Последнее и единственное [Александра Юрьевна Созонова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глава 1. Лагерь

   Оплывшее и погрузневшее за день солнце клонилось к горизонту. В вечернем воздухе слышней становились запахи преющих водорослей, мокрой соли и можжевельника. Резкими сварливыми голосами переругивались сытые чайки.

– …Повесят, как пить дать, – сказал Шимон. – Если ты, конечно, не оставишь ему власть. Но я надеюсь, у тебя хватит юмора не совершать слишком уж идиотский и непонятный народу поступок.

   Велес усмехнулся и промолчал.

   Не дождавшись ответа, Шимон дернул нетерпеливо ртом и уставил зеленоватые, слегка навыкате глаза в одну точку. Отключился на время, чтобы парализовать вскипевшее в нем раздражение. Чувство это охватывало его всякий раз, стоило увидеть или упомянуть человека, о котором они только что говорили.

– Пара-ра-ра, па-да, па-да-да…

   Песок у берега был грязный. Набегавшая волна оставляла на нем свою пену, шелуху и мусор и откатывалась, легкая и очищенная. Велес, напевая, окунал большой палец ноги в пену, потом в волну… пена пачкала, волна смывала, палец то скрывался под желтоватой накипью, то блестел обновленным блеском.

– Чем он тебе так досадил? – спросил Велес.

– Должно быть, биоритмы не совпадают, – лаконично буркнул Шимон. Он тряхнул головой и поднялся, выходя из оцепенения. – Пойти пожрать, что ли? Покусать чё-нибудь… Пойду.

   Столовая, сколоченная из досок лиственниц постройка конической формы, напоминавшая юрту кочевников или цирк шапито, находилась метрах в полста от берега. Зеленая ложбина по обе стороны от входа была усыпана средней величины валунами, светло-серыми, белыми и пегими. Их россыпь приводила на память японские сады камней.

   Подошло время ужина, и к юрте со всех сторон подтягивался народ. Фигура Шимона, облаченная в закатанные до колен брезентовые штаны и куртку-энцефалитку, пошатываясь, с раскованной грацией широкогрудых больших обезьян удалялась, сливалась с другими фигурами, одну из них обняла, другую похлопала иронично пониже спины и вместе со всеми втянулась в распахнутый зев двери.

   Солнце, неторопливо протолкнув себя за водяную гладь, сузилось в блестящий серпик, а затем исчезло вовсе. Сразу же потянуло свежестью.

   Оставшись один на берегу, Велес растянулся было на влажной гальке. Холод тут же продрал его до костей. Пришлось спешно подняться и, вытряхнув сор из волос и одежды, направиться туда же, куда стекались, как намагниченные частички железа, все обитатели острова.

   Лиаверис разливала чай.

– Кто опаздывает, рискует остаться без ужина! – приветливо показав зубы, она пододвинула ему стакан. – Сегодня мои любимые маринованные кальмары – умереть и не встать! Готова проглотить и свою, и чужую порцию!

– «И начальники ходят ужинать, – протянул Велес, – хоть и глотки у них, как луженые…»

– Лужёные, – поправил Матин.

– «…Хоть и брюха их непробиваемы, набиваемы они, как и мы». Как сказала Нелида.

– А еще вернее, ты сам сочинил, а на Нелиду сваливаешь, – сварливо заметила Арша. – Авторитет создаешь таким искусственным способом. Никто про тебя стишков не пишет.

– Не понимаю! – Издав этот возглас, Лиаверис опустила руки, красиво взмахнув ими – белокожими, обнаженными до плеч, и развела ладони в жесте энергичного недоумения. – Не понимаю, Велес, для чего ты им позволяешь все это? Такие стишки, эту сверхфамильярность, это… – Она не нашла слов и запнулась, вопросительно округлив глаза. Но тут же улыбнулась, мягко и тонко, дабы не терять обаяния. – Это детство какое-то, Велес, ты извини…

   Велес смеялся. Откинувшись и раскачиваясь на стуле, он смотрел, как борются на ее холеном, тщательно подкрашенном лице возмущение и улыбка. Обидевшись, Лиаверис принялась есть, быстро и точно втыкая вилку в скользкие бледно-резиновые щупальца деликатеса.

– Если хочешь знать, Велес, – прожевав, снова заговорила она, – вчера я проводила социометрию и небольшой опрос – не по программе, а для себя, для утоления собственного бескорыстного интереса. И знаешь, как большинство здесь к тебе относится? Анкеты были анонимные, так что искренность гарантируется.

– Как? – спросил Велес.

– А как к тебе относятся, ты не узнавала? – поинтересовалась Арша.

– Про себя я не спрашивала. Поскольку я проводила эксперимент, включать в него собственную персону было бы некорректно. Так вот, Велес, многие не принимают тебя всерьез. Высказывания, в которые включены слова «чудак какой-то», «малахольный», «бес его знает», – достаточно часты.

– Я думал, они выскажутся как-нибудь совсем коротко. Одним словом.

   Лиаверис рассмеялась, со значением опустив глаза.

– Ответы из одного слова тоже были, мне просто не хотелось тебя огорчать.

– Жалко, что ты не включила в опросник себя, Вера, – посетовала Арша.

– Но я же объяснила уже… Кстати, из вас четверых наибольшее уважение у них вызывает почему-то Будр.

– Вот как? – заинтересовался Велес.

– Неужели? – поднял глаза Матин.

– Да-да! Наш великий интроверт и отшельник – фигура, получившая наиболее почтительные и удобоваримые оценки.

– А кстати, где Будр? – Арша оглянулась на пустое место за столом.

– Утром Будр был, – откликнулся Матин, – а после обеда я его не видел.

– Да и в обед он не появлялся, – вспомнила, наморщив лоб, Лиаверис. – Правда, наш уважаемый завхоз имеет привычку вечно опаздывать, поэтому его отсутствие как-то не бросилось в глаза.

– Пропал…

   Велес сначала проговорил это, рассеянно и негромко, а затем испугался. Испуг проступил в лице, по-актерски подвижном и выразительном, и все замолчали. Три пары глаз требовательно обратились к нему. Округлившиеся, стеклянно-прозрачные – Лиаверис. Встревоженные – Арши. Озабоченные и строгие – Матина.

   «Да идите вы, – чуть было не сказал он им. – Я-то что могу сделать…»

– Найдется, – он демонстративно вернулся к еде. – В лесу загулял старик, где ж ему ещё быть. Или заплыл далеко, не рассчитал время. Поговорю с ним пожестче, когда вернется, чтобы не пугал понапрасну людей.

– Действительно, – нервно заговорила Лиаверис, тряся рассыпанными по плечам, обесцвеченными до оттенка слоновой кости волосами, – никакой дисциплины, никакого уважения к людям, которые работают, живут вместе – в экстремальных, предельных, можно сказать, условиях…

   Велес поморщился.

– «Пожестче», – хмыкнул Матин. – Не смеши людей.

   Арша вздохнула.

– Что-то сердце без старика не на месте…

   .................................................................................................................


   Поросший можжевельником, кедрачом, лиственницами и вереском, лохматый от густой растительности и палево-сизый от лишайников, облепивших скалы, остров, о котором идет речь, был зоной, местом пожизненной ссылки.

   Здесь предстояло доживать свой век людям, совершившим самое тяжкое, согласно уголовному законодательству, преступление – убийство. Неважно, каков был мотив: жажда наживы, ревность, месть, ослепление драки. Праведный гнев, вскипевший до состояния аффекта, или холодный расчет заставили преступить заповедь – суть одна: прервана нить чьей-то бесценной жизни. Свершилось необратимое.

   В прежние времена при вынесении приговора в суде помимо мотива обязательно брался в расчет психологический портрет обвиняемого, обстоятельства детства, наличие или отсутствие малолетних детей. Но всё это перестало учитываться с тех пор, как в законодательство был внесен принцип «обратимости-необратимости», поставленный во главу угла.

   Это случилось после известных потрясений 30-х годов, когда вследствие ряда экологических катастроф политическая власть – сперва в Европе и Штатах, а затем и на остальных материках – перешла к «зеленым». В течение восьми лет, названных затем «красно-зеленым рубежом», осуществлялась предельно жесткая диктатура. Революционная фанатичная безжалостность сочеталась с предельной рациональностью, что привело к кардинальным изменениям планетарного уровня.

   Репрессивные меры принимались по двум направлениям: «сытых» отучали от жадности, а «голодных» от чрезмерной плодовитости. «Голодным», то есть населению третьего мира, за счет которого стремительно возрастала численность человечества, была прописана строгая демографическая диета: изобилие бесплатных контрацептивов, запрет на третьего ребенка в семье, принудительная стерилизация непослушных мужчин и женщин. Благодаря столь радикальным мерам всего за десять лет население Земли уменьшилось с восьми до пяти миллиардов, и продолжало уменьшаться, но уже более медленными темпами.

   «Сытые», или пресловутый «золотой миллиард» подверглись не менее болезненным и унизительным репрессиям. Каждой семье разрешалось иметь только один автомобиль, один телевизор, один музыкальный центр. Исключение делалось лишь для компьютера, который мог находиться в собственности каждого индивидуума, достигшего шестнадцати лет. Менять устаревшую модель на современную запрещалось (опять-таки за исключением компьютера). Только если автомобиль рассыпался от старости на запчасти, можно было приобрести новый. Прекратилось производство стиральных порошков, шампуней, аэрозолей. Вводилось множество ограничений при постройке частных домов и квартир: по метражу полезной площади, по виду стройматериалов, по густоте заселения.

   Нетрудно представить, во сколько раз сократилась благодаря суровым запретам промышленность. Закрывались тысячи предприятий, переставали выдыхать дым десятки тысяч труб, и столько же сливных труб замерли в бездействии, прекратив расцвечивать радужными отходами окрестные водоемы.

   Природа тотчас воспользовалась благоприятными для нее переменами и принялась зализывать раны. На месте вырубок поднялись леса, расплодились бывшие на грани вымирания виды диких животных, в чистой воде океанов, избавившихся от пластиковых бутылок и банок из-под пива, без помех заиграли дельфины и касатки.


   Выздоровлению биосферы помогли не только старания воинствующих «зеленых». Сыграла роль и «виртуальная экспансия»: всемирная паутина, благодаря стараниям программистов и художников, стала соперничать с реальной жизнью, в результате чего человечество мало-помалу распалось на две общности – «реалов» и «виртуалов», причем последних было большинство.

   «Виртуалы» проводили в искусственных мирах практически все время, ненадолго покидая их лишь для поддержания жизнедеятельности. И работали, и отдыхали, и творили, и любили. «Реалы» же заглядывали в призрачные сферы на час-два в день, для развлечения, либо вовсе игнорировали, как интеллектуалы рубежа веков игнорировали мыльные оперы и реалити-шоу.

   Ушедшие в искусственную реальность, как правило, не заводили семей, не рожали детей. Они не нуждались в автомобилях, модной одежде, дорогой косметике. Единственной дорогой вещью, без которой они не могли существовать, был компьютер с прилагающимися к нему биовозбудителями, датчиками и наушниками.

   С переходом значительной части населения в пассивную категорию, не размножающуюся и не потребляющую (почти), биосфера окончательно воспрянула, а диктаторы-экологи сочли свою миссию выполненной и значительно смягчили политический режим.


   Решив самую насущную и болезненную задачу, можно было взяться за социальное созидание, за прогрессивные мероприятия в области медицины, педагогики, судопроизводства.

   В основу уголовного законодательства, как уже говорилось, был поставлен принцип обратимости-необратимости. Суть его заключалась в том, что с развитием методов дознания и полицейской службы, а также благодаря успехам медицины, почти все последствия уголовных преступлений приобрели обратимый характер. Пострадавшему от кражи или ограбления возмещали убытки (если не сразу, то спустя какое-то время, в течение которого преступник искупал свое прегрешение упорным трудом); получивших увечья и травмы медики в считанные дни поднимали на ноги. Даже тяжелейший психологический шок, бывший в прежние времена пожизненным уделом девушек, подвергшихся групповому изнасилованию, стараниями психотерапевтов бесследно стирался из памяти.

   В конечном счете необратимым по своим последствиям стало одно-единственное преступление – убийство. Так как вдыхать жизнь в мертвое тело медицина – при всех бесспорных успехах, еще не научилась.

   Смертная казнь, по соображениям той же необратимости, была отменена несколько лет назад, когда жесткая диктатура «зеленых» естественным путем переросла в умеренную. Наказанием для осужденных за убийство стала полная изоляция от общества и пожизненная ссылка.

   Осужденных отвозили на необитаемый остров, небольшой, но достаточный по размерам, чтобы поселение из сотни-другой человек могло существовать, обеспечивая себя самым необходимым. Сверху при помощи специально оборудованного вертолета избранный клочок земли окружался защитным полем – прозрачным покровом волновой природы. Остров словно закрывали невидимым куполом, или колпаком, захватывавшим часть акватории и достигавшим в высоту пятидесяти метров. Купол пропускал дождь и ветер, а солнечные лучи, проходя сквозь него, не искажались ни в одной части спектра. Насекомые, рыбы и птицы (правда, последние – не слишком крупных размеров) также не ощущали преграды, ни под водой, ни в воздухе. Но все физические тела, по размерам приближающиеся к человеческим, не пропускались – надежнее решеток, засовов и сторожевых вышек.

   Побочным эффектом защитного поля была гармонизация климата: в высоких широтах подкупольная температура зимой повышалась на 10-15 градусов. В жарких местностях, наоборот, удушливый летний зной значительно смягчался.

   Прозрачный купол отгораживал остров, изолируя от мира, словно пластырь, прикрывающий некрасивую болячку на здоровом теле – пока она не заживет и не исчезнет. Невидимая волна сохраняла свои свойства в течение ста-ста двадцати лет. На протяжении этого срока полностью исключались любые попытки побега. По окончании же его пытаться бежать было бы некому.


   Первые два-три месяца со ссыльными находились несколько организаторов, помогающих наладить хозяйство и внутреннюю жизнь лагеря. Поскольку жить и работать приходилось в окружении опасных преступников, все они перед поездкой на остров наделялись надежной защитой, или «оберегом». Принцип действия «оберега» основывался на высвобождении энергии внутриклеточных ядер. Введенный под кожу катализатор под воздействием импульса, посланного мозгом, стимулировал мгновенную биохимическую реакцию. Результатом было образование защитной волны (похожей на ту, что окружала остров, но лишь внешне), которая полностью окутывала человека, от подошв до макушки, и надежно защищала от любых воздействий: механических, химических, биоэнергетических. Чтобы привести «оберег» в активное состояние, достаточно было послать мысленный приказ. Когда человек засыпал или терял сознание, защитная волна возникала автоматически.

   Начальник группы помимо «оберега» наделялся оружием – «био-бластером». Его принцип действия был сходен с «оберегом», только вместо клеточных ядер задействовались митохондрии. С помощью волевого импульса владелец «био-бластера» мог парализовать на определенное время любой живой объект на расстоянии до пятидесяти метров, не нанося при этом существенного вреда внутренним органам.

   Несмотря на сложность биохимических и психо-энергетических процессов, лежащих в основе действий «оберега» и «бластера», чтобы внедрить их в организм, достаточно было произвести подкожную операцию, быструю и безболезненную.


   Велес, Будр, Матин, Лиаверис и Арша – пятеро свободных, временно пребывающих среди сотни извергнутых из общества, были близки к завершению своей миссии. Два месяца назад вертолет высадил их на маленький, буйно-зеленый и весьма живописный с высоты островок в северо-восточной части Атлантического океана. Спустя три дня к наспех сколоченной пристани пришвартовался корабль с разномастной, шумной, угрюмой, возбужденной публикой на борту.

   Велес к своим двадцати семи годам успел побывать в подобных экспедициях пять раз, и два последних – в качестве начальника группы. Здесь, на островах-зонах, он утолял свою ненасытную и неусыпную жажду нового. Здесь же избавлялся на время от одиночества. Его родители и оба брата были «виртуалами». В искусственную реальность ушла и девушка, школьная любовь, с которой они собирались соединить свои жизни.

   Ни высоколобые психологи, ни вдумчивые психиатры не могли дать внятного объяснения, почему одни индивидуумы предпочитают обитать в виртуальных пространствах, другие же до самой смерти не покидают реальности. Ни гены, ни воспитание, ни родовые травмы, ни астрологические особенности – ничто не давало гарантии, что человек, достигнув определенного возраста, не «подсядет» на компьютер, либо наоборот – исполнится к нему презрением.

   Для Велеса монитор, клавиатура и датчики были самыми ненавистными на земле вещами. Дополнительной причиной, по которой он стал сопровождать на острова ссыльных, была та, что под прозрачным куполом подобное не водилось. В число прочих ограничений для осужденных за убийство входил запрет на посещение виртуальных пространств (что объяснялось заботой о душах преступников: искренне раскаяться в содеянном можно лишь трудясь или рефлексируя, но никак не развлекаясь в нарисованных мирах).

   Будь Велес покрепче здоровьем и пошире в плечах, он подался бы в путешественники, спелеологи, астронавты. Но слабая конституция и болезни, одолевавшие в детстве и юности, поставили крест на любых мечтах, окрашенных в романтические и мужественные тона. Не имея возможности пересекать океан в одиночку на резиновой лодке, пританцовывать над жерлом просыпающегося вулкана или обшаривать закоулки пещер в поисках доисторических чудовищ, Велес стал жить людьми. Новыми, как бесчисленные уголки земли и космоса, интересными, как они же, и опасными, хоть и не смертельно.

   Конечно, ссылаемые на острова представляли собой своеобразный людской контингент. Своеобразный, но не однообразный, ни в коем случае! Разброс характеров, темпераментов и лиц в этой среде был похлеще, чем, скажем, на какой-нибудь богемной тусовке. Не говоря о том, что страсти кипели здесь не в пример искреннее и интенсивнее.

   Злосчастное здоровье, точнее, его недостаток, напоминало о себе и в этих, относительно комфортных условиях. (Если, конечно, считать комфортом жизнь в палатках и временных обиталищах из бревен и земляных кирпичей.) Когда напоминания учащались, Велес не мог не думать о том, что в будущем, и уже недалеком, придется сменить образ жизни: обитать размеренно и спокойно, уходя каждое утро на службу и возвращаясь всегда в одну и ту же квартиру, к одной и той же жене. (А если жены не окажется – к телевизору.) Мысли приводили к тоскливому содроганию, и он спешил перевести их быстренько на другое.


   Непосредственный помощник и заместитель начальника, Матин, был персоной противоположного склада. Тридцати восьми лет от роду, с суховатой и скучной внешностью школьного учителя, он участвовал в экспедиции подобного рода впервые. По профессии он был врачом, но с гораздо большей охотой брался за дела, не связанные с людьми и их болезнями: шуршал бумагами, составлял всевозможные описи, отчеты, правила внутреннего распорядка. Его добросовестность и аккуратность не знали пределов, и Велес беззастенчиво эксплуатировал их, перекладывая на плечи помощника бумажную волокиту, которую, согласно служебным инструкциям, должен был выполнять сам.

   На острове Матин явно томился, чувствовал себя не в своей тарелке. Свою изначальную работу исполнял без души, поскольку, как подозревал Велес, ощущал ее не столько врачебной, сколько ветеринарной. («Способные убить мыслящее существо, во всем подобное тебе, не люди» – такова была одна из его максим, не раз озвученная.) Ворох бумаг, съедавший почти всё время, служил отдушиной.

   Матин был достаточно умен и покладист. Он прилежно пытался сработаться с начальником, прилежно, но малоуспешно, так как не мог привыкнуть к алогичности и небрежной раскованности его поступков, решений, да и самого облика.

   Участием в экспедиции Матин был обязан жене, точнее, ее потребности в риске и острых ощущениях. Лиаверис вполне искренне полагала, что на острове, населенном сотней убийц, на каждом шагу будет подстерегать опасность, и, экзальтированно встряхивая головой, клялась пройти через всё, поскольку человек в своей жизни должен испытать «максимум мыслимого и немыслимого». По специальности она была психологом, и Велесу следовало прислушиваться к ее выводам, кто из осужденных лидер, кто отвергаемый, кто «пассивная протоплазма» и в ком врожденная агрессивность превышает всякие нормы. И он добросовестно слушал, хотя кроме банальной, известной всему лагерю информации, не получал ничего.

   Работой своей, в отличие от мужа, Лиаверис была увлечена безоглядно. Она иссушала усталых, вкалывающих весь день физически островитян бесконечными тестами, кокетничала со всеми мужчинами моложе шестидесяти пяти и следила за собой по нескольку часов ежедневно, меняя наряды и экспериментируя с макияжем.


   Чем занималась Арша, никто толком не мог понять. В штате экспедиции она числилась как ботаник и климатолог, но ее можно было увидеть и разбивающей садик, по-особому компактный и плодоносный, и азартно месящей грязь для земляных кирпичей, и обстоятельно консультирующей группу мужчин, задумавших поставить ветряной движок на самой высокой и продуваемой точке острова. Список ее познаний и навыков был нескончаем.

   Арша была интересной женщиной: не уставшей, несмотря на сорок с чем-то лет, ироничной, обладавшей способностью пьянеть ни с того ни с сего – от одной сигареты, от чая, от разговора, становясь при этом безудержно-взбалмошной и неожиданной. К своей внешности относилась наплевательски, равно как к «тряпкам» и «этикету», но это отчего-то вызывало симпатию. Правда, не у всех. Острый и неуемный язык, зачастую балансирующий на грани безобидного юмора и ядовитой насмешки, действовал двояким образом: одних притягивал, других отторгал, пугая и раздражая.

   Как и супруги, на остров она приехала в первый раз, до этого, впрочем, изрядно поколесив по свету. Мужа не имела. Был сын-подросток, разговоров о котором она избегала.

   Пятый и последний член экспедиции, Будр, самый старший по возрасту, исполнял обязанности завхоза. Он отличался густой бородой песочного цвета и нелюдимостью. Но угрюмым не был, напротив, рядом с ним отчего-то дышалось свободнее, говорилось раскованнее, пелось – мелодичнее и чище. Казалось, он распространял вокруг себя непонятное, теплое и искристо-зеленое поле.

   Работу свою Будр выполнял походя, почти не тратя на нее времени и сил (благо добровольных помощников хватало), а большую часть дня бродил в лесу или уплывал на лодке к какой-нибудь одинокой скале. Дожив до преклонных лет, он не завел ни жены, ни детей, ни постоянного дома.


   Маленькая группа жила и трудилась без особых проблем и конфликтов. Велес практически не пользовался своей властью, никому не надоедал, ни на кого не давил, предоставляя каждому проводить время по собственному усмотрению. Несмотря на столь анархичный стиль руководства, работа продвигалась легко и споро.

   Было построено несколько временных хижин, в которых ссыльные жили по два-три человека, и заложены фундаменты постоянных коттеджей из сосновых бревен, обкатанных морем валунов и земляных кирпичей. Был разбит огород и садик (в котором, по утверждению Арши, работать придется в три раза меньше, чем в обычном, урожаи же будут во столько же раз обильней). Несколько новеньких лодок покачивались в волнах прибоя. Шесть пар овец, привезенных с собой, успели размножиться и образовать небольшое стадо, сразу придавшее каменистым холмам идилличность и сельскую теплоту.

   Львиная доля того, что входило в функции организаторов, была выполнена. Через несколько дней всем пятерым предстояло погрузиться в вертолет и отправиться домой, на большую землю.

   Перед отлетом начальник группы должен был выбрать из сотни лагерников одного, чтобы наделить «оберегом» и «био-бластером». То было единственным подобием социальной власти, которой удостаивались ссыльные. Врач производил небольшую операцию, после которой новоявленный правитель острова обретал пожизненную безнаказанность и неуязвимость.

   Окончания работы организаторов островитяне ждали с нарастающим волнением и тоской. Все знали, что, как только отшумят лопасти вертолета и опустится прозрачный купол, лагерь перестанет быть прежним лагерем, а во что он превратится, зависит от того, кому достанется власть. Чем ближе был последний день, тем острее и жарче крутился в головах людей этот кровный вопрос.

   Велес покуда хранил молчание. Он пресекал разговоры на жгучую тему или отшучивался. Никого из этой публики, говоря откровенно, не хотелось бы ему выделять особо. Но оставить остров без власти еще хуже. Надо постараться и спросить свое сердце, и раскинуть мозгами, и выбрать. Поставить над горсткой изгоев одного, по возможности разумного и не злого. Надо постараться, чтобы будущая их жизнь хоть отдаленно напоминала людскую. Это в какой-то степени в его власти, слава богу.

Глава 2. Вечер

   Ужин кончился, но из столовой, как обычно, никто не спешил уходить. По вечерам просторное дощатое строение с гуляющими во всех направлениях сквозняками становилось кают-компанией, карточным клубом, посиделками, молельным домом.

   В центре, под самодельным абажуром из ивовых веток, окруженный мужчинами, сидел Шимон. Покачивая волосатой ногой в желтом носке, рассказывал что-то занимательно-скабрезное.

   Поднявшись из-за стола, Велес подошел и присел рядом. Подумав, вытащил из кармана пачку сигарет. Курить не хотелось, но изображать на лице заинтересованность рассказом Шимона было скучно, а, закурив, можно вытянуть губы, откинуть назад лицо и отдаться медленному красивому выпусканию дыма.

   Шимон дошел до развязки своей истории, и слушатели освобожденно захохотали, дергаясь от избытка чувств и награждая рассказчика восторженными тумаками. Умел этот парень захватывать своей трепотней, ничего не скажешь.

– Шим, ты Будра не видел сегодня? – воспользовавшись паузой, Велес тронул его за плечо.

   Шимон оглянулся и воззрился осоловело, не сразу отключившись от своего рассказа и жаркого смеха приятелей.

– А что случилось?

– Да нужен он… – Велес затянулся поглубже. Глаза напротив – нагловатые, выпуклые, с аккуратно загнутыми ресничками. Он направил к ним узкую струйку дыма. – Подевался куда-то. Исчез, собака.

– Нельку спроси, она с ним дружит, – посоветовал Шимон, моргая.

   Приятели тянули и теребили, и он повернулся к ним. Почесав затылок и хмыкнув, приступил к очередной серии своих похождений.

   «Нельку… Нельку бы неплохо спросить. Одна надежда на Нельку».

   Велес оглянулся, ища ее глазами.

   Столовая казалась шевелящейся, темной и теплой от гудящего вороха людей.

   За соседним столом, окруженный зрителями, толстяк Танауги показывал фокусы. Непробиваемое округлое лицо и пухлые руки казались парящими отдельно от тела. Глубоко посаженные глаза не двигались. Зрители следили, перебегая зрачками с лица на руки, с рук на предметы – яблоко, зажигалка, розовая заколка для волос, – то исчезающие в матово-белых ладонях, то выныривающие невесть откуда.

   Группа молодежи занималась спиритизмом. Крутила блюдечко, положив на его края растопыренные напряженные пальцы. «Дух Джона Леннона, ты слышишь нас? Ты будешь говорить с нами?..» Бледная, вжавшаяся в мужской пиджак Зеу со стороны наблюдала за ними, подрагивая худой шеей.

   Одноглазый красавец Губи, с ног до головы облаченный в темную, тонко выделанную кожу, затачивал обломок кухонного ножа. В лагере запрещалось иметь оружие (или, по крайней мере, явно его демонстрировать), и именно поэтому Губи занимался своим делом – весело и сноровисто, не где-нибудь, а на глазах у начальства. Точеные черты, темная полоска усов, усмешка – как всегда выглядел немного хмельным и по-юному бесшабашным, хотя возрастом перевалил далеко за тридцать.

   У самого выхода, опершись затылком о неструганые доски стены, сидел Гатынь. Ворох черных волос закрывал лоб и веки. Кухонная кошка вспорхнула, мурлыча, ему на колени, и он, не глядя, теребил ее за ухом. Кошка ходила взад-вперед, вспарывая когтями брюки. Гатынь, казалось, ничего не видел и не слышал вокруг. Людской гул, декламации, выкрики, всполохи смеха – всё было фоном для его самоуглубленности, подобным шуму листвы в лесу или монотонному танцу дождя.

   Ищущий взгляд Велеса скользнул по Губи, Зеу, кошке и Гатыню и споткнулся, отпрянул. Как будто поранился о странное лицо с неправильными, ассиметричными чертами. Ассиметричными и упорными, словно трава, пробивающаяся сквозь асфальт. Велес тихо охнул про себя, погружаясь в щемящее трудновыносимое состояние. Он смотрел на Идриса.

   «Здравствуй, радость моя». Пересилив себя, придал лицу спокойное и благодушное выражение. Ни к одному существу на острове не испытывал он таких странных, сильных и противоречивых чувств: интерес и опаска, отталкивание и головокружение. Каждая встреча с нелюдимым, не дружащим ни с кем изгоем, каждый необязательный взгляд – вроде этого – были событием. Событием большим, теплым и будоражащим.

   Идрис тоже смотрел на него. Он стоял у двери, словно только что вошел или собирался выйти. Одежда, нелепая, несообразная, казалась подобранной на задворках театра, избавившегося от списанного в утиль гардероба. Велес выдержал на весу взгляд секунд двадцать, внутренне хорошо смеясь. "А-ах, собака…" Он отвернулся первым. Идрис приоткрыл дверь и выскользнул в сгустившиеся сумерки.

   Велес медленно успокаивался с разлитой в душе теплотой, как после глотка горячего грога в мороз.


   Нельку он обнаружил сгорбившейся над мелко исписанными листками, схоронившейся за спинами и плечами в самом дальнем углу.

– Пройдемся, Нель, – он бесцеремонно вытянул ее из-за стола. – Что новенького? Все пишешь?..

   Нелида покладисто двинулась за ним, рассовав по карманам листки, лавируя среди спин, локтей и стульев.

– Пытаюсь, Велес, – недовольство, что ее оторвали от любимого занятия, быстро сменилось радостью: нашелся кто-то, жаждущий поговорить. Говорить она тоже любила. – Пытаюсь найти хоть какое-то постоянное и сильное применение своим мозгам и рукам. Иначе ведь не выжить на этом проклятом острове, верно?..

   Выбравшись из столовой, она приостановилась на секунду и глубоко втянула воздух.

– Ты молодец, Велес, что выдернул меня из этого столпотворения. В ночь, в шорохи, в запахи… Нужно быть полной идиоткой, чтобы пытаться писать стихи, когда тебе дышат в ухо и тянут за локти. Но в хижине моей, знаешь, отчего-то холодно и неуютно. И страшновато одной. Наверное, надо раздобыть где-нибудь фонарик и уходить с ним к морю…

   Разговаривая, она упиралась прямо в лицо собеседнику выразительными глазами. Не скользила взглядом, не всматривалась, а именно упиралась.

   Велес первое время не мог понять, чем эта невзрачная девчонка двадцати с небольшим лет сумела завоевать известность, с внятной примесью уважения, в среде островитян. Правда, у нее попадались иногда неплохие стихи в ворохе ее «литературного наследия», чистая строка среди набора разноцветных штампов, но ведь этого, ей-богу, мало для того, чтобы имя «Нелька» чаще других плескалось в разговорах.

– …Сегодня утром слушала, как поет Будр. Ты и не знаешь, верно, какой у него голос. При вас же он никогда… Такой, не особо громкий, протяжный, удивительный. Чем-то напоминает звуки, запредельные и заунывные, которые издает пила, когда по ней водят смычком. Хотя не тонкий… От зависти чуть не взвыла, чуть не разругалась с ним. Невыносимо завидую тем, кто умеет петь. Всю жизнь ругаю некрасивыми словами маму с папой за то, что голоса мне не дали. Всё отдала бы, все прочие свои задатки! Петь хочу…

   Они брели вдоль берега, бесцельно и безостановочно. Переступали через упавшие стволы, обходили валуны, поросшие сизой шерстью лишайников. Нелька говорила, не переводя дыхания, но болтовня ее не утомляла и не надоедала, как птичье пение или шелест ручья в лесу.

   Не далее как пару дней назад Велес понял наконец, что она такое. Нелида отличалась от других двуногих тем, что никогда не врала. Ни словом, ни голосом, ни телом. Даже в стихах, несмотря на их кажущуюся временами пошлость.

– …Понимаешь, вот так открываешь рот – и поешь, звучишь, разливаешься, улетаешь… Поешь себя, понимаешь? Поешь себя и вместе с тем лепишь голосом что-то небывалое, невообразимое… И всего-то Бог не дал нужных голосовых связок, пары тонюсеньких мышц! Когда слышишь, как кто-то может, а ты только сипло кашляешь, руки на себя наложить хочется, честное слово. Ты не смейся, Велес, я серьезно…

   Но особенно удивительной была в ней патологическая, какая-то всеядная доброта. Сначала это настораживало, потом привыкли. Она дружила с Будром, нянчилась с Зеу, спала с Шимоном, вернее, числилась его постоянной любовницей, спать же могла чуть ли не с каждым, кто испытывал потребность – не столько даже в женском теле (телом она не могла похвастать, как и лицом), сколько в тепле, сочувствии и успокоении. Ни одна душа в лагере не могла бы сказать, что Нелида кого-то не может терпеть или презирает. Не знающий любовных поражений обольститель Шимон не раз во всеуслышание заявлял, что Нелька «единственная из баб, на кого можно положиться», и даже Танауги, абсолютно не нуждавшийся ни в чьем обществе, проводил порой время в беседах с ней. Грязные слова и сальные взгляды – которых хватало в самые первые дни, к ней не прилипали. Она перешла ту грань, за которой грязь перестает быть грязью, а становится просто землей и водой. Землей и водой…

– …А стихи – это ерунда, это мелочь, узоры. Все равно ведь эти черненькие закорючки, которыми я пачкаю бумагу, ни о чем не говорят, не кричат и не шепчут, ведь верно?.. И то, что сидит внутри, что держит мозг обеими лапами, на бумагу не вылить. Ни за что…

   Болтая с ней, вернее, пассивно впитывая ее болтовню, Велес ловил себя на том, что хочет, чтобы Нелида выделяла его из остальных, предпочитала другим. Пусть она спит с Шимоном и прочими, как свободная кошка, пусть гуляет в лесу с Будром, лишь бы быть уверенным, что выкладываемое ему, с этой неповторимой щебечуще-доверительной интонацией, она уже никому другому не скажет. Но уверенности таковой не было. Будь здесь не он, а любой лагерник, даже самый косноязычный, в две с половиной извилины, она так же светилась бы глазами и захлебывалась от нехватки словесных красок.

– Послушай, Нель, – он перебил ее и остановился. – Когда ты в последний раз видела Будра? Припомни, пожалуйста, хорошенько. Он пропал.

– Часов в одиннадцать, – Нелькин голос стал тише. – Мы гуляли в лесу, потом вышли на побережье. Вон там, – она махнула рукой во тьму. – Постояли… Я ушла первой. Почувствовала, что ему хочется побыть одному. Он не может выносить меня долго.

   Даже в сумерках было заметно, что лицо ее остановилось, улыбка погасла. Ее уныние мгновенно передалось Велесу и захлестнуло по самую макушку. Он ощутил себя тоскливым и беспомощным.

– Ну, не паникуй раньше времени, – он потряс запястье, обвитое бисерной фенечкой, словно стряхивая – и с себя заодно, назойливо-липкое беспокойство. – До утра подождем, время терпит. Если не объявится, утром организуем поиски. Может, ногу подвернул где-нибудь, а кричать, звать на помощь не хочет: сам надеется доковылять. Мало ли что.

   Нелида грустно кивнула. Она вдруг ослабела и, оглядевшись по сторонам, присела на широкую, мягкую от трухлявости корягу, поросшую влажным мохом. Велес опустился рядом. Ночь шелестела, стрекотала, шуршала невидимыми во тьме насекомыми. Вдали кто-то крутил ручку транзистора, ловя иноземную речь и обрывки музыки. С другой стороны доносились нестройно-хриплые блатные распевы.

– Не кисни, – попросил Велес. – Почитай лучше, что ты писала, когда как я тебя оторвал.

– «Я слабую суть свою, вздорную душу, – начала Нелька уныло и безучастно, – и нервную, горькую, слабую рифму – всё, чем разумею и чем обладаю, тебе отдала бы, да ты не берешь. А мир переделать, себя переделать, взрастить в себе ровные гряды покоя, смирения, благополучья и неги – никак не сумею, ни в жизнь не смогу. Опять ты уходишь, уходишь, уходишь, спиной и затылком меня осуждая. И жмурясь от боли, от крови, от крика, меня изгоняешь из теплой души. Опять мне – на холод, на холод, в пространство, большое, пустое, слепое и злое. Где ворогом вцепится в шею свобода и будет тянуть, и давить, и душить…» Но ведь «оберег» отказать не может? – без перехода спросила она.

– Не может.

– Тогда что же?

   Велес пожал плечами.

– Если б я имел хоть малейшее представление…

– Покажи мне, как он действует, «оберег»! – попросила. Нелида. – Никогда не видела.

– Отчего же? Матин и Лиаверис часто включают.

– Но ведь глазами этого не заметить. Можно только почувствовать. – Она коснулась его плеча. – Вот, я трогаю тебя, могу погладить, могу оцарапать. Но стоит тебе чуть нахмуриться, клацнуть зубами… небольшое волевое усилие – и всё! И когти мои бессильны, и зубы. Прозрачная непроницаемая скорлупка… И огнеметом ее не взять?

– И огнеметом.

– Ну включи! Что тебе, жалко?

– Не жалко. Но не особенно хочется, честно говоря. Не слишком приятное ощущение.

– А какое? – Любопытство вернуло ее голосу былые краски. – Покалывает? Пощипывает? Или бьет током?..

   Велес рассмеялся.

– Да нет! Физических ощущений никаких. Дело в другом. Каждый раз, когда вынужден включать эту штуку, чувствуешь себя не человеком. Чем-то иным. Человек ведь, обыкновенный человек, этого не умеет, не может. Понимаешь, что я имею в виду?

– Понимаю, – тихо и значительно отозвалась Нелька. – Очень хорошо тебя понимаю, Велес. Чувствуешь, что тебя скрестили с машиной! С бесстрастным и жутковатым чудом научной мысли. Должно быть, содрагающее ощущение. Но все-таки! – просительно проныла она. – Один разок! Мне только прикоснуться к прозрачной скорлупке, узнать, какая она на ощупь…

   Велес покладисто вздохнул.

– Я включаю, но не получается отчего-то, – произнес он после паузы. – Должно быть, ты меня расслабляешь. Вытягиваешь всю волю, словно вампир энергию.

– Ничего я не вытягиваю! – обиделась Нелька. – Не клевещи. Ну, хоть «био-бластер» тогда продемонстрируй! Еще интереснее. Видишь, чайка по песку прыгает? Можешь обездвижить ее? Вроде это не вредно.

– Могу. Теоретически.

– Ну?..

– Я ни разу им здесь не пользовался. Заржавел, должно быть. Или отсырел.

   Нелида вздохнула.

– Старый ты жмот, и никто больше! А почему «бластер» только у тебя, а не у всех ваших? Отчего такая несправедливость?

– Оттого, что я главный. Диктатор. Деспот. Абсолютная власть.

   Нелида фыркнула. Слишком не вязались с обликом деспота худая нескладная фигура и смешливо-виноватое выражение круглых глаз.

   Она поднялась и, взъерошив на прощание волосы на макушке «диктатора», развернулась и побрела в сторону лагеря.

   Какая-то собака выбежала из леса и затанцевала, заструилась возле ее ног, смешно подпрыгивая и задирая морду.

Глава 3. Зеу

   «Почему существует болезнь "мука", "депрессия" и нет болезни по имени "радость"? Почему не нападает на меня внезапно беспричинное болезненное веселье, а только боль, одна боль, доводящая до животного крика, до истошного кромешного содрогания? Только боль, которая каждый раз кажется невыносимой и с каждым новым разом делается ещё невыносимей? И почему поводы для рождения этой боли такие разные, а сама она отвратительно одинакова и монотонна?.. Мне – нечем! Мама… Если б тебе хоть частицу этого испытать, хоть один раз, ты своими руками затянула бы веревку на моей шее (хоть частицу). Верни мне небытие, мама. Мне – некуда. Это болезнь…»

   Зеу проснулась полчаса назад и лежала, прислушиваясь к своему состоянию. Утро – самая тошнотворная часть суток. Отчего, интересно? Может быть, оттого что болезнь, как всякое живое существо, к вечеру устает, иссякает. А за ночь восстанавливает свои силы.

   По вечерам, особенно темным, поздним, со звездами и свечами, можно дышать, слушать, думать. Даже разговаривать с кем-нибудь.

   Утром – всё глухо.

   «Если бы выскочить за пределы своей головы, в которой всегда темно! Мой мозг – словно душная комната без окон, в которой вывернута электрическая лампочка и некому ее вставить. Даже свечу не зажечь. Даже искру – кремнем – не высечь… Сколько же можно обитать в этом мрачном, безвыходном помещении? Как – вырваться, взломать, взорвать стены? Хотя бы пробоину, совсем небольшую, светло-голубую пробоину на потолке…»

   Лагерь еще спал. Утро протягивало сквозь щели в двери свои тонкие руки в виде сквозняка и солнца.

   У стены напротив на самодельном матрасе, набитом пружинящим мохом, спала Нелька. Посапывала, приоткрыв рот, как ребенок, сбив на бок пестрое лоскутное одеяло, прошитое торопливыми стежками. В изголовье прикноплен лист ватмана, исписанный вкривь и вкось. Здесь Нелька закрепляла карандашом строки, приплывшие к ней во сне или полудреме.

   На полу и грубо сколоченном колченогом столике – причудливые коряги, выбеленные водой и ветром птичьи кости, камни с прожилками кварца. (Всё, казавшееся ей красивым, забавным или удивительным, Нелька тащила в их хижину, отчего нужную вещь порой отыскать было невозможно.) По-настоящему расцвечивала хибарку разве что банка с бледно-зелеными рододендронами и кедровой хвоей. Да еще окно – маленькое, с пыльным стеклом, но зато почти до краев наполненное морем.

   Нелька… Если б хоть капельку передышки. Если б прикоснуться на миг лбом к ее лбу, спящему, безмятежному. Если б войти в ее сны, зеленые, лиловые, искристые, поменявшись на время, отдав взамен свою непроглядно-душную комнатку под черепным сводом. Совсем ненадолго! На пять, на десять минут. (Если кто окунется в ее мрак на большее время – закричит, свихнется, сломается.)

   Зеу отвела глаза от блаженной, грезящей и не ведающей о своем блаженстве Нелиды. Зашевелилась и приподнялась в постели. Самое трудное – оторвать голову от подушки. Дальше процедура вставания пойдет во многом автоматически.

   Во всем теле ощущалась противная ноющая слабость.Ноги, когда она поставила их на пол и встала, оступились и задрожали.

   Зеу набросила на плечи валявшуюся на полу рубашку, натянула брюки и вышла на воздух. Яркая картинка раннего утра – с бликами солнца на воде, с зеленью, с неумолчным щебетом, отозвалась в ней тупым отвращением. Это чувство было так же привычно, как само утро, влажные от росы деревья, каменистая тропа под ногами и ноги, идущие сами собой, не разделяя и не принимая участия в ее тоске.

   Она спустилась к воде. Постояв, вытянулась всем телом на гальке и окунула кисти рук в слабенькие холодные волны. «Труп, чувствующий тоску. Лучше быть просто трупом». Цветные, обкатанные морем камушки лежали возле лица, и их хотелось взять губами.

   Сколько она давит и измывается над ней, ее болезнь? Лет с четырнадцати. Породитель же болезни, ее источник – лет с пяти. (Нет, с рождения, с первого писка младенческого. Просто отчетливые воспоминания, связанные с ним, относятся примерно к пятилетнему возрасту.)

   С четырнадцати до сегодняшних девятнадцати – не так уж долго, четверть жизни всего лишь. Но, судя по безжалостной хватке, она не выпустит, не насытится никогда, и будущее, короткое или протяженное, ничем не будет отличаться от кромешного сегодня.

   О, если б оно оказалось коротким…

   На острове, населенном сотней убийц, оно и будет коротким, а как иначе? Значит, в какой-то мере к лучшему, что она попала сюда.


   Минут через сорок лагерь стал просыпаться.

   К этому времени внутри стало тихо и бесцветно, а руки занемели от воды.

   Из палаток, хижин, землянок вылезали хмурые со сна люди.

   Зеу повернула голову в сторону шалаша на сваях, взнесенного на полтора метра над землей, похожего на растрепанное гнездо. Она смотрела напряженно, не моргая, так что шалаш раздвоился, расщепился, разбежался в разные стороны. Потом снова сбежался в одно, и из него показались две мужские фигуры. Одна из них, длинная и поджарая, со втянутым животом, выпрыгнула на мох, не пользуясь лестницей, и заскользила вниз по тропинке. Это был Губи, по обыкновению оживленный и свежий. Второй мужчина морщился и смотрел на солнце, разлепляя веки, одной рукой потирая грудь.

   Как только он вылез и его загорелая крепкошеяя фигура появилась, вернее, впечаталась в поле зрения Зеу, мир изменился. Не было уже ни спокойствия, ни апатии, ни свежего утра, ни голосов просыпающихся людей. Тягучее ощущение несвободы заслонило собой всё. Мир искривился, параллельные плоскости прогнулись, пространство сфокусировалось в одну точку. В одну загорелую, бездумно кривящуюся со сна плоть. Все силы ее души, все стремления тела были направлены на него, к нему… и свободы не было вообще.

   Шимон потянулся, показав рельефную мускулатуру. Откашлявшись, сплюнул, спрыгнул, стараясь не наступить на плевок, и не спеша, развинченной походкой направился вдоль хибар и палаток, приветствуя выползающий из них народ.

   За завтраком в столовой царило нездоровое оживление.

   Нелида выглядела не выспавшейся и больной. (Хотя всего лишь час назад Зеу завидовала ее безмятежной дреме.) С сумрачным отвращением рассматривая стоящую перед ней тарелку с овсянкой, лаконично бросила:

– Пропал Будр.

   За столом у начальства было тихо и подчеркнуто спокойно. Один Велес казался суетливее обычного. Его нервная ироничная фигура в растянутом у ворота свитере двигалась почти непрестанно. Матин молчал. Лиаверис говорила мало, настороженно поводя глазами по оживленным лицам за соседними столиками. Арша курила, не притрагиваясь к еде.

– Какой он разный, Велес, – рассеянно поразилась Нелида, следя за движениями его неспокойного тела, – и сегодняшний, он совсем не похож на всех предыдущих…

   По контрасту с начальниками основная масса островитян выглядела возбужденно-радостной. Нельзя сказать, что старика Будра не любили в лагере, но то, что в стане "свободных" не всё в порядке, что Велес дергается как ошпаренный – вносило бодрящую струю в достаточно однообразную жизнь острова.

– Он просто дурачит всех, мужики. Ему осточертели наши рожи и захотелось покоя. Вот увидите, он скоро заявится как ни в чем не бывало, нарисуется из-за какой-нибудь сопки или скалы, – вещал Шимон, озорно осклабившись и заняв, как всегда, центральное место в кругу парней.

   Несмотря на уверенность в голосе, он втайне надеялся, что истина окажется более захватывающей и забавной, чем его версия. Чутко прислушиваясь и приглядываясь ко всему вокруг, он стремился ухватить эту истину первым.

– А если не заявится?

– Куда ж он денется? Предположить, что старик утонул, я не могу: он плавает, как дельфин. Заблудиться здесь негде…

– Э нет, бросьте, мужики, – вступил в разговор Губи, чей глаз всегда так блестел, а губы раздвигались в такой улыбке, словно он находился во власти хмеля (хотя на острове неоткуда было взяться спиртному). – Наш добряк-завхоз не производит впечатления трогательного идиота. Его замысел глубже. Ему понравилась здешняя привольная жизнь. На большой земле, сами знаете: то нельзя – это нельзя, чтобы присесть на клочок живой травки, разрешение надо выписывать. Старик же – ловит кайф от всего натурального и зеленого. Ему в лом, если вокруг слишком много начальников. А здесь сам себе хозяин, и воздух свежий, целебный, и рыбы в океане прорва. Вот он и принял кардинальное решение. Спрятался, а как вертолет отвалит, вылезет и будет себе жить-поживать, геморрой наживать.

– Добровольно замурует себя под колпаком? – недоверчиво спросил кто-то.

– А что? Замурует.

– На всю жизнь?!

– Какая жизнь! Какая жизнь, ребята! – радостно заорал Шимон. – Ведь ему же под семьдесят, осталось-то – тьфу! Здесь он откинет коньки спокойно. Губи, ты гениально мыслишь! Как я сам не догадался…

– А мне кажется, он уже умер, – Танауги произнес это равнодушно и тихо.

   Он никогда не спорил, но если говорил что-то, то так бесстрастно и непререкаемо, что окружающие на мгновение замирали.

– А как же «оберег»? – после затишья раздался вопрос.

   Танауги пожал плечами.

– Смелая мысль! – одобрил Губи. – А главное, многообещающая.

– Да ну, ты уж загнул, Танауги! – засомневался Шимон. – Поверь мне, я не раз имел возможность проверить, как эта штука действует. Лиаверис всегда включает, когда отводит в укромное место, подкатываясь со своими дебильными тестами. Не ущипнешь, по крутой попке не шлепнешь! Сделано без халтуры…

   Нелида сидела, сжав голову руками. Возбужденные голоса вокруг назойливо лезли в уши, бесили и угнетали.

– Черт бы их всех побрал! Каркают, как… облезлые вороны.

   Зеу молчала. Она проводила в молчании большую часть жизни. Заговорив, как правило, она могла только пожаловаться, а окружающие этого терпеть не могут. Всем кажется, что жалующийся – попрошайка и лицемер, другим живется не лучше, а гораздо хуже, и они не ноют. И если на первое нытье изобразят вялое сочувствие, на второе промолчат, то третье вызовет такой приступ раздражения, что поневоле прикусишь язык и научишься жить молча.

   Шимон отделился от парней и подошел к их столику. Наклонившись к Нелиде, он заговорил ей о чем-то на ухо, сладко улыбаясь, перебегая глазами по лицам женщин вокруг. Взглянув на Зеу, подмигнул ей ласково, и от этого знака внимания она еще больше помрачнела, чувствуя, как кровь гудит в ушах и сердце стучит, как лапы убегающего от зверя кролика.

   Этот человек властвовал над нею тотально. Проник, пропитал ее насквозь, так что она была уже больше им, чем собой. (Полностью своя собственная – разве что одна тоска.) Встречая глазами шальную, размашистую фигуру, она захлебывалась в ноющей боли, которой могла бы болеть рука, отрезанная от тела и знающая, что тело гуляет одно, без нее, на свободе.

   Нелиду видимо злило то, что шептал ей Шимон. Она огрызнулась несколько раз на его слова, и чем раздраженней она огрызалась, тем ласковей становилась его улыбка. Наконец, она сдернула с плеча его руку и отвернулась. Шимон с покосившимся лицом отошел. На подходе к приятелям лицо выровнялось, но из бесшабашно-веселого стало озабоченным.

   У выхода из столовой Велес собирал желающих идти на поиски.

   Надвинув на лоб капюшон энцефалитки, Арша сумрачно курила, щурясь и бормоча сама с собой.

   Лиаверис в лаковых полусапожках на каблуках и обтягивающих вельветовых брючках, напоминавшая отважного этнографа, налаживающего контакт с туземцами, щебетала с кем-то из мужчин.

