Смутная рать [Андрей Михайлович Марченко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Марченко СМУТНАЯ РАТЬ

«…Елико чего изыскалъ

Толико сего и написалъ

Всякъ бо чтый да раумѣеваетъ

А дела толикія вещи не забываетъ

Сіе посланіе въ конецъ притти едва возмогохъ

А въ трудѣ своемъ никоея же ползы обрѣтохъ…»

Повѣсть князя Ивана Михайловича Катырева-Ростовскаго

Конец

Обо мне забыла даже смерть.

Я стар. Непозволительно, недопустимо стар. Невозможно, сказочно стар, особенно ежели вспоминать все то, что я пережил.

Все те сражения, драки, бои… Часто человека убивают в первом же бою, редко кому удается пережить десяток.

Сколько их было у меня?.. Сотни? Тысяча? Полторы?..

Порой мне кажется, что все это бред старческого ума, что жестокость моя и людская мне просто приснилась, и я лишь спутал явь со сном.

Я касаюсь своих ран: уж не привиделись ли они мне? Но нет, они все там же. Мы с ними неразлучны.

Ноют места былых переломов — раньше так было только на погоду, нынче боль не проходит месяцами. Сделать шаг без боли — уже удача.

Я плохо вижу. Очень плохо. По сути своей я могу видеть только две вещи: свет и темноту.

Ушли в ничто мои дети, внуки, некоторые правнуки. И мои родственники, в доме которых я доживаю свои дни, уже с трудом представляют, кем я им прихожусь. Что же: я не в обиде.

Я видел, как рушилось государство, как цари низвергались в ничто. Я делил хлеб с «Бичом Божьим» — Андреем Корелой, взявшим Москву одним весенним утром. Хотя хлеб его занимал меньше всего — он мне всегда казался человеком несчастным и горьким пьяницей.

И все, чем я сейчас могу быть полезен — это рассказать сказку своему праправнуку. Порой я забываюсь, и вместо сказки начинаю рассказывать то, что видел сам. Ребенок — дивное существо, он верит в Бабу Ягу или лешего, но никак не в то, что я видывал. Говорят: на старости лет сбрендил старик, пережил свой разум.

Мне говорят, те времена были славными, люди — богатырями без страха, без упрека. За державу своего живота не жалели.

А я отвечаю: народ тогда был труслив и завистлив. Отцы продавали дочерей, брат шел на брата. В общем, все было, как и ноне. Мир не шибко-то изменился.

Война, болезни, напасти — все было. И если вы спросите: что я помню лучше всего. Что в те времена было самым запоминающимся, я отвечу сразу.

Голод.

Три друга

Пили тихо, осмыслено.

У корчмаря заказали не зелено вино, а пива, к нему — закусок всяких. Место заняли в эркере, но окошко занавесили шторой.

Корела хлебнул, было, из кружки и тут же выплюнул на пол:

— Эй, хозяин! Ты совесть потерял! Что ты за гадость ты притащил?

— Это вода, — ответил Крысолов. — Я себе попросил. Отдай…

Он забрал кружку, из бумажной завертки высыпал порошок, размешал ножом, принялся пить.

— Думать надо… — заговорил Емельян Зола, видимо продолжая разговор, начатый еще на улице.

— Да чего тут думать-то? — спросил Андрюха. — На Украину надоть идти, приставать к запорожцам. Там что не лето — так поход. Можно на москалей двинуть, поляков пощипать под боком, валахов. На Крым опять же… А ежели на турка двинет Войско, так вообще веселуха пойдет.

Его собеседник обиделся, ударил своей кружкой о стол так, что та чуть не треснула. Напиток пенный выплеснулся на стол, на руку Емельяна. Вздрогнул корчмарь, пригляделся: не начинаются ли беспорядки: эти трое вызывали у него смутное беспокойство.

Но нет, все в порядке: кружка цела, спор касался только этих троих. Или двоих. Третий в тепле будто придремал.

— Дурак ты Андрей, — сокрушался Емельян. — Ой, дурак, прости Господи! Тебе ото лишь бы веселуха! Дальше носа своего не видишь! Уже надо о себе подумать, о будущем.

— А что о нем думать? — Корела пригладил свой белый чуб. — До него дожить надо!

— А коли тебе завтра глаза выбьют? — не успокаивался Емельян. — Ногу оторвет? Тогда что?

— Да в монастырь пойду тогда — грехи замаливать, к смерти готовится. Опять же, с Запорожья до Киевской Лавры недалече.

С улицы вернулся хозяин, шумно высыпал дрова у камина. Тот был огромным: в нем можно было запечь теленка, чем и собирался заняться владелец заведения.

Корчмарь принялся складывать дрова, разводить огонь. Тяги почти не было, и скоро помещенье затянуло дымом.

Причиной хлопот был мужичок в кафтане и шароварах, наверняка купец, сидящий у окошка. Гость этот на мир смотрел подозрительно, словно только что обворовал всех на свете и теперь ожидал ответной подлости.

Пока готовили заказанное, он попивал пиво, заедая его жирной тюлькой из миски. Его охранник, сидящий напротив, довольствовался только рыбкой. Ел он ее неспешно, то и дело поглаживая темляк шашки, висящей на боку.

В эрекере, меж тем, продолжался разговор:

— А я так думаю, надо двигать на Москву, — гнул свою линию Зола. — А оттуда — с обозом на запад. Польскому жолнеру на жалование положено сто злотых в три месяца. Это тридцать рублей. Получается — сто двадцать рублей в год! Это же сумасшедшие деньги! На Руси цена человеческой жизни — копейка. Взрослый — рубль, ребенок — полтина. Иной сын боярский за пять рублей в год будет на тебя спину гнуть. Политика — это самая важная наука нынче. Кто в ней не смыслит, тот даром жратву переводит. Вот скоро, попомни мое слово, снова гезы за гишпанцев примутся. А у тех серебра-злата из-за океана привезено — горы. Или швед с поляком сцепится. Тебе что больше по нраву: польские злотые или шведские далеры?

Андрюха широко улыбнулся и пожал плечами: выбор был трудным.

— Нет, то слишком далеко, слишком сложно. Кто куда, а я к запорожцам.

В кабак заскочил мальчишка, огляделся по сторонам, будто в поисках того, что плохо лежит.

— Пшел отседа, щегленок! — ругнулся хозяин.

И зашвырнул в паренька поленом.

Но не попал: там, где мальчишка только стоял, был лишь ветер.

— Крысолов, а ты чего молчишь?

Третий мужчина, будто дремавший чуть вдали от двух говорящих открыл глаза, повел бровью сурово. Но увидел в своей руке кружку с пивом и сменил гнев на милость. Сделал глоток, и так ничего не сказав, закрыл глаза, откинулся на стену, погрузился в полудрему.

Судя по улыбке, сон у него был самый приятный.

Только Емельяна это не смутило.

— Эй ты, я к тебе обращаюсь… Корела говорит, что на Запорожье надо двигать.

Крысолов, не прекращая дремать, кивнул: дескать, пусть двигает.

— А я говорю — надо до ливонцев идти.

Крысолов снова кивнул: надо — так надо. Не смею задерживать.

— А ты что по этому поводу думаешь? Сам-то куда пойдешь?

Собеседник открыл глаза, улыбнулся, потянулся. Зевнул и пожал плечами.

Емельян махнул рукой: спора не получилось.

— Нет, ну что за человек такой! Один на льдине! Ломом подпоясанный!

За мутным окном, около которого сидели купец и охранник, потемнело: будто кто-то шел, да остановился. Окно было мутным само по себе, да еще и протирали его давненько. Только очертания через него и можно было разобрать.

Послышалось шипение.

— Ложись! — успел крикнуть Корела.

Кричал не сидящим рядом, а двоим. Купец и охранник его только успели оглянуться на Корелу. Грохнул выстрел: посыпалось разбитое стекло. Охранник лицом рухнул в миску с тюлькой. По доскам побежала кровь.

Купец вскочил на ноги, заохал, стал крутить головой, бросился к двери, но опомнился, остановился.

— Эй, в корчме! — послышалось с улицы. — Живы там или со страха все сдохли?..

— Чего надо? — крикнул корчмарь и осторожно выглянул за дверь.

— Это грабеж. Слушайте, значит, наши условия. С господина купца: две трети того, что он в мошне носит. Мы с ним еще с ярмарка следим. Обманет — не пощадим. С остальных — половина. Цените нашу щедрость: оставляем деньги на развод!

— Да хрен тебе, а не деньги! — в разбитое окно выплюнул Зола.

Все трое поднялись из-за стола, и теперь прохаживались по корчме. Хозяин смотрел на них со страхом: не сделали б хуже.

— Ну, чего там? — крикнули с улицы. — Выходите по одному. Сабли — наземь. После соберете.

— А ежели не выйдем?.. — спросил, зевая Корела.

— Тогда мы корчму с четырех сторон запалим.

Корчмарь всплеснул руками:

— Не погубите!

— Может, согласимся, может, обойдется?.. — забегал глазами купец. — Две трети — это ведь немного?

— Ага, как же… Безоружных резать сподручнее. А потом до нитки оберут. Я бы так и сделал, — пояснил Зола.

— Мысль ваша понятна, — крикнул Крысолов. — Ну вот, а теперь слушайте наши условия. Значит, сейчас вы берете ноги в руки и с горочки бежите от нас. Оружие, так и быть, можете прихватить, но без него бежать у вас выйдет быстрей. Может, мы вас тогда не станем догонять и резать. Я ясно говорю?..

Ответом был громкий смех с улицы.

— Ну что? — спросил Корела. — К оружию?..

— Их же дюжина душ! — ахнул корчмарь.

— Ну, так молись, чтоб Господь Всеблагой столько грешников принял и простил! — бросил Корела.

В его руках появилось по сабле.

— Эх, жги да гуляй! — бросил он, закрутив две шипящие мельницы. — Будет веселуха!

— Чур, ото, трофеи делим поровну! — бросил Зола.

— Дыхание поберегите… — почти шепнул Крысолов.


* * *
О том, что произошло в следующие пять минут, позже говорили без малого три десятка лет. В свидетелях не было недостатка: когда дюжина конных пронеслась по улицам села, многие поняли: не жди добра. Такое в деревне чувствовали особенно чутко и точно. Потому спрятались за плетнями, за деревьями. За корчмой следили с заячьей внимательностью, готовые чуть что пуститься наутек.

Дюжина казаков, людей бывалых в драках обложили корчму будто по всем правилам: пищаль и самострел навели на двери, по самострелу — на окна.

На всяк случай заготовили факела — лишним не будет.

— Эй! — крикнул разбойничий атаман. — Ну, чего? Так выйдете, или вас прикоптить?

Долгое время, целую минуту, ничего не происходило.

И тут из печной трубы почти на аршин вылетел Крысолов. От сажи он был черен словно черт.

По нему выстрелили из самострела, но смазали, зато сам Крысолов успел бросить два ножа — убил одного, второму рассек щеку.

Упал на крышу, покатился по соломе — казалось прямо на клинки. Но у самого края поднялся, подпрыгнул еще раз, и перелетел за спины. Закружился, отбил удар шашки, уклонился от шара кистеня. Когда противник раскрылся, ударил широко. Сабля острая будто только коснулась врага, взрезала одежду кожу, но живот раскрылся словно какой-то плод.

Удивленно глядя на свои выползающие внутренности, казак закричал, выронил оружие, пытаясь руками сомкнуть края раны. Но крик был недолог: обратным движеньем сабли Крысолов перечеркнул ему горло.

В тот же момент Корела и Зола вылетели кувырком из избы. Ругнулась пищаль, щелкнул самострел. Огромная пуля размером с грецкий орех просвистела над головой Андрея, сшибла угол двери.

Стрелок схватился за шестопер, рассчитывая, видно, что не даст врагам подняться. Но Корела вдруг сделал кувырок назад, вскочил на ноги, поймал шестопер в перекрестье сабель. Снизу стрелка ударил Зола…


* * *
Через три минуты все было кончено.

Крысолов присел у колодца, принялся вытирать и смазывать оружие,

— А сегодня какой день? — спросил Зола у высунувшего из корчмы нос хозяина.

— Среда…

— Ну, надо же! — удивился Емельян.

Корела хозяину подмигнул:

— Фух! Так и устать можно!

— На вас кровь… — сообщил корчмарь.

— Это не моя, — ответил Корела даже не взглянув.

После занялись трофеями: Зола собрал оружие, обшарил карманы, остался недоволен:

— Нишеброды. Пищаль я возьму, сабли — кузнецу на переплав, лошадей их — на живодерню.

Корчмарь уже поймал паренька-щегленка за ухо, и теперь макал его лицом в миску с окровавленной тюлькой:

— Жри! Жри давай! Давай, тюлечка да с мясцом… С мозговой косточкой! Жри, мразь!

— Отпусти, дяденька! Я не знал! Они сказали, что шуткувать будут.

— Шуткувать? Я дам тебе пошуткую… На всю жизнь запомнишь. Ты знаешь, сколько окно разбитое стоит? Знаешь?..

Мальчишка захныкал как можно жалостливей, но не от боли, а от того, что так надо. Виноват, чего уж тут. На смерть не забьют, иначе зачем говорить, что он на всю жизнь запомнит.

И за то спасибо.

На воздух вышел и купец, оглянулся на бойню кругом. Рухнул на колени, стал истово креститься:

— Господи Святый! Да нечто такое может быть! Господи Боже ты мой! Спасибо, что явил мне свое чудо. Как звать вас, казаки? Я ехать домой буду — в каждой церкви вам за здравие буду заказывать?

— Будешь, а как же… — отозвался Зола. — Но сперва заплатишь каждому по рублю. Я уже лет пять людей забесплатно не убиваю…

Сон праведницы

Скрипели весла в уключинах, тихо плескалась речная вода, гладя борта лодочки. На веслах был старик-перевозчик. Напротив него сидели два пассажира: отец и дочь. Первый сидел печально, потупив взор как от стыда. На то была причина, и лодочник ее знал.

Зато девчонка лет десяти-двенадцати любопытственно осматривала берега, лесок над кручей, далекий купол монастырского храма.

— Что, дева… С жизнью прощаешься? Не грусти! Это напрасно… В монастыре ведь тоже живут! По-первой тяжко будет, зато после, еже игуменьей станешь, то, как сыр в масле кататься будешь.

Не первую перевозил лодочник, не последнюю. И то, что отец не хотел разговаривать, ничего не меняло. Истории перевезенных были похожи, что две капли воды.

Мать ее Господь к себе прибрал, отец погоревал, да снова женился. Может статься свои дети пошли. А падчерица — неугодна, чужой стала в родном доме. Пока мала была — по хозяйству помогала, а вот скоро пора придет замуж выдавать, а что в приданное дать-то?..

Лодочка пристала к берегу.

Отец и дочь пошли по тропинке, к монастырским воротам, но входить не стали. Позвали настоятельницу. Та вышла.

— Вот, привез… — сообщил отец. — Вам писали.

За будущую невесту Христову протянул игуменье приданное — кошель с полтиной серебром да медяками.

Та приняла с легким кивком, осмотрела девчонку.

— Как звать?..

— Варька… Варвара…

— Сколько тебе лет?..

— Двенадцатый…

Игуменья кивнула: девчонка выглядела куда моложе своих лет. Если бы не сказали что это девочка, так сразу и не угадаешь. Даже одета в какое-то тряпье похуже: рубаху под жилеткой, шаровары, волосы — под шапчонкой, похожей на клобук.

Таких матушка-настоятельница знала, видывала. Это был ребенок декабря: зачат в апреле, когда в сусеках — шаром покати. Выношена через жаркое лето, когда плод тянет из мамки все соки. Рождена в морозы, крещена в пургу, выкормлена в зиму лютую да голодную.

У таких мечта все жизни — наесться, выспаться и отдохнуть. Но сжить таких со света — напрасный труд. Такие цепкие, как клещ, сыты бывают корочкой, спят по четыре часа в сутки. Выживают каким-то чудом. Все умрут, а она одна останется.

Так думала матушка. И даже не подозревала, насколько была права.

Через открытые ворота было видно монастырский двор. Девчонка была любопытна, все новое ее влекло. Во дворе прохаживались монахини, еще одна тянула из колодца ведро с водой.

— Она у меня в мамку-покойницу, набожная… — бормотал отец.

И тут как нарочно, осмотревшись, отроковица удивленна воскликнула:

— А что, здесь мальчишек совсем нету?

Крестьянин расплылся в виноватой улыбке:

— Это она у меня дома… Все с братьями игралась…

— Для тебя, дева, мальчишки закончились. Равно как и игры, — проговорила игуменья. — Ну, проходи, коль пришла…

— Так сразу? — удивился отец.

— А чего медлить-то…

— Попрощаться?..

— Зачем?.. Ежели тяжело расставаться, так можно было ее вовсе сюда не везти. Вас-то силком никто сюда не тянул… — печально произнесла игуменья, но сменила полугнев на милость. — Хотя прощайтесь… Не жалко.

— Помолись за нас, — попросил отец. — Ты уже почти в царстве Господнем.

Варька кивнула, шмыгнула носом — верно, простыла этой ночью.

Надо было, наверное, всплакнуть, но отчего-то не грустилось. Хотя и радости тоже не чувствовалось — было как-то все равно. Она развернулась и пошла.

Надо ли говорить, что более они не увиделись?


* * *
— Пробудись… — просила шепотом Варька. — Встань и иди.

Совершенно ничего не происходило. Чудотворницы на этой жизненной ступени из Варвары не получалось.

— Да полно тебе ей бормотать, — замечала другая монашенка. — Не слышит она ни рожна. Знаешь, сколько до тебя ей вот так говорили?.. И щипали ее и трясли. Ничего не помогаить…

…Привычная к грязной работе, к скотине и навозу, эту работу Варька возненавидела на второй же день. Коровка или даже овца, животина, глупей которой нет, завсегда заботу, ласку, чувствует. За них тварь ластится, смотрит на тебя глазами преданными, полной пусть и звериной, но любви.

А тут будто ворочаешь кусок живого, но от этого еще более противного мяса.


* * *
Варька уже присутствовала при пострижении в монахини: бывшая послушница проползла на коленях через всю церковь к Царским вратам, благо путь был недалек. Три раза были отброшены ножницы, и три раза постригаемая их подавала. Делала так, не потому что хотела, а потому как так положено.

Но постриг был не Варвары. Игуменья постановила, что для иноческого чина девочка молода да неопытна. Спешить некуда, пусть походит в послушницах, в рясофорах.

Варьке полагался черный подрясник, но голову ей покрывал платок не черный, монашеский а послушнический белый. Во всем остальном на нее распространялся монастырский устав: ранний подъем, ежели не было всенощной, молитвы, и работа, работа, работа…

Первым послушанием ей определили ухаживать за больной, которая лежала в домике за кельями. Много лет та не открывала глаза. На вид женщине было лет за тридцать, и не так уж много было в монастыре монахинь, которые помнили, когда она появилась. Те, кто все же помнил, рассказывали, что человек этот проспал всю свою жизнь…

Говорили: младенец, обычно выходя из безопасного чрева матери, пугается мира и кричит на него. Тут же, сказывали, за двоих кричала только роженица. Ребенок появился на свет, не издав и звука. Повитуха уже было думала, что новорожденная мертва, но приложила ухо к груди, услыхала стук маленького сердечка.

Ребенок спал.

Новорожденная девочка не проснулась ни в первый день своей жизни, ни во второй. И неведомо, какие сны ей снились. Во сне же она тянулась губками к мамкиной титьке, сосала молоко, не открывая глаз.

На третий день ее крестили.

О возможности этого тогдашний батюшка долго думал. С одной стороны, ребенок явно не походил на обычное плачущее, ревущее, голодающее живое существо. Это было вроде бы и живое и мертвое. Вернее сказать и не живое, и не мертвое: ело, когда кормили, а не кормили бы — так бы и умерло. Не дьявольские ли это чары?

С иной стороны: ребенка, жизнь которого тонка, словно мыльный пузырь, надлежит крестить спешно. Опять же, а вдруг святой обряд рассеет чары, пробудит младенца ото сна?

Сомнения, как исстари водится на Руси, решила взятка.

Но ледяная крестильная купель и святая вода не разбудила новокрещеную…

Недолго думая, нарекли ее именем Фекла, полагая, что крещенная все равно не жилица на этом свете, и особой выдумки не заслуживает.

Но чадо на свете зажилось, и во сне пережило своих родителей, после чего односельчане спящую деву свезли в монастырь.

К тому времени ее кормили хлебом, смоченным молоком. Его заворачивали в тряпицу, подносили сверточек к губам девицы, она его начинала исправно сосать. Следовало только замечать, чтоб она не проглотила и тряпку. Монахиням еще надлежало еще мыть, менять постель да одежду, поворачивать, чтоб не было пролежней.

Когда игуменья впервые провела Варьку к спящей, то проговорила чуть не с нежностью, указывая на ложе:

— Вот истинная праведница. За всю свою жизнь он никому не сделала зла, не сказала дурного слова.

— Добра, он тоже не сделала… — пробормотала Варька.

— Да как это не сделала? — ахнула матушка. — Она есть основа твоего послушания. Через нее спасаешься ты!


* * *
Другим послушанием была сдоба.

Монастырь, как водится, имел свои поля, амбары, пекарню. В последней пекли хлеба пышные по форме, но постные на вкус.

В верстах же трех от монастыря в убогой избушке спасался старик Иеремия. Полянку, вокруг избы да лесок именовали пустынью, навроде тех, куда удалялись ветхозаветные старцы. Саранчи тут не бывало, зато мед диких пчел имелся в избытке.

Старик иссушал свою плоть работой, вырубая просеку из ниоткуда в никуда. Ходил с тяжелым посохом, носил вериги от заката до рассвета, снимая их только по воскресным дням да по большим праздникам. Как водится, к нему с окрестных деревень ходили со своими бедами. Дорожка была плоха да неудобна. Пройти по ней в иное время без матерщины было крайне затруднительно. И если это удавалось, иной прихожанин считал, что испытание он выдержал, и за этакое мучение Господь пренепременно его вознаградит.

Кому-то Иеремия помогал молитвой, а все больше — советом. Иные жертвовали старику деньги, которые затворник вскорости и раздавал. Но, сказывали, что раз на отшельника напали разбойники, полагая разбогатеть. А старик своими цепями и посохом измолотил напавших, после чего сам же лечил и молился за них, а так же за себя, за то что не был смиренным как должно.

Еще он разговаривал с волками, медведями и птицами. Но успеха в том не достиг: птицы смотрели на него удивленно, а хищники не оставляли надежды схимника съесть.

Об отшельнике не забывала и игуменья. Раз в неделю отправляла с послушницей ему каравай, получая взамен благословение и, иногда четки, кои затворник вырезал, когда просеку рубить было невозможно из-за погоды.

Ходить к пустыннику тоже вменили Варьке: раз показали дорогу, и, как говориться, Бог в помощь. Варька — самая молодая, значит ноги самые резвые. Может, убежит от волков, коими здешние леса за неимением другого славятся. А не убежит, что ж — не больно-то и жалко. Все равно новенькая. Почти чужая.

Но это послушание Варьке нравилось. Не из-за старика-отшельника, нет. Тот был стар и суров, походил на бога, но не на христианского, всепрощающего, а на злого языческого Перуна в глубокой старости. С девой он почти не разговаривал, лишь узнавал, как ее зовут, все ли в добром здравии в обители, велел кланяться и передавать благословение…

Зато на время, пока Варька была вне обители, общий распорядок ее не касался. Она могла задержаться, вздремнуть в стогу сена, а после сказать игуменье, что остановилась в дороге на молитву.

На третью неделю к Иеремии она стала ходить иначе: сперва по дороге будто к сельскому жальнику, но на полпути сворачивала у мостка. После вдоль ручейка шла по краю луга. Ежели держаться берега реки, то тебя не съедят волки, а только утащат на дно русалки. Затем заходила в лес, и поворачивала на проторенную Иеремией просеку. До его избы оставалась всего верста или около того. Путь этот был дольше, но будто безопасней и куда интересней.


* * *
За следующие полгода Варька видывала только существ иного пола: раз в неделю или меньше — схимника, и каждый день — батюшка, который окормлял обитель.

Седой, старый попик был уже совершенной развалиной и доживал свой последний год. Плоть его была немощна — даже обойти монастырь вокруг стало для него тяжким трудом, но ум батюшки сохранял живость. Раньше он ходил в пустынь, но теперь уже отшельнику приходилось идти, дабы облегчить душу и получить отпущение грехов. Насельницы постарше говорили, де, его уже прислали престарелым, в возрасте когда плотские соблазны уже не мучают.

Батюшка выслушивал также исповеди монашек и послушниц. Делал это с интересом, задавал уточняющие вопросы. Но грехи отпускал легко, епитимьи налагал простые. И так человек, поди, мучается, зачем ему еще жизнь усложнять.

Но порой приходило время новой исповеди, а за делами, заботами как-то было не до греха. И, чтоб не расстраивать старика, не показаться святее патриарха Иова, Варька выдумывала себе маленькие грешки: вот о ком-то она подумала плохо.

— Ну что за беда, — отвечал батюшка. — Мыслям не прикажешь. Вот во искупление подумай теперь об этом человеке хорошо.

— И все?

— А чего ты хотела. Мала ты, девка. И грехи твои махонькие…

Двойные похороны

…В маленькой хатке было мрачно, душно.

На улице ярко светило солнце, дул свежий ветерок, но окна были занавешены, горели свечи, густо пахло ладаном.

Дверь в хату по обычаю была широко открыта, равно как и ворота, ведущие во двор: заходи, кто пожелает.

Никто не желал. И покойник остался лежать один: высокий, худой мужчина, наряженный в самое лучшее, в то, что и при жизни одевал редко. Потому казалось, будто умерший одет с чужого плеча. Даже гроб был ему великоват, словно сделан на вырост. В такой ящик можно было положить еще одного такого человека, или даже двух.

Могло показаться, что покойный стал никому не нужен в станице, но это было не так.

На кладбище еще с утра была вырыта могила, и жаркое летнее солнце стремительно высушивало влажную землю. А в трех дворах от этой хаты, на площади между базаром и церквушкой шел сход. Всем миром суди-рядили, что делать… Нет, не с покойником, с ним-то все было ясно, а с причиной смерти. С Лукой Кривозубым…

Он был тут же: связанный, полусидел-полулежал у разлапистого дерева, вокруг которого когда-то выросла станица, и даже на детей смотрел снизу вверх.

Детишки глядели на него во все глаза, но издали, из-за спины тятьки, держась за мамкину юбку. И все в нем было ладно: поставь его рядом с другими казаками, так и не догадаешься, кто среди них душегуб. Статный, красивый, лишь с единственным изъяном: одному его зубу было явно тесно во рту, он выпирал между губами словно крошечный бивень.

И если бы не это, то и вовсе легко было бы убийце затеряться среди людей, творить свое зло еще хитрее. Но Бог был милостив, по своему обычаю он метил шельму.

…Сходились к мнению, что душегуба надо кончать тут же, сейчас же, а то вдруг сбежит, да много еще бед натворит. Полоснуть шашкой, пристрелить, а то и просто вздернуть на дереве — ума много не требовалось, в станице хватало людей, которым приходилось убивать. Но вот легкого ухода на тот свет Луке никто не желал. Кровь стыла от рассказов о его делах, Хотелось, чтоб перед смертию он помучался. И в то же время никто мучить не желал.

— Взять его в клетку, пусть сидит пока сдохнет! — крикнул кто-то.

Кривозубый улыбнулся так, что глядящие на него дети вздрогнули. Пускай клетка… Посмотрим, кто кого пересидит. Говорили, что некогда Луку взяли в доски да бросили в остроге. Кривозубый оказался крепче: он пил воду из лужи, слизывал мокриц со стен и веревки, связывающие доски сгнили раньше, чем он умер.

Но сход эту выдумку отверг. Оно, конечно, хорошо, что не надо будет руки марать о Кривозубого, ведь каждый носит смерть в себе. И всех то дел — дать ей голодом или жаждой изгрызть тело изнутри… Но клетку надо было смастерить, да так чтоб без изъяна, не то сбежит Кривозубый. Или вот налетят его дружки-разбойники, отобьют. Нет, не годится…

Дело шло к полудню. Пора уже было нести покойного на кладбище. Мертвого закопать, живым — собраться, да помянуть как водится…

И тут старый станичник предложил:

— А похоронить его заживо вместе с убиенным в одной могиле. Пусть лежат там до Трубного Гласа.

Мысль, которая после погубила деревню, показалась тогда всем хорошей.

Зато Лука побледнел, отчего морщины его проступили резче. Он рванулся, затрещали веревки. Напряглись казаки: неужели этот гад и сейчас вырвется. Но веревки выдержали. И это было плохо. Рванись он сейчас безоружный сейчас на казаков, его бы с удовольствием посекли шашками. И история бы закончилась.

— Я достану вас… Из-под земли достану!

— А ты попробуй! — усмехнулся кто-то.

Сделал он совершенно напрасно: лицо его врезалось в память Луке. Когда через неделю он восстал из-под земли, то резал ремни из обидчика целых два часа. И, хотя время было утреннее, из-за жуткого крика не кричали петухи, собаки не казали носа из своих будок.

Луку схватили, стали запихивать в гроб: тот извивался словно уж. Пытаясь развернуться поперек, свернутся калачиком, сделать что угодно, но выбраться из тесной коробки. Но затолкнули, накрыли крышкой. Пока старик-кузнец вбил гвозди, шестеро дюжих казаков держали крышку, но она порой содрогалась от ударов изнутри, После для верности гроб туго обмотали цепями. На пеньковых веревках его опустили в вырытую могилу. Гроб качался словно маятник. Внутри него мерк и без того тусклый свет, проникающий сквозь щели.

— Гады! Вам все равно конец! На ремни порежу! На куски изрублю! Будьте прокляты!

Хорошо было бы заткнуть ему рот кляпом. А так, проклятия неслись сперва из-под крышки гроба. Потом, по мере того как земля засыпала могилу, голос становился ниже, глуше, превратился в едва слышный гул. И когда взрослые ушли с кладбища, лишь мальчишки могли разобрать слова, да и то, приложив ухо к земле.

После и они стихли — кричать было незачем.

Крысолов

— Что-то зябкое лето в этом году, — заметил Крысолов. — Как думаешь-то, Мельник?..

Как раз с моря подул неприятный ветер, и его спутник плотнее закутался в плащ. Ярко светило солнце, но над горизонтом свинцово висели тучи. Иногда небо раскалывала молния, ветер доносил раскаты грома. Тут они слышались гулко, словно из бочки.

— Я тоже мерзну… — ответил его спутник.

— Ну слава тебе, Господи… А я уже подумал, что старею.

— Все мы не молодеем.

Из кармана Мельник достал и надел очки — подобные Крысолов видывал в Москве, на Кокуе у немцев[1]. Но там были прозрачные увеличительные стекла, а тут — в проволочную оправу были вставлены толстые зеленые стекла, будто донышки от бутылок. Сквозь такие очки, верно, не так ярко слепило солнце.

— Но лето и, правда, холодное. В Калуге, говорят, уже и снег выпал. Это в серпне-то…[2] По стране — дожди, зерно гниет на корню. Жди недорода. Цены еще весной пошли вверх, но я велел скупать потихоньку все равно: к зиме оно еще дороже будет. Если желаешь — я могу купить и на твою долю. Это хорошее вложение денег, можешь мне поверить.

— Тут я тебе верю. Но не мое это…

— Твое дело… Но я позвал тебя совсем не для того.

— Я догадался.

Крысолов ожидал, что Мельник заговорит о деле. Тот набрал воздуха, собрался духа… И передумал, выдохнул.

Спросил:

— А друзья твои где сейчас?.. Корела да Зола?

— Это мне неведомо.

— Жалко… Очень они бы кстати. Через месяц я жду корабль… Он придет в Азов. Будет кой-какой груз для Дона, что-то для Москвы… Но это тебя не касается… Пошли, что ли, перекусим?

Крысолов пожал плечами: отчего бы и не перекусить. Если Мельник начал сказывать, то, стало быть, все расскажет. А торопить его — лишнее…

К своему собеседнику Крысолов относился с уважением. Ведомо всем: любой мельник, будь он речным или при ветряной мельнице — колдун. Сухопутный всегда себе ветер наворожит, речному еще труднее — он водит дружбу с речной нечистью — с водяными да русалками…

Но этому Мельнику они не годились и в подметки. К примеру: откуда он знал, скажем, что в Калуге в серпне снег, когда Успенский пост[3] два дня как начался? Говорили люди: бывало, какие речи произносили в стольном граде у реки Москвы ли, Неглинной или Яузы. Слова падали в воду, а после волна нашептывала их Мельнику где-то в Астрахани.

— Как идут дела, Мельник? — спросил Крысолов.

От обрыва шли через ковыли. Те были здесь знатными: по пояс и выше. В низовой траве от людских шагов разбегались ящерки, шуршали живой лентой змеи. Вот на холмик выскочил байбак, и, прежде чем юркнуть в норку осмотрелся с довольным видом: еще один день прожил, обманул и змею, и летящую в безумной высоте птицу…

— Дела-то? — наконец ответил Мельник. — Дела идут молитвами вашими.

— Да я не молился…

— Ну вот, как вы молились, так и дела… Сплошные убытки. Царь Борис иноземцам пошлины скостил, так что теперь англичанином или немцем на Руси выгоднее быть, чем русским.

На кургане, насыпанном, видно скифами, чернокожий слуга Мельника варил кулеш. Дым от костра поднимался к небесам, и различим был, наверное, верст за пять. Но это совершенно не печалило ни Мельника, ни, паче, Крысолова.

Рядом скудную почти осеннюю степную траву щипали стреноженные кони.

От казана проистекал поистине волшебный запах: крещеный эфиоп Прокофий готовил кулеш на какой-то иноземный манер, приправляя его не менее чем полудюжиной всяких пряностей.

Слуга этот был у Мельника давно, никак не менее десяти лет, и Крысолов встречал их вдвоем неоднократно. Но никогда не слышал от эфиопа ни звука, хотя распоряжения тот выполнял безмолвно и беспрекословно. Чернокожий был диковинкой даже в здешних краях, а в Подмосковье, говорят, при виде его разбегались целые деревни, посчитав, что к ним явился сам Антихрист. В более просвещенных городах полагали, что Мельнику служит сам черт.

Недалеко от костра в сторону моря недовольно глядела половецкая баба. У ее подножья стояла деревянная миска, в которой можно было разглядеть несколько мелких косточек — наверное птичьих.

Прежде чем сесть, Крысолов осмотрелся: степь была велика и безумно пустынна.

Выжить семьей или хутором в этих местах не было никакой возможности. Даже если будешь таким мерзким, что татары побрезгуют тебя в полон угонять, то они тебя пустят бежать, а после стрелами утыкают или кривой своей сабелькой полоснут просто так, чтоб сноровки не терять.

Но люди здесь, очевидно, все же были: столь же пугливые и осторожные как здешние байбаки. Жили они так, словно у жизни воровали по дню. Жались по норам, прятали огонь… Забыв о крещении, подносили дары древним каменным истуканам. С точки зрения Крысолова последнее было совершенно лишним: тем, кто жил ранее эти каменные бабы не помогли.

— Да садись уже, — с земли позвал Мельник.

Когда Крысолов все же опустился на землю, эфиоп подал ему плошку с кулешом, его хозяин достал из сумки глиняную сулею, три чарки, разлил водку по ним.

— Твое здоровье, — поднял чарку Мельник.

— Твое здоровье, — отозвался Крысолов.

Прокофий, как водиться, промолчал.

Водка была злая: крепкая, щедро сдобренная перцем и лишь для запаха смягченная медом. Она обожгла, ударила под дых… После того, как умение дышать вернулось, принялись за ужин.

Немного перекусив, Мельник отставил плошку, сломал прутик, принялся чертить в пыли.

— Вот — Дон. Вот тут — Азов… Это — Северной Донец… На Луков день, самое позднее — на Журавлиный лет[4], ты будешь в Азове. Там же будут мои люди с телегами ожидать… Корабль приплывет позже, но насколько — мне не ведомо. Жди его до Андреева дня… Ежели его до той поры не будет, так не будет и вовсе.

После прутик коснулся кривой, изображающую Донец.

— Вот тут, у излучины… Обозный будет место знать. Тут моих людей будет ждать другой корабль, дальше уже не твое дело, дальше другим людям деньги плачены. Но от Азова до Донца обоз поведешь ты.

— Ты же говорил, что товар — не моя забота.

В ответ Мельник кивнул:

— Корабль, среди иного привезет сундук. В нем будут кое-какие ценности и бумаги. Сундук будет сопровождать… Э-э-э… Парень… Вот их ты и должен сопроводить…

«Сын», — про себя отметил Крысолов. — «Наверняка наследник».

— Ежели возникнут трудности, ты волен пожертвовать обозом, но спасти сундук… — продолжал мельник. — И парня, само собой. Если надобно будет выбирать: сундук или парень — можешь бросить сундук. Бумаги при этом надобно уничтожить, с ценностями поступай по собственному уразумению.

«Точно сын», — укрепился во мнении Крысолов. Но слишком рано.

— Ежели положение возникнет вовсе безнадежное, то парня… — продолжал Мельник. — Тогда ты его должен убить. Что неясно?

— Против кого я иду? Кто может напасть?

— Если бы я знал… — задумчиво ответил Мельник. — Крымчаков или турков мне боятся нечего: у меня имеется охранный фирман ихнего султана. К тому же я плачу им самые большие взятки в этом краю. Разбойники здешние меня берегутся, напасть на мой обоз — все равно что обречь себя на четвертование. Разве кто залетный…

— Лукьян Кривозубый?..

— Его похоронили недавно. Ты разве не слышал?

— Тогда чего меня ворошить?

Мельник посмотрел на небо: солнце уже коснулось воды. На западе зажигались звезды. Небо было пустынным: дневные птицы, видно отправились ко сну, а ночные только продирали глаза. Еще на юге клубились грозовые облака, на них, вероятно, восседал Господь Бог и сегодня он был явно не в духе.

Во взгляде Мельника читалась печаль. То, что об обозе знают трое, да еще вездесущий Бог было для него недопустимо много. Потому и выбрался в степь, подальше от дворни, от своих телохранителей, ключниц. Ведь стены, как известно, имеют уши, а от столбов и вовсе жди любой пакости.

— Про корабль знают немногие, про сундук и парня — никто. Он даже сам еще не знает, что поплывет… Может, все и гладко пройдет… Я бы мог нанять сотню, да что проку… Я найму сотню, они — две… Я — две, они — четыре. И мир потонет в крови… А так, если они будут знать, что это обычный обоз, сами выставят полдюжины. А тут ты — для них это будет неприятной неожиданностью. Может статься, последней в жизни.

Снова подул зябкий ветер, по этому поводу Крысолов плотнее закутался в плащ. Эфиоп все понял без слов, разлил водку по чаркам. Снова адский огонь хлынул в желудок и растекся по венам жарким пламенем.

— Да кто же это «они»? — спросил Крысолов. — Ты можешь толком сказать?..

— Если бы я сам знал, я бы с ними договорился бы… Сунул бы в лапу, припугнул… Тут другое. Они бьют из темноты, и в нее уходит…

Ну, все, — подумал Крысолов. — Мельник рехнулся. А жаль, он был не самым плохим заказчиком. Теперь, верно, все его имущество рассыплется в прах, будет растащено рачительными ворами. Так скроен этот мир: те, кто живут с душой на распашку редко умирают в роскоши. Еще меньше вероятность так умереть только у всех подозревающего скряги.

Но до того ли Крысолову? Мир сходит с ума, сколько существует, и многие находят это весьма выгодным. Хочет человек выбросить на мусор деньги — его право. Надобно только направить, на какой именно мусорник.

— Остался один вопрос… — заметил Крысолов.

— Какой?

— Сколько ты заплатишь?..

Монастырская жизнь

Келарша размахнулась молотом, ударила по заложенной стене — камни рассыпались тут же, с одного толчка, словно уже давно ждали этой минуты. Из кельи ударило затхлым смрадом. Монахиня отставила молот, вступила в пещеру. Варька с факелом замешкалась и келарша ее окликнула:

— Ну, где ты там? Заходи уже!

Покойная лежала на земле — где-то посередине между ложем, вырубленным в стене и проемом. Казалось, шла она к щели с чашкой, но силы оставили. Она ползла, да последний свет померк…

— Восемь лет она тут жила, — доносилось из сумрака. — Сама пещеру вырыла, зашла, а за собой свод заложила. Маленькую щелку внизу только оставила — чтоб ей еду подавали и питье. А в один день чаша нетронутой осталась — знать преставилась затворница… Ну подождали мы денек и последнее окошко заложили.

Варька сделала первый вдох в келье — и запах чуть не сбил ее с ног. Она качнулась, за ней качнулся факел и едва не потух в затхлом воздухе.

— Чего там такое? — спросила старуха.

— Пахнет…

Келарьша покачала головой:

— Так сразу и скажи: воняет!.. А ты что думала, здесь будет ландышами пахнуть?

— Я думала, коль человек затворник, святости великой, так плоть его в миро должна обратиться.

— Это да… В миро и никак иначе… — задумчиво проговорила келарша. — А я так скажу: смерть смердит. Сколько крипт открывали — везде смрад и никакого миро. Хотя и были монашенки праведные. Но праведные они или не шибко — едят они хлеб с гороховой похлебкой. После нее испражнятся фиалками ну никак не получается. А покойница лет восемь не мылась, что съедала, то тут же и оставалось. А тут земля — глина с песком. Все один к одному.

Келарша по-хозяйски осмотрела помещение.

Кивнула:

— Ладно, проветрим, можжевеловых веток надо натаскать… Ладаном покурить — авось дурной запах и уйдет, — указала на угол пещеры. — Выгребную яму засыплем… И гостей можно водить. Тащи корзину…

Послушница метнулась в коридор, словно вынырнула, сделала глубокий вдох. В коридоре тоже уже воняло, но не так сильно.

В поданную корзину келарша принялась складывать кости. При этом Варька смотрела в сторону, размышляя: ежели сейчас ее вырвет, не будет ли это большим непочтением к умершей?..

Келарша успевала же давать указания и пояснения:

— Ты кому светишь?.. Сюда свети!.. Если сестра была праведной жизни, то за три года плоть должна разложиться. Если же нет — останки надлежит закопать еще на два года. И молить Господа нашего за грехи сестрицы. Эта… — келарша осмотрел берцовую кость. — …будем считать, что праведница. Давай, тащи, девка…

Корзина получилась тяжелой, но ее Варька потащила чуть не с радостью — лишь бы подальше от этой обители праведности. Но на свежем воздухе дело пошло легче. А, может, дело было в ярком дневном свете? Пока останки лежали на полу, они в ошметках рясы все же напоминали человека. Но в корзине, да насыпом, если бы не череп, уже трудно было понять, кому они принадлежали: не то человеку, не то собаке или медведю.

В разбавленном вине кости отмывали от плоти, от пыли, от келейной грязи. Чистые и блестящие, они уже не имели запаха и совершенно не пугали.

Затем кости сортировали по размерам, сносили в костницу. Фаланги ссыпали в ларь такой высокий, что под весом новых останков кости первых покойниц, верно, превратились в муку. Берцовые складывали одна на одну, словно поленницы дров.

Череп келарша оставила последним. Сидя за столом, острым резцом царапала по нему, бубнела себе под нос, сравнивала вою писанину с бумагами:

— Сестра… София. Преставилась лета… 7107 года Господнего. Было ей… Шестьдесят три года. В монашестве подвизалась… Сорок два года.

Сорок два года, — считала Варька. — Это в три с лишним раза больше, чем она прожила. Неужто вся жизнь так и пройдет, и закончится в затхлой пещере… И череп ее ляжет тут же… Как череп келарши… Как череп настоятельницы…


* * *
Конечно же, лодочник врал: в монастыри отдавали не только падчериц из бедных семейств. Туда отправляли нелюбимых жен, тех, кто в должный срок не смог произвести на свет потомство. В монашеский чин постригали и вдовых цариц… И в монастырях они оказывались на особом положении, жили как и ранее, часто нестесняя себя иночьим распорядком, ели скоромное, когда остальные сестры постились. Правда и монастыри для них выбирали получше, поближе к стольному граду.

Здешняя игуменья была из захудалых Рюриковичей. Семья ее владела селом и двумя деревеньками, и из-за своей нищеты ни в какие дворцовые расклады не входила. И все было бы хорошо, если б не красота ее: во время охоты в деревню заехал молодой князь. Водицы он не просил испить, нет… Он ее попил в соседней деревеньке, и теперь мучился животом. От таких болезней славно помогал калгановый корень, но девушка оказалась слишком умна, чтоб вылечить князя в тот же день…

Лечение закончилось пышной свадьбой, она вошла в огромный дом хозяйкой и свекор со свекровью души не чаяли в невестке. Муж порой уходил в поход, возвращался с победой и богатой добычей. На войне он был удачлив: так легко быть влюбленным и талантливым одновременно. По его дому уже бегал сыночек, Стешенька… Жила будто в сказке.

Но наоборот.

Ибо все страшное только начиналось.

Царь Иоанн Васильевич был ревнив особенно к славе. Об опале молодого князя предупредили, но бежать было уже поздно. Посидели, порядили, сынишку от греха подальше отдали тестю в захудалое именьеце. После поцеловались в последний раз, да разошлись по монастырям.

Постриг отсекал мирское прошлое, даже имя давали новое — в монашество, в жизнь предвечную словно рожали. И будто бы все суетное осталось за стенами, о нем надлежало забыть: о жизни во дворце, о муже, даже о сыне…

Но вот беда: в Москве о них помнили. В мужской монастырь прискакал посланец из столицы, и новоподстригшийся монах словно нарочно в тот же день упал со стены, свернул себе шею. Тут же гонец выдал от царя монастырю деньгу помянуть преставившегося: зачем два раза ездить-то? О его жене не вспомнили, зато не забыл царь о сынишке. Сиротинушку горькую забрал у деда, вызвал к себе в Москву, дабы тот при дворе жил, да учился. Но по дороге мальчонка будто расхворался и помер. Может, так оно и было, да кто же в это после всего поверит?..

Узнав об этом, еще молодая монахиня выла белугой оттого, что пощадили ее, а не сыночка. Хотелось бежать в Москву, впиться царю зубами в горло. Но дело было к вечеру, все надо было отложить до утра… А утром успокоилась: как-то будет.

Молилась Господу, мешая слова со слезами, выходила на монастырскую стену, рыдала, спрашивала не то у Бога не то у ветра:

— Стешеньку, Стешеньку-то за что?..

Чтоб заглушить свою боль, бралась за самую тяжелую работу, молилась до исступления, до потери сознания. Старая игуменья ставила ее усердие в пример другим насельницам.

И Господь ее безмолвные молитвы принял к сведенью: умер наследный царевич Иоанн Иоаннович, после — сам злой царь… Затем — царевич Димитрий. Дольше всего прожил блаженный Федор Иоаннович, но она заранее знала: жернова господние неумолимы. Умрет и он, не оставив потомства.

Так и случилось.

К тому времени она уже была игуменьей, жила не то чтоб как сыр в масле, но славно. Улыбалась часто: с каждым днем она становилась ближе к мужу.

И к Стешеньке…


* * *
Матушка-настоятельница любила книги. В монастыре имелась своя небольшая библиотека созданная почти только стараниями игуменьи. У всех новых подопечных она узнавала: обучена ли письму, красив ли почерк, аккуратна ли в писании, не наставит ли клякс на дорогую бумагу.

Умелицы определялись в переписчицы. Копии меняли на другие книги, отсылали в дар, просто продавали. Переписанные книги ценились дороже печатных. Многие полагали, что святое писание нельзя печатать на машине, поскольку есть в механизме диавольский помысел.

Но в окрестных деревнях ученым считался всякий, кто умел написать без ошибки свое имя, а грамотность, тем более у девочек виделась и вовсе лишней. Потому послушницу стали обучать письму. Наука давалась Варька легко, буквы она выучила быстро. В этом было что-то от светлого, легкого волшебства: слова, доселе легкие, словно воздух можно было хранить на бумаге, снова оживлять, просто произнося.

Но переписчицы из нее не вышло: руки, привыкшие к крестьянскому труду не слишком ладно выводили буквы… Игуменья постановила: если хочешь учиться — быть посему, но поди же ты на работы попроще.

Варьку приметила келарша: девчонка сметливая и стожильная, сгодиться для дел хозяйственных. На новом месте от части старых послушаний ее освободили.

За полгода своему Сладчайшему небесному Жениху души отдали две насельницы-монашенки, обе хорошо за семьдесят. Вместо них приняли сразу трех послушниц, которые теперь ворочали спящую в дальних кельях. Но походы к старику-отшельнику Варька оставила за собой: в монастырских стенах ей что-то не сиделось.

Варька думала, что считать умеет, но келарша ее в том легко разубедила и стала учить счетной мудрости наново, как сама то знала:

— Ну-ка, посчитай ежели четверть[5] зерна стоит шестнадцать денег, то сколько надобно отдать за четыре четверти, осьмину и еще три четверика?

В пыли Варька начинала рисовать дроби, считать.

— Тринадцать алтын, — отвечала после расчетов, гордая за свою сообразительность.

— Неправильно!

— Это почему? Я проверяла!

— Потому что когда столько покупаешь, хоть по денге[6], но с четверти пусть сбросит. То есть четыре или пять — долой. Значит, отдать надо двенадцать алтын и деньгу[7]. Следующее задание…

Келарша брала Варьку с собой на базар, и раз на ярмарку в недалекий городишко. Послушнице вменялось таскать тяжелые корзины и учиться.

Их часто зазывали к прилавкам, полагая, что монахини — народ смирный. Но как бы не так. Даже самую божескую цену келарша воспринимала как личное оскорбление и пыталась ее сбить.

— Креста на тебе нет, окаянный! — сообщала она торговцу. — Где ж это видано: такую цену ломить! Ты же не меня грабишь, а монастырь! У нищих деньги с подаяния забираешь! Христом-Богом прошу, сбрось хоть денгу!

Торговец понимал: даром что инокиня, но торгуется крепко, цепко, своего не упустит. И сбавлял цену на полушку. Но тут начиналась вторая часть: от милости келарша отказывалась, продолжая бранить продавца. Все заканчивалось тем, что цену торговец сбавлял так, что потом плакал, подсчитывая убыток — и все лишь бы отвязаться от покупателя, которого сам же и пригласил.

В том году келарша предпочитала больше покупать, нежели продавать.

Урожай был мал. Против приема новых послушниц в монастырь она выступала решительно, но полагала, что до следующего урожая дотянуть можно, лишь немного затянув пояса: имелись еще кой-какие прошлогодние запасы.

Вернувшись с ярмарки, Варька узнала, что умер монастырский священник.

Он отошел в мир иной как жил — тихо, причинив остальным малую толику неудобств: отслужил вечерню, кряхтя, отправился к себе, к заутрене подняться не смог и уже к обедне уснул навсегда. Игуменья сказала, что так умирают люди, особо милые Господу…

Никто еще не знал, насколько большую милость проявил Вседержитель, прибрав старика как раз в начале самых страшных бедствий на Руси.

Скоро спокойная смерть в своей постели стала просто невозможной роскошью.

Поминая старика, Варька недолго всплакнула. Вместе с ней за окошком лил слезы скучный дождик, ветер по одному срывал с деревьев еще зеленый лист.

Дело шло к Новому году, но погода стояла как на Кузьминки[8].

Лето Господнее 7709 от сотворения мира выдалось донельзя коротким.

Даст Бог — не последнее…

Обоз

На Семена-летопроводника[9] Крысолов тронулся в путь.

Ехал не спеша: дорога была недальней, времени хватало: от Раздоров[10] до Азова не было и ста верст.

Но оказалось, что в Азов он прибыл не первым: корабля, как и сказано, было, пока не предвиделось, но у возов скучали люди Мельника. На постой они остановились у реки, в виду крепости, телеги поставили вкруг, табором. Колеса связали на всяк случай цепями, оставив лишь один неширокий проход.

Было сомнение: те ли? Но на бортах возов имелось выжженное клеймо владельца: ветряная мельница. Выходило не слишком красиво, но вполне узнаваемо. Крысолов нашел обозного, тот выслушал, кивнул: о том, что к обозу пристанет еще один человек, его предупредили, и уже вечером Крысолов ел из общего казана.

В ожидании возчики бездельничали, кашевар готовил нехитрый холостяцкий харч, остальные играли в чет-нечет, в орлянку и в зернь. С Крысоловом тоже хотели сыграть, и, желательно выиграть. И на свою беду уговорили: играли в орлянку: из дюжины бросков Крысолов верно назвал все. Далее играть было невыгодно, а главное неинтересно. Удачливость, разумеется, была тут ни при чем: Крысолов успевал разглядеть, на какую сторону падала монета.

Возницы все больше сидели за телегами, но порой заходили и в крепость. Делали это лишь по крайней нужде, в отличие от Крысолова, который туда забредал частенько, но ночевал в лагере, да и вообще держался своих, православных.

Сначала Крысолова сторонились. Как ни крути, среди возчиков он был чужаком. Но потом пообвыкли, перестали обрывать разговоры на полуслове, стоило Крысолову лишь появиться. Начали говорить смелее.

А, в самом деле, чего бояться: тут вовсе территория басурманская. Дон, конечно, царю присягнул, но присяга — это дело тонкое… Да и все равно: выдачи с Дону нету!

Говорили о том, чего было в пути, на привалах, кто сколько выиграл в кости, или сколько пропил денег. Конечно, говорили и о бабах… Сами бабы думают, что только об этом мужики и разговаривают: во-первых, потому что сами говорят все более о мужиках. Во-вторых, бабам приятно, что их обсуждают. Но в жизни это был повод для разговора хорошо если двадцатый. Крысолов вообще замечал про себя, что мужчинам малолюбопытно говорить о вещах, о которых нельзя поспорить, и, может быть, подраться. С этой точки зрения разговор о бабах имел сомнительное будущее. Кто-то, положим, скажет, мол, хороша у тебя хозяйка, все при ней. А ему в ответ, дескать, чего это ты на мою жонку заглядываешься? И в зубы. Вот и поговорили.

Конечно, скучали по дому, даже за простым хлебом. Караваи, взятые в путь, уже давно закончились, вышли даже сухари. Приходилось ходить в азовские лавки, покупать странный басурманский хлеб да мясное кушанье, именуемое шаурмой.

Время шло. Становилось ясно: так или иначе, но скоро идти домой. Каждый мечтал, чем займется по приезду.

— Как вернусь — первым делом в баню пойду. Где ж это видано, православному человеку третий месяц без бани быти?

— А я вот слышал, что на севере люди есть, — вмешался кашевар, — которые жизнь проживают и не моются. Даже не раздеваются донага, потому как холодно. Не снимают одежду всю жизнь!

— Врут, наверное. Нечто такое мыслимо? — вопрошал обозный. — Ты, паря, ври, да не завирайся. Человек всю жизнь растет: сперва вверх, а потом — в стороны. Одежда эта что, вместе с ним расти будет?..

— И ничего я не вру! Одежа старая на них гниет и в портки осыпается. А новую они поверх надевают! Говорят, люди те совсем дикие, огня не знают, да завоевать их никто не может.

— Это отчего?..

— Да смердят сильно… Разбегается перед ними супостаты, носы зажав. Я когда с чумаками ходил, ралец[11] мы платили Кореле, Андрюхе… Слыхали о таком?..

О Кореле мало кто не слыхивал. Его слава была не то чтоб громкой, но шумной.

«Проверяют? — мелькнуло в голове у Крысолова. — Подозревают кто он, и для чего к обозу приставлен?.. Да нет, все слишком просто».

Но рассказчик продолжал:

— Корела, значит, с севера. Не с того самого, где смердячие дикари живут, а с другого, который к нам поближе. Так он божился, что за Студеным морем, в Ледовитом окияне есть острова, где снег никогда не тает. И медведи у них белые, потому как о другом цвете просто не знают. Белый мех, белая кость, белое мясо. Кровь — и то белая! А в снегу водятся мохнатые змеи!

Смеялись погонщики, Крысолов улыбался: запросто Андрюха мог такое наговорить, особенно перебрав самогона, что для него скорее обычно.

Но обозный кивнул:

— Чудны твои дела, господи. Там у них не тает снег. А в Персии, говорят, есть люди, которые за всю жизнь снега или льда не видывали.

— А вот так ли бесконечна сила Господня, — заговорил самый младший возница, паренек, который брился скорее из самоутверждения, чем по необходимости. — Может ли Господь сотворить такой камень, который ему не…

И тут же получил звонкую затрещину:

— Сила Господня беспредельна, что видно по твоей глупости!

Но разговоры не хорошие, скользкие все же начались.

— Был Иван Грозный, а стал Федор Дурак. При дураках, конечно, полегче живется, но вот перед соседскими державами как-то неудобно, — говорил.

— А тебе-то что за печаль с того? По мне так лучше пусть с меня соседи смеются живого, чем с мертвого на колу пугаются. А Федор что? Федору, конечно, лучше было бы не царем быть, а звонарем. Все одно за него шурич правил. А сейчас он вовсе царь. Ничего не поменялось.

— Тогда отчего народ о царе Грозном тоскует?.. О сильной руке говорит?..

— Оттого, кум, что у нас народ особо памятен… К примеру, взять Малюту Скуратова — всяк его знает. А вот спроси у кого, кто в то время был митрополитом Московским, хорошо если Филиппа вспомнят, да и то только потому, что его Малюта придушил.


* * *
…Так уж повелось издревле: за осенью всегда приходит зима. Никак не иначе.

Лужицы уже подергивал тоненький ледок, но в реке из-за течения лед не становился. Соленое море замерзало еще позже, может даже после Рождества.

Порой по реке скользили турецкие галеры, воду пенили удары весел, гремели барабаны, задающие скорость гребцам. С кораблей выгружали провиант на зиму, катили бочки с порохом, стаскивали на берег тяжелые пушки.

На крепость казаки смотрели с плохо скрываемым раздражением: от нее начиналась турецкая земля. Азов запирал выход к Азовскому морю, по которому можно было бы плавать, торговать и опять же — грабить.

Крысолов заметил, что мальчишка-возчик, тот самый, который сомневался в силе Господней, на куске бумаги набрасывал чертеж стен Азова, его валов, батарей. Если бы турки поймали его за этим занятием, то в лучшем случае головы бы отрубили всему обозу. В худшем бы жизнь сохранили лишь для того, чтоб скрашивать за пытками грядущие долгие зимние вечера.

Но мученическая смерть в намерения парня совсем не входила: свои чертежи он делал на разных листах, то чернилами, то свинцовым карандашом. Один листок содержал лишь незначительный кусок, несколько линий, которые можно было принять за что угодно, и только все вместе они составляли карту. После этой бумагой возчик оборачивал бутылки, прятал их за подкладкой — будто утеплял плохонький кафтанчик.

К слову сказать, было действительно холодно. Здесь, в степном краю торговцы на дрова не могли сложить цену. Турки да татары торговались с удовольствием, громко и до одури, и действительно сбрасывали цену значительно. Потому топили сушеным навозом: тот горел смрадно, отгоняя мухотву, пока та была.

Множество бликов в дрожащей речной воде передразнивали сентябрьское солнце. Река стала быстрее, она вспучилась, чуть подняла свои воды: где-то в ее верховьях все лили дожди. Цвет тоже переменился: от множества опавших в нее листьев вода потемнела, стала свинцово-тяжелой, горше на вкус.

В былые времена до листопада-месяца[12] Крысолов еще купался в озерах, мылся в ручьях. Но сейчас бросало в озноб от самого вида этих осенних вод.

Думалось: это еще хорошо, что здесь юг. А каково сейчас на севере? Поди, снег валит во всю, заметая неубранные колосья.

Но юг для одних оказался севером для других.

Теплолюбивые турки, попав в здешние холода, поглощали кофе в неимоверных количествах, но все равно оставались вялыми и сонными. Люди Мельника предпочитали греться припасенным самогоном, который пили тайком, чтоб не соблазнять нехристей.

Крысолов же предпочитал кофе. Впервые он его попробовал лет пять в кофейне с видом на Босфор. Тогда по морю скользили изящные корабли, дул ветер, пахло жарой и летом. По сравнению со стамбульским кофе, азовский был редкостной дрянью. Но в горьком аромате вспоминалось все: лето, крик чаек над Босфором…

Не имея дел, которые нельзя отложить, в лагере спать ложились рано, вставали с рассветом или того позже. Всем известно, что выспаться впрок еще ни у кого не получалось. Но возницы старались изо всех сил. В отличие от них теплой, в душной палатке Крысолов спал плохо, ворочался, чем вызывал молчаливое недовольство у соседей. Сделать замечание ни у кого не хватало духа, и Крысолова ко всем прочим неудобствам стала мучить совесть.

Когда бессонница рвала последние ошметки сна, он выходил на воздух. Дрожали факелы на стенах крепости. Не то переругивались, не то перекликались стражники.

По обычаю в обозе был петух: его крик, как известно, отгонял беса, для которого путник — самая легкая добыча. Он же отмерял время, соперничая с муэдзином из крепости, который пронзительным криком напоминал правоверным о необходимости молитвы.

В небе сверкали звезды. Где-то Крысолов слышал, что у греков или итальянцев были свои названия каждой звезде. Этому Крысолов не верил: откуда у них могло взяться столько слов: на небе было тысячи и тысячи звезд: вот горят Стожары или Семь Звезд. Справа от них — Косари, за ними вслед — Соломенная дорога или Чумацкий шлях[13]. Шли чумаки, рассыпали не то соль, не то звезды…

Крысолов о чем-то потаенном разговаривал со звездами, порой они ему отвечали своим шепотом…

Холодная осень

— Мир — куда сложнее, чем плошка каши, — говорила келарша. Он семьдесят веков простоял до тебя, а сколько еще после тебя — то только Господу известно. И солнце светит не потому что на душе светло и радостно, равно как грусть твоя дождя не накличет.

А вот когда на улице зябко, сонно, то все мысли о том, чтоб согреться, укрыться одеялом. Невесело тогда на душе и работа не спорится. И мысли об аде с его булькающими котлами не страшат, поскольку там огонь, там — тепло.

То была осень без солнца, без единого ясного денька. Облака были такими густыми и хмурыми, что за ними нельзя было и разглядеть солнышко. Они висели так низко, что казалось, будто небо вот-вот лягут на землю.

Варькины года были малы, но вот такой осени она припомнить не могла. Когда такое было, чтоб на Новый Год снег шел? Нечто это видано, чтоб за всю осень солнце ни разу не показалось из-за туч?..

— Может, это и есть Конец Света?.. — спрашивала Варька у старших.

— Не ерунди, девка… — отвечали монашки.

Но уверенности в их голосе не было.

Ударили морозы. У переписчиц в чернильницах замерзли чернила, рукодельницы озябшими пальцами не могли сложить узора. Сестры собирались в комнатах, читали вслух Святое Писание, Четьи Минеи[14]

Монастырь стоял в стороне от Смоленского шляха, и вести тоже обходили монашек стороной. Порой в глушь забредали странники, рассказывали страсти, которые в мире творятся. Говорили, что по всей стране недород, купцы цены на зерно не сложат. Тысячи людей шли в Москву просить милостыню.

Сказывали, что Борис, когда венчался на царство, обещал отдать последнюю рубаху. И он действительно одарил просящих в меру щедро — по денге. Это было ошибкой. Через сутки цены на четверть зерна выросли ровно на ту же денгу. И те, кто вчера благодарил Бориса, сегодня его проклинал. Торговых людей, которые поднимали цены, брали в кандалы, пороли на площадях. Купцы плакали, божились, что и так торгуют себе в убыток, но цены все равно лезли вверх. Вместо денег из царских амбаров стали выдавать зерно, но голодающие все прибывали, и скоро лабазы стали опасно пустеть.

Тогда, рассказывали перехожие, царь велел искать хлеб в городах и весях. По дорогам мчались гонцы, доверенные царевы люди, узнавая, есть ли места на Руси, которые обошел голод.

А однажды новость постучала прямо в ворота.

К монастырю пришло полсотни стрельцов с архиереем и дьяком, посланными с патриаршего подворья, телегами… И с пушечкой, на случай, ежели монахини заартачатся. Дьяк принялся считать монастырские запасы.

Келарша попыталась откупиться, но архиерей копейки, денги да полушки решительно отверг:

— Смиритесь, сестры. В Москве дороговизна небывалая. Человек даже на копейку в день прожить не может! Четверть ржи продают по рублю и по два, а то и до трех доходит. А где три — там и все пять!

Настоятельница велела покориться, но келарша все же изловчилась и сунула в руку дьяку взятку, дабы он считал скромнее.

— Креста на тебе нет, — доверительно сообщила ему келарша.

— Виноват, матушка, но такие времена настали, — ответил он спокойно. — Патриарх Иов, говорят, на зерне сидит, но пока его не продает. Ждет, когда на него настоящая цена будет.

— А сейчас разве цена не настоящая?.. Самая что есть взапаравдошная.

Дьяк спорить не стал. Посчитанные и отмеченные мешки да бадьи, стрельцы стали таскать на телеги. При этом стрельцы серьезно удивлялись: зачем монашкам столько зерна. Им же положено поститься[15].

Телеги угрохотали куда-то к Москве, а монашки остались.

Они действительно постились.


* * *
…Чего-чего, а пищи Святого Антония у монашек действительно хватало.

От Гурия начиналась Четырехдесятница[16] — Рождественский Пост. По средам и пятницам сидели на хлебе, холодной воде и на малой толике сушеных яблок и ягод, да и то после заката, благо он зимой наступал рано. По понедельникам держали строгий ангельский пост — питались Святым духом, то есть голодали вовсе.

На Андрея игуменья постановила, что в будни от рассвета и до заката вкушать пищу возбранено.

Отчего?.. Да оттого, что видать Русь сильно Господа прогневила, раз на нее такие напасти он наслал. Грех одесную и грех ошую[17] в миру, народ православный много грешил да мало каялся, потому монахини должны поголодать и помолиться.

— Это что же, — удивлялась Варька. — Грешил народ, а нам за них каяться?..

И тут же получила от келарши затрещину.

— Спаситель на кресте искупил грехи всего мира, а ты, значит, даже за Русь поголодать не желаешь?..

Монашки, и ранее не славившиеся в этом монастыре стройностью, сейчас вовсе качались от порывов ветра. Трудней стало двигаться: плохо сгибались суставы, пальцы. Даже мысли сделались какими-то густыми, тяжелыми.

— Ничего, Варька, чем тяжче, тем ближе к Богу, — успокаивала келарша. — Скоро полегчает — пост не на века.

Драка

…В ту ночь он просидел почти до рассвета, с непокрытой головой ходил вдоль туманящейся реки. На его волосы густо ложилась роса.

Он услышал звук, шедший по реке снизу, сначала это был какой-то непонятный шум, смягченный и спутанный густым туманом. После он стал четче, его удалось разделить на две части: удар и шелест. Удар и шелест. Удар и шелест…

По реке скользила верткая зензеля[18]. Весла вздымались и опадали в воду, будто галера была живым существом, взмахи весел — ее дыханием, а мерные удары барабана — сердцебиением. Верно, они шли и ночью, опасаясь останавливаться ввиду азовских плавней, где наверняка темноты дожидались казаки, и капитан корабля спешил оказаться в теплой комнате под защитой каменных стен.

…И тогда Крысолов впервые увидел его: он стоял в куршее[19], почти на самом носу галеры.

Где-то в Москве или, паче, в Киеве Крысолов лишь бы скользнул по такому человеку взглядом и сразу же забыл за ненадобностью. Но среди турок он выглядел словно кочан капусты, выросший на дынном поле.

Галера поворачивала к крепости.

Крысолов заспешил к табору, принялся будить обозного:

— Кажется, приплыли…

— Кто приплыли?.. — спросонья не понял обозный.

— Корабль, который мы ждали.

Обозный грустно выдохнул: по всему было понятно, что он до сего дня надеялся в лучшее. И лучшее заключалось в исчезновении этого корабля.


* * *
— Давай ребятки, торопись!

Ребятки и без того торопились.

С корабля сгружали лари, бочки, мешки, грузили их на телеги. Будто весили они немного, и что именно в них было — Крысолов так и не узнал. Да его это не сильно волновало. Содержимое груза как-то окупало дальнее плаванье, услуги телег и возчиков. Но все это было мелочью — Крысолов получал деньги совсем с другой прибыли. И была она не в мешках, а в человеке.

Сошел на берег и парень, тот самый, замеченный на куршее. За ним двое турков несли небольшой, но тяжелый сундучок. Но Крысолову и сундучок был без интереса: мало ли он сундуков в жизни видал?.. Иное дело — люди. У каждого свой нрав, свои привычки, свои игрушки. Одежды тоже разные, взгляды…

Последние сомнения растаяли: паренек этот совсем не походил на Мельника, не был его сыном. Мельник был под стать своему ремеслу: один ворочал пятипудовые мешки, запросто мог потянуть в бечеве среднего размера струг… А этот парнишка был слеплен совсем из другого теста, причем слеплен отвратно, сумбурно. Невысокий, несуразный, худой, с лицом простым, но скорее умным, одет словно бурсак но будто с чужого плеча. На щеке, словно большая муха, уселась бородавка.

Кто он такой? — ломал голову Крысолов.

Кто он такой, что за его сопровождение, за неполный, пусть и спешный день пути заплатили не торгуясь целых тридцать рублей? Что за тайны хранили в сундуке?.. Но свои вопросы Крысолов привычно держал при себе.

Пока остальные занимались погрузкой, Крысолов думал, чем бы заняться: выпить ли кофе или вздремнуть. Но не сделал ни того, ни того — пустым было пытаться заснуть в таком гаме. Ну а кофе тут все равно было мерзким. Однако в дорогу Крысолов прикупил мешочек прожаренных зерен — неизвестно, когда снова представиться возможность купить даже такой отвратный.

Обоз получился небольшой: дюжина телег, запряженных коренастыми ломовыми лошадками да волами. На каждые две имелся погонщик, еще было два казака обычной охраны, да парень, да Крысолов. Всего десять человек, но в расчет Крысолов брал только себя. Он всегда так делал. Во-первых, куда приятней узнать, что человек оказался порядочней, смелее, нежели ты полагал до этого. А во-вторых, обычно оправдывались именно наихудшие расчеты. Начнись заваруха, и возницы спрячутся под телеги или разбегутся как зайцы. Да и судя по лицам казаков, героизм в их планы сегодня не входил.

Щелкнули кнуты, волы пошли, обоз тронулся. Крысолов привязал свою лошадку к возу и сам улегся на мешки. По его мнению, высовываться, торчать на виду было лишним. Случалось, кто вот так торчал в седле, зорко всматривался вдаль, а получал стрелу из ближайших кустов.

Равно, бывало, иной напротив, смешивался, корешевался с обозными, ел с ними из одного котла и умирал от ножа, по-приятельски всаженного в спину.

Всякое бывало.


* * *
…Спешили. Возницы погоняли медлительных волов.

В первый день остановились только раз около полудня, передохнули с четверть часа и снова пошли. Ели на ходу, рвали зубами сало, передавали обрывки купленных в крепости лавашей. Даже животным повесили на морды мешки, из которых те неспешно и с достоинством поедали солому.

Шли и после заката, но недолго. Когда вовсе стало невидно дорогу — остановились.

Крысолов просил, требовал, даже пытался приказать, чтоб обоз продолжал путь и ночью. Но обозный сказал, как отрезал, дал понять, что приказ в обозе один — его слово. И остановиться надо, потому как волы и кони не железные.

Оставалось только стиснув зубы согласиться.

Вздремнул украдкой, пока никто не видел: поспал два раза по полчаса стоя, лишь облокотившись на телегу, сбросил с себя часть усталости. Хотелось кофе, но зажигать огонь он не решился.

С третьими петухами стал поднимать обоз в путь.

Над ними свинцово нависали облака, а после — пеленой ударил дождь.

Обоз шел под дождем: в рубахах и штанах, накидках, смазанных дегтем. Летний дождь был нестрашен возницам, но это был совсем иной, морозный ливень, со снежинками, вплетенными в водяные нити. Грелись самогоном, настоянном на перце. От поданной сулеи Крысолов не отказывался, в свою очередь делая глоток огненной жидкости.

— Размокропогодилось как! — ругался обозный. — Еще часа два польет, и дороги будут что твое болото.

Крысолов кивнул: об этом он знал.

Но дождь стих, рассвело окончательно, и дальше шли в тумане.

Крысолов выдохнул с облегчением: в тумане да за дождем обоза не разглядеть — за версту пройдет, если оси скрипеть не будут да конь не заржет — не узнаешь. Зато следы будут — приходи любоваться: что открытая книга: куда шли, сколько телег, и с грузом ли, сколько волов или коней…

Но казалось, будто Господь в сей день милостив: распогодилось. Ближе к полудню, когда туман развеялся, выглянуло солнышко, шлях подсох. Стало почти тепло.

До реки было уже недалече, ее полотно уже мелькало в складках местности. А за бором на высокой мачте ветер трепал флаг.

Но погода снова портилась, холодало, дул обычный в этих краях просто кинжальный ветер, который сбрасывал с голов башлыки, пронизывал не то что до исподнего, а до кости. Небеса сулили не то снег, не то дождь, но дорога уже подходило к концу, и Крысолов уже видел себя в теплой корчме с доброй кружкой вина и разбогатевшим на целых тридцать рублей.

От мыслей, о том, что Мельник сошел с ума, он отказался: все же нельзя быть безумным и столь богатым. Сундук определенно вмещал драгоценности, а в парне было что-то не то. Не до такой, конечно, степени, чтоб его пришибить.

Ему уже думалось, что Мельник — слишком мнителен.

И, как водиться в таких случаях — поторопился.

Все началось вполне безобидно. У телеги, идущей предпоследней, треснула оглобля. Дело в общем житейское, но сталось это в нехорошем месте: на подъеме из оврага, от маленькой речушки, которую только вот что вброд перешли.

Весь обоз остановился, ожидая, пока возница перевяжет оглоблю. Фыркали лошади, тревожно пряли ушами. Чувствовали что-то?.. Волков ли?.. Скорую кровь?..

И животные не ошиблись…

— Мать-чесна!.. — указал обозный кнутом на горизонт

— Батюшки-светы, — запричитал возница. — А ведь уже почти дошли. Еще бы с четверть часа…

Из-за дальней рощи выезжали всадники. До них было версты четыре, так далеко, что рассмотреть количество не представлялось возможным.

«А может, пронесет? А может, не они?» — пронеслось в голове.

Нет, не могло. Больше некому — места тут были нелюдные, да уж слишком все один к одному совпало.

Решение пришло быстро: струг уже вполне хорошо было видно с холма, да и на ней, видно, узрели обоз и теперь правили к берегу. Надобно было лишь задержать, выиграть время. Крысолов осмотрелся: телега со сломанной оглоблей перегораживала дорогу так, что последнему возу ее не объехать. Зато всадники это место проскочат легко: обойдут по обочине, а то и просто взберутся в стороне.

Зато если последний воз вернуть назад, да поставить поперек брода…

— Разворачивай телегу, — стал командовать Крысолов. — Да что ты делаешь? Не так, не так! Поперек ставь… Поперек я сказал! Поперек! Левее бери! Левее — это в другую строну!

Телегу развернули так, что она перегородила неширокий брод. Слева и справа — не обойти даже конному: водица холодна, глубока да быстра. Еще одна осталась стоять там, где и сломалась — на подъеме.

— Вон! Уходите! На корабль! — крикнул Крысолов, когда все было готово.

Два раза повторять не пришлось: подобные приказы люди выполняют с особым рвением.

Крысолов про себя выругался: к сожалению, в охранниках он не ошибся. Они могли бы остаться с ним, но предпочли удалиться с обозом. С другой стороны, именно для его охраны их и нанимали.

Оставалось еще немного времени, и, проводив беглецов взглядом, Крысолов стал спускаться к воде. Шел на своих двоих, оставив коня за подъемом. На секунду остановился у брошенной телеги: так и есть, оглобля была хитро подпилена, вот и сломалась, когда нагрузка на подъеме стала больше. Сделал это возница, который вел воз? Вряд ли: ждали корабль долго, подпилить у чужого воза оглоблю было проще простого.

Саблей Крысолов взрезал один из мешков — все равно пропал товар. Он оказался набит какой-то, неизвестной казаку листвой. Крысолов понюхал ее, чихнул, но попробовать на зуб не решился.

По склону спустился ко второй телеге, взобрался на нее, присел. Зевнул, подумалось: ночью не выспался, сейчас бы чашку кофе.

Посмотрел вверх: небо стало черным от воронья. Казалось — пусти в небо стрелу или пулю — непременно пару птиц собьешь. Их было сотни, тысячи: вся эта чернота кружилась и каркала. Удивительно, как только они не сталкивались в этом тесном небе.

Могло показаться, что они ждут драку и, следовательно, поживу. Но Крысолов знал: они тут всегда. Это было их небо. Летали низко.

— Хоть бы дождя не было… — неизвестно кому сказал Крысолов.

Дождя действительно не было.

Всадники приближались.

Мельник недооценил противника: вместо полудюжины человек ехал ровно десяток.

Мелькнула мысль, что тридцать рублей за такую работу — маловато.

Они остановились саженей за десять.

— Эй, мужик!.. — крикнул их атаман. — Проваливай что ли?.. Мы проедем.

— Не можно… Через час пущу, — ответил Крысолов.

— Ты даже не знаешь, во что лезешь! Мы — государева служба… Дорогу!

Крысолов лишь молча покачал головой, взял саблю, закрутил мельницу, дескать говоря: только через мой труп. Атаман с пониманием кивнул: ходить по трупам они были привычные.

— Ну, ты сам того хотел.

Атаман дал знак самому молодому: давай. Тот кивнул.

Всадник ударил коленями по бокам лошади. Пустил ее кругом будто лениво, но почти у самой телеги дал шпор. Лязгнула сталь, выпрыгнувшая из ножен. Сразу — удар, резкий словно молния.

Крысолов ушел от него, нырнув под саблю, почти упал. Но тут же снова вскочил на ноги, ударил с разворота. Отсеченная голова покатилась по речному бережку. Лошадь почти сделала полный круг, вернувшись к всадникам, остановилась, не получая новых команд. Безголовое тело в седле покачнулось и упало на песок.

Все стало ясно.

Уже нельзя было разойтись, словно ничего не произошло, и встреча их — нелепая случайность. Атаман нахмурился. Крысолов в ответ косо улыбнулся.

…У одного за плечами был самострел. У всех — пистоли в сумках. Они не выстрелили. Не то посчитали лишним возиться их заряжать, терять минуту, а то и две. Молодого списали, но остальные-то считали себя бывалыми, решили, что разберутся быстро, саблями, без пистолетов.

Они ударили коней, закричали разом, громко, желая приободрить себя и испугать врага.

Это была их ошибка.

Крысолов подобным чистоплюйством не занимался: воткнул саблю, с мешков схватил два пистоля, выстрелил с двух рук. Огромные пули опрокинули двух всадников.

…Через десять минут они все еще кричали, но уже иначе: удивленно и испуганно. И кричали уже не все. Петр по прозвищу Собака лежал на кусте, далеко назад запрокинув голову. Федька Шило визжал словно резаный… Да он и был резанным: одной рукой он пытался зажать рану на животе, из которой выползали кишки, вторая рука лежала от него где-то за сажень все еще сжимая рукоять сабли.

Самого Крысолова достали уже трижды: срезали с лица лоскут кожи, полоснули по левому предплечью. Прямо посреди драки зубами удалось перетянуть руку выше раны заранее заложенной в рубашку бечевой. Рука, лишенная крови деревенела, становилась тяжелой. Но больше всего беспокоила рана в боку: кровь пропитала рубаху, неприятно холодило бок. Только взглянуть на нее не было и секунды.

Но на всех оставшихся Крысолов поставил свои отметины — до смерти не сойдут.

Упал атаман: он только что сбил удар Крысолова, широко ухмыльнулся… И тут же получил удар подобранного ножа меж пластинами юшмана[20].

Дрались, словно играли в «царя горы». Крысолов плясал на телеге, уходил от ударов вглубь, в сторону. Его пытались достать с коней. Один, было, намеревался спрыгнуть с седла на воз, но налетел на саблю и тут же рухнул в воду. К неудовольствию ворон, тело, одетое в железо, река уволокла на дно.

…Им бы стоило бежать, но в остервенении драки они не заметили, как мало их осталось. Им казалось: враг ослаб, его еще бы чуть дожать. И действительно почти дожали: распанахали щеку, отрезали мочку уха — кровь лилась за воротник, ударили шестопером по ребрам. Удар пришелся по нашитой на куртке бляхе, ее смяло как бумажную, треснули ребра. Крысолов едва не выплюнул свои внутренности, пошатнулся, но устоял.

Один зазевался, подумав что бой на этом уже окончен, тут же получил удар в лицо кулаком в тяжелой перчатке — в прямом смысле слова умылся кровью. За красной пеленой он не заметил удар и умер сразу, быстро. Второму сабельный удар перечеркнул горло: кровь ударила на сажень, окропила Крысолова, упала на камыши, в воду, на песок.

Оставшийся в одиночестве казак свалился с лошади, вылез из воды, попятился. Крысолов неуклюже, словно старик спрыгнул с телеги. Боль пронзила тело: все же сломаны ребра. Вокруг бродили удивленные лошади. По песку все еще полз раненый: он уже не визжал. Культей он зажимал живот, а в правой руке держал отсеченную левую. Еще семеро лежали вокруг бездыханные. Из-под панциря восьмого со дна реки поднимались пузырьки воздуха.

Крысолов осмотрел поле боя. Он не был любопытным: его ремесло и без того опасно, чтоб быть еще и задавать вопросы.

Но в этот раз он спросил:

— Кто вы такие? Из-за чего это?..

Казак, который для Крысолова так и остался безымянным закричал и бросился вперед.

Крысолов сбил удар, чуть подался в сторону, пропуская бегущего. И ударил в шею. Крик срезало лезвием.

Стало тихо, лишь в вышине каркали вороны — взглянув на них, Крысолов подумал, что не то они, не то небо целиком стало ближе. Этого было не разобрать — в глазах помутнело.

Он посмотрел на убитых. Кем бы они ни были, но они проиграли… Но выиграл ли Крысолов? Непонятно…

Опираясь как на костыль на саблю, он подошел к раненому.

Тот рукою скреб мерзлую землю и пытался подальше уползти от Крысолова. Но хромающий догнал ползущего, перевернул его. Нагнулся, прошептал:

— Кто ты такой, черт тебя дери?..

Умирающий прошептал в ответ:

— Кто ты такой?..

И сделал то, чего Крысолов от него никак не ожидал. Засмеялся тихим, полуворовским смехом, который скоро перешел на кашель. После — замолчал. Навсегда.

— Кто ты таков?.. — переспросил Крысолов мертвеца.

Ткнул того ногой. Из-под рубашки показалась веревочка. Ее Крысолов острием сабли достал из-под рубахи. На гайтане рядом с ладанкой и нательным крестом висел вовсе другой знак: медальон, с выбитой мордой не то собаки, не то волка. Креста Крысолов не тронул, но медаль сорвал, сунул в карман.

Крысолов обшарил еще двух: у них тоже имелись точно такие же медальки.

— Кто вы такие? — спросил он.

Застучат ветками в рощи ветер, каркала ворона. Верно, она сзывала своих товарок на пир.

С горем пополам Крысолов перевязал раны, свистнул коня. В седло забрался с трудом: сперва заполз на телегу — оттуда рухнул в седло.

Посмотрел на небо. Воронье спускалось все ниже.

Дождя не было.

Вместо него повалил снег.


