктора боялись, что она и сама сляжет в постель и умрет. Этот удар действительно убил старика Пуассона, который скончался через четыре дня. Мариньи, хотя и оказался теперь наследником обширных владений сестры, был вне себя от горя.

Король, конечно, больше тревожился о матери, чем горевал о дочери, и был сама доброта и нежность. Он сидел у постели мадам де Помпадур часами и несколько дней почти не выходил от нее. Она вознаградила его тем, что постаралась взять себя в руки, как только достаточно окрепла для этого физически, и вернулась к прежней жизни, как будто ничего не случилось. Уже через несколько недель она ничем не напоминала удрученную горем мать. Но через четыре месяца, на представлении «Троянцев» в «Комеди Франсез» она вдруг упала как подкошенная и очень долго ее не могли привести в себя. Никто не мог понять, что случилось, пока не вспомнили, что в пьесе героиня лишилась дочери.

Смерть Александрины была сокрушительным ударом, от которого мадам де Помпадур так и не оправилась никогда. Она чувствовала, что больше ей нечего ждать в жизни, что будущее сулит лишь старость и смерть. Теперь она еще горячее, чем прежде, мечтала, чтобы Мариньи создал семью, которая дала бы смысл и утешение ее дням и которой она завещала бы свои коллекции и собрания. Но он мечтал о браке по любви, и лишь много лет спустя сумел заключить именно такой союз — с чудовищными для себя последствиями. Теперь мадам де Помпадур, подобно многим бездетным женщинам, все больше находила утешение в мелких, но приносящих удовлетворение чувствах к собачкам и прочей живности.

Глава 10. Власть

Королевских фавориток во Франции не любили испокон веков. Одновременно эти особы служили своего рода козлами отпущения. Благодаря их существованию французы могли любить своего монарха, а все его непопулярные шаги сваливать на фаворитку. (Мария Антуанетта, совмещавшая роль жены короля и его официальной любовницы, пострадала в свою очередь из- за этого издавна установившегося отношения.)

С момента заключения мира в Экс-ля-Шапель в 1748 году непопулярность мадам де Помпадур росла с каждым днем. Общество было недовольно этим договором, да и в самом деле, после стольких великолепных побед французского оружия он казался крайне невыгодным. Единственное преимущество, которое по нему получила Франция, свелось к не слишком величественному положению для мадам инфанты, чей муж получил герцогство Пармское. «Это глупо, как мир», — такое выражение появилось у парижан. И в заключении этого мира винили мадам де Помпадур.

Лишь человек, испытавший на себе то, что мы называем «плохая пресса», понимает по-настоящему, какой это неиссякаемый источник почти ежедневного мучения для своей жертвы. Но в наши дни жертва по крайней мере может дать отпор, написав в «Таймс» письмо, исполненное достоинства, или подав менее благородный иск о диффамации. Но с плохой прессой XVIII века бороться было невозможно, потому что она принимала форму глумливых стишков и эпиграмм, переходивших из уст в уста,' листовок, памфлетов, афишек — и все это без подписи. В адрес мадам де Помпадур были нацелены сотни этих произведений, именовавшихся «пуассонадами». Они скучны, скабрезны и непереводимы, так как почти все построены на игре слов вокруг ее девичьей фамилии. Большинство пуассонад рождалось при дворе — придворным не хватало ума сообразить, что критикуя таким образом своего государя, они предают посрамлению свой собственный образ жизни. Господин Беррье, начальник полиции, преданный друг мадам де Помпадур, проходил однажды через парадные залы Версаля, когда его грубо остановила кучка придворных с вопросом, почему же он никак не может выследить пасквилянтов. «Вам следовало бы знать Париж получше», — заметили ему. Он проницательно взглянул на них и сказал, что Париж ему известен как свои пять пальцев, а вот в Версале он разбирается хуже. Парижане подхватывали новые пуассонады, дополняли их, с восторгом передавали дальше. Не щадили и короля, и имена любовников служили предметом самых злонамеренных толков. Что бы они ни сделали — все казалось плохо. Если устраивали приемы — значит, транжирили деньги, если не устраивали, то по ее вине: значит, фаворитка не хочет, чтобы король видел других женщин. Когда они построили замок Бельвю, то половина публики поносила их за то, что уж очень они роскошествуют, а другая половина за то, что построили такую жалкую конуру, меньше, чем у какого-нибудь откупщика. Каждый налогоплательщик считал, что дома маркизы, мебель, произведения искусства оплачиваются из его собственного кармана, да она к тому же питала пристрастие к недолговечным хрупким мелким безделицам. Вместо того, чтобы возводить солидные монументальные строения, как при Людовике XIV, королевские денежки выбрасывали на игрушки вроде деревянных павильончиков в лесу, отделанных и обставленных с восхитительным изяществом, окруженных обширными рощами экзотических деревьев и вольерами с тропическими птицами. Туда приезжали один-два раза, а потом их сносили за ненадобностью и уже через год не найти было и следа. Де Круа рассказывает, как вместе с королем побывал в Трианоне и как король ему показывал оранжереи, редкие растения, курочек (Людовик особенно увлекался их разведением), прелестный павильон, цветники и огород — все было устроено просто очаровательно. Де Круа восхищался, но при этом все-таки сожалел, что мадам де Помпадур привила королю «несчастную склонность к дорогостоящим мелочам, которые долго не проживут». Эту точку зрения разделяло все общество. А мадам де Помпадур просто владела искусством, которым большинство рода человеческого совершенно пренебрегает как делом невыгодным и эфемерным: искусством жить.

Когда маркиза только что появилась в Версале, у нее было там четверо непримиримых врагов: герцог де Ришелье, братья д’Аржансон (маркиз и граф) и граф де Морепа. Последние трое были министрами и происходили из буржуазии. Их отцы служили министрами в правительстве Людовика XIV. Маркиз д’Аржансон, попавший в опалу, был удален от двора в 1747 году, не столько под влиянием маркизы, сколько по проискам мадам инфанты. Это не было позорной ссылкой, так как д’Аржансону позволили добровольно подать в отставку, но двор он покинул и, не веди он дневника, никто и никогда бы о нем больше не услыхал. К несчастью для мадам де Помпадур, автор этого дневника, посвященного главным образом тому, чтобы отравить всякую память о ней, далеко превосходил остроумием и литературным дарованием всех своих современников-мемуаристов. Но д’Аржансон не знал меры, а потому читатель к концу дневника уже не верит почти ни одному его слову. Он был одним из тех авторов, которые любят в дневниках пророчествовать и чьи пророчества едва ли сбываются. Например: маркиза начинает надоедать королю, она утратила всю свою красоту — постарела, пожелтела, поблекла, иссохла, зубы у нее почернели, шея вся в морщинах, на грудь взглянуть страшно, и она плюет кровью; королю к ней и подойти противно, такое она внушает ему отвращение, поэтому он вот-вот отошлет ее прочь и вернется в лоно семьи. Все, к чему она ни прикоснется, обращается в прах, и так далее. В то же самое время писали свои дневники другие авторы, которые как- никак жили в Версале и каждый день видели маркизу собственными глазами, и их впечатления полностью опровергают все, написанное д’Аржансоном. Так, они сообщают, что еще никогда маркиза не казалась прелестнее и веселее, а король не любил ее сильнее, и все, что она делает, замечательно и обворожительно.

При жизни мадам де Помпадур д’Аржансон, яростно строчивший свой дневник где-то в глуши, не представлял для нее угрозы, но зато очень опасны были двое других политиков. Первым показал клыки Морепа. Он тридцать один год прослужил на министерских постах, а в рассматриваемое время был морским министром и пользовался большим влиянием на короля, который, разумеется, знал его с самого своего детства. Морепа был ужасно занятный весельчак, вечно заливавшийся смехом, а особенно хохотал над собственными шутками. За исключением герцога Ришелье никто, кроме него, не способен был так развеселить короля. В своем дневнике, после самого лучшего из дошедших до нас описаний представления маркизы ко двору, Морепа приписал: «Она крайне вульгарна, мещанка, очутившаяся не в своей тарелке, которая скоро всех нас разгонит, если ее самое не поспешат выгнать вон».

Он поставил целью добиться этого как можно скорее. Однако маркизу не только не собирались прогонять, но день ото дня она делалась все могущественнее. Если он виделся с королем, то она непременно была здесь же, вечно беззастенчиво врывалась, когда они работали, с каким-нибудь требованием вроде отмены приказа о чьем-нибудь заточении, изданного Морепа. А стоило ему возразить, как король вставал на ее сторону: «Будьте любезны поступить так, как предлагает мадам». Ни одна из фавориток не любила Морепа, но ни одна из них и не позволяла себе обращаться с ним подобным образом. «Господин де Морепа, — заявила она как-то раз, — вы нагоняете на короля желтизну. Всего хорошего, господин де Морепа». Король ничего не сказал, и Морепа пришлось собрать свои бумаги и выйти вон.

Его месть состояла в том, чтобы ее всячески высмеивать, передразнивать ее буржуазные ухватки, как только она отвернется, и сочинять пуассонады. Морепа был весьма ловким рифмоплетом, и все самые ядовитые и пакостные стишки приписывали его перу. Мадам де Помпадур была твердо намерена избавиться от него, но Морепа, прекрасно это знавший, нисколько не тревожился, так как полагал себя незаменимым помощником короля. Это было заблуждение, от которого пострадали один за другим все министры Людовика XV. Забавно видеть, как мало все они понимали в обстоятельствах ухода своих предшественников. Король был слишком застенчив и слишком боялся попасть в неловкое положение, чтобы хоть намеком выразить свое недовольство кому-нибудь из приближенных. Поэтому он пускал все на самотек, пока наконец его терпение не кончалось; следовал удар грома среди ясного неба и ничего не подозревающему виновнику доставляли письмо об отставке и изгнании, составленное в ледяных выражениях.

В 1749 году при дворе начали ходить все более и более мерзкие стихи, пока наконец мадам де Помпадур не нашла за ужином в своей салфетке знаменитое четверостишие:

Перед Ирис склоняются сердца
И благородством восхищаются пределы.
В следах шагов ее благоухает сад,
Однако все цветы в саду том белы*.
* Здесь и далее стихи в переводе М. Анисимовой.
Отвратительный намек, содержавшийся в стишке (на то, что мадам де Помпадур страдала fluor albus ), был совершенно понятен всем, кто его прочел, и маркиза, обыкновенно довольно философски воспринимавшая подобные выходки, на этот раз была глубоко огорчена. Доктор Кене отправился к королю и сказал, что эта история не выходит у нее из головы и подтачивает здоровье. В самом деле, скоро у нее случился выкидыш, за которым последовал один из нередких для маркизы приступов лихорадки. Она говорила королю, что совершенно перепугана, что Морепа непременно ее убьет, как он убил, по рассказам, госпожу де Шатору. Но король все еще колебался и не прогонял его. Он был привязан к Морепа, с которым дружил всю жизнь, любил работать с ним, считал, что тот хорошо справляется со своими обязанностями. И главное, король ценил его шутки. По этому случаю мадам де Помпадур вступила во временный союз с Ришелье: Его превосходительство ненавидел министра еще сильнее, чем фаворитку, и все из той же ревнивой зависти.

Вместе они составили и вручили королю меморандум, в котором обвиняли Морепа в попустительстве,

приведшем к опасному ослаблению флота. Это было не беспочвенное обвинение: еще в 1745 году де Люинь записал, что многие считают Морепа виноватым в падении Луисбурга в канадской провинции Новая Шотландия, гарнизон которого якобы по его вине остался без боеприпасов. Кроме того, его обвиняли в преступной халатности — говорили, что три корабля французской Индийской компании захватили англичане, так как Морепа не предупредил капитанов, по какому пути можно проследовать, не подвергаясь опасности.

Разумеется, Морепа, опытный в политических играх, сумел убедительно ответить на этот меморандум — он ни в чем не виноват, а деньги, добавил он, которые следовало бы направить на строительство кораблей, похоже, ушли по другим каналам (камешек в огород мадам де Помпадур). Однажды утром маркиза послала за портшезом и в сопровождении мадам д’Эстрад отправилась к нему с визитом. «Никто не скажет, будто я посылаю за министрами короля». Затем очень резко спросила:

—      Когда вы наконец выясните, кто пишет эти стишки?

—      Как только я это выясню, мадам, то непременно извещу Его величество.

—      Вы, месье, не слишком почтительны с королевской фавориткой.

—      Напротив, я всегда уважал их, кем бы они ни были.

Двор, конечно, гудел новостями об этом необычном утреннем посещении. А вечером, на приеме, кто-то сказал Морепа, что у него, кажется, была интересная посетительница. «Да, — ответил он, не понижая голоса, чтобы все слышали. — Маркиза приходила. Да что толку, фавориткам со мной не везет. Я, кажется, припоминаю, что мадам де Майи приходила ко мне за два дня до того, как сестра заняла ее место, и уж, конечно, все знают, что я отравил мадам де Шатору. Я им всем приношу несчастье». Эти неосторожные слова тут же передали в личные покои короля. Морепа зашел слишком далеко. На следующее утро, присутствуя на церемонии вставания короля, он был в блестящей форме, никогда его разговор не был остроумнее и никогда король так не смеялся его остротам. Морепа объявил, что после обеда едет в Париж на чью-то свадьбу.

«Повеселитесь хорошенько», — сказал король на прощание. Сам он с маркизой собирался поехать в маленький особняк Ла Селльйозле Сен Клу в сопровождении нескольких друзей, в том числе и Ришелье. А следующим утром в восемь часов видели, как Его превосходительство отбывает в Париж в таком великолепном расположении духа, что очевидцы гадали, уж не постигло ли какое-нибудь несчастье господина де Морепа. Тогда же, в восемь часов, граф д’Аржансон, который посреди ночи получил записку из Ла Селль, явился будить Морепа, крепко спавшего после свадебного пира. Одного взгляда на лицо д’Аржансона было достаточно, чтобы министр понял, что произошло. Этот несчастный, который жить не мог без светского общества, политики, двора, протер глаза и прочитал следующее: «Г-н граф де Морепа, так как я обещал сам известить Вас, когда Ваши услуги больше не понадобятся, то настоящим и требую, чтобы Вы подали в отставку. Поскольку Ваше имение в Поншартрене расположено слишком близко от Версаля, я требую, чтобы Вы удалились в Бурж в течение этой недели, не видавшись ни с кем, кроме ближайших родственников. Просьбу об отставке пошлите г-ну де Сен Флорантену. Людовик».

Улыбающийся, как всегда невозмутимый, Морепа встал, оделся и отправился, куда было велено. Он достаточно хорошо знал своего государя, чтобы понимать, что это конец. Министров, лишившихся своего поста, всегда удаляли от двора, потому что королю неугодно было видеть их мрачные укоризненные физиономии, на которых при первой же правительственной неудаче появлялось выражение, означавшее: «А что я говорил!» И никого ни разу не возвратили из ссылки. Но Морепа повезло больше, чем другим, и он вернулся в Версаль: лет через двадцать пять Людовик XVI сделал его своим первым министром, и это оказался плохой выбор.

Герцог де Нивернэ, которого мадам де Помпадур звала «муженьком», был женат на сестре Морепа и несколько месяцев спустя, в 1749 году, он написал маркизе из Рима: «...Да будет мне позволено описать его положение. Он лишен общества, лишен каких- либо занятий, живет в сущей пустыне, где воздух нездоров почти круглый год, а дороги непроходимы с ноября по май... Вы прекрасно знаете, как хрупко здоровье мадам де Морепа. Не проходит ни дня, чтобы она не страдала от резей в желудке либо от острой боли в голове, где у нее, возможно, развивается опухоль наподобие той, что убила ее отца. Если у нее начнется лихорадка, то она наверняка умрет раньше, чем успеет приехать доктор из Парижа. И ей, и ее мужу подобная опасность грозит постоянно, и когда я думаю об этом, мое сердце разрывается. Я уверен, что смогу тронуть и Ваше сердце, и сердце короля, исполненное такой доброты и отзывчивости. Единственное, о чем мы просим — и это, кажется, достаточно скромная просьба, — чтобы Его величество позволил им жить в Поншартрене, конечно, без права появляться в Париже. В этом случае наказание все же останется достаточно мучительным...». И еще две страницы в том же духе.

Маркиза ответила только, что письмо ее совсем не удивило, потому что именно этого и следовало ожидать от такого сердечного человека, как герцог де Нивернэ, а по сути дела король проявил к провинившемуся гораздо больше внимания и милосердия, чем мог бы. Он выбрал местом его изгнания Бурж, так как архиепископом там служит ближайший друг и родственник Морепа кардинал де Ларошфуко, у которого изгнанник и поселился. А через четыре года супругам разрешили вернуться в Поншартрен, причем оба страдальца цвели здоровьем.

В сентябре 1749 года король решил посетить с инспекцией свой флот, стоявший в Гавре, и взять с собой маркизу. Популярность его в Нормандии была все так же велика, как во времена Фонтенуа, и присутствие любовницы на месте жены там никого не шокировало. Вдоль всей дороги от Руана до Гавра люди стояли в два ряда, чтобы поприветствовать их. Единственная небольшая неловкость возникла, когда епископ Руанский, капеллан королевы, почтительным молчанием дал понять, что присутствие мадам де Помпадур под его кровом в течение ночи нежелательно. Пришлось им устроиться по-другому. Описание этого путешествия показывает, какой невероятной физической выносливости требовал Людовик XV от своих друзей. Путешественники покинули Креси утром. Госпожи де Помпадур, дю Рур, де Бранка и д’Эстрад ехали в дорожной карете, король с герцогом д’Айеном вдвоем в экипаже поменьше. Они взяли с собой верховых лошадей и гончих и охотились почти всю дорогу. Вечером они прибыли в Наваррский замок, где герцог Бульонский устроил пышный прием. Весь следующий день король охотился в лесу, а после ужина снова уселись в экипажи и ехали всю ночь. В Руане они оказались в восемь утра, останавливаться не стали, а проехали сквозь ликующие толпы горожан прямо на Гавр, куда добрались в шесть часов пополудни.

После восторженной встречи губернатор повел путешественников на башню, чтобы показать им море, которого большинство из них не видало ни разу в жизни. Правда, скоро свежий ветер загнал любопытных обратно в ратушу, где был накрыт ужин на двадцать восемь персон. Наутро король встал пораньше и отправился в церковь, а мадам Помпадур тем временем принимала подарки и комплименты от городских властей, совершенно как королевская особа. Весь день шли различные торжества, затянувшиеся до глубокой ночи, когда в порту засияли огнями иллюминации две сотни кораблей. Утром королевский поезд отбыл в Версаль и лишь раз остановился в пути.

Вся страна, кроме Нормандии, была недовольна этим путешествием, так как полагали, что оно стоило огромных денег, а короля винили за то, что он открыто возит с собой любовницу. С этих пор Людовик затворился и почти никогда больше не покидал своих резиденций, даже не ездил в Париж без крайней необходимости. Ему казалось, что на него возводят напраслину и что его неправильно понимают, а вспыхнувшие в Париже сильные беспорядки укрепили это впечатление. Причин для народного недовольства хватало. Мир, подписанный за год до этого, в 1748 году, в Экс-ла-Шапель, не принес облегчения налогового бремени. Хлеба было мало, цены стояли высоко. Но непосредственным толчком к восстанию послужило исчезновение маленького мальчика. На беспризорных детей, как и на проституток и прочий нежелательный элемент, время от времени устраивали полицейские облавы. Попавшихся отправляли заселять и осваивать Канаду. Поговаривали, что полиция получает определенную сумму за каждую голову, так что все родители в Париже жили в страхе, как бы их детей не схватили по ошибке, а то и не похитили бы нарочно. И тут таинственно исчез ребенок из семьи почтенных горожан. Мать в отчаянии подняла на ноги всех соседей, наконец уже целый квартал бушевал в ярости. Выкрикивая проклятия мадам де Помпадур, толпа гналась за Беррье, который заслуженно считался ее креатурой, до порога его дома с угрозами убить его и поджечь дом. Беррье проявил присутствие духа и бросил на растерзание толпе полицейского, а пока с ним расправлялись, распахнул в доме все двери и окна. Бунтовщики заподозрили ловушку и поспешно ретировались.

Конечно, ни Беррье, ни его хозяева не поверили ни слову в истории с похищением ребенка и были возмущены обвинениями. Король отказался ехать через Париж, когда в следующий раз собрался в Компьень: «Не понимаю, зачем мне ездить в Париж — чтобы меня там обзывали Иродом?» — и для него построили новую дорогу через равнину Сен Дени, которая до сих пор известна как «Дорога бунта». Он страдал, когда его народ вел себя, как казалось королю, столь неразумно. Он чувствовал, что связан с народом узами веры, что любит свой народ, что живет ради него, и потому сердился, как отец на непослушных детей. Но он был так же далек от понимания причин этих бедствий, как и от способности их искоренить.

Король был воспитан в сознании, что Франция принадлежит ему, как имение принадлежит помещику. Тэн в 1875 году писал, что Людовик XV был бы поражен и унижен, если бы его имя внесли в цивильный лист — документ, определяющий сумму на содержание королевской семьи. Громадная доля национального дохода уходила на содержание королевского дома. Такое положение вещей считалось естественным, пока налоги были невысоки, но Франция семь лет провоевала и налоги поднялись, плательщикам казалось, что собирают их нечестно, и ропот усиливался. К несчастью, Людовик XV, подобно столь многим правителям Франции, ничего не смыслил в финансах. Как-то в молодости он вернулся из Парижа до того потрясенный видом нищих и голодных, что немедленно уволил восемьдесят версальских садовников. Тогда ему указали на то, что отныне эти люди и их семьи также обречены на голодную смерть, и он взял их обратно. Словом, у короля складывалось досадное впечатление, что за что ни возьмись все выходит неудачно.

Что касается мадам де Помпадур, которая так любила Париж, то она и вовсе перестала туда ездить, потому что всякая попытка там появиться могла повлечь за собой позорный инцидент. Если она отправлялась в Оперу, ее встречали издевательскими возгласами, слишком громкими и слишком долгими для искренних приветствий, если ехала в монастырь навестить дочку, ее экипаж забрасывали грязью. А однажды она приехала на обед к господину де Гонто, но возле дома собралась такая чудовищная толпа, что хозяин был вынужден поспешно вывести маркизу через черный ход. Однако все это нимало не влияло на рост ее могущества при дворе. После изгнания Морепа и путешествия в Гавр двор признал ее высшее превосходство. И лишь Бог или другая женщина могли положить конец ее возвышению; ни один мужчина на это рассчитывать не мог.

Враги маркизы все выжидали, но напрасно — им так и не удалось увидеть ее низвержения. С этих пор король, хотя очень привязанный к своим старым друзьям, заводил новых только при посредстве мадам де Помпадур, а все милости и должности получались лишь при ее помощи. Придворные выработали новое обращение с ней, а она — с ними. На ее лестнице толпились люди, которым было что-нибудь нужно от маркизы. Она ласково принимала просителей, терпеливо выслушивала и старалась сделать для них все возможное.

Мармонтель рассказывает, как посещал ее во время туалета с Дюкло и аббатом де Берни. «Здравствуйте, Дюкло, здравствуйте, аббат», — тут она ласково потрепала Берни по щеке и уже тише и серьезнее проговорила: «Здравствуйте, Мармонтель». В ту пору Мармонтель был нищим, никому неизвестным, неудачливым молодым писателем. Ой принес маркизе рукопись, которую она обещала прочесть. Когда он пришел забрать свое сочинение, она поднялась с места, едва его завидев, и, покинув растерянно стоявшую толпу придворных, увела его в другую комнату. Они поговорили несколько минут, и маркиза передала автору его рукопись, испещренную карандашными пометками. Очутившись опять среди придворных, Мармонтель заметил, что это оказало на них невероятное воздействие. Все протискивались к нему, чтобы пожать руку, а один вельможа, едва с ним знакомый, сказал: «Вы ведь не порвете со старыми друзьями?»

Как в спальне у королевы, в ее комнате не было стула для посетителей, а потому им приходилось стоять, кем бы они ни были, хоть принцами крови. Во всей истории Франции не было другого простолюдина, который осмелился бы так себя вести, и несмотря на это протест против поведения маркизы был выражен, кажется, всего дважды. Не найдя, куда бы присесть, принц де Конти плюхнулся на ее кровать со словами: «Славный матрасик!», а маркиз де Сувре примостился на ручке ее кресла, не прерывая беседы («А другого сиденья я не увидел!»). Но этих дерзких выходок больше никто не повторял, и маркиза поставила на своем, как ей удавалось почти во всем. Она принялась изучать придворное обхождение прежнего царствования и решила идти по стопам мадам де Монтеспан — сидела в театральной ложе былой фаворитки, занимала ее место в церкви. Замечено было, что о себе и короле она говорит «мы».

«Теперь мы не увидим вас несколько недель, — объявляла она послам накануне поездки, — ведь вряд ли вы возьмете на себя труд доехать до Компьени и отыскать нас». Гостям ее загородных домов теперь полагалось являться в принятой в каждом из них униформе, как в королевские коттеджи. Ее свита из восьмидесяти пяти придворных включала двух кавалеров ордена Святого Людовика и знатных дам. Чтобы разместить их всех, она построила в Версале особняк «Резервуар», где хранились также избытки ее художественныхсобраний. Здание представляло собой по сути дела пристройку к дворцу и соединялось с ним крытым переходом. Все эти признаки полновластия приходили постепенно, и мало-помалу придворные усвоили, что теперь в Версале живут две королевы Франции, причем правит не та из них, что замужем за королем.

Глава 11. Друзья и светские беседы

 

Вольтер, важный и деловитый, занимающий при дворе две должности — королевского историка и придворного кавалера, хозяин комнаты над кухней принца Конти и над общественной уборной, имеющий столь высокопоставленную приятельницу, казалось, достиг той тихой гавани, где мог бы с приятностью поживать в старости. Версаль был не так уж плох как место для работы. Мармонтель, которому мадам де Помпадур предоставила синекуру в департаменте, подчиненном Мариньи, и маленькую квартирку, чтобы уберечь его от забот о крове и хлебе насущном, говорит, что провел там самые счастливые и плодотворные годы жизни. Во дворце имелось превосходное книжное собрание (тогда еще в целости и сохранности), уступавшее лишь библиотеке на улице Ришелье. Вокруг короля и двора околачивалась такая толпа народу, что нетрудно было остаться одному, и иногда о нем неделями никто не вспоминал. Но Вольтер по своему обыкновению пилил сук, на котором сидел. Он написал невероятно бестактные стихи, в которых говорилось, что мадам де Помпадур есть украшение «двора, Парнаса и Цитеры», и призывал ее и короля хранить то, что каждый из них завоевал. За победой французов при Берг-оп-Зооме в 1747 году последовали такие строки:

Как Берг-оп-Зоом, Вы неприступны были,
Сдались на милость только короля.
О, Вы его всем сердцем наградили,
Любовь с победою над ним парили...—
и дальше в том же духе.

Для настоящей семьи короля этого было слишком; королева, дофин и принцессы возмутились, да и сам король был не особенно доволен стихами, так что маркизе, что бы она на самом деле ни думала по этому поводу, пришлось притвориться весьма раздосадованной. В Версале сгущались тучи, и Вольтер решил, что лучше ему убраться куда-нибудь подальше. Он собрал вещи и уехал в Люкебург, где король Станислав, всегда радовавшийся занимательному собеседнику, принял его с распростертыми объятиями. Возможно, мадам де Помпадур вздохнула с облегчением в надежде, что некоторое время о нем не будет ни слуху ни духу.

От кого-то она услышала, что Кребильон, ее старый друг и учитель, живет в ужасной нужде и буквально умирает с голоду у себя в Марэ, окруженный любимыми собаками. «Кребильон в нищете?» — воскликнула она и немедленно бросилась на помощь. Она назначила ему пенсию, приставила руководить образованием Александрины и наладила полное издание его сочинений в королевской типографии. Он приехал в Версаль благодарить маркизу и застал ее больной и лежащей в постели. Тем не менее она настояла, чтобы его впустили к ней.

Когда он склонился к ее руке, вошел король. «О, мадам, я погиб! — вскричал старик, — король застал нас вместе!» Королю он сразу пришелся по душе, и он в один голос с мадам де Помпадур настаивал, чтобы драматург дописал недостающий акт к «Каталине» — это была пьеса, начатая много лет назад и заброшенная им. Маркиза понимала, что это гораздо больше приободрит старика, чем всякие пенсии. Так что драматург ушел и закончил свою пьесу. Мадам де Помпадур устроила маленький вечер, на котором он вслух читал свое сочинение, а потом через короля добилась его постановки на сцене «Комеди Франсез».

Когда Вольтер в Люневиле услыхал об этом, то не мог сдержать своей ревнивой злобы и, конечно, утверждал, что маркиза все это устроила лишь затем, чтобы его унизить. Он взвинтил себя до такой степени, что готов был ее убить. А поскольку никогда не умел держать свои чувства при себе, то скоро его парижские враги прознали об этом и в отличие от мадам де Помпадур с наслаждением ухватились за возможность его помучить. Они составили некую лигу во главе с Пироном и принялись превозносить «Каталину» как шедевр. Надо сказать, что «Каталина», увы, оказалась очень скверной пьесой, да к тому же была написана архаичным языком, который уже на тогдашней сцене звучал напыщенно и нелепо. Мадам де Помпадур это прекрасно понимала и с тяжелым сердцем ожидала премьеры. Благодаря ей публика состояла из высокопоставленных и модных светил общества и скорее всего, как на всех парижских премьерах, больше интересовалась себе подобными, чем представлением. Да, но что скажут критики? Маркиза поехала в театр из своего дома в Сен Клу. Король усадил ее в карету в три часа пополудни, а сам остался в кругу друзей-мужчин. В десять часов он услышал стук колес по булыжнику, поспешил вниз, выбежал во двор, крича: «Ну как, мы победили? Как пьеса — успешно?» Так и оказалось, это был большой успех.

«Может быть, и так, — заметил Вольтер, услышав новость, — да второму представлению не бывать». Но он весьма заблуждался. Пришлось ему смириться с тем, что пьесу давали два десятка раз — неслыханный успех для того времени. «Никогда не прощу маркизе, что она помогла этому старому безумцу».

Подстегиваемый яростью, он написал «Семирамиду» лишь затем, чтобы затмить ею пьесу Кребильона. Ее поставили в «Комеди Франсез», Вольтер явился из Люневиля на премьеру, но увы — полный провал! Конечно, его стихи были в сто раз лучше, чем у соперника, но массовые сцены оказалось почти невозможно воссоздать в театре. Раздавшийся из суфлерской будки громкий шепот: «Дайте же пройти призраку!» прозвучал не слишком удачным вступлением к монологу. Мало того, театр был полон злопыхателей Вольтера, оглашавших зал громкими заразительными зевками. Когда эта пытка кончилась, несчастный автор укрылся в ближайшем кафе, где ему все равно пришлось выслушивать замечания театралов, в один голос высмеивавших пьесу. До утра он просидел, переписывая большие куски, и наконец постановка приобрела успех и прошла пятнадцать раз.

Но этим дело не кончилось. В те дни были очень популярны пародии известных пьес. До ушей Вольтера дошло, что на его «Семирамиду» написана пародия, которую собираются представить перед двором в Фонтенбло. Он впал в отчаяние и не нашел ничего лучшего, как написать королеве: «Мадам, припадаю к стопам Вашего величества и умоляю Ваше величество добротой и величием Вашей души защитить меня от врагов» и так далее. Королева, презиравшая Вольтера и считавшая его самим Антихристом, вдохновителем всего наимерзейшего, что было во Франции, очень холодно ответила ему через мадам де Люинь, что пародии дело обыкновенное и она не видит никаких причин препятствовать именно этой постановке. Тут он простил мадам де Помпадур «Каталину» и написал ей. Она всегда стремилась щадить его чувства, если это было возможно, и отменила представление пародии в Фонтенбло и, что еще важнее — в Париже.

«Если бы я не знала, что Вы больны, — писала она, — то догадалась бы об этом по второму Вашему письму. Я вижу, что Вы мучаете себя из-за ужасных вещей, которые кто-то Вам сказал или сделал, но, право же, пора бы Вам к этому привыкнуть. Вам следует помнить, что такова участь великих людей — при жизни их всегда унижают, а когда они умрут, то начинают восхищаться ими. Подумайте о Расине и Корнеле, с Вами обращаются не хуже, чем с ними. Я уверена, что Вы не совершили ничего, чтобы обидеть Кребильона. Как и Вы, он имеет талант, который я люблю и уважаю. Я приняла вашу сторону против всех, кто обвиняет Вас. Я знаю, что Вы неспособны на такое позорное поведение. Вы совершенно правы, говоря, что мне на Вас клевещут, но я отношусь ко всем этим гадостям с крайним презрением.... Прощайте, берегите себя, не гоняйтесь за прусским королем, сколь ни тонка его душа. Теперь, когда вы знаете прекрасные качества нашего повелителя, Вам и думать не следует покинуть его, а уж я точно не прощу, если уедете».

Но он все-таки уехал, и можно было ожидать, что в пылу столкновений с таким достойным противником, каким был Фридрих, забудутся хоть ненадолго все обиды на соотечественников. Но ничуть не бывало. Чем несчастнее Вольтер чувствовал себя в Германии, тем сильнее винил мадам де Помпадур в том, что сам себя изгнал из Франции. Она должна была заставить короля полюбить его, Вольтера, обеспечить ему более теплое отношение в Версале, и вот тогда он бы там остался и ничего этого бы не произошло. Поэтому он излил свое недовольство маркизой в совершенно отвратительных стишках:

Она своею матушкой проворной У отчима постели взращена.
Творение природы и уборной,
Могла бы в опере греметь она,
Могла бы царствовать в борделе,
Но вот у короля в постели
Любви решительной рукой помещена.
После этого несколько лет между ними не было никаких отношений. Впрочем, пенсию свою он получал исправно. Немногие женщины способны на такое великодушие, но мадам де Помпадур знала себе цену, она не страдала ни от комплекса неполноценности, ни превосходства, а видела себя такой как есть, и в целом ей нравилось то, что она видит. Поэтому она шла по жизни со спокойной уверенностью в себе, которая лишь возрастала с годами. Только одно могло ее напугать или огорчить — мысль о том, что она может потерять короля.