   Губи, выйдя из дверей, постоял минуту, покачиваясь с носка на пятку, взвешивая все за и против, и присоединился к группе.

   Подошел Идрис. Велес поднял глаза, и секунду они смотрели друг на друга. Зеу показалось, что глаза у них похожи, как у братьев. Но тут же она возразила себе: ничего общего. У Велеса – круглые, желтые, наполненные горьким смехом, или невнятной мольбой, или пульсирующим вопросом. У Идриса же – не сказать какие.

   Идрис повернулся и, ссутулясь, побрел в лес один. Его терпеть не могли почти все в лагере, а Шимон – просто исходил бешенством, скрипя зубами и вращая белками глаз.

   Зеу шла медленно, плавно переставляя ноги, словно причесывая ступнями траву. Старалась смотреть внимательно, не пропуская ни одного квадратного метра. Уже не в первый раз подумалось ей, что выбравшие этот остров в качестве места ссылки, были на редкость человеколюбивы. Зеленая полянка в океанской пустоши не шла ни в какое сравнение ни с городом, где Зеу прожила большую часть жизни, ни со степным поселком, где она родилась. В сущности, это был маленький рай, сбереженный совокупными стараниями экологов. Не слишком жаркий, смолистый, пахучий, с птицами, рыбами, енотами и белками, но без комаров и без змей. Главное же – нетронутый, не испорченный человеком. (Жилища и огороды – мелочь.Ни шахт, ни фабрик, ни полигонов, ни атомных станций нет и не будет.) И не представить лучшего места для жизни на целом свете, если бы… Если бы каким-то чудом испарились отсюда, растворились в морском соленом тумане все люди. Все. Кроме одного-единственного.

   Если бы на острова ссылали не сотнями, а парами… (Дурочка. С чего она взяла, что ей повезло бы очутиться в паре именно с ним? А если бы и повезло, он возненавидел бы ее через месяц. От скуки. От пресыщения. Впрочем, она, возможно, исцелилась бы в здешнем раю и так похорошела, что он… Он…)

   Впереди и слева шелестела сухими ветками и вереском Нелька. Ее ноги в закатанных выше колен брюках отводили на себя взгляд, мешали и раздражали. Они были слегка толстоваты, но Зеу называла их про себя не иначе как «безобразно толстые». «У неё безобразно толстые ноги, разве ты не видишь? Как ты можешь целовать женщину с такими ногами?..» Она говорила мысленно всегда с одним и тем же собеседником, и он никогда не отвечал ей, а только жмурился самодовольно, прикрывая веками наглые, выпуклые, ослепительные глаза. Ей казалось, что шея его всегда тепла не от солнца, не от тока крови, а от объятий бесчисленных женщин, и оттого же она такая округлая и гладкая. «Мой монстр с холодными белыми зубами»…

   В самом начале жизни на острове, только познакомившись с Нелидой – когда та выбрала ее в качестве временной соседки по хижине, Зеу определила ее для себя как «самую стоящую из всех девушек и баб лагеря». У Зеу не было и не могло быть подруг, но Нельку она включила в тот узкий и неприкосновенный круг лиц, которым она «в жизни не причинит зла». Восхищению и приязни не мешала даже свойственная Нелиде атрофия того, что в древности звалось целомудрием, которая в любой другой женщине воспринималась бы как нечто отталкивающее и низкое.

   С тех пор как начался Шимон – а именно на 12-ый день от начала ссылки, мнение о Нелиде не изменилось, но присутствие ее, само существование сделалось трудновыносимым. И их совместное обитание, которое так радовало в первые дни, отныне добавляло новые жгучие краски к пейзажу ее ада. (К счастью, Нелька не любила их дощатую времянку, тесную и неуютную, несмотря на все старания расцветить ее камнями, ветками и корягами, и приходила туда только ночевать.)

   Порой Зеу начинала представлять, что если бы от нее зависела жизнь Нельки, она, не колеблясь, убила бы ее. (И не только ее, а и всех прочих, всех, «не хочу, чтобы жили на свете тела, которые он целовал»…) Хотя в глубине души не переставала знать, что не только не убила, но напротив, постаралась вытащить из любого болота, из любой напасти, в какую ни ввергла бы Нельку судьба. Тогда Зеу принималась мечтать не о смерти ее, а о том, как Нелида внезапно меняется, становится глупой, рыхлой, пошлой, ноги ее толстеют еще больше – до неправдоподобия – а глаза стекленеют. Какое облегчение подарила бы ей судьба, случись наяву нечто подобное… И жалость, конечно, и ужас, и стыд, но главное – все перекрывающее облегчение. (Сравнимое с тем облегчением, когда следователь, обрюзгшая и уставшая от хронической злобы женщина, сказала, что он не выжил, умер в больнице? Нет, поменьше, конечно. С т е м не сравнится ничто.)

   Самым нелепым было то, что Шимон вовсе не любил Нелиду, он просто относился к ней с большим уважением и большим постоянством, чем к прочим подружкам. Жила ли вообще какая-либо любовь в его обаятельном, самодовольном теле – кто знает? Вряд ли.

   Солнце высверкивало из-за листвы, перебегая в такт ее шагам от одной верхушки дерева до другой. Сочно-зеленая, неистовая трава сопротивлялась мнущим ее ступням. Жуки, стрекозы и бабочки пронизывали воздух во всех направлениях, и их было немногим меньше, чем конфетти в новогоднюю ночь.

   Если б из этой первобытной красы исчезла волшебным образом женщина с толстыми ногами, назойливо-участливыми глазами без ресниц и безостановочным языком…

   Усилием воли Зеу заставила себя перестать думать о Нелиде. Принялась вспоминать Будра, которого им предстояло найти сегодня. (Если они ищут его, вглядываясь в каждый квадратный метр травы, и если лес не наполнен его криками о помощи, это может означать, что… случилось нечто в высшей степени грустное и непонятное?)

   Впереди показалась канава глубиной метра два и шириной около метра. Секунду поколебавшись: обойти ли перепрыгнуть? (если обходить, вплотную окажется Нелька с ее ногами) – Зеу прыгнула. Как чертик из табакерки, выскочило воспоминание: ей три или четыре года, такая же канава на прогулке в лесопарке. Можно обойти – всего-то пять шагов влево, но обходить не позволено. Приказ: прыгай! Страх, пригвоздивший к земле, и паника. Что ужаснее: упасть и сломать ноги или ослушаться, вызвав его гнев?.. Тогда еще жива была мама, и она, кажется, уговаривала разрешить ей обойти злосчастную канаву. Но он был непреклонен. Мама… смутный образ нежности и робости. Она умерла, когда Зеу было четыре – покончила с собой. Он врал ей долгое время, говорил, что мать их бросила, укатила на север с любовником, но как-то – ей было лет десять, проговорилась соседка: никуда не уезжала, повесилась. Не дома, нет, пожалела кроху, не стала ломать ей психику: ушла в лесопарк поздно вечером. На кожаном ремешке от пальто…


   Нет-нет, вспоминания сейчас не к месту! Нужно – о Будре.

   Возможно, пропавший завхоз всех дурачит, как предположил Шимон. (Или Губи?) Он довольно загадочное существо, завхоз Будр. И в остров он влюблен, это точно. Почему бы ему и в самом деле не остаться тут насовсем? Они неплохо сочетаются вместе – старик Будр и остров. Передвигается он неслышно, какой-то охотничьей или индейской походкой, говорит мало и мягко и, поднимая глаза из-под песочных бровей, смотрит на всё сразу и ни на что в отдельности. Нелька утверждает, что он сторонится людей, потому что слишком их изучил и наперед знает, что они скажут или сделают. Исчез он таинственно (Нелька впереди засвистела, свист был прерывистый, фальшивый и тонкий), и Велес волнуется и не умеет этого скрыть, и они будут искать до ночи и, может быть, целую ночь. (Нелька старалась выправить свист в изворотливую мелодию, но это плохо получалось: угловатые звуки рвали хрупкие перегородки мелодии, к тому же к свисту стала примешиваться хрипотца, и Нелька затихла.)

   Зеу резко остановилась. Постояв три секунды, она подошла к изогнутой старой лиственнице и взялась за нее руками. Прижалась щекой к коре и потерлась о теплый лишайник. Глаза ее неестественно напряглись, а ладони ослабли и медленно опускались вдоль ствола, царапаясь о кору.

   В двух шагах от нее лежал на спине Будр. Он был мертв.

   Зеу отстранилась от дерева, с трудом удерживая равновесие, подошла к самому его лицу и присела на корточки. Впервые она видела так близко перед собой труп человека. Не официальный, чопорный, подкрашенный и отутюженный – в гробу, не аморфно-безликий – в морге, а живой, настоящий труп. Человек, который еще вчера ходил, улыбался, завтракал, – лежал перед ней навзничь. Совсем остановившийся, непонятный.

   Зеу осторожно отвела волосы с его лба и прислушалась. Она не знала, зачем затаила дыхание и что надеялась услышать. Вместе со страхом, парализующим движения, замедляющим бег сердца, она ощутила какую-то нежность, зарождающуюся внутри… а может, извне ее? Нежными были глаза, обращенные к мертвому, ладонь, распростертая над его лицом, нежным было дыхание. С изумлением она чувствовала, как волна какой-то заострившейся теплоты, спокойствия и ласки, исходящая от Будра, подхватывает ее, обволакивает и уносит.

   Спокойное доброе лицо Будра лежало среди спутанных волос и бороды, подбородок был чуть повернут и упирался в воротник куртки. В приоткрытых глазах не было ни боли, ни страха. Они смотрели мимо. (Впрочем, похожее выражение светилось в них и при жизни.) Мягкие усталые складки у рта делали лицо беззащитным. Ладони, полуоткрывшись, теплели в траве, и рисунок их был прост и естественен, как рыжая земля с выступающими корнями лиственниц, пучками мха и муравьями.

   Зеу, расширив глаза от необычайности, тихонько подула на смятые полуседые волосы. Они легко шевельнулись.

   Она вздрогнула от прерывистого вздоха.

   Велес, опершись руками о то же дерево, смотрел на ее лицо, размытое нежностью, обращенное к недвижному телу.

Глава 4. Шимон

   Чертовски душно было под крышей. Солнце так припекало листы толя, наброшенные поверх кособокого временного обиталища на сваях, что внутри невозможно было дышать. Шимон валялся на грязном матрасе, набитом вонючими, не просушенными до конца водорослями, и напряженно раздумывал. Он изнывал от жары, но вылезать на воздух не спешил. Там его тут же облепят со всех сторон, станут расспрашивать, теребить, ахать и делиться дурацкими гипотезами о происшедшем. Надо додумать и что-то решить здесь, в спокойной обстановке. Раза три кто-то окликал снаружи, но Шимон, затаившись, делал вид, что пребывает в данный момент вне дома.

   Как только в лесу был найден труп завхоза, нормальная жизнь лагеря вышла из колеи. Остров был взбудоражен. Как маленькие крысы, которых шуганули из их норок, плеснув туда кипятком, люди носились взад-вперед, пища и суетясь без толку. Боязно было не от того, что пришили человека. В конце концов, у каждого здесь висело за хребтом мокрушное дело, и хорошо, если только одно. Пришили обладателя «оберега», сверхнадежного устройства, чуда био-технической мысли. Хотя начальники не стали всенародно оповещать о деталях случившегося – они просто взяли тело, перенесли на брезент и унесли, Шимон успел заметить узкую ножевую рану в левой стороне груди. Старика убили спереди, и Шимон многое бы дал тому, кто объяснил бы, отчего Будр не включил защиту.

   Шимон вздохнул и перевернулся на живот. Завхоза было жалко. Старик внушал безотчетную симпатию, и даже то, что Нелида то и дело убегала к нему и проводила время в его обществе, когда Шимон рассчитывал быть с ней, симпатии не уменьшало. В конце концов, Нелида была женщина, а Будр – человек. Шимон старался не конфликтовать с людьми из-за женщин, хоть иногда и срывался. Даже то, что завхоз не принадлежал к ссыльной братии, а был свободным, отчего-то не уменьшало приязни.

   Ладно, симпатии, сожаления и сопли – в сторону.

   Самое пакостное в этой истории – не расправа над безобидным чудаком, закланным, как овца бессловесная, которого, конечно, жалко, а то неприятное обстоятельство, что объявился и внятно оповестил о себе сильный и холодный зверь. Матерый волчина. Черт с ним, с Будром, но тот, кому не слабо оказалось поднять руку на одного из начальников, после их отлета не замедлит установить на острове свою диктатуру. И нетрудно догадаться, насколько она будет кровавой и безжалостной. Все лагерники понимают это, клинических дураков нет. Те, кто послабее, закрывают глаза и молятся своим богам, чтобы пронесло, не заметили, не зацепили, не сняли шкурку. Те, кто посильнее, напрягаются, готовясь к суровой грызне за место под звездой по имени Солнце. Шимон пока особо не напрягся (разве что включил на повышенную мощность мозги). Время еще терпит. Сначала надо все до конца осмыслить и выяснить.

   Самое главное зависело от того, кого именно наградит Велес властью. Ох, эта власть… Даже простая, не сопряженная с владением «био-бластером» и «оберегом», пожалуй, самая приятная штука на свете. Шимон, пожалуй, согласился бы, чтобы его оскопили (оскопили?.. ну, нет!!!), впрочем, подождите, над этим стоило бы основательно подумать…(Слава аллаху, никто не ставит перед ним подобной дилеммы: слишком мучительно было бы выбирать.Сдох бы, как пить дать, от напряжения!)

   Короче: чего бы только ни дал, чтобы она досталась ему – Ее Величество Власть. Плевать на чисто утилитарную пользу. Повелевать людьми само по себе, вне всякой пользы, прекрасно. По-велевать. Велеть. Наказывать, миловать, издеваться. Дергать за ниточки, заставляя махать руками, болтать ногами, жалобно приоткрывать рты. Управлять такими же, что и ты. От этого захватывает дух. Правда, лишь поначалу, пока не привыкнешь и не перестанешь думать, что они такие же.

   Власть прекрасна и упоительна, о йес, но в данном случае еще и позарез необходима. Нельзя жить на острове, под колпаком, без власти. Никоим образом! Шимон был убежден, без ложной скромности и без патологической гордыни, что подходит к роли правителя лучше всех. Все остальные – кто слабее, кто глупее, кто слишком вял и бездеятелен. Вот только как сделать, чтобы к такому же выводу пришел и Велес? Пути Господни неисповедимы, а логика начальника сплошь и рядом превосходит своей неожиданностью Божью. Велес может передать власть Гатыню – за синюшную кротость лица и любовь ко всякой живой твари. За ним не заржавеет одарить «био-бластером» Губи – за всегдашнее хорошее настроение, или Танауги – за благодушие и флегматичность. Начальника может ударить в голову до такой степени, что власть достанется Нельке. Это было бы глупо до крайности, но его симпатий к ней нельзя сбрасывать со счетов. Этот облеченный полномочиями чудак, тщедушный желтоглазый угорь еще удивит и ошарашит всех своим выбором – Шимон предчувствовал, заранее тоскуя.

   Проще всего было, конечно, спросить у самого Велеса. Отношения у них с первых же дней сложились достаточно непринужденные и доверительные. Но именно чтобы не терять доверительности, Шимон до сих пор не заговаривал с ним всерьез о власти. (Лишь вчера вечером закинул на пробу удочки в теме об изгое-Идрисе и, конечно, остался без улова.)

   Час назад Велес попросил его зайти побеседовать, ближе к вечеру. Шимона эта просьба воодушевила. Конечно, начальник рассчитывал узнать что-нибудь о происшествии с Будром. Шимон ничем не мог помочь ему в этом, даже если бы и был – по счастливой случайности, в курсе. Но за разговором о Будре можно было перейти незаметно и к более интересным темам…


   Шимон утомился лежать один, в неподвижности и духоте. Пожалуй, хватит. Настало время вылезти наружу и походить по лагерю, обратившись в слух, мысль и интуицию. Пришла пора послушать, о чем говорят в народе, что носится в послеобеденном воздухе, и, все взвесив и сопоставив, понять наконец, кто есть та самая сильная личность, заявившая о себе так громко и недвусмысленно.

   Шимон выполз из ненадежного логова, огляделся по сторонам и ловко слез с дерева. После секундного раздумья затрусил в сторону лесопилки, обычного места мужских сборищ и бесед.

   Впереди замаячила зыбкая и худая фигурка Зеу. В два прыжка он нагнал ее и схватил за плечи. «Хоп!» Зеу вздрогнула, и он укусил ее за ухо.

– Куда спешишь? Слыхала последнюю новость: Идрис изобрел средство против «оберега» и прикончил Будра. Теперь ждет своей очереди Велес. Не слышала? Ну, мать…

   Зеу собиралась ответить, но он уже обогнул ее и легкими прыжками мчался дальше.

   «Ну и пугало огородное… Впрочем, если раздеть, вымыть, причесать и снова одеть – но уже не в эти мятые тряпки на два-три размера больше, мог бы получиться вполне приличный бабец. Ножки, талия – что надо. Правда, крыша изрядно сдвинута. Зато молоденькая. Младше всех в лагере. Надо будет как-нибудь на досуге заняться ее воспитанием…»

   Чуть ли не все мужское население лагеря галдело и горячилось на «толковище», в окружении пахучих штабелей из сосновых и кедровых досок. Шимон с ходу врубился в беспорядочный разговор.

– Ша, мужики! Вы все на неправильном пути. Это Идрис.

– Мы об этом уже полчаса как толкуем, мой мальчик, – повернул к нему узкое веселое лицо Губи. – Ни у кого, кроме этого отщепенца, не поднялась бы рука на нашего славного старикана.

– А где пророк Танауги? – Шимон повертел головой, оглядываясь. – Хочу взглянуть на его мудрую рожу. И спросить: кто?..

   Танауги не было.

– Он сам испугался своих пророчеств!

– А может, он и убил?! А? Танауги?.. – Шимона восхитила собственная догадка, и он даже затанцевал на месте. – Потому и информацию имеет полную об этом деле.

– Возможно, – Губи задумчиво потрогал подбородок. – Очень возможно, Шим, что этот нехороший поступок совершил наш общий друг Танауги.

– Только как он справился с «оберегом», вот вопрос?

– А помнишь, как он показывал фокусы? Он обманул старика. Сказал, что покажет фокус, помахал перед его глазами жирными белыми пальцами, и… старик попался на удочку. Влип, одним словом.

   Говоря это, Губи смотрел почему-то на Гатыня, мечтательно улыбаясь.

   Гатынь отвел глаза. Он был бледнее обычного, с оттенком в лиловость. Смерть Будра так его потрясла, что ли? Странно, корешами они не были.

– Ах, черт! – Шимон сокрушенно поморщился. – Не пойдет. Старик был не из таких, кого можно легко надуть. И еще одно: лицо. Вы помните выражение лица, которое у него было? У трупа, я имею в виду?..

– Блаженное… – протянул Губи. – Словно только что словил крупный кайф.

– Именно! Но ведь он видел того, кто всаживал в него нож! И имел, по меньшей мере, полсекунды на то, чтобы испугаться. Или расстроиться.

– Значит, он не расстроился, только и всего, – заметил Губи. – И не испугался.

   Раздались неуверенные смешки.

– А может быть, то была баба, в которую он влюбился и потому ничего не заподозрил?..

– Охренел?.. Можно подумать, тут есть в кого влюбиться!

– А может, то был инопланетянин? Потому и «оберег» для него – тьфу!..

– Или ангел с неба. Архангел Михаил…

– А может, он сам себя?

– Да нет! Не пори ерунду. Ножа ведь рядом с ним не было.

– Короче, мужики – Агата Кристи отдыхает.

– В обнимку с Марининой…


   Разговор тек и переливался, Шимон же постепенно сникал, теряя к нему интерес. Версия «Танауги» могла показаться стоящей лишь сгоряча. Других не было. Идрис?.. Но разве можно сохранить выражение блаженства на физиономии рядом с этим… язык даже не повернется достойно его припечатать? Да и мозгов у него не хватит – вырубить «оберег». Впрочем, на это дело ни у кого не хватит.

   Нет, несмотря на шумный базар, вряд ли в этой компании кто-нибудь что-то знает. Разве что Гатынь. Положительно, этот тихоня сегодня не такой, как обычно. Но Гатынь, если и знает, не поделится: универсальное обаяние Шимона на него почему-то не действует. Да еще Губи таинственно щурится и ухмыляется. Впрочем, он всегда ухмыляется. Даже во сне. Словно всю жизнь рассказывает один бесконечный анекдот.

   Черт побери, этот одноглазый бес хотя бы сегодня мог сменить свой лениво-насмешливый тон! Шимон не ханжа, конечно, он здоровый жизнерадостный циник, но шутить на тему гибели старика отчего-то не в кайф.

   Нет, раскапывать истину надо не здесь. Но вот где? Пожалуй, остался один-единственный шанс, последний (не считая вечернего разговора с Велесом): порасспросить Нельку. Как правило, она в курсе всех свежих событий, и у Шимона есть внушительные основания претендовать на ее откровенность. Правда, Нелида временами вела себя с ним по-хамски. К примеру, утром, пытаясь выведать у нее о намерениях и настроении Велеса, Шимон получил грубый отпор. Но он проглотил обиду – во имя получения информации. Оставаться далее в неведении просто непристойно. «Шимон знает всё» – этот самодовольный девиз с юных лет он сделал одним из своих стягов. Время перевалило далеко за полдень, а он до сих пор еще – ни черта. Ни одного проблеска, ни единой зацепки…


   Нельку он отыскал копошащейся на кухне. Единственный вид хозяйственных работ, который не отменили сегодня. Шимон постучал в окошко и знаками попросил выйти наружу, на разговор. Веки у Нельки были воспалены, краснота оттеняла чистые серые тона глаз, волосы также казались серыми, а лицо и руки покраснели от духоты. Вся она была сочетанием красного с серым, сочетанием

«сухого плача», как называла эти цвета сама Нелька. Она была некрасива и порой высказывалась по этому поводу: «Понимаешь… Оскорблено эстетическое чувство художника и желание нравиться – женщины. Первое благороднее, второе сильнее, но из-за того и другого вместе я терпеть не могу зеркала и зажмуриваюсь, проходя мимо».

   Нелида угрюмо обернулась на его стук и прокричала, что выйдет, как только освободится. Шимон подавил в себе волну бешенства, поднимавшуюся в горло всякий раз, когда женщина не подчинялась его воле и навязывала свою. Ну, что ей стоило выйти сейчас, раз Шимон зовет по делу, тем более что на кухне полно других баб! Как тут сдержишься?!

   Он протянул руку в открытую створку окна и вытащил большую пустую кастрюлю, подмигнув женщине, шинкующей лук и собирающейся возмутиться.

– На минутку! Сейчас верну!

   Поставил кастрюлю вверх дном на землю и выбил дробь, как на барабане. «Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик пьяный в дуб!..» Дробь не развеселила, и раздражение не унялось. Шимон поддел кастрюлю ногой, так что она укатилась, грохоча, на пять метров. Чуть менее слабый пинок достался некстати попытавшемуся приласкаться обшарпанному кухонному кошаку. Ко всему прочему Шимон заметил Идриса, сидевшего на траве шагах в двадцати от него, и настроение упало еще больше.

   Отчего-то он видеть не мог спокойно это существо. Впрочем, многие в лагере относились к нему сходным образом. Объяснение столь единодушной антипатии находилось где-то за пределами рацио. Идрис никому специально не пакостил, не приставал, не лез. Он просто жил, поступал, смотрел так, как ему в данный момент вздумается. Он был похож на взъерошенный хохол на гладко причесанной макушке. (Хотя какая уж там причесанность в их пестро-уголовной среде?) Шимону не раз доставались уколы и даже пощечины от этого странного животного – не ставившего при этом цели уколоть или унизить лично его, больше того, похоже, его вовсе не замечающего. Не привыкший к подобному, Шимон в краткий срок запылал ненавистью, доходящей до отупляющей, изнуряющей страсти.

   Вот и сейчас привычная ненависть заставила подойти поближе. Притянула магнитом. (Черт побери, ненависть во многих отношениях подозрительно смахивает на влюбленность или вожделение! И мысли все время крутятся вокруг одного объекта, и кровь беснуется, и притягивает неудержимо – стоит только заметить. К чему бы это?)

   Идрис сидел, обхватив руками колени, рассматривая что-то возле своих подошв. Одежда на нем мало чем отличалась от лохмотьев. Правда, лохмотьев причудливых и неожиданных. Чем-то он смахивал на бродячего актера. Но мог сойти в сумерках и за разбойника с большой дороги, и за свалившегося с облаков пилота НЛО, потерпевшего аварию.

   На хруст гравия под ногами Шимона он никак не отреагировал. Словно на гусенице или червячке, в которого он вглядывался, сошелся в ту минуту свет клином.

   Шимон мысленно примерился, куда лучше всего нанести первый удар. Пожалуй, для начала можно просто вцепиться в горло, худое, высокое, с выступающим горбом кадыка. Конечно, он будет сопротивляться. Силы в нем предостаточно, несмотря на выпирающие мослы и чахоточный цвет лица. Вот и славненько. Эта игра теней на лице, неуловимая и непонятная смена выражений – будет разом сметена, стерта. Рот уродливо распахнутся в крике…

   В ушах загудело от предощущения драки. Померяться силами, без всяких рамок и правил, покувыркаться вволю в багровых волнах бешенства… Перегрызть глотку. Стереть в порошок. Разорвать в некрасивые клочья. Это так же встряхивает и хмелит, как оргазм. Как череда яростно-слепительных оргазмов.

   Шимон уже набрал полную грудь воздуха, чтобы приступить к прелюдии – озвучить вертящееся на языке грязное ругательство, после чего все закрутится само собой, но его охладило одно соображение. Он вспомнил, что Идрис был довольно ловок и ни в одной драке не удавалась его свалить и наступить на горло. К тому же понятия чести или самолюбия были ему неведомы, и он просто ускользал, если не желал драться.

   «Хотел бы я знать, – подумал с ожесточением Шимон, – что запоет этот ханыга, когда отвалит начальство. Ведь через час же после их отлета закачается он на самом крепком суку, предварительно хорошо избитый. Ведь не глупая же сволочь, понимает же, черт возьми…»

   При этой мысли ненависть Шимона столкнулась с бесконечным детским удивлением перед тайнами человеческой психики, и чувства эти, взаимно погашая друг друга, привели к относительному покою.

   Шимон сплюнул в траву, стараясь, чтобы плевок шлепнулся как можно ближе к ступням Идриса. Развернувшись, неторопливо двинулся прочь. Проклятый оборванец! Чуть было не увел в сторону направление его мыслей. Совсем не о расправе с ненавистным оборвышем нужно сейчас думать. Расправа подождет. Чем отдаленнее по времени она будет, тем слаще. (Как говорят мудрые китайцы, а может, испанцы: «Месть – это такое лакомство, которое лучше кушать холодным». Вроде мороженого.) Сладко-сладко и хмельно, но после, в недалеком будущем. И сладость будет уже безнаказанной: сосланного убийцу за новое убийство уже не накажут, не сошлют.

   Всё это потом. Сейчас гораздо важнее другое. В тысячу раз важнее попытаться выцарапать у Велеса – любыми способами – вожделенную власть.


   Нелиды все не было, хотя, по расчетам Шимона, ужин можно было бы приготовить уже трижды. Нетерпеливая досада грозила вот-вот перелиться во что-то большее. Конечно, правильнее всего было бы плюнуть, развернуться и уйти. Как с Идрисом. Пусть подавится своим своеволием. Тем более что есть в заначке такой крупный козырь, как вечерний тет-а-тет с Велесом. Но куда шагать-то, вот вопрос? Чем заняться?..

   В прежние, свободные времена Шимон легко нашел бы себе занятие. К примеру, сколотил компанию в покер. Но на острове, за отсутствием денег, терялся основной интерес и азарт. Конечно, можно играть на шмотки, на всякие там зажигалки и часы, но Шимон всегда был достаточно равнодушен к тому, что носит. (Бабы, он ничуть не сомневался, будут вешаться на него, даже если он натянет на туловище мешок из-под цемента.) Фильмы, которые ссыльные прихватили с собой, были пересмотрены не по одному разу. (Не все, конечно, но те, которые того стоили.) Напиться от души было нечем. Можно было, правда, выбрать одну из женщин и в непринужденной беседе начать склонять к убеждению, что отныне она в его власти и нужен ей только он, и никто больше. Но здесь, на острове, где женщины наперечет и никогда, ни при каких обстоятельствах не появится новая, занятие это, как и с картами, лишалось главной своей изюминки – о чем Шимон сильно жалел.

   Ведь мало что есть на свете увлекательней и приятнее, чем обольщать свежую девочку. Боязливую, молодую, с акварельным рисунком щек и прикушенными губами смеющегося рта. Наблюдать, как она постепенно влюбляется (а если до этого она не пользовалась особым успехом у мужчин, чувство захватывает ее с головой и топит), как поначалу играет с ним, довольная властью своего женского очарования, как радуется и гордится, что он влюблен в нее, а на самом деле – влюбляется сама, цепко и намертво, как отдает ему себя, надеясь телом откупиться от иссушающей страсти, но не откупается, а наоборот, привязывается еще крепче, и душой, и плотью, и каждой своей несчастной клеточкой.

   Шимон жалел их, девушек. Никогда не обманывал, не говорил, что любит. Он играл честно.

   А здесь, на острове, девушек нет. И не будет больше. Да и женщин подходящего возраста – раз-два… пальцев на одной ноге хватит. Нелька – скорее подружка и отдушина, чем мужская услада. Зеу? Даже если отмыть, приодеть и научить улыбаться – заскучает с ней очень скоро: слишком грузит, стреноживает ее чрезмерная страсть. И никогда ни одной новенькой!.. Шимон избегал думать на эту тему, так как мысль о невозможности продолжать любимые игры доводила до приступов короткой, но сокрушительной тоски, от которой глаза стекленеют, а голос делается хриплым.


   Нелида, наконец, освободилась и шла к нему, вытирая об одежду мокрые руки.

– Послушай, Нель, – Шимон взял ее за локоть и подвел к распиленному вдоль бревну, служившему скамейкой. – Послушай… У тебя щека в муке, вытри… Дело вот в чем, – усевшись, он обнял ее за плечи и заговорил, наклонившись к испачканной щеке: – Ты у начальника нашего в доверенных лицах ходишь, не отпирайся, я не ревную, это даже очень полезно, особенно в нынешней ситуации. Скажи мне, как старый друг, что там слышно в верхах насчет этого дела?

   Нелька взглянула опухшими, отстраненными глазами, и Шимона на мгновение кольнул стыд. Она сильно ревела, Нелька, наверное, весь день, а он лезет к ней со своей деловой, скособоченной от забот рожей.

– Будр убит, – сообщила она тусклым голосом, – ударом ножа в левую часть груди. В промежуток между ребрами.

– А как же «оберег»?

– Не знаю.

   Он смотрел требовательно и нетерпеливо, и она повторила:

– Не знаю. Наверное, Будр не захотел включить его.

– Он что, самоубийца?!..

   Она всегда довольно неплохо – для женщины – соображала, теперь же казалась потупевшей.

– Ты можешь оставить меня в покое? – попросила Нелида.

– Могу! – Терпение Шимона наконец-то дало трещину. – Я всё могу, дьявол меня побери! Могу даже танцевать на ушах или болтать по-китайски! Могу случиться с козой в случае крайней необходимости! – Он поднялся рывком и шагнул прочь, но осадил себя. Помедлил, обернулся через плечо с последней надеждой: – Ты правда ничего об этом не знаешь? Совсем-совсем ничего?..

   Нелида не ответила. Она смотрела поверх и в сторону, и в уголках глаз с опухшими веками вскипали слезы.

   Шимон отошел, выругавшись вполголоса. День складывался на редкость паршиво. Одна надежда, что кое-что прояснится после свидания с Велесом. Кому же, кому, черт возьми, оставит он власть?!…

Глава 5. Бумаги

– Не реви, Вера. Будр умер, значит, его больше нет, и жалеть не о ком, – Арша смотрела на рыдавшую Лиаверис спокойными, чуть насмешливыми глазами.

– Жалеть не о ком? – Велес подивился ее цинизму.

   Он хотел возразить, но не нашел в себе сил и лишь глухо закашлялся, отвернувшись.

– Теоретически она права, – заметил Матин.

– Вы звери! – прокричала Лиаверис раздувшимися на пол-лица губами. – Бессердечные звери! Его больше не будет!

– Но только теоретически, Вера. Каким надо обладать каменным сердцем, чтобы декламировать подобное.

– Нельзя жалеть мертвых. Нелепо, бессмысленно, – Арша откинулась на спинку плетеного кресла и с вызовом посмотрела на остальных. – Жалеть надо живых: если они больны или в депрессии. Если жизнь осыпает их незаслуженными ударами под-дых или по голове…

– Замолчи! – крикнула Лиаверис. – Велес, пусть она замолчит!

– …Жалеть можно кого-то, а мертвый уже никто. Плачут и причитают не о покойнике, а о себе, дорогом и единственном. Конечно, – она обвела всех глазами, – исключая верующих. Среди них могут попадаться и скорбящие о покойном. Те, у кого есть сильные подозрения, что их любимый родственник угодит в ад. Но ведь среди здесь присутствующих, насколько я в курсе, нет ни христиан, ни мусульман? Впрочем, прошу прощения. Относительно Велеса ничего не могу сказать, так как он ни разу не высказывался на эту тему. Могу говорить с уверенностью о двух остальных коллегах – Матине и Лиаверис, поскольку они неоднократно позиционировали себя в качестве атеистов и материалистов. Или я в чем-то ошибаюсь? – Ей никто не ответил, и она продолжала, упиваясь атмосферой молчаливо сгущающегося негодования. – Люди с атеистическим мировоззрением плачут в такой ситуации о себе, навзрыд жалеют бедного себя самого – оставшегося без друга, без мужа, без опоры, без спонсора. А если был равнодушен к усопшему, плачешь, потому что смерть – это нечто жутковатое (как принято почему-то считать) и со временем она добредет и до тебя. Наконец, пускаешь слезу оттого, что всхлипывают все вокруг и этим создают экзальтированную атмосферу.

   «Она не врет, – думал Велес, – и не играет. Она говорит то, что думает, и она спокойна».

– Значит, я реву о себе?! – Возмущение настолько захлестнуло Лиаверис, что горе под ним спряталось, и глаза ее были только злые, злые и вспухшие от плача.

– О себе, Вера. Жизнь здесь, представлявшаяся тебе неким симбиозом спортивно-оздоровительной тусовки и аттракциона «ужастиков», обернулась своей шершавой и неприглядной стороной.

– Послушайте, ну как можно по поводу смерти человека устраивать диспут? Ну, если жалости нет, души нет, то хоть такт какой-то должен присутствовать.

   Матин раздраженно скрипнул стулом, подымаясь, и принялся копаться в лежащем на полу чемоданчике с хирургическими инструментами. Шатровая палатка, которую выбрали для житья супруги, была самой просторной, поэтому здесь же все собирались для деловых бесед. В палатке помещался самодельный стол, пара стульев, большое зеркало и плетеное кресло, которое обычно занимала Арша. Но основную массу полезных вещей приходилось держать на полу.

– У тебя нет желания идти со мной, Велес?

– Куда?

– На вскрытие. Ассистент бы мне не помешал.

   Велес взглянул на него с таким ужасом, что Матин поневолеусмехнулся. Усмешка больше напоминала судорогу, пробежавшую от угла губ к виску.

– Занятие из малоприятных, конечно. Ну, что ж. Поскольку мужчин среди нас больше нет… Уже нет… – Он выразительно пожевал губами и вышел, прихватив чемоданчик.

   Арша закурила, хотя в палатке они договаривались не курить.

   Лиаверис хотелось закричать на нее, поставить на место, словесно «высечь», но она знала, что не справится с этим, и молчала.

   Велес вспомнил с облегчением, что у него есть дело. Безотлагательное, срочное занятие. Очень кстати сейчас! Сил никаких не было – разговаривать, утешать Лиаверис, спорить с Аршей, и уж тем более «ассистировать» (!) Матину. Он открыл маленький походный сейф, порылся и вытащил толстую пачку бумаг – личные дела ссыльных.

– А что такое жалость? – опять заговорила Арша, со вкусом выпуская дым. – Сочувствие? Со-чувствие – это значит, я чувствую то, что чувствует другой, его боль, его горе. А у мертвых нет горя. Они ничего не чувствуют, пребывая в нерушимом покое. На честно заработанном отдыхе. Их нельзя жалеть.

– Нет, это невыносимо! – всхлипнув, подавившись дыханием, Лиаверис выбежала вон.


– Прости, ради бога, старую склочную идиотку, – помолчав, попросила Арша.

   Велес не ответил, уткнувшись в бумаги.

– Не могу выносить ее фальшь, понимаешь? Театральные рыдания, заламывание рук, имитация нежной души, растерзанной горем… Да наплевать ей на Будра, глубоко наплевать! Она с ним и двух слов не связала за все это время. Если мужчина не отреагировал в первый же день на ее стеклянные глазки и вертлявый бюст – всё, он для нее смертельный враг, либо неодушевленный предмет. Знаю, что глупо обращать внимание, но все равно завожусь.

– Да нет, отчего же, – пробормотал Велес. – Она переживает вполне искренне. Так же, как ты или я. Как умеет, как может.

   Арша вздохнула отрицательно, но промолчала. Эта немало пожившая, умная женщина никак не могла подавить в себе мелкую бабью неприязнь к Лиаверис. С первого дня на острове между ними шла необъявленная война. К счастью для Лиаверис, большинство отравленных стрел и копий, пущенных амазонкой-Аршей, ее не ранили, не задевали, так как по простоте душевной она не замечала их оскорбительного смысла.

– А еще бес полемики, как назвал этот порок один многомудрый писатель, свербит и беснуется, – негромко пробормотала она. – А главное – пустоту трудно вынести. Огромная пустота обрушивается, когда уходит такой человек.

   Велес ничего не ответил.

   Арша нерешительно протянула руку к разложенным на столе листкам.

– Можно взглянуть? Мне всегда безумно хотелось почитать это.

   Он молча пододвинул листки в ее сторону.

   Велес мог изучить эту объемистую стопку в самые первые дни, но оставил – в виде большого лакомства, на потом. Ему хотелось составить сперва обо всех свое мнение, расселить по разным местам в душе, породниться, привыкнуть… а потом уже узнавать, что этот человек совершил, на кого поднял руку и из каких побуждений. Такой порядок вещей неизбежно должен был вызвать потрясения, разочарования и открытия, а прочти он сразу – никаких открытий бы не было.

   Сейчас время лакомого чтения настало. Правда, повод к этому – не приведи господь. Необходимо дознаться, кто убил Будра, а для этого, в качестве первого шага выяснить, кто мог бы убить. Просмотреть сотню личных дел, проштудировать убористые казенные строки. Влезть в подноготную симпатичных с виду и не очень мужчин и женщин, с которыми вот уже третий месяц он дружно и споро обживает остров.

   Для этой же цели он пригласил на разговор Шимона. Не в качестве осведомителя, нет, и в мыслях своих не унизил бы его Велес подобным предположением. Но за неспешной, непринужденной беседой можно было услышать немало о его сотоварищах, друзьях и подружках. Вникнуть в интонацию и подтекст. Шимон вряд ли глубоко разбирался в людях, но он жил в их среде, варился в суматошном лагерном бульоне и впитывал информацию кожей.

– Ну и пакостные листочки! – заговорила Арша.

   Она положительно не могла сегодня долго молчать.

   Велес протянул руку, чтобы отобрать листки, но Арша не отдала, продолжая жадно глотать сухие судебные строчки. Лицо кривилось брезгливой болью, а пальцы подрагивали.

– Меня тоже содрогает от всего этого, – пробормотал Велес.

– Пакостную работку ты себе выбрал, начальник…

– А ты?

– Я первый раз на острове. Только чтобы узнать, что это такое. Первый и последний.

– Не зарекайся.

– Гляди-ка… «Шимон». Как, по-твоему, что он сделал?

– Наверное, в драке? Обаятельный парнишка. Ужасно жалко его.

– Скотина он обаятельная! – негодующе фыркнула Арша. – Большой оплодотворяющий аппарат, прости господи. («Ну, ты даешь, – ошарашенно пробормотал Велес. – Полегче в определениях».)Полегче? Да я и не начинала определять! Преданный раб инстинктов, один из самых скучных и предсказуемых типов гомо сапиенс – еще и определения на него тратить? Да пусть бы весь лагерь состоял из таких, как он и Губи, но Нелька – почему здесь? И Зеу?..

– Да, Нелька… – Велес грустно улыбнулся, вспомнив ее. – Здесь ты права. Наверное, я даже читать не буду ее листок, не смогу заставить себя. А вот Зеу с её взглядом детоубийцы, по-моему, способна на многое. Ты уже прочла о ней?

– Еще нет.

   Арша, порывшись среди листков, отыскала нужный.

– Подожгла загородный дом, когда там валялся один спящий пьяный выродок.

– Там так и написано – «выродок»? – удивился Велес.

– А как же!.. – пробегая глазами строчки, Арша запнулась.

– И чем провинился перед ней этот… нехороший человек?

– Он… он был по совместительству ее отцом.

– Убила собственного отца?.. – Велес ужаснулся. – И ты еще говоришь: за что она здесь?!

– Да! – Арша кивнула, упрямо и возбужденно. – Именно потому, что дочь, молоденькая девчонка, подожгла дом, где валялся пьяным некто, являющийся ее биологическим прародителем, можно заключить, что этот некто был самый отъявленный выродок. Именно потому, что не посторонний дяденька, а родной отец!..

– Ты чудовищные вещи говоришь, Арша, – Велес поежился. – Прочитай хоть, что такого страшного вытворял с Зеу этот несчастный?

– Тут не написано. Ну конечно, зачем им разбираться, этим холодным и тупоголовым функционерам от правосудия?! Это в прежние времена в суде докапывались до мотивов и принимали во внимание такие вещи, как аффект. Думаю, тогда ей светило бы от силы три-четыре года общего режима. Ты ни черта не смыслишь в психологии, не смыслишь в людях, Велес. Ведь это предельно ясно: ее болезнь, ее отчаянье, ее взгляд, как ты говоришь, «детоубийцы»…

– Ошибся немного: отцеубийцы!

– …Ведь это результат того, что вытворял с ней, как ломал, как зверствовал тот, кого природе вздумалось дать ей в биологические отцы. Думаю, он был отменно жесток и деспотичен, этакий Калигула в размерах одной семьи. А какие применял при этом методы – одному Богу, да несчастной девочке, известно. И он еще легко отделался, умерев от отравления угарным газом в больнице. Да-да! Он заслуживал гораздо более мучительной и долгой смерти.

– Не знал, что ты так кровожадна.

– Вовсе нет! Листочки эти жутковатые меня распалили, только и всего. О Велес, тебе не кажется это диким: девчонку выбросили из общества, сослали на веки-вечные на маленький клочок земли в океане, и крышкой прозрачной сверху прихлопнули, и за что? За то, что одной кровососущей и деспотичной тварью на земле стало меньше!

– Возможно, он действительно был кровососущей тварью, не берусь спорить, – примирительно сказал Велес. – Тем более что спорить с тобой – безнадежное занятие.

– А и не надо спорить! Бесплодное занятие, и не только со мной. Никакой истины в споре не рождается, лишь выброс адреналина да подкормка бесов полемики.

– … И возможно, я ничего не смыслю в людях. Но ведь кара одна – и за тварь, и за праведника и гуманиста.

– В том-то и дело, – Арша вздохнула. – Какая тоска… Совсем не за это следовало бы ссылать и изолировать.

– А за что?

– Перед самой поездкой на остров я обсуждала это с подругой, увлекающейся эзотерикой. Она отговаривала ехать, уверяя, что «сильно утяжелю этим свою карму». Наказывать имеет смысл не за убийство тела, но за убийство духа. Это и есть самое тяжкое преступление.

– Как это?

   Велес смотрел непонимающе, и Арша опять вздохнула.

– Ох, не учла, в какой компании три месяца вариться буду… Не обижайся, Велес! – спохватилась она.

   Велес пожал плечами и отвернулся к бумагам.

– Не за убийство, конечно, я неправильно выразилась. Уничтожить дух невозможно. За растление его, за пригибание вниз. За надругательство над искрой Божьей.

– Десять минут назад ты выступала с позиций убежденной атеистки, – напомнил Велес. – «Мертвых жалеть нельзя, ибо мертвый уже никто!» Теперь оказывается: дух бессмертен.

– Ну, и что из того? Я просто говорила с вами на вашем языке. Ведь это же ни в какие ворота: быть уверенным, что со смертью человек обращается в полное ничто, и, тем не менее, бурно его оплакивать! С подругой я говорила на ее языке.

– Что-то я не пойму! – Велес оторвался от бумаг, нахмурившись. – Ну, а сама-то ты при этом где? Собственные твои убеждения, они существуют или их нет вовсе?

   Арша рассмеялась.

– Ты говоришь сейчас совсем как наш дорогой доктор. Прямоугольный, правильный, застегнутый на все пуговицы отутюженного халатика. Должны быть убеждения, твердые убеждения! Незыблемые, как гранит, принципы. Всем ты хорош, Велес, но надо же иногда и думать. Ох, прости: вырвалось… Ну, напрягись: почему, собственно, они должны быть твердыми? Кто это сказал? В какой небесной книге это написано? Убеждения могут быть жидкими, – Арша повела рукой в воздухе, словно следуя извивам прихотливой морской волны.– Этакими текучими, подвижными. Не имеющими своей собственной формы и принимающими форму сосуда, в который их наливают.

– Понятно, – усмехнулся Велес. – С тобой всё ясно. Хотя, сказать честно, менее всего ты напоминаешь с виду хамелеона.

– Разве я сказала, что это имеет отношение к моей персоне? – удивилась Арша. – Убеждения, милый мой Велес, могут быть еще и воздушными. О! Это свобода, полнейшая свобода! – Она обрисовала ладонью большую сферу и мечтательно подула вверх. – Без конца и без края. Без каких-либо сдерживающих рамок, без догм и условностей…

– Честно говоря, этот вариант мне трудно представить.

– Не мучайся! Есть еще последнее, четвертое, как ты, наверное, помнишь из курса школьной физики. Огонь. Если говорить обо мне, и то ближе всего, наверное, именно это.

– Огонь? – переспросил Велес. – Огненные убеждения, ты хочешь сказать?

– Убеждения, или устремления, или улетания, неважно, как это обозвать. Огонь, как ты знаешь, – стихия, которая вечно движется, уносится в любую сторону, где только может найти себе пищу, и чья направленность – заметь! – всегда вертикальна. Только вверх и никак иначе. К звездочкам. Впрочем, – она встряхнула головой, – куда-то меня унесло не вовремя. Будем дальше читать! Надо сказать, захватывает это чтение. Похлеще Стивена Кинга. Хоть и противно до невозможности.

   Арша уткнулась в листки. Слегка сбитый с толку пространными и ма-лопонятными рассуждениями, Велес последовал ее примеру.

   Но деловая, сосредоточенная тишина длилась не более пяти минут.

– Не верю! – опять раздался неугомонный, прокуренно-хриплый голос. – Читаю сейчас про Нельку, – объяснила она. – И не верю. Ну, просто триллер какой-то, а не настоящая жизнь. Или у меня крыша поехала, и я совсем уже ничего не понимаю вокруг?

– А я про Танауги читаю, – отозвался Велес. – И тоже не верю. Как он мог убить, эта медуза?..

– Он не медуза. Он слишком умен для медузы. И глазки его, глубоко спрятанные, словно дырочки, проковыренные в тесте – ой-ё-ёй какие…

– Бесстрастные, как у Будды. И такая же улыбочка. Ну, разве может такой выйти из себя, взбеситься, взъяриться, возненавидеть?.. Не понимаю.

– Терпеть не могу буддизм, но преклоняюсь перед Учителем Буддой. Поэтому, ты уж извини, Велес, не позволю сравнивать этого хитрого и скользкого толстяка с ним. Мимикрия под Будду, безвкусная и пошлая, только и всего. Его мне не жалко, – Арша выпускала дым по-богемному, изо рта и ноздрей, откинув назад голову. Тон ее был холодновато-уверенным. – Ну и работку ты себе выбрал, Велес… Долго выбирал, должно быть?

– Они все люди, – Велес сдвинул рукой листки и перемешал их по столу, как карты. – Все единственные, уникальные, теплые…

– Не все, – возразила Арша. Два маленьких бесенка полемики продолжали жечь огоньки в сердитых серых глазах. – Не все уникальные. Не воображай, Велес, большинство обитающих здесь мало чем отличаются друг от друга – как листья на одном дереве. Впрочем, как и везде. Меня всегда привлекали крайне редко встречающиеся персоны, что отличаются друг от друга, как рыба от птицы. Или слон от орхидеи… Сейчас найду тебе подобную редкость. – Она порылась среди бумаг, и Велес на мгновение окунулся в ужас. Ему показалось, что Арша вытащит листок, на котором написано «Идрис». («Господи, не его, – попросил он мысленно. – Зачем я ей дал эти проклятые листки…») – Вот, нашла. Смотри, Гатынь. (Велес потихоньку нашел листок с фамилией Идриса и положил среди тех, которые уже смотрел. Никогда не касаться этой бумаги, не читать, не знать…) Ты видел его картины?

– Он разве художник?

– Серость. Правда, ты и не мог его видеть – он выставлялся один лишь раз, на квартире знакомого. Я наткнулась чудом: у меня подсознательный нюх на всё стоящее. Что тебе рассказывать – раз сам не видел, ничего не поймешь. (Велес припомнил Гатыня, собрал в голове его образ. Хрупкость, запуганность, скорбь. Маленький гений-убийца.) Может, и гений. Если не бояться больших слов. Критики, на той единственной его выставке, словно взбесились, соревнуясь между собой, кто хлеще обзовет новое направление. А с простыми людьми что творилось… Я наблюдала, переводя взор с полотен на зрителей: люди дрожали, шалели, впадали в транс, нервно хихикали. Некоторые картины сопровождались музыкой: у каждой лежал плеер с наушниками, к которому выстраивалась очередь. Понятно, что воздействие усиливалось в несколько раз… Наверное, гений. Второго такого нет. «Схватить его, крепче! Любить и любить его лишь!» – с неожиданным юным жаром процитировала она. – А здесь он похоронен. Совсем. Погребен заживо! И я не хочу читать, кого он там убил и за что. Заперев его здесь, убили – погубили, разрушили! – несоизмеримо большее. Боже мой…

– Превышение пределов необходимой самообороны. Я уже читал.

– Самооборона?! Только-то! – Арша задохнулась от возмущения.

– Некто подошел к нему поздно вечером в парке…

– Не рассказывай! Слышать ничего не хочу. И так знаю: какой-то подонок собирался его убить, растоптать, унизить…

– На суде выяснилось, что убитый, даже не был вооружен. Даже перочинного ножа не было.

– Замолчи! – Арша стукнула кулаком по столу. Никогда прежде Велес не видел ее столь возбужденной, вышедшей из берегов. – Растоптать можно и без оружия. Значит, он мысли прочел этого безоружного подонка, его гнилые, подлые мысли!