* * *
Через бугор переехал от мелкой речушки к берегу Донца.

Струга, разумеется, не было. Видать, не шибко-то надеялись, что Крысолов выкарабкается. По следам на песке он читал недавнее прошлое как открытую книгу.

Лодка подошла почти к берегу, сбросила сходни. Через низкие борта покидали товар: спешили так, что когда разорвался мешок, его тут же и бросили… После, не жалея упряжи освободили животных, завели их на борт, оттолкнулись от берега шестами, уплыли… На берегу лишь остались сиротливо стоять опустевшие телеги.

Ждать тут было нечего.

Сгущались сумерки. Облака расступились, обнажая глубокую небесную ткань. Зажглась полная луна, появились первые звезды, хотя на западе еще не догорел закат. Но Крысолову было не до астрономии. Он умирал.

Следовало не трястись в седле, а прилечь, переждать болезнь, или хотя бы спокойно умереть. Но в степи это было опасно и летом: за всадником брел старый волк, слизывая со снега и с подмерзшей травы словно росу — кровь. В запахе этой крови чувствовал: человек этот слаб.

Отвлекшись от боли, Крысолов залез в сумку, принялся перебирать ее содержимое. Наконец нашел запечатанный сургучом крошечный бумажный пакет. Как сказал старик на базаре ленивом в полуденном зное: «Оно не сделает тебя ни сильней, ни здоровей. Просто поможет ненадолго забыть о боли. Разведи водой и выпей».

Воды как раз не было.

Зубами Крысолов надорвал краешек пакета, высыпал его содержимое на шею лошади, прямо в легший снег, после — принялся слизывать. Снег таял во рту, от холода сводило челюсти, но Крысолов глотал эту смесь.

Луна вспыхнула ярче во стократ, стала ярче даже летнего солнца. Снег, доселе абсолютно белый, стал разноцветным. Он скользил, менял цвета. Был красным, зеленым, черным. Появлялись цвета, кои Крысолов допрежде не видел. Снег мерцал, порой и вовсе исчезал. Лишалась своего цвета земля. Конь шел будто по огромному куску прозрачного стекла. Становилось видно потаенное: кроты и суслики спят в своих норах. Растения шевелят своими корнями в толще земли, куда холод не добирается.

Еще ниже под ними текла черная река, на ее берегу лежал, словно спал скелет какого-то животного — наверное, дракона. Позже и они пропали. Сверху, сбоку, даже снизу были только звезды. Их кружение туманило голову, и Крысолов забылся.

…Когда пришел в себя, то ночь уже полностью овладела миром: судя по полету Луны прошло часа три, а может быть — четыре. Конь шел по полю, по бездорожью: неизвестно как и куда он двигался последние часы, и Крысолов понял, что заблудился. Он осмотрелся: на небе было тысячи огней, но ни одного — на земле.

Эта степь была негостеприимна и безлюдна.

Ко всем прочим бедам пока он спал, снег повалил гуще, замел все тропки. Начиналась вьюга. Эта ночь по всем признакам могла стать последней в жизни Крысолова: скоро конь устанет и падет. А он сам может сделать шагов десять, да еще саженей десять — проползти.

…Внезапно сквозь пургу Крысолов почувствовал запах дыма. Кто-то варил нехитрую уху, топил печь. Всадник осмотрелся вокруг — пока хватало глаз, вокруг все также лежала степь. Ни деревца, ни хаты.

Но дым-то был, пах он сладко: верно дрова в прошлом своем воплощении были ветвями клена. Крысолов пустил коня против ветра, и скоро тот дошел до буерака. Почти на самом его дне у шустрого ручья к склону прилепилась хатка. Она была небольшой, сложенной гдеиз топляка, где из песчаника. Единственное маленькое словно бойница окошко, на зиму было закрыто ставней. Ни одного огонька не проникало из домика, лишь порой из дымохода вылетали искорки.

Крысолов сполз с коня, повел его в поводу. Сделал те самые десять шагов, спустившись в овраг. Там снега было больше: его туда с ровной столешницы степи сметал ветер.

Около двери ноги подогнулись, но это было неважно: он дошел до жилья, он протягивал руку. Чем ответят ему: протянутой ладонью или кулаком?..

Крысолов постучал сперва костяшками пальцев, после — кулаком. Из-за двери, похоже, крутили знаменитый русский кукиш. Силы уходили, в глазах пошли туманные хороводы. Тогда он заколотил по двери рукояткой сабли.

— С-с-с-ука! — шипел Крысолов. — Сволочь ты этакая! Дверь ты открывать думаешь!?

Во всех дома хозяева стараются делать двери, открывающиеся наружу — такие трудней выбить. Хозяин хибары надежд особо не питал: помощи ему тут ждать неоткуда, если захотят выбить дверь — обязательно выбьют. Только больше провозятся, разозлятся. Потом злость на хозяине выместят.

Но случись снегопад вроде нонешнего — хибару завалит, так, что не надо и хоронить жильцов. Наружу дверь не открыть — сиди до оттепели.

И дверь действительно открылась вовнутрь. В хибару упал сугроб снега, а на него — казак.

— Помоги… — попросил Крысолов.

Перво-наперво, хозяин выглянул на улицу, увидал лишь коня да закрыл дверь. Зима только начиналась, и нечего тепло выпускать. Потом посмотрел на раненого.

Подумалось: похоже, он один. Придушить его что ли да обобрать? А надо ли брать еще один грех на душу: вишь как этого покромсали, будто ремни с его шкуры резали. Помрет он все одно. С прохода хозяин отволок гостя да бросил его на лавку. Под голову подоткнул подушку, набитую рогозой и иван-чаем. Пока тащил, будто бы невзначай обшарил пришельца: кошеля не было, карманы пусты, в кушак будто ничего не завернуто.

— Пить… — попросил Крысолов.

Воды было не жалко: нашлась большая кружка, ей хозяин зачерпнул из ведра. Вода была свежая, родниковая. Ее хозяин набрал перед закатом, и хотя ведро простояло в хате долго, нагрелось не вполне.

Покормить гостя?

Хозяин заглянул в казанок — ухи там было мало, рыбка вчера попалась мелкая и костлявая.

Рыбак еще раз залез ложкой в посуду, стараясь зачерпнуть как можно больше. Пойманное бросил в рот, больно уколол язык костью.

С казанком подошел к чужаку. Выдохнул с облегчением…

Незваный гость пока не был мертв.

Но кормить не было необходимости — он спал.


* * *
Чужак очнулся незадолго до рассвета.

Не смотря на ранний час, хозяин не спал. В его душе было волнительно: а вдруг он заснет, а незваный гость встанет и горло перережет. Может, первому по горлу-то полоснуть-то?

Может, так бы и сделал, но больной пришел в себя. Осмотрел домишко. С низенького потолка свисали сети, в углу стояли удочки, через всю хату тянулась суровая нитка, на которой сохли рыбки. Коптила лампадка у образа Святого Николая — слабенький огонек тянул из лампы прогорклый рыбий жир.

По всему выходило, что хозяин избы ловил рыбу, чем и жил…

Долго смотрел Крысолов в лицо рыбаку. Тот взгляда своего не отводил, постарался даже улыбнуться.

Но пришелец отгадал мысли, словно всю жизнь только тем и занимался.

— Не убивай, — веяло с подушки. — Держи.

В руке хворого словно из воздуха появилась монетка.

— Держи… Будет тебе еще, если я жив буду… Даю тебе слово… — несмотря на хворобу слова Крысолова звучали тверже сухаря.

Монетка, появившаяся из воздуха казалась чудом. Когда раненый провалился в забытье, хозяин хибары снова старательно обыскал пришельца. Но денег так и не нашел. Не то монетка была одна, не то полуживой гость умудрился спрятать кубышку в чужой хате.

Рыбак задумался еще, попробовал серебро на зуб. Повертел монетку около огня: она выглядела оскорбительно настоящей. По всему выходило: незваный гость уже принес доход. И кто знает, может и правда денег у него таких много.

С можно было убийством и подождать.

Рыбак лег спать.

Путь на Вологду

Действительно: после поста стало немного легче. Зима повернула на мороз, но день уже становился длинней. Надежда сменялась уверенностью: переживем.

Все пути-дорожки завалило снегом, и порой целыми неделями никто не выходил за монастырские ворота. Иногда со стены Варька смотрела на черный лес, и вспоминала не родителя, а живущего в лесу анахорета — как он там сам-один. Ведь случись что, и воды некому старику поднести, глаза закрыть…

Зимний мясоед только так назывался — в монастыре мясо по-прежнему видели нечасто. Но правила смягчились, порой голод получалось обмануть кружкой горячей воды.

Когда немного распогодилось и по снегу пролегли дорожки, Варька замоталась потеплей и сбегала к старику: принесла ему поклон от матушки-настоятельницы да ковригу хлеба. Свежий, недавно выпеченный хлеб был невиданным искушением, его запах щекотал ноздри, словно шептал: «съешь меня», и Варвара бежала по снегу, дабы не успеть поддаться искушению.

Анахорет хлебом с ней не поделился, зато выдал вырезанные за дни снежного плена четки. Одни вручил лично Варьке. Затем из ледника достал огромный, весом почти в пуд медвежий окорок. Уж непонятно, отчего медведь выбрался из берлоги, зачем подошел к избе отшельника. И совершенно невероятным девушке казалось, как древний и худой старик без всякого оружия смог медведя одолеть. Наверняка тут не обошлось без Божьего Провидения. Может, рассуждала Варька, волоча тяжелую ношу по снегу, Господь не покинул своего слугу. Чтоб тот не умер от голода, привел медведя прямо к жилищу, и убил зверя как-то красочно, но в меру кроваво.

«Мир не без чудес», — думала Варька.

И, конечно, ошибалась.


* * *
Даже самая суровая зима имеет свойство заканчиваться.

За зимним мясоедом и масленицей начался Великий пост. Но отчего-то в том году он переносился легче Рождественского.

Потеплело, еще по снегу прилетели грачи, сделали небо шумным.

Келарша зашелестела амбарными книгами, проверяя кто и сколько должен монастырю, отправилась взыскивать долги. Но много собрать не удалось. Деревня пустилась вразброд: кто двинул в Москву, кто продался в кабалу или пошел на заработки.

У оставшихся келарша стала просить хоть половину за списание целого долга. Это не помогло: набрали осьмину зерна да еще четверик сушеных грибов.

Для семьи это были бы большие накопления, но для пусть и небольшого монастыря такое — просто слезы. За спиной келарши зашушукались: зима на исходе, глядишь, и вовсе легко станет.

Келарша их не слушала: она верила в лучшее, но ждала худшее. Ожидания оправдывались.

Пора наступила рабочая, на лошадях, тех что не перерезали в зиму, пахали.

Озимые в прошлом году из-за дождей и морозов засеяли абы как, да еще зерном недоспевшим и зяблым, и взошли они соответственно. Некоторые поля пришлось полностью пересевать. Но яровые всходы тоже наводили крестьян на мысли, что в этом году досыта они хлебушка не покушают.

После Теплого Егория[21] начиналась пора весенних свадеб, но их в том году не играли вовсе. В окрестных деревнях чаще плакали, нежели смеялись. С неба лил зябкий дождик, но снег перестал, и изредка выглядывало солнышко — все же дело шло к лету.

Прилетевшие с юга птицы смотрели на этой безобразие нахохлившись и видимо размышляя: надо ли вить гнезда, не перепутали они чего и вообще стоило ли лететь по такой холодрыге.

Снова пригрохотали пустые телеги со стрельцами и дьяком. Но в этот раз пустыми и уехали. Дьяк осмотрел бочки, где зерна оставалось на дне.

— Темнишь, сестра, — пожурил дьячок.

— Нечто можно?

— А кудой зерно делось?.. Больше было.

— Было да сплыло. Не только царь убогим раздает. Нам тоже Господь велел о них печься. Поди, у нищих, поспрашивай, чьим подаянием они живы…

Варька молчала, затаив дыхание: она точно знала, что неделю назад зерна было не то чтоб много, но достаточно. Гораздо больше, нежели сейчас. Да еще за это время чудесным образом вдруг сам заложился проем в келье отшельницы, и кирпичи даже успели порасти грязью. К тому же келарша и правда раздавала много. Но раздавала не просто так: вместе с Варькой выходила к Смоленскому шляху, путников перехожих одаривала постной просфорой, не за деньгу, но за разговор. Перехожие люди сказывали монахине что в мире делается.

Но даже с припрятанными запасами было ненамного веселей. Не знавшая об обмане игуменья успокаивала сестер:

— До осени на щавеле да воде проживем. Шепотом да проживем…

«А осенью и зимой что станем есть?» — хотела спросить Варька.

Но промолчала: об этом лучше было не думать.

Зато келарша подумала: снова пересчитала запасы. Прошлась по полю, ладонью погладила хлипкие ржаные всходы. Заключила:

— Не перезимуем.

— Рано еще о зиме думать, — возразила игуменья. — Лето еще как следует не начиналось.

— А оно, видать, в этом году и не начнется. Зерно в теплое лето быстрей зреет, а нынче лето такое, что и до морковкиного заговения[22] зелено будет.

— Все в руке божьей… Ничто, переживем.

— Надо ехать, — чуть с нажимом проговорила келарша, видимо продолжая разговор начатый давно.

— Не смей… — отвечала игуменья, но уверенности в ее голосе не было. — Времена неспокойные. Порежут вас.

— Пусть лучше порежут, чем я с голода помру.

Варька, смиренно слушала обрывки чужой речи. Задумывалась: кому ехать, куда ехать. Задумывалась, но не то чтоб очень серьезно: казалось, что это ее не касается.

Но с человеком обычно случается как раз то, что, как он думает, его не касается.


* * *
— Собирайся, едем.

— Куда? — удивилась Варька. — Зачем?

— В Вологду, за хлебом. Где это, представляешь?

— Смутно.

— Это очень далеко.

— И опасно? — предположила Варька.

— Юдоль земная — вообще штука опасная. Ни одному не удалось жить вечно. Всех жизнь до смерти уходила.

Сборы были недолгими. Будто распогодилось, проредилась мокрядь, и келарша спешила уехать, пока дороги в очередной раз не раскисли, да не передумала матушка-настоятельница. Собрали телеги, нашли кляч, да наняли двух погонщиков.

Денег настоятельница в путь не дала, сказав, что потеря келарши и без того станет тяжкой утратой для монастыря. Про Варьку она даже не вспомнила. Зерно или муку надлежало выменять на полдюжины рукописных книг, не сильно, впрочем, ладных. Но сколько серебра, да меди было в монастырской мошне, игуменья представляла с трудом. Потому келарша легко смогла ополовинить запасы.

На Вологду ехали через Клин, Кимры — Москву обошли далеко стороной, около нее, сказывали, буянят разбойники, которые вовсе потеряли стыд и даже монаха не пропустят. На день остановились при калязинском Макарьевском монастыре, ждали к кому пристать.

По дороге месили грязь путники. Их было много: голод порушил покой, сдернул с места слишком многих. Они шли, брели, умирали на краю дороги. Но голь перекатная плохо подходила в спутники монахиням, а за их вычетом выбор оставался небольшой. Наконец повезло: на север везли ссыльную, впавшую в немилость боярскую семью. Ехали богато, с охраной: только под барахло да хозяйство было отведено дюжина телег.

Барыни в три ручья лили слезы, бояре смотрели грозно исподлобья. От чужих слез Варька отводила глаза, но игуменья была иного мнения:

— Ничего, не пропадут. С голоду не помрут. Померзнут годик — другой, а там Бориско сменит гнев на милость, да вернет.

Впрочем, перед барынями она опускала взор долу, смиренно крестилась и принимала милостыню. Стрельцы же из сопровождения на крестные знамения глядели с сомнением:

— Эх-ма! Да раз-з-зе сейчас верят как раньше? Вот раньше вера была — не чета нынешней. Горы двигала, воды морей раздвигала. А сейчас? Тьфу! Патриарх зерном торгует! Монашки в купцы подались.

Стрельцы Варьке нравились: были они статными и почти красивыми. Ну а то, что некоторые со шрамами да щербаты — не велик изъян. Небось, в драке с немцами да татарвой раны заслужили… А еще они наверняка царя видели. Это было такой диковинкой: смотреть на тех, кто видывал царя.

Хотя на недостаток диковин Варька не жаловалась. Поезд проезжал мимо деревень, сел, уездных и захолустных городков. И все вокруг было незнакомо, непривычно, дивно.

Жизнь в монастыре определенно имела свои преимущества. Верней, не в самом монастыре. Если бы Варька не была приставлена к келарше, то весь мир бы ее можно было бы осмотреть с верхушки монастырской колоколенки. Жизнь простой монахини, конечно спокойна и безопасна, но пресна как воск церковной свечки. И даже лютому голоду тогда она была чем-то благодарна. Если бы не он, то не было бы этого путешествия.

Дорога была долгой и неспешной. Гонец, положим, свою задницу до состояния отбивной доводит, так, что мясо от кости отстает, загоняет коней до полусмерти, но делает за сотню верст. Обоз, запряженный волами, от рассвета до позднего летнего заката проходит только треть от сотни. Немного быстрей идет конный поезд, а путник на своих двоих хорошо если двадцать верст одолеет.

На ямах[23] лошадей не имелось, потому келарша пускала за полушку или за пуло[24] на телегу попутных. Кроме денег они приносили свои истории, порой совершенно непонятные.

— А тот ей: э-э-э! — рассказывал крестьянин своей товарке. — И ее опа, туды-сюды… Тогда она тоже: ух! А ихние: н-е-е-е… И эх, эх, эх!

— Да ты чё? — дивилась та.

— Агась. Тада он растак да этак. Опа! И туда.

— А она чё?

— Да нечё. Эвдак того и брык…

— А он чё?

— Он: ага, да э-э-э… И тоже туда же… Вобчем похоронили их рядком.

— Да, не повезло, сердешным…

Оба сочувственно качали головами в так движению телег.

От безделья келарша рассказала, куда они едут и зачем. Особой тайны в том не было.

Лет пять назад через монастырь с севера ехали поклониться в Святую землю монашки из монастыря под Вологдой. По нужде заглянули в монастырь, где после появилась Варька — одна из сестер захворала да скоро и преставилась. Сочувствуя чужому горю, игуменья велела покойницу похоронить с должным почтением, а путницам дала приют для отдыха, да собрала в неблизкую дорогу кой-какой гостинец. Все же в Святую землю идут, пусть святыми и не станут, но к Богу в испытаниях и молитвах приблизятся.

Если дойдут, конечно.

Эти дошли, и еще удивительнее, даже вернулись. По дороге завернули в подмосковный монастырь. Щепоть иерусалимской земли бросили на могилу недошедшей сестрице, одарили других мелкими подарками. Звали игуменью в гости, та мило улыбалась и кивала. Обе стороны хорошо понимали, что ехать за тридевять земель незачем.

Но сложилось иначе. От путников келарша узнала — в тех краях не то недород меньше, не то и вовсе его нет. Надумала ехать, звала игуменью. Та была решительно против. Это было не то приглашение, которым порядочным людям надлежит пользоваться. Келарша отвечала, что ежели не ехать, то они останутся порядочными, но ненадолго, потому что скоро станут мертвыми.

Вода камень точит, и игуменья уговорам поддалась. Не захотела только ехать сама.


* * *
В Ярославле с ссыльными боярами расстались. Пристали к большому обозу, который катил к Белому морю. Он совсем не походил на боярский поезд, полный рыдания и горя. Здесь ребята были веселы и шумны, как и их пустые телеги.

Заломив шапку бекренем, обозный ходил гоголем, гордо осматривал обоз, его охрану, приставших к его милости монашенек. Он чувствовал себя хозяином. И был в некотором роде прав.

— Телеги видишь, со знаком! — обозный постучал пальцем по выжженному клейму. — Мельница — наш знак. Такие по всей Руси ездят — от Астрахани и до Архангельска, от Смоленска до самого Тобольска. И струги есть с таким знаком, и мельницы, и лабазы. Сила!

И действительно — то была сила, и он к ней принадлежал. Полсотни повозок растянулись почти на версту, рядом с ними ехали казаки грозного и даже дикого вида. Особенно страшил их атаман — на огромном вороном жеребце, в высокой шапке да со свернутым на щеку носом. Он зло глядел, сплевывал через выбитые зубы на траву так, что та еще бы немного и вспыхивала.

Но вокруг бывали места и пострашнее.

Ехали через какую-то брошенную деревушку: дома стояли осиротевшие, без единого огонька в окнах. Дело было в сумерках, и казалось, будто что-то недоброе, черное прячется в избах, готовое броситься на путников едва лишь чуть стемнеет.

Любой человек после этого казался раскрасавцем.

Калитник

— А конь-то твой пал… — сказал хозяин как бы между делом.

Крысолов закрыл глаза, сморщился, чуть не завыл. Не стал спрашивать: отчего и как. Все было ясно. Конь донес его до хаты, но после — простыл, околел. Конюшни или большого сарая у рыбака не было, а в узкую бы дверь он не прошел. Казак должен был спросить сам, но боялся, догадывался, что конь, который столько раз спасал его жизнь, мертв.

Но даже мертвый скакун продолжал служить хозяину. Здесь, зимой в степи даже одному мужчине выжить было трудно, и рыбак за всю зиму не наедался досыта. А что говорить, когда мужчин двое, а второй к тому же хворый?..

И хозяин избушки стал срезать с павшего коня лоскуты мяса… Благо зима была холодной, в снегу туша лежала словно на леднике. Когда случалась короткая оттепель, хозяин собирал вокруг снег, набрасывал его на околевшее животное.

Одной ночью к избушке вышел волк, он был стар, голоден, и не погнушался промерзшей падалью.

Утром рыбак сделал вывод, расставил злые волчьи капканы и уже через день выделывал шкуру напрочь поседевшего волка.

Первую неделю Крысолов прометался в беспамятстве. Он кричал, звал на помощь, разговаривал с какими-то людьми. В бреду ему являлись люди, от одного имени которых рыбака бросало в дрожь. Бельские, Сабуровы и даже кто-то из Колычевых будто заглянули в жалкую рыбацкую халупу.

Пару раз Крысолов падал с лавки на пол, и худосильный рыбак с трудом затаскивал его опять на лежанку. А однажды в бреду больной поднялся, и засобирался прочь. Хозяин пытался его удержать, но где там. В одном исподнем Крысолов вышел за дверь, попал в метель, быстро остыл и повалился в снег.

— Где сабля моя?.. — забеспокоился он в другой день.

— А я почем знаю? — заторопился заговорить зубы рыбак. — Не видел я никакой сабли! Ты без нее пришел.

— Я с ней сюда ехал!

— Может, и ехал. Да, верно, обронил где-то по дороге, она и в снег упала! Но ничего! Весна пройдет, снег растает, я пойду — найду ее наверняка.

Но к горячечному больному все равно подходил с опаской. В руке под одеялом Крысолов часто держал кинжал, которым иногда пытался поразить очередного призрака.

Когда бред отступал и больной приходил в себя, пил воду или юшку, после — снова проваливался в небытие, и выпитое выходило потом. Жар от него шел словно от печи, раны гноились, и порой старик поглядывал: а не начался ли антонов огонь[25]?

Но пронесло.

К концу второй недели будто стало полегче, бред и жар сменился спокойным забытьем. За это время Крысолов похудел чуть не в два раза, кожа стала тонкой, обтянула череп, кости.

За стенами халупки в городах и весях, населенных православным народом тянулся изнурительный Рождественский пост. Но, как и многие в том году, два мужчины ели без разбору, когда было что есть, и голодали, когда еда заканчивалась. За постой Крысолов снова извлек из воздуха и вручил рыбаку монетки — три польских гроша. Рыбак собрался и на день ушел в ближайшее большое село: вернулся с припасами и не вполне трезвый.

После Рождества Крысолов уже управлялся ложкой сам и даже иногда мог пройти по стеночке. Но зима, да плохая еда замедляли выздоровление: он не то спал, не то проваливался в забытье.

В избушке было тоскливо. Порой мужчины перекидывались парой слов: холодно ли сегодня, какое число и когда, наконец весна. Но все больше молчали: оба были немногословны. Порой старик уходил на реку удить рыбу, и Крысолов играл в гляделки с закопченным ликом на иконе. Пламя лампадки потрескивало и дрожало, потому казалось, что святой обычно проигрывает.

На икону Крысолов не крестился. Свои многочисленные грехи не исповедовал — не верил в тайну исповеди, не доверял попам.

Не верил в приметы: ни в добрые, ни в злые. Особо крепко не верил в женские обещания.

И уж точно Крысолов не верил словам хозяина, с первого взгляда почувствовал в нем человечишку мелкого, с гнильцой… Была бы воля Крысолова, он бы век такому не доверился. Но вот беда — выбора не имелось. Вернее он был, но крайне скуден: либо сдохнуть, либо рискнуть… И сдохнуть немного позже.

Когда хозяин открывал дверь, то с лавки Крысолов видел другую сторону оврага, немного неба и раз — несколько звезд. Мир больного человека обычно мал.

Он смотрел за порог, думал, а как там без него. Совсем недалеко нес свои воды Батюшка Дон, немногим дальше текла царица-река Волга, где-то шумели пряные базары Персии. У рыбака нашлось немного самогонки злой и вонючей, которую он втридорога продал Крысолову. И теперь тот поднимал крошечные чарки за здоровье и за спасение души басурманского торговца, продавшего чудо-зелье.

Совсем в иной стороне от Персии, среди запоздалых снегов разливался звон московских колоколов.

Мир с горем пополам, но продолжал жить.

Может быть, в миру уже забыли о нем?

Нет: не забыли.


* * *
Раз, очнувшись ото сна, Крысолов обнаружил, что в хате и без того маленькой стало вовсе тесно.

Больше всего места занимал человек в лисьей шубе. Был он лысым да низкого роста, но плотного сложения. Ни мгновения он не стоял на месте, катался по дому словно шар. Его два спутника были чуть не полными противоположностями. Шапки они сняли, наверное, не из вежливости, а чтоб не мести ими потолок. Своим спокойствием напоминали скифских баб, но будто невзначай держались за рукояти сабель.

Почти незаметным сделался хозяин домишки. Сидел он в углу на лавке, втянув голову в плечи, дышал через раз…

Толстяк же излучал веселье. Таким вообще горе — не беда. Такие ходят по свету, опираясь на свою мошну.

Увидав, что Крысолов проснулся, толстяк притворно удивился:

— Ну-ка, ну-ка… Кто тут у нас? Ба!.. Сам господин Крысолов! К слову сказать, все хотел узнать, а как тебя кличут в миру? Иваном? Дмитрием? Никифором, на худой конец?.. Как тебя маменька звала к обеду?

— Зови меня Крысоловом…

— Ну, коль просишь — так тому и быть. Да только матушка твоя, наверное, с таким имечком намаялась.

— А ты мою матушку не тронь!

Толстяк криво ухмыльнулся, напряглись его телохранители. Крысолов сжал под одеялом кинжал. Хотя было ясно: случись что — толку с кинжала никакого. Живым из этой переделки не выйти…

Но толстяк пошел на попятную:

— Хорошо, как скажешь! Только ты не волнуйся… Знаешь, я тут ехал, думал, если не застану тебя живым — куплю твою плоть, сниму шкуру, набью соломой, да буду чучело за деньги показывать! Ну, дай же посмотреть на тебя…

Толстяк наклонился почти к ложу.

«Вот сейчас, — подумал Крысолов. — Сейчас он станет ближе, и его можно будет достать».

Больной стиснул кинжал до боли в пальцах. Но рукоять была совершенно скользкой от пота, да и особой силы в себе Крысолов не чувствовал.

…А толстяк лишь посмотрел на лицо больного и тут же отпрянул:

— Ох… Если ты так погано выглядишь, то жутко представить, что стало с теми, кто на твоем пути встал…

Крысолов покачал головой: с кем он дрался, сейчас наверняка было легче — они были мертвы.

Крысолова бросало в жар. Лавка качалась, словно корабль в бурном море. Даже разговаривать, и то сил не было.

— Говори, зачем пришел, — выдохнул Крысолов.

Толстяк кивнул, улыбнулся, ответил:

— Два года назад ты убил Ваську Калитника? Было такое?

Крысолов, недолго думая, кивнул.

— Его охраняла дюжина человек, он жил будто в крепости. И все равно: однажды утром его нашли в запертой изнутри комнате с перерезанным горлом.

Лишь глазами больной показал: было такое, чего уж тут…

— Васька Калитник был моим братом двоюродным… — настойчиво уточнил толстяк.

Крысолов слабо кивнул, прикрыл глаза, словно беседа его интересует мало. Ну, был так был… Мне-то что с того. Спать хочу…

И хитрость удалась.

Толстяк наклонился и почти на ухо проорал:

— Слышь, чего говорю? Брат мой, двоюродный!

Сейчас!

Крысолов ударил на звук: не открывая глаза, отбросил одеяло, кинжалом очертил полукруг, сначала в одну сторону, затем, приподнявшись на локте — в другую. Но рассек только воздух.

Удивленно открыл глаза: как же это так, два удара и никого не убил.

Стены тут же качнулись, потолок улетел вверх и назад, пол предательски подскочил и треснул по лицу.

Мир исчез…


* * *
Когда Крысолов открыл глаза, промелькнуло в голове: не стоило того делать. Потом пришло удивление: он все еще жив. Его сменила досада: эти так просто ему не дадут умереть. Убивать будут долго и со вкусом.

Пока Крысолов был без сознания, комната не изменилась.

Все так же в углу дрожал хозяин, стояли, словно столбы телохранители. Их хозяин сидел за столом. Рядом с толстяком в столешницу был воткнут кинжал Крысолова.

— Очнулся… А я уж думал, что ты уже богу душу отдал…

— Воды… — попросил Крысолов.

Толстяк махнул хозяину рукой, дескать, действуй.

Тот действительно быстро поднес больному кружку с водой.

Пока Крысолов жадно глотал, толстяк продолжил:

— Васька мертв… И если я скажу: «Царствие ему небесное», то солгу. Царство Божье ему не грозит ни в коем разе… Подлецом был мой братец, сволочью… То, что от мрази ты землю очистил, поклон тебе в самые порянки. Да ведь за это дело тебе заплатили…

Глотая солоноватую воду, Крысолов кивнул: что было — то было.

— Как я вижу, твое здравие далеко до доброго, — говорил толстяк. — Но и стоящим на краю могилы тебя не назвать…

— Это тебя печалит? — вытирая губы, спросил Крысолов.

— Совсем нет… Если бы я застал тебя мертвым, то не рыдал бы, конечно… Но был бы раздосадован…

Толстяк оглянулся на хозяина избы. И смотрел будто несурово, но хозяин и вовсе скуксился. Ему стало ясно, на ком бы новый гость свою бы досаду выместил…

Затем повернулся к Крысолову, подумал и продолжил:

— Так я к тебе по денежному делу. Надобно, чтоб в мире на одного гада стало меньше. Смерти ему многие желают… Да не у всех деньги имеются нанять самого Крысолова. Но я так и быть, облагодетельствую мир, возьму траты на себя.

— У всех есть враги… — прошептал Крысолов. — Кто-то и за тебя деньгу предложит…

Толстяк как раз рассматривал кинжал и сделал вид, что слова хворого пропустил, не заметил. Вместо того ответил:

— Я желаю получить голову Луки Кривозубого ныне известного так же как Лукьян Бессон. Туловище, как ты понимаешь, или другие части тела мне везти не обязательно. Привезешь живым — цена не меняется. Я его все равно прихлопну без лишних разговоров. Может и помучил бы… Но совсем нет времени, совсем… Если эта дурья башка будет доставлена и мной опознана, я даю честное купеческое слово, что заплачу тебе сто рублей.

В тишине стало слышно, как рыбак глухо сглотнул: таких денег он в жизни не то что в руках не держал, но даже и не видел. Да и под крышей его хибары о таких деньгах, чтоб не накликать лихо, старались не разговаривать.

Впрочем, на больного сумма не произвела никакого впечатления.

— Сто пятьдесят, — ответил он.

— Э-э-э… Да у тебя, Крысолов, горячка… Если ты забыл — я напомню. Сто рублей — это очень много. Вот эти удальцы, — толстяк кивнул на своих спутников, — стоят мне шесть рублей в год.

— Ну и отправляй за Лукой тогда своих молодцов тогда! Что мне за печаль!

Толстяк задумался, но ненадолго:

— Да тебе сто пятьдесят рублей и унести трудно будет!

— Унесу… Слаб буду — расплатишься венгерскими[26]

Хозяин хибары едва слышно сглотнул.

— Ладно, шут с тобой. Полторы сотни пусть будет… Да только знай: я не тебе одному эту работенку предлагаю. Кто первый с ней управится — того деньга и будет… Ну да ладно, засиделся я тут у тебя. Будешь в Астрахани — заходи. А у меня еще дела… К слову, у меня для тебя подарок.

Со скамьи взял сверток, замотанный в тряпицу. Бросил на одеяло рядом с Крысоловом. Тот развернул ткань, увидел там свою саблю.

— Хорошо, что мой человек на базаре купил… А то бы горе было. Так что впредь за своими вещами смотри лучше.

И толстяк поглядел на хозяина.


* * *
Через четверть часа от толстяка со слугами простыл и след, а рыбак все сидел в уголке и дрожал. Ему все не верилось, что он уцелел, что все обошлось.

Впрочем, все ли?

— А вот саблю на базар относить было глупо, — наконец сказал Крысолов. — Зачем ты так сделал?

— Боялся, что ты меня ею прирежешь.

— Это настолько глупо, что я тебе, пожалуй, поверю. Только если б я захотел — убил бы тебя голыми руками.

Рыбак кивнул: он это понял давно.


* * *
А утром началась весна.

В этом году она пришла рано, за свое взялась рьяно: заглянула даже в буерак, еще до полудня растопило снег на крыше, и от соломы густо шел пар. Снег в овраге, вокруг дома не растаял, но стал ноздреватым, мягким. Все дороги и поля вокруг превратились в непролазную грязь.

Зато гость все никак не мог согреться, кутался в лоскутное одеяло, зуб не попадал на зуб. Казалось, холод долгой зимы вошел в его кровь, наполнил кости и теперь жжет изнутри. Порой хозяину было душно, жарко, а его гостя бил озноб. И хозяину, чтоб охолонуть, приходилось выходить на двор — спорить с Крысоловом не хотелось.

Выздоравливал Крысолов медленно, словно ребенок учился жить. В конце березня, когда рясно цвели жердели, первый раз вышел из дому. Опираясь на костыль, прошел совсем немного, вдоль ручья до реки. Постоял немного на берегу, у самой кромки, наблюдая, как волна лижет подошвы его сапог. Весь путь у него занял с полчаса, и, вернувшись к хате, Крысолов долго сидел на завалинке — почти до заката.

После положил перед рыбаком монетку, сказал:

— Я тут у тебя еще поживу месяцок?

Хозяин поспешно кивнул. Он боялся перечить гостю, когда тот лежал пластом, а, хоть нетвердо стоящий на ногах, Крысолов внушал ужас. И если рыбак и мог его убить, то время уже было упущено.

Степь была безлюдной, до ближайшего соседа, такого же бобыля, говорил рыбак, было верст семь и все полем. Но иногда по степи проходил странник, с первой травой прогрохотали чумацкие возы. Порой пролетала конница, татарская или казацкая, но ее появление рыбак предчувствовал своим байбачьим чутьем и прятался в свой буерак.

Долгими вечерами гость любовно наводил блеск на саблю, снимал с нее зазубрины, порой упражнялся с ней. Разминал ослабшие и одеревеневшие за зиму мышцы. Метал ножи, причем все подряд, какие подвернутся под руку. Рыбак и не догадывался, что его столовый нож можно метнуть так, чтоб с пятнадцати шагов попасть в яблоко. После он пытался повторить бросок, но даже не смог бросить так, чтоб нож летел вперед лезвием, а не рукоятью.

Стало проще с едой: рыба, истощавшая во время зимы, сейчас к нересту нагуливала жирок, бросалась просто на блестящий крючок. Позже на реке драли раков, варили их. Те были просто замечательные: крупные, мясистые. Крысолов и не знал, что ел иногда тех самых раков, разжиревших на трупе убитого им в начале зимы казака.

Весна была короткой — как всегда в этих краях. На Егория Вешнего, когда солнце жгло ярко, наступил час, которого рыбак и боялся и желал. Боялся, что гость его пришибет напоследок — просто так, за здорово живешь — чтоб не потерять сноровку. Желал, потому что гостя терпеть уже не было никакой мочи. Так или иначе все должно было завершиться.

Обошлось: на стол рыбаку легла горсточка монет.

— Спасибо, хозяин, что приютил. Пойду я.

— Скатертью дорожка, — пожелал рыбак.

На том и расстались.

Слепая

— Ересь! Христианам Господь в мудрости своей даровал знание, как строить дом Божий — священный храм. И храм есть ни что иное, нежели воплощение мира в малом размере. Вместо купола храма — есть купол небесный, пол храма — земная твердь, свечи, которые мы возжигаем — не что иное как небесные светила, а священник в храме — образ и подобие Вседержителя нашего в мире. Стало быть, продолжая подобие, мы заключаем, что мир наш находится за крепкими стенами, которые поддерживают небесный свод, в емкости наподобие сундука или чомодана!

Батюшка покраснел, его глаза забегали как у подростка, пойманного за чем-то постыдным. Да он и был подростком почти: юнец с куцей бороденкой, недавно постриженный в сан. Здесь, в Горицком монастыре, батюшек было несколько, и подбирались они, видать, совсем иначе, нежели в подмосковном, но забытом даже Господом монастыре.

Был он красив, словно ангелок, если у ангелков возможны бородки. Но для этой обители у него был важный недостаток. Он был недостаточно умным, чтоб скрывать свой ум.

— Но я разговаривал с иноземными мореплавателями: они, говорят, что мир подобен ягоде, он круглый. Они оплыли его вокруг, но нигде не видели стен.

— Сказано было в Притчах Соломоновых: «Уста праведника источают мудрость, а язык зловредный отсечется. Уста праведного знают благоприятное, а уста нечестивых — развращенное». Разве могут отступники и еретики говорить правду? Они лишь смущают неокрепший ум!

Игуменья воздела над столом унизанную перстнями руку в картинном жесте: хоть икону пиши. Гости за столом согласно закивали: истинно так.

Казалось, еще немного, и она сейчас его убьет посредством божьей кары, или хотя бы сама наложит епитимью на священника. Но будто бы обошлось. Она сменила гнев на милость, заключила:

— Ну и пусть все остальные еретики живут на круглой земле. А мы, на Руси, жили и жить будем в квадратном мире. Сейчас на Руси какой год, какой век идет, ну-ка вспоминай! Семьдесят второй! А в твоей Европе хваленой — только семнадцатый. Ну и кто от кого после этого отстал?..

У священника хватило ума не возражать.

Ужин заканчивался. Монахини уходили на вечернее чтение и молитвы. Варька с келаршей на правах прибывших гостей отправились отдыхать.


* * *
Им выделили гостевую келью, узкую настолько что в ней смогли поместиться лишь две кровати, а по проходу меж ними идти надо было бочком. Но большего и было ненадобно — обе гостьи устали в дороге, и желали лишь прилечь.

Укладываясь, Варька заговорила:

— Как у них тут все хорошо, богато. А какой у них тут батюшка! Красивый!

— Красивый, — согласилась келарша. — Да благодати в нем ни на мизинец, не то что у нашего покойного. Хотя и не для благодати его сюда прислали.

— А за что тогда?

— За красивые глаза. Сказано: не согрешишь — не покаешься. А я бы с таким согрешила, будь помоложе.

Варька не сразу поняла о чем говорит келарша. Когда поняла — ахнула про себя. Но вместо того отчего-то спросила:

— А теперь?

— А теперь — стара. Боюсь, не успею грех отмолить. Теперь — спать. Спи, Варька…

Но та успела задать еще один вопрос:

— Так в каком мире мы живем?.. В коробочке или на шаре?..

— Мне сие неведомо. Только, если бы я была бы на месте Господа, я бы мир попроще создала. А в природе нет ничего квадратного, зато куда больше — круглого.

И минутой позже келарша уже громко храпела.

Варька же не спала: и совсем не из-за храпа. Ей не давало уснуть увиденное: впечатлений за прошедшие недели было много. Дорога выматывала, но совсем иначе, не так, как жизнь в монастыре. После Троицы начинался Петровский пост, но всяк, находящийся в пути от него освобождался. С базарных прилавков исчезало мясо: продавать его в пост — искушать христиан. За такое били плетьми, не говоря о том, что покупателей не находилось.

Но келарша от припасенного куска сала отрезала крошечные ломтики, ела сама, давала Варьке.

Ехали долго, и как оказалось — зря. Под Вологдой зерно стоило столько же, сколько и в Москве. Недород здешние края почти пощадил, да торговые запасы были изрядными. Но чужое горе своего не умаляло, а даже наоборот. Из здешних хозяйств вывезли не только лишний хлеб, но и часть отложенного для себя. Зерно отправляли не лишь в Москву, оно уходило и на север, в те места, где хлеб не вызревал никогда и в сытые, благополучные года. Оттуда, от Студеного моря, а то и вовсе с Соловков везли рыбу, соль с тамошних солеварен.

В монастыре, столь же бедном, как и подмосковный, прибывших встретили без удовольствия, две книги, поднесенные в дар, приняли. Только как водится, незваных гостей одарили чем ни попадя: немного знаменитого вологодского масла, а все больше дали того, что в хозяйстве было лишним: воск, пеньку или лыко.

— Ничего. Дома продадим. В Москве все дорого, — шептала келарша. — Соль еще тут дешевая, рыбка…

Пробыв в том монастыре меньше дня, снова отправились в путь, но не в Вологду, до которой уже оставалось рукой подать, а на север, в сторону Белоозера, где помещались два монастыря почти столь же знаменитые, как и подмосковный Сергиев.

Возницы в давешнем обозе рассказывали про моря — про Белое, Черное, Хвалынское, где воды — от края до края, пока хватает взгляда. И глубина их немерянная, а из-под воды глядит тьмища рыб и даже, может статься, сам Левиафан. До моря оставалось как до Москвы, но когда ехали из Вологды в Горицкий монастыре, что над Шексной, телеги прогрохотали вдоль Кубенского озера. Местами у Варьки захватывало дух: воды постирались слева и справа, пока не сливались с небом. Но вдали, если не имелось тумана, был виден другой берег.

В Горицком монастыре келарша вручила тамошней настоятельнице припасенные, лучшие две книги. Но та к дару отнеслась словно тогдашнее лето: довольно прохладно. Ответно в дар дала две иконы, которые вовсе не нужны были никому.

Путницы собирались к Белоозеру, чтоб купить там рыбы, а после, оттуда уже возвращаться домой, но в который раз разверзлись небеса, хляби небесные обрушились на землю. Погода установилась такая, что добрый хозяин пса из дома не выгонит. Пришлось задержаться.

Келарша ворчала, но Варьке тут нравилось.

Монастырь этот был обширней, богаче: от монахинь часто пахло приятно, не потом, а неведомым цветочным запахом. Келарша после сказала, что это такая особенная венгерская вода. Здешняя игуменья была совсем не чета подмосковной. Тоже носила скромное черное одеяние, но скроено оно было лучше, из бархата или шелка, а не из холста, как у матушки-настоятельницы или келарши.

Даже ладан здесь курился иной: дорогой, какой дома возжигали на Пасху и на Рождество, да и то не всегда.

А как тут пели! В Варькином монастыре в клирошане брали за неимением других, кого попало, из-за чего хор порой походил на болото с квакающими лягушками. Здесь же каноны пели будто ангельскими голосами, а когда дело дошло до катавасии[27], слезу утерла даже келарша. Казалось, Бог если не здесь, то где-то рядом…


* * *
…А ближе к обеду в монастырскую калиточку постучали…

На дороге стояла старица, одетая в черное платье, в черный платок: не поймешь, не то монашка заблудшая, не то просто старуха. В руке у нее был тонкий кривоватый посох, которым она мелкими тычками перед собой ощупывала землю.

На монахиню взглянула так, что та вздрогнула. Это было дивно тем, что странница явно была слепа. Глаза ее потеряли цвет, казалось, они вылеплены из слежавшегося тумана.

— Чего надобно? — спросила монахиня, и тут же почтительно добавила. — Матушка?

— Я грехи принесла. Проведите меня к вашему батюшке…

Монахиня кивнула, открывая дверь пошире. Старица вошла, велела:

— Веди…

Думала монахиня взять слепую под локоток, но та отмахнулась. Обиженная инокиня хмыкнула, и пошла прочь, ожидая, что старуха опомнится. Но нет: та зашагала за ней видно следуя за звуком шагов. Лишь конец посоха мелко дрожал в пяди над землей, проверяя: нет ли ступеней…

С батюшкой она провела немного времени: видать, груз принесенных грехов был не так уж и велик. Таинство вершилось минут пять.

Монашенки судачили. Старые молодым и послушницам поясняли: есть такой обычай. Бывало так: человек помирал в дороге, не успевали к нему позвать батюшку. Тогда он оставался с человеком — когда близким, а, выпадало и вовсе случайным. И облегчал душу не священнику, а тому, кто после рядом оказался. Затем живой нес двойной груз грехов — свой и покойного. Но только до ближайшей церкви, до которой могло быть верст и двадцать и сорок. После — исповедовал грехи, получал отпущение покойному, и, ежели желал — себе.

Батюшка и странница вышли из храма вместе.

При всех, дабы не искушать священника, за требы и волнения старушка сделала в монастырскую кубышку пожертвование: две новгородки.

— А где хоть покойная, куда идти гроб «печатать», служить панихидку? — спросил батюшка.

— А Бог знает, где могила ее. Мир не без добрых людей. Подберут сиротинку, закопают. Без креста, поди, не останется. А где я ее оставила — уже не помню. Без глаз-то не шибко места удобно примечать. Заупокой отслужи, и довольно будет.

Голова старушки поворачивалась из стороны в сторону, белесый взгляд незрячих глаз скользил поверх голов монахинь, по верхушкам монастырских стен и башен.

«Словно вынюхивает что-то», — подумала одна монахиня. И тут же себя одернула: нехорошо так думать.

— Оттрапезничайте с нами, — попросила монахиня, надеясь, что странница и тут откажет. — Время обеднее.

Действительно: от кухни пахло кашей да вареной рыбой. Запах был не то чтоб сильным, но лишенная зрения старица уловила его за две сотни шагов. Сказала:

— Облагодетельствуйте, калику перехожую.

Старушку отвели в трапезную. Она сама села на скамью за длинным сестринским столом почти у самого входа, стала ждать начала обеда.


* * *
Но об этом Варьке рассказали позже.

Келарша о чем-то разговорилась с местной ключницей, когда зазвенел колокол, сзывая сестер к обеду. Пока шли через монастырский двор, догнали здешнюю игуменью с сопровождающими. Среди них шла стройная женщина лет сорока. Даже монашеское одеяние и время не стерло с лица былую красоту. Из почтения к чину и званию настоятельницы, обгонять не стали, пошли следом. Зашли в трапезную.

Старушка сидела на скамье лицом почему-то к проходу. Ее незрячий взгляд был направлен в сторону распахнутых ставен. В ладошке у нее был кусочек ржаного хлебушка, от которого она отрывала крохи да бросала себе в рот. Игуменья прошла мимо, лишь смерив слепую непонимающим взглядом. Тут же к настоятельнице бросилась монашка, дабы объясниться. Говорила шепотом. За игуменьей шествовала ее свита.

Вдруг слепаявыбросила руку и схватила одну проходящую монахиню за руку. Схватила цепко: хотела инокиня освободиться, да жилиста была старушка, впилась пальцами словно клещ. Прошептала, но так, что все вокруг услыхали:

— Сынок-то твой жив…

Инокиня покачнулась, едва устояла на ногах. Враз стала белее полотна. Лишь спросила:

— Что?

— Да что ты такое несешь?.. — шикали на старицу монахини. — Ты знаешь, с кем говоришь хоть?

Казалось: да откуда ей то знать?

— Пусть говорит, — велела инокиня. — Пусть.

И действительно, старуха говорила:

— Топчет твой сынок землю, хоть хотели душегубы, чтоб он в ней лежал. Идет он, дорогами непрямыми. Да так на Руси повелось, что у нас шлях — семь загибов на версту. Но ты не печалься. Встретитесь еще.

Захват ослаб, но инокиня не стремилась уже освободиться. Тогда старуха отпустила руку, повернулась, и заспешила прочь: вышла из трапезной, своим посохом нащупала траву по бокам от дорожки, засеменила к воротам из монастыря. Через минуту скрылась за калиточкой. Никто ее не остановил и даже слова не сказал. Да что там: дышали все в полгруди словно боялись спугнуть что-то невесомое.

Из столбняка вывела всех получившая предсказание инокиня. Она охнула и рухнула в обморок. Ее тут же подхватили под руки и, не мешкая, отнесли в келью. Остальные вернулись в трапезную, ели молча.

Варька, уткнувшись в миску, размышляла: она слышала лишь имя инокини — Марфа. Обычно, когда человека вводили в иноческий чин, новое, монашеское имя давалось с той же буквы, что и старое, мирское. Это давало немного. Да почти ничего.

Келарша посмотрела на лицо Варвары, ответила на незаданный вопрос: все равно ведь спросит.

— Это Мария Нагая.

Варька не сразу поняла:

— Какая-какая? Она была одета в…

— Нагая. Мария. Царица… Последняя жонка Ивана Грозного. Когда царевич Дмитрий не то помер, не то убили его, Марью подстригли в монахини да вот сюда сослали, с глаз долой подальше. Рот закрой, а то мухи налетят…

Действительно: Варька открыла рот от удивления. Стало жаль, что плохо рассмотрела инокиню, в самом деле: видела царицу, пусть и бывшую. В ее селе о такой диковинной встрече можно было бы рассказывать года три наверняка. Лишь после послушница сообразила, что говорила старуха о царевиче, про то, что он жив. О том, что слепая солгала, и речи быть не могло. Всем известно, что Небесный Вседержитель речет через убогих. Да и разве слепой человек мог сам выхватить из толпы нужного? Разве не верно: старуха указала, что у инокини был сын, доселе считавшийся покойным?..

Варька не была знатоком чудес, но сейчас не сомневалась, что видела именно чудо.


* * *
Тем временем, по лесной дороге слепая спешила прочь от монастыря. В руке ее все также дрожал посох, ощупывая дорогу перед собой. Мир для нее не был пуст, безлик. Лишенная света с рождения, она обращалась к другим чувствам.

Вот суглинок под ногами стал более песчаным, где-то недалеко от дорожки рос кедр. Старуха бы конечно его бы нашла, если было бы нужно. Но сейчас ей вполне хватило запаха. Палочкой она нащупала приметный камень, рядом с ним — тропинку, что с дороги вела в лесок. Под сенью деревьев пошла по ней уверенно, сверяясь по едва слышному журчанию ручья. Вот листья над головой пропали, солнечный свет упал на ее лицо, стало теплее. Слепая вышла па поляну. На ней фыркала кобыла, и дышало два человека.

На пенечке сидела поводырша. Она совсем не походила на человека мертвого и даже на того, кто сможет толково нагрешить, а потом связно исповедоваться. Деревенская дурочка сидела на колоде и жевала краюху хлеба напополам с соплями, кои текли из вечнопростуженного носа. Слепая говорила людям, что поводырша у нее гораздо глупее кошки и лишь немного умнее гусыни.

Дурочке давали есть — она ела. Говорили вести — она шла. Куда шла — то ей и самой было неведомо — брела, куда глаза глядели. Совсем иным был другой присутствующий тут человек. По поляне он похаживал широким, нетерпеливым шагом. Когда слепая вышла на поляну, двинулся ей навстречу.

Спросил:

— Ну как?

— Все как договаривались. Сказала ей, что ты велел при всех.

— При всех?

— В трапезной.

— И как же ты ее узнала?

— От нее на версту ландышами пахнет. Венгерская вода. Не веришь — езжай в монастырь, узнай.

— Узнаю, — усмехнулся мужчина. — Ты даже не сомневайся…

— Деньги давай, — потребовала старуха. — Десять копеек, как договаривались.

Она хорошо понимала шаткость своего положения: жизнь ее стоила куда менее десяти копеек. И сейчас запросто вместо денег она могла получить удар шестопером в лоб. Но за свою жизнь она не цеплялась, потому и согласилась на опасное, хотя и несложное для нее дело.

Вместо смертельного удара в ее ладошку ссыпался серебряный ручеек. Слепая быстро перебрала их и ссыпала в карман. Одна денга была будто фальшивой: след чекана нечеткий, серебро нетвердое, монетка легка. Но свары слепая затевать не стала: подделка была не то чтоб откровенная. Может, мужчина и сам не знал, что носил в кошеле поддельную монетку.

— Так что мне теперь делать? — спросила старуха.

— Иди.

— Куда?

— Ну ты, мать, вопросы задаешь. Иди куда глаза… — начал мужчина, но осекся и поправился. — Скатертью дорога, на все четыре стороны.

Он сам поставил ногу в стремя, взлетел в седло.

— И что, никому не говорить, что Дмитрий вернется?..

— Отчего не говорить? — удивился всадник. — Говори. Только гляди… Только думай, при ком языком мелешь, старая… А то разложат тебя на колоде да шкуру спустят.

Говорил он спокойно, без злобы, лишь предупреждая. И без того слухи о предсказании из монастыря растекутся. Ну а если еще старушка чего разнесет — тем лучше.

Хорошо, что слепая — не выдаст, — думал всадник. И ошибался. Старуха знала о нем уже куда больше, чем иной встречный зрячий. Могла сказать рост, вес угадывала по тому, как под его сапогами мнется трава, хрустят веточки. Знала, что он слегка прихрамывает левой ногой — видно после какой-то раны. Немного шепелявит, да сипит: видать, нос сломан и зубов не хватает, что само по себе не редкость на Руси. Старуха бы узнала и больше, но то ей было без надобности.

Слепая улыбнулась, кивнула: походило на то, что действительно не убьют. А быть той самой слепой, что предсказала явление царевича Дмитрия — это было сокровище почище десяти копеек. Пугаться ей нечего. Вон, Грозного вся Русь страшилась, а сам Грозный боялся блаженных да юродивых.

— А что, служивый, — спросила бабка, когда всадник уже поехал с поляны. — Истинно ли, что царевич Дмитрий возвернется?..

— Все в руце Божьей… Но без нашей помощи Господь точно не управится. Бывай, старая!

Свидеться им больше не довелось, о чем никто не жалел.

Старушка еще раз перебрала монетки, перекрестила пустоту, в которую удалился всадник. После тронула за плечо поводыршу:

— Матрена, вставай, пошли…

Та послушно встала и побрела, куда глаза глядят.

Гон следа

…У той корчмы слава была неважная.

Хуже молва шла только о тех, кто в сей притон заходил. И к слову, число зашедших и вышедших разнилось довольно сильно — не было и недели, чтоб кого-то из него не выносили мертвым.

Но Крысолов вошел в корчму уверенно, словно в свой дом.

Постоял немного у порога, чтоб глаза привыкли к кабацкой полутьме. Пока вглядывался в лица присутствующей братии, его успели узнать.

Может, его здесь и не ждали, но видеть были рады.

— Ай, кого я вижу! Крысолов! — крикнул мужичишка в одетом не по погоде малахае. — Не стой в дверях! Проходи, садись!

Крысолов кивнул и подошел к столу. Но сел не туда, куда ему указывали, а у стены — лицом к выходу. Рядом с мужичишкой сидел еще один, внешности простой, неприметной.

«Вор, — подумал Крысолов. — Скользкий, что угорь».

Затем присмотрелся к мужичку в малахае. Лицо того будто было знакомым и дурных воспоминаний не вызывало. Но кем он был, как его звали?..

— Что, не узнал? Богатым буду! — засмеялся мужичонка. — Хотя и так не бедствую. С приятелем дельце одно обделали!

И, кивнув головой на спутника, тут же вздрогнул, получив ногой под столом.

— Да чего ты! Это же Крысолов, он свой! — и повернувшись к гостю, продолжил. — А я Васька-ключник. Вспомнил?

И Крысолов действительно вспомнил — пару лет назад они пили за одним столом. Говорили еще — мало замков имеется, которые этот «ключник» не откроет. Кажется, тогда нынешний собеседник звался как-то иначе. Хотя неважно: Васька — так Васька…

— Как поживаешь, Вась… Что нового в мире говорят? А то я от новостей отстал?..

— Да что говорят-то? — пожал плечами Васька. — В Польше появился сын Ивана Грозного. Чудесно спасенный царевич Дмитрий.

Тут впервые заговорил безымянный приятель:

— Да полно тебе! Сколько себя помню, все говорят, что на троне самозванец, а истинный царевич чудесно спасен и скоро свергнет захватчика. А по мне — зачем он нужен, даже если он настоящий. Его батюшку забыли? Кровь не водица — сядет на престол, так реки от убиенных из берегов выйдут.

— Богохульствуешь ты! — с укором сказал Василий. — Царь — он помазанник божий. А Бориско он кто? Приблуда! И голод в стране — кара за его грехи! Это мы тут хлебушек едим, а под Москвой, говорят, народ стал безумен от голода. Ловят даже мух, и едят их…

— Приблуда — не приблуда, да при нем тише живется. Народец он давит — но меру знает. А что до голода, видать, Борис Годунов — единственный русский царь, который знает по себе, что такое — голод, как это — голодать. Голод ведь и раньше случался.

— Случался, да не такой…

— Не такой… — согласился вор.

Крысолов отошел, вернулся с кашей, блинами да самогоном.

— Я так понимаю, вы при деньгах, — сказал Крысолов. — И все же — составьте общество.

Ему не отказали.

— Ты при деле? — как бы между прочим спросил Васька.

Крысолов кивнул.

— Может, помощник нужен?..

— Может, и нужен… Я на Бессона иду. Если кто хочет помочь — я не откажусь.

Вокруг Крысолова стало будто пусто. Собутыльники все также были на тех же местах, но они словно отстранились, внутри себя сделали шаг прочь. Ничего не сказали, но Крысолов понял это безмолвно.

«Может, Крысолов Бессона и погубит, а может, и наоборот, — думал Васька. — Но тем, кто окажется рядом с ними наверняка придется предельно горько».

Корчмарь принес пиво. Трое чокнулись с самым коротким тостом, может быть в целом мире:

— Будем…

Крысолов сдул пену, глотнул горький, острый напиток, смыл сухость и пыль, собравшуюся в горле. Заметил:

— Давно пива не пил. Отличное у тебя пиво, хозяин! Замечательное!

Пиво было не отличное, но и не плохое. Самое то слово — хорошее было. Но хозяин на всяк случай кивнул. Ссориться с посетителем в его намерения не входило.

На стол легла монета — золотой корабельник.

— Пива всем! Я угощаю.

Монетка исчезла под рукой хозяина, пиво буквально полилось рекой. Крысолов тут же оказался в центре внимания. И это полностью отвечало его планам. У иных, помоложе, в головах возникла мысль, а не перевстретить ли благодетеля за углом — небось, много у него таких монеток. Но те, которые постарее тут же охладили молодых да ранних: идея тихонько прирезать Крысолова обычно возникала в голове последней в жизни…

После первой кружки Крысолов спросил:

— А кто мне скажет, с Лукой Кривозубым что стало?

— Я вроде слышал, что прошлой осенью его похоронили, — отозвался Васька.

— Да ну похоронили! — возмутился кто-то из-за другого стола. — Зимой его оравушка вырезала санный поезд купца Калитника…

Крысолов кивнул: будто бы сходилось.

— Да то не он! — настаивал Васька. — Я с человеком разговаривал — он божился, что видел камень, под которым Лукьян лежит. И из-под земли стон идет! И на том свете покоя ему нет — за грехи его черти мордуют!

— Его и правда похоронили — заживо, — заметил вор, кусая ржаной сухарик. — Только Кривозубого на седьмой день приятели из гроба вынули.

— Да враки это все! Задохнулся бы он в гробу на второй день.

— А вот не задохнулся бы… Гроб-то ему сколотили крепкий, да наверняка со щелями! Чтоб эта гадина подольше помучилась. А он жив остался и своих гробовщиков на ремни пустил. Потом эти ремни отдал шорникам, и теперь у него на коне упряжь из человеческой кожи!

— Да ну! Скажешь тоже! Людская кожа тоненькая! — сопротивлялся Васька.

— Насчет упряжи — врать не буду, не видел… Да и не о ней мы говорим. А вот купцов порезанных сам наблюдал. И с теми, кто жив остался — тоже разговаривал.

Но Васька все не сдавался:

— А ты что скажешь, Крысолов?

Наверное, Васька ожидал от Крысолова поддержки, но оказалось иначе.

— Если человек действительно хочет жить — то и гробовая доска для него не преграда.

Васька махнул рукой: как знаете… И будто обиделся. На то Крысолову было плевать. На стуле он повернулся кругом, оказался за другим столом.

Крикнул:

— Пива моему другу!

Человека этого он видел вторую минуту в жизни, но пиво все сильно упрощало.

— Так скажи-ка, мил-человек, где купцов-то порезали?.. Потом куда он подался, не слыхал?..


* * *
В Раздорах, в казачьей столице, Крысолов продал клячу, купленную втридорога просто чтоб сюда доехать, да купил резвого коня.

Здешний базар был небольшим, но наполненным. Товары тут имелись со всех сторон света: польская фрязь, черкесское оружие, персидские ткани продавались за московскую или турецкую монету. И за редким исключением, все было с чужого плеча, из чужого кармана: украдено или отбито с боем, снято с убитого или отнято у более слабого.

Это ничуть не смущало Крысолова.

Пройдя по рядам, он прикупил свинца и пороха, еды в дорогу: сала, сухарей, Купил мешочек здешней сушки: куски яблок, груш и жердель[28] высушенных на жарком южном солнце чуть не до золы. Хранить такие можно было хоть пять лет, если, конечно, раньше до них не добирались мыши.

С базара зашел на подворье Мельника, благо до того было рукой подать, не особо ожидая, что застанет хозяина. И оказался прав: слуга сказал, что хозяин со своим арапом отбыл на струге в Москву, вернется, наверное, к осени, а то и вовсе к зиме.

Уже когда засобирался и сам ехать на север, повстречал старого приятеля: Федора по прозвищу «Укради-Да-Выпей», спросил об общих друзьях.

Укради-Да-Выпей знал немного:

— Золу я год как не видал. Набрал он себе шайку и поехал за закатом, к немцам. Пока из его людей никто не возвернулся. Гутарят, сгинули там все. Андрюха-то здесь все пропил, пошел к запорожцам. Говорили, будто его едва в полковники и выбрали.

— А потом? Почему едва?

— Потом, когда казаки затеяли новую бузу, велел зарядить пушку, набил ее дерьмом, да и выстрелил. Никого не убило, зато опозорило всех. Заодно дальше не было вопроса: будет ли он стрелять. Будет. Но чем — непонятно.

— Узнаю Андрюху. А потом что?..

— Пришлось за такой позор ему ноги уносить с Сечи. Двинул он куда-то: не то к валахам, не то к ляхам. Ма буть пришибли где-то, раз вестей нет.

— Тебя послушать, так всех пришибли.

— Жизнь такая, — улыбнулся Укради-Да-Выпей. — Мы-то думали, что ты погиб. В трех местах, говорят, тебя видели мертвым. А ты вон, нас всех переживешь.

— Если ты не бросишь пить — не переживу.

— Ай, да ну тебя. Займи копейку горло промочить?..


* * *
Лед, на котором порезали купцов, уже давно растаял и утек в Хвалынское море[29]. Времени прошло почти год, но рядышком, в деревне все помнили и пересказывали подробности. Они были очень кровавы, но интересовали Крысолова меньше всего. Он не собирал доказательства жестокости, ибо жесток был сам и любому мог дать урок. Он не искал доказательства вины, ибо не был он и судией.

Он был убийцей. Он был палачом.

И единственная доступная ему мера милосердия была в том, чтоб приговоренный умер быстрее.

Крысолов был сродни псу, который гонит след, выслеживает добычу. Следов было много — будто Бессон с сотоварищами и не таился. Крысолов просто ступал вслед за ужасом и обычно не ошибался. Из Царева-Борисова, рядом с которым порезали Калитникских купцов, поехал в Полтаву, оттуда в Белгород, после — в Воронеж.

Он собирал слухи, страшные истории.

Примечал Крысолов и другое. Изменилась Русь, другой стала за тот год, пока он хворый валялся. Опустели деревни, совсем как при Иване Грозном. Холопы убегали не от дворян, а от злого голода.

Как-то в одном углу брошенного двора Крысолов увидел робкие стебельки ржи. Поддавшись смутной догадке, он стал копать землю и на глубине трех пядей действительно нашел мешок с зерном. Не слишком много для семьи, прямо говоря — крохи. Но и это нелишнее зерно хозяева оставили, ушли и сгинули.

Оставшись без холопов и пропитания, снимались и помещики, шел к кому-то в службу, а то и прямо в разбой. Цены на зерно взлетели до небес, зато жизнь человеческая стала дешева как никогда.

— Вот гляди: поденщик получает в день полденги, — жаловался Крысолову в корчме воронежский пристав. — Выходит московка в два дня или новгородская копейка — в четыре. Стал-быть, чтоб цельный рупь получить, надо трудиться год с лишком. Выходит, что человек на Руси куда дешевле коняги даже не под выезд, а для пашни. Дешевле даже коровы, но почти такой же ценный как полдюжины овец.

— Зря ты так. Коня ведь не на год покупают…

— И ничего не зря. Конь помрет через месяц — надо на полтора рубля снова раскошеливаться. Зато помрет человек — возьми другого. Все одно полденьги в день.

— А тебе что за печаль?.. Ты же не поденщик?..

— Человека везде ценить меньше стали. Нет-нет, да и заплатят меньше…

Крысолов, обычно нечувствительный к намекам, все понял верно, достал из кошелька жменю серебра. И пристав стал рассказывать, но неохотно как вспоминают обычно какой-то позор или лихо, задевшее тебя лично. Да так и было: за бедствие в волости пристава чуть не лишили жалования.

— Был он у нас тут в прошлую зиму. Собирались народом — думали по снегу выследить, да куда там — уходил. И знаешь, что помогло?.. Как при чуме — ударили в колокола, устроили крестный ход. И недели не прошло — ушел от нас.

Церковный колокол был Бессону, что мертвому — припарка. Видно, ему просто стало скучно в этой волости: крупная рыба стала избегать мест, где водится такая щука как Лукьян. Ну а с мелкой рыбки — костлявая ушица.

Но в чудодействие церковного колокола пристав верил свято:

— Говориться: когда рождается младенец, Господь Бог дарует ему ангела-хранителя, садит его на правое плечо. Оттого сплевывать можно только через левое плечо, ежели не хочешь своему ангелу наплевать в лицо и в душу… Но вот порой у Господа заканчиваются ангелы и за дело берется Диавол и новорожденному дарует беса. Вот из таких твой Бессон и будет — как есть дьявольское семя. И ты, коль на него идешь — оружие в церкви благослови.

— Это никогда не помешает, — осторожно соглашался Крысолов. — Ну а дальше-то он куда подался? Знаешь?..

— И знать не хочу. А если и узнаю, то лишь для того, чтоб обойти то место. И пособолезновать тамошним приставам.


* * *
…А соболезнования бы пригодились.

Лука оправился из Воронежа под Тулу. Там Кривозубого по весне пытались взять, но он сам нагрянул во двор к губному старосте, привязал того к лавке у колодца, где хозяйки обычно ставили ведра. После — живот разрезал, кишки вынул и прибил гвоздем к вороту колодца… А потом воротом все внутренности и вынул.

Рассказал это сын покойного. Из всех выжил только он, хотя и поседел за ночь в свои тринадцать лет. Именно этот ребенок впервые точно и подробно описал Крысолову шайку Бессона. Выходило, что с ним еще четыре человека. Главный подручный — высокий рыжий дылда, лузгает семечки…

…Но где-то в конце весны, когда Крысолов только собирался в путь, Бессон ушел и из-под Тулы. Куда? То было никому неведомо. Но говорили, что под Муромом людей крадут, а после находят их тела выпотрошенными и изуродованными.

Крысолов отправился туда, но вскоре понял: на сей раз взял ложный след. Убитых с ненужной жестокостью хватало. Но здесь она была похожая, без выдумки. Все же для очистки совести, Крысолов изловил одинокого и полубезумного душегуба.

За его голову лучшие люди города вручили Крысолову пять рублей, из которых два он тут же пожертвовал на церкви, не сколько по зову души, сколь по расчету. Может, придется в этот город снова заглянуть.

Вернувшись в Тулу, Крысолов, было, затосковал, не зная куда податься. Но из Калуги принесли новость: пришибли Остапа по прозвищу Железо. Его Крысолов знал хорошо и даже отлично. Лет десять назад Остап, почти не напрягаясь, в честной драке отделал Крысолова. Тот потерял заказ, но не обиделся, ибо за науку надо платить, да и за битого двух небитых дают.

В новости о смерти Железа не было бы ничего особенного, если бы не два обстоятельства. Во-первых, Железо тоже не брезговал убивать, к тому же занимался поиском бежавших жен, холопов, прихвативших то, что им не принадлежало. Во-вторых, и в главных, в глаза бросался способ убийства. Говорили, что связанного сыскаря разбойники положили на стол и вколотили в него чуть не пуд гвоздей. После Железо так и похоронили прибитым, лишь приколотив к столешнице борта и крышку. Странный гроб на кладбище несли восемь дюжих молодцов.

В Калуге рассказали, что перед смертью Остап укоротил двух подручных Бессона и едва не достал самого атамана, но оказался недостаточно проворным. Шайка же снова откочевала, на сей раз будто к Вязьме.

Крысолов снова засобирался в путь.

Предосенье

— Да ты шо? — лениво, скорей из вежливости спрашивала товарка.

— Вот тебе истинный крест… — крестилась Варька на крест монастырской церквушки.

К ее разочарованию царица, да еще бывшая не слишком была любопытна монахиням. Экая невидаль: у Грозного столько жен было, что всех и не упомнишь. Была жена — да сплыла, вот и вся недолга, что о ней разговаривать. Да и в откровении старушки-бродяжки о чудесно спасшемся царевиче Дмитрии, оказалось, нет ничего нового: подобные слухи ходили и в Подмосковье.

Да и чудеса иные случались. К примеру, не так давно в изрядно опустевшей деревушке появился странник. Шел он пехом, перед собой нес икону-пядницу, с которой смотрел пророк Илия. С виду иконка была проста, но, видно, ценил ее ходебщик.

Прошелся он бедным сельским базарчиком, остановился у торговца калачами. И вдруг раздался глас:

— Ты отчего такой-сякой в муку мел подмешал? Отчего народ православный дуришь?

Зачем подмешивают мел в муку — то было и так всем понятно: чтоб выпечка казалась белей, и, следовательно, дороже, да и расход муки становился меньше. В голодные времена хватай всех хлебопеков подряд и восемь из десяти виновными будут.

Но дело было вовсе не в том. Сам странник и рта не раскрыл, а голос слышали все вокруг. Стало быть, — заключили, — вещал сам пророк Илия через свой образ.

Торгаш брякнулся в ноги, запричитал: мол, и, правда, виновен, каюсь. Торговца народ простил, паче не велико преступление — многие сами себе пекли хлеб с песком, чтоб голод обмануть.

А далее лик вещал, что холодные лета ныне — кара народу русскому за преступления Годуновых. Но зима сия не на века: взойдет ясное солнышко, наступит весна мира, и вернется на престол истинный наследник — спасенный царевич Дмитрий.

Хотел странник отправиться дальше, дабы, как он сказал, нести правду миру. Но удержал его народ, бросился в колени, поселил в оставленную избу. Стал носить нелишнее у себя в доме съестное да выпивку. Путник насчет последней был слаб, и порой очередного паломника усаживал выпить с собой. При этом порой в беседу вставлял словцо и пророк Илия. Зашедшим это нравилось — никогда еще святые не были так близко к народу.

К чудодейственной иконе потянулись паломники. Порой святой не желал разговаривать, но чаще давал ответы: обычно цитату из Писания. Чем ближе было событие, тем более расплывчатым давалось предсказание.

Большое видится на расстоянии, — пояснял приблуда.

Сходила поглядеть на икону и матушка-игуменья. Святости не почувствовала, но и никуда и ничего не донесла. Решила все пустить на самотек, сказала, что народ разберется сам. И оказалась безусловно права.

Напившийся в дымину проходимец попытался явить диво смазливой вдовушке, но икона была далеко, и голос пророка излился из чудом еще незарезанного поросенка. Как назло, это видело полдюжины людей, и скоро об этом знали все вокруг.

Можно было бы понять то, что икона разговаривает матерно: не слишком-то было почтения святым последнее время.

Но пророк Илия вещающий из свиньи — это было чересчур.

Чревовещателя тихонечко удавили и закопали на всяк случай под перекрестком и, разумеется, без креста.

Иконе тоже не повезло: возникло сомнение, уж не адописная ли она? Говорят, знающие люди, что есть иконы, где сверху святые или даже Спаситель, а под слоем краски с божественным ликом иной, сатанинский. И люди, сами того не зная, диаволу поклоны бьют. Не то такие иконы жиды да жидовствующие пишут, не то сами черти в пекле их хвостами рисуют. Краску соскоблили, но под ней была только грунтовка и доска. После молитвы ее на всяк случай предали огню.


* * *
«Ну, надо же, — думала Варька. — Такое пропустила».

Хотя и увидела немало. Сейчас бы уже не поехали — говорили, что около Москвы разбойнички и вовсе распоясались. Вовсе опасно стало на постоялых дворах останавливаться. Сам прокорму не найдешь, зато тобою встречные да попутные полакомиться могут. А кто послабее, те по нужникам лазят, дерьмо человеческое и конское подбирают, пытаются насытить тем, что уже раз было съедено, переварить недопереваренное.

Ползли слухи один страшнее другого: в них чудесное соединялось с чудовищным. Баяли про музыканта, который прекрасной игрой на дуде заманивал за собой ребенка, а после им и обедал. Рассказывали еще про артель нищих, где по уговору раз в несколько дней бросали жребий: кого из товарищей пустить на убой, дабы остальные могли прожить еще несколько дней.

От подобных рассказов и вестей Варька ежилась, паче погода по-прежнему стояла зябкая, несмотря на то, что лето давно началось. Настолько давно, что даже успело почти закончиться.

Уцелевшие хозяйки делились составом новых, ране невиданных блюд: блины из лебеды, щи из крапивы. Еще собирали желуди, отмачивали в проточной воде, дабы из них ушла горечь, после крошили, мешали с зерном, мололи в муку, пекли лепешки с дубовым вкусом и часто — с такой же твердостью. Как назло рядом с монастырем дубов не росло.

Еще по приезду выяснилось, что зерно под Вологдой все же дешевле. Пока Варька и келарша были в пути, оно в Москве снова выросло в цене.

— Эка как дорого. Я и чисел-то таких не знаю, — сказала келарша, когда услыхала почем нынче хлеб. — И на старуху бывает проруха.

Ворота в монастырь, по обыкновению открытые, стали все чаще запирать, оставляя лишь калиточку, да и ту посреди дня старались брать на засов. Виной тому были нехорошие слухи и то, что в монастырь не слишком-то и тянулись. Деревни и села вокруг почти полностью обезлюдели. Лишь изредка кто-то все же забредал и в эти дебри будто помолиться, а на самом деле поклянчить милостыню или стянуть, что плохо лежит.

Да что там: пустел и монастырь: старые насельницы отдавали Богу души в те года охотно.

Сама же Варька превратилась в старожительницу монастыря и уже имела право покрикивать на остальных, принятых после нее послушниц, даже если они были и старше. Монахини пока были недоступны, но Варька с замиранием сердца ждала своего пострига, дабы она могла покомандовать и ими.

Но настоятельница раз за разом переносила принятие схимы.

— Позже пострижем. На какой-то большой праздник, — отвечала она.

— Так ведь уже сколько было праздников!

— Праздников-то много, а праздновать-то нечего. Терпи — теперь это твое новое послушание.

За эти два голодных года постарели все. На лютом холоде и лица людей становились деревянными, злыми. Казалось — мир замерз навсегда, задубел и более не станет добрым и щедрым.

— Раньше благодать была пышными караваями, а теперь только черствыми сухарями да мелкими крошками, — жаловалась Варваре старенькая монашка.

Вопреки всему Варька продолжала верить в чудо: без этой веры жизнь вовсе становилась безнадежной. Вот если два года вместо лета были осень и весна, может теперь вместо зимы наступит лето? Или пусть с небес пойдет манна небесная и все наедятся досыта. В крайнем случае сгодится снегопад из муки, град из зерна или рыбный дождь. Но нет: с небес лилась обыкновенная вода — так далеко милосердие Божье не распространялось.

Попыталась пожаловаться или хотя бы поговорить с келаршей, но та от возможных чудес отмахнулась:

— Надейся на лучшее, а готовься к худшему. Помощи ждать неоткуда, посему справимся сами. У нас другого выхода и нет…

Губной староста

«Господи, — думал Крысолов. — Что же он творит. Его сейчас пришибут».

Человека было не жаль. Это чувство за ненадобностью у наемного убийцы давно отмерло. Было только любопытство: проживет ли этот юнец-иноземец хотя бы пять минут, или дотянет до конца шестой.

Иностранец заказал себе перекусить да немного выпить. Как раз поднес чарочку, зажмурился в предвкушении живого пламени, закрыл глаза.

…И будто бы случайно его толкнул под локоток проходящий мимо казак. Водка выплеснулась из чарки прямо в капустный салат. Казак с сотоварищами густо заржали. Парню бы стерпеть — целей будет, но он вскочил, стал выговаривать, а больше показывать обидчику.

Юноша был одет скорее в польское платье, но поляком наверняка не был: не носил обычную на Руси бороду, но и усов, привычные в Польше или на Украинах тоже не имел. На русском он изъяснялся вольно, но с каким-то звонким, птичьим говорком.

Казаки не спешили его убивать, видно почувствовав продолжение развлечения. Безусый мальчишка требовал поединка один на один с их атаманом. Это был крайне забавный по здешним меркам способ самоубийства.

Растащили столы, освобождая место, спорщики разошлись по углам. Казаки заняли места получше. Мужики да холопы забились по углам: когда машут саблями цена их жизням не копейка, а куда меньше.

— Начинайте!

Из ножен парня выскочила сабелька, тоненькая как спица. Куда весомей была казачья сабля. Русский дрался с легкостью разбуженного медведя: махал оружием часто, тяжело и мимо. Движенья иноземца были напротив, расчетливы. Через минуты две бой окончился: острие рапиры проткнуло бороду, уперлось в кадык, взрезало легонько кожу. Проступила капелька алой крови.

— Извиняйтесь… — предложил парень.

И тут же раздался многоклинковый лязг — полдюжины сабель оказались уже у горла парня.

— Эй… — раздался голос за их спинами. — Коль начали, так деритесь честно до конца, если сразу не прирезали.

Крысолов поднялся из-за стола, прошелся тяжелой походкой.

— Ты гляди-ко, — спросил щербатый казак. — Еще один вылез. Как хоть тебя зовут?.. Что на могилке написать?

Крысолов зевнул:

— Писать ты не умеешь, да оно и без надобности. Мне как-то плевать, как тебя зовут… Но, так и быть, я напишу, что тебя убил Крысолов.

Повисла тяжелая, просто свинцовая тишина. Сабли еще не исчезли в ножнах но опустились.

— А не брешешь?.. — спросил кто-то, стараясь оказаться подальше.

— А кто-то хочет проверить?

Желающих не нашлось.


* * *
— А откуда знаешь русский?

— Изучил в Англии у ваших negoziante[30]. О, signor, я разговариваю на duodeviginti… На вомнадцати языках! Из них sette… Семь — понимаю!

— Как же ты на них разговариваешь, если не понимаешь?

— Легко! Главное знать, как сказать: «Спасибо», «Извините», «Ваше здоровье»! остальное можно и показать. Как у вас говорят: доброе слово и собаке приятно!

«И, верно, даже на своем родном языке он говорит с ошибками», — подумал Крысолов.

Пожалуй, он был немногим старше тех лет, которые ему изначально давал Крысолов: на лице собеседника уже залегли морщины, да глаза он щурил, пытаясь лучше разглядеть нежданного спасителя.

— Ну а в наши края зачем?

— Я двигаюсь в Московию, в ее capitale[31], в Москву. Потом намереваюсь отправиться… nach sïden, на південь[32], к городу, именуемому на картах, как Хаджи-Тархан. Рядом с ним обитает животное-растение баромец. Я желаю его описать… Вам известно о таковом?

Крысолов печально и виновато улыбнулся, покачал головой:

— Нет…

— Ну вот… — опечалился итальянец. — Мне говорили, что il popolo russo[33] неучен. Но мне казалось…

Итальянец замолчал, поняв очевидно, что продолжение фразы может нанести оскорбление собеседнику. Поэтому начал издалека.

— Сapitale вашего царствия — Москва?..

— Если ты про столицу, то да… — кивнул Крысолов. — Имеется такое. Бывал там неоднократно.

— Через Москву протекает река… Если двигаться по ее течению, то далее она впадает в реку, равной которой нет in Europe. Questo[34] река именуется у древних как Аракс или Итиль, на новых картах — Волга или река Царица.

Крысолов кивнул и широко улыбнулся, будто вспомнил нечто хорошее.

— Реки… — продолжал иноземец, — com'х noto[35], впадают в моря. Море, куда впадает река Царица именуется как Гирканское или Каспийское… Вот недалеко от места впадения и расположен город Хаджи-Тархан… Vero?[36]

— Почти… Только Гирканское море именуется у нас как Хвалынское. Если тот городишко назывался Хаджи-Тарханом, то его ноне и вовсе нет — срыли. Рядом выстроили город Астрахань.

Иноземец улыбался, будто недоразумение совершенно рассеяно:

— Видите, как все просто. Все дело в наименованиях. А вы в тех краях бывали часто?

— Я там вырос…

— Magnifico! Как все складывается! Тогда животное вам должно быть известно! Может, вы знаете его под другим именем?

— Если опишите, то постараюсь вспомнить.

— Bene![37] Это животное именуется на lingva latina как Tartarica Barometz или Agnus scythicus[38]. In altre parole[39] — татарский баран или скифский агнец. Это растение своими корнями уходит в землю, а плод имеет похожий на овцу. Плод выжигает в округе траву, и после того как вся трава рядом пропадает, баромец тоже погибает. Кора его похожа на мех… Им подбивают платья и рукавицы, шьют шапки… Мякоть сладкая, без костей… Un certo[40] считают, что оно наделено разумом, но большинство ученых questo считают ложным. In quanto[41] где это видано: разумное растение. Я желаю изучить это творенье Господнее, развеять сомнения, получить семя… И, possible, coltivare in Europe[42].

— Не хочу тебя расстраивать, но, думаю, ты едешь зря. Я за всю свою жизнь не встречал. А уж те места исходил я изрядно.

— Как же так?..

— Да вот так…

— Но ведь должно быть una cosa, отчего пошло такое credenza popolare?..

Крысолов пожал плечами:

— Полагаю, здесь источников много, слиты тут несколько существ. Собственно, овца. Иногда она пасется привязанная к колу. Если она выест траву в округе и ее не переведут в другое место, она, несомненно, погибнет. Далее, на востоке имеется растение, чьи плоды действительно похожи на пуховку осин. Но вряд ли вам захочется таким пообедать. Это — хлопок. Наконец, возле Астрахани произрастает плод арбуз. Его мякоть очень вкусна, нежна по цвету красна словно мясо. Вот его внутренняя часть без костей именуется как баранец. К тому же иноземцы его именуют «ослиным огурцом».