«А вот и мои киски, — восклицала она, поспорив с королем о политике (причем он, как всегда, говорил, что его судьи в душе республиканцы, но что система простоит так долго, что на его век хватит). — Они не поймут такого серьезного разговора. У вас, сир, есть для развлечения охота, а у меня — они». Кисками были мадам д’Амблимон и мадам д’Эспар- бе. Мадам д’Амблимон называли еще маленькой героиней, потому что однажды она отклонила ухаживания короля, и мадам де Помпадур заставила его подарить ей в утешение бриллиантовое колье. Король заговаривал о Ламартре, своем егере, который был большой чудак. Появлялись новые лица, и король начинал для них рассказывать сначала, а мадам де Помпадур его к тому поощряла и всегда слушала его рассказы так же внимательно, как в первый раз.

Ее камеристка и наперсница мадам дю Оссе забавлялась, записывая эти разговоры, сидя на своем балкончике для подслушивания, или во время дежурства. Мадам де Помпадур хотела, чтобы та была в курсе всех дел и позволяла ей приходить и уходить, когда она пожелает. «Мы с королем вам полностью доверяем и продолжаем разговор при вас, как будто вы любимая кошка или собачка». Эта женщина была необразованна, так что нацарапанные ее рукой без всякого плана описания разных сцен и событий представляют собой сплошную мешанину, но она обладала даром уловить и передать тон разговора, и все, ею написанное, полно жизни. Она происходила из простых, то есть, далеко не самых знатных дворян, и есть основания предполагать, что они с мадам де Помпадур были знакомы с детства. Вероятно, мадам дю Оссе была бедна, если согласилась принять должность камеристки, но совершенно ясно, что ей это занятие очень нравилось. Мадам де Помпадур заботилась о своих слугах, и они платили ей любовью.

Когда мадам де Помпадур умерла, один приятель застал Мариньи сжигающим бумаги своей сестры. Он взял в руки сверток и сказал: «Вот дневник ее горничной, очень достойной особы, но писала она сущий вздор». Этот друг имел пристрастие к занимательным историям и попросил отдать записки ему. Мариньи так и сделал, а со временем они перешли в руки мистера Кроуферда из Килвиннинка, жившего во Франции шотландца, собирателя произведений искусства и друга мадам дю Деффан, королевы Марии Антуанетты и Ферзена. Он подготовил дневник мадам дю Оссе к изданию и опубликовал его в 1809 году, но рукопись оригинала исчезла. Конечно, подлинность этого документа вызывала сомнения. И действительно, кажется весьма странным, что Мариньи мог столь небрежно поступить с документом, непосредственно касавшимся его сестры. Однако Мариньи имел причудливый характер, совершенно лишенный сентиментальности. Как только она умерла, он распродал все самые сокровенные вещицы, напоминавшие о ней, хотя нет сомнений в том, что он питал к ней глубокую привязанность. Мемуары госпожи дю Оссе кажутся правдоподобными, и если они подделаны или дополнены, то, вероятно, это сделал человек, знавший двор изнутри, так как сообщаемые в них подробности часто подтверждаются другими мемуарными источниками, рукописи которых изданы через много лет после выхода в свет дневника камеристки. В общем, кажется проще поверить, что мадам дю Оссе сама их написала.

Однажды эта мемуаристка оказалась участницей страшной драмы: королю стало плохо в постели маркизы, казалось, что он умирает. Прямо среди ночи маркиза прибежала за мадам дю Оссе. Король задыхался и почти лишился чувств из-за одного из своих приступов несварения желудка. Они прыскали на него водой, поили гофманскими каплями (к этому лекарству маркиза питала большое доверие), а потом мадам дю Оссе привела доктора Кене, который жил тут же, этажом ниже. К тому времени, когда он пришел, худшее было позади, но доктор сказал, что будь королю шестьдесят, дело кончилось бы плохо. Потом он помог королю добраться до собственной спальни, и нельзя было придумать ничего благоразумнее.

Наутро король послал мадам де Помпадур записочку: «Мой милый друг, Вы вероятно очень перепуганы, но успокойтесь. Мне лучше, как расскажет Вам доктор». Когда волнение поутихло, женщины не могли не сказать друг другу, какой страшный произошел бы конфуз, умри король в спальне маркизы. Хотя они и не нарушили порядка, обратившись к доктору Кене, одному из королевских докторов, но все же! Очевидно, та же мысль пришла на ум королю, и он послал камеристке и доктору денежные подарки, а мадам де Помпадур преподнес красивые часы и табакерку со своим портретом на крышке.

Мадам дю Оссе ухаживала за маркизой во время ее бесчисленных болезней. Плохое здоровье сильно отравляло жизнь бедняжки, и с возрастом она едва ли не каждую неделю проводила день-два в постели. Была ли она чахоточной, как нередко говорили, остается неясно. Жизнь, которую она вела, могла бы убить и здоровую женщину, а уж чахоточная точно не дожила бы до сорока трех лет. Слабым местом маркизы было горло, она вечно страдала от воспалений в нем, вызывавших жар. С раннего детства она была подвержена простудам и удушью. Поэтому в ее комнате всегда было жарко натоплено, что нравилось и королю, и даже почти все лето там горел огонь. Больше всего маркиза любила стоять возле огня, опершись локтем о камин и спрятав руки в муфту. Как все люди, склонные мерзнуть, она больше страдала от холода летом, чем зимой. Как-то в июне она написала из Марли, что «в салонах страшно жарко, а кругом повсюду холодно, так что кашля и насморка больше, чем в ноябре». Доктор Кене хорошо понимал особенности ее конституции, и пока он за ней присматривал, она чувствовала себя довольно хорошо. Если не считать того, что он полагал кровопускание лучшим средством от всех болезней, его представления о медицине были довольно разумными. Однако иногда она обращалась к знахарям, которые советовали ей делать странные вещи вроде поднятия тяжестей, и тогда все усилия Кене шли прахом.

Кене дружил с философами и участвовал в Энциклопедии как автор статей «Юридическое доказательство» и «Сельское хозяйство». Его политические взгляды были весьма определенными. Он вместе с маркизом де Мирабо (отцом знаменитого Мирабо эпохи революции) возглавлял школу экономистов, известных как физиократы, к которой принадлежал Тюрго. Они проповедовали свободную торговлю и идею возвращения «назад к земле», а будучи деистами, верили, что законы природы и есть божеские законы и что поскольку человек по своей природе добр, то ему нетрудно внушить, что честность лучшая политика, и полагали, что чем меньше им руководить, тем лучше. Кене, который родился и вырос в деревне, видел корень всех зол в угнетении и нищенской оплате труда земледельческого класса, гонимого бедствиями в города. На деле же, считал он, Франция должна и в состоянии жить экспортом сельскохозяйственной продукции. Физиократы были сторонниками единого земельного налога. Королю очень нравился Кене, он прозвал его «Мыслителем», сам придумал и пожаловал ему герб с цветком анютиных глазок (по созвучию французских слов «penseur» — мыслитель и «pensee» — анютины глазки). Труд Кене «Экономическое положение» был издан в королевской типографии. Но экономические воззрения Кене, которые в сжатом виде гласили: «будь что будет», скорее всего не могли принести королю большой пользы, он и без того был слишком склонен жить по этому принципу.

Однажды мадам де Помпадур сказала Кене:

— Вы, кажется, ужасно боитесь короля. Отчего? Он ведь хороший человек.

—      Мадам, я лишь сорока лет от роду покинул деревню, так что мне трудно привыкнуть к свету. Когда я рядом с королем, то говорю себе: «Этот человек может отрубить мне голову». Это меня выбивает из колеи.

—      Но король добр, об этом вы разве не думаете?

—      Да, разум мне так и подсказывает, но я не властен над собой — он меня пугает.

Некогда было сказано, что французская революция вызревала у Кене на антресолях, и в самом деле, он принимал у себя людей, выражавших очень дерзкие взгляды в уверенности, что их речи никогда не выйдут за пределы его жилища. Все интеллектуалы, посещавшие мадам де Помпадур, заходили перемолвиться словом с доктором, поднимаясь или спускаясь по ее лестнице, да и сама маркиза иногда туда заглядывала поболтать с ними. Тут царила более непринужденная атмосфера, чем в ее апартаментах, куда в любую минуту мог войти король. Мариньи проводил там много времени, как и мадам дю Оссе, которая однажды услышала, как некий судья произнес такие ошеломляющие слова: «Эту страну может возродить только великое внутреннее потрясение, но горе тем, на кого оно обрушится — французский народ будет действовать не в белых перчатках». Она задрожала, но Мариньи, находившийся там же, сказал, чтобы она не тревожилась: «Все эти люди вполне благонамеренны и идут верным путем, я уверен. Беда в том, что они не умеют вовремя остановиться». Кене и его друзья были совершенно безобидны, а самые вольнодумные философы отчаянно презирали физиократов.

Про Мариньи Кене сказал: «Его мало знают. Никогда не слышно, чтобы кто-то говорил о его уме и познаниях или даже о том, что он сделал для искусства — а после Кольбера никто не сделал так много, как он. Он прекрасный человек, но в нем видят лишь брата фаворитки, а из-за того что он толстяк, его незаслуженно считают тупым и скучным».

Кене представил маркизе натуралиста графа де Бюффона, который очень понравился ей и королю. Оба они любили животных и держали множество всякой живности — обезьянок, собак, птиц. У короля был большой белый ангорский кот, голуби, куры и кролики, которые жили на крыше над его версальскими апартаментами. В Трианоне имелась ферма со зверинцем на противоположном от дворца берегу канала, который некогда служил развлечением матери короля, герцогине Бургундской. Как-то раз по выходе короля из часовни, когда как обычно настало время для представлений, господин де Мо- репа показал королю двух львят, а в другой раз — несколько страусов. Король хотел было купить маленького носорога, но его хозяин прекрасно зарабатывал на жизнь, показывая носорога за деньги, и заломил огромную сумму. У Бюффона были неприятности с иезуитами, так как он утверждал, что у животных есть души. Так он и написал в своей статье в первом томе Энциклопедии, вышедшем в 1752 году. Эта мысль послужила одной из причин, по которым церковь враждебно смотрела на этот труд в целом. (Другая причина состояла в том, что чудеса Эскулапа, древнегреческого бога медицины, попали в один том с чудесами Иисуса Христа.) Кончилось тем, что Бюффон порвал с Энциклопедией, желая сохранить хорошие отношения с королем, которого он любил.

Мадам де Помпадур изо всех сил стояла за энциклопедистов, против иезуитов и архиепископа де Бомона. Королева, дофин и принцессы, разумеется, тянули в другую сторону, играя на суеверной натуре короля. Когда умерла мадам Генриэтта, они сказали, что это Божья кара за то, что он позволил этой святотатственной Энциклопедии появиться в королевстве. А в такие вещи он отчасти верил, особенно в минуты смятения и горя.

Вскоре после конфискации Энциклопедии в Трианоне состоялся званый ужин. Герцог де Лавальер сказал, что любопытно было бы узнать, из чего делают порох, «ведь это так забавно — мы только и делаем, что стреляем куропаток, нас самих стреляют на границе, а мы и понятия не имеем, как это происходит». Мадам де Помпадур не упустила такого случая и немедленно подхватила: «Верно, а пудра? Из чего ее делают? А ведь если бы вы, сир, не конфисковали Энциклопедию, то мы бы в один момент все узнали». Тогда король велел доставить экземпляр Энциклопедии из своей библиотеки, и наконец явились лакеи, сгибаясь под тяжестью томов. Весь вечер собравшееся общество развлекалось чтением статей о порохе, румянах и всякой всячине. После этого подписчикам позволено было получить свои экземпляры, хотя в книжных магазинах Энциклопедия не продавалась.

Однако к концу своих дней маркиза начала испытывать сомнения относительно философов. «Что это нашло на нашу страну? — писала она, когда французы терпели поражения в Семилетней войне. — Эти парламенты, эти энциклопедисты и прочие, им подобные, совершенно изменили ее. Когда все принципы выброшены за борт, когда не признают ни короля, ни Бога, сама природа отворачивается от такой страны». Годы, проведенные при дворе, сделали-таки из нее большую монархистку, чем сам король.

Король взбирался к маркизе по потайной лестнице в любое время — поделиться новостью, немного поболтать (теперешние влюбленные в таких случаях звонят по телефону), а то и поговорить подольше.

Она никогда не покидала своего жилища из опасения, что он может прийти и не застать ее. Он появлялся внезапно и исчезал без предупреждения, смущая ее друзей, которые вдруг обнаруживали, что один из присутствующих — сам король. Тут они обычно спешили удалиться, если их специально не просили остаться.

Однажды король явился с рассказом, как, зайдя в неурочный час к себе в спальню, он застал там нег знакомого человека. Бедняга обезумел от страха, упал к ногам короля, умолял, чтобы его немедленно обыскали, и уверял, что заблудился во дворце. Это оказался честный дворцовый пекарь, его опознали слуги, так что вся его история оказалась вполне правдивой. Как только проверили все, им сказанное, король дал бедняге пятьдесят луидоров и велел больше ни о чем не беспокоиться. Но мадам Помпадур успокоиться не могла, так ее потрясла мысль о том, что кто угодно может беспрепятственно проникнуть в личные апартаменты. Когда же она рассказала это брату, тот преспокойно сказал: «Вот забавно! Я бы побился об заклад, что он не даст этих пятидесяти луидоров».

Но король никогда не скупился ни для мадам де Помпадур, ни для всех тех, кто был ей близок.

—      Кого это я встретил, когда входил к вам?

—      Это одна моя бедная родственница, сир.

—      Она приходила просить?

—      О нет, лишь поблагодарить меня за то, что я для нее сделала.

—      Ну, раз это ваша родственница, мне угодно назначить ей с завтрашнего дня небольшую ежегодную ренту.

В другой раз король подарил маркизе шесть луидоров за храбрость, проявленную ею при кровопускании, которое делал ей доктор Кене. Людовик XV терпеть не мог Фридриха Великого, даже когда они были военными союзниками. Однажды король вошел к маркизе с распечатанным письмом в руке и язвительно заметил: «Король Пруссии великий человек, он любит культуру и, подобно Людовику XIV, хочет, чтобы по всей Европе гремела слава о его баснословной щедрости к ученым-ино странцам». Мадам де Помпадур и сидевший у нее Мариньи молча ждали продолжения. «Вот послушайте, — король принялся читать. — В Париже есть человек, чье состояние не соответствует его талантам... Я надеюсь, что он примет эту пенсию и тем доставит мне удовольствие оказать услугу человеку, который не только имеет прекрасный нрав, но сверх того высоко одарен». В этот момент вошли де Гонто и д’Айен. Король прочел все сначала, добавив: «Министерство иностранных дел хочет знать, разрешу ли я этому высочайшему гению принять деньги. Теперь предлагаю вам всем угадать, о какой сумме идет речь». Стали гадать — шесть, восемь, десять тысяч ливров? «Не угадали, всего лишь тысяча двести ливров!» — объявил довольный король. «Ну и ну, — сказал герцог д’Айен, — не так уж это много для столь выдающихся талантов». Тений, о котором шла речь, был д’Аламбер. Мадам де Помпадур весьма разумно посоветовала королю самому назначить пенсию в два раза больше, а пенсию от Фридриха не разрешать. Но король полагал, что не следует поощрять такого без-божника, как д’Аламбер. Впрочем, он все-таки раз-решил ему принять деньги от прусского короля.

В характере Людовика XV была одна болезненная черта, которую иногда приписывали той ужасной неделе, когда двухлетний Людовик потерял отца, мать и брата. Возможно, современный психолог сказал бы, что это объяснение слишком надуманно. Он очень любил говорить о людях на смертном одре, об устрашающих медицинских подробностях, которые в ту пору не прикрывали никакими завесами приличия. Весь двор всегда знал, когда король или королева принимали слабительное, и все открыто обсуждали любые вопросы женского здоровья.

—      Вы уже решили, где вас похоронят? — спросил однажды король у престарелого маркиза де Сувре.

—      В ногах у Вашего величества, — был бестактный ответ.

Когда король впадал в это мрачное и нездоровое расположение, он обыкновенно просил мадам де Помпадур не смешить его. Однажды он ехал в Шуази и его карета сломалась, тогда он сел третьим в экипаж маркизы, которая ехала с приятельницей, маршальшей де Мирепуа. Он разглядел на фоне неба кресты на ближнем холме, сказал, что здесь, наверное, кладбище, и послал одного из всадников своего эскорта посмотреть, нет ли на нем свежих могил. Тот прискакал и доложил, что видел три отверстые могильные ямы. «Надо же, как раз три свежевырытые могилки, просто слюнки текут!» — весело воскликнула Маршальша. Но король остался печальным и задумчивым.

Эта малютка-маршальша была большим утешением для маркизы. Она и «большая» герцогиня де Бранка были ее ближайшими подругами, да и король хорошо к ним относился. Маршальша, урожденная Бово, в первом браке была за принцем Ликсенским из Лотарингского дома. Его убил на дуэли Ришелье. Затем она отказалась от титула, чтобы выйти по любви за маркиза (затем герцога) де Мирепуа. Придворные полагали, что этот бескорыстный поступок говорит о ней как об эксцентричной особе. Мирепуа был солдат, притом и не слишком богатый. Зато их жизнь была сплошным медовым месяцем до 1757 года, когда он поехал в Прованс и там внезапно умер. Маршальша приходилась сестрой маркизе де Буф- флер, одной из прекраснейших женщин своего времени, которую нечасто можно было видеть в Версале, так как она жила в Лотарингии и была любовницей короля Станислава. Обе сестры отличались крайней веселостью и смотрели на жизнь как на превосходную шутку. По рассказам современников, обе никогда не старели, потому что в их сердцах царила вечная весна. Но если мадам де Мирепуа любила одного лишь маршала, то мадам де Буффлер была очень непостоянна и изменяла не только мужу, но и королю Станиславу.

Маршальша отлично понимала короля, может быть, даже лучше, чем мадам де Помпадур, потому что не была в него влюблена. Так, когда он бывал капризен или начинал как будто поглядывать на других женщин, эта практичная француженка, воспринимавшая жизнь такой как есть, всегда умела утешить свою подругу. «Он к вам привык, ему не нужно ничего объяснять, когда он рядом с вами. Если вы исчезнете и на вашем месте вдруг окажется особа помоложе и покрасивее, я осмелюсь предположить, что он о вас и не вспомнит, но сам он никогда даже пальцем не пошевелит, чтобы заменить вас на другую. Принцы больше всех людей подвержены привычке».

Король был очень капризен, ведь он с младенчества был пупом земли и, конечно, вырос и эгоистичным, и избалованным. Иногда даже маркиза не могла с ним справиться. Вскоре после своего вселения в Версаль она устроила для него пикник в Монтрету, маленькой резиденции в Сен-Клу, которую она с любовью отделала, но вскоре забросила ради близлежащей Ла Селль. Приглашение получили избранные друзья короля, июньский вечер был теплым и приятным, а маркиза в темно-синем платье, расшитом всеми звездами Млечного пути, была неотразима. Словом, все сулило удачный прием. Сначала подали превосходный ужин на террасе под звуки музыки. Когда он закончился, Царица ночи пропела гимн в честь своего гостя, а потом протянула к нему белую руку. Но королю хотелось еще посидеть за столом после ужина, так что он отвернулся. Однако она настояла на своем и повела его к маленькому леску. Впереди шел оркестр, а за королем и маркизой парами, как в менуэте, последовали все гости, расплываясь в улыбках от удовольствия. Один король еле плелся и казался очень сердитым. А кто же этот пастух, сидящий в окружении своих овечек? Ба, да это не кто иной как господин де Ласаль! В восторге от лицезрения столь великого короля в этом сельском прибежище, добрый пастух декламирует несколько строк в его честь, но монарх остается равнодушным. Тут появляется стайка поселян и поселянок, один из них подает королю маску и домино... Но король так и не потрудился их надеть, откровенно зевал во весь рот и скоро в раздражении удалился спать.

Нужно ли говорить, что по поводу этого провала в Версале немало ликовали те, кто не был в числе приглашенных. Королева, подобно многим смиренным святошам, не лишена была некоторой зловредности, а потому не могла не расставить все точки над «i». Она притворилась, что весьма огорчена случившимся, и попеняла мужу на то, что он не оценил усилий мадам де Помпадур угодить ему.

Однако очень скоро маркиза разобралась, какие развлечения ему по душе, и столь огорчительных казусов больше не повторялось. Теперь, если она устраивала сельские праздники, то они действительно были сельскими. Они с королем любили праздники по случаю свадеб деревенских девиц и парней — обитателей различных поместий маркизы. Она обычно женила сразу несколько пар, на этих свадьбах пировали, пели и плясали. Маркизе нравилось обеспечивать приданым бедных девушек, которым без него никогда в жизни не удалось бы выйти замуж.

Но ничем на свете нельзя было так увлечь короля, как затеяв какое-нибудь строительство. «После королевский мессы, — рассказывает де Круа, — мы отправились к маркизе. Пришел король и увел всех прогуляться в садах Трианона, взглянуть на парники и зверинцы. Мы с герцогом Айенским как любители садоводства разговорились о садах, и король спросил, о чем у нас речь. Герцог ответил, что беседа идет о загородных домах и что у меня есть прелестное жилище возле Конде, которое приобретает все большую известность... Король поинтересовался моим домом, и я объяснил, что у меня был лес и мне захотелось отстроить заново домик на просеке, где под прямым углом пересекаются четыре дорожки, но пока не совсем уверен в его планировке: я хотел, чтобы посередине был салон, выходящий на все четыре стороны, а по углам четыре уютные спальни... Король был большим любителем строительства и планов. Он повел меня посмотреть один симпатичный павильончик в садах Трианона и заметил, что неплохо бы мне построить нечто в этом же роде... Он велел господину Габриэлю дать мне те два плана, что они вместе разработали, а потом попросил принести карандаш и бумагу, чтобы я мог сделать набросок на месте. Затем король записал свои соображения и пожелал, чтобы господин Габриэль просмотрел их вместе с ним. Все вместе заняло целый час, а то и больше, так что я был весьма смущен. Вечером он снова заговорил о моем доме, и на следующий день тоже... К обеду мы обошли всех кур, собирали свежие яйца, задыхались в парниках, где, впрочем, было очень интересно, а потом вернулись в Трианон, где завтракали с королем».

После завтрака отправились пешком в Эрмитаж, маленький домик мадам де Помпадур на краю парка, чтобы осмотреть сад, теплицу и ферму. По дороге заметили несколько куропаток, и король сказал д’Айену: «Возьми-ка ружье вон у того лесника и подстрели петушка». Д’Айен взял ружье и попал в курочку, чем очень развеселил короля. После этого дня, проведенного вместе, король все спрашивал де Круа, как дела с его домом, и даже называл себя архитектором господина де Круа.

Глава 12. Вкусы и интересы

Мадам де Помпадур принадлежала к тем людям, которые любят приобретать дома, не жалеют сил, вкуса, знаний, лишь бы отделать их как можно лучше, а потом поживут немного и спешат взяться за следующий дом. Первым ее собственным домом был Креси, который она любила всегда, причем принимала самое живое участие в судьбе близлежащей деревни. Следующим стал Монтрету, который скоро покинули ради Да Селль — резиденции чуть побольше, а затем Эрмитаж в Версале. Этот крошечный одноэтажный павильон в сельском стиле служил ей тем же, чем был Малый Трианон для королевы Марии Антуанетты. Она пользовалась им как дачей и проводила счастливые дни наедине с королем. «Некое место уединения, то есть, Эрмитаж, где я провожу полжизни, близ Драконовых ворот, — писала она госпоже де Лютценбург. — Его размер шестнадцать ярдов на десять, не больше, так что Вам ясно, что это за величественное здание. Но здесь я могу побыть одна, или с королем, или в узком кругу, так что я счастлива». Мадемуазель Ланглуа, сотрудница Версальского музея, недавно отыскала этот маленький домик, который все считали давно исчезнувшим. Дочери короля, получившие его после смерти маркизы, неузнаваемо изменили его, пристроив второй этаж. Теперь в нем женский монастырь. Важным достоинством Эрмитажа был его прекрасный сад, задуманный ради благоухания, где один божественный аромат сменялся другим. Тут можно было бродить с завязанными глазами, отыскивая дорогу по запаху. В саду маркизы росло пятьдесят апельсиновых деревьев, лимонные деревья, простые и махровые олеандры, мирт, оливы, желтый жасмин и сирень, гранатовые деревца. Эти посадки прямыми аллеями с решетчатой оградой тянулись к беседке из роз, посреди которой стоял мраморный Аполлон. Со всех концов французской империи для мадам де Помпадур везли самые ароматные кустарники и цветы. Больше всего она любила мирт, туберозы, жасмин и гардении. Рабочие руки были так дешевы, что цветы в саду каждый день меняли — высаживали новые, как мы можем заменить букет в комнате. Для этого в оранжереях Трианона стояло два миллиона горшков с рассадой.

Эрмитаж был отделан очень просто, все драпировки из хлопчатобумажных тканей, мебель из раскрашенного дерева. Стиль намекал на то, что это сельский дом. Он так всем понравился, что вскоре маркиза построила еще два таких — один по проекту Габриэля в Компьени (он исчез без следа, неизвестно, никогда его снесли, ни по чьему приказу), а другой в Фонтенбло. Эрмитаж в Фонтенбло принадлежит сейчас виконту де Ноайлю и представляет собой единственное из жилищ мадам де Помпадур, куда она и сейчас могла бы войти, не испытав огорчения. Ей не слишком нравились ее дворцовые апартаменты в Фонтенбло, а потому она частенько жила в этом домике. Король рано утром покидал дворец в сапогах со шпорами, как будто собирался на охоту, а сам весь день проводил у маркизы в Эрмитаже и иногда собственноручно готовил для них ужин. Люди, готовые придираться к ее склонности строить дома, говорили, что этот Эрмитаж нужен только затем, чтобы изредка угостить там короля яйцом всмятку. При Эрмитаже размещался один из скотных дворов, до которых маркиза была охотница — там жили коровы, козы, куры и ослица, так как ослиное молоко считалось чрезвычайно полезным для здоровья госпожи де Помпадур.

Версальский павильон Резервуар (архитектор Лассюранс) первоначально предназначался для тех вещей, что уже не вмещались в ее комнатах в самом дворце, и она там никогда не ночевала. Он и до сих пор называется Отель де Резервуар и украшен гербом маркизы, но его расширили и совершенно испортили.

Единственный из разнообразных домов маркизы, который она построила от самого основания, — это Бельвю, возведенный в 1750 году, все же остальные замки и дворцы существовали раньше, а она их покупала и перестраивала. Бельвю как изнутри, так и снаружи был настоящим шедевром архитектуры XVIII века, и его разрушение стало тяжелой потерей для Франции. Королевские дома, погибшие во время революции, не были срыты, сожжены или разнесены в щепы разъяренными толпами. Их гибель — заслуга правительства, которое отчаянно нуждалось в деньгах на борьбу с наступавшими армиями Австрии и Пруссии и продавало королевские резиденции спекулянтам, а те распродавали их по частям. Шантильи и Бастилия много лет использовались как каменоломни. Именно в это время богатые английские коллекционеры скупали сокровища французского искусства, от которых ломятся британские музеи и загородные дома. Бельвю стоял на высоком лесистом берегу, который нависает над Сеной между Севром и Медоном; наверное, из него и вправду открывался красивый вид (belle vue) на Париж, еще не задымленный, блещущий красотой, не испорченный многоквартирными домами, зданием «Электриситэ де Франс», а главное — ржавой Эйфелевой башней, рядом с которой кажутся такими маленькими шпили и купола многих церквей. Для постройки Бельвю маркиза наняла своего любимого архитектора Лассюранса и, одобрив его эскизы, предоставила ему полную самостоятельность. А уж когда все было закончено, она внесла отдельные совершенно индивидуальные штрихи. Она испытывала ужас перед обыкновенными, банальными, модными предметами, которые были у всех. Для того чтобы ей понравился какой-нибудь стул, он должен был быть единственным в своем роде. То же самое относилось ко всем обивкам и драпировкам, которые всегда ткались специально по заказу маркизы.

Согласно распоряжению короля, в Бельвю по фасаду насчитывалось всего девять окон, выходивших на реку. Строгий фасад украшали мраморные бюсты. Внутри стояли вазы и скульптуры Пигаля, Фальконе, Адама, панели делал Вербрект, а росписи — Ван Лоо и Буше. Когда работы шли полным ходом, мадам де Помпадур написала д’Аржансону: «Хочу попросить Вас об огромной услуге. Буше лишили пропуска в Оперу, а он как раз сейчас расписывает Бельвю, так что надо держать его в хорошем настроении — я уверена, что Вам не хотелось бы обнаружить на стене прелестной комнаты хромую или кривую на один глаз нимфу...» Услуга была оказана, и Буше получил обратно свой пропуск в театр. Буше служил в сущности официальным художником при мадам де Помпадур и говорил, что этот пост он предпочитает положению Ван Лоо, придворного живописца.

Картинную галерею в Бельвю мадам де Помпадур полностью придумала сама. Здесь полотна Буше соединялись между собой деревянными резными барельефами в виде гирлянд работы Вербректа. Стены всех комнат маркизы были сплошь бело-голубые с золотом или расписаны в светлых нежных тонах живописцами из рода Мартэн. Тот ужасный «трианонский» желтовато-серый цвет, который ныне уродует множество французских домов, изобретен Луи- Филиппом, а в XVIII веке никому бы и в голову не пришло красить свои комнаты так уныло. И как всегда, дом маркизы окружал сад сказочной красоты — террасы, рощицы, аллеи иудиных деревьев, сирени, тополей, которые выходили к водопадам или статуям. Именно в Бельвю она украсила сад фарфоровыми цветами из Венсена, которые благоухали, как настоящие, и совершенно очаровала ими короля.

Праздник по случаю окончания нового дома обернулся неудачей, хотя и не из-за королевского дурного настроения или равнодушия. Маркиза билась буквально над каждой мелочью, но это был один из тех вечеров, когда все идет вкривь и вкось. Униформы для гостей были ее подарком — фиолетовые бархатные камзолы с белоснежными атласными жилетами для мужчин и атласные же платья в тон для дам. Им оставалось только украсить эти наряды вышивкой за свои счет. К сожалению, костюмы не гармонировали с зелеными ливреями ее слуг. В саду приготовили фейерверк, но из Парижа пришло известие, что на противоположном берегу реки, на Гренельской равнине, собирается враждебная толпа, и маркиза поспешно отменила фейерверк. Стоял ноябрь, погода хмурилась, дул холодный ветер. Под вечер он еще усилился, задымили камины. Кончилось тем, что угощение пришлось перенести в коттедж, построенный в саду; его называли по-разному — Тоди, Бабиоль или Бремборион. Когда этот несчастный вечер кончился, маркиза легла в постель с температурой, в горьком разочаровании оттого, что прием, столь тщательно подготовленный, так плохо прошел. Однако это не стало дурным предзнаменованием для дома, в котором она с тех пор всегда была очень счастлива.

Следующим приобретением маркизы стал Отель д’Эвре, купленный в 1753 году и известный нам как Елисейский дворец. Когда мадам Помпадур покупала его у графа д’Эвре, Пено как раз обшивал стены панелями. Она предоставила ему продолжать начатое, а сама занялась садом и мебелью. Как всегда, раздавались жалобы на ее экстравагантность, так как предполагали, что занавески на каждое окно обошлись по пять тысяч луидоров. Она отхватила большой кусок Елисейских полей под свой огород, и отхватила бы еще больше, если бы не протест в обществе. Затем маркиза заставила Мариньи вырубить все деревья между ее садом и домом инвалидов, на который она таким образом получила открытый вид. Ей, видимо, интересно было отделать и обставить настоящий городской особняк, и когда она закончила, то он превратился в дворец, украшенный королевскими гербами и вензелями Людовика. Но едва ли она хоть раз там переночевала.

В 1757 году маркиза продала королю Бельвю и забрала Шамп у герцога де Лавальера. Она истратила на него тысячи, хотя он ей и не принадлежал. В наши дни владельцы передали дворец государству, и теперь он служит загородной резиденцией премьер- министра Франции. Здание пострадало в 1870 году от немцев и очень неудачно реставрировано, но немалая часть отделки интерьеров сохранилась, в том числе росписи Юэ в одной из комнат — его последняя работа в жизни. Королю Шамп не нравился, поэтому им пользовались очень редко. Мадам де Помпадур взяла себе и дом герцога де Жевра, Сент- Уен, и переделала его. Наконец, она купила замок Менар на Луаре, но съездила туда только два раза незадолго до своей кончины. Менар был завещан брату маркизы, который там и поселился.

«Дворец Менар, — писал своей невестке мистер Джозеф Джекилл, побывавший там в 1775 году, — построенный покойной маркизой де Помпадур на берегах Луары, вдвух лье отсюда, и теперь принадлежащий ее брату, занимает одно из первых мест в королевстве по великолепию, как Вам нетрудно заключить, зная имя его основательницы, которая, будучи фавориткой великого короля, располагала средствами и соединяла с самой изящной наружностью ту прирожденную любовь к красоте, которая порождает вкус и порядок. Существовало запрещение осматривать внутренние помещения дворца, так как некоторые люди вели себя столь же неуместным образом, как это случается во дворце королевы в Лондоне. Об этом нам с мистером Родклифом сообщили караульные швейцарцы у ворот. Подкоп был невозможен, так что я решил идти на штурм. Я спросил, дома ли маркиз, и объявил, что английские джентльмены прибыли из Блуа и просят разрешения поцеловать его руку. Мы застали его в подагре, в ночном халате, на котором сиял крест ордена Святого Духа. Я неосторожно сказал: «Как мы счастливы, что нам представился случай выразить свое почтение господину маркизу де Мариньи в ответ на нашу просьбу о разрешении осмотреть самый элегантный замок во Франции, о котором столько говорят путешественники, вернувшись в Лондон», — и получил в ответ поток любезностей, так что не напомни я о подагре, хозяин проковылял бы с нами по всему дому. «Вот здесь, джентльмены, — говорил он, — моя библиотека. Вот издание Теренция, напечатанное и подаренное мне Уолполом из Строуберри Хилла. Эти стулья — английские. Как прекрасно вы делаете конский волос для сидений! А вот Королевский зал. Здесь портреты Людовика XV, Христиана Датского и Густава Шведского, полученные мной из их собственных рук». Я заметил: «Здесь есть свободная панель для портрета Георга III, и если господин маркиз почтит Лондон, избрав его своей резиденцией на зиму, то несомненно сумеет восполнить пробел». «Я не теряю надежды увидеть Лондон, — отвечал маркиз. — Я однажды совсем было собрался нанести вам визит и даже успел нанять дом и сделать запас вина в погребе, как вдруг моя сестра, покойная маркиза де Помпадур, велела мне немедленно явиться в Версаль. «Господин мой брат, — сказала она, — продайте ваш дом в Лондоне и ликвидируйте все дела. Не пройдет и трех месяцев, как их адмиралы Хоук и Боскавен начнут бомбардировать наши берега». Среди бесчисленных достопримечательностей Менара не пропустите гидравлическую машину, которую я недавно построил по улучшенному чертежу той штуки, что стоит у вас в Челси. В моей машине главной движущей силой служит вода, и она являет собой такой шедевр механики, что сделала бы честь даже английскому мастеру».