– Но суд установил, что он не был преступником…

– Значит, собирался им стать в тот вечер! Разве делают что-нибудь гении просто так?! Но если и произошла ошибка, нервный срыв – что из того? Творец – он ведь весь на нервах! Знаешь ли ты, милый мой Велес, что вообще преступно и глупо требовать от творца святости? Праведность и кротость – удел подвижников, отшельников, бегущих от мира и в то же время вносящих в этот самый мир свет. Творец же – расширяет мир, понимаешь? Создает новые законы, увеличивает многообразие, растит космос. Святой смиряет свое эго, а творец расширяет его до предела. Святой отказывается от своей воли, а творец – своеволен и независим, как господь Бог. У них разные задачи, у святых и у гениев, и нельзя с них спрашивать одинаково. Хотя и те, и другие в равной мере нужны мирозданию.

– Что ж, пусть убивает, если он творец и гений?

– Пусть! Пусть! Если кто-то мешает ему проявлять свое высшее предназначение – имеет право. Гений не просто может, он должен быть эгоцентриком! Потому что черпает из себя и никто и ничто не должно отвлекать его от главного. Потому что кроткого и смиренного растопчет толпа и загрызут критики. Потому что ответственен только перед своими детьми, своими творениями, а не перед соседями по лестничной клетке. Вплоть до убийства, да!.. – Арша шумно выдохнула и изнеможенно помахала левой ладонью, давая понять, что диспут закончен. – Боже мой, боже мой… – забормотала она, вновь уткнувшись в листки, мучительно сморщившись и пачкая бумагу пеплом.


   Сразу после ужина (на который ни Велес, ни Арша, не сговариваясь, не пошли) ввалился Шимон.

   Арша тут же вышла, прихватив без спросу недочитанные листки. Шимон плюхнулся в освободившееся кресло, закинул ногу за ногу и с грубоватой непринужденностью скосил глаза в одну из бумаг.

– «Та-на-у-ги», – по слогам прочитал он и ухмыльнулся, словно имя это чем-то его рассмешило. – Интересно, что мог натворить этот чудак? Должно быть, во сне неудачно повернулся и придавил своей тушей того, кто спал рядом?..

   Велес собрал листки в аккуратную стопку и сдвинул на край стола. Он начал без предисловий:

– Видишь ли, Шим. Миссия наша здесь закончена, хозяйство мы вам помогли наладить более-менее, пора улетать. На повестке дня один насущный вопрос: кому отдать власть? Я немного знаю уже людей – присмотрелся, перезнакомился за два месяца. Да еще и бумажки эти прочел, – он кивнул на стопку. – Но, сдается мне, все-таки знаю поверхностно. Пуд соли не съел, ведро водки не выпил…

– Давай выпьем, начальник! – оживился Шимон.

   Велес рассмеялся и помотал головой с сожалением.

– Увы!.. Не съел, не выпил, не сходил в разведку. Поэтому мне необходимо твое мнение. Как ты считаешь, кому из ваших можно оставить власть – с тем, чтобы жизнь на острове была более-менее сносной?

   Шимон думал не долее двух секунд.

– Мне.

   Велес укоризненно улыбнулся. Шимон выдержал его взгляд, а своему придал стеклянную прочность и непроницаемость.

– Это было бы неплохо, Шим, но… – Велес показал глазами на листки. – Тут написано, что ты не всегда умеешь сдерживать вспышки бешенства.

– Все мы здесь не за спекуляцию сидим, – заметил Шимон.

– Тоже верно. Ты смышленый парень, Шим, и ребята тебя уважают – не говоря уж о девушках. Но хотелось бы, честно сказать, кого-нибудь поспокойней.

– Поспокойней одни старики. Выберешь такого, а он через год помрет. И тогда – анархия!

   Шимон улыбался и покачивал ногой, но внутренне сильно сник. Главная надежда не оправдалась. Или еще не всё потеряно?

– Ну, не спокойнее, ладно, добрее. Ведь есть же такие? Сюда ведь самые разные люди попадают.

   Шимон неопределенно пожал плечом.

– Нелидке отдай, – с неохотой протянул он. – Она вообще вроде бы безвинно сидит. Не убивала никого. Хотя власть бабы… это, я тебе скажу, народ не поймет, не одобрит. Из женщины пахан – как из блохи жаркое.

– Как – безвинно?!

– Не знаю, может, врет. Говорит, что судебная ошибка.

   Велес был так ошарашен, что с минуту рассматривал его в упор, стараясь понять, не шутит ли. Шутить такими вещами…

– Да сам у нее спроси, что я, нанялся за нее отчитываться?! Говорит, что улики были против, что следователь – дебил. Может, выдать не захотела кого, кто ее знает.

– Спрошу, – Велес как-то сразу и безоговорочно поверил в невиновность Нелиды. Внутренне он готов был к чему-то подобному. Ну, конечно же! Не может Нелька убить. Даже дождевого червя – не может. И что он за болван, что сам не догадался?.. Чудовищно, – пробормотал он. – Судебная ошибка? Лучше, чтобы тебя по ошибке повесили, чем сослали на остров…

   Мысль об уготованной Нелиде судьбе поразила его до оцепенения. Жить здесь, среди этой публики до самой смерти – и ни за что? Безвинно?..

   Шимон согласно и нетерпеливо кивнул. Совсем не эта тема вертелась у него в мозгу и на языке.

– Я обязательно разберусь, – Велес поднялся и прошелся взад-вперед на нетвердых ногах, чтобы выйти из ступора. – Если она невиновна, мы увезем ее отсюда, только и всего.

   Шимон выразительно усмехнулся. Мели, начальник…

   Потом они перебрали всех более-менее выдающихся обитателей лагеря и поговорили о каждом. Велес отметил смесь затаенного восхищения и недовольства, с которой Шимон высказывался о своем старшем дружке Губи. О Гатыне он отозвался снисходительно, мельком. Танауги был для него личностью непонятной и полу- мистической (хоть он и норовил пройтись лишний раз на тему его объемов). Под конец разговора Шимон решил, что, даже если «био-бластер» и «оберег» вручат Нельке, это будет не так ужасно, как могущество какого-нибудь отморозка, не связанного с ним ни дружбой, ни сексом, и принялся с натугой наделять ее комплиментами. Велес повторил, что с Нелидой они разберутся и увезут с собой, и Шимон проклял себя за болтливость. Нельки лишаться не в кайф, она нужна. Но кто мог предугадать, что начальник решится на такой широкий жест?..

– Тебе не разрешат ее увезти, что ты, как маленький, – хмуро пробормотал он. – Когда приговор вынесен, никто не станет копаться в выводах следствия, никого это не озаботит…– Шимону стало тоскливо и скучно. – На кой черт ты меня позвал? Отдай ты власть первому попавшемуся или никому не отдавай и кати спокойно домой. Какое тебе дело, что тут без тебя будет?

– Да вы вроде как дороги стали все, собаки. Привык. Не хочется бросать на произвол судьбы.

– Даже несмотря на…

– Даже несмотря на Будра.

   Перед уходом Шимон счел своим долгом заявить, что весь лагерь, и он в том числе, считают убийцей Идриса, так как ни у кого, кроме этого отщепенца, не поднялись бы на старика руки.

   Шимон сказал это с нагловатой уверенностью, и Велеса прошибла дрожь.

– И у вас… есть доказательства?

– Доказательств нет. Есть интуиция. У Будра не было врагов в лагере. Славный такой старикан, тихий. А этот мерзавец всегда всё делает наперекор. Он странный.

– Ну, странный – это еще не криминал, – с облегчением заметил Велес.

– Более чем странный, я бы сказал, – Шимон посмотрел со значением.

   Но Велес не отреагировал на его взгляд. Он поблагодарил Шимона за информацию («Спасибо в стакан не нальешь, начальник! Из спасиба обережек не сошьешь…»), и тот, раздосадованный, но не теряя лица, ухмыляясь, почесываясь, поглядывая искоса и многозначительно, растворился за дверью.

Глава 6. Матин

   Нужно было произвести вскрытие – процедуру, которую Матин терпеть не мог. В сущности, он не занимался ею ни разу со времен учебы в мединституте (незабвенный запах анатомического театра, холод, мраморные ванны вдоль стен, плавающие в черном формалине тела – тоже мраморные на вид и стыло-резиновые на ощупь – тошнота и дрожь в пальцах, которые надо спрятать, скрыть от сокурсников, веселых и циничных, по крайней мере, в с виду). Сразу же после выпуска и до последнего времени Матин работал педиатром. Лечил детишек от ОРЗ, ангин и бронхитов. Дети не умирают. Верней, умирают, но в исключительных случаях. Их не надо вскрывать. Они веселые, общительные, живые, безумно милые и потешные, даже когда ревут, вцепившись в плечи матери, от ужаса, внушаемого белым халатом и резиновой змеей стетоскопа.

   Матин имел в запасе несколько забавных приемчиков, чтобы заставить самого упрямого трехлетку распахнуть рот и высунуть во всю длину розовый язычок. Не склонный во взрослых компаниях к анекдотам, шуткам и всяческому легкомыслию, с детьми он мог хохотать, показывать зубы и даже изображать лицом и пальцами персонажей известных сказок.

   Если б не Лиаверис! Если б не его сумасшедшая, выламывающаяся из всех границ и рамок жена, он и теперь сидел бы в своем кабинете, чистом, светлом, с нарисованными зайчиками и медвежатами на стенах, и выслушивал шумы и хрипы в цыплячьих грудных клетках, одновременно строго нахмурившись и подмигивая…


   Самое трудное – сделать первый надрез. Нужно заставить себя. Покрепче сжать в пальцах прохладный, блестящий, как шаловливая рыбка, скальпель. Поглубже втянуть в себя пахнущий машинным маслом и канифолью воздух. (Для исполнения неприятной и требующей уединения процедуры, за неимением лучшего, Матин выбрал просторный сарай, где хранились бензопилы, топоры и прочие инструменты.) Нет, для него не составило бы особой проблемы препарировать тело постороннего человека. Незнакомого. Являющего собой всего лишь анатомический материал. Закоченевший материал, распростертый на куске полиэтилена, с колотой узкой раной в области сердца и запрокинутым подбородком. В этом случае, пережив первые минуты отвращения, можно делать разрез за разрезом, с холодным интересом отмечая, что печень увеличена и бесформенна (здорово пил, бедняга), или в левой височной доле мозга – маленькая опухоль (интересно, отмечали ли близкие какие-либо странности в поведении?).

   Совсем другое дело – вскрывать доброго знакомого. Расчленять холодные ткани человека, с которым болтал, смеялся, делал общее дело. Кому симпатизировал, наконец. Нужно быть роботом, компьютером. Нужно состоять из смеси металла с пластиком, чтобы бестрепетно и профессионально совершать такое.

   Увы: обстоятельства вынуждают, обстоятельства требуют превратить себя на время в компьютер. Необходимо произвести вскрытие тела Будра, чтобы выяснить, каким образом могло случиться это страшное преступление. Возможно, у Будра была какая-то патология в мозгу, опухоль или закупорка сосудов, по причине чего он был подвержен кратковременным помутнениям сознания. (Правда, за два месяца общей жизни на острове за ним ни разу не замечалось ничего подобного. Ну, так что из того? Большую часть времени, между прочим, он проводил не с ними – бродил где-то в одиночестве, что, в принципе, можно рассматривать как некую ненормальность.) Во время такого помутнения, когда сознание не отключено, но волевой импульс блокирован, ему, видимо, и не повезло встретиться с глазу на глаз с убийцей.

   Есть иной вариант: у Будра случился сердечный приступ, инфаркт. И в уже безжизненное тело было всажено – с непонятной пока целью, узкое лезвие. Правда, обе эти версии – и помутнения сознания, и инфаркта, не объясняют странного благостного выражения на мертвом лице.

   Загадки, сплошные загадки… Угрюмые криминальные тайны, к разгадыванию которых совсем не лежит душа. ( Вот уж кем никогда не мечтал он стать, даже в раннем детстве, так это комиссаром Мегре!) Больше всего на свете его душа рвется сейчас домой, в родной кабинет с зайчиками и медвежатами. Если б не Лиаверис! До сих пор причуды жены не касались его профессии, не требовали радикальной смены образа жизни. Правда, они касались иных важных вещей, типа его самолюбия. Но к этому он притерпелся.

   Одиннадцать лет назад, когда они только познакомились на вечеринке у друзей, Лиаверис, утянув его в угол дивана, опустошая бокалы с шампанским и вдохновенно искря глазами, выложила свое кредо. В жизни надо всё испытать. Жизнь есть смена впечатлений, по возможности интенсивных и острых, и тот, кто сегодня проводит свой день, как вчера, и знает, как проведет завтра – тот не живет, нет, не живет! Он, распустив уши, впитывал, не смея вякнуть в ответ, потому что влюбился сходу. Если б она только болтала, нет, она была верна своему проклятому кредо! Она гонялась за впечатлениями, за событиями, и удержу не было никакого. Любой случайной знакомой или знакомому Лиаверис с гордостью рассказывала о том, что уже пережила, испытала: побывала в психушке, в каталажке, в монастыре, ее насиловали, душили, проигрывали в карты, вытаскивали из горного озера… Она отхватила приз на каком-то заштатном конкурсе красоты; прыгала с парашютом и летала на дельтаплане; ужинала в безумно дорогих ресторанах и убегала, не заплатив; испробовала все напитки вплоть до неразбавленного спирта и одеколона; побывала поочередно хиппи, нудисткой, сатанисткой, сестрой милосердия, ухаживавшей за больными СПИДом…

   Она изменяла ему несколько раз, и каждый раз докладывала об этом. Он помнит тот бесконечный ужас, когда доложено было впервые. Не просто страх: пароксизм отчаянья и паники. Он решил тогда, что брак затрещал по всем швам и всё кончено. Стыдно сказать, бросился к бывшему однокурснику и приятелю, ставшему нейрохирургом, и у того глаза полезли на лоб, выплеснувшись из-под очков, от дикой просьбы: разрушить – выжечь или заморозить, участки в мозгу, отвечающие за любовь и привязанность. Иначе он просто сдохнет: без Лиаверис, в прямом смысле слова, не сможет дышать.

   Приятель, справившись с шоком, долго втолковывал, что за любовь и привязанность отвечает не участок, а мозг в целом, больше того, весь организм с его химией и гормонами (ему ли, отличнику с красным дипломом, этого не знать?), а когда Матин, разгорячившись, заявил, что готов даже на лоботомию, принялся всучивать телефон знакомого психотерапевта, «классного специалиста с мировым именем».

   Постыдному безумию и панике (даже Велес в сравнении с ним показался бы образцом благоразумия) положила конец Лиаверис. После конфиденциальной беседы в кафе, куда ее вытащил напуганный нейрохирург, жена прочла маленькую лекцию. Объяснила снисходительно-ласково, как ребенку, что монолитной прочности их брака такие пустяки не опасны. Они расцвечивают ее жизнь, но отнюдь не ломают ее русла. Даже если Лиаверис угораздит влюбиться в какой-нибудь яркий экземпляр гомо сапиенс мужского пола, она превозможет чувство ради него, Матина. Брак – святое. Это пожизненное партнерство, это верное плечо до самой могилы. Влюбленность же – словно бокал шампанского, всплеск чувств – буйный, но мимолетный.

   Уйти от жены самому было немыслимо, и Матин смирился, подстроился – как с одной из возможных форм совместного существования. (Что из того, что у других так не принято? Другие любят меньше.) Ей не нужны были мужчины в качестве самцов, агрегатов наслаждения, ей важна была их отмеченность, незаурядность, неважно в чем. Один – правая рука главаря-мафиози, другой – крупный ученый в засекреченной области, третий – художник-сюрреалист, четвертый – невероятно, немыслимо уродлив. Он панически боялся поначалу, что ее уведут, отнимут у него. Потом успокоился. Она никому не была нужна, ее никто не воспринимал всерьез – кроме него. Кроме верного и скучного мужа. Даже детей у этой дурочки не было.

   Да, детей у них не было, и Матина это мучило не на шутку. На его редкие осторожные вопросы: «А не пора ли нам?..», «А ты не думаешь, как было бы славно?..» она отвечала с категорическим возмущением, что заводить детей не имеет права. Дети – это ответственность, большая ответственность. Им нужно либо посвятить себя целиком, со всеми потрохами, либо не заводить вовсе. Безнравственно давать жизнь существам, которые будут чувствовать себя ущемленными от нехватки материнской ласки и вырастут, вследствие этого, невротиками и пессимистами. Ни за что! Да и как ему пришло в голову предлагать ей такое, зная ее жизненные принципы и идеалы?

   «Но я бы мог компенсировать нехватку материнской заботы. Хочешь, мы будем пара-наоборот: ты – вроде отца, бесшабашного и героического, а я – в роли терпеливой матери?» Она звонко хохотала на это: «А всю физиологию и биологию деторождения ты тоже возьмешь на себя? И носить, и рожать, и выкармливать – все сам?!»

   Льстиво подыгрывая ей, он спрашивал, не будет ли ее жизнь беднее без такого сильного ощущения, как процесс родов? На это она парировала, сар-кастически усмехаясь, что лет двадцать назад еще имело бы смысл говорить о сильных ощущениях, сопровождающих появление на свет нового человека, но не сейчас, о нет, когда с благословения расцветшей медицины женщина рожает в течение получаса и абсолютно без боли. Хороши острые ощущения!

   Одно время Матин опасался, что Лиаверис подастся в «виртуалы». Перепробует в реальной жизни всё, до чего сумеет дотянуться, и нырнет в искусственные пространства, где выбор острых, пряных и сладких ощущений практически бесконечен. Заведет компьютер последней модели, нацепит датчики и – конец. Для него конец, поскольку в каком качестве может пригодиться в виртуальных мирах скучный муж-домосед? Лиаверис, к великому его облегчению, рассеяла страхи, стоило ему однажды осторожно о них намекнуть. «Виртуалы – недоноски природы! Несчастные души, абортированные, не успев по-настоящему родиться. Что они понимают в н а с т о я щ и х ощущениях? Разве могут эти бедные наложники компьютера испытать и с т и н н ы й страх, или боль, или восторг, или ярость?! Ты серьезно меня обидел, Матин, допустив, что когда-нибудь я вздумаю причислить себя к этому сонму безликих лиц…»

   Временами ему казалось, что она заносит все свои приключения в невидимый каталог, ожидая, что в последний ее час кто-то верхний будет придирчиво спрашивать: а это было? а это?.. И на всё она гордо ответит: было. И не найдется в списке людских потрясений, чего бы она не пережила, и обрушится на нее с небесной силой уважение и восхищение…

   В последние два года она несколько угомонилась. «Господи, пошли ей скорее старость», – кощунственно просил он. (Не веря, впрочем, ни в какого Господа, но уповая лишь на степенно-разумную поступь природы.) Точнее, не саму старость с ее немощами и морщинами, но первые признаки: умудренность, усталость, смиренность во взоре, тягу к тишине. Прежде чем начнется износ организма, будет небольшой временной промежуток, лет в шесть-семь, когда, быть может, Лиаверис захочет ребенка – так же жадно и яростно, как всё, что она хочет – и успеет зачать и родить. Будь он верующим, по часу в день молил бы Бога об этом.

   Да, в последние пару лет она немножко притормозила. И прихоть насчет острова убийц явилась для него неожиданной. Но он очень хотел бы надеяться, что последней. Матин жаждал покоя. Всеми потрохами, всеми костями своими, костным мозгом! Пресной, занудной стабильности и покоя.

   А сейчас вот он вынужден вскрывать труп хорошего знакомого и сослуживца, и мозг у него отличный, и сердце здоровое, и все органы, как у сорокалетнего. (А сколько было Будру на самом деле? Лет шестьдесят пять? Нет, кажется, шестьдесят девять – сущая ерунда по нынешним временам.) Не за что зацепиться, абсолютно, ни одна из версий не сработала! Его убили, непонятно каким способом обманув бдительность, перехитрив «оберег». Убили неизвестно за что, а завтра могут так же убить Веру, потому что, если «оберег» отказал у Будра, точно так же он может подвести и ее.

   Матин затряс головой, замычал сквозь зубы – настолько его пронзила одна лишь мысль, одна вероятность, что Лиаверис могут убить. А прежде того – надругаться! Какой-нибудь грубо-животный Шимон потащит ее в кусты, выламывая руки… Какой-нибудь Идрис, тихий и невзрачный с виду, как все маньяки, будет тешить ее нежной плотью свое садисткое нутро…

   Нет-нет!

   Матин заставил себя успокоиться и собраться.

   Нет, думать о том, что могут надругаться над Лиаверис, нельзя ни в коем случае. Он не допустит этого. Они уедут на днях, совсем скоро, стряхнув с себя навсегда вместе с песком, опилками и можжевеловой хвоей весь этот бред и ужас.


   Матин хотел устроить нормальные похороны, с речами, лаконичными и горестными, с минутой молчания, с присутствием всех обитателей лагеря, но Велес не поддержал его. Наделенный властью мальчишка посмотрел дикими, непонимающими глазами, стоило Матину заикнуться о «соблюдении необходимого ритуала». Человека зарыли просто так, опустили в прямоугольную яму в глухой и низменной части острова, почти в овраге, полном тяжеловесных жаб и мокриц. Установили дощечку с именем и разошлись, словно событие это такое же будничное, как все их ежедневные дела. Будь здесь вдова, она своей скорбью вносила бы должную высокую ноту, но вдовы не было.

   Мертвых жалеть незачем. Арша, со всем своим цинизмом, по сути права. Но ведь и забывать их нельзя, потому что человек жил, дышал, чувствовал. Любил кого-то. Чем-то с увлечением занимался. Велес – молодой дурачок, он-то сам не забудет Будра, поскольку при всей его безалаберности и дурости что-то вроде сердца у него имеется. А остальные?

   Мальчишество. «Соплячество». Велес своими нелепыми поступками нередко вынуждал его произносить про себя эти слова. Вслух Матин старался не высказывать своего раздражения. Оно материализовалось лишь в брезгливые складки по углам рта. Спорить с начальством бесполезно, показывать же ему свое недовольство просто так – глупо.


   Пародия на похороны закончилась с наступлением сумерек. Скудные формальности были завершены, но Матин не считал себя вправе расслабиться. Он не успокоится, не уткнется носом в рутинные дела, пока не поймет, отчего не сработал у Будра «оберег». Его устройство достаточно надежно, и за все годы с момента изобретения каких-либо казусов или срывов не случалось ни разу.

   В поисках уединения Матин вернулся в тот же сарай, где двумя часами раньше проводил вскрытие. Усевшись поудобнее, выпрямил спину, напрягся и послал мысленный импульс, представляя, что окружает себя со всех сторон невидимой оболочкой. По коже пробежало еле заметное покалывание, скорее приятное, чем неприятное. Оно означало, что импульс привел в действие нужный фермент и мгновенно вступила в силу химическая реакция. Интересно, но почти все, владеющие «оберегом», ощущают в этот момент разное. Иным кажется, что тело овевает теплый поток воздуха. У других пробегает зуд по спине и пояснице. У третьих кружится голова. Четвертые же не чувствуют вообще ничего.

   Итак, фермент заработал… Матин, пребывая в рассеянной озабоченности, поднял с земли круглый камушек необычной формы и покрутил в пальцах. Фермент работает, но… Боже правый! Ведь он не должен был прикоснуться к камню. Защитная волна не могла пропустить к телу ни один посторонний предмет. Чтобы взять в руку какую-либо вещь, он должен сперва выключить на полсекунды «оберег», а затем включить его снова, крепко сжимая нужный предмет в ладони. Неужели?..


– Попробуй включить «био-бластер», Велес. Может быть, хоть он…

   Матин смотрел с напряженной надеждой.

   Велес покачал головой.

– Бесполезно. Не получается. Еще вчера вечером Нелька просила показать, как работают «оберег» и «бластер», а я не смог их включить. Но мне и в голову не пришло, что это серьезно. Думал, просто устал за день, выдохся.

– «Оберег» способен включить даже тяжелобольной! Даже умирающий!.. – Матин затрясся от возмущения. – Ты должен был вчера же рассказать нам об этом!

   Велес виновато моргнул.

– Наверно, ты прав, но… вечером еще никто не знал о трагедии с Будром. Все надеялись на лучшее.

– А когда узнал, ты – что?! Забил тревогу? Оповестил всех о неладах с «оберегом»?!..

– Когда узнал, все прочее вылетело из головы.

– О!.. – Матин издал рычание. Неимоверным насилием над собой добился, чтобы голос звучал спокойно: – Это более чем серьезно, Велес. Это катастрофа. Я усиленно пытаюсь понять ее причины, но пока не могу. Нет необходимых инструментов, нет лаборатории. Пока ясно одно: какое-то вещество искажает работу фермента, ведающего «оберегом». Точнее, ослабляет. Образуется не защитная волна, а всего-навсего слабое поле, абсолютно неэффективное. Самая вероятная гипотеза: это результат неведомой кожной болезни. Вызывает ее специфический местный вирус. Нужно будет собрать образцы здешней флоры и почвы и отдать на исследование, когда мы вернемся. Если вернемся! Будр включил «оберег», он не был самоубийцей. Но «оберег» перестал защищать и оберегать. Это катастрофа.

– Почему обязательно катастрофа?

– А как мы выберемся отсюда? Сообрази сам! Вертолет окружен защитной оболочкой. Как мы ее снимем? Фермент не работает, пораженный неведомой заразой. Иных способов, кроме психобиологического, я не знаю. Пути отсюда нет! Мы в окружении злобных и злорадствующих убийц. Это конец, по всей видимости. Финита.

   Матин смотрел обреченно и строго. Почти с торжеством отмечая, как поник, полинял на глазах самоуверенный щенок. Тут же ему стало стыдно: он тоже поник, и не меньше, просто лучше сохраняет внешний облик. Его суховатая оболочка плотна и устойчива, в душе же – вой и скулеж.

– Погоди, – Велес раздумывал, ища выход. – Надо проверить, как обстоят дела у женщин. Быть может, Аршу или Лиаверис эта зараза еще не зацепила?

– Если только Аршу. Вера отпадает: ведь мы с нею не расстаемся, а я заражен.


   У Арши «оберег» сработал! Хоть и с трудом, но ей удалось собрать вокруг себя непроницаемую оболочку. Матин от радости чуть не подхватил ее и не закружил на месте. Велес шумно выдохнул.

– Значит, так…

– Значит, так, – перебил его Матин. – Болезнь эта, насколько я понимаю, в полевых условиях излечению не поддается. Поэтому завтра утром, сразу после завтрака мы улетаем. Сегодня до полуночи мы с тобой, Велес, закончим все административные дела. Проблема, кому оставить власть, отпала сама собой, поскольку власти этой самой отныне не существует. А сейчас мы идем к вертолету, и, пока Арша не растеряла свой дар, она снимет с него защитную оболочку. Боюсь, что завтра она сделать этого уже не сможет.

   Арша отреагировала на неожиданный командирский тон Матина одобрительно-удивленной гримасой. Она пожала плечами и легкомысленно заметила, что с детства терпеть не может кожные болезни и они к ней не пристают, зная, как она их ненавидит.

– Она и к тебе пристала, не радуйся, – возразил Матин. – Только позже, чем к остальным. У тебя начальная стадия, и поэтому ты еще кое-что можешь.


   Вертолет находился на ровной поляне в центральной части острова. Кедры и лиственницы окружали ее со всех сторон, и казалось, каждое дерево соревнуется в высоте с соседом. От лагеря к летучей махине вела тропинка, едва намеченная, вдоль мелкого и быстрого, петляющего в зарослях ольшанника ручья.

   Если б не ручей, не его звонкая болтовня, вряд ли они сумели бы не сбиться с тропы и добраться до места в ночной темноте, слабо разгоняемой светом карманных фонариков.

– Вот он, родненький, – обрадовалась Арша, шедшая первой, с облегчением выступая из зарослей на открытое пространство. – Стоит смирнехонько. Ждет.

   Велес обежал вертолет лучом фонарика. В электрическом свете искристо засеребрилась прозрачная оболочка, охватывавшая его со всех сторон. Казалось, металлическая стрекоза заключена в огромный мыльный пузырь.

– Ну, давай, Арша. Постарайся, – попросил Матин. – Не волнуйся только. Глубоко вдохни и выдохни.

   Арша послушно вдохнула и выдохнула. В полном молчании все смотрели,как исчезают искристые отблески, растворяются в ночной темноте.

– Получилось! – Матин, не сдержавшись, сжал ей плечо. – Молодчина, Арша.

– Не стоит, – отмахнулась она.

   Велес открыл дверцу кабины, опустился в кресло пилота и коснулся рычагов управления.

– А не хочется улетать, – заявила Арша, усаживаясь рядом.

– Или привязалась к кому?

– Привязалась, – подняв руку, она стала загибать пальцы: – К Велесу, к Нелиде, к можжевельнику, к вороватым чайкам, к чистой воде…

– Так, я думаю, пора собираться, – перебил ее Матин. – Времени у нас с вами в обрез. Завтра к утру всё должно быть готово.

– А может, подождем улетать? – повернулся к нему Велес. – Убийцу Будра надо найти.

– Зачем?! Чтобы везти его на большую землю, судить, а затем – возвратить обратно на остров? Прелесть, как рационально1

– Знать, кто убил Будра, важно прежде всего обитателям лагеря, – заметила Арша. – Тем, кому предстоит жить с ним бок о бок. Поэтому я согласна с Велесом.

– Кстати, везти на большую землю и судить тоже имеет смысл: оттуда его отправят на другой остров. Здешняя публика от этого зверя будет избавлена. Разве не рационально? – спросил Велес.

– О да! Более чем. Сотня здешних зверей будет избавлена от одного зверя.

– Сверх-зверя, – уточнила Арша.

– Мы найдем его, да. Мы найдем убийцу Будра, обязательно, – Матин закивал головой, скрипнув зубами. – А потом будем искать убийц Арши, Матина, Лиаверис…

   Он резко повернулся и пошел прочь, зашуршав кустами. Овладев собой, остановился и процедил через плечо:

– Мы улетаем завтра. Не позднее девяти утра. Ты не начальник больше, Велес, так как не владеешь ни «оберегом», ни «бластером». Ты потенциальный труп. Если хочешь оставаться – оставайся. Я умею водить вертолет.

– Перестань, что ты говоришь, – Арша выпрыгнула из кабины, мягко, как большая рысь, и догнала его.

– Ну конечно, Матин, – Велес присоединился к ней, захлопнув дверцу кабины. – О чем речь? Завтра так завтра.

– Только надо сообщить по связи. Предупредить.

   Велес взглянул на часы, зеленовато светившиеся в темноте.

– Двадцать три сорок пять. Поздновато. Завтра встану пораньше, с первыми лучами солнышка, и свяжусь.

– Лучше бы сегодня. Все-таки ЧП произошло. Даже два ЧП в пределах одних суток. Можно бы и разбудить ради этого. Я свяжусь, если тебе недосуг.

   Лет сорок назад, когда планета переживала бум мобильной связи, каждый ее житель, начиная с пятилетнего ребенка, имел как минимум пару-тройку сотовых телефонов. Но когда медики установили, что долгое общение с мобильником отрицательно сказывается на умственных способностях и провоцирует развитие болезни Альцгеймера, бум резко пошел на убыль и мобильники стали использовать лишь в крайних случаях. На острове единственный на всю группу «сотовый» находился в вертолете, укрепленный на приборной панели.

– Это у нас двадцать три, – напомнила Арша. – Дома же – четыре часика. Самый сон.

– Ладно, делайте как хотите! – Матин сдался, махнув рукой, и хотел было идти прочь, но заколебался. – Нельзя оставлять на ночь вертолет без охраны. Мало ли что!

– И кто будет его охранять? – поинтересовался Велес.

– А хоть бы и я! – Матин смерил начальника уничижительным взглядом. – Впрочем… Вера сейчас совсем одна. Без «оберега»…

– Иди, иди к жене, – кивнула Арша. – Никто не угонит наш вертолет, тем более в полной темноте. Не навезли еще сюда таких сумасшедших.

   Матин с сомнением покачал головой.

– Мне бы вашу уверенность… Что ж, подчиняюсь мнению большинства. Вот только еще одно… – Голос его просительно дрогнул. – Не надо ни о чем рассказывать Вере. Сообщим ей всё уже в воздухе, хорошо?

– Почему в воздухе? – удивилась Арша.

– Что, непонятно, почему?!..

– Мне кажется, этим мы окажем ей плохую услугу. Ведь жена твоя, если не ошибаюсь, приехала на остров за острыми ощущениями? И чем острее, тем лучше. Она придет в экстаз, узнав, что «оберег» не работает и жизнь ее висит на волоске. Скажи ей сейчас, Матин, умоляю тебя!..


– Мы улетаем завтра, Вера. Собирай вещи. Завтра утром, не позднее девяти часов.

   Лиаверис сидела у большого прямоугольного зеркала, чей верхний край едва не пропарывал купол палатки, и легкими касаниями втирала ночной крем в веки. Хотя она уже несколько часов как перестала плакать, краснота и опухлость еще оставались. Губы – в честь траура, были не накрашены и почти не выделялись на лице в неярком электрическом свете.

– Очередная блажь этого мальчишки? Почему его кидает из стороны в сторону, как мячик на резинке? Хотела бы я знать, кому приходит в голову наделять властью неуравновешенных сопляков.

– Это не его блажь.

– Значит, этой сушеной рыбины, высокоумной саранчи, обиженной Богом и стремящейся самоутвердиться любыми средствами?! Теперь она командует? И эта блажь – продукт ее замечательного интеллекта, с которым она носится, как шут со своей погремушкой, как коза со своим колокольчиком?..

– Это моя блажь, Вера.

– Поздравляю! – Она хмыкнула. – Хорошо, что ты поставил меня в известность, что власть переменилась. Если это не шутка, я очень горда тобой. И, если мы действительно улетаем, я срочно иду прощаться…

– Это тайна, Вера, – Матин удержал ее за руку, чертыхнувшись про себя. – Никто не должен знать, что мы раньше времени покидаем остров.

– Конспирация! Ах, как интересно! – Глаза ее загорелись.

– Вот именно. Полная конспирация. Представь, что ты разведчица в стане врага. Центр внезапно отсылает тебя обратно. Времени на сборы минимум. Подругам и друзьям, если они у тебя завелись, можешь оставить прощальное письмо.

– Любовников здесь у меня не было, – высокомерно ответила она. – Они однообразные все, как булыжники на дороге. И редко моются. С двумя-тремя я общалась – у кого коэффициент интеллекта повыше сорока, но не более того. Я рада, что мы уезжаем. Еще чуть-чуть, и стало бы скучно.

   Без всегдашней яркой помады губы ее казались беспомощными и слабыми. Эта маленькая взбалмошная дурочка была рождена для тихой семейной жизни, для бдения над колыбелью и кухонных хлопот, но у него никогда не оказывалось достаточно сил и мужского зверского обаяния, дабы убедить её в этом. (Она негодующе фыркнула и отстранилась. «Раскатал губу – вот как это называется».)

Глава 7. Гатынь

   Гатынь не спал в эту ночь. Причиной, не дававшей заснуть, был сильнейший пароксизм страха. «Смотри, – сказали ему сегодня, – видишь холмик, а на нем березку? Нравится она тебе? Она твоя. Под ней ты будешь лежать, спокойно и тихо. Еще и камушком красивым придавим сверху. Скоро, скоро. В вечер того дня, как отсюда свалит начальство». Сказано было так просто, таким доверительным тоном, что Гатынь даже не попытался как-нибудь выкупить свою жизнь. «За что?» – спросил он. Но ему не ответили толком, отшутились. «А просто так. Ты такой хрупкий, такой гениальный. Приятно сжигать и рвать шедевры, разве не так? Ты художник, тебе это должно быть знакомо».

   Днем, в суете Гатынь отгонял от себя назойливо лезшие в мозг отголоски того разговора, но ночью они пришли и завладели сознанием полностью. Он не сомневался, что грозит ему тот, кто убил Будра. Если б можно было доказать это наверняка и рассказать Велесу. Если б можно было попросить у него власть…

   Попросить власть? Бесполезно. Велес не даст. Слишком хорошие отношения связывают его с Шимоном. С Нелидой. Прежде всего он позаботится о них. Какое ему дело до бывшего художника, которого готовятся принести в жертву мрачным богам острова…

   «Сжигать и рвать шедевры… Ты не можешь не понимать, что я имею в виду». Ласковым полушепотом, прищурившись. Как он похож, этот прищур, этот взгляд, насмешливый и бездушный, на тот, в ночном парке. Все глумящиеся убийцы похожи друг на друга. Он попросил закурить, а пристальные зрачки вибрировали, предвкушая садистское наслаждение.

   Хорошо, что в кармане у него был электрошокер повышенной мощности. Судья и присяжные поставили ему потом в вину, что он направил вибрирующее жало не в плечо или грудную клетку, как предписывалось строгой инструкцией, но точно в центр солнечного сплетения, средоточия жизненной энергии. (Еще бы ему, художнику, не знать анатомии!) Он мог, разумеется, коснуться плеча, парализовать на несколько минут ночного выродка и благополучно уйти, спастись. Но тогда тот, обожающий «сжигать и рвать шедевры», выйдя из шока, побрел бы по безлюдному парку дальше, прислушиваясь и принюхиваясь в поисках новой жертвы.

   Он не только ужалил в солнечное сплетение, но одновременно, почти на автомате, плеснул в живот отморозку из открытой бутылки с колой, которую держал в левой руке. Чтобы наверняка… Этот факт имел решающее значение на суде.

   Пускай он не сумел убедить ни судью, ни присяжных, что поступить иначе не мог. Пускай к наказанию, которому подверг его социум, сослав на остров, он добавил собственное, запретив себе рисовать, – всё было как надо. Он обезвредил выродка и не жалеет об этом. Убрал грязное пятно с картины, уродливый силуэт. С прекрасной картины ночного бесхозного парка с влажно шумящей листвой, заросшим прудом, мелодично-однообразной трелью иволги. Если б судья и присяжные были художниками, хотя бы в душе, они бы поняли…

   Он спасся тогда. Теперь же… не спасешься, не защитишься. Нечем.


   «Боже мой, боже, всё хорошо на этой благостной, животворящей земле, – бормотал Гатынь, ворочаясь с боку на бок. – Всё хорошо, всё разное. Был ребенком, был художником, был убийцей, теперь буду убиваемым. Всё разное… Завтра наступит утро и послезавтра наступит, на березе листья пожелтеют и опадут, и снова вылезут, кошки размножатся и заселят весь остров, люди постареют, сморщатся и умрут, а кошки будут жить, и остров станет кошачьим».

   То, что все остальные тоже умрут со временем, и на острове не останется ни одной человечьей души, утешало. Гатынь заговаривал свою муку, как заговаривают, зашептывают кровь, текущую из ножевой раны. Ему показалось, что страх прошел. Он перестал ворочаться и прикрыл глаза. Стало тихо, но вместо спокойствия из темноты надвинулось такое исступленное, всесильное н е х о т е н и е быть убиваемым, что Гатынь застыл и перестал дышать, и сердце стало биться сильно и медленно. Он слушал, как оно бьется.

   Убить его?! Превратить в ничто этот мир, бесконечный, как вселенная, совершенный, как гениальное открытие природы, всемогущий, как… как ничто другое, никогда и нигде. Уму его подвластно всё – нет ни одной мысли, ни одной идеи, которой он не способен был бы принять с гостеприимной радостью распахнувшимся рассудком. Сила воображения… о, он мог бы вызвать на спор самого Творца Вселенной (если бы таковой существовал), и неизвестно, у кого из них иссяк бы раньше поток идей, коловращение красок, фейерверк образов… Голос его выносит наружу все великие мысли и невыносимые озарения, которые рождаются в неутомимом уникальном мозгу. Тело так послушно, ловко и гибко повинуется приказаниям изнутри. Даже просто гладить шелковистую худую кошачью спину, вибрируя от ее мурлыканья – сколько в этом!.. Наконец, «я» – то самое, неприкосновенное и святое, что властвует надо всем, объединяет всё и проникает во всё – невозможно представить, что его уничтожат, сотрут. Нельзя… Никому не дозволено касаться. Никому. Никому… не касаться.

   Гатынь застонал и перевернулся на спину. «Листья опадут и вылезут новые, и самое паршивое, что нет ни ножа, ни бритвы, чтобы уйти самому, чтобы не ждать, как овца, пока занесет над тобой руку омерзительное отродье. Ни веревки… Веревку можно найти, но хрипеть с раздувшимся языком, чувствуя, что, как воздух из проколотого мяча, высвистывается жизнь из тела… с хрипом. Боже».

   Счастливы те, чье психическое устройство позволяет им верить в Создателя и Творца. Не важно – в Аллаха, Христа, Вишну или Иегову. Хоть в Молоха. Хоть в Ормузда. Будь Гатынь одним из таких счастливчиков, не покрывала бы сейчас его тело липкая испарина. Он вслушивался бы сейчас с глупо-блаженной улыбкой в далекое и высокое пение крылатых мальчиков. Перебирал в уме ушедших родственников и друзей, с которыми вот-вот свидится. Он в искреннем порыве благодарности пожал бы руку, готовящуюся нанести ему последний удар – наградив тем самым прозрачностью и способностью к левитации…

   Но он не так устроен, увы. Он не может верить ни книгам, ни проповедникам, ни воцерковившимся друзьям – вчерашним циникам и материалистам. Поверить в посмертные миры мешает, в первую очередь, огромное разнообразие представлений об этих самых мирах. Тут и бесконечные во времени рай и ад у христиан и мусульман, и уныло-скрипучее колесо сансары у индуистов и буддистов, и таинственное, неудобоваримое китайское «дао», и совершенно трогательные отношения между душой – точнее, четырьмя (!) душами – и высушенным и выпотрошенным телом у древних египтян. Целая картинная галерея, всех жанров, всех направлений.

   Разве истина не должна быть единообразной? Разве физики всего мира не согласны между собой, что Земля вращается вокруг Солнца, электрон – вокруг протона, а яблоко, упав с ветки, под воздействием силы тяжести несется вниз, а не вверх или вбок?..

   Главное же – не доверяя разномастным книгам и пенногубым проповедникам, Гатынь доверяет себе, собственной своей природе. Он был бы никудышным художником, если б не доверял ей, не черпал всё стоящее из своих глубин. Она же – как плоть, так и душа – противится физическому распаду. Пронзительное, безмерно тоскливое содрогание вызывает в нем мысль о холмике и березке. И ничего более.

   Впрочем, всё это бред. Единственность, бесконечность, невозможность уничтожить, стереть в труху то безмерное, что внутри. Бред. Детский лепет. Н а д о убить. Отродье право: сжигать и рвать шедевры – увлекательное занятие. Он может позволить себе махнуть рукой на свою гениальность и выкинуть ее, словно грязную тряпку. Плюнуть и выкинуть. Он это может.

   Потому что жить дальше незачем. Рисовать он больше не будет.

   Но только – сам. Никому постороннему не позволить касаться. Волевым толчком, презрев все и всяческие содрогания. Оглушить себя стаканом спирта или какой-нибудь технической дряни, за неимением оного, обмануть страх, если нельзя иначе. Только сам. Самому…


   Напротив в самодельном гамаке из брезента посапывал Танауги. Его округлое белое лицо хранило то же непроницаемо-безмятежное выражение, что и на протяжении дня, когда он бодрствовал. Только маленькие, глубоко посаженные глаза были укрыты веками, словно два маленьких тела простынями. Он лежал, как всегда, на спине, в позе глубокой медитации, сложив на груди пухлые руки.

   Танауги спал и не обращал ни на что внимания, но если б не спал, обращал бы не больше. Гатынь не понимал, как можно жить вместе, засыпать в двух шагах друг от друга – и так скользить, не соприкасаясь, так проходить мимо другого человека. Он бы не смог. Жить, словно в оболочке из слизи, и проходя между людьми, не цепляться за них, не царапаться, не греть и не греться? Спокойствие Танауги напоминало холодное и сытое существование аквариумной рыбы. Равнодушие исходило от него тугой сферической волной, хотя оно не должно было бы исходить, излучаться, поскольку это отсутствие – то, чего не существует. Как не существует лучей холода или темноты. Казалось, если Гатынь сейчас закричит, завоет, заскрипит зубами от страха, Танауги не проснется и даже не перевернется на другой бок.

   «Я не вписываюсь в эту совершеннейшую картину, в эту мазню великого живописца, называемую жизнью. Я уйду с холста – и белого пятна не будет. Не будет». Гатынь засмеялся и заплакал от щемящей жалости к себе. «Сотрут, уберут с холста, как я тогда, в парке, убрал уродливый силуэт глумящегося садиста…» Потом пришла мысль: а смог бы он нарисовать это? Воплотить на холсте свой страх смерти? Мысль вошла холодящей свежей струей и остановила рыдания. Наверное, смог бы. Теперь, прямо сейчас рисовал бы и скулил от страха. И смеялся от торжества. И кусал губы от бессильного бешенства. Он создал бы вещь.

   Гатынь чувствовал, когда создает вещь, а когда просто разминает руку и воображение. Это пришло не сразу. Долгое время он рисовал и развешивал полотна вокруг себя, и хохотал от отвращения. «Вы жалкие трупы! – кричал он своим творениям, словно одушевленным существам, искалеченным во чреве детям. – Жалкие трупы великолепных замыслов!» Те, которые ему хоть немного нравились, оставлял, прочие безжалостно зарисовывал. «Я окружен трупами», – написал он по-английски на стене мастерской, и черная эта надпись бросалась в глаза прежде холстов и картонов. «Есть гениальность, но нет тех ворот, сквозь которые она могла бы выйти», – процарапал скальпелем на обивке двери. Потом ворота нашлись. И открылись. И ему уже было наплевать, каким назвать это словом. Главное – та восторженная сила, та уверенность, что он производит, вытаскивает из себя на свет небывалое, великолепное, вечное… Эти картины он никогда не развешивал. Часть дарил друзьям и случайным знакомым. Остальные ставил на пол лицом к стене и изредка, с замиранием сердца поворачивал к себе и смотрел. (Не трупы ли? Не трупы.)


   Надо сказать, он немало экспериментировал, прежде чем открылись ворота. Подбирал к картинам то музыку (Дебюсси, Шнитке, Вагнер), то ароматы. Рисовал под кислотой, под грибами, под алкоголем. То не спал двое суток, то неделю не ел. В конце концов, отказался от всех стимуляторов и истязаний организма – они мешали и затмевали ум, а не продуцировали новое. С ароматами расстался (для успешного их воздействия требовался бы отдельный зал для каждой картины, чего он позволить не мог), музыкальное сопровождение оставил лишь для трех самых больших полотен.

   Самое ценное, что вынес Гатынь из своих экспериментов – особые отношения с красками. В одном из ЛСД-шных трипов (помнится, он рисовал пейзаж Таити под названием «Я там не был») краски, которые он переносил с палитры на холст, разом ожили: заголосили, забормотали, завыли и заныли. Охра сочно язвила насчет его амбиций (рисовать то, что видел лишь на фото, да у Гогена – фи!..), кадмий тонко подхихикивал (да-да, чрезвычайно напыщен! смешон!..), алый капут-мортуум, пульсируя и громко икая, предлагал сжечь мазню и хорошенько напиться, изумрудная зеленая болтала взахлеб о своей натуре – изобильной, целительной, плодоносящей, а сиена отчего-то так его возненавидела, что норовила плюнуть в глаза с холста своим густым ядом… Только ультрамарин молчал, тая под собой морские глубины, диковинных рыб и придонных чудовищ, и он был благодарен безмерно за эту тишину и глубину.

   Ультрамарин (из самаркандского лазурита) и прежде был любимейшей его краской. А после трипа Гатынь явственно почувствовал, что и краска его любит. Молчаливо и преданно.

   С тех пор все они так и остались живыми: страстными, буйными, капризными, покладистыми. Гатынь давал им домашние прозвища: белила ласково называл Гробиком (потому что цинковые), лазурь – Пастушкой, золотистую охру – Одуваном, темную охру – Компостом, ультрамарин – то Сен-Жерменом, то Незнакомкой. Любил сочетать не сочетаемое: ставить в пары краски, терпеть не могущие друг друга – наслаждаясь их возмущением. Флиртовал, воевал, дружил, очаровывался и разочаровывался, ненавидел, поклонялся. Слышал, как ноты, смаковал, как острые деликатесы и пирожные…


   «Возлюби ближнего своего, – прошептал Гатынь, кусая угол подушки и покрываясь испариной, – и каждый куст, и каждую травку, и весь этот милый, путаный, отвратительный хаос…»

   Вот уже пять месяцев, как он не прикасался к кистям и краскам. На остров можно было взять с собой до двадцати килограммов личного багажа. За счет одежды, обуви, книг он мог бы привезти столько холстов и красок, что хватило бы года на два-три. Но Гатынь не взял ничего: ни любимую Незнакомку, ни смешливую Пастушку, ни хмельной Мортуум. Не взял даже коробку с пастелью, даже угля и мелков.

   Разве можно любимых друзей и детей обрекать на тюрьму? Он наказан и, наверно, заслуженно, но распространять свою кару на них не вправе.

   Таким образом, Гатынь наказал себя дополнительно – отняв самое главное. Лишив существование смысла.

   Поэтому надо уйти. Уйти самому. Сам.


   Беспорядочные голоса птиц говорили, что уже утро. Из-за плотной занавески на единственном окне пробивался розоватый свет. Гатынь отбросил одеяло и поднялся. Предрассветный озноб охватил с головы до ног, и зубы непроизвольно выбили дробь. Это было так в унисон с его страхом, что он усмехнулся.

   Он принялся одеваться, чувствуя, как руки отказываются служить, словно слуги, бросающие хозяина, когда он разорен и на краю гибели. Долго причесывался, смиряя непослушные пружинящие волосы, унимая дрожь в пальцах.

   Выйдя на воздух, Гатынь отметил, какой контрастный, с кричащими красками выдался рассвет. Кобальтовая половина неба без нежного, размытого перехода загоралась густо-розовым. Небесная плоть казалась воспаленной, болезненной, а ало-блестящий шарик солнца навевал неприятные ассоциации со зреющим фурункулом.

   Впрочем, усмехнулся он, что за отвратная человеческая привычка окрашивать природу в колер своих депрессий, тревог и страхов. Отличный рассвет. Чересчур «фломастерный», правда, зато сильный и звучный. Пьяница-Мортуум был бы здесь кстати: лидировал бы и бушевал – в паре с язвой-Кадмием.

   В похожей манере любят раскрашивать небеса художники, подвизающиеся в многочисленных фирмах, творящих виртуальные миры. Гатыня не раз пытались привлечь к подобной, весьма денежной, работе, но он с негодованием отказывался. В ненастоящих мирах и искусство фальшивое, ненастоящее. Бедные, убогие «виртуалы», вынужденные взирать на китч и мазню, питаться пошлятиной…

   Впрочем, они неизмеримо счастливее его – нынешнего. От самого страшного маньяка, самого безжалостного убийцы они могут избавиться одним нажатием кнопки. Выключить, вырубить, если прискучил «ужастик» и захотелось чего-то новенького.