Итальянец нашелся быстро:

— Тогда я должен поехать. Убедиться. Описать.

— Валяй, — разрешил Крысолов.

В корчму забежал мужичишка, оглядел зал, увидал Крысолова, подбежал, стал шептать ему в ухо, мешая слова с отдышкой.

— Ты уверен?..

Мужичок часто закивал. За труды получил копеечку. Крысолов засобирался.

— Вы едете на восход? Ad est?

Крысолов задумчиво кивнул:

— Возьмете меня?..

— Ни за что!

Это обидело итальянца-фрязина:

— Вы, московитяне, не любите иностранцев. Я вам не понравился, non cosi? Не так ли?..

— Нет, парень, ты мне понравился… Именно поэтому — ищи себе другого попутчика.


* * *
Село называлось Глубоким.

Крысолов подумал, что место следовало назвать как-то иначе, например: Глубокая… В смысле — Жопа.

Место было дрянь, людишки — под стать ему. Покосившаяся деревянная церквушка с постоянно пьяным попиком, черные от сырости избы с просевшими коньками. Из маленьких, размером с кулак окон на проезжающих глядели еще оставшиеся жители.

Не так давно сюда отправился не по уму усердный собиратель податей: поехал с рассветом, обещался быть к обеду, да сгинул. Сельцо не стоило тех чернил, которые уходили на написание его названия — но пропавший и наверняка убитый мытарь был перебором.

И не избежать бы селу кровавого правежа, но, во-первых, мертвого мытаря нашла в лесу бабка, собирающая хворост, а во-вторых, рядом оказался тамошний губной староста — Василий Чемоданов.

О нем Крысолов слышал давно. Еще год назад о Чемоданове говорили, что видит он на пядь в землю. Сейчас уже речь шла о полусажени.

В россказни о чудесных способностях старосты Крысолов верил мало, полагал это заслугой осведомителей. А поскольку он тут недавно, то донести на него нечего и некому. Потому, не опасаясь, из корчмы Крысолов отправился прямо к месту убийства. Застал там старосту, стражу из здешнего городка, дюжину мужичков из несчастного села и полдесятка проезжих зевак.

К дереву на лесной поляне был привязан мертвый человек с искаженным от ужаса лицом. Одна его рука была свободна, но воспользоваться ей покойный не смог бы — мясо с нее было срезано до кости.

Перед ним на полянке трава была вытоптана, имелись следы от костра.

Рядом с убитым стояло двое. Как шепотом пояснили стражники — староста и мелкий пристав, служащий у старосты на посылках. Начальник внешности был несуразный: хоть и высокий, но с животом выдающимся во все стороны. Такой живот по нынешним временам был исключительной роскошью.

— Все ясно, — говорил пристав. — Перевстретили мытаря, затащили в глухомань, пришибли да пообедали им. Вот следы от костра. Жарили на сковороде. Вот кусочки подгоревшие выкинули… Смею донести, тут в верстах семи есть деревушка о трех дворах. В ней холопы подозреваются в трупоедстве. Видать не стерпели, забрели полакомиться свежей человечиной.

Староста думал неспешно. Прошелся по полянке. Ранний снег жалостливо хрустел под его ногами. По зевакам Чемоданов скользнул быстрым, почти ленивым взглядом. После Крысолов клялся сам себе, что на нем взгляд старосты задержался не долее чем на других. Но Крысолов знал — взгляд — еще не все. Иногда за внимательным и вдумчивым с виду взглядом скрывалась пустота.

— Отставить. Тут не трупоедство. Мясо срезали с еще живого человека: это видно по следам крови. Чтоб человек не помер от потери крови — рану перетягивали. На руке остался след. А жарили мясо не из-за голода, а для пущей острастки.

— Острастки?.. Да что он мог выдать?..

— Ничего. Его пытали просто так, чтоб сноровку не потерять и развлечься.

В немногочисленной толпе ахнули. Крысолов сделал вид, что тоже ахнул, но на самом деле прикрыл рот зевая.

Еще раз пройдя по полянке, Чемоданов заключил:

— Все, мне тут боле делать нечего. Покойника отвязать и похоронить.

И действительно, пошел прочь, за ним заспешили стражники.

Когда Рундуков проходил мимо Крысолова, то вдруг остановился, что-то вспомнил, затем резко выбросил руку, велел:

— Этого — взять!

Стражники были расторопны, еще более ошеломила неожиданность, непонимание. Неужели успели донести из корчмы? Да нет, не успели бы.

Крысолова поставили на колени, заломили руки, обезоружили, обыскали. Как водиться, в первую очередь староста обыскал содержимое кошелька. Но совершенно неожиданно его заинтересовали не деньги. Под нос схваченному Чемоданов сунул медальон — тот самый, с головой не то пса не то волка, снятый с убитого у речушки без названия.

— Что это?.. Что, я тебя спрашиваю?..

— Государева служба… — прохрипел Крысолов.

— Отпустите его.


* * *
В губной избе, закрывшись от холода пили бастр[43]. Пока хмель не закружил голову, Крысолов рассказал, все, что знал о шайке Кривозубого Бессона. Многое Чемоданов ведал и без того, но что-то записывал все более неровным почерком:

— Говоришь, один лузгал семечки… Ну-ну… Может быть из человечьей кожи упряжь. Запишем. А клык у него справа или слева торчит?

Точно также, по приметам, Чемоданов несколькими часами ранее узнал Крысолова. От старосты Крысолов узнал: того, который щелкал семечки, звали Митяем, а третьего — Денисом.

— У Митяя нет на левой руке безымянного пальца, — пояснял сыскарь. — Денис — шульга. А чего это государева служба ищет их?..

— Вырезали послов к крымскому хану, — сочинял на ходу Крысолов. — С тайными переговорами туда ехали.

Чемоданов кивал с пониманием и сожалением: царь Борис был неважным полководцем, и это всем было известно, особенно самому царю. Но заболтать, провести переговоры — Борису не было равного в целой Европе. Шутка ли: сирота, человек из семьи, где не всегда снедали досыта, стал царем самой большой державы.

— Эта… Если я поймаю… Мы поймаем… Нас наградят?..

— Скорей всего.

За чарочкой-другой сыскарь рассказывал о своей судьбе.

Род, из которого происходил Василий, был не то чтоб богатый, не чтоб древний, да к тому же пришлый. А не так давно к тому же чем-то отличился с нехорошей стороны, попал к царю в немилость и был разослан по городам и весям[44]. Поскольку грех был небольшой, да и Борис не шибко алкал крови, сослали недалеко, и поставили на должности пусть и мелкие, но худо-бедно кормящие. Чемоданову досталось место губного старосты.

Получив должность не по своей воле, Василий освоился, и ему даже нравилось: где еще можно было найти столько загадок? Разгадаешь иную — на душе легко и весело, сам себя похвалишь. А не разгадаешь — не беда, у других дела еще хуже. Правда загадки были не весьма сложными: муж женку пристукнул, подрались в корчме до смертоубийства, и тут же, похмелившись, пришли за наказанием. Как водиться, воровали коров и прочую живность, но своих Пеструх и Буренок крестьяне находили самостоятельно: знали, кто на них глаз положил, куда следы ведут, и к старосте обращались вроде как к судье. Немногим сложнее были женские преступления: если муж, пристукнувший супругу, отделывался церковным покаянием, а жена, убившая мужа, каралась нагорло. Но охота пуще неволи, и мужики проваливались в колодец, замерзали пьяными в трех шагах от хаты…

Действительно сложных загадок было по паре в год.

Как раз разгадка одной и привела к появлению слуха о взгляде, проникающем сквозь землю…

— Расскажешь?.. — спросил Крысолов уже слегка заплетающимся языком.

— Ну отчего не рассказать…


* * *
Эту бывальщину Чемоданов сказывал охотно, не сколько из тщеславия, а потому что полагал, что для сыскаря скромность — добродетель десятистепенная, и народ, особенно занятой гоном следа, надобно учить видеть необычное.

Лет пять назад, еще до появления Василия тут девочка-сиротка пропала. Она жила у тетки, как водится, несчастливо. Говорили, что тетка свою сестричну[45] часто крепко поколачивала.

А потом внезапно девчонка исчезла, словно корова языком слизала. Никто толком ее не искал, но за неимением других новостей судачили об этом долго. По-разному говорили: что убежала она в какой-то город, что ее утащила в лес кикимора.

Когда прибыл новый губной староста, то будто из праздности стал узнавать: где последний раз видали девочку. Оказалось, что сперва ее видели в орешнике. Потом корчмарь заметил, как она будто шла она с чем-то в подоле в сторону дома. Наверняка там были именно орешки: их потом нашли здешние мальчишки на перекрестке.

Еще позже в камышах на здешней речке нашли ленточку, окрашенную кошенилью[46] — единственное богатство купленное сироткой на медное пуло у зашедшего как-то коробейника.

Тогда-то кто-то и сказал, что поскольку тело не всплыло, то видать или она с камнем на шее в воду бросилась или подсобили ей.

Чемоданов перво-наперво сходил в кузню и заказал три крюка каждый в локоть длиной. Кузнец отнесся с пониманием: видать, нужны крюки под ребро. Но староста сделал из крюков кошку и ей прочесал дно речки. Нашел пару костяков, но ни один не походил на человечий.

Сперва под подозрением оказалась тетка: забила, поди, сиротку до смерти, да зарыла где-то. Но тетка первая подняла шум, плакала, да каялась, что обижала деточку, вот она и убежала.

После под подозрением был корчмарь: он видел девку последней.

Но потом старосту озарило:

— Надо было найти не последнего, кто ее видел, а того, кто не видел, но видать был должен.

Уйти с перекрестка можно было в три стороны: по одной как раз шли ребята, нашедшие орешки. По другой брел местный юродивый Павлуша, по третьей — сельский скорняк. Ах да, была дорожка и назад, мимо корчмы и опять же корчмаря. Круг подозреваемых определился. Казалось бы, следовало исключить ребятню, но, рассудив здраво, староста решил не делать этого. Дети нонче пошли — совсем не те, что в старые добрые времена. Родителей не чтят, ведут себя неподобающе.

Про себя Чемоданов полагал, что обычно преступник чаще тот, на кого менее всего подумаешь, поелику оный считает себя безнаказанным и соблазняется на тяжкий грех. Потому в оборот был взят божий человек Павлуша. Говорили, что юродивый свершал чудеса предсказания и даже исцелил двух-трех больных. Но Чемоданова это не смутило, на юродивого Христа ради, он кричал, грозил пытками… Но даже пальцем не тронул.

— У нас имеется крюк под ребро, дыба и прочие достижения отечественной науки. Только я ими не пользуюсь. Так, разве что припугну. Покажу, скажу, де, простаивают они давненько. Но, Боже упаси, только свидетелям, только чтоб у них прояснение в памяти случилось. А подозреваемых так и вовсе стараюсь только силой слова разоблачить. Пытка — наипоследнейшее дело. У всех душевное устройство разное. Не поймешь, не то правду говорит, не то наговаривает. Ты ему в душу влезь, словом ошарашь, так он и сам в ноги бросится.

И как ни странно, помогло: христострадалец вспомнил, что до позапрошлой развилке его обогнал тамошний колесный мастер и даже дал копеечку.

От места встречи юродивого с колесником Чемоданов прошагал до перекрестка, где нашли орешки. Затем — к корчме. Время в пути оказалось где-то равным. Но этого было мало: колесник мог свернуть на другую тропку. И Рундуков вернулся к перекрестку. От него пошел к реке. Путь шел через ложок, именуемый Поцелуевым. В нем росли липки, с которых летом собирали цвет, а в остальное время драли лыко. Среди лип к небу карабкался молодой орешек…

— Словно молнией меня тогда ударило, — рассказывал потом Чемоданов. — Я бегом в деревню за мужиками и лопатами. В сумерках уже копали. И что ты думаешь! Нашел я шкелет! У девки, слышь-ко, орешек в кармашек завалился да пророс! Чего только в жизни не бывает!

Версия о побеге отпадала. Мужики, позванные в помощь тут же засудачили о том, что под землю сиротку утащил леший или еще какая-то нечисть. Но на ребрах Чемоданов разглядел царапины ножом.

Дожать колесника было уже делом несложным…


* * *
— Зашел к нему будто невзначай, о моей телеге поговорили… Затем говорю ему: нож у тебя знатный на поясе висит. Дозволь поглядеть… Кручу ножик в руке и спрашиваю, глядя в глаза: этим ножом ты сиротинушку у Поцелува лога порешил?.. А ну-ка, давай щеки с ножа снимем, под ними должна кровь сиротская остаться. Он мне тут же в ножки бухнулся: не погуби, дескать…

— И что?..

— Погубил, конечно. У него на совести таких сироток было полдюжины. Говорили, что надобно четвертовать, дабы другим неповадно было. Но я велел повесить не мучая. Чего уж тут.

Убийца был так удивлен, что не сопротивлялся, и когда его вздернули на шибенеце, удивление так и застыло в его глазах до той поры, пока их не выклевали вороны…

Время было позднее, и уже изрядно пьяными, два мужчины укладывались спать.

За окном ярко светила луна, лампадка коптила на иконку в углу.

— И почему ты мне поверил? — спросил Крысолов. — Может царский знак я подобрал на дорозе?

— А хоть бы и подобрал, — зевал Василий. — Что я должен делать с волком, который грызет волков, которые снедают моим стадом? Волка того я должен беречь, даже если он задерет нескольких моих овец.


* * *
Убить его, что ли?.. — думал после Крысолов. — Нет, зря все сболтнул про дорогу…

До Москвы — рукой подать, и двухсот верст, поди не будет. Отправит гонца — тот за неделю наверняка обернется.

Выход был один: найти Бессона за день, за два, от силы за пять.

Крысолов и староста проводили дни от заката до рассвета в седлах, спали вповалку в черных крестьянских избах чутким сном.

Наемный убийца не знал, что у старосты были сомнения, но исчезли они как раз из-за того вопроса, произнесенного по пьяной лавочке. Отчего так?.. Кто знает. Чужая душа — потемки.

Холодало. Каждую ночь шел снег, который до вечера таял. Но каждый день он задерживался чуть дольше. Будет скоро день, когда он пролежит до заката, и, стало быть, наступит зима.

На четвертый день лагерь Кривозубого был найден — то были брошенные выселки с единственным уцелевшим двором. Но разбойников там не было. Пепел в единственном очаге остыл и даже отсырел.

— Спугнули?.. — предположил староста.

— Он ушел… Ушел туда, где много следов много, где много добычи…

— И ты уйдешь за ним вслед?..

Крысолов кивнул. Староста был великолепен — далее Крысолову его наметанного глаза будет не хватать. Но им надо было разойтись, и даже хорошо, что все сложилось так.

— Куда он двинул — ты знаешь?..

Крупных городов хватало — рукой подать было до Твери, не так уж и далеко до Смоленска. Куда больше ехать надо было до богатого Новгорода. Но Крысолов чувствовал, почти знал: Бессон двинул не туда. Он поехал…

— На Москву!..

Штурм монастыря

Около села текла речка. Делала это спокойно и размеренно, из года в год по одному и тому же руслу со дня в день, из века в век, со дня основания деревни, а то и вовсе со времен сотворения мира.

В ней бабы полоскали белье, купались дети, старики ловили рыбку — иногда большую, но обыкновенно — маленькую и костлявую.

В речке почти каждый год кто-то тонул.

Разумеется, в реке обитали водяные, русалки и прочая нежить. Разумеется также, что никто их не видел. По крайней мере, до первой чарки.

В общем, все как обычно.

Но вот пошли осенью дожди, вода в речке поднялась, затем морозы, затем…

Закончилось все тем, что река поменяла русло. И надо же такому случиться, что потекла прямо через жальник! Из холма, с которого погост начинался, получился остров, поросший крестами могил. Тех, кого похоронили ниже, вода стала вымывать из могил. По реке поплыли гробы, то и дело на берег выносило чьи-то косточки.

В деревне решили: дурная примета. Да только неприятности начались до того, как река повернула в новое русло.

Дожди, от которых река поменяла течение, продолжались почти все лето, перемежаясь с ранними морозами. На следующее лето все повторилось. К осени грянул голод, равного которого никто не помнил.

Людишки, чтоб собак не кормить, их перебили. Затем с котами дрались за пойманную мышь. После и кошек передавили, поели. Кузнечиков ловили, червей копали, траву жрали…

Потом, кто ушел, кто от голода помер. И в деревне стала тишь да гладь, да божья благодать. Опустела местность. В монастыре не стало слышно крика петухов, пропали столбы дымов. Деревня умерла.

Путнику перехожему — раздолье. Хочешь переночевать — выбирай любую хату. Никто слова поперек не скажет. Некому сон твой тревожить — тишина.

Обезлюдела Русь, словно Мамай прошелся.

Пронесется по дороге гонец, пройдет странник. И снова тихо.

А как-то в монастырскую калиточку постучался юродивый:

— Люди добрые, дайте водицы попить…

…В брошенной деревне несколько колодцев имелось. Пей из них — не хочу. Но нет, юродивый свернул на дорожку к монастырю. Видать, не только в воде было дело

Был он бос, ноги заросли коростой, волосы уже много лет не знали гребня. Вокруг шеи, словно платок — намотаны вериги.

В кельи не пошел, присел около колодца, что был вырыт посреди монастырского двора.

— Святой человек, — сказала настоятельница.

Сама поднесла ему ковш с водой.

Затем опустилась в роскошную осеннюю грязь и принялась омывать ноги страннику.

Варька смотрела на юродивого едва ли не с завистью: человек, верно, все святыни обошел, мир видел: Киевскую лавру, Москву златоглавую. А ей тут, в монастыре, наверное, до смерти куковать, если опять куда-то келарша не возьмет.

Сестры столпились вокруг юродивого. Уже давно в монастырь не приходило никаких новостей. Хотелось узнать: что в мире деется. Но никто не решался спросить первой, чтоб не прослыть любопытной.

Только не нужно это было: юродивый и без того оказался разговорчив:

— Истину вам говорю: последние дни наступают! Скоро ангелы вострубят, и мертвые восстанут! Слуги Диавола среди нас! Вон, пятого дня в Можае дите боярское вина кубок выпил в трактире, стал дым и пламя изрыгать, а после огнем синим занялся и сгорел в час, словно вязанка дров! На земле русской мор и глад, мор и глад! И во всем виноваты царь и вы, бабы!

— Это как же? — ахнули монашки.

— А вот так! Весь грех от баб! Вы хоть рясы да скуфьи понадевали — все равно сосуд зла и орудие дьявола! И то, что ноне делается — кара за грехи наши, паче за грехи правителей! Царь Федор Иоаннович был кроток, богомолен… Грехи отцовы отмаливал! А как стал умирать, эти собаки в Кремле забыли его даже в монашеский чин постричь! А над его тятей постриг посмертно совершили!

— Ишь чего?.. — шушукались в толпе. — Как это он, «собаки в Кремле»! И не боится!

— Он юродивый. Ему можно…

— А я слышала, что царь Федор в тайное монашество был пострижен… — заговорил монастырский священник. — Царем-иноком он был…

Услышав последние слова, юродивый недовольно посмотрел на священника. Дескать, откуда тому знать. Кто, в конце концов, юродивый?

— Кем бы он ни был, нету его, — продолжил гость. — А вот Бориско троном завладел обманно! Когда постельничьим был — травил Ивана Грозного! После одного сына его в Угличе зарезал, а другого со света сжил! Убийца и вор он! И кто ему присягнул, крест целовал — тот тоже преступник!

…Звеня цепями, юродивый ушел ближе к вечеру. В его котомку будто незаметно матушка-игуменья положила калачей, проводила гостя до ворот.

Затем еще долго смотрела вослед, крестила его.


* * *
Может, просто так совпало, а, может, юродивый не тем проговорился, но через четыре дня у стен монастыря появились нищие.

Своим видом они напоминали ожившие скелеты: все худые, со впавшими полубезумными глазами. Одеты были в рваное тряпье, вонью от них разило даже через монастырскую стену.

Жалобно просили покушать.

Ошибкой Матушки было то, что она стала раздавать хлеб. Если бы запасы спрятала так, чтоб свои не догадывались, сколько зерна осталось… Если б посылала послушниц по ближним селам и городкам просить подаяния, глядишь бы — обошлось… А так, раздала хлеб, который был совсем не лишним. Накормить удалось всех, но отнюдь не досыта. Повторить подвиг Христа с пятью хлебами не получилось.

Но по окрестностям пошел слух: в женском монастыре хлеба так много, что раздают просящим.

И уже через пару дней возле ворот появились сотни голодных.

— Кипятка им на головы надо, окаянным… — посоветовала монашка-келарша, бабка ушлая.

— Не сметь! — распорядилась игуменья. — Ибо каждый из них — богоносец.

Келарша пожала плечами, но нашла два казана побольше, велела натаскать под них дров да воды.

Матушка же ополовинила порции послушниц и монахинь.

— Будем жить молитвой да постом, станем питаться снытью[47]… Господь нас не оставит…

Но стало ясно: даже если раздать весь хлеб — хватит не всем.

Ворота открывать не решились, со стены спустили корзины наполненные снедью.

Предосторожность оказалась нелишней: вокруг еды нищие тут же подрались. Блеснули ножи: на хлеб упала чья-то кровь. Это не помешало съесть его до крошки.

И что самое досадное, покончив с подаянием — нищие не стали уходить, а расположились недалеко от ворот. Когда стало темнеть, часть все же двинулись в брошенную деревню, оставшиеся разожгли костер.

В монастырских кельях той ночью спалось плохо: нищие напоминали о себе стенанием и плачем. Утром они ушли в деревню, оттуда появились выспавшаяся смена, коя по приходу тоже начала рыдать и просить хлеба.

Матушка взошла на стену. Толпа затихла, ожидая подаяния. Но вместо этого услышали:

— Хлеба больше нету… Идите с Богом…

Ответом ей был новый стон, громкий, почти звериный:

— Отпирай ворота! Мы проверим!

— Да врет она все! Сами на зерне, поди, сидят! А народ православный от голода дохнет!

— Мы будем молиться за вас, — сообщила матушка голодающим.

— Дай лучше нам пожрать, стерва!

Не говоря более ни слова, игуменья спустилась во двор. Келарьша велела Варьке разжечь под казанами огонь. Настоятельница прошла мимо, приказ не подтвердив, но и не отменив.

— Что будет… Что будет… — бормотала испуганная девчонка.

— А ничего не будет, — успокаивала келарьша послушницу. — Постоят, да пойдут по Руси. А не пойдут — тут и помрут. Морозы посильнее ударят — никого не станет…


* * *
Хотя вечером светило солнце, вечером, уже в темноте ветер незаметно натаскал облака. Ближе к полуночи громыхнуло. Тяжелые капли упали на монастырскую крышу.

Пошел настоящий ливень напополам со снегом. Гром грохотал так часто, что порой сливался в сплошной гул.

Варьке не спалось. Казалось: пока она тут лежит, конец света, о котором говорил юродивый, уже во всю наступает.

В краткие моменты тишины, Варька прислушивалась: не слышно ли нищих. Но голосов не было слышно. Не то, голодранцы ушли спасться от непогоды, не то просто решили, что гром им не перекричать.

Только послушнице казалось: за стенами все умерло.

Она отгоняла эти мысли: разве может быть конец света без ангельских труб, знаков на небе?..

Просто мир затаился. Варька снова вспоминала про убогих за стенами. Думала, как им холодно, голодно. И от этих мыслей самой отчего-то становилось теплее.

Наконец, Варька засыпала…


* * *
По пьяной кривой дороге через ранее утро ехали трое казаков.

Всадник справа со скуки грыз семечки. Едущий слева и чуть сзади дремал в седле.

Третий как раз рассказывал какую-то побасенку:

— Значит, повелел царь его постричь в монахи, а не то — смерть. Старикашку в храм, батюшка за ножницы… Еще, как назло, новообретенный лысоват… И угораздило его во время пострижения ляпнуть, мол, клобук к голове не гвоздями прибит. А это услыхал Басманов и говорит, мол, это хорошо, что ты про гвозди вспомнил. И уже своим подручным: дескать, метнитесь кабанчиком на кузню за гвоздями и молотком…

Лузгавший семечки негромко хохотнул, дремающий просто зевнул. Зато сам рассказчик зашелся в громком смехе, от которого с придорожной сосны спорхнула сорока.

— А то, сказывают, еще был случай: семья покушала грибков и все «сели в сани»! Собрались родственники да соседи и на поминках теми же грибками стали закусывать! Одними похоронами дело не закончилось!

Громкий смех, говор и цокот копыт ветер нес лесом далеко.

И полдюжины нищих услышали их издалека.

Холопы отправились в лес искать грибы, которые вроде бы некому было тут собирать, ягоды, орехи, хоть заячью капусту — что угодно, лишь бы поесть. Но вся их добыча сводилась к трем перезревшим сыроегам, съеденным на месте. Вкуса у них был никакой, как у половы, да и не могли три гриба насытить всех.

И вот они услышали смех, цокот копыт.

Люди, — пронеслось у голодных в голове. — А при них лошади. Значит, там было мясо — много мяса.

О чем-то другом думать не получалось.

Рванули к опушке леса, откуда впервые и увидели казаков.

Голод заставлял разум заткнуться: по всему выходило, что полдюжины холопов должны победить всадников. Ведь тех было в два раза меньше. Такая мелочь, как оружие во внимание не бралась.

В лесу шлях петлял, и, сделав очередной поворот, шел в гору. Справа имелся крутой спуск, слева, напротив — над дорогой нависал край обрыва.

Когда всадники были под обрывом, трое выскочили спереди, двое скатились по склону сзади. Оказавшись на дороге, сломанными жердями будто копьями стали целить во всадников.

Один с обрыва прыгнул за спину последнему всаднику. Но очень, очень неудачно. Вроде бы приземлился на круп лошади, но не удержался на скользкой коже, упал в грязь.

Спящий проснулся мгновенно: одно движение, и сабля звонкой птицей вылетела из ножен. Взглянул вперед, обернулся. Не заметил лежащего под копытами лошади, но увидел двух его товарищей, с одного взгляда понял их намеренье:

Развернул кобылу, ударил ее коленами по бокам.

Наверное, убогим следовало бить по лошади, они попытались достать всадника. Тот пустил кобылу вокруг нищих. От одного удара увернулся, второй отбил.

Ударил сам.

Кровь бьет ярко, перечеркивает дорогу, ложится на падшие листья — недопустимо яркая для умирающей осени. Нищий пытается зажать края раны, но всем уже ясно — он мертвец, ему не помочь.

Второй попытался уйти в защиту, стал отступать к краю дороги.

Казак, привстав в стременах, замахнулся. Нищий вроде бы успел закрыться палкой. Да только та была хороша полчаса назад для того, чтоб раскидывать листву.

Удар!

Сабля ломает палку, бьет по голове…

…Словно куль с мукой, тело падает на землю.

Доселе лежащий в грязи прыгун, поднялся сперва на четвереньки, перебежал дорогу, встал на ноги и рванул со склона вниз.

С оружием в руках казаки стали оставшихся троих теснить к стене оврага. Те хоть по-прежнему сжимали в руках длинные палки, пускать их в ход не спешили. Они уже чувствовали горячее дыхание лошадей, могли хорошо рассмотреть своих противников.

Заговорил тот самый, который травил байки, смеялся громче всех:

— А ну, отвечайте, гады, много вас тут? Быстро!!!

Было видно: один из зубов у него гораздо больше остальных. Прямо как клык у волка или упыря.

— Много! — с испугу согласился нищий.

— И что вы тут, подлецы этакие, делаете? Народ проезжий грабите, сволочи?..

— Да нешто можна?.. — запричитал нищий. — Мы сирые, убогие. Туточки обитаем! К монастырю ходим. Там монашки зерно стерегут. Много зерна! Мы у них Христа ради просим…

— Зерно?.. — переспросил кривозубый. — Это может быть интересно.


* * *
В деревне появились всей толпой. Впереди ехали казаки, за ними тащились нищих. Тех, словно ветер, шатал голод.

Из домов выходили другие, щурились от неяркого солнца, смотрели на казаков. Шептались между собой, поглядывали на оружие. Но никто не стал задавать вопросы, поэтому Кривозубому пришлось говорить самому:

— Меня зовут Лукьяном Бессоном. Теперь я тут главный. Вы либо будете слушать меня и будете с хлебом. Либо умрете — так или иначе.

Свой первый приказ Кривозубый отдал тут же: велел вернуться в лес, принести оттуда убитых в утреннем бою и похоронить.

На самом деле, новому вождю было совершенно наплевать, лягут ли убитые в землю, или их растаскают волки и лисицы. Важней было иное: ослушаются ли они нового командира, начнут ли перечить, или же попытаются гнуть свое.

Но нет, поглядывая на сабли, охая и тихо матерясь, нищие побрели за своими вчерашними друзьям.

…А может, покойники были нужны ему лишь в качестве назидания: как пример того, что будет с теми, кто против него выступит.

Тем временем, казаки отправились к монастырю.

С опушки леса долго смотрели на монастырь: на его стены, на колокольню…

— Да… Бабы… — мечтательно проговорил один.

— Хлеб… — напомнил другой.

Затем подъехали к воротам монастыря:

— Эй! — крикнул Кривозубый. — Открывайте что ли…

Эта простая уловка не сработала. На стене как раз была келарша, и, убедившись, что на нее никто не смотрит, скрутила казакам кукиш.

Но все-таки на всякий случай, позвала настоятельницу. Та была в настроении нехорошем смутном, задумчивом.

Наконец заговорила:

— Сегодня было мне видение: царь умирает, люди подлые душат цареву жену… Шапка Мономаха на самозванце, а народ православный, русский, присягает католику. И вы, — бросила она казакам и нищим, — коли не образумитесь, не отступите — вред своей душе нанесете.

Лука пожал плечами:

— По правде говоря, не вижу связи между католиками и нашим отступлением. Душе, мы, может, и поможем при отходе, да вот телу ужас как навредим.

Монахини же посмурнели: у них были свои дурные знамения.

Когда-то этот монастырь был мужским, но одним летом, всех монахов вырезали налетевшие крымцы. Монастырь восстановили, но уже как женский. Говорят, основатель монастыря, монах Серафим, на месте будущего монастыря воткнул посох в землю, и тот обратился в куст шиповника пламенеющего.

И истинно: во дворе монастыря, возле колодца с незапамятных времен рос куст шиповника, с плодами крупными, такими, кои больше нигде не встречались.

В ту осень, доселе красные плоды враз почернели, стали словно обугленные.

— Да и вообще… — рассуждал дальше Лукьян. — Чего ради мы им должны верить? Видение им было! Сидят монахини на хлебе и воде, вот с голодухи им всякая блажь и мерещится, — и осекся: если там ноне бабы голодают, чего там они сторожат. Пришлось поправляться. — Сам не гам и другим не дам.

В тот день больше ничего не произошло. Лука и его люди кружили вокруг монастыря, деревни. Вернулись уже к сумеркам, были неразговорчивы, лишь Бессон распорядился выставить посты.

Затем он долго сидел у общего костра, смотрел на огонь не моргая, словно играл с пламенем в гляделки или пытался своим взором его заколдовать.

— А чего это он? — тихонько спросил один холоп у казака. — Чего не спит?

Казак пожал плечами и рассказал: говорили, что года два назад на Дону этот Лука убил казака, был пойман. За грех смертоубийства в гроб его положили под убитого и закопали в сырую землю. По станицам прошел говор: дескать, Лукьяна Кривозубого нету боле. Додыхает он живьем в могиле, в гробу ладном, сосновом… Многие, чуть не все, кто знал о Луке, выдохнули с облегчением.

Только вот далеко, в кабаке едва ли не под Астраханью, услышав эту весть, трое задумались… Решали, спорили еще почти целый день: а стоит ли Луку отрывать? Может, с того им самим будет больше вреда, чем выгоды.

Затем все-таки пустились в путь.

Долго ли коротко, пока добрались до места. Пока узнали, где убитый похоронен, пока нашли лопаты… В рощице у реки просидели до заката. Жальник был почти на виду, да и не хотелось лопатами махать по жаре. Потом ждали, пока взойдет луна…

В общем, на восьмую ночь Лукьяна достали из гроба: полубезумного, прячущего глаза даже от лунного света. Но и в полутьме было видно: лицо покойного изрядно обглодано.

И еще: в ночь спасения Лука не спал. Не лег и в следующую. Через день задремал часа на полтора. Но никогда уже не спал он больше трех-четырех часов в сутки.

За глазами говорили, что в гробу Лукьян повредился рассудком, вот и не спит теперь. Сам же Лука по этому поводу скалил зубы и говорил, дескать, под землей он отоспался на всю оставшуюся жизнь.

За Кривозубым появилось новое прозвище: Бессонный или попросту Бессон.

И действительно: в брошенной деревне Лукьян просидел у костра почти до рассвета. Затем поднялся, обошел посты. Без разговоров, зарубил двоих заснувших сторожей. После чего вернулся и прилег часа на два.

Спал ли он в это время — никому не ведомо.


* * *
Утром Бессон постановил: негоже ждать милостей от природы и монастырь надо брать приступом.

— В монастыре блуд! Бабы с бабами живут! — вещал Лукьян. — Я поведу вас!

Холопы смотрели в лицо нового вождя. Тот не отводил взгляд.

И будто все в нем было ладно. Лицо словно располагающее, не побитое паршой оспин, без шрамов. Большие голубые глаза, взгляд открытый, пшеничного цвета волосы, широкий лоб.

Он постоянно улыбался, излучая уверенность в себе, был весел, будто голод его совершенно не трогал. Его зубов никогда не касались клещи зубодера… Впрочем с зубами имелся маленький изъян. Один из верхних резцов был заметно больше остальных зубов.

Тут же проголосовали. Штурмовать монастырь согласились почти все, кроме троих.

Их Бессон велел тут же убить. Ибо, — заявил он, — в отряде должно царить единство.

Рано утром вышли к монастырю.

Еще вчера это был сброд голодных, злых да безграмотных крестьян. За ночь они не сделались ни умней, ни сытнее. Зато злоба сплотила их, превратила в шайку.

Бессон потребовал не просто хлеба — потребовал открыть ворота. Получил отказ.

Кивнул скорее удовлетворенно.

Ушли все — даже те, кто стенал около ворот.

Почти все монахини шептались: не могли холопы так легко отступить. Это не к добру… Впрочем, уже давно ничего к добру не происходило.

И действительно: не прошло часа, как из леса снова появились нищие.

Первый штурм удалось отбить сравнительно легко.

Голодранцы ударили скопом по воротам. На руках несли таран из ствола срубленного дерева.

— Вас ведет антихрист! — увещевала настоятельница. — Порченый! Где вы видели порченого ангела?! Ангела с разными зубами?!

Нищие не остановились. Они никогда не видели ангела с разными зубами. Впрочем, ангелы с одинаковыми зубами им пока тоже не встречались.

— Остановитесь! Я прокляну вас, отлучу от церкви! Ибо сказано у Матфея: «Тогда, если кто скажет вам: „вот, здесь Христос“, или „там“, — не верьте. Ибо восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить…»

Свистнул выпущенный из пращи камень. С разбитой головой игуменья упала на колени.

Бунтари добежали, успели ударить по воротам: раз, другой, отбили несколько щепок. Заскрипели доски, петли. Но тут же на атакующих полетели камни, а затем выплеснули казан с кипятком.

От тарана голодранцы рванули во все стороны, вопя и ругаясь.

Кто-то визжал так, что закладывало уши: услышав шум воды, он посмотрел наверх. И теперь вопел, схватившись за ошпаренную голову, за обожженные глаза.

— Ну, погодите, ведьмы! Я до тебя доберусь! — грозил Кривозубый с безопасного расстояния.

Второй штурм начался уже в сумерках: в монастыре сестры, не дежурившие на стенах, собрались на вечерню. Молились о спасении, о даровании разума заблудшим за монастырской стеной.

Заблудшие себя таковыми не считали, и на отсутствие разума не жаловались. Хотя последний у них работал в ином направлении.

Время между штурмами было занято работами — рубили лес, драли кору.

— Сказано в Святом Писании у Павла, — вещал работающим монах-расстрига, неизвестно как взявшийся среди холопов. — «…сам сатана принимает облик ангела света, а поэтому и небольшое дело, если и слуги его принимают вид слуг правды, но конец их будет согласно с делами их».

Затем молил не то небеса, не то иное место о победе

И поднявшись с колен, смутная рать, снова пошла на монастырь.

Будто опять вела атаку на ворота. Да только теперь шли под прикрытием пехотной «черепахи»: рамы из веток, на которую набросали еловых веток, тряпье и шкуры, обмазанные грязью.

Передвижной шалаш двигался небыстро, и в монастыре успели поднять тревогу. И снова в наступающих летели камни, полился кипяток, даже будто кто-то вскрикнул внизу.

У ворот подобрали таран, под прикрытием черепахи ударили по воротам: раз другой. Было видно, что народу под шалашом меньше, чем во время прошлого штурма. Может, потому, что под укрытием народу помещалось немного. А, может, идти в бой было уже некому. Те, кто дошли, лупили тараном не шибко сильно, словно уже обессилили. И в монастырском дворе казалось, что ворота не ломают, а кто-то пусть и большой, но уставший, стучится в двери, просится войти.

На шалаш полетели факела. Да только обмазанные глиной шкуры загорались плохо, а если и начинали дымить, их тут же поливали припасенной водой.

Келарша принесла неизвестно как попавшее в монастырь фитильное ружье, порох. Попыталась выстрелить… Но забитая без пыжа пуля просто выкатилась из ствола и упала на головы холопов.

Темнело стремительно. Стоя на стене, матушка задумчиво, будто сама у себя спросила:

— И что с ними делать?

— А что с ними сделаешь-то? — ответила келарша. — Пускай лупцуют. Надоест — уйдут.

И тут внизу лязгнули засовы, ворота отворились.

Потом оказалось: пока все монашки глазели на представление перед воротами, Бессон с казаками под покровом темноты по худой лесенке поднялись на стену в другом месте, спустились уже во двор. Вырезали охрану у ворот, убрали засовы.

И людское море хлынуло в монастырский двор. Холопы шли в атаку, шатаясь от голода. Но тот же голод заставлял их быть дерзкими, быстрыми.

— На стены! — кричал кривозубый. — Режь-убивай! Дави монашек!

И сам рванул первый.

Так получилось, что Варька оказалась первой, на кого налетел Бессон. Лукьян, было, замахнулся саблей, но остановился, увидев перед собой почти ребенка.

Этого хватило, чтоб Варька выплеснула в него ушат с горячей водой. Кривозубый успел закрыться рукой, а послушница выбросила посуду и рванула по стене прочь, скользнула вниз, побежала к кельям.

Забежала в свою, захлопнула за собой дверь, задвинула засов. Метнулась, было, к окну, но то хоть и выходило за пределы монастыря, оказалось узким.

И Варька сделала единственное, что могла: села на лавку, затаила дыхание. Стала перебирать четки, некогда подаренные схимником…

Монастырь умирал в муках.

Словно ураган, холопы пронеслись его коридорами, подвалами.

Искали хлеб — его не было. Имелись лишь просфоры, маленькие, пресные на вкус.

Кто-то хватал от ликов святых свечки, жевал их, плевался нитками фитилей.

И уже не понять, кто первым крикнул:

— Руби монашек на холодец!

Варька слышала этот призыв, слышала крики, от которых стыла кровь в жилах. Сначала они звучали часто, но скоро вовсе стихли…

Потом в коридоре раздались шаги. По звуку Варька поняла — не свои. Человек шел как хозяин, не пряча своих шагов. Но казалось — на ногах стоит некрепко. Дверь за дверью открывал кельи. Вроде как осматривал их.

Дошел до кельи, в которой пряталась Варька. Толкнул дверь, та не поддалась.

— Открывай, зараза!

Варька затаила дыхание, но было уже поздно. Человек с той стороны стал лупить по двери.

Вероятно, начнись сейчас светопреставление, Варька бы выдохнула с облегчением. Но ангелы апокалипсиса мирно дремали на своих ложах.

Казалось: двери толстые, должны выдержать. Но после третьего удара гвозди вышли из трухлявых досок.

На пороге стоял парень — ненамного старше Варьки. Увидев послушницу, он улыбнулся. От этой улыбки у девчонки сердце рухнуло вниз.

— Ну ты смотри какая… — проговорил он.

И вошел в келью, на ходу развязывая тесемки штанов.

— Пощади… — просила Варька.

Тот покачал головой и упал на нее.

Что было дальше, Варька запомнила хорошо, хотя пыталась забыть. На всю жизнь ей запомнился запах перегара — видно, перед осмотром келий парень крепко приложился к монастырскому вину. Она помнила его лицо, все в жирных чирьях — хотя в комнатушке и было темно. Помнила: борьбу, как его руки мяли ее тело, пытались залезть под одежду.

Зато память начисто вымарала момент, как Варька накинула на шею насильника четки, стала закручивать их в узел. Не помнила, как парень царапал горло, пытаясь освободиться от удавки. Как потом затих на ее груди, как Варька долго боялась шевельнутся, словно опасаясь, что разбудит покойника.

Следующее, что помнила: мертвец, лежащий на полу. Его лицо белое словно мел в лунном свете, огромные, но опустевшие глаза.

Прочь… — стучало в голове. — Подальше отсюда.

Но было ясно: в обычной одежде не пройти через монастырь.

Глотая слезы, Варька переоделась, вышла из кельи. Пошла по переходам монастыря.

Услышав шаги — пряталась. Раз налетела на двоих холопов — те были пьяными вдрызг.

Казалось невозможным: как за те несколько часов, которые чернь владела монастырем, можно было натаскать столько грязи, пролить столько крови.

Путь на улицу шла через трапезную.

Посреди нее стоял большой казан — тот самый, в котором еще недавно кипятили воду, вылитую на осаждающих. Под ним горел огонь — в него бросали разломанные лавки, скамейки.

В котле варился бульон.

Рядом лежала мертвая монахиня. Ноги ниже колена у нее не было.

Вокруг костра сидели казаки и холопы. Мимо них нельзя было пройти незаметно. И Варька остановилась в тени у колонны.

Ее заметили, но по одежде приняли за своего.

Кто-то протянул ей миску:

— Садись, паря… Поешь… Хм… Что называется — От святаго духа!..

Говорящего сидящие у огня разбойники поддержали хохотом: слишком громким и слишком натужным, чтоб быть настоящим. Казалось, они сами в ужасе от содеянного и пытаются смехом разогнать страх.

И не просто людоедствуют, а принимают какое-то бесовское причастие. И побеги кто сейчас от этого казана с человечиной, догонят и убьют, как чужака.

Варе подали миску с варевом горячим, от которого шел такой запах, что желудок начинал крутиться, старался выскочить наружу. Но разум твердил: не сметь, не дышать даже.

Зато иной голосок, вкрадчивый шептал: сделай глоток — и тебе станет лучше, теплей, сытнее… Да и если не съешь — так узнают в тебе своего врага. Придушат и тут же в этом казане сварят. И хорошо, коли сразу придушат…

Варька поднесла миску ко рту. Посуда приятно грела руки.

Я только сделаю вид, что пригубила, — оправдывалась про себя Варька. — Пригублю, но есть не буду.

Варево было грязно-серого цвета, под пеной будто плавало что-то.

Бессон порылся за пазухой, достал узелок, размером с кулак, замотанный в тряпицу.

— Человечину жевать лучше все же хлебом закусывать… И сольцы бы не помешало… Что хлеба нет — уж не обессудьте. А вот соль — угощайтесь…

Рать, собравшаяся у котла, одобрительно загалдела. Эк, какой у них атаман: ничего для своих не жалко!

Лишь монах-расстрига будто стал поучать.

— Негоже мясо вкушать в пост. Паче, ежели это мясцо — человечье!

Ему дали добавки, и он замолчал.

Бессон обвел взглядом свое войско. Чтоб укрыться от его взгляда, Варька чуть не с головой залезла в миску. Немного бульона попало в ее рот. Варево было теплым, чуть сладковатым на вкус и необычайно вкусным.

Произошло что-то непонятное: горло сжал какой-то спазм, а когда он отпустил, оказалось, что бульон уже внутри.

Варька ожидала, что ее вырвет — но нет, тело не собиралось возвращать свою добычу. Тепло и легкость разливались по телу. Варька никогда бы не подумала, что от одного глотка может так полегчать…

— Вот что, братья… — продолжал Бессон. — Надо уходить нам отсюда. Чем быстрее и чем дальше — тем лучше. Монастырь нам не простят, поймают и колесуют. А то и придумают чего повеселей, так что четвертование покажется смертью сладкой…

— А что делать? Куда идти?

— На Москву! — постановил Бессон. — Там, говорят, царь Бориско открыл свои амбары.

Чтоб не искушать себя, Варька опустила чашку долу.

И совершенно зря.

— Эй, да я тебя знаю! — воскликнул Кривозубый. — Это монашка здешняя, недорезанная! Вали ее, хлопцы!

Но Варька оказалась быстрей. Миску с горячим бульоном выплеснула в лицо потянувшемуся было к ней бандиту. Вскочила на ноги, кто-то попытался ее схватить, но поймал только воздух, сшиб шапку с головы Варьки.

Послушница рванула со всех ног по коридору. За ней тяжело загрохотали башмаки нищих и казацкие сапоги.

Скатилась по лестнице. У крыльца стояли казачьи лошадки — расседлать их после штурма забыли. Варька запрыгнула в седло, ударила лошадь коленями по бокам. Еще четверть минуты — и пролетела через открытые монастырские ворота.

— Догнать девку! — орал Бессон. — Придушить дуру! Вернуть моего коня.

Двое холопов запрыгнули в седла и лошади сорвались с места.

Куда бежать? — стучало в голове у Варьки.

В деревню нельзя, там еще могли быть холопы.

В другую сторону?

Но старый мост сейчас стоял бесполезным над былым, высохшим руслом реки. Новый за голодом как-то не успели выстроить — пользовались бродом.

Река разлилась, и ночью там сам черт ногу сломит.

И, прижавшись к гриве кобылы, Варька помчалась по узкой тропинке к хате отшельника.

Из леса шипела разбуженная цокотом копыт нечисть. Но Варька била коленями по груди жеребца: быстрее, быстрее, выноси меня отсюда. Не до нечистой силы…

В лесу преследователи чуть отстали — дорога была им неизвестна, потому лошадей не торопили.

Когда-то, пройденный в первый раз, этот путь показался Варьке чуть не длиннее жизни. Позже стал привычным, обыденным, коротким. В ту ночь девчонке показалось, что лошадь пронесла ее за мгновение ока. Вдохнула в монастыре, а выдохнула уже у хижины отшельника.

Уже спрыгивая на землю, подумала: разве старик сможет ей помочь, защитить. И будет ли пытаться? Может, безропотно покорится воле Господней?

А отсюда бежать некуда: единственная дорога перекрыта, вокруг болота.

…Стучать не пришлось. Иеремия вышел на порог, одетый в рабочее платье и с непременным посохом в руках. Вериги, видимо по причине раннего утра надеть он не успел.

Отшельник удивленно вскинул бровь, спросил почти сурово:

— Варька, чего в такую рань не в монастыре? Откуда у тебя кобыла?

— Нету больше монастыря! Я одна осталась!

Как раз из леса появились преследователи. Увидев Варьку у избы, пустили лошадей шагом. Они скалили зубы и освобождали оружие…

Иеремия все понял без слов:

— А-ну, дева, брысь в избу!

И тут же толкнул Варьку за порог. Девчонка думала, что старик укроется с ней. Но вместо того анахорет захлопнул дверь снаружи.

К хате казаки подъехали не спеша.

— Дед! Не выделывайся! — крикнул кто-то из них.

Старик покачал головой.

Держа саблю у ноги, один всадник пустил лошадь вдоль стены хаты. И когда сравнялся со стариком, оружие взметнулось и рухнуло вниз. Иеремия каким-то чудом оказался чуть быстрее, поставил блок посохом.

Казак успел подумать: сейчас посох разлетится в щепу, и в руках старика окажется два обломка.

Но вместо того лязгнул метал о метал.

Затаив дыхание, Варька ждала исхода боя.

Попыталась помолиться перед смертью. Не смогла вспомнить нужную молитву, в голове крутился «хлеб насущный дашь нам днесь». Какой «хлеб», какой «днесь», когда жить осталось никак не больше четверти часа, а за дверями — людоеды. Как и она сама…

Варька хотела вспомнить всю свою жизнь, или хотя бы то, на что хватит времени. Но мысли путались, умирать не хотелось.

За стенами шел бой. Топтались лошади, свистели сабли, звенел металл.

Через маленькое окно, затянутое бычьим пузырем, не было ничего видно: лишь какие-то тени. Да что там: нельзя было даже разобрать какая пора года стоит за окном.

Удивленный крик. Что-то рухнуло на землю.

Вот удары часто-часто. Или нет, это бьется ее сердце.

Голос старика:

— Выходи.

Варька потянула ручку двери на себя. Та отворилась — получалось, что девчонка даже не закрыла за собой дверь на засов.

На улице светало. С неба шел первый снег той зимы.

Падал в раны, в открытые, но помутневшие уже глаза, в удивленно разинутый рот одного казака. Белое ложилось на красное, таяло. От крови шел легкий пар.

Иеремия прошелся между убитыми. Свой тяжелый железный посох прислонил к яблоне, подобрал саблю, задумчиво закрутил ею шипящую мельницу.

Раздосадовано воткнул оружие в землю. Та закачалась, словно камыш на ветру.

— Как же так? — выдохнула Варька.

Старик задумчиво пожал плечами.

— Я ношу железный посох, ибо тяжелы грехи мои. И убил людей более, чем видел последние пять лет… Эти, — указал он на покойников, — проживи еще двадцать лет, вдвоем бы нагрешили меньше, чем я за свою жизнь… Так что там у вас случилось?

И Варька начала рассказывать, быстро, сбиваясь, словно боялась не успеть.

Отшельник кивал молча, заговорил только раз. Варька как раз обмолвилась про слова матушки игуменьи:

— …говорила она нам: «Все у руце Божей»…

— Все, да грош тому цена, кто на Господа только надеется, а сам ничего не делает.

Анахорет снова подобрал саблю, походил меж лошадей, затем молниеносным движением перерезал одной горло. Кровь ударила на две сажени.

Варька смотрела на бьющееся в агонии тело с ужасом. Мертвое животное казалось ей куда страшней, непривычней мертвых людей.

— Зачем?

— Есть ее будем. Да мне тут и одну не прокормить…

— А что будет, если за мной придут другие? — спросила Варька показывая на покойников.

— Убьем, кого сможем. Потом убьют нас.

…Но в тот день никто не появился — наверное не нашли сюда дорогу.

Анахорет оттащил покойников за хату. Стал разделывать конину, затем варил ее в казане, угощал Варьку.

Та жевала мясо, жалась к костру, на котором кипел казан. Но огонь согревал плохо.Вспоминался иной котел, иной огонь

— Я ела человечину… — задумчиво призналась Варька.

Она ожидала грома с небес, проклятий Иеремии. Но тот только и коротко кивнул.

— Ну как же так? — не успокаивалась девчонка.

— Пройдут года, у тебя, может статься будут дети, внуки, правнуки… И вот если они узнают, что их прамать ела человечину, что они должны сделать?

Девчонка зарделась, словно огонь в том костре.

Старик печально улыбнулся:

— Потомки должны сотворить поклон до земли и сказать: спасибо, что ты вкушала покойников и выжила. Бо если б не выжила — не было бы и нас… Это на убийцах грех великий, а твое прегрешение не такое уж и страшное.


* * *
Утром следующего дня отправились к монастырю: и в нем и в деревне было пусто. Неспешно текла река, тихо вымывая из могилы очередного покойника.

Снег заметал покойников, зола под казаном еще хранила тепло людоедского пиршества.

— Тебе надо уходить… — постановил отшельник. — Негоже, если ты будешь при мне жить.

Варька кивнула: оставаться здесь не хотелось.

— Куда думаешь податься? Погонишься за Кривозубым?

В глазах Варьки промелькнул ужас: только не это.

— Ну вот и ладненько…

В дорогу старик дал порядочный кусок конины, но не оружие, не лошадь.

— Времена нынче нехорошие, смутные, — пояснил Иеремия. — Скорей тебя из-за них пришибут, чем они тебе помогут.

И Варька пошла подмерзшей дорогой прочь.

С монастырской стены Иеремия долго смотрел ей вслед.

Затем спустился во двор, нашел заступ.

Принялся за работу.

Анахорет и Крысолов

…Когда Крысолов выехал из-за холма, стеганул ветер. Ударил сильно, так что едва не сорвал шапку с головы всадника, а лошадь сбила шаг и чуть попятилась назад.

Но Крысолов не стал ее торопить, а напротив попридержал поводья.

Поверх морозного лесного воздуха хлестнуло запахом крови.

Уж не понять, по какой прихоти природа наградила Крысолова крысиным же чутьем: он дождливым утром мог почувствовать, что после обеда будет солнце, за версту слышал пролитую кровь, за полверсты — различал человечью и животную. По запаху же определял головорезов. Сей дар неоднократно спасал ему жизнь, и не будь такового — не дожил бы он до этих лет…

И вот теперь что-то шумело в голове: кровь! Много свежей крови! Пахнет не то бойней, не то битвой.

И дальше Крысолов поехал медленно, прислушиваясь да принюхиваясь.

За вторым холмом была опустевшая деревня.

По ее улочке охотник прошелся не спеша, заглянул в одну избу. Попробовал пепел в печи — он был холодным, но невлажным. По следам было видно — дом оставляли дважды. Сперва ушли хозяева, собираясь, может быть, вернуться. Затем, под крышей оказались те, кто совсем не ценил собранного за долгие годы, поколения, не отряхивал грязь с обуви, входя в сени.

Брошенная деревня была не в диковинку — Крысолову в пути таковых попалось уже за дюжину, и охотник просто перестал их считать.

Да что там деревни: три дня назад Крысолову встретилась на пути пустая деревянная крепость. Ворота были закрыты изнутри, но, обойдя вокруг стены, Крысолов нашел, что часть бревен сгнила, и не слишком толстому человеку меж ними можно протиснуться.

Дело шло к полудню, и Крысолов не стал задерживаться в деревне.

В ней пахло потом, человечьим дерьмом.

Никак не кровью.

Она была где-то дальше…

И на перекрестке, с которого было видно монастырь, Крысолов понял — откуда именно.

Был соблазн, обойти беду стороной.

Да что там обойти — просто не сворачивать, поехать своей дорогой.

Но это было слишком просто.


* * *
Голытьбу, погибшую при штурме монастыря, Иеремия похоронил первой. Выкопал яму побольше, поглубже, стаскал туда всех голодранцев, валил одного на другого. Яма оказалась маленькой. До верхнего покойника было никак не больше трех пядей.

Старик посмотрел, подумал, но махнул рукой: не велика честь. Присыпал землей, да навалил камней побольше — авось лисы не разроют.

Затем немного передохнул и принялся копать могилы монашкам.

Долбил мерзлую землю, пел псалмы. Погребая, разговаривал с каждой.

Когда на дороге появился Крысолов, анахорет остановился, вылез из ямы, сжимая в руках заступ.

По скуфье да рясе Крысолов издалека узнал иночий чин. Спешился, с семи шагов поклонился:

— Будь здрав, отец святой! Бог в помощь!

— Если Бог не поможет, то и некому более.

Крысолов осмотрелся, спросил, хотя и без того ему все было ясно:

— Что здесь было?

— Сперва монастырь, а потом — смерть. Людоедство. Так что дом божий осквернен…

— Все погибли?

— Один человек только жив и остался…

— И как же тебя так пронесло?

— Не я тот человек.

— Скажи, а не было ли среди разбойников человека разными зубами.

У всех людей разные зубы — про себя подумал Крысолов. Хотел поправиться, но старик его понял и без того.

— Имелся один. Лукьяном кликали. Он там главный был. На Москву пошел со своей ратью…

Крысолов посмотрел на север — туда, где была столица, так словно мог за лесами и полями разглядеть не то колокольню Святой Троицы, не то спину Луки.

Посмотрел и покачал головой. Потом повернулся к Иеремии.

Спросил:

— А нет ли у тебя еще одного заступа?


* * *
Старик был будто из железа — долбил землю без устали. Когда приходил час молитвы — творил ее, не выпуская заступ из рук.

Порой Крысолов, будучи за спиной старика, переводил дыхание, рыл в пол-силы. Но Иеремия слышал все. Спрашивал:

— Что, сын, устал…

— Раны болят…

— Ну, отдохни тогда, — отвечал старик, а сам рыхлил землю дальше.

Более за работой не разговаривали, разве перебрасывались парой-тройкой самых необходимых слов.

Хоронили до самого заката, ужинали при свете лучины в сторожке около монастырских врат.

Тогда и поговорили…


* * *
— Ты ведь за ними пойдешь? — спросил старик. — За Лукьяном?

Даже в полумраке от глаз Иеремии становилось не по себе. Но Крысолов выдержал, ответил таким же смертельным взглядом.

Обычно нечувствительный к чужим жестокостям Крысолов сейчас был зол: ладно, воры убили пристава, мытаря, перерезали обоз… Но монахинь-то, баб почто убивать?.. Всякой чаше терпения есть мера, и сколь не глубока она была у казака, сейчас ее переполняло.

— Пойду… — ответил Крысолов. — И глотку ему перережу. И постараюсь сделать это не в честном бою, а когда он спать будет.

— А…

— И с его дружками я так же сделаю… Со всеми, кто мне подвернется. Праведников там не будет. Или желаешь меня переубедить?

Старик покачал головой:

— Узнаю себя в молодости. Только не суди, да не судим будешь. Над всем — Божий суд.

— Не-ка. В Писании сказано также: «Око за око, зуб за зуб». Засим, люди им убитые и монастырь должен быть отомщен!

— Видишь ли… Око за око, зуб за зуб сказано не о том, что непременно надо мстить. Если не можешь не мстить — отомсти. Да только при этом чтоб без излишеств. Если тебе выбили один глаз — незачем ослеплять врага. Если выбили зуб — не стоит ломать челюсть… А Христос вообще говорил подставить другую щеку.

— И что?

— У всех грех разный. А ты все одно: ножом по горлу. Может, кто только прибился к ним… А ты его…

— Нет. Это как чума. Пожалеешь огня — только хуже будет.

— Куда уж дальше… Миру так не хватает добрых дел…

— Всему свое время. Если я их пришибу — вот моя польза и будет людям.

И мне доход — про себя подумал Крысолов. Но промолчал.

Замолчал и Иеремия — задумался о чем-то.

— Так ты при монастыре жил?..

— Не-ка. — ответил старик. — Я в пустыне спасался. Чем дальше от людей — тем ближе к богу. А сейчас думаю — а чего я засиделся? Пойду я на юг, сперва в Киев — мощам святых старцев поклонюсь. Потом на Афон, жив буду — и в Иерусалим… Времена и лета мои такие, что каждый год последним может быть… Хочу тебя одну вещь просить.

— Проси…

— Наверное, ты встретишь девчонку, Варьку… Помоги ей чем сможешь.

— Она из этого монастыря?

Старик кивнул.

— И она погналась за Лукьяном? Нет, я ей ничем не помогу. И вообще — за дураков ручательства не беру…

— Она бежала в иную сторону. Только все равно — судьбу не обманешь.

Встреча с Клементиной

Грязь уже взялась комьями, лужи покрылись тонким льдом, и Варька порой наступала на корку. Она хрустела под ногами. Значит, лужа не промерзла, мороз небольшой.

По дороге Варька брела, куда глаза глядят. Дорога эта, как говорили люди, шла на Смоленск. Делать там девчонке было нечего, но с иной стороны до Смоленска она бы все равно не дошла бы, померла… Ну а если все равно помирать — не все ли равно куда идти?.. Нельзя только останавливаться. Жива — пока идешь. Ляжешь передохнуть у дороги — больше не подымишься.

…Из монастыря Варька побрела к себе домой, надеясь, что отец родный не прогонит. Но в бывшем тятином доме лишнему рту были не рады. Да и батюшку своего она не застала: еще весной надорвался, да помер.

В хате по лавкам сидело трое детишек, еще один крохотный визжал в колыбельке, подвешенной к потолку. К единокровным братьям и сестрам Варька ничего не чувствовала. Те тоже ее забыли и не узнавали. Мачеха жаловалась Варьке на голод, говорила, что двух детей уже схоронила, и сколько остальным жить — неизвестно.

— Новорожденный твой братик единокровный… Не вынесет зимы-то… Молоко у меня пропало. А где ж ему взяться, коль я сама два дня не ела?.. Я б жилы взрезала, кровушкой бы ее своей поила! Да только кровь не молоко.

Варька кивнула: и правда, не молоко. Из оставшихся дорожных припасов большую часть отдала мачехе, да пошла прочь, даже не зайдя к отцу на кладбище.

Вернулась, было, к монастырю, думала увидеть Иеремию, просить хоть на коленях, чтоб не гнал… Но Иеремия ушел, бросив свой домишко, а в монастыре больше не осталось никого и ничего. Лишь свежие могилы намекали на то, что здесь произошло.

Одну ночь Варька провела у себя в келье, но не выспалась ничуточки. Похолодало, но это было лишь меньшим из зол: в монастыре было пусто и от того — еще более страшно. Выл ветер, где-то хлопала ставенка, но звук получался такой, словно кто-то в чугунных сапогах обходит монастырские коридоры.

Монашеская обитель, где раньше бывало тесновато, для одной девушки была огромна. Варька прошла его коридорами: заглянула в светлую комнату, где некогда работали переписчицы. Сквозняк таскал по полу листы бумаги, на полу все еще не просохло чернильные лужицы. Пуста была и келья, где лежала спящая праведница. По бурым пятнам можно было понять, что она убита. Убита, как и жила, во сне.

Как не растягивала Варька припасенное, но утром доела остаток, помолилась. Вышла на дорогу. Куда она шла?.. Ей говорили, что далеко на юге есть земля вечного тепла, в наказание за грехи отобранная у христиан. Там круглый год что-то растет и зеленеет, не зная о зиме… Но знала Варька и другое: до земли той идти долго, а ежели и дойдет, то басурмане ее заберут в рабство.

Рабство, впрочем, большой бедой не казалось. И так всю жизнь Варька была подневольным человеком. Вот только сейчас сама себе предоставлена: и ладно ли это?.. Голод давал о себе знать: крутило живот, хотелось набить его чем угодно, пусть землей… В голове гудело, будто вспыхивали в глазах разноцветные огоньки.

Думалось: не так уж и плохо было бы, если б ее убили с сестрами в монастыре. Для нее все уже было бы окончено. Была бы с ними на небесах… Хотя ведь они в монашеском чине, наверное, на небесах будут повыше, чем она, послушница. Но все равно: рядом с Боженькой, в тепле да сытости…

От дум о смерти ее отвлек шум: в морозном воздухе послышался стук копыт. Из-за леса ехал поезд. Впереди, на конях ехало с полдюжины казаков.

Все были грозными — с саблями, с пищалями за плечами, пистолями в сумках. В красном кафтане, в высокой шапке на пегом жеребце ехал атаман.

Но один из них выглядел особенно страшно, как сама смерть. Кожа на лице была сморщенной, вся шрамах, словно сшита из лоскутов. Щеки втянуты как от голода. И над этим всем глаза ведьмана — зеленые, резкие, глубокие, пронзительные. Кажется, он умрет, а глаза еще будут пару дней жить. Он был еще страшней того кривозубого из последней монастырской ночи. Глядя на него, Варька забыла о голоде, отступила с дороги.

За конными по грязи тащились сани, запряженные цугом из четырех лошадей. На полозьях стояла целая хата — с окнами и с трубой. Из нее шел дым, пахло домом и уютом.

После шли еще трое саней попроще — наверное, с припасами. Рядом с санями, привязанные бежали запасные лошади. Процессию замыкали еще три казака — они о чем-то оживленно спорили.

Было видно: добра везут они много, совсем не таясь — не то в свои силы верили, не то не знали, что нынче на Руси делается.

Варя набралась сил и бросилась навстречу саням, как спасению — если тут удачи не будет, то уже все — не жить.

— Дядюшка! Дай поесть! Христом Богом прошу!

— А-ну брысь отсюда! Развелось вас! Каждому по крошке — и сам с голоду подохнешь.

Свистнула нагайка, и прошла совсем рядом с головой. Не то Варьке повезло, не то казак и целил мимо. Она отступила, зацепилась за ком грязи, упала назад. И добро бы, если б там была мягкая грязь, но упала Варька прямо на заледенелую землю, стукнулась так больно, что из глаз тут же брызнули слезы.

— Дяденька… — захныкала она.

Ответом ей был грубый смех.

Конные проехали дальше, давя незамерзшую грязь скользили сани…

Казалось — поезд пронесся мимо, и его не вернуть. Так и лежать на мерзлой земле до смерти. Благо, что косая уже тут, скалится из-за недалеких осин.

Но качнулась занавеска в домике — ее придерживала худенькая рука. Кто-то глядел на Варьку, но кто именно — видно не было.

Задрожала тесьма, тянущаяся из домика, зазвонил колокольчик, укрепленный около возничего. Тот оглянулся — может, ветер треплет, или звякнул на кочке. Но нет — кто бы не находился внутри дома, он требовал внимания.

— Эй, Зола! — крикнул возница. — Барыня чего-то хочет!

И казак, который минуту назад замахивался на Варьку, натянул поводья, подождал, пока сани его догонят. Потом некоторое время ехал рядом, слушая, что скажут ему через полуоткрытую дверь. Кивнул, гаркнул на возницу, чтоб тот остановил сани. Затем развернул лошадку, пустил ее к Варьке.

Крикнул:

— Эй, девка! Давай, дуй в сани! Сегодня, похоже, твой счастливый день.


* * *
Это и правда был маленький домик — с кроватью поперек саней, со столиком. Около того, у задней стенки дымила печка.

На кровати сидела девочка — почти ровесница Варьки. Вошедшей она протянула руку.

Представилась:

— Клементина, — и указала на место рядом с собой. — Сазись!

В избушке на полозьях было натоплено жарко, и кровать была укрыта лишь белыми батистом. Казалось кощунственным сесть грязной одеждой на белоснежную ткань.

Но случилось иначе: возница щелкнул кнутом над лошадьми. Те сделали шаг, сани дернулись, и Варька, не удержавшись на ногах, упала рядом с барыней.

Рядом с печкой висел мешочек с ржаными сухариками. Клементина порой их доставала и грызла скорей со скуки, нежели от голода. Девчонка лопотала без умолку. Говорила она не вполне хорошо даже на своем родном языке — мешали ей какие-то врожденные беды с произношением. Однако голос у нее был звонкий, она не выговаривала кучу букв, но делала это мило.

Русский она знала неважно, в словах путалась, порой не находила нужного слова.

— Москва! Я езу в Москву. Ты поезешь со мной?..

Москва смутно настораживала: как раз туда отправился жуткий Кривозубый со своей смутной ратью. Но если бы сейчас Варьке предложили ехать не в Москву, а в ад предварительно продав душу за мешок ржаных сухарей, она бы согласилась не думая.

Словно угадав ее мысли, Клементина широко указала рукой на мешочек — угощайся. Два раза повторять было ненужно. Варька тут же запустила руку. А, в самом деле, отчего бы не поехать в Москву. Там ведь живет, говорят, сто тысяч народу — столько Варька в жизни не видела. Авось, не встретятся.


* * *
Что-то сбивчиво, путая слова и буквы, успела рассказать Клементина, что-то еще — более отрывчато потом объяснил Зола.

— Мой зачинатевь — знаменитый нетрус… Герой, за?.. Он — пвавав по морям, хватав корабви! Он очень бесстрашный, а твой зачинатевь… Ну… Отец, за? Он тоже бесстрашный?

Варьке становилось стыдно за своего отца: тот всю жизнь холопствовал, ходил с согнутой шеей, словно ждал удара. Бил только жену и детей, да и то, выпив для храбрости. И уж точно на памяти Варьки ни одного смелого поступка не совершил. И хотя прожил всю жизнь около реки, так и не научился плавать.

…Отец Клементины был немецким морским пиратом, достаточно удачливым, чтоб не утонуть, не быть убитым или пойманным. Он плавал чуть не по всем морям Атлантики, забирался прямо к дьявол в пасть — в Мраморное море, в водах которого отражался мусульманский полумесяц. Пытал удачу чуть не на другом краю света — у берегов Америки.

Закончив карьеру, корабль свой продал, а взамен купил себе небольшой замок на взморье и титул барона в придачу. Взял в жены баронессу из старого, но обнищавшего рода, после чего основательно и с удовольствием принялся клепать детишек.

И все было бы хорошо, если бы рядом голландцы не затеяли войну с испанцами. Соблазн оказался сильнее: барон решил тряхнуть стариной, купил корабль, отбыл в плаванье. Несмотря на то, что сам был добрым католиком, поднял оранжево-бело-голубой флаг Объединенных Провинций. На то имелось две причины. Во-первых, восставшие гезы были нищими — что с них взять в случае победы. Во-вторых, с испанцами он уже дрался раньше на Карибах.

Но военное счастье скоро повернулось к нему своим внушительным задом: недооценив противника, он попал в плен и в лучшем случае ему светила висельница, а в худшем и скорее всего — костер вместе с еретиками. Однако пленных отбил отряд Золы, хотя в бой и ввязался из других соображений.

В отряде Золы состоял толмач — бывший дьячок из Посольского приказа, которого Емельян сманил предложением выгод и развеселых приключений. Но необходимости в нем тогда не было. Два проходимца, как водится, поняли друг друга без слов. Тем более, что для взаимопонимания надо было немного: напиться вдрызг, заплетающимся языком рассказывать задушевные истории, слушать чужие на непонятном языке, кивать, а после горланить пьяные песни.

Барон впервые видел русского, хотя много слышал. О Московии говорили вещи невероятные — с одной стороны, там дешевизна невозможная, с другой стороны — зовут иностранцев, платят им деньги огромные — надо только экзамен выдержать. Рассказывали о думном дьяке Андрее Щелкалове, который, не имея ни денег, ни знатного происхождения стал чуть не вторым человеком в государстве. Да зачем далеко ходить — нынешний царь родился в обнищавшей семье, рос сиротой…

Зола, конечно же, по пьяной лавочке звал с собой, о чем, протрезвев, немного жалел.

Но о переезде барон задумался крепко и серьезно. На Руси, в которой своего флота не было, пират был явно лишним. Да и он сам бы чувствовал, что в сухопутной стране ему будет неуютно. Ну а с другой стороны, не сегодня-завтра… Ну в переносном смысле конечно, выйдут русские к Балтийскому морю… Тогда моряков будут вербовать сотнями, штурманы станут капитанами, капитаны — адмиралами. Стать адмиралом хотелось, даже если через день придется погибнуть героически или от дизентерии…

Тогда барон принял мудрое, как ему тогда показалось решение: кому-то из семьи надобно было переселиться в Москву. Единственный сын, мальчишка шести лет для этого не подходил — мал да болеет часто. Другое дело — дочери. Их у новоиспеченного барона было пять. Как ни крути — непозволительная роскошь, только на приданном разориться можно. Элоизу, старшую и любимую дочь отправлять не хотелось — к тому же она была почти помолвлена…

Короче, учить русский и готовиться к отъезду велели Клементине. Та, как надлежит порядочной дочери, закатила недолгую истерику, но повеление отца выполнила. Клементина была ровно средней по возрасту: две ее сестры были старшими, еще две — младшими. Да она во всем была средняя — не такая красивая как Элоиза, но и не дурнушка вроде Клавдии, которая в соответствии с именем была хромоножкой[48]. Неглупа, но и без талантов. Бывают и хуже.

Барон здраво рассудил, что ищут не сколько красивое, а необычное. И если на родине у нее был призрачная надежда выйти замуж за какого-то второго сына купца средней руки, то в Московии ее шансы повышались.

Тут Клементина прерывала повествование и начинала расспрашивать у Варьки: правда ли что русские мужчины все поголовно не бреют бороду и до беспамятства напиваются каждый день? Зола и его люди совсем не такие, но не от того ли, что они были в Европе и растеряли свое варварство?

Опыт общения с мужским полом у Варьки был исчезающе мал. Что-то она помнила еще по старой жизни у отца, что-то слыхала от сестер в монастыре. Но много ли надо двум бабам, чтоб посудачить да посплетничать?

На свою товарку Варька смотрела с сочувствием: Может, она немка, баронесса, может она будущая дворянка и даже — боярыня, да только судьба у нее все равно бабская.

Крысолов в Москве

Крысолов расхворался зубами. Вроде, вчера лег здоровым, хотя и замерзшим. Но утром заныла вся правая сторона. Языком ощупал зубы — не пора ли к зубодеру. Но нет — все оказались целыми. Наверное, надуло, застудил — вчера, как ехал — ветер дул в аккурат с правой стороны.

Вместо лекарства наколотил какую-то гадость с шалфеем и чабрецом, закипятил.

После — пил ее мелкими глоточками.

А то и вовсе не пил: вбирал пар в рот пар, стоящий над чашкой. Держал его в себе, а после выдыхал обратно. Действительно — полегчало.

По прибытии в Москву, Крысолов остановился на Кузнецком мосту, снял комнатенку у немолодой вдовы, харчевался у нее или как повезет. За окошком по мосту гремели подводы, иногда наволакивало дым со стороны Пушечного двора, порой было слышно удары молотов и даже — шепот разливаемого металла. Но в комнатах было тепло. Плавление металла требовало множество угля, вечночумазые углежоги везли его сюда на саночках, засыпая путь черной пылью. Уголек тут же воровали и продавали окрестным хозяйкам чуть не за четверть цены.

Когда отпустила зубная боль — Крысолов отправился пешком на Балчуг, в Горячие воды. В бане парился долго, размышляя о своем. В тепле отчего-то думалось легче — это он замечал не раз. Выйдя из бани, отправился по делам.

В Москве, тут же в Замоскворечье Мельник имел лабазы, в Китай-городе — дом и лавку. В лабазах, конечно, мало что знали, а вот в доме могли о чем-то рассказать. По дороге Крысолов заглянул туда узнать, не в Москве ли хозяин. Крысолову не повезло: в столице Мельника не было. Но не повезло не так чтоб слишком: приказчик в лавке сообщил, что хозяин отбыл на Царь-мельницу, что в Пьяном Лесу.

Крысолов кивнул и поблагодарил: он знал, где это.


* * *
Когда проходил по Красной площади, Крысолов что-то вспомнил, повернул вправо, прошел по Ильинке, свернул в Ветошный ряд. Там нырнул в знакомую подворотню, открыл дверь лавочки. Пахнуло пылью, старой одеждой, запахами хозяев, некогда ее носивших.

Чувствовался аромат лаванды, которая должна была по замыслу отгонять моль. Но моль, вскормленная на ношенных, пропитанных потом, а иногда и кровью вещах была такой матерой, что наверняка даже могла огладывать кольчугу или стальной шлем. На лаванду ей было просто-напросто чихать. Как раз перед носом вошедшего Крысолова с достоинством пролетело тучная, наглая особь, приученная к безнаказанности.

Хозяин лавки постоянно для прокорма моли скупал всякое рванье. Порой, что-то удавалось продать, иногда даже не в убыток, но большую часть позже приходилось выбрасывать. Лавка бы давно вылетела в трубу, если бы хозяин питался с доходов от продаж одежды. Но старье его беспокоило также как и моль. И то и другое были необходимым злом: коль у тебя есть лавка в Ветошном ряду, так будь любезен соответствовать.

Здешний старьевщик на самом деле подбирал краденое, предпочитая богатство легконосимое.

Старьевщик встретил хозяина коротким кивком. Он знал Крысолова, что было не такой уж и редкостью. Гораздо важнее, что Крысолов знал старьевщика. Знал достаточно хорошо, что спросить совета.

Крысолов протянул ему серебряный медальон, предложил:

— Взгляни-ка на вещицу…

Старьевщик послушно взял. Особой прибыли с Крысолова все одно не выйдет, но раздражать его тем более не стоило.

— Куплю за три копейки… — заключил хозяин. — Из уважения к тебе — пять. Но ты не затем пришел.

— В самое яблочко. Чье оно, сказать можешь?..

— А ты бы хозяина спросил?

— Он землю грызет…

— Ты его убил?..

— Как можно?..

Старьевщик крутанул медальон в пальцах, на момент он словно исчез в воздухе, но тут же был извлечен из-за уха Крысолова и вложен в его руку.

— Держи. Раздумал я его брать. Горячее серебро у тебя. Не обжечься бы. И тебе совет, будешь от меня идти — выбрось в ров… Не обеднеешь.

— Знаешь, чей он?

— Нет.

— Но догадываешься?.. Говори…

Старьевщик задумался, помялся, но все же заговорил:

— Три десятка лет назад, как знаешь, у царя Иоанна Васильевича было опричное войско. Помнишь таких?.. У них еще метла имелась и собачья голова болталась у седла… Чтоб грызть измену…

— Так опричнины сколько лет нету.

— Да и медалек-то у них таких не было. Но все ж напоминает… Неужто сам не видишь?.. Государевы люди должны свой знак иметь.

В ответ Крысолов кивнул: сходилось. Те люди тоже говорили, что они на государевой службе. Если так, то выходило скверно. Крысолов не убивал служилых людей без крайней на то необходимости. Да и то, что Чемоданов видел этот медальон у него, смутно беспокоило. Теперь еще старьевщик. Он слова лишнего не сболтнет и по пьяной лавочке, но вот если припекут калеными щипцами — а его есть за что припекать — память-то и проясниться.

Крысолов задумчиво покрутил монетку в пальцах, пустил ее внутрь кулака. Затем в кулак дунул, раскрыл ладонь — медалька исчезла. Как и не было ее вовсе.

— Значит, скуратовой накидки у тебя нет? — спросил Крысолов.

Хозяин покачал головой, хотя накидка из скурата[49] висела почти под его носом:

— Нет, казак, нету… Ты попозжей заходи.

Крысолов кивнул: зайду, куда денусь.

Проходя мимо Разбойного приказа, Крысолов швырнул медальку в воду Алевизова рва. Та легла в мягкий ил.

Дел в тот день будто бы не было, и Крысолов лег спать пораньше.

За стенами на черную от угля землю ложился снежок.

В пути

Всем известно, что колесо придумано не для Руси. Дороги тут приблизительны. Полгода лежит снег, остальное время часто если не дождь, то хотя бы грязь. Колесо завязнет, в колдобине обломается, зато сани пройдут и по грязи, и по снегу. По полю, по бездорожью, по траве особенно сани заскользят за милую душу. В санях почти нечему ломаться, собрать их каждому под силу.

На Руси, впрочем, есть два времени, когда движенье если и не сходит на нет, то замедляется. Это, во-первых, ледостав, когда мостки уже разобраны, но лед на реках тонок и переправиться по нему смерти подобно. Во-вторых, это, конечно, ледоход. Даже если мост не разобрали осенью, снесет его. Остается гонцу только клясть погоду да ждать — ни лодка не спасет, ни брод.

Иное дело — зимой. Реки замерзли где-то чуть не до дна. Вот вам и дорога — гладкая да ровная, знай себе — скользи.

Когда до Москвы оставалось с неделю пути, остановились. Грязь уже замерзла, стала твердой как камень. Что называется — грудень начался. Ну а снег выпадал, но не задерживался — быстро таял.

Казаки ворчали, что совсем немного не успели проскочить до смены погод, но про себя радовались нечаянному отдыху: за месяц в пути мясо на ягодицах они отколотили до состояния отбивных и теперь даже ходили так, будто седла по-прежнему у них меж ногами.

Вокруг городка рос высокий, почти до небес лес, с ветки на ветку деревьев перепархивали сороки, перелетали белки. Даже воздух здесь был совсем не такой — просторный, родной.

Глядя на лес, Зола улыбнулся, потянулся, произнес:

— Эх, хорошо на родине! А скоро и вовсе — Москва. Снег, мороз, леса… На улицах — пьяные медведи с гуслями. Ах да… Еще — водка.

— Это где ты видал пьяных медведей с гуслями?.. — спрашивал другой казак по имени Степка, который, кажется, даже во сне не расставался с длинным ружьем.

— В Москве. Сразу после водки.

Для постоя в деревушке сняли себе целый домишко, в котором девчата получили лишь комнату.

Из саней стали переносить небогатые девичьи пожитки. С собой в дорогу Клементина взяла только самое необходимое или то, что в Москве было безобразно дорого. В избу, в тепло перенесли и клетку, которая болталась под крышей саней. В пути она все более закрыта плотным платком. Когда все же открывали, чтоб покормить птицу, то отворачивали лишь краешек. Через эту щелочку да в полутьме разглядеть получалось немного, да и не шибко-то хотелось — нечто она птиц раньше не видела?

Действительно, когда с клетки сняли полог, в нем оказался растрепанный комок перьев, который выглядел как нечто среднее между голубем и петухом.

И стоило эту беднягу везти за тридевять земель, в этот холод.

— Здравствуй, птичка… — из жалости поздоровалась Варвара.

То, что произошло после, ошарашило девчонку так, что она едва устояла на ногах. Птица повернула голову, осмотрела Варвару сперва одним, а после другим глазом и произнесла трескучим, но, несомненно человеческим голосом.

— Guten Tag, Dummkopf![50]

— Что это с ней?..

— А это птица басурманская, ученая! Папугой кличут! Обучена немецкому языку! — пояснил Степка.

— Halt die Fresse![51] — ответил попугай.

— А чего он говорит?

— А шут его знает, — ответил Степка.

Клементина почему-то покраснела.


* * *
…Когда-то эту птицу будущий барон взял как трофей на одной испанской пинасе, и к твари этой привязался, хотя и не удосужился ей дать имя. Но как-то от заезжего студента бывший пират узнал, что подобные птицы живут лет по сто, а то и более. Мысль о том, что это пернатое его переживет, оказалась нестерпимой. И с первой оказией диковинная птица была услана из замка — ее следовало отдать в подарок кому-то в Москве.

Кроме птицы в дар потенциальному зятю барон собрал по замку всякую рухлядь и мусор: карты, оставшиеся со времен каперства, книги, которые завалялись от прошлого хозяина.

Еще вместе с замком барону достался не то чернокнижник, не то ученый — старик древний и дряхлый. Он то и дело что-то жег, перегонял в подвале одной из башен. Барон думал спровадить и его, но решил иначе. В подвале, конечно можно было освободить немного места, но старикашка запросто мог помереть в дороге. Потому на Русь отправилась продукция его перегонных кубов и дистилляторов — порошки и вытяжки, лечебные притирания и ядовитые мази.

Клементина рассказывала Варваре о своей родине, о странах, куда плавал ее отец. Варваре больше всего нравился рассказ о дивной далекой стране — Британии, куда нет дорог, а попасть можно только по морю. И этой сказочной, могущественной страной правит мудрая царевна-дева. И все тамошние бояре, храбрые британские ушкуйники, именуемые пиратами, приходят к ней на поклон. Наверное, в этой стране бабам живется лучше всего.

Ответно Варька сказывала сказки, которые когда-то слышала от своей матушки. Рассказывала про Медведя Потаповича и Зайца Ивановича, про нечисть лесную, про кикимору злую, про водяного деда, да его дочерей — русалок, девок веселых, но холодных, про разорви-траву, про Иван-да-Марью, и про дивный цвет папоротника, что является лишь в одну ночь.

И дивное дело: в горницу, послушать ее сказки приходили послушать казаки: люди лихие, опасные, но, видно, не получившие своей доли ласки, матушкиных чудес и сказок.

— Горазда девка врать! — хвалил ее Зола.

