Лаборатория бога [Наталья Берген] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мой чердак

– Так будет всегда? – в светлых глазах Риты блеснула безуминка.

Это означало – она запрыгнет на подоконник, станет болтать ногами и интересоваться…

– Что ты имеешь ввиду? – я говорил холодно намеренно, в этом уже содержалась часть ответа: я тут серьезными вещами занимаюсь, жонглирую словами, а не бутылками.

Рита уселась на широкий подоконник. В ее густых черных волосах, забранных в пучок, блестела зимняя сталь, а во взгляде отражалось лето: теплая зелень и золотисто-карие лучики вокруг радужки. Жена посмотрела куда-то вбок и продолжила:

– Прости. Я хотела сказать, что все должно иметь свой… хм… практический смысл. Книги пишут и издают. Разве будет, например, журналист писать статью, не зная, интересует ли газету тематика? Понимаешь…

Кажется, она предчувствовала мою неоднозначную реакцию, потому замолчала на полуслове. Я отодвинул стул от рабочего стола – так, будто собирался встать – и посмотрел в сторону Риты… мимо Риты… на взлетающие от ветра занавески. Сад за окном весь исходился зноем и вялой усталостью, словно заработавшийся у печи рабочий. Хотелось улыбнуться и отшутиться, открестившись от ее вопросов, но часть зноя будто передалась мне с сухим горячим ветром.

– Это никогда не закончится, Рита, – я поднялся со стула и принялся мерить шагами комнату. – Такое не заканчивается. Такое не заканчивается, если тебя не издадут. И если издадут огромными тиражами. Это не заканчивается, если это настоящее.

– Типа как любовь?

– Эээ… любовь кончается. А это не заканчивается.

– Но настоящая…

– Брось эти сказки…

Я чувствовал спиной острый взгляд Риты. Обернулся и убедился, что так оно и есть – буравит. Взгляд у жены выразительный: кто-то может уже в него влюбиться. Но не я. Я-то понимаю, как все мимолетно, неоднозначно, так мимолетно, что и уцепиться иногда в жизни не за что. Сегодня ее взгляд полон напряженного ожидания и светлячков, а завтра…

Впрочем, завтра будет завтра.

Рита спорхнула с подоконника и поспешила к двери. Она была легкой, худенькой, но цельной, ладной, как блестящая ровная жемчужина.

Я вернулся на рабочее место, придвинул стул обратно к столу и собрался печатать дальше, но Рита остановилась на пороге и сказала:

– Хочу прочитать.

Кивок и – вновь – жадное погружение в творческий процесс.

Если бы я смотрел на нее внимательнее – в такие вот минуты, когда жена застревала на пороге между «я пошла, ты, злодей» и «так хочется, чтобы ты меня окликнул», то видел бы куда больше блеска милой ровной жемчужины.

***

После того, как Рита ушла, я прикрыл окно, удивляясь, что мы оставили его в такую жару. Все тогда было неправильным, вывернутым наизнанку: я глупо и беспечно раскрыл объятия духоте, родители Риты в кои-то веки не почтили нас визитом, да и сама Рита казалась настороженной, недоверчивой.

Ровно в восемь часов я устало потянулся, представляя, как потягиваю холодный морс. Недолго думая поднялся и пошел в студию, что вмещала в себя кухню, гостиную и столовую. День истончался и таял, рассыпался слабыми бликами по стеклу и металлам. Рита сидела за небольшим деревянным столом – тихая и острая, словно лезвие. Перед ней блестел прохладными боками кувшин с алым морсом. Я было потянулся к кувшину, запотевшему в теплоте комнаты, притягательно холодному, но Рита накрыла своей ладонью мою, останавливая.

– Попить хоть дай.

– Я сказала неправду. Я уже… прочитала.

– Ты… с чего это вдруг…

Впрочем, неудивительно. Иногда Рита юлила. А если вопрос ее сильно беспокоил, могла выдать конкретику без долгих и изматывающих намеков. Но почему ее так взволновала моя писанина, к которой она обычно относилась ровно-снисходительно? День за днем Рита навещала меня за моим занятием, приносила булочки и сок, кофе и омлет, устраивалась на подоконнике, щебетала и вспархивала, оставляя меня наедине с текстовым редактором. Но сегодня все было шиворот-навыворот – неправильным.

– Меня кое-что беспокоит, – Рита не смотрела на меня, она провожала взглядом стекающие по кувшину капельки влаги. – Твой рассказ яркий, образный. Он цепляет, но…

Я поймал взгляд жены. Светлячки терялись за дымкой недоумения.

– Но все там в дорожках прошлого.

Я невольно улыбнулся. «Наивный», детский голосок Риты звучал нелепо, когда она сердилась. Обычно она говорила не быстро – с комфортными паузами, расцвеченными мимикой. Недовольная же, она тараторила, звонкие детские интонации сыпались неожиданно, раздражающе, словно монеты сквозь пальцы, чтобы зазвенеть по полу.

– В дорожках прошлого? Откуда оборот?

– Да, сама такого не придумаю. Кажется, подцепила словечки из твоего рассказа. Но… ближе к делу. Я попробую объяснить, что не так.

Рита обычно не заламывала руки, не кусала губу, не теребила одежду руками и не постукивала нервно по столу. Она сидела спокойно, иногда в задумчивости чуть наклоняла голову вбок и меняла направление взгляда. Уже этого достаточно было для понимания – что-то внутри нее заметалось, заработало на полную катушку, и она не успокоится, пока не разберется.

Рита затараторила:

– Мне кажется, ты собрал все-все, что только можно, из прошлого и засунул туда, отчего этот рассказ трещит по швам. Там слишком много ностальгии по старым чердакам, родителей-эгоистов и первой любви, чтобы это не вызвало подозрения.

– Так дело в первой любви? Ты ревнуешь?

– Не только. Дело в том, что этот рассказ похож на коллекцию фотографий и фильмов… которые смотрят втайне от любимых. Потому что стыдятся прошлого.

– Почему, в таком случае, я не прячу от тебя свои нетленки?

– Не знаю… Мне кажется, я способна заметить больше, чем ты ожидаешь от меня.

– Может, это ты у нас коллекционер? Собрала все возможные недовольства и твое настроение трещит по швам?

Рита придвинула кувшин к себе. Потом посмотрела на меня, потянулась за двумя стаканами. Опять посмотрела на меня и опустила руки на колени. Где же моя уютная Рита – где идиллическая семейная картинка без назойливых шероховатостей?

– Мне сложно будет разобраться одной.

– Давай так. Я пойду погуляю, а ты займись чем-нибудь, что отвлечет от грызущих мыслей. Вот увидишь – все утрясется.

– Не так просто. Мне нужна твоя помощь.

Рита облокотилась о спинку стула и посмотрела на потолок. Ее лицо на миг сделалось таким детским, будто просветленным. Глаза были широко распахнуты.

Она вздохнула.

– Хорошо, иди.

Я мысленно поблагодарил жену за сговорчивость. Немного поспешил с благодарностью, надо сказать.

– Опять сбегаешь, – подытожила она, но я уже направлялся к отделенному перегородкой холлу. В ее голосе не проступало раздражения. Что-то неустроенное и легкое: недовольное облачко дыма, быстро растаявшее в воздухе.

Я не обернулся. Согласие есть согласие – слова вдогонку не в счет.

***

Стоило пройти пару кварталов, и между домами к дороге выплескивался лес. Слишком спокойно для города, но недостаточно свободно для уголка на лоне природы. Я пересек узкую дорогу, и теперь топал по тротуару, служащему негласной границей. Шум легкой пригородной суеты слева и густой шум веток справа от меня.

Еще пять минут ходьбы, и можно выйти к парку с достопримечательностями в виде скамеек, прудиков и уток. Он огорожен от рощи забором, но вечером визуальная граница стирается, и лесной дух терпкой свободы дрожит над парком.

Чуть не доходя до парка, я остановился на тротуаре у низкой изгороди, за которой стоял бежевый «вафельный» двухэтажный дом со скучным садом. Дом, отделанный виниловым сайдингом и с крыльцом, подпираемым серыми колоннами. Трава выжжена на солнце: видно, газон давно не поливали. Приглушенный, горьковатый запах роз выдавал увядание. Я знал, на веранде пыльно да и сам дом – мертвец.

Нерешительно простояв на тротуаре с полминуты, я огляделся вокруг, открыл низкую калитку и зашагал по выцветшему газону.

Сегодня парк отменяется.

***

Выйдя из дома на крыльцо, я подождал, пока уймется сердцебиение, и спустился вниз. А затем пошел не оглядываясь – мысленно в том числе.

Есть районы, напоминающие уличную жаровню  – они трещат и брызжут отходами жизнедеятельности. Наш звучал так, будто был блинной сковородой, поставленной на слабый огонь. Сковородка с маслицем мелочных сплетен-сенсаций, которые плывут от дома к дому и тают, оставляя слабый след. Сравнение со сковородой казалось уместным еще по одной причине: несмотря на поздний час, липкое тепло мешало вдохнуть свободно.

Вернувшись домой, я пошел в ванную умыться прохладной водой. А затем поднялся в спальню. Рита сидела на кровати с ноутбуком на коленях. Недовольное выражение на лице жены намекало на два расклада: либо ее заела жара, либо я. Я не торопился уточнять, в чем дело.

Когда я сел на кровать и посмотрел на Риту, та резко отложила в сторону ноутбук.

– Мы можем поговорить сейчас?

– Да, сейчас можно. Что тебя беспокоит?

– Я говорила о твоих книгах. И, может, я не права, но в них…

– Ага, ты говорила про дорожки прошлого, которые проступают как бешеные.

– Про бешеные не было. Сгущаешь краски… Но не суть. Когда мы познакомились, я не раз приходила в старый дом, дом твоего отца. И… мне показалось, что вы очень похожи с героем. Для начала… он живет в таком же доме.

– Миллионы людей живут в похожих домах.

– Я понимаю, о чем ты. Но меня смутил вот этот момент. Можешь перечитать его? – Рита придвинула ноутбук к себе, а затем неуклюже толкнула его в мою сторону, скомкав одеяло.

Я положил ноутбук на колени и стал просматривать открытую женой страницу текстового редактора.


Мы сидели на ступеньках крыльца и смотрели на вечерний газон. Так, словно это было море или небо. Вот свет от фар, проникший через просветы в изгороди, выхватил из темноты мотылька. Вот подул легкий ветерок, и розовые с рыжиной, словно тронутые ржавчиной лепестки полетели в сторону крыльца.

– Пап, так нельзя…

– Кажется, мы это обсуждали, – папа поднес горлышко пивной бутылки к губам.

– Послушай, па, вдруг там, на небе, все-таки что-то есть?

– Даже если так. На кой им столько душ? Они их утилизируют. Как бутылки, – отец потряс бутылкой прямо у моего лица.

Мы собирались поговорить спокойно, но я опять почувствовал, что отец подносил зажигалку к ценному пергаменту памяти. И играл ей, не трогая сердцевины воспоминаний, но делая так, что края потихоньку обугливались.

– Папа, так нельзя с мамой, – повторил я уже тверже.

Мне хотелось соскочить и побежать на чердак, где…


– Ты прочитал? – Рита скомкала рукой одеяло.

Нетерпение дрожало на кончиках ее теплых пальцев, билось с пульсирующей венкой на виске.

Я отложил ноутбук в сторону.

– Вижу, к чему ты прицепилась – к чердаку. Но ты ведь не смотришь глубже, а скачешь по верхам. Боишься, что я привязан к прошлому больше, чем к тебе. А страх застилает глаза.

Рита откинула тонкое одеяло и встала. Стояла некоторое время возле кровати в ночнушке и босиком, будто прислушиваясь к далекому гулу.

– Я слишком тупа, чтобы понять, так? У меня нет ни воображения, ни тонкости, которые нужны для понимания подобного. Ну а ты – совсем другое дело. Но ведь ты никогда не говоришь со мной о творчестве. И о прошлом.

– Нет, Рита, ты не тупа. Но ты не понимаешь. Просто по-другому мыслишь. А прошлое принадлежит только мне.

Рита подошла к туалетному столику и притронулась к шкатулке с украшениями. Направилась к окну… Сегодня ее движения были незаконченными, призрачными, намерения таяли на глазах. Жена опять подошла к шкатулке и достала оттуда бусы.

– Ну что же, попробую говорить с тобой на твоем языке, – холодный аметист полетел на одеяло, сочно выделяясь на фоне кремового. – Ты словно коллекционер. Про них сняли много странных фильмов. А я – одна бусинка на бусах твоей жизни. Прошлое, факты, что ты любишь коллекционировать в блокнотах, и твое творчество – другие бусины, и все они в одном ряду не только со мной, но и со всем настоящим. С пикниками, посиделками, поездками, разговорами по душам, ужинами и всей красотой.

На время я потерял дар речи. Обычно мы с Ритой дополняли друг друга, а наши разные языки привносили в жизнь другого недостающую мелодику. Теперь жена переходила черту.

– Почему именно те фильмы странные? – уцепился я за неясность в речи. Сейчас ухвачусь за петельку и расплету всю эту красоту, нагромождение невнятных аргументов человека, который пытается говорить не на своем языке.

– Прости. Никак не могу забыть… ту коробку на чердаке…

– Запретная тема, – процедил я сквозь зубы. – Будешь нарушать обещание?

– А ты не нарушал обещание?

Сейчас Рита не просто нарушала границу, она прорвалась через нее, торжественно стуча в барабан. Против лома нет приема. Или все-таки есть?

– Ну хорошо… Я обещаю меньше вариться в мыслях и больше жить простыми радостями. А ты в свою очередь не напоминай о чердаке.

Кажется, жена не ожидала такой сговорчивости. Какая-то минута, и ее черты смягчились, разгладились противоречия. Бусы были подняты нежным, но быстрым движением и отправлены в шкатулку.

Рита больше ничего не сказала. Легла и завернулась в одеяло, словно в кокон.

***

Я смахнул тряпкой пыль с картонной коробки, поставил ее на груду ящиков и воровато поглядел в окно. Маленькое, засаленное, оно выходило в сад, где весело развалилось лето, словно праздный человек в кресле-качалке. Рита согнулась над кустом гортензии – срезала отцветшие хрустящие облачка. С утра она вела себя как ни в чем ни бывало. Почти. Не было привычного для Риты состояния порхания, мысленной левитации.

Рита получала удовольствие от отдыха на природе, работы в саду, веселого щебетанья в компании, чашки чая со сладостями. Как правило, она ничего не усложняла. Но ее легкость не была самодостаточной. Жена всегда отчаянно нуждалась в соучастниках, активных советчиках – тех, кто поддержит начинание, подтвердит, что занятие стоит того, чтобы убить на него день. Именно поэтому, я полагал, она водилась с этой болтливой стервозой Изабеллой и внимала наглючей матери. Жена металась между миром простых удовольствий, важных самих по себе, и реальностью ветреного одобрения. И это меня частенько до пунктика раздражало.

На чердаке валялся всякий хлам.

Рита предлагала устроить тут мансарду, но я наотрез отказался. Здесь все должно было быть именно таким: я не хотел превращать эту комнату в уютный вылизанный закуток с отполированной древесиной и мертвым светом ламп. Я видел чердак лохматым зализывающим свои раны зверем.

Под ногами скрипнула половица. Мои руки убрали из коробки свернутый вдвое газетный лист цвета бледного желтка и зашарили по открыткам, газетным вырезкам, экзотическим сухим листьям, сережкам, украденным у бывших возлюбленных – по всему, с чем я так отчаянно не хотел расставаться. Рита, сама того не ведая, растормошила прошлое, наскоро прикрытое газетными листами. Но, я знал, дело не только в Рите. Воспоминания дразнили, манили зайти в старый дом вчера, а сегодня подняться на чердак, принадлежавший раньше бабушке с дедушкой. Только здесь я мог, невзирая на запреты отца, хранить все что вздумается. Урывать крохи от всех важных мне людей, черт возьми. Назло отцу, назло всему грёбаному человечеству.

Половица скрипнула еще раз.

Я посмотрел на сад через мутное окошко и увидел, что Рита направляется к дому. Нужно было возвращаться вниз.

***

Наш отпуск подходил к концу. Я надеялся урвать от него пару законченных историй и поддержать идиллическую, нешероховатую картинку на фоне: уютный дом, сад, что вечерами часто превращается в столовую под открытым небом, побольше морса и чая.