   Стереть немигающе-змеиный взгляд палача. И продолжить бесцельное странствие, взирая на глупые, аляповатые, бездарнейшие небеса и кислотно-зеленые джунгли…


   Гатынь брел тропинкой, которой не раз ходил прежде. Она петляла меж валунов, напоминавших черепа зеленошерстых мамонтов, на пару с мелким болтливым ручьем огибала поваленные ветром стволы кедров, запутывалась в густых зарослях и, наконец, выводила к поляне в окружении высоких деревьев. В центре ее стоял прекрасный металлический зверь. Вернее, птица. Готовая сорваться и улететь, отряхнув со своих колес песок жалкого, стиснутого со всех сторон водой мирка – улететь туда, где всё справедливо, устойчиво и не страшно. Где можно рисовать и не бояться завтрашней смерти.

   Гатынь обнаружил поляну в самые первые дни и с тех пор нередко забредал сюда. Ему нравилось смотреть на вертолет, заключенный в прозрачную сферу защитной волны. Нравилось и само место, укрытое от ветров и шумов. Он решил построить здесь хижину – лишь только серебристая птица закружит пропеллером и растает в небе, оставив после себя примятую колесами траву.

   Поляна находилась достаточно далеко от хозяйственных строений и побережья, поэтому других претендентов на участок не предвиделось. Построив в этом месте жилище, можно было обрести то единственное, чего Гатынь жаждал от жизни на острове – полное уединение. Скит. В каждый свой приход сюда он мысленно размечал участок, прикидывал, в какую сторону лучше прорубить дверь, какой высоты сделать стены. Он решил, что убежище его будет совсем небольшим – скит и не должен быть просторным, из двух материалов: природного камня и кедровых бревен. Щели между валунами можно заделать землей, смешанной с глиной, и тогда они зазеленеют яркими прожилками мха. Скат крыши будет вырастать из земли, присыпанный толстым слоем почвы и торфа, и со временем на нем вырастет мелкий кустарник, болиголов и брусника…

   В ясные дни славно будет валяться на такой крыше – пружинящей живой перине с вкраплениями белых и желтых звездочек-цветов. А в долгие зимние вечера он будет переворачивать в железной печурке пекущуюся на углях картошку. У порога в любую погоду будут шнырять, подбирая рассыпанные крошки, бурундуки и белки.

   Вот только чем занимать себя, помимо хозяйственных забот и лежания, в долгие летние дни, в протяженные зимние вечера? Ведь ни красок, ни кистей он не взял. Наказал себя на веки-вечные: не за то, что убил выродка – за то, что не сумел объяснить как следует и оправдаться.

   Наказал… Но ведь руки он не отрубил? И глаза не выколол. И мозг свой не рассек на маленькие кусочки. Он построит себе дом из камней и бревен, из мха и земли – и это будет картиной. Он выложит мозаику на траве под окном, из гальки и ракушек – снежно-белое, серое и пестрое на ярко-зеленом. Он сплетет гобелен из водорослей, тщательно подбирая оттенки. Он…

   Стоп. Ну, не смешно ли быть столь забывчивым?

   Холмик его ждет. И березка. И ласковый прищур палача.


   Еще в нескольких шагах от вертолета Гатынь почувствовал неладное. Подойдя вплотную, он протянул руку, но не ощутил, как всегда, прозрачной преграды, а коснулся холодной обшивки кабины. От неожиданности он отдернул ладонь. Потом вновь осторожно дотронулся, погладил блестящий металл.

   Гатынь не думал, как и почему вертолет остался без защиты. Он только радовался, что может гладить его, осязать и, наверное, даже залезть в кабину. Его встряхнула и взбодрила шальная идея: перед отлетом начальства пробраться внутрь и спрятаться в просторном брюхе, среди мешков и ящиков. Если его не обнаружат до взлета, то уже не вернутся назад, чтобы высадить, ведь купол будет опущен! Конечно, его все равно задержат при выгрузке и отправят в лагерь, но это будет другой лагерь и другой остров. И всё там будет другое.

   Чтобы проверить, есть ли основания у безумного проекта, Гатынь дернул ручку кабины и открыл дверцу. То, что он увидел, разбило вдребезги новорожденную надежду и наполнило страхом и недоумением. Исковерканные, раздавленные приборы… Осколки пластика и стекла…

   Гатынь отступил назад и оглянулся. Ощущение было такое, словно он наткнулся на труп, и убийца прячется где-то рядом. Стараясь не убыстрять шагов, он пошел по тропинке назад.


   Пройдя метров сорок, Гатынь столкнулся лицом к лицу с Велесом, торопливо продиравшимся навстречу. Его, видно, тоже что-то выдернуло из постели спозаранок. Оба вздрогнули и настороженно остановились. Велес, подняв брови, поинтересовался, что можно делать в лесу в шестом часу утра. Гатыня разозлил его тон. Он хотел пройти мимо, не ответив, но передумал. С вежливым злорадством он сообщил:

– Вы напрасно оставили свое средство передвижения без защиты. Кажется, оно больше не сможет взлететь.

– Стоп, – Велес взял его за плечо. – Пойдем посмотрим.

   Взглянув на растерзанное нутро вертолета, Велес отвернулся. Он пытался спрятать свое лицо, но Гатынь все равно видел.

– Кто это сделал? Ты… что здесь делаешь в такую рань?

– По всей вероятности, тот, кто убил Будра. Я думаю так. Я сам пришел сюда пять минут назад, и всё это уже было.

   Велес слушал рассеянно. Кажется, это последнее. Смерть Будра, выход из строя «оберега» и «бластера». Теперь – вертолет. Невыносимо тянуло расслабиться. Лечь на землю, взяться зубами за стебли трав и разрыдаться. Когда слезы скатываются в траву и впитываются землей – это намного легче. Это черт знает как хорошо… У него уже слегка подогнулись ноги и расслабились мышцы спины.

   В упор смотрело чужое, умное, внимательное лицо.

   Велес сдержался перед чужим лицом и только, вздохнув, поморгал глазами.

– Печально, брат. Хорошая была машинка. Теперь не один день придется возиться, чинить. И помощи не попросишь: сотовую связь этот предусмотрительный подлец раздолбал тоже.

   Гатынь едва заметно усмехнулся. Уловив это, Велес покивал головой.

– Ну да. Очень возможно, что и починить не удастся. Как-то не предусмотрели, не прихватили запасных деталей. Что ж… Придется сидеть и ждать, пока о нас вспомнят и прилетят за нами. Ничего! Воздух здесь дивный, рыбалка отличная. Можно рассматривать это как внеочередной отпуск.

   «Зачем ты врешь и бодришься? – хотелось спросить его Гатыню. – Всё гораздо хуже. Будр убит, вертолет искалечен, "оберег" больше не оберегает». Он смотрел на бывшего начальника, который не был уже недосягаем и всемогущ, а превратился в такого же, как и он, человека, держащего самого себя зубами за загривок, чтобы не упасть.

– Послушай! – Гатынь внезапно почувствовал, как неприязнь и злорадство исчезли без остатка, оставив вместо себя пустоту, которая стремительно заполнялась чем-то совершенно для него небывалым. Словно здесь, перед ним, улыбается, пряча отчаянье, брат его. (Почему именно брат? Гатынь всегда был индифферентен к родственникам и испытывал к ним гораздо меньше интереса и приязни, чем к чужим людям. Почему?..) И не просто брат, а самый любимый, самый задушевный из всей своры могущих у него быть братьев, сестер, кузин и кузенов. (В конце концов, все люди – родственники в каком-то там далеком колене, но ведь не потому же, не потому?) – Послушай, то, что вертолет выведен из строя, знаем пока только мы с тобой, да это отродье. Он действует в одиночку, я уверен, он таится, как гадюка в траве. Мы с тобой будем об этом молчать…

   Конечно же, перед ним брат. Недаром и у него, Велеса, только что непроизвольно вырвалось это слово. Брат. Братишка по слабости, брат по плачу, родной по сгорбившей их обоих безнадежной и злой силе. Это покрепче кровных уз.

– …и если как-нибудь прибрать в кабине и закрыть дверцу, никто не догадается. Во всяком случае, в ближайшее время. О том, что вышли из строя «оберег» и «бластер»… (При этих словах Велес резко вскинул глаза, и Гатынь понял, что не ошибся в своей догадке. Но отчего он смотрит так отчужденно, словно чужой, разве он не слышит, не понял еще?) …тоже пока никто не знает. Я уничтожу это отродье, и всё станет на свои места. Я просто убью его. И как же мне раньше в голову не пришло: убью и всё! Так просто. Не в первый ведь раз. Тем более что терять мне нечего. И всё будет в порядке. Не надо только суетиться, и никто ничего не заподозрит…

   Велес слушал и плохо соображал, зачем ему говорят это и кто говорит – друг, враг или сумасшедший. Низкий взволнованный голос беспокоил и не давал расслабиться. Грозный рефрен «убить», «убью» царапал, словно по незажившей ссадине. Он смотрел в лицо говорящего, пытаясь разобраться в теплой игре лицевых мускулов и выражении темных, всегда очень темных глаз.

   Гатынь говорил, увлекаясь всё больше, волнуясь, что Велес ему не верит, излагал способы, какими можно справиться с таящейся в кустах гадиной, быстро и бесшумно, говорил, как следует вести себя, чтобы никто ничего не заподозрил, как объяснить всем убедительно гибель Будра… и Велес с удивлением чувствовал, что начинает верить ему. Верить, несмотря на полный сумбур и нелепость произносимого. И вместе с верой приходили облегчение и апатия. Словно появился, вырос возле него кто-то мудрый и сильный и сказал: «Давай я понесу это вместо тебя». Ему захотелось взять Гатыня за плечи, придвинуть к себе темные помогающие глаза и – не расставаться больше.

– Брат, – сказал он, светлея лицом, – мы наворочаем с тобой кучу дел, братишка. Вдвоём. Вот только убивать не надо – как-нибудь без этого. Справимся. А когда весь этот кавардак закончится, уплывем отсюда на лодке. Вместе. Уплывем на прекрасную большую землю…

   Гатынь улыбался. Он знал, что Велес при всём желании не сможет забрать его с собой, не имеет права, а если и заберет, то его отправят в другой лагерь, на другой остров, и никто не сможет поручиться, что там будет лучше.

– Нет, Гатынь, мы уплывем именно вместе, и если придется потом отправлять тебя на другой остров, я сам займусь подбором ссыльных, и все они будут такими, как ты и Нелида. Ты и Нелида….

   Они говорили друг другу мягкий утешающий бред, совсем слабо соотносимый с реальностью. Они уже не очень соображали, о чем ведут речь и в каком мире находятся.

Глава. 8 Где?..

   Велес не выносил женских слез. Они действовали на него мучительнее зубной боли. Он становился суетливым, нервничал, не находил себе места, проклиная шепотом ту, что плакала, того, кто довел ее до слез, и себя самого, не могущего прекратить эти слезы.

   На этот раз плакала не просто женщина, абстрактная или чужая, а Арша, и ее нужно было утешать. Ее нельзя было оставить просто так. Арша тоже поднялась ни свет ни заря, почувствовав нутром неладное, и теперь у нее сдали нервы, как у всякой женщины, у всякого человека.

   Господи, ну что значит утешать? Как?! Ну замолкни ты, ну отдай мне всё, что тебя гнетет, что тебя грызет и терзает, ну взвали на меня свой груз, только замолчи. Отдай!..

– Аршенька, Арша, – забормотал он последний довод, – я нашел брата, знаешь… Ты удивишься сейчас. Это Гатынь. Так неожиданно! Просто чудо какое-то… Ты веришь мне? Он нам поможет…

   Арша задержала рыдания, стараясь не пропустить ни слова о Гатыне. Она убрала с ушей волосы, чтобы лучше слышать. Когда обычный хрипло-сварливый голос потребовал, чтобы он отвернулся и не лицезрел ее в столь непотребном виде, Велес облегченно рассмеялся.

– Поздравляю с находкой, – буркнула она, остывая от слез. – Надеюсь, ты возьмешь его с собой, когда мы выберемся отсюда?

– Обязательно. Я не могу без него. Я не видел его два часа и уже соскучился.

– Я куплю ему фальшивые документы и поселю где-нибудь в глуши. Пусть рисует. Поднакоплю денег и пластическую операцию ему устрою. Я не допущу, чтобы его снова схватили и отправили на эти трижды проклятые острова.

– Обязательно! Поддержу тебя в этом, чем сумею.

– Но что за пакостный сон пришел ко мне, Велес! Я потому и проснулась так рано – чтобы его не длить. Обычно сны несут информацию о погоде внутреннего мира, но этот был не из тех, был не про меня. Как будто бы весь наш остров уместился в одной-единственной чьей-то башке, и владелец этой башки готовится к самоубийству…

– Прости, Арша, – прервал ее Велес. – В другой раз расскажешь. Сейчас мне, честно говоря, не до сновидений.


   Велес и впрямь почувствовал острую необходимость встретиться с Гатынем. Они расстались пару часов назад в какой-то сумбурной эйфории, не обсудив ничего толком, не протрезвев, не перейдя на язык дела – расстались, потому что Гатыня неудержимо повлекло в сон. Велес довел его до хижины, боясь, как бы тот не свалился и не заснул прямо на обочине тропы.

   Теперь он снова заглянул в ту же хижину и увидел, что Гатынь еще спит, причем лицо его, сонно сморщившись, стало простодушным и детским. Велес рассмеялся беззвучно над смешным спящим Гатынем и ушел, не будя.

   Возвращаться к своим и радовать известием о вертолете супружескую чету, должно быть, бурно готовящуюся к отлету, не хотелось. Велес мысленно переложил эту неприятную миссию с себя на Аршу и отправился бесцельно бродить по острову. Пока Гатынь безмятежно давит подушку, у него есть время.

   Пока Гатынь спит… Право, лучше было бы разбудить. Зря он его пожалел. Теперь нетерпение сгложет заживо – ведь новообретенный братишка даже не сказал, кто именно убил Будра и вывел из строя вертолет. Не успел. В таком они были тумане. А может, сознательно утаил? Чтобы взять на себя одного весь риск, всю тяжесть. Похоже на то.

   Что он там бормотал, этот хрупкий гений, заплаканный вундеркинд: он «убьет его и всё»?.. И только-то! Как просто. Положим, убить – это совсем несерьезно, это полностью детский лепет, но вот как-то связать, нейтрализовать, изолировать – почему бы и нет? Велес, Матин, Гатынь – три мужика в наличии. Вот только: кого связывать? Что за сомнамбулизм на него нашел, что за хмель – самого главного не успел выспросить!

   Велес бродил между палаток, бараков и хижин, разговаривая сам с собой. Навстречу попадались праздношатающиеся люди, и он заметил, что взглядывает на каждого испытующе и сортирует мысленно: одних налево – «друг», других направо – «враг», но больше всего вялой кучкой ложились посередине, под флегматичной вывеской «всё может быть».

   У лесопилки на свежих досках кучковались несколько мужчин. Несмотря на довольно ранний час, они собрались на излюбленном месте, благо работать сегодня никого не тянуло.

– Закурить не будет чего, начальник? – уныло окликнул кто-то из них.

   Велес вытянул из кармана пачку. У ссыльных имелось в запасе курево, но его предпочитали пока не касаться, берегли до более трудных времен: неизвестно ведь, что вырастет из того самосада, чьи семена привезла Арша и усердно высаживала на самых солнечных и сухих проплешинах острова.

   Пачка мигом опустела. Это дало Велесу право присесть рядом на доски – словно ему также нечем заполнить тягучее время, и молчаливо влиться в беседу.

   Говорил в основном Губи. Весело стреляя по сторонам бесшабашным глазом, рассказывал, что есть на острове умелец (не при начальничке будь сказано!), который уже потихоньку сконструировал самогонный аппарат. Повышенной мощности. Чудо техники! Гонит, практически, из всего: из хвои, из водорослей, из опилок, из овечьего навоза…

– Э не-ет, имени я не скажу, – тянул Губи. – Я первый с ним подружился. Кыш, ненасытные!

   Шимон, на удивление молчаливый сегодня, смотрел на размытую утренним туманом бечеву горизонта.

– Вот Шиму скажу, – обнял его Губи за плечи, – а вам – ни-ни! Ну ладно, не плачьте, не плачьте! Это же только начало. Со временем и второй аппарат появится, и третий. Целую лавочку можно будет открыть, семь-восемь сортов чистенького, как слеза прокурора… Слышь, начальник, – окликнул он Велеса, – уезжать не скоро собираетесь? То бишь, улетать?..

   Он слегка раскачивался на пружинящей доске, которую занял один, и тело, играя длинными мускулами, нагое по пояс, змеиное тело, отсвечивало на солнце. «Красив, собака, – не в первый раз отметил с завистью Велес. – Одноглазая гюрза…»

– …А то вот ребятишки затосковали уже без спиртного, соскучились. Погляди на их трагические рожи, на космическую тоску в глазах… При вас же не разгуляешься! Даже по случаю кончины товарища не могли устроить маленькие поминки, ничем не отметили это событие…

   Шимон неожиданно подался вперед и скрипнул зубами.

– Ох, и напьемся же мы, мужики! Ох, и напьемся…

   Велесу показалось, что он уже вдребезги пьян, но это было секундное подозрение. Да и не в правилах Шимона напиваться в одиночку.

– Ох, и устроим же мы, ребятушки, горькую… Весь остров ходуном ходить будет…

   Он говорил тихо, но нагнетая себя, и столько неприкрытой тоски было в его хрипе, что Велес поежился.

– Ох, и пропьем же мы… всё на свете… М-мать вашу! И повеселимся же… вволю…

   Шимон почти кричал, и белки глаз таращились всё сильнее, а зрачки были неподвижны и устремлены в одну далекую точку на сгибе небес и моря.

– Па-веселимся, Шим! – Губи бодро хлопнул его по плечу. – Развеем всю тоску-печаль, пустим ее на ветер, разогреемся, зададим чертям жару!..

   Шимон скинул его руку, клацнув зубами. Лицо его было невменяемо и страшно, как у внезапно ослепшего.

   Галдящие мужики притихли, оторопев от этой наполовину игры, наполовину истерики.

   Стараясь не привлекать внимания, Велес тихонько сполз с доски и побрел прочь. Спиной он чувствовал, как враждебен им всем, чужероден, чужд. Потому что уедет отсюда, а они останутся. (Если уедет, – поправил он себя мысленно. – Возможен совсем иной расклад. Они уедут, а он останется. Всё может быть.)


   Задумавшись, Велес уже не смотрел по сторонам, не задавал каждому встречному один-единственный немой вопрос. Он отпустил ноги на волю и шел, не ведая в какую сторону, отключившись от окружающего.

   Ноги вынесли на юго-западную оконечность острова. Прибрежные скалы окружали здесь небольшую бухту, хорошо защищенную от ветра, с мелким белым песком. Очнувшись и оглядевшись, Велес отметил, что море притягивало сегодня многих. И там, и тут на песке лежали сиротливые тела, хотя было не жарко. Норд-ост пригнал тучи, и море переменило окраску с темной лазури на свинец и пепел, но люди шли к нему, опускались на колени, окунали ладони, умывались, молились.

   Свобода, недосягаемая, невозможная, носилась у горизонта, и можно было лишь плакать по ней. (А как же живут туземцы на маленьких островах? И не считают себя ссыльными? И буйно веселятся после удачной охоты на крокодила, и неистовствуют в невинно-животной любви, и украшают себя тяжеленными гирляндами белых цветов?..)

   В нескольких шагах от берега покачивались, спущенные на воду, две новенькие лодки. Залог их будущего спасения, о котором они говорили сегодня с Гатынем.

   Велес направился в их сторону, чтобы как следует рассмотреть, оценить и ощупать. На корме ближайшей, спиной к нему и лицом к горизонту, сидела девушка. Она обернулась на его шаги, и в упор глянули черные давящие глаза. Зеу! Колени Велеса дрогнули. Он хотел свернуть в сторону, сделав вид, что бесцельно гуляет, выписывая ногами спонтанные зигзаги. Но не решился и продолжал идти прямо на этот взгляд.

   «Ну и взглядик у девочки… Гениальной актрисе – и то не сыграть подобного. Девятнадцать лет, моложе всех в лагере, а взгляд такой, будто два года подряд пытали, три года морили голодом и пять лет держали в темном карцере».

– Пять лет держали в карцере? – поинтересовался он, присаживаясь на борт лодки.

– Что?..

– Да глаза, говорю, у тебя такие, словно почти не видели солнечного света.

   Зеу промолчала.

   Велес и прежде не мог найти с ней общего языка, а после недавнего чтения личных дел и горячей беседы с Аршей, тем более. Он вспомнил, как несколько дней назад говорил о Зеу с Нелидой. «Если б мы были на большой земле, – сказал тогда Велес, – я просто взял бы ее за руку и отвел к психиатру. А здесь что сделаешь?» «Да? – откликнулась Нелька. – А психиатр накормил бы ее таблетками, от которых тупеешь, как рыба, и всё время хочется спать. Или шарахнул хорошим разрядом тока по черепу, от которого в мозгу не остается ничего, чем можно было бы грустить. Или думать». «Что же тогда нужно?» – растерялся Велес. Нелька молча пожала плечами. К чести ее надо сказать, что во время особенно тяжких приступов Зеу, особенно глубоких ее провалов в черные хляби болезни, Нелька терпеливо возилась с ней, уговаривала, укачивала, пыталась отпаивать валерьянкой (которую Зеу упорно выливала в траву).

– Нелида – подружка твоя, если я не ошибаюсь?

   Зеу пожала плечами, что можно было перевести как «бог знает».

– Это правда, что она осужденабезвинно?

– Правда.

   Велес присвистнул.

– Ну, дела! Все знают, что человека сослали на остров в результате судебной ошибки, один я узнаю это в последнюю очередь – случайно, можно сказать! Болтаю с ней с блаженной улыбкой о всяческих пустяках – о стихах, о птичках… Почему же мне она – никогда, ничего, даже намеком?!

   Зеу вновь неопределенно пошевелила плечом.

– Не знаю. Может быть, не хотела тебя расстраивать.

– Ничего себе! Не хотела расстраивать, видишь ли, – он возмущенно потряс волосами. – Как будто я слабонервный анемичный мальчик, которого надо оберегать от стрессов.

– Ты расстроился бы понапрасну. Ведь исправить ничего нельзя.

– Ну, уж нет! Не понапрасну. Хорошо хоть, я узнал об этом до того, как мы взлетели с острова и опустили купол… – Он запнулся, сообразив, что ни взлета с острова, ни купола скорее всего не будет. – Ладно. Скажи мне такую вещь: а может, и ты зря сидишь? Я читал твое дело, там написаны жуткие вещи. Никак не верится.

   Зеу промолчала.

   Велес беззвучно ударил себя ребром ладони по затылку, наказав за опережающий мысли язык. Приняв озабоченный вид, нагнулся и стал тщательно осматривать днище лодки, прикидывая, выдержит ли она далекое путешествие. Затем ухватился рукой за борт соседней, подтянул к себе и перебрался в нее. Вроде крепкие, и та и другая. Хорошо просмоленные, занозистые, пахнущие слезами сосны. Должны выдержать.

   Зеу сидела на корме к нему в профиль. Худые, ломкие руки и нечесаные мягкие волосы. Спокойная, замкнутая на самой себе печаль – лучшее из ее состояний.

   «Проклятая, гордая, скрытная, не подпускающая к себе душа. Гордость тебя погубит. Гордость молча подыхающего от голода среди ресторанной толпы.Гордость гибнущего под ножом на людной улице, не позволяющего себе разжать губы для крика о помощи… Погубит. Уже погубила».

– Послушай, – сказал он, не в силах тянуть молчание. – А разве нельзя было найти иной выход? Ну, обратиться в инспекцию по делам несовершеннолетних, попроситься в интернат, в конце концов, если дома обстановка невыносимая?..

   Зеу улыбнулась, и от этой улыбки мурашки пробежали у него по спине.

– Кажется, я сказал глупость, извини…

– Отчего же? – откликнулась она. – Просто обращаться в инспекцию имело бы смысл лет в пять-семь, не позже. Но в том возрасте эта светлая идея отчего-то меня не посетила. Да и вряд ли бы они помогли. Он ведь… не избивал до полусмерти. Не насиловал.

– Понятно, – протянул Велес, хотя от понимания, хоть какого-либо, был далек. Помолчав, сказал невпопад: – У тебя такие глаза, что кажется: можешь убить взглядом.

– К сожалению, нет, не могу, – серьезно ответила Зеу. – Пришлось применять бензин и спички.

   Велес вздохнул.

   Она взглянула на него – коротко, не долее двух секунд. И отвернулась.

   Велес испытал странное ощущение. Ему показалось, что он смог бы при желании войти в черные немигающие глаза, словно в некий тоннель, ведущий в сводчатую пещеру, в укрытое со всех сторон внутреннее пространство. Как там, должно быть, темно и холодно! Нет, скорее темно и жгуче, и нечем дышать. А может, кто знает: там все время звучит немыслимая, высокая и душераздирающая музыка, и издают ее инструменты, подобных которым нет на земле. Или цветет сад невиданной красоты, но мрачные своды пещеры не пропускают света и цветам грозит скорая гибель.

   Когда-то давно было сказано: «Не суди», но лишь сейчас в нем забрезжило понимание казавшейся прежде нелепой заповеди. Не суди никого, ибо не в силах войти ни в чьи глаза. Не в силах оказаться ни в чьей пещере.


   Зеу, нагнувшись, опустила в воду ладонь и пошевелила ею. Плеск воды вернул в реальность.

   Велес понял, что пришла пора уходить, но не знал, как сделать это естественно.

   Не придумав ничего иного, он перемахнул через борт лодки и спрыгнул в воду. Брюки намокли до колен. Он брел к берегу, чертыхаясь, с багровой и напряженной душой, и лицо его было нелепым, и смех – идиотским… и слава богу, что никого не было вблизи. Еще немного, и эта девочка начнет интересовать его так же, как Идрис. Почти, как Идрис. («Господи, как давно я его не видел…»)


   Было время будить Гатыня.

   Велес заглянул к нему в хижину, но там никого не оказалось. Постель была смята, во всей обстановке, как ни была она малочисленна и скудна, царил беспорядок.

   Беспокойство охватило сразу, будто он нырнул в него с разбега или с высоты. Велес выскочил наружу и обежал глазами всю видимую часть острова. Где… фигурка… невысокая… темноголовая… в вельветовом пиджаке… Ничего похожего. Куда же он подевался, собака?

   Под нарастающий внутри скулеж беспокойства Велес пошел обратно, намереваясь обыскать весь остров. Быстрые шаги перешли в суетливую рысь. Он едва не столкнулся с Губи.

– Ты не видел Гатыня?!

   Губи остановился и приподнял бровь над искрящимся бедовым глазом.

– Гатыня, говоришь?.. Па-а-моему, я видел его пару минут назад в некой точке пространства. Но вот где – никак не упомню.

   Велес чертыхнулся. Он ругал себя последними словами за то, что оставил Гатыня одного, оставил чудом найденного братишку, и сейчас он неизвестно в каком месте, неизвестно в каком состоянии, и он уже выдохся, рыская по лагерю в бесплодных поисках. ( – Танауги! Где Гатынь? – Не видел. – Шимон, а ты?..)

   «Я суетлив, как женщина, – сказал себе Велес, останавливаясь. – Я предал брата».


– Велес! Объясни наконец, что это значит! – к нему спешил Матин, заметивший его издали, взлохмаченный, с красными пятнами на скулах, до ужаса не похожий на себя обычного. – Такое ЧП стряслось, а ты бегаешь где-то, и никак тебя не обнаружить! Ты специально скрываешься?! – Он понизил голос и настороженно огляделся по сторонам. Увидев, что в пределах слышимости вокруг никого не заметно, вновь заговорил громко и возмущенно: – Ведь это ни в какие ворота, Велес! Можно еще жить по-мальчишески, посвистывая и поплевывая на всё вокруг, когда всё вокруг в относительном порядке. Но вести себя так в ситуации критической, экстремальной… Я не понимаю тебя! Я настаивал вчера на охране вертолета – ты отказался! И что мы имеем в итоге?.. Твой пофигизм поставил на грань физического выживания четырех человек. Да тебя судить надо!..

   Велес молчал с затравленностью во взоре. Взмокший, тяжело дышащий, он не пытался возразить или оправдаться, и это вызвало в Матине еще больший взрыв раздражения.

– Ты можешь ответить мне, по крайней мере?! Язык не отсох? Арша говорила что-то относительно лодок. Но ведь нужна карта. Есть она у тебя? Нужен компас. На худой конец, если нет ни того, ни другого, нужны хоть какие-то навыки ориентировки по звездам. Ты владеешь ими, Велес? Велес! Да вменяем ли ты, наконец?!

– Боюсь, что нет. Видишь ли, случилась страшная вещь. Гатынь…

– Да при чем тут Гатынь?! Я говорю о лодках! О карте. О навыках судовождения. Если б я был хоть немного компетентен в этой сфере, разве я стал бы тут… с тобой! – Матин махнул рукой с такой силой, что хрустнул плечевой сустав.

– Велес!

   Откуда-то сзади вынырнула Лиаверис. Она была ослепительна: с новой прической в виде пенной волны, оголявшей левое ухо и занавешивавшей правый глаз, в клетчатых расклешенных брючках и маленькой, почти кукольной кепочке, чудом державшейся на виске. Глаза ярко блестели, а губы дрожали. Но не от страха, а от экстатического волнения.

– О Велес! Неужели это правда, то, что я слышала? Это не шутка?! Нам предстоит морское путешествие? На двух суденышках, с крохотным запасом пищи и воды?.. И мы будем медленно гаснуть от жажды и безысходности, пока наконец – далекий силуэт белого корабля на горизонте…

– О боже… – Велес с трудом разжал пальцы со свеженаложенным перламутровым маникюром, нервно и требовательно теребившие ему рукав.

   Нет, он конечно обсудит все эти безотлагательные дела с праведно возмущенным малиновым Матином, он отчитается перед Аршей, он подыграет экзальтированной глупости Лиаверис, но позже, позже. Если бы отыскался Гатынь…


– Идрис! Тебе не попадался на глаза Гатынь?!

   Идрис резко повел головой, оборачиваясь на слишком громкий, от отчаянья, крик. Секунду помедлив, отрицательно качнул подбородком. Велесу показалось, что он собирался что-то сказать: быстрый промельк в глазах, движение нижней губы – но передумал.

   Ну, что за чертовщина! Отчего он знает наверняка: ни подружиться, ни сблизиться, ни даже просто поговорить по душам с этим непонятным существом – нельзя. Полностью исключено, не стоит и пробовать. Но почему? Он за стенкой, Идрис. За прозрачным скафандром. (За куполом?) Да, пожалуй, за куполом. Но только обратным куполам-«оберегам», что призваны охранять и защищать. Не защита – но беззащитность. Полная. И полное одиночество.

– Не попадался?.. Ты хорошо помнишь? Жаль. Если б ты знал, как позарез необходимо мне с ним увидеться…

   Невероятно, но за два месяца островной жизни он обратился к Идрису в первый раз. И то – подвигла на это тревога, непомерная и слепая, дошедшая уже до перехлеста в физическую боль.


   «Нелечка». Велесу показалось, что весь долгий день ему не хватало ее.

   «Я предал брата, Нелечка, – сказал он, опускаясь в траву, полностью обессиленный и опустошенный. – Скажи мне, что происходит? Отчего всё так треснуло? У Шимона истерика… Зеу пугает своими глазищами… Матин – малиновый и кричит… Гатынь…»

   Нелька слушала, играя пыльными прядями его волос, смешавшихся с прохладной травой. «Почитай мне что-нибудь свое, Нелечка, или расскажи…» Велес чувствовал себя разбитым, морщинистым и старым, приползающим к Нельке, словно к источнику, чтобы окунуть голову и разлепить глаза чистой водой.

   Нелька прошлась ладонью по его лицу, разгладила брови. Она читала, чуть растягивая слова и придыхая: «Я больше не дружу с тобой… Я буду гордо умирать… Отворотившись от всего, вернувшись вспять… Моя спина, моя печаль и горький разворот плечей… в тебе не стронут ничего, не позовут ничем… Ты шел путем добра и сил, и ты меня предал… Не знаю, вытерпел ли мир, а может, закричал?.. Не знаю, ибо ничего не нужно больше знать… Тепло-тепло, светло-светло и сладко умирать…"

   Пальцы шевелили ему волосы, и Велес не понимал значения слов. Он чувствовал только голос, подобный ручью, что прокладывал прозрачную звенящую тропку в его сумрачный мозг.

   Велес приоткрыл глаза, чтобы Нелида не думала, что он убаюкан стихами. Смотрел снизу вверх на ее лицо, плывущее в белом свете, поющее. Голове было жестко и холодно на земле, и он переложил ее к ней на колени. Нелька бормотала самозабвенно, а он тихонько водил лицом вдоль ее ладони, щекоча ресницами.

   «Я, впрочем, знаю: заживет… Я знаю, зубы сжав… Через неделю или год – вернутся смех и страх… Но смерть – рассеянный твой дар, свернувшийся в клубок… Во мне останется жива на долгий (вечный?) срок… Жива пребудет и нежна… как в темном доме бог…»

– А где сейчас Гатынь? – спросил он ее. – Где Гатынь?! – повторил, подымаясь, выпутываясь из прохладно-обволакивающих касаний и звуков. – Где?..

Глава 9. Танауги

   Танауги врал, что не знает, куда делся Гатынь. Он догадывался, кто пришел за его соседом по хижине и зачем его увели. Хотя и не был в тот момент рядом. Танауги вообще удивительно хорошо разбирался в окружающей обстановке, не прикладывая к этому видимых усилий. То, что творилось в радиусе восьми метров от его тела, он знал досконально, в радиусе трехсот метров – приблизительно, самую суть.

   Его звали медузой. За толщину и вялость. Он мало говорил, еще меньше двигался и совсем редко кто-либо видел его смеющимся или кричащим. Скорее всего таким его не видел никто. Усмешка – была. Маленькая, выделанная тонкими бесцветными губами, словно вышитая гладью на атласной подушке лица. Кожа на лбу и щеках так мало двигалась, что в сорок лет оставалась гладкой, как у двадцатипятилетнего.

   Именно с двадцати пяти (или около того) лет Танауги стал таким, каким был сейчас. Он жил спокойно, потому что пребывал в себе, а там было тихо. Он закрылся от мира, но не глухими стенами, а, подобно медузе, прозрачной желеобразной оболочкой. Он видел окружающую реальность, но не пускал к себе, а если та упорно пыталась пробиться, то запутывалась в вязкой массе.

   В детстве Танауги был похож на всех. Он смеялся, когда было весело, и плакал, когда его обижали. Обиды случались чаще и запоминались отчетливей: дети безжалостны, а его полнота и неумение драться так и взывали к обычным школьным издевательствам. Мистер Пузо, Жирняга, Колбасный Цех – прозвища множились и расцветали, а так как он учился кое-как и не умел кривляться, передразнивая учителей, компенсировать толщину было нечем.

   Однажды его особенно сильно обидели, и плакал он особенно горько. И размышляя ночью, обняв влажную от слез подушку, о том, как сделать, чтобы этого больше не повторилось, он выдумал занятную штуку. Чтобы не плакать от обид, нужно уничтожить обиды. Но будь ты и самым сильным, самым умным (а Танауги таковым не был), беда все равно найдет тебя и прихлопнет неотвратимой лапой. От нее не скрыться, не убежать – даже в виртуальные пространства (где, как известно, опасностей, тревог и страхов на порядок больше, чем в мире реальном, относительно упорядоченном и цивилизованном). Что делать? Надо сделать так, чтобы беда не была для тебя бедой, боль – болью, а обида – обидой. Сначала это открытие казалось заманчивой гипотезой, манящей мечтой, но постепенно он убедился, что может претворить мечту в жизнь. Около десяти лет упорных и сосредоточенных усилий потребовалось для полного претворения.

   «Мне это было не нужно», – говорил он себе, когда не получал желаемого. «С ними неинтересно, они глупы и грубы», – когда мальчишки во дворе не принимали в игру. «В ней нет ничего особо привлекательного, если разобраться», – когда девушка, которую он выбирал, предпочитала другого. Наверное, так говорят себе в подобных случаях многие, но для обычного человека это временное самовнушение, непрочная защитная пленка, Танауги же за десять лет нарастил себе внушительный непроницаемый слой. Ему и в самом деле мало-помалу становились не нужны друзья, успехи, красивые девушки.

   На первых порах было тяжко. Нередко случались провалы, приводившие к отчаянью, заставлявшие усомниться в реальности достижения светлой цели. Дело пошло не в пример быстрее, когда Танауги выдумал психологическую увертку, замечательный по эффективности трюк. Столкнувшись с чем-то заманчивым, натура, по обыкновению, принималась требовательно вопить: «Хочу!» Внутренним щелчком (по звуку напоминавшим лязг ножниц) Танауги заставлял свою сущность делиться надвое. Одна часть, плотная и тяжеловесная, по-прежнему вожделела и требовала, исходя слюной. Другая же, намного более легкая, воздухоподобная, взмывала и распластывалась в парении над нижней половинкой и объектом ее вожделений. «Вот смеху-то, вот дурища, – комментировала взлетевшая со снисходительной иронией. – Нашла от чего с ума сходить! Что за мелочью, что за дрянью она увлеклась, что за какашкой козлиной, соплей переливчатой…»

   Окрестив свои половинки Вопящая и Парящая, Танауги направил все усилия к тому, чтобы Парящая как можно чаще держалась в фокусе его внимания, чтобы именно к ней, а не к Вопящей был устремлен основной поток внутренней энергии.

   В результате упорной, незримой миру работы Вопящая мало-помалу хирела и усыхала, превращаясь в нечто безвольное, призрачное. На внешнем плане это выражалось в том, что Танауги обретал восхитительную индифферентность ко всем на свете соблазнам.

   Его радовало, что секс значил для него сравнительно мало, и потому работать в этом направлении почти не пришлось. Таким уж он уродился: спасибо генам мамы и неизвестного папы. Не раз ему приходило в голову, что Фрейд не прав, и сильно не прав. Венский учитель, по сути, дутая величина, шарлатан планетарных масштабов: ведь в фундаменте психики – инстинкт самосохранения, а вовсе не либидо (которое у одних развито сильно, у других средне, а у некоторых вовсе отсутствует, о чем говорят общества асексуалов и антисексуалов). Танауги асексуалом не был, и определенную приятность во время единственного полового акта, случившегося в 17 лет, на вечеринке, почувствовал. Но она была меньше, чем удовольствие от хорошего обеда или плавания в чистой теплой морской водице, и в дальнейшем он решил не пробовать. К чему? Радость почесать, где чешется, и не более того. (Удовольствие от хорошей еды, поразмыслив, решил оставить. Но приучил себя есть только простые и доступные продукты – словно предчувствуя ссылку на остров, – которые научился приготовлять мастерски и очень быстро.)


   Поскольку основной инстинкт, как ясно всем, кто не одурманен наркотиком фрейдизма, есть не потребность излить семя, но самосохранение – борьба со страхом оказалась уже не фиктивной и продолжалась дольше. Танауги никогда не был бретером, адреналинщиком, он не испытывал судьбы без нужды, не будил в окружающих людях зверей, не рисковал. Но если не удавалось избежать опасности и она подходила достаточно близко и ласково брала за подбородок – приучил себя не паниковать и не дергаться. Просто смотрел ей в глаза – без вызова, но скучно и сухо – и ждал, когда она угомонится и отстанет.

   Конечно, Вопящая – на первых порах, пока была сильна и активна – металась и выла, подстегиваемая животным ужасом, но он научился загонять ее вглубь, пинками и толчками, подальше от лицевых мускулов и зрачков. Смотреть сквозь зрачки на мир в такие минуты позволял лишь Парящей, и та отмечала со свойственной ей холодной иронией, как забавно-тупы лица его обидчиков, как настороженно-безлюдно вокруг, как бухает тяжелое сердце и подергиваются жилки под коленями. Не парализованный паникой мозг работал четко и чисто и, как правило, указывал выход из любой, самой безнадежной с виду ситуации.

   Два-три раза в жизни его избивали – ночная мразь, пьяные подростки, но не сильно: так как жертва не убегала и не сопротивлялась, нападающим становилось скучно и как-то неловко, их азарт угасал.

   Третьей и последней победой была победа над жалостью. Это было поистине великое достижение, так как в детстве у Танауги сжималось сердце и слезы проступали из глаз от малейшего пустяка: при виде зяблого бездомного котенка на улице, в конце фильма с эффектной гибелью главной героини, или когда заболевала мать и лежала с шелестящим голосом, тихая, и в комнате стоял острый запах аптеки. Парящей приходилось изыскивать самые убийственные, самые замораживающие сентенции, в то время как Вопящая корчилась в пароксизмах сострадания. Ирония, юмор, цинизм, абсурдистский прищур – всё шло в дело.

   Мать родила Танауги без мужа, он был единственным залюбленным мальчиком: ласковым, заботливым, приставучим. Она нарадоваться на него не могла, а перемены в характере объясняла поначалу пресловутым переходным возрастом.

   Трудясь, борясь, насмехаясь и сокрушая с завидной методичностью и постоянством, Танауги за несколько терпеливых лет исцелил свою ахиллесову пяту. Превратил нежную плоть пяты в бесчувственную и жесткую, как копыто. Хорошей проверкой оказалась смерть матери, случившаяся в его двадцать шесть. Он почти ничего не почувствовал, когда позвонили из больницы, где ее глодал рак печени. Точнее, почувствовал слабое облегчение: не нужно больше играть роль заботливого опечаленного сына, не нужно просиживать часами в набитой умирающими палате, моделируя голосом надежду и теплоту. Да и времени высвободилось много, не говоря уже о доставшейся ему одному квартире. (Мать, как ему показалась, всерьез обеспокоилась произошедшими в нем переменами – поскольку переходный возраст давно прошел, и несколько раз пыталась поговорить по душам. А потом замолчала, и молчала оставшиеся до конца два месяца. Разумеется, ее материнская боль тронула его не больше, чем ее кончина.)

   Справившись с последним врагом, с жалостью, он мог со спокойной совестью признать, что достиг того, к чему стремился.


   Убивая в себе страх, печаль и ярость, Танауги тем самым уничтожал и противоположные чувства – восторг, изумление, восхищение, беспричинный смех. Поначалу он не замечал этого, а, заметив, не расстроился и не удивился. Всё закономерно: двигался он не к обретению радости, а к истреблению горя, и этого достиг, на все сто процентов.

   Если большому дереву планомерно обрубать все ветви, оно неминуемо погибнет. Танауги уменьшал себя не менее безжалостно, но при этом не только выжил, но и собирался жить очень долго, намного дольше обыкновенных людей.

   Он перепробовал несколько профессий, пока не остановился на самой, на его взгляд, бесстрастно-приятной: стал ювелиром. Эта работа была идеальна во всех смыслах: для души, для кошелька, для укрепления внутренней крепости. Камни красивые и в какой-то мере живые, возиться с ними интересно и доставляет удовольствие, но спокойное, эстетическое – поскольку с жадностью и зачатками страсти к приобретению давно покончено. Если же вдруг особенно искусная вещь – перстень, брошь, колье – вызывала чувства близкие к восхищению и намек на желание оставить это чудо у себя, он продавал ее как можно скорее, почти не торгуясь.

   Попутно Танауги приобрел массу побочных умений: научился показывать фокусы, шить, готовить, отлично чинил обувь. Он заметил с удовлетворением, что, лишенный груза страстей и страхов, разум впитывает любую информацию четко и быстро, без помех. Пальцы, казалось бы, толстые и неловкие, с великой охотой подчинялись бесстрастному господину-рассудку, справляясь с самой хрупкой и кропотливой работой. Новые занятия и хобби вносили в существование Танауги необходимый, несмотря ни на что, элемент разнообразия.


   То, что он попал в лагерь, было чистейшей случайностью. Зловредством небес, досадным и абсурдным. Разумеется, Танауги не мог позволить себе не только кровавого преступления, но даже мысли о нем, даже тени мысли. Не существовало такой цели в мире, ради которой он рискнул бы сотрясти свою крепость, процарапать защитную оболочку. (Самая заветная цель уже была достигнута – оставалось лишь оберегать и хранить свое достижение. Всё остальное в сравнении с этим отступало на задний план.)

   Злые звезды сплели ловушку, в которую он попался, шлепнулся, словно гусеница в паутину. Случайно Танауги оказался свидетелем жестокого преступления. Случайно же набралось достаточно улик, доказывающих его вину. Отстаивать свою невиновность в суде, изобличая настоящих убийц? Но ему пригрозили, недвусмысленно и лаконично, что, расскажи он правду, живым ему не бывать. Скрываться от кровавых отморозков, бежать, сменив место жительства, имя, внешность (прибегнув к помощи пластического хирурга)?.. Но бегство и покой несовместимы. Тщательно обдумав и взвесив, попробовав на вкус каждый из возможных вариантов, Танауги выбрал бессрочную ссылку на остров.

   К чести его надо сказать, что все пережитые потрясения: страшная картина убийства, следствие, неправедный суд, угрозы – почти не поколебали основ внутренней крепости. Точнее, полученные им душевные разрушения оказались столь незначительны, что последствия их удалось залатать очень быстро. Больше, чем суд и угрозы, Танауги смутило лишенное логики коварство небес. Скажите на милость, чем он, существо предельно тихое и миролюбивое, заслужил такое? Он чуть не поддался праведной волне возмущения, чуть не позволил Вопящей (еле живой к тому времени), воспрянуть и возопить, подобно бедолаге Иову, задрав к небесам голову, но вовремя одумался, усмехнулся жалким потугам судьбы вывести его из себя, сбить с толку.

   Конечно же, она просто проверяла на прочность его внутреннюю крепость, злодейка-судьба. И – обломала зубы. Крепость его не сокрушит ничто.


   В лагере к Танауги отнеслись неожиданно уважительно. На фоне общей нервозности, злобы и тоски его невозмутимость и благодушие притягивали и даже грели. Пришлись кстати многочисленные умения: и фокусы, и кулинария, и починка обуви. Танауги был уверен, что среди нагромождения скальных выступов в центре острова отыщет со временем поделочные камни (не яшму, так змеевик, не малахит, так лабрадор) и займется любимым делом, заодно повышая благосостояние путем нехитрого бартера: пара запонок – колка дров на зиму, ожерелье – регулярная починка одежды.

   Он ни к кому не навязывался в друзья, не стремился к популярности или доминированию над другими, у него не было привычки жаловаться на жизнь, но в то же время он мог часами выслушивать излияния тех, кому некому было больше довериться (вернее, умело дремал, делая вид, что слушает), и будущее, которое наступит после отлета начальства, казалось ему вполне устойчивым и надежным.


   День был на переломе к вечеру.

   Танауги сколотил временное жилье из жердей и брезента (на пару с Гатынем), на самой возвышенной точке побережья и любил сидеть у входа, бесстрастно наблюдая, как горстка бело-курчавых овец пощипывает траву на склоне холма, как безостановочно спешат к берегу длинные волны, как в стороне и под ним снуют люди. Их муравьиное мельтешение заменяло видео и телевизор. Созерцая суматошно-однообразную панораму лагерной жизни, Танауги думал каждый раз о самом приятном: о том, как переживет всех и останется один, и будет жить долго-долго, спокойно, размеренно… и дождется, что волновой купол рассосется под воздействием лучей солнца и испарений океана, и прибудет партия новых ссыльных, и все безмерно поразятся, увидев его живым – безмятежное мыслящее ископаемое – и еще более поразятся, что он не рад нарушению своего одиночества, и окружат его благоговейным почтением, словно дикари – статую главного божка.

   День был выходной, и люди изнывали от отдыха. В такие дни нечем заткнуть глотку мыслям о доме, некуда пойти, кроме как к морю, где валяются на песке и гальке одни и те же опостылевшие друг другу фигуры, не о чем говорить, кроме как пережевывать бесконечный вопрос о власти. Думать не о чем…

   Чтобы как-то взбаламутить общую тоску, по радио завели музыку. Ее бурные звуки взметнули известковую пыль на тропинках, отряхнули кусты от птиц. Музыка била в уши, и звон ее отдавался в ногтях ног, но все обрадовались ее приходу, словно она была событием.

   Танауги любил музыку – и классику, и джаз, и качественную попсу. Он мог заставить себя, хорошо постаравшись, разлюбить ее, но к чему? Мелодии забивали голову, вовлекали, заменяли жизнь. Музыка – прививка жизни. Она волнует, печалит и радует в мини-дозах. В маленьких чистых дозах. Не опасных.


   Из-за грохота и звона, испускаемого репродуктором, Танауги не расслышал, как кто-то подошел и остановился рядом.

– Послушай, Тони…

   Танауги задрал голову и встретился с радушной улыбкой на точеном моложавом лице.

– Послушай, Тони, – сказал Губи, стоя над ним. – Я сейчас вот что подумал: когда я стану правителем этого жалкого островка, на какую придворную должность тебя назначить? Ты сидишь здесь, такой большой и толстый, а я шел мимо, и у меня мелькнула мысль: а назначу-ка я тебя на должность придворного палача. А? Как ты на это смотришь?..

   Танауги с достоинством покачал головой.

– Придворный ювелир – это мне подошло бы больше.

– Ювелир? – Губи иронично подергал кожей на переносице. – Ты надеешься отыскать здесь россыпи изумрудов?

– Это вряд ли. Рангом пониже. У меня еще не было времени исследовать остров, но, очень возможно, здесь отыщется змеевик или яшма. А то и сердолики.

– Яшмовая пепельница… – хмыкнул правитель острова. – Сердоликовая печать! Пожалуй, я обойдусь без таких излишеств. По сути я аскет, знаешь ли.

– Тогда как насчет придворного фокусника?

– Но, Тони, – Губи присел перед ним на корточки, так что колени разлетелись в разные стороны, – ты так неподражаемо спокоен и величествен, что как раз и требуется для этого дела. А фокусник, зачем он мне? Самые смешные фокусы на свете выдумываю я сам.

– Но, Губи, рассуди: раз я так спокоен, как ты говоришь, стоит ли мне разменивать свое драгоценное спокойствие на чьи-то крики и судороги?

– Почему бы и нет? Если цена за это будет достаточно велика.

– Цена?

– Быть одним из самых приближенных ко мне, Тони, это очень большая цена. Жаль, что пока ты не хочешь этого понимать. Или уже понял, но противишься из врожденного упрямства?

– Но можно приблизиться и в ином качестве. Разве не так?

– Фокусника? Исповедника? – Губи хмыкнул. – Благодарю покорно. Скажи еще: повара или истопника… Так ты решительно отказываешься? Не хочешь?

– Не хочу.

– Жаль, – вместо того чтобы уйти, Губи лег, вытянулся на траве во весь долгий рост. – Придворный палач – очень хорошая должность. Не хотелось бы, чтобы она досталась ничтожеству. Шимон – хороший, подходящий мальчик, но он молод и может заартачиться, если жертвой окажется смазливая баба или собутыльник. Большинство остальных – плесень дрожащая. Кто посильнее – круглые идиоты. Не хочется, очень не хочется, чтобы такая славная должность досталась ее недостойному. Я думал, ты согласишься, Тони.

   Танауги неопределенно улыбнулся, словно сожалея, что не может, увы, как бы ни желал, выполнить его просьбу.

– В тебе есть что-то от Моны Лизы, – пробормотал Губи, прикрывая глаз. – Ты такой славный, белый… медуза, мерно колышущаяся в волнах бытия…

   Танауги не поддерживал болтовни Губи, но тот и не думал уходить. Мечтал вслух, бормотал, задавал вопросы, глубокомысленные и томные, сам же на них отвечая. Посвистывал, шевеля узкой и длинной ступней в такт мелодии.