За веником мышка грызла сухарик. Горела лучина, угольки падали в ушат, с шипением гасли. Огонек отражался в воде, дрожащие блики падали на стены, на потолок. Оттого в горенке было неуверенно и в небылицы верилось охотней. Под неторопливый сказ каждый занимался своими делами. Вышивала Варька, вязала Клементина, свою саблю правил Зола, чистил ружье, стрелок. Сидящий в темном уголке казак с ужасным лицом из поясного чехла достал саамский нож, поднял чурбачок, и принялся его строгать. Варьку его уродство уже не пугало. Она знала: зовут казака Ванькой, а по прозвищу он Немой, потому что у него нет зубов и языка.

На пол ложились ароматная еловая стружка.

— Колдовством занялся? — спрашивал Немого Зола. — Ужо я тебя сдам.

И грозил кулаком.

Ответно Немой не то улыбался, не то зло кривился, понять это по его изувеченному лицу было нельзя.

Наслушавшись досыта, казаки расходились почивать. Укладывались спать и девчонки. Тяжелым платом накрывали клетку с попугаем. Тому это не нравилось, и голосом старого пирата он кричал уже из-под ткани.

— Leck mich am Arsch![52] Taler! Taler!

…Подобравшиеся в темноте к окошку тати отступали. Если у этих людей птица разговаривает человеческим голосом, то что же они сами творят?.. Колдуны, не иначе. А с ведьманами связываться — себе дороже.


* * *
Может статься, по их навету поглядеть на приезжих зашел и здешний староста. Осмотрел диковинки, покормил попугая.

— Ich fick euch HurensЖhne![53] — заметил тот, подбирая брошенные сухарики

— Ну, это, конечно, вряд ли… — благодушно ответил староста.

Он мельком взглянул на баронессу и ее служанку, смерил взглядом Немого, поперхнулся, нарвавшись на ответный взгляд, притом, что казак занимался довольно мирным делом. За медную монетку у хозяйки корчмы Иван купил охапку разноцветных лоскутов, достал нитку и иголку, сейчас что-то сметывать.

Подошел Зола, спросил:

— Что-то неладно, господин староста?

— Да нет, просто зашел взглянуть на заезжих. Откуда едете?

— Из-под Ростока…

Староста кивнул: сходиться. Затем спросил:

— А как в Европах дела? Тоже зябко?

— Та да. В этом году полегче, а ото в прошлом — виноград вымерз в Германии.

— С жиру там у них бесятся… У нас тут хлеба нет, а вы о винограде… Я бы велел тех, кто гонит самогон вешать на ближайшем дереве. Еды и так не хватает, а они зерно переводят на зелено вино.

Емельян опасался, что староста затребует мзду, но тот, осмотрев путников, удалился. Приготовившись уже было ругаться, Зола с облегчением выдохнул: забот и без того хватало. Следовало приглядывать за казаками, за баронесской, а тут еще добавилась эта девчонка. Сначала к Варьке Зола отнесся с подозрением, полагая, что хороший человек на дороге валяться не будет. Думал: осмотрится девка, стянет, что плохо лежит, да сбежит. Хорошо бы, чтоб украла что-то у баронессы, чтоб той неповадно было подбирать всякую шваль на дорогах.

Но Варька была другого мнения. Сбежать? Еще чего! Где это видано, чтоб человек от своего счастья бегал. Бывшая послушница тянулась изо всех сил, стараясь показаться этим людям, дабы ее не прогнали. А тянуться она умела, была словно стожильной. Прислуживала Клементине, бралась стирать в ледяной речной воде белье казаков. И постепенно Зола махнул рукой: пускай остается.

Все одно: баронессе полагалась служанка.

Из замка везти ее не было смысла. Немки свои услуги ценили дорого, а ехать в страну дикарей если и соглашались, то лишь за несусветные деньги. Зола полагал, что уж лучше нанять кого-то на Руси. От знающего русские обычаи да язык проку будет больше. Москвичи, они конечно, балованные, а вот если поискать где-то в деревеньке, то можно найти и такую, что медной монетке рада будет. А вот видишь как — такая сама нашлась.

Дабы быть вовсе уверенным в девчонке, он дал ей денег и отправил на базар. Не сбежит ли? С испытанием Варвара справилась блестяще. Наука келарши пошла впрок: оказавшись на базаре, Варька была подозрительна и бережлива. Смекала: здесь она в первый, и, может статься, в последний раз. И все ей постараются товар всучить лежалый, порченный, да еще и обсчитать. Потому торговалась яростно, и назад принесла денег куда более, нежели полагал атаман.

Удивленный Зола так растрогался, что забыл поскупиться и подарил Варьке десять копеек.

В избе ее ожидал иной подарок. Зашел Немой, протянул, скалясь и улыбаясь, девочкам обряженную в разноцветное тряпье деревянную куклу. Лицом она чем-то смахивала на самого Ивана. Но у Варьки в жизни не было потешки лучше: еще до монастыря она играла ляльками скрученной из соломы и тряпья. Конечно, Клементина видала кукол куда краше, но ее отец перед отъездом сообщил, что детство для нее окончено, и игрушки надо оставить младшим сестрам.

Поэтому Ванька был награжден Варвариным поцелуем в заштопанную щеку и книксеном в исполнении Клементины. И пока ветер ломал в роще ветви деревьев, да швырялся ледяной порошей в стены избы, девчата играли в куклу, лакомились ералашем.

Над ними, раскачивая клетку, штормовал попугай.

Порой поглядеть на девчачьи игры заходил Немой, иногда — Зола. Последний корил себя, за то, что не додумался сам купить баронессе потешку. Чай, не обеднел бы… Хороший же отец с него выйдет! Он оправдывал себя, что если бы он надзирал за мальчишкой, то знал бы что делать. Эх, был бы у него сын, он бы сделал из него лихого казака.

А девчонки…

Девчонки — тоже хорошо…

— Дядя Емельян, — спрашивала Варька. — А что у Ваньки с лицом? Вы знаете?..

Зола знал…


* * *
Ваньку когда-то давно звали Малым. Но на Ливонской войне в бою под Псковом он схлопотал пулю в лицо. Свинцовый шарик проломал зубы, порвал в лоскуты язык, засел в скуле. И был бы тот бой для Ивана последним, но полковой палач успел пережать языковую артерию, хотя раненый и брыкался, думая, что заплечных дел мастер решил его добить.

Иван остался жить, не захлебнулся своей же кровью. Да только остался изуродованным, говорить пытался, но мало его кто понимал. И за пару недель старое прозвище забыли, стал Ванька не Малым, а Немым.

Палач, чьего имени Иван даже не узнал, промыл самогоном рану, грубой пеньковой ниткой сшил плоть. В полку он лучше всех знал, из чего человеческое тело скроено, как человека лучше изничтожить, или напротив, держать на грани смерти и жития, а после вернуть

В силу своего поприща палач друзей не имел. Ты к нему со всей душой, а он, стервец, завтра проворуется, или еще чего, и рви ты ему ноздри, раскладывай на «кобыле». Иван тоже другом не стал, в помощники при пыточных делах не набивался. За спасенную жизнь палач не принял ни копейки, и Иван стал расплачиваться единственным, чем мог: помогал возиться палачу с ранеными.

Ливонская война затянулась, служилые ворчали. Им хотелось успеть домой, пока еще жена совсем не состарилась.

Скрашивая безделие, Малой-Немой незаметно для себя изрядно научился лекарскому и костоправному делу. Вернувшись домой, жил на отшибе, бобылевал, занимался лечением да хозяйством. Звали его либо к животным, либо когда дело было уже совсем тяжко и другого выхода просто не имелось — увидав такого лекаря над собой иной больной запросто мог врезать дуба. Так продолжалось, пока он не пристал к отряду Золы — там был нужен лекарь и хороший рубака.

Ну а то что боец еще и со страшным лицом — так то еще и лучше.

На войне — как на войне.


* * *
Сперва пошел снег напополам с дождем, превращая колеи на дороге в речушки и болота, но после — тайком ночью ударил мороз, схватил все ледяной корочкой.

По утру Зола вышел на дорогу, попробовал сапогом наст, остался доволен. Пора было собираться в дорогу. Казаки выводили из конюшен своих лошадей, запрягали сани, шумно грузили на них пожитки.

С матерком и посвистом отправлялись в путь.

Царь-мельница

Утром следующего дня Крысолов оседлал коня и отправился по первопутку на один из притоков Клязьмы. По всей Руси у Мельника имелись сотни мельниц разных видов, но самая большая выстроена была в Подмосковье. Именовали ее Царь-Мельницей не то в пику Царь-Пушке, не то потому что царю над мельниками полагалось нечто особенное. И она действительно была особенной.

Построена та мельница была на немецкий манер: неузкую речку перегородили плотиной, и теперь вода била по колесу сверху. Это колесо крутило приводной вал с такой силой, что жернова размалывали не только зерно, но и кости. К тому же водяное колесо приводило в движение молот и меха на здешней кузне, накачивало воду во двор.

Кроме поименованной кузни на мельнице имелся коровник, конюшня, лабазы, дом хозяина в три жилья, домишки дворовых людей, маленькая деревянная церквушка. Весь этот городок окружал высокий частокол, над которыми возвышались дозорные башенки.

Как и положено полуколдуну, дорога к его летнему дому шла через Пьяный лес, в котором стволы деревьев росли во все стороны сразу, гнулись и едва не закручивались в узлы. Крысолов пожил на свете достаточно, таких лесов видывал достаточно: все дело в том, что деревья росли не то на плывуне, не то на оползне. Земля вместе с деревьями двигалась, проседала. Вместе с ней двигались и деревья. Они тянулись вверх, но верх то и дело менял свое местонахождения. Но все одно, даже днем в этом бору было жутковато.

Вокруг своего дома Мельник приказал рубить лес и подлесок: теперь никто не мог подъехать к городку ближе, чем на выстрел из самострела. Но Пьяный лес не тронул, хотя тот был немного ближе.

Когда Мельник бывал в Москве, сюда он выбирался летом, в самую жару: московские реки во все времена были сточными канавами, и купаться в них Мельник брезговал. Однако лето давно закончилось, но он все еще был тут.

Ворота мельницы в полдень были открыты: как раз со двора выезжало три телеги. Около частокола дремал охранник с саблей на боку. Но Крысолова он смерил только взглядом, но ничего не сказал.

Хозяина Крысолов застал во дворе: тот был одет не по погоде: в рубахе, штанах да сапогах. Он прохаживался по двору: в руках у него короткий березовый обрубок, похожий на биту для лапты. В саженях десяти от купца из чурок поменьше дворовый холоп городил какую фигурку. Когда закончил, отошел в сторону. Мельник развернулся, зашвырнул обрубок: целил в городок, но смазал. Холоп тут же подал другой биток — следующий удар получился лучше.

Рядом на колоде стояла оплетенная лозой сулея, чарка да блюдечко с солеными огурчиками.

Судя по румяному и улыбчивому лицу, сулея была уже изрядно ополовинена.

Увидав Крысолова, Мельник улыбнулся еще шире, гаркнул:

— Эй, холоп, чарку моему приятелю, немедля!

Пока всадник спешивалсяда привязывал коня, принесли чарку, Мельник собственноручно разлил зелено вино по чарам.

— Ну, гостюшка дорогой, не побрезгуй с хозяином выпить.

Крысолов не побрезговал.

— Чем занимаешься? — спросил он хозяина.

— Игре новой научили. Правила простые. Вот биток, им надобно сшбить фигуры. Умеешь играть?

— Никогда не пробовал…

— Ну, попробуй…

Мельник протянул биток. Крысолов взвесил его в руке, крутанул им левую мельницу, проверяя балансировку, после почти без размаха метнул. Фигура, которую дворовые городили две минуты, разлетелась в стороны.

— Повезло?.. — спросил Мельник.

Уверенности в его голосе не было. Он повел бровью, и через полминуты на кону возникла новая фигура. Еще через секунду разлетелась и она.

— Ты где остановился? — как бы между прочим спросил Мельник.

— В Москве, — ответил Крысолов прицеливаясь.

— Москва — большая.

— А ты быстро смекаешь! Просто удивительно как такого умного земля русская носит.

— Не доверяешь мне… Ну ладно.

Дворовые едва успевали городить фигуры.

— Ну, как игра?.. — после последней спросил Мельник.

— Слишком просто…

Будто невзначай Крысолов осмотрел двор, ожидая, что увидит того парня сошедшего с галеры одним зимним утром. Но его на мельнице не было.

Может, Мельник угадал, а может просто пришло время поговорить о делах.

Спросил:

— Так как там было, под Азовом?..

— Было жутко. До такой степени, что мой конь побледнел…

— Тебе бы пошел такой конь. «Вот конь бледный, и всадник на нем…». Службу ты мне знатную сослужил сей зимой. Вовек не забуду. Там сейчас говорят, де, резню устроила сотня какого-то мурзы… А я слушаю их и про себя улыбаюсь… Думал отблагодарить тебя по-царски, да пропал ты, сгинул… Лишь весной от Калитника услышал, де, он тебя видал… Так что долг свой я отдам, да с добавочкой! Сегодня же! Деньги, что я был должен, пока тебя не было, в зерно вложил да обернул! Помнишь, я тебе говорил еще летом, что цена на зерно в гору пойдет? Помнишь?..

— Помню, — согласился Крысолов.

Он вообще редко что забывал. Но об этой особенности своей памяти старался не упоминать — целей будет.

— В Москве по делу или как?..

— По делу… Луку ищу. Говорят, его шайка к Москве ушла.

— Луку?.. Это который Кривозубый?..

— Сейчас его Бессонном зовут.

Мельник посмурнел:

— Знаю, слышал… Помнишь, арапа моего? Прокофия-то? Отправил его в Москву с письмом — его перевстретили, кожу сняли, выпотрошили, кишки по веткам развесили. Голову так и не нашли. Будто хотели дознаться: такие же арапы внутри, как и мы… Ну, упокой, господь, его душу… Помянем… Да ты так на закусь не налегай, сейчас обедать будем. Я гостя жду.

Как раз из-за леска послышался перезвон колокольчика. Через по-прежнему распахнутые ворота тройка лошадей резво тянула сани. Под дугой звенели бубенцы, кучер лихо щелкал кнутом, в саночках сидел домрачей[54], который своей игрой да скоморошьими песнями веселил ездока. Им был паренек лет немного за двадцать, в лисьей шубе. По светлому чубу Крысолов издалека понял — снова не тот.

Сани въехали во двор, ездок сошел на землю.

— Как доехал, Гурий? — спросил Мельник.

— Быстро…

По русскому обычаю они поцеловались.

— Вот, будьте знакомы. Гурий по прозвищу Офенянин[55]. Люблю его как сына.

Крысолов задумчиво кивнул. Он как раз вспомнил, какие указания получил о человеке, которого принял сперва за сына.

— А это господин Крысолов.

— Тот самый Крысолов? — ахнул Гурий. — Неужто? Вот так встреча!

— Тот самый…

— Ха-ха! Не все, кто увидал Крысолова потом об этом похвалятся. Вы часом, не по мою душу?..

— Когда я иду за чьей-то душой, он об этом чаще не знает

Парень смеялся, но Крысолова нельзя было обмануть: за бахвальством нового знакомого прятался страх.

— Прошу к столу! — позвал хозяин. — Крысолова я не ждал сегодня. Но ничего, потеснимся. В тесноте, как говориться, да не в обиде.

Особо тесниться не пришлось: на столе было выставлено блюд, что хватило бы на пятерых, если бы только Мельник не ел за троих. Голод, царящий на Руси, а особенно в недалекой Москве, здесь, похоже, никого не касался.

Но о голоде говорили.

— Народ дождевых червей лопает, лепешки со жмыхом жует и тому рад бывает. Но спит и видит хлеб, зерно… Ты удалой, молодой купец. Твою молодость, мой опыт, наши деньги… Если мы сложимся, так горы свернем.

Да только молодой оказался даже осторожней старого. По началу было малословен:

— Шею бы не свернуть. Вот весной голод окончится и что тогда? Останемся с дорогим зерном?..

— Да не кончится голод сразу! На озимые особо не надейся: они и в хорошие года часто не родились. Снег не ляжет — так вымерзнет, ветер выдует… Пересевать надо. Но ежели даже у нас хороший урожай будет, то высокие цены еще лет пять продержатся. Надо откуда-то взять зерно, чтоб засеять поля: это раз. Два: пока оно вырастет, тоже надо кушать. Три: надобно подождать, пока амбары да сусеки снова хлебом наполнятся, как в старые добрые времена, и даже больше.

— Арапа гнать не буду. Не мое это, ты же знаешь… Мое дело, ты знаешь, — крам, манатки.

— Эх, — сокрушался Мельник. — Был ты офеней, офеней видать и помрешь, даром что в парчу вырядился.

Видать, хотел этими словами Мельник задеть собеседника, а тот только улыбнулся и кивнул. Из кармана он достал стальное механическое яйцо, нажал на пружину, показался циферблат похожий на куранты, что на Фроловской башне.

— Видал такое диво?.. Да видал, конечно. В Германии сделаны. А у нас такое ни один кузнец не выкует. И стоят они больше, чем воз твого зерна и в кармане носить можно! Да ну! Стремаюсь я твого зерна.

Крысолов да Мельник пили горькую, Офенянин глотал мальвазию. Казалось, Мельник, приложившийся ранее к сулее, скоро должен вовсе опьянеть. Но тот, дойдя до определенной ступени далее вовсе не пьянел. Была то какая-то купеческая привычка, особенность пищеварения, помогающая в переговорах. Но вот крепкое зелено вино пилось мелкими чарочками, да под грибочки, квашеную капусту. Зато мальвазия пилась обманчиво мягче, закусывать ее не было нужды, и Офенянин быстро пьянел, его язык развязывался.

— Мир меняется. Он уже меняется, только наша хата все также с краю. Но и до нас дойдет. Сейчас за океаном новый мир: землицы там вдоволь, еще лет пятьдесят пройдет, и будут возить зерно из-за океана. Еще дешевле зерно станет! А мы вот оружие в Англии закупаем, часы — в Германии! Самим все надо делать, доколе будем пеньку да лыко продавать?..

— Ну и что, что за океаном? За морем телушка — полушка, да рубль перевоз. У нас тоже есть, где земли взять! Сибирь, или вот турка бы только потеснить, да открыть морской шлях через Черное море или Балтику и завалим до Гишпании всех зерном! Я стою на том, что это мы должны немцев кормить, а потом на их же серебро мы у них будем покупать фузеи и пищали. Потому как уголь и руда у них закончится, а солнышко нам будет светить до Второго пришествия. Вот ты, Крысолов! Посторонний человек, рассуди нас.

— Да как я вас рассужу. Какое я имею право? Вы — купцы, а я — так, с боку-припеку.

— Ишь, какой хитрый. Ты, поди, под дождем меж капель проходишь! Только ты у меня за столом, потому изволь отвечать, не таясь.

Крысолов хлебнул из ковша киселя и действительно сказал:

— Говорят: хлеб — всему голова…

— Вот!.. — начал Мельник.

Но слишком рано.

— …но говорят еще: «Не хлебом единым»…

— Ну да я говорил: крапивой да лабудой… Лебедой то есть.

— Не все к еде сводится, ты же понял, что я хотел сказать. Занимайтесь, тем, к чему у вас душа лежит. Начнете одним и тем же заниматься — не поделите, поругаетесь да передеретесь… Мир тесен станет, меня звать будете. Прибери, мол, Крысолов, мироеда…

Купцы задумались, посмотрели друг на друга.

— А, дьявол ты, Крысолов, — ругнулся Мельник. — Можешь словом если не убить, то ранить до крови. Давайте выпьем, да будем веселы! Быть добру!

Возражений не последовало. Выпили и закусили: Крысолов — грибками, Мельник — матюком да рыбой, Офенянин к винцу взял себе сыра.

— Давно в Москве? Давно с Дону? — спросил Мельник.

— В Москве — второй день. С Дону — полгода как.

— Долго ехал…

— Та да… Петлял — то в Тулу, то в Калугу… Поездил по Руси, — Мельник повернулся к Офенянину. — Вот ты был на Дону?..

— Я всю Русь исходил пешком.

— А, ну да! Запамятовал!

Крысолов еще раз взглянул на часы. На улице уже давно стемнело, но это был зимний закат, и время было совсем не позднее.

— Наморился за сегодня, — проговорил Крысолов. — Покемарить бы надо… Поеду к себе на Москву.

— Знаете офенянский?.. — Гурий удивленно вскинул бровь.

— Он много чего знает, — за Крысолова ответил Мельник. — Но молчит. Чем и ценен.

Во дворе, освещенном факелами, заспорили.

— Не ехал бы на ночь глядя, — просил Мельник. — Можешь в Москву не успеть к тому часу, как ворота позакрывают, да улицы на рогатки замкнут. Времена нынче неспокойные, да ты еще с деньгами. Ты мне живым еще нужен.

— Поеду, — отвечал Крысолов, натягивая рукавицы. — Мне в чужой кровати дурно спится.

— Да полно тебе! У тебя же отродясь, поди, своего дома да кровати не было! Хотя, вижу, ты уже все сам решил. Ты же сам беды ищешь!

Крысолов кивнул: Мельник был прав.

Открыли ворота.

Мельник с крыльца глядел, как уезжает гость. К нему вышел с бокалом мальвазии Офенянин. Дул ветер, швыряя в вино белую порошу и выдувая из головы хмель.

— А что, ежели на него разбойники нападут?.. — спросил Офенянин.

— Ежели нападут, тогда пусть отбиваются… Пошли что ли пить. Зябко тут…

Они снова наливали и пили. Спорили иногда до крика и ударов по столу кулаками. Но, как водится, забыли о чем спорили, и в две глотки заорали песню так, что волки, было вышедшие к Царь-мельнице, струсили и убежали в лес…

Падал медленный и задумчивый снег. Ложился на лапы елей, на дороги, на коня. Он совсем не походил на своего жесткого азовского собрата. В каждой снежинке отражалась луна, да тысячи звезд. Все вокруг блистало, и было светло, словно днем.

Но быстро холодало, хмель куда-то девался.

Крысолов ожидал, что сейчас из чащи ему навстречу выступят лихие люди. Он прислушивался: не хрустнет ли снег или ветка, не взлетит ли встревоженная птица. Но нет, мир был безмолвен.

Кто в такую холодную погоду выберется из дома? Только безумец, — думали воры и сами прятались по хатам, пили горькую да укутывались одеялами.

Крысолов проехал по Химке, добрался до Дмитровских ворот. Ожидал, что долго придется ругаться с охраной, но как раз со срочной депешей мчался в Кремль гонец, и все ворота и рогатки раскрылись как по волшебству.

До дома на Кузнецком мосту Крысолов добрался без приключений.

И это его немного расстроило.

Налет на поезд

Под саночками скрипел снег.

Как только в окошке появлялся крест какой-то сельской церквушки, Варька начинала истово креститься, бормотать молитву, перемежая ее благодарностями:

— За что, Господи, за что? Спасибо тебе…

Она и правда не могла понять, за что ей такая благодать: ее не убили в монастыре. Когда она вкушала вместе с ворами плоть человеческую, не разверзлись небеса, не ударила молния, не убил ее гнев Господен.

Казалось ей, что жизнь ей дарована лишь для больших мук. Теперь она знала, что голод, это когда не ты снедаешь, а твой желудок съедает тебя изнутри. Но она снова выжила. Почему: Варька не понимала. Непонимание страшило: уж не для нового ли испытания, не для нового ли мучения.

До Москвы осталось уже недалече: все больше становилось встречных и попутных. Неслись гонцы, шагали ратные люди. Брели бродяги. Вдоль дорог лежали люди — те, кто бежал в Москву, да умер

Около чахлой рощицы санный поезд догнал процессию — на дрогах в открытом гробу везли покойника.

Дрогами правил идущий рядом мужичок в малахае, за телегой шли крестьяне: полторы дюжины мужиков и баб, впереди шествовал батюшка с кадилом.

Стоило бы насторожиться: в стране, где люди дохли как мухи, почтения к покойным было ровно столько же. Могли просто бросить, закопать в углу огорода, а то и положить на ледник, когда вовсе прижмет голод…

Но откуда это было знать Золе — долгие месяцы он был в странах европейских. О родных землях знал со слухов. Ежели чего и слышал — не всегда верил: мало ли что люди приврут. Если и верил, то забывал. И уж точно: растерял былую сноровку видеть непривычное.

Санный поезд быстро догнал похоронную процессию. Последнее время ехали все больше через скучные поля, через лески и девчонки в санях заскучали. Похороны, чужое горе было для них зрелищем. Вот сравнялись со скорбящими: пропуская сани, они отошли на обочину, растянулись. Вот в окошко увидели гроб. В нем лежал сухонький мужик с реденькой рыжей бородкой. Стало видно спину возницы, попика в скуфье и фелони.

Варька вздрогнула.

Покойник в гробу начал подниматься. В руках у него был пистоль с дымящимся фитилем. Грянул выстрел — один всадник рухнул с коня.

Началась кутерьма: батюшка раскрутил кадило навроде пращи, бросил его. Попал в грудь Золе, тот пошатнулся в седле, но удержался. Тут же возница бросил вожжи, вскочил на дроги, с них прыгнул на казака, правящего санями. Вдвоем они скатились прямо наземь. Из-под одежд недавно скорбящих появилось оружие: у кого-то были сабли, но все больше обходились подручным металлом: перекованными косами.

Варька и Клементина в своем домике сидели, затаив дыхание. Порой любопытство оказывалось сильнее, и они выглядывали в окошко. Видели за ним смерть кровь, пугались и снова прятались. В руке у Клементины был короткий широкий кинжал, и это немного успокаивало Варьку: Все же дочь пирата, наверное, умеет им пользоваться…

Внезапно распахнулась дверка с другой стороны от похоронного поезда. Пока остальные дрались с казаками, один решил под шумок пограбить. Вскрикнула Клементина, ударила, целя в лицо. Разбойник легко ушел в сторону, сам сделал выпад — переточенной косой попал прямо в сердце. Клементина едва успела охнуть и рухнула на пол мертвой. Варька завизжала.

— Тихо, девка, я тебя не режу… Пока…

И улыбнулся беззубым ртом довольно похабно, так что стало ясно: уж лучше бы сразу зарезал. Но вдруг его окликнули:

— Эй ты!

Разбойник обернулся и увидел стоящего в десяти шагах Золу. Тот держал в руке тяжелый двуствольный пистоль. Только вот дела: фитиля у него не горели, а чего опасаться пистолета с незажженным фитилем. И действительно, когда казак первый раз нажал на спуск, что-то щелкнуло, но ничего не произошло.

Тогда грабитель улыбнулся пуще прежнего и с криком бросился на Золу.

Это была его ошибка: с десяти шагом Емельян мог бы промахнуться, но когда он уже чувствовал чесночное дыхание врага, то нажал на второй спусковой крючок. Шток освободил подпружиненное колесо. То, сделав почти полный оборот, выбило из кремня сноп искр. От них порох на полке сгорел в мгновенье, поджег тот, что был в стволе.

Пистолет выплюнул огромную пулю, размером с крупный желудь.

Разбойник остановился, задумчиво глядя на дыру, возникшую в его груди. А затем рухнул лицом в грязь.

Бой уже заканчивался — атака была отбита, казаки Золы добивали раненых врагов.

Вот одна чудом уцелевшая баба рванула к недалекой роще. Зола с земли поднял серп, метнул его: баба запнулась на полушаге, упала в снег.

Все было окончено.


* * *
Победители прохаживались по полю недавнего боя. От них валил пар, и теперь стоило остыть неспеша, под теплой одеждой. А то ведь захвораешь, помрешь…

Саблей Зола раскрыл одежды лежащего на земле тела.

Кивнул:

— Надо же, действительно баба…

Одетый в фелонь, похоже, действительно был священником. Кроме одежды у него имелся крест и молитослов.

Вообще походило на то, что жители какой-то придорожной деревушки собрались на совет, где решили, что крестьянский труд прокормить не может, а вот грабеж на большой дороге хоть и опасней, зато куда прибыльней…

И вроде бы идея с похоронами была неплоха: она позволяла приблизиться, даже смешаться. Но бой на дороге снова показал превосходство профессионалов над аматорами. Несмотря на неожиданность, из двадцати нападавших не выжил никто. Но и потери отряда Золы были чувствительны.

У костра пересчитались: двое убитых, третий — на последнем издыхании. Его снесли в карету, и теперь над ним колдовал Немой, но шансов на то, что раненый доживет хоть до полуночи, было мало. Почти все остальные были ранены.

— И баронесску пришибли, — заключил Зола. — Сплошные убытки. Что делать будем?

— Ты атаман — тебе лучше знать.

— Если бы я знал, то не спрашивал.

Захныкала Варька: ей было безумно жаль Клементину, еще было жальче той жизни, за которую она ухватилась, сев, что называется не в свои сани. Она была нужна покойной, пусть как каприз, как служанка, как игрушка… Пусть хоть как, но была нужна! А зачем она казак, как есть — погонят.

— А-ну цыц! — гаркнул на нее Зола. — Всем заткнуться! Атаман думать будет…

Разговоры срезало, как ножом. Перестали стонать даже раненые.

Зола задумчиво стал утаптывать снег возле саней. Выглядел сурово — никто не решался прервать его размышления.

Разгром конвоя сулил убытки в сотни рублей.

— Значит так, — наконец распорядился Емеля и сурово посмотрел на Варьку. — Тебе — переодеваться в баронеску! Покойных всех с дороги убрать! Хоронить не будем — некогда!

— Своих, может, закопаем?.. — робко предложил кто-то. — Негоже так…

— Я сказал: всех! Будем в Москве — закажем заупокойную.

— Да какая из нее царева невеста? — возразил казачок, кажется по имени Фалалей. — Это у покойницы что стать была королевская, что повадки. А эта — за версту видно, что наша, Фекла… Такой не на Москве сидеть, а капусту квасить!

Варьке стало обидно до слез, она сглотнула комок, ставший в горле. Но слезы она утерла, выпрямилась, стала будто выше.

— А коли птица басурманская на нас наябедничает? Чего тогда?

Фалалей кивнул на клетку с попугаем, которого из саней на время вынесли.

— А мы ей прямо сейчас башку открутим! — крикнул кто-то

Попугай словно почувствовал что-то неладное и смотрел на людей, нахохлившись и с подозрением.

Зола покачал головой:

— Не сметь. Толмача нашего пришибли. Попугай тут единственный, кто говорит по-немецки. А девке надо изображать немку — пусть хоть немного научится… Писать, читать она конечно не умеет… Но то хрен с ним, у нас цари и бояре не пишут… Для того дьяки и писцы имеются…

— Я умею… Я в монастыре обучена… — шмыгнула Варька.

Пусть знают, что и она не лыком шита. Но ее слова едва были замечены.

К костру подошел Немой, печально покачал головой, присел поближе к огню.

— Твою мать! — ругнулся Зола.

Потери становились просто неприличными.


* * *
Немного остыв, Зола переменил решение. Велел своих убитых свалить на сани и везти с собой, до ближайшего городишки. Новый приказ отряд воспринял с молчаливым одобрением: глядишь, если с ними такое случится, то не бросят их в чистом поле, а похоронят в освещенной земле.

Сгущались сумерки.

Поезд тронулся дальше. В опустевшей избушке на полозьях глотала слезы Варька. Она слышала, сзади выли волки, сзывая на пир своих братьев…

В Можае, где похоронили убитых, пришлось раскошелиться.

Еще до заморозков по обычаю местный могильщик вырыл могилы, обоснованно полагая, что лишними они не будут, а долбить мерзлую землю — удовольствие не из приятных.

Но в голодный год могилы заполнялись быстро, слишком быстро.

Ямы мертвецами заполняли чуть не доверху, отмечая на крестах лишь количество покойных. Но и этого не помогало. Могильщик просил Господа не о прекращении голода. Было понятно, что так далеко милость божья не пойдет. Но оттепель бы не помешала…

И когда сани повернули к кладбищу, у ворот перед ними будто из-под земли вырос могильщик:

— Не пущу! Тут со своими что делать не знаем!

— Их в дороге убили… — ответил Зола.

— А мне что с того? Этак со всех окрестностей начнут мертвяков стаскивать.

Зола задумался: сунуть могильщику в лапу или в морду. Решил, что лучше первое. Он уедет, а покойным тут оставаться до Страшного суда. Зола запустил пальцы в кошель, достал монетку. Ее кладбищенский житель чуть не вырвал из пальцев. Зато Емельян тихо ругнулся: он хотел дать грош, но вместо того выдал целый золотой корабельник.

Но забирать денежку назад не стал — счел это недостойным. Это оказалось нелишним — получив золотой, могильщик расстарался: каждому убитому нашлось по могиле. Нашлись и гробы, совершенно простые, скроенные будто даже не из досок, а из коры.

— А это кто такая?.. — спросил мужик, указывая на Клементину, одетую в Варькино тряпье.

— Сиротка к нам прибилась…

— Ну, царствие ей Господне…

— А как же, — согласился Емельян.

Покойных отпели тут же, в маленькой церквушке при кладбище.

Перед тем, как закрыли гроб Клементины, Варька положила в него деревянную куклу и поцеловала в ледяной лоб бывшей подруги. От нее уже легко веяло запахом тлена. Гроб опустили в могилу, по его крышке застучали комья замерзшей земли. Звук получался такой, словно колотят в барабан.

Еще немного со снятыми шапками казаки постояли у засыпанных могил. О чем-то помолчали, после — вернулись к саням.

Впереди была Москва.

Дворяне

«Каша — тут, Пуговка тоже пришлепал. Как же! Сам Шубник позвал», — думал Данило Щелкалов. — «Можно подумать, не дворяне собрались, а воры на сходку».

И что-то в этом сравнении определенно было.

Быстрое зимнее солнце уже клонилось к закату.

На подворье в Посольском переулочке, что между Ильинкой и Варваркой съезжались сани чуть не самые дорогие, чуть не самые красивые в Москве, а значит и на Руси. Конечно, краше и богаче саночки были у царя и негоже холопам его ездить на чем-то еще более великолепном. Но уступая в пригожести и роскоши, приехавшие санки брали количеством.

Последними прибыли братья Басмановы — Иван и Петр. Когда вышли из саней, хозяин велел закрывать ворота — гостей сегодня больше не ждали. В теплых сенях Данило принял верхнюю одежду у братьев, снял, наброшенную в рукава шубейку с хозяина. Вопреки прозвищу Василий Шуйский сегодня ходил в нелучшей, уже местами потертой шубенке правда из чернобурки[56]. Дескать, говоря, что знавали эти стены и лучшие времена, а теперь бедствуем, как и вся держава.

И оно правильно. Отец Данилы, Царствие ему Небесное, хоть в чинах был немалых, челобитчиков принимал в платье поплоше, в маленькой убогой горенке. Сидел сам за пустым, сколоченным из неструганных досок столом на укромно удобном карле и предлагал просителю присаживаться на жесткий кривоватый стул. Неудобства и небогатство вокруг делали просителя сговорчивей. Он не мог просить многого у скромного человека. Но за дверями, куда после уходил отец, скромность заканчивалась.

Этих гостей, однако, угощали сытно. Не было нужды ни пускать пыль в глаза, ни прибеднятся. Здесь каждый знал цену каждому, хотя иногда ошибался со своей собственной ценностью.

Вот, положим, Романов, Иван Никитович. Братьев его кого задавили, кому монаший клобук надели. А этот вот побыл в ссылке и даже вернулся: сменил Годунов гнев на милость, решил, что от этого братца опасности никакой. Иван по прозвищу Каша — он и есть Каша. За что не возьмется — то развалит, ляпнет не то и не тем. Меж тем из Романовых — он старший за неимением других…

Для начала, для затравки говорили, как водиться о голоде:

— В Москве по расчетным книгам было три года назад сто тысяч, — рассказывал Дмитрий Шуйский, кусая блин с грибами и икрой. — А похоронили мы уже триста тысяч…

Данило принялся обходить гостей, наполняя их чарки.

— Новый слуга у тебя?..

— Да. Смышленый парень. Племяш Андрюхи Щелкалова, упокой Господь его душу… Помните такого?

Покойного Щелкалова, конечно же, помнили. Он происхождения, прямо скажем, был подлого. Но — большого ума был человек, этого не отнять. Только прогневил только чем-то Бориса, царь велел считать. Счетоводы, конечно, что-то нашли, Андрюху выперли за воровство. Оставшись без работы, он скончался — может быть со скуки. Зазорно было не то что воровал — кто на Руси без этого греха, а то, что поймали. С иной стороны, если сильно захотеть каждого можно поймать.

Конечно Щелкаловы — семейство опасное, но пусть лучше парень будет рядом, под присмотром, — рассуждал Шуйский.

Пили немного, впрочем, подливая другим усердно. Хотя цели их отличались немного, все знали: своих тут нет. В каком-то пустяке можно положиться на брата, да и тот может подвести, пусть и не со зла, а из-за куцего умишки. Но все одно — неприятно.

— А что в мире нового слышно? — спросил как бы лениво Василий Шуйский. — Что нового на Украинах?..

Обращалось это будто ко всем, но ответа все ждали от одного — Ивана Басманова, который совсем недавно прибыл из Новосиля, что под Орлом. Царь оправлял его туда встревоженный слухом о набеге крымчаков. Но все будто бы обошлось. Басманов промолчал.

— При Годунове стрельцы обленились, заплыли жирком: где же это видано, за все царствование ни одной войны, — заговорил Дмитрий Шуйский, брат хозяина. — Выстоим ли, если новая война?..

— В польской Украине, говорят, объявился самозванец. Называет себя Дмитрием, чудесно спасшимся от Годунова, — произнес Иван Шуйский, во всем младший, даже прозванный за это Пуговкой.

— Но мы все хорошо знаем, что Годунов не убивал царевича, — наконец заговорил Иван Басманов. — Или это не так?..

Шубник дал знак Даниле долить вина, ответил:

— Истину вам говорю: Бориска во смерти царевича неповинен.

Слова старшего Шуйского были слегка неопределенны: если царевич спасся, тогда он не умирал. А раз смерти не было — кого же в ней винить? Шубник ожидал, что спросят его: видел ли он мертвого царевича. Но это как раз было неважно. Истинный ли царевич или самозванец — власти у них хватает. Следующая ступенька для любого из них — трон.

И Дмитрий, кем бы он ни был — всего лишь средство, самим сделать последний, а потому и самый сложный шаг. Борис — та еще лиса, но ведь и его можно было заставить оступиться. И было бы совсем славно выяснить — чей это засланец в Польше куролесит.

Шуйские — последние Рюриковичи, далекие братья покойного Иоанна Васильевича. Он им даже запрещал жениться, дабы Шуйские окончательно вымерли… Романовы, как и Годуновы с царем породнились через брак. Что касается Басмановых, то они с одной стороны — любимчики Бориса. С другой — эти пролазы таковы, что вотрутся в доверие к самому Сатане. Отец их был любимейшим придворным у Грозного, отчего бы им не попытать счастья с его кажущимся сыном[57].

Наконец, вращая в ладони чарку, заговорил старший Басманов:

— Выпьем же за здоровье истинного царя!

Тост звучал более чем двусмысленно, но все выпили до дна с надлежащей серьезностью.


* * *
…Когда ночь посерела и стала куцей, Басмановы засобирались

— Поеду я, хозяин… — сообщил Иван зевая.

— Посидели бы еще немного?

— Пора… Да и голова болит. Чадно топишь, хозяин, не угореть бы…

Тронулись со двора — путь был недальним, но долгим. Протирая сонные глаза горожане только убирали с улиц рогатки, открывали ворота.

— И угораздило меня к ним ехать, — проворчал Иван. — Паучье гнездо! Надо было больным сказаться. И ты хорош: «за здоровье истинного царя»! Чего ты с ними вообще связался? Тьфу на тебя…

— А что я такого сказал? — искренне удивился старший.

— Да неважно, чего ты там сказал, и даже что при этом подумал, — стал выговаривать младший брат старшему. — Главное, что подумают остальные, и особенно — царь. Следить за своими словами надо. Борис и раньше особо милостив не был. А последнее время вообще… По Москве люди пропадают…

— Голод ведь…

— Не холопы, я сказал, а люди… Схватят иного дворянина, и более никто его живым не видит. Пропал человек. Потом его, может быть, выловят где-то под Коломной. Что называется: концы в воду…

— Ну, так то неизвестно: схватят или нет? А если и схватят, то что? При Грозном бы сходу казнили бы.

— По мне так лучше — без затей казнил бы… А то эта неизвестность как-то начинает надоедать. Живешь, как на трясине… Даже если не казнят — отправят тебя в Пелым[58]. Можешь пораспрашивать у Каши как там живется. Да ты там о казни молить станешь!

В Столешники ехали мимо Кремля, и когда проезжали через Неглинные ворота, Петр посмотрел в сторону Никольских, выглянул в окошко, вздохнул…

Иван все понял, вздохнул еще горше.

— Выкладывай…

— Борис нового царевича для Ксении ищет. И все за границей. Иноземца им подавай!

— Побойся Бога! — ахнул Иван. — Ты на сколько ее старше? На пятнадцать лет?

— Нет, куда меньше… На четырнадцать[59].

Сани проскользнули по строящемуся Курятному мосту над замершей Неглинкой.

— Да брось ты эту мысль. Сам погибнешь и всех Басмановых погубишь… Отступись, а?

Но Петр его, кажется, не слышал:

— Отчего она так похожа ангела?

— Чем же?.. Тем, что она от тебя упорхнула? Петенька, Христом-Богом прошу, отступись…

Москва

В сани к Варьке часто садился Зола. Объяснял, что деве рассказывать, что говорить. Пугал ее всячески, и получалось, что лучше порой ей было бы притвориться глухой и немой. В Москве народ живет ушлый — дурак бы там просто не выжил.

Еще следовало слушать и запоминать, что несет попугай. А тот, верно, чувствовал, что недавно едва избежал смерти из-за своего языка, был пощажен ровно по той же причине, и орал пуще прежнего так, что от саней шарахались прохожие:

— Ruder Backbord! — кричала птица. — Enterung![60]

Сани качало на кочках, мотыляло клетку, что нравилось попугаю, и он, очевидно, думал, что он снова на пиратском корабле.

— Achtung! Ab! vorn![61] Taler, Taler!

— Что такое талер — я ведаю. Это навроде немецкого рубля. Только не россыпью, как у нас, а единой монетой.

— Dummkopf! Halt die Fresse! Ex trinken!

— Во-во! А «экстринкин» он кричал, когда мы ото пили.

Варька карандашом делала пометки.


* * *
А одним утром с Поклонной горы за Дорогомиловым, за Москвой-рекой впервые увидали Москву. До стен ее было недалече, где-то с час езды даже неспешным шагом, но все равно остановились, как и все, едущие в стольный град издалека. Город был в легком тумане, в небо поднимался дымы от множества труб. Они складывались воедино и город, окруженный стенами Скородума[62], казался парящей кастрюлей. Грудневое[63] низкое солнце подсвечивало град с запада, очерчивая кривую линию крыш и куполов. Порой ветер доносил звуки Благовеста.

Вышедшая из саней Варька была радостна, показывала вперед рукой, частила:

— Смотрите, смотрите, Москва!

— А чего смотреть? — удивился Зола. — Москва — как Москва. Что я раньше, Москвы не видел.

Но он ошибался: такой Москвы он еще не видел.

Варька кланялась в пояс московским куполам и крестилась. Зола же Москве сделал лишь один полупоклон-полукивок — таким приветствуют пусть и уважаемых, но старых знакомых, равных тебе…

Как раз со стороны Москвы-реки дунул ветер, помел поземку, швырнул снежную крупу в лицо. Москва будто бы встречала гостей недовольно.

— Поехали, — распорядился Зола. — Нечего мерзнуть.

…Когда до стен Скородума оставалось вовсе всего-ничего и можно было рассмотреть отдельные бревна стены, заспорили.

Атаман устал и хотел ехать к знакомому дьячку, найти дом, где можно спокойно поспать, а уже потом заняться делами.

Но Степка-штуцерщик заспорил:

— Я жрать хочу! Поехали к Мясоеду, купим пирогов с пылу-жару, кашки поедим…

В отряде мнение разделилось: кто-то соглашался со Степаном, кто-то вяло поддерживал атамана. Лишь Немой в соответствии со своей кличкой держал нейтралитет. Зола едва заметно задумался: можно было гаркнуть, конечно, настоять на своем. Ежели им потакать постоянно — даже самые лучшие сядут на шею.

Но самодурствовать тоже смысла не имело: может, и не взбунтуются, но кукиш в кармане скрутят крепкий, в следующий поход пойдут с другим атаманом. А люди у него — золото, один к одному подобранные. Зола бы не поверил, если бы кто рассказал, но сам видел, как Степка забавы ради снял со ста двойных шагов гарцующего всадника.

Потому Зола махнул рукой:

— Поехали к Мясоеду, так и быть на этот раз.

Сам же пустил коня медленнее, и на ходу пересел к Варьке в сани, тут же принялся греть ноги и руки у печурки.

В город въехали через Арбатские ворота, после вдоль речки Сивки спустились к Москве-реке, заскользили по льду. Вот показались башенки Кремля, его стены.

Пока ехали по городу, Зола недовольно поглядывал то в одно, то в другое окно. Это был не тот город, к которому он привык. Вокруг стояли все те же дома, меж ними бежали все те же улицы. Но вот народ был другой, совсем другой. Вдоль стен, похожие на призраков, брели, стояли, сидели, а то и просто лежали люди. Но, кот его дери, на улице — зима, на земле нельзя лежать, нельзя! Или они… Да, действительно: вот в телегу складывали тела замерзших, задубевших словно бревна.

У лавок толпились очереди убогих, порой кто-то вырывался с краюхой хлеба, торопливо съедал его, снова лез в очередь.

Через Москворецкие ворота, охраняемые стрельцами, въехали в Китай-город. Мимо справа пронеслась таможня, слева — сапожные ряды. За ними к низким зимним облакам тянул свои купола собор:

— Смотрите! — затараторила Варька. — Это вот Троицкий собор, которого нет в мире краше. Я о нем много слышала! Люди говорят, что царь Иван Грозный велел строителей ослепить, дабы они не построили ничего красивей.

— Не-а, — возразил Зола сплевывая через дыру в зубах. — Что-то не то люди твои говорят. Ну, сама подумай. Кто-то тебе храм хороший построил, а ты, вместо благодарности, — глаза выдавливаешь. Так к тебе ни один строитель не придет. Тебе и сарай построят, так, что захочется не глаза выдавливать, а руки оторвать!

— А это что такое?.. — Варька указала рукой дальше, за собор.

Около входа в Кремль толпились люди.

— Что?.. Да понятно что… Это Лобное место. Читают чего-то народу, а может, казнят кого…

Через всю Красную площадь проехали к рядам Мясоеда. Голод за стенами Китай-города будто бы никак не касался. Стрельцы отгоняли от ворот вовсе нищих людей, но с почтением пропускали юродивых, коих в последнее время неимоверно развелось.

У базара остановились, всадники спешились, Зола вышел из саней, тут же подал ей руку, помогая выйти. Немного потоптались на месте, разминая ноги. Крысолов глубоко вдохнул, набирая полной грудью морозный московский воздух. Он ему нравился…

Из Фроловских ворот вышел в сопровождении охраны плотный мужчина в накинутой в рукава шубе и богатой шапке, за ним спешил отрок лет четырнадцати.

— О, никак Бориско вышел, — пробормотал Зола. — Явление царя народу.

Варька не сразу поняла, о ком это так запросто выражается атаман. Но народ около ворот ломал шапки, кланялся в пояс, кто-то бухнулся наземь…

— Ага, он… — подтвердил зоркий штуцерщик. — Царь Бориска. А за ним, верно царевич Федор. Мальчонка-то… До них где-то полторы сотни двойных шагов. Но ветра нет, так что может быть, и попал бы.

— Да иди ты! Нам за это не платят.

Царь что-то говорил присутствующим, но из-за приличного расстояния ничего разобрать не получалось. Он еще руками показывал на Кремль, на Собор и куда-то далее. Когда народ поклонился царю, Варька рассмотрела трое саней, которые стояли у Лобного места. Тут же находились люди одетые по иноземному обычаю.

Значит не казнь…

— В ссылку кого-то отправляют?.. — предположил штуцерщик.

— Да не…

Закончив говорить, Борис подошел к стоящим напротив людям, одного потрепал по голове, другого легко стукнул по плечу. Парнишке, немного старше своего сына, дрожащему не то от волнения, не то от холода на плечи набросил свою драгоценную шубу.

После уезжающие заняли места в санях, а те двинулись куда-то к набережной.

— Что это было? — спросил Зола у проходящего мимо сбитенщика.

— Да кто его знает?.. Опять царь какую-то пакость против народа православного замыслил.

Зола удивленно вскинул бровь: за такие словеса, бывало, снимали волосы вместе с головой. А тут человек вольнодумствует, имея прямой вид на Лобное место, где бревна пропитались кровью.

Но Зола выглядел человеком нездешним, даже донесет — чужаку не поверят…

Царь отправился назад в Кремль, народец расходился.

— Сбитня не желаете? — примирительно спросил торговец.

— Почему не желаем? — переспросил Зола. — Очень даже желаем…

Сбитенщик опустил на землю свою ношу, стал раскутывать медные чайники. В морозном воздухе от них щедро валил пар. Но когда Зола коснулся чайника, то покачал головой:

— Э, не, хозяин, так дело не пойдет. Сбитень-то твой почти остыл…

— Так мороз какой стоит! Быстро остывает!

— Ото уж не моя забота. Не обессудь, только холодный пить не стану.

Кляня казака на чем свет стоит, торговец принялся снова укутывать свои саклы.

Зола с сотоварищами пошел по рядам. Торговали не то чтоб бойко, но ряды не пустовали. Остановились около торговки с пирогами, приценились:

— Чем же ты, хозяйка, пироги заправляешь, что они такие дорогие? — удивился Зола. — Драгоценными каменьями или золотом?..

— Раз тебе дорого, дак и не покупай. Походи по базару, может, кто тебе и дешевле продаст. Это Москва, казак, ты что забыл?..

Зола не забыл. Помнил и другое. Он принялся развязывать кошель.

— Дайте с творогом.

Из головы не шли задубевшие покойники, которых сваливали на телеги словно бревна. Куда их свозили, интересно?..

Потом пошли по рядам иначе, неспешно, словно зеваки.

Это была Москва, как ни крути — сердце земли русской. Сердце, пожизненно больное грудной жабой и прочими еще не открытыми болезнями. И, тем не менее — одно из вечных сердец этого мира.

Здесь полно диковинок и чудес, — была уверена Варька. — Тут и шага ступить нельзя, чтоб не увидеть какое-то диво. К примеру, пока ехали от ворот к Красной площади, Варька видывала столько каменных домов, сколько за всю предыдущую жизнь не встречала. Да что там дома: она первый день в Москве, а ужа видела царя и наследника. А это базар — он большой словно какое-то сельцо…

С прилавков пучили глаза огромные сомы, лежали с растерянным видом необычайно крупные караси.

— Может, рыбки купим? — спросил штуцерщик.

— Не моги, — распорядился Зола. — В Поганом пруду Грозный людей топил. На человечине караси разжирели. Уже лет двадцать, как царя нет, а к пруду подходить боязно: говорят, рыба на живых людей кидается. Это Москва, тут все на крови замешано.

Рядом подмастерье били баклуши: раскалывали привезенные чурбачки на заготовки. Тут же баклуши теслились[64], а после мастер вырезал из них ложки, которые здесь и продавались. Самыми дорогими были кленовые, дешевыми — березовые…

Немой купил дюжину кленовых: объяснился с продавцом знаками, не сказал ни слова, но просто за свой грозный вид получил скидку.

Одну ложку улыбаясь, протянул Варьке. Улыбка получилась такой прескверной, что стрелец, попивающий сбитень, поперхнулся.

— А вот кому сбитень-сбитенек? Раскрывай-ка кошелек!

Далее стихосложение сбитенщику не далось — зазывала из него был отвратный. Но то было и лишним: остальное делал ароматный запах. Этот торговец не ходил по рядам как все остальные, а стоял за прилавком. И около прилавка горячий напиток потягивало полдюжины покупателей.

— Горячий? — спросил Зола.

— А то! — подтвердил торговец. — Дуть придется, а то губы обожжешь!..

— Давай на всех…

Из медного чана торговец принялся разливать напиток. Зола получил первую кружку, пригубил, разрешительно кивнул: давай другим. Пивал, он конечно, сбитень и лучше, но этот уж точно был горячим.

Тепло благостно разливалось по желудку, а далее — к озябшим частям тела.

— Ото интересный у тебя сбитенник, хозяин. Не видал я таких чайников.

Сбитенников было на самом деле два. Один, опустевший, хозяин как раз заправлял: заливал воду, сыпал мед, травы…

— Нравится? — хвалился сбитенщик. — Изобретение мое! Я назову его «скороваром»! А после я думаю сделать такой, что можно носить. Все сбитенщики тут подо мной ходить будут!

От мечтаний у торговца перехватывало дыхание.

Скоровар представлял собою медный горшок с крышкой. Посреди чана торчала труба. Как раз от ложечника пришел мальчишка и вывалил мешок стружки да щепы, которую сбитенщик стал тут же заправлять в трубу. Повалил дым, появились крохотные огоньки пламени.

— Хорошая штуковина, — похвалил Зола. — К себе бы в избу такой бы купил.

— Так покупай! В чем дело?

— Избы своей ото нету… В этом вся и беда.

— Ну так когда заведешь — заходи сюда. Спросишь Леньку из Давыдова. Меня тут все знают.

Отошли, стали кругом.

— Что дальше, атаман, — спросил Сенька. — Когда домой, на Дон?..

— В Москве задержимся недельки на две, может на месяц. Девку надо пристроить, — пояснил Зола. — Домишко снимем, поживем… У меня ото тут приятель есть, дьячок. Честный человек, ему Государь доверил две тысячи рублев…

— И он шо, не украл?

— Если бы не украл — был бы святой, а так украл только четверть. Честнейший человек, говорю вам!

Смутная рать

…По московской земле нехорошие вести идут.

Подлые людишки, которые из-за голода сбежали от своих хозяев, ушли в леса, сгуртовались, сбились в шайки и теперь казачат, живут грабительским промыслом. Образовалось гнездо вольностей чуть не под Московскими стенами. С кистенем да самострелом чудят холопы, к ним с шашками и даже пищалями идут обнищавшие дети боярские.

По Кожуховской, по Хомутовской, по Можайской или по Тверской дороге спокойно не проедешь. Нет покоя путнику: за сто верст добраться без злоключений — уже счастье. От лютых людей даже иночий клобук не спасет. Сильного если перевстретят — возьмут числом или подлостью: саданут из кустов из самопала. Слабого и бедного сделают еще беднее и слабее, а то и мертвее. Гонцу две надежды — на Господа и быстрые ноги скакуна.

Да и тем, кто в деревнях живет, в слободках — не на много легче. В таких местах днем закон, может, и государев, а ночью — воровской. Богатому можно за забор, за охрану укрыться, а бедняку на кого надеяться? Лишь на себя.

Оглянись назад, путник, только осторожно: может, за тобой на мягких кошачьих лапах крадется жопа.

Известно давно: дурная слава идет звонче идальше, нежели добрая. Потому далеко от Москвы ходит молва об атамане Хлопке Косолапом. Его людям человека убить — что в ладоши хлопнуть. Невелика его рать — сотни две, поди, наберется. А ты ж пойди его, излови по чащобах и на узеньких тропках. Из-под удара конницы уйдут брызгами, да снова соберутся в потаенном месте.

Но Хлопок, говорят и сам прост, потому как из холопов. Убивает без затей: шестопером в лоб — хлоп, и душа грешная — вон из тела. Умирать никому не хочется, но смерть такая по крайней мере легка.

А вот, сказывают люди, появился в Подмосковье смутная рать. Атаман шайки на белом жеребце, а тот — что молния. Летит быстрей стрелы и почти вровень с пулей. Еще, говорят, атаман злой, словно сам сатана. Пощады не ведает ни к бабам, ни к малым детям. Если при налете поймает чью-то жонку на сносях — так сам ей пузо разрежет. Зачем? Кто говорит, чтоб плод не выжил и не отомстил. Кто сказывает, что атаману просто любопытственно, как там все устроено.

Даже к своим разбойникам жесток. Сказывают — набрал он отребья распоследнего, кормил его. Теперь бросает он их в самое пекло, а тех кто побежал — пришибает самолично. Зато тем, кто после полудюжины таких налетов выживет — сам черт не брат. Такие от стрелы увернутся, с кулаками против бердышей пойдут и победят.

Раз послал атаман своих душегубов с одними кистенями против обоза с татарскими гостями. Татарва крымская, — сказывают люди знающие, — неробкие ребята. А все равно дрогнули, нехристи, попятились и сгинули все до единого.

Или вот тверского палача они поймали: руки отрубили и куда-то дели. Видать, Лукьян еще и ворожбит, ибо всем известно, что рука палача в колдовстве — не последняя вещь.

Только все одно, удавалось кому-то укрыться, сбежать да выжить, а после рассказать другим, что довелось перенести.

И вот уже по городкам и волостям разошелся опасный лист, описывающий приметы атамана. Все было в нем средне и неприметно: хватай любого и восемь из десяти примет подойдут, словно шапка, сшитая на заказ у хорошего скорняка. Девятая примета, какой-то пустячок вроде цвета волос мог и не подойти, но все это было безделица перед последней. Меж губ, — гласило письмо, — у разбойника имеется приметный зуб, который торчит изо рта, даже когда губы сомкнуты.

Уж не понять, отчего Бессон берег эту примету: любой захудалый зубодер справился с этой бедой от силы за четверть часа. Была бы дырка в ряду зубов, что тоже примета. Но с такой приметой пол-Руси, поди, ходят.

Может, все дело было в том, что увидав лицо знакомое по слухам и пересказам, народец в страхе бросал оружие, бежал.

Разное толковали…

Крысолов это все слушал, порой подкидывая словцо-другое, просто чтоб не приняли его за доносчика. Кружил вокруг Москвы, проезжал по крупным дорогам, но не чурался узких тропок, почти забытых деревушек, останавливался на ямах, пил горькую с ямщиками — вдруг кто что-то вспомнит. Кормил клопов на пропащих постоялых дворах. Те, как и народ вокруг, тоже голодали.

Недаром звали его Крысоловом, крысобоем. Порой он чувствовал дыхание разбойников, притаившихся в кустах. Но понимал — они не нападут, потому что кишка у них тонка втроем против одного конного, а значит, и сильного. Ответно Крысолов их тоже не трогал — за них было не заплачено, да и времени нет с такой шелупонью возиться. Завяжешься с шушерой — кого-то поважней упустишь.

Но не везло отчего-то. Разбойники и воры попадались, да все — не те. Может, выходило так, потому что у страха глаза велики. И если что жуткое случалось, все валили — на Бессона. Оттого выходило, будто видали его одновременно в трех волостях.

Устав, Крысолов возвращался в Москву.

Кокуй

— Что мой добрый друг добрый друг Герхард?..

Хозяин был одет в немецкую одежду, гостя принимал в комнате, обставленной на немецкий же манер. Сбивала с толку лишь его речь: говорил он на русском без ошибок и акцента. Поменяй иноземец платье, и вполне мог бы затеряться в любом русском городе.

— Ушел на покой, купил замок, ото, растит детей.

Перед собеседником лежал лист бумаги, исписанный размашистым пиратским почерком. Содержание представляло для Емельяна некоторую тайну, но казак нарочно не смотрел на письмо — все равно разобрать, что в нем было невозможно.

Покидая замок на взморье, Зола получил от хозяина крепости четыре рекомендательных письма к знакомым, проживающим в Москве. Но из адресатов только один оказался на Руси. Двое отбыли на родину. Еще один находился недалече, но в таком месте, где рекомендательные письма не читают.

— …Доктора Шульце похоронили на Германском кладбище у Яузких ворот. Говорили ему: дождись утра… А он: до него недалеко и надо торопиться… Вызвали к больному в Красное село, а по дороге его поймали и съели.

…Это Золу устраивало целиком и полностью: верно, в письмах говорилось, чтоб земляк проследил, не обманули ли его казаки. Разумеется, немцу бы хватило двух фраз, чтоб понять, что баронесса никакого отношения к Германии вообще и к Рихарду отношение не имеет и Германию видела хорошо, если раз и то — на карте.

Против этого у Золы был план: предложить денег, если не выйдет — припугнуть и снова предложить денег. В крайнем случае — пристукнуть. Этот план Емельяну нравился. Он был прост и предусматривал все варианты. Как показывал опыт, более сложные планы в два-три хода обычно не срабатывали.

Конечно, платить четырем — это слишком накладно, и то, что на Кокуе остался один адресат, упрощало задачу.

Вообще этот немец Золе нравился. Был он толстоватым коротышкой, вероятно, не предрасположенным к дальним путешествиям. Узловатые суставы выдавали в нем подагрика, а таким ездить по нынешней погоде — все равно, что серпом по детородному органу. И Емельян был прав: его собеседник знал Рихарда не до такой степени хорошо, чтоб из-за его дочери тащиться по холоду в самую Москву ради того, чтоб просто взглянуть. И сейчас выдумывал причины отказаться от этой чести.

На Руси он прожил тридцать лет и считал, что русских знает великолепно. Если бы они хотели погубить пиратскую дочь, то так бы и сделали, а после — исчезли. Сложные планы в Московии были не в ходу.

— Тут говориться, — осторожно повел беседу немец. — Что Клементине нужно выбрать жениха из дворян или дьяков. У вас есть кто-то на примете?..

— Покамест нет, но имеется знакомый подьячий в посольском приказе — ото он и посоветует. И ото… Клементины более нет. Она перешла в православие…

— Разумно, — кивнул немец. — Меж нами говоря — очень разумно. Если короли не брезгуют прыгать из купели в купель, почему люди попроще должны этого чураться.

Приезжие иностранцы, дабы не смущать москвичей неправославными соблазнами, селились за городом, на Кокуе[65], но исключения и довольно многочисленные имелись. Проще было тем, кто принимал православную веру, переходил в русское подданство. Пускать Варьку на Кокуй не было никакой возможности — ее бы немцы разоблачили за час. Потому в пути условились говорить, будто баронесса во время дорожных бесед столь прониклась совершенством православной веры, что, не дожидаясь приезда в Москву, крестилась в какой-то сельской церквушке. Крестным назвали Емельяна, имя же вернули прежнее: недолго побыв Клементиной, девушка снова могла говорить, что крещена и наречена она в честь великомученицы Варвары Илиопольской.

Весть об этом приятна была немцу еще с той стороны, что снимались хлопоты о жилье или устройстве дочери знакомой отпадали. Он, конечно навестит ее, но позже… А еще лучше попросить кого-то заехать.

Немец щелкнул пальцами, будто сотворил заклинание, магический пас. И действительно: почти тут же отворилась дверь: вошла барышня с подносом, на котором ароматно испускали пар две чашки с глинтвейном.

Емельяну она приветливо улыбнулась, и тут же отвела взгляд, удалилась.

— Ваша дочь?..

— Упаси Господь. Я был бы еще худшим отцом, нежели Рихард… Маргарет, прислуживает мне.

Поднесенный напиток Емельян пригубил с удовольствием. Замерз, пока ехал, а тепло, смешанное с вином согревало замечательно. Проводив глазами Маргарет, Зола, задумчиво произнес:

— Ото к слову, о служанках…


* * *
Расставались уже добрыми друзьями. Немец оказался владельцем стеклодувной мастерской, и Емельян заказал посуды — ее с прибылью можно было продать на Дону, особенно если смешать с неразбившейся немецкой.

Во дворе немец смеялся, одобрительно похлопывая гостя по плечу, звал приезжать чаще. Этот казак нравился ему все больше — тому способствовал значительный задаток.

Заодно выбрали служанку для Варьки. После нескольких предложений, Зола остановился на служанке-итальянке. Она не знала немецкого, стало быть, не могла разоблачить самозванство баронессы.

Выезжая со двора, Емельян осмотрелся: на домик, построенный в германской манере и стоящий в окружении подобных зданий, ложился щедрый русский снег. Казалось, что не вполне добрый волшебник вырвал улицу из добропорядочного германского городка и перенес ее в снежную Московщину. Рядом, говорят, бежала улица в английском стиле, но Зола в Англии никогда не был… Улочки эти были чисты, на них не имелось ни одного нищего. Некоторые русские желали сжечь немецкую слободу именно за это. Ведь когда люди голодные и сытые живут рядом, это добром не заканчивается.

От Немецкой Слободы было рукой подать до Москвы, но, немного подумав, Зола отправился не к ближайшим Устретинским или Покровским воротам, а вниз, по льду замерзшей Яузы. Здесь, на Кокуе и Яузе Немецкая слобода появилась с разрешения Бориса, вместо другой, основанной еще при Иване Грозном, да потом им же разгромленной.

Много немцев попало сюда не по доброй воле — их привезли пленными с Ливонской войны. Дабы не заботиться о вчерашнем супостате царь Иван разрешил им заниматься мельничным делом, да курить вино. Обычай этот, несмотря на погромы закрепился. И сейчас вдоль реки одна подле другой стояли водяные мельницы, тяжелые колеса которых вмерзли в лед. Чуть дальше, на пригорках стояли их ветряные собратья.

Мельничная и винная привилегия вышла немцам боком: в голодный год голытьба сообразила, что у кого-кого, а у немцев-мельников зерно должно быть, а сам голод они наколдовали, дабы поднять цены. Всем известно, что мельники — колдуны, а тут их тьмища. И кто их обирает, тот Господа радует.

Было несколько жестоких приступов и драк, что-то пошло дымом, но немцы выстояли. Стали еще более цепкими, злыми, и, как не дивно — еще больше обрусели. Ведь теперь они жили на земле, за которую проливали кровь, в которую ушли их друзья. А голь перекатная, что с нее взять — родины не имеет, сегодня здесь, завтра — там.


* * *
…Порой Крысолов ходил в другие бани — в Заяузье, в начало Таганской слободы. Брали тут дешевле, зато и парили похуже. Зато недалеко, ближе к Болванке держал трактир крещеный татарин Петр, такой старый, что хорошо помнил не только Ивана Грозного, но и штурм Казани.

Петр говорил, что в христианство он перешел совершенно осознанно: глядя, как татары терпят поражение за поражением, он заключил, что если Аллах так помогает правоверным, то и молиться ему незачем. Среди вчерашних одноплеменников отступнику было нелегко, и, помыкавшись с годик, он перебрался на окраину Москвы, где и через пятьдесят лет оставался чужаком.

Но деваться было некуда, он выжил, завел дело. Его детишки и внуки, хоть и именовались Татариновыми, здешними ребятишками были приняты в круг равными.

Впрочем, что-то от веры предков у него осталось: Деньги одалживал неохотно, зато, если все же занимал — никогда не давал в рост.

В харчевне у него готовили славно: особенно мясо. Но еще лучше были тут приправы: казалось, намажь такую на старую подметку и можно вкусно и сытно поужинать. Иные были такими острыми, что от них, наверное, можно было поджигать костер. Соусы и подливы допустимо было безбоязненно брать в дорогу: плесень на них просто не выживала, а мухи и тараканы улепетывали, едва почуяв запах.

Но Крысолов в путь не собирался — наоборот недавно вернулся из очередного подмосковного похода, и следовало обдумать итоги, а вернее их отсутствие. Нет, конечно, что-то под Москвой происходило. Вот в деревушке Суков[66]о, от которой до Москвы рукой подать, крестьяне не выдержали напастей, и стали бороться с ними хоть как-то. Постановили, что все беды на них насланы нечистым. Потому самого умного в деревне, умеющего считать до ста объявили чернокнижником и убили.

К предмету поисков Крысолова это событие не относилось никаким боком, но наводило на мысли невеселые. Он ел, задумчиво перебирая ложкой кусочки овощей и мяса, и хозяин харчевни смотрел на гостя с тревогой: неужто недоволен? Ай, какое тогда будет горе.

Но грустные мысли, как то водится, были недолги. Скрипнула дверь, пропуская очередного гостя.

— Ба! Емеля!

— Крысолов, сукин ты кот! Не пришибли еще?

Обнялись, поцеловались по русскому обычаю.

— Эй, Петр, сирота казанская! — крикнул Зола. — Отправь-ка мальчонку за вином!

Петр ругнулся по-своему, по-басурмански, но заказ выполнил. У себя в харчевне он не пива ни вина не предлагал, но не возражал, когда приносили другие. А для особо почетных гостей мог заслать своего внука за чем-то покрепче.

Эти гости были дорогими. Порой забузившим посетителям достаточно было лишь сказать, что одну из его внучек крестил Крысолов, и знающие буяны тут же стихали и уже сами шикали на незнающих.

Сели за стол.

— Кюшать что бюдите? — спросил Петр.

— Закажи себе кавардак с телятиной, — посоветовал Крысолов. — Тут хоть знаешь, что мясо раньше мычало, а не Христа ради просило.

Принесли заказанное. Выпили, закусили.

У Крысолова по-прежнему ныл зуб, не хотел проходить в этой кромешной холодрыге. И чтоб как-то унять боль, Крысолов не глотал самогон сразу, а полоскал больное место.

— Давно в Москве? — спросил Зола.

— Недели две как приехал. А ты?

— Третий день. Так что ты, можно сказать, старожил. Что Андрюха?.. Не слыхал?..

— Думал то же у тебя спросить. Слышал, что он подался на Сечь, потом — в Польшу. Ты — проездом?..

— Проездом, но задержусь. А ты по делам?..

Крысолов кивнул. Что у него было дело, Зола не уточнял. А зачем? У Крысолова была работа только одного вида.

— А ты не задерживайся, — заметил Крысолов еще после одной чарки. — Я б на твоем месте петлял на родную сторонку, пока лед на реках крепок и проехать можно. Русь нынче не та.

Зола усмехнулся:

— Я заметил. Я видел.

— Да ничего ты не видел! Ты проехал по дороге, посмотрел с коня и думаешь, что понял. А я тут кружу уже не первый месяц, ухо к земле прикладываю. Говорят, что из-за голода народ оскотинился вкрай. Но это не так. Скотина в голод умирает с достоинством. Еще никто не слышал о телочке, которая бы с голода своего теленка пожрала. Человек стал куда хуже скотины. Русь ныне — это большая банка с пауками. И наш мир из-за голода уже станет другим: ведь самых добрых и благородных уже съели. Съели в самом прямом смысле. Буквально.

— Это ничего… Самые сильные выживут, самые умные и смелые. А доброта и благородство — нарастут

Крысолов горько покачал головой:

— Не смелость человечеству и человек позволяет выжить, нет. А лишь подлость. Ибо человек щедрый душою отдаст последнюю краюху сиротам и умрет смертью прекрасной, но бесполезной. Иное дело — подлец. Он и последний и кусок хлеба зажилит, и предпоследний. И потомство по себе оставит — не горюй.

— Подлецов задушат соплеменники.

— Только если они еще подлее. Ибо широкая душа склонна к прощению, зло же до последнего часа помнят только подлецы.

— А ты часто прощаешь?..

Крысолов задумался. Покачал головой, улыбнулся.

— Да меня что-то и не обижают…

— Выпьем?..

Возражений не последовало.

Вино разлили по чаркам, поднесли к закопченному потолку, Зола произнес самый краткий тост:

— Будем!

И они действительно — были…

Москвичка

Емельян снял два дома на разных улицах: негоже, ежели иноземная баронесса будет делить одну крышу с казаками. Но задние дворы снятых домов соприкасались, что было удобно в любом случае.

Варьке пять дней в неделю прислуживала нанятая на Кокуе итальянка, а казаки нашли стряпуху, которая готовила им обеды. Привычные к жизни в поле, донцы умели кашеварить и сами, порой даже вкусно, но, попав в город, обычно ленились и говорили, что это бабье дело.

Свою судьбу Варвара знала: не мешкая, но и без особой спешки ей предстояло выйти замуж за какого-то боярина или дьяка поважнее. Бояр ранее в жизни она не видела, но представляла их толстыми и хитрыми старичками. Идти за такого замуж не хотелось, но все это лучше, чем сдохнуть от голода на обочине дороги.

Выбор жениха был целиком за Золой, мнение Варьки если и учитывалось, то было исчезающее мало. Да и к Золе она чувствовала почтение, как к своему спасителю, и слова поперек ему сказать не могла.

И ей лишь оставалось предполагать, что ждет впереди: станет ли она жить как сыр в масле, кататься по Москве в расписных саночках, или отбудет в подмосковное имение, где проживет остаток жизни в золотой или позолоченной клетке. Раньше Красной горки[67] свадьбы можно было не опасаться, а там — прости-прощай, девичество…

На подручных предметах или явлениях Варька гадала: слишком ли дряхлым будет жених, или все же помоложе, и немного простого женского счастья ей достанется.

— Вот если сейчас выйду на улицу, и ветер подует справа, — думала Варька, — жених мне будет молодой…

Она выходила, и студеный ветер хлестал слева. Варька пыталась оправдаться, столковаться с судьбой: соглашалась, что жених будет не то чтоб молодой, но и не старый. И в подтверждение этому при следующем выходе ветер подует слева… Нет, справа… Нет, все же слева…

Ветер-подлец дул все же справа.

«Ну, какое отношение ветер имеет к замужеству, — успокаивалась Варвара. — Откуда ему знать».

Но тут, как нарочно Матрена, казачья стряпуха делилась со своими работодателями свежей сплетенкой:

— Поженились тут одни недавно: ему восьмой десяток пошел, а ей — только пятнадцать…

— Ну и порадовалась бы, дура, за людей, что нашли друг друга, — отвечал Зола.

Казаки густо хохотали.

— Тьфу на тебя! — ругалась Матрена.

И делала вид, что хочет стегануть казака полотенцем. Тот столь же притворно пугался и прятался, от чего случался новый взрыв хохота. Варвара смеялась для виду со всеми, но в душе печалилась. На Крещение она, как водиться, гадала на суженого, но выходила какая чепуха: будто в ближайшие несколько лет ей не быть замужем.

Разве такое может быть?..

Зола, впрочем, не спешил, пока лишь присматривался к женихам очень издали. Итальянка-горничная учила девчонку манерам, каким-то пустякам, традициям, и казак просто ждал, пока девчонка приобретет хотя бы внешнее подобие немки.

До появления жениха и сватанья Варвара жила в девках, наслаждалась последними, как ей казалось, деньками свободы.

Рядом с Варькиным домом стояла церквушка, куда на следующий же день девушка отправилась к вечерне. Слухи распространялись быстро: и хоть в церкви было людно, вокруг девицы образовался круг отчуждения. Она была непросто приезжей, но — иностранкой. Даже когда Варька на десять копеек, подаренных Золой, купила свечей к иконам, народец забурчал: не знает немка цены денег.

Но ворчать предпочитали шепотом. В двух шагах за ней ступал верзила с исковерканным лицом. На поясе у него висела шашка, которой он, очевидно, пользоваться умел и любил.

С Немым она обошла чуть не всю Москву, поклонилась почти всем святыням. Добралась до самой Красной площади. Зашли они на нее через Курятный мост, через Неглинные в ясное солнечное утро. Многогласно шумели торговые ряды и лавки в Зарядье. Низкое солнце красило стены Кремля, над площадью восставали купола Троицкого собора. От вида захватывало дух. Думалось: неужто рядом с такой красотой и святостью могли жить дурные люди?.. Но скоро оказалось, что запросто могут.

Зашли в Кремль через Фроловские ворота, поклонились святыням, взглянули на царевы палаты, вышли по деревянным мостовым через Боровицкие врата к церкви Рождества Иоанна Предтечи и святого мученика Уара.

В пределе мученика лежал большой камень, на который матушки приносили своих младенцев. Место сие не излечивало, но по верованиям предсказывало судьбу ребенка.

Варька видела, как однажды женщина с заплаканным лицом положила своего малютку. Через бедные пеленки холод камня проникал к тельцу младенца. Он кричал от холода, извивался, пытаясь найти место потеплее.

— Вишь-ка, как его бесы-то крутят, — говорил плюгавенький мужичок. — Помрет скоро — верная примета.

Нагулявшись досыта, возвращались домой. С казачьего двора тянуло вкусным варевом. Итальянка готовила неважно, скудно, да к тому же в субботний день удалилась к себе на Кокуй. И, взяв ложку, самозваная баронесса стремилась к казачьему казану, к которому зазывала Матрена.

— Что, басурманка, так дома не кормили? — спрашивала стряпуха, по-хозяйски уперев руки в бока.

Варька предпочитала сделать вид, будто не понимала. У положения иноземки были свои преимущества. Зато тайком к стряпухе Варвара присматривалась внимательно. Через пару недель девчонка вдруг заметила, что эта баба, неизвестно откуда взявшаяся легко крутит казаками и даже самим атаманом, Но делает это так, что мужики этого не замечают.

Это чем-то напоминало искусство келарши, хотя и было совсем иным.

И этому тоже стоило поучиться…


* * *
Из окошка на площадь перед дворцом смотрел Борис Годунов. Видел, как с небес хлещет полуснег с полудождем, как спешат по мостовым богомольцы, монахи, просто прохожие, которые через Кремль решили скостить дорогу.

В царском дворце окна были большими, богатыми — в полроста человека, набранные из больших кусков стекла. И что более дивно — почти прозрачные. Через них можно было разглядеть не просто силуэт, но и лицо человека.

Царь стоял, опираясь на стену. И дьяк Власьев, вызванный поутру на доклад, глядя на Бориса, оценивал его состояние: здоров ли, в настроении.

Чуть не сразу после восшествия на царский престол, Годунов провалился в тяжкую болезнь, с долгим лежанием в постели, со слабостью и потерями сознания. По углам зашушукались: не протянет долго Бориско-то. Родные тоже впали в печаль, смирились внутренне со смертью и уже, верно, представляли, как отец семейства будет выглядеть в гробу.

Но болезнь отступила и притаилась, Годунов поднялся из постели, сперва прошелся вдоль стеночки нетвердой походкой, после расходился, его шаги зазвучали тверже, в местах, где о нем и думать забыли.

Но все-таки хворь давала о себе знать если не немощами в теле, то волнениями в уме.

Говорили не только о делах заморских. Времена такие — не понять, где заканчивается внешняя политика и начинается внешняя. Из рук дьячка-подручного Афанасьев вынул очередные листы бумаги, доложил:

— Грузинский владыка предлагает для Ксении в мужья сына своего — царевича Хозроя… Также тайно и спешно отбыл посланник в Данию… Я его наставлял быть осторожным: сказывают, что принцы Датские не без странностей.

Борис кивнул: хорошо. Напоследок взглянул еще раз в окно: там через сугробы спешила деваха в сопровождении казака с изуродованным лицом.

Главу Посольского приказа Годунов принимал запросто, по-домашнему, в простеньком халате. В том, верно, была хитрость — следовало расположить к себе дьяков, авось и скажут что-то, что ранее бы побоялись. Таков Борис был во всем: порой носил сапоги с подковами, и звук его шагов разносился по дворцу, был слышен саженей за сорок. Но стоило ему переобуться в тапки, и он мог незамеченным пройти чуть не через весь Кремль.

— Что у нас еще? — спросил Борис.

Афанасий сверился со списком:

— Казаки, говорят, написали новое матерное письмо турецкому султану. Но от греха подальше решили его пока не отправлять.

— Отправьте на Украину вина. Пусть выпьют — может, перебесятся. Только войны с турками нам не хватало.

Дьяк сделал пометку, продолжил:

— К слову сказать, купец первого разряда Мельник предлагает своим коштом снарядить отряд, дабы выбить турка из Азова.

— Не сметь! — отрезал царь.

Дьяк сделал пометку: «отказать». После задумался и исправил ее на «отложить». Напомнил:

— Выход к Черному морю для нас также важен как выход к Балтийскому или Белому, — осторожно напомнил Власьев.

— Я знаю. Но к войне мы пока не готовы, в стране голод! Давно татары Москву жгли? Не сметь, я сказал…

И тут стоящий у стола дьячок-подручный, улыбнулся будто чему-то своему, повел головой да хмыкнул. Сделал это негромко, едва заметно, но от проходящего мимо Бориса это не укрылось:

— И позволь мне узнать, над чем это ты хихикаешь?..

— Так, о своем, Государь.

— Нет, давай уж расскажи. Потешь нас, может, мы с Афанасием Ивановичем тоже посмеемся. Повесели нас, а то у меня с утра, видит Бог, настроеньеце-то препаршивое.

Колдун

После Крещения в Москву заявился Мельник. Жил у себя в доме в Замосковоречье, изредка выезжал по делам, но за стены Скородома не выезжал, о чем Крысолова известили знакомые.

Сам ловец тоже сидел в Москве без дела: стояли Крещенские морозы, трескучие в том году как никогда ранее. Он грелся у печурки, нянчился со своей зубной болью, да успокаивал себя тем, что от поездок за город все равно никакого прока не будет: все одно Бессон с сотоварищами носа на шляхи не кажут, пережидают морозы в какой-то глухой деревушке.

Запасов хватало, но Крысолов решил съездить, поговорить о том, о сем, может, получить какую-то работу.

Но своего приятеля по темным делам Крысолов застал в расстроенных чувствах. В жарко натопленной светлице он играл в городки пустыми бутылками.

— Что сталось? — спросил Крысолов с порога. — Кто тебя обидел? Жалуйся. Ужо я ему всыплю…

Мельник кивнул, присел, указал на место рядом с собой. Плеснул вина из початой бутылки в стоящие чарки. Поднес гостю, налил и себе. Выпили.

— Царь расстроил… — сказал Мельник. — Я предложил по примеру Строганова купить казакам пороху, пищалей да пушек. Если выйдет — выбьют турок из Азова, не выбьют — мы будто ни при чем, наше дело — сторона.

Говорил он печально и спокойно: в его голосе не слышно было хмеля.

Крысолов вспомнил мальчишку, который набрасывал год назад чертеж крепости. Понятное дело: не вчера Мельник это задумал. Небось просчитал если не все, то многое.

— Зачем тебе Азов?..

— Да как зачем?.. Лиха беда — начало! Выйдем сперва в Азовское море, после — в Черное. Будем по нему плавать, торговать, глядишь — на Царьград пойдем.

— А что царь? Отказал, поди?..

— Нет, ну ты догада! Отказал. Говорит, мол, Русь к войне не готова, надобно державу отстроить изнутри, нельзя султана дразнить. Короче, прошение мое отложили в долгий ящик, похожий на гробик. Теперь если что не так на юге пойдет, все на меня спишут. Ослушался, де Мельник царева слова.

Крысолов про себя улыбнулся. Верно, сейчас Мельник как раз думал, что зря он к царю пошел. Думал, видать, споловинить расходы. Деньгу получить из казны, а отдать как свою…

— А против царя ничего не попишешь, — продолжал Мельник. — Можно, конечно было рассказать про христиан, которые стонут под туфлей у султана, про рабов православных. Но, Москва, она такая… Москва слезам не верит.

— Можно подумать, ты веришь. Верил бы — так не жил.

— Не верю. Но я, по крайней мере, делаю вид, что верю! Я рабов у турок выкупаю, церкви на Дону строю! Ай, давай выпьем!

Выпили, закусили: Крысолов — малехоньким соленым огурчиком, а Мельник — злостью.

— Да ну… — бухтел хозяин дальше. — Мир на самом деле принадлежит не царям, королям. Именно такие как я или Строганов будут решать, на какие страны идти войной, с кем заключать мир.

Но осекся, смекнув, что сболтнул не то что надо, пошел если не на попятную, то съюлил:

— Мы ведь с Годуновым чем-то похожи… Он из рода забытого, да и я тоже — поселянин Смутной волости, из села Обнищалово, у отца моего из живности таракан да жуколица, из имущества — крест и пуговица. С крестом его схоронили, а пуговица ко мне в наследство перешла. А стал я вишь как: Мельник над мельниками!