Я опять писал весь вечер. Рита вместе со старым домом разбередили что-то и делали процесс невероятно свободным, струящимся. Как будто всегда надо пустить кровь, чтобы почувствовать стоящее.

Жена не приходила. День был умеренно жарким, а вечер и вовсе выдался отличным для работы и отдыха в саду – она пропадала там весь день. Только вечером мы пересеклись с Ритой на кухне.

– Через полчаса придет Белла, – сообщила она, нарезая батон кружочками. – Собираюсь делать гренки.

В гренках было что-то уютное. В животе жадно заурчало; можно успеть урвать пару кусочков до прихода Изабеллы, но сидеть с ней за одним столом – ни-ни.

– А я через полчаса сваливаю.

Рита посмотрела на меня так, как умела смотреть только она. Взгляд, выхватывающий из хаоса всего на свете особенные чувства. Но потом она погасла, уголки губ опустились, взгляд неуверенно метнулся в сторону. Я не хотел увидеть в ее глазах просьбу, назойливость. Усевшись за стол, я подпер лицо ладонями и попытался отвлечься. За уютным шипением сковороды время шло незаметно.

От мысленной левитации отвлек стук калитки. Опять она. Эта въедливая грымза, лучшая подруга жены по совместительству. Изабелла обычно приходила вечером, когда я сливался, чтобы побродить в одиночестве по окрестностям. В этот раз тяжелый взгляд Беллы, словно припечатывающий твою голову к плахе за все былые и несуществующие грешки, уперся в меня. Я знал, выйду – и она цокнет языком, многозначительно посмотрит на жену. «Что-то он сегодня… подозрительный. Куды пошел?»

Рита наверняка растеряется. Сначала жена решит меня защищать, но под этим взглядом, заболоченным жадностью сплетен, выложит все: расскажет о ссорах, моих поздних приходах, глупых мелочах. Рита разгорячится, ее щеки тронет румянец, и она расскажет, что я сжег омлет в среду, витая в облаках, писал весь день в субботу вместо того, чтобы поддержать ее идею пикника с друзьями, да и вообще, ее мама считает меня хроническим интровертом, а быть замкнутым – плохо.

«Мама говорит, человек закрытый с большей вероятностью окажется маньяком или извращенцем. Они тащат к себе всякую фигню, коллекционируют крышечки от кока-колы, а в один прекрасный день оказывается, что у них еще и отпадная коллекция скелетов в шкафу. Никто не знает, что у них в голове, к тому же они люди сложные, а быть сложным плохо».

Иногда кажется, что нелюбовь к людям замкнутым прочно въелась в человеческую культуру, но дело тут не только в моей замкнутости. Сначала мать, а потом подруга вбивали Рите в голову день за днем, что я не такой – подозрительный, слишком самоуглубленный.

Из кухни на улицу выливались теплый аромат жареного хлеба и горькие придушенные голоса. Я шел к калитке и вспоминал. Я сказал Рите, что выбросил коробку, после того как она первый раз застала меня размышляющим над ней. Сначала она сказала весело-задорно: «Что у тебя там?» Постепенно ее взгляд потух и наполнился противным шумом раздражения. «Но это странно…» – кажется, сказала она. А когда увидела фотографии моей бывшей, сережки, газетные вырезки и даже – о боже! – нечто, похожее на зуб и нечто, напоминающее клок волос, совсем сбрендила. «Это же ненормально, это нелепо!» Спасибо, что не назвала маньяком. Тогда она ворвалась на запретную территорию: нагло, не извинившись, обвинив во всем меня. Я ударил ее. А потом поклялся выбросить коробку. Все из чувства вины.

Когда мы засыпали той же ночью, и место удара уже не выделялось так громко на фоне нежной Ритиной кожи, я пожалел, что поспешил с обещанием. Я должен был извиниться перед Ритой. Но коробку выбрасывать не стоило. Я отнес ее в пустующий дом недавно умершего отца, а через некоторое время, когда Рита, казалось, перестала подозревать меня в «странном занятии», принес обратно.

Без коробки я был не я.

***

Обои ободраны и обшарпаны дверные косяки. На подоконнике кладбище мотыльков. Пустой и поруганный дом. Пыльный. Пыль как прошлое: не хочешь вдыхать, но никуда не денешься. В старых домах, куда тебя влечет какое-то гибельное чувство, она будет скрипеть на зубах, как мерзкий пошлый проступок, никогда тебя не оставляющий.

Я подошел к лестнице, что недосчиталась пары зубов. Поставил ногу на первую ступень и замер в ожидании. Так бывает, когда уже знаешь, что собрался сделать, и пути назад нет, но притворяешься, что отговариваешь себя.

На миг представилось: все это происходит в странном нуарном клипе.

Я не люблю клипы и фильмы. Мы с Ритой редко их смотрим. Они затирают истинные впечатления, делают тебя не тобой, заменяют твои кусочки мозаики своими. Одно время Рита негодовала, но я смог так ладно ей все разъяснить, что у нее просто не осталось слов в запасе. Кажется, она сама уже искренне верила, что фильмы и клипы делают нас моральными франкенштейнами.

Поднявшись на второй этаж, я открыл дверь в спальню, чтобы украсть немного света для темной душной площадки.

Мысленно я увидел чердак еще до того, как поднялся туда. На него так и не сделали нормальную лестницу. Это было как нельзя на руку отцу – он просто убирал стремянку, заказывая мне вход в единственное место, где я мог быть собой.

Оказавшись в затхлой темной комнатке, я вынул из кармана сотовый и осветил деревянные панели. Часть стены была обугленной. Наверное, Рита права. Сложно отрицать, что я повсюду таскал с собой прошлое – этот тяжелый портфель со скелетиками историй, что выглядит у большинства людей одинаково. Стандартная кожа имиджа снаружи, скелетики внутри.

Когда-то отец поднялся на чердак и увидел в моих руках коробку. Он аккуратно, подобно Рите, подошел ко мне и мягко похлопал по плечу. Тогда я растерялся, совсем не знал, как среагировать на жест понимания. Папа спустился вниз, не сказав ни слова. Я поставил коробку на тумбочку, достал из нее фотографию и опустился на колени. Нет, подобной сцены определенно не будет в моей книге. Я и так слишком осмелел, введя туда образ упрямо смотрящего в никуда отца. И чердака. Чердаки всегда смотрят в никуда.

Мне было четырнадцать. И случившееся тем вечером на чердаке все же стало для меня неожиданностью. После дружеского жеста отец опять поднялся на чердак. На этот раз с бутылкой. Увидев его, я инстинктивно подался назад и прикрыл собой коробку. Плохое предчувствие выбило уверенность из-под ног.

– Ты перед ней как перед алтарем, а?

– Па-ап…

– Ты, стало быть, не понял? – отец был уже совсем близко, он нависал над коробкой, словно строгий досмотрщик.

– Ты не можешь так просто стереть у меня из головы маму.

– Больной, – он рванулся ко мне и схватил за грудки, – больной чудик. Может, хватит таскать сюда всякую хрень? Уж лучше журналы с голыми телками, постеры с поп-звездами… что угодно, блин, но не это…

– Я должен обязательно делать как все?

– А ты в любом случае будешь как другие. Все мы… одинаковые, только некоторые хорошо притворяются. Ты тоже откупоришь несколько лишних бутылок, поднимешь руку на бабу, будешь глотать то дерьмо, что глотают все вокруг – аль думаешь ты святой? Особенный? Этакая важность. Опарыш ты, вот кто.

Хищная улыбка на лице отца не предвещала ничего хорошего. Как же я его ненавидел! Как же…

– Ни за что не буду как ты, – процедил я сквозь зубы, невольно доведя разговор до точки кипения.

– Слушай, с людьми надо кончать, мертвые похожи на компостных червей – жрут тебя, подтачивают изнутри. Твоя мама, как хороший велосипед. Покатался, выбросил на свалку и забыл. Все мы как какие-нибудь предметы и все мы приходим в непригодность. И всех нас, стало быть, там, – он ткнул пальцем вверх, – утилизируют. Не будь эгоистом, прочувствуй масштабы.

Мою душу словно прижгли и на ней соскочил большой волдырь, шваркающий болью. Я кинулся на отца – яростный маленький таран против крупного сильного мужлана. Отец не отодвинулся ни на сантиметр, я же пролетел метра два и врезался в деревянную панель, отчего чердак жалобно заухал. Горячечный жар превратил сцену в одно размытое агрессивное пятно. Отец ругался и бил меня по щекам. Я едва заметил, когда появился первый очаг возгорания. Отец поджег зажигалкой фотографию и поднес ее к газетам, лежащим на коробке. Пламя лихо перепрыгнуло с фотографии на газеты, словно удирающая от питона мартышка.

Пламя бесновалось, ликовало. Кричал отец, вскрикивал я. И казалось, что уже кричит огонь. Кривляется и дразнит меня.

«Глупый мальчишка неудачник, маменькин сынок, слабак».

Отец забил пламя одеялом и выволок меня с чердака – огонь не успел разрастись до смертоносной опухоли.

В фильмах любят показывать эпичные спасения, счастливые семьи и тяжелые утраты, но в жизни тебя просто заменят легкомысленным романом, жвачкой или бутылкой – чаще всего всем сразу. В жизни доводят себя до упадка не из-за потерь, а потому что лишились затычки в лице тебя, которая не позволяла хаосу и несправедливости бередить вечно голодное, хоть и старательно подкармливаемое симулякром сознание.

И что плохого в том, чтобы в этом хаосе урвать парочку воспоминаний и жить ими? Моя коробка живых мертвецов против огромных помещений, куда тащат все нужное и ненужное шопоголики, пафосные коллекционеры, любители напыщенного антуража.

***

Вечер немного остудил меня, выдул из головы пепел от былых скандалов.

Вернувшись домой, я осмотрелся. На кухне стояли две откупоренные стеклянные бутылки с газировкой. Из гостиной-студии верещал телевизор. Телевизор… Куклоподобная дикторша на новостном канале сообщала о погибших из-за обрушения в торговом центре. Ныне для того, чтобы рассказать о трагедии, нужно иметь макияж фотомодели и держаться искусственно-ровно: ни лишнего вам жеста, ни искренней печали в глазах. А потом будут показывать рекламу мороженого или картошки фри. Мы поколения драматических едоков. Вывод заставил улыбнуться, но удивление от контраста в моем настроении разгладило складочки шаловливости в мыслях.

Пока я искал пульт, на лестнице слышались шаги. Скоро в комнату зашла Рита. В этот момент я как раз нажимал на нужную кнопку пульта.

Телевизор послушно обмяк.

– Прости, Белла смотрит телевизор, – жена остановилась метрах в трех от меня, словно опасалась подходить ближе, – и… честно говоря, я хотела поговорить с тобой об этом, милый. Я искренне беспокоюсь…

Я молчал. Так и застыл с пультом в руке. Рита извиняюще округлила глаза – мол, «я хочу как лучше, расслабься». Я бросил пульт на диван и сел в ближайшее кресло, что было развернуто к перегородке, возле которой стояла Рита.

– Иногда твоя замкнутость сбивает меня с толку. И сейчас я не знаю, могу ли сказать, что думаю… Я скажу. Потому что не терплю держать в себе. Потому что все в последнее время кричит о ненормальности такой жизни. Бог с ним, с телевизором… с новостными порталами и фильмами. Я считаю отказ от части массовой культуры странным, но без фильмов и новостей вполне можно прожить. Я больше времени уделяю прогулкам, работе в саду, и это здорово… Но меня пугает твой побег. От разговоров о той коробке, от телевизора, от моих друзей и близких.

Рита замолчала. Я не сводил глаз с бус на шее жены: тот самый томный аметист, что вчера лежал на кремовом. Что послужил примером моего прозябания в прошлом. Отчего-то я не мог выдавить из себя ни слова. Сказанное Ритой улавливалось сознанием, но спутывалось в неудобоваримые клубки где-то между пониманием и реакцией. Заметив мою пассивность, жена осмелела. Слова полились из нее свободнее:

– И все бы ничего, но есть один обидный факт. – Рита дотронулась до бус, грациозно взмахнув рукой, и выпрямилась, отходя от перегородки в глубину комнаты, приближаясь ко мне. – Ты не выбросил ту коробку. Ты врал мне.

Рита стояла рядом – на расстоянии вытянутой руки. Она сняла бусы и принялась теребить их руками. Жена смотрела на меня тихо, но осуждающе, словно мысленно вытаскивала из моей коробки по предмету.

– Я и не должен был ее выкидывать. Пошел на поводу.

– И еще… Иногда мне скучно. Ты можешь писать. Мне нельзя смотреть фильмы. Чем фильмы хуже книг?

– Послушай, я тебе ничего не запрещал. К тому же, я не собираюсь публиковать эти книги. Они мои. От первого знака до последнего. Это образ жизни, а не собирание своего детища из заранее одобренных элементов. Я не торгую своей жизнью.

Рита охнула и швырнула бусы на диван, к пульту.

– Я не поняла доброй половины, уж извини. Уловила только, что кто-то торгует жизнью. Но публикующиеся писатели говорят в своих книгах о разном. О том, как ладить с непохожими людьми, как не травмировать друг друга, быть терпимыми…

– Ну уж нет. Большинство как раз пишет о том, как люди травмируют друг друга. И создают ложный посыл, что все плохо и мы ничего не можем изменить. Или что, напротив, все по-шоколадному хорошо. Мои книги бессистемны и личны. Многие их книги завязаны на обязательном и стандартном элементе удивления, чтобы состригать денежки и просмотры, как шерсть с овец. Привычки людей и нежелание мыслить отлично конвертируются в деньги.

Рита повернулась ко мне спиной и дошла до перегородки холла. Пришла обратно. Последние два дня она металась между двумя действиями, будто теряла равновесие, стоя на одной ноге с закрытыми глазами.

– Тьфу, ну кто так говорит? Словно пишешь свою дурацкую книгу, которая и не книга вовсе. Почему не назвать это дневником?

– Рита, оставь мои книги в покое.

– А ты перестань обманывать. И презирать других! Ты думаешь, что люди вокруг тупые и примитивные, раз они смотрят телевизор, читают книги продажных авторов, сплетничают за спиной. Но люди вокруг делают хоть что-то полезное для других… Они с любовью растят детей, ухаживают за садом, готовят ужин таким как ты…

– Хотел бы я знать, почему ты так меняешься после прихода… этой Изабеллы.

– Дело не в Белле. Да послушай же ты!

– Чушь, полная чушь, – бросил я и поднялся с дивана.

Нужно было уйти, пока ярость не заработала как безжалостная, перемалывающая все доводы машина.

Когда я проходил мимо Риты, она придержала меня за руку.

– Нет. В этот раз не уйдешь, пока не договорю, – жена упрямо смотрела мне в лицо; ее взгляд бил по восприятию, как яркий свет по глазам. – Ты обещаешь выкинуть ту дурацкую коробку?

Я попытался выдернуть руку из хрупкой ладони жены, но та упорно сжимала пальцы. До побелевших костяшек. Тогда я вцепился в ее руку и силой отодрал ее от своей. А затем толкнул жену в сторону дивана.

– Люди не растят с любовью детей, дура ты этакая! Они их калечат своим эгоизмом, неспособностью к любви и сказочками о важности быть такими как все, чтобы считаться хорошими.

Теперь Рита хотела вырваться из тисков. Ее взгляд был пришпорен к моим глазам, будто она могла считать по ним, какому риску себя подвергает.

Не так просто. Теперь моя очередь. Я пытался уйти вовремя, а она не дала. Так пусть расхлебывает, наивная сучка. Я приблизился к Рите, положил руки ей на плечи и силой усадил жену на диван. Ее губы зашевелились:

– Я ниже тебя на воображаемой лестнице. Ты думаешь, что ты лучше других.

В районе солнечного сплетения что-то сжалось и отдалось во всем теле. Словно прошли концентрированные круги ярости.