   Танауги чувствовал, как поселилась внутри него маленькая, совсем маленькая, но всё же – тревога. Занесенная, словно грязь в стерильное помещение, словом «палач». Он попытался забыться, задремать, чтобы убить ее в самом зародыше, чтобы давно обратившаяся в мумию Вопящая не вздумала пошевелиться и ожить, но Губи не давал ему спать. Он говорил и говорил, а когда наконец выдохся и унес длинные ноги, пришла Нелида. Танауги подумалось, что он привлекает людей, как большая белая лампа – ночных бабочек. И чем только все привлекаются, неужели полнейшим равнодушием?

   Правда, к Нельке он не был полностью равнодушен. Глядя на нее, Танауги отмечал не раз, что эта невзрачная и говорливая девчонка неведомо отчего притягивает и взгляд, и внимание, и даже руки. Совсем чуть-чуть, конечно, он не позволил бы себе волноваться или трепетать, но и этого чуть-чуть хватало, чтобы выделять из остальных и слабо теплеть от ее приходов.

   Она придвинулась ближе, бессознательно стараясь заразиться спокойствием от его медлительного большого тела.

   -… напоминает мне духи, терпкие и горькие, из тех, которыми душатся пожилые армянки с черными усиками над верхней губой…

   Нелида рассказывала о ком-то из своих мужчин, по обыкновению. Танауги не очень вникал, о ком именно. Мужчин она воспринимала своеобразно: они казались ей похожими на зверей, музыку, запахи, гоночные автомобили. О каждом говорила с увлечением, с сердцем, светя глазами и запинаясь от недостатка эпитетов. На этот раз болтовня давалась ей с видимым усилием, почти надсадно. Не до мужчин ей было, не до ассоциаций, а – до Будра, до Велеса, до той трагедии, которая нависла над островом и ширила свои непроглядные душные крылья, и о которой говорить нельзя, потому что голос сорвется на крик и слезы, а она и так ревет сегодня целый несчастный день.

   -…и этот запах, знаешь, он так скребет по сердцу, как по железу жестью, как будто сердце тоже железное, и просто невыносимо поэтому его выносить…

   Потом была Зеу. Сквозь сгущающуюся дремоту Танауги видел, как они обе сидели перед ним, обнявшись, и Зеу была не такая черная, как обычно, словно душевный смог, всегда ее окружавший, рассосался немного, и ей стало легче дышать и разговаривать… И еще, кажется, мимо пробегал Шимон, не то не выспавшийся, не то пьяный… и другие… другие. Люди вертелись озабоченной каруселью, и Танауги чувствовал себя центром, осью, поскольку один оставался на месте, на макушке холма, на примятой подстилке травы, и уверенная тяжесть, пригвоздившая его к земле, не давала сдвинуться.

   … Опять Губи… Болтливый, праздный, усмешливый… Шимон… Оба вместе… И даже, кажется, самый непонятный, неуловимый и пронзительный, сам Идрис тревожно раскачивался где-то с краю его поля зрения, словно желтая обезьянка над ветровым стеклом…

   Они хороводили немыслимо долго и не давали заснуть.

Глава 10. Блеф

– Господи, дай пожать твою милостивую руку: началось, – Велес с облегчением рассмеялся.

   Арша обернулась к нему с тревогой, с вопрошающей болью, и он обрезал смех. Только что его вызвал из палатки посыльный от Губи и передал, что тот ждет его в укромном месте для серьезного разговора.

– Я не схожу с ума, Арша, – объяснил Велес. – Я просто радуюсь, что игра пошла в открытую. Это намного легче, поверь. Теперь я, ты и все остальные знаем, что это Губи. А не… другой кто-нибудь. Я здорово рад этому. Словно шторы раздвинули – за которыми до этого лишь угадывался силуэт.

   Он улыбался, но такая неимоверная усталость исходила от лица, глаз и голоса, что Арша не верила тому, что он говорит. Она сравнила мысленно их обоих, Велеса и Губи, поставила друг против друга, и ей стало страшно. Так, как до сих пор еще не бывало.

– Я проверил сегодня лодки. Те две, что на песчаном пляже. Сделаны добротно, на совесть, так что можно отправляться без боязни, – Велес говорил тихо, чтобы до посыльного, ожидавшего снаружи, не доносилось ни слова. – Матин спрашивал насчет карт и компаса. И то, и другое было в кабине вертолета, и… сейчас этого нет, естественно. Придется ориентироваться по звездам. Вспомни школьный курс географии: Полярная – строго на севере. Берите только самое необходимое. Побольше воды. Держите направление на юго-запад, там должен быть судоходный путь, вас заметят рано или поздно.

– А ты?

– Меня ждите до двух часов ночи. В два отплывайте, ни минутой позже. Это приказ. Передашь его Матину слово в слово.

– Мне показалось, что с некоторых пор Матин сам отдает приказы. Или я не права?

– Арша, – тихо попросил Велес, – ну хотя бы ты…

– Хорошо. Я передам твой приказ супругам. Пусть плывут. На разговор же мы с тобой пойдем вместе.

– Нет. Это исключено абсолютно.

– Тебе пригодится моя старая голова, Велес. Иногда она неплохо соображает.

– Я знаю. Но это не тот случай.

– И все-таки я пойду.

– Эй, долго ты там будешь базарить?! – раздался снаружи голос посыльного. – Он ждет тебя сейчас, а не через три часа с лишним.

– Минуту! Одну минуту еще подожди! – отозвался Велес. – Арша… – Он покусал губы, подбирая слова, самые жесткие и убедительные, способные взнуздать непокорную упрямицу. – Арша! Что я за идиот! Самое главное вылетело из головы. Послушай, сейчас, как только я уйду, разыщи Нельку. Пусть она тоже собирается и будет наготове к двум часам. Оставлять ее здесь нельзя, ни в коем случае. И Гатыня. Обещай мне, Арша, всё время, которое у тебя останется до отъезда, потратить на его поиски. Я искал полдня, и бестолку, но, может быть, тебе повезет. Может, его прячут где-то, избитого, связанного… Если он найдется, вас трое, он и Нелька – всего будет пятеро. Лодки – две. В самый раз. Не тесно.

   Арша молча смотрела на него, что-то мучительно решая.

– Мне хотелось бы, чтобы было шестеро, Велес, – сказала она после паузы.

– Еще бы! Мне бы тоже хотелось.

– Эй! Так твою распротак!.. – опять заорал посыльный. Ликующая грубость слов и голоса давала понять, что вышедшие из строя «обереги» и «био-бластер» начальников не являются больше ни для кого секретом. – Мне что, за шиворот тебя тащить?! Он не любит ждать, между прочим. Чем дольше ты проваландаешься, тем хуже будет его настроение.

– Арша… – Велес запнулся. – Пора. Что-то мысли у меня путаются. Забыл, что хотел сказать напоследок. Гатынь, Нелька… Ты всё запомнила? Направление на юго-запад… Что-то я волнуюсь немного. Словно перед первым свиданием с девушкой…


   Велес думал о Гатыне. Неужели его больше нет? Хоть он и просил Аршу потратить оставшееся время на его поиски, надежды почти не было. Она была очень крохотной – надежда, что Гатынь спрятан где-нибудь в укромном месте, избитый, связанный, поплатившийся за свой детский порыв, но – с бьющимся сердцем. Вероятней всего, он разделил участь Будра. Их утренний разговор, такой нелепый, светлый, сумбурный, стоил Гатыню жизни. Зачем он оставил одного этого несмышленыша, этого мечтателя и подранка? Подставил под нож брата… Никогда не простит себе.

   О своей смерти Велес почти не думал. Он допускал, что его могут убить и скорее всего убьют в ближайшем будущем, но допускал чисто умозрительно. Еще никогда его не пытались насильственно лишить жизни, и он не успел приобрести соответствующего опыта. Разве нельзя, казалось ему, договориться с двуногим мыслящим теплокровным существом, таким же, в сущности, что и ты, который стоит перед тобой и смотрит в глаза? Разве нельзя найти такие слова, которые пробились бы к нему сквозь стылые своды его пещеры, затеплили живой огонь, зазвучали в унисон с чем-то сокровенным, теплым и нежным, заставили отодвинуть нож от твоего горла? Мы все одной крови – ты и я. (Но Гатыня – нет больше?..)


   Губи ждал его в лесу, на берегу ручья, невдалеке от сломанного вертолета. С того места, где он сидел на сухой, источенной древоточцами коряге, была видна часть кабины и лопасть пропеллера, черная и блестящая, как надкрылье гигантского жука.

   Губи был один и, несмотря на долгое ожидание, вид имел благодушный.

– Здоров, начальник, – он приветливо улыбнулся и похлопал ладонью по древесному боку возле себя. – Садись, не стой. Играем в открытую?

   Велес кивнул, не глядя опускаясь на предложенное место. Он по-прежнему думал о Гатыне.

– Позвал я тебя, собственно, вот для чего, – кивком головы отослав посыльного, начал Губи. Он говорил, по обыкновению растягивая слова и артистично поигрывая левой бровью. – Ты, должно быть, заметил, не мог не заметить, поскольку являешься юношей наблюдательным, что власть на острове с некоторых пор принадлежит не тебе. Да-да. Мне доставляет определенное удовольствие сообщить, что власть эта отныне моя. Говорю прямо, как договаривались, а чтобы ты перестал удивляться… перестал разыгрывать удивление, я расскажу тебе, как к этой власти пришел. Подробно расскажу, если ты не очень спешишь. Ты не очень спешишь?

   Велес молча покачал головой. Пока еще можно было молчать и отрешенно смотреть, как говорит Губи, как набирает воздух для длинного монолога, как двигаются его губы, пропуская слова, округляясь, вытягиваясь, чаще всего в пределах одной и той же самодовольной гримасы; то замирают, то вновь вспархивают, безразличные к произносимым ими словам. Страшным словам.

   -… вышли из строя не без моей помощи. Когда-то в юные годы я баловался химией. Забавно, знаешь ли, изобретать из горстки исходных кирпичиков менделеевского пасьянса всё новые и новые вещества. Ощущаешь себя коллегой Творца, в каком-то смысле. Так вот, знания эти мне пригодились, когда пришло время. Химическую формулу фермента, запускающего механизмы «оберега» и «био-бластера», я раздобыл задолго до моей ссылки на остров. Несмотря на всю огромадную её засекреченность! Каким образом мне это удалось – не спрашивай. Изобрести и синтезировать вещество, блокирующее работу этой мудреной штучки, было делом двух месяцев. Как-никак, она неплохо варит, эта кастрюлька! – Губи ласково побарабанил пальцами по макушке. – Что смотришь? Не верится, что я это сумел? Не очень-то моя веселая рожа смахивает на физиономию гения? Привыкай, друг мой Велес: и не такие невероятные штуки бывают на свете. На свете может быть всё. Всё, на что хватит фантазии Творца, а ты ведь не откажешь ему в ее избытке, не так ли? Плюс – усилия его добровольных помощников, творцов рангом пониже, но не менее изобретательных. Но я отвлекся! Итак, сюда, на остров, я прибыл не с пустыми руками. Пришлось немного поломать голову над тем, чтобы мое драгоценное открытие не отобрали при обыске. Как шмонали нас перед тем, как заслать сюда, не тебе мне рассказывать! Пришлось прибегнуть к помощи знакомого дантиста, – Губи открыл рот и постучал ногтем по коренному зубу. – Весьма удобный маленький тайничок под съемной пломбой, на месте умершего давным-давно нерва… Зато, чтобы заразить вас, всех поочередно, моим гениальным изобретением, усилий не потребовалось практически никаких!

   Губи помолчал. По мечтательно усмехавшейся физиономии пробежала рябь теней.

– Следующим шагом было – удостовериться, сработало ли оно, мое бесценное вещество, выпестованное бессонными ночами, вскормленное мощью уникального интеллекта. (Прости за велеречивость, Велес, но это простительная слабость: погладить по шерстке себя самого, если никто другой не догадывается это сделать.) Без проверки нельзя, верно? Однажды утром я напросился прогуляться с Будром. Всю дорогу рассказывал анекдоты, чтобы ему не было со мной скучно. Старик веселился как дитя. Говорил, что сто лет уже так не смеялся. Да… Симпатягу завхоза жаль, конечно. Тихий такой, не напряжный… Но если уж проверять, то до конца, верно? Он легко умер. Мне бы такую смерть! Когда я увидел выражение блаженного покоя, разлившееся по его лицу, я ему позавидовал, честное слово. У мертвых бывают очень выразительные лица, ты не находишь?

   Он повернулся к Велесу, будто и впрямь ожидая ответа на свой вопрос.

   Велес машинально кивнул.

– На другой день ваши тусклые и озабоченные физиономии, слишком тусклые, чтобы объяснить это скорбью об одном успокоившемся навеки пожилом мечтателе, поведали мне, что "оберег" отказал у всех. Вау! Сработало! Да иначе и быть не могло: ведь механизм химической реакции у всех одинаков. Я дал вам денек отсрочки, чтобы посмотреть, что вы будете делать. Забавно, ей-богу, наблюдать, со стороны и чуть сверху – все равно как опыт интересный проводишь. Только не с маленькими кроликами и белыми крысками, а с большими… Вы кинулись дружно к вертолету и сняли с него защиту. Чудненько. Правда, тут у меня возникла заминка: не очень понял, каким способом вы сумели это провернуть. Наверное, как-то всей толпой напряглись, навалились. Но вот зачем вы сделали это заранее, а не перед самым отлетом? Какие глубокомысленные мотивы руководили вашей сплоченной группой в тот момент, осталось для меня загадкой и по сию пору. Как бы то ни было, летучая машина, лишенная защиты, за ночь несколько изменила свой вид и сделалась менее пригодной для исполнения своих функций. К чести твоей надо сказать, что ты не пал духом, а даженаоборот – подружился с неким молодым человеком по имени Гатынь. Кстати, он жив, – Губи повернулся к Велесу, напрягшемуся при звуках этого имени. – Жив, жив, – повторил он, улыбаясь, словно радуясь, что может сообщить эту новость. – И ты с ним скоро увидишься.

– Спасибо, – выдохнул Велес. Он благодарил искренне. Радость родила в нем раскованность, разжала внутренние тиски. – Это хорошо, Губи, что Гатынь жив. Спасибо тебе.

– На здоровье. – Погасив усмешку, Губи посерьезнел. – А теперь, закончив пространное вступление, перейдем к основной теме. Видишь ли, Велес, я не помню, чтобы ты, пользуясь полномочиями, данными тебе властью, причинял когда-либо вред мне или моим друзьям. Поэтому к тебе как к бывшему начальнику претензий у меня нет. И у ребятишек моих нет. Но! Здесь есть одно «но», – Губи понизил голос до шепота и стал медленно его наращивать, театрально сверкая бесовским глазом, чей зрачок так расширился, что от радужной оболочки осталось лишь узкое серое колечко. – Я почему-то в высшей степени не желаю, чтобы хоть одна тварь унесла ноги с этого острова, в то время как я должен гнить здесь до скончания века. Не желаю! – Он перевел дыхание, и голос снова зажурчал усмешливо и спокойно: – Поэтому ты не уедешь отсюда, Велес. Не улетишь, не уплывешь, не убежишь по волнам. И никто не убежит.

   Велес огляделся кругом, словно прикидывая, стоит ли это место того, чтобы остаться здесь насовсем.

   Ручей захлебывался лепетом, перепрыгивая через камни под их ногами. На одной ноте, занудливо-удивленной, свистела какая-то птица. Шумели запутавшимся в макушках ветром высоченные кедры.

– А что мы будем здесь делать?

– Всё, что угодно. Нужно только первое время походить под нашим надзором, а когда вас хватятся на большой земле и пришлют поисковую группу – думаю, раскачаются не раньше, чем через полтора-два месяца, – посидеть тихонько в отведенном вам месте. И ничего больше. Можете заниматься, чем вам заблагорассудится. Кстати, у меня пустует должность лагерного палача. Танауги предлагал, а он, чудак, отказался. Ты, часом, не хочешь? Не-ет, ты не захочешь, ты откажешься. Предрассудками опутан по уши, хоть и производишь впечатление раскованного человека…

   Губи замолчал и откинулся назад, выгнув туловище. Кошачье лицо стало расслабленным, а взгляд – плавающим в истоме.

   Велес понял, что наступила его очередь. Надо говорить. Надо сломать существующее, непререкаемое и дикое, и построить что-то свое. Надо делать. Он вздохнул, отгоняя апатию и блаженную пассивность, поднял валявшуюся у ног сосновую ветку, с хрустом переломил ее и отбросил прочь.

– Видишь ли, Губи, всё, что ты говорил мне сейчас, было очень содержательно и интересно. И актуально. Но ты не учел одного обстоятельства. Обстоятельство небольшое, но кое-что оно способно изменить в нынешней ситуации, так мне кажется. Дело в том, что вышла из строя защита, но не оружие. Они различны по своей химико-биологической природе: одна задействует ядра клеток, другая – митохондрии, или что-то в этом роде. Та зараза, которую сотворил твой гений и которая вывела из строя фермент, ведающий «оберегом», «био-бластера» не коснулась. Видимо, и гениальные мозги могут дать промашку. Я не пускаю в ход оружие только потому, что не хочу, чтобы в отместку произошла какая-нибудь неприятность с моими друзьями, которые действительно беззащитны. Этот факт что-нибудь меняет?

   Губи взглянул на него с веселой симпатией.

– Блефуешь, начальник? Н-ну, молодец! За это люблю.

   Велес внутренне подобрался. Он не собирался сдаваться и продолжал идти по туго натянутой проволоке блефа. Только глаза вырывались, жили двумя желтыми, напряженными до блеска огнями. Он прикрыл веки.

   Главное в этой игре – не сфальшивить. Не пустить петуха. Не задрожать сухожилием под коленкой. А игра эта прекрасна, как всякая игра, где пронзает насквозь холодное жгучее ожидание краха.

   Губи задумчиво посмотрел на свою левую руку.

– Никогда не видел «бластер» в действии. Должно быть, красивое зрелище. Будь добр, продемонстрируй, как он работает, – он протянул ладонь Велесу. – Испепели ее или преврати в газообразное состояние. На выбор. Я серьезно прошу, пожалуйста. Право, эта кисть давно меня раздражает. К тому же будет хоть какая-то симметрия, – он смешно подергал бровью над пустой впадиной, прикрытой веком, на месте правого глаза.

   Велес взял руку и рассеянно повертел, рассматривая. Зачем-то провел пальцем по линиям ладони, удивляясь их странному рисунку.

– Да, хиромантия еще та, – кивнул Губи. – Без полбанки не разберешься.

– Бластер не разрушает живое. Только парализует на какое-то время.

– Жаль. Я представлял его работу иначе.

– Неужели? А как же познания в химии?

– Вру. Конечно, я знаю, как это устроено. Я пошутил, Велес. Парализуй, очень тебя прошу!

– Демонстрировать его действие я не буду. И вообще, я отказываюсь вести с тобой какие-либо переговоры до тех пор, пока Гатынь не окажется на свободе.

– Гатынь… Маленький испуганный фантазер. Сердце зайчонка, способное, однако, к безрассудным порывам, – пробормотал Губи мечтательно.

   Он убрал ладонь и спрятал ее за спину.

– Хотя «бластер» и не уничтожает живое, но пораженный им полностью беззащитен. – Если ты не одумаешься, не переиграешь сию же минуту, ты… будешь убит. И твои приближенные тоже. Я ничем не рискую, так как это будет расценено как мера необходимой самозащиты.

   Губи помолчал, словно опечалившись.

– Может быть, ты догадываешься, Велес, почему мне не хочется, чтобы ты уезжал, – произнес он после паузы. – Подними голову, оглянись вокруг. Тупость, зверство, тление… Не лица, а морды. Не женщины, а суки. Словом перемолвиться не с кем, вот что страшно. Я с тоски тут умру без тебя, Велес…

   Губи говорил тихо и жалобно и вдруг, резко поднявшись и выпрямившись, свистнул. Спустя пять секунд из зарослей позади них выросла фигура посыльного, за ним еще двое.

– Возьмите, – коротко бросил Губи.

   Велес рванулся было, но получил удар в подбородок. Сильные и грубые руки скрутили его так, что хрустнули сухожилия.

– А ты, сынок, хотел со мной блефовать, – укоризненно протянул Губи, высясь перед ним и покачиваясь с носка на пятку. – Со мно-ой, ты хоть понимаешь, на кого замахнулся?.. Впрочем, за это не сержусь. Любые потуги духа вызывают во мне уважение.

   Он смотрел в лицо бывшему начальнику грустно и пристально.


– Зажги свечу, если хочешь.

   Велесу в лицо сверху бросили коробок спичек. Он зажег огарок, валявшийся на толстом спиле дерева, заменявшем стол, и огляделся вокруг.

   Тесная землянка. Запах перегноя и сырости. Ни выпрямиться во весь рост, ни развести широко руки. Не то лавки, не то нары вдоль стен. На одной из них лежит что-то, напоминающее ворох старой одежды.

   «Вот и тюрьма моя. Мое жилье. Последнее жилье?..»

   Велес подался к вырубленной в земле лестнице из пяти ступеней и поднял голову. У края квадратного отверстия маячила фигура охранника, с любопытством заглядывавшего вниз.

– Сиди, сиди, – дружелюбно покивал он. – Раз попался! А на меня не смотри, мне запрещено с тобой разговаривать.

– Меня тоже не особенно тянет к беседам, – пробормотал Велес. – Но все-таки хотелось бы знать, к чему столько труда?

– Какого труда? – не понял парень.

– Вырыть могилу было бы в несколько раз быстрее, чем эти хоромы.

– Кстати, насчет рытья! – Плечи и голова охранника на миг исчезли, а когда появились снова, в руке он сжимал лопату. – Держи!

   Широкое лезвие вонзилось в землю в полушаге от ступней узника.

– Зачем это?..

– А затем, что тесновато здесь, – весело ответил охранник. – Пока вас двое, но скоро прибудет пополнение. Не мешало бы расширить раза в полтора. Поработай-ка, пошевели мускульной силой! Тебе ж все равно делать нечего. Потом сам спасибо мне скажешь, когда вас набьется тут, как сардинок.

   Велес, не прикоснувшись к лопате, шагнул к нарам с лежащим на них… с тем, что поначалу принял за груду одежды. «Пока вас двое!» О болван, как же он сразу…

– Гатынь!

   Ни звука. Дикая мысль, что это не Гатынь, а безжизненное его тело, пронзила и встряхнула, как разряд тока. Медленно, негнущейся рукой Велес стянул с головы лежащего прикрывавшую ее куртку, и горячая волна облегчения едва не сбила с ног.

   Гатынь был жив. Бледное запрокинутое лицо дрогнуло и снова застыло. Глаза, не моргая, смотрели Велесу в переносицу.

   Велес бросился к дыре и крикнул:

– Его что, пытали?! (С-сволочи.)

– Не… упаси боже, – охранник покачал головой. – Он давно так лежит и не шевелится. Должно быть, от страха. Но зачем ты с ним возишься? Оставь. Толку от него не больше, чем от соломенного матраса. Копай лучше, копай! Вспомнишь мои слова, когда через два или три часа тут не протолкнуться будет. Тогда уже ничего не сделаешь. Даже лопату развернуть не сможешь!..

   Велес вернулся к Гатыню и присел перед ним на корточки.

– Гатынь! Ну, проснись же! Ну, очнись же, собака… Вернись! Это я, Велес. Ведь ты узнал меня? Узнал, я знаю, – он провел ладонью по густым пружинящим волосам надо лбом и улыбнулся просительно. – Ведь ты же слышишь меня?..

   Каким должен быть страх и безысходность, чтобы довести до подобной окаменелости, безразличию ко всему на свете, даже к родному, даже к надежде на спасение? Велесу казалось, что он пытается пробудить мертвого. И умершего не сегодня, а давным-давно.

– Мы вместе, Гатынь. Нас двое теперь. Мы выпутаемся… Клянусь тебе, что всё не так безнадежно! Ты мне не веришь? Если б он хотел убить нас, сделал бы это сразу. Не тратил бы время на рытье этой ямы. Гатынь! На днях за нами прилетят с большой земли! Нас разыщут. Всё не так страшно…

– Черта с два они вас разыщут! – весело возразил охранник, улегшийся на живот и свесивший лохматую голову, чтобы лучше слышать, что творится внутри. – Он не такой дурак, как тебе хотелось бы! Сказал бы я, что вас ждет, но… – он пощелкал языком, – не имею права!

   Велес понизил голос до шепота. Он шептал, пробуждал, будоражил. Укутывал в теплое, защищающее, родное… покуда глаза на бледном лице не ожили, словно вернувшись откуда-то издалека.

– Гатынь! Очнулся, собака…

Глава 11. Лиаверис

   Матин страшился реакции жены.

   Он говорил подчеркнуто сухо, словно отдавая распоряжения подчиненному:

– Проверь, всё ли необходимое ты взяла. Галеты, консервы, спички. Воды три канистры. Из вещей не бери ничего, кроме теплой одежды. Старайся, чтобы тебя видели как можно меньше. Не мелькай у них на глазах. Времени тебе на сборы – до двух часов ночи.

   Реакция не заставила себя ждать.

   Лиаверис подняла на него спокойный холодный взгляд и надменно блеснула зубами:

– Бегство в два часа ночи? Словно испуганные крысы с треснувшего корабля?.. Без Велеса? Черта с два! Без Велеса я не уеду.

– Это приказ Велеса, – он старался сдерживаться.

   Лиаверис расхохоталась.

– И мой тоже. В отсутствие Велеса ты обязана подчиняться мне.

– Вот как? Отчего же все предыдущие годы было наоборот? Проснулась всю жизнь дремавшая воля к власти? Почувствовал себя наконец мужиком?.. – Она поглядела с такой издевкой, что Матин почувствовал короткий и хлесткий приступ ненависти к жене.

   Не прибавив больше ни слова, Лиаверис вскочила и рванулась к выходу из палатки с резвостью пятнадцатилетней. Даже не вспомнив, что на ней ночная рубашка, а на лице блестящий слой крема.

   Матин подался за ней и крепко ухватил за локоть.

– Ох! – она зашипела от боли, смешанной с изумлением. – Ну хорошо, хорошо! (Раньше бы так – ну и балдела бы я от тебя, мой милый!) – прикрыв глаза, чтобы скрыть прыгающие в них лихорадочные огни. – Хорошо, – повторила она с фальшивым смирением. – Я пошутила. Выпусти меня, пожалуйста. Я целиком и полностью покорна тебе. Я только оденусь, приведу себя в порядок и всё-всё сделаю. Оставь меня на несколько минут!


   «Черта с два!» Лиаверис находилась в приподнятом и диком состоянии духа. Она решила действовать. Пришел ее час. Пришло время раз в жизни совершить стоящий, острый и восхитительный поступок. Деяние! Нет, ей не раз на протяжении ее бурной жизни доводилось участвовать в чем-то остром, опасном, захватывающем дух. Бессчетное число раз! Но это было не то. Было игрой, щекочущей нервы. А вот сейчас, сегодня, сию минуту ей предстоит совершить такое, на что можно будет потом опираться всю жизнь. Что пройдет сквозь ее рыхлую, пеструю судьбу ослепительным и чистым стержнем.

   «Я не уеду! Отсюда! Без Велеса!»

   И пусть она подавится своим острым и ядовитым языком, эта старая сухая жужелица, кичащаяся своим интеллектом! Она способна только болтать и язвить, но никак не действовать, не спасать, не прыгать, зажмурившись, в ослепительную бездну подвига.

   Лиаверис подошла к высокому зеркалу. (Стоило немалого труда убедить Велеса и Матина взять его на остров, и ведь не зря: сегодня оно, ой как пригодится!) Дерзко и весело всмотрелась в свое отражение. Макияж, конечно, нужен предельно обдуманный и выразительный. Ярко, но не кричаще. Эротично, но без вульгарности. Нарастить ресницы… погуще, подлиннее… вот так. Не глаз, а цветок с изогнутыми, длиннющими лепестками. Помада? Жемчужно-розовая. Губы – главная ловушка на лице женщины. Капкан. Нежный-нежный, мягкий-мягкий, но при этом смертельно прочный. Не вырвешься! Волосы распустим… золотистой искрящейся волной по плечам. Плечи должны быть открыты. Оба? Нет, лучше одно. У нее как раз есть такое платье, с открытым левым плечом, из переливчатого жемчужно-серого шелка. Как удачно, что она ни разу не надевала его здесь!

   Вот оно. Как волшебно окутывает струящийся шелк фигуру! Хорошо, что она много загорала в этом году: открытая спина и плечо дивного золотисто-смуглого цвета… Напевая и запрокидывая голову, Лиаверис оглядела себя с макушки до ног. Гордо тряхнула искрящейся волной волос, довольная результатами осмотра. Красивая, черт побери. Острая, резкая, вздорная – сногсшибательная! – красота. И тридцать пять – совсем не старость. Совсем нет!

   Выпить бы. Лиаверис шагнула к выходу из палатки, но вовремя осадила себя. Что она скажет мужу, мимо которого неминуемо должна пройти? (Матин, как преданный пес, сторожит ее снаружи, в этом нет сомнений.) Мужу, в котором внезапно взыграло мужское начало (вот уж не вовремя!), огненная стихия «ян» (если бы раньше – это бы ее развлекло и позабавило, но сейчас?!) Скажет, что идет к продуктовому складу за консервами, которых, на ее взгляд, взяли недостаточно. Да, но платье! Вряд ли при всем своем простодушии Матин поверит, что одеяние это наиболее пригодно для долгого морского путешествия. Конечно, он довольно-таки ограничен, милый ее муженек, как и все мужчины, но не до такой же степени. Да еще этот «янский» взрыв!..

   После минутного колебания Лиаверис взяла маникюрные ножницы и двумя взмахами вспорола стенку палатки в противоположном от выхода месте. Плевать! Больше им это жилище не пригодится. Пролезла в получившееся отверстие, пригибаясь, высвободилась из-под натянутого от дождя тента. Хорошо, что ее бедра узки, как у подростка, а на животе совсем нет жира. Вот только платье! Она в нем скользкая, как льдинка или обмылок, и это удачно, но только бы не испачкать и не порвать ненароком…

   Благополучно выбравшись (и даже не растрепавшись) за пределы дома и отойдя на безопасное от бдительных глаз мужа расстояние, Лиаверис остановилась и перевела дыхание. Она порадовалась, как подходит к ее настроению сегодняшняя душная ночь с воспаленно-оранжевой щекой луны над мохнатыми елями. «Выпить бы». Выпить – и раскрутиться, разгуляться. Положиться на алкоголь, как на доброго бога, языческого веселого божка, который сделает раскованной, ослепительной, всемогущей… Она пощелкала пальцами и рассмеялась.

   Из репродуктора доносилась громкая музыка. Перекликались тут и там возбужденные голоса. Вспыхивал фейерверком смех, то звонко-рассыпчатый, то с визгливыми истерическими нотками. Казалось, все вокруг справляют какой-то праздник – достаточно, натужный, впрочем, судорожный, лишь имитирующий безудержное веселье.

   Несколько раз Лиаверис попались откровенно хмельные лица. Вначале она не верила своим глазам, но на пятой или шестой тупо-бесшабашной физиономии догадалась, что алкоголь, видимо, самодельной выработки. Поскольку пьяные не таились, было ясно, что полетели все сдерживающие тормоза. На острове набирала силу анархия.

   «Ну и пусть. Пусть он хоть провалится в преисподню, весь этот остров! Все равно мы скоро уедем и уже не увидим, что здесь будет твориться. Вот только надо, чтобы оно получилось – то грандиозное, что она задумала. Выпить бы…» Она улыбнулась, вспомнив, что вокруг – разливанное море самогона. Наверное, ее угостят, если она попросит. Не могут не угостить. Самогон она пила уже, разумеется, было такое в ее опыте. Гадость вонючая, зато хмелеешь быстро. Вот только стоит ли ронять себя, снисходя до этих багровых физиономий? Багровых, яростных, топорно-агрессивных… Все-таки интуиция ее на подвела – тогда, полгода назад, когда она приняла решение отправиться психологом на остров. Знакомые, посвященные в ее жизненное кредо, твердили: «Какие острые ощущения, бог с тобой! Заурядная рутинная работа. Ни один из ссыльных, зная об "обереге" и "бластере", даже не подойдет к тебе, не говоря уж о чем-то остром. Разве что воздухом свежим надышишься! Укрепишь здоровье». Помнится, она колебалась: и впрямь рутинная работа. Они ж однообразные все, и тупые к тому же. Но все-таки решилась, поехала, и Матина прихватила с собой после трехмесячных супружеских баталий. И не ошиблась, попала в яблочко! Два месяца было рутинно и скучно, и до оскомины безопасно, зато теперь!.. Ни о чем подобном она и мечтать не смела. Жуть. Жутко и восхитительно!

   И страшно. Так страшно, как не было даже на Алтае, когда она заблудилась в карстовой пещере и спасатели отыскали ее лишь на пятые сутки. Но она любит испытывать страх, вот в чем дело. Никто не любит, а она… Она умеет смаковать леденящий ужас. Когда до безумия страшно, хочется бежать со всех ног, и она бежит. Только не в ту сторону – не от источника страха, а по направлению к нему. Вот как сейчас, в данную минуту. Идет, посмеиваясь и торжествуя, к самому жуткому существу на острове. (А может, и на всей земле – кто знает?..)


   Рассудив, что тот, кто ее интересует, скорее всего в столовой, Лиаверис направилась туда. Она вошла в набитое людьми, ярко освещенное помещение и пересекла его походкой модели на подиуме. На нее оборачивались, и даже гул голосов притих на несколько секунд. Ошарашенные, насмешливые, жадные взгляды. Пьяная любопытствующая плоть…

   «Всё это для меня – музыка, хмельное возбуждение, гудящая толпа, ругань и хохот – всё это мое, мне на руку!» Ей казалось, что она раздвигает чужие взгляды – плечами, коленями, упругим телом, душистыми волосами – пробивается сквозь них, как сквозь воду, жгучую, едкую, грязную… но не пачкающую ее, тем не менее, и не захлестывающую.

   На крохотном пятачке пола в центре шевелились в тесном танце несколько мужчин и женщин. Прищурившись, Лиаверис обежала их взглядом, отметив, как по-разному самовыражается, само-выплескивается народ – под одни и те же ритмично-хлещущие звуки. (Психологический тест под музыку, да и только!)

   Приземистый бородач в рваной футболке переступал с ноги на ногу, неуклюже поводил корпусом, мотал упоенно тяжелой бородой.

   Парни с грубыми и красными, упившимися лицами, запрокинув подбородки и вывернув локти, надламывались в жестком, с немыслимыми углами, экстазе.

   Две беззастенчиво молодящиеся, раскрашенные тетки в обтягивающих брючках движениями коленей, плеч и бедер как бы говорили: ах, нет… допустим… подойдите… ох, теснее… жу-у-уть… сладенький… пшел к черту…

   Выждав приличествующую паузу, Лиаверис красиво взмахнула оголенными руками, издала томно-залихватское: «О-ля, о-лей!» и врезалась в самый центр, в самую густоту танцующих.

   Вот как надо! Вот так, вот так!.. Смотрите и учитесь, человекообразные!

   Гибко и страстно, грациозно и безрассудно, словно жар-птица резвящаяся… Словно сгорающая в пламени птица Феникс, всё отдающая и всё берущая… Всё! Всё!.. Словно губительная, синелицая, грохочущая ожерельем из мужских черепов богиня Кали перед решающей схваткой…

   Музыка оборвалась. Лиаверис постояла с минуту, восстанавливая дыхание.

   Кажется, она вспотела. Ерунда! Зато лицо разгорелось, как после доброй порции джина. Глаза же… ярче факелов!

   Они все смотрели на нее, на ее раскованный и вдохновенный танец, не могли не смотреть. И Губи, конечно, тоже. Где же он? Лиаверис, подергивая губами, сдерживая рвущуюся с них торжествующую улыбку, огляделась по сторонам. Ага, вот и он, родимый! Уже отвернулся, делает вид, что увлечен болтовней с соседом. Ничего! Мы и окликнуть можем.

   Она послала ему громкий мысленный приказ: "Губи! Оглянись сейчас же!" Сопроводив его, для надежности, звонким хлопком в ладоши.

   Губи оглянулся и поднял брови в комическом недоумении.

   "Подойди же!!!"

   Лиаверис покраснела от напряжения и улыбнулась еще очаровательнее. Вот теперь на нем, на этом бездушном уголовнике и убийце надо сосредоточить все волшебные женские силы. Чары. Нужно забыть, что это тупой зверь и убийца, и тогда всё получится. Или нет, наоборот, не забывать, а представить его запредельно-звериную суть как можно ярче, как можно живописней, и тогда всё свершится – вдохновенно, жгуче и остро. Должно свершиться. Разве не живет в ней самое древнее, самое парализующее искусство? Зачем тогда ей дана красота? Что ей стоит собрать воедино нежные и властные силы души своей и своего тела – и заставить их петь, завораживать, оглушать и опутывать до потери рассудка и воли? До состояния изнеможения и покорности, в котором побежденный мужчина – смешной, низвергнутый с пьедестала самец – выполнит всё, что ему прикажут.

   Что ей стоит раз в жизни совершить подобное чудо? Для чего она родилась, жила, цвела, искрилась все тридцать пять лет, если не для этого?.. Выпить бы. Самую чуточку, чтобы еще ярче горели щеки и блестели глаза. Чтобы свободнее и грациознее выплеснулось наружу древнее непобедимое волшебство. «Я – женщина, – Лиаверис рассмеялась про себя от величия этой фразы. – А это значит – я всемогуща».

   Губи пожал плечами и махнул рукой, подзывая ее. Сосед справа тут же вскочил, услужливо освобождая место.


– Извините, – Губи поднялся с самодельного кресла, обитого овечьей шкурой, и зажег свет.

   Минуты две он молча слушал в темноте прерывистый вдохновенный шепот Лиаверис и чувствовал, как тонкие пальцы, и даже не пальцы, а только острые кончики ногтей скользят по его шее и заползают под воротник. Он повел шеей, избавляясь от зудящего ощущения.

   Под предлогом того, что у нее есть крайне важный конфиденциальный разговор, Лиаверис увлекла его в комнатушку, примыкавшую к кухне, и с первых слов, заметив, что в темноте их беседа потечет не в пример доверительнее, выключила свет.

   Теперь она вздрогнула, как от удара, и отшатнулась. Она смотрела на Губи в упор, и неприкрытое раскрашенное лицо исходило отвагой, ненавистью и жаром. Она потянулась к выключателю, и Губи мягко отвел ее руку.

– Милая, я нахожу упоение в другом. Обратитесь к Шимону.

– Вы не мужчина?! – Лиаверис метнула презрительный взгляд, но тут же томно вздохнула и прикусила губу, не желая сдаваться.

   (Бог с ним, со светом. Так даже лучше: чем ярче свет, тем отчетливей ее видно. А какое лицо у нее сейчас… О! Она чувствует, какое у нее лицо, и готова поклясться, что устоять перед ним невозможно.)

– В этом смысле – нет. Пожалуй, что нет, – Губи рассматривал ее с насмешливым любопытством. – И, представьте, не стыжусь этого.

– Но я же, я! – Лиаверис упала на колени (плюнув про себя на платье, ажурные чулки и достоинство) и протянула вперед руки. – Я не могу без вас! Мне нужны вы. Мы скоро уедем, и я не могу не открыться. Это сильнее меня. Я хочу вас… Это дьявол…

   Она сама уже верила в то, о чем говорила. Одноглазый уголовник с развязной усмешкой на ярких губах притягивал к себе непонятным образом. Вне всякой зависимости от высоких и грандиозных целей. Точнее, высокая цель оставалась, ни на миг не исчезая из сознания, но из подсознания, из дремучих, хтонических женских глубин нахлынуло неожиданное и сокрушительное. Впрочем, удачным образом совпадающее с основной целью, вливающееся в нее, как водопад в озеро.

   Насмешливый хмельной убийца притягивал, жарко манил к себе, но при этом – проклятье! – не поддавался. Не пускал.

   Да что же он, не из плоти, что ли?! Из полимера, из пластика?..

– Я понимаю, всё-всё понимаю… У вас проблемы с этим. Возможно, неудачные сексуальные эксперименты в подростковом возрасте или деструктивный опыт с первой женщиной… Это бывает, это часто бывает, поверьте психологу. Я вас вылечу! Доверьтесь мне. Отдайтесь, расслабленно и доверчиво, как ребенок, в мои руки… Мои руки – они волшебные. Они унесут вас в такие миры, где вы ещё не бывали. Поверьте, после общения со мной однополая любовь покажется вам такой скучной, такой пресной! И даже если вы тяготеете к чему-то совсем экстремальному – хищные животные, статуи, пусть даже трупы – я не знаю направленность ваших пристрастий, ваших перверзий, но, поверьте, всё это поблекнет в сравнении, всё!.. Вы захлебнетесь блаженством. Вы вкусите то, чего были лишены до сих пор, и – сойдете с ума! Вы расплавитесь… потеряетесь… улетите…

   Лиаверис бормотала, не сводя с него умоляющих, резких, кричащих глаз, и одной рукой стягивала платье, высвобождая тело в помощь голосу и глазам, а другую продолжала тянуть к нему.

   Губи взглянул на грудь, выглянувшую из-под переливчатой ткани, словно бледное сокровище, открываемое только избранным и посвященным, и протянул руку. Едва ладонь его коснулась кожи, Лиаверис умолкла и, задышав, потянулась к нему губами, полураскрытыми и влажными, как у Мерлин Монро. Губи медленно и аккуратно поправил платье. При каждом его касании Лиаверис вздрагивала и продолжала тянуться, полузакрыв глаза, с выражением томно-тупым и настойчивым.

– Значит, так, – Губи поднял ее с пола, бесцеремонно, как большую куклу, и поставил на ноги. – Шимон – мой заместитель, как я уже сообщил. Думаю, с этим он справится не хуже меня, – он подвел ее к выходу и открыл дверь. – Он в полной мере захлебнется блаженством и улетит туда, куда вам захочется. А если почему-либо не захлебнется, скажите только мне. И я сделаю ему большо-ой выговор.


   Лиаверис вышла и прислонилась к дощатой стене кухни. Ноги не держали. Реветь нельзя. Она тихонько заныла. Реветь нельзя, потому что потечет тушь и лицо станет грязным и унизительным. Но слезы все равно накапливались, и глаза щипало от краски. «Ну и пусть. Пусть. Импотент проклятый. Может быть, его оскопили в ранней юности?» – от этой мысли, показавшейся ей правдоподобной, Лиаверис расхохоталась, злорадно и уничижительно.

   «Скопец». Она тряхнула волосами и пошла прочь, пошатываясь, но быстро и резко. «Господи, его же пожалеть надо! Упоение в другом! Это в резне людей, что ли? Бедняжка…» Она шла и нервно смеялась, а слезы все-таки выжимались из прижмуренных глаз и разлетались от резких движений головой, обрызгивая кусты вдоль тропинки.

   «А впрочем, Шимон – это выход. Он подал мне дельную мысль, этот извращенец: Шимон. Второй человек на острове. И он – мужчина. Уж он-то мужчина на все двести. Действовать надо. Не раскисать. Дей-ство-вать».

   Лиаверис остановилась и огляделась. Интересно, где сейчас может быть Шимон? В столовой, кажется, его не было… Слипся с какой-либо из своих многочисленных баб? С нелепой дурнушкой Нелькой, с сумасшедшей Зеу, которая одевается хуже нищей с паперти? Это было бы некстати. А может, веселится, накачиваясь мутным пойлом? Тоже не лучший вариант…

   Лиаверис еще раз оглядела окрестности, вытягивая шею и становясь на цыпочки. «Шимон!» – высоким, капризно-требовательным тоном воззвала она в ночь. Это было нелепо и, осознав степень нелепости, она вновь расплакалась.

   У самого берега, куда она вышла, бесцельно бредя наугад, тонкий каблук застрял между камнями, и Лиаверис подвернула ногу. Вскрикнув, села прямо на стылую гальку и заплакала в голос. Боль в ступне завершила и переполнила. «Господи… сделать чудо… в тридцать пять лет… Он моложе меня в два раза… Идиотка… безбрежная идиотка…» Волшебство, чары, уверенная дерзость исчезли, рассеялись, и выстыло само ощущение их.

   Нога невозможно болела, сидеть на ночных камнях было вредно и холодно, и муж, наверное, сошел с ума от беспокойства. И Велеса больше нет. И еще этот стыд и крах – нахлынувшее темное влечение к узколобому зверю, убийце. Никогда с ней такого не было…

– Кто это тут ревет?

   Лиаверис испуганно затихла, пытаясь рассмотреть, чья фигура выросла перед ней в темноте.

   Идрис наклонился и заглянул ей в лицо.

– А, вот это кто.

   Узнав его, она отвернулась и прикрыла лицо руками.

– Я так страшен?

   Лиаверис переселила себя. («Еще бы не страшен, боже милостивый!»)

– Помогите мне подняться, – протянула она томно и подала ему руку.

   Лицо ее, мокрое, вспухшее, с темными потеками от косметики, так не вязалось с тоном, что Идрис усмехнулся. Руки он словно не заметил.

– Почему вы гуляете по ночам один, как призрак?

– Вымой лицо, – вместо ответа он кивнул ей на воду.

– Разве мы с вами на «ты»? – недовольно и холодно произнесла она, опуская ладони в мелкий прибой и осторожно протирая веки.

   «Вера!» – раздался слабый крик со стороны жилых построек.

– Муж зовет.

– Я слышу.

   Идрис смотрел, как тщательно она умывается и массирует кожу, тонко поскуливая от холодных прикосновений воды.

– Чему вы улыбаетесь?

   Он молчал.

– Почему вы не отвечаете, когда вас спрашивают?

– Я говорю только тогда, когда мне хочется.

– Ого. – Она подумала, что бы еще сказать или сделать, чтобы не чувствовать себя так неуверенно рядом с этим странным и жутковатым человеком. – Вы человек?

– Это вопрос или утверждение?

   Лиаверис поднялась на ноги, шурша галькой. Высвободила ноги из босоножек и отбросила их прочь.

– Я только сейчас догадалась, что и вы – человек. И вас можно поцеловать, – она притянула его за шею и поцеловала в уголок глаза, рядом с виском.

   «Ну и страшилище. Впрочем, кому как не мне знать: в таких непонятных, диких, волкоподобных мужчинах таится особая притягательная сила. Будь я его любовницей, мне стало бы дурно. Но, пожалуй, лишь в самый первый раз…» Она улыбнулась игривости своих мыслей.

– Это за то, что вы подошли на мой плач, откликнулись. Челове-ек, – нежно и торжественно пропела она. – Микрокосм. Загадочный и бесконечный. Таящий в глубине грудной клетки целую вселенную. Вы единственный, кто отказался заполнять мои анкеты и тесты – нет-нет, я не в обиде! – просто по этой причине вы для меня поистине «черный ящик». Вам знакомо это выражение – «черный ящик»?

   Идрис промолчал.

– Впрочем, тут я несколько кривлю душой. Не совсем черный. Кое-что мне про вас открылось. Помните ту страшную грозу, дней десять назад? Обожаю грозы, просто не могу усидеть на месте, при первых же раскатах становлюсь сумасшедшей, шальной… Так и в этот раз – все попрятались по своим шалашам и сараям, а я носилась, смеясь, запрокинув лицо, захлебываясь ливнем. Что-то пела, кричала, каждый сверк молнии приветствовала, словно Божий подарок… (Бедный муж мой чуть с ума не сошел! Ему не впервой, правда.) Вы не видели меня тогда? – Не дождавшись ответа, она продолжала с воодушевленной улыбкой: – Думаю, что видели, потому что тоже не прятались, как все остальные, а встречали стихию лицом к лицу. Вы стояли на самом высоком обрыве у моря, там, на юго-восточной оконечности острова. Я видела: вспышки молний хорошо прорисовывали вашу фигуру. Одинокую, растрепанную… И знаете, что я заметила? От вашей головы и плеч исходил какой-то лиловый отсвет. Слабый, но заметный. Мне тогда подумалось, что у вас, должно быть, сильная энергетика. И еще я пожалела, что не умею видеть ауры, как некоторые особо продвинутые экстрасенсы. Или то был просто переизбыток электричества в воздухе? Жаль, если так. Если объяснение столь прозаическое… – Она на миг пригорюнилась, затем вскинула на молчащего собеседника отважно-проницательный взор: – Знаете, почему вас многие… недолюбливают?

– Потому что я делаю только то, что хочу.

– Это бред, – она иронично рассмеялась. – Люди так жить не могут, только – персонажи театра абсурда. Даже я, которая с детства следует всем своим желаниям, всем порывам, самым безрассудным и безоглядным, даже мне приходится учитывать требования социума. Как-то вписываться в него. Если меня потянет к мужчине, я ведь не брошусь ему на шею посреди толпы? А если захочется побегать под летним ливнем абсолютно голой, прежде оглянусь все-таки: нет ли поблизости маленьких детей и подростков? Нет, вам только кажется, что вы абсолютно свободны. Это иллюзия. Вы закованы в броню собственных иллюзий, и она, эта жесткая броня, мешает контактам с людьми. Не дает проявляться спонтанной симпатии. Вы сами обрекли себя на одиночество, следуя собственным неадекватным установкам. Вы не согласны со мной?

   Идрис молча смотрел на нее, не реагируя на вдохновенное словоизвержение даже мимикой.

– Впрочем, – Лиаверис снисходительно улыбнулась, – психолог может реально помочь только тому, кто ждет от него помощи, кто открыт и доверчив. Простите мое безудержное красноречие. – Она повернулась лицом в морю и обхватила себя ладонями за плечи. – Луна сегодня на редкость зловещего цвета. Похожа не щеку, горящую от пощечины и затаившую месть… А знаете, отчего я плакала? Я пыталась соблазнить Губи, а он оказался индифферентным к сексу. Абсолютно. Несмотря на свой сексапильно-мужественный облик. Вам, кстати, неизвестны причины этого? Может, какие-то комплексы из детства или насильственная операция? Вы ведь болтаете между собой о всяком таком… Спросите, зачем его соблазнять? Из чисто деловых соображений. Можно сказать, из соображений самого высокого порядка. Вот, что за дикость: любой бы поддался – Шимон, вы… А Губи…

   Идрис рассмеялся.

– Что вы смеетесь? Ах да, возможно, я слишком самонадеянно выразилась… Кстати, вы любили когда-нибудь?

   Идрис отрицательно повел головой.

– Я так и думала. А почему? Хотелось бы узнать причины этого.

– Любовь не имеет ко мне отношения.

– Как говорят некоторые уголовники: «Любовь для меня – как мина по борту!» Понимаю.

– Ничего ты не понимаешь.

– Ну, вот только оскорблений не надо! – Она погрозила ему пальцем. – Мы с вами еще не настолько близки, чтобы я прощала выпады и уколы в свой адрес. Но, очень возможно, что со временем…

   Идрис опять рассмеялся. В свете луны блеснули зубы, странно белые и молодые.

– Ну вот, вы снова хохочете! Почему?

– А ночь теплая, потому и смеюсь. А ты – дура.