Открылась дверь, на пороге появился холоп, сломал шапку.

— Чего тебе? — спросил Мельник.

— У ворот мальчонка-оборванец. Говорит, имеет спешное донесение.

— Что за шут?.. Я не жду донесений. Хотя, зови, послушаем. А то скучно.

— А он не к вам… — боязливо ответил холоп.

— А к кому?

— Вон, к нему… — и сжатой в кулаке шапкой холоп показал на Крысолова.


* * *
Через пару минут Крысолов выводил из конюшни.

— Так, говоришь, это тот самый Бессон, что моего черномазого погубил?..

Крысолов кивнул.

— Тогда постой, я еду с тобой!

— Это может быть опасно.

— Зато нескучно. Поехали! Ты меня знаешь, обузой не буду! А хочешь, позову своих молодцов?..

— Не надо. Все равно едем в свинячий след… Собирайся, только быстро.


* * *
Здесь когда-то к Богу отошел человек — и уже не понять, что с ним сталось: не то умер смертию своей, не то кто-то убил.

Тело, верно, похоронить было некому, и какой-то проходящий мимо шутник поднял выбеленный дождями и ветрами череп и положил его на развилку дерева так, что пустые глазницы смотрели на дорогу.

Природа ответила своей шуткой: летом в черепе поселилось веселое семейство синиц — свило гнездо, растило птенцов, пела о прекрасностях жизни, а после тут же зимовала. Удивляло, что птиц, в отличие от людей, никто так и не тронул, не разорил гнездо. Но на зимний мир синицы смотрели зло и насторожено.

Дерево росло на перепутье, и две дороги обтекали его, а после круто расходились — одна в лесок, другая через поле да за речку.

— Нам направо, — Крысолов указал за реку.

— А много он убил? — спросил Мельник, устав, похоже молчать.

— Думаю, даже он не считал. Полагаю, сотни три.

— А ты?..

— А я — меньше. Семьдесят двух, или около того. Может, кто-то выжил, может кто от ран окочурился.

— А кто-то больше Бессона убивал?

— Может и убивал, но мне того не ведомо. Из известных мне разбойников лучший — Бессон.

— И даже лучше тебя?

— Я не разбойник.

— Ты понял, о чем я спросил.

— Когда мы встретимся — узнаем.

Подул ветер, швырнул с деревца снега в лицо, от холода привычно заныл зуб. говорить далее не хотелось, да и приехали почти.

За речушкой, в ложбинке притаился хуторок совершенно воровского образа: мимо такого нетрудно летом проехать в сорока саженях и не заметить его, если, конечно собака не сбрешет. В хуторе-то и было только что три домишки, а к ним — бедные, покосившиеся сарайки. Около одной избы боязливо толпился крестьянин с красным, обветренным лицом. До сего дня Крысолов полагал, что толпиться можно хотя бы десятком людей, в крайнем случае, пятерым. Но у этого получалось быть одним и казаться толпой: он переминался с ноги на ногу, ходил кругами и от стены к стене. Был он явно не в себе: то и дело задевал плетень, колодец. Казалось, еще немного и столкнется сам с собой.

Перед подъехавшими он сломал шапку, поклонился чуть не в пояс, при этом не спуская с Крысолова глаз. Волосы у него были совершенно седыми.

— Пристав был?.. — спросил Крысолов, спрыгивая с седла.

— Неа, — отозвался крестьянин. — Протрезвеют — будут.

— А ты чего тут стоишь? Шел бы в избу греться.

— Да боязно одному в хату заходить. Тама всех убили. И атамана, и казачат его и девку, и слуг.

— А тебя что ж не убили?..

— Бог упас. Только сегодня утром возвернулся. А они — лежат, кровь парует!..

— Дозволь поглядеть, хозяин. Прими вот за любопытство.

В крестьянскую широкую длань упала шелуха копеек.

В большой светлице действительно стоял густой, приторно-сладкий запах крови. Мельник пошатнулся, чуть не бросился к выходу, но выдержал, устоял, вытащил платок, надушенный венгерской водой, и далее дышал только через него.

— В кровь не вступи, — предупредил Крысолов. — Не наследи.

На полу комнаты лежало семеро. Кто-то, сидя на лавке, уткнулся лицом в столешницу, словно уснул во время пиршества, кто-то лежал на полу, раскинув руки. Один завалился под стол, другой — калачом жался в угол, будто хотел там спрятаться.

— Хороший удар, — оценил Крысолов распоротую глотку.

— Так что тут было-то?.. — спросил Мельник.

— Да все просто. Бессон с сотоварищами заехал на огонек к другой шайке воров. Повздорили, чего-то не поделили. Сперва вот этого убили, плюнули в рожу жеваной шелухой от семечек, и, как говорит, мой друг: «Пошла веселуха».

— Где ж они все поместились? Убито семь, а сколько убийц было? Десять? Двадцать?

— Трое. К конюшне три пары следов идет. Двое ранено, но не тяжело…

На столе меж бутылок лежали игральные кости — видать играли в зернь или что-то наподобие. Еще стояло блюдо с запеченным в углях мясом, начатое, но изрядно недоеденное. Мельник в нем не увидал подвоха, зато Крысолов его почувствовал сразу. Внимательней осмотрел убитых мужиков — те были убиты, но не изуродованы.

Через низенькую дверь Крысолов заглянул в соседнюю комнату, — в спаленку. Так и есть: говорил же селянин про девку.

На простынях лежала голая девушка. Как и все в этом доме была она мертва. Она не захотела гнуть в поле спину, в поте лица зарабатывать хлеб свой, а прибилась к разбойникам, торгуя своим расположением. Но, даже умерев, она не выглядела разочарованной в своем выборе: будь она праведной, может статься, подохла бы от голода еще в прошлом году.

При жизни она была прелестна, да и смерть не шибко успела испортить ее красоту. Темные волосы, черные густые брови, над карими, подернутыми поволокой смерти, глазами. Курносый носик, маленький ротик — обычно у таких девушек при жизни был тонкий, звонкий голосок. Стройная фигура, налитая, но небольшая грудь с крупными сосками. Под левой грудью будто родинка — рана. Она казалась несерьезной, но Крысолов понял: именно она стала причиной смерти. Ее любовник ударил резко, неожиданно — она умерла мгновенно, не поняв, что ее убило. После кинжал остался в ране, и просочилась лишь струйка крови, собралась в пупке, стекла по тонкой талии.

Куда страшнее выглядела другая рана: ниже бедра одна нога была обрублена. Именно мясом с нее пировали в соседней комнате.

— Ужас… — пробормотал из-за спины Мельник. — Как говорил Иоанн Иоаннович своему отцу, Ивану Грозному: «Папа, вы меня просто убиваете».

— Вот это, видать и не поделили. Девку в зернь проиграли, а Бессон ее после соития и уходил… Только вот зачем?.. Покойные видать, взбеленились, мол не было такого уговора убивать… Ну а ногу оттяпали потом.

— Ад. Чистый ад… Ад следует за Бессоном.

— Ад не следует за ним… Он следует в нем…

Крысолов пошарил по дому еще, но ничего не нашел, чем остался недоволен. Лишь приложился к бутылке с самогоном, коем прополоскал зуб, а выйдя на улицу — выплюнул в снег.

— Зуб болит… — пожаловался он, запрыгивая в седло.

— Так съезди к нашему колдуну. Он зубья хорошо заговаривает, — ответил крестьянин.

— Колдун? У вас есть колдун?..

— А то! Нечто мы совсем дикие?.. Вы перепутье проезжали? С деревом и черепом?.. Вот к нам направо, а к нему — налево.


* * *
…Налево от черепа, за леском, как водиться, у другой речушки лежала деревушка. Река делила ее на две неравные части: на горушке лепились дома крестьян, с другой стороны русла, стояла изба колдуна.

— Живет и не хоронится, — удивился Крысолов. — Вот был случай, в одной деревне самого умного, который считать умел… Ай, да я тебе это уже рассказывал. А тут надо же — колдун, настоящий и ничего ему не делают.

— Боятся?.. — предположил Мельник.

Подъехали к избе. Стояла она на низком бережку, и чтоб ее не затапливало, была срублена на четырех пнях, каждый почти по грудь Крысолову. Из-за корней, которые вылезли из-под земли, пни казались похожими на лапы какой-то громадной птицы.

Скрипнула дверь, вверху появился похожий на лешего колдун. С высоты крылечка крикнул:

— Чего надо?..

— Зуб заговорить можешь?

— Пять алтын.

— Зубодер дешевле берет.

— Ну, так и езжай к зубодеру!

Крысолов языком ощупал зуб: будто бы цел, рвать рано, а нерв ноет.

— Ладно, колдун, давай… Только если не поможет — пеняй на себя.

— Поднимайся.

За Крысоловом через низенькую дверку заглянул Мельник, но отшатнулся:

— Здесь русский дух, здесь дурно пахнет. Я на уличке подожду.

Но у Крысолова выбора не было, хозяин указал ему на колченогий табурет, гость присел. Загорелись коричневые свечи, в огонь был брошен коричневый порошок, и воздух стал еще более спертым и густым: Крысолову казалось, будто он видит, что вдыхает.

Вокруг Крысолова кружил колдун, бормотал свое чарованье:

— Ругон-мак-карон… Не бывал ли ты у Адама во дому, не видал ли ты Адама во гробу?

От кружения колдуна стала кружиться голова и у казака. А колдун схватил с полки бутыль с мутной жидкостью, и стал ею водить вокруг головы Крысолова. Что-то внутри бутыли качалось, и вдруг выплыло почти к стеклу.

То была человечья голова. Мало того — голова знакомая.

Крысолов ударил резко, почти без замаха, но смел колдуна с ног. Тот уронил бутыль, поднялся, но лишь для того чтоб получить новый удар и вылететь в дверь, сломать крылечко и рухнуть на снег. Вслед за ним полетела и бутыль. Она разбилась, и содержимое выкатилось к ногам Мельника.

— Ба! Прокофий! — удивился тот, глядя на отсеченную голову. — А я думал, уже не свидимся.

Не спеша по лестнице спустился и Крысолов. Утирая кровь из рассеченной губы, колдун швырялся заклинаниями, но они не действовали на противника, и новый удар был ему ответом.

— Кто голову арапа тебе принес.

— Иди в жо…

Новый удар.

— Смелость, — говорил Крысолов, — это здорово. Но я ведь своего добьюсь. Я не Лука, но нервы и жилы умею вытягивать из человека по ниточке.

Колдун зло сплюнул кровь: де, и страшней видал. В ответ Крысолов кивнул: может и так, только тебя это не спасет. Из седельной сумки казак достал кожаные ремни и стал привязывать колдуна к яблоне, растущей рядом. Поскольку деревцо было кривоватым, то и колдуна привязали этакой раскорякой.

Глядя на голову арапа, Мельник бросил:

— Будь проклят, колдун!

— Буду… Да и без твоих слов дюжину раз как проклят…

— Ну что, друг мой ситный, — заговорил Крысолов. — Давай без затей. Голову с арапа срезал Лукьян Кривозуб. Он же отсек у палача из Твери руки. А руки палача — вещь для колдуна не лишняя. Я просто уверен, что если в твоей избушке на курьих ножках порыться, найдем мы не только их. Выкладывай.

Колдун плюнул: целил в лицо, но смазал. Ответно Крысолов врезал в челюсть.

— Поплюйся мне тут. Где вы встречаетесь?..

— Встречаемся после дождичка в четверг около деревянного камня! Уйди, казак, а то хуже будет! Не знаю я, где Бессон. На воре шапка горит, а я, видишь, хожу простоволосый…

— По-моему он бредит, — заметил Мельник.

Крысолов покачал головой, услышанному кривоватенько улыбнулся:

— Говоришь, на воре шапка горит? Это ты очень хорошо заметил.

В избе все-таки нашлась шапка, скроенная из собачьей шкуры. Крысолов обмазал ее дегтем, да поджег. Шапка разгоралась плохо. Сперва сбоку висел маленький огонек, который, казалось, вот-вот исчезнет. Потом пламя пошло веселей, заиграло, запрыгало, защелкало. Пошел мерзкий запах горящей шерсти. Глаза колдуна забегали, а Крысолов принялся задумчиво мазать дегтем остальную одежду привязанного.

— Изыди! Сгинь! — кричал колдун.

Шапка разгоралась, превращая человека в живое подобие лучины. С другой стороны реки за действом наблюдали вышедшие из своих домишек крестьяне. Колдуна своего спасать они не торопились.

— Скажу, скажу казак… Там где Котел в Москву впадает, дуб стоит приметный. Под корнями дыра. Там письмо можешь Бессону оставить. Раз в неделю забирают его. Только если он не ответит — не обессудь.

Горящую шапку Крысолов смахнул наземь.

— Смотри мне…

И отправился к коню.

— А развязать?

— А зачем?.. Вон они развяжут, — ответил Крысолов, кивнул на тот берег реки.

— А не выдаст?

— Нет…

Крысолов был прав: колдун ничего не выдал. Не смог. Он простоял привязанным до заката, а потом почти всю ночь кричал благим матом. Требовал, чтоб его развязали, говорил, что когда он выберется, то задаст всем. Крестьяне в теплых избах делали вид, что крика не слышат, думали, дескать: а ты выберись сначала. Раньше колдун внушал страх, но привязанный к дереву заезжим казаком, уже так не пугал…

К утру колдун затих — не сгорев в огне, он был убит иной стихией. Его тело задубело на морозе так, что стукни по нему — зазвенит. Подумав, крестьяне колдуна обложили дровами выше макушки да подожгли, заодно забросили пару горящих веток и в дом покойника.

Туда же кинули и черномазую голову.

Вот и вся недолга.


* * *
Было по пути.

В Москву возвращались по Серпуховской дороге. За околицей деревни Нижние Котлы свой бег заканчивала речушка Котел, вливаясь в полноводную Москву-реку. На берегу двух рек действительно рос, повидавший на своем веку многое, дуб. Среди его корней и правда была нора.

Крысолов достал бумагу, кусок грифеля, принялся писать. Мельник заглянул, удивился: в письме предлагалось обворовать купца первого разряда Мельника. Для обсуждения Бессона или его человека звали встретиться через полторы недели на Калужской дороге, там где поворот к Раменкам.

— Я, конечно, понимаю, что это просто наживка, — заговорил Мельник. — Только зачем ему деньги? Он же все равно не платит ни за что? Все берет по праву разбойника.

— Не век же ему по лесам прятаться. Выкорчует он себе приметный зуб, растворится среди людей. Купит, положим, себе корчму на раздорожье. Лишь порой вспомнит свое смутное прошлое, тюкнет одинокого по темечку, приготовит себе жаркое из человеческой свежанины.

Письмо легло меж кореньев.

До Москвы было уже рукой подать. Ехали молча, каждый думал о своем. Крысолов нянчил свою зубную боль, ему хотелось лета от края до края, он был уверен, что с теплом пройдет и страдание. И лишь когда проезжали через Серпуховские ворота, казак бросил:

— Понял я, чего девку убили.

— Какую девку?.. — не сразу понял Мельник. — Ах, ту… И зачем?..

— Чтоб она, значит, от Бессона не понесла, не родила чадушку. Два ада на земле — это слишком много.

Мельника Крысолов проводил до дома. Тот перед расставанием порылся в карманах, достал кошелечек.

— Благодарствую. Потешил ты старика. С тобой никаких скоморохов не надо. Прими рубль за труды, не побрезгуй.

С чего Крысолову былобрезговать?

Царь да царевич

— Да ну тебя ото!

— Точно тебе говорю!

— Бершешь!

— Вот те истинный крест! — и дьячок широко перекрестился.

— И как тебе ото удалось?..

— Да подносил Власьеву бумаги к царю, они заспорили про моря. А я возьми да хихикни. Бориско меня и спрашивает: чего смешного нашел, холоп. Ну, я и ответил, мол, приехала баронесса, дочь известного немецкого морепроходца. Живет недалеко от товарища моего. Он и говорит: а тащика-ты их сюда, в Кремль, друг мой разлюбезный. Это мне-то! Короче, послезавтра в два по полудню — он вас примет!

— Твою ж мать! — в который раз удивлялся Зола. — Брешешь!

Следующий день ушел на сборы. На огонек зашел Крысолов и тут же попал в оборот: ему вычесали бороду, нашли новую красную рубаху, к ней — синий кушак. Гребнем Матрена уложила ему волосы.

Задумались: брать ли с собой Немого. Сперва не хотели, потому как уж больно он страшный, но потом нарядили покраше и взяли как дополнительную диковинку. Зола занимался расчетами: что нести царю в дар. С одной стороны — все, чем они обладали было по любым меркам сущей мелочью. С другой — царь даже на мелочь мог ответить небывалой роскошью. В итоге решили нести почти все, что предназначалось для возможного жениха.

За сборами следил дьячок, то и дело подливая себе немецкое вино. Выпив лишка, он разговорился:

— Я волшебник: беру бумагу, пишу на ней слова, ставлю подпись и печать — теперь это документ…

— Эй ты, волшебник! — вспоминал о делах Зола. — На обратной дороге мне нужон будет толмач с немецкого языка.

— С какого именно?..

А разве их несколько? — удивилась Варька. Сделала это про себя, одной из первых наук, усвоенных от Золы было то, что удивляться надо молча, вида не подавая.

— С алеманского…

— Толмачей мало. Совсем все разбрелись. А что с предыдущим стало — я же тебе одного находил?

— Пришибли его. Только следующему этого не говори.

В назначенный день и час отправились к царю. Крысолову досталось нести попугая. Того от холода закутали плотным платком и открыли лишь в царских палатах. Птица глядела на Крысолова с подозрением: то одним, то другим глазом. Заговорить попытался лишь раз:

— Dummkopf?..

— Клюв закрой… — тихо посоветовал Крысолов.

Тварь, как ни странно, поняла.

В этот день покои царя охраняла немецкая стража. Борис опасался заговоров, покушений полагал, что с немцами труднее договориться. Может, немцы просто не поймут, что от них хотят.

Один смерил Варьку, наряженную по случаю приема в диковинное немецкое платье, заметил:

— Nice girl…

— Halt die Fresse! — вспоминая попугаичью науку ответила Варька.

Немцы изменились в лице и отшатнулись в темноту.

Принимали их почти по высшему разряду. Царь восседал на троне: его сын, Федор сидел рядом, на стульчике чуть ниже отцовского. Варька невольно залюбовалась мальчишкой.

Борис Годунов не принадлежал ни к Рюриковичам, ни к соперничающей с ними партии Гедеминовичей. Свой род он вел будто от обрусевшего мурзы Чета, а через него — от Чингиз-хана. Злые языки которых всегда на Руси хватало, говорили, мол, врет, зараза.

Однако не то монгольская, не то татарская кровь в нем была вполне заметна. Его женой была дочь знаменитейшего заплечных дел мастера Малюты Скуратова, человека вполне русского. Как водиться, дети-полукровки родились красивыми. Феденька, как его тут же стала именовать Варвара, был чисто ангелочек: с кудрявыми светлыми волосами, с голубыми глазками…

Перед августейшими персонами Варвара склонилась в глубоком вычурном поклоне, которому ее неделю учила итальянка.

С почтением предъявили подарки: зелье, сваренное в подвалах замка, оружие, собранное в кладовках. Особенно Федору пришлись по душе книги, карты разных частей света, собранные бывалым пиратом и отданных за ненадобностью, да всякий морской скарб: компас, подзорная труба, видавшая виды — астролябия.

У Золы отлегло от сердца: будто бы дары понравились хотя бы царевичу.

— Это отрадно, — говорил Борис, — что иностранцы ищут в России свою новую родину. Я слышал, многие плывут за океан в открытый Новый Свет. Но зачем?.. У нас тоже много земли — приходите и заселяйте…

Варвара повторила поклон:

— Моя fantasia — жить на Руси в счастливо и богато.

Фраза получилась хорошая: короткая, с иностранным словцом, дочерпнутым у итальянки.

— Руси не обойтись без иноземных знаний. Перед Рождеством мы провожали молодых людей в Англию, учиться языкам, математике и иным светским наукам, — продолжал Борис. — Их царица обещала, что они будут учиться в Итоне, Кембридже, Оксфорде… Я, правда, не знаю где это…

— В Англии, — отозвался дьячок.

— Это я знаю, что в Англии. Сын вон на карте показать может.

Федор пунцово зарделся и едва заметно поклонился.

— Но у меня есть мысль построить университет в Москве — наподобие Оксфордского или Сорбонны. Полагаю, его лучше поставить где-то в Замоскворечье, у Серпуховских или Калужских ворот — там достаточно земли. Я звал к себе знатного английского звездочета и математика — Джона Ди… Сулил ему две тысячи рублей в год. Но он отказался…[68] Да и попы против… А сами, между прочим не могут посчитать день Пасхи[69]! Я имею большую надежду на людей худородных — сыновей дворян и дьяков. Местничество Русь губит. Надобно, чтоб человек не занимал место, где дед его и прадед сидел, а добивался того своею службою.

Варька подняла глаза, которые доселе скромно опустила, хотела тайком взглянуть на Феденьку, и вдруг налетела на взгляд царевича, который, оказывается, смотрел на нее.

Царь Борис поднялся с трона, сошел по ступенькам в зал, задумчиво прошелся мимо гостей, к окошкам. Варька с удивлением поняла, что царь обыкновенный человек, невысокого роста, грузного сложения, передвигающийся, впрочем, легко и едва слышно.

У трона остался только Федор — теперь прием вел он.

— Недавно мы узнали, что земля не плоская, и не стоит на трех слонах. И теперь с этим надо что-то делать. Земля — шар. На той стороне — новый материк, открытый гишпанцами и португезами, именуемый ими Америкой. Может быть, Сибирь и Америка смыкаются, и ежели мы пойдем на восток, то, может статься, откроем ее тоже, но с другой стороны. Вашему отцу стоило бы не мешкая ехать к нам — для мореплавателей на Руси тоже много работы.

— Герр Рихард не имеет опыта плаванья в северных морях, — осторожно заметил Зола, стараясь не прервать царевича.

— А сейчас такого опыта ни у кого нет. Но это не значит, что он не понадобиться никогда.

Крысолов вдруг понял, зачем этот весь прием был задуман. Борис явно болен, и он готовит этого мальчишку в царевичи. И лишь для него устроил это действо — чтоб он учился вести с гостями разговор, видеть благо для государства и себя.

Варька кивала в такт его словам, но понимала сказанное слабо. Она помнила разговор в монастыре над Шексной, но сейчас ей было как-то все равно, какой была Земля: плоской или виде шара.

В себя она пришла лишь когда выбирались из дворца и садились в саночки. Царь их милостиво отпустил, приняв подарки, но ничего не дав взамен. Зола лишь попросил Бориса принять участие в судьбе сиротки. Годунов-старший милостиво кивнул: видно будет.

— Зря ты ему про жениха из русских для Варьки не попросил, — укорил Емельяна Крысолов, когда они уже выехали из Кремля.

— Я тебе дам — жениха! Ты видал, как на нее царевич-то смотрел-то?..

Зола оказался прав: на следующий день появился дьячок в дареной небедной шубе, а за ним двое саней с государевыми подарками. Всем известно, что зимы в Москве холодны, потому пусть барыня примет рухляди соболиной и чернобурой себе на шубку. Земля русская щедра на припасы, потому целые саночки были забиты медом, орешками да прочей снедью. Больше везти не стали — чтоб не испортилось. Когда закончится — из Кремля отправят еще. А чтоб слаще кушалось — вот набор из серебра на дюжину персон: начиная от огромного блюда заканчивая дюжиной же маленьких как наперсток чарочек.

Заодно на словах передали, что если будет у Варвары Емельяновны в чем-то потребность — обращаться не стесняясь. А ежели потребности не будет — пренепременно заходить в Кремль просто так. Отныне она в милости.

— Не пойду я в Кремль! — вскрикнула Варька. — Не хочу!

— А по жопе хочешь?.. Пойдешь как миленькая! Ишь ты!..

— Не пойду! Что хотите со мной делайте!

Варька разревелась и убежала к себе в комнаты.


* * *
Наплакавшись досыта, Варвара поднялась, на цыпочках скользнула к двери, выглянула в коридор — там было пусто.

Затворив дверь, она подошла к зеркалу, оставшемуся после Клементины, долго в него смотрелась, после — начала раздеваться, и уже через минуту глядела на себя обнаженную, смущенную и удивленную.

За монастырем и голодом она как-то забыла, что начала выходить из отрочества в юность и уже напоминала скорей не подростка, а молодую женщину. Варька положила руки на бедра, повернулась, разглядывая себя спереди, с боков, и даже немного сзади. Нет ничего в ней такого: она совсем не ровня покойной Клементине. Та была худенькой, ножки — что спицы, груди почти нет. А у Варвары ножки налиты, переходят во вполне весомую округлую попу. Бедра широковаты, но матушка говорила, что это даже хорошо для чадородия. Потом живот — вполне ровный, упругий, талия хоть и не тонкая, но вполне заметная. А вот грудь как для ее возраста обозначилась весьма прилично. В монастыре да на голодных харчах видно ее не было, а тут пошла, понимаешь, расти…

Шея не толстая и не тонкая, а обычная. Острый подбородок, из-за чего лицо по форме напоминает знак сердца, нос уточкой. Вот с волосами беда — в монастыре их стригли коротко — все равно под клобуком не видно. И с начала зимы они не успели достаточно отрасти. Да и цвет у них обыкновенный — светло-рыжий.

И ничего в ней нет, на что стоило бы обратить внимание царевичу.

Варька думала всплакнуть еще немного, но слез уже не было. Оттого девушка, как была обнаженной, присела у зеркальца, принялась расчесывать свои волосы.


* * *
— Баба, обыкновенная баба, — проговорил Крысолов. — Таких на Руси во всех года во всех городах полно.

В светлице пили дьячок, Крысолов и Зола. Начали с привезенной мальвазии, но быстро перешли на зелено вино — не все ли равно, чем напиваться.

— Балбес ты, друг сердечный, — обижался за свою подопечную Зола. — Ты ей в глазки посмотри. Будто звездочки в тумане… А мужики, они на такой туман падки. А бровки?.. А губки? Так и хочется целовать… А голос — что бубенчик! Да ты что, сам не видишь?..

Крысолов все видел, но скрывал это даже от себя. Он чувствовал что-то необычное. И это ему не нравилось: необычное почти всегда не заканчивалось добром.

— Ну, давайте выпьем, чтоб дело пошло, — вмешался дьячок. — Тут, главное, ей не подсказывать, не мешать, если не хочешь все испортить. Баба завсегда знает сама, что делать. У нее своя голова меж ушей имеется.

Выпили, каждый думая о своем.

— Эх, хорошо как! — хвалился Зола. — Еще пару раз к немцам съезжу, да брошу. Осяду тут али на Дону. Заново попробую семью завести… Может, Господь уже сменил гнев на милость?..

Крысолов пожал плечами: кто его, Господа, знает. О беде товарища он был осведомлен. Крысолов знал Емельяна еще когда еще тот не был Золой, а именовался сыном Афанасия Двурукого, названного так чтоб не путать с другим известным Афанасием из другой станицы, который в свою очередь был одноруким. В те времена фамилии были только у богатых людей — люди попроще обходились прозвищами. Тогда жил Емеля хоть и с приключениями, но благополучно. Дом был, женка была, сынок… Но как-то все закончилось, пошло огнем да прахом. От дома осталась лишь зола. И стал он Емельяном, тем самым, который Зола…

— А ты, друг… Не желаешь осесть?..

— Я осяду уже сразу в могилу, — сурово отвечал Крысолов. — Уже поздно мне семью заводить.

— Да брось ты! — возмутился дьяк. — Ты еще молодой!

— Какой я молодой. Александр Македонянин в мои годы уже был пять лет как мертв!

— И все равно не годиться на себе крест ставить.

— Поставил ли я на себе крест? Да я почти погост.

— Может, это не ты на себе крест поставил, а господь тебя пометил?..

— Чем же пометил? Крестом?

— Ладно вам! — вмешался Зола. — Хватит уже. Вот скажи-ка лучше, слуга государев. Чего нам ждать-то?..

На златом крыльце

В Кремль Варька все же пошла.

Отправилась, одевшись поскромнее, в день, когда к царю пускали челобитчиков.

Молила Господа, чтоб ее не пустили, но в тот день к цареву крыльцу допускали последнюю рвань и на Варвару стражники даже не стали обращать внимание. Тогда она стала подальше, думая, что останется незаметно, а значит и ненужной царю и царевичу, которые утешали скорбных со своего крылечка.

Рядом девушкой судачили крестьяне, пришедшие в Кремль видимо не с прошением, а на богомолье.

— Ишь, царь Ирод… Хоть икону с него пиши, — бубнел один. — Говорят, Бориска-то погубил детишек Федора Иоанновича. Морил царевну Феодосию, чтоб она слабла да умерла.

— Да ну… Откуда у царя Федора ребенок здоровый-то родится, если он все время постился?.. Царицка Иринка-то была не бесплодна. Вон и у ее брата дети — загляденье просто.

— Все равно. Злодей Бориско, чтоб ты не говорил. И Дмитрия хотел погубить, да тот спасся, где по украинам ходит. Ладно, пошли что ли, нечего нам глаза об них пачкать.

И крестьяне отправились куда-то в сторону колокольни Ивана Великого.

Совсем уже собиралась уйти Варька, но плечо ее тронул подошедший сзади стрелец:

— Варвара Емельяновна? Да что же вы тут стоите? Молодой государь зовет вас скорей пройти.

Девушку провели вокруг, через Казенный двор мимо столовой избы да Сретенского собора в царевы палаты, где нагнал ее Федор, удалившийся от отца.

— Варвара Емельяновна! Что же вы так давно не заходили? Я уже думал к вам сам поехать!

Варька вспыхнула: ее дом был куда богаче тятиной избы в родном селе, но чтоб там принимать царевича… Нет, то было немыслимо.

— Я буду заходить чаще, — пообещала Варвара.

Весь день они провели с Федором в библиотеке. Он хвалился книгами, картами, в том числе и составленными самолично. Москва на них была как живая.

— Ой, а вот тут я живу! — удивлялась Варвара.

Варька быстро поняла картографию, легко нашла Англию, где правит королева-девица, Варяжское море, на берегу которого живет ее названный отец-пират.

— Сударыня! Вам идет быть умной! — восхищался собеседницей Федор.

Обед им принесли ближе к сумеркам. Федор извинялся за скромность, хотя блюда занимали половину немаленького стола. Варька вкушала еду напополам с укорами совести. Как же так, она — обманщица, самозванка, крестьянка и даже немного людоедка обедает вместе с царевичем?.. Ну и пусть, — кричал второй помысел. — Он это все получил по праву рождения, за здорово живешь, а ты что, рылом не вышла?..

Лишь когда расставались, Варвара вспомнила, зачем пришла.

— Я хотела попросить у вашего Maestro дров.

— Дров? — удивился царев сын. — Ах, какой пустяк… Это ничто. Сделаем…

Назад Варвара отправилась с саночками дров, да еще получила бумагу с круглой печатью и подписью, мол, подателю сего раз в неделю отпускать дрова.


* * *
Пришла весна, освободившиеся ото льда реки продолжили свой бег, перемалывая пока сброшенную с себя броню льда. Чернел и таял снег, дороги превратились в болота. Русь размякла.

Людишки, пережившие зиму, глядели на солнышко с любовью и надеждой: летом на траве выжить куда проще, нежели зимой на снегу. Перебросили после ледохода через Москву-реку зыбкие «живые» мостки, которые дрожали от каждой телеги, по ним проезжающей, от каждого шага по ним.

За окном под зяблым весенним дождем мокла Москва. Голуби из луж пили грязную воду, на людей смотрели с опаской.

Варвара ходила в Кремль каждую неделю. В гости одевалась скромно, но предупрежденные стрельцы или охранники немецкого строя услужливо пропускали Варвару. Порой самозваная баронесса встречала Бориса — тот лениво кивал и на ее дружбу с царевичем смотрел почти безразлично.

Сыну только четырнадцать, о браке думать рано. Баронесса беспокойства у него не вызывала, напротив, к ней он относился даже снисходительно. Девчонка молода, родители ее так далеко, что можно считать ее сироткой, все, что за ней стоит — это дюжина казаков. И не таких губил, стирал в пыль…

Через окна в палатах Варвара и Федор глядели, как идет весенний дождь.

— Что ты чувствуешь, когда идет дождь? — спрашивал Федор.

— Если я в комнате — то спокойствие, уют… Если я под дождем… Тогда я мокрая…

— Ты вымокала? — удивился Федор.

— Конечно. До нитки.

— А это как? Вымокнуть до нитки?

Теперь приходил черед удивляться Варьке: как это можно дожить до таких годов и ни разу не вымокнуть? Она широко открывала глаза и звонко смеялась. Ее смех заражал Федора, он тоже начинал хохотать, что еще более веселило Варвару. И, глядя на друг друга, они хохотали до слез в глазах, до того, как животы начинало крутить в судорогах.

Слухи расходились по городу быстро. В церквушке рядом с домом перед Варькой все также расступались, но уже делали это с почтением, пропускали на лучшие места.

Зола ходил гордый, отослал письмо в далекий замок на взморье, обещая к осени привезти богатые подарки.

Еще одно письмо туда же отправил и кокуйский стеклодув — перешедшую в православие баронессу он так и не увидал, но доверял рассказам итальянки, да и некогда было — стараниями дьячка для обрусевшего немца выхлопотали недурной заказ.

Какая разница — истинная она или нет, — думал немец, — если дела с ней идут?..


* * *
На Алексея Теплого явился Крысолов, злой как лук без хлеба. В условленное время и к условленному месту никто не явился. Казак строил ловушки, ждал чуть не неделю, ночевал в холоде, среди чистого поля в холод и мокредь, и все пошло прахом. На него, было, напали какие-то залетные, явно не бессоновские, но Крысолов отвел на них душу, покрошил их в чепуху.

Он рванул к Котлам: для бешеной собаки семь верст — не расстояние. Но оставленного письма он там не обнаружил. Провел еще неделю там, полагая поймать хотя бы сборщика писем, но прождал снова впустую.

Письмо Бессон получил, да, видать, не поверил, не соблазнился. Зря Крысолов мок, зря мерз — все следовало начинать сначала. В Москву вернулся простуженным, да еще две недели проболел. Зуб пришлось все же выдрать, и эта потеря расстраивала Крысолова почти также, как и неудача с поимкой. До сего дня зубов он не лишался и в случившемся видел дурное предзнаменование.

Он пришел к товарищу выпить горькую и пожаловаться, но тот напротив, обрадовался:

— О! Дак выходит, ты в Москве задержишься?

— Выходит, что так… — печально признал Крысолов.

— Я хочу съездить на Дон, набрать людей. У меня будет к тебе дело.

— Не сомневаюсь. У всех ко мне дело… Никто не спрашивает, есть ли у меня какое дело к ним…

— Не зуди, а?.. Будь добр, присмотри за девчонкой?

— Это которая баронесса?

— Да какая она на хрен баронесса! — бросил Зола и тут же споткнулся в собственных словах, перешел на шепот. — Настоящую баронесску пришибли, эту я подобрал под Вереей. Она из монастыря какого-то, послушница что ли… Представляешь, весь монастырь вырезали, она выжила. И подобрал я ее в голой степи.

— Вырезали монастырь?.. — удивленно вскинул бровь. — Ну-ка, а где и когда ты ее подобрал?..

Зола стал рассказывать. Сходилось и по времени и по месту. Получалось, что перед их встречей дева долго брела на запад, что тоже сходилось. Инок говорил, что, де идти она собиралась от Москвы… И еще говорил, что это ничего не значит и от судьбы не убежать. Старик был прав.

— Ну так что, присмотришь?..

Крысолов рассеяно кивнул.

— Вот спасибо, вот удружил!

Пиво делало свое дело, развязывал язык. Возникала легкость, мир казался простым, хотелось быть великодушным, щедрым.

Зола прошелся по комнате, вернулся к столу с бархатным футляром, из него вынул пистоль.

— Гляди чего прикупил! Видал этакую фрязь?.. Итальянский! Наши косолапые такого веса только одноствольный сделают, да фитильный… За большие деньги куплен! И никакой возни с фитилем. Не боишься, что его ветром задует, что он прогорит. Два раза мне жизнь спасал.

Крысолов уважительно принял оружие из рук приятеля.

Пистолет действительно выглядел дорогим, основательным. Был он где-то с локоть длиной, два ствола заряжались пулями с желудь.

— Жми на крючок! — велел Зола.

Не сообразив, что к чему, Крысолов нажал. Шток освободил колесо, то, высекая искры, сделало оборот, стало на шептало.

— Жми еще!

Колесо сделало семь оборотов, пока не ослабла пружина.

— Хороший самопал… — осторожно похвалил Крысолов.

— Дарю!

— Купить хочешь меня?

— Да причем тут купить? Мы же друзья. А хоть бы и купить?.. Ну что тебе стоит, присмотри одним глазком! Я тебе и дом этот оставлю.

— Еще за девками не присматривал! Нашли няньку.

Уверенности в его голосе не было. Из головы все не шел старик, которому он помогал рыть могилу.

Неутешенный, Крысолов побрел к себе, пообещав, что подумает над просьбой, но понимал, что все уже решено, причем не им.

Покушение

И действительно: еще до вечера Крысолов собрал свой несложный скарб, да съехал со старого места. Хозяйка не печалилась, не скандалила, а лишь моргала широко открытыми глазами, да вспоминала, как дышать. Наверное, даже попроси он вернуть задаток платы, та бы отдала и не заспорила.

Но Крысолов не стал мелочиться. Седлая коня бросил между прочим, что съезжает в Замоскворечье, но не был уверен, что хозяйка это услышала.

И в сгущающихся сумерках он отправился прочь — сперва будто в сторону Москвы-реки, но свернул, заплутал по улочкам, вышел к воротам Белого города, а через них — в Скородом.

Его в тот же вечер не ждали, но приняли с радостью, посадили за стол, насыпали каши, налили вина. После того, как Крысолов выпил и закусил, Зола спросил:

— Ну, сказывай…

— А что сказывать? Нечего и рассказывать…

— Да как это нечего? Ты же весь в крови.

Крысолов кивнул и начал рассказывать.


* * *
Его спасла грязь.

Шикарная, густая русская грязь, в которой порой утопали сапоги, вязли по оси телеги, которую кляли, пожалуй, более всех природных явлений на Руси. Пока он сидел у Золы, на город обрушился первый весенний ливень и превратил улицы в хляби, которые едва держались в руслах улиц. Вода, перемешанная с грязью и снегом текла вниз к Неглинке, смывая, впрочем, нечистоты накопившиеся за зиму.

Улочка, хвала Господу, была мощеной. Крысолов, было, удивился, за какие пустяки приходиться благодарить Бога, но уже через полчаса был иного мнения. Впрочем, мощеной — громко сказано. Как и везде в Москве мостовая была деревянной, да и являла собой лишь три нетолстых бревна, сложенных рядом.

До дома было всего-ничего. Он уже видел калитку, за которой комнаты сулили ему тепло и сон. Видел вдову-хозяйку, которая вышла посудачить о погоде с первым встречным, да заговорила с проходящим стрельцом. Рядом с двором двое углежогов пытались вытащить из грязи завязшую телегу, но та снова и снова проваливалась в вымоину. Хозяйка, увидав Крысолова помахала рукой, будто поздоровалась. Тот махнул в ответ.

Улица чуть изгибалась — куда сильней виляла мостовая, перекинутая словно мостик от двора к двору, от одной стороны улицы к другой. Как раз, когда дом оказался скрыт за поворотом, из подворотни вышли два мужчины и поспешили куда-то вниз по улице, впереди Крысолова.

Шли они небыстро, и не будь в тот день грязи, казак бы обогнал их, и поспешил навстречу своей смерти. Но на трех досточках обойти впереди идущих было немыслимо, и Крысолов, напротив сбавил шаг, подотстал, чтоб никто не подумал, что он идет вместе с ними.

Мужиков тех он не знал, но они ему не понравились даже со спины. Шагали они походкой важной, вальяжной, какой обычно ходят пьяные, думающие, будто им море по колено.

И будто бы идущий впереди во всем походил на Крысолова: и высоким ростом, и широкоплечим сложением, и даже одет был схоже, но все-таки, держался как-то не так, как-то слишком. А что слишком — то не здраво.

Из-за угла мостовая выходила между забором и кучей теса, лежащего тут еще с осени. Видать, хотел хозяин что-то перекрыть, да осенняя непогода помешала, а затем — холода. После теса мостовая еще раз виляла, поворачивая прямо к подворью.

Сначала за угол вышло два мужика, после вывернул и Крысолов, невидимый за их спинами. И тут один из углежогов, возящийся будто у телеги, ударил проходящего подло, со спины — подсек ударом шашки под колено. Когда тот осел — махнул саблей еще раз, практически обезглавил человека так, что голова его повисла на тонком лоскуте шкуры.

Почуяв недоброе, первый прохожий обернулся — это было лишним. Если бы шел дальше, верно, остался бы жить, а так — стрелец всадил бердыш ему под ребра.

От случившегося хозяйка лишь открыла рот так, что нижняя челюсть едва не легла на ее немаленькую грудь. Довольные убийцы обвели взглядом улицу и тут увидали Крысолова. Тому в мгновение стало все ясно — прохожего погубила та самая смутная похожесть, которая минутой ранее так удивила Крысолова.

Сейчас пахло кровью. Но было ясно — ее мало. Она еще прольется на эту грязь, в весенние ручьи, на еще не растаявший снег. Кому-то с этой улицы не уйти живым. Крысолов был против, чтоб его убивали — на этот вечер у него еще были планы. И из ножен звенящей змей вышла сабля.

Углежоги зашли с двух сторон, угрожающе махал бердышом лжестрелец.

— Крысолов… — шептал он. — Я тебя убью. Скормлю тебя крысам, а сердце съем сам.

— Сделал бы я из твоей шкуры барабан, — ответил Крысолов. — Но зачем мне такой прыщавый барабан?

Бердыш был тяжел, его удар было трудно сбить, но увернуться, уйти — запросто, и Крысолов отступал. Намерения нападавших были просты и разумны: прижать противника к забору или куче теса да прикончить.

И тут из-за облаков вынырнуло солнышко, бросило на зябнущую Москву последний уходящий лучик. Большего Крысолову и не надо было. Он тут же лезвием сабли бросил в глаза углежога солнечный зайчик, укрылся за ним, словно за щитом, поднырнул под свистящий бердыш. Взрезал горло ослепленному углежогу, крутнулся волчком к стрельцу. Ударил сверху — тот закрылся древком. Но всем известно — хорош бердыш в дальнем бою, а в свалке — толку мало. И пока стрелец закрывался сверху, в живот ему вошел нож…

Оставался лишь один углежог, и Крысолов опасался, что тот бросит оружие да рванет со всех ног. Но тот не побежал. Напротив, едва не рыдая, бросился на противника. Они дрались на зыбкой мостовой, и в лужах волнами ходила вода от их шагов и прыжков.

Конечно, у углежога не было никаких надежд. И Крысолов великодушно предложил:

— Брось оружие, я дам тебе уйти, если скажешь, где Бессона искать.

Углежог ответил чередой ударов, кои его соперник легко отбил. Крысолов давно бы закончил бой, но противник был нужен живым. Хотя, может быть, и не целиком. Достаточно той части тела, которая произносила звуки. И, изловчившись, полоснул по запястью, взрезал сухожилья, заставил выронить саблю.

Казалось, бой окончен. Казалось — углежогу, прижатому к забору не уйти. Но он все же сумел найти лазейку и скрыться, откуда его было уже не достать: на тот свет. Он бросился грудью на саблю Крысолова, насадил себя на нее, словно мясо на вертел.

Лишь ойкнул:

— Мама.

Кровь мешалась с угольной пылью: Красное на черном смотрелось особенно ярко.

С каждым ударом сердца кровь выплескивалась из раны, вытекала вместе с силой. И когда та опустилась ниже неизвестного предела, он рухнул лицом в московскую грязь, его тело перекрыло дорогу весеннему ручейку, но тот сразу стал вымывать себе новое русло.

Крысолов повернулся к хозяйке, растр кровь по усталому лицу, улыбнулся и спросил:

— Хозяйка, у тебя пила есть?

И тут хозяйка поняла, что все кончено и уже можно кричать, что она и сделала. Завопила громко и пронзительно так, что заложило уши…


* * *
— Сказывают, был в неметчине такой музыкант, который крыс изводил не как я, а пением и музыкой, — заканчивал рассказ Крысолов. — Пел такие песни, что из города выметались не только крысы, а вообще все кроме, разумеется, глухонемых… Вот и у нее голос навроде.

Казаки смеялись, утирая выступившую слезу.

— А все же чуть тебя не достали бессоновы ублюдки, — замечал кто-то.

— Старею, — соглашался Крысолов.

Но все понимали — старость тут ни причем. Если ты первый и лучший, это совсем не значит, что тебе не пустит кровь перепуганный подросток, которого просто не известили, что тебя надо бояться. Крысолову просто повезло. Он вообще везучий, потому и живой. А когда не везет — никакое умение не поможет, тут лучше сидеть и не высовываться.

— Выследили тебя, — говорил Зола, когда остальные уже устали смеяться, и пора было поговорить серьезно. — Выдал тебя кто-то.

— Нет, не мог никто выдать — некому. Никто не знал, где я живу. Просто нашли да выследили. Знали, что я иду по его следу.

— Поживешь у нас пока?

— Поживу…


* * *
На следующей неделе, в понедельник шумною гурьбою казаки Золы собрались и тронулись домой, на Дон. С ними отправилась и Матрена-стряпуха, сосватанная Золой.

Опустел дом, стал будто больше. Да что там: без казаков вся улица стала тише. Иное дело — Крысолов. Мог уйти в полночь так, что не чуяли его соседские собаки. Мог исчезнуть на неделю, а после — также внезапно появиться. Он стряпал себе сам, варил какие-то блюда почти без запаха, только на сухих дровах и лишь по легкому дрожанию воздуха над дымоходом Варька могла определить: хозяин дома.

Молчаливый Крысолов ее сначала пугал. То ли дело была ватага Золы: шумная гурьба, где каждый со своим норовом.

Но после Варька обвыклась, заметила, что с новым дядькой даже проще. С виду он суровый, но голоса никогда не повышает, слова лишнего не скажет, да и вообще не мешает Варваре жить. Но это совсем не значит, что он не видит что-то даже тайное.

Варька стала заходить к нему просто так, приносила ему вкусности, захваченные из царского дворца. Ответно он дарил ей какие-то мелочи, купленные или выменянные в Рядах у торговцев. Особенно Варьке нравились иноземные монеты со странными буковками-червячками. Их она складывала в плетеный из лыка туесок, и когда становилось скучно — перебирала.

Рядом с Крысоловом было покойно, словно появлялась еще одна невидимая, но прочная каменная стена. Он не учил Варвару как поступать, что и кому говорить, зато мог выслушать: когда безмолвно, когда — дав безвредный совет. Мог что-то рассказать и сам: скупой на слова, он рисовал словесную картину крупными мазками, уточнял две-три яркие детали, и Варька уже представляла картину как живую.

Много вещей и событий видал на своем веку Крысолов. Можно было бы сказать, что всего и не упомнишь, но память у него напротив, была великолепная.

— Дядя Крысолов… — спрашивала Варвара.

— Чего?..

— А вы море видали?..

— Видал…

— Какое оно? Расскажите.

И Крысолов начал рассказывать. Он видел не просто море, а моря. Судьба заносила его далече: он плавал по Мраморному морю и даже заглядывал в Венецкое или Средиземное море, в котором, как говорят, уместилась бы вся Русь, и даже осталось бы место. Бывал в море Балтийском или Варяжском, в местах, откуда происходила родом покойная Клементина.

Конечно же, видал Белое, которое замерзает кое-где до самого дна, и если идти по льду долго, то можно дойти до Соловецких островов, где обитают старцы, славные своей праведностью. Зато, если дождаться лета, когда море растает, по нему прибывают корабли из Англии, Испании, из краев, где вовсе снега не бывает.

Казак рассказывал и про Сурожское море[70], мелкое да ласковое, но с норовом, словно молодой стригунок[71], про Черное, которое вовсе никогда не замерзает, в которое Сурожское впадает. Про море Хвалынское с жаркими берегами.

— А из Хвалынского можно доплыть в Гиспанию? — спрашивала Варька.

— Нет, никак нельзя, — отвечал Крысолов. — Это море никуда не впадает. Оно навроде озера.

— А из Черного?..

— Из Черного можно. Оттуда даже ближе…

Варвара удивлялась:

— А отчего мы не плаваем из него?..

— Турок не пущает. Только его корабли могут из моря выйти. Вот так!..

Варька слушала Крысолова, открыв рот, и не вполне ему веря. Смущало не то, что из двух морей можно доплыть в одно место, не то, что земля, по наблюдениям Крысолова была все же круглой. Удивляло то, что по его словам выходило, будто тверди на свете много меньше, чем воды.

— Как же так?.. — дивилась Варька. — Мы же все утонем?..

— Пока ведь не утонули?..

Пока Крысолов сказывал очередную быль, он чем-то занимал руки: чистил оружие, суровой ниткой подшивал одежду, снаряжение. И Варька, не стесняясь, разглядывала его.

Он ведь не старый еще: четвертый десяток, поди, только за половину перевалил. Но седой, как лунь, что не дивно, учитывая какие страхи он видывал. Бороду бреет, хотя может и отпустить коротенькую, зарасти, особенно если уедет куда-либо. Лицо суровое, не поймешь — не то в морщинах, не то в шрамах. Но глаза с искорками, живые.

Варька не замечала, что занятый работой, Крысолов незаметно, исподлобья рассматривает ее саму, но не складывает приметы в портрет, а просто так — любуется красивой девушкой.

Встреча Золы и Корелы

За Тулой поезд Золы сменил сани на телеги: дороги просохли, и полозья уже не скользили по-прежнему легко.

Тучи, что два года висели над Русью и не давали согреть землю, где опали дождем, где растянуты были ветром. Из напоенной влагой земли лезли озимые. Но росли они неровно: засеянные дрянным зерном они и всходили соответственно. Целые поля надо было пересевать. Но такая работа была крестьянам в привычку: не было и года, чтоб где-то ветер не вымел с поля снег, не обнажил посевы, для того чтоб после их покалечил мороз.

Вешнему солнышку крестьяне нерешительно улыбнулись, и стали молить, чтоб прошлогодние и позапрошлогодние дожди не повторились.

Бог внял их молитвам: дождя не было.

Вместо него ударила небывалая жара. И то, что в прошлом году сгнило, в этом выгорело.

От солнца земля нагрелась, схватилась так, что зубами не разгрызешь, начнешь копать — сломаешь лопату. По почве пролегли глубокие трещины. Если кто начинал поливать — все уходило словно в бездонную бочку.

Крестьяне опасались: не полыхнет из разломов адское пламя, а мальчишки ложились на землю, глядели в щели: не видать ли там пекла да чертей? Молили Господа, чтоб пошел дождь, смыл эту жару. Но Господь, вероятно, считал, что план по выполненным молитвам на этот год выполнен.

Даже червяки и прочие гады не то зарылись глубже в землю, не то уползли во влажные края. Обмельчали колодцы, реки, высохли ручейки, пруды. Думалось: еще немного, и грешнику умирать будет просто незачем. Ад установится прямо здесь.

Нет, голь на выдумки хитра: оставшийся, не пущенный под нож скот можно ряской накормить, у кого рядом с полем река — можно попытаться воду навозить в бочках, в ведрах. Да разве много так польешь, даже если будешь горбатиться с утра до вечера? Ведь нет. Самому-то, может, и хватит — а про продажу и думать не моги. А то еще ночью воры постригут, или того хуже — бросят в пшеницу искру и за четверть часа все дымом да пеплом пройдет.

Подорожала жизнь на Руси. С одной стороны, конечно, ей по-прежнему цена — копейка. С другой на ту копейку уже немного и купишь: хлебушек ноне кровью пропитан, кусается он. Думал Зола, что из Европы он вернется богатеем, а вышло не так все, как мечталось. Деньги у него изрядные. Не умрет он с голоду, и даже попировать сможет, да вот все равно надо снова ехать за кордон на заработки.

Когда проезжали через Воронеж, Зола услыхал, что в одном городке рядом казаки учинили просто беспримерное пьянство. Пьют без просыха, пропивают сапоги и душу, и семеро служивых уже в белой горячке отдали душу.

Емельян, повинуясь смутной догадке, оставил обоз, заглянул в острог и оказался прав: встретил там еще не вполне трезвого, но уставшего пить Корелу.

— Емеля!

— Андрюха!

Обнялись, поцеловались по русскому обыкновению. От Корелы несло перегаром. Не толь изо рта — этим запахом пропиталась его одежда, кожа. Да что там пах перегаром и сам острог, когда ветер дул от частокола, на четверть версты жухла уцелевшая трава.

— Где ты год целый бы, что делал?

Корела был донельзя краток:

— Пил…

— А я слышал, ты ото в Польшу уехал.

— В Польшу — была мысль. Но не доехал. На Сечи остановился. Но не понравилось. Дерутся часто.

— Дерутся? А кто чаще начинал там драться?

— Я… Пошли, напьемся в честь праздника…

— Ото нету ноне праздника…

— Ну и что за беда? Напьемся просто так.

— А где тут можно выпить?..

— Да везде! Это наша страна. Где хотим, там и пьем!

Зашли в избу около ворот: с порога ударил в нос густой, спертый, замешанный на винных парах воздух. За столом сидя спало трое человек, еще один, как показалось, был мертв. Мухи порой лучше всяких лекарей определяли — есть ли в человеке жизнь, и не годится ли он на пищу.

— Смрадно тут пить. Пошли на улицу.

Присели на завалинку, разлили самогон.

— Будь здрав, кум, — поднял чарку Зола.

— Будь здрав, — согласился Корела.

Посуда соприкоснулась, издав печальный звон.

И для печали была причина. Давным-давно Андрей Корела крестил первенца Золы. Но ребенок умер, отец надолго запил, а мать, не выдержав горя, ушла в монастырь. Когда Емельян протрезвел, оказался у разбитого корыта. Не было семьи, не было ребенка. Остались только узы кумовства, освященные церковью.

— Бросал бы ты ото пить, — предложил Зола. — Сгоришь ведь.

— И не говори! — ответил Корела, глотая самогон. — Самому противно. Но сразу бросать нельзя — может и сердце не выдержать. Но ничего, завтра будет лучше чем сегодня — тогда и брошу!

— И ото чем лучше?

— Я же сказал: чем сегодня…

— Нет, ну серьезно, чем?

— Тем, что сегодня только среда, а завтра уже четверг.

Зола махнул рукой:

— Ото жонку тебе надо! Я вот тоже себе вдову нашел. Через год свадебку сыграем. Я как раз вернусь из Германии. Не хочешь с нами?..

— Свадебку сыграть?

— Тьфу на тебя! В Германию не хотишь?

— А вы когда поедете?

— По первопутку.

— Не, это нескоро. Я, пожалуй, все же в Польшу. Может, еще успею вернуться.

Открылась дверь. Из избы вышел казак, которого Зола посчитал мертвым, справил нужду в пересохший ров и нетвердой вернулся в избу, досыпать свой сон в жужжанье мух.

— Что Крысолов? Жив ли?..

— Жив. Видал его в Москве. Мотается по лезвию ножа. Как его до сих пор не пришибли — ума не приложу.

— Он всех нас переживет. Крысолов хоть старше нас: но тонкий и звонкий, уши топориком.

Пили до вечера. С первой звездой Зола засобирался.

— Ото поехали с нами, до Раздоров, — снова позвал он кума.

— И что там делать? Снова пить?.. Не хочу. Я съезжу в Польшу, а там видно будет.

…И действительно, на следующее утро Андрей вывел из конюшни одуревшего от запаха перегара коня, стал седлать его. Вместо похмельной чарки сунул голову в ведро со студеной водой. После — запрыгнул в седло и тронулся в строну будущего, но неизбежного заката.

Без Корелы пьянка в остроге как-то сошла на нет.

Чемоданов

Петли скрипнули. Совсем не потому, что их забыли смазать. Нет, это были тщательно несмазанные петли.

В теплые сени выходило несколько дверей, из-за одной, видимо главной несся голос, который показался Крысолову смутно знакомым. Но будто опасности это знакомство не сулило, потому Крысолов не ушел, а лишь остановился, ожидая, пока в комнате договорят.

— Это не опись, а каляки-маляки! — распекал голос какого-то подчиненного. — По цифрам можно заключить, что считать ты умеешь только до пяти. Нет, вру. Есть еще «шесть», но один раз. Вероятно, цифра еще малоизученна… А я так думаю, что все, чего было больше шести — ты украл. Подумал: все равно много, никто не заметит. Я еще могу смириться с тем, что мой подьячий ворует, но не могу с тем, что он ворует так глупо! Так что марш переписывать ведомость.

Голос смолк на несколько секунд, после раздался снова:

— Я слышал: дверь скрипела. Входите уже.

Крысолов вошел. За столом сидел его недавний знакомый Чемоданов.

— О нет…

— О да! — ответил сыскарь. — Какие люди! С чем пожаловал?

— Принес головы. За них награда обещана…

— Ну-ка, ну-ка… Показывай!

Из заплечного мешка Крысолов достал головы тех, кто неделю назад на него напал. Мертвецы имели вид бледный — вся кровь вытекла через раны, да и провалялись все время на леднике, ожидая когда дойдут до них руки.

В помутневшие глаза воров дьяк всмотрелся с улыбкой и почти нежностью — так обычно смотрят на старых, давно не виданных друзей. При условии, конечно, что друзья живы. Этих же Чемоданову было приятно видеть именно мертвыми.

Наглядевшись вдоволь, Чемоданов распорядился подьячему:

— Вычеркни из опасной грамоты Ивана Разгуляя, беглого холопа Шуйского… Потом Петьку Кривоустого, черкаса — туда же. Третьего, не обессудь — не знаю.

Крысолов не стал перечить: а Разбойный приказ он шел, ожидая что из троих разбойниками признают только одного, да и то после торга и обещанной взятки.

— Что с ними делать? — спросил казак.

— А! Вали дохлятину в угол. Потом в ров выброшу. Гришка!

— Че? — донеслось из соседней комнаты.

— Выдай человеку два рубля из казны, под подпись. И дурить его не вздумай — он считать умеет!

Когда деньги были выданы, а дела будто бы сделаны, заговорили.

— Не думал тебя тут увидать, — признался Крысолов. — Снял царь опалу?..

— А я тебя наоборот давненько выглядываю. А царь, да, у нас милостив. Призвал в столицу…

И не спеша Чемоданов начал сказывать свою историю: он просто свою работу, гнал след и изловил очередного матерого вора. О раскрытии незначительного по московским меркам дела доложили царю, чем весьма развеселили Бориса. Он повелел вызвать сыскаря в столицу, побеседовал с ним милостиво, а после велел определить на место в Разбойный приказ.

Приказ ведал сыском почти по всему государству, и, несмотря на крошечный состав в Москве, в волостях владел разветвленной сетью губных старост — таким ранее и служил Чемоданов. В «почти» не входила только Москва. Может, оттого это ведомство даже не находилось в Кремле рядом с другими приказами, а стояло отдельно в Китай-городе.

За Русью воровской глядели два Ивана — Басманов стоял надМосквой, Бутурлин же — от стен Скродума до самых украин. Оба были окольничими, но окольничий окольничему рознь. Бутурлин большую часть своей жизни провел в сражениях. Басманов же строил свою жизнь в столице при царском дворе, склочничал да местничал, медленно, но цепко карабкаясь по служебной лестнице, поднявшись до царского, главного окольничего.

— А ты как?.. — спросил после своего рассказа дьяк. — Если головы принес, то, видать, на государя уже не служишь?..

Крысолов удивленно вскинул бровь:

— На государя?.. Да я и не служил никогда.

— А у кого я медальон нашел с волчьей головой?..

— Ты ошибся, мил-человек. Никогда у меня такого не было.

Тут был самый опасный момент разговора: не кликнет ли дьяк помощников, не прикажет скрутить… Крысолов, конечно, может отбиться, выйти по трупам. Но тогда в Москве ему делать нечего — не укроется он… Проще сдаться, выдержать пытки, все отрицать.

Но дьяк лишь полуулыбнулся:

— Ну-ну… Все же подобрал на дорозе… Интересно, где ты подобрал еще слова о Государевой службе, но то ладно, переживем. Как говориться: «Кто старое помянет — тому глаз вон».

Пословица еще гласила: «…а кто забудет — тому два». Но Крысолов предпочел не напоминать.

— Не желаешь ко мне на службу?..

— Кем?.. Доносчиком?..

— Ну что ты так?.. Басманов, говорят на доносчиков полагается. Только я так думаю — доносчик полезен, пока никто о нем кроме тебя не знает. А иначе — это оружие против тебя. Пойдешь в губные старосты?..

— Ты же знаешь, что нет, — усмехнулся Крысолов.

— Знаю. Но спросить должен был.

Когда расставались, Чемоданов будто бы лениво спросил:

— Где тебя искать. Если что?..

— Если что — я сам вас найду.

— А нас не надо искать. Мы не хоронимся.

— Зачем я вам? Выдать Басманову?..

— Выдать ему волка, который грызет волков? Никогда! К тому же иногда из волков получаются хорошие псы. Ты ведь ничего не имеешь против псов?

— Совершенно ничего.

— Вот и чудесно. Будь здрав, волк…

— Будь здрав… Пес…

Лето

Случалось, иной человек, давно не бывший в Москве снова попадал в столицу. Ехал через многочисленные ворота, затем — по улицам, уличкам, площадям да площадкам. Глядел на церкви, на дома, на столпотворения людское, на строящиеся — небывалое дело — каменные, постоянные мосты. И не удержав в себе восхищения, в сердцах восклицал:

— Господи, как же Москва выросла! А народу-то сколько!

И тут же слышал за собой голос недовольного москвича:

— Ну да. Понаехало тут!

А ведь наверняка говорящий сам сего пару лет назад переехал в Москву откуда-то из Жулебино, Черкизова или Щелкова. Разрастается Москва, вбирает в себя посады, слободки, глядишь, и дойдет граница города до Черемушек, Карачарово или даже до Капотни, но нет желания людям ждать, едут в столицу сами.

И даже голод не смог остановить строительство. Да что там: напротив его подхлестнул. Приехавшим искать в стольный град лучшей жизни нужны были дома. Глядя на толпы нищих за окнами дворца, царь решил:

— Дайте им работы, а не милостыню!

Нищие корили скупого царя, но на работу шли, зарабатывали пропитание: таскали камни, рыли рвы перед московскими стенами. А чего-чего, но стен в Москве хватает: столица она вроде коробочки в коробочке. Вот в центре — Кремль с царевым дворцом в уголочке, рядом — приказы, недалеко жалованы дворами ближние бояре, да еще живут-поживают слуги иного царя — Небесного. За красной стеной и Алевизовым рвом ниже по течению Москвы-реки — Китай-город. Здесь проживает почтенный народ, дома здесь хорошие крепкие — под стать своим хозяевам. Вокруг Кремля и Китай-города раскинулся Белый город, названный так по цвету стен. Тут всякого народа хватает — даже Басмановы, которые сейчас в любимцах у царя, не брезгуют жить в Столешниках.

Ну а вовсе простой народ селиться между стенами Белого города и внешней деревянной. Тот строился быстро, от чего так и называется — Скородомом.

А за деревянной стеной — Подмосковье, и слободки да деревушки начинаются чуть не от стен города. И даже за лесами — загородные владения, луга для выпаса скота или лошадей. Надо же москвичам на чем-то ездить.

Летом в Москве душно, тесно, смрадно. Ну а как не быть тесно, если в кольце Скородома сто тысяч живет, и всем надо варить еду, куда-то девать нечистоты, мыться. Русь-матушка славна своими реками, да лесами. Воды и дров для бани не жалеют. А куда девать обмылки после бани?.. Что с дымом делать?.. Или вот на Кузнецком мосту пушки льют, колокола — и это почти рядом с Кремлем! И хоть тепло и даже жарко в столице, за день в ее печах сгорает немаленький лесок да большая рощица.

В поисках Крысолову стало еще трудней. Для человека, который след гонит, каждое время года неудобно: зимой холодно да сугробов намело — не проехать, весной и осенью грязь и распутица. Но ведь и противник твой мерзнет, в снегу след оставляет, вязнет в лужах. Зато летом беглецу житье, а сыскарю — вытье. Земля просохла, след не держит, под каждым кустом вору ночлег, за каждым деревом он может притаиться.

После ледохода Мельник откочевал будто на Дон, но там не задержался и еще до Троициного дня вернулся в Москву. Крысолову он подбросил не слишком хлопотную и не слишком денежную работу — проводить его личных гостей до Калуги. Казак согласился, хотя дело было не в деньгах — он думал, что увидит того странного паренька сошедшего как-то с турецкой галеры. Что-то тревожило в нем Крысолова. Увидеться бы еще, приглядеться поближе — может, и полегчало бы на душе. Но прозрачного парня не было видно.

Вернувшись в Москву, Крысолов не задержался, уже на следующий день стал искать единственного приятеля — Мельника, снова не застал в городе и поехал на Царь-Мельницу. Через открытые ворота гость проехал невозбранно, лишь слуга сообщил, что хозяин отдыхает после тяжелой ночи и велел не будить. Но ежели господину Крысолову будет удобно подождать…

Удивило не столько знание холопа о том, что Крысолов приедет: в конце концов, еще вчера из московского владения могли отправить гонца и предупредить хозяина. Куда более странными казались изменения. Вокруг частокола холопы копали ров, во дворе стояло две «сороки» в дюжину стволов каждая.

Во дворе, впрочем, все было по-прежнему: в белой дымке грохотала мельница, на одни телеги нагружали муку, с других сгружали зерно. Тут же погонщики кормили и поили тягловый скот и снова пускались в путь — время не ждало. Может, некоторые деньги и любили тишину, но здешние не могли существовать без движения.

Из шумного двора Крысолов зашел в маленький садик, растущий за хозяйской избой. На грядках меж деревьев зеленело что-то, но казак поначалу обратил внимание лишь на растущий почти у стены редкий в этих краях розовый куст. Роза была не обычной, похожей на шиповник, а дорогой дамасской.

Ее пунцовые цветы были крупными, богатыми, но когда Крысолов наклонился понюхать бутон, то ничего не почувствовал. Похоже, пролетевшие недавно морозы, вымели весь аромат.

— Так-так… — раздался голос за его спиной — Господин Крысолов и в такой позе!

Крысолов обернулся — перед ним стоял хозяин Царь-Мельницы.

— Первый раз вижу, чтоб в Подмосковье дамасские розы цвели. Ты и вправду колдун, как люди говорят.

— Только между нами: никакого колдовства, а только фряжеская наука: на зиму утепляют, весной накрывают домиком из стекла — сказывают, латыняне так делали еще при Цезаре. Но это еще что!

Взяв гостя бережно за локоток, Мельник повел его глубже в сад, к тем растениями, которыми Крысолов изначально пренебрег из-за розы. И если розу казак не встречал в этих краях, то такие растения он видел впервые: одно показалось камышом, но кто высевает камыш в грядках, второе напоминало нечто среднее между лопухом и бузиной. Были они пока не выше колена, но по толстому стеблю было видно — еще вытянутся.

И Мельник подтвердил догадку.

— Вот гляди. У нас-то пшеница растет — хорошо если от колена да по пояс. За океаном, сказывают, зреет такое — выше тебя ростом. Колос — в локоть размером, зерно одно — как копейка. Купил у испанцев семена, заплатил горсть золота за горсть семян. Дорого, что поделать. Но Офенянин прав был: если с миром не идти в ногу, нас, косолапых, вовсе вышибут. Почти все на Дону посадил, а часть тут… Ладно, пошли обедать. Хорош я хозяин — гостя не накормил с дороги.

Прошли через двор.

— Никак к осаде готовитесь?.. — спросил Крысолов, поглядывая на «сорок».

— Да нет… — лениво ответил Мельник. — Прикупил тут пушечки по случаю.

— А ров?..

— Да велел копать, чтоб не бездельничали.

Крысолов кивнул, но лишь для вида. Доселе мельнице угрожали только разбойники, против которых вполне довольно было частокола да пищалей с луками. Две дюжины за стенами отбили бы нападение даже сотни воров. А вот «сороки» да ров, означали, что хозяин опасается других, более серьезных врагов. Неужто купец пойдет войной на купца?.. Все может быть, времена сейчас непонятные, таких еще не было на Руси.

Будто бы отводя разговор от неудобных вопросов, Мельник спросил:

— Сказывают, царевич Дмитрий ходит по украинам не то у поляков, не то у шведов. Ты слышал?..

— Я много чего слышал.

У уклончивости была причина. Одно дело, когда о чудесно спасенном царевиче Дмитрии судачат кумушки у колодца, и совсем иное — когда об этом говорит сам Мельник.

— Ну а сам-то что думаешь?.. — не отставал хозяин.

— Пророчество о возвращении Дмитрия слишком часто повторяли. Оно не могло не сбыться.

— Эк как ты мудрено заговорил. Прям архимандрит какой-то, а не… Ну ты знаешь… В истинность царевича, стало быть, не веришь?..

— Признаться, не верю. Неведомо мне: убивал ли Годунов Дмитрия или нет, но только если бы взялся — не ушел бы царевич.

— Значит, под стяги Дмитрия не станешь?..

— Не стану. И под царевы не стану. Я — сам по себе…

— Ну а мне что делать? Чьей милости искать? Что посоветуешь, мудрейший?..

— Не давать советы — это и есть высшая мудрость.

— Верткий ты, Крысолов…

— От того и жив до сих пор. Кормить меня будешь? Ты обещал.


* * *
После Троицы царь опять занемог, и Федор с Варварой в сопровождении охраны из стрельцов отправились в Троицко-Сергиевый монастырь молить о здоровье Бориса, поклонится святыням.

Сделав свое богомольное дело, поехали не в Москву, а в прямо противоположную сторону, к Переславлю-Залескому и катались там на лодочке по Плещееву озеру. Конечно же царю донесут о самовольстве сына, он станет браниться, но это будет уже после.

Федор плавать не умел — его отец серьезно полагал, что это умение — не царское дело, к глубокой воде сына не подпускал, пугая водяными да русалками. После таких сказок царевич воды просто боялся, но еще более опасался сплоховать перед Варькой. Оттого в лодочку ступил смело, чтоб показать, что он не уступает ее тятеньке — морскому разбойнику.

Лишь на всяк случай спросил у Варвары:

— А ты умеешь плавать?

— Умею, — легко ответила Варвара. — Не сложная наука.

— А я не умею…

— Я б тебя научила… Да только… — Варвара покраснела.

— Что?

— Плавать лучше без одежек.

Озеро было невелико: уже с причала было видно другие берега. В тот день волны были невысокими, не выше пяди: даже не барашки, а волны-курочки, волны-голуби. И озеро казалось даже спокойней, надежней, нежели вечно спешащая куда-то Москва-река. А в море-окиане, сказывала Клементина, ходят водяные валы огромные — размером с дом. Это страшило… Но было все равно любопытно посмотреть на такие хоть издали.

Известно, впрочем, что именно в тихом омуте черти водятся, но в такой теплый солнечный день казалось невероятным, что водяные покусятся на царского сына. А что касается русалок, то Варвара Феденьку им так просто не отдаст…

И, чуть пообвыкнув, Федор уже мечтал о большем:

— Я узнавал: по Черному морю турки ходят на галерах. Такие корабли устарели, и плавают безнаказанно лишь потому, что там у других держав нет своего флота. А если построить корабли по английскому или немецкому образцу — можно было бы выкинуть их из моря, и даже из Царьграда.

Солнце уже уходило за лес, и пора было править к берегу. Царевича звали остаться на ночь, но он и без того задержался, царь, поди, волнуется.

Отправились назад, в Москву: ехали с криками, гиканьем в свете смолоскипов[72]. И увидав царский поезд, полуночные путники на всяк случай уходили с дороги, прятались в чащобу звери. Надо всем этим загорались звезды, лодочкой плыл Месяц. И Варьке казалось, что она слышит как где-то там, высоко в небе лунный волк воет на Землю…

Приезд Бессонна

Когда из тумана появился конь бледный и всадник на нем того же цвета, Мефодий, прозванный за неспокойный нрав Суетою, удивился, но не шибко. Посты вокруг лагеря были расставлены, но ведь опять спят, мерзавцы, пропустили конного!

Но разглядев всадника, Суета сменил мнение. Может, и спят, а может — и нет. Лучше бы конечно, чтоб не спали. Такой бы гость успокоил бы дремлющего часового навсегда. А что касательно гостя, то Суета его тоже бы пропустил беспрепятственно. То был Лука Кривозуб, хотя последнее время его чаще звали Бессонном. Суета его видел раз на воровской сходке, а если бы даже не видел, то узнал бы по приметному зубу — о нем сказывали много.

Утро было не ранним, но воры, колобродившие за полночь, только продирали глаза. Кликнули атамана и из шалаша навстречу гостю вышел Хлопко — человек просто медвежьего сложения прозванный за это Косолапом. Где-то на небесной кухне готовили материал на троих, но слепили одного, да добра в сердце положить забыли. Силищи Хлопок был неимоверной. Сказывали, будто он голыми руками мог разорвать человека. Никто этого не видал, но проверять как-то не торопились.

Хлопко изобразил радушие, хотя по глазам было видно — лжет. Но Бессону было не до дружеских чувств: не за ними он сюда приехал. Угощения гостю не предложили: кто его знает, что Лука попросит.

— С чем пожаловал, атаман?

Шайка Бессона сторонилась, и потому Лукьян с Хлопком разговаривал почти наедине. Лишь Суете не повезло — велели ему придержать лукьянова коня. Тот с виду был будто обыкновенным, но Суета старался все равно старался держаться от него подальше. Сказывали, будто конь Бессона загрыз трех людей. Врали, конечно, только все равно было боязно. Однако конь не доставил хлопот, стоял смирно, как изваяние.

— Как дела, атаман? — спросил Лука. — Все по дорогам грабишь, по селам?..

— Есть такое… — осторожно ответил Хлопко, не понимая, к чему ведет гость.

— Все также копейками перебиваешься с проходящих? Все по мелочам?..

Хлопко помялся. В присутствии Луки Хлопок робел, словно иной холоп рядом с хозяином и выглядел не атаманом, а полным придурком. Причем «полным» — в прямом так и переносном смысле. Но свое наблюдение Суета оставил при себе: в такие минуты лучше не двигаться и дышать через раз. Даже зевнуть он умудрился вовнутрь себя.

— А я так думаю, — продолжил Лука. — Хватит уже по лесам прятаться. Мы сейчас сила на Руси! Прошло время царей блаженных, кратких и кротких. Дальше действовать будем мы!

Это было бесполезно: Хлопко намеков не понимал. И Луке пришлось продолжить.

— По лесам сейчас казачит тысяч, наверное сто, а то и более. Из них тысяч тридцать или даже пятьдесят под Москвой. Вот я и подумал, а не ударить ли?

— Куда не ударить?..

— Да черт тебя дери! Где сокровища царские хранятся, где сам царь сидит?.. Воров я уже начал созывать. Ударим, возьмем столицу. В Москве сейчас власть Борискина, а будет — наша! Будем жить в теремах, дочерей боярских возьмем в жены, да не по одной.

— Многие полягут.

— Зато остальные — озолотятся. Да и мы мужиков столько порежем — сколько захотим. Да о тебе больше будут говорить, чем о Ермаке.

Воля ваша, но никакого удовольствия в убийствах Суета не ощущал. Убивал, конечно, кто же сейчас без этого, но лишь когда прижимало. Предпочитал бросить добытое, нежели поднять руку на человека. Потому что воровство, конечно грех. Но убийство — грех в сто крат страшнее. Получить отпущение греха за воровство нетрудно — сейчас на Руси все воруют. Иное дело — душегубство. И одно отмолить — все равно что отмыть черного кобеля до бела.

Но убийство убийству рознь. Можно убить невинного в спину, а можно неверного в честном бою. От таких мыслей Суета пошел на сделку с совестью — в поединке двух людей в возможном смертоубийстве грех на том, кто первым руку поднял. Тот, кто вторым ударил — тот просто защищался.

— Ну! Две версты надо пройти, — расшевеливал собеседника Лукьян. — Только две версты от Тверских ворот до царского дворца.

— Так эти две версты не лесом или полем надо пройти, а все по улицам. Пробраться как-то за три стены! А у царя своих войск — десятки тысяч!

— Это я подумаю. Уже почти продумал. Да ты не бойся! Я сам пойду и людей своих поведу. А они у меня — сам знаешь какие! Матвей Непейвода сказал, что пойдет на Москву, если ты тоже пойдешь.

— У Матвея две дюжинный людей — курам на смех.

— Зато у него — бойцы, мужики.

— А мои, что не мужики?..

— И твои — тоже. Сам видишь, без тебя все дело рушится.

— То-то же…

Хлопко задумался либо сделал вид, что задумался.

— Тут прикинуть надобно! Предаться размышлениям! Мыслить!..

— Ну, мысли… — ответил Бессон, ставя ногу в стремя. — Я потом заеду.

— Если что, как с тобой связаться?

— Со мной лучше не связываться, — ответил Бессон, запрыгивая в седло. — Меня лучше не звать — я сам прихожу.

Припугнул, значит напоследок. Но сообразил Лука, что негоже так разговор заканчивать и добавил:

— Хорошенько подумай. В домах спать будем, на перинах, в тепле — не в поле и в шалаше. В Москве бабы, церкви — в них золота полно и каменьев.

Неизвестно как Хлопко, но тут-то Суета все для себя решил.

Он не имел ничего против грабить богатеев, мог стянуть у человека, который не богач, но состоятельный… А поскольку, деньги у Суеты не задерживались, то богаче его были практически все. Только из церкви воровать не моги — это уж чересчур и даже слишком! Это он будет не просто татью, не у людей будет воровать, а у Бога, станет свято-татью…

Бог, конечно, терпелив, но всякому терпению приходит конец.


* * *
В ту ночь Суета не пил зелена вина, не играл в зернь, а сказавшись уставшим, уснул.

А когда в лагере затихли последнее пьяное бормотание он поднялся и пошел прочь, куда-то в сторону Ярославской дороги.

Как оказалось, он поступил мудрее всех в шайке.

Утро его застало у заброшенного хуторка и Мефодий прилег вздремнуть. Спал беспокойно. Снилось ему, что Москва взята разбойниками. И через Москву-реку переброшен живой мост, и вместо бревен на нем — раздутые тела священников. В храмах Божьих — отхожие места да хранилища. Бабы ходят по Москве голые, кому из разбойников понравятся — тому и отдаются.

А вот Кремль. Но на престоле вместо царя сидит Бессон. И в руках у него вместо державы и скипетра — череп с кровью да на кости мясо. Мясо он гложет, запивает кровью. А что за мясо, можно понять, если в окошко выглянуть — его мясники дев гонят на убой.

И послы иностранные — шапки перед ним ломают, чуть не по полу ползают. Боятся нового царя, боятся новую Русь!

Проснувшись, Суета долго крестился, а после засобирался.

Дошел до села, постучался в дверцу к тамошнему попику. Попросил:

— Исповедуйте меня, батюшка, ибо грешен я…

Годовщины Годуновых

На Новый Год отмечали пятилетие царствования Годуновых. Отмечали скромно — и дата некруглая, и в стране — голод, не следует народ раздражать. Как водиться царская семья раздала милостыню, простила какие-то долги, кого-то чем-то пожаловали.

По велению царевича к осени Варьке сшили летник из персидской ткани, такой тонкой, что через нее запросто можно было глядеть. Чтоб скрыть за ней девичье тело, ее складывали во много слоев, но все равно — даже расшитое жемчугами, платье было такое легкое, что его Варвара легко поднимала на мизинчике.

Одевшись в такую красоту, Варвара долго смотрелась в зеркало и никак собой не могла налюбоваться. Ей казалось, что одета она не в летник, а в теплый весенний дождь и добрый туман. Думалось, что одно такое платье искупает все невзгоды, которые ранее довелось ей пережить.

К платью ей пошили еще богатые снова жемчужные кокошник с ожерельем и на случай холодных вечеров — парчовую однорядку.

— За что мне такое богатство?.. — удивлялась Варвара.

— А это на День Рождения подарок примите, — улыбался Феденька.

— Так оно у меня зимой!

— А я тебя не поздравил тогда! Выходит, я должен тебе за прошлое и за все остальные дни рождения. Вот, стану вам долги понемногу отдавать.

Федор улыбался, любуясь своей подругой: она действительно выглядела воздушно и волшебно.

На празднества в честь полукруглого юбилея никого нарочно не звали, кроме, пожалуй, Варьки, но вспомнили все.

Явились купцы — как и русские, так и иноземные, принесли богатые подарки — ответно пришлось им отсыпать царских милостей: ополовинить сборы и подати. Пожаловали и иноземные послы — им в подарок довелось отдать почти все, что прежде принесли купцы. Их Варька опасалась: не разоблачат ли они ее. Да послы не особо и обращали на нее внимание: стояла она хоть и рядом с троном, но не в первых рядах, по одежде да лицу нельзя было признать в ней иностранку.

На приемах она скучала, пряча порой зевок за широким рукавом летника. Но сначала этого стыдилась, полагая, что дела вокруг вершатся важные, государственные. После ее успокоил Федор, начавший вникать в азы дипломатии и политики:

— Все как всегда и ничего особенного. Они потребуют Смоленск, Новгород, мы — Эстонию и Ливонию. В конце разойдемся каждый при своих, но гордые, что ни пяди земли не уступили…

Ну и, наконец, к царю явились бояре и дворяне. Жаловать таковых было проще всего — все равно всегда боярина можно было объявить опальным, его имущество отобрать и отправить в казну. Но к тому времени царь был уже утомлен приемами, и не сдержался, стал неласков:

— Пришли… Сидите в Москве, что сычи. А за стенами города — свободно не продохнуть. Разбойники уже, докладывают, не прячась костры за городом жгут: от Тверских ворот видно. На приступ они что ли, собрались?.. И это в Подмосковье! А на окраинах что твориться? Поди и вовсе страх с ужасом напополам?..

На окраине, к слову, жилось веселей: там и хлеба было больше, чем в стольном граде, и разбойники так не лютовали. Но царю никто перечить никто не решился.

— Боярские на вас шапки… Да что-то мне кажется, не по Сеньке-то шапки.

Бояре потупили взгляд: говорили уже давно: сам худого происхождения, он высокородных не любил, хотя и прятал свою нелюбовь до поры, до времени. Ну а теперь, как знать… Все чаще стали ходить слухи, что Борис собирается отменить местничество.

Накричи на них Борис, по подобию Ивана Грозного казни первого попавшегося, сломай тяжелый посох на спинах бояр, все обошлось бы сравнительно малой кровью. Но царь сменил гнев не на милость, а на задумчивость. Замолчал, откинулся на трон, ушел в себя. И не пойми, о чем это он там задумался: не то мысль его к иному повернула, и о разбойниках он уже забыл, не то думает, чтоб учинить с прогневившими его боярами: с кем-то особенно или со всеми сразу.

И тогда вперед вышел Иван Басманов:

— Государь! Дозволь счастья ратного попытать. Я выйду с войском за ворота. За неделю очищу Тверскую и Можайскую дорогу.

Царь безразлично махнул рукой: валяй.


* * *
После пира захмелевшего царя слуги под руки повели опочивать. Проходя, он взглянул на Варьку, сидящую ошую от Федора. Похоже, дети привязались друг к другу.