– Знаешь откуда у меня в коробке сережка? – я коснулся пальцем Ритиного уха. – Когда первая девушка бросила меня, я выдрал у этой суки из уха сережку. Она выла как бешеная. Сережка снялась не сразу, и ей было больно. А все из-за одной охренительной истории. Она медленно и нудно рассказывала, почему меня бросает и к кому уходит. Книжно-клиповое мышление из нее так и перло. Мадам делала меня злодеем и спешила обозначить виток, когда уйдет к принцу. Мы и сами не замечаем, что живем по стандартным законам сюжета, нам навязанным. Я был зрителем сварганенного на скорую руку дешевого фильмеца. Спектакля. Как я мог встречаться с такой дурой? Она не дала оставить приятные воспоминания о себе и выдрала целый клок из моего прошлого. А я взамен взял одну лишь сережку.

– Но это ненорм…

Я взял с дивана бусы и поднес их к Ритиной шее. Жена подалась назад, но защелка успела запереть жену внутри аметистового кольца.

– Ты права, это ненормально. А выдирать клочки из человеческой жизни – нормально?

– Я… мы все движемся из прошлого в будущее. Ты словно делаешь наоборот.

– Времени не существует. Это иллюзия. Есть только коллекционирование моментов и людей. Я не хочу, чтобы люди пропадали из жизни бесследно. Если их нет после их пропажи, то и до они исчезают. Только памятки, вещи, странные мелочи и воспоминания делают их для тебя настоящими.

– Но… это не так. Люди и воспоминания – не одно и то же.

– Для тебя не так. Со мной иначе. Моя жизнь является моей только когда люди и воспоминания о людях находятся в гармонии.

Рита выглядела так, словно быстро прожевала и проглотила пару кружочков лимона без сахара.

– Ты… как будто не здоров. Нам, что, обратиться к психотерапевту?

Взгляд жены раздражал пустотой. Так могла смотреть какая дикторша на телевидении в идеально сидящем на ней пиджаке. Такая женщина могла сообщить с деланным выражением на лице: полиция выловила и обезвредила опасного психа. Его жалко, бедняжку, но мы рады, что граждане в безопасности.

Я ударил Риту наотмашь.

Жена соскочила с дивана и сделала два неуклюжих шага назад. А затем развернулась и побежала, скинув по пути вазу с журнального столика. Прямо на кафель, обозначающий переход между столовой и гостиной. Декоративные бусины, наполнявшие светло-зеленый прозрачный сосуд, брызнули вместе с осколками во все стороны. Я смотрел на их свободное движение и не ощущал себя собой.

Я был потерян для себя навсегда.

***

Диван в гостиной стал моей кроватью в ту ночь. Утром Рита уехала, ничего не сказав. Впрочем, я и не интересовался. Говорить с ней как ни в чем не бывало – значит подчеркивать непонимание меры своей вины.

За женой приехала Изабелла. Машина ежевичного цвета затормозила у калитки и проткнула тишину парой истеричных сигналов. Как я раньше не замечал, что даже машина у этой дамы ядовитая? Мне не нравилось, как Белла водила. Однажды она подбрасывала нас с Ритой домой. И болтала, язвила, хихикала да постоянно поправляла выбившуюся из прически прядь.

Весь день я ходил по дому и саду словно в наркотическом полусне. Только к вечеру пришло понимание, что я ищу здесь Риту. В том, сколько срезано отцветших цветков гортензии, в бумажных фонариках, что она повесила на яблоню месяц назад, в сорных растениях, нагло повыскакивавших меж плиток дорожки. Фиолетовые колокольчики, отцветшие одуванчики и заблудившуюся вербену жена не выпалывала из какой-то наивной детской жалости. С легкой руки Риты жизнь в саду расправляла крылья и смело пускала корни. Кое-где раздражала внимание перфекционистов диковатыми вихрами. Раньше все эти нюансы ускользали от меня. Сад воспринимался как размытое пятно, как наш с Ритой фон, как атрибут, необходимый среднестатистической семье с домом. Я сухо кивал на ботанические лекции Риты и для вежливости переспрашивал названия растений, невольно запоминая часть из них. Сегодня они казались более важными: душный-назойливый рододендрон, фиолетовые фонарики аллиума, хоста с кружевом-окантовкой.

В тот вечер чувство вины пробудило интерес: сад брызнул на холст настроения гуашью теней и акварелью подсвеченной солнцем листвы.

Часов в восемь вечера я привалился спиной к стволу яблони и стал наблюдать за муравьями, заползавшими мне на ногу. От спокойного созерцания отвлек телефонный звонок.

Я нехотя поднялся и застыл в нерешительности. Мне нравилось, как дом выглядел и ощущался со стороны. Покинутый островок с вопросительно-требовательным телефонным гудком. Захотелось растянуть мгновение, отсрочить вину, любые бытовые шероховатости. Но звонить могла Рита. И я насилу выдернул себя из клейкой отрешенности, направившись к дому.

Звонила мать Риты.

Она совсем спятила.

«Как же ты мог», «сволочь», «Белла рассказала», «так неожиданно». Контекст этого монолога разлетался вдребезги, как вчерашняя ваза. Я вслушивался, словно слабоумный, но слова никак не хотели собираться в группы, а брызгали бусинами во все стороны.

«Ее больше не-ет, – нервно отчеканила мать, выделив главное сообщение жирным, – поссорилась с Беллой, вы-высочила из машины на дорогу, ду-ура. А спорили о тебе…»

***

Отец быстро ходил по дому и уничтожал улики. Срывал одежду с вешалок, заглядывал под кресла в поисках бусинок, скидывал из шкафчика в раковину таблетки. Он уничтожал доказательства маминого существования. Мама всегда была терпилой, «тряпкой», как часто называл ее отец. И теперь она молчала, предательски молчала вместо того, чтобы восстать из мертвых за такое надругательство над её памятью. Отец собрал все вещи в большие полиэтиленовые мешки. Вот как: все мы, вся память о нас помещается в парочку этих убожеств. А насколько быстрее мы истлеваем!

***

Халат в ванной, сиротливо распластавшийся на полу, чашка с недопитым кофе и еще десятки мелочей дразнили меня живой Ритой. Мать жены звонила на следующий день после трагедии: ныла и обвиняла меня во всем. Я молча выслушивал – дал выпустить пар. Почему-то становилось легче от ее бессильной злобы. «Можешь даже не лезть. Мы сами разберемся со всеми формальностями. Просто… не приближайся к ней». Я опять промолчал. Все равно не хотел идти на похороны. Нет ничего хуже похорон для памяти о человеке. Они ее уродуют. Многие скажут, что я извращенец, раз тащу на чердак памяти вещи покинувших мою жизнь разными способами людей. Но большинство не назовет извращенцами тех, кто одобряет церемонию похорон. А ведь это садизм чистой воды. Они четвертуют память о человеке и заставляют всех присутствующих лицемерить – у тех просто не остается морального выбора.

Вечером я откупорил бутылку виски. Пил и бродил по дому. Ритины вещи смазывались в одно назойливое пятно. Вечерний свет делал все нереальным, потусторонним. Казалось, небо оправдает любое мое действие. Если оно умеет оправдывать.

Сначала я подцепил Ритин халат. В нем явно остался осколок жизни. Милое шелковое привидение. В обнимку с халатом я пошел в гостиную и стал искать взглядом любимую подушку жены. Затем пришла очередь украшений.

Я отнес все на чердак.

***

Когда отец выбросил все, что мог, он застыл посреди комнаты и тяжело задышал. Я сидел на диване, поджав под себя ноги. Отец уставился на меня так, будто заметил в комнате слона. Ну конечно! Самой приметной вещью здесь был я. Этот мужчина – нет, сейчас я не видел в нем своего отца – подошел ко мне и опустился на колени перед диваном. Капельки пота блестели на его красноватой, будто воспаленной, коже. Отец пытался избавиться от следов смерти, но печать ее застыла на его изможденном, безумном лице клейкой маской.

***

Наша с Ритой комната ждала слов извинения. Она просила, чтобы Рита сегодня один раз, один последний раз примяла покрывало теплым телом. Чтобы открылась шкатулка, и из рук Риты на покрывало скользнули бусы. Бусы… Я вспомнил о фиолетовом аметисте. Надевала ли жена бусы вчера утром? Вряд ли. Брошенный как попало халат, недопитый кофе, кофта наизнанку, поспешный побег и… украшение, напоминающее о том, какая я свинья? Бусы почему-то не укладывались в общую картину.

Где же они?

Ноги слушались плохо. Часть мыслей я проговаривал вслух.

Я сбросил флакончики с туалетного столика, сорвал покрывало с кровати. Не было бус – значит не было Риты.

Мою агонию прервал звонок в дверь.

***

Кто-то постучал в дверь. Отец нехотя пошел открывать. С порога послышались напряженные голоса, и я на цыпочках подлез к отделенному тонкой перегородкой холлу.

– Я решила отдать вам это. Подарок на ее день рождения… Не успела…

– Мне не нужны ваши вещи.

– Считайте, они принадлежат ей.

– А мне то что?

– Э-э, я думала…

– Ну так идите и думайте дальше.

Дверь захлопнулась. Медовый, переливчатый голосок выдавал подругу жены, Йову. Сейчас она уйдет. Я подбежал к окну гостиной и выглянул по двор. Рыжая копна волос и до безобразия худые руки – так и есть, это она. Я посмотрел в сторону холла и быстро распахнул окно. Пусть отколошматит меня, как выбивают ковер от пыли, сейчас я поступлю по-своему. Я залез на подоконник и спрыгнул на мягкий газон. Йову я догнал, как только она свернула с нашей небольшой подъездной улочки, аллеи с десятком «вафельных» домов.

– Простите. Вы хотели отдать что-то моему отцу. Он не в себе. Могу я взять эту вещь?

Йова была доброй и пугливой. Она неуверенно кивнула, сунула мне в руки небольшой бумажный сверток и была такова. Даже грустная она летела по улице, словно семечко одуванчика.

С этой вещью в руках, единственной вещью, которую не уничтожил отец, я и сам почувствовал себя легче. Я смял бумажный пакет и поспешно засунул его в карман. Ладонь холодили фиолетовые бусины.

***

Шатаясь, я прошел через поле брани к двери. Повернул ручку и дернул дверь на себя. Слишком сильно. Еле устоял на ногах. В комнату полилась вечерняя прохлада, которой нам с Ритой так не хватало в последние дни. Два темно-карих глаза, осаждающих острым, самоуверенным блеском словно зафиксировали меня, не дав нелепо схватиться за дверной косяк.

– В хлам? Ну ладно… Можем поговорить?

Я хотел было отступить, чтобы пропустить Изабеллу в дом, но сознание зажгло аварийную лампочку. Там она увидит еще больше хлама.

Дверь захлопнулась за мной.

– Может быть, – взгляд беспорядочно выхватывал из темноты разные объекты: то куст розы, то забытый на газоне секатор, – леди хочет присесть?

– Я махнул рукой в сторону плетеного стула в глубине небольшой террасы. Белла хмыкнула и направилась к нему. Зафиксировав взгляд у нее на затылке, я пошел следом. Облокотился о перила и застыл в ожидании. Белла что-то достала из отражающей чахлый вечерний свет кожаной сумки. Череда лоснящихся бусин завлекающе блеснули.

Это были они.

С безжалостным жидким блеском на меня нахлынуло все: сцена нелепой смерти, последние чувства Риты, бессилие, охватившие ее близких. До этого несчастный случай больше напоминал вбитый в душу гвоздь. Боль слепила, но не затапливала обилием образов.

Рука потянулась к аметисту, но Изабелла подалась назад.

И без того расшатанное внимание затягивало в адскую круговерть. Образы утекали тонкой струйкой из головы, теряя внятность и обжигая.

Только не сейчас…

Я попытался взять себя в руки.

– Я пришла не ругаться, – тон Беллы говорил об обратном, – но будет хорошо, если ты попридержишь руки наберешься терпения. Я хочу донести до тебя… чтобы ты понял, что потерял.

От последних слов повеяло пафосом, но раздражаться не стоило. Когда ты заранее уверен, что человек выпотрошит твое терпение, как какой-то мешок с удобрением, спокойствие частоприходит само собой. Белла бесила меня до колик. А когда люди бесят тебя шибко сильно, ты понимаешь, что это не страшно. Хуже двойственность. Когда человек в целом понятен и близок, но несколько толстых ниток на вышивке его личности слишком явно выбивается из общей картины. Такие моменты я не переваривал.

– Уж не знаю, что творится у тебя в башке, но одно я поняла: тебе дороги всякие мелочи. Как запрет смотреть телевизор.

– Это не запрет, – перебил я, – я убедил Риту, ей нечего было сказать взамен. Теперь я думаю, что перегнул палку, но и запретом это не назовешь.

– Не суть, – отмахнулась от меня Белла, – я потеряла лучшую подругу. Потому что вы поссорились из-за несчастной хрени, дебильной мелочи, и она была не в духе… Мягко говоря…

Мой взгляд стал менее блуждающим. Желание парировать выпады Беллы сделало внимание более нацеленным.

– Ты не расскажешь мне? Как все было? Действительно я так виноват в этом?

– Девка не умеет держать себя в руках. Стало быть, она виновата, – Белла сморщила лоб и с вызовом посмотрела на меня, – предпочитаешь такой вывод?

– Предпочитаю короткий рассказ.

– Послушай, ты… Все нормальные бабы смотрят телевизор. Читают любовные романы или детективы, на худой конец. Встречаются со сволочными подругами вроде меня и судачат с мамашами. Выезжают с семьей на природу, ходят на вечеринки и по магазинам. Ни одна женщина в здравом уме не будет отказываться от всего этого ради такого, как ты. Внимать паршивым проповедям… Сидеть дома и обслуживать тебя – этого ты от нее хотел? Ну!

– Разговор окончен.

– Нет, не окончен.

– Ты так решила?

– Да, я так решила. Я же не Рита, чтобы тушеваться и слушать тебя с круглыми глазами. Сколько раз я ей говорила, что надо быть тверже с тобой…

– Так это твоего ядовитого языка дело? У нас давно не возникало проблем.

– Если гнойник, который не давал о себе знать, а потом нарвал, это хорошо…

– Метафоры – не твое.

– Знаю.

Белла перевела дух. Я тоже. Где-то скрипнула калитка. Залаяла собака.

– В общем, нельзя так… Смысл это говорить? Но… я просто не могу молчать. Думаешь, мне охота обсуждать тут всякую херню? Ирония судьбы в том, что…

Белла закашлялась – видимо, в горле пересохло.

– Я принесу воды.

Она кивнула и тут же отвернулась. Стала отковыривать лепесток, прилипший к плетеному столику.

В доме горел ночник, легко освещая все пространство кухни, столовой и гостиной. Переступая через валявшиеся на полу предметы, я направился к кухонной раковине. Взял стакан, с готовностью ожидающий на столешнице. Из этого стакана Рита запивала таблетки. Из этого стакана… Впрочем, хватит. Я подставил стакан под тонкую струю фильтрованной воды и пропустил момент, когда он наполнился. Вода полилась по пальцам. В холле послышались шаги. Я выронил стакан в раковину.

– Чтобы тебя!

Белла уже была в гостиной. Она отшвырнула ногой подушку и теперь оглядывала хаос из мертвых предметов. Только недавно весь хлам казался мне наполненным смыла, живым. Но теперь, когда Белла смотрела на все это с вызовом, как на бесполезную кучку барахла…

Так, стоп. С вызовом?

Я вытирал руки кухонным полотенцем, когда заметил, что в ее взгляде бушует что-то новое. Это контрастировало с настроем девушки на веранде.

– Думаешь, я не замечаю? Что ты не в порядке?

Я стоял не шелохнувшись.

– Рита жаловалась на тебя. Не часто, но жаловалась. Иногда мне кажется, что она сама виновата. Не могла понять тебя. Привести в чувство.

Подруга жены подняла с пола осколок вазы. Только теперь мне стало казаться, что она выпила. Белла определенно выпила. Просто там, на веранде, я этого не заметил. Куда мне? Сам еле на ногах стою.

Бросив на столешницу кухонное полотенце, я направился в зону гостиной, чтобы лучше слышать подругу жены. Сложенные на груди руки – привычная закрытая поза, – и можно делать вид, что я из глупой вежливости, не из любопытства и нужды в общей проблеме, слушаю ее бредни.

– Рита рассказывала про твои сложные отношения с отцом. Ты всегда был замкнут. Что-то еще. А я молотила своим грёбаным ядовитым языком, поддерживая ее. И думала заодно, что помогаю с отдушиной. А еще думала…

Белла опустила глаза.