   Лиаверис гневно охнула и отступила на шаг назад.

   Идрис, широко взмахнув рукой, обрызгал ее с головы до ног. Переливчатый шёлк облепил тело, обрисовав все подробности, которыми она так гордилась.

   Отчего-то ей стало невыносимо страшно. Защекотало на голове – Лиаверис догадалась, что собираются встать дыбом растрепанные и мокрые волосы.

   «Ве-е-ера!» – опять донеслось издали.

   Лиаверис развернулась и ринулась – босиком, приволакивая ногу, оступаясь на влажной гальке, словно подбитая чайка, – на этот зов. Как на свет. На спасение.

Глава 12. Свидание

– Не хочу говорить на эту тему, – отрезал Шимон. – Молчи.

   Зеу замолчала.

   Они лежали на траве, подстелив куртку Шимона. Было поздно, далеко заполночь, но лагерь еще шумел полной жизнью, бурлил, хохотал, вскрикивал.

   Сегодня Шимон неожиданно одарил ее своей благосклонностью, что случалось третий раз за все время, предложив прогуляться до ближайшей полянки, укромно защищенной деревьями и от морского ветра, и от праздношатающихся островитян. (Это было тем более необычно, что весь ссыльный народ нынешней ночью отводил душу, расслаблялись каждый на свой лад, радуясь панике в рядах начальства и сквозняку свободы.)

   Зеу хотелось растянуть минуты, продлить свидание до бесконечности. Но молчать не хотелось. Ее тянуло гладить его лицо, целовать брови, лохматить волосы и говорить. Рассказывать о себе, узнавать что-то о нем, делиться, смеяться…

   Сильнее всего Зеу мучилась от того, что Шимон разговаривает и смеется по большей части не с ней. (Что он целует не ее – шут с ним. Это можно вытерпеть. Хотя тоже больно. Больно, больно…)

   Зеу заговорила и, конечно же, невпопад. Она спросила, как может Шимон быть приятелем такого отпетого негодяя, как Губи. Он ведь даже хуже Идриса, потому что Идрис, по крайней мере, не прячет свою сущность.

   Шимон нахмурился и заявил, что не позволит плохо говорить о своих друзьях.

– Запомни, – он приподнялся на локте, – выбирая между женщиной и другом, Шимон выберет друга. Всегда, в любых обстоятельствах. И даже когда я выбирал между любимой женщиной и другом, я выбрал друга.

– Но разве он тебе друг?

– Теперь – да.

   Шимон оборвал разговор, и оба молчали. Становилось прохладно. Равнодушные звезды рассматривали их с темно-коричневого неба, наполовину занавешенного бахромой лиственниц. Стрекотали бессонные насекомые. Шуршал галькой прибой.

   Зеу поежилась и тихо вздохнула. Шимон примирительно обхватил ее за плечи и притянул к себе. Трава была мокрая, и сырость понемногу проступала сквозь куртку.

– Шим… ты любишь Нелиду?

– Не-а. Я никого не люблю. Раньше что-то такое охватывало, бывало. Не сильно – так, слегонца. Как насморк. Теперь вылечился насовсем, к счастью.

– А зачем ты тогда с ней…

– Хочется, – просто ответил он. – Я люблю женщин. Женщин вообще, а не кого-то в особенности. И девушек, – он мечтательно пощелкал языком. – Только их здесь нет, к сожалению, девушек. А Нелида к тому же еще и баба неплохая. Как человек. Как любовница тоже ничего.

   Зеу отвернулась и уткнулась лицом в сырую траву. Она лежала головой на его руке, и рука эта небрежно перебирала ей волосы и щекотала за ухом. Она коснулась губами запястья с шершавой кожей. (Поцеловать? Укусить? Сильно-сильно ударить?..)

– Ну перестань, перестань. Сама же заговорила на эту тему. Не нужен мне никто. Ни девушки, ни бабы. Успокойся.

   «Зеленоглазая язва. Единственное, что у меня есть. И без чего я не могу жить. Чего у меня нет, но что можно обнять, погладить, обмануть себя на несколько минут призраком обладания…» Зеу придвинулась ближе и прижалась к Шимону, чтобы чувствовать его тепло. «Всякого люблю его, всякого, грязного, пьяного, хриплого, со всей его сворой любовниц, грубо-животных приятелей, сальных острот…» Она закрыла глаза и вжалась лицом в жесткую грудь, на которой лежала. И молилась мысленно в ночную тьму, отрешаясь ото всего, отворачиваясь хоть на несколько минут от реальности. «Не отнимайте у меня, боги, этого зеленоглазого мальчика. Развратного, наглого, единственного…»

– Пусти, не дави так. Трудно дышать, – Шимон заворочался, высвобождаясь.


   «Ши-мон!» – донесся чей-то крик со стороны лагеря.

– Это Губи, – Шимон приподнялся и закричал во всю мощь легких: – А-а-у! Губи! Сюда!

   Зеу вскочила и с ненавистью посмотрела в темноту, откуда доносился протяжный голос. Мысленно она желала Губи сломать впотьмах ногу, хребет, шею, провалиться в болото, заблудиться и не найти их в густых зарослях. Но Шимон продолжал кричать и свистеть, и вскоре Губи вломился на их поляну прямо сквозь кустарник. Увидев Зеу, он удивленно хмыкнул.

– А Лиаверис как же?

– Что – Лиаверис?..

– Не подходила к тебе? – Губи отряхнул брюки от налипшей хвои, а затем бесцеремонно развернул Зеу за плечи в сторону лагеря. – Свободна, барышня.

   Зеу оглянулась на Шимона. Тот с радостно-оживленной гримасой не сводил глаз с приятеля. Она пошла, стараясь двигаться с достоинством и безмятежно. Но с лицом ничего нельзя было поделать. С душой ничего нельзя было поделать… И жить не хотелось.

   Она прошла немного по тропинке, ведущей в лагерь, потом повернула обратно и вошла в заросли. Ощупывая стволы и ветви перед собой, стараясь не хрустнуть, добралась до места, откуда были слышны слова, произносимые на поляне. Опустившись на корточки, замерла, затаила дыхание.

   Зеу не было дела до Губи и его грязных тайн, но она должна была знать, чем живет и дышит Шимон. Ей мало было изредка встречаться с ним, впитывать торопливые ласки и говорить о лагерных пустяках. Ей нужно было его всего, полностью! Войти в его мир, разделить его радости, стремления и заботы, дела его, может быть, не вполне светлые, – ведь это обязательно, без этого нельзя. И почему именно с ним подружился подонок Губи, ведь разница в возрасте у них не менее пятнадцати лет? Почему именно ему принес доверить свои жутковатые секреты?.. Она не может не знать, она обязана знать.

   Зеу сжала ладонями плечи, впилась пальцами, стараясь хоть немного защититься от стылого воздуха, которым дышал ночной лес.

   «Ты мой. И тысячу женщин пропустишь ты сквозь себя, и ни одну не запомнишь, ни одна не останется в тебе. А я буду вечно. Пусть даже ты не догадаешься об этом, не почувствуешь. Вечно. Потому что ты мой».


   Наверное, она так смертельно прикипела, привязалась к Шимону от патологического одиночества. У нее никогда не было ни единого человека, который бы ее любил. (Разве что мама, но совсем недолго, до кожаного ремешка.) Ни подруги, ни брата, ни возлюбленного. Ни даже приятелей в школе. В классе Зеу была изгоем: нелюдима, угрюма, к тому же одета нищенски. (Обноски были не следствием недостатка средств, но воспитательным приемом – за плохо вымытую посуду или тройку в дневнике.) Таких обычно дразнят и травят. Особенно невыносимым выдался седьмой класс. Зеу стала прогуливать, часами бродила по улицам вместо уроков, но вышло еще хуже: его вызвали к директору, а вернувшись, он остриг ей волосы под корень, а потом… лучше не вспоминать.


– Я тебя ищу, понимаешь, по всему острову. Бегаю, ноги тружу…

– А зачем искать? – удивился Шимон. – Мы ж только час назад виделись. Я еще махнул тебе, да ты не подошел.

– Час назад я был занят. А сейчас созрел, чтобы пообщаться с тобой. Есть серьезный разговор.

– Ну валяй, раз серьезный, – Шимон подвинулся, и Губи уселся рядом на куртку. – Кстати, что ты там плел насчет Лиаверис?

– Ерунда! Что-то вроде бешенства матки.

– А я при чем?! – Шимонфыркнул с возмущением.

– Ты ни при чем, Шим, не волнуйся. И вообще, я не про эту дурочку пришел говорить – просто к слову пришлось. Есть более важная тема.

   Губи помолчал, искоса поглядывая на приятеля и улыбаясь.

– Ну, не тяни.

– Наверное, ты и сам догадываешься, о чем пойдет речь?

– Да уж, догадываюсь, – Шимон вздохнул. – Не совсем слабоумный.

– Ты далеко не слабоумный, Шим, это ты верно заметил. И ты, конечно, в курсе, как все более-менее догадливые мужики, что власть на острове с сегодняшнего дня перешла в мои руки. Только умоляю тебя, не делай вид, что ты удивлен. Все равно не поверю в твою искренность. Да и кому же еще, посуди сам, это впору? У начальства сломалась защита, а у Велеса заодно и оружие. На нашем острове, как оказалось, произрастает некая очень полезная водоросль. Полезная и заразная. Она что-то там такое нарушила – по моей личной просьбе – или съела, отчего гениальное творение научной мысли полетело ко всем чертям. Велес, бедолага, со своим новообретенным дружком Гатынем сейчас находятся в надежном месте, под хорошей охраной. В скором времени туда же поступят и остальные трое голубчиков.

– Значит, это ты убил Будра? – Шимон поднял на него тяжелые поскучневшие глаза.

– Врать не буду, кое-кто из моих ребят.

– И много у тебя ребят?

– Дело не в количестве, Шим, ты же понимаешь. Пара верных ребят еще с воли. В придачу те, кого мы с ними организовали здесь. Полторы дюжины мужиков, которые знают, чего хотят, знают, кто даст им это, и которых все остальные боятся, как проказы. Поэтому я и пришел сказать, чтобы ты не наделал глупостей.

   Шимон молчал, ожесточенно покусывая реденькие усы. К черту все мечты о власти! И рушил их не кто иной как Губи, тот самый Губи, которого лишь полчаса назад в разговоре с Зеу он назвал лучшим своим другом.

– Ты зря раскис раньше времени, – Губи успокоительно сжал ему плечо. – Ты ведь меня не дослушал. Абсолютной власти, с «оберегом» и «бластером» теперь никому не видать по милости той симпатяги-водоросли, а власть простая, человеческая досталась нам с тобой. Мы же кореша, Шим. И все мои ребята это знают.

– Значит… ты предлагаешь двоевластие?

– Неважно, каким назвать это словом. Пусть будет двоевластие. Лишь бы мы с тобой не ссорились.

– Ну, тогда вот что. Поскольку, как ты говоришь, мы равны в отношении власти, вот мое первое желание или первое распоряжение: отпусти Велеса и всю его шайку с богом.

   Губи разочарованно поморщился.

– Шим, ты же умный мальчик, ты всегда гордился своим интеллектом! Что ты несешь? Если Велес освободится, он припомнит мне Будра и вертолет. Неужели ты этого хочешь?

– Каким образом он припомнит? Ты и так уже приговорен по максимуму. Ничего сверх пожизненной тягомотины на этом занюханном островке тебе не грозит.

– Возможно. Возможно, Велес не станет возиться со мной – везти на большую землю, добиваться нового суда, чтобы затем отправить на другой занюханный остров. Но могу ли я знать это наверняка? – Губи покачал головой. – Другой остров, знаешь ли, может оказаться менее комфортным, чем этот. Да и корешей придется заводить заново.

– Какого же черта ты раскололся ему про Будра?! Ведь никто ничего не раскопал. Ноль улик! Подождал бы, пока они отвалят, да и дело с концом. Но главное, самого-то Будра – зачем?.. Чем тебе мог досадить безобидный старикан?!

– Значит, счел это нужным, – Губи перестал улыбаться. – Мне казалось, я пришел к другу, Шим. Если я ошибся, скажи.

– Это из-за купола?! – Шимон дернулся, озаренный. – Ты надеешься слинять отсюда, пока остров не накрыли колпаком?.. Но это безумие. Тебя отловят и опознают в любой точке планеты! – Он помахал, возбужденно и яростно, растопыренной левой пятерней. – Э т о подделать нельзя!

– О да! – согласился Губи. – А это – тем более, – он кивнул на свою ладонь. – Совершенно уникальный, неповторимый рисунок.

– Так как же тогда? Единственное, что можно сделать: доплыть до какого-нибудь соседнего необитаемого островка и затаиться там. Жить Робинзоном, одичать, перестать разговаривать, жрать сырых чаек!.. Но это же глупо, согласись? – Шимон вопросительно и взволнованно уставился на приятеля.

– Какая разница, Шим, глупо или не глупо? Ты не о том говоришь, совсем не о том. Разве я требую у тебя отчета в твоих поступках, твоих порывах, твоих пороках? И вправе ждать того же и от тебя. Каждый из нас, хозяев этого мира, свободен как ветер. Даже на этом жалком клочке земли – свободен. Поэтому нас и мало.

– Эт-то верно, – Шимон стиснул голову руками и задумался.

   Велесу – конец, вне всяких сомнений. Жалко, стоящий парень. Делить власть с Губи – черта с два из этого выйдет что-то путное. Как бы он сладко ни улыбался, какими бы ни наделял комплиментами… Двоевластие – сказочка для дураков. Для наивных молоденьких мальчиков. Шимон же наивным и доверчивым никогда не был. Даже в колыбели умел кусаться и разгрызал в труху не понравившиеся погремушки. Да, но тут-то кого кусать или грызть?! Разве что собственные локти. Со всех сторон выходит паршиво, куда ни глянь.

– Губи, – тихо спросил он, – за что ты здесь?

– Ты разве не знаешь? – так же тихо и как будто устало отозвался тот.

– Откуда? Ты же не говорил никогда.

– Я-то нет. Но другие. Разве не болтают, в воздухе не носится?

– Носится. Слухи всякие, сплетни. Но они разные. Чего только не наговорят.

– А ты выбери самое впечатляющее. Самое-самое. За то и сижу.

– Самое-самое… Танауги как-то намекнул, вскользь. Но я думал, треплется, пугает. Садизм?

– В точку. Он на редкость проницателен, наш общий друг Танауги. Глубоко копает.

– Д-дак ему, – Шимон с ужасом осознал, что заикается, – Велес… Велес, верно, сказал.

– Велес не мог ничего сказать, – Губи сделал вид, что не заметил изменившегося тембра голоса приятеля. – В моих бумагах написано другое. Я неправильно выразился: судили и сослали меня не за это. Потому что до истины не докопались ни следователь, ни судьи. А знаешь… – Губи мечтательно улыбнулся. – Это даже хорошо, что ты меня расколол. Иногда так хочется поделиться, а не с кем! Знаю, что рассказывать о таких вещах не принято, но… Затягивает это дело так, что и не выпутаешься. Как водка. Как опиум. Сам даже удивляюсь: вроде как всё одинаковое – и кровь, и всякие там физиологические реакции… а не надоедает! Хочешь, – он повернулся и посмотрел в упор разгоревшимся глазом, – поподробнее расскажу?

– После, – Шимон отвел взгляд. Губы его были закушены. – Значит… четверка начальников нужна тебе для этого?

– Ты на редкость догадлив, мой мальчик. Четверка начальников. И не только они. Раз в два-три месяца – это мой цикл – мне бывает нужна живая разумная тварь для увлекательного общения. Но Велеса я оставлю напоследок, будь уверен. С ним поговорить можно, и помолчать можно, покурить. Ценный человек для островной жизни. А начну с Идриса. Или нет, лучше с Гатыня. Я ему давно обещал.

   Шимон сделал в голове небольшой подсчет.

– Лет через семнадцать-двадцать при твоих темпах тебе придется одному куковать здесь.

– О, – Губи рассмеялся, – тебя я не трону, Шим, в любом случае! Над друзьями издеваться грешно. А также тех красавиц, за кого ты попросишь. Ну, и конечно полторы дюжины моих ребятишек, с их красавицами. То есть компания останется довольно внушительная, не беспокойся. Скучновато будет под конец жизни, но что делать. В одиночной камере, говорят, еще скучней.

– А эти твои полторы дюжины… они знают о твоем… увлечении?

   Губи пожал плечами.

– Вряд ли. Но если и знают, не досаждают мне пустыми расспросами – в силу врожденной деликатности. К тому же они плохо умеют считать.

– При чем тут счет? – не понял Шимон.

– Ты же вывел цифру в семнадцать лет. Для них такой интеллектуальный напряг непосилен.

   Шимон замолчал. Он чувствовал, как отвратительная стыдная дрожь пробирает тело до костей. Он стиснул зубы, злясь, что дрожь эта заметна Губи. Конечно, ее нельзя не заметить, хотя бы по голосу, хоть Шимон и старался говорить коротко и отрывисто.

   Минуты две протекли в тяжелом молчании. Затем прозвучал короткий смешок.

– А ты поверил, малыш! – Губи глядел на него с сочувственной укоризной. Опершись о плечо приятеля, он поднялся с травы. – Я проверить тебя хотел. Нервишки твои. А еще я играть люблю, знаешь…

   Прощально улыбнувшись, он зашагал к лагерю.

– Постой!

   Губи остановился и оглянулся.

– Не уходи так! Когда ты врал – тогда или теперь?!

   Губи смеялся.

– Что ты за дьявол?!..

– Поздно уже, Шим, – сказал он, отсмеявшись. – Прислать тебе твою красавицу, если я ее встречу?

   Шимон помотал головой.

– Ну тогда – бывай.

   Он врезался в кусты плавно и бесшумно, словно темный сутуловатый нож.


   Зеу зашуршала ветками и вышла на поляну. Шимон вздрогнул.

– Тебе чего? – хмуро спросил он, когда узнал. – Губи прислал все-таки?..

   Не отвечая, она подошла и села рядом. Шимон нехотя подвинулся.

– Спать пора, Зеу, – помолчав, сказал он зевая. – Пошли домой.

– Посидим еще, – попросила она.

– Да ты замерзла вся, смотри, – он похлопал ее по холодным плечам. – Пошли, пошли. Завтра еще насидимся и послезавтра, вся жизнь впереди.

   Зеу совсем не была уверена, что завтрашний и послезавтрашний вечер Шимон проведет с ней, но промолчала. Он не сказал ей ничего – это было главное. Ни полслова, ни намека. Он не доверял ей. «Нелиде, наверное, он расскажет. Поделится».

   Они подходили к жилым постройкам, загадочно светящимся в ночи разнокалиберными огнями. По-прежнему отовсюду слышались смех и пьяные выкрики, но уже слабее. Псевдо-веселый праздник миновал свой апогей.

   «Господи, какая она дура, – тоскливо думала о себе Зеу в третьем лице. – Просто биологическая машина, а не человек. Агрегат по выработке тоски. То, что он ничего не сказал ей, а расскажет Нелиде, гораздо тяжелее и больнее того, что она узнала? А узнала она такое… Но он расскажет всё Нельке – это больнее».

– Шимон! О чем говорил с тобой Губи? – тихо спросила она в совсем слабой надежде.

– О наших с ним общих мужских делах, – Шимон чмокнул ее на прощание в щеку, принужденно и бегло. – Ну иди, спи.

   Он ушел, а Зеу осталась стоять, не в силах двинуться от охватившей ее тоски.


   Женский крик, высокий, хриплый от ужаса и ярости, ворвался в ночь, разогнав все прочие звуки. Зеу, вздрогнув, вышла из забытья. Она сразу поняла, что означает этот крик и откуда доносится.

– Уберите ваши грязные руки! Как вы смеете касаться меня! Прочь!!! Вы пожалеете, вы все пожалеете!..

– Ну, сука!.. Она прокусила мне руку!..

– Мать твою так!.. Ты еще лягаться!..

– Придушить ее, и всех делов!

– Тогда Губи придушит тебя, идиот! Забыл, что он сказал? Брать вежливо, без травм и царапин!..

– Послушайте, вы напрасно считаете, что останетесь безнаказанными. Вы напрасно считаете, что большего наказания не существует, и вам уже нечего терять… Ради такого исключительного случая… Ох!.. Боже…

– Грязные, грязные, грязные псы! У вас каплет с клыков слюна, бешеные собаки!!!

– Вера, Матин! Да перестаньте же вы, ей-богу. Спокойнее…


   Слышать это нет сил. Потому что не просто слышишь, но знаешь. (Лучше бы она не подслушивала, схоронясь в зарослях, лучше бы сразу ушла домой!) Бедная Лиаверис. Она так кричит и рвется, но она ведь и представить не может, зачем нужны Губи они, четверо…

   "Чума на оба ваши дома…" Откуда эта фраза? Чума. Если б спустилась средневековая чума на остров, вместе с туманом или дождем, и поцеловала каждого его обитателя… Зеу поклонилась бы ей в ноги за это.

   А может быть, именно так и случится?..

   Может быть, уголовные законы воистину гуманны, просто их окончательный смысл держится от широких масс в тайне? И сразу вслед за тем, как опустится на остров прозрачный колпак, всех его обитателей поразит болезнь, подобная средневековой чуме, быстрая и беспощадная.

   Ведь невозможно представить, что у кого-то, пусть даже и высокосидящего, облеченного крупной властью, хватит жестокости приговорить человека к такому… к смерто-жизни такой.

   Конечно же, предусмотрена чума. Современная и очень быстрая ее форма.

   Не кричи, Лиаверис, потерпи. Скоро всё кончится.

   Вот только… Как же она могла забыть! Если вертолет не взлетит больше, кто же опустит тот самый колпак, несущий вместе с собой спасительную заразу?..

Глава 13. Нелида

   Нельку разбудила музыка из лагерного репродуктора. Наглые хриплые звуки тяжелого рока перехлестывали через край.

   Она разлепила веки и села в постели. Хотелось выйти на сильный-сильный ветер – такой бывает здесь, верно, поздней осенью, в ноябре: грубый и резкий, как викинг, и освежающий, словно прыжок в ледяное озеро. Выйти на ветер, чтобы он прошил ее насквозь, просквозил навылет и вытряхнул из головы и груди всё то мутное и ужасное, что рассказала вчера ночью Зеу. Чтобы всё оказалось бредом.

   А может, это и впрямь бред? Извилистый больной кошмар полоумной девушки?

   Она покосилась на соседку по хижине.

   Та лежала, вытянувшись, на своей постели напротив. Нет, не полоумная, конечно: в разуме ей не откажешь. Просто несчастная вне всяких пределов. Черные глаза открыты. Не глаза, а два провала в непроглядное и душное ядро планеты. Она умела часами лежать так, не шевелясь и не издавая ни звука. Или сидеть где-нибудь, прямо на голых камнях, воплощением безысходности, стылой статуей. «Труп, чувствующий тоску». Определение самой Зеу. Нелька выудила эту фразу в ее дневнике, который просматривала временами, когда Зеу не было поблизости. Она не считала чтение чужого дневника некрасивым и низким занятием. Некрасиво рассказывать другим о том, что прочла, или цитировать выдержки из прочитанного самой Зеу. Нелида же ничем не проявляла свою осведомленность. Не заглядывать в чужой дневник, если есть к этому возможность – вот он, даже не спрятан как следует, торчит углом из-под подушки – значит быть недопустимо равнодушной к ближнему. Слава богу, таким грехом Нелька не страдала.

   Есть, правда, в этом занятии определенная опасность, зарытая мина – вычитать что-либо не особо лестное о себе самой. Но это пустяк: самолюбие у Нелиды не больное и дополнительные уколы ему не страшны. (Возможно, его и вовсе нет, самолюбия.) К тому же всё плохое, что она может обнаружить в дневнике о себе, рождено ревностью. Сумасшедшая ревность! Чудовище обло, стозевно… сердцегрызущая тварь. Днем и ночью терзает зубами нечищенными. Какое счастье, что Нелька напрочь лишена этого чувства. При рождении забыли, видимо, наградить впопыхах. Спасибо!

   Музыка прервалась, и мужской бас с характерными блатными интонациями объявил:

– Дамы и господа! Приглашаем всё население острова в столовую на всеобщее собрание. Быстренько всем продрать глаза! Ноги в руки – и ходу! После будет праздничная жратва, веселые оргии и танцы до упада.

   Голос не то хмыкнул, не то цыкнул зубом, и тяжелый рок загремел снова.

– Танцы… твою мать, – проворчала Нелида. – Вчерашних оргий мало показалось. Самое время трепыхаться в экстазе… Так ты говоришь, Шимон вчера ночью не сказал Губи ничего определенного?

   Зеу кивнула, не поворачивая головы.

– Сейчас всё прояснится. Пошли.

   Зеу послушно встала и начала одеваться. Бледная, красивая, юная, она страдала так самозабвенно, что временами это выводило Нелиду из себя. Ну, почему она, Нелька, не устраивает демонстраций живого трупа и не глядит в потолок, хотя ей не менее больно, оттого что Велеса и друзей его могут замучить и убить, а обояшка-Шимон оказался скотиной. И любовная боль ей знакома. (Уж, наверное, не меньше!) «Это болезнь, болезнь, – уговаривала она себя, когда раздражение готово было прорваться наружу. – Она сломана. Она одинока. Одиноче ее (одинокее? одиночнее?) только космонавт, вышедший в открытый космос и случайно оторвавшийся от корабля». Хотя понять и прочувствовать такую тоску и такое одиночество – не умозрительно, но изнутри, всеми печенками, не могла, как ни пыталась.

   «Жди чуда, чудовище, чудо придет, в пятнадцатый раз усмехнется и бросит: ты много страдала и стала, как крот, слепая и в глубь утыкаешься носом… Что там в глубине? Там владенья твои, там морок, печаль и невымытый ужас… Руками взмахнув, ей предложит: Лови! Цепляйся и лезь на простор и наружу… Наружу, наружу, где холод и хруст, где рыбы, скворцы, подлецы и машины… Как ты ошалеешь, воззрившись на куст какой-нибудь первой калины, малины!.. Как ты пожалеешь безумно себя, что долго сидела во тьме и досаде… Как ты закопаешь, засадишь рассадой … места, где жила. Пробежавшие звери тебе помахают призывно хвостами… И их устремленность захватит, заставит бежать за их стаей, смеяться и верить…»


   В столовую постепенно набивался народ. Встрепанные, помятые после безумной ночи лагерники не выглядели торжествующими, скорее – настороженными и подавленными.

   Нелида и Зеу устроились в задних рядах, поближе к выходу.

   Губи, веселый и раскованный больше обычного, с видом именинника восседал на столе в центре, болтая длинными ногами. Шимон застыл по правую его руку. Выражение его лица трудно было определить с уверенностью. И усталость, и злость, и вызов. Ликования не было, это точно. Даже отблеска того веселья, которым искрил пространство вокруг себя Губи.

– Ша, мужики! Тихо! Дело серьезное! – в противовес собственным словам Губи улыбался масляно и блестел глазом, будто рассказывал анекдоты. – Попутно отвечаю на все возникающие вопросы. Куда подевалось начальство? А улетело домой. Да-да. Всё нам тут прекрасно организовали, обустроили и отбыли. Нет, не на вертолете. Вертолет мало-мало сломался. На воздушных шариках…

   Мрачное и злое лицо Шимона контрастировало с разухабистой болтовней приятеля. Губи обнял его за плечи и покачал, словно в приливе хмельной приязни.

– Кореш мой и заместитель – Шимон. Прошу любить и жаловать! Да вы все его и так любите. Да и как же не любить-то такого? Симпатяга! Отличный мужик. Зверь!

   Нелька впилась глазами в угрюмую голову Шимона, и лицо ее приняло выражение ощерившейся, приготовившейся к борьбе кошки.

– Твой Шимон… шкура. Ты знаешь, что я с ним сделаю?!

– Он не мой, – тихо возразила Зеу. – Он твой, если уж на то пошло.

– Ну, если мой, – Нелька закивала головой, – тогда я сейчас…

   Она вскочила с места, протиснулась сквозь толпу и остановилась перед своим угрюмым любовником. Губи замолчал и с интересом смотрел, как она плавно отвела назад руку и два раза хлестнула Шимона по левой щеке, так, что голова его два раза дернулась.

– Мразь, – громко и отчетливо объявила Нелька.

   Шимон медленно подался вперед. Лицо его застыло и приняло бессмысленное выражение, и только белки глаз вырастали до неправдоподобных размеров.

   «Убьет», – вздрогнула Зеу.

   Все затихли.

– Очень убедительное проявление любви, о которой только что говорилось, – заметил Губи, разорвав опасливое молчание. – Коротко, но стоит целой тирады. Целого пылкого объяснения со слезами и вздохами.

   Нелида попятилась, повернулась и выбежала вон. Ей даже не пришлось протискиваться, так как все расступались.

   Шимон медленно вышел следом. Ему пробираться было гораздо труднее – подсознательно жалея Нельку, толпа сжималась, стремясь хоть как-то отсрочить возмездие.


   Нелида не стала убегать. Отошла от столовой метров на сорок, и пока Шимон прошагал эти метры, набычившийся, с закушенной губой, бешенство его улеглось, вернее, вошло в русло.

– Ну? – Он приблизился вплотную, еще не зная, что с ней сделать.

– Губи продался? Шестерить ему будешь?..

   Шимон протянул ладонь и сжал ей горло. Так, что она не могла говорить и закашлялась.

– Запомни. Шимон в жизни никому не продавался. А что касается Губи, то говорить о нем и о наших с ним отношениях я с тобой не намерен. Хорошенько запомни. Впечатай в свои мозги до конца дней.

   Он резко убрал руку, и Нелида пошатнулась. Она потрогала заболевшую шею и хрипло спросила:

– А Велес и остальные? Зачем вы врете, будто они уехали с острова? Вы же держите их здесь, чтобы потом расправиться. И к а к расправиться, я ведь тоже знаю.

   Шимон сузил глаза.

– Ах, знаешь? Сорока на хвосте принесла? Любовники насплетничали? Тебе же хуже. Лучше б они держали язык за зубами. Если о твоих познаниях станет известно Губи, он примет меры. Догадываешься, какие?.. Я-то тебя не выдам. Пожалуй. Хотя и следовало бы – за сегодняшнее. Но упаси тебя Бог проболтаться еще кому-нибудь. Упаси тебя Бог.

   Нелида всю дерзость вложила в ответный прищуренный взгляд.

– Я расскажу о том, что знаю. Как бы ты ни клацал зубами, как бы ни запугивал. Расскажу, когда придет время. Когда пришлют поисковую группу с большой земли. И если вы их до тех пор не выпустите, если хоть одну царапину… – пеняйте на себя! Не поздоровится ни тебе, ни твоему подколодному гаду Губи.

– А вот это, – сказал Шимон тихо, – ты зря сказала. Совсем зря.

   Тон голоса и выражение лица были такими, что Нелида отступила на шаг. Она никогда не была робкой, но сейчас сердце сжалось в крохотный птичий комок. Ей захотелось кинуться Шимону на шею, потрясти за плечи, растрепать волосы, укусить… Что-то сделать, чтобы пробудить в нем теплое, всегдашнее, человеческое. Что?! Еще раз ударить, закричать, прижаться щекой?.. Ведь она знала его, знала, как никто. Его смех, его бред, искренность, сила и слабость – были ее. Она знала его всего. Как брата. Как домашнюю собаку. Как свое же, не слишком удавшееся, стихотворение.

   Шимон повернулся и пошел прочь, и нельзя было бежать за ним, кричать – он бы отбросил от себя ее руки. Он бы ее не услышал.


   Зеу вышла из столовой сразу же вслед за ними и теперь наблюдала издали, не решаясь ни подойти, ни исчезнуть. Нелида пошла было ей навстречу, но, не доходя пяти метров, свернула и обошла по тропе. Не могла она сейчас ни видеть, ни говорить с той, что уже не существовала в ее сознании отдельно от Шимона. Была проглоченной, переваренной им, а не самой собой, свободной и самовольной. Право, она не уверена, любовь ли это. Быть может, нечто столь же сильное, но качественно иное.

   «Ну, что ты застыла столбом? Беги за ним, заглядывай в глаза, стелись мягким ковром под подошвами. Вымаливай кроху тепла и внимания в обмен на…» А интересно, чем могла бы пожертвовать Зеу ради того, чтобы привязать к себе этого обаятельного самца? Хотя бы на три дня привязать?.. Впрочем, она несправедлива к ней. Стала бы Зеу рассказывать услышанное вчера, если б расположение Шимона перевешивало для нее всё на свете? Вряд ли. Она человек. Не все в ней проглочено.

   И все-таки не должна женщина так одеваться. Даже душевнобольная. Брюки мешком, мужской пиджак на три размера больше… Сколько раз Нелька предлагала располагать ее гардеробом, предлагала причесывать, помочь выработать свой стиль, что-то сшить, наконец – и всё впустую. И смотреть так не должна. И застывать соляной статуей.

   Помнится, она так обрадовалась в первый день, выцепив Зеу взглядом в толпе ссыльных: девчонка, ее ровесница, и явно не из уголовной среды! Была уверена, что станут задушевными подружками, предложила жить вместе. И какой последовал облом… Трупы, чувствующие тоску, к дружбе органически не способны.


   «Ты не любишь меня, Бог? – спросила Нелида у полуденного солнца. – Глупый вопрос: сколько поводов у меня было убедиться в твоей нелюбви. И всё-таки никак не угомонюсь, всё допытываюсь, всё спрашиваю… А может быть, любишь, но просто испытываешь? Играешь, как кошка с мышью, но чтобы в итоге не съесть мышь, а отпустить, наградив за терпение и смелость? И ведь не подскажешь никогда, как поступить, что выбрать. Вот и сейчас – полное молчание. Ни намека даже – что сделать, к кому идти. Сама выбирайся, выпутывайся, Нелечка, сама».

   Нелька брела, разговаривая сама с собой, с небом и солнцем, с неведомым и нелюбящим Богом, направляясь в свое любимое место. Где так хорошо мечтается и думается, дремлется и пишется. В любую погоду, кроме проливного дождя и очень уж промозглого ветра.

   Она вышла на побережье в северной части острова и побрела по скалистому гребню вдоль кромки воды, перепрыгивая с камня на камень. Округлые валуны, поросшие светлым, похожим на разросшиеся снежинки лишайником громоздились один на другом, придавая пейзажу суровый оттенок, заставляя вспомнить скандинавские фьорды, либо острова Северной Ладоги.

   В одном месте обрывистый склон с чудом державшимися на нем кривыми деревьями круто уходил вверх. На самой вершине росла береза, старая, поросшая лишайником, как и камни. Толстый ствол изгибался у самой земли, образуя удобное ложе.

   Здесь-то и примостилась Нелида, вытянувшись, заложив руки за голову, запрокинув лицо. Дерево – мудрое и теплое, обволакивало своей энергией, успокаивало, помогало думать. Слева внизу шумели волны, безостановочно семенящие к берегу, кудрявящиеся барашками. Дымчато-белые чайки полосовали воздух, надрываясь гортанными недовольными криками. Справа всеми оттенками малахита, изумруда, и нефрита баловал и ласкал глаза лес. Свесив вниз ладонь, можно было ощутить щекотное касание ворсинок мха, длинного, желто-рыжего, и лаковых твердых листочков брусники.

   Хорошо!..

   Вот только расслабляться и наслаждаться чистотой и добротой природы ей сейчас никак нельзя. Думать надо. Как-то вытаскивать себя из беды.

   Угроза Шимона – не пустой звук, от нее нельзя отмахнуться. Шимон не пускает слов на ветер, особенно сказанных таким тоном. Она не самоубийца, Нелида, ни в коей мере. И японские офицеры, распарывающие себе живот специальным мечом при любом мало-мальском жизненном затруднении, никогда не были для нее идеалом. Несомненно, следует затаиться до прилета людей с большой земли. Не маячить, по крайней мере, на глазах (на глазу) у Губи. Но для этого как минимум нужен хороший друг. Человек, которому можно довериться, положиться во всем и принимать его преданность, отвагу и заботу о себе как должное.

   Хороший друг… Нелька горестно усмехнулась и перевернулась на бок, едва не скатившись с дерева. В друзьях у нее ходило пол-лагеря. Друзья-приятели-собеседники-любовники. Она не разделяла четко этих понятий. Если ты делаешь человеку что-то такое, отчего ему становится лучше, какое имеет значение, что именно ты делаешь? Вслушиваешься ли в его исповедь, читаешь стихи, гладишь по голове, целуешь… Грязи нет на свете, ее не существует. Вернее, грязь только там, где унижение и зависимость. А в остальном ее нет.

   И друзей у нее, таким образом, пол-лагеря, а идти сейчас не к кому. Случись это раньше, Нелида первым делом пошла бы к Будру. Потом к Шимону. Потом к Велесу.

   Будр бы помог. Он спрятал бы ее в глуши острова, который облазил вдоль и поперек, и носил бы туда пищу. И занимал медленными, блаженными разговорами ни о чем. И молчал подолгу. И напевал вполголоса (чтобы не услышали и не нашли). Он непонятный, Будр, но это не та непонятность, что пугает (как с Идрисом). Его не боялись птицы, лягушки и ящерицы. И любили собаки. С ним так легко, так надежно-спокойно-тепло было всегда.

   Шимон бы помог. Стал бы жмурить зеленые наглые глаза, покровительственно обнимать и говорить, что всё обойдется. И всё действительно бы обошлось, потому что авторитета и влиятельности на острове Шимону не занимать. Он – сильный мира сего. Сильная родная мразь. Друг и приспешник садиста. Сытое, обаятельное мясо… Стоп. Только не заруливать в ту сторону!

   Велес бы помог. Желтый, как янтарь. Неуловимый Велес. Сотворил бы что-нибудь неожиданное и непонятное и вытащил из напасти, как щегла из силков. Он бы ее спас, Велес. Уже отправляясь на роковую встречу с Губи, он думал о ней. Наказал Арше позаботиться, чтобы взяли с собой в лодку. (Другое дело, что Нелида никуда бы не поплыла, это полностью исключено, но все-таки!..) Он пытался вытащить ее отсюда. А она вот – не может его спасти. Слабая, неумная, трусливая…

   Нелька снова перевернулась и постучала в досаде кулаком по стволу. Тут же, охнув, погладила теплую кору: «Прости, березка. Ты не при чем. Ты славная, добрая. Помогаешь мне изо всех твоих сил…»

   Стыдно вспомнить, но одно время, в самые первые дни, он даже нравился ей, этот подонок. Чисто эстетически, конечно. Нравился сияющий серый глаз. Даже стишки глупейшие сочинялись: «Один! Блистательный, серый, смеющийся, словно спьяну. Единственный, уникальный, властитель и царь в лице»; "Грань горящего мозга, окно в тайники воли… О, как он красив острой и злой красотой боли!» Глупо, пошло. Еще нравилось его тело – длинное, гибкое, без капельки жира. Породистое, словно у дога или пантеры. И смоляные волосы. Она не раз думала, что это хищное одноглазое совершенство неплохо смотрится на фоне острова с его густой и яркой зеленью, белыми известковыми проплешинами, рыжими бакенбардами мха, скалами, птицами и седым прибоем. Они оба сотворены природой с мастерством и любовью: и остров, и зверь Губи. (Вот только зачем?)

   До телесной близости у них не дошло, слава богу. Губи на нее не запал. (И не только на нее: ни одна женщина в лагере ни разу не похвасталась, что провела с веселым и жарким красавчиком задушевную ночку. Да и тяги к юношам за ним не замечалось. Отчего бы это, интересно? Впрочем, неинтересно. К черту!) Ничего плотского у них с Губи не случилось, и это замечательно: иначе как стала бы она смывать с кожи следы его липких змеиных поцелуев?

   Нелька тихонечко засмеялась, уличив себя в неискренности. Врать нехорошо! Даже самой себе. (Она устроилась поудобнее, вытянув ноги и вжав плечи, чтобы древесная выемка пришлась ей впору и затылок утопал в мягком слое лишайника.) Поцелуи на ее коже бывали всякие. Да и как иначе на острове, населенном сотней убийц? Она так устроена, что не очень-то склонна делить людей на хороших и плохих, добрых и злых, черных и белых. Скорее уж – на серых и разноцветных, скучных и ярких. На тех, кого можно описать двумя-тремя фразами, и неописуемых.

   Губи – неописуемый, вне всяких сомнений. Неописуемо мерзкий. Убить – просто так, от скуки – добрейшего человека? Адский выкормыш, нечто запредельное. Слава богу, что ее мимолетная влюбленность не вылилась ни во что большее.

   Но все-таки необычно устроена ее натура, не как у людей! Белая ворона по кличке «Нелька». Нет, черная ворона в стае белых кур! Впрочем, если черная, то не ворона, а ворон. «Черный ворон, что ты вьешься…» Так и мысли ее вьются, скачут вразброд, сразу во все четыре стороны света. (Пестренькая ворона. В горошек и в крапинку.) И мысли, и чувства… Она способна увлекаться и даже влюбляться одновременно в нескольких. В самые первые дни, к примеру, параллельно с Губи внимание ее зацепил Шимон, и еще она отметила желтоглазого, невзрачного, но дико славного Велеса.

   Быть влюбленной одновременно в нескольких – это как, сидя за столом, пить разные напитки. То обжигающую водку, то ароматный горячий глинтвейн, то приторный липкий ликер. Кто может заставить ее пить что-то одно? От водки быстро пьянеешь и становишься неуправляемой, хотя первая реакция – выплюнуть и прополоскать рот. Ликер можно смаковать долго, но сладость мало-помалу переходит в тошноту. Глинтвейн… его аромат хорошо вдыхать, когда холодно – в доме или на сердце. Будь Нелька докой в наркотиках или психоделиках, у нее родились бы и иные ассоциации.

   А может, в этом ее спасение? Поли-влюбчивость и всеядность защищают от памяти – безжалостного истязателя, обитающего под черепной крышкой, личного палача и садиста.

   Память раздавила бы ее, стерла в пыль, сделала похожей на Зеу, если б она потеряла способность увлекаться и влюбляться. Она жива, память, она никуда не делась, но она подспудна. Не исчезает, не растворяется ни в чем, как камень, но камень подводный, над которым бликует солнце, резвятся рыбки, шевелятся водоросли.

   Быть может, каменная память – это и есть любовь?..

   Интересная мысль. Но не вовремя. Сейчас о другом надо.

   Нелька просвистела сквозь зубы несколько тактов веселой финской песенки, рывком соскочила с древесного ложа и спустилась с обрыва вниз, цепляясь за корни деревьев и щели в камнях. Подошла к воде. Ветер сновал взад-вперед, на берег и с берега, шуршал деревьями, упирался в лицо, теребил послушную воду прилива.

   Это хорошо, конечно, что ветер, волны, береза – вкупе с беспорядочно скачущими мыслями не дают зверенышу страха в ее нутре поднять голову и внятно завыть. Но ведь решать что-то же надо!..

   Можно прибегнуть к помощи Зеу. Как-никак ближе нее – если говорить о женщинах – здесь никого нет. К тому же именно она рассказала о ночном сговоре Губи с Шимоном и именно ей, первой, стало тошно от мысли, что предстоит пережить в скором времени четверке начальников и Гатыню.

   Но! Не лежит у нее душа довериться Зеу. Никак. Повинуясь ласковому прищуру или присвисту Шимона, она отречется и от матери родной, не то что от подруги. (Наверняка этого, конечно, знать нельзя – да простит ее Зеу! – но вероятность немалая.) Что из того, что она осознала трусливую и рабскую его суть? Если б знание это – или любое другое – могло ослабить ее привязанность!

   Привязанность ее смертельна. Ее не ослабит ничто. (Каменная память! И никаких водорослей, никаких рыбок.)

   К тому же, что она сумеет, Зеу? Чем сможет помочь реально, будучи беспомощной, дурно одетой, нелюдимой и мрачной? Нет, не станет Нелида принимать помощь от «трупа, чувствующего тоску», от воплощения вселенской скорби, растрепанной плакальщицы по самой себе… и это при том, что самый страшный удар в мире – несправедливая кара – ее миновал! Она же, Нелька, способна смеяться, общаться, писать стихи, утешать всех и каждого, растворяться в природе – хотя на этот проклятый пожизненный остров обречена без малейшей вины. Ну отчего, отчего так?..

   Сколь разнятся люди в этом мире! Не пора ли от стихов перейти к толстенному психологическому роману?

   Впрочем, не об этом следует ей сейчас думать. Проклятые, скачущие, словно необъезженные жеребята, мсыли! Времени в обрез. В этот самый момент, быть может, Губи советуется с Шимоном, как лучше всего нейтрализовать зарвавшуюся девчонку.

   А что если попросить помощи у Идриса? Наверняка он знает остров вдоль и поперек – такой же любитель одиноких прогулок, что и Будр. Совершить безумный, иррациональный шаг. Идрис – темная лошадка, предельно неописуемый. При всей неуемной общительности она до сих пор не перемолвилась с ним и словом. (Интересно, перемолвился ли вообще кто-нибудь?) Он может оказаться кем угодно: запредельным негодяем похлеще Губи, средневековым недовымершим рыцарем, живописным нулем, ничтожеством, окружившим себя роем загадок. Довериться ему – безумие. Все равно что ринуться с десятиметровой скалы в непрозрачную глубь, не зная, что ждет – податливая вода или острые камни. Но разве не самые безумные шаги приводят к победе? Рискнуть или не рисковать? На кону, надо признать, поставлено не так уж и мало: невзрачная и скромная, но при этом единственная и уникальная, своя собственная шкурка…


   В конце концов, после немалых колебаний, Нелида решила довериться Танауги. Все остальные, как ей казалось, преданы либо Шимону, либо Губи (за исключением неподвластного рассудку Идриса), он же один нейтрален и безмятежен, словно скала посреди ревущего моря. Он даже на лагерное собрание не соизволил явиться. То, что он равнодушен немыслимо – пусть. Зато никого не боится и не лебезит ни перед кем. Он – скала в море.

   Белая округлая скала с крохотными щелками-глазами. Мраморная. Холодная (потому что камень), но и теплая (потому что нагревается солнцем). Нелька могла бы поклясться, что глубоко вдавленные, слюдяные глаза Танауги теплеют, когда она болтает с ним, по обыкновению не особо вдумываясь в произносимые слова. «Он невозмутимый и сильный, а может быть, даже добрый, хоть и маскирует это полнейшим бесстрастием. Независимый и несокрушимый, не то, что я – колеблемая всеми ветрами и сквозняками, всеядная и слабая, как… как плесень».

   Приняв решение, Нелька сразу повеселела.

   Вперед – к Танауги. Хорошо, что его не надо разыскивать: всегда сидит ссутулившимся мешком у дверей своей хижины на вершине обрыва. Или колдует на кухне, шинкуя лук и морковь ювелирно-крохотными ломтиками. Перед этим, правда, нужно заскочить на минутку к себе, оставить записку Зеу. Предупредить, чтобы вела себя тихо, если хочет оставаться живой и целой. Зеу, верно, вздохнет с облегчением, обрадуется, что Нелька убралась с ее горизонта и Шимон станет доступнее. Ну и пусть! Хоть капельку радости в ее беспросветный мрак…

   Нелида заспешила назад, в лагерь. Уже не по скалистому гребню, а понизу, сняв обувь и шлепая босиком по гальке, по прохладной воде. Недавние тревога и страх, перебродив и перекипев в грудной клетке, принялись облекаться в торопливые, в ритм шагам, строки: «Я слабым родился и, выросши, понял: хотеть, но не мочь – мой удел до кончины… Меня называли то глупым, то вздорным, то злым, то скулящим без веской причины… А жизнь так шумела, а жизнь так бесилась, как в кратере белая бесится лава… Нырнуть бы – и вынырнуть зверски красивым, чертовски удачливым, бешено славным… Бегом и бегом – от раскрывшейся сути… своей неудачной, хромой и бесценной… Мне в спину смеялись прохожие люди, которые – звонко, которые – нервно… Я – копия всех, те же руки и ноги, глаза под бровями и уши без шерсти… Родился я гением, мудрым и добрым, но слабым, как сон, и бессильным, как плесень. И что бы ни делал, кого бы ни корчил – себя не построишь ни книгой, ни хлебом… В груди опостылой скулит и щекочет мое горемычное, сиплое "эго"… Большое, большое, святое, слепое – мое горемычное, сиплое "эго"…»

Глава 14. Яма

   Сырая коричневая тьма. Оранжевый клубочек света на столе. Низкий потолок и стены, мохнатые от корней травы и кустов, с извилистыми ходами дождевых червей, жуков и медведок.

   Последней в эту тесную тюрьму привели Нелиду.

– Откуда ты, солнце мое? – Велес протянул из темноты руки, помогая усесться рядом с собой на нары.

– Оттуда, – пробурчала Нелька, радуясь, что темно и никто не видит, как судорога сдерживаемых рыданий кривит губы и щеки.

– Оттуда… – прошептала-прошелестела Лиаверис.

   Помолчав и справившись с голосом, Нелида вкратце перечислила случившееся с ней со вчерашнего вечера.

– Танауги донес на меня, судя по всему, – заключила она с жалобным недоумением. – Он обещал помочь. Обещал придумать что-нибудь, чтобы вытащить вас всех отсюда…

– Что же ты, девочка, – удивилась Арша, – нашла к кому обратиться? Танауги ни на секунду не задумается, выбирая между тобой и своим абсолютным покоем.

   Хрипло-прокуренный голос странно протяжен и почти совсем без иронии.

– Но больше никого не было, – сказала Нелька. – Никого-никого.

– Никого, – опять повторила за ней Лиаверис.

   Непонятно, то ли она в забытьи, то ли повредилась рассудком.

   Матин молчит. Изредка тихо спрашивает у жены, не нужно ли ей что-нибудь, удобно ли ей. Лиаверис откликается громко и невпопад.

   Порой она начинает петь. То заунывно, то бодро, то игриво-кокетливо. От пронзительных звуков с потолка и стен начинают сыпаться комочки земли, древесная труха и черные жуки с поджатыми лапками.

   Гатынь кажется неживым. Он почти совсем не проявляет себя.


   Если долго смотреть на одинокий огонек свечи, можно войти в транс. Отключиться, улететь, как под воздействием легкого наркотика. Нельке доводилось пробовать травку в молодежных компаниях. Не часто, раза три-четыре. Особого впечатления тогда это не произвело, но вот сейчас, здесь – было бы кстати.

   Подключиться к оранжевой точке света, втянуться в нее. Загипнотизировать саму себя. Тогда перестанет маячить под закрытыми веками лицо Танауги. Белое и круглое, как непропеченный блин. Как лепешка коровы-альбиноса… Что он там бормотал ей? "Можешь ни о чем не беспокоиться. Перебирайся пока ко мне: Гатыня нет, его койко-место свободно. Сюда никто никогда не заходит, да и сам я под крышей лишь сплю. Будешь полной хозяйкой моей хибары. Но если боишься, можно подумать о другом варианте укрытия…"

   Так он ей пел, успокаивал, гладил по шерстке… а маленькие глазки бегали. Да нет, ничего они не бегали! Взгляд Танауги всегда стояч, как болото. Даже намереваясь предать ее, он ни на йоту не взволновался. Был по-прежнему невозмутим, как скала в море.

   Идиотка, какая же она идиотка… Такую степень идиотизма еще поискать.