Мысли крутились в голове, и Борис решил, что подумает об этом завтра. Или не подумает. Дел много: ради державы даже семья на второй план отходит.

Оставшиеся без присмотра, Варька и Федор отправились прочь с шумного пира, по коридорам, по лестницам царского дома.

К дворцу Годуновых была пристроена высокая башенка. Кремль и без того размещался, на холме, на надлобье, а с высоты башни вовсе было видно почти всю столицу и немного — предместья.

Дверь в башенку запиралась на замок, ключи от которого были только у Бориса и Федора. За дверью начиналась узкая винтовая лесенка, по которой изрядно располневший к старости Борис поднимался все тяжелее и все реже. Лесенка оканчивалась смотровой площадкой, на которой стояло кресло и тренога с закрепленной подзорной трубой.

О подзорной трубе знали в городе, корили царственное семейство за непристойность, но ставни на всяк случай закрывать не спешили. Только царя не особо увлекали сдобные прелести москвичек — не тот возраст, да и мысли в голове кружились совсем иные. Он смотрел поверх Замоскворечья, за Серпуховские ворота. Порой ему даже казалось, что получается рассмотреть дымы, клубящиеся у Кром или даже Чернигова.

Годунов-младший рассматривал все больше Москву. Светлицам, признаться, некоторое внимание он, краснея, уделил, но скоро забросил: все равно через такие окна ничего не разглядеть.

Когда Варвара и Федор стали подниматься на башенку, над Москвой догорал первый осенний день, прозрачный и чистый, как родниковая вода. На сходе уже во всю клубилась ночь, а солнце висело так низко, что даже тараканы отбрасывали саженные тени.

Варька ступала по лесенке, заключенной в деревянный короб, и вдруг он кончился. Девушка внезапно поняла, на какой она высоте, ойкнула и, пошатнувшись, ухватилась за Федора. Тот обнял ее:

— Не бойся, я с тобой…

Держать девушку в объятиях было приятно, и Федор ее не спешил выпускать. А та и не торопилась освобождаться.

На этой высоте почти не слышно было шума далеких улиц, лишь свистел, скатываясь по шатру крыши ветер, да о чем-то вскрикнула в безумной вышине одинокая птица. Федору чудилось, что ему слышно как бьется сердце — только вот чье? Его или Варвары?.. Или, может быть, сердца бились в такт?

В этом было что-то от Вавилона: выше них был только Господь, да может быть своего череда зажечься дожидались звезды.

С этакой высоты Варька думала увидеть моря, но даже Москва-река казалась лишь темно-голубой ниточкой.

— А земля, все-таки круглая, — заметила Варька, глядя на горизонт.

Как близко, оказывается, был ответ: все, что надо было для понимания этого — подняться на колокольню.

— Конечно круглая, — ответил Федор. — Я же тебе показывал глобус.

Это было после поездки на Плещево озеро: на земном яблоке Федор показал плохо различимую точку — Москву, и пятнышко чуть больше — озеро. Морей, как и говорил дядя Крысолов, в мире хватало… Еще ранее Варвара все же сомневалась в шарообразности Земли: если она все же круглая, то она будет кататься по небесному полу. Но оказалось, что все продумано — чтоб сфера не падала, она нанизана на ось, которая в свою очередь укреплена на стебельке — все как на настоящем яблоке, только наоборот.

— Господи! Благодарю тебя за мир, тобою сотворенный, за труд твой… — прошептала Варвара.

Она перекрестилась и из объятий вышла.

Федор стал ладить подзорную трубу, направляя ее куда-то в небеса:

— Варь! Иди, погляди.

Варька прильнула глазком к окуляру.

— Звезды… Говорят, ежели первая звезда зажглась, то надобно загадать желание. А тут их прорва.

— Тем лучше. Значит больше желаний можно загадать…

Варвара была так близко к царевичу, один ее глаз был закрыт, второй — приложен к трубе, и Федор вдруг не удержался…


* * *
Говориться: Москва — большое село. Вернувшись из пригородов в Москву, Крысолов по обыкновению отправился в бани на Балчуг, и около царского кабака, что на Болоте, встретил старого знакомого — Ваську-ключника.

— Что ты тут делаешь? — удивился Крысолов.

— Москву я перебрался! Здесь, в Москве деньги! Если что — спрашивай меня тут или в кабаке около храма Фрола и Лавра что на Мясницкой.

Не успел Крысолов удивиться тесноте мира, как возвращаясь из Замосковоречья, прямо на мосту повстречал карету Офенянина.

— Садись, казак подвезу!

— Да мне в другую сторону.

— Садись, кому говорю! И в другую сторону довезем. Не на мосту же карету разворачивать. Говори куда ехать.

Место жительство Крысолов обычно скрывал. Но тут про себя махнул рукой. В городе он давно: кто захочет — найдет. Да еще после баньки разморило — шевелить ногами было вовсе лень.

— А знаешь, казак, меня к тебе Бог послал, — и Офенянин перекрестился на купола Троицкого собора. — Или наоборот, тебя ко мне. Работу тебе хочу предложить.

— Что за работа?..

— Обоз надо провести из Архангельска на Москву.

— С чем обоз?

— С зерном.

Крысолов покачал головой:

— Не окупиться. Я ведь дорого беру, знаешь?

— Вестимо, шираго. Я петрю.

— Тогда где подвох?..

— А нет никакого подвоха. Царь собрал всех купцов первого разряда чохом, и говорит, мол, надобно с голодом и недородом что-то делать. Думки у кого какие будут, — спрашивает. Ну, я и говорю, мол, у гишпанцев недорода не было. Можно у них купить. Слово за слово — пошла кутерьма. Мельник мне своих корешей закордонных слемзал… Я у него и мельницу купил…

— Не окупится.

— А и не надо! Тут, главное, чтоб обоз до Москвы дошел, царево доверие оправдал. А добрая слава — дороже капитала. Пойдут государевы заказы, отдаст мне на откуп в какой-то волости кондурацкие[73] и таможенные пошлины. Клево будет! Ну что, берешься или нет?..

— Подумаю. Ты кому-то говорил, что меня хочешь нанимать?..

— Неа…

— И не говори. И во сне не проболтайся. Я загляну к тебе в субботу. Может быть. Мне пора.

Крысолов исчез — на ходу вышел из кареты в проносящуюся мимо Москву, так что повозка не качнулась. И кучер даже не почувствовал потери ездока.


* * *
…Немного поплутав, Крысолов вышел к слободе, где обитал. Но пошел не к своей улице, а решил шмыгнуть через Варькин двор, а оттуда — пройти на свою половину. Но на крылечке застал саму девушку.

— Добрый вечер… — поздоровался Крысолов, и прошел бы дальше, если бы Варвара ответила.

Но она молчала. Была девушка явно не в себе: в руках комкала батистовый платочек, который казался будто зареванным.

— Варька? Что сталось?

— Царевич меня поцеловал в щеку, — волновалась Варвара. — Что делать?

Крысолов этого волнения не уразумевал:

— А что тут поделать? Все уже сделано…

— А ежели он меня опять поцелует, что делать?

— Куда он тебя поцеловал?

— В щеку…

— В какую?..

— В эту…

Варька указала на правую щечку и зарделась. Воспоминание было явно из приятных.

— Впредь если царевич поцелует тебя в правую щеку, поступай как истинная христианка: подставь ему левую…

Драка в Москве

Выступили с зарей…

Не было стука копыт по мостовой — звук из-за грязи получался чавкающим. Не провожали их восхищенными взглядами обыватели: в своих постелях они досматривали последний беспокойный сон. Матерились невыспавшиеся пешие стрельцы и конные дворяне, не вполне доверяя тому предположению, что некоторые из них скоро уснут навсегда.

Перед отрядом открывались ворота, убирались рогатки с улиц, но, проводив их взглядом, горожане зевали, пожимали плечами и отправлялись в тепло.

Вот последнее жилье, вот заскрипели последние ворота… А за Никитскими воротами уже нет Москвы, дальше уже Подмосковье. За городом было прохладней, со стороны Дрогомиловской слободы дул зябкий ветерок, натягивал с реки холод и туман.

Стрельцы со стен лениво проводили колонну взглядом: сколько их прошло? Много, тысяч пять, наверное… Видать, пошли против ворья, от него ведь спаса никакого нет. Совсем разбойники обнаглели. Вон, за рекой Пресней на Масловской пустоши казачье Хлопка костры палят. Как ветер оттуда подует, так стрельцы чуют, что там готовят и даже на каких дровах. По Волоцкой и Тверской дороге без войска не проехать. Москва будто в осаде с той стороны.

Но вот войско скрылось за туманом, утихли шаги, и стрельцы спускались со стен в теплые избы, глотали подогретый сбитень, судачили: холодает — осень скоро, а за ней и зимушка-зима.

То, что до нее многие не доживут, их тоже не занимало…

А войско уходило все дальше от московских стен.

— Далеко еще? — спросил Басманов.

— Да тут, рядышком, за речкой-речечкой, как от пруда, так — направо, — зачастил едущий рядом с окольничим мужичонка. — Да почти приехали-то…

На мужичка стрельцы и особенно дворяне смотрели как на вшу: что за ком с горы? Никогда его не видели, и тут нате, пожалуйста, с самим Басмановым едет. И хорошо бы приличный человек: а то ведь ни кожи, ни рожи. Кобылка дохленькая, едва переступает, на ней сбруя — бывает, краше выбрасывают.

Пресню перешли вброд — пешим стрельцам вода показалась просто ледяной. Когда поднялись, то впереди, в тумане увидали смутные огни костерков. Тянуло дымом.

— Вот тут они, — пробормотал мужичонка. — Тут Косолапого воинство!

Басманов кивнул, улыбнулся, дал знак: его воинство перестроилось цепью, а после, по взмаху руки, рухнуло с холма на лагерь разбойников: они неслись с криком, с гиканьем, опрокидывали палатки, кололи в одеяла. Но нигде не находили воров — лагерь был пуст.

Атака захлебнулась из-за отсутствия противника. Удивленные стрельцы ходили меж брошенных палаток, порой видели туманный силуэт, бросались на него — но находили или своего товарища, или корягу, дерево, похожее на человека.

И тогда — грянуло!


* * *
Утром через Москву возвращался Крысолов: завернув, было, к приметному дереву у Котлов, но ничего там не нашел. Ехал через Серпуховские ворота через стрелецкую слободу, после — через Москворецкий мост и Красную площадь. Когда подъезжал к Курятному мосту, заметил у дверей Разбойного приказа старого знакомца — дьяка Чемоданова. Тот дрожащими руками закрывал замок. Рядышком своего череда ждала пищаль да большой двуручный меч ржавого вида.

Где-то далеко на северо-западе били пушки. Это немного обеспокоило Крысолова: но стреляли будто дальше его дома, да и если бьет артиллерия — это царевы люди. Откуда у воров пушки?..

Увидав Крысолова, Чемоданов бросил:

— Чего приехал? Меня нет!

— Я вижу… Что сталось? Царь смотр назначил? Ты бы хотя бы меч почистил…

— Смотр? Какой на хрен смотр! Столица в опасности! Все ушли на бой!

— В опасности? Ну-ка, не части, рассказывай…

— Да что рассказывать? С утра Иван Басманов пошел против Хлопка, попал в засаду, погиб. Когда уцелевшие стрельцы стали отступать — воры на их плечах ворвались в город, захватили одни ворота, сбросили стрельцов со стен, отбили вторые ворота, башню! Бой уже в городе! Бросают роту немецкого строя — царскую охрану. Но этого мало. С миру по нитке, с бору по сосенке собирают народ, так что если погибну — помяни…

— Да неужто в городе войска нет против воров?

— Было тысяч семь — половина уже точно мертва. Послали гонцов за подкреплением — но могут и не успеть: воров многие тысячи и еще прибывает. Все их атаманы тут: и Хлопко и Бессон твой. А у нас армии нет. Горожане дерутся, но что они против разбойничьего племени?

— Постой… Я найду тебе армию.


* * *
К предложению Крысолова бояре отнеслись с недоверием.

— Набрать в кабаках народ? Вооружить чернь? Одно отрепье с другим отрепьем воевать будет? Что это такое?

— Одно отрепье с другим?.. А что, не дурна мысль, — царь всмотрелся в лицо Крысолова. — А я ведь видел тебя раньше, казак.

Крысолов счел за лучшее не хитрить. Неизвестно, что царь вспомнил: может быть и все, а сейчас лишь делает вид, что память изменяет.

— Точно так, государь! Я был у вас на приеме, когда вы соизволили пригласить к себе первый раз немецкую баронессу.

Словно учуяв знакомый голос, из верхних комнат раздался скрипучий голос:

— Taler! Taler!

Борис откинулся на резную спинку трона. Завитки больно впились в спину: хоть и красив трон московский — но сидеть на нем неудобно.

— Знающие люди говорят, что попугай может прожить и двести, и триста лет, — заговорил царь. — Порой это наводило на меня тоску. Но потом я подумал, что он все равно в клетке, в моих руках… О чем это говорит?

Крысолов задумался ненадолго:

— О том, что каждый, кто сидит за стенами, уязвим, государь.

— Дурак ты, казак. Говорит это о том, что его жизнь в моих руках. Захочу — будет сто лет жить. Захочу — завтра голову скручу. Но честность твою ценю. Выдать черни оружие…


* * *
Гурьбой с пищалями, саблями и бердышами двинулись по Москве.

Перепугались стрельцы на воротах Белого города: им строго-настрого приказали (а им не сильно-то и хотелось) со стен не сходить, в бой не вмешиваться: и так уже одну стену, прости Господи, просрали. Из-за зубцов стены они смотрели, как лихие люди рубят простой народ, как идут дымом хозяйства, как дорезают стрельцов Басманова.

И тут вдруг оказалось, что толпа вполне разбойничьего вида уже сзади, приближается сзади, со стороны Кремля. Ударили сполох в очередной раз, но обошлось: будто пришла подмога.

Хотя разве их разберешь?..

— И в самом деле, а как мы своих от чужих отделим?.. — спросил кто-то, глядя на роту немецкого строя. — Они-то друг друга отличат, а мы для них одинаковы.

Чемоданов задумался, остановился, зачерпнул с земли московскую грязь, вывел ей полосу на своем зипуне. Крикнул:

— Ребята, делай как я!

И ребята делали: жаль было портить одежду, но что попишешь: снявши голову — по волосам не плачут.

Чемоданов и Крысолов поднялись на высокую стену Белого города. От Скородума тянуло гарью: густо воняло паленым пером — видать, горели подушки, пуховые перины. Чемоданов глотнул отравленного дымка, закашлялся.

— Простыл? — спросил Крысолов. — Очень при этом собачий жир помогает. Охоту кашлять отбивает напрочь. Да только где ныне взять собаку, да еще и жирную? Всех поели. Так что придется пока покашлять.

Меж стенами Скородума и Белого города шло избиение: пушки, стоящие на стенах, воры развернули жерлами вовнутрь города и теперь гвоздили дробом по улицам города. Одни разбойники теснили стрельцов, другие тут же рыскали по домам, тащили подушки, одеяла, из казанов спешно жрали кашу, и тут же бросались на баб. Уже ветер раздувал огонь в подожженных домах, били колокола в церквях.

Крысолов взглянул туда, где ждали бы его кровать и обед, если бы только не сегодняшнее безобразие. Конечно, с такого расстояния было трудно разглядеть крышу — загораживали дома и деревья, но было видно купол церквушки, куда ходила Варька.

Казак выругался: девчонка! Ведь наверняка она там. Жива ли?.. Бог ведает.

Вдруг показалось, что он рассмотрел всадника на белом коне. Присмотрелся: так и есть! Всадник вел себя по-хозяйски, раздавая распоряжения, указывая ворам куда двигать. И Крысолов почувствовал: он!

— Что делать будем? — спросил Чемоданов. — У тебя есть план?

— А как же… Ты слышал разговор с царем?..

— Про попугая и клетку?

— Ага…

— Ну, вот теперь смотри…

Спустились со стены: как раз подошли закованные в броню, а оттого и медлительные немецкие наемники.

— Что нам надлежит сделать? — спросил гауптман.

— Выйти за ворота, — пояснил на правах царского человека Чемоданов. И держаться полчаса. Самое большое — час.

— Всего-то?

— Да. Сможете?..

Из кармана немец достал часы, проверил завод, кивнул:

— У вас есть ровно час. После этого я поведу роту назад, в город.

Крысолов махнул своему отряду рукой:

— Айда, ребята! Время не ждет!


* * *
Итальянку похоронили на Немецком кладбище.

…Когда утром ударили на сполох, ворота двора были заперты еще с ночи. Женщины, еще разомлевшие от сна, выглянули на крылечко. Не пожар ли? Дома в Скородоме как и стены строили наскоро из дерева и достаточно было одной искры, чтоб целый проулок пошел дымом. Но нет — тогда еще над крышами вились легкие и ароматные дымки из печных труб.

Вдруг крик: то бежит по улице стрелец, потерявший оружие и шапку. Его настигают трое оборванцев, валят наземь. Замах, крик срезается ножом.

В такие часы бабье дело — сторона. Исчезли Варька с итальянкой с крыльца, укрылись в доме, да разве это помогло?

Видать, воры заранее приметили, какие дворы грабить. А может, и того проще, пришли на запах шкварок, что жарили к каше. Шастнули из калиточки, что от соседей и прямо к черному входу, а его-то бабы и закрыть забыли! А если б и не забыли — разве помогло бы это?

Трое вынырнули как из ларца — страшные до жути, с искореженными лицами, с рваными ноздрями и гниловато-луковым запахом из ртов. Варьке показалось, что старый ее кошмар возвращается. И действительно, один из разбойников воскликнул:

— Ба! Девка! Я тебя где-то видел!

Итальянка бросилась на одного, целя ногтями в глаза. И ведь смогла, попала, впилась — заревел мужик.

— Ах ты ведьма!

Они повалились на пол, закрутились визжа и проклиная друг друга. Оставшиеся ухмыльнулись зло и погано. Один из них бросил своему приятелю вниз:

— Души старую, а молодую по очереди попользуем. Потом по хате пройдемся — тут добра много должно быть.

Варька стояла с другой стороны большого стола, и разбойники рванули с места, обходя его с разных сторон. Девчонка заметалась, схватила первое, что подвернулось под руки — вязанье. Замахала им в отчаянье, и надо же такому случиться: попала!

Варька ударила сверху, спица впилась между ключицей и шеей, что-то порвала в человек так резко, что тот в секунду побелел и осел на пол.

«Я же только пол подметала», — подумала почему-то Варвара.

В руке второго разбойника появился кривой саамский нож — очень похожий на тот, что был у Немого.

— Ну, девка… Не хочешь по хорошему — будет как всегда. Мне-то без разницы живой тебя пользовать или чуть мертвой.

Варька попятилась, вор бросился, занеся нож для удара. Но девчонка увернулась, проскользнула под его рукой к печке, схватила сковородку и, не замечая ее жара, ударила ей по голове вора — тот упал оглушенный.

Итальянка затихла, и с пола по-звериному, на полусогнутых поднимался последний вор. Был он страшен: покойница умудрилась разодрать ему лицо в лоскуты. Кровь заливала глаза, и Варьку он видел за плотной розовой пеленой.

С этим удалось расправиться проще всего — все той же сковородкой. Лупила сверху, слева и справа из всех сил, превратила голову в кровавое месиво.

Казалось — ужас закончился. Теперь бы укрыться в подпол, пересидеть. Если дом не сожгут — выбираться из Москвы, или наоборот в Кремль. Но нет, выглянув в окно, Варька похолодела: посреди улицы на белом жеребце гарцевал тот самый, виденный в монастыре Кривозубый. Ему не нужны ее кубышка, не надо платья с жемчугами, и даже не ее тело. Он ищет что-тоиное, и горе Варваре, если найдет еще до того, как она отдаст Богу душу.

Словно почуяв взгляд, он резко обернулся, и Варьке показалось, что их глаза встретились. Девушка стояла в полумраке комнаты, и Лука не мог ее рассмотреть, если конечно у него человеческое зрение. Хотя от этого нелюдя было ожидать чего угодно. И Бессон действительно словно что-то рассмотрел, пустил коня в круг, подъехал к забору, к распахнутым воротам.

Варварино сердце рухнуло куда-то вниз, дыхание сбилось.

Надо было, наверное, бежать на сторону Крысолова, но ноги, да и другие части тела не слушались.

Но тут из переулка прибежали двое воров. Они спешили к Луке, что-то кричали, показывая в сторону Кремля. Бессон счел это важным, и уже через пару секунд мчался по городу белым вихрем.

Он как раз успел — как раз из Никитских ворот выходил отряд тяжелой пехоты.

У церквушки Вознесения Господнего Бессон догнал Хлопка.

— Еще одни! — утирая кровь, ухмыльнулся тот. — Немцы! Борискины любимчики! Когда они побегут — с ними попробуем войти в Белый город. Нам нужны еще люди! Где подмога?

— В скорости подоспеет, — пообещал Бессон.

Хлопко кивнул, и, размахивая топором, ринулся на немцев:

— За мной, хлопцы! Сегодня будем спать в царских палатах! Еще версту осталось прогрызть!

И воры обрушились на немецкий отряд. Набросились на них с криком, выплюнули русскую матерщину им в лицо. Ответно услышали иностранную ругань.

— Разобьем! Разобьем немчуру поганую у стен Москвы! — орали воры.

— Whoa! — кричал гауптман. — Keinen Schritt zureck! Moskau hinter uns![74]

Воры налетели сворой, попытались устроить свалку. Но немцы сумятице не поддались. Сначала спутались, но быстро пришли в себя, стали сами теснить. Они держали строй на европейски манер — каре или коробочкой. Передние ряды орудовали короткими мечами, вторые — алебардами, третьи били пиками. Из середины по наступающим садили стрелки.

Иноземцы дрались стойко, плечо к плечу. Ножи и сабли воров скользили по броне. Когда кого-то цепляли крюком,[75] пытаясь вытянуть из коробочки, стоящие рядом бросались на выручку и возвращали товарища в строй.

Но они не были бессмертными. Падал сраженный пущенной из самострела стрелой немец, отправившийся на Русь искать счастье и славу. Получив удар лаской в живот, рухнул верзила-шотландец — католик, сбежавший из Англии от притеснения протестантов. Рядом с разбитой булыжником головой лежал англичанин-протестант из семьи, ранее сбежавшей от католиков.

Православный Христос с надвратной иконы печально взирал на них.

Мельком гауптман взглянул на часы: всего лишь двадцать минут прошло. Зачем их отправили сюда? Просто стянуть на себя разбойников?.. А смысл? Хотел бы он знать, куда двинулись те двое русских…


* * *
Одетый в неприметное тряпье и с неприметными знаками на одежде, отряд Крысолова пробрался за спины воров. Ударил сзади, немногочисленных разбойников, оставленных при Никитских воротах, выбил. Сами ворота закрыли, заклинили, обрушили тяжелую решетку.

И едва успели.

— Эй, — крикнули из-за стены, со стороны Московоречья. — Чего ворота закрыли? Открывайте!..

— Кто такие? — выглянул из надвратного шатра Васька-Ключник.

У ворот стояла шайка оборванцев с оружием — всего человек пятьдесят.

— Матвей я, Непейвода. — крикнули снизу. — Бессон меня звал.

— Ах, Бессон! Ну с того бы и начинал!

И ударом чекана Васька выбил клин, поддерживающий казан с водой. Полбочки студеной воды рухнуло на шайку:

— Ну что, Матвейка, вот и попил водицы? Приходи в другой раз! Кипяточку налью!

Чуть хуже драка шла у Чемоданова: но его отряд все равно смог запереть и вторые захваченные ворота.

Дело было еще не сделано, но уже перевалило за половину. Положение поменялось: теперь воры оказались в ловушке. Они заволновались, забегали, словно вода в корыте, везде натыкаясь на стены и стенки. Попытались вырваться за ворота: сбили отряд Чемоданова со стены, но решетку поднять не смогли — подъемник был испорчен надежно. Что называется: ломать — не строить.

Ударили по Никитским, но Крысолов легко отбил атаку. А сзади на воров уже наседали царские войска. Прошел час, и, почувствовав, что нажим на каре ослабевает, гауптман повел отряд, но не за стены Белого города, а вперед, вглубь Скородома. За ними выходило подошедшее подкрепление.

Воры сбивались в кучу у бесполезных уже ворот, у деревянной стены. Кто-то пытался ее поджечь, но огонь не брал отсыревшие после первых осенних дождей бревна. Разбойники уже дрались без молодецких кличей: не до жиру — быть бы живу. Зато немецкая рота призывала к мести: за сослуживца-протестанта, за приятеля-католика, за немца неизвестного верования.

Вдруг внутри кучи дерущихся воров Крысолов заметил Бессона: он был все также на белом коне, хотя на шкуре скакуна вполне хватало кровавых пятен.

Было до Луки всего-ничего: шагов двести. Имелся бы под рукой хороший штуцер и время его как следует зарядить — и все закончится в ту же минуту. Казак осмотрелся: а вдруг повезет: но нет, валялись лишь мушкеты и пищали дрянной выделки, наверняка уже разряженные. Все надо было делать самому.

Он перезарядил двуствольный пистолет, насыпал пороха на полку, закрыл ее защелкой.

С пистолетом в одной руке и с саблей в другой, он направился к драке.

— Эй? — окликнул его ключник. — Нам с тобой?

— Нет. То только мое дело. Охраняйте ворота.

Крысолов ввинтился в новый бой, прокладывая за собой просеку. Хотел увлечь за собой стрельцов, отсечь воров от стены, взять их в котел. Но не успел: по лестнице, ведущей к вершине стены, поднялся прямо на коне Бессон.

— Сомкнуть ряды! Держаться! — кричал он.

Но разбойники уже не слушали Луку. Их гнали, что называется в хвост и в гриву, и страх смерти застилал ужас, внушаемый Бессоном. То и дело кто-то сигал со стены, ломал ноги или разбивался. Остальные, увидав его участь, дрались еще с большим остервенением, но глядели со стены, думали — а вдруг повезет?

От старых Тверских до Никитских ворот тогда было всего саженей триста — меж ними, тремяшатровыми, стояла единственная башенка, к которой с обеих сторон теснили воров[76]. Давили их уже неспешно, стараясь без опасности для себя расстрелять их из луков и пищалей.

На лесенке наступление замешкалось: каждую ступеньку брали с боем — чуть не за каждый шаг было отдано по жизни, но вот царские войска выплеснулись на проход по стене, живо разрезали воровскую рать на две части. Поднялся и Крысолов: отбил удар, ушел от другого — третий бы его достал наверняка, потому пришлось потратить драгоценную пулю, всадить ее в голову человеку, которого он видел в первый и последний раз в жизни.

До Бессона оставалось уже шагов двадцать-тридцать. Крысолов пару раз целился, но каждый раз отводил оружие — всадник не стоял на месте, крутился, да и дерущиеся то и дело отвлекали.

Под командой Луки осталось уже не более двадцати саженей и полусотни воров. И это количество с течением времени лишь уменьшалось. На какую-то секунду их взгляды встретились — оба как ни странно криво улыбнулись. Бессон бросил взгляд на Москву, сплюнул в сторону пожарищ, развернул коня, ударил его по бокам коленями, а потом дал шпор так жестоко, что брызнула кровь.

И с четырехсаженных стен Скородома конь прыгнул вниз и прочь из города.

Высота не оставляла для него надежды, если таковая вовсе возможна у коней. Он упал на копыта, тут де все четыре ноги сломались, подкосились, и туша грузно рухнула наземь. Бессон даже не вылетел, а просто выкатился из седла — конская туша смягчила удар. Запоздало выстрелил Крысолов, но на таком расстоянии смазал.

На поле кружили другие, оставшиеся без седоков лошади, и Бессон поймав, одну, поскакал прочь.

Дорезали разбойников — они не просили пощады, да и не могли ее получить. После — стали вылавливать их по домам и подвалам. Смелые в толпе, в одиночку они позволяли брать себя голыми руками, сами шли на шибеницу.

Закончив дело, стрельцы смотрели со стен, как в муках бьется лошадь со сломанными ногами.

— Это ж как она хозяина боялась, что с такой высоты сиганула, сердешная… — пожалел ее один стрелец.

— Да спуститесь кто-то, добейте ее! — попросил Крысолов.

Внезапно пронеслось: нашли Хлопка. Крысолов поспешил и застал его на предпоследнем издыхании. Неизвестно из чего в него шарахнули, но в рану в животе мог войти немаленький кулак.

— Торопиться надо его повесить, а то сам издохнет! — заметил кто-то.

В ответ Хлопок плюнул кровью в обидчика. Целил в лицо, но попал ниже. Перевалив раненого на телегу, его повезли по Москве, к Лобному месту. Рядом с возом спешил Крысолов.

— Скажи, — просил он. — Скажи, куда ушел Бессон, где он может быть?

Хлопок молчал. Он умер уже в Белом Городе, когда до ворот Китай-города было уже рукой подать.

Крысолов подумал, махнул рукой и отправился к себе домой. Дорогу ему хотела перейти немыслимо черная кошка. Но она раздумала, бросилась прочь.


* * *
Казаку Крысолову и дьяку Чемоданову было жаловано по шубе с царского плеча. Возникало впечатление, что одежды у царя так много, что у него нет других забот, кроме одаривания. Чемоданову шуба пригодилась, и он еще три года ходил в ней на службу, а свою Крысолов на неделе снес в Ветошные ряды: слишком дорога, приметна да неудобна одежка.

Старьевщик подивился скромности дара, спросил: отчего царь не позвал Крысолова на службу? Не возвел в дворянское достоинство? Крысолов отвечал, что он бы не пошел, если б и позвали. Он не знал, что его жизнь не то чтоб висела на волоске, а подвергалась опасности.

Царю чернь с оружием в руках внушала опасение, он серьезно полагал, что защитив свои дома, она со временем может пойти и на царя. Им, полагал Борис, только и нужен что хороший атаман. Потому, полагал Годунов, людишки оружие полученное в арсенале не вернут, припрячут… Однако, опасаясь Крысолова, голь сдала назад даже больше пищалей и сабель, нежели там было доныне: туда сносили и разбойничье оружие. И постепенно беда от Крысолова отошла.

Двух убитых Варькой и итальянкой воров отволокли на Божедомку, где их зарыли в общей яме. Третьего лишь оглушенного сковородой Корела забрал к себе в дом, и в глухую полночь Варька слыхала крики и приглушенные стоны. Но пытка ничего не дала — разбойник был из шайки Хлопка и был мелкой сошкой — не знал ровно ничего. Незнание это было из тех, что губит: утром Крысолов сдал его Чемоданову и скоро вор занял место на шибенице.

За итальянкой пришли немцы с Кокуя. Варька, хоть и не любила покойницу, но ее оплакала. Зашедшим дала десять рублей, только на похороны так и не пошла, опасаясь быть разоблаченной немцами. Да и неуместно как-то было православной ходить на папистскую тризну.

Долго гадала, можно ли за католическую душу молиться в православной церкви, но для себя решила: почему бы и нет. Бог ведь един.

Зерно

В начале октября Крысолов засобирался на север, к Архангельску.

В дорогу взял две сабли, за спину забросил казацкий мушкет, отбитый в драке за Московские стены. Свой старый, фитильный пистолет положил в седельную сумку, подарок Золы засунул за пояс.

Выехав из Москвы, заехал на Царь-Мельницу — все равно было по пути.

Как для конца вересня-месяца стояла просто оглушающая жара. Реки обмелели и устало едва текли в своих руслах. Высох и ров вокруг частокола мельницы — теперь его углубляли. После взятия части Москвы ворами такая работа уже не выглядела лишней. Но, с иной, стороны, если навалится не сотня-другая, а тысяча, то и ров с пушками не поможет.

Застал хозяина, хотя тот уже почти собирался уезжать, но не на север, а куда-то в другую сторону. Но с заглянувшим гостем Мельник потолковал.

— Гурий-то Офенянин моего совета послушал. Подрядился зерно царю доставить. Даже мельницу у меня прикупил. Слыхал, наверное?

— Нет, — зачем-то солгал Крысолов.

Угощал хозяин гостя пирогами и кофе: дом стоял с открытыми окнами и дверьми — проветривался. А сидели в саду, рядом с отцветшим уже розовым кустом.

Заморские гости, растущие на заднем дворе, еще более вытянулись. От местных, знакомых Крысолову с детства они изрядно отличались. Ведь рожь, пшеница или ячмень вырастают до пояса только низкорослым людям, а выше их, однолетних так сразу и не припомнишь.

Здесь же среди рядов мог укрыться даже высокорослый человек. Вот, наверное, было то самое растение, о котором сказывал некогда Мельник: высокое, похожее листьями на камыш, с волосатым колосом между стеблем и листом в локоть длиной. Между листьев было видно крупное желтое зерно. Рядом росло другое, столь же высокое, принятое в прошлый раз за помесь бузины и лопуха. Наверху у него имелись цветки: или один, размером со сковороду, или немного поменьше.

— Это если такой цветок, то какой же плод будет! — ахнул Крысолов.

— Плод? Плод мелкий — зернышки… Да оно почти уже поспело.

— Есть можно?

— Да пробуй на здоровье, — разрешил Мельник. — Только немного. Меня недавно обворовали — украли мешок с семенами.

Крысолов наклонил к себе один. В чаше цветка росло что-то похожее на желтый пух, казак оторвал немного его, бросил в рот. Мельник засмеялся, да и сам Крысолов понял свою ошибку: под пуховкой скрывались черные семена размером с женский ноготок. Казак попробовал их: вкуса они были никакого.

— И стоило это везти за три моря?

— Стоило, Крысолов. Ты, я смотрю, хоть и казак, но землю не понимаешь. С мерки земли заморского зерна выходит вдвое, втрое больше. Скотина стебли лопает — за уши не оттянешь. Кругом выгода. Правда, все одно — пока не гладко дело идет.

— А что так?..

— Да на Дону засеял два поля. Хорошо хоть в разных местах. И, представь себе! В одном селе народ всполошился, пошел слух, что растения вырастут, вылезут из земли, да съедят православных. Мол, привезли их с той стороны земли, а там все наоборот, нежели у нас, люди ходят вверх ногами, овцы едят волков, а растения — людей. Короче, бред… Но народ заволновался, поле поджег, сторож едва ноги унес. Пришлось брать самим оружие в руки и отбивать… Но потом успокоились, когда я им хлеба выдал, а когда съели, сказал, мол, он из этих растений выпечен.

Выпив кофе, разъезжались, каждый в свою сторону…


* * *
…Да что вы, тот галеон не был старым!

Он был просто древним.

Старым он стал гораздо раньше, где-то во времена Великой Армады.

Его уже хотели сдать на слом, но купили за сущую мелочь. Сделает хоть один рейс — уже прибыль. Вернется назад — изрядный доход.

И экипаж подбирали под стать кораблю: из долговых тюрем выкупали матросов, боцмана нашли в каком-то кабаке. Изрядно заплатили только капитану, который слыл бывшим пиратом и колдуном, водящим дружбу с самим морским чертом.

Корабль нагрузили под завязку, забили товаром все палубы. Но на всяк случай сняли с корабля все мало-мальски ценное, убрали на берег пушки, оставив лишь две полукулеврины.

Но, разумеется, ни груз, ни корабль застраховать не удалось: в одной конторе заломили несусветный процент, в двух вежливо отказали, еще в одной прямо назвали клиента самотопом и авантюристом.

…И корабль поплыл. Он едва полз: его днище обросло слоем ракушек, гораздо большим, нежели толщина бортов.

Дул крепкий ветер, но капитан никогда не приказывал поднимать все паруса — боялся, что вывернет мачты как гнилые зубы.

В трюмах сего галеона водились такие матерые крысы, что корабельные коты, опасаясь за свою жизнь, не опускались ниже второй палубы.

Пока шли вдоль Норвегии — три раза тонули. Судно клали в дрейф, латали корпус, подводили пластырь, конопатили гнилью гниль, снова ставили паруса. Порой было так паскудно, что повидавшие многое моряки были готовы прыгать за борт и добираться до берега вплавь…

…Но смотрели на своего капитана и мысли те оставляли — своим холодом спокойствия он заражал всех.

А тот, постояв на палубе, возвращался в свою каюту, сдергивал с клетки накидку.

В клетке, где пиратам было положено было держать пестрого попугая, бегал огромный белый пацюк. Капитан был уверен, что владеет крысиным царем. И пока эта тварь жива, ни одна крыса с корабля не уйдет. И, стало быть, еще поплаваем…

Но всему плохому приходит конец — так или иначе.

Корабль становился к причалу.

Тяжелые мешки и бадьи ворочали, спускали наземь, тут же грузили на телеги.

Корабль, лишаясь своего груза, вышел из воды, стал выше, будто распрямился. В него тут же стали грузить лес и вербовать экипаж пока тот не шибко протрезвел. Придя в себя, матросы удивлялись своей глупости, но в конце концов махали рукой: а вдруг пронесет заново, вдруг не потонем. Груз-то непотопляемый?..

Хотели нанять старого капитана, но тот лишь покачал головой и отправился на берег. Клетка осталась висеть под низким потолком — в ней лежал подохший белый пацюк.

По канату в холодную беломорскую воду спускались крысы.

Командовал разгрузкой зерна Павел Жидовин — крещеный ливонский еврей. Когда царь Грозный взял Ливонию, в плен попало множество жидов. Всех подряд окунали в крестильную купель. Для согласных и несогласных сменить веру обряд почти не отличался, за исключением того, что последних связывали и вешали на шею что-то тяжелое.

Пленных расселяли по разным волостям, и Павел рассудил, что коль царь такой Грозный, то держаться его стоит подальше. Оттого и отправился в Архангельск, где и зажил не без бед, но вполне прилично. Ходил в церковь, но в молитвенном рвении замечен не был. Был ленив, и постоянно придумывал какие-то приспособления, что облегчали работу.

Обрусел и даже стал подворовывать, но меру знал, за что его очень ценил здешний воевода. Когда море замерзало, учил детишек счету, грамоте да немецкому языку.

Порой иной лоботряс жаловался на своего учителя:

— А чего энта меня всякая жидовня учить будет?

И получал звонкую затрещину от воеводы:

— Оттого, что ты, дурак, даже свое имя с ошибками пишешь. Так что жиду еще надо пойти и поклониться в пояс, что грамоте тебя обучает!

Крысолов же глазел на кран, вроде колодезного журавля, которым мешки с зерном выгружали из корабельных трюмов. Похожий он раньше видывал в Италии, но собранный жидовином был массивней, основательней.

От созерцания конструкции его отвлек нищий, как-то появившийся на пристани.

— Позорище! — обличал юродивый. — Во все года везли зерно чужеземцев кормить. А теперь что? Теперь мы его сами у фрязи покупаем!

— Молчи уж… — отвечал обозный. — Не наша вина, что зерно не уродило. Немца надо поблагодарить, что согласился зерно продать. В Москве ноне и то цены выше.

— Вероотступники вы! Христопродавцы! Это святые просфоры будут из немецкого зерна печь? Лютеранской или паписткой мукой народ причащать?

— Заткните ему рот кто-нибудь, — бросил один возница. — Надоело право-слово…

Из сумки кто-то вытащил калач, сунул его в руки нищему:

— Накося, отец, погрызи… Займи рот…

И действительно, бедняк замолчал, стал ломать хлеб да бросать крошки в рот.

Кто-то из мужиков, неся очередной мешок, спросил:

— Что дед, лютерский хлеб в горле комом не встал?

— Дак я же за народное благо пекусь! Чем я больше съем, тем народу меньше искушенья!

Смеялись возницы, смеялись грузчики, улыбался и Крысолов: откуда юродивый узнал, что в мешках — зерно, что его привезли от фрязей?.. Сам догадался? Не может быть. Сболтнул кто? Хорошо, если возчик. А если нет?..

И Крысолов торопил своих спутников: пора, пора!

Те не перечили: знали, с кем имеют дело. Шушукались за спинами, но Крысолов делал вид, что не слышит, не замечает. Лишь раз не сдержался.

— Я слышал, когда-то на базаре его задели, так он пятерых убил голыми руками, еще до того как они вытащили оружие, — шептал обозный одному выпившему, а потому и дерзкому погонщику.

— Врут люди, врут… — ответил Крысолов. — Только троих. Остальных — уже потом.

И погонщик и обозный удивленно раскрыли рты: они полагали, что за пятнадцать шагов их шепот в морском шуме расслышать нельзя.

…Как-то не вовремя испортилась погода.

Зима наступила враз: за минуту сменился ветер, натащил туч с моря, стеганул сперва дождем, а после — снегом. Погонщики просили подождать — пока потеплеет, или хотя бы распогодится. Но Крысолов все одно гнал обоз в путь. И поезд тронулся в самую пургу, и ветер заметал следы полозьев. Снег ложился на мешки, на малахаи погонщиков, на шерсть лошадей.

С холма последний раз оглянулись на Архангельск — не гонится ли за ними кто-то?.. Нет, никого. Город готовился зимовать. Лишь выходил в море тот самый, привезший зерно галеон.

Боцман, возведенный в капитанское достоинство, отдавал команды. Корабль выходил в море: это была последний порт, который увидали моряки. Через сорок верст при небольшом волнении, устав от бесконечных разгрузок-загрузок треснул рангоут — хребет корабля. Галеон разломился на две половины словно орех: груз из трюмов рассыпался по волнам, и его разметало штормом, прогнивший корабль быстро пошел на дно.

Тут и сказочке конец.


* * *
Ревел ветер, норовил забросить поземку в лицо, рвал с елей шишки и швырял их наземь. Ели здесь были такой высоты, что шишка уроненная с самого верха при ударе об мерзлую землю раскалывалась на мелкие щепочки.

Нередко эти деревья-великаны падали на землю. В лесу их крушение проходило едва заметно — заскрипит да бабахнет, но порой стволы деревьев перегораживали дорогу, и приходилось ладить переезд.

Работой Крысолов рук не занимал, справедливо полгая, что в таких местах устроить засаду — самое то, отчего ему лучше быть на страже. И он обходил деревья, рассматривал корни, такие большие, что легко бы накрыли бы просторную крестьянскую избу. Но корни здешних деревьев стелились чуть не по земле, уходя в глубину едва лишь на сажень. Забираясь на север и на восток, Крысолов видывал уже подобное: деревья там пускали корни вниз, касались вечной мерзлоты, ожигались об нее, после вели подземные побеги в узком пласте между поверхностью и хладом. Тут причина была иная — слой плодородной земли был тонок, а зарываться в глину и песок дерево полагало ненужным.

Меж лесов, лугов мелькали здешние села и деревушки.

Порой поезд останавливался, и можно было лучше осмотреть местных.

Народ здесь был иной — крепкий, трудящий как на подбор. Да и отчего «как»? Таковых отбирал здешний мороз, здешняя работа — робкие да тонкие тут просто не выживали.

Как странно: голод тут почти не чувствовался: зерно здесь не родилось вовсе, оттого здешние обитатели кормились из моря, жили лесом, варили соль, потом меняли ее на хлеб и все остальное.

Ну а в остальном жили обычной жизнью. Бабы строили глазки холостым мужикам, их мужья за это поколачивали, сами спивались, толстели, вместе рожали детей, учили их разуму посредством розог — чтоб те слишком не умничали. То есть жили полнокровной семейной жизнью.

И, как ни удивительно, Крысолов им завидовал. Что толку с его метаний, боев, пролитой крови, заработанных денег?.. И ведь не заберешь их на тот свет, не купишь места в Царстве Господнем. И ведь не о копеечках речь идет, а о многих тысячах. Не то что келью в монастыре можно купить, а целую обитель построить можно на чистом месте. Но разве душа, а паче разум тем успокоится?..

Вслед за ними вслед спешила зима. Мерзли погонщики, костеря свою судьбу, выгнавшую их в путь. Мерз и Крысолов, но делал это молча, понимая, что от судьбы не сбежать.

Хороший глоток глинтвейна или сбитня его бы согрел. А может даже за подкладку кафтана завалилось немного зерен кофе — это тоже хорошо. Но хотелось простого человеческого тепла. Податливости женского тела под руками, звука ее сердцебиения…

Всего этого не было. Была работа, которую надо сделать.

Но время шло, все ближе было до Москвы, и почти ничего не происходило.

Лишь недалеко от Архангельска прямо посреди сильной пурги налетели карелы или еще какая-то чудь. Вынырнули будто из снега — мчались на лыжах, и будто бы хотели не захватить обоз, а устроить кутерьму с суматохой да стянуть, что плохо лежит. Крысолов сбил одного с лыж, сломал ему ноги, саданул из пистоля, но смазал. И нападавшие исчезли также неожиданно как и появились.

Проехали Каргополье, Вологду, Ярославль. Из Сергиевого Посада выехали еще до рассвета — до Москвы осталось всего-ничего. Теплые хаты, конец тревогам и волнениям.

— Держись, робята! — подбадривал возниц обозный. — Вот уже скоро Красное село. А от него до Москвы рукой подать. Веселей, ребята! Проскочим!

Но, как водиться, рано расслабились…

Бой при мельнице

Путь лежал не в Москву, а к мельнице, что стояла на реке Капельке. До города было рукой подать — если взобраться на шатер, то наверняка можно было увидеть если не городские стены, то хотя бы дымы.

С другой стороны, тут недавно совсем рядом шалила шайка Хлопка, но мельница уцелела. Почему это тогда не удивило Крысолова?..

Их встречали: на месте уже был приказчик, с ним — пару плечистых амбалов. Те тут же стали сгружать мешки и таскать их в амбар.

— Вы нам зиму привезли, — улыбался приказчик, указывая на снежок, который сыпал с неба на мерзлую землю.

Сам он был покрыт словно снегом — мукой. Она вошла в его одежду, волосы, даже в кожу.

— Где Офенянин?.. Обещал, что встретит?.. Мы и гонца выслали.

— Раз обещал — то приедет. Задерживается. Вы же такое дело провернули— зерно привезли. Да ты, казак, можешь ехать — твое дело сделано.

— Нет, я должен его дождаться.

— Раз должен — тогда жди. На вот, глотни.

Мельник протянул Крысолову флягу. Тот глотнул, поперхнулся: крепка, зараза. По внутренностям разлилось не тепло. Водка, словно жидкий металл плавила внутренности.

— Как тут без нас было? — спросил обозный. — Что нового?

И здешний мельник стал рассказывать: ничего нового, ничего особенно. Голодаем.

Трехлетний голод продолжался, но уже был будто не так страшен. Народец к нему привык, стал более цепким. Детей почти не рождалось — на голодный желудок как-то не до любви. Зато смерть свою жатву с лихвой собирала. Кто послабей — уже издох, что где-то даже и хорошо: меньше народу надо прокормить с убогих урожаев.

Опасен был не только голод, но и безразличие, им вызванное. Иной крестьянин глядел на посевное зерно, сбереженное чудом, и гадал: а надо ли его сеять вовсе. Все одно будет как в прошлые года — не взойдет. В поле его разбросать — все одно, что в печи сжечь. Не то сгниет, не то посохнет, а может саранча сожрет или еще какая-то казнь египетская.

А в животе будто бы скребли кошки, и крестьянин бросал в рот горсть зерна, перетирал его зубами, глотал. Может быть, то чем он сейчас живет — самое лучшее время в его жизни и дальше будет только хуже.

Устав слушать сто раз уже сказанное, от нечего делать Крысолов обошел мельницу — будто было тихо. На тоненьком снегу уже легли первые следы. Но ничего особенного: зайка, да белочка. Вот еще галка проскакала…

Продувал ветер. От него Крысолов зашел в мельницу, осмотрелся. Там везде были разбросаны пустые мешки, а в углу их лежала целая куча.

Крысолов прилег на них, думая лишь расслабиться, смежить глаза. Но усталость и водка сделали свое дело, утянули его в глубокий сон.


* * *
Сниться ему будто та самая хата, в которой он лежал позапрошлой зимой. Только теперь там лето: свет бьет через бычий пузырь, натянутый на окне, да легкий ветер шевелит занавеску на двери.

И чудится Крысолову, будто он лежит на той же лавке, где и лежал. Но болезнь его больше не терзает — более того надо встать и идти… Он пытается подняться, открыть глаза… Но веки словно налиты свинцом, снова тянет упасть в постель.

Крысолов подымается, идет часто с закрытыми глазами. Но какая-то сила отбрасывает его назад, на лавку.

…Занавеска, сплетенная из камыша, повешена, верно, чтоб не пускать в дом мух, свое назначение выполняет с точностью до наоборот: мухи влетают, но назад выбраться не могут, остаются в комнате.

Мух становится все больше, они дурные, злые, августовские — назойливо жужжат, кусают, пытаются залететь в рот, в ноздри.

Крысолов пытается подняться, отмахиваясь от насекомых, те гибнут десятками, но все новые и новые мухи попадают в хату.

И вот уже не видно света, вся комната заполнена черной жужжащей массой. И он тонет в ней: уже не хватает воздуха, света… Он бредет туда, где видел последний раз луч солнца, где дверь. Он уверен, что если выберется — будет легче. Все пройдет.

Шаг, еще шаг. Эта хата, в которой-то и ноги не протянешь без того чтоб в стену упереться, кажется бесконечной. И вот руки в жужжащей полутьме нащупывает ткань занавеси. Рывок и…


* * *
Проснулся резко, словно вынырнул.

Поднялся на мешках, зевнул, утерся. Будто всего-ничего и проспал, но, кажется, отдохнул. Крутилось со скрипами колесо, шумела вода, о чем-то разговаривали во дворе: но далеко — не разобрать ни словечка. В соседнем амбаре загрохотали шаги амбалов. Гораздо ближе по балкам пробежал мышонок, махнул хвостиком, из-за чего сверху посыпался крохотный мукопад.

Еще раз зевнув Крысолов поднялся и побрел к выходу.

На пороге застыл: судя по солнцу, он спал лишь час, но во дворе мельницы все переменилось. Мельник лежал с разбитой головой — убили его вот только что, и снег еще таял на его теле. Два амбала все также таскали зерно — но теперь возвращали его назад, на телеги. Стояли возницы, согнанные к саням: их окружали вооруженные оборванцы. Еще двое казаков на лошадях объезжали двор. Один сжимал в руке окровавленную шашку, другой поплевывал семечки.

А ведь все могло кончиться раньше, — подумал Крысолов. — Его могли убить во сне, но не обшарили мельницу, потому что зимой на ней нечего делать. Его не выдали — не сказали, что он здесь. Полагали, значит, что он их спасет…

Немного запоздало за Крысоловом скрипнула дверь. Все обернулись.

— Крысолов! — крикнул кто-то из воров. — Вот и свиделись!

Щелкнул самострел, но Крысолов ушел кувырком с крыльца, освобождая пистолет и шашку — мушкет его остался в сумке на коне. Дал два выстрела — убил двоих, но тут же пожалел об этом: следовало поберечь пули на то время когда станет действительно дурно.

Еще стоя на коленях, отбил первый удар, перекатился, встал на ноги. Перехватил пистолет — тот с набалдашником на рукояти был похож на булаву. Он ждал, что амбалы и возницы сейчас бросятся на спины разбойникам, но носильщики рванули к лесу, а возницы позволили себя охранять одному тщедушному воренышу с рогатиной.

Они просто стояли и ждали, что сейчас Крысолов спасет их всех. Эх, да что за жизнь — все опять надо делать самому.

Разбойники вооружены были ласками да рогатинами и легко держали на расстоянии. Он пытался ввернуться, навязать ближний бой, но был отброшен, пришлось отступать. Лишь раз распанахал одному руку, а так — лишь уворачивался от чужих ударов.

Смутная рать зажимала, брала в кольцо.

— Давай, прижимай его! — подбадривал всадник, ударяя откуда-то сверху. — Щас мы его почикаем!

И почикали бы, но прижали его к стене в которой была дверь. Отбивая удары, он шагнул в мельницу. Разбойникам бы остановиться, закрыть дверь, да подпалить бы строение с четырех концов, только они увлеклись, ввалились вовнутрь

В помещении стало полегче: развернуться с длинным оружием разбойникам было трудней. Крысолов достал одного, рассек лицо, так что сабельный удар перечеркнул глаз, нос, удлинил рот. Но на подмогу ввалился еще один — тот, кто убил хозяина мельницы.

— А где Бессон? — крикнул Крысолов. — Издох крысеныш?..

— Ногу подвернул, залечивает. Ты же нашего лекаря пришиб, — полуулыбнулся вор.

Отбросив ненужный пистолет, балки Крысолов сдернул пустой мешок — поднял облако белесой пыли, укрылся за ней, ткань набросил на рогатину, дернул ею вора на себя. Тому бы отпустить оружие, но вцепился он твердо, и достаточно было подножки, чтоб полетел злодей меж зубцов огромной мельничной шестерни. Смерть его была быстра, но кровава.

— Лихо, — заметил вор. — Только это не поможет.

Крысолов запрыгнул на балку, пробежался по ней, поднимая тучи муки, спрыгнул на остановившуюся шестерню, сбросил кому-то на голову другой пыльный мешок, ослепил на секунду. Поймал ногой ласку, прижал ее шестерне, раскроил голову вору, но сам тут же был сильно ранен в ногу.

— Не уйдешь. Загоним тебя в угол, хоть ты и Крысолов, сдохнешь как крыса.

Это было похоже на правду: пока он дерется — он жив. И от смерти отделяет одна ошибка.

Кровь лилась в сапог, нога уже плохо слушалась — о прыжках и кувырках следовало забыть. Но и без того дрожал пол и стены: в воздухе висела мучная пыль. Все бойцы стали белыми, словно покрытые снегом. И лишь кровь стежками ложилась на эту белизну…

И вот та самая последняя ошибка была совершена: когда Крысолов пытался дотянуться чуть дальше, его саблю поймали меж топорищем и древком бердыша, переломили. В руках казака осталась лишь рукоять да два вершка лезвия. Следующий удар бы убил его, но Крысолов упал на задницу — перекатился. Боль пронзила ногу. Рука что-то схватила — то был разряженный итальянский пистолет. Да и будь он заряженным — то не спас бы. Ствола у него было два, а воров тут попробуй, сосчитай.

И, как и было предсказано ранее, Крысолов отползал в угол. Там был колодец — уж не понять, для какой нужды хозяин вырыл его прямо внутри помещения — да то было и неважно. Мельница стояла у реки, и до воды было недалеко — с аршин. Крысолов свалился в сруб, надеясь, что из колодца есть ход в реку. Да где там — то была просто яма, и жидкости в ней было с полсажени.

— Ага! Загнали крысу в нору. Дави его, ребята, коли.

Крысолов нырнул, думая укрыться в темноте воды, но где там — тут же получил удар в плечо, вскрикнул, хлебнул воды, вынырнул. Глотнул еще воздуха.

— Что казак, перед смертью не надышишься? — пошутил вор. — Дайте-ка, ребята, я его припеку рогатиной.

Он взял у подручного оружие и, замахнувшись, ударил. Крысолов ушел, и, падая в воду, сам не понимая зачем навел пистолет на вора, нажал спусковой крючок. Пуль в стволах не было, но механика, даже побывав в жидкости отработала хорошо: повернула терочное колесо, который стесал пирит, и даже высек крошечную искорку…

Этого хватило.


* * *
Мельница взорвалась.

Офенянин видел это с горки. Сорвало крышу, выбило двери, дым и пламя брызнули из всех щелей. От испуга присели люди во дворе, а всадник просто упал с седла.

— Что такое? А-ну, гони, — распорядился Офенянин. — Ходу.

Кучер стеганул лошадей, два сопровождающих всадника перешли с шага на рысь. Увидав их приближение, двое со двора поймали лошадей и бросились наутек.

— Что сталось?.. — спросил Офенянин у своих людей, когда доехал.

Но те лишь разводили руками, да переглядывались.

Внезапно раздался грохот: из полуразваленной мельницы выбрался Крысолов. Был он страшен: в грязи, в крови и в муке.

— Живой? — спросил Офенянин.

— А? Че? Ни хера не слышу! Громче говори!

— Говорю, живой?

— Не кричи, не глухой. Живой. А то.

— Клево!

— И не говори. Сам в удивлении. У кого есть тряпка перевязаться? Давно меня так не кромсали.

— Шибрее не забашляю.

— А я и не прошу.

Крысолов обшарил мельника, нашел флягу, присел на телегу, поморщился, плеснув водку на рану. Осмотрев поле битвы, подошел и сел рядом Офенянин.

— Так что сталось? Разслемазывай.

— А что рассказывать. Бессона люди были. Откуда-то узнали, что зерно привезут.

— Кто-то из моих выдякнул?..

— Нет, среди твоих нету предателя. Иначе бы они меня выдали, пока я спал.

— А тех ты как приткнул?

— Да от искры пыль мучная взорвалась. Я слышал о таком, но забыл…

Подобрав брошенный плюгавым воренышем рогатину, он сделал из него костыль, и заковылял с ним к саням Офенянина. Но остановился, удивился.

— Что такое?..

Со снега Крысолов подобрал лузгу — шелуху с семечек, которые жевал удравший вор. В деревнях и селах особенно на Дону или на украинах щелкали тыквенные семечки. Эти были куда меньше, может чуть больше яблочного зерна, тоже белые внутри, но черные снаружи.

Они были странными, но все же Крысолов такие уже видел.

Краков

— Гх-гх… Простите, панове, что-то простыл…

Ян Замойский, великий коронный гетман врал всем, в том числе и себе. Кашель не был следствием простуды: какая-то жестокая болячка грызла изнутри его тело. Самые известные и, следовательно, дорогие доктора разглядывали с умным видом его испражнения, кровь, слюну, нюхали даже ушную серу… Но, в конце концов, гетман все понял сам, прогнал лекарей, и вместо них позвал священников.

— Что же вас так разобрало? — перебирая четки, спросил его тезка, прелат Ян Тарновский. — Мы молимся за ваше здоровье…

— Плохо, значит, молитесь… Погода еще сырая, как на зло. А я вместо того, чтоб греться у камина должен был ехать сюда якобы по важному государственному делу. И что я вижу тут? Кто это, пся крев, такой?.. Ежи, кого ты нам приволок?..

Мнишек, каштелян[77] Самборский тяжелый взгляд гетмана выдержал, улыбнулся, ответил:

— Это царевич Димитрий, сын Иоанна Грозного…

— Вернее он сам себя называет Дмитрием, — поправил его осторожный прелат. — Нам же это наверняка неизвестно…

— Его опознал бывший слуга царевича!

— Чепуха! Прошло одиннадцать лет! Дмитрию тогда было всего лишь девять!

На Мнишека Замойский смотрел со спокойным достоинством, местами переходящим в презрение. Но Мнишек выдержал взгляд: ничего, не впервой. Многие серьезно говорили, что Ежи просто не умеет краснеть. Если это было так, то Замойский ему завидовал.

Зато с откровенной обидой на присутствующих глядел Сигизмунд. В этом замке он был хозяином, он был королем Польским. Но это ровным счетом ничего не значило. Ах, как в такие минуты ему хотелось плюнуть в лица всем этим кастелянам, шляхте, магнатам, сделать что-то им вопреки. Но это значило — лишиться королевского титула, а, может быть, и жизни.

— Так царь он или не царь?.. — спросил кастелян виленский.

— Это так важно? — ответил прелат. — Вещь — это то, что мы видим в ней. Если мы как следует приглядимся к нему, и рассмотрим в нем царя, и убедим других увидеть тоже, то он царем и сделается.

— Да какой он царь! — возмутился Замойский. — Я на конюшне таких царей по десять на дню секу!

Но в словах Тарновского была доля правды. Дожидаясь решения, называющий себя Дмитрием, находился в соседней комнате с дочерью Мнишека — Мариной. И каждый, входящий в королевские покои успел его разглядеть. Юноша был прозрачен и неприметен. В нем каждый видел, что пожелает: кто-то неотесанного московитянина, кто-то напротив — аристократа.

— Это вопрос не личный, — стал объяснять Мнишек. — Это вопрос политический. Польша издревле служила убежищем для изгнанных русских князей. Разве князь Киевский Изяслав не искал помощи у Болеслава? Разве наши князья до поры до времени не скрывались на Руси?.. Сейчас, как никогда Польша нуждается в сильном союзнике: против шведов и турок. Московские бояре на наши вольности смотрят с завистью. А нашей храброй, но бедной стране не мешало бы пополнить казну. В нынешнем мире у всех великих стран есть колонии, все расширяют свои владения за счет диких народов. Нашей колонией могла бы стать Московия.

— Как бы нам не стать их провинцией… — осторожно заметил Жолкевич. — Ежели эта авантюра удастся, мы, возможно, получим мощного союзника. Ежели нет — мы безусловно получим могучего врага.

Пока Мнишек говорил, Замойский размышлял.

Его люди собрали кой-какие сведенья о Дмитрии… Будем для простоты называть его так. Появился сначала у Острожских, но те его спровадили от греха подальше, опасаясь скандала. Зато Мнишек его приютил, говорили, что даже подсунул ему свою дочь — Марину. Даже сюда, в Краков привез их вдвоем.

Замойский вспомнил лицо Марины. Назвать ее красивой мог только очень большой оптимист. Она была мила, да и только. Впрочем, пятнадцатилетний возраст делает милым и свежими всех девушек без исключений. Дмитрий ответно не был красавцем.

Пылкой любви тут нет: старый гетман определил это с первого взгляда.

Да и чтоб Ежи стал из-за сердечных дел устраивать судьбу какого-то проходимца? Да никогда. Тогда что?..

Метит в царские зятья?.. Мнишеки властолюбивы, расчетливы. Впрочем, расчетливость легко затмевается жадностью. А у Дмитрия шансы просто выжить на Руси, не говоря уж о престоле, — как у дождевого червя на раскаленной сковородке.

Кто-то хочет его, полного коронного гетмана обыграть в конце жизни. Кто?..

— Но разве власть цесаря дается не Господом?.. — спросил Мнишек, преданно глядя в глаза королю. — Разве Борис не узурпатор? Тогда Бог на нашей стороне, а если с нами Бог, то кто против нас?.. Но что я вижу? Несчастный скиталец, жертва покушений и судьбы нашел поддержку только у меня?..

— Мне очень досадно, что августейшая особа нашла поддержку только у вас. У так называемого Дмитрия есть повод для беспокойства.

Отпущенная шпилька была столь толстой, что некоторые каштеляны сочли лишним прятать ухмылки. Ежи был одно время приближенным предыдущего Сигизмунда. А когда тот умер, то обворовал покойного так, что короля не в чем было похоронить. В сенате был скандал, который с трудом удалось замять.

— Но коль вы заговорили о Боге, хотелось бы услышать, что думает святой отец?

Прелат пожал плечами, сплел пальцы и в них промолчал.

— И все же, царский сын он или нет? — спросил Жолкевич.

— А это что-то меняет?..

— Для меня — да.

Замойский ударил в звонок, стоящий около короля. На пороге вырос слуга, взглянул на Сигизмунда, но распоряжение получил от гетмана.

— Позвать его сюда.

На пороге возник нескладный молодой человек, похожий на выпускника иезуитского коллегиума. А в самом деле, — подумал гетман. — Не иезуиты ли?.. Говорят, Сигизмунду Дмитрия представил папский нунций Рангони. Этого не хватало: чтоб Рим лез в польские дела.

Заговорил Замойский. Даже в своей болезни находил преимущество: кто посмеет спорить со старым и больным человеком. Говорил он почти шепотом, тем самым заставляя остальных затихать и прислушиваться:

— Посмотрите в эти глаза. Разве эти глаза могут врать? Только это они и могут… Воля ваша, панове, но я бы этому человеку больше десяти злотых никогда бы не занял. А вы говорите, чтоб мы помогли ему занять московский престол? Спорили с соседями?.. Нарушали договор? У нас что, кроме этого бед мало?..

Воеводы засмеялись густо и грубо, переводчик поперхнулся, и, подумав, перевел все довольно неточно.

Стали сличать.

Для совета в архивах нашлись парсуны[78] сизображением ликов Ивана Грозного и его сына Федора. Каждый раз, когда в Польше избирали нового царя, московиты предлагали и своего монарха, чем, порой, изрядно веселили поляков.

Лики на парсунах не то чтоб не походили на претендента, а вообще вызывали сомнения, что на них изображен нормальный человек. По польским меркам художник обладал, возможно, слишком широким взглядом на живопись: пропорции не ставил и в грош, брезговал тенями и плохо разбирал цвета красок.

Изображения Ивана и Федора походили друг на друга, но странным сходством. Оное могло быть вызвано, к примеру, что рисовал их один иконописец, у которого все святые на одно лицо, а различие дается лишь цветом одежд.

Заспорили: похож претендент на изображения или нет. Какие-то черты, безусловно, совпадали. Как и у предполагаемого отца и брата, у претендента было два глаза, на голове росли волосы. Зато по европейскому обычаю гость бороду брил. Кто-то из кресловых каштелянов предложил подождать с месяцок, пока у Дмитрия не появится бородка.

— У него бородавка на лице! — громко доказывал один из сенаторов. — Это примета царского происхождения!

— Дожили! — сокрушался Замойский. — Доказывать царское происхождение на основании бородавок… Скоро докатимся до чирей на задницы.[79] И где чирьи… То есть бородавки на портретах? Где, вас спрашиваю?..

Сошлись на том, что портреты просто омерзительны и для опознавания никуда не годятся. Дмитрия отослали прочь из комнаты.

За окнами ударил ветер, застучали в стекла крупные капли дождя. Замойский скосил взгляд на часы: дело шло к полночи. Ранее он легко просиживал на таких советах ночи напролет, но года и болезни брали свое, хотелось спать. Он мог бы произнести долгую речь, но нужды в том не видел. И так все в сомнениях.

— Гх-гх… Неужто в Московии убить как следует не могут?.. Где это видано: нарочно убить человека, да не посмотреть того ли убили и до конца?.. Это что, комедия Теренция или Плавта? Но я так думаю, даже если его не задавили люди Бориса, то мы его должны тихонько придушить и все тут. Грех, так и быть, на мою душу. Мне все равно скоро встреча со всевышним назначена. Как-то с ним договорюсь.

— Да как можно так! — возмутился прелат — Мы — европейская страна! Мы не варвары!.. Хотя, конечно, можно и придушить… Даже если царевич истинный, для нас лучше воздержаться от его поддержки. До лучших времен… Выгоды сомнительны: сын Грозного вряд ли будет нам удобней Бориса. А вспомните, сколько бед мы получили от Иоанна?..

— Давайте голосовать?..

Проголосовали.


* * *
Гости разъезжались. Мнишек проводил дочь и претендента до своей кареты, но сам садиться в нее не стал, а занял место в следующем экипаже. Кучера щелкнули кнутами, лошади повлекли кареты. Копыта застучали по гулким мостовым.

С Вислы ветер натягивал туман, на Вавельском холме в кафедральном соборе задумчиво раскачивал колокол, словно раздумывал: а не ударить в него позвончей? Ночь была безлунной, темной, ливень, было начавшийся, сменился мерзким дождичком.

Хоть в карету Мнишек поднялся и один, рука другого человека, скрытого полумраком, задернула занавеску. В карете стало вовсе мрачно.

Таинственный пассажир спросил:

— И как?

— Да никак. Замойский — против, а с ним никто не хочет спорить. Короля прижал к ногтю, Тарновский, старая лиса, юлит, но тоже осторожничает. Я же говорил — ничего не выйдет. Мы только зря тратим наши деньги!

— Мои деньги, — поправил пассажир. — Действительно: коварству польскому нет границ… Не хотят они нападать на Русь, признавать Димитрия. Но ты говорил, что это предварительно, что будет еще заседание сената.

— Ай… — махнул рукой Мнишек — Там будет еще хуже. Меня многие не любят. Завидуют, наверное…

— Чему? — удивился собеседник. — Твоим долгам?..

— Что делать будем?

— Я думаю… — донеслось из глубины кареты.

Ехали молча. Пока собеседник размышлял, кастелян достал из сумки письмо, полученное из Самбора еще утром, сломал сургучную печать. Слегка отодвинул штору. Читать было темновато, но глаза привыкли к мраку, написано было крупно, да и лампы на карете давали какой-то свет…

— Надо же… — удивился кастелян.

— Что такое?.. — безразлично, скорей из приличия спросил собеседник.

— Поймали известного разбойника, казака… Да ты слышал о нем наверное — Корела, Анжей…

— Корела?.. Хм… Корела… Это большая удача.

— Еще какая!

— И что будет с ним?

— Мы теперь ему все припомним. Казнить долго будем… Когда я вернусь, устроим ему суд.

Снегопад

Шел снег. Ложился на плечи, головы, одежду повешенных над Лобным местом разбойников, превращая их в каких-то недобрых снеговиков. Порой, налетевший из Замоскворечья ветер раскачивал их, сбивая шапки снега, и мертвецы казались бельем на ветру, походили на одежду, на пустую человеческую оболочку, лишенную не только души, но и костяка.

Их выпученные незрячие глаза смотрели на Красную площадь, потом от очередного порыва ветра их поворачивало к стене, после — к Москве-реке.

Там царило веселье, и всем было плевать на повешенных.

Припорошив грязь нечистоты снежком, убрав улицы в сверкающую белизну, городом завладела зима. Ударил мороз, сковал льдом московские реки, речушки и пруды, и то, что недавно было преградой для движения, теперь превратилось в гладкую и ровную дорогу.

Холодное и торопливое зимнее солнышко отражалось в каждой сосульке, от чего было неимоверно светло.

На ровном льду Москвы-реки скользили на коньках дети, рядом играли в клюшки орава на ораву — кривыми палками пытались загнать тряпичный мяч в обозначенный ледышками створ ворот. Выше, ближе к взлобью строили снежную крепость, чтоб после разрушить ее с криком и весельем. Жаль только что снег московский на таком морозе в комок не слепить — потому оружия при взятии одно — кулаки.

На свежий воздух, на речной простор выезжали прогуляться и царь со своим семейством. Располневший и укутанный в шубу Борис занимал целую лавку, а напротив него сидели его жена и дочь. Для сына места не нашлось, но ему от этого было еще лучше. Федор катил в других саночках, а чтоб ему было не скучно — рядом сидела его подруга: Варвара Емельяновна, Фрязина дочь. Та и вовсе была рада-радехонька, что не оказалась в царских санях. И дело было вовсе не в Борисе — по ее наблюдениям толстые люди не были злыми. Могли гаркнуть, топнуть ножкой, но в ярости они отходчивы, незлопамятны. Куда больше страшили царская жена и Ксения. Варьке казалось, будто в царевне что-то таилось в ней недоброе, что-то такое, о чем она сама могла не подозревать. Старые люди говорили, что в ней есть нечто от деда — Скуратова, и явно это было не во внешнем сходстве. Тот за малый рост прозван Малютой, за лицо словно потертое — Скуратом, сам был рыжим, почти опаленышем — Бог шельму метит. А эта вот красавица, как есть царевна. Коса — девичья краса аж до попы.

О Ксении думали и в других санях: Борис размышлял о судьбе дочери.

Двадцать три года Ксении, засиделась уже в девках. Хотя с чего бы это?.. Красотой ее Бог не обидел. Да вот как-то судьба не складывается. А при такой судьбе и характер начнет портиться: почти четверть века прожила, а с мужиком не была. Тут всякая баба рехнется.

А может, ошибка отца в том, что ищет в женихи Ксении царевича, а они или слабые или неблагодарные. Да и сам хорош: хоть и сам царь, хочется еще быть и королевским сватом. А польские Пясты ведут свой род от землепашца, чем и гордятся.

Может, все же следует повести речь о союзе с Польшей. Но у Жигимонта один сын, тому только десять лет. Нет, не пойдет. Да и Сигизмунд Борису никогда не нравился.

А надо что-то думать, время-то идет… С такой скоростью младший брат ее быстрей женится.

От Кремля сани неслись вниз по Москве-реке, мимо стен Белого города, мимо Замосковоречья. Затем в большой санный путь впала дорога замершей Яузы, после — пролетело Заяузье, стены Скородома, покрытые шапками снега и сделавшиеся от того будто древним. А за городом — слободки и простор.

По реке шло движение: скользили сани торговцев, брели богомольцы.

Царь Борис улыбался народу, не забывая порой кинуть монетку нищим. Те кланялись, монетку подбирали, но едва сани скрывались с глаз — плевались.

К слову, о Федоре… — думал Борис далее. — Не многовато ли он проводит с этой немкой?..

Жаль, конечно, что она только баронесса. Хотя, с другой стороны, если барон станет царевым сватом, то его ценность в любой стране повыситься. Император возведет его в княжеское достоинство или что там у них есть. Досадно что у Елизаветки Английской не было дочерей: умна, даром что баба… Бают, что умерла непорочной, но врут наверняка — кому она даст проверять.

Хотя шибко умная баба — горе для мужика. Начнет им вертеть, как черт солнцем.

С иной стороны, казак сказывал, что у баронесски что ли семь сестер и братьев. То бишь внуков Борису рожать станет исправно.

Что ж, решено… Если дети захотят пожениться, он возражать не станет. Поворчит, конечно, для вида. Без этого никак. Ну а потом сменит гнев на милость. И Борис еще раз широко улыбнулся, представляя, как будет нянчить внуков. Даже если что не так пойдет, то не беда. Это у попа жонка последняя, а у Грозного вовсе семь было — куда больше, чем обычному человеку надобно. Да и семь жен его не спасли — пресекся род его. И, в общем — слава Богу.

Все в руце Божей — истинно так, — думал Борис. — Надобно в Сергиев монастырь съездить и помолиться. Да к ведунам заглянуть. Как говориться: Богу — свечку, а черту — новую кочережку. Вдруг на Ксении порча?..

Сани поворачивали назад — быстрое зимнее солнце клонилось к закату, и уставшие кони уже не так быстро влекли сани назад, по течению, а значит вверх.

Отужинав с царевичем, Варвара возвращалась домой, заглянув в соседский домик и передав хворающему казаку царских гостинцев.

Вернувшись издалека, дядя Крысолов на несколько недель слег в постель, из дома выходил редко да и то только в нужник. Варька заходила его навестить и видела, как он хромает, опираясь на костыль, да едва шевелит рукой.

Заболел, сердечный, — думала Варька. — Простыл или протянуло. Экий он болезненный, и ведь еще почти молодой человек. А что с ним будет в старости?

Сам же Крысолов над этим не задумывался, наивно полагая, что до старости он не доживет.

…Вместо покойной итальянки, Варвара наняла двух комнатных девок, чуть моложе ее, живущих недалеко — в Тверской слободе. Служанки обходились даже дешевле, чем одна итальянка, но и толку от них было мало, и по хозяйству Варька все больше стряпала сама и даже угощала своих горничных. Но без прислуги уже было неприлично обходиться.

Днем около дома Варвары постоянно стояла карета или сани из царского колымажного двора: вдруг барыня возжелает ехать в Кремль?.. Там ей благожелательно кивали бояре, народец попроще ломал шапки да кланялся в пояс.

Это было приятно.

Но к счастию своему Варька относилась с опаской: слишком часто ее жизнь меняла течение на противоположное. Судьба просто взяла передых, чтоб после поставить еще одну подножку. И чем лучше ей сейчас, тем хуже может быть потом. Потому к худшим временам она готовилась прямо сейчас: откладывала монетки, гадала, куда лучше бежать, где затеряться, когда ее обман откроется.

Но хоть и засыпала она иногда в печали от дум, вставала с кровати всегда с улыбкой. Ее ждал чудесный день, чудесный месяц, чудесная весна.

И кто знает, может быть, расчудесное лето!

Казнь Корелы

Суд был быстрым.

Это совсем не радовало Андрея. Говорилось, что короткий суд сулит долгую и мучительную смерть.

Корелу приговорили к казни, и, посоветовав готовиться к встрече с Всевышним, предложили на выбор ксендза и православного попа, но Корела отослал обоих. Он так часто находился на границе жизни и смерти, что набрался уверенности: за гробовой доской нет ничего, и жить надобно в этом мире.

Приговор ему зачитали в среду, а уже в пятницу велели собираться. После каменного мешка яркий дневной свет ослепил так, что Андрей зажмурился.

Светило солнце, но день был зябкий, и многие, чем смотреть на казнь, предпочли остаться в теплых домах. С крыш снегом мело мелкий снежок, который норовил насыпаться за пазуху. Но день, пусть и зимний был ладный. Помирать в такой решительно не хотелось. Кореле вообще ни в какой день не хотелось умирать, пожалуй, кроме дней жуткого похмелья. И теперь с этой жизнь приходилось прощаться. Немного успокаивало, что на миру и смерть красна.

В клетке, поставленной на телегу, Корелу доставили на базарную площадь, где на помосте его ждал палач.

С эшафота Андрюха осмотрелся, кивнул и улыбнулся: полюбоваться его последним часом собралось, может, тысячи полторы.

Без обид: ляхов он порезал на своем веку столько, что всех и не упомнишь. Казнить его было за что. Всю жизнь как-то выворачивался, уходил от погонь. И вот теперь они оказались удачливее, проворней. Ну что ж, напоследок он доставит им удовольствие. Долго будет вспоминать город, как казнили Андрея Корелу!

К Кореле подошел палач, был он одет в штаны, в кожаный передник, лицо скрывала маска. Через прорези смотрели усталые и мудрые глаза.

— Добрый человек, прости… — из-за ткани голос был гулким.

Корела плюнул прямо в лицо палачу. Целил в глаза, но не попал. Палач смиренно утерся, народ одобрительно заурчал. Казнь обещала быть интересной.

— Что пожелаешь в смертный час?.. — спросил палач последнее желание.

Корела уж не ожидал, что его предложат, но видать, здешний кастелян велел казнить по всем правилам, дабы потешить горожан. Хотел Андрей сказать, что желает, чтоб его в зад поцеловали, но раздумал. Желание не исполнят, а нового не предложат. Да и зачем это? Народу, конечно, увеселение, да хорошо бы и о себе вспомнить.

— Чарку чего покрепче.

Ее поднесли. Крысолов опрокинул чарку в себя, захлебнулся пламенем и горечью, но вида не подал, закусил злостью да матюком. Бросил чарку на помост, раздавил ее каблуком.

Крикнул:

— Эй, ляхи! А дрянная у вас водка! Наша горилка лучше!

Цыганка нагадала ему как-то, что умрет он в хмельном угаре. Всю жизнь он верил в это предсказание, и даже к нему стремился. Но, вот, похоже, не суждено, не сбылось. Водка лишь согрела, но ничуть не захмелила.

На козлах Андрюху разложили, широкими ремнями руки и ноги привязали к бревнам.

Свистнул кнут, на кожу будто бы плеснули расплавленного металла. Корела дернулся, заскрипел зубами так, что от некоторых откололись кусочки. И тут же посыпался следующие удары. Со второго удара Корела застонал, с пятого заорал благим матом. Под маской палач улыбнулся: и не таких раскалывали.

Палач охаживал кнутом от шеи до задницы и назад, как иной хороший банщик, не пропускал ни одной пяди тела, но с целью обратной. К двадцатому удару Корела уже не кричал — не оставалось сил, а лишь стонал и вздрагивал.

Сколь не опытен был палач, но все же сплоховал, упустил, дал казаку провалиться в забытье. Но в чувство Корелу быстро привели смоченной в уксусе тряпкой. После развязанного Андрея закрепили в квадратной раме в виде Андреевского же креста. Кнут заменила дубина. Под крики горожан она загуляла по бокам, затрещали ребра. На площади спорили, что будет следующим: станет ли палач отрубать конечности сустав за суставом, вырвет глаза или же забьет дубиной как есть.

…Когда Корелу сняли, он не держался на ногах. Ведром холодной воды взбодрили, от казака словно от раскаленных камней пошел пар. Ему связали руки за спиной, подвели к виселице, подняли на чурбан, палач накинул на шею петлю.

Народ неодобрительно заурчал: неужто и все? Маловато!

Палач ударил сапогом по чурке, вышиб ее из-под ног, и Корела рухнул вниз. Толпа взревела, глухо хлопнула пеньковая веревка. Длина ее была подобрана так, что Корела мог на цыпочках касаться земли. Стремясь выжить, он вытягивался в струнку, петля врезалась в кожу.

Народ смеялся, в повешенного летели подобранные на земле камни и нечистоты.

— Пляши! — кричали ему. — Пляши в петле!

И он плясал.

Он мечтал враз вырасти хоть на пядь, и даже смотрел вверх, на небо, откуда на него, верно безразлично, взирал Господь Бог. Нельзя было крикнуть, даже вздохнуть полной грудью, меркло в глазах. И тогда Андрей решил: довольно. Все одно — быть ему в аду сегодня до заката. Он дернулся вниз, поджал ноги…


* * *
С удивлением Корела почувствовал, что после смерти что-то есть.

На рай Андрей и не надеялся, а для ада тут было слишком зябко. Болели бока и спина — по крайней мере, два ребра были сломаны. Корела не был знатоком в умирании, но как-то полагал, что телесные страдания останутся в бренном мире.

Кто-то кашлянул. Простуда плохо сочеталась с загробным миром. Выходит, он жив, мучения еще не окончились. Стало немного досадно.

Корела открыл глаза. Это не осталось незамеченным:

— Пане… Он очнулся.

Голос принадлежал старому, плотному ляху, который сидел за столом и наминал кашу. Другой, совсем молодой, одетый в скромный костюм, листал книжечку.

Комнатушка была маленькой, с каменными стенами. Из крошечного окошка падал быстрый зимний свет.

Андрюха валялся в углу на соломе. Поняв, что прикидываться бессознательным телом не получится, он поднялся. Присел, облокотил горящую спину к холодной стене. Стало полегче.

— Не сиди так, — проговорил старик. — Спину застудишь.

Это внушало умеренную надежду. Приговоренному к смерти плевать на ревматизм.

Молодой убрал книжку, посмотрел в глаза Кореле, спросил:

— Признаешь ли ты, казак, природного царя всея Руси Дмитрия Иоанновича?..

— Чего?..

— Говорю, царь Дмитрий готов даровать тебе жизнь, ежели ты признаешь меня, присягу примешь и станешь мне служить.

— Ты, что ли, царевичем будешь?..

— Быстро схватываешь…

Корела кивнул: что есть — то есть. Откинул голову к стене, закрыл глаза, задумался. Потер шею — от петли еще оставался след.

О чудесно спавшемся царевиче Дмитрии Корела слышал неоднократно, правда, все более издалека. Дескать, кто-то встречал кого-то, который знает человека, видавшего царевича, как правило, давненько, да и далековато.

— А ежели я присягу не приму, то это будет последнее, что я не сделаю. Палач доделает, чего на эшафоте не успел, — рассуждал вслух Корела не открывая глаза. — Но моя присяга и жизнь царевичу нужна не задарма…

Ему не спешили перечить. Ничего хорошего за присягу он получить не мог.

Корела открыл глаза, встрепенулся:

— Чем я должен буду отплатить за царску милость? За что положить живот свой?..

И посмотрел в глаза Дмитрию. Тот взгляд не отвел.

— Я хочу, чтоб ты повел мое войско. Взял для меня Москву и отцов трон.

— А у тебе оно есть? Войско-то.

— Пока нет. Но я выдам тебе тысячу злотых его навербовать.

— Сколько?.. Да это же слезы, а не деньги!

— Знаю. Но больше пока нет. А за тобой народ пойдет.

Писать Корела не умел, зато считал в уме прилично, особенно деньги. На эти гроши можно было нанять сотню черкасов где-то на месяц. За месяц до Москвы можно доехать, если никто мешать не будет. А тут мешать будут — к бабке не ходи.

— А ты, стало быть, в Польше ждать станешь, когда трон к тебе в руки свалится.

Дмитрий вспомнил взгляд Замойского, покачал головой:

— Тоже пойду…

— Нас поймают и четвертуют.