Все эти дома обставлялись и украшались с таким изощренным вкусом и вниманием к деталям, которые можно оценить, если присмотреться поближе к счетам маркизы от Лазара Дюво, поставщика, который разыскивал нужные предметы, или заказывал их, или переделывал, а затем продавал маркизе. 11 декабря 1751 года он отправил для нее в Эрмитаж:

«Маленький светильник золоченой бронзы с лакированной решеткой, украшенный цветами из венсен- ского фарфора, — 336 ливров.

Две ширмы из цельного амарантового дерева — 48 ливров.

Два маленьких подсвечника дрезденского фарфора — 48 ливров.

Два «попурри» индийской работы, украшенные золоченой бронзой, — 72 ливра.

Статуэка из белого венсенского фарфора, китайский зонтик — 9 ливров.

Голубятня на столбике с голубями на крыше, террасой с двумя фигурками и другими голубями — 168 ливров».

И еще целый скотный двор из фарфоровых животных, которых маркиза заказывала постоянно, так что комнаты ее, наверное, были ими переполнены. Подобные наборы предметов Дюво посылал в ту или другую из ее резиденций по крайней мере раз в неделю, а в некоторые месяцы и почти ежедневно.

Но она не только устраивала дома для себя, а непрерывно придумывала, как бы переделать и улучшить королевские резиденции. В Шуази и в Ла Мюэтт постоянно кипела работа — все переворачивали вверх дном, не говоря уже о Версале.

Маркиза и ее брат контролировали всех художников Франции и проявляли столько такта и знания дела, что никто из этой чувствительной породы ни разу не воспротивился их правлению. Наоборот, когда это правление кончилось, они в один голос сокрушались по поводу сменившей его анархии. Единственным, кто проявлял некоторую строптивость, был Латур, автор пастелей. Это был человек со странностями, и если намеревался отправиться из Парижа в Сен-Клу, то раздевался и цеплялся на буксир к проходящей по реке барже. Он долго ломался, прежде чем согласился нарисовать портрет маркизы, однако все же дал согласие, но при условии, что во время сеансов никто не будет входить в комнату.

Как-то раз появился король. Латур сделал вид, что не узнал его, собрал вещи и удалился, ворча: «Вы мне говорили, что нам не будут мешать». Позже, когда он рисовал короля, Латур пытался занять его политической пропагандой:

—      Понимает ли, Ваше величество, что у нас нет флота?

Король, который не потерпел бы такой наглости почти ни от кого, отвечал лишь:

—      О, разумеется. Но что это за корабли без конца рисует господин Верне?

Король предложил художнику орден Святого Михаила, приносивший дворянство своему обладателю, но Латур отказался, объяснив, что ему нужно только благородство чувств и не надо никаких привилегий помимо тех, что дает талант.

Сделавшись интендантом строений, Мариньи последовал превосходному примеру господина де Турнема и сделал художника своим личным секретарем. Сначала это был перешедший к нему по наследству от Турнема Куапель, а когда тот покинул пост, взял на его место сначала Леписье, а потом, почти сразу, своего старого друга Кошена. Шевалье Кошен был приятным человеком, проникнутым, как и Мариньи, истинно религиозным преклонением перед искусством. Их переписка доставляет читателю искреннее удовольствие видеть двух хороших, умных людей, находящихся в полном согласии, поглощенных своим делом. Они в самом деле руководили художниками, находили для них жилье, материалы для работы, добывали заказы, следили за их оплатой, назначали время сеансов, предлагали темы и всегда были рядом, чтобы поддержать и вдохновить творцов. В результате сложилось такое счастливое сообщество художников, какое редко бывало на свете. Кошен ни разу ни о ком не написал плохого слова. Речь идет о «Шардене, в чьей прямоте не может быть сомнений, о Парроселе, который всеми любим и уважаем, о Бушардоне с его достославной карьерой, о таком достойнейшем человеке, как Верне, о редких дарованиях господина Токе» и так далее. Ни он, ни Мариньи не выносили графа де Келюса, коллекционера древностей, но даже в личных письмах друг к другу они превозносили его невероятную образованность.

Самым долговечным из всех начинаний мадам де Помпадур и самым плодотворным для Франции, как с точки зрения денежной выгоды, так и славы, стала знаменитая фабрика в Севре. Маркиза любила фарфор так же, как любила цветы, и наполняла им свои комнаты — все больше и больше фарфоровых сосудов, в которых стояло все больше и больше цветов. Их привозили для нее и для других любителей с Дальнего Востока, из Индии, Японии, Кореи, Китая, а также из Саксонии. Она понимала, что таким образом растрачивается много золота, и старалась поощрять французские фарфоровые фабрики в Сен- Клу и Шантильи, а особенно в Венсене.

В 1754 году де Круа с опозданием явился на ужин к королю и присел у маленького столика возле окна с господином де Ламетом. Король обращался с ним очень ласково, посылал к нему на стол всякие лакомства и вообще заботился о нем. Когда трапеза завершилась, король предложил гостям распаковать красивый бело-голубой с золотом обеденный сервиз из Венсена — один из шедевров фарфора, которому суждено было превзойти изделия Дрездена. Затем де Круа услышал, что король подарил мадам де Помпадур целую деревню, Севр, близ ее усадьбы Бельвю, в которой она намерена развернуть производство фарфора, переведенное из Венсена, чтобы держать его у себя на глазах. Тут фарфоровую фабрику ожидало великое процветание, здесь работали многие художники и скульпторы того времени, здесь изобрели дивные цвета — Rose Pompadur — оттенок розового, Bleu de Roi, Gros Bleu — оттенки голубого, цвет зеленого яблока. Форма изделий отличалась новизной, иногда напоминая скорее серебро, чем фарфор. А статуэтки из бисквита работы Пажу, Пигаля, Клодиана, Фальконе, Каффиери и других остались непревзойденными. На вкус французов продукция Севра превосходила мейсенский фарфор. Раз в год в Версале, в одной из комнат королевских апартаментов, происходила распродажа этого фарфора, и придворные знали, что король страшно доволен, когда его покупают. Иногда он сам выступал как продавец. Но сколь красивым ни казался им этот фарфор, они считали, что все же дороговато платить целых 28 луидоров за сахарницу со сливочником или 25 луидоров за вазу для цветов. Но, как и большинство предметов, появившихся при содействии маркизы де Помпадур, они представляли собой прекрасное и выгодное вложение денег.

Еще одно удивительное и очаровательное ремесло, которое любила мадам де Помпадур — искусство резьбы по драгоценным камням. В этой технике камеи проявлял свой великий талант марсельский ювелир по имени Жак Ге. Многие годы мадам де Помпадур закупала его творения и завещала свою коллекцию королю. Сейчас она хранится в Национальной библиотеке. Почти все заметные события их совместной жизни запечатлены в этих крохотных гравюрах: портрет Людовика XV (трехцветный оникс), победа при Фонтенуа (сердолик), король в образе Аполлона венчает короной Гения живописи и скульптуры (сердолик), Мими, собачка мадам де Помпадур (агат), и другие изображения. Их было в общей сложности семьдесят, и мадам де Помпадур сама выполнила по ним серию гравюр. Она очень любила работать в технике офорта, но любовь эта была явно сильнее мастерства. Знаменитый экземпляр трагедии Корнеля «Родогуна», отпечатанный прямо у нее в комнате, под ее наблюдением, имеет фронтиспис с гравюрой маркизы по картине Буше.

Книги мадам де Помпадур были распроданы через год после ее смерти. Остался их каталог — весьма красноречивый документ, при виде которого библиофил может изойти слюнками от вожделения. Очевидно, что она читала свои книги, а не просто держала их для украшения стен, ведь книги, которые человек читает, — безошибочный путеводитель по душе их владельца, а ее библиотека очень своеобразна. Всего в ней 3525 томов, которые приблизительно разбиты на следующие категории:

87 переводов классиков;

25 французских, итальянских и испанских грамматик и словарей;

844 тома французской поэзии;

718 романов, в том числе «Манон Леско», «Принцесса Клевская», «Принцесса де Монпансье», «История любовных интриг английского двора» графа Гамильтона, «Робинзон Крузо», «Перкин, мнимый герцог Йоркский», «Тайные и галантные анекдоты об английском дворе», «История Кливленда, незаконного сына Кромвеля», «Милорд Стэнли, или добродетельный преступник», «Том Джонс», «Родрик Рэндом», «Молль Флэндерс» и «Амелия» (все в переводах);

52 книги сказок, включая сказки Перро;

43 книги на религиозные сюжеты;

738 исторических сочинений вместе с жизнеописаниями исторических деятелей;

235 единиц музыкальной литературы;

всего лишь пять книг проповедей, в том числе сочинения Бурдалу, Массийона и Фенелона;

215 философских произведений;

75 биографий писателей.

Мариньи изъял из распродажи книгу «Модные куртизанки и благовоспитанные барышни в донесениях г-на генерал-лейтенанта парижской полиции. Написано благовоспитанной барышней».

Все книги были переплетены в телячью кожу или красный, синий, лимонно-желтый золоченый сафь-ян, с тисненым гербом маркизы — башнями и грифонами. Она очень любила красивый сафьян, после ее смерти среди вещей нашли несколько отборных кож, готовых в работу.

Кажется, мадам де Помпадур никогда не продавала ничего из принадлежавших ей вещей. Они накапливались тысячами и переполняли через край все ее многочисленные дома. После ее смерти Мариньи был вынужден нанять два больших дома в Париже, где, как и в Елисейском дворце и в Резервуаре, хранилось ее добро до начала распродаж. Мебель, фарфор, скульптура, картины, книги, растения, драгоценности, белье, серебро, экипажи, лошади, ярды — нет, сотни ярдов тканей, сундуки, набитые платьями, погреба, полные вин. Больше года двое стряпчих составляли список всего этого имущества почти в три тысячи пунктов, причем редкий пункт содержал меньше дюжины предметов. Мало кто на свете испокон веков владел таким множеством красивых вещей

Глава 13. От любви к дружбе

. В 1751 — 1752 году в отношениях мадам де Помпадур с королем произошла перемена, внешняя и видимая сторона которой состояла в том, что она перебралась в новые апартаменты, поистине королевских размеров, в нижнем этаже северного крыла дворца. Тем самым нам предлагается поверить, что она перестала спать в одной постели с королем. Этот факт признают все историки и все ее современники, он подтверждается многочисленными свидетельствами, в том числе и собственными высказываниями мадам де Помпадур по этому поводу. Нет ничего необычного в том, что женщина не первой молодости хочет, чтобы все думали, что ее любовник превратился в друга. Однако маркиза объявила об этом обстоятельстве, как будто это была свадьба, рождение или иное интересное семейное событие. И если она не разослала уведомительных писем всем своим знакомым, то папе римскому °на направила такое письмо, собственноручно написанное. Ее друзья при дворе, несомненно по ее инструкции, рассказали об этом всем. В Бельвю она велела установить свою скульптуру в образе Дружбы в беседке, прежде посвященной Любви — увидев ее, Королева не смогла скрыть язвительной улыбки.

Но правда ли это? Забавно, что никто, кажется, ни разу не задался этим вопросом ни тогда, ни потом. Мадам де Помпадур была очень честным человеком, прямота и правдивость лежали в основе ее характера; за все годы при дворе ее ни разу не уличили во лжи. Она была совершенно неспособна скрывать свои чувства, в ней не было ни следа того тщеславия, суетности, что заставляет людей притворяться, будто им нипочем, когда судьба оборачивается к ним спиной. Поэтому столь категорическое заявление, исходящее от нее, является весомым доказательством.

Придворные, которые в подобном деле служат ценными свидетелями, восприняли эту «дружбу» с интересом и с полным доверием. Французы гордятся своей особой проницательностью, когда речь идет о любви (парижане и до сих пор немедленно замечают — или думают, что замечают, — когда двое перестают спать вместе), так что все единодушно признали, что дружба сменила собою любовь между королем и маркизой де Помпадур. Припомнили, что король уже жил платонически с одной из своих любовниц, госпожой де Майи. В начале их связи он лишь изредка ложился с ней в постель, после чего j мчался исповедаться. Некоторые историки объясняют все тем, что, как сказано в стихах Морепа, у мадам де Помпадур развилось недомогание, делавшее| невозможной близость с мужчиной. Но единственное свидетельство об этом исходит из сплетни, пущенной| ее врагами, — они же, как только это показалось ил выгодно, обвинили ее в любовной связи с маркизом де Шуазелем. Известно, что близость с мужчиной никогда не доставляла ей большого удовольствия, утомляла ее, что у нее часто бывали выкидыши. Некоторые думают, что доктор Кене просто приказе это прекратить. К сожалению, мадам дю Оссе не проливает света на этот любопытнейший вопрос. Необходимо, однако, заметить, что отношения между двумя людьми редко бывают так банальны, как нравится думать другим людям, и уже та громкая огласка, при которой маркиза покинула королевское ложе, оставляет некоторую тень сомнения. Кстати, новая спальня мадам де Помпадур, как и старая, была соединена с королевской опочивальней потайной лестницей.

Что до короля, то он, перевалив за сорок, заметно сдал. По описанию де Круа, он тяжело ездил верхом и выглядел неважно. Он становился все беспокойнее, каждую неделю переезжал из одного дворца в другой. В 1750 году он прожил в Версале всего пятьдесят дней. Король казался уже не таким пылким, как раньше, его стало труднее развеселить или опечалить. Он больше чем когда-либо пристрастился к картам. В этом смысле небезынтересна история, рассказанная слугами короля Дюфору де Шеверни. Некая богатая вдова из парижской буржуазии — красивая, элегантная, молодая, образованная — подумала, что неплохо бы занять место маркизы. Она подружилась с Лебедем, тот, казалось, увлекся ее планом и обещал представить ее королю. Ей предстояло явиться в Версаль вечером, когда в личных покоях короля приготовят легкий ужин. Молодая женщина, как можно себе представить, разоделась в пух и прах и отправилась в Версаль, где сначала наведалась к каким-то знакомым во дворце, чтобы иметь оправдание на тот случай, если кто-нибудь заметит ее экипаж во дворе. Ровно в 11.30, как было условлено, она пришла в комнату к Лебедю. Тот похвалил ее внешность и пунктуальность, но сказал, что придется немного подождать. Затем, к ее большому испугу, отвел ее в королевскую спальню, где постель уже была приготовлена на ночь, и там ее оставил. Она ожидала совсем другого! Минуты шли, ей становилось все больше не по себе, и так бедняжка прождала почти два часа. Наконец вошел король, заговорил с ней в точности как с проституткой, да и обошелся не лучше. Дама, привыкшая к глубокому уважению, какое оказывали женщинам в то время, была очень удручена, но отступать было поздно, как и пускаться в объяснения.

«А вы, право же, куда милее, чем я ожидал, — заявил король. — Да вы просто красавица! Ложитесь в постель, а я сейчас вернусь». И удалился на церемонию отхода ко сну. А надо сказать, что этой даме никогда в жизни не случалось раздеваться самостоятельно, без помощи служанки. Платье ее, разумеется, застегивалось на спине на тысячу крючков, и в одиночку с ним было справиться нелегко. Однако она кое-как выпуталась из одежды и улеглась в постель, где прождала еще час. Наконец вернулся король, на этот раз в ночной рубашке. Он лег рядом, посмотрел на нее и сказал: «Вы, бесспорно, очень хороши, но знаете ли, уже три часа ночи, а я не так молод, как прежде, так что не думаю, что смогу воздать вам должное. Я хотел бы оставить вас здесь до утра, но это невозможно, поэтому лучше всего вам было бы вернуться в Париж. Оденьтесь, а я проведу вас мимо часовых».

Однако если несчастная дама не умела раздеться без посторонней помощи, то одеться и подавно. На глазах у короля она кое-как натянула платье, и он вывел ее в темный, пустынный дворец. Как только он оставил ее в этой путанице переходов и коридоров, она заблудилась и долго плутала в темноте, пока нашла квартиру своих знакомых. Тут она сплела какую-то небылицу о перевернувшемся экипаже и провела остаток ночи у них на кушетке, в ярости, не смыкая глаз.

Вполне понятно, что королю совершенно ни к чему была новая мадам де Помпадур. Одна у него уже была, он любил ее, привык к ней, и она его вполне устраивала. С этих пор и до ее смерти его любовницами становились хорошенькие молоденькие простолюдинки, которые делали свое дело без всякого шума, ничего от него не требовали, не имели ни влиятельных родственников, ни разгневанных мужей, не добивались дворянства для своих детей и, получив отставку, довольствовались скромным приданым. Этих девиц, которых поставлял для короля Лебель, держали в Парк-о-Серф — небольшой вилле в городке Версаль. Изредка их селили в маленькой мансарде в самом дворце. Иного участия в жизни короля они не принимали. Придворные всегда говорили, что будь жива маркиза, с мадам дю Барри — добродушной, пышнотелой, неграмотной и невероятно вульгарной особой — поступили бы точно так же и что король поселил ее у себя во дворце только оттого, что испытывал крайнее одиночество. Многие из обитательниц Парк-о-Серф и понятия не имели, что их любовник — сам король, им говорили, что это богатый поляк, родственник королевы, да и эти объяснения давались только потому, что иногда король приезжал туда в большой спешке, не сняв ленты Святого Духа. Девицы сменяли друг друга довольно часто. Говорили, что доктор предупреждал короля не слишком часто предаваться любовным утехам.

—      Но вы же сказали, что я могу этим заниматься сколько пожелаю, если не пользуюсь возбуждающими средствами.

—      О, сир! Новизна — лучшее возбуждающее!

Первой и самой знаменитой обитательницей Парк-о-Серф, которая продержалась там дольше всех других, была ирландка Луиза О’Мерфи, известная среди французов как Ля Морфиль или Ля Морфиз. Она была одной из пяти или шести сестер, и все они, несмотря на то, что некоторые были рябые от оспы, занимались проституцией. Когда ее отцу, сапожнику-ирландцу, сказали, что Луиза стала любовницей короля, он воскликнул: «Господи, среди моих дочерей нет ни одной порядочной!» Она была невероятной красавицей и любимой моделью Буше, так что мы и сейчас можем видеть ее прелестное круглое ангельское личико на многих его полотнах — у нимф, богинь, святых, пастушек (злоязычный Мишле заметил, что в ней было больше от овцы, чем от пастушки); королева в своей молельне видела ее лицо каждый день — среди членов святого семейства. Так как первое появление Ля Морфиль совпало с переездом мадам де Помпадур на новую квартиру, ее особа привлекла к себе большой интерес, подумали было, что она вот-вот займет место маркизы. Однако после смерти маленькой Александрины английский посланник лорд Албемарл сообщал: «Горе, в которое это несчастье ввергло ее мать, невозможно передать словами... Нежная привязанность, которую проявляет к ней в этом горе Его христианнейшее величество, явственно доказывает, что она по-прежнему в фаворе, какие бы надежды ни возлагали ее враги на увлечение французского короля мадемуазель Мерфи».

Ля Морфиль ни разу не появилась при дворе (хотя герцогу д’Айену позволили в виде великой милости познакомиться с ней), но совершенно открыто расхаживала в городе Версале по своим делам, просто одетая и аппетитная, как персик. По воскресеньям она всегда посещала приходскую церковь. В Парк-о- Серф она прожила несколько лет, родила одного или двух младенцев. Она потеряла свое место из-за того, что спросила короля: «А в каких вы теперь отношениях со старухой?» — имея в виду мадам де Помпадур. Он одарил ее леденящим взглядом, и больше она его не видела. Ее выдали замуж с хорошим приданым за офицера из Оверни, который вскоре погиб в битве при Росбахе; их сын, генерал Бофранше, присутствовал при казни Людовика XVI.

Историки XIX века, так легко впадавшие в смущение, что нельзя не заподозрить их в притворстве, утверждали, что с их точки зрения мадам де Помпадур ничем не отличалась от проституток из Парк-о- Серф, и более того, выступала как управительница этого заведения, добывая для него девиц и улаживая все детали. Для них она была и шлюхой, и сводней. А правда состояла в том, что она мирилась с существованием Парк-о-Серф по необходимости, но ни-какого отношения к нему не имела. Впрочем, она предпочитала его обитательниц соперницам других сортов. Она прекрасно понимала, что эти темные необразованные девицы ничем не грозят ее месту в сердце короля. «Мне нужно его сердце», — повторяла она неустанно. Маркиза была слишком честна, чтобы не видеть вещи как они есть, и совершенно открыто высказывалась на эту тему.

—      Король нахватался престранных выражений, — говорила она мадам дю Оссе, — вроде «как пить дать».

—      Он их набирается от этих молодых особ, — отвечала камеристка. Маркиза рассмеялась и сказала:

—      Как пить дать!

Несомненно, Карлейль, лорд Маколей, Мишле, герцог де Брольи и другие историки сочли бы даже это достаточно неприличным, но они же не были влюблены в Людовика XV. Учитывая все обстоятельства, трудно придумать, как именно ей следовало себя вести иначе.

Известен только один случай, когда она имела прямое отношение к этим удовольствиям короля. Маркиза послала за мадам дю Оссе, и когда та при- Мадам де Помпадур

шла и застала ее наедине с королем, сказала: «Я хочу, чтобы вы провели несколько дней в доме на авеню Сен-Клу, где вы найдете молодую женщину, которая вот-вот должна родить. Вы должны взять на себя заботы о хозяйстве, руководить родами, подобно фее из басни, присутствовать при крещении и назвать имена отца и матери».

Тут король рассмеялся и сказал:

—      А отец очень славный малый.

—      Всеми любимый, — подхватила мадам де Помпадур, — и обожаемый каждым, кто его знает. — Она достала из маленького шкафчика бриллиантовую эгретку и показала ее королю: — Я подумала, что подарок не должен быть слишком роскошный.

—      Как вы добры, — сказал король, целуя ее. Ее глаза наполнились слезами, она положила руку ему на сердце и произнесла:

—      Вот что мне нужно. — Тут все расплакались. Наконец король заговорил о крестных родителях для младенца:

—      Лучше всего позвать двух людей с улицы, чтобы не привлекать внимания, и дать им пару ливров.

—      Нет, дайте им луидор, — сказала маркиза, — а то и вправду покажется слишком мало.

Король заметил:

—      А помните того кучера? Я хотел дать ему луидор, а герцог д’Айен сказал, что нас тогда узнают. — Возможно, что тут все еще раз всплакнули над этим воспоминанием. Затем король дал мадам дю Оссе пятьдесят луидоров со словами: — Позаботьтесь о матери, хорошо? Она славная девушка, хоть звезд с неба не хватает.

Мадам дю Оссе отправилась по названному ей адресу и застала там одного из слуг короля, ей уже известного, «аббатису», или домоправительницу, сиделку, троих старых слуг и девицу — младшую при-слугу. Будущая мать, хорошенькая и нарядная, осталась очень довольна эгреткой маркизы. Когда на свет появился мальчик, ребенка унесли от матери, а ей сказали, что родилась девочка и сразу умерла. Но потом, кажется, ребенка вернули матери. Мадам дю Оссе сообщает, что эти дети получали неплохой доход, который они наследовали друг за другом, так как умирали в младенчестве; уже умерло семь или восемь, — добавляет мемуаристка.

После французской революции, когда монархию чернили кто во что горазд, о Парк-о-Серф ходили легенды. Будто бы там был гарем, достойный султана, где происходили оргии, которым и названия нет, а стране это обходилось в миллионы. На самом деле это был скромный маленький бордель, где дело велось гуманно и разумно.

Новые апартаменты мадам де Помпадур, куда она переселилась и где прожила до конца своих дней, принадлежали некогда мадам де Монтеспан. Когда эта блистательная фаворитка Людовика XIV покинула двор, они перешли к ее второму сыну, графу Тулузскому, и в них продолжала жить его вдова. Семья графов Тулузских заметно выделялась среди родственников Людовика XV своей добротой и человечностью. Мадам де Тулуз, урожденная де Ноайль, вышла замуж по любви, и если к Людовику кто-то в жизни относился как мать, то это была она. Графиня была единственной женщиной в Версале, которая могла войти к нему без объявления, она даже располагала ключом от его кабинета, где находились секретнейшие бумаги. Потом началось всеобщее переселение. Мадам де Тулуз перебралась в квартиру своего сына, герцога де Пантьевра, и его жены. Пантьевры получили жилище герцога Орлеанского, недавно умершего. Герцог Майенский получил старую квартиру мадам де Помпадур на втором этаже.

Похоже, что все остались довольны новым размещением, кроме дочерей короля, мадам Аделаиды и мадам Виктории, которые стали взрослыми и сами претендовали на апартаменты Тулузов. Некоторые считали, что мадам де Помпадур поступила очень умно, не допустив этого. Ведь если бы король привык спускаться по одной лестнице, чтобы попасть к дочерям, они могли бы отучить его подниматься по другой лестнице, к своей фаворитке. Королева в этом деле приняла сторону маркизы против принцесс и тем немало удивила двор. Она к ним ревновала короля и не слишком любила дочерей, ее сердце было отдано дофину. К несчастью для Версаля, королю хотелось обязательно поселить принцесс поближе к себе, поэтому он распорядился снести прекрасную Посольскую лестницу архитектора Ле Во, с фресками Лебрена, и на ее месте построил для них апартаменты.

Сейчас от квартиры мадам де Помпадур на нижнем этаже ничего не осталось. Когда Луи-Филипп превратил Версаль в музей, он распорядился изменить планировку этих комнат, снять панели со стен и сложить их в подвале. Мадам де Помпадур, так ненавидевшая пруссаков, не удивилась бы, узнав, что вся резьба по дереву, выполненная для нее Вербректом, угодила в печки, чтобы согреть немецких солдат в 1870 году. Одна из ее комнат была отделана панелями красного лака работы Мартенов, и она ей нравилась как никакая другая. Вся работа заняла год. Среди прочего полностью пришлось сменить трубы и убрать гигантскую мраморную ванну, уже во времена мадам де Монтеспан вышедшую из моды, и восходящую к той поре, когда люди любили купаться по двое и по трое. Из этой ванны сделали фонтан в Эрмитаже, причем двадцать два рабочих с трудом подняли ее. (В Версале вечно возились с ванными комнатами, которых во дворце имелось 2506, и как- то раз, когда ванная королевы вышла из строя по какой-то причине, она послала спросить, нельзя ли ей воспользоваться одной из ванных короля, и немедленно получила разрешение).

Мадам де Помпадур настроилась обязательно перебраться в новую квартиру после поездки в Фонтенбло в 1751 году, и принялась всячески донимать господина де Турнема, чтобы он все приготовил к ее возвращению. Он в свою очередь принялся за строительного мастера; их переписка сохранилась, она живо рисует все трудности, переживаемые в ожидании, пока рабочие закончат и уберутся из дома, как и все ужасы переезда. «Предстоит сделать гораздо больше, чем мы ожидали; полы и дымоходы в плохом состоянии; плотник никогда не присылает того, что обещал, не прибыло еще ни одного из встроенных шкафов, так что маляры не могут приняться за работу». Кто же не сталкивался с такими трудностями? Правда, в этом случае плотником был Вербрект, а малярами — Мартены. Мадам де Помпадур прислала господина де Гонто посмотреть, как идет дело, но его доклад вряд ли мог обнадежить. Кончилось тем, что она переселилась только после Рождества. После этого маркиза жаловалась, что у нее слышно все, что происходит в парадных залах наверху, поэтому пока она находилась в Компьени, полы наверху подняли и проложили войлок. Последним заданием де Турнема на посту интенданта строений и было устройство этих дворцовых покоев для племянницы. Он умер как раз накануне ее переезда.

Версальское общество, провозгласившее своей целью избавиться от мадам де Помпадур, пришло в ярость при виде ее нового великолепного, почти королевского жилища, куда она вселилась вопреки всем их расчетам. Ведь 1751 год — священный год — сулил маркизе известные трудности, и ее враги уже давно возлагали на него большие надежды. Страну затопила волна религиозной истерии, иезуиты с церковных кафедр громили безнравственность, в Париже кающиеся обходили шестьдесят церквей и в каждой слушали мессу, им полагалось также участвовать по крайней мере в пяти процессиях; дофин с сестрами, обуянные набожностью, денно и нощно молились о душе отца. Королева, разумеется, тоже молилась, но ее молитвы, возможно, были отмечены некоторым духом реализма. «Вчера у мадам де Помпадур была лихорадка и ей пустили кровь, — писала она в это время к мадам де Люинь, — я страшно перепугалась, и не только, должна признаться, из одного милосердия».

Многие рассуждали о том, станет ли король получать отпущение грехов, будет ли он причащаться на Пасху, и все священники при дворе не жалели сил, чтобы его к этому побудить. Он их обнадежил, объявив, что весь великий пост вообще не намерен покидать Версаль и даже перенес охоту на другие дни, чтобы послушать службу. Он особенно ценил проповеди отца Гриффе, хорошо написанные и длившиеся не более чем три четверти часа.

В конце великого поста, когда моральное давление на короля достигло высшей точки, умерла мадам де Майи. После того как сестра прогнала ее от двора, она жила лишь для Бога и благотворительности, носила власяницу и всячески умерщвляла плоть. Она была в точности ровесницей короля — ей исполнился сорок один год. Услышав о ее смерти, король призадумался и пожелал узнать все подробности ее святой жизни в последние годы. Все эти события пришлись как раз на тот момент, когда мадам де Помпадур сама признала, что утратила для него физическую привлекательность, и казалось, грозили ей большой опасностью, так что 'при дворе затаив дыхание ждали, что будет дальше. Но ровно ничего не случилось. Королева ходила к исповеди и причастию в один из дней на Пасху, дофин с дофиной — в другой день, за ними принцессы, а король так и не пошел.

Как только кончился великий пост, начались обычные маленькие путешествия — король с маркизой собирали яйца, навещали козлят, играли в карты, он охотился, вместе они придумывали украшения для ее новых комнат. Для частного театра в Бельвю этот сезон оказался довольно неудачен. Герцог де Лавальер нетвердо знал тексты, но зато господин де Ласалль пел превосходно и был награжден постом губернатора провинции — эта новость сильно огорчила иных маршалов Франции, которые и сами не прочь были получить это место.

Делом посерьезнее был замысел Эколь Милитер — военного училища. Эта идея полностью принадлежала маркизе и должна была показать армии, что король проявляет к солдатам и к их благополучию истинное участие. Старики и калеки уже получили от Людовика XIV госпитальный комплекс инвалидов, а теперь его потомок создаст совсем рядом учреждение для их потомков — колыбель для героев бок о бок с их усыпальницей. Предполагалось набрать в училище пятьсот восьмилетних мальчиков из офицерских семей, которые имели право на дворянство, и дать им общее образование, включающее латынь и иностранные языки. В восемнадцать лет выпускники выходили в армию с офицерским чином. Финансовую сторону предприятия мадам де Помпадур согласовала с Пари-Дюверне, который выделил на него деньги; возместить их ему должен был доход с лотереи и налог на игру в карты. Король одобрил план, и теперь оставалось сделать свое дело господину Габриэлю. Он получил студию над Резервуаром в Версале и здесь построил громадный макет Эколь Милитер, которую задумали возвести на равнине Гренель, чтобы территория училища выходила на реку. Скоро в Сену поплыли по Уазе баржи с камнем, а по Марне — с лесом, который разгружали и складывали на будущем Марсовом поле. Строительство пошло полным ходом, и уже через пять лет в Эколь Милитер была принята первая группа мальчиков. Все было окончательно готово в 1770 году, а в 1784 году в списках появилось имя Буонапарте, Наполеоне, пятнадцати лет, явившегося для прохождения первого своего семестра. Из-за денежных затруднений Эколь Милитер получилась на треть меньше, чем было задумано, но все равно с тех пор никто уже не мог сказать, что Людовик XV не оставил долговечного памятника для потомков.

Глава 14. Дело Шуазель-Романе

Поскольку церковь не сумела разлучить короля с маркизой, несмотря на весь религиозный пыл, столь мощно проявлявшийся в течение священного года, враги мадам де Помпадур поняли, что осталось надеяться только на другую женщину. Хорошенькое личико, умело подсунутое королю, должно сделать свое дело. Главным врагом маркизы, самым опасным и самым непримиримым оставался граф д’Аржансон, а к нему примкнула мадам д’Эстрад.

Эта кузина и наперсница, которую мадам де Помпадур привезла с собой в Версаль, теперь начала показывать свое истинное лицо. Она уже не так мило вела себя. Похоже, что ее съедала зависть. Несмотря на ежедневные проявления доброты со стороны маркизы, на бесчисленные привилегии из ее рук, это маленькое чудовище так и нацелилось жалом на свою подругу. Для начала она, при всей своей непривлекательности и обвислых щеках, попыталась вползти в постель короля. Однажды ночью в Шуази, когда больная мадам де Помпадур лежала наверху, король очень сильно напился — что случалось с ним крайне редко, — и мадам д’Эстрад получила его в свое распоряжение на час или два. Он потом так и не смог вспомнить, что произошло, но она не преминула рассказать маркизе, что ей пришлось защищать свою честь.

После этого мадам д’Эстрад принялась вместе с д’Аржансоном плести интриги против мадам де Помпадур — переносила сплетни, причиняла неприятности, опасная, какой может быть лишь близкая подруга. Она стала любовницей д’Аржансона и вскоре превратилась в самую могущественную женщину во Франции, кроме самой маркизы. Те, кому, подобно принцу де Круа, надо было проталкивать какое-нибудь дельце, должны были очень старательно оказывать ей почет. Некоторым она нравилась, например, де Круа. Она была умна, остроумна, знала двор как свои пять пальцев; несомненно, она питала к д’Аржансону искреннюю любовь. Однако ее отношение к мадам де Помпадур нельзя оправдать ничем.