– А еще я задавливала что-то в себе, когда обсуждала тебя. Я так прикипела к этой болтовне, этим осуждениям…

Часть слов посыпалась в пропасть молчания. Белла подняла подушку с пола и опустилась с ней на диван. Словно обняв подушку можно говорить с большей легкостью.

– Извожу себя весь день. Ведь я предаю ее, думая об этом, так? Думая о тебе.

Мне захотелось вернуться к раковине и подставить лицо под струю холодной воды. Что? Думая обо мне? Эта женщина измывается надо мной.

– Послушай, все это очень странно…

– Ты же такой загадочный, – Белла сжала подушку, будто хотела ее задушить. – Но я раскусила тебя. Я знаю тебя лучше, чем Рита. Ты думаешь, все ненавидят тебя. Ты думаешь, я тебя ненавижу, и ненавидишь в ответ. Совесть грызла меня всю ночь. Но я решила прийти и сказать все как есть. Все это время я кривила душой. Поддакивала Рите, распыляла ее недовольство, а сама думала… какой ты привлекательный.

Впервые за все время Белла мягко посмотрела на меня. Не сыпала искрами раздражения и негодования. Полутьма комнаты смущала. Интимная обстановка делала откровения Беллы по-странному уместными. Я решил включить свет.

***

Отец привел ее через месяц после смерти матери. Но я догадывался: они встречались и раньше. Этот цитрусовый наглый флер давно вызывал подозрения. Им пахло сиденье в машине. Им веяло от отца, когда он приходил поздно вечером. Она была тенью в жаркий полдень. Прохладным водоемом, перед которым вожделенно скидывают одежду, чтобы успокоить потный зуд в жару. «Бедный мальчик» и «несчастное дитя» – так она называла меня. Меня четырнадцатилетнего, отчаянно пытавшегося содрать эту дрянную этикетку «пожалей меня».

Отец как будто смягчился и стал ко мне добрее, но я был достаточно умен, чтобы понять: это все, чтобы быть благородным мачо в глазах новой пассии. С мамой он был собой: агрессивным отвратительным мужланом. С ней же он играл роль.

Я сливался к бабушке с дедушкой, когда приходила эта женщина. А вечером возвращался домой и видел открытые банки с газировкой, коробки из-под пиццы на вынос. Эти двое не утруждали себя в выборе времяпровождения: жрали, смотрели телик, трахались, выезжали на посиделки с друзьями.

Отец бросил пить, но это меня не радовало. Все повторялось снова и снова: пустые банки из-под газировки, картонные коробки, запах шампиньонов и сервелата, киношка, под которую можно жевать не заморачиваясь. Она же оставляла после себя душный след: наглый, скребущий душу цитрус. Запах во плоти. Бери и собирай в банку, словно бусины.

Я ненавидел их.

А еще больше я терпеть не мог следы времяпровождения этих двоих.

Казалось, отец так же рьяно разбрасывал их, как когда-то уничтожал мамины.

***

Белла приблизилась и положила руку мне на плечо. Мы стояли среди поля брани. Казалось, стоит отвернуться – и поверженные предметы зашевелятся, конвульсивно задергаются, попробуют встать. Хотелось спрятать их за семью замками.

Белла обняла меня и заплакала. Мы стояли так минут пять, не меньше, долбаные минуты извивались, как скользкие угри, и ползли медленно. Я не был против, даже так: мне хотелось этого объятия. Хотелось растворить хитросплетения мыслей с помощью банального человеческого тепла.

И – теперь я это отчетливо ощущал – Белла не раздражала меня так сильно, как раньше. Немного стыда и неловкости, телепающиеся минуты и… ничего…

Я отстранился и посмотрел девушке в лицо.

– Прости, но я должен остаться некоторое время один… со всем этим… – я протянул руку, намекая. – Ты же отдашь мне бусы? Пожалуйста.

Белла вытерла слезы кулачком. Она расправляла себя изнутри, становилась весомее и смелее. Я чувствовал.

– Оставить тебя со всем этим дерьмом?

И все…

Она сунула руку в карман, протянула мне аметист и еще раз оглядела устроенный бардак. Казалось, к ней вернулось былое презрение. Но теперь я догадывался: так только казалось.

На пороге подруга жены посмотрела на меня в последний раз.

– Не угробь еще и себя, будь так добр. Предметы – черт возьми! – не стоят того.

И она была такова.

***

Я был чувствительным мальчиком. Боюсь, этим все сказано. «Родись ты девчонкой – проще было бы», – не раз повторял отец. Дед пытался проводить мне лекции из разряда «так сделал бы мужик». Меня это до колик бесило, хоть дед и был в целом довольно положительным человеком.

Отец уверенно не одобрял мою страсть к уединению и ностальгии. Другие любили жалеть меня. «Не обижай бедного мальчика», «он еще не мужчина, но скоро…»

Множество бессмысленных ритуалов делают нас мужчинами – так я это понял тогда. Нужно обязательно трахнуть девчонку, когда стукнет столько-то годков (не позже, раньше можно!), подсесть на бессмысленную спортивную передачу, осадить зазнавшегося соперника, научиться говорить ни о чем за бутылкой пива, не рискуя при этом званием обладателя стальных яиц.

Я не был «нормальным мужчиной», нет. Я плакал на чердаке над мамиными фотографиями. И мысленно проклинал отца, но чаще всего с постным выражением на лице терпел его претензии. Я сочинял рассказы, в которых изливал душу.

И – когда становилось совсем плохо – представлял, что уплыву в дальние дали на своем чердаке, как на погребальной ладье.

Чердак бога

Я открыл глаза, приподнялся на локтях и оглядел комнату.

Пробуждение было легким. Да и все остальное поразило незамутненностью и… порядком. Комната сияла чистотой. Несмотря на странный покой на душе, память не отказала мне совсем. Я помнил, какой бардак устроил тут до прихода Изабеллы. Неужто она снизошла до помощи?

Когда я вспомнил про подругу жены, ясность в голове тут же сменилась густым туманом. Что она сказала? Зачем приходила?

Легкость внутри больше пугала, чем радовала. Присев на краешек дивана, я прислушался к телу. Последние два дня все внутри выло в резонансе: словно клетки моего тела решили устроить нелепые похоронные пляски. Что же, и такое бывает в определенных культурах. Нервы шалили – в этом не было сомнений – трассу привычных реакций занесло снегом, и аварии случались одна за другой. За ночь на этом шоссе через ад явно поработали ребята, знающие свое дело, а волшебники-регулировщики приучили обезумевших водителей объезжать самые опасные участки.

Порядок и покой. Надолго ли?

Я встал с дивана и включил ночник. Налил себе фильтрованной воды, а затем подошел к окну. По бокам шторы окаймляло слабое свечение, напоминающее окантовку на ткани. Судя по тишине – утро. Я отодвинул штору. В оконном стекле отразилось мое лицо – на удивление ладное и бледное, без кругов под глазами, красных век и припухших от спирта губ. Утренний свет делал меня похожим на призрака. Отчего-то стало не по себе. Отражение смотрело грустно и укоризненно.

Сад тоже напоминал призрака. И дело было не только в серебристом свете, ласкающей взгляд органзе раннего утра. Не соображая, в чем дело, я рассматривал еще несколько минут альпийскую горку, фонарики на яблоне и дорожку. Когда мое внимание приковало мельтешение за кустом рододендрона, что-то подскочило к горлу и отдалось во всем теле эхом удивления.

– Белла? – произнес я вслух, ощутив себя идиотом.

Смутное воспоминание махнуло флажком где-то на периферии сознания и тут же исчезло в сизой дымке.

Когда ушла подруга жены? Что было потом?

Ноги понесли меня в сад, но сознание мертво застыло перед окном. Казалось, я все еще стою там и смотрю на притихший утренний мир. Мне хотелось застыть перед окном так же, как я застыл посреди сада позавчера, слушая телефонный звонок. Не знать, не разбираться, не двигаться. Уснуть еще на пару часов.

Я вышел в сад через заднюю дверь. Он молчал. Бумажные фонарики потускнели, будто ночь выпила их цвета. Папоротники, растущие по бокам от альпийской горки, напоминали о чем-то старом как мир и бескомпромиссном. О том, что ночью таится в каждой тени и ускользает с первыми настойчивыми лучами.

Я люблю папоротники. Вестники древних эпох, они сами похожи на чешуйчатые рельефные хвосты канувших в прошлое ящеров. В них много выжидающей мудрости и терпких тайн. В них нет легкомысленной броскости.

Сад замер, застыл под восковым панцирем скудного света – всплески не повторялись. Казалось, весь мир не двигался. Словно демиург прикорнул над плетением, а серо-розовая рассветная нить, нить цвета залежавшейся воздушной клубничной пастилы свисает из его расслабленных рук.

Сад окружал забор в мой рост. Для неплохого обзора улицы стоило обойти дом, подобравшись к фасаду. Я решил прогуляться до калитки и проверить двор: мельтешение не оставило меня равнодушным.

Обойдя дом, я тупо уставился на подъездную улицу, что обычно хорошо просматривалась за низким забором.

Обойдя дом, я уставился на то, что раньше было подъездной улицей…

Дорога исчезла.

Вместо соседских домов и изгородей, вместо белоснежного почтового ящика, мусорного бака и можжевельника… Вместо этого всего был лес.

– Упился до чертиков, – я осекся, – ну нет же! Детская доза, довел себя до них же.

Я опустился на газон, посидел с полминуты, закрыв лицо руками, поднялся и опять взглянул на низкий заборчик и… лес. Стоит говорить, что он никуда не исчез?

***

Папоротники и камни, расписанные зеленым мхом и грязно-желтым лишайником. Я шел, а лес цеплялся за мои штанины, словно отговаривал двигаться дальше. Я то и дело останавливался и прислушивался, но не улавливал ни звука. Казалось, даже сердце не билось.

Вскоре лес оборвался, открывая вид на долину, усыпанную мелкими камнями и булыжниками. Там и здесь яркими хлопушками буйствовали рододендроны. Парочка этих цветов есть у нас в саду. Мне не по духу эти расфуфыренные Ритины любимцы. Как и стрелки аллиума – гигантские цветущие шары лука гладиатора. Фиолетовый всегда привлекал ее особенно, отсюда и страсть к злополучным бусам – аметисту цвета спелой сливы.

Я зажмурился и снова открыл глаза. Та же самая долина, изобилующая лиловой пеной цветения, похожей на рвущуюся из-под земли нелепую карикатурную магму. Камни, напоминавшие нашу с Ритой альпийскую горку.

Сад, растянутый на необозримое пространство.

Я развернулся и направился вглубь леса. Что подставлять лицо всем ветрам? Ах, да. Ветра здесь не было – совсем. На открытой местности, на возвышенности – не единого вам порыва-задохлика. По лесу я шел уже в каком-то болезненном веселье. Возбужденно пнул парочку коряг и содрал мох с двух жухлых пеней. А потом побежал. Я бежал, не уворачиваясь от веток и даже получая надрывное наслаждение от того, как те били по щекам и царапали кожу. Пусть ощущения приглушены – но это все же ощущения.

Когда я остановился и отдышался, то заметил еще одну странную вещь: тишина не звенела в ушах, а беззвучно и противно скребла по душе, заставляя рвануть вперед с новой силой.

Я бежал, до тех пор пока в глаза не бросился одинокий силуэт на узкой лесной просеке.

***

Зеленое, черное и фиолетовое.

Она стояла между дохленькой елочкой и рододендроном, в окружении папоротников и камней. Черное платье на широких бретелях делало ее лицо очень бледным и подчеркивало худобу талии и ключиц. От осознания этой тонкости и хрупкости меня чуть не бросило в дрожь. Я всегда сравнивал Риту с ровной цельной жемчужиной, теперь она больше напоминала статуэтку из фарфора или мрамора. Статуэтка, которая перестала быть разбитой, победив силу энтропии.

Я ошибался, думая, что меня так задело черное. Платье и безвозвратность. Цвет, делающий Риту странным призраком наоборот.

Фиолетовое так больно въелось под кожу, что хотелось содрать его с Ритиной шеи и выбросить вон. Огромный лиловый синяк на моей душе, напоминающий о людях, которые предметы и предметах, которые люди.

Нас с женой разделяло шагов десять.

Содрать эти дурацкие бусы. Швырнуть подальше. И не возвращаться к этому никогда.

Все что мне надо теперь – прикоснуться к Рите, шепнуть слова прощения и не смазывать момент нездоровой синюшностью.

Рита глядела ровно, на удивление отстраненно. Я все еще был под властью наваждения и застыл в нескольких шагах от жены. Было в ней что-то макабрическое, специфическое очарование из фильмов Тима Бертона. Из фильмов, которые я все-таки иногда смотрел. Легкие синяки под глазами, выступающие скулы, потухший взгляд. Не мертвая невеста, но… болезненно худой, бледный и до странности равнодушный… призрак? Галлюцинация?

Я решился и сделал несколько шагов вперед. Рита посмотрела на меня и поменяла позу. Она двигалась резко и угловато. В глазах ничего не блестело. Механистичность?

– Мне очень жаль, – сказала Рита, слабо шевеля губами и не меняя мимики, – Меня зовут Ми-и-ё-ё, а внешность – всего лишь оболочка, как костюм.

Я сделал шаг назад, пытаясь уловить всю картину, не зацикливаться на частностях: глазах, руках, спокойной линии плеч.

– Мне очень жаль, – повторила Рита с пониманием в голосе равном тому, что содержится в интонации терминала. – Я лишила твою жизнь равновесия. Нечаянно вытащила тебя… Твои биения походили на ее биения…

Она запнулась.

Я растерянно улыбнулся.

«Рита, что за…?» – вертелось на языке. Но я уже с трудом видел Риту. Даже когда лицо живой жены казалось неприятно пустым, бестолковым, оно было гораздо выразительнее этого лица.

Неужто я схожу с ума среди черного, фиолетового и зеленого, а эта галлюцинация приставлена ко мне изощренным безэмоциональным надсмотрщиком?

***

Пожалуй, я даже рад, что оказался здесь.

Никаких людей. Нет лицемерных дикторов и новостей о военном вмешательстве. Нет фильмов и рекламы, в которых вам между строк, «так ненавязчиво» намекнут, людей с какой внешностью надо хотеть, каких героев любить. Каких презирать. В какое «добро» верить и на что тратить кровные.

И все же я в западне.

Пропали не только назойливые декорации – исчезли движения и всплески, которые могут спасти чью-то живость среди тотальной душевной косности. Пропали звуки просыпающихся улиц, звонкие голоса детей, подспудное напряжение, вскрываемое взглядом, приветствием. Исчезли полутона, радость примирения после напряженного выяснения отношений, касание влажных от волнения рук, часто моргающие от смущения глаза. Пропал ветерок-шепоток непосредственной людской живости.

День за днем я бродил по окрестностям среди папоротников и рододендронов, камней и травы и приходил домой в идеально чистой одежде, даже если умудрялся проехаться боком по влажным траве и земле, споткнувшись на склоне холма.

Рита, точнее та, что выглядела, как Рита приходила еще пару раз, но не говорила ни слова. Существо – а мне все чаще хотелось называть «это» именно так – смотрело на меня болотисто-жадно. Пило взглядом, словно человека можно настоять, превратив в целебный напиток, и смаковать.

Выражение «день за днем» постепенно теряло значение. День – слишком живое понятие для этого места. В дни мы вмещаем тягучую утреннюю негу, полдень, когда внимание мечется между «я должен» и «катимся по направлению к вечеру», густые сумеречные вечера с оборками легкости, этакий крепкий напиток с пенкой легко светящихся облаков. Здесь кто-то включал освещение и выключал его ровно тогда, когда мой организм привык спать. Не день – отрезок времени.

День расцвечен контрастом между работой и отдыхом. Я работал удаленным копирайтером, и грань между работой и досугом долго оставалась для меня расплывчатой. Рита же каждый будний день собиралась в офис. Я переворачивался на другой бок, когда цветочно-яблочный запах духов достигал носа. Но перед этим открывал глаза: подглядывал, как Рита прячет нежные плечи и выступающие лопатки за свежевыглаженной рубашкой.