   «Располагайся, устраивайся, а я схожу за твоими вещами. Самыми необходимыми. Нужно ли говорить Зеу, где ты? Я тоже думаю, что не нужно. Чем меньше людей будет в курсе, тем спокойнее ты будешь спать. Да, я тоже думаю, что лучше всего, если знать будет один-единственный. Не скучай без меня. Я скоро».

   Он даже улыбнулся ей на прощание. (Если это можно назвать улыбкой.) Одарил приподнятым на миллиметр уголком верхней губы. А всего через десять минут заявились трое подручных одноглазого властителя острова…


– Боже мой, – бормочет Нелька. – Он так меня успокаивал. Убаюкивал. Обнадеживал…

– Хватит, хватит думать о нем! – строго велит ей Велес.

   Он притягивает ее к себе и дует в левое ухо. Нелька трясет головой. Как ни странно, этот нехитрый прием помогает, и плоский блин предательского лица перестает маячить перед внутренними глазами.

   Велес гладит Нельку по голове, осторожно выбирая комочки земли и мелкие веточки из мягких прядей.

– Нелечка, – едва слышно шепчет он, – это правда, что ты здесь безвинно?

– Правда.

– Я давно хотел спросить, но боялся…

– А чего ты боялся?

– Боялся узнать наверняка, что это правда. Слишком страшно. Хотя допустить, что закон был к тебе справедлив, еще страшнее. Совсем немыслимо. Ты и насилие? Быть такого не может. Скажи, а отчего это так стряслось, Нелечка?

– Не скажу. Все, что пожелаешь, могу рассказать про себя, а это – нет. Думай, что хочешь.

– Ну и пусть. Не говори, – разрешает Велес. – Я просто заберу тебя отсюда. Тебя и Гатыня. И добьюсь, что твое дело пересмотрят и найдут настоящего убийцу.

   Нелька сжалась и напряглась под его рукой. Почувствовав, что сказал что-то не то, Велес прикусил язык. Вздохнув, он заговорил снова:

– Бог с ним, с этим судом. Всё это суета. Я просто сохраню вас обоих, тебя и Гатыня, и никому не отдам. Слышишь? Не отдам и всё. Спрячу. Арша собирается сделать Гатыню фальшивый паспорт. Попрошу сделать два…

   Нелька уткнулась лицом ему в плечо.

– Жестко, – пожаловалась она. – Не можешь плечи приличные себе отъесть или мышцами накачать хотя бы…

   Велес продолжает шептать, рисоватьидиллические картины ее свободного будущего. Тихие слова греют, как мурлыканье кошки. Как лепет доброго, но не всесильного ангела-хранителя или домашнего божка.

   Когда он доходит до семьи и детей, Нелька вздыхает. («…Замуж тебя выдам. За такого же хорошего человека, как я. Только поспокойней. Сначала родится пацан, а потом девочка…»)

– Ну, будет, – говорит она. – Это уж слишком.

   Она кладет ему палец на губы, чтобы он замолчал, а чтобы не обиделся, целует в теплую щетинистую щеку.

   Велес вспоминает, что женщин перед отправкой на остров стерилизуют, дабы они не производили на свет несправедливо наказанных. Он тихо стонет сквозь зубы и отворачивается.

– Ну конечно, – ворчит Нелька, – ну конечно, он будет теперь отворачиваться или вообще сейчас отодвинется. А мне тогда что? А мне тогда что останется, если ты, Велес, отвернешься, если плеча твоего, костлявого, здесь не будет?..

   Она повышает голос, забыв, что, кроме них с Велесом, здесь еще четверо. Впрочем, и тихие, шепотные слова отчетливо слышны в крохотном земляном пространстве. Конечно, когда Лиаверис, устав петь, замолкает на время.


– «Жизнь – всего лишь борьба со смертью, либо с мечтой о смерти», – сомнамбулически бормочет Нелида.

– Красиво, – откликается Арша спустя полминуты. – Твое?

– Нет. Прочитала где-то.

– Красивая ложь, – бурчит Матин. – Не только борьба.

– Пожалуй. Не буду спорить, – покладисто соглашается вечная спорщица. – А ты, Велес, что молчишь? Нравится афоризм?

– Нет. Думаю, его родил некто грезящий о самоубийстве.

– Вроде Зеу, – добавляет Нелька.

– Гатынь?

   Гатынь не откликается.

– А в нашей теплой компании таковых – грезящих и унылых, нет, – заключает Арша наигранно бодро.


– Вы цари, да подземельные,

   вы рожененькому дитятку

   дайте в белу грудь дыханьице,

   в белы рученьки маханьице,

   в светлы оченьки гляденьице…

   Ты проснись, рожоно дитятко,

   ты привстань на резвы ноженьки

   во носочках туговязаных,

   во сапожках со подковками…

   Что-то совсем древнее затянула Лиаверис. И голос изменился: стал заунывным, простонародным, расхристанным. Веющим такой первобытной тоской, что дрожь пробирает. Полумрак не дает рассмотреть лица, а жаль. Откуда, из каких глубин бессознательных выплыло в ней это? И что это? Языческий погребальный плач по младенцу (которого у нее никогда не было)?..

   Матин внезапно вскакивает и хватается за лопату, которая валяется вдоль стены с тех самых пор, как сердобольный охранник швырнул ее Велесу. Выбрав самый дальний от выхода угол, он вгрызается в землю. Развернуться негде, даже локоть не отвести назад как следует, поэтому приходится вонзать лезвие под очень большим углом, отвоевывая каждый раз лишь небольшую горстку сырой почвы.

   Велес принялся было ему помогать – отгребать ладонями и ступнями землю в сторону, но Матин отстраняет его.

– Сядь на место, Велес. Вдвоем тут совсем не развернуться. Лучше сменишь меня, когда я выдохнусь.

   Несмотря на скудный размах движений, вскоре Матину становится жарко, и он сбрасывает рубаху. Сухощавое незагорелое тело поблескивает от пота.

   Велес замечает, что он роет слишком глубоко в одном месте. Он хочет сказать, что пора идти в ширину, ведь не собирается же Матин расширять их тюрьму до размеров бального зала. Но его осеняет, что доктор вовсе не увеличивает площадь их карцера. Он роет подземный проход. Выход.

   Что ж, пожалуй, это лучше, чем сходить медленно с ума во тьме и бездействии, под тоскливые языческие завывания. Он молодчина, Матин. Затея эта, разумеется, увенчается крахом, но всё равно так лучше. Если б еще и Гатыня расшевелить, приобщить к делу. Но Гатынь лежит. Каждое слово из него приходится вытягивать клещами.


– Послушай, Гатынь, – Арша говорит негромко и доверительно, стараясь, впрочем, чтобы пение Лиаверис не заглушало ее слов. – Ты общался когда-нибудь с Будром?

– Нет. (После паузы.)

– Жаль. Но ты хотя бы видел его лицо? Я имею в виду – в лесу, когда мы нашли его и он лежал, совершенно спокойный?..

– Нет, – Гатынь откликается с неохотой и еле слышно.

– Неужели ты не подходил к нему, даже на этих стилизованных похоронах? Что-то не верится.

– Я… не люблю мертвых.

– Ладно, тогда поверь мне на слово. Удивительное было лицо: тихое, благостное. И это ведь – глаза в глаза со смертью. Тебе о чем-нибудь говорит этот факт?

– Не надо, Арша, – в голосе Гатыня наконец прорывается что-то живое. – Ты хочешь убедить меня, что смерть – это нечто благостное и светлое. Пожалуйста, смени тему.

– Будр никогда не был заперт в тесной норе, – подает голос Нелида. – Жизнь его была спокойная и тихая. А что он умирает – он не заметил или не понял.

– Спокойная и тихая! – Арша давится язвительным смехом. – Знали бы вы!.. Этот человек пережил все мыслимые и немыслимые несчастья, которые только могут вместиться в одну судьбу.

– Это он тебе сказал? – с интересом вступает в разговор Велес.

– Нет. Он никогда о себе не рассказывал. Об этом я узнала незадолго до поездки сюда от знакомого. Он дружил с его сыном, когда тот был жив. Давно, сто лет назад.

– Странно, – мелодично и меланхолично резюмирует Нелька. – Очень и очень странно…


   От рытья подземного хода становится еще тесней и душнее. Лиаверис, прервав заунывное песнопение, долго кашляет. Потом массирует горло, уставшее от пения и от кашля. Фиолетовые тени под глазами и слипшиеся пряди немытых волос делают ее похожей на ведьму из детской сказки.

   Поймав отблеск свечи, на безымянном пальце загорается камушек в серебряном перстне.

– Дай-ка взглянуть, – протягивает руку Арша.

   Вместо того чтобы снять перстень, Лиаверис отдает ей ладонь целиком. Исхудавшую, холодную, с облупившимся перламутровым лаком на ногтях.

– Александрит, – определяет Арша в колеблющемся свете свечи. – Красивый камушек. Но мне он не особенно по душе. Ну что это, в самом деле: при солнце малиновый, при электрическом свете – зеленый? Нет в нем постоянства и глубины, желательной в драгоценных камнях.

   Лиаверис кладет рядом другую ладонь. На безымянном пальце в витом золоте вспыхивает зеленая искра.

– Неужели изумруд? – оживляется Арша.

   На звук ее голоса и блеск камней притягивается, оторвавшись от Велеса, Нелька. Трое женщин склоняются над подрагивающими ладонями, ровно лежащими по обе стороны от свечи.

– На глаз, конечно, не определить, но похож, очень похож, – бормочет Арша. – Такая глубина цвета… насыщенная искристая майская зелень…

   Краем глаза она поглядывает на Лиаверис. Быть может, болтовня о камнях притянет ее витающий где-то рассудок – словно воздушный шарик за ниточку – обратно. На Матина, раздавленного тихим безумием жены, страшно смотреть. Он роет землю с таким яростным отчаяньем, словно борется с тем, кто заточил их сюда.

– Изумруд, – выдавливает из себя Лиаверис. – Сказали, что изумруд. Да и по цене тоже…

– Между прочим, – вступает в разговор Нелька, – красота камней вовсе не зависит от их драгоценности и цены. Бывают совсем дешевые камушки, но просто диво! Сердолики, например.

– Да-да! – поддерживает ее Арша. – Когда-то я очень увлекалась камнями. Даже книги покупала по минералогии и по магии самоцветов. Грошовый тальк, из которого делают детские присыпки, в кристаллах напоминает голубой искрящийся лед. Еще есть камушек, тоже дешевый – диоптаз. Его называют «медным изумрудом». Он интереснее настоящего изумруда по цвету: к зелени примешивается синева, как в глубине моря.

– А я бирюзу люблю! – замечает Нелька. – Небо никогда не бывает таким нежно-голубым, как она.

– А мне ближе лазурит. Темно-синий, космический. И лабрадор. Страшненький такой камушек. Как уверяют маги – угрюмый, могильный. Тянется к нему отчего-то душа. Наверное, мы с ним чем-то схожи.

– Опал, – вставляет Лиаверис, с видимым трудом шевеля губами. – Благородный опал. Матин обещал… к серебряной свадьбе…

– Танауги бы сюда: многое бы порассказал, – задумчиво бормочет Нелида. – Он ведь ювелир. Был. До острова…

– И ты стала бы с ним разговаривать?! – возмущается Арша.

– Почему нет? Ах, да! Я и забыла… – Нелька осторожно касается изумруда кончиком мизинца. – Жаль, что камушки не передали ему свою красоту – ни внешнюю, ни внутреннюю. Красота не заразна.

– Не заразна… – согласно откликается Лиаверис.

– Вот интересно! – Арша тихо смеется. – Отчего так привлекают человека камни? Часами можно любоваться на них, играть, перебирать пальцами.

– А я знаю, знаю! – шепчет Нелида. – Камни такие красивые, потому что, во-первых, они живые. А во-вторых, в них нет зла. Они не убивают и не пожирают себе подобных, как животные и человек.

– Зато за них убивают, – вставляет свою реплику Матин, переводя дыхание и вытирая пот над бровями, над оживившимися глазами – он неприкрыто рад, что Лиаверис выплыла из своего тумана и принимает осмысленное участие в беседе. – Да еще как! Почитайте историю какого-нибудь знаменитого алмаза.

– Убивают, да, – кивает Нелида. – Но они ни при чем. Разве женщина, к примеру, виновата, если она очень красивая и мужчины из-за нее стреляются и сходят с ума? Так и камни. Я где-то читала, что Творец задумал мир прекрасным, но вмешался Дьявол и многое напортил в нем. А камни не сумел испортить, или просто руки не дошли – когтистые его лапы. Они – такие, какими их задумал Творец. Самое первое и неискаженное творение, в отличие от животных и людей.

– Может быть, – задумчиво соглашается Арша.

   Лиаверис наклоняется к свече и придвигает пальцы с зеленым и малиновым огоньками к глазам, словно хочет всмотреться в самую их сердцевину.

   Пряди светлых волос нависают над язычком пламени. Нелька отводит их, пока они не успели вспыхнуть.

– Тогда и растения не испорчены, – подумав, заключает Арша. – Они ведь тоже не убивают и не пожирают. Кроме разве что какой-нибудь росянки.

– Хочу в лес! – по-детски вздыхает Нелька. – Хочу неба, хочу травы. Непримятой, некошеной… Пусть даже скошенной, пусть – старой, сухой, колючей, пусть даже – росянки с липкими капельками…

– Ты в лесу. И травы здесь сколько угодно, – усмехается Матин, подергав за белесые, свисающие с потолка корешки.

– В лесу, – соглашается Нелида. – В ногах у леса. В сырых его пятках, в глубокой могиле… В коричневой тьме под зеленой опушкой…

Глава 15. Последнее дело

   Зеу знала, что ей осталось сделать. Самое последнее – в ее злой, непутевой и бессмысленной жизни.

   Вчера вечером, все обдумав и приняв решение, она долго плакала. Недвижно и беззвучно, лежа на спине и глядя в темно-лиловое небо. Слезы выбегали из уголков глаз, текли по вискам и струились в уши. Когда оба уха наполнились до краев и захолодели, она успокоилась.

   Как хорошо, что нудная и мучительная жизнь окончится яркой, светло-пронзительной вспышкой.

   Как замечательно, что больше она не будет биологической машиной. Накрепко привязанной к солнцеподобному (обезьяноподобному!) куску плоти мужского пола. По-идиотски сконструированной, бракованной, зловещей машиной, вырабатывающей пожизненно одну лишь боль и тоску.

   Ее охватило печальное горделивое воодушевление.

   Даже всегдашняя спутница-болезнь сжалась в комок, затаилась, скрылась. Ничем не проявляла себя.


   Зеу задумчиво вертела в руках столовый нож, который тайно вынесла с кухни после того, как помогала нарезать хлеб к завтраку. Она теребила пальцем лезвие, пытаясь определить, острый он или нет. По какому критерию определяют, что нож острый? Она провела кончиком по руке, выше кисти. Ровная царапина налилась краснотой, засочилась круглыми яркими каплями. Острый.

   На ее левом предплечье много мелких шрамиков – прибавится еще один. Когда-то она часто резала себе руки в нелепой иллюзии, что физическая боль приглушает душевную, а вид яркой крови бодрит и хмелит. Впервые это случилось в двенадцать, после очередной унизительной травли в школе. Тогда он впервые ее ударил. Сильно, с замахом, так что зазвенело в ушах. До той поры наказания были лишь психологическими, а первая пощечина словно сорвала шлюзы. Видно, его – а не ее, взбодрил вид крови, как волка или акулу. Пощечины стали регулярными, словно чистка зубов или утренний кофе.

   Но самое страшное случилось не тогда, не с порезом, а месяц спустя. Она завела капюшонного крыса, в попытке хоть чуть-чуть избыть тотальное одиночество. Назвала Гошей, обустроила уютный домик в картонной коробке из-под телевизора. Гоша оказался преданным, как собака, и столь же умным. Был понятлив и ласков, и даже умел разговаривать: бормотал что-то, невнятно и торопливо, словно с набитой кашей ртом. Любил сидеть на плече или за пазухой, когда она выводила его подышать воздухом. Но счастье маленькой дружбы длилось недолго: Гоша был казнен на ее глазах, быстро и страшно, за перегрызенный телефонный провод…


   Острый… Все как надо.

   Если б не нож, а пистолет был в ее руке… Вороненая холодная сталь. Зеу питала слабость к любым видам оружия, пистолет же был давней заветной мечтой. Она часто думала, что, подари ей кто-нибудь эту игрушку, скорее всего, не выстрелила бы ни разу. (Грохота выстрелов, как ни странно, она терпеть не могла, как и запаха пороха.) Положила бы под подушку, рядом с толстой тетрадью дневника. Изредка вынимала, гладила, разговаривала. Пистолет стал бы талисманом. Собеседником, защитником, старшим другом. Она и себя, возможно, не стала бы убивать, даже на пике тьмы. Мысль о том, что легко и безболезненно сможет сделать это в любой момент, грела бы и удерживала, как поплавок на черной воде жизни.

   Зеу вздохнула о своем несбывшемся пистолете и засунула нож во внутренний карман пиджака, пропоров острием отверстие, чтобы он вошел полностью, удерживаясь рукояткой. Длинное лезвие приятно холодило кожу.

   Оглядела напоследок их с Нелькой жилье: нелепое, безалаберное. Нелиды нет уже третий день, и цветы рододендрона в банке завяли, а кедровые ветки осыпались. Лоскутное одеяло смято жалобным комком на неубранной постели.

   Жива ли она? Живы ли те, остальные?..

   Скоро всё выяснится.

   И еще интересно: последует ли ее болезнь, ее прилипчивая безглазая подружка за ней и дальше, за ту черту?

   Скоро она узнает. Совсем скоро.

   Зеу вышла, резко закрыв за собой дверь. Ей предстояло убить двух человек сегодня. Она раздумывала какое-то время, с кого начать, потом решила, что подскажет случай.

   Это ведь несложно – убить. Точнее, лишь в первый раз сложно.

   (Интересно, кто из них хуже? Тот, кто сломал ей психику, искалечил душу, растоптал жизнь, или Губи? Для нее, наверное, первый. А объективно – второй. Впрочем, какая разница?..)


   Каждый новый день на острове, стряхнувшем – с исчезновением начальников – оковы относительного порядка, становился всё разболтаннее, всё безудержнее и хаотичнее.

   Каждый день что-то горело. То чье-то временное жилище из парусины, веток или тонких досок. (Хозяин обычно не слишком расстраивался и перебирался к приятелям, покуда, по пьянке, не становились пеплом и их стены.) То вспыхивала поленница дров, приготовленная кем-то запасливым на зиму.

   Костры – высокие, приземистые, крохотные, обширные – расцвечивали каждую ночь и плясали жаркими призраками, невидимыми в лучах солнца, днем. Ради бессмысленного огня вырубались деревья: высоченные кедры, пахучий можжевельник, начинающие нежно желтеть лиственницы.

   Самый большой костер устроил Губи на круглой поляне, обложив бревнами и ветками вертолет. Он пылал и гудел до рассвета, а накачанные самогоном лагерники обоего пола хороводили вокруг дикарские танцы.

   Две новеньких лодки, на которых Зеу любила сидеть, глядя на сгиб горизонта, также изошли пеплом и искрами. Следом за ними ушел в небытие плот, который после гибели лодок на скорую руку сколотили пятеро мужчин, всерьез задумавших унести ноги с острова, прежде чем он превратится в выжженный и бесплодный клочок пустыни.

   Как видно, одноглазый правитель не желал, чтобы кто-нибудь из его подданных уносил ноги. (А также туловище, голову и всё остальное.) Причины этого понять нетрудно – стоит лишь вспомнить подслушанный ночной разговор с Шимоном.


   Зеу отыскала Шимона почти сразу.

   Он играл в карты в "саду камней" рядом со столовой – одной из немногих построек, не превращенных еще в пепелище.

– Шимон! – окликнула она, не доходя нескольких шагов до компании.

– Тут он, – Шимон поднял голову от карт.

– Оторвись ненадолго! У меня важная новость.

– Да ну? Мне уже стремно. Говори, раз важная!

– Шимон, – она подошла вплотную, ежась от откровенных взглядов и сальных шуточек, посыпавшихся, словно горох из порванного мешка. – Удели мне несколько минут. Это действительно важно.

   Шимон с неохотой поднялся, швырнув карты в траву.

– Не слишком задерживайся, Шим! – бросил ему в спину Губи.

– Он не задержится, – пообещала Зеу.

– Иначе придется тебя отыскивать… – протянул одноглазый диктатор, одарив Зеу взглядом, полным теплой иронии, и аккуратно собрал с травы карты.


– Знаешь, что? – предложила она, лишь только они отошли от столовой. – Давай зайдем к нам. Там сейчас никого нет.

– Зайдем, – согласился Шимон. – Только ты побыстрее. У меня как раз карта пошла.

   Пока они шли к хижине, которую Зеу покинула, мысленно навсегда попрощавшись, пять минут назад, она в очередной раз отметила, глядя на черные костровища, уродливые пни и проплешины мертвой травы, что остров умер. Он больше не был тем зеленым ласковым местом, без комаров и змей, где хотелось прожить всю жизнь вдвоем. Даже если бы исчезли чудом все ссыльные, кроме нее и Шимона, жить на нем не хотелось. Ни на нем, ни с ним. Так что всё правильно. Иного выхода, чем тот, к которому она пришла вчера, не существует.


   Они прошли мимо пепелища на месте шатровой палатки бывших начальников, и Шимон замедлил шаги. Зеу проследила направление его взгляда. Одинокая фигура с закатанными по колено брюками, с черными от сажи босыми ногами. Идрис. Рисует пяткой в пепле, как дети во влажном песке.

– Дурак… Ох, дурак, – пробормотал Шимон.

– Кто? – не поняла Зеу.

– Губи. Что терпит его так долго. Даже мне запретил, мать его за ногу… – Не договорив, он скрипнул зубами.

   Зеу хотела ответить, но не успела, так как Идрис оторвался от своего занятия и взглянул в их сторону.

– Тебе помочь? – спросил он.

   Зеу не сразу поняла, к кому обращен вопрос, к ней или Шимону. Видимо, к ней: смотрит он на нее, в упор, с непонятным выражением в светлых и диких глазах.

   Растерявшись, она отрицательно повела головой.

– Себе помоги! – буркнул Шимон.

   Он ускорил шаги, крепко ухватив Зеу за локоть.


   Чуть только они зашли в хижину, Зеу кинулась Шимону на грудь и принялась целовать куда-то возле уха, в усы, в переносицу…

– Это и есть твоя важная новость? – Шимон обнял ее и заскользил раздевающими, нежно-властными движениями по спине. – Совсем неплохая новость, надо сказать. Только не слишком новая…

   Зеу на минуту задержалась в его родных, так по-хозяйски обнимающих ее руках. Потом резко высвободилась, отвернулась, быстро достала нож и наугад выбросила руку туда, где полагалось быть его горлу.

   Сильный удар отбросил ее назад.

   Шимон, матерясь, ощупывал себя под подбородком. Глубокая царапина кровоточила, заливая шею и воротник рубашки. Он сорвал со стены полотенце и обмотал шею.

– Твое счастье, – прохрипел он, – что не задела сонную артерию.

– Твое счастье, – поправила она. – Твое, а не мое.

   В руке она продолжала сжимать нелепое оружие.

– Верно, мое, – согласился он. – Брось нож.

   Зеу помотала головой.

– Еще раз убить меня попытаешься?

– Попытаюсь. Тебя и Губи.

– А-а… – Шимон закивал. – Оно конечно. Попробуй.

   Мысль о том, что, проскользни нож чуть левее и глубже, он истек бы за пару минут кровью у ног этой истерички, столько нывшей ему о своей любви, взорвалась с грохотом и залила глаза чем-то едким и мутным.

– Ах ты… стервь! – Он резко вывернул ей руку, так что нож выпал, и Зеу вскрикнула. Наслаждаясь ее болью, он продолжал выворачивать кисть, почти до предельного хруста, потом отпустил.

– Может, скажешь, за что? – Шимон поднял с пола нож и усмехнулся. – Это ж надо додуматься… Ты б еще вилку взяла.

– Я люблю тебя.

– Это я уже слышал! – злобно огрызнулся он. – А дальше?

– Я люблю тебя, – повторила она.

   Ей казалось, что в этих словах объяснение всего, и незачем расспрашивать больше.

   Шимон прицелился и с силой метнул нож. Он просвистел мимо ее уха и врезался в дощатую стену.

– Это я уже слышал, – раздельно повторил он. – И это единственный повод?

– Ты сволочь.

   Шимон дернулся, но сдержался.

   Зеу не смотрела на него. Она объясняла негромко, отвернувшись в сторону:

– Я не хочу любить и зависеть от сволочи. Свою привязанность я уничтожить не могу, поэтому уничтожаю другое. Другого. Ты стал шестеркой Губи, значит, таким же, как он. Я не хочу этого. И еще не хочу, чтобы Губи творил то, что ему так нравится творить. Поэтому я убью вас обоих. Тебя и его. Убью.

– Замолчи!!! – Он в бешенстве схватил трехногую табуретку и швырнул ей под ноги.


– Об чем шум? – нагибая голову, чтобы пройти в проем двери, поинтересовался возникший откуда-то Губи.

   Он озирал их с приветливым любопытством. Серый глаз еще ярче блестел на фоне темной, прокопченной огнем костров кожи. Длинные пальцы выстукивали на косяке двери бодрый ритм.

   Шимон повернул к нему перекошенное лицо.

– А какого черта… какого лысого дьявола ты шляешься тут и суешься в то, что тебя не касается?!

   Губи удивился.

– Разве я не обещал тебе, мой мальчик, что пойду разыскивать, если ты задержишься? Я успел вовремя, – он кивнул на воткнутый в стену нож. – Подоспел в драматичнейший момент твоей жизни.

– Я, что, звал тебя?! – прохрипел Шимон. – Звал?!..

   Его захватило и понесло. И отступать было некуда. Несло и переворачивало – потоком отчаянной, очистительной, гибельной ярости.

– Ты… одноглазый выродок, разве тебя приглашали сюда? Что ты всё выслеживаешь, выщупываешь, вынюхиваешь? Я устал от тебя, облезлый кот, слышишь?! Ты мне осточертел!!! Видишь это? – он вытащил нож из стены. – Смешная штуковина, но как-то она оказалась сейчас кстати…

   Шимон стоял, нагнув голову, собравшись, набычившись, и пальцы его сжимали рукоять кухонного ножа.

   Губи, прищурившись и усмехаясь, прикидывал, пришло ли время вытаскивать из-за ремня на поясе свой, узкий и отточенный не хуже бритвы, или еще нет.

   Шимон дернулся вперед, и Губи молниеносно отшатнулся в сторону, одновременно с этим выхватив нож. Краем глаза он держал в поле зрения Зеу, закаменевшую посреди комнаты, чтобы та, очнувшись, не помешала в самый критический момент.

– Я лучше тебя владею холодным оружием, мальчик. Ты ведь знаешь.

   Шимон опять дернулся и получил быстрый удар по пальцам. Рука залилась кровью.

   Губи тихо смеялся. «Зверек рассерженный. Красивый, сильный зверек. Слуга – не слуга, друг – не друг, но с ним порой бывает забавно. Как он, оказывается, умеет показывать зубки! Бесится, повышает голос. Грозит. Молоде-ец…»

– Послушай, Шим, – он опустил нож и выпрямился. – Ты же знаешь: стоит мне поморщиться, и тебя не станет. Ты превратишься в груду холодного студня, и ни одна женщина – кроме разве что извращенок – не захочет с тобой спать. Так во имя чего? Чтобы получить одобрение этой сумасшедшей? Подумай.

   Губи засунул нож за ремень и подался к выходу.

– Помнится, ты говорил как-то, что слишком любишь эту стерву-жизнь и никогда не покинешь ее по собственной воле. Сегодня ты явно противоречишь своим словам. Что стряслось? Ты ж такой заводной парень был! Частушки сочинял, хокку матерные. На барабане стучал… Куда ж подевалось-то всё? Скис? Протух?..

   Шимон скрипнул зубами.

   Губи вышел.


   Шимон любил жизнь. Губи знал, как он ее любил. Она бывала мерзкой и подлой, она бывала тягучей и пресной, она бывала тошнотной, но он прощал ей – за перепадавший не столь уж редко хмель наслаждения, самозабвения или буйства. Так, может быть, он смог бы терпеть у себя в доме женщину, сварливую и злую, но абсолютно раскованную и божественную в постели.

   Шимон отвел взгляд от захлопнувшейся двери. Отбросил нож.

   Повернулся к Зеу, не сдвинувшейся ни на дюйм с того места, где стояла.

   Она смотрела в упор. Черные, сильные, бьющие, немигающие глаза.

   Он подошел, покачиваясь на усталых, как после длительной драки, ногах. Помедлив, коротко ударил в лицо. Ему хотелось, чтобы она перестала смотреть. Выключить этот взгляд.

   Зеу ударилась затылком о стену, пошатнулась, но не опустила глаз. Шимон ударил снова. Еще и еще…

   … он бил и бил, и тоскливая, вялая мысль шевелилась в нем: она знает, стоит ей только закрыть глаза или отвернуться, и он перестанет бить. Но она смотрела.

   Он очень устал, он совершенно вымотался… и боль в порезанных Губи пальцах, в разбитых костяшках всё нарастала.

Глава 16. Арша

   Их не кормили третьи сутки. Чтобы ослабить физически и исключить возможность побега, а может, ради исследовательского интереса. Либо просто забывали. Правда, охранять не забывали никогда.

   Арша проводила в молодости на себе подобные опыты: не ела по нескольку суток, и ее всегда разочаровывало, что никаких острых мук голода не возникало – только апатия и слабость. Вот и сейчас: ничего не болит, но шевелить языком, двигаться, проявлять себя вовне – всё трудней и бессмысленней.

   Он очень любознательный молодой человек, этот Губи. Посмотреть, как изменит голод поведение шестерых людей, запертых в земляной норе – что может быть странного в таком любопытстве? Естествоиспытатель. Пытливый глаз, живой ум, вибрирующая исследовательская жилка…

   Но говорить всё равно надо, несмотря на голод, несмотря на слабость голосовых связок. Надо нарушать тишину, чтобы никто не оставался надолго сам с собой, один. Разговор с собой редко кому в таких ситуациях приносит радость.

   Рытью подземного хода, так воодушевлявшему Матина, был положен конец в вечер того же дня. Один из охранников оказался чересчур бдительным и, спускаясь с котелком каши (тогда их еще кормили), посветил во все углы фонариком.

   Лишившийся лопаты и безумной надежды, Матин стал почти таким же бездвижным и немым, как Гатынь.

   Первое время Арша пыталась заводить общие беседы, подкидывала темы, рыхлила почву для споров. Но откликался обычно кто-нибудь один, от силы – двое. Как тогда, с блестящими камушками, не причастными взаимопожиранию и низким страстям.

   Гатынь безмолвствовал. Матин говорил почти исключительно с Лиаверис. Односложно, рационально и заботливо, словно проверяя, на месте ли ее рассудок, неровно порхающий, зыбкий, словно бабочка, опалившая крылья о лампу.

   Позже Арша научилась разговаривать с каждым в отдельности. Это сложнее, но действеннее. Нужно присесть рядом на нары, бесцеремонно втиснуться и, понизив голос, влезть в чужой внутренний монолог, разрушить его, прервать. Повернуть поток сознания в иную сторону. Если расшевелить человека как следует, он продолжит играть подброшенной темой и после, в одиночестве, когда беседа потечет уже с другим.

   С Нелькой можно болтать о творчестве, о любви, о камнях и зверях, о знакомых и незнакомых обитателях лагеря. Полный простор.

   С Матиным – о последних открытиях в физике и медицине. Расшевелить его трудно, а спугнуть – проще простого. Приходится постоянно напрягать память, подстегивать интеллект, взвешивая при этом каждое слово.

   С Гатынем сложнее всего. Тут надо о смерти. Вернее, начать можно почти с любого, но затем вырулить искусно к тому самому, острому и заветному, как бы он ни упирался, ни зажмуривался и ни отворачивался от этой темы.

   С Велесом.... С ним можно молчать, или рассказывать сказки, или слушать, как он сам заливает что-то Нельке. Не человек, а костер. Маленький костерок, негасимый.

   Только Лиаверис не подпускала к себе. Не впускала в себя. Чаще всего она раскачивалась на своих нарах, скрестив на груди руки и заунывно мыча. Словно баюкая ребенка, провожая его в сон, в забытье, в маленькую смерть. Ребенка или саму себя?.. Что-то исконно бабье, тупо-покорное проснулось в ней, преобразив до неузнаваемости. Порой она подсаживалась на нары к Нельке, брала ее голову к себе на колени и так же укачивала, подвывая. Нелька терпела минут пять, потом высвобождалась.


   Арше вспомнился сон, пришедший накануне того дня, когда был найден убитым Будр. Он был не похож на обычные сны, бессвязные и скучноватые, и оттого врезался в память. Она увидела остров с высоты птичьего полета – он смахивал на шкуру пушистого зеленого зверя с выступающими ребрами и позвонками скал, со светлыми прожилками известковых тропинок. Люди, копошащиеся в зелени, снующие по тропинкам и распластанные на пляже, в первый миг навеяли банальную ассоциацию: паразиты на живом теле. Жил себе остров, прекрасный и изобильный, шелестел листвой, попискивал птицами, игрался с медузами и крабами, пока не понаехала орда двуногих и не принялась вырубать деревья, мусорить, материться. Но тут же неприятная картинка поменялась: каждый островитянин загорелся слабым переливчатым светом. Ауры! От одного к другому протянулись светящиеся нити – алые, голубые, золотистые, яркие и еле видные. Весь остров покрылся пульсирующей разноцветной сетью и стал похож на модель гигантского мозга. Не зеленая шкура с шустрыми паразитами, а сознание, затерянное в океанских волнах – напряженно думающее, чувствующее, к чему-то стремящееся. (А купол, во сне уже опущенный, олицетворял, должно быть, черепную крышку.) Больное, хаотичное сознание, где отдельные мысли-стремления борются между собой, попутно уничтожая материальный носитель. И в то же время – нечто сложное и прекрасное.

   Отчего ей вспомнился сейчас этот сон-образ? Очень просто: их группа, загнанная в яму, тоже маленькое сознание, или мозг. Меньше, чем остров, но столь же целостное и обособленное (земляными стенами). И здесь от каждого и к каждому тянутся светящиеся ниточки отношений: симпатий, жалости, раздражения, восхищения, зависти, неприязни. И он тоже больной, этот мозг – иначе не было бы так глухо и придавлено. Иначе не лежал бы недвижно Гатынь, не лепетала безумные словеса Лиаверис, не цепенела в обиде Нелька.

   Сознание-землянка, сознание-остров… Если воспарить выше, то и вся планета – сознание. Не менее хаотичное и больное: смурные мозги самоубийцы. А если совсем высоко, то и мироздание в целом. Может, оно-то, наконец, гармонично и прекрасно?

   А с какой стати, собственно?..


   «…Послушай, Гатынь, помнишь ту фразу из книги Бытия: "И создал Бог человека по образу своему и подобию своему"? В свое время я вертела ее в мозгу и так и сяк. Очень хотелось понять, что же здесь имеется в виду. В чем оно, это подобие. Во всемогуществе? Как бы не так. В бессмертии? Ближе, но неубедительно, так как какая-нибудь амеба тоже не имеет конца. Способность шевелить мозгами? Любовь? Нравственное начало внутри? Всё не то. Самое основное сходство, на мой взгляд – способность и потребность творить. Преобразовывать хаос в космос. И потому подобен Всевышнему не каждый его человеческий детеныш, а только гений или самобытный талант. Неважно, творит ли он свой мир из красок, слов, разноцветных камушков на берегу океана или событий собственной жизни. Лишь бы творил! Это я к тому, милый мой Гатынь, что тебе совершенно непростительно киснуть. Просто позор – затыкать себе уши, глаза и мозги унынием. Говорят, что гордыня – плохое качество, чуть ли не самый страшный грех. Но по мне, лучше преисполниться гордости, раздуться, как шар, осознав себя подобием Творца Вселенной, чем заживо превращать себя в прах, в труху, размолотую и пережеванную судьбой. Ты слышишь, Гатынь? Как бы я хотела видеть тебя раздувшимся от гордости! Ведь ты талантлив, как черт знает кто. А что касается смерти, мысль о которой тебя леденит – не возражай, не дергайся, я знаю, что говорю, к тому же говорю шепотом, никто другой не услышит, – что касается этого женственного образа, вокруг которого носится твоя душа, сжавшись в комок, то говорить можно много – часами, днями, годами – но сейчас я скажу одно. Смерть для настоящего творца – не старуха с косой, не палач в красной рубахе, но муза. Да-да, муза! Она дает такой мощный толчок вдохновению, как ни одно событие жизни, поверь мне. Ни первая женщина, ни первое восхождение на вершину горы, ни первый триумф – ничто не сравнится по остроте и новизне ощущений с ней. И не важно, какой краской выкрашено твое сознание – атеист, христианин, спирит – не важно! Просто ни на миг не переставай быть тем самым подобием – младшим братишкой Создателя. Что ни есть на свете, явленного или неявленного – материал для творца. Глина сырая. Новая краска. Вибрация…»


   Когда узников выводили поодиночке наверх, для естественных надобностей, Арша позволяла себе не сразу заныривать в яму, а, присаживаясь на краю и не обращая внимания на крики охранника, погружалась в свежие густые краски неба и леса.

   Охранники бывали разные. Большинство дарили ей не больше минуты, сопровождая и эту несчастную минуту руганью и угрозами. Но иные позволяли как следует проветрить легкие. А два раза, в дежурство Идриса, она находилась снаружи чуть ли не полдня.

   В дежурство Идриса, по ее настоянию, по очереди вылезали из темной норы и остальные. (Кроме Гатыня, почти не подымавшегося с нар.) В эти часы можно было позволить себе многое. Побродить, поваляться в траве, расслабленно и бездумно.

   Сидя под деревом, скрестив ноги или упершись подбородком в колени, Идрис мастерил что-то из сухих веток, или рассматривал птичье перо, или играл с сердитым рогатым жуком. Редко, когда произносил слово. Еще реже это было слово запрета.

   Странный, непостижимо притягивающий и отталкивающий в то же самое время, человек. Отчего он – охранник? Существо, делающее и говорящее только то, что хочет – неужели он захотел подчиниться Губи? Невероятно. Увидев его в этой роли в первый раз, Арша не поверила глазам.

   А как боится его Велес… Когда вылезает наружу, старается не смотреть в его сторону, никогда не заговорит. Слишком боится, для того чтобы это было просто страхом.

   Интересно, за что он на острове? Когда перебирали личные дела с Велесом, листок с его именем отчего-то не попался. Хотя, кажется, просмотрела все. Может, и хорошо, что не попался? Вдруг там нечто на редкость отвратное. Нет, скорее нечто странное, поразительное. Она бы не удивилась, если б оказалось, что Идрис и не ссыльный вовсе, а, скажем, спасшийся от кораблекрушения, робинзон, затерявшийся в толпе ссыльных, причисленный к ним по недосмотру и не желающий отчего-то обнародовать роковую ошибку.

   Слишком он не похож на всех прочих.


   Идрис не отвечал на ее осторожные и редкие вопросы. Пропускал мимо ушей, не отрываясь от своих бездумных занятий. Иногда улыбался чему-то своему. Асимметричное лицо неуловимо преображалось, теряя сходство с человеческим. «Он прошел поперек, ничего я не знаю о нем». Арша не помнила, чья это строка и откуда, но ей казалось, что она определяет самую суть этого запредельного человека.

   Он прошел поперек. Ничего я не знаю о нем.


   Однажды она осмелилась присесть в двух шагах от него, под тем же деревом. И Идрис неожиданно протянул ей самокрутку. Она кивнула с благодарностью и закурила. На голодный желудок курение действовало оглушительно. Она едва не потеряла сознание.

   Спустя несколько минут, порывшись в карманах, Идрис протянул пару конфет. Арша кивнула еще раз и опустила дары в карман – для Нельки и Гатыня.

– Идрис! Отпусти одного человечка!

   Она вовсе не рассчитывала на ответ, но Идрис неожиданно повернул к ней голову.

– Гатыня?

– Ага. Как ты догадался?

   Идрис промолчал.

– Видишь ли, – объяснила Арша, – этот человек боится смерти. Очень не хочет ее. Мало того, я тоже не хочу, чтобы он ушел с этой земли раньше времени. Да еще в отчаянье и страхе. Плохо уходить в отчаянье, неправильно. Это редкий человек, понимаешь? Редкое и хрупкое сокровище.

– Сильно не любит смерти?

– Не любит. Пытается полюбить, но ничего не выходит. Я ему объясняю, рассказываю о ней по мере сил. Но… красноречия, очевидно, не хватает.

   Идрис задумался, опустив глаза. О чем он думает? Прикидывает, хочется ли ему, чтобы Гатынь гулял на свободе? Часто так трудно бывает понять, чего именно хочется в каждый конкретный момент. Сердце тянется к одному, рассудок к другому, подсознание вожделеет к третьему… Интересно, как он выпутывается в таких случаях?

– Хорошо, – Идрис поднял глаза. – Пусть уходит. За кого, Арша, ты еще будешь просить?

   Арша улыбнулась, не веря, что всё так легко получилось.

– Попросила бы еще за одного, да он не уйдет.

– Он не уйдет, верно.

– А за Гатыня – огромное спасибо, – она протянула руку для пожатия.

   Идрис как будто не заметил ладони, и она убрала ее.

– Это остров.

– Да, – согласилась она.

– Маленький, вдоль и поперек исхоженный. Наполовину выжженный. Понимаешь?

– Но ведь лодки…

– Лодок больше нет. Губи сжег их на днях. Устроил два пионерских костра на берегу.

   Арша выругалась про себя. «Весьма хреново. Лодок больше нет? Это существенно всё осложняет и утяжеляет».

– Хочешь, я выпущу всех? – Идрис повел рукой, словно предлагая раскинувшееся вокруг пространство свободы. – Губи скучает. Он обрадуется новому развлечению: вылавливать вас поодиночке.

– Нет-нет! – Арша смяла окурок и зарыла в мох. – Только Гатыня. Сегодня вечером, когда стемнеет. Могу я надеяться, Идрис, что сей факт не станет известным ни Губи, ни кому-нибудь из его подручных?

   Непонятные глаза. Слишком светлые. Не поймешь, есть ли в них глубина или только простор.

– Нет, – странно медленно отозвался он. – Надежда – наложница страха, маленькая слезливая шлюшка.

– Ты так считаешь?

   Идрис, отвернувшись, осторожно взял за крылья бабочку, присевшую на рукав рубашки. Казалось, он раздумывал, отпустить ее или раздавить между пальцами.

   «Черт! – снова выругалась она мысленно. – Только показалось, что подключилась к нему, обрела некое взаимопонимание – и всё псу под хвост!»

– Ладно! – Арша рывком поднялась с травы. – Все равно спасибо. Пойду подготавливать морально Гатыня.


   Гатынь на свободе. (Как он не верил сначала, что его отпускают, и почему именно его, и только его, упирался, говорил, что Идрису нельзя доверять, что он бесконечно холоден, и непонятен, и не вписывается в какую-то там картину – и как Арша на пару с Велесом уговаривали до хрипоты – непонятен, да, но не зол, не коварен, – и, наконец-то, уговорили. Можно сказать, вытолкнули.) Это здорово. Пусть на воле не намного легче и не намного сытнее, жизнь заячья – всё время пригибаться, вздрагивать и прятаться… Но страх смерти отпустит свои тиски, реальная надежда придаст сил, и глаза его оживут, засветятся. Он будет дышать, Гатынь. Он будет рисовать – прутиком на песке или кремнем на гладком камне. Он не будет больше замкнут в своей безвыходной эгоцентричной тьме. Он дождется их – спасительных ангелов с большой земли.


– Спасибо тебе огромное за Гатыня.

   Велес, чудак такой, благодарит. Чуть не плачет.

   Самое главное теперь – не проболтаться про лодки. Про два пионерских костра на берегу. Они разговаривали с Идрисом вполголоса. Надо надеяться, никто не услышал.

– Да брось ты, – Арша растягивается на нарах, на которых до этого так долго молча лежал Гатынь. – Я же для себя, ты знаешь. Своя корысть. А вообще-то, Идрис – наш человек. Он просто не слишком это афиширует. Подозреваю, что случай с Гатынем – не последняя его помощь.

– Тебе, Арша, надо работать укротителем в цирке, – язвительно замечает Матин. – С гиенами и аллигаторами. Идрис – свой человек! Феноменально.

   Откуда этот яд в голосе? Ну, конечно. Теперь Матин будет всю оставшуюся жизнь ненавидеть ее, потому что вырвался из ямы Гатынь. А не Лиаверис.

– Только, пожалуйста, – говорит Велес, – давайте держаться так, будто Гатынь здесь. Чтобы заметили его отсутствие как можно позже.

– Вот ты и занятие нам нашел, Велес, – откликается Матин. – Спасибо.


– Арша! Ты сумела разговориться с ним, с Идрисом? Сумела понять его?

– Что ты, Нелька. По-прежнему непостижим. Чего угодно могу от него ожидать. И хорошего, и плохого.

– И свет, и тьма… Сумерки. Вот он кто, наверное, Идрис. Лиловатый сумрак. Когда-то я читала, что время сумерек – самое таинственное.

– Не думаю. Он – ни свет, ни тьма. А не свет плюс тьма, как можно было бы определить сумерки.

– Ты так считаешь? Но как он одинок, Арша! Еще одинокее (одиночнее?), чем даже Зеу.

– Возможно, он сам это выбрал.

– Если так, то это было очень давно. Может быть, в поза-позапрошлой жизни он был титаном? Я читала про них: они были и не с Богом, и не с его противником, Люцифером. Сами по себе. Огромные сумрачные существа.

– Разве он огромный, Нель?

– А внутри? Ты можешь это увидеть? Никто ведь не может

– Никто не может. Но я ощущаю его не так, не титаном, не лиловым сумраком. Логикой его не взять, и психологией тоже, но на уровне ощущений что-то такое брезжит.

– Что?

– А вот смотри!

   Арша перебросила себя поближе к столу. Нашла завалявшийся в кармане брюк карандашный огрызок. Она говорила оживленно и громко: хорошо бы привлечь к беседе Матина и Лиаверис, вывести из спячки, из душевного и мозгового ступора. Да и Велесу это может быть интересно.

– Вот такая вот штука… – Она нарисовала на древесном спиле окружность с делящей ее пополам извилистой линией.

– Знаю! – обрадовано откликнулась Нелька. – Это инь и янь.

– Инь и ян, – поправила Арша, заштриховывая одну из извилистых половинок. – А точнее, тайцзы. В китайской философии – источник и причина всех вещей. В тайцзы соединены два первичных космических начала: ян – активное, светлое, солнечное, мужское, и инь – пассивное, темное, лунное, женское. Древние китайцы были помудрее нас с вами. Они не делили мир прямолинейно на черное и белое, добро и зло. Видите, в темном инь – крохотный кусочек ян, зародыш света. И наоборот, в золотом ян темнеет зернышко мрака. Свет и тьма не статичны, они перетекают друг в друга.

– Я не китаец, но тоже не делю прямолинейно, – заметила Нелида.

– Вот имолодец!

– Хорошо бы на конкретных примерах, – попросил Матин.

   Арша бросила в его сторону оживленный взгляд. («Умница! Зашевелился, заинтересовался все-таки».)

– Пожалуйста, – она обвела карандашом светлый кружочек внутри темного головастика, обозначавшего «инь». – Что такое войны и эпидемии? Зло? Да, великое зло и горе. Но даже в этом зле есть нечто позитивное, крохотный лучик света. Если б история человечества не состояла из непрерывных войн и частых эпидемий, каково было бы нынешнее население земли? Миллиардов сорок. И как выглядела бы тогда наша планета?..

– Ужас, – согласилась Нелида. – А как насчет светленького с темной точкой внутри?

– Это не так очевидно, – Арша задумалась на несколько секунд. – Ну, скажем, два человека любят друг друга. Казалось бы, что здесь плохого?

– Казалось бы, ничего, – заметил Велес, тоже подключившийся к разговору.

– А вот и нет! – с торжеством возгласила Арша. – Человек, безумно кого-то любящий, может пожертвовать для любимого всем остальным миром. Пусть хрустят чужие позвоночники, лишь бы любимой ножке было удобно и мягко.

   Нелида опасливо покосилась на Матина, но тот не отнес к себе выпад Арши, либо сделал вид, что не заметил.

– Вовсе не обязательно, – возразил Велес, и Матин кивнул, поддерживая.

– Не обязательно. Но случается. Случается также, что в великой и вечной любви заводится червоточинка пресыщения.

– А в гениальном поэте или певце – червоточинка гордыни. От которой он раздувается и лопается в конце концов, – добавила Нелида.

– Пожалуй, – с некоторой заминкой согласилась Арша. – Примеров множество.

– Хорошо, пусть. Будем считать, что приведенные тобой примеры поддерживают эту теорию, – заговорил Матин с несвойственной ему горячностью. – А как ты объяснишь вот это? – Он постучал карандашом по рисунку, по черной загогулине, так, что сломался грифель. – То, что вытворяет с нами этот подонок Губи, в этом тоже есть зародыш света? Где, в каком месте черный «инь», который порождает этот безжалостный негодяй, переходит в солнечный «ян»?! Может быть, мы становимся нравственно чище – в этой зловонной норе? Очищаемся страданием, как учили наивные мыслители русского 19-го века? Может быть, получаем бесценные уроки жизни? Или же мы, пятеро, просто зажились на свете и пора и честь знать?.. Что ты молчишь, Арша?

– Я думаю, – отозвалась Арша. – Ты задаешь непростые вопросы.

   Всхлипывающий визгливый хохот прорезал молчание. Лиаверис смеялась, мотая из стороны в сторону головой с распущенными, слипшимися от грязи волосами.

– Боже мой!.. Она же такая умная!.. Она всё на свете объяснит и разложит по полочкам! Только от ее объяснений выть хочется… Пусть она заткнется, Матин!

– Успокойся, успокойся! Тише! – Обняв жену за плечи, Матин принялся нашептывать что-то ей на ухо, бросив в сторону Арши испепеляющий взгляд.

– Не обращай внимания! – придвинувшись вплотную, прошептала Нелида. – Ты все правильно говорила, только это не для всех надо было, не всем стоит слушать такое… Но ты забыла, наверное, с чего мы начали? Мы говорили об Идрисе, и ты сказала, что не понимаешь, но чувствуешь, и стала рисовать этот кружок, это тайцзы. Что ты имела в виду?

– А! – Арша вышла из мрачного раздумья и усмехнулась. – Я имела в виду вот что.

   Она ткнула сломанным острием в стол, рядом с нарисованной окружностью.

– Что это? Где он, Идрис, на твоей картинке?

– Он не на картинке. Он вне.

– Как это? – растерялась Нелида. – Разве так может быть?

– Не может.

– Но…

– Я не знаю, Нелька. Это внерассудочное, я уже говорила. Когда я пытаюсь в это вникнуть, отчего-то становится холодно.

Глава 17. Губи

   Хуже зубной боли – вкупе с головной, душевной, печеночной и всеми прочими – одна-единственная вещь на свете: скука. Изощряясь в способах её уничтожения, человечество движется к сверкающим вершинам прогресса.