Маркиза продолжала доверять ей даже после эпизода в Шуази и ни за что не хотела верить тем, кто пытался ее предостеречь. Она уговорила короля назначить ее фрейлиной к мадам Аделаиде, и этот пост принес мадам д’Эстрад неплохой доход и сильно повысил ее престиж в Версале. В 1752 году, когда дворцовый барометр все еще пророчил маркизе ненастье, д’Аржансон с мадам д’Эстрад почуяли возможность избавиться от нее. Они рассчитывали, что если им это удастся, то они получат такое влияние на короля, которое сделает их настоящими властительницами Франции.

Несколькими годами раньше мадам д’Эстрад устроила брак между одной из своих юных кузин, некой мадемуазель Романэ, и членом аристократического рода Шуазель. Мадам де Помпадур, которой всегда были дороги даже самые дальние родственные связи, пусть речь шла хотя бы о кузине кузины ее мужа, устроила для молодой пары свадебный пир в Бельвю. Она предоставила им этот дом на медовый месяц, роскошно одарила их и всегда была сама доброта по отношению к этой чете. Исключительно благодаря ей они вошли в кружок близких людей короля, часто сопровождали его в путешествиях, получали приглашения на ужин и так далее. Словом, они получали от жизни при дворе больше удовольствий, чем большинство придворных пар.

Невеста, прехорошенькая маленькая болтушка, едва из детской, забавляла короля, и де Круа несколько раз записал в дневнике, что, пожалуй, не слишком мудро со стороны мадам де Помпадур позволять им так часто встречаться. В кружке короля царил дух любовного поддразнивания и шуток, и мадам де Шуазель говаривала, что никогда бы не оставила своего мужа, разве что ради короля. Она не первая высказывала подобные настроения. И король сильно ею увлекся. Она водила его на поводу и час за часом информировала мадам д’Эстрад о ходе событий. Мадам д’Эстрад достаточно хорошо знала короля, чтобы дать совет, как с ним обращаться, и блистательно руководила этой интригой из-за кулис. Она говорила крошке, как ей следует вести себя, и внушала, что главным условием ее капитуляции перед королем должно быть удаление маркизы де Помпадур. Все разрешилось во время осеннего вояжа в Фонтенбло. Король подвернул колено на темной лестнице, ведущей в комнату мадам де Шуазель, но награды так и не получил. Он сердился и терял терпение, ангелу явно настало время пасть.

И пока это должно было происходить, мадам д’Эстрад с д’Аржансоном с нетерпением ждали в комнате министра. Там же оказались доктор Кене и Дюбуа, секретарь д’Аржансона, который и описал всю сцену Мармонтелю. Вдруг распахнулась дверь, и влетела мадам де Шуазель, сильно растрепанная и помятая, так что не оставалось сомнений относительно случившегося с ней, и упала в объятия мадам д’Эстрад. «Да, да, я любима, он счастлив, ее прогонят!» Все были рады, кроме доктора Кене. Д’Аржан- сон ему сказал:

—      Но доктор, что вам за разница? Вы все равно останетесь при дворе.

—      Я, господин граф? — отрывисто сказал доктор, вставая. — Я буду с мадам де Помпадур в горе и в радости. — И вышел из комнаты.

Д’Аржансон сильно встревожился, однако мадам д’Эстрад сказала:

—      Он никогда нас не выдаст, я его слишком хорошо знаю, даже и не думайте.

И она оказалась совершенно права, можно было не сомневаться, что Кене никогда никого не выдаст. Но все же их планы потерпели поражение.

В жизнь мадам де Помпадур вошел новый человек и скоро занял в ней важнейшее место. Это был граф де Стенвилль, другой член семейства Шуазель (истории он известен как герцог де Шуазель, так как получил этот титул в 1758 году). Он был мужем сестры господина де Гонто, приятеля маркизы со времен жизни в Этиоле, который вечно твердил обоим, как славно они поладят. В самом деле, судя по их характерам, можно было ожидать, что им будет весело друг с другом. Но к большому разочарованию Гонто, маркиза и Стенвилль поначалу ужасно не понравились друг другу. Стенвилль очень редко ездил в Версаль, так как был парижанином по склонностям и воином по профессии. Он являлся засвидетельствовать почтение королю, когда его к тому обязывал долг, но не чаще.

Случилось так, что во время того знаменитого путешествия он находился в Фонтенбло и с изрядным отвращением наблюдал поведение своей юной кузины. Стенвилль гордился своим родовым именем и совершенно не хотел видеть, как его валяют в грязи. Он был один из величайших покорителей женских сердец своего времени и вел с мадам де Шуазель нечто вроде полуфлирта. Она же, то ли стремясь показаться ему еще интереснее, то-ли не будучи уверенной в следующем шаге, доверилась ему и показала письмо короля. Оно было очень длинное, не оставляло никаких сомнений относительно их связи и содержало обещания услать прочь мадам де Помпадур. Мадам де Шуазель предположила, что Стенвилль будет в восторге, если она окажется на посту официальной любовницы короля — мало кузенов при версальском дворе возражали бы против связи, столь благоприятной для заинтересованного семейства. И когда он спросил, нельзя ли ему оставить письмо у себя до завтра, чтобы хорошенько его обдумать, эта маленькая простофиля согласилась.

Мотивы Стенвилля в этом деле довольно загадочны. Действительно ли его так тревожила честь Шуазелей? Не был ли он сам влюблен в юную особу? Или он понял, что в руки идет единственный шанс в жизни? Если бы мадам де Шуазель утвердилась в роли фаворитки короля, у него были бы все возможности нагреть руки. Но деньги интересовали его меньше, чем большинство людей, потому что он был женат на одной из богатейших женщин Франции. Если он уже обратился мыслями к власти, то мог бы заключить, что от его глупенькой крошки кузины большого толку для ее достижения не будет. Как бы то ни было, он положил письмо в карман и отправился на поиски господина де Гонто, который, как и все вокруг,уже не мог говорить ни о чем другом, кроме дела Шуазель-Романэ. Этот верный друг маркизы сказал, что мадам де Помпадур вне себя из-за этой истории, и очень за нее печалился. Тут его зять начал сыпать таинственными намеками, сказал, что в его власти положить конец ее тревогам, но так как они с маркизой в прескверных отношениях, то он предпочитает сидеть себе и смотреть, до чего дойдет дело, зная при этом, что стоит ему сказать слово...

— Так скажите его! — вскричал Гонто вне себя от волнения. Но пришлось куда сильнее надавить на Стенвилля, так как тот хотел заставить мадам де Помпадур полностью осознать, сколь ценным будет его вмешательство, если он пожелает вмешаться. Лишь после того как Гонто принес от нее череду умоляющих посланий, Стенвилль позволил проводить себя к ней в комнаты. Они застали маркизу в слезах, и ее не слишком утешило то, что сообщил ей Стенвилль — а именно, что мадам де Шуазель ждет ребенка и что муж намерен увезти ее от двора через несколько недель. Но наконец Стенвилль решил, что настало время вытащить козырную карту — письмо короля. Маркиза прочла его, слезы сменил гнев, и она впала в бешенство.

Мадам де Помпадур была из тех редких женщин, которые точно знают, когда и как устроить сцену. Когда король в тот вечер как обычно пришел к ней, чтобы поболтать до занятий с министрами, над его головой разразилась гроза, к которой он был совершенно не готов и от которой не мог защититься. Но увидев в руках маркизы свое письмо и услышав, как оно к ней попало, он и сам разъярился на мадам де Шуазель и ринулся искать ее. Бедняжке и ее мужу пришлось покинуть Фонтенбло той же ночью, а полгода спустя она умерла в родах. Ей было всего девятнадцать лет.

Д’Аржансон и мадам д’Эстрад были возмущены крушением своего плана и возмутились еще больше, когда через несколько дней король пожаловал мадам де Помпадур титул и громадные привилегии герцогини. Она с присущим ей вкусом по-прежнему называла себя маркизой, но приняла герцогскую корону и мантию на герб, переодела слуг в пурпур и стала садиться на табурет в присутствии королевы. В новом ранге се снова представила принцеса де Конти, и как прежде, делать поклоны королю и королеве ее сопровождала мадам д’Эстрад.

Для Стенвилля этот эпизод обернулся началом головокружительной карьеры. Мадам де Помпадур поняла, что в сущности он ей очень нравится, а он считал ее совершенно выдающейся женщиной. Очень скоро они сделались близкими друзьями, и Гонто говорил, что всегда знал, что они созданы друг для друга. Зато, что вполне естественно, король после случившегося видеть не мог Стенвилля. Тот пожаловался на это маркизе, которая сказала ему: «Чепуха, вы ему очень нравитесь», — и пригласила на ужин. Но после ужина он выиграл у короля крупную сумму, что вовсе не поправило дела. Наконец мадам де Помпадур увидела, что Стенвилль прав, и поговорила с королем начистоту. Она сказала, что если Его величество недолюбливает Стенвилля из-за случая в Фонтенбло, то ей надо понимать дело так, что и к ней он относится плохо, поскольку вмешательство Стенвилля было в ее пользу. После этого маркиза попросила короля назначить Стенвилля послом в Рим, и он нехотя согласился.

Мадам де Помпадур прекрасно знала, что за спиной мадам де Шуазель стояли мадам д’Эстрад и ненавистный д’Аржансон, которые изо всех сил поощряли ее в затеянной интриге. Она мечтала о предлоге, чтобы избавиться от своей кузины, но найти его было нелегко. Король к ней привык, ценил ее общество и удивительный талант сплетницы, мадам д’Эстрад составляла часть его маленького кружка. У короля не было доказательств ее предательства. И еще три года мадам де Помпадур была вынуждена терпеть ее каждый день с утра до вечера и держаться так, как будто ничего не произошло.

Однако наконец мадам д’Эстрад зашла слишком далеко. Она вытащила записку о политическом положении, написанную рукой короля, из столика возле кровати мадам де Помпадур. Никто кроме нее не мог этого сделать, так как в комнате были еще только мадам д’Амблимон, которая не могла питать к бумаге ни малейшего интереса, и Гонто, находившийся вне подозрений. Пока у короля еще не прошла досада из-за этого случая, маркиза де Помпадур отправилась к мадам Аделаиде и спросила, не надоела ли ей госпожа д’Эстрад. Мадам Аделаиде та никогда особенно не нравилась, хотя главным образом потому, что ее внедрила к ней в окружение именно маркиза. Она намекнула отцу, что была бы рада больше не видеть мадам д’Эстрад и взять другую фрейлину, не столь амбициозную и более высокородную. Король сдался, и на мадам д’Эстрад обрушился удар, как всегда, без предупреждения.

Во время поездки в Ла Мюэтт несколько дней лил дождь и было заметно, что обе дамы очень действуют друг другу на нервы. Мадам д’Эстрад сказала маркизе, что у нее есть кое-какие дела в Париже, и спросила, когда ей вернуться к ужину. «В обычное время, графиня». Она не успела далеко отъехать, как экипаж остановили и ей передали записку от короля. Там было сказано, что ее удаляют от двора, что ее комната отойдет мадам де Тессе, но что за ней сохранится жалованье фрейлины и право жить в ее парижском доме.

Пока мадам д’Эстрад читала это, мимо проехала в своей карете мадам де Помпадур.

Глава 15. Внутренняя политика

Феминистки вряд ли могут гордиться вкладом мадам де Помпадур в политику. Она была милее, лучше образована и имела более естественный мотив для политической деятельности, чем те дамы, что украшают собой теперешнюю палату депутатов Французской республики, успеха она добилась не большего, чем они, и так же мало определяла основное направление развития событий. Для нее, как для большинства женщин, политика была вопросом личных отношений. Если ей кто-то нравился, то он не мог быть неправ — из дорогого друга, конечно, выйдет хороший генерал, а из человека, умеющего писать латинские стихи и развлекать короля, обязательно получится хороший министр. Сами по себе политические проблемы ее не интересовали, таланты маркизы заключались в другом. Мариньи, представлявший собой почти во всем ее отражение в мужском обличье, ни за что не желал браться за различные министерские должности, которые она без конца ему навязывала. Он слишком хорошо знал свои возможности. И ее самое влекла к столь неподходящему занятию, как политика, не жажда власти, а любовь к королю. Король же в это время погряз в сложных, тонких и опасных злободневных политических вопросах и только о них и думал. Мадам де Помпадур уже не могла развлечь его безделушками и пустяками. Ей оставалось только встать с ним плечом к плечу, как верный товарищ и помощник, поэтому маркиза превратилась в королевского личного секретаря и с присущей ей энергией взялась за дело.

В это время Францией управлял государственный совет, состоявший из переменного числа министров и одного-двух принцев крови. Он работал в Версале под председательством короля. До сих пор личным секретарем короля был его любимый кузен, принц де Конти, способный и честолюбивый человек. Министры не обладали самостоятельной властью, они выступали как советники короля, который их и назначал. Поскольку премьер-министра не существовало, то кабинет возглавлял тот из его членов, кто обладал самым сильным характером или пользовался особым доверием короля. В военное время особенно важную роль приобретали военный министр и министр иностранных дел, а в мирное время на передний план выходили хранитель печати, выполнявший функции лорда-канцлера (главы судебного ведомства), и генеральный контролер. Нередко они совмещали сразу по две должности, так, Машо был одновременно министром флота и хранителем печати, а иногда менялись должностями. Они входили в совет, пока это было угодно королю, иногда работая в нем годами. К тому времени, как Морена впал в немилость, он пробыл министром тридцать один год, а Орри — пятнадцать лет. Некий господин Силуэтт, не продержавшийся на посту министра финансов и года, прочно увековечил свое имя, изобретя нечто мимолетное и туманное — очерк тени, силуэт. (Его отставили, оказывается, за то, что он нагонял на короля скуку. В первый же день после назначения на должность он явился, переполненный фактами и цифрами, король же лишь поинтересовался, позолочены ли панели на стенах его кабинета в Версале. Бедняга этого не заметил и был так озадачен королевским вопросом, что совершенно онемел. Король ушел, недоуменно пожав плечами, а мадам де Помпадур сказала Силуэтту: «Следовало ответить «да» или «нет» — ведь он же не пойдет проверять. А теперь мне понадобится неделя, чтобы снова расположить его к вам».)

Государственный совет назначал тридцать интендантов, которые управляли провинциями и собирали прямые налоги, их полномочия были так велики, что они могли осчастливить или погубить тысячи подвластных им людей. Они всегда принадлежали к дворянству мантии, а дворянство шпаги сочло бы такой пост ниже своего достоинства, хотя номинальный глава каждой провинции был именно из его числа. Помимо государственного совета существовали генеральные штаты и парламенты. Штаты не созывались с 1614 года, но никто их и не отменял, и потому они все еще составляли часть системы управления. В них были представлены духовенство, дворянство и простой народ, однако ни количество их избирателей, ни избирательный ценз, ни процедура их работы, ни полномочия не были определены. Парламенты, организация которых едва ли переменилась с XIV века, заседали в четырнадцати главных городах, а самый могущественный сидел в Париже, во дворце юстиции. Эти парламенты имели мало общего с нашим, ибо их члены не избирались, а полномочия были юридическими, а не законодательными. Впрочем, они все время посматривали на Вестминстер и по мере того как английский парламент становился все сильнее, мнили о себе все больше, пока наконец не уверились, что они-то и есть представители народа. На деле же, если они кого-то и представляли, то скорее короля, чем народ. Парижский парламент являлся верховным судом, его члены из дворянства мантии являлись магистратами, а их должность была наследственной, хотя можно было при определенных обстоятельствах освободиться от нее путем продажи. Принцы крови, пэры Франции и епископы также могли заседать во дворце юстиции, но это было у них не в обычае. Помимо судебных функций магистраты обладали известными политическими правами: они могли отказать в регистрации законов, принятых государственным советом, и только они могли регистрировать и узаконивать налоги. Магистраты составляли нечто вроде единой большой семьи, да они и были в большой степени связаны семейными узами и почти все принадлежали к течению янсенистов — секты в католицизме. Они были горды и полны самомнения и презирали все прочие слои общества, хотя и питали некоторое уважение к Людовику XV.

Тем временем страной на деле управляли чиновники (в то время это была королевская бюрократия), чьими высокими профессиональными достоинствами всегда славилась Франция. Они усердно перестраивали порты, гавани, пути сообщения. В 1744 году были национализированы шахты, то есть, все богатства недр были объявлены собственностью короля. Их эксплуатация осталась в частных руках, но регулировалась теперь весьма прогрессивным законом о недрах, который проводился в жизнь посредством регулярных инспекторских проверок. В XIX веке Франция была далеко впереди всех других стран по части национализации благодаря огромным богатствам ее королей, так как большая часть земельного фонда и промышленности в стране принадлежавшая короне, перешла во владение республики. Если сегодня в двадцати минутах езды от Парижа можно очутиться в глухом лесу, то только благодаря тому, что эти бывшие королевские леса никогда не попадали в руки частных владельцев. Все фабрики Севра, Гобеленов, предприятия в Обюссоне, Савон- нери принадлежали королю и впоследствии были национализированы.

Трения между государством и церковью, которые, естественно, должны быть присущи непротестантской стране с высоким уровнем гуманизма, были тогда проклятием политической жизни Франции. И тогда они привлекали слишком много внимания, в то время как силы общества следовало бы направить на более важные дела. В 1749 году Машо, сменивший Морепа, обнаружил острую нехватку денег на строительство кораблей. При поддержке короля он постановил ввести новый налог, получивший название «двадцатой доли», — нечто вроде 5%-ного подоходного налога, взимавшегося со всех слоев общества, включая духовенство. Кроме того, он потребовал декларирования имущества и доходов.

Духовенство превосходило богатством любое из сословий Франции и совсем не стремилось платить новый налог, а уж заявлять о своих доходах — и того меньше. Раньше система их обложения заключалась в том, что они иногда преподносили подарки государству, самостоятельно определяя их размеры. Делать больше было для духовенства противоестественно. Оно немало говорило о свой священной свободе от налогообложения. Ежегодно государственный секретарь и архиепископ Парижский встречались, чтобы обсудить этот вопрос, причем чиновник в ярких красках живописал финансовые нужды и затруднения короля, а церковник отвечал душераздирающим рассказом о бедственном положении, в которое попала церковь. Однако Машо пошел в атаку куда энергичнее и решительнее своих предшественников. Казалось, общественное мнение поддерживает его, и церковь почуяла, что настает момент, когда уже не удастся больше отвертеться от уплаты налогов. С полным пренебрежением к зову долга перед отечеством церковники принялись сеять в стране смуту, изо всех сил раздувая недовольство министрами, парламентом, протестантами, а больше всего — ян- сенистами.

Янсенизм в собственном смысле слова вымер еще от преследований со стороны Людовика XIV. Руины Пор Руаяль (монастырь в окрестностях Парижа, центр янсенизма) сравняли с землей, а тела лежавших на его кладбище вырыли из могил, рассекли на части и спрятали так, чтобы захоронение не сделалось новым местом паломничества. В 1713 году иезуиты одержали окончательную победу, добившись выхода папской буллы «Унигенитус», в которой 101 положение распространенного в народе требника осуждалось как янсенистское, а следовательно — еретическое. В итоге многие люди, ничего и не подозревавшие, получили клеймо янсенистов. В начале царствования Людовика XV сложился простонародный вариант янсенизма, вызывавший ненависть двора и высшего света — безвкусный и смехотворный, с мяукающими и лающими монашками, трясунами, самобичевателями, пожирателями земли и глотателями горящих углей. Король питал к этой секте большое отвращение, а королева пылала к ней такой ненавистью, что ее прозвали «Унигенитой».

Иезуиты вознамерились взять французскую церковь под свой контроль. Могущественные магистраты — члены парламентов, — считавшие себя хранителями свобод церкви, готовы были не менее решительно им противостоять. Вот эту-то борьбу между иезуитами и сектой неоянсенистов, пользовавшейся поддержкой парламентов, церковники теперь решили обострить. Они стали отказывать в причастии и даже перестали соборовать умирающих, если люди не могли представить письменного свидетельства о том, что они ходили исповедоваться к законному представителю католической церкви. Исповедь у младших церковных чинов, подозреваемых в янсенизме, не считалась действительной. Поэтому умирающих без свидетельств об исповеди не причащали и не соборовали. Тогда их родственники жаловались в парижский парламент, и он издавал приказ об аресте отказавшего им священника. Затем архиепископ Парижский жаловался королю, и тот в свою очередь издавал указ, отменявший распоряжение парламента.

Между парламентом и церковью разгорелся яростный спор. Магистраты утверждали, что наблюдение за тем, чтобы граждане исповедовались, как положено, входит в их полицейские функции. Сама же церковь держалась за старые аргументы, бесчисленное множество раз отточенные за сотню лет борьбы между янсенистами и иезуитами. «Страна, — пишет М. Нокс, — некогда столь богатая святыми и мистиками, теперь была обречена растрачивать свои силы в спорах... ослабивших влияние церкви и обессиливших ее накануне революционного перелома». О том, какое значение приобрел этот спор, можно судить по словам, адресованным королю господином Money, старейшим президентом парламента: «Столь важное дело никогда еще не приводило ваш парламент к ступеням трона Вашего величества...»

Королю пришлось выбирать, кого поддерживать — церковь или магистраты. До сих пор ему удавалось не принимать открыто ничью сторону, но теперь дело зашло слишком далеко. В Париже начались бунты, священников били или под дулом пистолета заставляли соборовать умирающих янсенистов. Говорили, будто парламент подкупил одну монашку, сестру Перепетую, чтобы она притворилась медленно умирающей, а тем временем развернулся спор, надо или не надо ее причащать. Наконец король велел заточить ее в какой-то монастырь, и больше о ней не было ни слуху ни духу. Люди боялись, что начнется гражданская война, снова послышалось пугающее слово «фронда», и уже казалось, что реки чернил, потраченных в связи с буллой «Унигенитус», вот-вот превратятся в реки крови. Король в целом склонялся в пользу иезуитов, хотя далек был от одобрения всех их действий. Королевская семья слепо стояла за них. Мадам де Помпадур с ее философским воспитанием могла бы представить мнение в противовес, но годы жизни при дворе прошли для нее далеко не бесследно — в слове «парламент» звучало нечто сомнительное, наводящее на мысли о Кромвеле и мерзком республиканстве. К тому же она хорошо знала, что магистраты не одобряют ее склонностей к роскоши и мотовству, в то время как общественные фонды были пусты и поговаривали о новом налоге. Не следует думать, будто парламенты сильнее стремились платить «двадцатую долю», чем церковь.

Наконец король взял сторону церкви и в мае 1753 года выслал гранд шамбр — верхнюю палату парламента — в Понтуаз. Он сказал, что в будущем сам станет решать дела о причащении умирающих. Место верхней палаты заняла временная палата, составленная из государственных советников и докладчиков прошений. Однако ей недоставало авторитета парламента.

В Понтуазе господа парламентарии жили на широкую ногу. Выезжали не иначе как в карете, запряженной шестеркой, устраивали друг для друга и для всего местного общества пышные приемы. Через несколько месяцев королевское решение стало причинять ощутимые неудобства. Стало невозможно обратиться за правосудием. Может быть, это была не такая уж большая трудность, люди нередко не доводили споров до суда, но возникли и другие последствия. Парламентарии развернули очень убедительную пропаганду, в которой представляли себя защитниками общественной свободы. Зима выдалась тяжелая. Все те скромные, но грамотные люди, которые кормились вокруг дворца правосудия, потеряли работу и жестоко нуждались. Они-то и мутили народ. Полиция боялась вмешиваться в сборища в кафе и на улицах, где открыто разрабатывали планы мятежа. Раздавался лозунг «Подожжем Версаль!» и другие революционные призывы. Принц де Конти, живший в Париже и потому лучше разбиравшийся в настроениях общества, чем король, считал необходимым отозвать назад верхнюю палату парламента и по возможности собрать хоть какие-то налоги с церковников. Король чуть было не вернул парламент в Париж, но потом передумал и разослал новые указы об изгнании, согласно которым некоторые парламентарии отправились в Суассон, а остальные по разным провинциальным городам. Это была очень суровая мера, так как парламентарии лишились возможности проводить собрания. Только в сентябре 1754 года король согласился восстановить свой парламент и вернул его в Париж при бурном народном ликовании. В эту самую неделю на свет появился будущий Людовик XVI.

Король наложил запрет на упоминания о недавних разногласиях, а прелатам велено было некоторое время посидеть тихо. Но архиепископ Парижский, Кристоф де Бомон, не был покладистым человеком. Когда король в 1745 году назначил его на этот пост, он поначалу не хотел его принимать. В те дни, по рассказам, он отличался мягким и даже робким нравом; если так, то со временем его нрав сильно закалился. Он был самым неумолимым врагом Энциклопедии и до того ненавидел мадам де Помпадур, что вслух выражал желание видеть, как ее сожгут, и не разрешил ей причащаться в ее часовне при Елисейском дворце. Очень скоро он нарушил запрет короля и отказался соборовать очередного умирающего старого янсениста.

Король, невзирая на вопли и стенания, которые подняло во дворце его семейство, 3 декабря 1754 года выслал епископа домой в деревню. Через три дня парламент утвердил налог на церковь в размере ста миллионов ливров со словами:

—      Вот вашей булле и конец!

—      Ничуть не бывало, — отвечал король, снова наложив запрет на упоминание об этом предмете, — булла как-никак является законом для нашей страны.

Но в причастии по-прежнему отказывали, и следующей заметной жертвой стала герцогиня Пертская. Кстати, обнаружилось, что ее муж принадлежал к числу трясунов церкви Св. Медара, которую король велел закрыть, когда в 1732 году там были запрещены их молитвенные собрания. Какой-то шутник написал на церковной двери стишок следующего содержания:

Король изволил запретить Здесь Богу чудеса творить.

Так что дело герцогини пришлось спустить на тормозах, но почти каждый день по всей стране случались новые истории такого рода.

Между 1751 и 1756 годами парижский нотариус и мемуарист Барбье, всегда заносивший в дневник отчеты о парламентских делах, не мог сообщить ничего кроме отчаянно скучных мелких подробностей этой свары. Ни об иностранных делах, ни о положении колоний никто и не задумывался, все страницы без исключения посвящены булле, отказам в причастии, внушениям парламенту от короля, ответам на это, сожжениям еретических книг палачом, пастырским посланиям из Рима. Даже герцог де Люинь отвлекается от подробностей придворного обхождения, чтобы рассказать о судьбе янсенистов на смертном одре.

Но не все епископы были столь непреклонны, как Кристоф де Бомон, и в мае 1775 года в Париже собралась ассамблея духовенства, чтобы определить раз и навсегда, обязательно ли неподчинение требованиям папской буллы влечет за собой изгнание из лона церкви. Мнения епископов разделились, поэтому король решил обратиться к папе за решением. Это деликатное дело поручили Стенвиллю, занявшему пост посла в Риме, а так как оно стало первым его большим политическим поручением, то он постарался выполнить его как можно лучше. Инструкции из Версаля он получил через маркизу, с которой состоял в переписке.

«Я безумно люблю Его святейшество, — писала она, — и надеюсь, что мои молитвы доходят, ведь я молюсь за него ежедневно. Сказанное им по поводу свидетельств о причастии достойно доброго пастыря... Кажется, вашей службой довольны. Господин де Машо похудел и изменился. Я, как могу, стараюсь учиться разбираться в благосостоянии государства». В промежутках между благодарностями за камеи, просьбами о кусочке Святого Креста Господня и вопросами о цене на розовые алмазы, в которые ей хотелось бы его оправить (потом она поместила священную реликвию в хрустальное сердечко с крестиком из розовых бриллиантов), она объяснила послу, что он должен каким-то образом добиться от папы заявления, которое, не отменяя предыдущей буллы, поддержало бы свободу французской церкви.

Папа Бенедикт XIV был просвещенным и ученым человеком, им очень восхищался Вольтер. Он уже писал кардиналу де Тансену, что лучше бы французское духовенство занялось полезными и наставительными делами вместо того, чтобы тратить время на ребяческие споры по пустякам. Папа был со Стенвиллем в отличных, даже приятельских отношениях, они прекрасно понимали друг друга. Как-то раз Стенвилль уж очень настойчиво втолковывал папе, как надо сформулировать нужный закон, и тот встал с трона и произнес, указывая на него: «Может быть, вы хотите сесть сюда?» Вдвоем они составили энциклику, ограничившую право священников на отказ в причастии, но оставлявшую окончательное решение за епископами. «Во избежание скандала священник обязан предупредить умирающего, заподозренного в янсенизме, что он будет проклят, а потом соборовать его на его собственный страх и риск».

Этой энцикликой остались недовольны экстремисты с обеих сторон, и ни парламент, ни иезуиты не желали подчиняться ей. Но 13 декабря 1756 года король посетил дворец правосудия, как ему полагалось по закону, и зарегистрировал энциклику. Кроме того, он зарегистрировал эдикт о подчинении ему же, королю, согласно которому два суда, известные как суд дознания и суд прошений, лишились ряда полномочий. Их члены немедленно прекратили работу в знак протеста. Но энциклика сделала свое дело в отношении умирающих янсенистов, и с тех пор они уже не приковывали к себе внимания всей страны. Король одержал явную победу, был доволен Стенвиллем и послал ему орден Святого Духа.

«Я безумно люблю Его святейшество...» Усердно изучая государственное управление, мадам де Помпадур обратила внимание еще на одно пристрастие короля, которое ей надлежало разделить. Если в начальную пору жизни с ним она интересовалась историей мадам де Монтеспан, блестящей фаворитки молодого Людовика XIV, матери его детей, то теперь ее привлекала история мадам де Ментенон, бесплодной, но невероятно могущественной жены короля в старости. Маркиза перечитала все ее биографии, какие сумела отыскать, и подписалась на новую, которая еще только составлялась. Автору посоветовали, чтобы угодить своей покровительнице, не слишком увлекаться описанием интрижек Людовика XIV с женщинами помоложе и покрасивее. Герцог де Сен- Симон умер в 1755 году, а рукопись его воспоминаний перешла в королевский архив. Маркиза велела снять для нее копии всех отрывков о мадам де Ментенон. В те времена доступ к материалам о предыдущем правлении был непрост, почти все письма и дневники прошедшей эпохи лежали неизданными, а «Газетт де Франс» представляла собой довольно жалкий листок с новостями (корреспондентом в Версале обычно выступал один из королевских музыкантов). Поэтому мы теперь знаем о XVII веке больше, чем кто-либо из людей XVIII века. Мадам Жоффрен, по общему признанию дама не слишком образованная, думала, что Генрих IV — сын Генриха III, пока не прочитала «Историю Франции» президента Эно.

Но мадам де Помпадур немного ошиблась в отношении своей предшественницы. Она видела по всему дворцу портреты с изображением уродливой старухи, знала, что мадам де Ментенон вышла замуж за Людовика XIV сорока девяти лет от роду и была слишком большой резонершей, чтобы сделаться его любовницей до брака, а потому и предположила, что короля привлекал исключительно ее ум и набожность. Вероятно, маркиза забыла принять в расчет горячую кровь Бурбонов. Но мы знаем, что когда мадам де Ментенон было семьдесят пять лет, а королю семьдесят, она призналась своему исповеднику, что крайне утомляется, предаваясь любви с королем дважды в день, и спросила, обязана ли она и впредь продолжать это. Исповедник в письме испросил совета у епископа, который, конечно, ответил, что как жена она обязана подчиняться. Впрочем, религия и общность интересов действительно служили главной связью между Людовиком XIV и его фавориткой, а именно такую связь с Людовиком XV мадам де Помпадур и мечтала укрепить. Она решила, что должна сделаться набожной, и тогда они с королем проживут почтенную и праведную старость. И опять она продемонстрировала полное непонимание римско-католической веры.

Для начала маркиза зачастила в монастырь Св. Людовика и занялась судьбой молодых женщин из бедных, но благородных семейств, обучавшихся в нем. Кроме того, она стала частой посетительницей Сен- Сира, полного величавых воспоминаний, основанного мадам де Ментенон, где та и окончила свои дни. Тут она очаровала всех монахинь, а мать настоятельница говорила о ней «эта весталка». Маркиза заказала себе красивый Часослов с иллюстрациями Буше и с изображением Башни Давидовой, удивительно напоминающей три башенки на ее собственном гербе. Призван был Лазар Дюво, снабжавший маркизу безделушками, чтобы починить ее распятие. В счетах маркизы от Дюво наряду с такими предметами, как печать в форме головы мавра, украшенной рубинами и бриллиантами, прозрачная штора из итальянской тафты, расписанной букетами и гирляндами цветов, бонбоньерка горного хрусталя, появляется чаша для святой воды из венсенского фарфора, украшенная херувимами, на подставке, затянутой черным бархатом, в золоченом обрамлении, предназначенная для столь любимого ею Его святейшества папы. Впервые в жизни она держала великий пост, поговаривала об отказе от помады, который поистине сочли бы благочестивым деянием, очень часто молилась на гробе Александрины, а в речи ее проскальзывали такие обороты, как «обретение веры», «христианская жизнь», «царство милости Божьей». Она читала священные книги, выражала желание, чтобы Вольтер перевел псалмы, каждый день ходила в церковь и сидела на скамье среди простых верующих, а не в своей почти королевской ложе на галерее, а после службы подолгу не уходила, погруженная в бесконечный молитвенный экстаз. Но самое поразительное, что она велела замуровать тайную лестницу, которая вела в комнаты короля.

Это демонстративное благочестие стало притчей во языцех при дворе. Герцог де Лавальер написал Вольтеру: «Луч благодати нас коснулся, но не до потери рассудка. Тому свидетельство — некоторые перемены. Мы перестали ходить на спектакли, на великий пост трижды в неделю не едим скоромного... те краткие минуты, которые мы можем потратить на чтение, отданы священным книгам. В остальном же мы прелестны, как всегда, и не менее влиятельны, и ведем прежнюю жизнь среди друзей, мыслью о принадлежности к коим я льщу себя».

Аббат де Берни счел уместным поговорить с маркизой, как нянюшка: «Я ей прямо сказал, что этими представлениями она не одурачит ни единой души, и что всякий скажет, что она всего лишь лицемерка, и что раз все это не по-настоящему, то ей скоро самой надоест, и что она уже выглядит достаточно глупо, а то ли будет, когда она опять все забросит — и ой это совсем не понравилось».