Флакончики на туалетном столике облеплены солнечным светом, словно белокрылой мелкой мошкой. Я закрываю глаза, подкладываю Ритину подушку под свою, чтобы было мягче, и иногда говорю жене: «а вот мне везет, я буду дрыхнуть». Рита цокает языком и уносится на кухню пить растворимый кофе. Или наклоняется над моим ухом, чтобы прошептать: «Мне нравится в офисе».

«Ты с ума сошла», – сонно улыбаюсь я. На этом разговор заканчивается.

Наверное, Рите нравился не офис сам по себе, а все те ритуалы, что связаны с офисной жизнью и работой в целом. Весной цокать низким каблучком по тротуарам, любуясь на легкую дымку цветения. С утра наблюдать за спешащими на работу людьми, зевающими, хлопающими дверями авто. За женщинами, прячущими недельный недосып за легким деловым макияжем. Ловить в еще пустую сеточку настроения блеск листьев, блики, отраженные от оконных стекол, комплименты и улыбки незнакомцев.

Вечером у офиса долго обсуждать с коллегой повестку дня, глядя на то, как офисная громада ловит окнами закатные краски. Поднять базу данных, дать необходимый совет – видеть, что нужен, чувствовать себя обаятельным богом мелочей.

Улыбаться, покоряя теплотой.

Некоторые сотрудники зевают и жалуются, потирая глаза, уставшие от мертвого белого света монитора, а Рита подходит к окну, расправляет спину, разминает шею тонкими руками, и, как будто отдохнувшая, возвращается на рабочее место.

***

В тот «отрезок времени» я не выходил из дома. Существо пришло, когда я впервые взял в руки бумагу и ручку, чтобы унять беспокойство.

Та, что называла себя Ми-и-ё-ё, вяло вскарабкалась на подоконник, на котором раньше сидела Рита, и уперла в меня взгляд болотисто-серых потускневших глаз.

Я не пытался взять «это» за руки. Встряхнуть за плечи, прижать к себе. Шептать «Рита, Рита», захлебываясь рыданиями. Риты тут не было. Ни единого всплеска человеческой натуры. Создание вызывало смесь страха и брезгливого отторжения, и я уже не пытался разглядеть в этом мертвом лице Риту.

Но сегодня я не выдержал.

– Кем бы ты ни была… Ты, что, в трауре? Зачем это черное платье? Рита… она была другой.

– Это все ты, – ровно сказало существо. – Это место и мой образ ты сам достраиваешь на основании прошлого опыта. Я первый архитектор. Ты второй. Можешь считать дом грез нашим совместным проектом. Ты готов меня выслушать?

– Рассказывай. Неужто и мысли умеешь читать?

– Умею. В определенном смысле. Считывать и интерпретировать твои нервные импульсы, электромагнитные возбуждения разных областей мозга, делать из множества показателей смысловую выжимку. Иногда я ошибаюсь.

– Твою же ж…

Если это иное измерение, то явно серьезное и с претензией на научность. Никаких стран чудес, пафосных чаепитий, феечек, беломраморных дворцов в облаках или порталов. Матрица для одиночек-неудачников?

– Постой… я достраиваю? Как это? Не понимаю.

– Я вживила тебе струны. Было непросто. Пришлось отдать немного своих. Теперь ты можешь менять окружение. Человек и сгусток – вот кто ты теперь. Что такое сгустки и струны, я позже объясню, а то будет слишком много информации. Ты еще во многом человек, а значит столько за раз усвоить не готов.

– Э-э…

Я вспомнил, как подозрительно лес и долина напоминали наш с Ритой сад. Хотелось немного прогуляться, чтобы хотя бы пережевать эти слова, не говоря о переваривании. Немного проветрить мозги… Без ветра… Так-с, одну минуточку. Отсутствие ветра я тоже сам напрограммировал? Если это все-таки матрица, то квазиреальность в ней питается тем, что творится в моей больной голове.

– Говоришь, дело во мне? Но почему ты такая… болезненная?

Я задавал этот вопрос не только существу. Обращался наполовину к себе. От предчувствия ответа, что откроет часть моей темной стороны, в груди екнуло.

– Пожалуйста, не думай обо мне, как о существе. Это слишком… абстрактно. Я проникла в тайны достаточного количества людей и языков, чтобы во мне зажглась человеческая искорка. Что если из нее раздуть подобие пламени? Нам вместе?

Она способна на словесные фигуры? Мне даже почудились всплески интонаций. Равные, правда, по силе тем волнениям, что вызывает на поверхности пруда водомерка.

– Зови меня Ми-и-ё-ё, – протянуло существо.

– О боже, Ми-и-ё-ё? Прямо так долго?

– Мне так нравится. Это не похоже на человеческие имена, а мне все же нужно провести мысленную границу. И еще, чтобы не оставалось сомнений. Я не бог. И не богиня. «О боже» будет звучать уместно в иронической окраске.

– Кем-кем, а богом я тебя точно не посчитал. Я, конечно, допускал, что мир своего рода иллюзия, изощренная матрица, а времени как такового не существует, но чтобы к моей персоне захаживал сам бог и…

– И смотрел так жадно – продолжай, не стесняйся. Я поняла, что такой взгляд тебя смущает. Но не вчитываться совсем тоже не могла…

– Точно не могла?

Ми-и-ё-ё долго не отвечала, словно я ввергнул ее в замешательство последним вопросом. Мутная дымка во взгляде постепенно рассеивалась, открывая яркость зеленого, подсвеченного солнцем.

– У вас искаженное представление о боге. Это не плохо и не хорошо. Вы его боитесь или непременно испытываете перед ним благоговение. Поэтому либо фанатично возносите, либо категорично отбрасываете.

Ми-и-ё-ё говорила уверенно и монотонно, словно зачитывала лекцию. Я не смог сдержать зевок. Ее радужка то тускнела, то оживала лихорадочной зеленью. Переменная облачность взгляда.

– Вероятно, большинству нужно чего-то бояться, чтобы не натворить дел, – разряжено заметил я, ловя себя на изречении трюизма.

– Говорить об этом можно долго. Может, это тебя удивит, но именно я создала ваш мир. Я не бог. Не ангел божий. Не демон и не реинкарнация Будды. Я хочу, чтобы ты знал: изначально я сгусток, который способен к плетению и синтезу так же, как и вы. Люди плетут по-своему, и это интересно. Ну а сейчас все. Я чувствую, что на сегодня информации достаточно.

Ми-и-ё-ё медленно сползла с подоконника, бормоча на ходу: «сложно привыкнуть к телу. Ударяюсь постоянно…»

Недосказанность вкупе с медлительностью существа раздражали.

– А меня спросить не хочешь?

– Твоя способность к усвоению новых данных уже в отключке.

– Вот как? Одна из областей мозга горит красным светом?

Ми-и-ё-ё чуть наморщила лоб – видимо, не поняла.

– Хорошо, – сдался я, – пора проветрить мозги. Заодно попробую заказать ветер.

С мыслью о том, что теперь я здесь порхающее существо, я пошел в сад. Ми-и-ё-ё последовала за мной. Неужто существу высшего порядка некуда спешить? Когда мы молча стояли у альпийской горки – я временно смирился со считыванием – она тихо заговорила:

– В лаборатории время идет слишком быстро. Не успеет отозваться струна – появится на свет и повзрослеет человеческое поколение. Есть время абсолютное, время лаборатории, и есть время относительное – время миров, рабочее время и время домов грез. Сгустки научились настраивать дома грез так, что время в них идет на наше усмотрение. Этот я синхронизировала с течением времени на земле, так что в лаборатории за мое отсутствие не успеет произойти ничего интересного.

Я промолчал. Не хотелось думать об этом. Совсем.

– Пожалуйста, не копайся у меня в мозгах. Пока. Я имею ввиду: не меняй меня.

Я несмело посмотрел на Ми-и-ё-ё. И впервые заметил всплеск эмоции в ее глазах. Аккуратность в общении не помешала бы – до этого спокойствие существа только раззадоривало меня.

– Я не вмешиваюсь в твои мысли. Только отслеживаю состояния. Людям дарована свобода воли. И если бы я знала, что вытащив ее образ, захвачу и тебя… я бы никогда не решилась на подобное.

– А как же струны?

– Струны нужны для свободы обустраивать это место. Тут нет супермаркетов и заказа пиццы на дом. Кстати, ты можешь выбрать, есть тебе или не есть.

– Потрясающе.

Я прищурил глаза, вглядываясь в дымку, ползущую из леса. Хотелось добрести до обрыва и попробовать вызвать ветер.

Ветра мне хронически не хватало.

***

Лес менялся. Изменения в его ярусах проступали медленно, словно конденсат на оконном стекле зимой, когда на кухне готовят и кипятят. Вот маленькая сосна скукожилась, спрятавшись за валун. Рододендроны из ярко-лилового становились нежно розовыми, смутно напоминая светодиодные вывески. Пока я шагал к обрыву, на периферии зрения что-то менялось, обращалось живой плотью и готово было броситься ко мне, преградив путь. Или так только казалось? Стоило повернуть голову, и рододендроны, как им и положено, пенились розово-лиловой приторностью, зелень выступала матовым пластилином на туманном фоне, камни лежали неподвижные, напоминая, что все это – мертвое, символическое продолжение нашего с Ритой сада.

На подходе к обрыву, за которым расстилалась долина, ветви на высоте в два моих роста качнулись. Неужто ветер? Я прибавил шагу, напряженно глядя по сторонам. Человеческое опять взяло власть над телом, неадекватно усиливая и спутывая реакции. Тревога и возбуждение отдавались в груди, заставляли мышцы напрягаться сверх меры. Над головой уже не было зелени, и только россыпь камней и земля, похожая на чайную заварку, отделяли меня от утыканного редким кустарником склона.

Я замер. На время перестал дышать.

Где же он? Легкость. Шевеление ветвей. Дыхание долины.

Тяжесть. Смерть. Черное платье. Короткий женский вскрик, тупой удар, шок.

Я открыл глаза и часто задышал. Ветра не было – долина и лес молчали.

***

Возвращаясь домой, я уже не смотрел по сторонам, не подозревал вокруг шевеление и перевоплощение.

Ми-и-ё-ё не оказалось ни в саду, ни в доме. В гостиной я впервые позволил себе поиграть в детектива. Не нужно было быть Эркюлем Пуаро или Хари Холле, чтобы понять: в доме все осталось прежним, но отсутствовали носители информации и техника.

Бытовые приборы стояли на месте, хоть необходимость в таких штуках, как стиральная машина, и отпадала. Но вот компьютер, телевизор и планшет вкупе к флешками из дома исчезли. Я прошагал на кухню и провел рукой по столешнице, упорно воображая пыльный налет. Ничего. Поглядел на руку, ухмыльнулся, отправился на второй этаж. Стремянка, примостившаяся на лестничной площадке, заставила меня остановиться, не доходя до двери спальни. Она вела на чердак.

Чердак стоило выбросить из головы. О том, чтобы подняться туда, не могло быть и речи.

И именно поэтому, полагаю, из-за рокового влечения к запретному, меня так туда тянуло. Будто кто-то с пустотой вместо сердца и голодными дырами на месте глаз подтолкнул сзади, плотоядно усмехнувшись: «Будет тебе, хуже уже некуда».

Я осилил лестницу и нырнул в квадратную дыру. Когда я ступил на ожидаемо непыльный пол чердака, то глаза привыкли к темноте достаточно, чтобы я зло воскликнул: «Будь проклято…»

Я так и не договорил, споткнувшись об образ Ми-и-ё-ё и ее слова. Не называть существо богом. Кажется, она говорила, что земля – ее изощренной фантазии дело. Видать, бога нет. Такого, как многие представляли. Нельзя благословить и проклясть, нет смысла молиться и надеяться на то, что вселенная расплетет роковые хитросплетения судеб. Но слова, эмоционально окрашенные, давно в отрыве от веры, воинственного атеизма и личной убежденности. И я, оступившись, на какие-то несколько мгновений оказавшись без твердой опоры, закончил: «…оно все. Будь проклято оно все».

Это было нелепо и жалко, хочу я вам сказать…

До меня наконец дошло: я предоставлен сам себе и этому каверзному считывающему устройству (единственному здесь считывающему устройству, надо сказать), что вгрызается в мой ум. Она не жива, нет. И пусть винит мое восприятие, что наделяет здесь все предсказуемыми красками и свойствами, сколько угодно, я знаю: ей не стать живой.

Чердак предстал передо мной бесконечным коридором, по бокам которого был свален всякий хлам.

***

Я медленно продвигался по чердаку, разглядывая предметы по обеим сторонам. Сувениры, книги и прочие мелочи стояли на длинных полках, вещи покрупнее валялись на полу. Полки не были ровными: местами они выступали, выгибаясь в мою сторону змейкой. Видимо, предлагали вниманию предметы, особо прочно засевшие в памяти. Ближе ко мне стояли ваза, разбитая после нашей с Ритой ссоры, шкатулка для украшений, чашка Риты, черновики рассказов, что я распечатал на домашнем принтере.

Руки сами потянулись к бумажкам с текстом.

Я не собирался читать их. Не собирался поначалу. «Какая именно нетленка?» – единственный вопрос, что меня занимал.


Он открыл дверь автомобиля и поторопил маму. Бросил нетерпеливый взгляд на меня. «Садись. Нужно ехать сейчас. В обед машина нагреется и будет хреново». Облачком пара вспорхнула вверх надежда. Нечасто мы едем куда-то втроем. Редко папа вот так открывает для мамы дверь.


Ну конечно, речь пойдет об отце. Я уже хотел отбросить писанину, но любопытство получило достаточный импульс, разогналось и теперь скользило по инерции вперед. Несколько листков, сложенных вчетверо и отправленных в карман – и я пошел дальше.

Слева серебристо блеснули часики. Присмотрелся. Донельзя простой циферблат и рисунок короны над ним. «Изабелла», – подумал я. Имя не было шероховатым, не скребло по душе, оно вызвало короткий приступ вины и поспешно выскользнуло из мыслей, словно рыба из рук.

Я продолжил прогулку по чердаку памяти. Скользнул взглядом по очкам в роговой оправе. Камере, что сломалась пару лет назад. Мы с Ритой брали ее в свадебное путешествие.

Ну все, с меня хватит. Что изменится, если я увижу все предметы, что и так ношу с собой? В сознании, подсознании или странной каморке, что находится между этими двумя этажами, полными смутных движений и призраков. На этаком техническом этаже.

Нужно было спуститься с чердака и непременно отвлечься.

***

В кабинете меня ждали стопка бумаги и ручка. Единственный способ не сбрендить – создавать. Синтезировать. Пусть перемешанные мыслетрясениями более глубокие пласты жизни в ходе написания попадают на поверхность. Главное – не допустить полного погружения в прошлое. А еще лучше – думать и писать не о себе.

Единственная вещь, что вызывала сейчас острое любопытство – место, куда я попал.

Я посмотрел в окно, надеясь, что увиденное подкинет мне топлива для размышлений. В саду повисла нежная дымка. Ну конечно – дымка. Это та муть, что творится у меня в мыслях. Состояние, слишком выверенное, осознанное для сна или комы, но чересчур безумное для реальности. А, может, дымка – мир, зависший вне зоны внимания? Моя способность к детализации ограничена, поэтому мир вокруг подвисает, как игра на компе. Чем не версия?

Кто творит мир вокруг в большей мере – я или самопровозглашенный демиург? Существует ли М-и-и-ё-ё, или она плод моего воображения?

Она говорила абсолютно дикие новые для меня вещи и оттого ощущалась отдельной от меня, неподвластной мне, существующей вне зоны моего комфорта. Не порождение подсознания, а голодная чайка, летающая над морем, полным смутных мыследвижений. Да, я был склонен считать, что Ми-и-ё-ё существует.

Я вспоминал теории, о которых читал от нечего делать. Сколько помню себя, я все коллекционировал. Теории, собственные маленькие истории, предметы, ехидные наблюдения. В одном из блокнотов я даже составил список самых любопытных теорий и гипотез:


Гипотеза матрицы

Теория струн

Гипотеза мультивселенной

Гипотеза квантового реализма


Я хотел использовать научные и околонаучные интересности в рассказах, которые так и не были написаны.

Пальцы чуть сжали ручку. Стояла бы на столе клавиатура – я бы легонько проскользил по ней пальцами, едва касаясь кнопок. Этакое подготовительное движение, почти ритуал.