   Вторые сутки после стычки с Шимоном, короткой, но греющей и щекочущей нервы, не происходит ничего. Спокойствие и размеренность распростерли свои полинялые крылья цвета весенней моли. Спокойствие и размеренность достигли степени непозволительной, и их необходимо взорвать как можно скорее. И чем угодно. Чем бы?..

   Раздумывая над этим вопросом, Губи неторопливо обходил свои владения. Изрядно порушенные и пожженные, надо сказать. Заметно тяготеющие к хаосу, говоря откровенно.

   «Земля была безвидна и пуста, и Дух носился над нею».

   Не тот ли Дух, который сделал ее сперва пустой и безвидной, а затем решил сотворить на обломках нечто новое? Но как это скучно: то разрушать, то творить, то ломать, то строить. И так – целую вечность…


   Языческие огненные игрища наскучили Губи уже на следующий день после торжественного заклания вертолета. Но лагерники решили, видимо, что пожары – любимое развлечение вождя, и бросились поджигать всё, что ни попадя, вплоть до собственных матрасов, сапог и штанов.

   Жалко, что нет взрывчатки. Иначе всё бы сейчас так славно гремело и взлетало в воздух. Впрочем, применив свои химические познания, возможно, что-нибудь и удастся состряпать на досуге.

   Землетрясение бы тоже не помешало. Или смерч. Хороший такой торнадо. (Интересно, бывают ли они в этом климатическом поясе?)

   Впрочем, все эти простенькие забавы развлекли бы его не более чем на пару дней.


   Под аккомпанемент невеселых тягучих мыслей длинные ноги брели и брели. И сами собой вывели к земляной тюрьме.

   Возле выхода дежурил Идрис. Не в первый раз уже Губи замечает его в этом качестве. Интересно, что он наплел ребятам, что те безропотно уступают ему свою очередь? Должно быть, им просто лень торчать здесь, в то время как остальные гуляют, пьют и жгут, и они рады добровольному сменщику. Народ совсем развинтился. Разболтался, расплясался. Полу-спился…

   С другой стороны, все понимают, как глупо сторожить кого-либо на крохотном островке. Все равно что в тюремной камере выбрать уголок потемнее и приставить к нему охрану. Все понимают, что это игра, за исключением пары-тройки самых тупых и самых преданных, и потому расхлябаны.

   Как бы там ни было, что-то зачастил одинокий фанат свободы на эту укромную полянку. Или влюбился в кого?.. Он в курсе, конечно, что до сих пор жив-здоров и в ни малой степени не притесняем, благодаря исключительно Губи, его четкому распоряжению. Но дождешься ли от этого существа благодарности? Черта с два.

   Интересно, может ли раб идеи свободы зваться по-настоящему свободным? Забавный субъект. Чем-то смахивает на «постороннего» Камю, но тот, помнится, убил походя, от нечего делать, а этот скорее всего из принципа: чтобы показать мирозданию, что он за пределами всего человеческого. Вне. А может, просто солипсист-недоумок…


   В трех шагах от входа в нору, вытянув ноги в измазанных землей джинсах, дышала свежим воздухом Нелька. (Прогулки эти, воздушные ванны, мягкая мурава – тоже, кстати, нововведение самозванца. Точнее, возмутительное самоуправство. С другой стороны, пусть погрызут хоть травку, хоть кузнечиков – всё пища…)

   Нелька так Нелька. Видит бог, он не выбирал. Сама выползла наружу, на скучающее рассеянное око. На погибель свою.

– Погуляй с полчасика, Идрис, – Губи присел на траву рядом с Нелидой. – Я посторожу здесь вместо тебя. Всё равно времени девать некуда.

   Идрис скользнул по лицу скучающего правителя равнодушным взглядом, но не пошевелился.

   Губи рассматривал его с минуту, прищурившись.

– Ага, – произнес он задумчиво. – Значит, ты желаешь быть третьим молчаливым участником. Мечтательно покусывающим травинку. Ладно. Уважаю твой выбор.

   Нелька собралась было нырнуть под землю, но Губи удержал ее за рукав.

– Погоди, не вставай. Именно с тобой-то я и хочу побеседовать.

   Она настороженно вскинула подбородок. Страх и вызов в воспаленных, запорошенных землей глазах. Силится протолкнуть сквозь зрачки всю ненависть, скопившуюся за годы жизни в узкой грудной клетке.

– Видишь ли, – Губи откинулся на локтях и вытянул ноги, – мне пришла в голову милосердная мысль: прекратить ваше мучительное заточение. Тесно, душно, сыро. Нездоровая обстановка. Опять же, кормить надо каждый день, выгуливать. Ребята часами скучают в охране… Прекратить это неудобное для обоих сторон положение я вознамерился самым простым и действенным способом. Ты догадываешься, каким? Да, именно: даровать вам свободу. Но не временную и относительную – абсолютную. Свободу от бренных тел, страдающих от голода, тесноты и всяческих недомоганий. Но я боюсь, что не все из вас окажутся способными оценить этот акт гуманизма. Поэтому двоих я решил помиловать. (Забавно звучит: помиловать от свободы, верно?) Один уже за пределами тюрьмы. Гатынь. Не удивляйся, я всё знаю. Мои ребятки поймали его сегодня утром, далеко не ушел. Да и куда здесь уйдешь? Если только ты не рыба и не пернатое. Накажем, конечно, нельзя не наказать, но жизнь его драгоценную отнимать не будем. Что же касается второго, я отдаю кандидатуру на твое усмотрение. Кого ты выберешь. Итак?..

   Нелька старалась смотреть как можно презрительней. Она решила для себя молчать до последнего. Вот если бы еще и не слушать. Не слышать…

– Кстати, если ты будешь молчать, как пленная партизанка, это будет расценено как нежелание никого из твоих сокамерников миловать, или освобождать от последней свободы. Что ж, в этом есть резон: большой толпой уходить в мир иной веселее.

   Игра начинала вовлекать. Мысленно он просил девчонку не испортить ее, продлить захватывающее ощущение как можно дольше.

– Неужели ты не хочешь подарить человеку жизнь? Разве можно одарить чем-то большим? Ну, кто тебе дороже всех?

– Попроси отпустить Лиаверис! – раздался из-под земли голос Матина.

   Нелька вздрогнула. Она не ожидала, что внизу всё слышно.

– Отпусти Велеса, – сказала она.

– Велеса? – переспросил Губи. – Говоришь, Велеса. Что ж…

– Нелька! – крикнул Велес, показываясь в проеме норы. – Не надо разговаривать с ним! Он всё врет, разве ты не понимаешь? Пошли его к черту. Спускайся сюда, к нам!

– Он играет, – неожиданно подал голос Идрис. – Лучше действительно уйди.

– Играю, да, – согласился Губи. – Но отнюдь не вру. По крайней мере, в данный момент.

– Отпусти Лиаверис! – опять крикнул Матин.

– Отпусти Велеса, – повторила Нелька. – Отпусти Лиаверис. Аршу. Матина. Отпусти всех!

– Ох.ты, моя радость! – рассмеялся Губи. – Всех не могу.

   Нелька опять ушла в презрительное молчание.

– «Но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх», – процитировал Губи непонятно к чему. – Так сказал один из друзей многострадального Иова.

– Нелька! Не слушай его и не говори с ним! Не включайся в его паршивые игры! – в голосе Велеса были мольба и бессилие.

– Погоди-ка, Велес, – отстранив его, наружу вылезла Арша. Она подошла к Губи и встала между ним и Нелькой. – Нелида, иди ко всем, вниз. Я побеседую с молодым человеком вместо тебя.

   Губи поморщился.

– Что за народ! Разве можно быть такими навязчивыми? Хуже детей, честное слово.

   Он привстал, выбросил вперед руку со сведенными вместе двумя длинными пальцами, и Арша, не издав ни звука, согнулась пополам и повалилась боком в траву.

   Нелида испуганно охнула и склонилась над ней.

– Она очнется через десять минут. – Поднявшись на ноги, Губи взял Нелиду за локоть, заставил встать и отвел на несколько шагов в сторону. – Здесь будет удобней нам с тобой беседовать: ни одна вша не помешает. Не слушай Велеса. Он совершенно не разбирается в людях. Он думает, что я вру, но это не так. В некоторых ситуациях я могу позволить себе покривить душой, но сейчас не тот случай. Лицо, которое ты назовешь, будет тотчас же отпущено на свободу. И может прямым ходом отправляться в столовую. Или на пищевой склад. Кстати, я забыл сказать: свою кандидатуру ты имеешь право назвать точно так же, как и любую другую. Отбрось только ложный стыд и стеснение. Ну же. Ты ведь свободная, вольнолюбивая девушка. Абсолютно без комплексов.

   Нелька смотрела перед собой широко открытыми, застывшими глазами. Ей подумалось, что даже если по радужкам будет ползти бабочка, щекоча и цепляя их лапками, она всё равно не сможет опустить веки. "Закрыть глаза, – думала она, как о чем-то спасительном. – Если б только закрыть глаза…" Как будто, прикрыв веки, отключила бы тем самым сознание, унеслась далеко и потусторонне, где не нужно решать, чувствовать, жить.

– Твой дружок Шимон совсем заскучал. Не хочешь его порадовать, выскочив из небытия? Его вторая подружка, юная Зеу, больше не расположена к любовным играм и ласкам, бедняжка. И разве один Шимон? Вся маскулинная часть острова встретит тебя ликованием. Сделай это не для себя, будь самоотверженной!

   Губи выждал паузу, посвистывая в унисон птице в густой кроне над головой. Затем негромко пробормотал:

– Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш…

– Что?..

– Узнала? Твои стихи. Ты всюду разбрасываешь свои листочки, и некоторые я позаимствовал. Кое-что мне понравилось. А это даже выучил.

   Губи негромко, но выразительно продекламировал, дирижируя зажатой в пальцах травинкой:

   Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш,

   Я дальше уйду, еще дальше, оттуда,

   быть может, иначе услышится голос,

   мой хриплый, мой злой и невнятным покуда.


   Я дальше уйду. За деревья, за листья,

   за норов людской, их метанья и лица,

   за дни, за холодные мудрые мысли

   о синей воде и пленительной птице.


   Споткнувшись об путь, напоровшись на подлость

   иль просто устав от простора без крыши,

   я буду скулить, припадая к дороге,

   а небо смолчит – оно чище и выше.


   Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш,

   мой брат, мой звереныш людской, мое слово -

   вот так бормотать, или петь, или помнить -

   и как это много…


   Печаль – моя мать, а отец мой – свобода.

   Их странный союз – моей доли причина.

   Прижаться к коню, тронуть повод и сгинуть,

   коль нет за спиною ни друга, ни бога.


   И только с душой что же делать, с постылой?

   Таскать на седле, как ненужную куклу,

   бесхозного пса, как гитару без звука?..

   И выбросить жаль, и таскать нету силы.


– Наверное, из-за этого мальчика, детеныша и звереныша, ты загремела на остров? Безвинно? Не удивляйся, малышка, я многое о тебе знаю. Хобби у меня такое: знать много и обо всех, и при этом не горбиться от давящей на хребет тяжести, ибо как известно – во многой мудрости до хрена печали… Ты способная девочка, продолжай изводить бумагу. Будет только справедливо, если жизнь достанется творческим человечкам: тебе и Гатыню.

   Нелька вздрогнула: чужая гибкая рука провела по ее волосам. Совсем рядом было лицо Губи. В единственном сером глазу отчетливо отражался лес и ее окаменелые, сферически изогнутые черты. От черного зрачка отходили светло-желтые лучики. «Похоже на солнечное затмение», – отстраненно подумалось ей.

– Ты можешь даже не говорить мне, – он понизил голос до шепота. – Можешь просто встать и уйти куда хочешь, и это будет означать, что ты сделала выбор. Ну же. Не говоря ни слова – поднимись и иди. Иди на волю. Иди же…

   Про себя он шептал другое: «Продержись. Продержись хоть еще немножечко …»

– Иди же.

   Как дитя, завороженное флейтой крысолова, Нелька медленно поднялась и выпрямилась.

   Губи кивнул ободряюще. Шевельнул губами, словно послал беззвучное напутствие.

– Нелька!

   Она оглянулась, вздрогнув, на голос Идриса.

– Нелька… – прошептал Губи.

   Она вернулась лицом к нему. Он смотрел устало и ласково.

– Скорее, – тихо приказал Губи.

   Она отступила на несколько шагов, не сводя взгляда. Затем повернулась и, сжав голову руками, опрометью бросилась в заросли кустов. Прочь. Прочь…

   Губи беззвучно расхохотался и откинулся спиной в траву.

   Вот и всё. Как всегда, сударь, вы выиграли и вы проиграли.

   Усталость, апатия, коричневое опустошение – обычный набор.

– Как всегда, сударь. Вы выиграли и вы проиграли, – повторил он вслух.

– Всегда? – переспросил Идрис.

Глава 18. Крах

   Ближе к вечеру Губи распорядился, чтобы в обугленное, обгорелое нутро вертолета, которое он облюбовал отчего-то для своих уединенных размышлений, привели Гатыня.

   Исхудалый заплаканный неврастеник не сумел даже как следует спрятаться. Его поймали на рассвете, когда он пытался проникнуть на запертую кухню. (Вместо того чтобы пойти к продуктовому складу, стоявшему на отшибе, практически в лесу.)

   Гатыня приволокли к хозяину за шиворот, торжествуя и награждая беззлобными зуботычинами, и Губи распорядился как следует его накормить, отвести в душ и дать хорошо выспаться на мягком матрасе и свежих простынях.

   Чтобы хорошо прочувствовать предстоящее ему, Гатынь должен быть сытым и отдохнувшим.

   Теперь Губи поджидал своего заветного пленника, сидя в черном, пачкающем одежду брюхе металлической птицы, навсегда отученной летать.

   Все-таки почему именно Гатынь? Откуда его особое пристрастие к этому тщедушному, запуганному человечку? Подспудная страсть, как он сам втолковывал ему, сжигать и рвать шедевры, разбивать вдребезги всё хрупкое и уникальное? Не будь Гатынь так бледен и худ, не будь у него такого нежно очерченного, породистого лица, таких глубоких, умных, вбирающих глаз… такого сложного душевного мира… К тому же он незаурядный художник, по слухам.

   А главное, он слишком боится смерти. И не умеет этого скрыть. Волны исходящего от щуплой фигурки страха – шипучие, колющиеся, электрические – так возбуждают, так раззадоривают.


   Когда пленник прибыл и всё было приготовлено, Губи распорядился послать за Танауги.

– Будешь мне ассистировать, – сообщил ему лаконично, лишь только тот послушно прикатился и протиснул округлое тело в обугленное нутро вертолета.

   Танауги сначала не понял, слегка озадаченный местом, куда его привели: мертвый металл, слой копоти в палец толщиной, готовые обрушиться искореженные сочленения… Но, взглянув на разложенный на полу на чистой тряпочке набор хирургических инструментов (оставшийся от экс-доктора Матина), мраморно похолодел от своей догадки.

   На стальном остове кресла пилота, уцелевшем от огня, сидел Гатынь. Он был раздет до пояса и привязан за запястья и шею к спинке и подлокотникам. Со слабым удивлением Танауги отметил, что густые промытые волосы аккуратно причесаны на прямой пробор и спадают на плечи, придавая лицу сходство с иконой. Подобное впечатление усиливали прозрачная худоба и окруженные тенями глаза.

   Гатынь встретился глазами с Танауги. Лицо его дрогнуло. Танауги тут же отвел взгляд.

   Губи, отвернувшись, хмыкнул в кулак, подавив в себе приступ звонкого хохота. Он не шевельнул ни единым лицевым мускулом, этот хитрый толстяк, но песенка его всё равно спета!

   «Не выйдет у тебя, Танауги, покоя, не надейся. И донос на Нельку, принесенный в зубах, словно мозговая косточка грозному псу – не поможет. Не откупишься. Покоя не будет».

– Впрочем, нет, – Губи изобразил задумчивость. – Зачем ассистировать? Будешь моим учеником. Я буду стоять рядом и говорить, что и как делать. Сам не притронусь. Научишься, пока я жив. Это, знаешь ли, столь же тонкое искусство, как кулинария или, скажем, игра на скрипке. «Простыми средствами не достичь блаженства» – знали еще древние.

   «И не откажешься, Танауги, нет. Прошло то время, когда можно было мне отказать. Когда можно было, валяясь на травке, лениво плести что-то про драгоценный покой, не размениваемый на чужие вопли и судороги.

   Теперь – никто и ни в чем уже не откажет.

   (П о ч т и никто, к счастью. Да-да, почти.)»

   Танауги отрицательно повел головой. Медленно, словно шею свело судорогой.

– Давай-давай, – Губи похлопал его по округлой спине. – Я рядом. Всегда тебе подскажу, если что. Ты ведь ювелир, как сам говорил? Представь, что тебе надо огранить алмаз. Или изумруд. Я слышал, отдельные мастера-ювелиры чувствуют в камне душу и стараются огранить его так, чтобы душа была видна всем. Действуй!

   Танауги не шевельнулся.

– Ну, не хочешь же ты поменяться с ним? – В голосе Губи было насмешливое удивление. – Сесть в это кресло, раздеться. Пережить несколько бурных, незабываемых мгновений. Или часов…

   Танауги нагнулся, очень медленно, и подхватил толстыми пальцами с пола одну из блестящих хирургических вещиц.

– Я не с этого посоветовал бы начать, – заметил Губи. – Впрочем, если тебе так больше нравится… Постой-ка! – Он отобрал у него скальпель и протер ватой, смоченной спиртом, флакон которого вытащил из внутреннего кармана куртки. – Заражения крови нам не надо, это лишнее. И так приходится работать в исключительно антисанитарной обстановке… Руки тоже протри!

   Он протянул Танауги флакон и клочок ваты. Тот машинально протер пальцы, неуклюжие и дрожащие.


   Танауги сконцентрировался на одном: лишь бы не разбудить Вопящую. Не оживить Вопящую, давным-давно задушенную, засушенную и погребенную в тайниках подсознания. Если б можно было делать то, что велит ему Губи, закрыв глаза. Вслепую. И вглухую…


– Ты хорошо знаком с анатомией? Нет? Это досадно. Я мог бы, конечно, прочесть небольшую лекцию, но тогда процедура слишком затянется. А всё слишком затянутое, как правило, перерастает в нудное и перестает приносить удовольствие… Нет-нет! То, что ты сейчас собираешься сделать, совершенно неэффективно. Это место – одно из самых нечувствительных на теле человека.

   Голос Губи – оживленный, назидательный, усмешливый…

– Забавная мысль меня осенила! Анатомию на зубок знает наш общий друг, чьим обществом мы наслаждаемся. Ведь он художник, им нельзя без знания анатомии. Быть может, он любезно согласится помогать тебе и направлять твои действия в нужное русло?


   Нужно закрыть глаза. Не себе, Гатыню. Еще лучше – всё лицо закрыть чем-нибудь. Попросить Губи обмотать плотной тканью, чтобы даже ни звука… Чушь. Бред. Никогда он еще так не бредил…


– Я разочарован в тебе, Тони. Сильно разочарован. Ты казался мне таким умельцем. Ты так отлично показываешь фокусы и готовишь утку по-китайски – неужели это искусство намного труднее? Твои пальцы, всегда такие ловкие и быстрые, сейчас напоминают спеленутых младенцев. Неужели сокровенная суть этого выдающегося молодого человека кажется тебе менее интересной, чем суть опала или топаза, с которыми ты любил работать?.. Нет-нет, лучше взять не щипцы, а катетер!


   «Смерть, – говорила Арша, – в юности я часто разговаривала с ней, лет с пятнадцати… Звала, а когда та приходила – отталкивала, пугалась. Говорила с ней чуть ли не каждый день и привыкла, приучила ее к себе, как пугливого зверя. Или себя к ней?.. Она чудная, смерть. Жаль, что это нельзя передать другому… Каждый узнает свою сам, как суженую…»

   «…смерть», – бормотала Арша.

   Звуки прокуренного голоса то маршировали в мозгу, то интимно пришептывали. Гасли, росли…

   Гатынь начинал призывать смерть – словно суженую или доброго друга, когда прояснялось в голове и сквозь накаты боли проступала нота сознания. Тогда, полуоглохший от собственного крика, он начинал видеть.

   Он видел Губи. Поджарого, возбужденного, похожего на смоляной факел на сквозняке – подвижный, устремленный вниз темный огонь. Пританцовывающий, протирающий спиртом инструменты, поучающий Танауги, азартно похлопывая неумелого сутулящегося ученика по спине…

   Видел глаза Танауги, маленькие, глубоко посаженные, полные пробуждающегося безумия… блеск щипчиков, пинцетов, скальпелей в толстых сомнамбулических пальцах.

   Он начинал слышать, но слов не понимал почти.

   Музыка мешала. Слишком она грохочет. Должно быть, такая музыка гремит в аду. Всё время, без перерыва… Нет, не такая: там она всеохватнее и острее. Танауги ведь плохой дирижер, неумелый. Губи, должно быть, дирижер гениальный, но он не притрагивается. Только бросает реплики, жестикулирует – на расстоянии.

   «Смерть, – втолковывала терпеливо Арша, – не палач в красной рубахе, но нота, краска, метафора… Муза. Образу и подобию Творца Вселенной смешно пугаться ее…»

   Смерть – не палач в красной рубахе. Палач – Танауги. Рубаха его светло-бежевая, но быстро меняет – внахлест, пятнами – свой цвет.


   «Холмик и над ним березка»… Почему он не согласился тогда, не принял послушно судьбу – тьму, покой?

   Получай, трус.

   Получай, получай!..


   …стирают, убирают с холста, как он сам когда-то, в ночном парке. Но ведь он сделал это мгновенно. Разом.


   Если б он был «виртуалом», нажал бы кнопку…


   Отчего-то исчезли цвета. Мир стал черно-белым, словно он резко заболел дальтонизмом. Пятна на рубахе Танауги уже не бурые, а черные. Кожа оживленно-радостного лица садиста из смугло-розовой стала серой.

   Что случилось? Краски! – осенило его. Все краски: и друзья-фавориты, и те, что кололи и язвили – ушли, не желая соучаствовать в его истязаниях. Строгий ультрамарин, разудалый капут-мортуум, простушки-охры… Спасибо, родные.

   Спа…


   Что-то случилось со временем.

   Мало-помалу оно перетекло в вечность.

   Вот она, вечность: въяве.

   Медленно-медленно Танауги поднимает руку, несет ладонь с зажатым в ней серебристым орудием… столетия и тысячелетия длится прелюдия, передышка… сотни тысяч лет взрывается, рушится, лопается мир.

   Вечные муки ада – вовсе не глупая выдумка, как ему всегда представлялось. О нет. Вечная мука – реальность. Запредельная боль имеет свойство превращать время в вечность.


   …или это не разрушение, а созидание, и боль – исток бытия? В космогониях строят мир на чьих то костях. Индусы расчленяют первочеловека Пурушу. Скандинавы творят такое же с великаном Имиром… И Губи что-то строит сейчас, должно быть. Что-то рисует…?


   Порой ему становилось жалко свое тело – жалко до слез иссеченную, прежде такую гладкую и молодую, кожу. С изумлением и отчаяньем он смотрел, во что превращаются его руки, плечи, живот…

   Забыв, что жалость эта нелепа: оно отслужило ему, тело. Оно не пригодится больше.

   …………………………………………………………………………


   Спустя два часа Танауги выбрался наружу из вертолетного остова. Пройдя несколько шагов, он пошатнулся, оперся о дерево. Затем опустился на четвереньки.

   Как артистично и небрежно, словно между делом, взорвал Губи вдребезги его многолетнюю, продуманную, несокрушимую крепость…

   Даже в самом раннем детстве, даже в мучительном отрочестве он так не кричал. Мыча, заталкивая крики обратно в глотку.

Глава 19. Зачем?..

   Арша почти перестала спать по ночам. Днем она больше не разговаривала, пытаясь отвлечь каждого от самого себя. Замолчала, углубленно и сумрачно.

   Она думала. Напряженно, изнурительно, подстегивая мозг, словно коней, вытягивающих из болота повозку с людьми. С пятерыми людьми. Нет, с шестерыми. (Нелька – девочка-ручеек, стихиаль лесная, тщедушная фея – разве можно нынешнюю ее свободу, купленную стыдом и внутренним крахом, считать устойчивой и надежной?..)

   Она перебирала десятки, сотни вариантов возможного спасения. Проверяла на прочность, отбраковывала один за другим. Нет выхода, нет. Полная безнадега… Должен, черт побери, быть выход!

   Мало времени. Голова кружится от голода. Их опять стали кормить, но Губи выдумал новенькое издевательство: еды приносят столько, что едва хватает на двоих. Их же четверо. Должно быть, любознательный владыка острова ожидает звериной борьбы за ложку каши, расцарапанных лиц, истерических воплей. Пока он не дождался ничего подобного и, видимо, разочарован.

   Арша вообще не прикоснулась к еде, ни разу, лишь только увидела ее количество. Велес тоже. Матин съедает три ложки, а затем деликатно отодвигается и отворачивается. Забавный получился расклад: Лиаверис, уверенная, что все прочие страдают болезненным отсутствием аппетита (на почве депрессии, должно быть, или параноидальных страхов), со вздохом уничтожает полторы порции. Если так продлится еще с неделю, она рискует потерять свою замечательную фигуру.

   К голоду можно привыкнуть. Можно даже находить особый кайф в кружении головы и ощущении прозрачности всех внутренностей. Но вот мысли! Мысли это самое кружение основательно перепутывает. Лишает их четких очертаний и крепости, превращает в танцующих призраков в развевающихся одеждах.

   Надо собраться. Времени совсем мало. Не успеть ей, ни за что не успеть! Она бы успела, наверное, если бы сразу упорно и последовательно долбила в одну точку. Если б не отвлекалась то и дело на самаритянскую болтовню. Что за нелепой идее попалась она в плен в первые дни: развлекать других, утешать, успокаивать. Вместо того чтобы искать выход! Сколько дней, сколько сил потеряно. Ну зачем, зачем ей было разгадывать загадку Идриса, рисовать тайцзы на грязном столе, вещать о чем-то заумном с пеной у рта?.. При чем тут Идрис?! Не о нем надо ей думать.

   О Губи.

   Рассудок, братишка, родной – помоги! (Лошадка, вытяни!)

   Бесполезно. Можно напрягать мозг до рези в ушах, до головной судороги. Можно расслабиться, захмелеть, поплыть, отдавшись волнам подсознания. Результат один.

   Какого же черта она всегда так гордилась своим умом? (Неженским! Жестким! Свободным от догм!) Хромая он кляча, и никто больше. Жалкая кляча. Не вытянуть.

   Если б Господь сподобился наградить ее настоящим умом, они давно уже не сидели бы здесь. Она разобралась бы, поняла Губи – все правила, алгоритмы его игры, все извивы психики, пейзажи натуры, преисподнюю подсознания – приняла его в себя (возможно, поморщившись от отвращения), и… они не сидели бы здесь. Понять, окружить собой, поглотить, переварить – и переиграть. Справиться!..

   Сплошной цейтнот. От голода мысли движутся медленно, как перистые облака.

   Как танцующие менуэт пары в напудренных париках и атласных камзолах…


   Может быть, стоит устроить мозговой штурм? Недаром возник у нее образ большого сознания – острова, и сознания поменьше, запертого в земляных стенах, обреченного на заклание. Напрячься всем сообща? Но, боже мой, их маленькое сообщество усохло на треть. Из оставшихся – одна безумная, второй маниакально сконцентрирован на единственном существе в мире, третий раздавлен душевной болью и безысходностью. Что можно придумать таким мозгом? Смешно.

   Нет, вся надежда на ее голову – единственную…


   Со временем что-то случилось. Минуты и дни поменялись местами. Или это не время поменяло структуру, а она сама? Похоже на то.

   Интересно, можно ли так сказать: «Она сильно изменилась – она умерла»? Нет, пожалуй. Смерть не меняет, она консервирует, как муху в янтаре. Предварительно очистив от шелухи плоти. Меняет, верно, клиническая смерть: сбегать туда и обратно, посмотреть и вернуться, и жить с обретенным пронзительным знанием по-новому.

   Но опять она не о том…


   Зачем она лжет себе? Рассудок ее – не друг, не тягловая кляча. И уж тем более не братишка. Абсолютный растворитель – вот он что.

   (Когда-то в молодости она участвовала в «мозговом штурме» – телевизионной игре, коих в те времена расплодилось великое множество. Отбирая участников, им задавали вопросы с подковыркой. К примеру: «Придумайте, как и где можно хранить абсолютный растворитель, если бы таковой существовал». Она прилежно напрягала мозги. Да нигде его не сохранить, если он и впрямь абсолютный. Разве что в центре земного ядра. Растворив все сосуды, покровы, настилы, слой почвы, кремня, базальта – неуемная жидкость докатится до центра земного ядра и там зависнет навечно, в непроницаемой тьме, уравновешенная со всех сторон силами тяготения.)

   Абсолютная аналогия с ее интеллектом. С ее мозговой машинкой, будь она неладна.

   Как нравилось ей практически всегда оставаться победителем в любом споре. С каким удовольствием находила она уязвимые места в высокоумных построениях философов, в теоретических столпах мировых религий… И постепенно, за двадцать лет интенсивного ментального разбоя, разум ее, растворив все стереотипы, установки и шаблоны, все философские и религиозные догмы, завис в полной тьме и бездействии. Поплатился за свое высокомерие. Разбился о свою неуемность.

   Сейчас, здесь, в земляной яме это стало ясно, как никогда.

   Тому, кто способен лишь растворять и проникать, конечно же не справиться с задачей, которую она попыталась на себя взвалить. Не переиграть гениального игрока Губи.

   Видимо, есть нечто более важное и сильное, чем рассудок, чего она, Арша, лишена напрочь.


   Арша никогда не разговаривала подолгу с Будром. В умных рассуждениях и спорах, затевавшихся ею, он участия не принимал. Но отчего-то сейчас то и дело мысленно говорила с ним. Представляла, как они сидят на одной из макушек острова, под ними шелестит зеленая шерсть кедров и можжевельника, а дальше – опоясывает пространство сине-зеленая блестящая плоть океана. Обычно молчаливый Будр словоохотлив. «Боготворят ум, или рассудок те, кому неведомы иные средства передвижения. Ум можно сравнить с ногами. Они нужны. Чтобы, скажем, забраться на этот холмик, где мы сейчас загораем с тобой. Но если нам захочется погладить вон то облако, с розовым подбрюшьем, похожее на валяющегося щенка, ноги нам уже не помогут. У птиц, как правило, короткие и слабые ноги. Но длинные крылья».

   Крыльев у нее нет, это ясно.

   (А как же язычок пламени внутри? Огненная свобода, огненное стремление, о которых она с такой гордостью вещала Велесу. Разве тяга вверх не заменяет в какой-то мере крылья?

   А нету его уже, язычка пламени. Губи дунул и погасил.)


   Лиаверис окончательно сошла с ума. Она продолжает петь, правда, теперь тихо. Тихо и страшно, потому что языка, на котором она поет, не существует на свете. Временами хохочет – отрывисто, судорожно, либо разговаривает сама с собой. Отказывается вылезать наружу и дышать свежим воздухом, как ни уговаривает ее Матин.

   Матин постоянно говорит с ней о ее здоровье. О необходимости дышать воздухом, двигаться, заниматься гимнастикой. Как будто оно пригодится когда-нибудь, отличное здоровье, свежий цвет лица и гемоглобин в норме – измученной, изломанной женщине, обреченной на скорую гибель.

   Велеса жаль больше всех. После ухода Гатыня и Нелиды ему не с кем разговаривать. Она, Арша, вряд ли заговорит когда-нибудь.

   Потому что не о чем больше. И нечем.


   Если б можно было забраться на вершину горы. Смотреть на людские муки и страсти с вершины горы. На собственные муки и мельтешение в сырой земляной норе – с поднебесного пика.

   «Весь мир театр, и люди в нем актеры» – не метафора, не художественный прием, но истина. Сермяжная реальность. Им, четверым, выпали роли жертв, задыхающихся без воздуха и без надежды, овечек, ждущих заклания в ритуале некой темной религии.

   Если бы стать актером и зрителем одновременно… Суметь разделиться: мучиться в яме – на сцене, ожидая гибели, и наблюдать за муками с легкой улыбкой сострадания или презрения из партера или ложи второго яруса. Нет, лучше третьего яруса – с вершины горы.

   Наверное, Будр так умел. Наверное, умирая, он наблюдал свою смерть с некой вершины. Подобной той, на которой они беседовали о ногах и крыльях в ее мечтах-видениях.

   Будр умел. (Переживший, как говорят, такое, от чего сходят с ума или кончают с собой, но не живут, не живут.) Она же – не умеет, не может.


   Пусть придет Губи и заберет ее жизнь. Она не будет сопротивляться. Она устала болтаться во тьме и духоте земного ядра. Правда, вряд ли темнокрылому правителю острова нужны их жизни. Скорее всего, к сожалению, ему нужно иное.

   Ах, Губи, Губи. Тебя можно понять, если хорошо постараться. Но толку от этого понимания?..

   Идриса понять труднее. Особенно ослабленными от голода и апатии мозгами. Но тоже реально, если напрячься: свобода без любви и без истины, путь расчеловечивания, тупик. Но опять-таки – зачем?..

   Велес. Гатынь. Нелька…

   Простите меня.


   Бедный, бедный, дошедший до ручки рассудок.

   В пустоте и тьме земного ядра, лишившись всех на свете опор, только и остается, что вопрошать.

   «Жизнь – всего лишь борьба со смертью, либо с мечтой о смерти» – вспомнился афоризм, вычитанный Нелькой.

   Кому нужна эта бессмысленная борьба?


   Зачем этот сложно устроенный вселенский мозг, живущий энергией боли своих отдельных крохотных клеток?..

   Вопрошать, долбить, как слепой дятел.

   Зачем бытие?........

Глава 20. Велес

   От голода плохо работала голова и не слушались ноги.

   После полудня непонятно какого дня в землянку заглянул сиплый длиннолицый парень и сообщил, что Губи желает с ним побеседовать в уединенном месте.

   «Опять…»

   Велес брел за посланником по лесу, пошатываясь от слабости, не поспевая за его шагами. Очаровательный выдумщик и игрок Губи требует его к себе. Что стоит за этим любезным приглашением? Какой-нибудь приятный сюрприз, не иначе…

   Два дня Велеса грела радость за Гатыня. Он был безмерно благодарен Арше и Идрису и представлял, как вышедший из столбняка безысходности, оживший, бродит его названый братишка вдоль берега моря, вдыхая его соленые и терпкие запахи, прочищая застоявшуюся в неволе душу ветром. Спит в ложбине скалы, поросшей мохом. Живет… Но вчера стало известно, что Гатыня схватили. А вечером навалились такая тоска и такая тяжесть, что он понял: Гатыню худо. И ничем не помочь. Не спасти, не вызволить…

   Велес лежал, отвернувшись к земляной стене, зажмурившись, и молил, чтобы никто не касался его, не зацеплял разговором. Правда, и зацеплять уже, собственно, некому: Нельки нет, Матин говорит только с женой, Арша страшно и глубоко замолчала.


   «Оказывается, уже осень. Подступила как незаметно, рыжая попрошайка…»

   Он останавливался передохнуть, опирался о стволы деревьев. Задирал подбородок, жмурился. Жизнь, Господи… Какая жизнь вокруг… Он пробовал ее на вкус, пружинящую под ногами жизнь, продираясь сквозь чащу, смеясь от щекочущих касаний веток, срывая зубами терпко-горькие листья. «Господи, жить…»


   Губи ждал его на том же месте, что и в прошлый раз, над ручьем, на светлом, лишенном коры стволе дерева. Кивком головы он отослал длиннолицего парня, и они остались вдвоем.

   Обугленное тело вертолета чернело сквозь проплешину вырубленных кустов, нависало, словно остов доисторического насекомого.

   Велес бросил взгляд в его сторону и сразу же отвернулся. Сердце заныло, как будто летающая машина прежде была живой и одушевленной.

– Тихий момент у меня сегодня, Велес. Присядь рядом.

   Велес опустился на древесный ствол в метре от Губи, не глядя на него.

   «Губи, черт бы его побрал. Как он мне надоел…»

– Не знаю даже, как и начать. С какого конца подступиться, чтоб не затягивать слишком вступление. Ты, Велес, слушай меня внимательно и правильно меня пойми, – Губи, казалось, задумался, подбирая слова. Подвижное лицо было непривычно серьезно, а длинные пальцы гладили, ощупывали иероглифы древоточцев на светлой древесине ствола. – Не далее как вчера вечером я принял одно решение. Простенькое такое. Логически вытекающее из всего предыдущего жизненного пути. Я решил уйти. Да-да, совсем уйти, напрочь. И прошу тебя немного помочь мне в этом.

   Он потер переносицу, помолчал и вздохнул.

– Я чертовски устал, Велес. Устал играть несвойственные мне роли. Изображать кровожадность. Любовь к власти. Звериную жажду разрушения. Мне надоело играть в вечные мои игрушки, ломать вечные мои игрушки. Мне надоело, Велес, а кроме этого – ничего нет. Нечем больше заняться на этом свете.

   Он повернулся к Велесу, словно ожидая возражений.

   Велес молчал.

– Игра… Вечное коловращение игры. Если ты знаком с индийской мифологией, хоть немного, должен помнить: Бог создает Вселенную, резвясь и играя. А потом, когда она надоедает ему, разрушает – так же играя, пританцовывая на обломках. Шива его зовут. Танцующий многорукий Шива. Весельчак Шива… Впрочем, ближе к сути. Устал, надоело, но я бы это стерпел. Постарался стерпеть, во всяком случае, стиснув остатки зубов и завернувшись в тогу смирения. Хуже другое: играть стало не во что. Все игрушки мои поломаны или вот-вот рассыплются, при первом же прикосновении. Впереди пустота.

   Губи скорбно уставил немигающий глаз в пространство. Затем улыбнулся с ностальгическим вздохом.

– Конечно, мне несказанно везло в последние несколько дней. Признаться, я многого ждал от этого островка, этого кусочка реальности среди океана виртуальной лжи и обывательской скуки. Здесь всё настоящее. Я это предчувствовал и ждал многого, а получил еще больше. Недаром я приложил столько усилий, чтобы попасть сюда. Освежил в памяти химию, синтезировал чудо-вещество, убивающее «оберег» и «бластер», сымитировал злостное убийство. Пришлось изрядно подвигать мозгами, но всё окупилось. Да! Любопытные экземпляры скучковались в этой партии ссыльных, мне на радость. И начальство не хуже. – Губи подмигнул Велесу ласково и пошевелил босой – отчего-то – ступней в густом мху. – Вот парадокс! На крохотном, по сравнению с земным шариком, островке протекли мои самые нескучные дни. Меньше простора для телодвижений, зато – больше возможностей для творческих экспериментов и игр. Знаешь ли ты, на что это похоже, какой экстаз, какая вспышка – в мозгу, в крови, во всем теле – при встрече лоб в лоб с достойным противником? Зато потом, милый мой Велес, скучнее и тошнее прежнего. Откачка маятника – пустота. Ты понимаешь меня? – Он опять выждал паузу, словно надеясь на диалог. – Кстати, знаешь, что он напоминает мне, наш остров? Одну большую голову. Населяющие его персонажи – что-то вроде страстей, пороков, идеек и фантазий. И как в человеческой голове должен быть один хозяин – если носитель головы не даун и не шизофреник, так и здесь один правитель над всеми. И вот правителю стало скучно. Нестерпимо скучно. Смертельно. Пора уходить по-английски… – Губи тихонько, мечтательно рассмеялся, не разжимая губ. – Почему я не могу сам, ты спросишь? Почему мне требуется твоя помощь, твои руки? Наверное, я боюсь сам. Наверное, я люблю тебя больше их всех.

   Губи замолчал.

   Велес по-прежнему не смотрел на него. Обреченно-тоскливое выражение проступило в его лице. Велес плохо владеллицом. «Как он мне надоел…»

– Итак, – Губи выпрямился и заговорил по-деловому. – Смерть я себе избрал самую эпикурейскую. Люблю комфорт во всем – приятно, бескровно, быстро. Минут десять займет у нас с тобой эта процедура, – он покопался в кармане и, вытащив сложенный вдвое листок, протянул его Велесу. – Прочитай. Это объясняющая записка. Передашь Шимону, он знает мой почерк. Никаких неприятностей с тобой после этой маленькой услуги не случится. Никаких нареканий. Как сам можешь видеть, я отдаю распоряжение выпустить тебя и всех твоих на свободу. Шимон будет только рад его выполнить: он давно мне на мозги капает, чтобы я это сделал.

   Велес рассеянно пробежал глазами листок.

– Твоя задача – проще некуда, – продолжал Губи. – Она по плечу и ребенку. Не держись так скованно, Велес, свободней… – Он придвинулся вплотную, взял обе ладони Велеса и приложил к своей шее. – Вот так. Не плашмя, а ребром. От тебя требуется лишь надавить и пережать посильнее сонную артерию. Понимаешь? Надавить и держать. Как можно сильнее, до посинения. Через пару минут мне станет хорошо, я отрублюсь, уплыву. Но ты держи, не ослабляя, еще минут десять, чтобы мне не вернуться назад. Чтобы наверняка.

   Велес убрал руки и помотал головой.

– Ну нет, Велес, будем без репетиций, – Губи снова взял его ладони и прижал к шее. – Будем без проб и ошибок. И без долгих прощаний. Хоть и тяжело мне с тобой расставаться… – Он подмигнул ослепительным глазом и улыбнулся. Потом опустил веко. – Поехали.

   Велес сдавил ладони. Лицо Губи было совсем близко. Незнакомое, беззащитное. Юное и усталое одновременно. С темными шелковистыми ветвями бровей…

   Вот оно резко побледнело, тело Губи обмякло, сползло набок. С полминуты Велес вглядывался в известково-белые черты.

   Потом разжал руки.

   Щеки медленно розовели. Легкая судорога, похожая на озерную рябь, пробежала от виска к подбородку. Глаз приоткрылся. Потусторонний, сонно-бессмысленный. Губи глубоко вздохнул и выпрямился.

– Ну нет, так не пойдет, – он помотал головой, словно отгоняя образы и видения иных миров. – Мы так не договаривались, Велес. Чтобы ты гонял меня туда и обратно. Нет. Надо сразу.

– Тебе придется обратиться к кому-нибудь другому, Губи. Я не сумею. Я не смогу, к сожалению, тебе помочь.

   Губи виновато улыбнулся.

– Я знаю, Велес. Я знаю, что тебе это трудно. Надо учиться преодолевать трудности. А другого я не хочу. Я хочу, чтобы твои, Велес, теплые руки перевели меня на ту сторону. Другого не надо.

   Он помолчал, раздумывая или делая вид, что думает.

– Тебе трудно без стимула, Велес. Я понимаю. Придется тебе помочь. Вот тебе стимул: ты переправишь меня на тот свет, поработаешь немножко Хароном, а если не сможешь, не справишься… тогда я тотчас, прямо сейчас отдам приказ уничтожить всех твоих, дожидающихся тебя под землей. Пущу в расход. Договорились? Слов на ветер я не бросаю, ты знаешь. Тем более что и Нелиде не так давно обещал именно это.

   Велес застыл. Вот оно. Вот он и повел игру, гениальный, расчетливый, азартный игрок Губи…

   Губи устало провел по лицу ладонью.

– Как они изматывают, эти приготовления… колебания твои, Велес. Если б ты знал. Поехали.

   Как плохо слушаются руки. Чужие, деревянно-застывшие…

   Что-то детское в его лице, маленьком, спящем… Темная полоска усов над приоткрытой верхней губой. Лицо белеет стремительно. Красиво: черное на белом-белом.

   Под ладонями – теплая, живая шея. Толчки крови, ритмичные, упорные. Жизнь под давящими ребром ладонями упрямо пытается пробиться, негодует… Надо крепко держать руки, не разжимая, крепко. Жизнь… пытается пробиться… стучится в его пальцы.

   Надо держать во что бы то ни стало!!!

   Жизнь…

   Велес разжал руки.

   Огромная тьма с воем и звоном набежала откуда-то, опрокинула и затопила.

Глава 21. Идрис

   Велес очнулся и долго лежал без мыслей и движений. Потом всё вспомнил.

   Отчетливое осознание отчего-то не разогнало тьму, окружавшую со всех сторон. Она осталась столь же густой и непроницаемой.

   Тупая, саднящая боль где-то сзади, в области шеи.

   Велес попробовал поднять руку, но она лишь слабо шевельнулась. Бессилие было столь полным, словно он несколько дней провалялся в жару и бреду. И таким неожиданным, что он застонал сквозь зубы.

   Чья-то сухая ладонь легла ему на лоб.

– Как ты себя чувствуешь, Велес?

   Голос Идриса.

– Сносно. А как… остальные?

– Остальные в порядке.

   Идрис присел в изголовье, скрипнув стулом. Немногословен и отрешен, как всегда.

– Отчего темно, Идрис? Сейчас ночь?

– Сейчас поздний вечер.

– Зажги лампу, пожалуйста. Или хотя бы свечу.

– Погоди. Сначала послушай.


– …Он рассказывал всё это мне, Велес, но не для меня. Для тебя. Чтобы я запомнил и передал тебе. «Два человека, – сказал он, – с которыми удалось высечь искру. Которые не сломались, не хрустнули при первом прикосновении. Будр и Велес. Впрочем, с Велесом еще не окончено».

– Будр?

– Будр. «Ни с кем, – он сказал, – не было такой запредельной и высокой игры, как с ним».

– Но он же убил?..

– Да. Но, как я понял, это был необходимый завершающий аккорд. И Будр не противился ему, а наоборот, пошел навстречу.

– Странная игра…

– Возможно. Он не вдавался в подробности, но вспоминал Будра с удивлением и восхищением. «Только два человека…»

– А ты, Идрис? Разве с тобой… не высеклась искра?

– Я вне игры.

   Идрис какое- то время молчал.

– Не молчи, Идрис. Когда темно, и к тому же еще тихо… совсем ничего не понимаешь.

– А о тебе он сказал так: «Велес… У нас с ним так много общего. Я тоже совершенно не способен убить человека».

– Он не способен?! А как же…

– Они все живы, если ты о своих друзьях. Нет только Будра. Гатынь изранен, но для жизни ничего опасного. Если только для психики. «Убить легко. Убить неинтересно, – так он сказал. – Это брак в работе – если, конечно, не элемент игры, как с Будром. Убитый ускользает из рук, улетает, как щегол из клетки, и он уже не твой». С тобой, Велес, по его словам, игра была самой заветной. «Я вложил в нее душу, – сказал он, – и теперь мне придется уйти при любом исходе».

– Как можно вложить то, чего нет?..

– Не знаю. Не мне судить об этом. Он обратился ко мне с той же просьбой, что и к тебе. Объясняя, что самоубийство отвращает его в той же степени, как и отнятие жизни у другого. Теперь он ждет меня. Ждет, чтобы я рассказал о тебе. Сказал, что ты жив, по-прежнему жаждешь жить и рассудок твой не помрачился.

– Он всерьез решился уйти? Не лжет и не шутит?

– Откуда мне знать? Он постоянно лжет и непрерывно шутит. «Силы разрушения во мне, – так он сказал, – настолько сильны и голодны, что теперь, когда разрушать больше некого, они обратятся на меня самого. Шива не может не танцевать. О, какое получится забавное самопожирающее чудовище…» Он то и дело поминал Шиву. Многорукого чудака, танцующего отчего-то на собственных костях. Но главная причина, как он объяснил, в тебе, Велес. "После того, что я с ним сделал, – сказал он, – оставаться нельзя. Я слишком любил его".

– О чем он, Идрис?

– Сейчас. Погоди немного. Я уже почти дошел до главного. Но сперва я хотел посоветоваться с тобой.

– Разве ты нуждаешься в чьих-то советах?

– Нет. Ни в чьих. Но сейчас я в затруднении. Я не очень представляю, в каком из двух состояний он будет свободнее.

– Не понимаю тебя.

– Ну и ладно. Придется самому.

– Не понимаю, о чем ты, но прошу, очень прошу: не поддавайся на его игры!

– Я никогда не играю, я уже говорил.

– Вот и хорошо. Никогда не играй с ним, Идрис.

– Ни с ним, ни с другим. Ладно. Не знаю, как насчет главной просьбы, но вторую просьбу, поменьше, я выполню. Она касается тебя, Велес.

   Идрис замолчал. Велесу отчего-то показалось, что он зажмурился.

– Кто ты? – спросил Велес.

   Молчание.

– Кто ты, кто? – повторил с упорством.

   Сухая ладонь на миг коснулась темени.

– Успокойся.

– И все-таки?.. Мне безумно жаль тебя отчего-то.

– Не стоит. Это лишнее.

– Я не знаю тебя и не понимаю, но чувствую: это неправильно. То, что ты делаешь, куда идешь.

   Непонятный, глухой и отрывистый звук. Неужели он рассмеялся?

– Знал бы ты, как это к месту: тебе кого-то жалеть. Впрочем, сейчас узнаешь. Главное, на данный момент, что он сделал с тобой, Губи. – Голос Идриса стал суше и неживее. – Слушай меня внимательно, Велес. Он играет до конца. До предела. Тебе стало плохо, когда вы беседовали с ним. Точнее, играли. Ты долго не приходил в себя. И он велел привести из ямы доктора и вернул ему набор его медицинских штучек. Доктор возился с тобой часа три, а потом Губи выдал ему лодку. Оказывается, он сжег не все, одна оставалась в запасе, спрятанная. И много еды. И они уплыли, Матин с женой. Они хотели взять с собой Аршу, но она отказалась. Она не разговаривает ни с кем. Почти не двигается и не ест. Главным образом из-за того, что Губи раскрыл ей секрет доктора: Матин заплатил за спасение, сделав тебе операцию. Спинной мозг. Отныне двигаться и ходить ты будешь с большим трудом. Если вообще будешь. И еще что-то – я слабо в этом разбираюсь – отчего ты больше не будешь видеть. Здесь, где мы сейчас, горит лампа и достаточно светло. Видишь, он играет до конца, Губи. Ты только не отвечай мне сразу. Подумай несколько минут, а потом скажешь, хочешь ли ты и будешь ли ты жить, Велес. Без твоего ответа Губи не сможет уйти. Он ждет.

Глава 22. Будр

.......................................................................................................................................... ............................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................... две ноты: си, ля



Для подготовки обложки издания использована художественная работа автора, а также фотопортрет автора, сделанный в фотоателье много лет назад и подвергшийся фотошопу.


Оглавление

  • Глава 1. Лагерь
  • Глава 2. Вечер
  • Глава 3. Зеу
  • Глава 4. Шимон
  • Глава 5. Бумаги
  • Глава 6. Матин
  • Глава 7. Гатынь
  • Глава. 8 Где?..
  • Глава 9. Танауги
  • Глава 10. Блеф
  • Глава 11. Лиаверис
  • Глава 12. Свидание
  • Глава 13. Нелида
  • Глава 14. Яма
  • Глава 15. Последнее дело
  • Глава 16. Арша
  • Глава 17. Губи
  • Глава 18. Крах
  • Глава 19. Зачем?..
  • Глава 20. Велес
  • Глава 21. Идрис
  • Глава 22. Будр