— Тебе не все равно? У тебя уже один приговор есть. Выбирай. Или я сейчас верну тебя палачу, и все для тебя закончится. Или мы все же попробуем. И закончится все позже. И непонятно как.

— Понятно. Мне — понятно. Закончится все московским Лобным местом.

Мысль о московском Лобном месте, как ни странно была привлекательной. Все же погибнуть в Москве — совсем не то, что сгинуть в забытом всеми Самборе.

Корела скользнул быстрым взглядом по ляху, наткнулся на твердый взгляд. Задумался: где-то он видел этого старика, этот взгляд. Ах да: на эшафоте.

Андрей пощупал ребра. Так и есть — три ребра треснуло.

— Мне ребра чем-то надо перетянуть.

Палач бросил лежавшие с ним рядом на лавке полосы холста.

— Так полагаю, ты согласен? — спросил Дмитрий.

— Быстро смекаешь… — ухмыльнулся Корела. — Только ребра зачем было ломать?

— Для пущей назидательности. Тебя и так обработали почти без членовредительства. За месяц заживет. Государь может править своим народом либо посредством кнута, либо посредством пряника… Кнут ты почувствовал…

— А не боишься, что сбегу?

— Плох тот государь, который не знает своих поданных. Говорят люди, что своего слова ты крепко держишься. Значит, не сбежишь.

— Не сбегу… Ну, коль на то пошло, царь-батюшка, выдай своему холопу рубль на пропой. Выпью за здоровье царевича Дмитрия! И за свое немного…

Конец голода

Залечив раны, Крысолов стал ездить пока не покидая из Москвы. Начал узнавать, что слышно о Бессоне. Не издох ли он в холода, не пришиб ли его кто-то попроворней. Но нет: Лукьян был жив, хотя и откочевал от Москвы куда-то в сторону Вереи.

Когда немного просохли дороги, на толику времени казачий дом снова наполнился шумом и гамом, и у Варвары опять появился молчаливый и жуткий телохранитель. Остальные казаки гуляли, пили так, что тряслись дома вокруг. Они понимали: снова они в этом составе в Москву не вернутся, кто-то ляжет в чужую землю. Зола бы, может сорвался бы и раньше, как сам обещал — по первопутку. Но забунтовал народец: захотел отоспаться впрок, прогулять заработанное, отдохнуть. Можно было бы набрать новых людей, да не захотелось — эти были битыми и бывалыми.

И когда чумаки стали ладить свои возы для далекой дороги в Крым за солью, Зола стал собирать людей в другую сторону и в путь куда более дальний.

Когда тронулись, с небес хлестал прохладный апрельский дождик. Но дождь был в радость — на Дону яровое зерно давно уже посеяли и теперь дожидались всходов. Земля приподнялась, пошла множеством трещин, стала мягкой, теплой. Приложи к ней руку — и она заиграет словно пуховая перина.

— Верный знак — в ней зерно зреет, тесно ему в земле, — пояснял Золе попутный крестьянин, — Рвется к солнышку. Быть нам с урожаем!

— Так и три года тому назад рвалось… — сомневался Сенька-штуцерщик.

— Все теперь будет иначе. Это все потому что истинный царевич Димитрий идет, вот Господь и милостив стал.

И будто бы действительно: из-за облаков ласково проглядывало солнышко. За зиму снега навалило столько, что реки и колодцы были полны воды.

Прибывший в Москву Емельян тут же был принят у царя. Борис много расспрашивал про Дон, любопытствовал настроениями у казаков. Зола царя всячески успокаивал, и, конечно же, не стал рассказывать про надежды крестьян на нового царя. Годунов милостиво не стал уточнять.

Прямо тут в Москве нашлась первая работа: царь просил сопроводить в Любек еще дюжину молодых людей, отряженных на учебу. Хлипкие да слабые дети дьячков и подьячих явно были опечалены тем, что их отрывают от тятеньки и маменьки. А Зола и его люди просто вызывали ужас: экие злодеи, такой убьют и оберут, едва выедут за стены Скородома.

— Не боись, ребята, — подбадривал их Емельян как мог. — Не вы первые, не вы ото последние.

Эти слова, мягко говоря, не успокаивали.

Кроме того, для господина барона он получил богатые подарки: все более меховую рухлядь, а также с царской подписью и печатью приглашение погостить.

Варька хотела изодрать письмо тут же, но Зола был другого мнения, и сказал, что оно надо как доказательство, а барона он и так отговорит. Скажет, де, на Руси неспокойно.

Заехал Зола и на Кокуй, навестил стеклодува, получил от того письма и посылки в Германию. Многие желали передать родным гостинец и весточку, да не было надежного гонца. Немец же рекомендовал своим знакомым Емельяна человеком надежным и удивительно честным как для русского. И хотя, Емельян просил за доставку недешево, набралась целая телега почтового груза.

И, еще не тронувшись из Москвы, он считал барыши:

— Деньги — они везде! — хвастался он Крысолову. — Положим, собираюсь выезжать из… городишко под Смоленском, как называется — запамятовал. Купец у стен стоит, боится ехать. Узнаю — охрану взять не может, потому как местные объединились и заломили цену несусветную. А у него денег и так мало…

Пировали они в бане. На время приезда казаков, любящий покой и одиночество, Крысолов съехал туда.

— Может, зажилил?

— Да не… Там точно перед моим отъездом одного купца привезли… Его перевстретили, кожу сняли, вывернули наизнанку и зашили… Купцы перепуганы, а местные тем и пользуются. Хотя я так думаю — они же того купчишку и порешили…

— И ты что?

— А что я… Я и говорю торгашу, мол, шут с тобой… Все в одну сторону едем — плати сколько можешь! Он сперва с опаской, но поехал. А уж как в ножки потом кланялся — любо-дорого! Но деньги я с него взял.

— Кто бы сомневался! — улыбнулся Крысолов.

Но когда выпили, закусили, оказалось что все не так безоблачно.

— Позавчера ото встретил своего отца. Я в кабак заходил, а он — выходил. Час битый простояли, говорили — давно не виделись. Потом разошлись, пообещав заходить друг к другу. И уже к вечеру вспомнил, отчего отца так давно не видел — схоронил я его лет пять назад…

— Приснилось то тебе… — зевнул Крысолов. — А покойники к дождю снятся. Вчера как раз накрапывало…

— Да нет, что я сна от были не отличу? — обиделся Зола. — А вообще сомневаюсь я… Зачем все это?..

— Что?..

— Вот это все.

Он обвел рукой баню, но, было ясно, что имеет в виду весь мир, с ним связанный.

— Наше житие — с известным концом. Мы навряд ли проживем больше ста лет. Даже если перешагнем эту межу, ото что за ней — уже трудно назвать жизнью. Наше имя не вспомнят праправнуки. Да и насчет правнуков уже есть сомнения. В любом случае, наше имя без нас не проживет столько, сколько мы. Зачем мы живем?.. вот зачем ты живешь, Крысолов?.. Зачем Андрюха живет?..

— Андрюха — все просто: ему выпить, закусить и чтоб веселуха была… Я… Может из-за любопытства. Хочется посмотреть, чем это все закончится.

— Может, из-за любопытства, — гулко повторил Зола. — Того самого, что сгубило кошку…

За забором пронесся всадник, забрехала разбуженная соседская собака. Ей отозвался пес с соседней улицы. После голода собак осталось немного…

— Прямой ты, Крысолов. Прямой, словно ото лом проглотил. Не сомневаешься никогда. Ты думаешь, раз Корела простой, то он не сомневается? Да он сомнения водкой заливает!

Крысолов печально улыбнулся: здесь его друг ошибался, но разубеждать его не хотелось. Зачем? Чтоб поплакать друг другу в плечо? Чай, не бабы…

— Видел Андрюху? — поднял бровь Крысолов, желая сменить тему разговора.

— Да видел в начале прошлого лета на украинах. В Польшу собирался. Бродит сейчас где-то там между серпнем[80] и закатом. А вот скажи… Хотя и так знаю, без твоих слов… Ты же не веришь. Не верить всю жизнь просто. Куда сложней верить, а после веру потерять…

— Это пройдет. Говорят возраст у нас такой. А вера… Что же… Бывает, человек проходит всю жизнь Фомой неверующим, а к концу жизни — уверует. А у тебя вон невеста ждет дома. Еще не старые ведь — детишки еще будут.

Потрескивала лучина. Крысолов для себя нарочно выбирал смолянистые, еловые лучинки, и оттого в помещении висел приятный запах.

— А! — махнул рукой Зола. — Давай выпьем.

Крысолов не возражал.

Пили за полночь. Все больше говорил Зола, все больше приходилось слушать Крысолову. Лишь когда прокричали вторые петухи, Крысолов повел своего не крепко стоящего на ногах гостя к себе.

Тот был неспокоен, едва не кричал:

— Не врите, будто мы живем мало. До смерти доживут все!

— Тише ты! — осаживал его Крысолов. — Люди спят.

Крик опять разбудил спящую чутким сном соседскую собаку, но та на всякий случай решила, что лучше помолчать.

У двери дома расстались:

— Спокойнейшей тебе ночки! — пожелал Крысолов. — Дальше по стеночке дойдешь…

— При твоей говорливости у тебя во рту удивительно много зубов! — ляпнул Зола, но тут же очнулся: кому он это говорит.

Емельян тут же стал извиняться и пустил пьяную слезу, лез целоваться. Расстаться удалось с трудом. Лишь когда разбуженный Немой вышел посмотреть, кто ему мешает спать, получилось передать пьяного атамана из рук в руки.


* * *
…Утро — мудрей вечера.

Утром все кажется ясней, нежели при дрожащем свете лучины.

После обеда Крысолов зашел к казакам и застал прежнего атамана Золу — резкого, уверенного в себе, отдающего приказы.

Может, он сомневался глубоко в душе, но вида не подавал.

Это было важно, только Крысолов сомневался: не вылезет ли неуверенность позже, не сгубит ли она казака…

Чудесное лето

Прошедшая ночь была воробьиной. Грохотал гром, вспыхивали молнии. Луна словно кораблик, то тонула, то всплывала в волнах облаков. Дождь тысячами крохотных ножек шагал по крышам и стенам домов.

Великий град тишайше спал: дремали в сторожках и под шатрами башен стрельцы, опочивали крепким сном царь да царица. Спали тати, полагая, что сегодня на работу они не пойдут: ночь коротка и дождлива, не хочется грязь месить.

И сон был так сладок и глубок, что из него не хотелось выплывать, выбираться. Поворочавшись немного, царь повернулся на другой бочок, постановил для себя: срочных царских дел по стране нет, можно еще дремать.

Его сын, Федор, узнав, что батюшка его еще отдыхает, выдохнул с облегчением — разрешения просить было не надо. Да и не получил бы его Федор пока царь в здравом уме. А так оставалось лишь предупредить сестру. Ксения, собираясь в церковь, лишь рассеяно кивнула.

Федор спустился в конюшни, и затребовал у конюхов себе две лошади под седло. Конюх, было, заартачился, сказал, что царского повеления на то не было. Царевич отвечал, что его, Федора, повеления вполне достаточно. А если нет, то конюх волен пойти и разбудить царя, спросить, что тот думает по этому поводу.

Мысль будить царя показалась конюху не лучшей, и скоро, накинув капюшон плаща на голову, Федор проехал под сводом Боровицких ворот.

Калиточка в приметном дворе оказалась незапертой, Варвара ждала Федора, одевшись в мужское платье — таковых одежд осталось много после отъезда людей Золы.

— Не думала, что ты приедешь…

— Мы же с тобой поспорили, ты помнишь? На то, что дашь себя поцеловать…

Варька кивнула, улыбнулась. Убрала волосы под высокую шапку, и стала вовсе похожа на молодого паренька, если не присматриваться к… Федор покраснел, отвел взгляд: ну, в общем, если не смотреть выше живота и ниже шеи.

Когда этой весной поменяли тяжелую зимнюю одежду на более легкую весеннюю, оказалось что Федор вытянулся, раздался в плечах, превратился из мальчишки если не в мужчину, то в отрока. Но еще больше изменилась Варька. Ушла детская угловатость: где надо — стало наливаться, наконец-то отрасли волосы — теперь они были хотя бы ниже плеч.

Их выезд из Москвы прошел бы вовсе незамеченным, но прямо в Арбатских воротах они чуть не столкнулись с каретой.

— Куда прешь! — заорал на них кучер. — Не видишь, что ли, карета князя Куракина!

— Да как ты сме… — начал Федор, но Варвара его одернула — не надо.

Стоящий рядом стрелец зевнул: видать, сынок какого-то купчишки с приятелем. Отец мошну, поди набил, а у детей никакого почтения к титулам и возрасту.

За воротами свернули к Всполью, а, не доезжая до Новодевичьего монастыря, переехали за Москву-реку, и скоро выбрались на Боровский шлях.

После разгрома Хлопкового войска в Подмосковье стало спокойней. Да случись что, думала Варька, они уйдут — лошади с царской конюшни были хороши. Они сильно отличались от отцовского старого мерина, наверное, давно уже съеденного, на котором некогда Варвара училась ездить.

Сказывали, что чуть в сторону от Боровского шляхом между деревней Толстые Пальцы и рекой Незнайкой недавно прошел ураган, всю воду из озера выдул, выпил. Пройти аки посуху не получится, грязюка изрядная, но на лыжах, положим можно проехать. На земле остались лежать огромные сомы — их хватали, бросали на сани, везли на базар. А рыбу поменьше, видать, выдуло вместе с водой. Ее пронесет многие версты, а потом, может статься, словно манна небесная они выпадут на какой-то полуживой от голода городок.

Варьке хотелось взглянуть, как выглядит дно водоема без воды, не сокрыто ли на нем что-то подобное левиафану, разумеется, меньшего размера.

Но как не торопились они — не успели, натекла вода в низину, и оставалось лишь слушать рассказы здешних мужичков. Де, сказывали они, под берегом у холма имеется огромная нора, куда даже низкорослый человек войдет — видать жилище русалок и водяного, которые в озере, бывало, бедокурили. А еще не нашли шкелета сына кузнеца, который только этой весной утоп на глазах у свидетелей. Как есть, утянули его русалки!

Послушав байки, поехали дальше от Москвы, благо день еще не коснулся полудня. После дождя свежего воздуха было столько, что порой становилось страшно: не задохнуться бы, не опьянеть. Ярко светило солнышко, к небесам тянулся лес. В реке Незнайке рыба била хвостом о кожуру воды. О чем-то донельзя прекрасном пела птица на одиноком дереве.

Грудь Федора переполняла гордость: как же славно правит его отец, что даже птицы счастливы в этой благословенной стране. Ну а со временем леса и поля, села и города перейдут в его владение.

— И все это мое! — раз за разом произносил царевич.

В полях у дорог трудились крестьяне. С проезжающими незнакомцами они здоровались с почтением, но без раболепства.

Это были совсем иные люди, каковых Федор еще в своей жизни не встречал: они были простыми, совсем не чета дворянам, гордившимся заслугами своих дедов. Порой крестьяне тоже выбирались в Москву и даже в Кремль. Но туда они приходили как челобитчики, словно на своих похоронах наряженные в лучшее, ни разу ранее ненадеванное, а потому и неудобное. Царю челобитные они подавали, потупив взор, с выражением вины на лице.

Похожи на таковых были крестьяне, подведенные к царствующему семейству во время царской охоты или поездки на богомолье. Одежда на таких была поплоше, но держались нарочно отобранные представители народа скованно.

Однако когда смотреть на людей не из-за спин стрельцов русский народ оказался в хорошую сторону непохож на своих лучших представителей. Федор для себя сделал заметку: вечно спешащие москвичи, видимые из окна дворца и люди подмосковные — суть два разных народа.

Торопиться было некуда, Варька и Федор спешились, повели через поле лошадей в поводу. Работающие с раннего утра косари как раз, отложив косы, отдыхали возле скирды душистого, свежескошенного сена.

Варька вдруг вспомнила свое крестьянское прошлое:

— Дяденька, можно? — указала она на косу.

— Да на здоровье, парень! Помоги нам.

Варька взяла в руку коску, взглянула на лезвие — отбито ли. Замахнулась…

— Ну, коси, коса, пока роса.

И пошла по полю: с тихим шелестом трава ложилась наземь.

Федор смотрел на нее во все глаза, после взял другую косу, замахнулся! И коса, звеня вошла в землю.

— Что же ты делаешь? — обернулась Варька. — Кто ж так косит?.

И, отложив свою косу, она подошла к царевичу, стала учить:

— Руку сюда… Да другую руку! Эту — сюда. И вот так… Спину поворачивай, гляди за лезвием. Веди…

И коса снова запела-зашептала, не так как у Варьки, но похоже. Косари незло потешались над царевичем, хохотали, особенно загоготали, когда через четверть часа парень в высокой шапке сказал другому:

— Наморился, касатик? Ну, давай передохнем.

И только когда ребята отправились в сторону села, один косарь наконец заметил:

— А похож ведь мальчонка, который без шапки, на Борискиного мальчонку.

— На какого Борискиного? Который из Шарапова? Да ну, там вся рожа в чирьях!

— Дурак ты, на сына царя Бориса.

— Да ну тебя! Мели, Емеля…

— Я его сам в Москве видел, знаю что говорю — вот тебе истинный крест.

И старик щедро перекрестился.

— А, ну коли так… Тогда конечно да. Истинная правда!


* * *
В дорогу Варька не собирала еду. Взяла лишь немного серебра, справедливо полагая, что в любой деревне еду ей продадут с удовольствием и куда дешевле, чем в столице.

И действительно: стоило блеснуть в ее руке серебру, как тут же появились крынки с молоком, хлебушек. Стоял нестрогий Петров пост, но путешественникам нашлась и рыба и каша с грибами. А грибы тут были особенно хороши: маслянисты и вкусны, и Варвара подумала, что она бы смогла прожить всю жизнь, избегая скоромного, но вкушая этакие чернушки, маслята и опята.

За кротким ручейком, который из-за своего крохотного размера не получил и имени в тени стога сена присели для трапезы.

Федор с подозрением взглянул на молоко:

— А они нас не отравят?

— Да кому мы тут нужны, чтоб травить! — и, поперхнувшись, Варька поправилась. Тут никто не знает, что ты царевич, да и яда купить они не разбогатели. Ешь, давай!

И, показывая пример, Варька принялась уплетать кушанья. Федор тоже стал обедать, предпочитая больше хлеб с молоком, и выбирая из каши кусочки грибов.

Но разговорился: в былые времена Борис, опасаясь отравителей, держал при себе особого человечка, который должен был вкушать яства, прежде чем они попадут на царский стол. Иные полагали, что это была чуть не райская работа: в голодный год только знай что лопай, то, что состряпали лучшие повара державы. Однако, ожидая смерти от каждой тарелки, человечек свихнулся, отказавшись от пищи вовсе, и в скором времени помер от болезней желудка.

А нового испытателя кушаний Борис заводить не стал: заезжие немцы рассказали, про яды, которые человечек мог проглотить без заметных последствий, жить-поживать, а после умереть через неделю вместе с царем.

Федор рассказывал и глядел на Варьку. Девушка смеялась, а парень говорил сбивчато, потому что размышлял, не напомнить ли ему о поигранном поцелуе.

И вдруг в небесах громыхнул гром, словно Господь разозлился: чего медлишь, парень.

С неба вдруг резко хлестанул дождь такой силы, будто то самое ветром украденное озеро сейчас вылилось на них. Дети рванули через поле к навесу, под которым сохло сено. Пока бежали — вымокли до нитки и одежда прилипла к телу.

Варька вырвалась чуть вперед, и Федор думал: «Вот сейчас догоню ее и поцелую в щечку. И будет что будет». Но под навесом он влетел в объятия девушки, и та приникла губами к его губам.

Ее уста пахли парным молоком и свежим ржаным хлебом. По удивительному совпадению его губы пахли также.

И парню показалось, что в него попала какая-то невыносимо сладкая молния. Время остановилось, замерло, тысячи тысяч капель дождя замедлили свой полет и зависли между небом и землей, а где-то далеко за селом к земле медленно кралась молния.

Федор обнял Варьку, прижал к себе. Какой он был глупый: не в дубравах, не городках и селах счастье, а в вот таких девушках рядом. И не надо ради такого богатства ходить в походы: казалось, что Варька и сама была рада делиться этой радостью. Губы Федора коснулись края рта Варвары, поцеловали щечку, ушко, спустились ниже, к шейке. Затем, губами собирая каждую капельку, оставленную дождем на теле девушки, добрался до ворота рубахи, стал пытаться проникнуть далее. Девушка, закрыв глаза, тяжело и густо дышала…

Он бы целовал ее всюду: от лба до мизинчиков на ножках, да мешала одежда, и руки царевича стали обшаривать девичье тело: скользнули вниз к попе: было так приятно ощущать ее упругость, налитость, но хотелось чего-то другого…

Чего? Федор не был уверен, что знает… Раньше, когда царевич был совсем мал, его родитель приглашал к нему играть детей худородных дворян. Те, запуганные родителями, в Кремле вели себя тихо, скромно, царевичу поддавались так, что тому самому становилось стыдно за своих наперсников.

За товарищами царевича Борис следил цепко, постоянно их меняя: он хорошо помнил, что в царски покои сам проник таким же образом. Но какой-то милостью царь все же их не обделял, и со временем Федор все же встречал друзей детства. Те, порой делились с царевичем скабрезными шутками, намеками об отношениях с женским полом.

Но, как водиться, природа брала свое. Не выпуская из левой руки этакое сокровище, Федор правой повел вверх, по бедру, скользнул под рубашку, коснулся чего-то даже более приятного, нежели девичья попа, пальцы погладили сосок. Девушка застонала…

Ммм… Это надо было не гладить, а целовать… Для этого следовало снять с девушки рубаху. И Федор выпустив девичью красу, стал развязывать тесемки на рубахе.

Варвара закрутилась, выворачиваясь из рук Федора:

— Феденька, Феденька, остановись пожалуйста. Не надо дальше, прошу тебя. Ай, ну что ты делаешь, остановись…

И Федор остановился. Секундой позже они стояли в полсажени друг от друга, покрасневшие, так словно застали друг друга за чем-то не приличным.

— Ну и… — спросила Варвара. — И чего ты остановился?..

— Ты же попросился, а я послушался…

— Ну и дурак…

— Ты вырывалась… А я не хотел тебе делать больно.

Варька кивнула, и целомудренно поцеловала Федора в щечку.

Дождь заканчивался.


* * *
К Боровской дороге поехали другим путем — по узкой, петляющей через еловый лес тропинке. В лесу после ливня было свежо. Капельки дождя, стекая с ветки на ветку, все еще спускались к земле. С шелестом раздвигая опавшую хвою лезли из земли грибы. Деревья смыкались своими кронами где-то высоко вверху, и путникам казалось, что едут они через какой-то храм, где лучи солнца струятся через световые колодцы — разрывы между ветвей, а зеленый, шумящий свод покоиться на мощных колоннах. В самом деле, здесь внизу стволы были ровными, без единой веточки. Их не было смысла здесь выращивать — прямой солнечный свет мог появиться тут только если бы рухнул кто-то из могучих соседей, и за небесным пламенем деревьям приходилось тянуться все выше и выше.

Вдруг деревья расступились, тропинка пошла по бережку озерца.

— Федька, а давай искупаемся?.. — позвала Варвара.

— Да что ты Варя… Куда тут купаться…

— Что, боишься?.. Эх ты! Да не бойся! Если тебя водяные утянут, я за тобой пойду и под воду! Только нет тут водяных: сам смотри, вода неглубокая, прозрачная. Да им спрятаться негде.

— Я боюсь?.. — будто удивился паренек. — С чего мне бояться?.. Скажешь тоже! Только как нам купаться? Тут купален нет. А я и ты… В общем…

— Ай, да глупости. Вон камыши видишь? Я справа в воду пойду, а ты — слева. Только чур не подсматривать!

Привязав лошадей в лесу, разошлись в разные стороны. Варвара разделась донага, стала входить в озеро. Вода тут была холодной, но свежей, проточной.

Варка прекрасно знала — сейчас Федор не купается, аподсматривает за ней из-за камышей. Ну что же на то они и мужики, чтоб за бабами подглядывать. Ну да ладно, пусть любуется, с нее не убудет. Да и было в этом взгляде что-то приятное. И будто повинуясь невысказанной просьбе, оборотилась бочком, потом плеская на себя водой, повернулась лицом к камышам, провела руками по бедрам, вверх, к грудям, взяла их в ладони будто взвесила, сама собой полюбовалась в воде: ведь действительно хороша.

Потом легла на воду, поплыла.

Оставшись почти одна, задумалась: что день сей значит? Феденька такой же как все мужики, или все же не такой?.. Не много ли она ему позволила? Или наоборот, не мало ли?.. Чего вообще следует ждать от царевича? Говорят, яблоко от яблоньки далеко не падает. Но вот о его отце, Борисе рассказывали много дурного: де, он царевича убил, дворян душит да в реку кидает, с колдунами дружбу водит. Однако грех супружеской неверности ему никто не вменял.

«Как-то будет, — решила Варвара. — Все пока расчудесно».

Авантюра

Торопились.

Летели как черные птицы и плащи, словно крылья, развевались за плечами. Завидев всадников, путник сходил на обочину, понимал: не к добру эта спешка. И действительно, люди в седлах были злы, суровы, и в продолжение своих мыслей, касались рукоятей оружия. Из брусчатки подковы выбивали искры, на полевом шляху поднимались клубы пыли.

В ворота Самборского замка лошади влетели в мыле, гулким топотом наполнили колодец двора. Но достаточно было одного взгляда, чтоб понять: замок пуст, не успели.

— Чего надо? — с балкона гаркнула вышедшая на шум Ядвига, жена Ежи Мнишека.

— Имею предписание арестовать некого Дмитрия.

— Нету его! Уехал к себе в Московию!

— Тогда я должен допросить пана Мнишека.

— Он уехал со своим будущим зятем…


* * *
— Чего? — не сразу понял коронный гетман. — Чего?.. Повтори, что ты сказал.

— Сказала, что с женихом Марины Мнишековны пан Ежи отправился за кордон.

Замойский заскрипел зубами так, что этот звук услыхали слуги за дверьми. Посланец, принесший дурную весть, ожидал немедленной кары, но гетман лишь недовольно махнул рукой: выйди! Гонец был рад стараться.

В просторной комнате дворца король Сигизмунд и Замойский остались вдвоем.

— Ты слышал, Сиги? Со своим женихом… Кастелян Самборский славен тем, что занимать деньги любит, а отдавать — нет. И если он так печется за этого самозванца, что даже свою дочь под него подложил — ему кто-то хорошо платит… Но пока я жив — вторжения польских войск в Московию не будет.

И тут коронный маршал зашелся в жестоком приступе кашле. Кашель был монументален: казалось, в груди Замойского разместился горный массив, в котором сейчас начался небольшой, но весьма неуютный камнепад. Этот камнепад ему и королю напомнил, о том что жив он будет недолго. Очень недолго.

Король не любил гетмана, и дал себе зарок, что устроит себе праздник, когда тот наконец умрет. Слыхали, что этот наглец сказал на заседании Сейма? «Король царствует, но не управляет!» Так прямо и сказал!

Ответно Замойский не любил Сигизмунда и всячески подчеркивал, что сейчас в этой комнате находиться самый влиятельный человек в Польше и этот человек — не король.

К Его Величеству гетман подвинул лист:

— Пишите письмо. Предупреждайте Бориса о самозванце. Сообщите что при нем сколько-то поляков, но они действуют на свой страх и риск. И даже самый лучший монарх не в силах отвечать за действия абсолютно всех своих подданных.

И король послушно, словно школяр принялся писать послание. В самом деле: зачем королю марать пальцы чернилами? Для этого есть секретари и канцелярия. Нет же, выдумал, чтоб лишний раз унизить.

Под скрип перышка Замойский задумчиво принялся листать бумаги. Были письма из Москвы, Стокгольма, Любека, Копенгагена, но мысли коронного гетмана все чаще возвращались к Московии.

За редким исключением Замойский считал русских недалекими, но сильными лежебоками. Умелые бойцы даже в меньшинстве смогут таких поколачивать. Но всякому умению меньшинства можно противопоставить такое большинство, что малочисленные умоются кровавыми слезами. А если еще большинство научится кунштюкам у других умелых?..

Оттого гетман особо внимательно следил за матримониальными планами на детей Годуновых. Основное внимание уделялось Ксении — девушка была давно на выданье, и одно время ее брак сперва со шведским, потом с датским королевичем был уже почти решенным вопросом.

Но союз Московии со шведами допустить было нельзя. Он предполагал лишь одного общего противника — Польшу, и в столкновении с союзниками она была бы просто раздавлена. Немногим лучше был бы коалиция Годунова с Габсбургами. И Замойский потратил уйму средств и энергии, чтоб предотвратить эти объединения.

Зато объединение Грузии и Руси, о котором ныне доносили посланцы, было даже выгодно: христианские державы могли потеснить мусульманские страны.

Брат ее был гораздо младше, но со временем имел все шансы превратиться в самого завидного жениха всей Европы. Говорили, что Елизавета-англичанка сватала ему дочь своей приближенной… Это для Польши скорей не плохо и не хорошо — Англия далеко, хотя если две некатолические державы объединятся… Впрочем, дело это прошлое. Елизавета умерла в позапрошлом году, брак расстроился. Теперь снова говорили о Грузии, да еще появились слухи о какой-то курляндской баронессе. Пустяк, конечно, но надо уточнить. Надо узнать, кто ее отец. Может, стоит переманить его в Польшу, возвысить до сенатора?..

— Все, готово! — король отложил перо и присыпал свежее письмо песком.

Замойский кивнул, принял лист бумаги, начал читать. Снова закашлялся, прикрыл рот платком. На белый батистовый платок легли капли крови. С месяц назад у гетмана открылось кровохарканье, которое становилось со временем только сильнее.

— Да, все хорошо, Сиги. — похвалил гетман короля. — Я еще попробую образумить Мнишека, но обезопасить себя не помешает. Но если у Ежи эта авантюра выгорит, все книги по тактике, стратегии и дипломатии надо собрать да сжечь.


* * *
Поход с самого начала не удался.

Корела говорил, что надо дождаться весны, когда травка для лошадей взойдет, когда казак легче на подъем. А кто же, на осень глядя, в поход выступает?..

Да разве его слушали?

Дмитрию и Мнишеку стало вдруг тесно в Польше, Замойский стал обкладывать их словно зверя на охоте. Едва переправились через Днепр: по чьему-то приказу все лодки отогнали куда подальше.

Как только пересекли кордон, влупил холодный осенний дождь. Вымокли даже тщательно укрытые запасы пороха, и телеги с припасами вязли в грязи по самые оси. Потом будто распогодилось, наступило бабье лето с бабьим же характером: то согреет, то отвернется, подставит ножку, бросит в грязь и снова одарит теплой улыбкой. Но в ответ Андрей не улыбался: знал, что дальше будет только хуже.

Вокруг пылала осень, сорвавшийся будто с цепи ветер рвал с деревьев листья — пока еще по одному, но уже все чаще, уверенней. Они все опадут, когда ударят морозы — тогда в лесах не шибко скроешься, тогда на снегу каждый след на виду, особенно если следов — несколько тысяч. Зимой надо сидеть в теплых хатах, а не воевать, — думал Андрей.

Да разве то была война?

Шли окольными дорогами, избегая больших городов. Казаки ожидали, что в селах кто-то усомниться в истинности царевича, и, стало быть, можно грабить. Но крестьяне неизменно подносили черствоватый хлеб да соль. Порой к смутному воинству даже кто-то приставал: а что, рожь убрана, дел особых нет — до весны можно и показачить.

Таким приблудам, черкасам-запорожцам, казакам-донцам да и полякам Корела не верил ни на грош. Над истинностью Дмитрия они не задумывались, шли в поход за жупанами, намереваясь дать деру еще до того, как дела станет плохо. Ну а в том, что таки станет — они не сомневались. За такой ход мыслей Андрей их не винил, потому что он бы и сам так сделал. Но вот беда — даже если он сбежит, то небо ему с рогожку покажется. Будут искать атамана Корелу по всему миру.

Это только страннику, чья совесть чиста, кажется, что мир необъятен.

А если ты беглец, и всего боишься, то и мир тебе кажется крошечным. Земля велика, да спрятаться негде. Большие города близки к царю, а тут на Украйнах деревушки маленькие, где каждый человек, особенно чужак на виду. Меж ними — многие версты дорог через поля. И беглеца на них видно издалека.

В начале второй недели похода отряд настиг гонец от Замойского. Мнишеку, в присутствии Дмитрия и Корелы он сообщил:

— Имейте в виду, что если вы попадете в плен, Речь Посполитая за вас вступаться не намерена. Вы не будете военнопленными, а просто разбойниками. Только и всего.

Мнишек гонца выругал и выгнал прочь без ответа. Но над услышанным задумался, и далее, по его приказу и без того небольшое воинство разделилось. О том, чтоб Корела командовал поляками и речи быть не могло. Шляхта держалась особняком, от казаков высокомерно воротила нос, и слушала только Дмитрия да иезуитов, и то при условии, что жалование платили вовремя.

Дальше пошли двумя колоннами — польская шла лесами, окольными тропами, борясь с комарами и уничтожая ягоды. Вторую, казачью, вел Дмитрий, и, коль на то пошло Корела. После Покровов подступили к первому городку. Андрей думал взять его наскоком, захватить, пока не успели закрыть ворота, но каким-то дивом о подходе войска горожане узнали и закрылись. Без единой пушчонки, все, что могло сделать воинство с гарнизоном за оградой — это рассмешить.

Корела хотел отступить, но Дмитрий сказал:

— Ступай смело. С нами Бог.

И, не дожидаясь пока Корела преодолеет сомнения, пошел сам. Ничего не оставалось воинству, как последовать за своим вождем. Дмитрий стал лишь в саженях двадцати от стены, на видном месте, нарочно стараясь, чтоб его видело побольше народу в крепости. На таком расстоянии не то что от стрелы, от камня было бы трудно увернуться. Но почему-то не стреляли. Корела думал, что знает почему: не всяк день такое развлечение выпадает. Ждут: чего же он скажет.

И Дмитрий действительно заговорил:

— Православные люди! Я есть истинный сын царя Ивана — царевич Дмитрий! Отрекитесь от годуновской скверны, перейдите под мою длань! Откройте ворота!

Он безумен, — думал Корела, поправляя ерихонку. — И все мы сейчас погибнем. Ворота они откроют. Но потом. А сейчас со стен ударят пушки, и нас тут всех сметет, покрошит, покалечат. И только после они выйдут, кого добьют, кого казнят сами, а кого отправят на правеж в Москву.

И живые позавидуют мертвецам.

Но вместо шипения фитилей и последующих выстрелов раздался другой звук: ворота заскрипели и открылись.

Грянул торжественный крик: сперва за спиной Корелы, а после — внутри острога.

— Победили… — пробормотал Корела.

Он был удивлен.


* * *
К Дмитрию приволокли и бросили под ноги здешнего воеводу. Но он благоразумно признал царевича и был пощажен, и даже вернулся на ту же службу, где и ранее находился.

После — послали гонца вывести из лесов отряд Мнишека. Гонцу пришлось рыскать по лесам и болотам два дня, прежде чем удалось обнаружить поляков. Не то они так осторожно выбирали путь, не то просто заблудились.

Пока ждали второй отряд, в остроге запировали, закутили, в пару дней выпили то, что припасено было на год вперед. Ну а пока было вино — гужбанили, орали песни, танцевали под плохонькую музыку.

— Эй, Беляшка! Иди ко мне! — какая-то девушка схватила Корелу и увлекла его в пляшущую толпу.

Девчонка закружила Корелу в танце, тот сделал круг, другой, но голова запаморочилась.

Андрей оступился, упал на лавку, к нему на колени тут же присела девушка, запустила ему руку в волосы.

— Беляшка, а откуда у тебя такие волосы? Такие белые, как снег…

— У нас у всех там такие.

— Там — это где?..

— Это на севере. У нас там много белого.

Перед глазами Корелы легко и весело кружился мир. И дело было не только в танцующих, не только в выпитом. Хмелила легкая победа. Он по-хозяйски осмотрел крошечную площадь, узрел здешнего воеводу, который пил как все и был весел. Похоже, сдача городка его не печалила, а даже наоборот.

— А ваш воевода, гляди-ка, не дурак выпить!

— То он не пьет, а похмеляется, — ответила подруга. — А пил он перед этим неделю.

— Пропивал царевы деньги?..

Да он же ждал Дмитрия! — очнулся Корела. — Дал себя связать, приказал открыть ворота. Видно прогулял воевода казну одного царя, вот и переметнулся к другому.

Девушка покачала головой:

— Да нет. Деньги-то у него точно появились. Только их точно не царь прислал. Да ну их, Беляшка! Иди ко мне!

И она прижала атамана к себе так, что его голова уткнулась меж ее грудей. Мысли о чей-то измене тут же вылетели из головы.


* * *
— Монастырский городок… — зевнул царь. — А где это?..

Дьяк услужливо ткнул на карту:

— Где-то тут…

— Это далеко. А Днепр где он перешел?

Палец ткнулся чуть восточней. Выходило, что самозванец идет не на Москву, а движется окраиной, вдоль границы.

— И сколько у них народу.

— Пара сотен конных поляков, да тыща казаков. Ведет какой-то атаман Беляшка.

— Ну надо же… Пусть тыща, а город взяли…

— Доносят из соседнего городишки. Их воевода сказывает, что ему предлагали деньги, если он перед самозванцем откроет ворота.

Царь задумался. Тяжело прошелся от стола к окну, постоял там немного и вернулся.

— Врет он, — проговорил Борис. — Если кто-то его подкупал, то отчего не изловил, в Москву не отправил изменника. Хотя, может, не столковались в цене, да гонец после больше обещал привезти… Что за страна? Верить никому нельзя!

— И что прикажите? Изловить самозванца?..

Борис задумался:

— Не так все просто. Не он мне нужен, а человек, за чьи деньги остроги сдаются.


* * *
— Помянем… — предложил Шубник.

Выпили горькую, не чокаясь и печально потупив взоры.

Поминали младшего Басманова, погибшего более года за Тверскими воротами. Следовало бы посидеть на годовщину смерти, но все как-то не получалось всем собраться вместе.

Сошлись снова у старшего Шуйского.

— Хороший был человек, Царство ему Небесное. Ему бы еще жить и жить…И дочку свою сироткой оставил. Ну, кому его смерть во благо пошла?

— Вот все из-за того, что выслужиться хотел, — поддакнул Пуговка.

— И то верно! — согласился старший Шуйский. — При Грозном-то вам, Басмановым, выслуживаться не надо было. Это наоборот у вашего отца все милости искали. А кто тогда о Годунове знал?.. Тьфу…

Романов-Каша поежился, словно вспомнил холод ссылки: от таких разговоров тянуло местами от Москвы неприятно удаленными.

— Зато теперь, — продолжал Василий, — Вельяминовы в чести, Сабуровы и Бельские. Когда такое было?..

— Ну, Бельские и Грозному служили, — возразил Каша. — Малюта только чего стоит…

— Малюта! Нашел кого вспомнит. Скуратов служил по грязным делам… А теперь вообще говорят, что Борис местничество отменит.

Дворяне горько закивали головами: беда и огорчение. Еще печалило, что последнее время стали ловить казнокрадов… Вернее сказать: что значит ловить?.. Воровали сейчас все, ибо как можно радеть душой за державу, если ее часть не можешь себе в карман положить? И всего проще погубить человека, если приказать на него считать: завсегда воровство откроется. Вон, Борис так лучшего своего друга погубил — Андрюху Щелкалова. Спасало только одно: хорошо считающих на Руси мало, да и со счетоводом часто можно было договориться.

— А еще, сказывают, что появился на юге человек, называющий себя царевичем Дмитрием, — осторожно вложил в разговор свои слова Пуговка.

— Так сколько уже сказывают такое… — усомнился Каша.

Но Басманов покачал головой:

— Сведенья верные. Он уже перешел границу, и несколько городков ему уже сдались. Мне царь велел срочно выезжать к границе. На царских украинах народ зашатался словно пьяный человек. Бунташный ныне год

Петр действительно был одет по-военному и даже в гости к Шуйскому явился при сабле, которая ему теперь довольно сильно мешала.

— Будешь выслуживаться, как твой брат?..

— Ну а что, перейти на сторону самозванца?..

— А может, он не самозванней Годунова будет…

— Не гневи Господа, — попросил Каша. — При Грозном ни один дворянин не был уверен, что доживет до вечера, и потому жил так, словно этот день последний. Ни своей жизни не берег, ни чужих…

— А сейчас что переменилось? — спросил Дмитрий.

— И вот я думаю… — заговорил Шуйский. — Хрен редьки не слаще. Но ежели Лжедмитрий Бориску перепугал, грех этим не воспользоваться. Может, толикой власти он пожертвует в нашу пользу, чтоб, значит, не боялись мы его безумства и сумасбродства тех, кто за ним сделает. Наложить на него ограничения вроде тех, что есть в Польше или в Англии. И вот тут я набросал…

Василий Шуйский хлопнул в ладоши. Его слуга, Данило Щелкалов поспешил к хозяину со свернутым листом бумаги. Василий собрался читать, но поперхнулся, стал всматриваться в слова, после скосил взгляд на Данилу.

— Что это такое?

— Это?.. Это я составил новое уложение государства русского…

Шуйский стал читать внимательно, щуря близорукие глазки и шевеля губами.

— Ну ладно… Боярская дума… Постоянно действующий Земский собор — это еще куда не шло. Но бес тебя дери, а где тут царь?..

— А зачем царь вовсе нужен?.. Это совершенно новое устройство государства — без царей. Я сегодня всю ночь сидел — придумывал.

Шуйский задумчиво повернулся к Петру Басманову и с ловкостью, необычной для старика, выхватил у того из ножен саблю и, развернувшись, всадил ее в живот Даниле. Тот охнул и упал на колени.

— Я не тебя убиваю, а мысль твою гадкую, — пояснил Шуйский. — Един Бог на земле, и царь — его наместник на земле тоже один должен быть. Устройство твое для Руси невозможно, опасно и…

Данило рухнул лицом на пол.

— Умер. А я хотел ему еще много чего сказать.

Жемчуг

Получилось как-то случайно.

У Петра-татарина ждало его письмо с приглашением от Фалалея по прозвищу Волчья Шапка, заехать в Коломну. Езды было — день туда и день обратно, но работы сейчас не имелось, недавняя поездка к Верее снова ничего не дала: Бессон словно чувствовал, снялся с места и ушел куда-то на восток — не то к Москве, не то за Москву. К тому же Фалалей обещал пять рублей просто за беспокойство. Деньги были небольшими, но Крысолов не брезговал на улице подобрать копеечку, разумеется, предварительно оглядевшись.

Из Москвы он выехал еще ночью, коня торопил, стараясь засветло проехать всю дорогу. Что попишешь: времена были неспокойными. Все как обычно на Руси.

На четвертый год голод сошел на нет.

Только народ русский не успокоился, не разбрелся по своим деревням и селам — что ты?.. По-прежнему полны были леса лихими людьми, по-прежнему по дорогам спокойно путнику не пройти. В самом деле: зачем гнуть спину в поле, зависеть от урожая, зарабатывать копейки да полушки, если все это можно забрать силой.

Но бывает уже по-разному. Порой по дороге несется гонец, у которого только и имущества, что новости и лошадь, да и те казенные, государевы. Такое и отбирать не интересно. Или вот устало бредет божий человек — странник ли, монах или даже батюшка. Богатство того — на небесах, а из земного у них только ряса, посох. Зато ходили такие путники много где: видели пещеры киевских старцев, раки с мощами святых мужей, от которых благодать исходит. А некоторые еще дальше выбирались — к Царьграду, или на Святую Землю.

Порой встретят разбойники монаха и приглашают к себе, в чащу. Поведут в свой лагерь, посадят у костра. Просят рассказать о краях дальних, о деяниях святых подвижников, страстотерпцев. Что дети малые, любят они сказки слушать. Ведь, по их мнению, к насельникам скитов и монастырей, ближе всего они — воры, разбойники. Ибо, чтоб покаяться, надобно сперва согрешить, а кто больше всего грешит? То-то же. Разве славную Оптину пустынь не основал покаявшийся разбойник Опта? Вот и они погрешат, а после, на старости лет, если доживут, конечно — покаются.

За свой рассказ получит странник еще один день жизни, место для ночлега, тепло и дым от костра. Еще предложат покушать, чай проголодались.

Только угощаться из разбойничьего казана не моги! Голод, слава тебе, Господи, закончился. Но сказывают, что иные во вкус вошли, до сих пор людишек режут не из-за кошелька или одежонки, а только из-за мяса.

А еще у монахов да батюшек просят грехи их мерзопакостные выслушать, а после их еще и отпустить. А ты только попробуй их не отпусти, или тяжкую епитимью наложить. Им-то что? Одним грехом более, одним — менее. Можно, конечно, по образу Христову сказать, мол, иди и не греши более. Да разве они тебя послушают?..

Это ворон ворону глаз не выклюет, а русский человек русскому же — запросто.

Слухи доносили, что и Волчья Шапка в былые года не гнушался разбоем на большой дороге, прижимал купчишек, обкладывал данью деревушки и села, но с годами стало все сложней заниматься этим делом. Люди Бутурлина не выкуривали из леса, а напротив делали так, что оттуда носу показать не получалось. Если тебе мил разбойничий промысел — так и сиди в лесу, води дружбу с медведями и волками. А сунешься куда в город — тебя скрутят и хорошо если сразу казнят, а то ведь определят смерть площадную, лютую.

Оттого Волчья Шапка принес покаянную клятву, присовокупив небольшую взятку, да еще выдал кого-то из своих воров-обидчиков, чем и заслужил прощение. Но старое ремесло не то чтоб бросил. Он стал ходить по купцам и любопытствовать: не нужна ли им охрана. Не хотят ли они договориться, чтоб на их сани и повозки не нападали, лабазы и избы не горели. А то время сейчас сами знаете какое.

С неуступчивыми не спорил, не угрожал, а просто, пожав плечами, уходил. Это пожатие дорого обходилось купцам: их строения горели как лучины, а на поезда нападали воры.

— Грабите, стало быть?.. — спросил Крысолов, когда встретил Волчью Шапку.

— Грабим? — деланно ужаснулся и удивился тот. — Да ни в жизнь! Это уже в прошлом. Мы теперь честные дельцы.

Крысолов улыбнулся и кивнул. Может, и в самом деле — сами руки не пачкают, зато кому-то сболтнут, мол, такой-то от охраны отказался. Ну а о другом скажут, мол, этого не трогай, этот — под моей защитой.

Встретились они в слободе под Коломной, в душной, шумной и тесной корчме. Шапка из волчьей шкуры, из-за которой Фалалей получил прозвище, лежала тут же на видном месте. Точнее говоря, это была не совсем та шапка. Когда-то давным-давно он не то купил, не то снял с кого-то другой похожий головной убор, и так с ней сросся, что та стала ему вроде отчества или фамилии. И когда первая шапка пришла за старостью лет в негодность, следующую пришлось покупать уже чтоб соответствовать полученной кличке.

Для начала поговорили о погоде и подобных пустяках, будто бы вскользь Крысолов спросил о Бессоне — не слыхать ли?..

— И хорошо, что не слыхать, — отвечал Фалалей. — Я как раз делами здесь занялся, потому, что Бессон шалит по другую сторону от Москвы. С ним же, на хер, не договориться!

Потом перешли к делу. Фалалей предложил пройтись, сказав, что тут недалеко. Ну а что поздно — то ничего, его, в смысле их там всегда ждут.

Прошли на купеческое подворье, долго стучались в закрытую дверь, но, увидав гостей, холоп действительно рассыпался горохом по полу и был без нужды любезен. Крысолов ступал же не без опаски.

Волчью Шапку он знал не то чтоб хорошо: был он каким-то дальним родственником Золы, но что называется — седьмая вода на киселе. Такой родственничек продаст тебя за милую душу, и Крысолов серьезно опасался засады. Но за дверью ожидала его комната больного с привычной душностью, полумраком. Остатки воздуха сгорал в дрожащем пламени лампадки. В комнате кто-то стонал.

— Эй, купец, жив еще? — спросил Фалалей. — Гляди кого я к тебе привел!

Ответом ему был новый всплеск стенаний от боли не то душевной, не то — телесной..

— Слышь, че говорю?.. Привел к тебе самого Крысолова. Слыхал о таком?..

Из одеял и подушек появился человек, которого Фалалей представил:

— Вот, купец Морковкин…

— Мордовкин моя фамилия!

— Да какая на хер разница? Что так что так — гордиться нечем.

Разница была, хотя и едва ли значительная: на Крысолова глядел круглолицый морщинистый мужчина с глазами собранными в две узкие щелочки. Встреть такого на улице — не заметишь, не обернешься. Но фамилия поясняла — человек нерусский, а мордвин. Впрочем, действительно, что с того.

— Господин Крысолов, не верьте этому человеку! — заговорил больной. — Он вор и обманщик, обманщик и вор!

Эти слова позволили Крысолову расслабиться: когда вора называют вором — дело небезнадежно.

— Я ему поверил, — жаловался купец. — А он обманул!

— Да! Я не смог, не защитил! Но вернул я тебе на хер деньги! Я даже больше отдал, чем взял! Я за свои деньги вызвал Крысолова!

— Да на хер мне твой на хер[81]? Нахер-хахер мне твои деньги! Ты жемчуг верни!

— Какой жемчуг?.. — не понял Крысолов.

— Черный жемчуг!

— Рассказывайте! — распорядился Крысолов.

Фалалей и Мордовкин затараторили наперегонки так, что нельзя было ничего разобрать.

— Подождите. Кто-то один!

Стал рассказывать купец: почти год назад он купил в Персии редчайший, и следовательно дорогущий черный жемчуг. Помещался тот в небольшом кошельке, а стоил как каменный дворец где-то в Зарядье, хотя, может быть, купец и привирал. Жемчуг сей он хотел подарить кому-то из Годуновых, а в замен попросить… Да не важно в общем.

Зная о славе Фалалея, исправно заплатил его полуворовскую пошлину за охрану, и не чувствуя подвоха, улегся спать. А ночью пришли лихие люди, мало того что разбудили, стали требовать жемчуг. Ссылки на Фалалея вызывали смех. Жемчуг был спрятан, но и это не стало большим препятствием: купца без особых затей стали пытать. Пытку взяли древнюю, почти библейскую. Подобно мученикам Трапезундским разрезали кожу и туда насыпали соли[82]. Боль была такая адская, что один стул, к которому купца привязали, он просто разломал. Тогда его привязали второй раз, теперь к дубовой скамье. Конечно, Мордовкин, в стойкости уступал святомученникам и жемчуг выдал.

После нашел Волчью Шапку и едва не ославил его перед всем миром. Спор едва удалось замять отступными, да и то, судя по угрозам купца ненадолго.

— Я же говорю! — стучал кулаком в грудь Фалалей. — Я ищу! Уже всех местных воров опросил, господин Морковкин!

— Да Мордовкин я! Вы видите, господин, он с ворами дружбу водит! Наверняка сам им сказал, а после мой жемчуг поделили.

— То не я, и не здешние! То кто-то из залетных был! Вот видишь, приятеля даже позвал. Этот если возьмется — то найдет.

Если возьмется… Дело было не из тех, за которые хотелось браться. Если и правда залетные, то через неделю жемчуг могли продать где-то в Бахчисарае или в Кракове. Однако образ пыток вызывал смутные подозрения.

— Какой был их атаман?.. Зуб меж губ не выступал?

— Не видел я зуба.

Неужто все же выбил приметный зуб?

— А лицо? Лицо какое?.. На лицо пригож?..

— Вот мне только-сколько было на него любоваться? Нет, обычная наглая воровская рожа была, вон как у него, — и купец кивнул на Фалалея.

— Папрашу вас, господин Мордовкин!.. — вскипел тот.

— Да не Мордовкин я… А, хотя уже все равно…

— Что, не было у него особых примет?..

— Какие-такие у такого ворья особые приметы!.. Откуда они у них?!

Дело выглядело безнадежным. Походило на то, что это был не Бессон а кто-то из его не в меру ретивых последователей.

— Злой-дурной человек был, — возмущался дальше купец. — Как он меня только не убил! И мало было ему, что меня пытал, так он еще в морду мне жеваной шелухой плевал.

Крысолов прищурился:

— Тебе и правда повезло, что ты уцелел… Не стони, найдем мы твой жемчуг. Только скажи, что он при тебе еще говорил?..

Битва под Добрыничами

Корела поставил ногу в стремя, подпрыгнул, но не рассчитал силу прыжка. Он перемахнул через седло, упал по другую сторону лошади, но подниматься не стал, а тут же уснул.

— Ты дывы, — задумчиво пояснил стоящий рядом черкас. — Гепнувся!

— Пьян, скотина! — ругнулся Дмитрий. — Тут в бой идти надо, а он нажрался, что в седле не удержится. Ладно, без него обойдемся, пусть трезвеет. Заберите его с земли, а то ведь замерзнет. По коням!

Отряд, возглавляемый Дмитрием, выехал из замка и по замерзшей дороге зарокотал на запад. А Корела протрезвел лишь к следующему утру. Хотел пуститься вдогон за царевичем, но конюшни крепости были пусты. Для грядущей битвы забрали всех лошадей до последней клячи.

Расстроенный и больной Андрюха бродил по крепости, вглядывался в закатный туман, ожидал: не появится ли гонец, не затопает ли по дороге какое-то из царских войск.

Устав ждать, снова напивался, забывался нетрезвым сном, чтоб опять проснуться с похмельем и в тревоге.

Думал: что там Дмитрий? Ох, не доведут его до добра поляки.


* * *
Князь Мстиславский лениво продрал глаза.

— Что такое?.. — спросил он у слуги. — Чего разбудил?

Ночью было неспокойно: самозванцевы лазутчики пытались подобраться к селу, поджечь домишки, их отгоняли с шумом и стрельбой, неизменно будоража сон князя. Утром к царским войскам подошло подкрепление, ведомое старшим Шуйским. Мстиславский повелел, чтоб Шубник со своим полком стал справа, готовился к обороне, а сам отправился досыпать.

Но, проспав до полудня, снова был разбужен.

— Бунтовщики выдвигаются!

— Выдвигаются? Это славно. Раньше начнем — раньше закончим.

Князь велел одеваться. Выйдя из избы, тут же попал ногой в навоз, запачкал дорогие сафьяновые сапоги.

Тут же словно из-под земли вырос Василий Шуйский.

— А, Василий… — кивнул Мстиславский. — Здрав будь.

— Здоровались уже.

— Чего-то хотел?..

— Да! Ты сказал, чтоб я стал справа! Там дурное место в низине. Боюсь, не устоят войска. Дозволь отойти.

— Не дозволю, — рассматривая сапог, ответил Мстиславский. — Стой, где я тебе сказал. Что-то еще?..

— У тебя стрельцы как-то странно построены. Кто же их в нитку вытягивает?..

Но и от этого Мстиславский отмахнулся. Походило на то, что испачканный сапог его волновал куда больше.

— Васька, не лезь, куда тебя не просят. Я же не говорю тебе как лучше шубами торговать. Да и в любом случае — поздно уже перестраиваться. Воры двинулись.


* * *
Дул ветер, то и дело, задувая фитили пищалей, с неба сыпал мелкий и мерзкий снежок, но видно было достаточно далеко. И Шуйский видел как за дорогой, из-за холмов появилась польская конница. Она как на учениях из походного строя развернулись в боевой порядок. Еще недостижимые для русских пищалей и луков, шли на рысях.

— Хотят сбоку зайти, как то было под Новгород-Северским, — пояснил гонец, приставленный к Шуйскому Мстиславским.

— И как было, под Новгород-Северским?.. Обошлось?..

— Да где там, — зевнул гонец. — Поколотили нас. Драпали — только пятки сверкали.

Польский ротмистр дал команду: лес пик опустился, кавалерия ощетинилась в сторону царских полков. В шагах трехстах всадники угостили коней шпорами, и конница просто понеслась, старясь быстрей пересечь пространство, где русское оружие уже добивает, а копья еще бесполезны.

— Стреляй! — гаркнул воевода.

Лучники успели дать два выстрела: раз навесом и раз настильно, когда уже чувствовался перегар из глоток супостата. Некоторые всадники упали, умерев не опохмелившись, где-то заржал раненый конь. Дальше польская кавалерия врезалась в строй, ударила словно молотом по полку правой руки. Началась сеча, жестокая рубка. И, несмотря на численное превосходство, царские войска подались назад.

Еще через час гонец докладывал:

— Князь Шуйский отступает. Говорит: держаться нет никакой возможности. Говорит еще что он предупреждал, и что он будет жаловаться государю. Полка правой руки больше нет!

— Отступает?.. Это хорошо, — улыбнулся Мстиславский.

Князь смотрел вдаль. Судя по выражению лица, там собиралось что-то суровое.

Гонец отступил и про себя чертыхнулся. Не поймешь этих нынешних князей, царей. То ли дело батюшка рассказывал, как хорошо жилось, пока был Грозный! Когда гонец приносил дурные вести, он звал палача. Когда новостей не было, он все одно звал палача. Были, конечно, недовольные, Господь, упокой их души… Зато — стабильность! Зато — порядок!

…Раскрошив правый полк, конница самозванца стала окружать полк большой.

Справа и сзади заходили живописные польские гусары. Прямо же появились голодранцы-черкасы, почти без брони, но от того и более подвижные, быстрые. Они легко оттеснили дозорный полк Ивана Годунова.

— Уроем, гадов! — кричали казаки. — Уроем! Ур-а-а!!!

Стрельцы недовольно бормотали: отчего не дают команды стрелять? Неужто в верхах измена и сейчас их бездарно отдадут на расправу как поступили с полком правой руки?..

На горушке, где стоял походный шатер Мстиславского, появился запыхавшийся и простоволосый Шуйский.

— Измена в войске… — проговорил он.

— Да ну?.. — удивленно поднял бровь Мстиславский.

— И ты, князь, первый изменник. Я уже отправил гонца в Москву, о том, что битву мы проиграли твоими стараниями.

Мстиславский улыбнулся:

— Одень шапку, князь, простудишься. А с гонцом ты поторопился… Видишь ли… Ты когда-то резал свинью?..

— Нет… — осторожно ответил Шуйский. — А зачем это ты спросил?..

— К тому свинью нельзя резать по кусочкам. Либо ты ее режешь всю, либо не режешь вовсе… Оглянись князь, что ты видишь?..

И тогда, глядя с холма на поле брани, Шуйский что-то начал понимать.


* * *
— Огонь! — крикнул полковник, поправляя иерихонку.

Пушкари приложили факела к затравочным отверстиям.

— Пали!

Стрельцы, укрытые за щитами из соломы, нажали на спусковые крючки.

Конная лава будто налетела на невидимое препятствие: споткнулись десятки лошадей, всадники вылетели из седел. Ночной снежок пошел на пользу московским войскам. Он скрыл от наступающих укрепление, количество солдат. Мстиславский не приказывал ночью жечь много костров, напротив, скрывая численность своих полков. И их действительное количество оказалось для наступающих неприятной неожиданностью.

Меж соломенных шатров и щитов кружили конные, пытаясь достать рассредоточенных стрельцов, но то и дело нарывались на залп пищалей. Положение было не скверным, а неопределенным. Молот кавалерии не разбил строя большого полка, он завяз словно в густой патоке. И тут на всадников самозванца обрушилась конница засадного полка…

Глядя на то, как отходят опрокинутые войска Самозванца, выл Шуйский. И дело было вовсе не в гонце, посланном в Москву. За ним уже поскакал иной, с требованием догнать и вернуть посланца.

Беда была в ином: слава победителя достанется хитрому лису Мстиславскому, зато на Годунова и Шуйского ляжет пятно — их полки не устояли, побежали. Кому какое дело, что это было лишь частью общего, большого плана?..


* * *
Мимо Кром на ту сторону реки шли со скромными пожитками беженцы. Удивительно как быстро распространялись слухи: отсюда до Добрыничей было верст за сто. Всаднику на рысях — часов пять езды. Если верить молве, битва закончилась вчера вечером, пленных казнили уже при свете костров. А сейчас этой вестью уже взметена вся округа.

А, может, все это неправда? Кто-то что-то ляпнул, бухнул в колокол, не глядя в святцы, а сплетни пошли. Сказано же: дурные вести не стоят на месте.

Но нет: к вечеру в крепость прискакал гонец, принес подробности: восемь тысяч человек — четверть дмитриева войска полегли, под самим царевичем убило лошадь, и его едва спасли казаки. Он будто бы вернулся в Путивль, велев Севску и Кромам держаться во чтобы это не стало.

Держаться! Легко сказать! Хорошо это говорить из далекого Путивля с каменными стенами. А в Кромах крепость — дрянь, деревянные стены уже порядком прогнили. Правда, с двух сторон стену прикрывали неширокие реки. Но толку от них было мало: строители Кром полагали, что враг придет с юга, а защищать придется Москву, которая на севере. Потому разумно разбили укрепления к северу от русла.

Сейчас же осаждающие могли с удобствами подступить с двух сторон, зато обороняющиеся, если бы захотели пробиваться к своим, вынуждены были или петлять или переплывать реку.

Такая оборона пахла либо гибелью, либо пленом и казнью. Выходило, что своего слова о совместной гибели на московском лобном месте Дмитрий не сдержал.

— Що будьмо робыты, атаман?.. — спросил черкас. — А то може до Дону та й до дому, щоб аж курява?..

— Нет. Остаемся зимовать тут. Будет веселуха.

За недалекой рощицей ветер принялся трепать хоругви и знамена над ступающей царской ратью.

Последняя зима

Цены на зерно снова пошли вверх — самые плодородные земли оказались в руках мятежников, и Мельник едва успевал подсчитывать барыши:

— Где конница потоптала посевы, где пожгли зерно, чтоб врагу не досталось. Но я тебе так скажу: больше всего цены взвинтила паника и глупость человеческая. Народа на украинах живет мало, хлеба растят в общем объеме — крохи. Только ты об этом никому не говори…

Откинувшись от счет на спинку стула, Мельник вопрошал:

— А твои дела как?..

— Никак.

— Долго Луку ловишь. Третий год как. Почему?..

— Лука знает, что я его ловлю. И он против того, чтоб я это сделал. Говориться же: в поле — две воли.

Во дворе Мельника толпились гонцы, то и дело прилетал нарочный с какой-то вестью. Своя Смута начиналась в Польше: восстали Корсунь и Брацслава. Следовало ожидать новый поток беженцев из Англии — там начиналась очередная религиозная резня. Нехорошие вести приходили с Кавказа — поход на Дагестан обернулся большими потерями и значительными убытками. Доносили также, что на небе вспыхнула новая, необычно яркая звезда. Источники были едины: это не к добру.

Порой особой важности письма Мельник поручал Крысолову, и тот доставлял запечатанные конверты в Астрахань, Архангельск, а то, бывало и за кордон.

Шляхи довольно часто перегораживали рогатками отряды стрельцов, но Крысолов легко обходил преграды, доставлял послания даже когда адресат этого и сильно не хотел. И человек, получивший казалось бы пустопорожнюю депешу понимал — сегодня Крысолов доставил письмо, а завтра может прийти и со смертью.

В Москве то там, то сям находили подметные письма, где народ обольщали приходом милостивого царевича Дмитрия Иоанновича, кляли Годуновское племя как узурпаторов, призывали Бориса отречься и уйти в монастырь и получить за это прощение.

Говорили, что самозванцу, нарекшему себя Дмитрием, помогают не то из Литвы, не то из Польши, потому все телеги, едущие с запада обыскивали на предмет этих бумаг. Но если и находили, то лишь какие-то пустяки. Семен Годунов, троюродный брат Бориса и глава политического сыска, полагал, что письма пишут где-то в Подмосковье, но найти не мог ничего.

Царь ходил мрачней тучи. И это была не та грусть, которая к обеду проходит: это была вселенская печаль, продолжающаяся уже не первый месяц.

И чтоб не попасть ему под горячую руку, придворные старались его избегать. От того царь становился еще более одиноким и несчастливым.

Та зима была теплой, и с Москвы то и дело наносило туманы, которые заползали в Кремль и даже в царский дворец. Иные полагали, что это к добру и Самозванец не найдет город в этом мареве. Но Бориса не успокаивало и его: туман скрадывал, делал нечеткими лица людей, и царю то и дело казалось, словно он видит лица старых знакомых: покойного Ивана Грозного, его сына — Федора. Вовсе плохо было с царевичем Дмитрием. — Борис его видел немного и сущим младенцем, оттого сейчас он казался Годунову в каждом мальчонке.

Его настроение предавалось остальным: сначала в Кремле, потом — во всей Москве. Люди и ранее не отличавшиеся приветливостью, сейчас вовсе стали злыми, словно волки. По городу ползли дурные слухи: стоило кому-то пропасть, как в этом тут же обвиняли Борискиных людей. Даже если человек живой и здоровый, за исключением похмелья, находилось еще в чем обвинить царя.

Федор и Варвара по-прежнему встречались, говорили о каких-то пустяках, старались уединиться. Но стоило им едва соприкоснуться устами, что-то происходило: кто-то спешил по переходам дворца, бил залпами снега или дождя ветер в стены дворца. А то и сам дворец, вспомнив, что он не первой молодости, начинал скрипеть балками и половицами.

Не было тайной, что Борис наведывается к колдунам и ведуньям, и даже говорили о некоторых полученных предсказаниях: юродивая Олена предсказала ему скорый гроб, и то было недивно — царь действительно выглядел препогано.

А раз Варвара, нарядившись неприметней, отправилась к ведунье Дарьице, где за десять копеек получила странное пророчество, которое предсказательница отказалась объяснять и за рубль:

— Все у тебя, девочка будет хорошо. Все непременно случиться прошедшей весной.

Осада Кром

Сказывали люди, будто шел здесь некогда старец с посохом, на распутье остановился, выбирая в какую сторону податься. Пока думал — его посох корни пустил да побеги погнал. Хотел старик посох выдернуть, а тот не желает. Нашел он свое место: такая земля тут чудодейственная, что мертвецов едва ли не воскрешает.

Оставалось деду лишь бросить посох и отправиться дальше без него. Что со старым дальше было — неизвестно, а верба с тех пор растет при дороге. Раскинула свои ветви чуть не на полнеба, корнями дотянулась до близкой реки, ствол такой вырос, что и вдвоем не обхватить. Было бы в нем дупло, то не только бы Соловей-разбойник тут поселился, а все его семейство с детишками.

И кого не спросишь — сколько лет этому древу, никто ответить не может. Говорят, мол, сколько себя помню, оно большим было. Можно, конечно его срубить, посчитать кольца — наука несложная. Но топора на нее никто не заносит, даже кору не обдирают. Разве что на Вербное воскресенье нарежут веточки, да дереву спасибо скажут.

За что дереву такое почтение?.. Может, оттого, что верба — вот дерево, в котором вся украина. Такой народ здесь живет: куда его только судьба не забрасывала и не забросит, но везде он пустит корни, обживется.

…Но у московских гостей не было никакого почтения к дереву и перед Рожеством Господним на его ветках, словно диковинные плоды, развесили за дюжину мужиков и баб. Кем они были при жизни — понять не представлялось возможным. Вероятно, они просто подвернулись под руку, попались, за что и отправились в петлю.

Край еще недавно шумный, обезлюдел.

И, может быть, стоило пообещатьзащитникам крепости царскую милость, заронить в сердце сомнения, ну а после конечно передавить людишек. Но видать, слишком несерьезно смотрелась крепость, просто песчинка на теле царствия. И годуновские военачальники полагали, что возьмут ее в любом случае.

Порой пробирался гонец, узнать — не передохли еще андрюхины воины. Смутный царь обещал бойцам будущие царские милости, но даже пороху прислать не мог, не говоря уж о подкреплении. Да что там пороха!

— Да что ж это такое, простую воду пить приходится! — ругались казаки, которые иногда годами не пробовали сырой воды[83].

— Ничего, ребята, когда будем в Москве, Дмитрий откроет вам годуновские погреба. Тогда и попьем, — успокаивал казаков Корела.

С каждым днем в это верилось все меньше.

Зато к крепости подошел монах, и, чудак-человек, пробрался к осажденным.

— Что ты тут забыл, старый? — спросил Корела.

— Молиться буду, — ответствовал инок.

— А что же тебе там не молилось?

И казак куда-то махнул рукой. Особо выбирать направление было лишним — куда не укажи, везде были враги.

— Неправда, что всякая власть от Бога, — отвечал монах. — На самом деле нет власти без преступления, и мало она имеет общего с божественным. Не ищи Святого Духа в пышных храмах, нет его там. Молись с гонимыми и обиженными — с ними Господь.

— Хорошо бы, что Господь был с нами взаправду, — улыбнулся Корела. — Я бы тогда знал, кого поставить на восточную стену.

Несмотря на свое неверие, Корела инока полюбил: пытался угодить ему пищей и даже остатками самогона. Но тот водку не пил, скоромное, не смотря на все тяготы, не вкушал. Оружия в руки тоже не брал.

— Знаешь, отец святой, если тебя убьют раньше нас, то что я на твоей могилке велю написать? «Здесь лежит человек, который никого не убил, ничего не украл, с чужой женой не блудил, не пил ни зеленого вина, ни хмельного меда… Короче, прожил жизнь донельзя скучно».

Казаки смеялись, улыбался и монах. Отвечал:

— Не бойся, казак. Я за тебя тоже молить Господа буду. Авось простит тебе слова неразумные. Вот как ты думаешь, куда ты попадешь после смерти?..

— В землю! Говорят, человек рожден для счастья, для вечной жизни, да только могильные черви другого мнения.

— А как умрешь, ты думал?.. — вопрошал монах. — Желаешь умереть без покаяния и святых даров?

Здесь заспорили: в неверии Корела был одинок. Все остальные полагали, что желательно умирать причастившись, и лечь в освященную землю.

— А вот мой приятель, Крысолов, тот говорит, что хочет умереть стоя, в бою, — спорил Корела. — Он много раз убивал, видал такую смерть. Говорит, что лучше так умереть, чем от болезней и старости. А мы все бережемся, пытаемся прожить дольше, забывая, что наша смерть стареет с нами, что чем она старше — тем она хуже.

— А ты как умереть хотел бы? — любопытствовал инок.

— После хорошей пьянки, но перед похмельем, — улыбнулся Корела

Кричали тревогу, и казаки вскакивали, разбирая оружие, карабкались на стены, лезли под землю. Под стенами, в застенках крепости казаки прорыли ходы, норы, жили в них словно киево-печерские старцы, хотя и были не столь безобидны. Порой, пережидая обстрел, сидели там с утра и до вечера, на воздух выходили только ночью. Зато стоило кому-то из царевых разведчиков сунуться туда, как из темноты гремели выстрелы.

Иногда делали вылазки и сами: отбивали военные припасы, но могли устроить свалку из-за казана с кашей, из-за телеги дров. Было и такое, что на прокорм всей казацкой братии осталось только два мешка лука. Казаки ели его и плакали. В иные дни, когда вылазки были неудачны, и осажденные постились вместе с иноком: попили водицы — вот и пообедали.

Дальше оказалось еще хуже — после окончания осенних дождей обмелели реки, высох колодец в крепости. Приходилось собирать снег, колоть лед на реке, а после топить его на сковородках и в казанах. Даже воду, на которую недавно бурчали казаки, приходилось делить по счету.

Но Корела вопреки тяжкому положению даже веселел. Ему казалось: чем дальше, тем стрельцы царевы поддаются, дерутся невзаправду, лишь для виду.

Ответно он не старался кого-то убить, но ежели кто подворачивался под удар или пулю — уж не обессудьте.

Наконец ударили морозы. Обе речушки, протекающие мимо крепости замерзли, так что лед выдерживал конного. Казалось: путь к отходу открыт, но, устроив совет, Корела заявил, что никого он не держит, однако уходить тоже не намерен.

— Глядите, — пояснял он. — Царевы стрельцы на ту сторону реки тоже не ходоки. А знаете отчего?.. Бояться нас оставить в своем тылу. Пока мы держимся — пока и жива Дмитриева вольница. А уйдем — всем нам конец.

— Да долго ли нам сидеть? — вопрошали казаки.

— А ты будто сам не знаешь?.. Взойдет травка — понесется конница. К лету все переменится.

В какую только сторону он не уточнял.

Не хватало всего: дров согреться, еды, воды.

Можно было собирать пули — двор ими был усыпан, что еловый лес шишками. Но заканчивался порох, и Корела стал опасаться, что из крепости придется все же отступить.

Но, раз, обходя вечером ходы, кто-то из казаков нашел подброшенные бочонки с порохом. Кто-то по ту сторону крепостной стены очень не хотел, чтоб Кромы сдались…

Гибель Бориса

В Москву вызвали инокиню Марфу — бывшую царицу Марию Нагую.

Когда-то худородный Годунов засматривался на цареву жонку, а та его сперва не замечала, а после — презирала. Да она всех терпеть не могла: и своего неверного старого мужа, и его собутыльников.

И вот прошло время: она растеряла свою красоту, да и он уже не молод.

Но неприязнь старая осталась и даже разрослась. Не этот ли человек лишил ее сына престола. А сына своего она любила, ибо сколь не ненавистен муж, но сынок — это родная кровинушка.

В колымаге с наглухо зашторенными окнами ее привезли в Кремль, провели коридорами, комнатами. Борис за последние годы сильно перестроил дворец, но некоторые места бывшая царица узнавала, и пронеслись воспоминания. Муж ее как человек был дрянью, зато при нем она была царицей. И когда-то здесь была хозяйкой…

В палатах ее ожидал встревоженный старший Годунов. Марфа с удовольствием отметила: растолстел, постарел. Говорят люди, что он ножками стал скорбен, и, видать не лгут.

Не откладывая дело, царь сунул ей под нос лист подметного письма, крикнул:

— Говори! Что тебе об этом ведомо?..

Марфа прочитала письмо, но ни слова не проронила.

— Чему лыбишься, старая? — взорвался Годунов. — Отвечай!

Инокиня-царица молчала, все также улыбаясь. То давнее пророчество слепой подарило ей множество бессонных ночей, но и надежду. Как странно: ведь она сама видела своего сына мертвым на площади в Угличе. Но с той поры прошло время и пошло дальше. Порой думалось — привиделась та старушка, послышалось ее предсказание. Но сестры в обители шептались: была слепая! И тогда стало казаться Марфе, что смерть сына ей привиделась — день был тогда солнечный, но глаза застилали слезы. Спрятали верные люди сына от душегубов Борисовых, и вот…

— Что, Борис, зашатался престол? Тяжел царский венец?.. Так никто тебя не заставлял его одевать! Чай, не ярмо.

— Не твое дело! Говори, чего о самозванце слыхала?..

— О самозванце не слышала ничего. А вот о моем сыне… Говорили мне добры люди, что топчет мой сын землю, идет ко мне. Хотели твои люди его убить — не вышло.

— Полегче языком, ведьма. А то ведь пойдешь ты на тот свет. И самозванец за тобой вдогонку. Сгною! В Березово сошлю! Там даже летом в шубе холодно!

И чем больше кричал царь, тем больше запиралась в себе инокиня, улыбалась тихонько чему-то своему.

Наконец, Борис устал, кликнул слуг, приказал забрать Нагую. Но вдруг сменил гнев на безразличие, велел вернуть ссыльную царицу там, где взяли.

К опустошенному Борису заходил его сын. Спрашивал:

— Отец… Мы тут с тобой одни. Я не ребенок уже. Скажи мне честно: это твои… Наши люди резали Дмитрия в Угличе?..

— Нет. Не мои… Вот тебе крест, — Борис щедро перекрестился. — Только я уже сам начал сомневаться в том…

Царевич уходил. Солнце садилось. В Москве закрывались ворота, загорались и гасли огни в домах, в небесах пылали звезды. Но даже глубоко за полночь царю не спалось.

Борис бродил по дворцу, по Кремлю. Он боялся уснуть, чтоб не приснился сон, предвещающий дурное. Он беседовал с попугаем, тот ползал по клетке, цепляясь клювом за прутья, матерился по-немецки, но слушал царя внимательно.

Борис каялся: да, было он нечист совестью. Живой Дмитрий был опасен для Годуновых если что-то случилось бы с Федором. Тогда в голову закрадывалась мысль: а не послать ли убийцу, не пришибить ли мальчонку. Но осторожность останавливала: провал, поимка убийцы однозначно ставила крест на Борисовом возвышении. И все, что мог сделать тогдашний царев шурин — звал к себе ведунов и бабок-колдуний, во-первых, чтоб те навели порчу на Дмитрия, во-вторых защитили от чар, создаваемых в Угличе. О том, что Мария Нагая тоже зовет колдунов, Борис знал достоверно.

А потом мальчонка сам себя будто зарезал в приступе падучей — ну как после этого не поверить в силу чар?.. Поползли, конечно, нехорошие слухи, но Борис их замял, отправив на расследование своего заклятого врага — Ваську Шуйского. Мол, ищи! Ничего не найдешь…

Тот и правда не нашел…

И вот будто бы когда все быльем поросло — снова здорово!

Что делать?..

Царь шел в опочивальню, ложился все же спать, и только к утру все же забывался неспокойным сном, который не давал отдыха.


* * *
Спал, и ему снился мир только недавно сотворенный, чистый и свежий, когда стороны света только успели определиться, где кому находиться, время — куда ему течь: из прошлого в будущее или наоборот, а твердь еще не достаточно отвердела, в то время как по воде еще мог ходить каждый не сильно толстый желающий.

И боги… Почему-то не Бог, а именно боги, сварливые до безобразия спорят с героями. И даже вынуждены идти на уступки, улыбаться…

Во сне Борис молодой, легкий на подъем, словно лет двадцать назад. Но и тут ему нет покоя. Он спешит вдоль берега реки: гонится за мельницей. Сруб с вертящимися колесами мелькает меж кустов, но стоило пробиться через чащу, и Мельница оказывалась дальше, а иногда и вовсе на другой стороне реки.

Вымотанный погоней, Борис просыпался: Проснувшись же, задумался: что сон сей значил?.. Борис однозначно верил в вещие сны, но знал, что не все сны одинаково верны. Был ли верен этот сон, к чему снилась мельница?.. Солнышко кралось к зениту, время шло к обеду. Как показывал опыт, дневной сон редко бывал правдив.

Пока накрывали стол, готовили кушанья, Борис прошелся по дворцу, раздумывая, как бы поступить. А не устроить ли в Москве пожар?.. Поджечь Скородум — он деревянный, загорится хорошо, бревна еще не успели прогнить. Можно потом сказать, что город подожгли люди Самозванца, самому выделить деньги для строительства, походить по стройкам, пустить слезу. Авось, народ вокруг него сплотится, запомнит…

Прогуливаясь по дворцу, вдруг оказался у башни, достал ключик, отпер замок, тяжело поднялся по лестнице.

В башне, в сундуке под замком хранился подарок, привезенный в поезде Варьки. В маленьких аккуратных конвертах лежали вытяжки да экстракты, полученные в лаборатории старика-алхимика, что находилась в подвалах немецкого замка. Еще в Курляндии на пакетах было сделано две надписи: на немецком и на ученой латыни.

В Москве добавили третью надпись — уже на русском.

О византийщине на Руси говорили много, но толкового, незаметного яда здесь приготовить не могли. От корешков всяких, от зелья, сваренного на воде из семи колодцев либо разило как из помойной ямы, либо вместо смерти отравленного проносило. Еще куда ни шло, если травился сам: можно было потерпеть. Но вот как извести такими отравами ближнего?

Царь развернул один пакетик. Неужели эти маленькие, не больше макового зерна, крупицы способны погубить человека? Даже его, царя Всея Руси, могучего Бориса Годунова, который поднялся сам из грязи, который повергал во тьму не людей, а целые династии.

Щепоть белесой отравы он взял в пальцы, поднес к носу, понюхал. Тонко, едва заметно, пахло персиками. Яд, выгнанный в перегонных кубах немецкого замка решительно отличался от московских отрав.

Подумалось: всех-то бед — плюнуть да растереть. Может, истинного Дмитрия он не изводил, но этого прикончить следовало. После обеда следовало зайти к Семену Годунову, спросить у брата человечка понадежней, а то и двух, посулить им боярскую шапку, да отправить с ядом в стан Самозванца. Отраву следовало прежде испытать на ком-то из приговоренных к смертной казни.

Годунов опять знал что делать. По этому поводу был весел, за обедом шутил, и хотя день был будничный, велел подать праздничное вино. Его веселость заражала собой домашних, и даже немцы, охранявшие обед царя улыбались.

На улице во всю светило солнце. Хоть и зябкая, но стояла ранняя весна, уже отгуляли Пасху. Ледоход по Москве-реке уже неделю как прошел. По всей Руси ладили мостки через реки, озябший народ оживал.

За столом о Дмитрии не говорили, в голове у Бориса это дело было решенное и уже почти прошлое. Вместо того царь рассуждал о будущем.

— Кого из недовольных надо прижать к ногтю, а то и убить, кого — приласкать, а может даже устроить вместо боярской думы вроде парламента английского. Пустить туда людишек из купцов, от черных сотен, от казаков. Пущай болтают. Может, кто чего дельного предложит…

— Нечто этакое мыслимо? — спросила жена. — Это ведь начнется волнение.

Годунов сделал глоток из бокала, и кравчий тут же долил вина, обошел с бутылью и остальных.

— Это ничто, — ответил Борис не сколько жене, сколько сыну. — Не опасайся тех, кто много говорит, даже тебе неприятное. Куда опасней те, кто молчат. Еще опасней только те, кто льстит тебе, ибо как они тебе льстили, так и врагу твоему льстить будут…

Рассуждая, он водил в воздухе рукой, в которой держал бокал. Из-за этих движений в вине ходили маленькие волны. Белесое зернышко, застрявшее под ногтем, упало в бокал с вином, и еще до того, как растворилось полностью, Борис сделал глоток.

Еще продолжая смеяться, он понял — что-то не то делается. Запершило, сперло дыхание. Чтоб промочить горло Борис хлебнул еще вина, да сел на скамью, перевести дыхание.

Ойкнула Ксения

— Папа, тебе плохо? — спросил Федор.

Борис покачал головой, но было видно — очень плохо. Сердце в груди стало расти, разбухать, заполняя собой грудную клетку, смещая и сжимая другие органы.

Кликнули за лекарем, а, заодно, и за священником. Лекарь, впрочем, развел руками.

Умирающего Бориса спешно подстригли в монахи под именем Боголепа.

— Ну что же вы! — крикнула вдовая царица Мария. — Кричите «Долгие лета» новому царю!

Стрельцы грянули, но без подготовки кричали как-то неровно.

Федор непонимающе оглянулся: кому это кричат? Неужто отец не умер, а лишь заболел и ему уже лучше. Он огляделся, но отца не увидел.

Кричали ему…


* * *
Новый царь несколько растерянно принял поздравления, выслушал обычные речи послов, сам что-то произнес почти не глядя в подготовленную бумагу.

Скрепя сердцем роздал богатые подарки на помин отца — казна и без того переживала не лучшие времена: после голода деньги из нее тянули войска, противостоящие смуте. С гораздо большей радостью Федор повелел вернуть из ссылок опальных дворян, полагая, что эта милость ему ничего не стоит. По простоте душевной он ошибался, и Семен Годунов про себя сделал отметку — провести тихую работу над ошибками.

Порой Варька ревновала Федора к государству. Тот и правда правил с азартом, порой забывая о своей невесте. В голове он держал планы перестройки всей державы, и чуть не первым указом велел основать новый, Каменный приказ,

— Доколе у нас в державе будут строить дома как нипопадя и кто попало! Дома в больших городах строить только по плану, в местах для того Приказом утвержденным. Еще построим крепости у Раздоров, начнем турок и татар у Азова теснить…

Варька кивала, глядя на Федора влюбленными глазами.