Наконец я вывел:


Легенда о создании


В голове высвечивалось и гасло: струны, сгустки, сотворение мира, нервные сигналы, ионные каналы, мозг… Что там Ми-и-ё-ё говорила про мозг – электромагнитные возбуждения? Считывание. Странное считывание. Ми-и-ё-ё действительно отвечала на вопросы, которые я не успевал озвучить. Как у нее, черт возьми, это выходило?

Поразмышляв над названием, я зачеркнул его и написал ниже:


Легенда о лаборатории


А потом, еще ниже:


То, что я знаю о Лаборатории. И домыслы.


Во избежание путаницы, я решил: все что здесь – дом грез, лаборатория – остальное пространство. Туда уходит Ми-и-ё-ё и там она делает свои таинственные делишки.

На одном листе я составил список из всех теорий и гипотез, которые хоть как-то ассоциировались со словами Ми-и-ё-ё. На другом писал текст – не то рассказ, не то вступление к чему-то большему. Идеи получали подпитку легко, будто кто-то невидимый вкладывал мне нужные сведения в голову порцию за порцией, как уголь в паровой котел.

***

Сначала была Лаборатория. Ее символические стены, похожие на бешеное переплетение цветных лоскутов и стеблей растений, высились среди пустоты. Затем появились сгустки – проворные и голодные комочки, напоминающие органику в первичном бульоне. Сначала создания присоединяли к себе соседние примитивные сгустки. Существа с жадностью поглощали и другие кусочки, «чистые конструкты», которые заставляли плясать в сознании сгустков образы-конфетти.

Сгустки разрастались, их конструкты становились очень ветвистыми, а внутри существ многозначительно задрожали струны. Последние имели доступ ко всем конструктам сгустка, они объединяли систему моделей и образов, словно городской центр, куда ведут все дороги и намерения.

Прекратилось бешеное заглатывание: теперь сгустки держались друг от друга на расстоянии, так как научились доставать конструкты иным способом. Когда сгусток сообщался с ближайшим товарищем, он приводил в действие его струны с помощью вибрации своих внутренних струн. Как пианист играет на своем инструменте, так сгустки взаимодействовали со струнами товарищей, вкладывая в разные послания различные «мелодии». Только «мелодии» эти обрастали смыслом, так как струны сгустков-адресатов вибрировали в определенной последовательности, получая информацию о конструктах сгустка-адресанта. В Лаборатории котировался особый струнный алфавит.

Когда несколько сгустков налились информацией, они смогли использовать свои конструкты для плетения. Внутреннее зрение сгустков совершенствовалось. Оно напоминало человеческие сны, но не черпало визуальную информацию через органы чувств. Вместо этого струны существ получали доступ ко всему сущему. «Видели» сгустки и символические стены Лаборатории. И плели они мосты над темными прудами небытия, и принимали всевозможные формы, и строили сооружения, полные грез и сложных узлов, пока жадность до синтеза не натолкнула их на нечто большее.

Долго ли, коротко ли, стали они плести целые миры из ниточек-струн и частиц многовариантности, налитых информацией. И сплетались миры парадоксальные, в которых бы ни выжила даже самая примитивная бактерия, и получались более сложные – где жили ползающие и летающие, несущиеся со скоростью света и неподвижные…

И стали разлетаться вокруг ошметки-лоскутки информации, словно новогодние фейерверки. И были особо страстные создатели, как сгусток #2385, который послал товарищам мощный сигнал, шевеля тысячи струн сразу нескольких десятков сгустков вокруг. Он оповещал, что создаст непревзойденных существ – они будут так же одержимы синтезом, как и сгустки, только напомнят символические стены, имеющие форму и цвет.

Нашел сгусток свободный закуток в символических стенах Лаборатории, абстрагировался от струн товарищей и принялся вытягивать из себя множество конструктов, сплетая из них пестрые локации. Пока плел сгусток один только сложный пейзаж, другие сгустки успевали сплести по десять миров, и впервые осознал сгусток, что такое сравнение и спешка, и нетерпение. Он не выдерживал и вырывался на волю, к другим сгусткам, и плавал среди них жадно, получая новые и новые конструкты. Возвращался и плел снова.

Стал сгусток проводить параллели, задумался: создаст он существ сознательных, существ развивающихся. Что если зададутся они вопросом: откуда все? Откуда клетки, откуда живой код и все разнообразие вокруг? Решил сгусток, что надо сделать так, чтобы его детища развивались постепенно и ставили вопросы также постепенно, гораздо медленнее сгустков, и чтобы делали это они по-своему, чтобы у сгустков был новый материал для плетения.

И решило существо, что все должно эволюционировать: и материя, и мысль. Синтезировал сгусток, с долей зависти отмечая, что товарищи создали уже сотни миров, и сплел несколько отдельных моделей и локаций, чтобы увидеть, как примерно все будет эволюционировать. Он заложил в новый мир резерв гибкости – это был танец частиц многовариантности.

Струны внутри нетерпеливо дрожали, когда сгусток занимался главной моделью. Он сжал всю информацию под гибкой оболочкой в одну концентрированную точку и запустил модель. Мир начал расплетаться, распускаться, словно цветок в растущем пузыре.

Создавая новый мир с нуля, сгусток заложил в его основу тот хаос частиц многовариантности, что бередил его сознание. Он отдал миру значительную часть своих конструктов и струн, тщательно следя за роковым влечением вещества и антивещества, за количеством воссоздаваемой материи – будто плел свою Вселенную из нитей разной толщины, то пропадающими, а то появляющимися вновь, дабы подсказать создателю о прочности плетения. Разные частицы многовариантности сливались в танце, разбегались и сходились вновь, образовывали конгломераты и неслись стремительными волнами, но все они помнили о своей гибкости, ожидали «приказа» и были готовы принять нужное положение, словно бусинки, которые можно вынуть из куска пластилина в одном месте и вставить в другое.

Струны, считывающие разнообразные танцы частиц многовариантности, сконцентрировались в информационно заряженных и потому «тяжелых» черных дырах. Без посредников – черных дыр – считывание усложнялось, информация затапливала сознание сгустка.

Теперь сгусток наблюдал. Внутри дрожало-выстреливало ревнивой струнной очередью. Пока один из его товарищей создавал по десять миров, в его мире первые создания выходили из воды на сушу. Вот уже появились первые прямоходящие существа, еще пару миров вспыхнуло поблизости – и зароились в головах двуногих теории.

Сгусток мог ускорить рабочее время, но не хотел упустить ни одной детали. Он проматывал лишь некоторые этапы эволюции и останавливался на самых неоднозначных, словно сидел перед домашним кинотеатром, растягивая мысленносамые ностальгически-заряженные моменты.

Поначалу сгусток ликовал. Он бешено носился среди товарищей, настойчиво улавливая их конструкты и убеждаясь, что никто еще не создал ничего подобного. Соседние сгустки в основном создавали миры-островки, обрывающиеся в бесконечность. Эволюция здесь была выборочной, экологическое и пищевое равновесие требовало вмешательства сгустков. Никто из товарищей не додумался расплести мир из одной концентрированной точки. Никто не продумал каждую его веху, каждую метаморфозу, не сделал мир саморегулирующимся.

И почувствовал сгусток себя особенным.

Особенным и обособленным. Он уже не спешил делиться конструктами с товарищами, лишая их материала для строительства.

Сгусток все больше сторонился товарищей и все ревностей относился к созданному миру. И все же бессознательные вибрации говорили: раскройся им, покажи, что ты первый, покажи, как ты преуспел!

Между тем, сгустку надоело лишь наблюдать, и он решил создать систему миров. Он сплетался с миром, полным цветов, запахов, чудесного считывания, идей и тенденций и останавливался на категориях. Это были частички конструктов, из которых сложно создать полноценный мир, но сгустку нужно было создать хоть что-то. И он выбирал любопытные категории основного мира, брал подобные из своего запаса и плел вокруг сложного мира новые миры, более простые. Многие из них не эволюционировали, а сплетались готовые: ничто не расширялось, рождаясь из концентрированной точки.

Более богатая информационная система притягивала к себе категории естественно, потому несколько миров вращались вокруг стержневого мира, словно планеты вокруг звезды. Так было и в мире сгустков – информационно-наполненные влекли к себе менее сложных и вторые, словно нелепые голодные акулки, отрывали по небольшому конструкту. Не отбирали, но словно копировали, спеша применить новые знания в конструировании домов грез и миров. Их струны голодно натягивались, желая притянуть материал, который оживит как внутреннее зрение, так и страсть к синтезу.

Но вернемся к нашему сгустку. Он все чаще сливался с миром: с суммой электромагнитных полей, генов и ионных каналов, которые хоть как-то могли запечатлеть кондиции этих неуловимых и свободных существ – людей. Сначала он не мог разделить образы, ощущая сразу сотни душ, словно запах одного огромного букета. Для обитателей лаборатории жизнь человека была коротка, как для людей срок существования поденки. Даже рабочее время считывания, растянутое, как резина, не позволяло хорошо вчитаться-вглядеться в плеяду образов. Пока сгусток учился считывать отдельные образы, на земле прошло десять лет. Но вот он смог различать индивидуальные оттенки: информационное биение холериков и сангвиников, спокойных и одержимых, самодостаточных и цепляющихся за окружение.

Сгусток все реже выплывал из своего ревностно оберегаемого закутка к товарищам. Стены Лаборатории были изоляторами, позволяющими другим струнам не нарушать покой синтезирующего или созерцающего. Став отшельником, сгусток все больше и больше варился в своем мире, сливался с его масштабами, вибрациями, категориями…

Люди привлекали его своей оформленностью: однажды сгусток осознал, что в большей степени ассоциирует себя с ними, запертыми в своей индивидуальности, чем со свободно делящимися конструктами товарищами.

И однажды плетущее существо решилось.

Сгусток слился с миром в поисках подходящего образа. Уцепился сознанием за струны внутри черных дыр, которые были посредниками в считывании. Последние стягивали к себе пространство и делали его похожим на другие, длинные струны, чувствительные к малейшим изменениям. Это напоминало паутину, в центре которой находился паук, чувствующий малейшие вибрации и изменения в своем недобром царстве. В каком-то смысле они были живыми, только если можно четко разграничить живое и неживое.

Выделил сгусток один из образов, душу, готовую оторваться от мира – человек должен был умереть. Плетущее существо осознало это, сопоставив обстановку и состояние человека. Сгусток живо принялся считывать образ, подмечать различные детали, используя внутреннее зрение. Время для сгустка замедлилось, упрощая считывание.

На волоске от гибели девушка пульсировала как бешеная. Пульсировала вся ее душа – существо, состоящее из частиц многовариантности. Жизнь теряла равновесие и должна была свалиться в котел смерти и хаоса. Сгусток составлял образ женщины из отдельных кусочков: вот уникальная пульсация души, вот цвет глаз, такого цвета леса, луга, болотистые водоемы, подсвеченные солнечным светом, вот тонкие и живые руки, что теперь повисли жалкими обрывками каната…

Некоторое время сгусток считывал ее, а потом оформился.

Но что-то пошло не так.

Считывание подцепило еще один образ, что содержал элементы предыдущего, будто долго питался теми же конструктами. Так бывает у людей, что переживают одно и то же событие и много думают друг о друге, мысленно сращиваясь.

Это был молодой мужчина с раскосыми глазами, крючковатым носом и грустным лицом.

***

Скоро творческий процесс сошел на нет: мысли налились тяжестью, появилась тревога. Хотелось обернуться и проверить, нет ли кого за спиной.

Оглянувшись, я убедился, что тревога не была пустой. Что-то отозвалось во мне, когда Ми-и-ё-ё появилась рядом. Уж не те ли самые струны?

Как долго она стояла у меня за спиной? Ми-и-ё-ё вполне могла стоять часами не шелохнувшись – в этом я не сомневался.

Я сердито сдвинул брови. Ми-и-ё-ё почти никак не изменилась с последней нашей встречи. Темно-зеленое закрытое платье, скрывавшее надсадную худобу, сменило привычный траур. Пожалуй, все.

– Я немного занят.

– Знаю. Просто хочу извиниться: я не удержалась и… немного поучаствовала в процессе.

– В смысле? В каком процессе?

– Я услышала, что ты пишешь о сгустках. И немного помогла… подкорректировала, чтобы было ближе к истине. Сначала тебя понесло не туда…

– К-как? – я даже подавился словами.

– Как насчет другой темы? О мире сгустков мне все известно, но вот люди… Напиши про людей.

– О людях мне известно, но вот сгустки… – передразнил я. – Ты все-таки используешь меня?

– Нет, хочу узнать больше о вас. И про людей – неправда. Не знаешь ты их так хорошо…

Эх, эта непробиваемая, безыскусная непосредственность… Устал от людского лицемерия – вот тебе, пожалуйста. Но, видимо, без хитрости и здесь не обошлось.

– Оцениваешь мой опыт, не имея своего?

– Прости, – бесцветно сказала Ми-и-ё-ё, – ты не знаешь о людях многого, а я знаю еще меньше, чем ты. Я просто хотела помочь, поделившись конструктами.

– Один плюс: не надо осмыслять информацию, что ты уже вплюнула мне в голову.

– Вплюнула?

– Иначе не скажешь. И все-таки… Ты считаешь, я плохо понимаю людей?

– Как минимум избегаешь мыслей о некоторых из них. Каждый сгусток понимает: если избегать какого-то конструкта, то сложно сплести хорошее полотно. Мир, дом грез – не важно. Ограничивая себя, ты не можешь синтезировать смело. Разве не очевидно?

– Избегаю… вот как! Значит, будем копаться в моих мозгах?

Ми-и-ё-ё вздохнула. Как она это усвоила? Вздохнуть в нужный момент – разве не нужно быть для этого человеком, мыслить и чувствовать как человек?

Ми-и-ё-ё поймала мой изучающий взгляд, и, смутившись, я опустил глаза на исписанные листки бумаги.

– Не хочу, чтобы ты копалась у меня в мозгах. Но, очевидно, я здесь на правах лабораторной мыши. Или даже плодовой мушки.

Ми-и-ё-ё скрестила руки на груди. Ее веки дрогнули. Она опять вздохнула (недавно усвоенный прием покоя не дает?)

– Свобода воли… – теперь двигались только ее губы, лицо оставалось безучастным. – Сгустки не вмешиваются без крайней необходимости. Но ситуация нова для меня, а ты не совсем человек. У тебя есть струны. Стало быть…

– Можно продолжить? Стало быть, я частично сгусток и тебе все хочется, чтобы я поделился информацией и, в свою очередь, поделиться ей со мной. Что же… Иногда мне кажется, что я сойду тут с ума, запертый в своей голове. Я готов делиться, но с одним условием.

Я придвинул стул поближе к столу и сгреб все валявшиеся на столе листки в одну кучу.

– Делимся поровну и только с согласия друг друга.

– Поровну невозможно. Ты просто не переваришь те объемы информации…

– Хорошо, я понял. Делимся по очереди. Я рассказываю про людей. Как могу со своей паршивенькой колокольни. Ты об устройстве мира, чтобы я мог писать дальше, хоть чем-нибудь себя занять. И, думаю, ты сама понимаешь – заставить меня много говорить о людях контрпродуктивно. Знаешь это слово?

Ми-и-ё-ё презрительно фыркнула. Это у нее так хорошо получилось, что я не смог сдержать улыбку.

– Я достаточно прочувствовала, чтобы предположить: людей ты не очень любишь.

Мы оба провалились в молчание. Ни мне, ни, скорее всего, Ми-и-ё-ё не хотелось рассуждать о столь тонких материях. Кто понимает в любви больше – человек, пожизненно и посмертно запертый на чердаке прошлого, или бог с низким эмоциональным интеллектом? Ответ, мягко говоря, не очевиден.

Моя таинственная хозяйка очнулась первая:

– Начнем прямо сейчас?

***

Мы расположились под яблоней. Я механически проверил одежду на предмет муравьев. Ничего. Их не было, как и ветра.

– Сейчас все, что принимают твои струны, растворяется в подсознании. Но можно поработать над внутренним зрением. Тогда я смогу передавать тебе не только смутные обрывки мыслей, но и образы. Мы, сгустки, обладаем внутренним зрением. Теперь способность видеть не смотря есть и у тебя, но людские привычки подавляют ее. Ты всеми силами цепляешься за человеческое восприятие.

– Еще бы не цеплялся. Я же человек. Я же человек?