А притворялась ли она? Даже самые надежные свидетели, Круа и Люинь, не были в этом уверены. Де Люинь говорит, что маркиза была женщиной болезненной, а плохое здоровье нередко приводит людей к Богу. Он несколько раз повторяет, что она несомненно от души стремилась к обращению и надеялась, что если станет очень горячо молиться, то милость Божья снизойдет на нее. Де Круа был озадачен, видел все противоречия, но зная, что мадам де Помпадур по натуре честный человек, все же думал, что здесь что-то есть. Он часто говорил, что ни разу в жизни не слыхал от нее ни слова лжи. Самое правдоподобное объяснение состоит вероятно в том, что она мечтала об обращении, но была неспособна к нему. Бедняжка была очень несчастна с тех пор, как умерла ее дочь, и видела, как все вокруг находят утешение в вере. Кроме того, она думала, что это создаст между нею и королем новую, еще более прочную связь, а для этого никаких трудов было не жалко, и потому решительно взялась за дело. Конечно, не обошлось и без легкого налета легкомыслия, от которого мадам де Помпадур не могла избавиться, чем бы ни занималась.

Послали за иезуитом отцом де Саси. Маркиза объяснила ему, что желает исповедаться во всех грехах предыдущей жизни, а потом пойти к причастию. Священник отвечал, что это будет нелегко. Орден, к которому он принадлежал, еще не забыл, как совсем скоро после того, как все эти духовные утешения были дарованы Людовику XIV, родился граф Тулузский, вследствие чего королевский исповедник сделался посмешищем всего дверца. Она возразила, что между ней и королем уже нет ничего недозволенного — вот и лестница замурована, осталась одна только дружба, чистая и целомудренная. Тогда святой отец сказал, что поскольку ее скандальная связь с королем была общеизвестна, ей остается только одно — покинуть Версаль и вернуться к мужу. А иначе церковь не сможет поверить, что ее обращение к Боту искренне.

Мадам де Помпадур, зная, что ничем в сущности не рискует, написала д’Этиолю, что хотела бы вернуться к нему. Несчастный, наверное, содрогнулся при мысли об этом. Он вел полную удовольствий жизнь богатого откупщика в окружении любимой женщины и приятелей-собутыльников. Как стесняло бы эту веселую компанию присутствие за каждым ужином кающейся ненарумяненной мадам де Помпадур! Он ответил, что желает ей всяческих благ, но не думает, что они снова смогли бы жить вместе после такой долгой разлуки. Она показала письмо мужа отцу де Саси — ведь не ее же вина, если муж не согласен принять ее назад? Но священник настаивал, что она все равно должна удалиться от двора. Маркиза терпеливо втолковывала ему, что король ни за что ей этого не позволит, даже и говорить не о чем. (Это подтверждает де Люинь, утверждавший, что если бы она в самом деле собралась уехать из Версаля, король никогда бы этого не допустил и что как- то раз маркиза заговорила об этом, и Его величество страшно расстроился и больше не желал и слышать о ее отъезде). Поэтому святому отцу следовало искать другого решения.

Однако у него уже и так были неприятности с самыми суровыми членами ордена. Эта странная кающаяся грешница, по-прежнему появлявшаяся с краской на лице, все еще принимавшая короля в любое время дня и ночи — потайная лестница была не единственной в северном крыле дворца, — едва ли делала честь братству Иисуса. Отцу де Саси следовало прекратить посещать ее. И маркиза, со своей стороны, начала искать кого-нибудь поснисходительнее. Наконец ее приятель Беррье разыскал для нее такого священника, который сказал, что она может и исповедаться, и причаститься, но не публично. Это было не совсем то, чего ей хотелось, но лучше, чем ничего. «Это большое утешение для моей души», — сказала маркиза довольно уныло.

В ее жизни настал трудный и совершенно удручающий период. В последние месяцы 1755 года, год с небольшим после смерти Александрины, король сильно увлекся одной из придворных красавиц, маркизой де Куаслен, принадлежавшей к роковому семейству де Майи — она приходилась кузиной трем бывшим любовницам короля. Мадам дю Оссе описывает, как мадам де Помпадур, находясь в Марли, вошла к себе, в сердцах швырнула на пол муфту и проговорила:

—      В жизни не видала такой наглой особы, как мадам де Куаслен: мы с ней сегодня вечером играли в брелан, и вы представить себе не можете, что я вытерпела. Все с нас глаз не спускали, а мадам де Куаслен два или три раза, глядя на меня в упор, произнесла: «Забираю все!». Я думала, что упаду в обморок, когда она заявила: «Все короли у меня на руках». И видели бы вы, что за поклон она мне отвесила на прощание.

—      А что же король? — спросила мадам дю Оссе. — Как он себя вел?

—      Вы не знаете короля, моя дорогая, даже если бы он собирался сегодня же вечером поселить ее в моей комнате, на людях он все равно сохранял бы к ней холодность, а ко мне дружелюбие — так уж его воспитали, ибо по натуре он добрый и искренний человек.

Но в конце концов мадам де Куаслен перегнула палку, позарилась на слишком большие милости и отпугнула от себя короля. Она отдалась ему как продажная женщина и как продажную женщину он ее бросил. Она дожила до ста лет и в старости обожала поговорить о своей связи с Людовиком XV, давая слушателям понять, что сочетала в себе одновременно и маркизу де Помпадур, и мадам дю Барри и что в сердце короля она занимала главное место.

Как случалось после каждой подобной тревоги, мадам де Помпадур не только сохранила свое положение, но и укрепила его. Теперь ее назначили сверхштатной статс-дамой королевы — пост, отводившийся для самых высокородных дам страны. Никакие самые публичные исповеди и причастия не могли послужить более убедительным доказательством ее набожности, чем это назначение, ведь добрая королева никогда не согласилась бы на него, не будь она уверена в маркизе. Когда король впервые попросил супругу взять мадам де Помпадур в свой штат, она наотрез отказалась, так как маркиза неблаговидным образом рассталась с мужем и не допускалась к исповеди. А теперь, когда уже муж маркизы был виноват в том, что не пожелал принять ее обратно, ответственность за их разлуку лежала на нем, а сама маркиза исполнила долг перед церковью. Королева уступила, хотя и без особого восторга. «У меня есть Царь небесный, дающий мне мужество переносить страдания, и король земной, которому я во всем послушна».

Таким образом 8 февраля 1756 года маркиза была объявлена статс-дамой королевы под шум сплетен и догадок, к ярости д’Аржансона и к веселью Вольтера: «Qui vult decipi decipiatur» — кто хочет обмануть, сам будет обманут. Ни одно из ее предыдущих достижений — ни титул маркизы, ни ее герцогство, ни даже награждение ее брата орденом Святого Духа («оскорбление всей знати») не вызвало подобной сенсации. По Версалю пронесся безумный слух, будто маркиза отказалась от румян, но это было уж слишком! Да, маркиза теперь принимала послов, сидя за вышивкой вместо туалетного столика, и стала по утрам носить маленький белый чепчик тончайшего кружева, но впервые явившись на службу к королеве и так ловко выполняя свои обязанности, как будто всю жизнь этим занималась, она была при полном параде и накрашена сильнее обычного.

Что касается короля, то он не проявлял признаков приближения благочестивой старости. Он регулярно наведывался в Парк-о-Серф, а притом, как с отвращением заметил д’Аржансон, казалось, любил мадам де Помпадур больше, чем когда-либо. Де Круа описывает ужин в новой столовой, из которой виднелся кабинет короля, его знаменитые часы, письменный стол, заваленный бумагами, повсюду книги и музыкальные инструменты и множество цветов. Слегка пополневшая маркиза была прелестна и весела, так что никаких перемен в ней не замечалось, разве что, хотя была суббота, она ела одну рыбу.

Король привел в ее апартаменты герцога Орлеанского и велел обоим прекратить их затянувшуюся ссору. Они поцеловались и поклялись в дружбе. Казалось, маркизе больше нечего желать. Однако у нее была на уме еще одна цель — избавиться от д’Аржансона. Взаимная ненависть не позволяла им сотрудничать, а маркиза теперь вознамерилась разделить с королем все тяготы его политических дел. Ибо пока в Версале только и разговору было, румянится маркиза или уже бросила, а в Париже парламентарии сцепились из-за ерунды с архиепископом, в мире затевалось множество серьезных дел.

Глава 16. Внешняя политика

После заключения мира в Экс-ля-Шапель в 1748 году Европа была как никогда прежде близка к тому, чтобы стать единой. Английский король был немцем, король Испании — французом. Австрийская императрица вышла замуж за лотарингца, чья мать была француженкой, король Франции был наполовину итальянец, а его наследник, дофин, наполовину поляк, женился на немке. Шотландские и французские архитекторы строили в России и в Германии, во Франции трудились краснодеревщики-итальянцы, французские художники работали в Риме, венецианские — в Лондоне, голландские — в Париже. Интернационализм распространялся даже на тогдашние армии. Во время последней кампании в войне за австрийское наследство, которая была отмечена победами французского оружия при Берг-оп-Зооме и Руку, сложилось так, что ни один из генералов не был уроженцем той страны, за которую воевал. Главнокомандующим у французов служил маршал Мориц Саксонский. Берг-оп-Зоом был взят маршалом Левендалем, датчанином-протестантом, который восхищал своих новых соотечественников тем, что имел трех жен, и все они были живы-здоровы. (Здравствующая мадам де Левендаль была представлена в Версале и привлекла к себе не меньший интерес, чем если бы была жирафой). Военачальник, командовавший английскими солдатами при Руку, фельдмаршал лорд Лигонье, был гугентом-эмигрантом родом из Кастри на юге Франции. Он попал в плен, и Людовик XV дал в честь него обед, во время которого спросил, не пора ли теперь заключить мир. Он в последнее время спрашивал об этом после каждой кампании, но англичане просто рвали и метали от ярости и слушать не желали о мире. Людовик частенько говаривал: «Какие у нас жестокие соседи».

И все же в следующем году мир был подписан. Он разделил Европу на два союзных лагеря: с одной стороны, Австрийская империя, Россия, Англия, Голландия и Сардиния, с другой — Франция, Испания, Королевство обеих Сицилий, Пруссия и Швеция. Поскольку нападение одной из этих сторон на другую явно было бы неразумной авантюрой, можно было ожидать, что надолго установится мир, если бы не возник новый фактор. Политики не брали в расчет Америку и Азию. Англичане, твердо намеренные заполучить на этих континентах самые обширные владения, были крайне заинтересованы в том, чтобы их единственные соперники, французы, увязли поглубже в европейских делах и не мешали им строить Британскую империю.

Англичане с французами уже вели необъявленную войну на море, в Индии и в Канаде. В июне 1755 года три французских корабля — «Алкид», «Лилия» и «Королевский дофин» — в тумане отстали от флотилии, направлявшейся в Квебек, и наскочили в Атлантике на английскую флотилию, тоже шедшую по своим делам. Английские пушки немедленно открыли огонь, а капитан «Алкида», торгового судна, оснащенного пушками, которое уже несколько месяцев находилось в плавании, решил, что пока они не были дома, началась война. Он взял свой рупор и прокричал капитану «Дюнкерка»: «У нас мир или война?» На что этот морской волк громогласно ответил: «Мир, мир!» — и, не потрудившись понизить голос, добавил: «Пли!» Военное судно «Королевский дофин» сумело уйти, но два других корабля были захвачены англичанами.

Эта новость достигла Франции, когда двор находился в Компьени. Царедворцы воображали, что все обойдется и что Лондон возместит содеянное, вернув «Лилию» и «Алкида», но Людовик XV не питал столь радужных надежд. Он немедленно приказал прекратить все работы на строительстве королевских резиденций и отменил все обычные поездки двора до конца года. Маршал де Мирепуа, французский посол в Лондоне, понял, насколько серьезно обстоит дело, и поспешил покинуть Англию. Он любил эту страну и был страшно угнетен случившимся. На прощание он подарил всем своим английским друзьям по бутылке вина. И лорд Албемарл, долгие годы бывший послом Англии в Версале, любил Францию, так что, быть может, к лучшему, что он как раз в это время умер от апоплексического удара пятидесяти двух лет от роду — как говорили французы, милорд Албемарл не отказывал себе в удовольствиях. Он был мал ростом и тучен, настоящий голландец, а его жена, хоть и урожденнаяграфиня Леннокс, казалась еще большей голландкой, чем сам лорд. У Албемарла была любовница-француженка по имени Лолотт. «Не расхваливайте звезды, Лолотт, вы же прекрасно знаете, что я не могу их вам подарить». Он был близким другом короля и мадам де Помпадур, которая посылала ему фарфоровые цветы и другие маленькие подарки. Как часто дипломатическая дружба кончается горьким разочарованием! Между интеллектуалами и аристократами обеих стран царили превосходные отношения, французские философы любили британские государственные институты, даже если не всегда их понимали, и даже восхищались ими, а образованные англичане, наделенные вкусом, половину удовольствия в жизни извлекали из французской цивилизации и культуры. Война не имела никакого отношения к взаимным чувствам двух стран, она была следствием столкновения интересов, к несчастью неизбежного в сложившейся обстановке.

Любопытно отметить, что судя по тогдашним мемуарам, французы, размышляя о войне с Британией, не предусматривали военных действий на море, и постоянно обращались мыслью к наступлению на Ганновер — наследственное владение английских королей Ганноверской династии. Впрочем, Людовик от души стремился этого избежать. Несколько месяцев тянулись переговоры, а пока оба флота ввязывались в стычки, где бы ни встретились. Наконец в мае 1756 года англичане выступили с заявлением: «Мы объявляем войну Франции, которая столь бесчестно начала ее».

А тем временем австрийский посол при версальском дворе Штаремберг получил от своей императрицы инструкцию выяснить взгляды принца де Конти и разузнать, не пойдет ли теперь Людовик XV на союз с ней. Штаремберг сообщил, что принц де Конти потерял большую часть своего влияния на короля, так как настоящим личным секретарем короля стала теперь мадам де Помпадур, и в интересах дела лучше бы обратиться к ней. В Версале существовало правило, согласно которому ни один посол не мог видеться с королем наедине, а поэтому следовало искать посредника. Никто из министров не годился, так как Штаремберг знал, что они настроены в пользу Пруссии и будут категорически против его предложений.

Тут снова на сцене появился аббат де Берни. Давно забылись те времена, когда самой дерзкой его мечтой была мансарда в Тюильри. В 1752 году его при содействии маркизы назначили послом в Венецию, а в 1755 году перевели в Мадрид. В промежутке между назначениями он погостил в Версале и нашел мадам де Помпадур очень занятой государственными делами. Она показала ему несколько меморандумов, адресованных ею королю, который всегда предпочитал, чтобы любое серьезное дело ему представляли в письменном виде, а не устно. Берни с удивлением обнаружил, что соображения маркизы на редкость хорошо изложены и толковы, и настоятельно советовал ей продолжать.

Аббат спросил также, неужели она не может помириться с д’Аржансоном? Она ответила, что нет, это невозможно, им никогда не сработаться, даже если она сумеет забыть все предательства и оскорбления за многие годы, потому что между ними нет доверия. Эта была крупнейшая ошибка за всю ее карьеру. Возможно, у д’Аржансона был не самый приятный характер, но он был опытным и талантливым профессиональным политиком. А из-за того, что мадам де Помпадур не сумела с ним поладить, судьба Франции в этот критический момент попала в руки «Бабетты-цветочницы».

В начале сентября 1755 года маркиза прислала Берни записку с просьбой посетить ее по важному делу. Маленький аббат примчался на зов рысцой и потом говорил, что ему бы в жизни не догадаться, зачем его позвали. Маркиза показала ему письмо Штаремберга с просьбой о беседе с ней: посол хотел представить ей секретные предложения австрийской императрицы Марии-Терезии. Кроме того, он просил, чтобы король отрядил кого-нибудь из министров присутствовать при этой беседе, чтобы доложить Его величеству эти предложения и передать его ответ. И хотя Берни с самого начала держался так, как будто от души одобряет союз с Австрией (да он и был одним из главных его устроителей), однако в своих мемуарах он пишет, что, прочитав это письмо, он испытал внезапное озарение. И разумеется, продолжает он, все, что он предвидел, осуществилось в точности, а именно: если король вдруг переменит фронт, все политическое равновесие Европы пойдет прахом (так и вышло); первым результатом этого станет война с Пруссией (она не замедлила начаться); эта война будет крайне непопулярна во Франции, у короля нет генералов, способных вести ее, а финансы не выдержат войны одновременно и на континенте и в колониях (и это была печальная истина).

В этот момент в комнату мадам де Помпадур вошел сам король и спросил, что думает аббат о письме Штаремберга. Берни, по его же собственному рассказу, повторил те соображения, что высказал маркизе. Король, весьма недовольный, сказал: «Все вы одинаковы, все враги королевы Венгерской» — так называли Марию-Терезию, формально отказавшуюся принять титул императрицы. Аббат возражал, что он, напротив, большой поклонник императрицы Марии-Терезии, и почтительно посоветовал королю поговорить со своими министрами. Король заметил, что это бесполезно. Весь государственный совет питал симпатию к Пруссии. Король же фактически решил заключить союз с Австрией. Он желал этого много лет, испытывал величайшее восхищение Марией-Терезией, величайшее отвращение к маркграфу Бранденбургскому, то есть, королю Фридриху II, и ему нравилась идея римско-католического альянса.

«Что ж, — сказал он Берни, — значит, нам следу-ет отослать господина де Штаремберга с пустыми любезностями, даже не выслушав его?» Аббат заверил, что не будет вреда, если король выслушает, что хочет сказать Берни. Кончилось тем, что Берни, вооруженный письменным удостоверением от короля, наделявшим его полномочиями вести переговоры, отправился к Штарембергу. Они условились на следующий день встретиться с мадам де Помпадур в Бремборионе, ее летнем домике, стоявшем внизу травянистой террасы в Бельвю.

В лихорадочном возбуждении от сознания собственной важности мадам де Помпадур выехала из Версаля. Она, Берни и посол прибыли в Бельвю разными дорогами, а добравшись до места, отпустили экипажи, слуг, и каждый в одиночку пешком отправился к условленному месту. Бремборион, крошечный домик-безделушка, предназначенный для часов ленивой болтовни, поистине прекрасно подходил для этой опереточной сцены.

Разумеется, мадам де Помпадур вообще не следовало ввязываться в это дело. Но многим ли женщинам на ее месте достало бы ума отказаться? Ведь это принесло ей столько лестных результатов! Возлюбленный, чьи серьезные занятия она мечтала разделять, доверил ей вести дело жизненной важности. Добродетельная императрица Мария-Терезия признала ее весомой фигурой в европейской дипломатии. Фридриху Великому предстояло узнать, что она не просто какая-то содержанка. Ненавистный д’Аржансон лопнет от злости, узнав о ее новой роли. Ей казалось, что она понимает положение в Европе не хуже других, и ей ни разу не пришло в голову, что они с Берни, может быть, уподобились воску в руках умного профессионального дипломата.

Голубой с золотом будуар с панелями работы Вербректа был достаточно велик, чтобы вместить троих, и здесь Штаремберг изложил предложения императрицы относительно союза: нейтралитет Австрии в случае войны с Англией; французам будет позволено занять Остенде; австрийские Нидерланды отойдут мадам инфанте в обмен на Парму; пункт о взаимной безопасности, по которому каждая из сторон обязывалась прийти на помощь другой в случае нападения третьей стороны и выставить 18 тыс. пехоты и 6 тыс. кавалерии. Огласив этот документ, содержавший примерно то, что и предполагали услышать маркиза и Берни, Штаремберг далее сообщил сведения, не ожиданные для них. Фридрих, который вот- вот должен был возобновить союзный договор с Францией, на самом деле вел секретные переговоры с Лондоном!

Маркиза успела подхватить азы политической науки, состоявшие в том, что международные отношения должны основываться на системе союзов. Если один союз расшатывался, следовало менять его на новый. Поэтому если Штаремберг сказал правду о Фридрихе, то союз с Австрией представлялся срочной необходимостью. Однако если бы она подошла к этой проблеме с той оригинальной тонкостью ума, которую она проявляла, заказывая произведения искусства или планируя свои парки, причем всегда избегала очевидных решений в поисках единственно правильных, возможно, она нашла бы другой выход. Может быть, самым мудрым курсом политики Франции было бы одиночество, неучастие в европейских союзах. Фридрих с австрийской императрицей были погружены в собственную ссору, и Франция, заключив союз с кем-то из них, непременно втянулась бы в драку, в то время как ни та, ни другая сторона нисколько не намеревались нападать на Францию. Но мадам де Помпадур этого не увидела, как и многие другие политики, и надо сказать, что аргументы «за» и «против» в этом деле с тех пор служат предметом споров.

Мадам де Помпадур и Берни поспешили вернуться в Версаль, чтобы посоветоваться с королем. Он отнесся к проблеме спокойнее, чем они, и поступил довольно разумно. Он написал дружественный, но ни к чему не обязывающий ответ Марии-Терезии и отправил герцога де Нивернэ со специальной миссией в Берлин, чтобы под видом возобновления союзного договора с Фридрихом разведать, какие там царят настроения.

Фридрих, одна сторона причудливой натуры которого всегда восхищалась всем французским, как и ожидалось, поддался обаянию де Нивернэ. Да и нельзя было выбрать лучшего посла, ведь герцог был не просто богатый и могущественный красавец, но и литератор, член Французской академии. К несчастью, пока Фридрих наслаждался обществом этого неотразимого вельможи, английские газеты испортили все удовольствие, опубликовав подписанный в начале 1756 года Вестминстерский договор. Согласно договору англичане с пруссаками брались совместно отражать любое иностранное вторжение в Германию, и таким образом, этот договор по сути дела представлял собой пакт между двумя германскими владетелями — прусским королем и ганноверским курфюрстом. Довольно странно, что Фридрих выбрал тот самый момент, когда ему предстояло возобновить свой союз с Францией, чтобы подписать соглашение с ее врагом. Когда де Нивернэ спросил его, что это за новый поворот событий, Фридрих был страшно смущен, но сказал, что договор чисто оборонительный и что он по-прежнему готов подписать союз с Францией. В ответ герцог собрался и уехал домой. Однако Фридрих, казалось, все еще полагал, что сможет, когда пожелает, совместить несовместимое. Он и его брат Генрих писали маркизе нежные послания, просили прислать копии ее портрета кисти де Латура, выставленного в Лувре. «Льстите ей изо всех сил», — приказал Фридрих своему послу, и несчастный немец регулярно являлся льстить маркизе. Он страшно утомлял ее, и наконец она отказала ему в приеме, сославшись на религиозные обязанности.

Австрийцы распустили в Версале слух, что Англия старается вступить в альянс с Марией-Терезией. Король счел это дело настолько серьезным, что более не мог продолжать переговоры силами двух дипломатов-любителей, священника и дамы. Он привел Берни в государственный совет и велел ему информировать министров о тех сношениях, которые установились между ним и императрицей. И как ни отвратительна им была мысль о союзе с традиционным врагом, министры согласились с королем и Берни, что это единственно приемлемый курс, если Франция не хочет оказаться в полной изоляции. Они единодушно одобрили новый политический курс, получивший название «ниспровержения альянсов». 1 мая 1756 года между Францией и Австрией был подписан первый Версальский договор — кстати, вовсе не в Версале, а в Жуи-ан-Жоза, в доме господина Руйе, никуда не годного престарелого министра иностранных дел.

Вольтер утверждает, что поскольку эта новая политика была неизбежна, то и вполне естественна, однако его соотечественникам она совершенно не казалась естественной. Неужели теперь они стоят плечом к плечу с убийцами их отцов и братьев? Неужели Франция уже не должна защищать германские государства от чужеземных домогательств? А не начнется ли в итоге новая религиозная война? Когда были обнародованы условия договора, все заметили, что Франция обязана по нему прийти на помощь империи Габсбургов, кто бы на нее ни напал, в то время как Австрия сохраняла нейтралитет в ссоре Франции с Англией. Король, изолированный от общественного мнения, как всегда, совершил ошибку, недооценив его важность. Ничего не было сделано, чтобы подготовить французов к потрясению, которое они испытали, очутившись внезапно в одном лагере со своим извечным врагом. И народ, и военачальники ненавидели этот союз, когда он был заключен, и возненавидели его еще сильнее, когда после нескольких начальных побед французское оружие стало терпеть одно сокрушительное поражение за другим.

Всю вину за договор возложили на мадам де Помпадур. Считалось, что императрица лестью вскружила глупенькую головку маркизы, а Фридрих, наоборот, привел ее в ярость, назвав одну из своих породистых сук «Помпадур»; таким образом, все дело с начала до конца объясняли женским капризом. Но это не совсем справедливо. Ответственность за союз с австрийцами ложилась главным образом на короля, а также на государственный совет, который при всех своих прусских симпатиях предпочел изоляции политику «ниспровержения альянсов». Если маркиза в чем-нибудь и была виновата, то в выборе Берни на роль секретного дипломата. Он с самого начала совершенно растерялся и был абсолютно неспособен к такому деликатному заданию, а к тому времени как были призваны на помощь профессионалы, заключенный Версальский договор и приписываемые Лондону заигрывания с Веной уже лишили их всяческих козырей в переговорах. Им ничего не оставалось, как строить хорошую мину при плохой игре. Императрица Мария-Терезия и ее министр иностранных дел перехитрили французов, как младенцев.

Война против Англии началась, как нередко случается в подобных войнах, очень удачно для ее врагов. Маршал де Ришелье блестящим броском овладел островом Минорка, представлявшим большую стратегическую важность для английского флота. Несколько недель маршал осаждал считавшийся неприступным форт Сен-Филипп в Майоне, и страшно скучал из-за полного отсутствия женщин. Единственной его утехой оставался изысканный стол. Однако повар маршала испытывал затруднения, так как на острове было не достать ни сливок, ни сливочного масла, что и заставило его изобрести новый соус из одних яиц и растительного масла — майонез.

Наконец герцог Ришелье потерял терпение и решил покончить с этим делом. Вопреки всем правилам военного искусства и голосу благоразумия и невзирая на отсутствие штурмовых лестниц, инженеров и карты укреплений форта, он просто взобрался со своими солдатами по отвесному склону крепостного утеса, на которой еще не ступала нога человека, и взял крепость, потеряв всего шестьсот человек убитыми и ранеными. После этого весь остров оказался у него в руках (это произошло в июне 1756 года). «Герцог берет города так же легко и бездумно, как покоряет женщин», — заметила мадам де Помпадур с завистью и восхищением. Действительно, штурмовые операции были для Его превосходительства привычным ночным занятием — он вечно влезал и вылезал из окон различных спален.

Известие об этой победе, которое сын Ришелье, господин де Фронсак, привез королю в Компьень в два часа ночи, вызвало всеобщее ликование. Находившийся в изгнании архиепископ Парижский заказал отслужить благодарственный молебен в парижском соборе Нотр Дам. Старый маршал де Бель-Иль вскочил с кровати и прыгал от радости в ночной рубашке. Мадам де Помпадур устроила прием с фейерверками у себя в Эрмитаже и угощала приглашенных «по-майонски». Она простила Ришелье все его злобные выходки и написала поздравительное письмо «покорителю Минорки».

Насколько французы были довольны, настолько же англичане были взбешены. В Лондоне бились об заклад, ставя двадцать против одного, что не пройдет и четырех месяцев, как Ришелье привезут туда в качестве военнопленного. Никому и в голову не могло прийти, что можно взять приступом форт Сен- Филипп. Всеобщий гнев британцев обрушился на адмирала Бинга, не сумевшего снять осаду с гарнизона крепости. Его предали военному суду и расстреляли, несмотря на то, что Ришелье написал письмо в его защиту (или наоборот, именно вследствие этого). Французы оккупировали и Корсику, так что обстановка на Средиземном море складывалась для них самая благоприятная.

Два месяца спустя Фридрих сделал вид, будто Мария-Терезия вот-вот нападет на него, и потребовал пропустить его армию через земли Саксонии, а когда получил отказ, то занял ее столицу Дрезден. Дофина получила известие об этом от своих родственников ранним утром. В одном халате она без предупреждения ворвалась в спальню к тестю — ничего подобно не значилось в версальских анналах. Она потребовала, чтобы король сейчас же послал помощь ее отцу. Он обошелся с ней очень ласково и обещал сделать все возможное. Началась Семилетняя война.

Глава 17. Дамьен

Вспомним, что 13 декабря 1756 года король ездил в Париж и заставил свой парламент зарегистрировать согласи евыполнять папскую энциклику, а также подчинение воле короля. Парижане встретили его очень плохо. Он торжественно проехал от Ла Мюэтт до дворца правосудия по запруженным народом улицам и не услышал ни одного возгласа «Да здравствует король!», однако не было заметно, что он расстроен этим. Король испытывал полное удовлетворение ходом событий. Постановление папы наконец разрешало проблему, слишком долго занимавшую множество людей. Союз с Габсбургами, который привлек на сторону Франции также Россию и Швецию, обеспечивал надежность восточных границ и безопасность портов в Нидерландах. Уже началась мобилизация французской армии, предназначенной для отправления в Саксонию, на помощь семейству дофины, согласно союзному Договору с Австрией — шаг, пожалуй, не самый популярный, но его требовала честь. Королю не в чем было себя упрекнуть, даже совсем наоборот. Он выглядывал из окна кареты, слегка улыбаясь мрачной толпе, с чувством отца, чьи дети не понимают, что он действует им же во благо.

Зима выдалась на редкость холодная, а из-за отсутствия суда дознаний и суда прошений, прекративших работу в знак протеста против действий короля, опять возросла нужда и безработица. Те из придворных, кто поддерживал связи с Парижем, начали не в шутку тревожиться из-за сложившегося положения. За границей ощущали опасения, как бы с королем не приключилось чего-нибудь дурного.

В начале января 1757 года двор перебрался в Трианон. В холодную погоду Версаль с его громадными залами и дымящими каминами был страшно неприютен. Правда, в малых апартаментах короля было достаточно тепло, но не нарушать же требований этикета! Каждый день в определенное время всем полагалось собираться в парадных залах в полном придворном облачении, а король каждое утро в ночной рубашке и босиком вынужден был спешить в холодную дымную парадную опочивальню для торжественного вставания. В Трианоне жизнь была куда сноснее, хотя и там люди дрожали от холода возле жарко пылавших каминов. Мадам Виктория заболела инфлюэнцей и ее оставили в большом дворце. 5 января король отправился туда, чтобы побыть с ней после обеда. В шесть часов вечера экипажи ждали возле кордегардии, чтобы отвезти короля с придворными кавалерами обратно в Трианон. По обеим сторонам от выхода построились швейцарские гвардейцы, собралась небольшая толпа зевак, вся сцена освещалась горящими факелами.

Король сходил по ступенькам в сопровождении дофина, герцогов Ришелье и Айенского и двух конюших. Вдруг какой-то человек протиснулся между солдатами, нанес королю, как показалось, резкий удар, вернулся в толпу и встал на месте, не снимая шляпу. Король проговорил: «Герцог д’Айен, меня кто-то ударил». Ни дофин, ни герцог не видели, что случилось, потому что как раз старались рассмотреть нижнюю ступеньку в неровном свете факелов. Ришелье, который шел за ними, сказал: «Это вон тот человек в шляпе». Король коснулся своего бока, увидел, что рука в крови, понял, что его ударили ножом, и сказал: «Я ранен. Арестуйте этого человека, но не причиняйте ему вреда». Затем добавил, что может идти сам, и поднялся к себе в спальню.

Наверху обнаружилось очень сильное кровотечение, король ослабел от потери крови, решил, что, возможно, умирает, и попросил немедленно позвать исповедника. Воцарилось крайнее замешательство. Двор уже несколько дней жил в Трианоне, так что на кровати не было простыней, не могли отыскать ночной рубашки, а хуже всего, что не было и доктора. Король потерял сознание, затем пришел в себя и снова потребовал исповедника. Из городка Версаля привезли священника. Король поспешно исповедался и просил отпустить ему грехи, уверяя, что если выживет, то снова исповедуется как следует. «Я целиком и полностью прощаю своего убийцу», — заключил король.

После отпущения грехов ему полегчало. Явился хирург, тоже из города, однако лишь промыл рану, не решаясь на дальнейшие манипуляции. Наконец из Трианона прибыл Ла Мартиньер, личный врач короля. Он нашел, что жизненно важные органы не пострадали и что рана неглубока, так что все обойдется, если нож не был отравлен. Последнее казалось вполне вероятным, так как названный нож, лежавший у всех на глазах на каминной полке, вряд ли мог претендовать на роль смертоносного оружия. Это был перочинный нож с двумя лезвиями, меньшим из которых и был нанесен удар. При мысли о яде всеобщая тревога удвоилась.

В передней собрались некоторые министры, дофин спросил их, не следует ли созвать государственный совет. Берни сказал, что с его точки зрения это необходимо, и Ришелье послали за остальными министрами. Тут подоспели дочери короля. Увидев отца лежащим на голом матрасе, пропитанном кровью, они все как одна повалились без чувств. Затем подошла королева и тоже рухнула на пол. Дофин не переставал проливать слезы, но головы не терял и всем распоряжался. Король снова пожелал исповедаться, но его исповедника никак не могли разыскать, поэтому ему предложили еще одного городского церковного настоятеля, пользовавшегося большим уважением. Король долго оставался с ним наедине и пожелал, чтобы его соборовали.

Послали за миррой, которая и была доставлена, и за кардиналом де Ларошфуко, которого найти не удалось. Соборование откладывалось. Явился личный королевский исповедник, король провел с ним еще полчаса, а потом велел всем войти к нему и при людях просил прощения у жены и дочерей за все те случаи, когда приносил ей горе, а их заставлял испытывать неловкость и стыд за отца. Обратившись к дофину, он произнес, что счастлив сознанием, что теперь у Франции появится хороший правитель. Все заливались слезами. Придворные между всхлипываниями шептались о том, что теперь плохо дело маркизы де Помпадур. Бедная маркиза, которая тоже поспешила во дворец из Трианона, находилась во вполне понятном состоянии. Ей, конечно, не следовало входить к королю, и потому пришлось ждать новостей у себя в апартаментах. Вскоре после полуночи к ней вошел доктор Кене и сообщил, что король вне опасности и даже мог бы при желании отправиться на бал. Каково же было ее облегчение! Однако наряду с ним маркиза терзалась страхами за свое будущее. Что ему наговорили все эти священники? Не отошлет ли он ее прочь? Она жаждала получить от короля весточку, но весточки все не было.

Тем временем охрана пытала Дамьена, человека, покушавшегося на жизнь короля, чтобы выяснить, не имел ли он сообщников. Но он произнес лишь: «Берегите дофина», и прибавил, что о нем, Дамьене, скоро заговорят в народе и что он умрет в муках, как Иисус Христос. Машо велел принести дров и едва не сжег его на месте заживо. Этому помешал версальский прево, чья юрисдикция распространялась и на преступников, арестованных за стенами дворца, и увел Дамьена в тюрьму.