Я ушиблено усмехнулся. Так, бывает, машина не может завестись. Механический всхлип – и ничего. А ведь хотелось прокричать или прорыдать – неважно – только чтобы почувствовать себя живым.

– Не бойся. Я научу тебя переключаться между… режимами. Я уже прошла через это.

– Что нужно делать?

– Закрой глаза. Попробуй не думать ни о чем.

– Не могу.

– Знаю.

– Я не один такой. Не охота проваливаться в пустоту внутрь себя. Многим. Впрочем, я же не понимаю и не люблю людей, что это я взялся рассуждать…

Ми-и-ё-ё положила свою холодную ладонь на мою. Отторжение завладело мной, но я сдержался. Словно по коже провели чем-то прогорклым и склизким.

– Не думай ни о чем и будь голодным. Тебе нужно научиться запрашивать конструкты. Тогда я смогу передать тебе образ. Позже – целую связку образов. Но, пожалуй, начнем с одного.

– Пожалуй, начнем, – пробормотал я и закрыл глаза.

«Я голоден до конструктов», – мысленно протараторил я, чувствуя себя идиотом. «Я голоден», – отозвалось эхом в подсознании. «Я голоден, потому что несчастен, – подхватило что-то во мне. – Если не дурацкие конструкты, я буду думать… думать много. Сегодня на чердаке…»

Сознание возвело хлипкую плотину на скорую руку, защищаясь от потока воспоминаний. Я открыл глаза и решительно посмотрел на Ми-и-ё-ё.

– Кажется, я безнадежен.

Ми-и-ё-ё опять вздохнула.

– Ты знаешь, что люди не только вздыхают от разочарования? Можно для разнообразия охнуть и закатить глаза.

Сгусток, она же Ми-и-ё-ё, она же моя загадочная хозяйка, не ответила.

– Ладно, ты старалась. Теперь моя очередь. Как мне рассказать о людях? Мы же не ходим по грешной земле, думая о людях каким-то одним исключительным образом. Слишком много открытий и информации в последнее время. Нейрофизиология, генетика, социальная психология.. Кто-то считает человека белым листом, другие утверждают, что все уже записано заранее.

– Я неплохо вижу вас со стороны частиц многовариантности, генов, гормонов, нервных импульсов. Более того, я сама довольно точно предвидела, как именно все будет развиваться-расплетаться. Но есть что-то еще. Оно заставляет вас любить одних людей и ненавидеть других. Выбирать машины определенного цвета и любоваться на заснеженные вершины. Это что-то заставляет вас останавливаться на середине пути и передумывать. Или рваться вперед с новой силой.

– Это что-то действительно есть? Я хочу сказать… чем я отличаюсь от другого человека?

– Вопрос к тебе, – уклонилась Ми-и-ё-ё.

– Что же? Гены, воспитание? Протоптанные опытом нейронные дорожки? Динамические стереотипы? Откуда мне знать больше, чем знает бог?

Ми-и-ё-ё просила не называть ее этим громким словом – «бог» – но так я лишь хотел подчеркнуть абсурдность просьбы.

– Я хочу поговорить о втором. Нужные гены активизируются на конкретных этапах развития зародыша. Я долгое время смотрела на воспитание подобным образом. У ребенка или котенка, разница есть существенная, но не во всем, на определенном этапе включается потребность в той или иной подпитке. И если она не включилась или подпитки не произошло – существо получается неполноценным. Для человека все усложняется социальной адаптацией. Переменных для успешной адаптации слишком много, и с течением прогресса они меняются. Ребенок с «эмоциональными ямами» в воспитании не может спокойно преодолеть свою инаковость…

– Инаковость? Хочешь сказать, этот ребенок похож на зародыша с зеркальным удвоением конечностей или вовсе без них? Этакий социальный урод или изгой?

– Нет, не так. Мне просто интересно плетение индивидуальности, плетение…

– Боишься, что такие, как я, создадут уродливые плетения, что испортят общую картину?

Ми-и-ё-ё поднялась с травы и протянула мне руку. Черные волосы чуть растрепались – челка сбилась на бок, а несколько прядей торчали из пучка. В груди екнуло – так, окруженная дружелюбным облачком хаоса, она больше напоминала Риту. Я опустил глаза, посмотрев на бледную худую руку существа. Отторжение вернулось. Внутри поселилась смутная тревога: словно эта рука может пройти сквозь кожу и разорвать плоть, выдрав остатки человеческого.

– Прогуляемся? Расскажешь о тех людях, что заставили тебя так думать. Думать, что ты уродливая петелька на полотне.

Ми-и-ё-ё будто не замечала мое замешательство – не убирала руки. Так и застыла с протянутой рукой, как статуя. Рита давно бы картинно закатила глаза и подпрыгнула на месте с нетерпения. Ее плечики бы трогательно дернулись.

Я протянул существу руку. По телу прошел озноб. Конечно, сей факт не ускользнул от Ми-и-ё-ё. Я поднялся с земли и сложил руки на груди, с опаской глядя на Ми-и-ё-ё.

– Какой ты видишь меня?

– Мертвой.

– Думаешь, случайно?

– Ты экспертная система или психолог?

– Вопрос на вопрос, – Ми-и-ё-ё нахмурилась. – надеюсь, ты видишь, что я нахмурилась? Задействовала свою depressor anguli oris.

– Можно уточнить? Когда ты изучала человеческие эмоции, ты копалась в мозгах биологов, анатомов? Патологоанатомов?

Ми-и-ё-ё чуть приподняла один уголок губы. Одарила улыбкой.

– Толкаешь разговор на другие рельсы.

– Ты хотела сказать «переводишь тему»?

– Извини, в синхронизации человеческого восприятия с базой конструктов сгустка есть свои загвоздки. Ведь я начала вчувствоваться и улавливать людские состояния, будучи сгустком. Тогда же уловила основные алгоритмы усвоения языка. И все же… я хочу знать, какой ты меня видишь. Это поможет выбрать первого человека, о котором ты расскажешь.

– Если ты о Рите…

– Да, о ней. Мы немного похожи, правда?

– Ни капли.

Слишком просто самопровозглашенный демиург поднимал болезненные темы. Была в этом какая-то противная мне механистичность: словно добраться до мыслей, до всей человеческой сути можно раскроив голову и полюбовавшись на уродливые переплетения сосудов и нервов. Щупальца прозорливости сгустка орудовали у меня в душе, вызывая тошноту и желание ускользнуть из поля зрения Ми-и-ё-ё.

В молчании Ми-и-ё-ё не было ничего неловко-сбивчивого, вряд ли в нем зрело осознание вины за неуместную беседу. Существо словно находилось в режиме гибернации. Глаза Ми-и-ё-ё были пустыми и мутными, навевающими мысли о безразличии, онемении и смерти. Было похоже, что она налаживает связь со струнами, чтобы сильнее в меня вгрызться.

И тут я не выдержал: внутри как будто натянули тетиву лука. Упругое движение в душе – и я бросился навстречу существу, оставаясь на месте, выбросил навстречу Ми-и-ё-ё немного жадного любопытства. Она вскинула глаза, в которых теперь что-то жило и плясало. Ярко-зеленая радужка и туманность-бабочка золотистого пигмента, словно нарисованная поверх изумрудного. Ми-и-ё-ё выглядела растерянной, как будто разряд недоумения мог встряхнуть и перемешать конструкты. Когда я привыкну к этим перевоплощениям?

Когда пойму, где мое воображение, а где фокусы существа?

– Я еще не готов.

В глазах Ми-и-ё-ё блеснуло… торжество?

***

«Мыслю – следовательно существую», – вот же сомнительный вывод. По крайней мере, если пытаться сделать его здесь. Лежа в кровати, я пытался представить, где я, а где это место. Где я, а где навязанные конструкты Ми-и-ё-ё. Может быть, я уже мертв, и только часть сознания, застрявшая в паутине вечности, проигрывает этот бессмысленный фильм?

Здесь отпала необходимость раздеваться, лезть под одеяло, стирать одежду, чистить зубы. Я был сытым, чистым и на удивление пустым.

Смогу ли я растормошить… хоть что-то?

Я закрыл глаза и стал вспоминать моменты нашей последней с Ритой близости.

Несколько мгновений тело холодил ласковый шелк ее ночнушки. Я лежал на кровати и читал, а Рита прижалась ко мне щекой и щелкнула по носу, спугнув серьезность. Я посмотрел на нее.

Сейчас, когда жена смыла макияж, легко проступают веснушки. Без штукатурки с подводкой она кажется более хрупкой и нежной. Я целую Риту и жадно сжимаю руку на талии под струящимся шелком. Она что-то шепчет и задевает ногой книжку. Та летит на пол. Я встаю с кровати, поднимаю книжку, кладу ее на туалетный столик, а Рита за это время успевает залезть под одеяло. Оказавшись там же, я прижимаю жену к себе. И тут… прохлада шелка смешивается с прохладой тела. Охватывает гулкое ощущение – Рита хрустнула в моих руках, переломилась, как сухой багет. Мне хочется отстраниться, но страх скручивает по рукам и ногам. Голова Риты безвольно опускается мне на грудь, и легко в нее толкается. Хочется оставить Риту, откинуть одеяло… Холодное, надтреснутое, мертвое… Навязчивая идея.

Легкое возбуждение сменилось тревогой. Я сел на кровати и оглядел комнату, пытаясь убедить себя, что все вокруг разряженное, скучное. Комната не могла чиркнуть по моим ассоциациям, заставляя их пылать виной и догорать. Здесь больше никого нет.

И все-таки они могла.

Она чиркнула по спичке моего терпения резко, даже с каким-то остервенением. Я дернул рукой, желая откинуть одеяло. Нелепое движение невротика. Оно разозлило меня еще больше.

В кресле у туалетного столика сидела Ми-и-ё-ё. Она смотрела на меня стеклянными глазами. Лицо в вечернем свете походило на череп – тени подчеркивали впадины. Пустая бутылка с отбитым горлышком – подумал я тогда. Такая светло-зеленая бутылка из-под пива, у которой не до конца стерлась этикетка.

Уж не знаю, как у меня это получилось, но в голову одновременно пришли две мысли: «Какого черта ты здесь!» и «ты в точь такая же, как я только что представлял Риту».

Я поднялся с постели и сделал пару шагов к Ми-и-ё-ё. Существо – и да, это опять было «существо» – протянуло навстречу руку. Тогда нас разделяло всего несколько шагов. Поднятая рука напомнила о неуклюжести Ми-и-ё-ё в человеческом обличье. «Жалкое, какое же оно жалкое – только и может, что поднять руку и вздохнуть. И это существо заявляет, что создало мир? С его эволюцией, с его разборчивостью, с его многообразием и каверзностью? Маленький котенок, голодный до конструктов, как до материнского молока – вот оно кто!»

Жалость всегда шла рука об руку с яростью. Стоит пожалеть – без солидарности и надрывно – и ты находишь объект, на который кидается твоя голодная злость.

Я бросился к Ми-и-ё-ё, словно падальщик, желающий урвать кусочек плоти. Схватил за руку и насильно опустил ее. А потом затряс Ми-и-ё-ё за плечи.

– Никакой ты не бог… И не Рита, совсем не Рита. Черта с два! – я занес руку для удара.

– Ты мертвая, мертвая, – рука дернулась и застыла в паре сантиметров от щеки Ми-и-ё-ё. – Ну, читай мои мысли! Чувствуй ее… Может тогда станешь хоть каплю похожей?

Я резко опустил руку и отстранился. Сделал пару шагов к окну и уронил сначала локти на подоконник, потом голову на руки.

Когда мое дыхание перестало походить на отжимающегося с грузом на спине, Ми-и-ё-ё сказала:

– Я проходила на чердак и уловила что-то новое в тебе. Такого я еще подробно не считывала, – в голосе не было ни дрожи, ни сожаления, – это особенный голод и… я не смогла удержаться.

– Чердак! Отлично. Если не могу укрыться в своей черепной коробке, так хоть спрячусь в коробку ненужных предметов.

И я пошел на чердак.

***

Я держал в руках серебристые часики. В память бросился факт, резкий и неприятный, как запах ацетона. «Я изменил отношение к ней, когда она созналась в симпатии». Женщина, которая смотрела на меня угрюмо-осуждающе, припечатывала к стене тяжелым взглядом… Сплетничала за спиной, распыляла Ритино недовольство. Но факт оставался фактом: неприятие и раздражение как рукой сняло, когда я услышал откровения Изабеллы. И это меня пугало – обнаруживать петельку, выбивающуюся из полотна, в себе, еще страшнее, чем увидеть ее в других.

Я не просто забыл про неодобрение – в минуту растерянности и горя я готов был обнять подругу жены, чтобы забыться. Заправить выбившуюся прядь за ухо, нежно шепнуть слова утешения… И это при том, что я даже не соизволил попрощаться с Ритой под предлогом неприязни к церемонии похорон.

Смесь стыда за свой поступок, малодушия и отвращения к тем, кто, как мне кажется, меня на дух не переносит, не дали мне в последний раз увидеть любимую женщину.

Часы полетели на пол. Я придавил их ногой и услышал хруст – что же, отлично, вещи здесь разбиваются. Разбиваются ли люди? Мой взгляд упал на очки в роговой оправе. К кому я никогда не изменил бы отношение, так это к отцу. После любых откровений. Очки должны были последовать примеру часов, но я почему-то медлил.

Когда я в последний раз пришел к отцу, он выглядел нелепо: сильный, статный в зрелости, близорукий и сутулый в старости он вызывал жалость. Надтреснутую жалость. Через ее трещины просачивалась ненависть. Отец смотрел на меня ушиблено, словно просил прощения взглядом. Сеточка морщин вокруг глаз и роговые очки делали его непохожим на себя прежнего, заставляли жалость насильно вгрызаться под сердце. Он скорее напоминал рассеянного доброго профессора из фильма. Но он не такой. По крайней мере, не был таким. И должен помнить об этом до конца своих дней. Отец провел меня на кухню, разлил нам пиво по стаканам и рассказал про опухоль в голове. Я промолчал. Сильный внешне и мятежно-неустроенный внутренне в молодости, теперь он рассохся, разладился и готов был на исповедь. Я это чувствовал каждой клеточкой. И именно поэтому я встал, бросил пресное «прости» и оставил отца наедине с бутылкой.

Мы больше не виделись до самой его смерти.

Я посмотрел на чердак, трансформировавшийся в коридор памяти, так, будто делал это в последний раз.

Пора кончать с этой вредной привычкой бежать сюда ужаленным кем-то или чем-то.

Пора кончать и с тем, кто всю жизнь позволял себя то жалить, то жалеть.

Если мои струны отвечают за формирование окружающей действительности, то у меня есть для них задание напоследок. Попытка – не пытка. Пытка – существование.

***

Струны, черт возьми, как вами пошевелить, как заставить реальность плыть и принимать нужные формы? Я лежал на полу чердака с закрытыми глазами – нужно было сосредоточиться. Вот он я, со всеми воспоминаниями и заморочками, вот моя пустота, забранная во что-то веское, ощутимое, словно воздух в стеклянной банке. Протягивай руку и утешительно гладь по стеклу или разбей, но больше никак не поможешь. Пустота живуча.

Где же дурацкие струны?

Нащупать струны, завибрировать, заставляя мир рвать меня на куски. Как пламя рвало частички воспоминаний на чердаке, когда отец поджег мамины фотографии. Пламя? А что – неплохая идея. Можно попробовать призвать огонь. Ветер не получилось, но пламя это другое. Оно только уничтожает, а уничтожать легко. Вот и посмотрим, насколько я человек. Правда, задокументировать результат не получится. Даже мысленно.

Я попробовал ощутить внутри вибрации или голод до информации – конструктов, как говорила Ми-и-ё-ё. Как же выглядят, ощущаются эти струны? Выглядят ли они вообще? Ощущаются-то однозначно, иначе как на них настроиться?

Может быть, ярость поможет? Уж ярость – надежная сила. Никогда не знаешь сколько внутренних ресурсов, сил нужно будет потратить на доброе дело, да что там, на один добрый взгляд. Но ярость – только свистни, и она тут. Недавно я чуть было не ударил Ми-и-ё-ё. Что я чувствовал тогда?

Сжать бы пальцы на ее шее и хорошенько потрясти. Вздумала тренироваться на мне? Ну так на, жри мое нутро, забирай! Оно мне самому противно. Но сначала я посмотрю, что у тебя внутри. Где же ты?

Упругое движение в душе – словно натянули внутри тетиву лука – и последующее за ним желание выгнуть грудь, тянуться к наполненному. К тому, от чего можно оторвать кусочек.

Я открыл глаза и вздрогнул.

Ми-и-ё-ё смотрела на меня сверху. Она была в длинном белом платье, словно невеста.

Я приподнялся на локтях и заглянул в лицо существу. Собрал волю в кулак, медленно встал на ноги, и голодные струны, как стая разъяренных собак, вцепились в конструкты Ми-и-ё-ё.

***

Чердак горел. Языки пламени смахивали рукописи с полок, рисуя пепельные узоры на деревянном полу. Мы стояли напротив друг друга, словно два мага, мысленно кидающиеся заклинаниями. Огонь расползался по чердаку неестественно медленно, но дым раздражал глаза, что подкрепляло веру в мою способность манипулировать окружающей реальностью и подстегивало усилить хватку. Я выработал тактику: цепляться за конструкты Ми-и-ё-ё, а затем резко бросать это дело, подбрасывая мысленно дрова в огонь.

– Боишься за свои конструкты?

Пепел с дымом бросились мне в глаза, вынуждая прищуриться.

– Я не люблю, когда меня читают, – тихо сказала Ми-и-ё-ё.

– А я, я, думаешь, люблю?

Я бросил ее конструкты: терял контроль над реальностью. Похоже, тут с Ми-и-ё-ё не справиться – еще немного, и разворошенный мной огонь совсем издохнет, напоминая о себе лишь резким дымом. Я протянул вперед руку, боясь, что Ми-и-ё-ё незаметно подберется слишком близко. И одновременно остервенело бросился на ее конструкты. Я уже понял алгоритм: внутри словно натягивается тетива лука (она и есть струна?) и тебя кидает в мир образов, на которые ты нацелился. Их, эти образы, можно срывать, словно налитые яблочки с дерева, откусывать по кусочку и пережевывать до появления более целостного понимания. Ярость позволяла проделывать это быстро, отточено и без заминок, словно я был лучником, целящимся во врага, ненависть к которому мне долго и упорно прививали.

– Из меня получился чахлый человечек, – кажется, Ми-и-ё-ё кашлянула, – но дома грез – родная стихия. Поэтому бросай пожар.

Конструкты Ми-и-ё-ё не блистали понятностью. Неведомые зверушки, реки, террасы, фракталы – я тонул в хаосе, пытаясь ухватиться за образы и смыслы.

– Да и черт с тобой, – я выплюнул пару семечек этого кислого яблока вместе со знатным куском, – все равно ни черта не понятно.

Несколько мгновений мы стояли друг против друга и наблюдали, как проваливаются в никуда очаги пламени, словно кто-то невидимый душит их невидимым же одеялом.

– Я ничего не могу противопоставить твоей ярости, – с ненавистным мне видом, с деланно-высокомерным видом телевизионного диктора сказала Ми-и-ё-ё, – я не настолько человек, чтобы она во мне разгорелась.

– А х ты ж… – процедил я сквозь зубы, – лицемерная тварь, вот ты кто. Ты же создала ярость, чтоб тебя… Ты же создала весь этот цирк, ты же забрала у меня все.

Я сделал шаг навстречу Ми-и-ё-ё. Она не сделала ни шагу назад. Я вдруг вспомнил Риту. После моей пощечины ее щека была алой. Душа Риты вздрогнула от пяток до ушей – каждый гребаный миллиметр тела жены был потрясен, обижен. А теперь Ми-и-ё-ё… безразличная, тошнотворно безразличная. И чем-то неумолимо похожая на Риту. Человеческое в ней от напряжения и необходимости обороняться ожило и разрумянилось. Я дернулся к Ми-и-ё-ё и сжал руки на ее шее. Она отпрянула, но не высвободилась.

Я тут же убрал руки с шеи Ми-и-ё-ё, обжегшись своей жестокостью, и схватил ее за плечи. Уставшие и разгоряченные, мы вместе повалились на обугленный пол. Ми-и-ё-ё обожглась и сдавленно ойкнула – он еще не остыл.

– Что, нравится быть человеком? – я прижал ее плечи к полу. – А умирать нравится? Понравится тебе ловить последнюю порцию воздуха в агонии? Терять близких – одного за другим? Зависеть от других?

– А т-ты, кхе, не завись, – выкашляла Ми-и-ё-ё, – вы, люди, предоставлены сами себе. Свобода воли…

– А выбор? Где выбор? – я приблизился к Ми-и-ё-ё, различив на бледном лице еле заметные веснушки.

Веснушки, черт бы их побрал…

– Что будет, если я тебя убью?

– Я попаду в лабораторию и продолжу преспокойно делать свои делишки, а вот ты… Ты останешься здесь один, пока не достигнешь достаточного мастерства в управлении струнами, чтобы вырваться из дома грез.

– Вырваться куда?

– Там тебя ничего не ждет.

Я чуть ослабил хватку.

– Выходит, у меня нет выбора. А у тебя есть. Разве это честно?

– Я уже говорила, что вытащила тебя случайно. Потом, мне кажется, ты сам напросился… Тебе же было так плохо среди жалких людишек, что не понимают чердачной обособленности…

– Так напросился или случайно? – плечи Ми-и-ё-ё опять были прижаты к почерневшему полу. – Что, юлишь? Научилась человеческим хитростям?

– Твои желания конвертируются в нервные сигналы, потоки, электромагнитные возбуждения, кодируются в них… Я учла их неосознанно. Когда я поняла, что наделала, пришлось создать для тебя дом грез, – и после короткой паузы, – пришлось создать для нас дом грез.

Я отпустил плечи Ми-и-ё-ё и упал с ней рядом. Некоторое время просто лежал, шумно дыша. Наши руки случайно соприкоснулись, и я не поспешил отдергивать свою… «Теплая рука», – вдруг мелькнуло в сознании. Меня словно громом поразило – я лежал несколько мгновений ошарашенный. А затем приподнялся и посмотрел на лежащую рядом Ми-и-ё-ё. Чумазая, с растрепанными волосами и теплыми руками, она вдруг посмотрела на меня как-то по-детски и сказала:

– Прости меня, что же делать теперь?

В голосе Ми-и-ё-ё проступала придушенная хрипотца.

Я потянулся к ее руке; мои ладони ощутили пульсирующее тепло.

– Ты могла запросто убить меня, тюкнув камнем по голове, когда я вцепился в твое горло. Для тебя это как потушить пожар. Почему не устранить угрозу?

Ми-и-ё-ё ответила не сразу. Она приподнялась и села, обхватила руками колени. Девушка – я и впрямь вдруг увидел девушку – молчала некоторое время: наверное, собирала разрозненные мысли, как шурупы собирают магнитом.

Пауза позволила мне отдышаться. Что-то внутри расправлялось и таяло – злость уже не сжимала чувства в тугой больнючий комок, отстраненное наблюдение за Ми-и-ё-ё и усталое предчувствие заумной лекции делали эмоции менее концентрированными.

– Я привыкла не вмешиваться, пускать на самотек. И речь не только о тебе. Я не вмешивалась в развитие человечества, только задала начальные условия. Хочу сказать, я не знала точно, что у вас будут именно такие войны и именно по этим причинам. Я не знаю до сих пор, справятся ли люди с последствиями глобального потепления, покончат ли с кровопролитием… и не хочу знать – знать все неинтересно. Можно, конечно, вмешаться при желании, так как у мира есть резерв гибкости, но надеюсь… надеюсь, что этого не случится никогда.

– Так… так дом грез ты тоже меняешь через этот резерв гибкости? – перебил я Ми-и-ё-ё.

– Нет, конструкты, дома грез – это то, чем легко манипулировать. Но для миров нужны отдельные инструменты. Струны внутри черных дыр-посредников, что упрощают считывание, резерв гибкости и прочее. Но ты сбил меня с последней мысли. Позволь продолжить.

Ми-и-ё-ё деловито сложила руки на коленях. Ее платье было в серых грязных разводах. Ткань напоминала снег, запятнанный бензином и дорожной солью. Я так и не понял, откуда взялась эта ее страсть к платьям. Ми-и-ё-ё упоминала, что я сам достраиваю ее образ. Неужели я одел ее в это платье? Одна вещь радовала – черное наконец сменилось на белое.

Ми-и-ё-ё поправила подол и продолжила:

– Отсутствие детерминизма в поведении мельчайших частиц – частиц многовариантности – и сложность в совмещении их логики с логикой мира классической физики делает вопросы существования более щадящими. Многовариантность больше, чем квантовые сценарии поиска. Подобное находит отражение и в мышлении. Не позволяет железно-прямо рассчитать траектории мысли, дает надежду на то, что механизмы вселенной останутся загадкой и будут подпитывать страсть к познанию и творчеству. Многим людям хочется детерминизма, хочется проследить механизм каждой эмоции, каждой мысли, скрупулезно отслеживать тенденции и последовательности, вгрызаться в живой код. Это неплохо, но иногда настораживает. Я сделала все, чтобы люди не упивались детерминизмом, но и все для того, чтобы жизнь не была подвластна лишь случайности…

– Да ты прям святая! – не удержался я.

Мне опять захотелось выплюнуть свою ярость, словно выбитый окровавленный зуб. К чему опять все эти резервы гибкости с частицами многовариантности? И… квантовые сценарии… чего? Наверное, Ми-и-ё-ё читала мысли преимущественно странноватых эрудитов. На это прозрачно намекали речевые конструкции. Переваривание эмоций и невербальных средств общения давалось ей, очевидно, куда сложнее, чем наука и философия.

– И все-таки я не святая. – сказала Ми-и-ё-ё как-то по-новому, будто со свистом внутри нее пронеслась боль и этот звук примешался к словам. – От скуки я насоздавала проблем. Щедро рассыпала по лаборатории миры, в которых со свободой воли и передвижения не все так ладно, как у вас. Они тоже состоят из частиц многовариантности, но здесь приходится активно пользоваться резервом гибкости. Мир неустойчив, и его постоянно нужно редактировать, и еще, ваши программисты сказали бы: обучать. От странных, порой резко меняющихся законов страдают жители миров. Да и сферы мультивселенных я умудрилась столкнуть, нарушив принцип информационной гравитации и перемешав некоторые души, но это особая история…

– Перемешать души… Звучит так, словно крупа рассыпалась, – не удержался я.

– Я уже исправила все, что могла. И… Думаешь, я просто так пропадаю с тобой в доме грез? Ответственность за тебя и за содеянное – это одно, но ведь есть что-то еще. Уж лучше вгрызться в тебя, чем ощущать свою одинокость там, среди сгустков. Ты ошибаешься, считая меня совсем бесчувственной. Я… У меня есть «я». И знаешь сколько проблем это создает?

Ми-и-ё-ё совсем разгорячилась. Она говорила достаточно монотонно, но под этой монотонностью неумело скрывался нарыв – я это чувствовал.

И тут меня пробрал хохот. Ироничность ситуации то успокаивала, то возбуждала, но не вызывала уже голодной до действий ярости.

– Ты такая же… хах… ненормальная, как и я? Несмотря на то, что создала этот дикий дивный мир? Мир, продуманный до таких мелочей… Каждая мутация, каждый полет птицы на юг, каждый вдох и выдох, каждый безумный бег нервного импульса, каким-то образом подпитывающий страхи и идеи… И все это ты? Такая как есть… Растрепанная, умеющая только вздыхать да… Раньше я и помыслить не мог, что буду разговаривать так с богом…

– Я уже сказала, что богом тут и не пахнет. Я всего лишь сгусток, который создан для плетения. Кто знает, кто создал меня саму? А ты всего лишь человек, и тебе простительно срывать на мне злость. До тех пор, как человеческое во мне не проснется и не зарядит тебе хорошую оплеуху.

– Ты делаешь прогресс, – я посмотрел на Ми-и-ё-ё пристально и отметил про себя: «боже ж ты мой, она действительно все больше похожа на человека».

Я встал на ноги, шатаясь, и протянул Ми-и-ё-ё руку:

– Думаю, нам больше нечего делать на чердаке, – и, немного подумав, добавил: да и вообще, к черту чердаки! Расскажи про эти свои миры, пожалуйста…

***

В ярко-зеленых глазах Ми-и-ё-ё блеснуло любопытство. Это означало: она запрыгнет на подоконник, в задумчивости пошевелит ногой и начнет допрашивать с пристрастием. Она все больше напоминала Риту.

– У тебя в кармане лежит одна вещь.

– О чем ты? – я нехотя поднял голову.

А ранее до боли в шее, упорно, склонялся над бумагами. Боль в шее посоветовала оставить Ми-и-ё-ё, как тревожный звоночек – мол, хватит писать, пройдись по саду и лесу, учись манипулировать домом грез.

Я отодвинул стул от рабочего стола и засунул руку в карман. Сложенный вчетверо листок бумаги. Ну точно же! Если бы я был человеком, то устало вздохнул бы. Но (месяца?) существования в изощренном вакууме сделали свое дело – реакции стали более подконтрольными и выверенными.

Я повернул голову к окну. Ветер шевелил легкие занавески, словно они были призраками огромных мотыльков, тянувшихся к невидимому свету в глубине комнаты. Ветер вернулся. Он впархивал ко мне в гости, как и Ми-и-ё-ё.

– Опять вгрызаешься?

– Хочу понять тебя лучше. Я рассказала про свои миры.

– Да-да. Кстати, я уже заканчиваю первую повесть.

– Первую повесть? Ты о чем?

– А ты разве не знаешь?

– Я же дала обещание не читать мысли без спросу. Про листок я давно прочитала…

– Что же, скоро узнаешь. И не обольщайся, она будет не про меня. Впервые не про меня.

Я развернул листок, припрятанный в кармане.

– Это мое прошлое, Ми-и-ё-ё. И мне больше не от кого прятать его на чердак. Да и чердака вроде как нет.

Дом теперь выглядел иначе. Скат крыши значительно уменьшился.

Ми-и-ё-ё быстро уловила, что ей разрешено считывать. Она прикрыла глаза и кивнула мне. Я принялся читать про себя отрывок, по ходу конвертируя человеческие воспоминания в конструкты. Со временем я делал это быстрее. Ностальгию и боль приглушала внимательность, что требуется для любого рода плетения.


Мы ехали по сухой горячей трассе, смазанной миражами, словно сливочным маслом. Отец, гложимый чувством вины за последний скандал с матерью, предложил провести выходные в кемпинге у горного озера. Но больше всего мне запомнилась дорога. Если хорошо зажмуриться, можно представить, что у нас семейный микроавтобус, что так любят хиппи, а если еще и уши заткнуть, чтобы эта тишина между мамой и отцом не дергала крылом и не кричала, как подбитая из рогатки птица, можно попробовать поверить в то, что у нас обычная семья с редкими скандалами и уютными вечерами, когда все собираются за одним столом и вместе выходят в сад посмотреть на звезды.

Трасса и миражи – есть у них что-то общее. Дороги способны растормошить особенное чувство: словно весь мир хочет, чтобы ты сделал перерыв, шумно выдохнул все невзгоды и сладко, расслабленно вдохнул воздух нового, чистого мгновения. Дорога – это уже никогде, но не та дезориентирующая пустота, что выбивает почву из-под ног, душит. Дорога – мост между мирами, продуваемый семью ветрами.

В тот день, когда проносящиеся мимо деревья напоминали зеленые помехи, дорога жарила и пылила, а луга взбухали цветением, я чувствовал, что из души что-то полилось свободнее, и разрешил себе достать блокнот. На бумаге все невзгоды становились легче, в буквальном и переносном смысле подъемней.

Тогда я понял: что бы впредь ни учудил отец, как бы ни печалилась мать, я всегда смогу переосмыслять реальность на бумаге – это мое право на голос, право на забытье, которое никто и никогда не заберет, никто и никогда. А мир, и это я знал наверняка, не перестанет доставлять мне материал для моих эгоцентричных историй, выкидывая разные предметы на берег моего разумения, как морские течения и прибой приносят на берег мусор.


В оформлении обложки использована фотография автора Bayu Anggoro «Gunung Ireng Srumbung, Indonesia» с https://www.unsplash.com.


Оглавление

  • Мой чердак
  • Чердак бога