В Париже, куда новость о покушении долетела очень быстро, люди собирались в церквах, и тысячные толпы всю ночь простояли возле ратуши в ожидании новых бюллетеней о здоровье короля. Герцог де Жевр велел развести два громадных костра, чтобы люди не замерзли насмерть. Принцы крови, послы, президенты верхней палаты парламента, не теряя времени, этой лунной и отчаянно холодной ночью поспешили в Версаль. Дорога была забита экипажами. Что до членов суда дознаний и суда прошений, все еще бастовавших, то они сразу собрались в одном из храмов на молебен, после чего направили письмо господину Money, главному президенту парламента, с просьбой заверить короля в их любви к нему. Несмотря на все разногласия и трения между королем и его народом, он все еще оставался Людовиком Возлюбленным.

Если король не слишком сильно пострадал физически, то он получил тяжкое душевное потрясение. Ему казалось, что Дамьен — это орудие всего французского народа и что этот народ, который он любил, с которым таинство коронации соединило его, как узами брака, желает его смерти. Тогда он и сам не хочет жить. Совсем недавно он нашел у себя на каминном коврике записку со стишком: «Ты ездишь то в Шуази, то в Креси, а не пора ли ехать в Сен- Дени?» (Там была усыпальница французских королей). Этот и множество других пасквилей, множество признаков его непопулярности вспоминались королю, пока он лежал в постели. Он говорил: «Тело в порядке, но здесь, — прикасался он ко лбу, — обстоит неважно и не проходит».

Рана заживала, но король день за днем лежал у себя в алькове за задернутым пологом и ни с кем не разговаривал, погруженный в печальные размышления. Через восемь дней занавески откинули, и придворные увидели, что «этот восхитительно красивый мужчина печально глядит на нас, как будто хочет сказать: «Вот ваш король, которого хотел убить этот несчастный и который сам несчастнейший человек в стране». Он отдал два или три распоряжения, сказав, что примет послов во вторник, а не в среду, как обычно, и больше не проронил ни слова.

Маркиза же переживала самые тяжелые времена в своей жизни. Шли дни за днями, а от короля ни слуху ни духу. Мариньи отправился было узнать, не удастся ли ему переговорить с королем, но герцог Ришелье крайне грубо велел ему убираться. Принцессы и дофин не покидали отцовской комнаты ни на минуту. Мадам де Помпадур отлично знала, что партия, желавшая от нее избавиться, которую возглавлял д’Аржансон и поддерживали по религиозным соображениям дети короля, не упустит никаких шансов добиться цели. И это должно было произойти теперь или никогда. Машо, которого она до сих пор числила своим другом, а публика считала ее креатурой, пришел навестить маркизу и совершенно иным тоном, чем прежде, посоветовал уехать из Версаля. Он дал ей понять, что таково решительное желание короля. К этому поступку Машо подтолкнул дофин, который со времени покушения держался довольно властно. Придворные вдруг осознали, что наследник внезапно преобразился из тучного набожного ничтожества в мужчину, который в любую минуту мог стать их королем. С этих пор он получил право заседать в государственном совете и вообще приобрел в Версале известный вес. После упомянутой беседы с Машо маркиза, вся дрожа, но спокойно и твердо приказала, чтобы ее экипажи держали наготове, и послала за сундуками. Она велела приготовить Елисейский дворец для себя и своих слуг, которым немедленно было приказано укладываться. Этим-то они и занимались, когда вошла мадам де Мирепуа.

—      Что здесь происходит? Зачем эти сундуки?

—      Увы, моя дорогая, господин де Машо говорит, что я должна уехать, потому что ОН так хочет.

—      Думаю, что ваш хранитель печати вас предал, — сказала маршальша, — и от души советую вам оставаться на месте, пока не получите приказа от самого короля. Вставший из-за стола проигрывает.

Субиз, Берни, Гонто и Мариньи в один голос советовали то же самое и общими усилиями уговорили ее остаться до прямых указаний короля. Они твердили, что он очень рассердится, если она уедет самовольно, не дождавшись известий от него. Герцогиня де Бранка почти не выходила от маркизы, так же как доктор Кене, а Берни и остальные заходили по двадцать раз на дню навестить ее и подбодрить. Она держалась очень мужественно, спокойно занималась обычными делами и никто бы не догадался, как она страдает. Что касается д’Аржансона, то он открыл свои карты. Когда мадам де Помпадур послала за ним, он заставил ее прождать несколько часов, а явившись, вел себя совершенно оскорбительно. Она сказала, что нельзя допускать, чтобы в руки короля попадали бунтарские послания, приходящие по почте, ибо теперь ничто не могло повредить ему больше подобного чтения. Д’Аржансон отвечал, что его прямой долг знакомить короля со всей корреспонденцией. Последовала перепалка, и маркиза сказала:

—      Сударь, вы слишком далеко зашли. Бессмысленно продолжать этот разговор. Я ясно вижу, что вы твердо надеетесь, что мне придется покинуть двор, а потому считаете возможным говорить мне все, что вам заблагорассудится. Я не видела короля пять дней. Возможно, я больше никогда его не увижу, но если увижу, то будьте уверены, одному из нас обязательно придется удалиться.

—      Это все, мадам? — проговорил д’Аржаисон и вышел из комнаты. Он совершенно не сомневался, к чему идет дело, так что написал письмо мадам д’Эстрад с советом приободриться, так как скоро ей предстоит вернуться в Версаль, и уж тогда они вдвоем приберут к рукам всю лавочку. После его ухода к мадам де Помпадур заглянул Берни и застал ее в характерной позе — она стояла у камина, спрятав руки в муфту и невидящим взглядом смотрела в окно.

—      Вы похожи на печальную овечку, — сказал он.

—      Эго волк заставил овечку опечалиться, — ответила маркиза.

Но дни шли и шли, а от короля ни слова.

Он уже вставал, его завивали и пудрили, и он ходил с палочкой по спальне. Говорил очень мало, и когда явились послы, их прием проходил в полном молчании, но в целом король более или менее вернулся к нормальной жизни. Заметили, что дофин не отходит от него ни на шаг и что их отношения дружественны и ласковы. Но никаких разговоров, шуток, сплетен с окружающими, которые начинали ощущать напряжение.

На одиннадцатый день король находился у себя с дофином и дофиной, с «большой» герцогиней де Бранка, господами Шуази, Фонтаньо, Шампсене и Дюфор де Шеверни. Все остальные ушли ужинать, и дворец, как обычно в этот час, совершенно опустел. Уже было довольно поздно, все проголодались и ждали, когда король их отпустит, но он все не давал знака. Он расхаживал взад-вперед в халате и ночном колпаке, опираясь на палку, в мрачном молчании, к которому окружающие начали привыкать. Наконец король подал знак дофине, та присела перед ним и вышла. Мадам де Бранка хотела последовать за ней, но король приказал ей остаться. Дофин в изумлении поднял глаза на отца. «Не одолжите ли вы мне свой плащ?» — спросил король у мадам де Бранки. Она сняла плащ и отдала королю. Он накинул его на плечи, прошелся по комнате, попрощался с ней и вышел. Дофин сделал движение, чтобы последовать за ним, но король остановил его: «Нет, не ходите за мной». Так что дофин вслед за женой отправился ужинать.

Придворные кавалеры уставились друг на друга, теряясь в догадках. Как ни голодны они были, но решили, что невозможно уйти ужинать и пропустить интереснейшие события. Они уселись и стали ждать, что будет дальше. Прошло порядком времени, прежде чем вернулся король, а когда он появился, это был совершенно другой человек — спокойный, добродушный, разговорчивый. Он смеялся над своим женским плащом, заявил, что теперь намерен отужинать и другим советует поступить так же. Нетрудно было угадать, что король ходил к маркизе. И одним-единствснным разговором она сумела полностью успокоить и утешить его.

Маркиза совершенно справедливо сказала королю, что Дамьен безумен и он никакой не инструмент партии или заговора, или уж тем более не голос всего французского народа, а отчаянный одиночка. Она уверяла, что страна потрясена происшедшим, и попади Дамьен в руки парижан, его разорвали бы на куски, а кто пережил самое сильное потрясение, так это парламентарии. Она говорила в своей разумной, прямой манере, и король поверил ей. На следующий день он встал, оделся, поехал на охоту и ужинал, как обычно, у мадам де Помпадур. Присутствовал на ужине и Мариньи, с которым король обходился совсем по-родственному. Добряк Барбье записал в дневнике: «Король снова начинает развлекаться, тем лучше и для него, и для нас».

Д’Аржансона и Машо прогнали от двора. «Г-н д’Аржансон, Ваши услуги больше не нужны. Я приказываю Вам сложить с себя все полномочия и отправиться на жительство в Ваше имение Орм» (это был красивый замок близ Орлеана). Когда пришло это известие, д’Аржансон принимал ванну. Он поспешил одеться и поехал в Париж, где разыгралась сцена, типичная для XVIII века. Маркиз застал свою жену, как обычно, за беседой с господином де Валь- фоном. «Не уходите, — попросил он Вальфона, — в такие ужасные минуты лучше быть втроем». Он рассказал им новость. Мадам д’Аржансон заявила, что, конечно, поедет с ним в Орм, а господин де Вальфон сказал, что, конечно, поедет тоже, но д’Аржансон и слышать не хотел о таких жертвах. Мадам д’Аржансон была женщина хрупкая, деревенский воздух мог ей сильно повредить, и лучше было остаться в Париже, поближе к докторам, Вальфону же лучше оставаться поближе к ней. И в тот же день д’Аржансон выехал один. На городской заставе его ждала мадам д’Эстрад, с которой он и укатил в ссылку. Оба они страшно исхудали от скуки деревенского житья. Только после смерти маркизы де Помпадур д’Аржансону разрешили вернуться в Париж, куда он приехал лишь затем, чтобы умереть там.

Отставка Машо была облечена в более дружественные выражения. «Г-н де Машо, хотя я уверен в Вашей неподкупности и в честности Ваших намерений, обстоятельства вынуждают меня просить Вас вернуть мои печати и отказаться от поста морского министра. Можете рассчитывать на мое покровительство и дружбу. Можете просить милостей для Ваших детей в любое время. Пока лучше, чтобы Вы пожили в Арнувилле (имение Машо в провинции Сены-и-Уазы. — Авт.) Ваше жалованье и привилегии сохраняются за Вами». Машо в изгнании страшно растолстел. Людовик XVI едва не призвал его на должность, но кончилось тем, что его обошли, и он погиб в тюрьме во время революции.

Были ли эти люди сосланы за то, что встали поперек дороги мадам де Помпадур, или дело заключалось только в политике? В те дни, что король пролежал за своим пологом, он вероятно размышлял о государственных делах и о начинающейся войне. Д’Аржансон с Машо не скрывали симпатий к Фридриху, не одобряли политику «ниспровержения союзов» и не проявляли энтузиазма по поводу мобилизации. Вести войну, когда они заправляли всеми делами, было бы очень затруднительно, так что рано или поздно их бы пришлось удалить. Кроме того, Машо был на ножах с парламентом, в то время как король стремился прийти к согласию с ним. И все же публика считала, что ими пожертвовали из-за обозленной женщины.

Государственный совет остался в сильно умень-шенном и далеко не блестящем составе. В него входил дофин, Польми — племянник д’Аржансона, впавший в детство Руйе, маршал де Бель-Иль, прекрасный военный министр, но тоже глубокий старик, Берни и Сен-Флорантен, знаток придворного церемониала и протокола. Господин де Стенвилль, так хорошо проявивший себя в Риме, получил перевод в посольство в Вене. Он приехал в Версаль, чтобы засвиде-тельствовать почтение королю и поздравить его со счастливым избавлением. Он не провел во дворце и неделю, как успел еще раз доказать свою ловкость. Он спросил маркизу, действительно ли она считает разумным доверять иностранные дела столь некомпетентному человеку, как Руйе. Она ответила, что оба они с королем мечтают избавиться от старца, но боятся тем самым убить господина Руйе, который и так близок к апоплексии. Он спал все заседания совета напролет, и король думал, что отставка может оказаться для него последним ударом.

Стенвилль на это сказал: «Хотите, я принесу вам его прошение об отставке?» Маркиза отвечала, что лучшего и желать нельзя, но что это невозможно. Мадам де Руйе так любила двор, как могла любить только мещанка, и никогда в жизни не позволила бы мужу подать в отставку. Тогда Стенвилль направился прямиком к мадам де Руйе и указал ей на то, что если ее муж станет работать и дальше, это его скорее всего убьет, и тогда она должна будет покинуть Версаль. Зато если он подаст в отставку, они сохранят свою версальскую квартиру, а Руйе получит выгодную синекуру — должность главного инспектора почт. Его ход сработал, как по волшебству. Они явились с мадам де Руйе в кабинет к ее мужу и вышли с прошением об отставке.

Берни, сменивший Руйе на посту министра иностранных дел, на все вопросы смотрел в точности, как Стенвилль. Оба они любили мадам де Помпадур, оба считали, что ее влияние на короля исключительно полезно, и оба, что бы ни писал Берни в своих мемуарах, были тогда сторонниками союза с Австрией. Когда Стенвилль уезжал в Вену, они обещали постоянно писать друг другу.

Приближался самый важный судебный процесс за многие годы, члены суда дознаний и суда прошений, разумеется, всей душой жаждали вернуться во дворец правосудия и участвовать в нем, но король не имел ни малейшего намерения им это позволить. Один почтенный парламентарий, президент де Меньер, добился через Гонто и мадам дю Рур встречи с маркизой, которая состоялась в конце января. У господина де Меньера было две цели. Мало того, что его сын из-за буржуазного происхождения не имел доступа к высоким постам в армии, но и в силу особого распоряжения короля не допускался также ни к каким юридическим должностям. Многие претензии, которыми парламент без устали донимал короля, были составлены, как всем было известно, Меньером, прибегавшим для этого к помощи своего огромного собрания юридических документов. Он был одним из самых умных и непримиримых парламентариев, и король решил бороться с ним всеми доступными ему средствами. Президент понемногу начал осознавать, что поспешная акция обеих палат парламента, покинувших свой пост, поставила их в ложное положение и что его ссора с королем неблагоприятно отражается на карьере его сына. Тогда президент пошел на переговоры ради интересов парламента и своих собственных. В итоге он дважды встретился с маркизой и оставил описание этих бесед, свидетельствующее о том впечатлении, которое она произвела на этого пожилого человека, весьма влиятельного в своих кругах и, пожалуй, скорее склонного к республиканским взглядам.

«Мадам де Помпадур была одна и стояла у камина. Она смерила меня с головы до ног надменным взглядом, который останется запечатленным в моей памяти до последнего моего вздоха. Ни реверанса, ни малейшего приветственного жеста, покуда она меня оценивала, — все это произвело очень сильное впечатление. Когда я к ней приблизился, она отрывисто приказала слуге подать мне стул». В те времена разница между стулом и креслом заключалась не в удобстве, а в этикете. Не предложить кресла президенту парламента было явной грубостью. Меньер продолжает: «Тот поставил стул так близко к ее креслу, что наши колени едва не соприкасались.

Когда оба мы уселись и слуга удалился, я сказал госпоже маркизе очень неуверенным, дрожащим голосом: «Мадам, я никогда и ничего не желал так сильно, как той милости, которую вы соблаговолили мне оказать сегодня. Я надеюсь иметь честь убедить вас в моем глубоком уважении, чтобы вы сами могли увидеть, что я неспособен к тем проискам и интригам, в которых меня обвиняют. Я надеюсь, мадам, что когда вы поймете наконец несправедливость подобных обвинений, коих жертвой стал мой бедный сын, то ваша доброта, гуманность и всем известная природная склонность защищать невинных и помогать несчастным подвигнут вас принять меня под свое могущественное покровительство и поговорить обо мне с королем, чтобы склонить его даровать моему сыну чин в кавалерийском полку...». И так далее в том же духе. Президент говорит, что в продолжение всей этой речи, довольно длинной для человека, который умирал от страха, начиная говорить, маркиза сидела на своем стуле, прямая, как струна, и сверлила его самым леденящим взглядом. Когда же он наконец закончил словами о том, что понятия не имеет, в чем он, собственно, провинился, мадам де Помпадур заговорила:

—      Как, сударь, вы утверждаете, что вам неизвестно, что вы совершили, в чем ваше преступление?

—      Не имею ни малейшего представления, мадам.

—      Неужели? Разве у вас нет друзей?

—      Вы же видите, что есть, мадам, ведь исключительно благодаря моим друзьям я имею честь сегодня принести вам свое почтение, но ни один из них не говорил мне, что знает, по какой причине со мной так обращаются.

—      Так вы не знаете, с каким уважением к вам относятся?

Президент смущенно хмыкнул и сказал, что ведь нет преступления в том, что он снискал уважение, занимаясь своим делом. Но маркиза заметила, что уважение это вызвано тем обстоятельством, что он оказал огромную услугу парламентариям, отыскивая прецеденты и выдержки в своих книгах и рукописях, на которых и основаны их претензии к королю. В итоге у Его величества сложилось предубеждение против него, которое нелегко будет уничтожить. Президент признал, что обладает необыкновенно глубокими познаниями в юриспруденции, но утверждал, что хотя и предоставил в распоряжение коллег различные факты, но не имел никакого отношения к тому, как они этим воспользовались. И в любом случае совершенно несправедливо и не похоже не короля, что он отыгрался за все на его сыне.

Король пользуется тем оружием, что имеется под рукой, — ответила маркиза, — а в вашем случае удобно наказать вас через вашего сына. — И предложила президенту написать королю письмо и выразить свою полную покорность, как сделали уже в частном порядке несколько представителей суда дознаний и суда прошений, за что король готов проявить к ним снисходительность. Президент надолго задумался, а потом сказал, что не считает этот шаг достойным для себя.

Мадам де Помпадур рассмеялась и сказала:

— Я всегда поражаюсь, как это люди могут выставлять свою так называемую честь в качестве причины непослушания королю. Они, кажется, забывают, что честь состоит в выполнении своего долга, в старании победить тот беспорядок, который теперь, когда само правосудие оказалось несостоятельным, царит во всех учреждениях. Сказать вам, чтопредписывает честь? Вам следует признать глупость и безнравственность поступка, противоречащего и закону, и общественному долгу, и попытаться, избрав другую линию поведения, сгладить дурное впечатление, произведенное на короля и его подданных. Всем известно мое глубокое уважение к магистратуре, и я очень желала бы не иметь причин упрекать этот величественный трибунал, этот первый парламент королевства, этот французский верховный суд, который всегда так пышно восхваляет себя в своих писаниях и претензиях к королю. В четверть часа это премудрое собрание, которое всегда норовит призвать к порядку правительство, впадает в слепое, яростное возмущение и бросает свои обязанности. И вы сами тоже ушли вместе с этими безответственными людьми, а теперь отказываетесь от них отречься? Вы предпочитаете увидеть крах королевской власти, казны, всего государства? Это вы называете честью? Ах, господин де Меньер, в этом ли честь человека, который любит своего короля и свою отчизну?

Президент был восхищен ее красноречием, приятно было слушать ее. Он защищался как мог и в конце концов вернулся к слову «честь», на что она очень резко заметила:

—      Господин де Меньер, не говорите мне об этом. Как может быть бесчестным поступок, являющийся прямым долгом гражданина?

После этой вспышки они, кажется, начали сближаться. Обсудили всю историю с отставкой судов, и маркиза напомнила президенту о разных политических событиях времен Людовика XIV. Она глубоко разбиралась в исторических фактах и излагала их просто прекрасно. Они проговорили целый час с четвертью, и наконец маркиза проводила его до дверей, а президент на ходу спешил выразить свою великую, нежную и почтительную привязанность к королю. «Она кивнула головой и поспешно бросилась к своей спальне, где уже толпился народ. На бегу она не спускала с меня глаз, пока я не закрыл за собой дверь, и я ушел, исполненный удивления и восхищения».

Второй разговор оказался гораздо короче. Они сразу перешли к делу, и господин де Меньер рассказал маркизе, как Генрих IV, подобно Людовику XV, пытался сократить парламент до единственной палаты и как канцлер Сегье объяснил королю, что это противоречит закону, и тот уступил. Теперь же он, Меньер, нашел решение. Маркиза спросила:

—      Оно у вас изложено на бумаге?

—      Я отдал его господину де Берни.

—      Это все равно, что мне. Дайте же мне возможность принести вам пользу. Я желаю этого всем сердцем. — Встала, поклонилась и вышла.

Следующие месяцы маркиза с Берни трудились над примирением короля и парламента, которое состоялось в сентябре, и мятежные суды возобновили свою работу. Дамьена судили шестьдесят судей — принцы крови, двадцать пэров Франции, члены верхней палаты парламента. Он был уроженцем Артуа, владел там небольшим имуществом и работал старшим слугой — нечто среднее между дворецким и секретарем — в домах буржуа. Его хозяева вечно ворчали по поводу состояния дел в государстве, а он принял их слова слишком всерьез, вообразил, что отечество в опасности, и надумал привлечь внимание к этой опасности, ранив короля. Он утверждал, что и в мыслях не имел убивать его. Преступник явно стремился прославиться, постоянно повторял, что о нем все заговорят, и казалось, с нетерпением ждал страшного конца, ему несомненно уготованного.

Дамьена признали виновным в попытке убийства своего государя и предали мучительной казни на Ратушной площади. По словам герцога де Люиня, описание его последнего часа не доставит удоволь-ствия. Тысячи парижан и немало придворных собрались понаблюдать за его мучениями, любители пыток приехали даже из Англии посмотреть на это зрелище. Но люди наиболее просвещенные были шокированы — не столько самой идеей наказания, сколько тем, что оно могло послужить развлечением. Дюфор де Шеверни говорит, что они с женой и несколькими друзьями не были охотниками до подобных зрелищ, а потому отправились на прогулку в Со на весь день. Все вокруг говорили только о казни, вызывая у них отвращение. Они прекрасно знали, что все их слуги ходили смотреть, и объявили, что не желают слышать никаких подробностей. Король, узнав, что некая дама была возле ратуши, закрыл руками глаза и проговорил: «Фу! Что за гадость!» Он никогда не произносил имени Дамьена и называл его «этот господин, который хотел меня убить». Кажется довольно странным, что такой гуманный человек, как Людовик XV, который сразу сказал: «Арестуйте его, но не причиняйте вреда», а потом, лежа, как ему казалось, на смертном одре, простил преступника, все же позволил так страшно мучать его. Однако правосудие находилось в руках парламента, и король, возможно, просто считал, что обязан подчиниться его решению. Дамьен понес такое же наказание, как Равальяк, убийца Генриха IV. Как ни парадоксально это покажется, в те времена человеческая жизнь ценилась высоко. Тяжкие преступления случались редко и потрясали общество. Происходило удивительно мало убийств, а массовые убийства в Европе были делом неслыханным. Когда прусские солдаты сильно толкнули жену некоего курфюрста, это сочли немецким зверством. Поэтому покушение на короля сильнее потрясло современников, чем подобные случаи волнуют общество в наши дни. Де Люинь получил письмо, в котором говорилось: «Неужели век убийств возвращается на эту землю?»

Король был настолько доступен, что его легко было убить в любое время как внутри дворца, так и за его пределами, а потому надлежало как следует устрашить возможных убийц. И пытку считали такой превентивной мерой. На боль тогда смотрели не так, как теперь. Каждому рано или поздно выпадало перенести ужасные боли. Не существовало обезболивающих средств, и врачи применяли свои жестокие методы лечения и делали примитивные операции, когда пациенты находились в полном сознании. Например, кардиналу Дюбуа довелось испытать никак не меньшие страдания во время операции, от которой он на следующий день и умер, чем Дамьену на эшафоте, причем если Дамьена прикончили из милосердия, то страданий Дюбуа после операции никто не прекратил. Женщины переносили чудовищные муки при родах, а больные раком терпели ничем не смягченные терзания, пока он их не убивал. Из всех высокообразованных людей, рассказавших об этой истории в мемуарах, один только Дюфор де Шеверни, похоже, выражал сомнения в необходимости подобной жестокой казни, да и то лишь потому, что король остался жив. Никто о Дамьене не написал с состраданием, и нет таких слов для него, которые бы казались авторам слишком сильными — чудовище, злодей, мерзкий убийца, отцеубийца, подонок и так далее. Даже Вольтер, горячий противник пыток, считал, что Дамьена постиг совершенно естественный и неизбежный конец.

Следующего сына дофина нарекли графом д’Артуа, в утешение этой провинции, давшей жизнь выродку Дамьену

.

Глава 18. Семилетняя война

Семилетняя война, разорившая большую часть Европы, не затронула священную землю Франции, зато обошлась ей потерей колоний. Англичане отняли Канаду и большие владения в Индии, в то время как французская армия увязла в боевых действиях в Европе, а французский флот находился в запустении по недостатку средств. Что касается пруссаков, то, спустившись на землю после семилетнего пребывания на своей любимой планете войны, они обнаружили, что их союзник прибрал к рукам целую мировую империю ценой всего нескольких сотен английских жизней. Пока они разоряли страну, тратили лучшие годы, страдали от голода, от жестокостей русской армии, снискали ненависть всей Европы, а взамен получили всего-навсего песчаную равнину.

Если в XIX веке французы не могли простить Людовику XV потерю колоний, то современники этих событий едва ли сознавали, что происходит. Общественное мнение стояло против всякой колонизации. Философы, на два столетия опередив свое время, смотрели на дело в точности, как мы теперь, и большинство их соотечественников были с ними полностью согласны.

—      А как же благородный дикарь? — восклицал Жан-Жак Руссо. — Неужели он не имеет никаких прав?

—      Империя подобна дереву, — учил Монтескье, — и если ветви слишком разрастаются, они отнимают жизненные силы у ствола. Люди должны жить там, где родились, переселенные же в другой климат, они будут болеть.

Вольтер осуждал страшные преступления, творимые европейцами в Америке, и говорил:

—      Франция может быть счастлива и без Квебека.

В Энциклопедии всего двенадцать строчек отвели Канаде, этой «стране, населенной медведями, бобрами и варварами, которая восемь месяцев в году покрыта снегом».

Когда из-под пера столь уважаемых авторов изливался такой поток пропаганды, грамотные слои населения Франции, вполне естественно, не испытывали желания тратить большие деньги и проливать кровь соотечественников ради сохранения территорий, которые горстка предприимчивых французов захватила в дальних краях со страшно жарким или страшно холодным климатом. И уж если во французской провинции царили скука и старомодность, то каковы же должны быть колонии! Поэтому, хотя несчастных Монкальма и Дюплекса и не совсем бросили на произвол судьбы, то и помогали им явно недостаточно, так что каких бы чудес они ни совершали, все равно были обречены на поражение.

Невзирая на все дипломатические и политические кризисы последних лет, жизнь при дворе шла, как всегда, своим чередом. Если австрийский посол и мог чем-то заинтересовать французов, то лишь курьезной манерой пудрить парик — слуги махали веерами, чтобы пудра оседала на волосах равномерно.

Парламентарии, важные и напыщенные, проходили в зал заседаний королевского совета и обратно, как будто их мантии делали своих хозяев невидимками — придворные никогда не говорили о них и, похоже, вовсе не замечали. Однако разразившаяся война произвела известное впечатление в Версале. Как и в начале всех войн, началась страшная очередь желающих попасть в армию, и в приемной маршала де Бель-Иля толпились молодые люди, ищущие чинов. «Не спешите, мальчик мой, война не завтра кончится». И, как в начале всех войн, дамы сделались ее сторонницами или противницами в зависимости от того, могли ли их мужья и любовники участвовать в войне, и от того, чего им больше хотелось — чтобы возлюбленный остался цел или чтобы он прославился. Не было стыда для придворного, если он предпочитал сидеть дома и сочинять забавные песенки о поражениях французской армии. «Нельзя не ценить наших поражений, они дают пищу для таких славных шуток».

При дворе вообще очень ценили все, что могло насмешить. Лиссабонское землетрясение, «привело в замешательство физиков и посрамило богословов». Оно лишило Вольтера его оптимизма. В гигантских волнах, затопивших город, в разверзшихся под ним трещинах, в вулканическом пламени, много дней бушевавшем в окрестностях города, погибло около пятидесяти тысяч человек. Но для царедворцев Людовика XV землетрясение оказалось колоссальной шуткой. Зять мадам де Помадур, господин де Баши, служил в то время послом в Португалии. Он видел, как испанского посла убило государственным гербом Испании, сорвавшимся с портика посольства. Баши бросился в здание, вынес оттуда маленького сына своего погибшего коллеги и вывез его из города вместе со своей семьей. Но вернувшись в Версаль, он целую неделю заставлял двор покатываться от хохота своими рассказами. «Вы слышали, как Баши рассказывает про землетрясение?»

Однако король и маркиза де Помпадур были уже не те, что прежде. Пропала очаровательная беззаботность первых лет их любви. Ее красный лаковый будуар превратился кабинет короля, где он принимал министров и держал государственные бумаги. Ничего не решалось без ведома маркизы. И если правда, что она мушками отмечала на карте Германии, теперь висевшей на стене вместо картин Буше, ход боевых действий, то скорее всего не по легкомыслию, а потому что мушки всегда имелись под рукой и были очень удобны.

Поездки, доставлявшие обоим такое удовольствие, пришлось сократить, и во многих резиденциях замерли все работы. С грустью король с маркизой отказались от Креси и продали его герцогу де Пантьевру, так как поездки туда обходились дороже всех других. Она писала Стенвиллю: «Я ни о чем не жалею, кроме моего милого Креси, и никогда бы в этом не призналась, если бы не была уверена, что смогу победить эту слабость. В эту самую минуту я должна бы находиться там». Она съездила напоследок в Креси одна, без короля, чтобы открыть деревенскую больницу, которую там построила. В больнице было сорок восемь кроватей и постоянный врач; маркиза продала бриллианты, чтобы оборудовать эту больницу.

Нам мало известно о частной жизни мадам де Помпадур после начала войны. Она затворилась у себя в апартаментах с королем и министрами, стала очень редко посещать придворные церемонии. В 1758 году заканчивается бесценный дневник герцога де Люиня, и мы больше не располагаем ежедневным отчетом о версальских сплетнях и происшествиях. Но все то, что нам известно об этом периоде жизни маркизы, довольно печально. Она почти лишилась своей красоты, ее не переставало терзать горе об умершей дочке, ее беспокоили боли в сердце, она всегда недомогала и часто болела, постоянно тревожилась из- за положения в стране. Но все искупало собой дружеское расположение короля. Он ездил на охоту, посещал свой бордель, достаточно виделся с детьми, выполнял свои королевские обязанности, а все остальное время проводил с маркизой. Их связывали отношения супругов, много лет проживших в удачном браке.

К весне 1757 года Фридрих II завладел Саксонией и кроме того оккупировал Богемию и осадил Прагу. Дофину так огорчали новости из Саксонии, что у нее произошел выкидыш. Ее мать подверглась оскорблениям, из-за которых в конце концов и умерла; отец — польский король Август III — бежал; Фридрих разграбил все, чем они владели, прихватив даже мелкие деньги, которые нашел во дворце. Единственный достойный представитель рода, Мориц Саксонский, уже лежал под прекраснейшим из надгробий XVIII века, в Страсбурге. Он умер в Шамбо- ре в 1750 году от излишнего усердия в любовных утехах. Не будь он протестантом, его погребли бы, как Тюренна, в королевской усыпальнице в Сен-Дени. «Как грустно, — заметила дофина, — что мы не можем пропеть De Profunciis (погребальное песнопение. — Пер.) для того, благодаря кому так много раз пели Те Deum (благодарственный гимн. -- Пер.)». Умер и Левендаль. Король с горечью, но справедливо заметил, что у него больше не осталось генералов, разве что несколько капитанов. Из числа этих капитанов они с мадам де Помпадур постарались сделать самый мудрый выбор. Все полководцы, назначенные ими, кроме д’Эстре, принадлежали к их узкому кружку, и надо признать, что ни один никуда не годился. Мадам де Помпадур с самого начала настроилась дать высокую командную должность принцу де Субизу, одному из своих самых старых и близких друзей. Он получил армейский корпус; главнокомандующим Великой армии назначили маршала д’Эстре, который с сорокатысячной армией (вместо двадцати четырех тысяч, обещанных по Версальскому договору) выступил на Ганновер.

Д’Эстре пересек Вестфалию, взял Эмден, покорил Гессе и перешел реку Везер, почти не встречая сопротивления. Камберленд, командовавший англо-германской армией, отступал перед ним в Хастенбек. По мере того как удлинялись коммуникации, становилось все труднее снабжать французскую армию продовольствием, и тут д’Эстре поссорился с Пари- Дюверне, занимавшимся снабжением. Мориц Саксонский всегда питал такое безмерное доверие к Дюверне, что даже советовался с ним по поводу планов кампаний, а д’Эстре повел себя с ним иначе, грубо и высокомерно. При этом он оставил маршала Субиза, которому завидовал, в полном неведении относительно своих намерений. Иначе говоря, он восстановил против себя друзей маркизы, а это был не самый мудрый образ действий. Дюверне использовал все свое немалое влияние на короля и маркизу, чтобы заменить д’Эстре на Ришелье. Для такого хорошего знатока человеческой натуры, как Дюверне, это была странная ошибка, но он справедливо рассудил, что настал момент нанести решающий удар и выиграть войну, и при этом, несомненно, был ослеплен подвигами Ришелье в Женеве и на Минорке.

Маршал де Бель-Иль понял, что затевается интрига против д’Эстре, и тайно послал ему известие, что неплохо бы ему побыстрее одержать решающую победу и известить о ней короля, если он не хочет, чтобы его отозвали. Д’Эстре атаковал герцога Камберлендского и выиграл сражение при Хастенбеке 26 июля 1757 года. Но было уже поздно. Дюверне успел уговорить короля, а тот в свою очередь убедил маркизу, что Ришелье — их единственная надежда, так что они решились на его назначение. Мадам де Помпадур писала Дюверне: «Король просит сказать Вам, mon nigaud (мой простофиля), что поскольку Ваш проект имеет политическое значение, Вы должны открыть его аббату Берни. Маршал де Бель-Иль вел себя довольно упрямо, непременно дайте ему шлепок, как увидите. Король сегодня вечером будет разговаривать с господином де Ришелье. Должна предупредить Вас, что он (Ришелье. — Авт.) все рассказывает мадам Л...».

И вот Его превосходительство отправился на смену д’Эстре. Он мог бы даже успеть заявить свои права на победу при Хастенбеке, если бы не задержался на несколько дней в Страсбурге у своей любовницы герцогини де Лорагэ, которая возвращалась из поездки на воды. Настоящим же победителем при Хастенбеке был некий Шевер, простой вояка, наделенный большим военным дарованием, который не мог дослужиться выше генерал-лейтенанта, так как не был дворянином. Общество, не зная всего этого, возмутилось, когда д’Эстре отозвали сразу после такого успеха. По Парижу ходила карикатура, на которой изображалось, как он порет Камберленда лавровой ветвью, а Ришелье подбирает листья и украшает ими свою голову. Вернувшись в Версаль, д’Эстре сравнил свою судьбу с участью римского полководца Германика, которого тоже отозвали через неделю после переправы через Везер.

Казалось, что Фридрих в отчаянном положении. Из Праги его изгнала австрийская армия под командованием генерала Дауна, «самая красивая и веселая армия, какая есть на свете», по выражению мадам де Помпадур, а на русском фронте он тоже испытывал мощное давление. Фридрих стал подумывать о самоубийстве, а затем о примирении с Францией. Начал он с попытки подкупить мадам де Помпадур, предлагая ей огромные суммы денег и княжество Невшатель. Она отнеслась к этим авансам как к забавной шутке и переслала письма Фридриха императрице Марии-Терезии. Тут Вольтер и высказал предположение, что с Ришелье легче было бы договориться, чем с маркизой.

История герцога Ришелье лишний раз доказывает, что коль человек уличен в предательстве, это конченый человек, и что однажды предавший обязательно предаст снова. Фридрих написал ему в откровенно льстивых выражениях: «Племянник великого кардинала рожден как выигрывать баталии, так и подписывать договоры... Тот, кто заслужил памятники в Женеве и покорил остров Минорка, невзирая на невероятные трудности...» и так далее. Ришелье переслал это письмо Пари-Дюверне в знак своей благонадежности. Но затем вместо того, чтобы преследовать Камберленда с его разбитой армией, он застрял в Ганновере, выжимая деньги из гражданского населения. Всякий раз, как бургомистр какого-нибудь городка подносил ему ключи — всегда сделанные из чистого золота, — Ришелье их тут же опускал в карман. Бедняги бургомистры печально замечали, что Тюренн обыкновенно брал города, но возвращал ключи.

«Это вполне вероятно, — замечал на это Ришелье, — господин де Тюренн был неподражаем». Он взимал громадные деньги с домохозяев, предпочитавших платить, чем пускать солдат на постой, словом, не упускал ни одной уловки, при помощи которой в те времена мог обогатиться генерал. Собственные же солдаты прозвали его «papa la maraude» («папаша- мародер»), и скоро в армии не осталось и следа дисциплины. Ришелье верил, что армия должна жить за счет занятой страны, и разрешал своим солдатам беспрепятственные грабежи и бесчинства среди гражданского населения. Но наконец он снова обратил внимание на военные дела. Как и при взятии форта Сен-Филипп, герцог не стеснял себя правилами военного искусства и, не имея плана сражения и не позаботившись о надежных коммуникациях, погнался за герцогом Камберлендом до самой Эльбы. Ришелье явно нарывался на неприятности, но необыкновенное везение не покидало его. Он зажал Камберленда с армией между Эльбой и морем, так что тому ничего не оставалось, как пойти на переговоры о капитуляции. В этот момент Семилетняя война могла бы завершиться после единственной кампании, Европа лежала бы у ног Людовика XV и Марии-Терезии, а маркиза де Помпадур вошла бы в историю как гений внешней политики, если бы признали ее заслугу в заключении союза с Австрией, за который потом так ругали. И если бы регент, имея в свое время-достаточно оснований, чтобы срубить господину де Ришелье целых четыре головы, отрубил хотя бы одну, история Франции могла бы сложиться совершенно иначе.

Вместо того, чтобы взять в плен Камберленда и разоружить его войска, Ришелье договорился с ним и отпустил, взяв слово, что англо-германская армия Камберленда будет расформирована и не поднимет оружия против Франции до конца войны. Это соглашение, известное как Клостерсевенская конвенция, было совершенно бессмысленно. Ни Ришелье, ни Камберленд не имели полномочий подписывать какие бы то ни было договоры, и их соглашение одинаково плохо встретили — сначала в Лондоне, затем Фридрих, а потом и в Фонтенбло. Flo пострадали от этого соглашения французы. Ришелье подписал его по обыкновенному своему легкомыслию без указания сроков выполнения статей к забыл внести в текст запрет Камберленду и его войскам сражаться против союзников Франции. Отчасти в этом роковом соглашении был виноват Берни. Хотя в мемуарах он представляет дело так, будто весть о договоре была подобна разорвавшейся бомбе, причем Ришелье поставил его перед свершившимся фактом, но письма Берни к Стенвиллю показывают, что он прекрасно знал, что происходит что-то в этом роде и вовсе не осуждал происходящего.

Георг II не принял всерьез честного слова Камберленда («мой сын погубил меня и опозорил себя»), отказался ратифицировать конвенцию и написал в ганноверский регентский совет: «...какая-нибудь победа, одержанная королем Пруссии, дала бы удобный случай неожиданно напасть на французов, стоящих в наших владениях, так чтобы по отдельности застать их врасплох на местах расквартирования». Надо отдать справедливость Камберленду — он глубоко переживал бесчестье и ушел с тех пор в частную жизнь.

Клостерсевенская конвенция была достаточно неудачным шагом, но хотя бы позволила уцелеть французской армии. Ришелье теперь поддерживал оживленную переписку с Фридрихом и, возможно, получал от него подачки. Он отказался посылать войска в Саксонию, к Субизу, настоятельно требовавшему подкреплений. Когда же наконец с большим опозданием войска были отправлены, то не позаботились об их пропитании во время перехода, так что они прибыли на место в удручающем состоянии и совершенно непригодные к боевым действиям. Результатом стало сокрушительное поражение французско-австрийских войск под командованием де Субиза при Росбахе в 1757 году. Истинную вину за это разделяют Ришелье и командующий австрийцев, герцог Саксен-Хильбурггаузен. Он тоже был подкуплен Фридрихом, а сомнения в его верности звучали во Франции еще за неделю до того, как состоялось сражение. Росбах стал одной из любимых тем для версальских зубоскалов, бесчисленные куплеты и карикатуры высмеивали неудачливого Субиза. «Я потерял армию. — Где же она может быть? — Слава Богу! Вот она приближается ко мне. — О ужас! Это неприятель!» Отель Субиз, говорили они, сдается внаем, потому что герцог поступил учиться в Эколь Мили- тер; впрочем, ему ничего не стоит теперь построить себе новый дом из тех камней, что в него кидают. И в том же духе.

Берни написал Стенвиллю, что все это очень пагубно для их друга, то есть, мадам де Помпадур, так как публика крайне недовольна назначением Субиза, и только его победа могла бы смягчить ее, — может быть, это и несправедливо, да публика всегда несправедлива в таких случаях. Господину де Субизу, который вел себя как мудрец до начала сражения и как герой во время сражения, лучше всего теперь было бы оставить пост командующего и вежливо принять почетную должность в резерве союзных сил. Винить же его совершенно не в чем, роковая ошибка состояла в назначении сразу двух командующих.

Что же до мадам де Помпадур, то она пришла в отчаяние. Бедняжка проплакала всю ночь, получив от герцога письмо, в котором он даже не пытался приуменьшить размеры катастрофы, постигшей его армию, катастрофы тем более горестной, что отдельные полки и люди, участвовавшие в сражении, проявили беззаветную доблесть. Маркиза писала мадам де Лютценбург: «... Вы знаете, как я люблю его, и можете вообразить, как ранит меня все, что говорят о нем в Париже. Его армия любит его и восхищается им, как он того заслуживает. Мадам дофина в ужасном горе из-за смерти своей царственной матушки — еще одной жертвы прусского короля. Как это провидение допускает его чинить все новые несчастья для всех? Я в отчаянии от всего этого...» Маркиза, как тигрица, сражалась за своего друга, не желала и слышать о его отставке и была в ярости из-за несправедливой и омерзительной травли, которую развернули против Субиза те, кто отсиживался по домам, пока он сражался. Она твердо решила дать ему возможность поправить дело. Зимой мадам де Помпадур настояла на приезде Субиза в отпуск в Версаль и не жалела сил, чтобы утешить его. Никогда еще разбитого военачальника так хорошо не принимали на родине. К тому времени маркиза снова находилась в отличном расположении духа, пополнела и отменно похорошела. Король был весел, с радостью предавался развлечениям, и оба они много говорили о любви. Замурованную маленькую лестницу открыли вновь, и король опять начал по своему обыкновению внезапно появляться и исчезать в покоях маркизы. Бебе, спаниель герцога Субиза, который оставался у мадам де Помпадур, был счастлив видеть хозяина. Как-то за ужином принц упомянул о своем поражении, но маркиза запретила ему говорить о делах в обществе.

В ту пору мадам де Помпадур с королем много времени проводили со столь курьезным персонажем, как граф де Сен-Жермен. Он их забавлял и развлекал, и они внушили себе веру в него, как дети стараются верить в волшебство фокусников, чтобы удовольствие от представления стало еще больше. Сен-Жермен был шарлатаном, о котором всегда было известно очень мало, кроме того, что он сказочно богат и говорит на всех европейских языках. Французские авторы обвиняли его в принадлежности к английской разведке и в том, что он и есть отец масонства. Англичане считали его шпионом якобитов. Но сам он претендовал на славу как бессмертный, живущий тысячи лет и знакомый с Иисусом Христом.

Он описывал мадам де Помпадур различные французские дворы на протяжении всей истории, при которых он был с почетом принят. Она пришла к заключению, что если бы ей не посчастливилось жить при дворе собственного короля, то она выбрала бы двор Франциска I, покровителя искусств. Однажды Сен-Жермен сыграл коротенькую мелодию на клавикордах маркизы, а король спросил, что это за музыка. «Не знаю, — небрежно отвечал граф, — в первый раз я ее слышал при вступлении Александра Македонского в Вавилон». Он поразил короля, устранив изъян в одном из его бриллиантов. Сен-Жермен говорил, что его вечная жизнь (но не молодость, так как он был крепким мужчиной лет пятидесяти) объясняется эликсиром, который постоянно сохраняет того, кто его принимает, в одном и том же возрасте. Мадам де Помпадур с готовностью проглотила и эту байку, и само лекарство и утверждала, что оно пошло ей на пользу. Но в 1760 году Сен-Жермен впал в немилость у полиции и Шуазель велел ему собирать вещички. Граф скитался от одного европейского двора к другому и умер в 1780 году.

Как только все армии на зиму 1757/58 года отправились на зимние квартиры, Ришелье, сгоравший от нетерпения увидеться со своими любовницами, отпросился в отпуск, что было не слишком дальновидно, если он намеревался сохранить пост главнокомандующего. Клостерсевенская конвенция только что была официально не признана Фердинандом Брауншвейгским, который провозгласил намерение немедленно возобновить боевые действия. Так что момент вряд ли подходил для того, чтобы автор этого злосчастного перемирия Отправился в Париж развлекаться. Король предоставил ему отпуск, но сказал, что поскольку недопустимо оставить армию без главнокомандующего в такой критический момент, то он посылает графа де Клермона на место Ришелье.

Ришелье еще раз продемонстрировал свою способность выйти сухим из воды. Он вернулся в Версаль, где король принял его с радостью, и превесело возобновил свои донжуанские боевые действия и при дворе, и в Париже. Очень скоро он был замечен в тот момент, когда перебирался в спальню одной из своих любовниц по жердочке, перекинутой через улицу из противоположного окна. Денежные плоды предательства интересов отечества он потратил на приобретение красивого особняка, отеля д’Антен, расположенного на бульварах, и пристроил к нему крыло, заканчивавшееся круглой комнатой с видом на окрестные поля. Парижане окрестили его Ганноверским павильоном. В 1930 году павильон снесли и заново отстроили в парке Со. Гораций Уолпол видел его в первозданном виде: «Там есть комната с зеркалами по кругу и драпировками белого люстрина, расписанного розами. Жаль, что Вы не видели самого престарелого Ринальдо, построившего для себя сей романтический будуар. Никогда еще зеркала не отражали такого множества морщин».

Старой мумии, как величали в Версале герцога Ришелье, исполнилось шестьдесят два года. Если его военной карьере пришел конец с заключением Клостерсевенской конвенции, то любовные его похождения продолжались до самой смерти в возрасте девяноста шести лет. Дожив до восьмидесяти четырех лет, он оправил на покой некую старуху, чьим главным занятием в жизни была поставка девиц для герцога, и поселился вместе со своей четвертой женой, хорошенькой молодой вдовушкой. Она боготворила его так же, как и все жены и любовницы, и подарила герцогу сына, который, впрочем, сразу же умер, к большому облегчению господина де Фронсака — наследника герцога. Ришелье помирился с Морепа, когда Людовик XVI отозвал этого министра из двадцатисемилетней ссылки, и старики вдвоем просиживали долгие часы в Версале, который уже только они помнили таким, каким он был при Людовике XIV, с грустью вспоминали о былой славе, и кто знает, может быть, грустили и о маркизе де Помпадур.

Говоря о Семилетней войне, о связанных с ней личностях и о кипении интриг, сопровождавших ее, Берни писал: «Несчастные потомки, что же вы сможете во всем этом понять? Что за дураками вы окажетесь в глазах Истины!» После Росбаха им владела единственная мысль — заключить мир как можно скорее и по возможности почетнее. Партия прусских сторонников во Франции, вдохновленная еще двумя поражениями союзников, последовавшими почти сразу за Росбахом, начала поднимать голову. Из-под пера д’Аржансона так и текли памфлеты и записки, попадавшие на театр войны, в руки и без того подавленных офицеров. Берни заметил как-то Стенвиллю, что д’Аржансон с мадам д’Эстрад не менее влиятельны в армии, чем военное министерство, но не принял мер, чтобы заткнуть им рот. Проявляя больше ума, чем Гитлер, Фридрих всегда ухаживал за интеллектуалами и, сделав самый скромный вклад, состоявший в основном из лести, собирал теперь богатые дивиденды. На его стороне были все философы, для них он олицетворял свободомыслие, в противоположность фанатизму и мракобесию их собственного короля. Фридрих играл на врожденном французском недоверии к Австрии, извлек на свет и страшное чучело русского медведя, что случилось не в последний раз в истории. Берни также вечно твердил, что было бы «чрезвычайно неудобно», если бы русские начали требовать новых территорий. Общественное мнение внутри страны было деморализовано не менее, чем в армии, людей совершенно не интересовала война, и они лишь мечтали, чтобы она прекратилась. А хуже всего, что не хватало денег.

Берни сделался откровенным пораженцем, «Бабетта-цветочница» определенно не годилась в государственные мужи. Когда аббату впервые предложили заключить союз с австрийцами, он колебался, но затем поддержал эту идею и всячески помогал осуществить ее. В начале войны он выступал сторонником союза, но как только дела пошли похуже, он вернулся к исходным колебаниям, стократно усилившимся. «А что я говорил!» — вот лейтмотив его разговоров с маркизой. Говорил он ей и другие неприятные вещи. Например, что враги обвинят ее в затягивании войны ради того, чтобы Субиз мог взять реванш. Он писал Стенвиллю: «У нас нет ни полководцев, ни министров, и я нахожу эту фразу настолько справедливой, что готов и себя отнести к этой категории...» «Я указал маркизе, что пока мы еще ничего не проиграли на море и что Минорка с лихвой искупает Луисбург... но что в конце концов англичане, чей флот куда сильнее нашего, непременно отнимут наши колонии. И наши союзники ничем не в силах восполнить нам такие потери...» «Наши финансы более не в состоянии нести гигантские расходы». «Я заклинаю мадам де Помпадур Господом и всеми святыми угодниками, но мы широко открываем большие печальные глаза и ничего не делается». Подобные размышления целыми страницами отправлялись к Стенвиллю в Вену, их копии, разумеется, попадали в австрийскую тайную полицию и исправно читались Марии-Терезии. «Что за слепая отвага толкает императрицу снова пытаться разбить врага на будущий год? На что ей надеяться кроме того, что было и в прошлом году? Те же люди занимают те же посты, король Пруссии не переменился, наши генералы и министры всегда будут уступать ему».

И Берни был недалек от истины. Война уже приобрела постоянный характер. Каждую весну Фридриха атаковали с трех сторон три армии, стремящиеся к Берлину. Каждую весну его позиция казалась безнадежной, но каждое лето и осень разобщенность союзников, их плохое командование, растянутые коммуникации работали на него. Помимо личной отваги и прекрасной армии, Фридрих располагал еще двумя преимуществами — он дрался на своей земле и при едином командовании. Но король с мадам де Помпадур, ослепленные ненавистью к пруссакам, не желали слушать советов Берни — возможно, разумных. Маркиза начинала сознавать, что если война будет продолжена, то Берни придется уйти. Он явно терял присутствие духа.

Граф де Клермон, сменивший в Ганновере Ришелье, был принцем крови, братом герцога де Бурбона и внуком великого полководца Конде. Он дрался во многих кампаниях под началом маршала Сакса, считавшего его хорошим офицером, но при этом оставался аббатом и очень любил богатое привольное житье в Сен-Жермен де Пре. Можно вообразить, какой хор из шуток, песен и эпиграмм под управлением Ришелье раздался по случаю его назначения. «Его зад приспособлен скорее для кресла, чем для седла», и так далее. Было бы куда разумнее, говорили они не без основания, назначить командующим этого забияку-архиепископа, Кристофа де Бомона. Однако едва лишь монсеньер аббат прибыл на фронт и оглядел войска, которыми ему предстояло командовать, он и сам обрушился на Ришелье с сокрушительным обвинением в письме к королю. «Я нашел армию Вашего величества разделенной на три корпуса. Первый находится на земле и состоит из воров и мародеров... второй лежит под землей, а третий по госпиталям». Состояние госпиталей было тоже не слишком утешительным, те из врачей и сестер, кто еще не сбежал, были не здоровее своих пациентов, всюду царили грязь и голод. Клермону пришлось сразу же уволить со службы восемьдесят офицеров за самовольные отлучки и преступления против гражданского населения. Целый полк гусар был расформирован и распределен по другим частям за грабежи, воровство и насилия. Вот в такое удручающее положение пришла прекраснейшая армия в мире из-за бездарного командования всего за восемь лет, истекших после смерти маршала Морица Саксонского. Помимо утраты морального духа солдаты были в плохой физической форме, истощенные маршами на голодном пайке.

Но Клермон был неспособен командовать крупными соединениями и почти немедленно начал серию отступлений. Мадам де Помпадур непрерывно слала ему письма, чтобы подбодрить командующего, и скоро сумка с почтой из Версаля сделалась ему ненавистнее всех остальных его бед и забот. Он перешел Везер в обратном направлении. «Что я могу сказать, монсеньер? Я в отчаянии, что Вы оказались вынуждены переправиться через Везер, а особенно из-за множества убитых и раненых, которых Вам пришлось бросить...» Клермон переправился и через Липпе и прибыл в Везель, потеряв Ганновер вместе с Гессе. «Надеюсь, что Ваши позиции на Рейне достаточно сильны, чтобы Вы могли должным образом восстановить силы... продолжайте Ваши полезные труды, монсеньер, и не падайте духом». В Версаль пришло известие, что он готовит новое отступление за Мозель. Маркиза написала отчаянное письмо — австрийской императрице грозило свержение с престола, а в этом случае Франция осталась бы в одиночестве, опозоренная и погубленная. «Такова, монсеньер, точная картина нашего положения. Больше у меня нет сил писать ни о чем, кроме непоколебимой преданности Вам». В конце концов эта длительная агония завершилась поражением Клермона при Крефельте 23 июня 1758 года.

Эта битва памятна главным образом гибелью графа де Жизора, единственного сына маршала де Бель-Иля. Де Жизору исполнилось двадцать шесть лет, и это был один из тех почти безупречных молодых людей, что так часто гибнут на войне. О нем искренне горевали и знать, и простолюдины, в Париже, в Версале, в Англии и даже в Германии. Фридрих говорил бывало, что многое мог бы простить французам за то, что они подарили миру графа де Жизора. (Это именно Жизор написал однажды из Лондона: «Если мадам де Помпадур разделяет абсолютное могущество Людовика XV, то леди Ярмут во всем разделяет импотенцию Георга II».). Его недолгая жизнь была омрачена отказом Ришелье отдать за него свою дочь, красавицу Септиманию. Он вышла замуж за графа Эгмонта, ужасно мрачного испанского гранда. Они с Жизором были слишком порядочны, чтобы «найти друг друга в свете», как предсказывал ее циничный отец; напротив, влюбленные изо всех сил избегали друг друга, но чувство их оставалось неизменным. Юная жена Жизора, дочь герцога де Нивернэ, горевала о нем до конца своих дней и отказалась вновь выйти замуж. Детей у них не было.

Все думали, что этот удар убьет маршала де Бель- Иля. Мадам де Помпадур сказала, что король немедленно должен отправиться к нему, но король испугался и старался увильнуть от этого посещения.

—      Гордый варвар, — продекламировала она, — ты полагаешь, что кровь подданного с лихвой окупается одним твоим взглядом.

—      Кто это написал? — спросил король.

—      Вольтер.

—      А, понятно. Я, наверное, действительно варвар, ведь это я дал Вольтеру должность и пенсию.

Но все-таки король отправился выразить соболезнования маршалу очень торжественно, в сопровождении королевы и двора. Он благородно и прочувствованно обратился к старику, и тот обрел утешение в его словах. Он не только не смутил короля выражениями горя, но держался совершенно стоически. Маршал не покинул пост военного министра, о чем и просил его король, и с головой погрузился в работу.

После стольких печалей и дурных известий победа герцога д’Эгильона при Сен-Касте очень обрадовала всех в Версале. Господин д’Эгильон, большой друг и протеже мадам де Помпадур, был губернатором Бретани. Он очень хотел оставить этот пост и пойти воевать, а она его от этого отговорила. В сентябре 1758 года он со своими бретонскими добровольцами отразил при Сен-Касте крупный рейд англичан, предпринятый как рекогносцировка перед вторжением. Было убито три тысячи английских солдат и пять сотен взяли в плен. Недруги д’Эгильона говорили, что во время дела он отсиживался на мельнице, так что «если наш командир и не покрыл себя славой, зато оказался покрыт мукой». Но д’Эгильон при всех своих недостатках не был трусом, и, конечно, маркиза его в этом не подозревала.

«Сегодня мы пропели в Вашу честь Те Deum, — писала она, — к моему большому удовлетворению, ведь я всегда предсказывала Вам успех. Да и могло ли быть иначе, когда такое рвение, ум и холодная голова ведут войска, которые, подобно их командиру, рвутся отомстить за своего короля?» «Говорят, будто милорды хотят попробовать еще раз — надеюсь, им это обойдется так же дорого».

В том же 1758 году Субиз взял реванш у пруссаков за Росбах в сражениях при Зандерсхаузене и Лютцельберге. Некоторые считали, что эти победы, как и при Хастенбеке, одержал тот самый Шевер, которого нельзя было повысить в звании как недворянина. Но, невзирая на эти ободряющие новости, Берни не переставал скулить от отчаяния. «Я терзаюсь муками». «В моем мозге кипит кровь, которая без конца ударяет в голову». «Если бы я мог умереть или сойти с ума, я бы уже сделал и то и другое». «Нас повсюду предали». Маркиза уже видеть не могла его удрученное личико. Она по-прежнему твердо верила в союз с Австрией и намеревалась продолжать войну. В подобных обстоятельствах бесполезно было держать Берни на его посту. Стенвилль — способный, честолюбивый, молодой и энергичный — был очевидной кандидатурой на его место. Именно так и считал сам Стенвилль и не жалел сил, чтобы занять пост Берни. Прочитав нудное хныканье, которое Берни присылал в венское посольство, этому трудно удивляться. Эти послания, должно быть, нестерпимо раздражали адресата, особенно потому, что Стенвилль прекрасно знал, что и императрица читает письма Берни, отчего день ото дня растет ее недоверие к союзнику. «Похоже, что французы непобедимы, только когда сражаются против меня», — говорила Мария-Терезия.

Надо сказать, что если политик, вкусивший власти, вообще способен мечтать от нее избавиться, то именно об этом мечтал Берни. Власть стала ему слишком тяжела. Его искренним стремлением было сложить с себя ответственность, не дававшую уснуть по ночам, передать иностранные дела кому-нибудь другому, хотя бы тому же Стенвиллю, и остаться членом королевского совета. Одно время даже казалось, что это может получиться.

Король написал: «Я весьма сожалею, господин аббат и граф, что мои дела так отразились на Вашем здоровье, что вы больше не в силах нести бремя обязанностей. Никто не желает мира больше, чем я, ноэто должен быть прочный мир и не позорный. Я готов пожертвовать ради него собственными интересами, но не интересами моих друзей». Дальше говорилось, что король, хотя и с сожалением, но все же позволил бы Берни передать иностранные дела Стенвиллю и велел уведомить Стенвилля и императрицу Марию-Терезию об этой перемене. Чтобы позолотить пилюлю — ведь для Берни это была фактическая отставка, — Стенвилль, сохранивший немало друзей в Риме и после кончины папы Бенедикта XIV, добился для аббата кардинальской шапки. В 1758 году Стенвилль получил герцогский титул и с тех пор известен как герцог де Шуазель. В «Газетт де франс» появилось объявление: «Здоровье кардинала де Берни, которое уже давно оставляло желать лучшего, не позволяет ему далее нести тяжкое бремя руководства иностранными делами. Король принял его отставку и назначил герцога де Шуазеля его преемником. Король оставил за кардиналом де Берни место в своем совете...» Берни получил свою кардинальскую шапку с большой помпой и весьма торжественно из рук короля, который был с ним очень ласков и сказал, что еще никогда не рукополагал более прекрасного кардинала. Но они с маркизой твердо решили удалить Берни из Версаля.

Новоиспеченный кардинал нанес официальные визиты королеве, дофину с супругой, герцогу Бургундскому, герцогу Беррийскому, графу Прованскому и графу д’Артуа (старшему), мадам инфанте и ее дочери инфанте Изабелле, принцессам Аделаиде, Софии, Виктории и Луизе. Затем уехал в свои апартаменты в Пале-Рояле и снова попал в Версаль лишь через шесть лет. Король написал Берни, чтобы он ехал на жительство в свой замок в Вик-сюр-Энь, близ Суассона. Еще ни с одним покинувшим должность министром не обошлись так мягко, но все же не было сомнений в том, что его прогнали с позором. Мадам де Помпадур и Шуазель испытывали из-за него угрызения совести и старались как могли облегчить его изгнание, принимая все меры, чтобы ни сам Берни, ни его семейство не терпели нужды в деньгах. Они хотели добиться для него епархии, но это бы означало собеседование кардинала с королем, который категорически заявил, что ему не вынести такой неловкости. Однако в 1764 году они сумели снять с него опалу, Берни вернулся в Версаль с визитом, после чего был назначен архиепископом в Альби. После смерти мадам де Помпадур Шуазель отправил его послом в Рим, и там он умер в разгаре французской революции.

Мадам де Помпадур искренне привязалась к маленькому аббату и очень сожалела о случившемся. Она сказала мадам дю Оссе, что вся вина здесь в первую очередь лежит на епископе Мирепуа, который в свое время помешал Берни полнить пенсию. Ведь если бы он ее получил — а король был вполне склонен ее выделить, — то никогда не был бы назначен послом, а распоряжался бы в версальской домовой церкви и был бы куда счастливее, а она бы не испытывала этих сожалений. И вот теперь она лишена удовольствия, на которое так рассчитывала — состариться в обществе этого очаровательного друга. И прибавила, что уже к концу первой его недели в должности министра иностранных дел она поняла, что он к ней непригоден. Король же был чрезвычайно рад больше не видеть Берни. Он никогда его не любил, а к тому же от аббата его сильно отвращали дошедшие до короля слухи, будто у того интрига с мадам инфантой. Наконец король и вовсе перестал выносить беднягу со времен одного происшествия в Версале. Берни проявил элементарное неумение себя вести и, взяв ружье, отправился пострелять в маленький загончик прямо под окнами короля. Граф де Но айль и мадам де Помпадур сказали, чтобы он больше никогда так не делал, но было поздно — король узнал, кто стрелял. Еще много лет, проходя по этому месту, он повторял: «А вот и угодья монсеньера аббата».

Глава 19. Шуазель

Герцог де Шуазель был совсем иным человеком, чем лживый улыбчивый Морепа, высокомерный д’Аржансон или аббат Берни с его озабоченно наморщенным личиком. В первую очередь это был аристократ с соответствующей манерой поведения, и королю с ним было проще, чем с любым из его министров. Уж он-то не отправился бы пострелять под королевскими окнами. Он всегда находился в приподнятом настроении, обладал способностью объяснить сложное положение в нескольких четких словах, никогда не шатался без дела, бубня о разных трудностях, не колебался, не болтал и точно знал, что нужно делать дальше. А когда дневные дела завершались, отбрасывал в сторону все государственные тяготы и готов был поразвлечься.

Внешне Шуазель очень напоминал сэра Уинстона Черчилля — те же ярко-рыжие волосы, ярко-голубые глаза, вздернутый нос и шутливо-задиристый вид. Современники называли его «бульдогом». Друзья любили его и проявили необыкновенную верность, когда он, простояв у руля французской политики двенадцать лет, был с позором изгнан в Шантлу, свое имение в провинции. Женщины находили его неотразимым, а жена боготворила.

Герцогиня де Шуазель приходилась внучкой и наследницей баснословно богатого господина Крёза, прозванного «бедняком», чтобы отличать от его еще более богатого брата, Крёза-богача. Старшая сестра герцогини, маркиза де Гонто, жена одного из ближайших друзей мадам де Помпадур, была любовницей Шуазеля. Она умерла при рождении будущего герцога де Лозена, который, весьма вероятно, был сыном Шуазеля. Узнав, что умирает, она взяла со своей двенадцатилетней сестры, Луизы-Онорины, обещание выйти замуж за Шуазеля: мадам де Гонто успела убедиться, что он из тех, кому постоянно требуется очень много денег. И умерла, успокоенная относительно будущего своего возлюбленного. Однако к свадьбе невеста сделалась уже не столь богатой, как ожидалось, в результате судебной тяжбы между наследниками братьев Крёза. Шуазель и Гонто обра-тились в апелляционный суд. В это время Гонто был влюблен в некую мадам Россиньоль и беспрестанно спрашивал Шуазеля: «Как вы думаете, мадам Россиньоль меня любит?» И пока судья оглашал вердикт, по которому оба свояка должны были или невероятно разбогатеть, или остаться почти без гроша, Шуазель прошептал на ухо Гонто: «Как вы думаете, мадам Россиньоль вас любит?» После чего оба так и покатились со смеху, даже не расслышав, как решилось дело. Но оно решилось в их пользу.

Герцогиня, одна из тех добродушных зануд, которые нередки в истории, безумно полюбила своего мужа и за всю жизнь не взглянула ни на кого другого. Единственный, кто усомнился в искренности ее страсти, был Гораций Уолпол, говоривший, что уж слишком явно она ее проявляет, чтобы можно было в это поверить. Сам Шуазель был ей глубоко предан. «Ее добродетель, — писал он, — ее очарование, чувство ее ко мне сделали наш брак куда счастливее, чем любые деньги». Но герцогине приходилось мириться с его вопиющей неверностью. Поначалу она очень страдала из-за этого, но со временем стала относиться к своему положению философски и даже дружила с любовницами мужа. При этом у нее имелись причины ревновать его не только к ним. У господина де Шуазеля была сестра, которая по своей неудачливости никак не могла выйти замуж, и в зрелом двадцативосьмилетнем возрасте изводилась от тоски в монастыре Ремирмон — ужасная доля для той, что больше всего на свете любила светское общество. Но едва герцог водворился в Версале, как послал за сестрой и выдал ее замуж за слабоумного и порочного герцога де Граммона. Молодые супруги разъехались почти сразу после свадьбы, и герцогиня поселилась у брата. Она уступала в красоте своей невестке и обладала далеко не столь симпатичным характером, как она, но была куда занятнее и пользовалась большим влиянием на Шуазеля. Придворные скоро это заметили, и если все восхищались мадам де Шаузель, но не обращали на нее никакого внимания, то мадам де Граммон никто не любил, но зато все искали ее расположения. Мадам де Шуазель глубоко обижало то обстоятельство, что даже в собственном доме она никогда не могла побыть вдвоем с мужем. Мадам де Граммон вечно выставляла ее дурой. Как-то раз герцогиня де Шуазель говорила гостям за обедом, что ссылка не страшит ее, и даже наоборот, она бы с радостью поселилась с Шуазелем где-нибудь в глуши и полном уединении. «Ну, допустим, а он-то как считает?» — спросила через стол ее противная золовка.

Мадам де Помпадур любила все семейство Шуазель и готова была с ними никогда не разлучаться. Они с королем ужинали у Шуазелей трижды в неделю, собственные же ужины у маркизы очень переменились, на них теперь бывало не более восьми человек, и трое из них обязательно были все те же Шуазели. Герцогиня де Граммон развлекала короля, а потому всегда сидела рядом с ним. Сам Шуазель поддерживал за столом постоянное веселое жужжание гостей, а мадам де Шуазель просто была очень мила.

Наконец-то у маркизы появилось чувство, что у них с королем есть надежная поддержка в государственных делах, и ценила это утешение тем более, что теперь редко когда хорошо себя чувствовала. Казалось, буквально все ее утомляет. Шли месяцы, и она все больше и больше обязанностей перекладывала на Шуазеля. Она сохраняла внешние признаки власти — назначения, награды, ордена и командные чины по-прежнему распределяла она, государственные бумаги все еще проходили через ее руки, и вся эта работа шла в ее комнате, но она больше не была движущей силой правительства. Шуазель сосредоточил в своих руках неслыханное множество должностей и наград: руководил министерством иностранных дел, военным, морским, почтами, ведал управлением Туренью, носил орден Золотого Руна (орден Святого Духа у него уже был), чин генерал-полковника швейцарской гвардии, которой командовали только принцы крови — через четыре года все это уже принадлежало ему. Он всегда говорил, что похож на кучера из «Скупого» — берется за всякое дело и выполняет все, что требуется.

Если боевые действия под его началом пошли не намного лучше, чем раньше, то они хотя бы не пошли хуже, и тех несчастий и бедствий, которые пророчили, не произошло. Едва ли можно винить герцога де Шуазеля в том, что ему досталось государство, близкое к банкротству, жалкий призрак флота, деморализованная армия под началом самых бездарных генералов в истории Франции. Он в невероятно короткий срок и без всякого шума провел необходимые финансовые реформы. В 1758 году бюджет на иностранные дела составлял 57 миллионов ливров. Из него выплачивались средства на поддержку армий Баварии, Вюртемберга и Палатината, находившихся на содержании французского короля и никуда не годных на поле боя, а также деньги на подкуп, или как сказали бы мы сегодня, на помощь нейтральным странам. В 1759 году, в первый год правления Шуазеля, этот бюджет сократился до 24 миллионов, а к 1763 году достиг 11 миллионов. Но из-за этого сокращения король не лишился ни одного союзника.

Герцог провел преобразования и в Версале. Все те сотни людей, которые имели синекуры при дворе, были обязаны представить отчет, сколько они получают и за что именно. Сам король уже успел сократить многие из своих расходов, у него теперь осталась всего тысяча лошадей, прекратилось строительство всех личных резиденций и даже урезаны были расходы по кухне. Маркиза продала почти все свои бриллианты, впрочем, утверждала, что это не такая уж жертва, так как она никогда не была большой любительницей украшений. Оба они отослали огромное количество серебряных изделий на переплавку на монетный двор и внушили придворным сделать то же самое. Это позволило увеличить запас драгоценных металлов в казне и способствовало развитию Севрской фарфоровой фабрики, хотя и разорило серебряных дел мастеров. Каждое утро королю приносили список людей, исполнивших долг перед Францией, расставшись со своим серебром; они получали возмещение стоимости серебра на четверть деньгами, а на остальную сумму шестипроцентными государственными облигациями. Так же поступал и Людовик XIV, когда желал возместить военные расходы, так что в итоге старинного серебра, к несчастью, во Франции сохранилось меньше, чем в любой другой стране. Маркиза продала королю Бельвю и отдала почти весь свой капитал на завершение строительства Эколь Милитер. Дни бездумного расточительства прошли.

Мария-Терезия, разумеется, осталась очень довольна назначением Шуазеля. Она хорошо знала его и издавна была знакома с его семьей (отец Шуазеля был одно время австрийским послом во Франции), так что могла твердо рассчитывать, что он не откажется от союза с Австрией. Тут-то она и послала мадам де Помпадур знаменитый письменный прибор. Задумав сделать маркизе подарок, она будто бы спросила Штаремберга, что лучше — денежная сумма или бриллиантовая брошь? Тот отвечал, что по его мнению подарком, который доставил бы большое удовольствие, могло бы стать одно из новомодных бюро. Они продавались в Париже но 4 тысячи дукатов. Но императрица сочла, что этот подарок недостаточно дорог, и сказала, что он должен стоить по меньшей мере 6 тысяч дукатов. Из своей огромной коллекции лаковых ларцов она выбрала два самых лучших и послала в Париж, чтобы украсить и оправить их в золото. Заказ поручили ювелиру Дюкролле на площади Дофин, и вот счет от него:

Ливров:

Золотая подставка для лаковой шкатулки, с цветочной вазой, пудреницей и коробочкой для губки (все из золота)—

На лак истрачено —

Краснодеревщику, столяру и за изготовление замков —

Обработка драгоценных камней, гравировка и чеканка —

Лампреру (ювелиру) —

Миниатюра Венево —

Ларец, окованный медью, чтобы упаковать подарок для доставки в Вену и обратно в Париж —      30

Упаковка подарка и тех кусков лака, которые не были использованы на его изготовление —      28

Всего -      74158

Очевидно, лаковая крышка была украшена миниатюрным портретом императрицы, обрамленным бриллиантами. Никому не известно, что же случилось с этим выдающимся произведением ювелирного искусства, оправленным, заметим, не в золоченую бронзу, а в чистое золото. Мадам де Помпадур сетовала, что шкатулка уж слишком роскошна и приходится ее прятать, чтобы не пошли сплетни. Она велела вынуть миниатюру, оправить ее в позолоченное серебро, в каком виде она и числится в описи имущества маркизы после ее смерти. Но сама шкатулка, похоже, пропала без следа.

Мадам де Помпадур спросила Штаремберга, можно ли ей допустить великую вольность и прямо написать императрице, чтобы поблагодарить ее за этот подарок. «Если, мадам, быть преисполненной пылкого восхищения обаянием Вашего величества и добродетелями, о которых слагают легенды, означает быть достойной этого драгоценного подарка, тогда нет никого достойнее меня...» Она подписалась «Жанна де Помпадур, 28 января 1759 года», вместо обычной своей подписи «маркиза де Помпадур». (Письма ее к родственникам и ближайшим друзьям не имели ни начала ни конца, на них просто стояла печать с ее гербом — тремя башенками.)

Фридрих, чьи шпионы завладели копией этого письма, пустил ходить пародию, сочинение которой доставило ему утонченнейшее удовольствие. «Прекрасная королева, милостивые слова, которые Ваше величество благоволит мне написать, для меня драгоценнее всего на свете. О, несравненная принцесса, удостоившая меня чести, поименовав «дорогой подругой», как бы мне хотелось примирить Вас с Венерой, богиней любви, как я примирила Вас с моей страной...» и так далее.

Своей жертве эта пародия не причинила большого вреда, и если кто-то и пострадал, то это Мария-Терезия, о которой потом вполне почтенные историки писали, будто она обращалась к мадам де Помпадур как к «дорогой подруге» и даже «дорогой кузине». Разумеется, она вообще никогда не писала маркизе напрямую. Пародия отправилась прямо с барабана, на котором была написана в типографии Голландии, и была разослана по всем германским государствам. Несколько экземпляров послали и в Париж в надежде, что хотя бы один попадет в Версаль. В жизнь мадам де Помпадур снова вошел Вольтер. Их помирил Шуазель, друживший с философом. В 1760 году Вольтер посвятил ей «Танкреда»: «С тех пор как Вы были ребенком, я видел, как в Вас развиваются достоинства и таланты. Во все времена Вы были неизменно добры ко мне. Надо сказать, мадам, что я очень многим Вам обязан. Более того, я осмеливаюсь публично принести Вам благодарность за все, что Вы сделали, чтобы помочь многим писателям, художникам и друтого рода достойным людям... Делая добро, Вы проявили проницательность, потому что всегда опирались на собственное мнение. Я никогда не встречал ни одного писателя, ни одного непредвзятого человека, который бы не воздал должное Вашему характеру, и не только публично, но и в частных разговорах, в которых люди куда более склонны осуждать, чем хвалить. Поверьте, мадам, можно гордиться тем, что люди, способные мыслить, гак говорят о Вас». Ни одна женщина не могла бы мечтать о большей дани уважения от гения.

Вскоре Фридрих открыл, что мадам де Помпадур и Вольтер снова переписываются, и начал использовать Ферней как почтовый ящик для связи с Версалем. Шуазель стремился заключить мир, если можно было сделать это на почетных условиях, и просил Вольтера разведать, нельзя ли уговорить Фридриха сократить его собственные требования и притязания его союзников. «Скажите королю, что несмотря на наши неудачи, Людовик XV все еще в силах стереть Прусское государство с лица земли. И если этой зимой мир не будет заключен, мы будем вынуждены решиться на это, сколь ни чревато опасностями такое решение». И добавил, что Франция готова уплатить контрибуцию.

Фридрих сделал вид, что не интересуется этими попытками к примирению, и говорил, что Шаузеля вот-вот прогонят, потому что он уже два года как министр, а это рекорд для французского двора. Страшно уязвленный Шуазель заявил, что политика ему ненавистнее смерти и что он живет лишь ради удовольствий, а потому опала ему не страшна. У него красивый дом, прелестная и верная жена и восхитительные любовницы. Поэтому повредить ему можно лишь двумя способами — лишить мужской силы или заставить читать сочинения философа из Сан-Суси. Фридрих отвечал, что мир будет подписан, но король Англии сделает это, заняв Париж, а он — Вену. После этого письма сделались до того едкими, что Вольтер перестал передавать их по назначению. Он почувствовал, что очень скоро обе стороны сорвут свою ярость на нем, если он не перестанет посредничать.

Вкладом Шуазеля во внешнюю политику стал семейный пакт Бурбонов, правивших во Франции, в Испании, Парме, Неаполе, Королевстве обеих Сицилий. Это был блок латинских и католических народов, усиленный еще более тесным союзом с империей Габсбургов, которые теперь породнились с Бурбонами. Людовик XV выдал одну дочь мадам инфанты за Иосифа II, а другую за принца Астурийского, а три маленькие австрийские эрцгерцогини со временем стали герцогиней Пармской, королевой Неаполитанской и дофиной Франции.

Союз между Францией и Испанией, которого так долго и так горячо желали, настал слишком поздно, чтобы принести много пользы; Испания, изнуренная своими усилиями покорить Новый Свет, пала жертвой римско-католической религии в самой мертвящей и реакционной ее форме и перестала играть заметную роль на международной арене. В войне против Англии она служила Франции не столько помощницей, сколько обузой. Война все тянулась, и становилось очевидно, что единственный выход для Людовика XV — заключить мир на сколько-нибудь приемлемых условиях, создать хороший флот, а в будущем, когда у Англии начнутся трудности с американскими подданными, можно и возобновить войну. Эти трудности Англии уже тогда предвидели все европейские политики.

В 1761 году умерла российская императрица Елизавета, а ее преемник Петр III тут же заключил мир с Фридрихом, которого с детства считал своим кумиром. Выход России из союза повлек за собой и выход Швеции. Все европейские державы были сыты по горло этой, казалось, бесконечной войной, в которой уже погибло около миллиона человек. В 1762 году решили заключить перемирие, и в феврале 1763 года был подписан мир на условиях сохранения сторонами довоенных границ.

В 1762 году пало британское правительство Пит-та, и новый король Георг III как будто склонялся к миру, что убедило французов начать переговоры с англичанами. В сентябре герцог де Нивернэ, «увенчанный розами, подобно Анакреонту, и с радостной песней на устах» выехал в Лондон как полномочный посол. Но очень скоро он запел по-другому. Большинство англичан стояли за продолжение войны до тех пор, пока у Франции останется хоть один клочок колониальных земель. За первую же ночь в Англии, которую Нивернэ провел в очаровательной гостинице в Кентербери, с него содрали сорок шесть гиней — этим грабежом хозяин гостиницы выразил свой патриотизм. (Когда кентские дворяне узнали об этом, они стали бойкотировать гостиницу, и в конце концов Нивернэ пришлось спасать своего грабителя, едва не умиравшего с голоду, дав ему большую сумму денег.) Но дорога до Лондона его очаровала, он говорил, что вся страна так ухожена, как королевские огороды. Кучер герцога Бедфорда лихо домчал его до величественного Вестминстерского моста. Сам Бедфорд уехал послом во Францию и пользовался там экипажами Нивернэ — в те дни это было обычным делом между послами, которые часто жили в домах друг друга. До начала войны так поменялись домами Мирепуа и Албемарл. Бедфорд приготовил для Нивернэ два дома, один в Лондоне, а другой совсем поблизости от города, «очень уродливый, но прекрасно расположенный».

И все бы ничего, но лондонский дым угнетающе действовал на Нивернэ, от туманов у него постоянно болело горло, и он не мог после каждого обеда просиживать часами за портвейном. Очень скоро он начал покидать стол вместе с дамами, читал им в гостиной стихи, написанные специально для них, или играл на скрипке. Дам это, конечно, удивляло. Но хуже всего, что с англичанами было ужасно трудно вести переговоры, и с падением испанской Кубы дело не пошло лучше. Новость об этой победе пришла, когда Нивернэ обедал у лорда Бьюта, и другие гости, не щадя чувств французского посла, разразились ликующими воплями.

Мадам де Помпадур писала: «Эта проклятая Гавана! Ах, муженек, она меня совершенно перепугала. Что же скажут любезные лондонцы? Пять вееров, что Вы мне прислали, не так уж хороши, хотя я и признаю, что они не так дороги. Пришлите еще четыре, по два-три луидора за штуку, и сообщите мне, сколько всего они стоили... Все мои милые друзья шлют Вам свою любовь, как и Ваша жена».

В итоге падения Гаваны оказалось, что прежде, чем заключить мир, французам предстояло еще вынудить мадридский двор отказаться от Флориды. Переговоры затягивались, а пока де Нивернэ ездил погостить в загородные дома к своим британским друзьям. «В среду собираюсь к Мальборо, которые умоляли меня приехать и устроят вокруг меня великую суету». Он очень полюбил охоту на лис, а хозяевам доставляло удовольствие его общество.

Но дело, ради которого герцог был послан в Анг-лию, продвигалось слишком медленно с точки зрения мадам де Помпадур, которая писала:. «В мире не бывало такого унылого муженька. Вы начинаете письмо словами: «Перо так валится у меня из рук», — что и говорить, я тут же подумала, что все пропало! Но оказывается, судя по тому, что рассказывает мне господин граф, Вы имели в виду свою усталость. Надо же! Вы можете отдохнуть и потом, но сейчас, ради Бога, заканчивайте свое дело. Только что полученная почта сильно меня разочаровала, я трясусь от страха, и не хватает всего нашего красноречия, чтобы успокоить господина Бедфорда. Муженек, как бы я Вас любила, если бы Вы смогли нас побыстрее утешить... Что же до Ваших вееров, то черт с ними с веерами!»

В ответ он прислал проект договора — «не то, что я желал, но это все, что я могу сделать... Эта страна тяжела для переговоров, надо иметь тело и душу из железа... Я едва жив, ничего перед собой не вижу, желудок совершенно расстроен, а каждый вечер начинается отвратительное покашливание из-за беспрерывных леденящих туманов...» Наконец 10 февраля 1763 года договор был подписан. Это была большая личная заслуга де Нивернэ, которой сумел спасти от краха все возможное, и никто другой не смог бы сделать большего. Но все же для французов в этом договоре было мало радостного. Кроме тех территорий, которые и по сей день остаются за ней, Франция была изгнана из всех своих владений в Индии. В Канаде остался «кусочек старой Франции, зажатый северными льдами», под управлением англичан. Минорка возвращалась Англии, французы сохранили острова Вест-Индии, правда, потеряли Сенегал.

Герцог отправился обратно в Версаль, везя с собой собственный портрет кисти Алана Рамсея, плюя кровью и в тоске — словом, «сущая развалина». Однако жена, любовницы и благословенный воздух Франции скоро привели его в порядок, и он перестал в письмах жаловаться на здоровье. Теперь он мог думать только о здоровье маркизы, чей вид при встрече поразил его. Она явно тяжело болела.

Глава 20. Конец грез

Здоровье мадам де Помпадур все ухудшалось, и она совсем пала духом. Недавно ее и короля опечалили две смерти в королевском семействе, которое она считала теперь все равно что собственной семьей. В 1759 году с возгласом: «В рай, галопом, да побыстрей!» умерла мадам инфанта, а в 1761 году они потеряли десятилетнего герцога бургундского. Он с необыкновенной выдержкой перенес мучительные страдания. Этот ребенок оставлял незабываемое впечатление у всех, кто его видел, а его мать, дофина, хорошо понимала, что остальные ее сыновья совсем из другого теста — похуже.

Семилетняя война, принесшая столько поражений и позора, была для маркизы сущей пыткой. Она делала бравый вид, ни придворные, ни король никогда не видели ее мрачной. Она смеялась и шутила, как всегда, и окружающим нередко казалось, что ей все нипочем. Но ее камеристка рассказывает совсем другое. Маркиза плохо спала, часто плакала, оставшись в одиночестве. Она переживала происходящее куда острее, чем король. Его нервы были покрепче, каждый день благодаря охоте он на несколько часов отвлекался от политических проблем, а по ночам спал здоровым сном. А мадам де Помпадур сидела в четырех стенах, писала письма или погружалась в мрачные раздумья, и это было для нее очень вредно. Она так жаждала, чтобы Франция и ее король вышли из войны, покрытые славой, а кончилось все крахом и позором. «Если я умру, — говорила она, — то умру от горя».

Чтобы подбодрить ее, король задумал осуществить то, над чем они уже давно размышляли, — построить маленький загородный дом в садах Трианона. Его решили назвать Малым Трианоном и предназначали использовать вместо Эрмитажа, чтобы можно было там переночевать и заняться фермой, которая доставляла им все больше удовольствия. Подсобные строения, загоны для коров, курятники и другие сооружения были уже готовы. Но сам Трианонский дворец для их целей не годился, так как по придворному обычаю слишком много людей имели право отправляться туда вместе с королем, и пребывание в Трианоне требовало слишком строгого соблюдения этикета. Между тем планы Габриэля для постройки нового дома были совершенно готовы, и в 1762 году он приступил к строительству. Дело пошло быстро, однако маркиза успела увидеть только наружные стены.

В 1763 году мадам де Помпадур, кажется, раздумывала, не уехать ли ей от двора в замок Менар. Она дважды съездила туда без короля — подобных отлучек еще никогда не бывало, и о них много судачили. Может быть, ей показалось, что она не в силах долее бороться за привязанность короля. «Я живу, как ранние христиане — в непрерывной борьбе».

В это время король завел новую связь, внушавшую больше опасений, чем его обыкновенные шашни с юными девицами из Парк-о-Серф. Его любовницей стала прелестная молодая женщина с длинными черными кудрями по имени мадемуазель Ромэн, дочь адвоката из Гренобля. Впервые король заметил ее, когда она гуляла в садах Марли. Она отказалась поселиться в Парк-о-Серф, и тогда он купил ей маленький домик в Пасси, где она и родила сына. Мадам де Помпадур ездила переодетая взглянуть на молодую мать, когда та сидела и кормила своего младенца в Булонском лесу. Оба утопали в великолепных кружевах, а в ее черных волосах сверкал алмазный гребень. Маркиза сильно приуныла после этой вылазки.

—      Надо признать, — сказала она с грустью, — что и мать, и дитя очаровательны. — Но мадам де Ми- репуа со своей обычной рассудительностью утешила маркизу:

—      Короля совершенно не интересуют его дети, их у него слишком много, и он не станет беспокоиться ради этой матери с сыном. Он же ни малейшего внимания не обращает на графа де Люка, а ведь тот — вылитый отец; никогда о нем не заговаривает, и я уверена, что пальцем не пошевелит ради него. Повторяю, пора вам понять, что мы живем не при Людовике XIV.

Она оказалась не совсем права. Королю действительно очень скоро надоела мадемуазель Ромэн, как и все другие девицы, но ее сына он признал своим. Ребенок рос под присмотром принцесс, получил имя аббата де Бурбон, и умер от оспы, прожив немногим больше двадцати лет.

Заключение мира ознаменовали открытием площади Людовика XV (ныне площадь Согласия). Еще в 1748 году король, рассмотрев более шестидесяти проектов этой площади и основательно поразмыслив над тем, где именно в Париже ее разместить, остановил свой выбор на пустыре между Сеной, садами Тюильри и Елисейскими полями. Он поручил Габриэлю разработать план площади и построить два квартала великолепных зданий, среди которых теперь министерство военно-морского флота и отель «Крийон». В Версале не смолкали разговоры об этих планах, которые показывали всем гостям. Старый король Станислав был о них не высокого мнения. Как-то ночью, лежа в постели, он задумал разбить в Нанси площадь Станислава, и уже к следующему полудню двадцать рабочих трудились над ней. Так что он с насмешкой смотрел, как его зять годами копается со своей площадью. Бушардон создал для площади конную статую короля с постаментом работы Пигаля, по углам которого стояли четыре аллегорические фигуры — Сила, Терпение, Правосудие и Мир. Статуя погибла во время революции, но в Версале сохранилась ее небольшая бронзовая копия.

В июне 1763 года эту статую вытащили из мастерской скульптора и поставили посреди площади Людовика XV под звуки целого хора типично парижских приветственных и насмешливых воплей. Парижане, как всегда, не могли воздержаться от зубоскальства, но при этом радовались случаю повеселиться и попраздновать. Платформа, на которой везли статую короля, застряла напротив Елисейского дворца: «Им в жизни не оттащить его от отеля Помпадур!» Когда толпа рассмотрела пьедестал с четырьмя женскими фигурами по углам, раздались крики: «Это же Вентимиль, Майи, Шатору и Помпадур!» Звучали стишки: «Он тут, как и в Версале, — ни сердца, ни души», — и многие другие.

Тем не менее процессии, фейерверки, сражение потешных судов на Сене и пляски на улицах, с бесплатным вином и мясом, пользовались большим успехом у толпы. Большой концерт в саду Тюильри сорвался из-за грозы и настоящего тропического ливня, но на следующий вечер фейерверк и иллюминация на новой площади удались блестяще. На берегу реки, перед Бурбонским дворцом, резиденцией принца Конде, построили девятнадцать лож для короля и его приближенных. Они представляли собой палатки из красного холста, подбитого алой камкой, и каждая освещалась красивым канделябром. В одной из этих лож сидела мадам де Помпадур с братом. Когда фейерверк окончился, она устроила другой, еще лучше, у своего Елисейского дворца. В результате образовалась чудовищная пробка из экипажей, которую следовало бы предвидеть, ведь тогда не существовало моста через Сену между Королевским и Севрским мостами. Многие экипажи выбрались из затора только к утру.

Это было последнее появление мадам де Помпадур на людях.

В январе 1764 года кардинал де Берни ненадолго наведался в Версаль. Его хорошо приняло королевское семейство, и король сумел преодолеть неловкость настолько, чтобы возложить на него сан архиепископа Альби. Маркиза держалась ласково и дружелюбно, и, казалось, совсем забыла, что когда-то он до того ее раздражал, что она не могла находиться с ним в одной комнате. Больше никого из них Берни уже не видел, пока мадам Аделаида и мадам Виктория не приехали в Рим беглянками из собственной страны, после начала революции.

В это время маркизу навестил и еще один давний друг, мадам де Ла Фертэ д’Эмбо. Мадам де Помпадур часто просила ее перебраться на жительство в Версаль, но та терпеть не могла двор и ни за что не соглашалась. Теперь же она приехала благодарить за возвращение из ссылки кардинала де Берни, так как долго просила об этой милости.

«Я нашла маркизу красивой и серьезной, она хорошо выглядела, хотя и жаловалась на бессонницу, несварение и одышку при подъеме по лестнице. Она начала с того, что я, должно быть, довольна ею, потому что она устроила столь блестящее возвращение для моего друга. И прибавила, что он честно сделал все, что мог, но из-за несчастий, постигших страну, впал в уныние и начал наводить тоску на окружающих, так что им с королем стало не по себе от его присутствия. Она в ярких и выразительных словах рассказала мне, как удручают ее плачевное состояние королевства, мятежные настроения парламента и все, что происходит наверху (и подняла полные слез глаза к потолку, указывая на покои короля)». В это время короля снова одолевали заботы из-за разногласий между церковью и парламентом, приведшие к изгнанию иезуитов из Франции в конце 1764 года. Вину за него приписывали маркизе, но нет никаких свидетельств ее причастности к делу иезуитов. «Она, — продолжает мемуаристка, — уверяла меня, что остается с королем лишь из-за глубокой преданности ему и что была бы в тысячу раз счастливее, спокойно живя в Менаре, но он без нее пропадет. А потом она открыла мне свое сердце, как, по ее словам, никому не открывала, и рассказала обо всем, что ей приходится выносить, причем говорила горячее и красноречивее, чем когда-либо на моей памяти. Словом, мне показалось, что она взбешена, даже безумна; это была настоящая исповедь в тех несчастьях, которые неотступно следуют за честолюбием. Она казалась такой несчастной, такой гордой, до того жестоко потрясенной и задушенной собственной же чудовищной властью, что через час этого разговора я вышла от нее с мыслью, что смерть — для нее единственное спасение».

И смерть была недалеко. В один из вечеров в Шуази у маркизы так жестоко разболелась голова, что у несчастной потемнело в глазах и пришлось просить Шампло, королевского слугу, проводить ее к ней в комнату. У нее обнаружился застой в легких, и несколько дней она находилась между жизнью и смертью. Король отложил свое возвращение в Версаль и остался с маркизой. Через некоторое время ей стало немного получше, и у некоторых людей отлегло от сердца. Кошен в честь ее выздоровления сделал гравюру, обрамляющую стихи Фавара:

Случилося на небесах затменье.

И Помпадур как раз больна.

Но это было лишь мгновенье,

Светило вышло, и маркиза спасена...

(Как раз произошло солнечное затмение.) Но король не питал иллюзий. Он писал своему зятю, инфанту: «Я тревожусь, как всегда. Должен признаться, что не слишком надеюсь на настоящее выздоровление и даже чувствую, что, быть может, конец близок. Почти двадцатилетний долг признательности, непоколебимая дружба! Однако Господь всемогущ, и мы должны склониться перед Его волей. Господин де Рошуар узнал, что его жена скончалась после долгих страданий. Если он ее любил, то мне жаль его».

Вопреки правилу, согласно которому умирать в Версале не полагалось никому, кроме особ королевской крови, король привез мадам де Помпадур обратно во дворец. Погода стояла ужасная, такой холодной, темной, сырой и удручающей весны не было много лет, это отражалось на состоянии маркизы, и ей снова стало хуже. «Зима ко мне жестока», — сказала она. Приказала позвать Коллена с ее завещанием и внесла различные дополнения в свою последнюю волю — оставила королю свой дом в Париже с почтительным предположением, что он мог бы стать резиденцией графа Прованского, и коллекцию камей, которая теперь находится в национальной библиотеке.

Кроме того, она завещала всем своим слугам доходы с денежных сумм, размеры которых зависели от длительности их службы маркизе, а трем камеристкам сверх того одежду, белье и кружева. Новые часы с бриллиантами оставила маршальше де Мирепуа, портрет Александрины в бриллиантовой оправе — мадам дю Рур, серебряную шкатулку с алмазами — герцогине де Шуазель, кольцо из розовых и белых бриллиантов, скрепляющее зеленый бант, и «сердоликовую коробочку, которой он так часто восхищался», — герцогу де Гонто, алмаз цвета аквамарина — герцогу де Шуазелю, изумрудное ожерелье — мадам д’Амблимон, свою собачку, попугая и обезьянку — господину де Бюффону. Она оставила ежегодную ренту в 4000 ливров доктору Кене и в 6000 ливров Кол- лену. Душеприказчиком был принц де Субиз, которому она завещала два кольца и свою нежную любовь. Все остальное отходило ее брату, маркизу де Мариньи, а после него, в случае, если бы он умер бездетным (как и произошло), — родственнику, господину Пуассон де Мальвуазену. У этого господина Пуассона было две дочери, которые жили в Менаре уже в XIX веке и умерли без наследников.

Записывая эти пункты завещания, Коллен так плакал, что на документе остались расплывшиеся следы его слез.

Последние несколько дней король почти не покидал ее комнаты. Маркиза не могла дышать лежа, а потому сидела в кресле, одетая в халат поверх нижней юбки из белой тафты. Она была слегка подрумянена и беспрестанно всем улыбалась. Ни одного слова жалобы не сорвалось с ее уст. Когда доктора объявили, что она умирает, она спросила короля, должна ли она исповедаться. Ей не очень этого хотелось, потому что это означало бы, что она уже больше не увидится с королем. Но он сказал, что она должна это сделать, потом в последний раз простился с ней и поднялся к себе.

Пришел священник и сказал, что надо послать за д’Этиолем. Она послушалась, но муж прислал свои извинения, так как плохо себя чувствовал. Затем она исповедалась и причастилась. Назавтра было вербное воскресенье, и король весь день провел в церкви. Верные Гонто, Субиз и Шуазель оставались рядом с маркизой, пока она не сказала: «Она уже приближается, друзья мои, теперь оставьте меня наедине с моей душой, моими женщинами и священником». Она не велела женщинам переодевать ее, так как это было слишком утомительно, да уже и незачем. Священник сделал движение, собираясь выйти из комнаты, но маркиза проговорила: «Одну минуту, господин кюре, отправимся вместе», — и скончалась.

Темнело. Герцогиня де Праслен случайно поглядела в окно и увидела, как двое мужчин несут носилки, на которых покоится женское тело, прикрытое легкой простыней. Она ясно различала очертания головы, груди, живота, ног. В испуге герцогиня послала слугу узнать, что все это значит, и услыхав, что она в последний раз видела мадам де Помпадур, залилась слезами. Существовал железный закон — мертвое тело не могло оставаться во дворце, и слуги не решились дожидаться экипажа. Впрочем, нести было всего два шага — вниз по склону, к особняку Резервуар. Здесь, в траурном зале, она и пролежала два дня до похорон.

Дофин, старый враг маркизы, написал епископу Верденскому: «Она умирает с мужеством, редким среди обоих полов. Легкие ее полны воды или гноя, а сердце переполнено кровью или расширено, и смерть эта невероятно жестока и мучительна. Что же сказать Вам о ее душе? В Шуази она пожелала уехать умирать в Париж и, как говорят, по-прежнему просит ее туда отвезти. Вчера вечером ее причащали, кюре из церкви Магдалины, из Билль Эвек, не отходит от нее — и по этим причинам можно надеяться, что она получит прощение».

Той же почтой дофина писала: «Мы потеряли бедняжку маркизу. Бесконечна милость Господня, и мы должны надеяться, что она распространится на нее, ибо Он дал ей время исповедаться, собороваться и воспользоваться своими последними часами во благо. Говорят, что она раскаялась во всем зле, содеянном ею, и возненавидела его. Теперь мы можем лишь молиться за нее... Король в глубоком горе, хотя он сдерживается при нас и при всех остальных. Наше величайшее желание — чтобы он обратился к своим детям и любил их больше всех на свете, чтобы Господь коснулся его сердца, приблизил к нам и освятил его. Прощайте, дорогой епископ, и будьте добры, сожгите мое письмо и не отвечайте на него. Никогда не пишите ко мне о маркизе, если не будет под рукой совершенно надежного посланца».

Мадам де Ла Тур Франквиль написала Жан-Жаку Руссо: «Весь месяц стояла такая ужасающая погода, что мадам де Помпадур, наверное, было не так грустно покидать этот мир. В последние свои минуты она показала, что в ее душе сила смешана со слабостью, что в женщине неудивительно. Не удивляет меня и то, что теперь о ней так же горюют, как раньше презирали и ненавидели. Французы, первые во всем, держат первенство и в непоследовательности».

Вот что написал Вольтер: «Я очень опечален смертью мадам де Помпадур. Я был в долгу перед ней и скорблю по ней из благодарности. Какой абсурд, что дряхлый бумагомаратель, который едва держится на ногах, все еще жив, а красивая женщина в разгаре сказочной карьеры должна умереть в сорокалетием возрасте. Возможно, если бы она способна была вести спокойную жизнь, как я, то она до сих пор была бы жива». «Рожденная искренней, она любила короля ради него самого; она обладала ясным умом и справедливым сердцем, а эти качества встречаются не каждый день». «Вот и кончилась греза».

Королева написала к президенту Эно: «Никто здесь не говорит о том, чего больше нет, и кажется, что она никогда не существовала. Таков наш мир, в самом деле, есть за что его любить!»

Дидро: «Мадам Помпадур мертва. И что же осталось от этой женщины, которая обошлась нам в такое множество жизней и денег, лишила нас чести и сил, перевернула вверх дном всю политическую систему в Европе? Это Версальский договор, который продержится ровно столько, сколько продержится; «Амур» Бушардона, которым будут восхищаться вечно; несколько камней, гравированных Юэ, которые восхитят будущих антикваров; миленькая картинка Ван Лоо, на которую иногда кто-нибудь поглядит, и горстка праха».

Лорд Хартфорд, английский посол: «Мадам де Помпадур скончалась вечером в воскресенье около семи часов после долгой болезни. Она с большим мужеством наблюдала за приближением смерти, нежно простилась с друзьями, и, я полагаю, все сожалеют о ней. Она умерла бедной, что очищает ее от обвинений в стяжательстве, возводимых на нее молвой».

Подобно всем домам маркизы, даже церковь, где ее похоронили рядом с Александриной, исчезла с лица земли. Она стояла на Вандомской площади, там, где теперь в нее впадает Рю де ля Пэ.

На следующий день после ее похорон Мариньи пришел к королю и сложил с себя все свои должно- ста иполномочия. Король тут же вернул их ему и более того, сказал, что ему угодно, чтобы Мариньи взял себе Елисейский особняк. Со временем король обменял его на другой дом в Париже.

А что же король? Такой мастер скрывать свои чувства, он, однако, был очень несчастен, как видели те, кто хорошо его знал. Шампло, чья кровать стояла в спальне короля, говорил, что он почта не спал много ночей подряд. Он написал инфанту Филиппу: «Тревоги мои окончились самым жестоким образом. Можете догадаться, о чем я». Подошел день похорон. Вокруг дворца завывал ледяной ветер. «В плохую погоду маркиза отправляется в путь», — заметил король. В шесть часов вечера кортеж должен был тронуться в Париж. Слуги задернули шторы в надежде уберечь короля от этого зрелища. Но король, который сам распорядился похоронами, взял под руку Шампло и вышел с ним на балкон угловой комнаты. Он смотрел, как маркиза возвращается назад по длинной авеню де Пари. Король стоял на свирепом ветру без камзола и шляпы, пока процессия не скрылась из глаз. Только тогда он отвернулся, по его щекам текли слезы. «Вот единственная дань, которую я могу ей воздать».

После этого великая печаль окутала Версальский дворец.


Перевод с английского Н. Л. Лужецкой

Митфорд Нэнси

М68 Мадам де Помпадур / Пер. с англ. Лужецкой Н. Л. Ростов н/Д: изд-во «Феникс», 1998. — 352 с.

ISBN 5-222-00292-6      ББК 85.143(3)

© Изд-во «Феникс», 1998



Оглавление

  • Глава 1. Версаль и Людовик XV
  • Глава 2. Париж и мадам д’Этиоль
  • Глава 3. Бал подстриженных тисовых деревьев
  • Глава 4. Фонтенуа
  • Глава 5. Представление ко двору
  • Глава 6. Траур
  • Глава 7. Лестница
  • Глава 8. Наслаждение
  • Глава 9. Королевская семья и семейство Пуассон
  • Глава 10. Власть
  • Глава 11. Друзья и светские беседы
  • Глава 12. Вкусы и интересы
  • Глава 13. От любви к дружбе
  • Глава 14. Дело Шуазель-Романе
  • Глава 15. Внутренняя политика
  • Глава 16. Внешняя политика
  • Глава 17. Дамьен
  • Глава 18. Семилетняя война
  • Глава 19. Шуазель
  • Глава 20. Конец грез