На монетном дворе спешно собирались штамповать новую монету: с одной стороны — старый отцовский копейщик, с другой стороны — чуть подправленный чекан дяди — Федора Иоанновича.

Потихоньку стали готовиться и к венчанию на царство. Договорились, что оно состоится после сороковин со дня смерти Бориса.

И тут вдруг Федор заговорил о совсем ином венчании:

— Теперь благословения у тятеньки спрашивать не надо. А маму я уговорю. Сделаем!

Варвара густо покраснела:

— А меня ты спрашивать не думаешь, хочу ли я за тебя замуж?..

— А ты что, разве не хочешь?..

— Хочу, — и Варвара сделалась просто пунцовой.

Казалось — дела налаживаются. Всего-то и осталось бед в державе, что покончить с самозванцем. Хотя и это не казалось Федору такой уж и большой напастью:

— А что война? С войной все просто! Тут главное — взять Кромы. Вот она дверь, которая открывает путь на юг. Отец неправ был, что мятежников карал жестоко. Я объявлю, что покаянную голову меч не сечет. Дмитрия, конечно надо удавить, а Корелу…

— Четвертовать?.. — предложила Варька.

— Нет. Он хороший казак. Жаль только, что он против нас. Когда я поймаю его, я его прощу, дам отряд и отправлю куда-то на восток — искать путь в Америку. Он станет вторым Ермаком.

Но заочно Варвара боялась Корелу. О нем сказывали много, и редко что хорошее.

— Говорят, Корела — ворожбит, читает черные книги, по ночам убитых своих ратников воскрешает, — делилась она слухами с Крысоловом.

— Кто? Андрюха?.. — дивился тот. — Да он и читать не умеет.

— А чего его пули не берут?

— Плохо, значит, стреляют.

После зимы и затишья стали собирать новые полки для борьбы с войсками Самозванца — эта война не могла продолжаться вечно.

Долгое время на должность главного воеводы пророчили Петра Басманова — бывалого воина, уже сражавшегося с самоназванным Дмитрием и его побившего, но чуть не в последний день оттеснили, поставив над ним зятя Семена Годунова — князя Телятевского.

— Я хотел сам поехать на войну, но мама не пустила, — оправдывался Федор.

— Правильно сделала. Я бы тоже не пустила, — ответила Варвара.

Перед отправкой войску был устроен смотр. Стрельцы громко топали, выбивая пыль с дорог, орали песни, и после напутственного царского слова войско тронулось на юг, к Кромам.

Навстречу к краху.

От Москвы

А раз Крысолов зашел в Ветошные ряды, скользнул в неприметную дверь, спросил:

— Ты меня спрашивал?..

Старьевщик зевнул, кивнул, из складок одежды извлек маленькую, не крупней детского ноготка матово-черную жемчужину:

— Ты говорил, ищешь что-то похожее?..

Крысолов осторожно кивнул:

— Что-то навроде. Где взял?..

— Мой человечек приметил, как ей расплатились в сапожных рядах.

— Человечек надежный?..

— Ненадежными я рыб в Неглинной кормлю.

— Познакомишь с человечком.

— Отчего бы и нет?.. Только ты знаешь мои расценки.

Крысолов вздохнул и полез за кошельком. Иное старьевщик мог подарить совершенно бесплатно, зато если намеревался взять деньги — драл три шкуры.

Даже с Крысолова.

Крысолов не пожадничал. Заплатил сперва Старьевщику, после отсыпал серебра его человеку. Не от того, что такие ценные приметы ему были сообщены, а потому что днем раньше у него не было и этого.

Далее он не пожалел целый день, съездил в Коломну и обратно, предъявил жемчужину купцу для опознания, тот кивнул и снова застонал.

— А знаешь, казак, что жемчуг находят не в горах, как другие драгоценные камни, а достают со дна морского. Их выращивает какая-то тварь вроде наших улиток. Это довольно глупо для улиток производить жемчуг. Куда выгоднее было бы растить алмазы или яхонты. Хотя, с другой стороны, наши улитки и вовсе ничего не дают.

Крысолов задумчиво кивнул, хотя его мысли были неимоверно далеки от улиток и яхонтов.

У одной черной жемчужины и цена была невелика: приблизительно как у белой вороны. Ожерелье из нее не сделаешь, даже для сережек нужна пара. И, конечно же, прежде чем попасть в Ветошные ряды, сменила десятки рук: ей отдавали долг, расплачивались за торопливую женскую ласку, дарили просто так, два раза воровали, один раз ее нашли на трупе. Но это все было неважно: у Крысолова опять был след.


* * *
…От Теплых Вод, что на Балчуге по мостку через Москву-реку пролетел всадник, сшиб в воду зазевавшегося пьяницу. В зябкой вешней воде тот мгновенно протрезвел, заорал вслед, но было поздно. Всадник проскакал через Москворецкие ворота, повернул к Фроловским. Пролетел в них, не сняв шапки: за этакое святохульство иных секли кнутом. Но всаднику было не до того.

Он подлетел к дворцу Годуновых, спрыгнул наземь. Лишенный седока, конь боком сделал пару шагов в сторону, рухнул в пыль, заржал жалобно, словно жаловался. Гонец даже не обернулся, взлетел по лестнице, загрохотал сапогами по бревенчатому полу. Болела набитая седлом задница, хотелось пить, но это все потом, сначала послание.

— Куда прешь, окаянный?.. — было пытался остановить его не по уму усердный молодой стрелец.

Но тут же получил подзатыльник от старшего товарища.

— Не видишь, болван, что ли — царский гонец.

Царь вышел к гонцу, тот шумно бухнулся Федору в ноги, смиренно протянул послание.

На шум явились вдовая царица и Ксения.

— Феденька, что случилось?

— Басманов и войско под Кромами изменило. Присягнуло самозванцу.

Вдовая царица тут же грузно рухнула в обморок, в ужасе закрыла руками лицо Ксения:

— Что же теперь будет?..

— Что-то да будет…

— Надобно это скрыть от горожан.

Гонец побледнел: Годуновы гонцов, приносящих дурные вести, не казнили. Если казнить — то гонцов не наберешься. К тому же, хорошие новости могут и подождать, — говорил Борис. — Плохие же требуется знать раньше, дабы что-то предпринять.

Но сейчас дело могло обернуться дурно. Голову бы, конечно, не сняли, но бросить в застенок могли запросто.

Но обошлось. Федор покачал головой:

— Нет. Дурные вести не стоят на месте. Завтра об этом будут болтать на каждом углу, а за день мы ничего не сделаем, — и молодой царь потрепал по плечу гонца. — Иди, отдыхай, молодец… Ты нам скоро уже не понадобишься.

Страна уходила из-под ног Годуновых, как земля из-под ног пьяницы. У Федора более не было войска. Оставались лишь какие-то крохи, которых едва бы хватило выдержать серьезную осаду. Скорбя о своей потере, Федор поднимался в построенную его отцом башню, сидел там в тоске всю ночь, словно опасаясь, что когда он смежит очи, заснет, исчезнет и последнее — великий град Москва с предместьями. Походило на то, что бессонница царя Бориса перешла к сыну по наследству.

Рядышком тосковала и Варвара — молодой царь не гнал ее.

Они молчали. Лишь на заре Варвара чтоб улыбнуть любимого спросила:

— А что надобно делать, когда видишь, как тухнет последняя звезда?..

Но тот был краток и суров:

— Молиться…


* * *
— Что дрожишь, атаман?.. Замерз?.. Странно. Травень в этом году теплый, Пасха-то в этом году ранняя. Но ты выпей, может, согреешься.

Чарка действительно была в руках атамана, но пить как-то резко перехотелось. Еще четверть часа все было так хорошо и покойно. Шайка с атаманом забралась в укромное место, чтоб отдохнуть, да расслабиться. И только собрались выпить и закусить, как на тебе — Крысолов. От такого гостя добра не жди. Хотя, если бы хотел их смерти — они бы даже не поняли, что их убило. Но дергаться не моги. Бросишь чарку, попытаешься за саблю схватиться, и он убьет человека еще до того, как чарка упадет на пол.

И как он, не говоря уже о том, что нашел, сюда пробрался?.. Не залаяла собака, не щелкнул медвежий капкан, зарытый в сене за порогом. Даже петли не скрипнули, хотя ведь должны были.

— Сядешь с нами, Крысолов? — спросил атаман. — Окажи честь.

— Нет времени. Я по делу.

— А что за дело?..

Будто из воздуха Крысолов извлек жемчужину, поднес ее к глазам атамана. Спросил:

— Помнишь?.. Отрицать бесполезно, да и неумно. Откуда взял?..

— В зернь[84] выиграл.

Это было ложью: вся шайка походила на сборище неудачников. Верно, мелкую жемчужинку они получили за маленькую же работенку, за какую-то небольшую подлость, которой побрезговали заниматься люди Бессона. Но обман этот тоже был маленьким, и Крысолов сделал вид, что его не заметил.

— Что за человек сей был, с которым ты играл?..

— Первый и последний раз его видел.

— А ну, не врать мне! — гаркнул Крысолов. — Я знаю, что то был за человек. Он лузгает семечки и водит дружбу с Бессоном. И с кем попало он играть бы не сел, а если бы и сел — то не проиграл бы!

Вообще-то это был удар вслепую — может, действительно, жемчужина досталась вору случайно, может, еще до Бессона — искать и искать, перетрушивать людишек.

Но по забегавшим вдруг глазам Крысолов понял: попал.

— Говори, а то пришибу. Не бойся, что сдашь хорошего человека — он плохой. А тебе маменька не приказывала не водиться с дурными ребятами?..

Вопрос был лишним. Такого сына мама, очевидно, не любила и сбежала куда подальше вскорости после рождения ребенка.

— Он меня найдет и убьет.

— Это я тебя успокою. Не найдет и не убьет. Потому что я его найду первым. И больше он никого более не убьет. Обещаю.

Воры переглянулись. После они будут рассказывать, что впятером Крысолова они бы порешили одной левой, если бы, конечно, атаман дал знак. Но на самом деле душа их ушла в пятки и сейчас грызла подметки, пытаясь прорваться еще ниже.

И атаман стал рассказывать. После рассказа Крысолов ахнул:

— Да что ж ты гад, раньше не сказывал?..

Приятель Бессонна был тут всего лишь два часа как. Ехал с депешей в Тулу на пегой кобыле. Назад собирался возвращаться другой дорогой, хотя, конечно, бес его знает.


* * *
…Гонца удалось нагнать только к вечеру, когда до Тулы было уже рукой подать.

Дорога, выходя из леса, делала изгиб, и всадник на пегой лошади, появившийся впереди, в саженях тридцати стал для Крысолова почти неожиданностью.

Услышав шум копыт, гонец обернулся, увидав и узнав Крысолова, беспощадно дал шпор своей кобыле. Преследователь стеганул плеткой своего коня.

Жеребец Крысолова был резвее и сначала догонял, но быстро стал выдыхаться — кобыла вора оказалась выносливей. А впереди был лесок, сгущались сумерки. На лесной дороге вор оторвется, затеряется в чаще: пегая масть — она неприметная. И тогда пиши — пропало. Но хорошо, если просто уйдет, а то ведь устроит засаду… И таки, засадит…

Следовало решать не мешкая. Крысолов достал из сумки пистолет, стал целиться. Но, пригнувшись к шее кобылы, вор стал неудобной целью: попадешь по нему — пуля скользнет по пластинам юшмана, если повезет — засядет в заднице. Такая рана неприятная — людям показать стыдно, сидеть неудобно, но с этим живут. Хорошо, если рана его свалит, а ежели нет?.. Останется Крысолов на лесной дороге и с разряженным пистолетом.

Тогда Крысолов взял прицел ниже, нажал на спусковой крючок. Большая, горячая пуля врезалась в круп кобыле. Та заржала, рухнула на задние ноги, гонец вылетел из седла, скатился наземь, кувыркнулся в пыли, но тут же вскочил на ноги. Достал пистолет, ответно прицелился в Крысолова… Оружие у него тоже было хорошим, иностранным с колесцовым замком. И, верно, он бы не смазал стоя на земле да с пятнадцати шагов. Оттого Крысолову пришлось выстрелить еще раз: целил он в плечо, собираясь вышибить у противника пистолет, но взял чуть ниже, и пуля разорвала сердце. Человек умер еще до того, как упал на землю.

Крысолов выругался: неужели опять сорвалось?

Он спрыгнул на землю, обшарил убитого: из карманов вытрусил семечки — на этот раз обыкновенные, гарбузовые. Крысолов не ел с зари, и потому бросил жменю себе в рот, стал жевать. В другом кармане обнаружился не слишком тугой кошелек: в нем было копеек двадцать, польский злотый да золотой корабельник. За пазухой нашелся мешочек с черными жемчужинами. Их Крысолов покрутил в пальцах, но быстро бросил в свою сумку — потом рассмотрит.

Чего-то не хватает? Ах да, письма. Пальцы ощупали подкладку кафтана, нашли конверт. Что же это за послание, для которого понадобился такой дорогой гонец?..

Не глядя, казак сломал печать, стал читать, ожидая, что получит местоположение Бессона, или хотя бы человека, который знает, куда отправлять обратную депешу. Но нет, ничего такого в письме не имелось, речь шла о каких-то пустяках и слухах, и на первый взгляд не стоило той бумаги, на которой написано. Так Крысолов считал, пока не задумался надо витиеватой подписью внизу послания. Он его определенно где-то видел.

И лишь взглянув на печать, которой было запечатано письмо, понял где…

Что-то стало понятней.

Что-то запуталось до безобразия.

В Туле

До Тулы оставалось всего ничего, и Крысолов поддался искушению: не стал сразу возвращаться в Москву, а отправился в новую Смутную столицу.

Город был забит войсками, и появление еще одного вооруженного мужчины прошло бы вовсе незамеченным, если бы в воротах Крысолов не налетел на Корелу. Первый входил в город, второй как раз выезжал в сопровождении еще полудюжины казаков.

— Крысолов! Не пришибли еще?

— Андрюха! Жив, поганец!

Старые друзья, спрыгнув с лошади, обнялись. Дело, по которому Корела ехал со своими спутниками, было очевидно не сильно важным, потому что оно было отменено тут же, как атаман увидал своего знакомого.

Зашли в кабак, как водится, выпили за встречу, повели разговор.

— Смотрю, поднялся ты не по-детскому, — заметил Крысолов.

Тот Корела, которого знал Крысолов, был не падок на славу мира, но запираться в сей раз не стал, кивнул:

— Я у царя навроде воеводы. Бояр вокруг него — тьма, а случись что, меня позовет: выручай, Андрей Трофимович. Они же ни хрена не умеют, кроме как стенка на стенку ходить.

— А мир наступит, не боишься, что забудут?

— Мира никогда на земле не будет… Москву возьмем — может, на турка двинем, на крымчаков, высадим их из Азова. Если хочешь, я Дмитрию замолвлю о тебе словечко! Дадут тебе полк, будешь как сыр в масле. Хочешь?

— Нет, не хочу…

Корела трещал как сорока о намерениях своих и царевича, но Крысолов слушал его в пол-уха, кивал, подливал самогон в чарки. Но было не до того. Письмо за пазухой жгло огнем, хотелось вчитаться в него, вдуматься. И даже старый приятель был не в радость

Спросил лишь:

— Верно ли говорят, что ваш Дмитрий — истинный царь?..

Вопрос заставил уже изрядно хмельного Андрея задуматься.

— Может царь и истинный, но именует себя эн… инпиратром. Но, говорят, пишет это слово с двумя ошибками.

— Ну и какой же это царь?

— А вот такой! Я это слово не то, что написать, я его выговорить не могу. Фрязь и ересь!

— Говорил Псалмопевец: «всяк человек есть ложь», — проговорил Крысолов в продолжение своих мыслей.

Был он при этом в мыслях далеко от императора, Тулы и своего товарища.

В письме к неназванному дорогому другу, говорилось, что верные люди встретят его у Коломны, укажут дорогу на Москву. Зачем из Тулы идти в Москву через Коломну? Куда проще ехать через Серпухов, или хотя бы через Каширу. Дорогу так и вовсе показывать нечего — она прямая и ровная, любому мальцу известна. Затем, говорилось, что Гурий по прозвищу Офенянин желает погубить дорогого друга, для чего вступил в сговор с английскими и немецкими купцами. И, по слухам, не то колдует, не то хочет погубить пороховой бомбой. Выглядело неприятно, но ничего особенного.

Зачем для такой писульки нужен был такой гонец — первый подручный Бессона?

Чего-то не хватало.

— А ты тут с каких делов? — спросил Корела. — По делам или так? Ты, случайно, не по Дмитриеву душу?..

Два казака переглянулись с ухмылкой: ах, какие глупые царедворцы: колдуют, пытаются свести соперника со света отравой. Ведь куда проще послать матерого убийцу.

— Нет, не по делам. Заглянул из любопытства.

— На царя посмотреть?..

— Ага. Взгляну и назад, в Москву.

— Останься…

Задумчиво вращая в руке чарку, Крысолов ответил:

— Не могу. В Москве дела.

Корела поднялся:

— Пошли, покажу царя!


* * *
На Руси дворцы рубят за две неделю много — за две. А избу так и за летний день сложат. Потом все это столь же стремительно гниет и сгорает, лишний раз показывая, что все на Руси приходящее, бренное.

Для царевича Дмитрия сложили нечто среднее: не то маленький дворец, не то слишком большую избу, полагая, что Дмитрий так или иначе тут долго не задержится.

Когда Крысолов и Корела подъехали ко двору, вокруг толпились люди: за воротами ждали челобитчики, послы из волостей, а то и вовсе из других стран. Были и просто зеваки, которые напирали на стрельцов.

Но Корела знал дорогу — казаков пропустили с заднего двора. Перед избой-дворцом народу было поменьше, но все-таки много. Сам царь, похоже, восседал на крыльце и как раз разговаривал с человеком в иноземном платье. Рядом с Дмитрием стоял Басманов, который обводил двор грозным взглядом, будто именно он, а не царевич был претендентом на Московский престол.

Иноземец протянул Дмитрию бумагу, тот стал ее читать. Таким его увидал Крысолов: сбоку, склоненным над бумагой. Этого было достаточно.

Все внезапно сложилось: этого человека Крысолов уже видел.

До царя было шагов пятнадцать. Если бы Крысолов хотел его убить — то убил бы. Но ему было наплевать на царевича — не в Дмитрии был смысл…

Пока царевич не заметил Крысолова, он попятился прочь.

— Увидел? Посмотрел на царя? — спросил Корела.

— Угу. Пора в Москву.

— Быстро ты насмотрелся.

— А чего на него смотреть долго? Чай, не баба.

Крысолов опасался долгих проводов, но у ворот царского дома всадники встретили миловидную крестьянку с большой корзиной. Увидав Корелу она улыбнулась:

— Беляшка, ты?..

— Здрава будь, крестьянка. Что тут делаешь?..

— Да на базар приехала. А тебя еще не пришибли?

— Да нет, жив еще. Веду царские войска к победе!

— А вот под Добрыничами вас я слышал поколотили.

— Было дело. Я тогда пьяный был, с кобылы свалился, а ребята без меня не обошлись.

Пока девица и Андрей улыбались друг другу, Крысолов поспешил расстаться — времени у него было мало. На прощание обнялись. Корела спросил, где Крысолов живет в Москве, тот ответил.

— Я скоро буду в Москве, так или иначе, — сказал Андрей. — Если я не смогу зайти к тебе… ведь всякое в жизни бывает… Пообещай, что навестишь меня?

— Обещаю.

Москва и около

Совет в Грановитой палате начался с дурного знака. Явившийся Федор сел по обыкновению на свое старое место, а не на отцовское, царское. Быстро спохватился, пересел, бояре лишь усмехнулись в свои пышные бороды, но нехорошие слухи потом по Москве все же поползли.

Чего-чего, а дурных слухов в столице всегда хватало.

В палате, где проводился совет, многие места пустовали, и этот знак был еще хуже. Иные бояре, вместо того чтоб прийти, на всяк случай сказались больными. Пришедшие же морщили лоб, шевелили губами, делали вид, что думают, но в суждениях были сдержаны.

Пытаясь их расшевелить, Федор в сердцах воскликнул:

— Делайте! Сделайте хоть что-нибудь.

— Мы делаем все, что можем… — ответил кто-то.

— И что вы делаете? — со злостью спросил Федор.

— Молимся… — ответил смиренный патриарх Иов.

Взгляды царя и патриарха встретились, Федор отвернулся. В глазах старца стояли слезы, читалась боль, страдания, бессонные ночи. Не было сомнения: инок молиться с усердием, он действительно предан Годуновым, но что он мог поделать, ежели Господь не в духе?..

Не добившись толку, Федор распустил бояр по домам.

— Черт знает что! — ругался после совета Федор. — Я позже прикажу боярам сбрить бороды. Вырастили кусты на лице, и не поймешь — не то смеются за ними, не то вовсе языки кажут.

Домашние кивали, но как-то сдержанно. Они уже сами почти не верили, что это «позже» возможно. За это Федор злился, жаловался сестре. Порой возникало такое чувство, что в доме покойник: говорили шепотом, чтоб не накликать лихо. Но это совершенно не помогало — беда была уже рядом.

Мария Григорьевна, вдовая царица, женщина обычно властная так и вовсе сломалась.

— Может, отступиться, Феденька?.. — говорила она. — Ведь на спроста это. Говорится: человек жив, пока о нем помнят. А о твоем деде — Малюте Скуратове помнить долго будут. Да и на отце твоем крови невинной много. За тыщу лет их грехи не отмолить. Может, пойдем в монастырь втроем — начнем понемногу отмаливать.

— Не пойду. Вы, маменька, как желаете, но я не пойду. И сестру не пущу. Разве отец в таком положении бы сдался?

— Твой отец в таком положении умер.

Но Федора было не остановить:

— Я завершу, что отец не докончил — убью Дмитрия. Загоню его так далеко в пекло, что он уже не вернется.

Неуверенность выплескивалась из дворца, из Кремля, текла по улицам, площадям, невидимая затекала в умы, росла и крепла там, срывалась с уст. Распространялась будто бы какая-то болезнь вроде чумы. Крепло предчувствие грядущей неумной беды.

Москва была обречена — такая неуверенность просто не могла кончиться хорошо.

Нет, что-то, конечно же, делали.

Царь-пушку и другую, именуемую «Павлином» направили на Москворецкий мост, набили порохом и дробом. Случись что, залпы смели бы всех с моста, покалечили многих бы и на том берегу реки. У орудий постоянно дежурили пушкари, а в жаровнях постоянно плескался огонь. Хотели будто бы от Земского приказа перетащить третью Кашпарову пушку, да раздумали. Где двух не хватит — там и третья не поможет.

Да и что могли сделать две-три пушки против армии?

Ко всем прочим, поползли нехорошие слухи: на Москву идет недавний кромский «сиделец» — атаман Корела, именуемый нынче «бичом Божьим» и «погибелью земли русской». Говорили, что у него пятнадцать тысяч только конных, сорок тысяч черкасов пеших да столько же русских ратных людей, к ним — пушки всяческие, захваченные в боях, привезенные из Турции, Польши и Литвы.

Говорили, что он уже близко, под Тулой.

Слухи, как водятся, врали.

Корела был еще ближе…


* * *
После снятия осады Кром Андрей заскучал.

Бояре-изменники спешили угодить Дмитрию, а заодно аккуратно отстранить атамана из ближнего круга. Быстрее всех поднялся Петр Басманов — на сторону Дмитрия он переметнулся под Кромами, но уже пытался указывать Кореле и даже полякам. В лагере злые языки судачили, чем предателю так быстро удалось завоевать доверие Дмитрия. Говорили, что как Федька Басманов некогда плотски угождал Иоанну Грозному, так и сын его ублажает Дмитрия Иоанновича.

Паче, Дмитрий чем-то определенно походил на Ивана Грозного, если не внешне, то замашками. Иван еще не будучи Грозным, велел венчать себя в цари, хотя все его предки обходились титулом Великого Князя. Дмитрий требовал, чтоб его именовали «императором». Соответственно ему требовалось какое-то прозвище, и он нарек себя Непобедимым.

Вот и сейчас на военном совете, когда над картой склонился Дмитрий и его приближенные, Корелу с извинениями оттерли от стола. Тот не особо тому противился: долговязый казак все хорошо мог рассмотреть через головы обычно низкорослых бояр, да и в картах разбирался не слишком хорошо.

Сейчас Басманов показывал на карту

— Оку в лоб не пересечь. Мосты где попалили, где под защитой стрельцов с пушками. Вести армию в обход — глупо. Растянемся в аккурат для удара в бочину.

Губы «непобедимого императора» вытянулись в две тонкие бледно-красные линии.

— Что делать тогда предлагаешь?

Бояре загалдели, но ничего путного так и не сказали. Каждый думал похоже, но признаться в этом друг другу, и, тем более, самозваному государю — боялся.

С одной стороны почти все войско присягнуло Дмитрию. C другой стороны — у Федора Годунова достаточно стрельцов, что отбить приступ. Вести в атаку полки не хотелось. Дмитрию и его войску везло совершенно невозможным образом, но ведь Господь — не колобашка, меру любит. Когда-то новоявленному царю столь же чудовищно не повезет.

Над гамом возвысился голос Корелы.

— Дозволь, инператор-батюшка, уйти в поход с верными казаками. Триста шашек возьму — больше — неудобно. Прощупаем оборону, наведем в тылу страх, если что — на конях и уйти легко, и переправиться если прижмут… Двинем к Зарайску, в неприметном месте переправимся за Оку, оттуда на Сергиевы Посады или к Клину, затем — на Волок Ламский, после через Звенигород на Серпухов — оттуда рукой подать до Тулы. Чай, не ждут, что с той стороны кто-то переправляться станет. Обойдем Москву кругом, сильно к ней не подступая.

Как ни дивно, его предложение все поддержали. Легкий переполох в тылах врага не помешал бы. К тому же казак здесь, в свите нежелателен, а если он во время похода сгинет — так это еще и лучше. То, что он с тремя сотнями всадников и вовсе без артиллерии возьмет Москву, никому и в голову не приходило, в том числе и самому Андрею. Да и планы его так далеко не заходили. Хотелось пограбить, пока то было еще можно.

Казаки собрались в поход быстро. Говориться же: бедному одеться — только подпоясаться. А сорвиголовы у Корелы были что называется, прирожденными бедными. Они уходили в поход в драной черкеске, подпоясавшись бечевой, а возвращались с конем, который едва шевелил копытами под тяжестью поклажи. В поход атаман звал только добровольцев, но вызвались почти все.

В канцелярии Андрей получил заготовленные подметные письма, зашел к Дмитрию проститься, рассказать о своих планах.

Но соискатель московского престола был рассеян. Он то и дело подходил к окну, глядел вдаль. Позже от охраны Корела узнал, что император ждал гонца.

От кого и с какой вестью — не ведал никто.


* * *
— Кто таков и к кому? По какому делу?

— Крысолов. К хозяину твоему.

— Мы крыс гонять не звали, — усмехнулся холоп, хотя Крысолов ничуть не походил на потравителя грызунов.

Что произошло дальше, врезалось в ум холопа до самой его смерти, благо та была не за горами. Рука пришельца, заложенная ранее за спину, вылетела, словно молния, схватила слугу за нос, проволокла через узкую щель меж половинками ворот, поставила его на колени.

— Я людей убил больше, чем ты кур зарезал, — почти ласково проговорил Крысолов. — И если я тебя убью, этого никто не заметит. И по какому делу я пришел — не твоего песьего ума дело. Понятно говорю?..

Холоп сжался, словно в ожидании удара и кивнул, насколько позволял нос, зажатый будто в стальных клещах.

— Кто таков?..

— Федотка я… Данилкин сын.

— Пшел вон, Данилкин…

Холоп был радстараться.

— Мразь этакая, — пробормотал Крысолов вслед. — Ему уже за сорок, бородой порос, как леший водорослью, а будто бы ребенок — Федотко да Данилко. Холоп да холопье семя.

У проходящей мимо бабы зашедший гость спросил, где хозяин. Тот оказался в саду под цветущими яблонями. Густо жужжали пчелы, пахло просто райски. Хотелось прилечь в этом великолепии и подремать.

Но Офенянин был занят: на столе лежали бумаги, стояла чернильница и склянка с перьями. Он как раз выдавал распоряжения своему приказчику:

— … А если заартачится чохом отдавать — припугни, что Офенянин на него порчу наведет. Так и скажи: у хозяина — глаз дурной. Все, давай, рыхло отсюда.

Запоздало появились здешние охранники — верно, Федотка успел нажаловаться.

— Крысолов?.. Тебя пустили без доклада?.. — поднял взгляд Гурий и с удовольствием добавил. — Выпорю холопа…

— Будь здрав, Офенянин.

— Будь здрав… По мою душу?.. — усмехнулся Гурий двузначности.

— Поговорить бы надо.

— Ну, так говори.

Глазами Крысолов указал на охранников, Офенянин понял, распорядился:

— Прочь пойдите…

— Да как же… — начал один. — Это же…

— Если бы он захочет убить — вы его не остановите. Пойдите прочь.

Когда они ушли, Офенянин спросил:

— Не веришь моим людям?..

— Я никому не верю.

— А чего ко мне пришел, раз не веришь?..

— Есть люди, которым я верю еще меньше.

Офенянин не предлагал сесть, но Крысолов опустился на колченогий табурет без приглашения, достал из-за пазухи вскрытое письмо. Его положил на стол напротив собеседника.

— Я гнал след, перехватил человечка с письмом.

— А где сам человечек.

— Я его убил.

— Утемнил, значит. Нехорошо чужие малявы читать.

— Кто б меня укорял.

Сначала Офенянин увидел печать, на которой была изображена мельница. Будто лениво взял письмо в руки, стал его читать.

— Думаешь, оно важное? — спросил как бы между прочим.

— Весьма.

— Почему тогда не кодом написано?

— Если у человека найдут письмо с кодом буквенным или циферным, то сочтут такого за чернокнижника и скорее повесят, пока тот не успел их огнем испепелить…

Письмо Гурий прочел внимательно, стал серьезным. После — отложил его на стол так, что можно было видеть текст. Задумался, после — заговорил.

— Узнаю печать. И подпись с почерком узнаю. Неприятно, что так он обо мне витерят. Но навет не такой уж и большой: мне и правда немил Дмитрий, я действительно карешуюсь с брудвинцами[85].

— Слова в разные уши вложены, весят по-разному. Гонец, с которого я письмо снял, был очень дорог. Почти, как и я… Письмо это мало стоит, если не знать, кому оно везено.

— А что за дорогой друг? — поднял бровь Офенянин. — Ты знаешь?..

— Четыре года назад я по заказу Мельника сопровождал обоз с одним человеком. Я получил приказ пожертвовать обозом, драгоценностями, чтоб этого человека вывезти в случае опасности. А если это невозможно — убить его… Гонца я убил на подъезде к Туле и сам в город заехал. И увидел его там…

— Кого? Гонца?

— Не глупи! Человека, которого я охранял четыре года назад. Он принимал челобитные и грамоты у послов.

От прилива воображения у Офенянина перехватило дыхание:

— Ах, он сволочь!!! То-то я смотрю, Мельник гоголем ходит.


* * *
Разговор продолжили за обедом. Стол у Офенянина был обильный, но он кушал как-то неосновательно, скорей даже не ел, а надкусывал: немного того, немного этого, кусочек пирога, да капельку киселя.

— Нет, просто в пельме размах не укладывается, — проговорил наконец Гурий.

— Не веришь мне?.. — усмехнулся Крысолов.

— Если ты никому не веришь, чего ради я тебе должен верить… Я пельмаю… Хотя есть в этом что-то… Смута, если подумать, очень выгодное вложение денег, почти как голод. Но холодное лето устроить человеку пока не под силу, а вот Смуту — запросто. Были бы деньги. Царю нравятся англичане? Дает им скидку? Ну что же, заведем себе другого. ЛжеДмитрий сын Ивана Лжемудруго…

— Вот видишь все сам…

— Не торопись. Ты ладно баешь, да только думато тут надо… Вроде были мы с ним кареша, а тут выходит он мне жулика в спину всадить пытался. С чего бы?

— С того, что друг в торговле лучше врага, а еще лучше, когда вовсе никого нет. Помнишь, с полтора годика назад я твой обоз с житом вез. И налетели на него с ватаги Бессонна?

— Ну?..

— Там был тот, кого я убил под Тулой… А кто знал, что ты жито повезешь?

— Да все знали… Ты знал, купцы знали, царь знал…

— А кто знал, когда обоз ждать.

Офенянин снова крепко задумался, после — согласился:

— Ну, было дело… Я же через него связывался с алеманами…

Хозяин пару раз хлопнул в ладоши, по этому знаку слуги принялись убирать обеденную посуду, а вместо него внесли блюдо с вареными раками и ведерко с пивом. От запаха последнего стало сразу немного пьяно.

— Нельзя решать такие дела по пьяной лавочке, — заметил Крысолов, но сам сделал из кружки немаленький глоток.

Пиво было горьким и не слишком хорошим.

— А я не буду ничего сейчас решать. Поем — кемарить буду. Покемарю — подумаю. Завтра решу.

Офенянин взял свою кружку, коснулся ей кружки Крысолова.

— Ну, желаю тебе всего… — сказал Крысолов.

— Только всё меня что-то не желает.

— Не гневи Бога…

— А что — «не гневи». Думал, есть у меня кореш, а тебя так послушать — он мне сирожит. А откуда мне знать, что это ты не выгодомал[86]?..

— Сам решай. Я и один, если что, на Мельника пойду.

— А тебе что за колым мне помогать?

— Мельник, верно, знает где сидит Лука Бессон. Мне за него деньги обещаны — я его след четвертый год гоню. Выдаст Мельник мне его головой — мы с тобой и квиты.

— Четвертый год? А ты настырный… Я подумаю, сам к тебе приеду, скажу, чтоб не скумил. Если раздумаю — Мельнику тебя не выдам, но и пока я решу — ты его не утемни. Обещаешь?

— Уговор — дороже денег? Обещаю… Только ты тоже слово дай.

— Даю тебе честное купеческое слово.

Дальше пили почти молча — каждый думал о своем. Где-то через час изрядно захмелевший Крысолов засобирался. Офенянин сам провожать не стал, а крикнул холопа, дабы довел гостя до ворот. Лишь когда Крысолов был в дверях, окликнул его:

— Крысолов?

— А?..

— Чего тебя так зовут?

— Крысы — пугливые твари. А я еще в детстве мог подойти к крысе и схватить ее за хвост.

— Всего лишь на всего? Я думал — сложнее…

— Сложнее? Ха! А ты сам-то попробуй крысу поймать пальцами за хвост.

Взятие Столицы

Все получилось как-то случайно, нелепо. Когда переезжали через летнюю Хомутовскую дорогу, казаки заметили хвост обоза, идущего к Москве. Без приказа атамана взяли рыся, а когда в обозе заметили преследователей — рванули галопом. Возчики тоже стеганули коней, да куда телегам тягаться с конницей. На хвосте у обоза ворвались в сельцо, догнали голову, остановили.

Охраны не то не было, не то она успела разбежаться.

Обоз окружили, стали срывать с груза холстину. Оказалось, что поезд вез с Соловков рыбу. Три года назад такой добыче не было бы цены, но сейчас казаки выглядели откровенно обиженными.

И тут на глаза Корелы вытолкали человека не то чтоб богато одетого, но явно выделявшегося среди возниц. Как он оказался среди обоза, почему не сбежал — уж не понять. У пленника тут же отобрали богатую саблю и пистоль, бросили в пыль.

— Казак, не погуби! — заюлил пленный. — За меня выкуп дадут. Я дворянин, Пушкин я, может, слышал?.. Не казни, казак!

Андрей молчал.

— Что будем делать, атаман? Отвезем его к нашим?.. Может, и правда выкуп дадут?..

С пленным надо было что-то делать, — думал Корела. — Везти с собой — неудобно. Прихлопнуть просто так будто бы не за что: дворянин даже саблю свою не поднял на казаков.

Молчание затягивалось: пленный видел в нем дурной признак.

— Ну так что, Андрюха? Чего делать будем? — спросил казак. — Корела?.. Ты заснул что ли?

— Корела?.. — ожил дворянин. — Андрей Корела? Полководец царевича Дмитрия? Да что вы тут делаете?.. Москва вас ждет! Войдите, свергните самозваное годуновское племя и владейте! Я покажу вам дорогу!

И Пушкин картинно повел рукой, указывая в сторону солнца. Путь на Столицу тайной не была: здесь все дороги вели либо в Москву, либо из Москвы. Корела же собирался обойтись тропками, пройти по ним вокруг.

— Ну же! — частил Пушкин. — Уверяю вас, все, что вам надо — это войти! Народ ждет вас, и тут же будет целовать крест истинному царевичу! Идите за мной! Верьте мне! Мой брат, Гаврила у Самоз… У истинного царевича! Я Глеб! Глеб Пушкин!

Дело было обычным: часто семейства разделялись, бросали жребий: какому государю служить. Кто бы после не попадал, семья все равно оказывалась хотя бы не в опале.

— Ну же?.. Поехали! — звал Глеб. — Москва будет сегодня же ваша!

Корела посмотрел на своих казаков. Сомнение читалось на их лицах. Кто-то сказал:

— Атаман, не верь ему! Заманивает!

Корела задумчиво посмотрел за околицу. От Красного Села уже было видать стены Московского Скородома. Так близко к Москве он не собирался подъезжать.

Махнул рукой, бросил клич:

— Кто верит в меня — за мной! Кто не поедет — тех… Тех — не виню.

Поехали все.


* * *
Верно, если бы отряд Корелы приблизился бы к Москве сам, то ворота бы успели закрыть, а со стен ударили бы пушки и пищали. Но тут, только когда голова обоза уже проходила под воротами, стражники опомнились, сообразили, что для обоза слишком много охраны. Крикнули:

— Кто такие?

— Посланцы царевича Дмитрия, — гаркнул Андрей. — Атаман Корела с боярином Пушкиным!

Пушкин боярином не был, Корела так ляпнул для красного словца, для пущей важности, но Глеб воспринял все как-то слишком всерьез.

— А-ну, кричи «ура» Дмитрию Ивановичу! — распорядился он стражникам.

Со стен крикнули нестройно и как-то вопросительно.

С дюжину стрельцов пошли с телегами, и дальше за обозом увязывалось все больше и больше народа. И уж не разобрать, кто пошел во имя царевича Дмитрия, а кто — просто так, от нечего делать, из любопытства.

Пронеслось по всей Москве «бич божий»: Корела уже в Городе, на Красной площади. И бояре ему как посланцу царевичу Дмитрию вынесли хлеб с солью да сулею с зеленым вином. Корела от хлеба отщипнул кусочек, зато к бутылке приложился крепко, пил так, словно его мучила вселенская жажда.

Поднятый слухом, народ стекался со всего города на Красную площадь. И действительно там, у рва, видел молодцов Корелы, которые рассказывали байки стрельцам, а те, вместо того, чтоб рубить недавнего врага, смеялись.

Тлела зола в казане у пушек, но никто из них стрелять не собирался. Сам Корела стоял на Лобном месте, но чуть в стороне. Он привез письмо от царевича — задуманное как подметное, сейчас оно превратилось почти в указ. Но Андрей читать не умел, а если бы умел — то не любил. Да что там — даже расписываясь крестиком, он делал две ошибки. Потому письмо читал Глеб Пушкин.

Через толпу почти к самому Лобному месту протиснулся старик с бельмом на глазу.

— Чотакое?.. — спросил он.

— Читают царское слово! Слухай!

И старик действительно прислушался.

С Лобного места неслось:

— Держава станет самой великой, самой могучей в мире.

— Врет он все… Одно слово — Пушкин…

— Народ станет жить хорошо, весело!

— Может и весело — так что просто обхохочешься… Но при этом не долго. И что важно — не хорошо…

— Но сначала надо затянуть пояса!

— А вот это сбудется — к бабке не ходи.

На старика шикнули, но тот развернулся и заковылял прочь.

Он слышал, как народ на площади кричал «Ура» Дмитрию Иоанновичу.

Корелу на руках внесли в ближайший кабак, где он чуть не на пороге сам выдул братину. Как иной пьяница, не веря в увиденное, желает протрезветь, так Андрей напивался, ожидая, что в хмельной голове действительность сравняется с мечтами.

Москва упала в руки как спелый плод. Все думали, что это сложный вопрос, а оказалось даже не вопрос, а полвопроса. Как с иным яблоком — достаточно только ладони подставить, чтоб оно тебе в руки свалилось.

События уже вершились без него. В Тулу полетел гонец, что Москва сдалась на милость истинного царевича. Голь перекатная, как водиться, пошла грабить лавки, разбила двери в винные погреба, а в них досталось бочкам. Вино, что называется, лилось рекой и в нем тонули люди. С башни за этим с тоской наблюдал Федор: в мгновение ока он превратился из правителя Кремля в его заключенного.

Варька хотела спросить совет у Крысолова, но тот, появился в Москве незадолго до въезда Корелы, и почти сразу снова пропал.

— Не езди по Москве — голь нынче пирует, — советовали Варьке соседи.

Поехать бы, впрочем, и не получилось: карета от ее двора пропала чуть не раньше появления атамана Корелы на Красной площади. Положение Варьки изменилось, хотя и не столь значительно как у Федора. Некоторые откровенно злорадствовали, но большинство напротив девушку жалели, стали относиться к ней еще лучше. Таков русский народ — издревле любит обиженных.

— Блажени плачущии, яко тии утешатся, блажени кротцыи, яко тии наследят землю, — вещал в церкви батюшка, вкладывая слова в умы и души прихожан.

Потом, во время исповеди Варька спросила у батюшки:

— Что нас впереди ждет, батюшка?

— Ничего хорошего, — отвечал тот.

И был совершенно прав.

Разгром Царь-Мельницы

В просторном дворе усадьбы Офенянина устроили счет армии — вышло немного за сто человек.

— Мало, — заключил Крысолов.

— Как мало?.. — удивился Офенянин. — Ты же сам говорил, что там от силы кумар деканов с пендой[87]! А у нас больше почти в четыре раза!

— Таких людей — и две сотни мало было бы. Мельник сидит за рвом и частоколом, да с двумя пушечками. Дал бы денег — я бы набрал тебе оравушку в полсотни меньше, но каждый человек — на вес золота.

— И стоят они где-то также… А мои холопы — задаром.

— Жаль, пушки у тебя нет. А пищали ты хорошие купил, знатные…

— А я их не покупал. В арсенале занял на время.

— Куда идем — кто знает?

— Ты да я… Никому не говорил.

— Хоть на то ума хватило.

Войско зашагало по дороге ружья, пули и порох везли на телегах за ними.

Командиры ехали сзади верхом, следили поверх голов, чтоб воинство не разбежалось. Дорогу скрашивали беседой.

— Все-таки решился?.. — спросил Крысолов. — Из-за чего?.. Поверил все же мне?..

— Не поверил. То, что Дмитрий купцом был создан — не верю. А вот что он кому-то напраслину на меня в маляве наводил — это грынь[88]. Не кореш он мне более. И правду ты сказал, что торговать проще, когда нет ни врагов, ни друзей. Враг он мне или друг, но отныне его не будет.

На примеченном месте съехали с дороги, отправились на полянку. Крысолов велел выставить посты, разобрать оружие. Не оттого, что боялся нападения — наоборот, опасался, что горе-воины разбегутся по лесу.

Стал одевать бахтерцы и Офенянин, что Крысолова удивило.

— Что, и ты в бой пойдешь?..

— Само собой. Ежели мы Мельника не победим — мне не жить, сживет он меня со света. К тому же, если меня убьют, долг можно не отдавать. Не кудрошайся! Я с гопотой водился, я не лох какой, кулаки — крепкие.

Перепуганные холопы то и дело бегали в кусты, возвращались оттуда, на ходу подпоясывая портки.

— Сторожи своих молодцов, а я схожу, — сказал Крысолов Офенянину.

— Тоже в кусты? Оно и верно. Надо и самому сходить. Может, куравка[89] на исходе уже — не тащить же в Царство Господнее столько дерьма.

— Нет. Я в разведку.

— Я с тобой.

— Ты все испортишь.

— Не кудрошайся! Скажешь, что мешаю — сам уступлю.

Крысолов кивнул, надеясь, что можно будет отослать Офенянина позже, но Гурий оказался даже полезным — из чехла вынул итальянскую подзорную трубу. Через нее даже из Пьяного леса двор Царь Мельницы был как на ладони.

И то, что там увидал казак, ему не понравилось: во дворе у водопоя топтался белый жеребец, был он расседлан. На крыльце о чем-то разговаривали три казака. Ворота мельницы были закрыты, на стенах скучали часовые. Оружия у них не было видно, но что оно рядом — сомневаться не приходилось.

— Все отменяется…

— С каких таких мастырок?.. Такой узетки[90] не было!

— У Мельника сейчас гостит Бессон со своими людьми. Твоих холопов хватит только до ворот дойти. Возвращайтесь в Москву, запритесь и ждите меня. Я выслежу Бессона, убью его, а после — вернемся сюда.

— Без жулика режешь! А если не убьешь? Если Бессон тут на неделю, а кто-то из моих завтра сбежит? Да я тебя не отпущу в конце концов!

Конечно, остановить Крысолова Офенянин и его люди не могли. Но так и так выходило скверно.

— Что молчишь, Крысолов?..

— Думаю. Дай-ка еще раз в твою трубу посмотреть.


* * *
Леонид из Давыдово или просто Ленька глотнул из чашки сбитня, посмотрел в окно: в ближнем леске будто что-то блеснуло. Он присмотрелся, но ничего рассмотреть не смог. Показалось что ли?.. Ну и шут по нем. И без того дел полно.

Ленька был нанят купцом, дабы посмотреть, что можно выжать из иностранных зерен первого урожая. Хлеб из них уже пытались испечь, но тот получился невкусным. А за семена — золотом плачено, неужто зря?

А Ленька, известный выдумщик, за серебряную монетку и за миску каши был рад стараться. Каша, к слову, из новых семян была недурна. Но звали его из-за иного. И слова купца он воспринял буквально: стал давить полученные плоды, собрав несложный рычажный пресс. Провозивший пару дней, получил первые золотники[91] нового масла, которые тотчас же поднес Мельнику. Тот выдал премию и велел работать далее. И скоро у Леньки выдавил по четверти анциря[92] масла из двух видов семян.

Выдавленное из огромных колосьев масло было даже вкусней, но при жарке пенилось. Второе, из семян цветка, похожего на солнце с картинок вело себя спокойней, и для себя Леонид сделал пометку: когда масла будет достаточно, попытаться его смешать в разных соотношениях — может, будет прок.

Но, как и всякий изобретательный человек, Ленька был ленив и вместо того чтоб работать, стал раздумывать: что сделать, чтоб меньше возиться. Явно следовало переделать пресс: может, сделать новый винтовой, может соединить винт с рычагом…

Чтоб думалось лучше, себе он отрезал краюху хлеба, полил ее новым маслом — получилось весьма вкусно. Прошелся по комнате, любовно провел по колбам и трубкам, по перегонному кубу, сделанному кокуйскими немцами на его заказ и за деньги Мельника.

Выглянул в окно — и снова что-то блеснуло. Следовало доложить хозяину. Но едва Ленька вышел из своей комнаты, то увидал заезжих гостей — казаков, которые гостили у Мельника уже второй день. Чем-то они не нравились изобретателю, и чтоб лишний раз не идти мимо них, Ленька вернулся.

Авось пронесет.


* * *
Как раз к обеду заскрипели колеса у ворот.

— Че нада?.. — выглянул из-за частокола стражник.

С той стороны забора стояла телега, на ней — два мужичка.

— Открывай ворота. К хозяину твоему приехали муку покупать, — ответил один и потряс кошельком. Другой поднялся, и, разминая ноги, прошелся вокруг телеги.

— Не продаем! Нет муки.

— Ну а зерна?..

— И зерна нет! Проваливайте!

— Ай, да что ж это такое! Голод закончился, а у Мельника зерна нет! Как такое быть может?.. Уж не разорился ли он?..

— Не твоего ума дело. Пошел вон, кому сказано!

— Так с покупателями не разговаривают. Я больше ничего у вас тогда покупать не стану.

— На здоровье!

— Позови хозяина, я на тебя пожалуюсь.

— Да пошел ты!

Пока сторож и мужик припирались, второй отвернувшись достал огниво, стал высекать искру, на тряпочку, свешенную с телеги.

— Эй, ты чо делаешь? — опомнился стражник.

Но поздно. Политая водкой тряпица вспыхнула, на телеге под мешками оказался увесистый сверток, который полетел к воротам.

Тут же заезжие мужики бросились в разные стороны, а у ворот громыхнуло, ударило пламенем, одну створку перекосило, другую сорвало с петель и отбросило во двор. С помоста за частоколом во двор грохнулся и стражник. Запоздало, будто бы это было неочевидно, крикнул:

— Нападають!

Двор всполошился в минуту. Ударили в рынду — из изб и сараев высыпали люди. Они разбирали оружие. Кто-то волок из кухни горшок с углями — поджигать фитили. К воротам подтаскивали пушки-сороки. То было будто не лишним — из-за леса двигалось пара щитов, собранных из жердей и камыша. Толку от такой защиты было немного, лишь видно не было, сколько и где за ними прячется людей.

— Огонь! — командовал Мельник, почесывая пузо под накинутой на голое тело кольчугой. — Беспощадный огонь!

Тлеющие поленья поднесли к затравочным отверстиям. Вспыхнул порох, пушки сорокозевно ругнулись, выплюнув посеченный свинец. Тот ударил в щиты, выбил щепу, пробил камыш. Кто-то раненый, ойкнул, кто-то безмолвно упал. Уныло огрызнулось из-за щитов две пищали.

И тут рвануло еще раз — спущенный по течению плот с бомбой доплыл до мельничной плотины и взорвался. В пролом, расширяя дыру, рванула вода. По рву прокатилась мутная волна, а когда схлынула — обнажила дно, покрытое коричневой жижей.

Из камышей рванули затаившиеся холопы с Крысоловом во главе. По приставленной лестнице он не взошел, не взбежал, а просто взлетел. Рассек глотку стражнику, метнул нож в другого, тут же выдернул из-за пояса пистолет, дал два выстрела. За ним на стену карабкались холопы.

— Твою мать! Крысолов! — удивился Мельник. — А он как узнал?..

— К мельнице! — кричал Бессон, вспоминая что-то из былого. — У ворот отвлекают!

Через двор рванули к мельнице, но не так чтоб быстро. О Крысолове слышали все.

И когда холопы и казаки растянулись по всему двору, тут и открылся действительный замысел — из-за щитов выбежали люди Офенянина, и, промчавшись короткое расстояние, ворвались во двор, ударили из припрятанных до поры пищалей. Двор усеяли убитые и раненые.

Бой рассыпался на множество стычек, и, как водиться, их исход был на стороне большинства. Может, исход бы еще мог переломиться, но Бессон вместо того чтоб драться, помогая себе кулаками и саблей, стал прокладывать себе путь к сараям. Крысолов тоже спрыгнул с невысокого помоста, окружавшего частокол, свернул за избу, пробежал через сад: мимо цветущего розового куста, мимо побегов заморских растений. Сейчас было сугубо не до диковинок.

Выбежал на крестец, ожидая, что налетит на Бессона, но того не было. Куда он мог скрыться? В избу? Это глупо, что там ему делать? Куда еще?.. На кузню?.. В конюшню?! Конечно в конюшню! Крысолов подошел к воротам и действительно увидал Бессонна около стойла, седлающего лошадь.

Видно, он побежал сюда, надеясь, что найдет коня под седлом — его белый жеребец был расседлан и стоял во дворе. Тут тоже кони были без сбруи, но, по крайней мере, какую-то можно было оседлать под шумок, пока идет бой.

Крысолов не спешил: следовало восстановить дыхание перед дракой. Сейчас был бы под рукой нож или пистолет — все кончилось. Но солома, разбросанная везде по полу, не оставляла надежд подкрасться бесшумно. Однако не следовало мешать устать будущему противнику. С другой стороны — дать сесть на коня противнику тоже было нельзя: пеший конному не товарищ. И когда Бессон потянулся к уздечке, Крысолов зацокал языком:

— Нет, нет, нет…

Бессон не оглядываясь метнул нож на звук. И попал бы, если бы мгновением раньше Крысолов не отпрянул влево. Нож впился в столб где-то на уровне груди — его лезвие отливало темно-синим цветом.

Им не пришлось вынимать сабли — оружие было обнажено у обоих.

— Может, договоримся, казак? — спросил Лука.

— Не договоримся. Мне нужна твоя голова.

— Мне, знаешь ли — тоже.

И бросился на Крысолова.

Да нет, не собирался Лука мириться. Все что хотел — заболтать противника. Но Крысолов был неразговорчив, удар отбил, тут же ответил сам. Закружили, осторожно ступая, чтоб не поскользнуться на навозе, не наступить на брошенные кем-то грабли.

Долго не нападали друг на друга, всматриваясь в противника. На мгновение — встретились их глаза: у Бессона они были красные, паучьи. Видать, недосыпание и кличка давались Луке тяжело.

Встретив взгляд, Бессон тут же ударил, и в воздухе стало тесно от мелькания железа. Казалось — даже махонькая птичка не пролетит через проход, без того чтоб ее изрубили в пыль.

Бессон полоснул Крысолова по руке, тот ответно мог рассечь врагу щеку — но остановил удар: рана была бы не смертельной, а голова еще нужна для опознания. Крысолов отступил, будто завлекая Бесона, но тот тоже сделал шаг назад, выдернув из столба свой ножик. Но в сей раз не бросил, оставил у себя в руке.

Разошлись, снова закружили, пытаясь отдышаться.

Все хорошо, — успокаивал себя Крысолов. — Сейчас он убьет Бессона и поедет домой отдыхать. Поспит, а после — сытно поужинает…

Но Бессон был другого мнения:

— Крысолов. Ты труп. Ты подохнешь, как твои родители. И черви выедят твои глаза, твои кишки…

— Твои слуги тоже так говорили.

Теперь первым ударил Крысолов — нечего было тянуть. Ударил снизу косым — сверху вниз и влево, потом тут же сделал выпад, целя в живот. Сначала Бессон отступал, но потом вдруг поймал шашку Крысолова в перекрестье между своей саблей и ножом с отчего-то синим лезвием, тут же ударил подкованным каблуком, целя в голень.

Может, не отступи Крысолов, удар бы сломал ему ногу. Но и без того случилось невесело: зажав клинок меж своего оружия, Бессон смог вырвать шашку из рук Крысолова. Та взлетела звенящей птицей и упала в солому где-то за спиной казака.

— Я бы предложил тебе молиться, но ты ведь неверующий. Да и у меня совеем нет времени, — наступая на безоружного Крысолова, ухмыльнулся Бессон.

— Ну да. На том свете тебе давно прогулы ставят. Надо торопиться.

И вдруг вместо того, чтоб отступать, Крысолов шагнул вперед, топнув ногой.

Вылетевшая слева из сена рукоять граблей стала для Бессонна почти неожиданностью — он едва успел закрыть лицо от удара рукой. Да неудачно: нож, зажатый в ладони, царапнул щеку. Рана была небольшой — порой мужчина режется сильнее, когда бреется.

Но Бессон сразу сник.

— Порезался… — он был удивлен.

Лукьян вдруг задрожал, покрылся испариной. Изо рта, словно из родника, хлынула слюна, глаза сделались большими, дыхание — частым. Из рук выпало оружие. Крысолов носком сапога зацепил саблю, подкинул ее в воздух ногой, поймал, и продолжая ее полет, ударил — сверху вниз. Лишь едва взрезал кожу возле паха, вошел глубже, пересекая живот, и снова вывел лезвие наружу около грудной клетки. Кровь, вметенная клинком ударила до потолка — благо что тот был здесь невысоко. Кожа разошлась и кишки высыпались на унавоженный пол. Секундой позже рухнуло и тело…

На это безразлично взирали кони — за свою жизнь они видали и не такое.

Собрав немного сена, Крысолов протер клинок. И тут на пороге появился Офенянин.

— Крысолов, ты жив?

— А то…

— Мы победили?!

— А как же…

— Мельника найти не можем только.

— Ищите. То уже твоя забота. Далеко он уйти не мог.

— Я тебе могу чем-то помочь?..

— Да, найдите пилу или топор, — Крысолов указал на уже покойного Бессона. — Мне за эту голову деньги обещаны.


* * *
Вдвоем вышли во двор. Отсеченную голову Бессона Крысолов нес за волосы, не таясь. И это в тот день никого не удивляло. Крови, жестокости в тот день вполне хватало. Двор был завален мертвецами. Сдавшихся слуг Мельника не пощадили — про приказу Гурия дорезали тут же.

— Зачем? — спросил крысолов.

— Хочу чтоб мое холопье видело: защищать господина надо до конца. И ежели они бросят оружие — их это не спасет.

Из сарая выводили телеги, лошадей — кто сказал, что война не должна быть прибыльной?..

Собирали раненых, сносили своих убитых.

Помирал знакомый Крысолову Федотка, Данилкин сын. Сабельный удар раскроил ему брюхо, и холопу смерть досталась тяжелая. Он лежал на земле и судорожно вдыхал воздух. Что называется: перед смертью не надышишься.

Обшаривая закутки в поисках добычи, нашли Мельника. Попался он, вероятно, самым глупейшим образом. Когда понял, что бой не в его пользу складывается — побежал в избу, оттуда — в подпол, где у него с давних времен был проложен лаз за Царь-Мельницу.

Ведь в жизни каждого купца наступает такой момент, когда призыв «делай деньги» сменяется на «делай ноги».

Но ход копали, видать, давно, и хозяин с тех времен поправился, хотя и льстил себе, что не так уж толст, да и вообще скоро опять похудеет. И Мельник просто застрял, пытаясь залезть в узкую нору. Чтоб достать его, пришлось разбирать, уширять лаз.

Связанного хозяина доставили к Офенянину.

Мельник попытался взять на арапа, но ему под нос Крысолов сунул отрубленную голову Бессона и показал перехваченное письмо. Спросил:

— Что же тебе, дрянь, меня не хватало.

— Ты — честный. Тебя не пошлешь мельницу поджечь или человека убить только за то, что он мне нелюбезен. Ты же крыс давишь…

— Тогда что же ты меня ему не выдал?

— А зачем? Ласковый теленок — двух маток сосет.

Все было ясно без слов: письмо в дупле дерева он заменил своим, подружился с Лукьяном. И человек Бессонна лузгал заморские семечки, не потому что украл, а оттого что угостили.

— А клево ты с Дмитрием придумал, — заговорил Офенянин. — Говорили мол, Мельник-ворожбит голод наворожил, чтоб на зерно цены поднять. Погоду подгадать, конечно, некульзя. Зато всегда можно самозванца создать… Чем тебе Борис-то не потрафил?..

— Ты знаешь: на иноземцев смотрит, войны с турком боится. А под ним земля гуляет… Да и вообще — свой царь всегда выгодней. Я ему стану… стал бы ближе бояр… Не убивайте меня! Царь-Димка — просто игрушка, кукла. Ванька-рукавичка. Вместе его будем пользовать. Что скажем — то он и сделает!

Не сговариваясь, Офенянин покачали головами.

— Поплыли лохи! — пояснил Офенянин. — Раньше надо было предлагать, когда мы были лепшими корешами, не писать злую маляву. Откуда он вообще взялся?..

— На перепутье подобрал парнишку. Присмотрелся к нему, а он — никакой, прозрачный! Потом когда додумался я о самозванце, стал лепить из него царевича. Учителей нанял. Потом стал ему подыгрывать, бывало он что-то ляпнет, а я ему: мудро! И в кого ты такой умный! Видать боярских или княжеских кровей!

— Может, то и был царевич?.. — спросил Офенянин.

— Да сам посуди, откуда на Дону взяться царевичу.

В ответ Крысолов пожал плечами: и правда, откуда?..

— …Посылал его за кордон, подталкивал к мысли… — продолжал Мельник. — И вот в один день он мне говорит: я царевич Дмитрий и хочу добиваться отцовского престола. Ну я в ноги брякнулся: исполать тебе, Дмитрий…

— А люди, которых я у Азова вырезал? Они откуда?.. — спросил Крысолов.

— Семена Годунова люди. Сболтнул Дмитрий не то и не тем. Как-то его выследили, поджидали… Он ведь мне вроде сына… Самозванец — это вроде как обучение ребенка плаванью. Бросил в воду, поплыл тот — хорошо… Нет — надо рожать нового.

— Ну, — сказал Крысолов. — Дальше ему придется плыть самому.

— Не убивай, а?.. Я денег дам.

— У меня свои есть…

Все трое замолчали: слова будто бы уже сказаны были все.

— Убьешь его? — наконец спросил Офенянин.

Крысолов поднял саблю и даже замахнулся. Но не смог ударить безоружного.

— А, ну тогда я…

Офенянин достал кинжал, казак отвернулся…


* * *
На разграбленье Царь-Мельницы Офенянин дал час. Крысолов мог бы поехать раньше, один: ему тут больше не нужно было ничего. Но он задержался, раздумывая.

Перед отъездом покойников стащили в избу, и подожгли ее. После — в зареве пожара и в лучах закатного солнца двинулись назад в Москву, благо до той было недалече.

Боялись, что после заката ворота как обычно закроют. Но еще в подмосковной слободе их ошарашили новостью — Москва сдана, Москва пала, в Москве поменялась власть.

И полдня не прошло, а от новостей они отстали, что Дмитрий — время будущее, а Федор — время прошедшее.

Это заставило Крысолова задуматься еще гуще.

Дракону проломили череп, выбили зубы, пронзили сердце. Но эхо его рыка еще слышно в горах, камень, брошенный его лапой, еще стремится к цели.

Когда Крысолов возвращался из Тулы, ехал неспешно: смог оценить, какой настрой царит там, на постах у берегов Оки, в самой Москве. И тогда уже знал: у Годуновых нет никакой надежды удержаться. Гуляет Тула, а в Москве тягостно. Ждут царевича Дмитрия, хотят низвергнуть Федора. Не потому что он плохой, а оттого что народцу захотелось пусть и дурного, но иного.

Если царская шапка падает с головы, то лишь терновый венец ее может заменить. Симеон Бекбулатович, видно тот день проклял, когда Грозный его потехи ради царем назначил. И ведь еще легко старик отделался. Как есть — свернут борискинову сынку шею…

Лишиться Варвара и почета и жениха… Золе лучше было бы сказать барону, что дочь его погибла, и что надо слать следующую… А Варвара… Кому она?.. Может и прав Зола, пора отойти от дел, денег-то собрано немало?..

Приехав домой, Крысолов взглянул в зеркало. В пыльном зеркале он показался себе седым и безнадежно старым. Рукой он смахнул паволоку. Отражение стало лучше, но ненамного. Паутина морщин, старый сабельный шрам, синие оспины порохового ожога.

Из-за пояса Крысолов достал нож. Пальцем проверил заточку — острая… Приложил лезвие к горлу. Чуть нажал, натянув кожу…

Начал бриться.


* * *
Все дальше от былой Царь-Мельницы отходил Леонид из Давыдова. Он бежал, едва успев прихватить свой нетолстый кошелек. Выбрался из своей комнатенки, пробрался под сараями к воротам, от них — к брошенным щитам, а там где ползком, где на четвереньках рванул к леску.

Он оборачивался: порой, чтоб проверить — не гонятся ли за ним, порой — посмотреть на зарево пожарища. Горело так, что дым было видно за семь верст, а ночью отблески пламени в облаках за все двадцать. В огне погибло и первое русское подсолнечное масло. Но той потери никто кроме Леньки не заметил.

Победители

В царевом кабаке, что на Болоте, было шумно, то и дело пили во здравие Дмитрия и его, Андрюхино здоровье. Корела пил, но водка не веселила: казак глотал горькую и со всеми молчал.

Устав же пьянствовать, нетвердой походкой пошел прочь: по деревянному москворецкому мосту к Кремлю. На купола Троицы перекрестился — но свою богатую шапку не снял, по причине того, что он ее недавно пропил.

Шагал он будто к Фроловским воротам, но немного до них не дойдя, свернул к Лобному месту, где совсем недавно в цари был выкрикнут Дмитрий.

Корела взобрался на так и не выстрелившую Царь-пушку, взглянул за стены на реку. За рекой было видно Замоскворечье, где-то далеко, может над Теплым станом, поднимались дымы.

Как и было обещано с полтора года назад, он был в Москве и даже на Лобном месте, но его сюда не привезли на казнь. Наоборот, Андрей смотрел на Москву сверху вниз — не как жертва, приведенная на правеж к палачу, но как победитель. Он не просто стоял на пушке, он попирал ее по праву покорителя.

Где-то далеко за Чертопольскими воротами садилось солнце. По мосту к Серпуховской дороге летел гонец.

Было мирно и покойно. Вот и все. Больше не зачем драться, выгрызать у жизни еще один день. Он победил.

Это нагоняло на Корелу смертную тоску.


* * *
Ожидая вестей не то из Москвы, не то из какого-то другого места, великий, но пока невенчанный царь, непобедимый император, не признанный никем кроме подхалимов, заскучал и отправился на охоту.

Ехал с самой близкой свитой и почти без охраны. И на лесной дорожке встретил старушку слепую влекомую дурой-поводыршей.

Из каких-то побуждений мимо старухи Дмитрий не проехал, остановил коня, снял с пояса кошель, начал выбирать в нем копеечки. Прошли те времена, когда он копейки складывал в рубли, да считал злотые. Теперь ему охотно жертвовали и одалживали тысячи. Следили при том, чтоб монета была чеканки Федора Иоанновича, а лучше его отца Иоанна, но не в коем разе не Борискина.

И когда будущий царь чуть наклонился в седле, старуха вдруг схватила его за руку, притянула к себе, прошептала негромко, но так, что слышали все:

— Самозванец ты, а не царь. Как истинный царевич помер в травне, так и ты сгинешь, пропадешь в том же месяце, и могилки от тебя не останется!

— Да как ты смеешь такие кусательные слова говорить? — ахнул Дмитрий.

Он, было, потянулся к сабле, но его одернул Басманов:

— Не трожь! Она юродивая…

Удивленный Дмитрий обернулся, а старуха, так и не получив подаяние, заспешила прочь.

Дальше ехали молча. И, хотя, каждый делал вид, будто ничего особенного не произошло, все думали об одном…


* * *
Новости в сумках гонцов помельчали, они уже не так торопили своих коней, не брезговали выпить еще чарку за здоровье не царевича, а уже царя.

Все нынче было необычно. Сейчас все дороги вели не в Москву, а в Тулу.

Русь рухнула к ногам. Сдалась в одно мгновение, без остаточка. Со всех городов и весей, даже еще вчера верных Годунову слали гонцов с поздравлениями — авось, новый царь запамятует, когда ему били челом: до падения Федора или после.

Для самого же тульского двора весть о взятии Москвы в Туле была подобна снегу на голову, выпавшему к тому же в июне. Еще никогда столько тысяч людей одновременно не ходили одновременно с раскрытыми ртами. Простые люди радовались окончанию войны, бояре тоже улыбались, поздравляли друг друга, но в душе кляли этого казака-выскочку, из-за чего их лица имели дурацкое выражение.

Лишь Дмитрий принял эту весть спокойно, рассеяно кивнув головой.

Эта хандра на царственном челе пугала ближних. Возникала пакостная мыслишка: неужто на престол призвали действительно сына царя Иоанна Грозного, с замашками то юродивого, то истязателя, который мог пожаловать чашу с отравленным вином просто чтоб взглянуть, как человек корчится в муках.

Петр Басманов, дабы развеселить царя, ночью тайком водил к нему в палату девок: одну краше другой, а днем устраивал потешные пиры с музыкантами.

Играли музыканты обычно хорошо, но многим было не до музыки: каждый думал о своем. В ладоши громко и от души хлопал народ попроще, бояре и дьяки изображали веселье достоверно. Совсем иначе это делал царь Дмитрий: одну руку держал на весу, и второй иногда ударял по ней.

— Ну, я думаю, не устроить ли нам новую царскую охоту?.. — предложил новую затею Басманов.

— Не думай, друг любезный — у тебя не получается, — ответил царь. — Да от раздумий на челе морщины остаются, кожа лица портится.

Засмеялись бояре, широко улыбнулся и сам Басманов, но царь остался безразличен. И если бы кто сумел заглянуть в царскую головушку, то был бы удивлен: сказав это, Дмитрий подумал такое же и про себя.

Оказавшись при дворе нового царя, бояре не то со скуки, не более по привычке ворчать и интриговать. Они ловили каждый взгляд, знак, жест, сделанный Дмитрием, пытались угадать: о чем он сейчас думает. Надеялись угодить если не тайно, то опосредствованно.

— Государь! — обратился один из бояр. — Где же ты все эти годы скитался? Кто тебя укрыл?..

— Сначала на Дону, — думая о своем отвечал Дмитрий. — Верный человек меня укрыл, дал мне науки. Потом его стараниями по миру поездил.

— А не выпить ли нам за здоровье спасителя царского?..

Царь милостиво разрешил, чаши были наполнены.

Для бояр это было важным знаком: пили за здоровье, не за упокой. Значит, благодетель царский жив, и в случае чего милости следовало искать у него… Позже, захмелев, бояре требовали явить спасителя, дабы мир мог явить ему благодарность. Царь обещал, что явит непременно, но позже…

Отдохнув после пира, Дмитрий приступал к делам.

Петр Басманов читал письма, полученные из Москвы:

— Чернь опилась вином, двести человек отдали Богу душу — шутка ли.

Царь кивал, хотя черни ему было, совершенно не жаль.

Мыслями он возвращался к договору со своим благодетелем — таковой и правда существовал. Договаривались, что в Москву они вступят вместе. А прежде будет указано безопасную переправу через Оку и место, где Дмитрий и его спаситель встретятся — прилюдно и с почетом. Но гонец не прискакал, переправа так и не понадобилась. Где встречаться — неизвестно.

И будто все складывалось ладно, но все равно как-то не так. Не ловушка ли это? — думал Дмитрий.

Ну и что теперь, вовсе в Москву не въезжать? Надобно было жить своим умом.

— Вот что… — наконец начал Дмитрий. — Надо все же двигать в Москву. Завтра-послезавтра надо выступать

Басманов кивнул: давно пора.

— И еще… — продолжал Дмитрий. — Велика Москва, а двух царей не выдержит. Борискина цареныша надо удавить. Ну-ка, найди мне человека повернее.

Бегство

В простом черном платье Варька пешком отправилась в Кремль. Шла смиренно опустив голову, и через Фроловские ворота ее пропустили даже не спросив — кто такая и к кому идет, сочли ее не то за послушницу, не то за паломницу.

Девушка прошла по Спасской к Ивановской площади, зашла в церковь Черниговских чудотворцев, помолилась… Рядом была церковь Рождества Христова, только туда Варвара не пошла, хотя тот храм был велик, и, стало быть, ближе к Богу. Но там шла служба во здравие чудесно спасенного царевича Дмитрия, и Варька опасалась, что Богородице и Спасителю не до нее, что не заметят ее молитву в общем хоре. Зато в маленькой церквушке Чудотворцев она чувствовала себя уютней — она ведь сама такая маленькая в этом великом мире. Да и чудотворцы — ближе Богородицы, может сейчас без работы… А ей сейчас нужно именно чудо.

Намолившись, Варька отправилась во дворец — мимо Ивана Великого, через Соборную площадь. Но во дворец ее не пустили хмельные стрельцы, да и Феденьки там не было.

— Закончилось твое время, девка! — смеясь, сообщил один. — Годуновых в старый дом отправили.

Со всех ног Варька бросилась назад, через площадь, благо, что до подворья Годуновых не было и полсотни саженей. Вот угол владений, между стеной подворья и частоколом хозяйственного двора въезд… Но туда Варьку тоже не пустили, и охрана тут была иная: злая, наполовину набранная из казаков Корелы.

Свернув на Никольском крестце на Троицкую, Варвара зашла в церковь Праскевы Пятницы, что стояла напротив подворья. Молясь, спросила у иконы:

— Что будет с Годуновыми?

Святой с образа смотрел на богомолицу печальным взглядом… Но, как ни странно, Варька получила ответ. Но не от иконы, а от другого богомольца:

— Царь Дмитрий — милостив. Примут Годуновы постриг, и верно, достаточно будет…

Вчеловеческом ответе Варвара почувствовала неправильность.

Когда Варька вышла из дома Божьего, вечерело. В окнах годуновского дома загорались огоньки. У проходящего мимо батюшки спросила, не знает ли он где окна комнат Федора Борисовича.

— Как не знать? Знаю… Видишь огонь горит во втором жилье, справа крайний. Его и есть…

Делать было нечего, и Варвара отправилась домой.


* * *
Ближе к вечеру прикатил Корела.

Не прискакал, потому что был в состоянии, в котором в седле не удержаться, а приехал на карете да с бубенцами, с кучером и со свитой — четырьмя трезвыми, а потому и злыми казаками. Прибыл с таким шумом и гамом, что с соседней улицы прибежала смотреть Варька— уж не пожар ли?

Но нет: увидала какого-то полупьяного мужчину, вывалившегося из дверей кареты. Не дав ему упасть, Крысолов подхватил его под руки, поморщился от растревоженной раны. Этого Корела не заметил, обнял приятеля по-братски, поцеловал в щеку чесночно-пьяным поцелуем. После — обвел взглядом двор, заметил Варьку:

— Кто такова? — спросил Корела.

— Соседка моя. На шум прибежала, — ответил Крысолов.

Прибывший смерил Варьку взглядом, улыбнулся кривой пьяной улыбкой.

— Соседка… Ничего у тебя соседка. Знаешь, кто я такой, соседка?

— Андрюха ты, Корела, казак — чего тут знать, — ответил Крысолов. — А ты что, память пропил?.. Напоминать надо?

— Да нет! То я раньше был — казак, а теперь мне государь пожаловал боярскую шапку, за то, что я Москву взял!

Корела дал знак, и молодцы из его свиты потянули из кареты в доме корзины с едой и питьем.

— Какой государь? — с поддельным интересом спросил Крысолов. — Который в Кремле, или который в Туле?

— Ай, молчи уже! Ваш, московский в своем дворце — пленник за тремя замками…

— Пошли уже…

Крысолов обнял Корелу за плечи, и повел его к крыльцу. Варька смотрела им вслед, дивилась: какие они непохожие и в то же время одинаковые. Одного роста и сложения: но один пьяный, другой трезвый. Оба казака — но один в парче, другой в холсте. Даже по лестнице они шли по-разному. Гость поднимался через две ступеньки, но весомо, так что под ним скрипели доски. Хозяин, напротив, ступал пружинно, небольшими шагами, так что под ним ни одна дощечка не закапризилась, не застонала.

И когда они почти взошли на крыльцо, заезжий бросил слова, от которых в Варьке все похолодело.

— А знаешь какую тайну? Не жилец Борискин сынишко. Сегодня гонец прискакал из Тулы. Завтра поутру задавит его — решенное дело… Хотел сегодня — да мы с ним…

Дальше двери захлопнулись. Варька осталась во дворе с казаками из охраны: они были большими, смуглыми — загорелыми и прокопченными дымом полевых костров. Еще они были грозными. Но еще на более грозных и страшных она насмотрелась за свою жизнь. Потому спросила:

— А ваш атаман — это тот самый Корела?.. Который в Кромах сидел да Москву взял?

— Он самый, — усмехнулся казак. — Слыхала о нем?..

— Кто же о нем не слыхал? Разве что глухой.

На негнущихся ногах Варька отправилась назад — мимо сарайчика, под окнами горницы. Думала что-то расслышать, даже остановилась, но ничего не смогла разобрать. Корела на старые дрожжи напился с одной чарки и теперь что называется — варнякал.

Придя к себе Варька сделала все, что могла — разревелась.

Хотелось от бессилия о стену бить головой, причем желательно, чужой.


* * *
То, что из нее не вышло царевны, печалило Варьку меньше всего. Все же рождена она крестьянкой, и ежели в крестьянскую землю уйдет, то невелико горе. Нельзя же всю свою жизнь на обмане построить, и что вот так все украдкой заканчивается — было даже лучше. А коли на виду бы ложь раскрылась, позору не обобраться.

Но ничего, теперь Варька не та глупица, что три года назад… Ей уже шестнадцатый, своею судьбою она не даст помыкать чужим… Она уже все обдумала: поедет к Астрахани, а то и дальше на восток, в Сибирь. Там, говорят, земля ни почем. Дом себе построит в три жилья, чтоб с сараями. Землицы купить надо будет четвертей хотя бы сто, да коровок. Как же свое хозяйство можно вести без буренок. Одна у нее будет пегая, другая — бурая…

Чем не счастье?

Нет, ничем… Счастья без любимого не бывает. Феденька, конечно, несамостоятельный, зато умница, не пьет горькую, из семьи хорошей: чай, царь царицу по пьяной лавочке поленом-то не поколачивал. Что еще бабе для счастья на Руси надо?..

Сам себе Феденька, конечно, не поможет. Он теперь сиротинушка, даром что царевич. Да и одна Варвара ничего не сделает. Следовало снова идти, кланяться чужим людям.

Ближе к сумеркам Варвара засобиралась: словно на дорожку присела, подумала: все ли ладно, все ли сходится. Будто бы все. Из дому она вышла, заспешила к дому Крысолова.

Меж домом и сараем огляделась: кареты и казаков во дворе не было, ворота заперты: хмельной гость с сотоварищами укатил.

Варька шмыгнула в черную дверку, прошлась узкими, похожими на кладовую, сенями.

На лавке у прохода стояло ведро. Проходя, Варька туда заглянула, и ее ноги чуть не подкосились. Ведро наполнял густой и прозрачный мед. В нем лежала человечья голова с раскрытыми удивленными глазами и разинутым ртом, из которого торчал словно бивень, неправильно выросший зуб. Через окна проникал красный предзакатный свет: в сенях было довольно светло. Не было сомнений: из ведра на Варьку смотрело ее прошлое: Кривозубый часто являлся ей во сне: гнался за девушкой переходами то церкви, то Кремля, а то и вовсе по улице…

— Вот, все же и встретились, — сказала она.

Бессон молчал. Это было вполне типично для покойников и это полностью устраивало Варьку.

Ее уверенность окрепла: ежели кого и просить о помощи, то только человека, который самому большому страху ее жизни отрезал голову. Опасалась она только, что Крысолов напился с другом и теперь ни на что не способен.

Крысолов был трезв. Он как раз размотал повязку на руке, убрал листы лопуха и подорожника, и осматривал рану, полученную на Мельнице. Выглядела она преотвратно: Три старых шрама перечеркнул сабельный удар: получилось что-то похожее на православный крест. Рука вспухла, покраснела, но Крысолов остался доволен: еще немного гноиться, но опасного запаха нет. Пройдет, ведь бывало и хуже.

— Дяденька Крысолов… Можна? — намеренно робко спросила Варька.

Мужчины — они такие, — знала Варька. — Чем слабее женщина кажется, тем скорей помогут.

— Заходи, коль пришла. Чего уж тут, не гнать же тебя. Садись…

Крысолов кивнул на стул, стоящий напротив.

И продолжил рассматривать рану. Варька, как можно участливей спросила:

— Больно?

Ответ ее обескуражил:

— Нет, приятно…

— Шутите?..

— Зачем шутить… Бывает, комар твоей крови попьет, рана раззудится. А ты комара прибьешь, и вроде полегчало. От комара осталось мокрое место, от человека, который твою кровь пролил — только шрам у тебя на теле. Разве не хорошо? Но ты не за тем пришла. Выкладывай.

Девушка кивнула и действительно стала выкладывать.

Крысолов слушал внимательно, серьезно. Вывод, как обычно, сделал быстро. Отчеканил его в единственное слово:

— Забудь.

— Почему?..

— Перевязать сможешь? — Крысолов указал на полоски ткани, приготовленные на столе.

Варька кивнула и принялась за работу. Пока она бинтовала рану, Крысолов объяснял.

— Белый город — стерегут, на улицах рогатки стоят. Китай-город и Кремль сторожат. Дворец тоже охраняют — это к бабке не ходи. Говорю тебе: забудь.

— Дяденька, вы же сильный, ловкий… Что вам замки и заборы?

— Я сильный, я ловкий… Но я не чокнутый. Не могу и все тут!

— Дяденька Крысолов, ну пожалуйста. Век буду за вас Господа молить. Детей вашим именем назову…

Мелькнула мысль: а как же его окаянного зовут-то?.. И не спросишь сейчас, ибо не к месту. Подумалось: а не всплакнуть ли. Нет, ее собеседник не похож был на того, которого проймут слезы. Другое тут надо: Варька коснулась пояса своего платья.

Сняла кошелек.

— Я вам деньги заплачу…

Из мешочка достала золотые монетки, положила перед Крысоловом. Тот взял одну, задумчиво покрутил в пальцах. Сумма будто бы значительная для Варьки перед Крысоловом выглядела несолидно. Тогда девушка высыпала из кошелька все, что было.

С мечтами о доме в два жилья с хозяйством приходилось расстаться. Особенно жалко было расставаться с мечтой о буренке. Ну, ничего, руки-ноги есть, авось заработает. Но Крысолов отодвинул монеты прочь от себя.

И тогда Варька заревела неожиданно для себя. Завыла, как может только русская баба: которая все жизнь терпела, тянулась, и вот, наконец, сломалась. Крысолов думал дать ей прореветься и отправить к себе, но Варвара ревела и четверть часа и половину. Наконец, мужчина не выдержал:

— Не реви, успокойся…

Варька кивнула, но залилась еще больше.

— Да пойми! Тут подготовиться надо! Не делаются такие дела с нахрапа!

Девчонка кивнула с пониманием и залилась еще горше.

— Ну что с тобой делать…


* * *
— Я не обещаю ничего. Я просто пойду, осмотрюсь. Если увижу, что ничего не выйдет — вернусь. Просто попробую.

Варька еще размазывала слезы по лицу. Как тяжелое колесо, которое толкали только что с усилием, не может остановиться вдруг, так и слезы продолжали течь вне воли хозяйки.

— Пока еще светло, сходи на Арбат, найди Офенянина, скажи, что от меня. Кроме моего коня надо еще три лошади с седлами. Купишь у него — не обманет. К утру собери свои вещи, если все получится, нам надо будет уехать из Москвы тут же. Вам придется уезжать очень быстро и очень далеко. Туда, куда даже я не знаю. В задних сенях в ведре с медом голова. Под лавкой — кожаный мешок. Переложишь голову туда, привяжешь к седлу запасной лошади. Справишься?

Варька испуганно кивнула. Для этого предстояло еще раз посмотреть в глаза своему страху, но это, право, не цена. За Феденьку она из Кривозубого холодец сделает и съест.

Пока Крысолов говорил это, он стремительно собирал вещи. Жизнь научила его сниматься с места в несколько минут, обходиться лишь самым необходимым и легконосимым. В ту ночь с собой Крысолов взял саблю, пару ножей, но пистолет отложил. За пояс воткнул складную кошку, обмотал вокруг туловища веревку. Пощупал рану: болит, зараза. Спросил:

— Так где он, говоришь, сидит?..

Варька торопливо стала пояснять. Когда она закончила, Крысолов кивнул, взглянул в окно: солнце уже коснулось крыш далеких домов. Перед самым уходом развел в кружке сразу два порошка, выпил их.

— Разрази меня молния, если я знаю, зачем я это делаю, — сказал он Варьке напоследок.

Где-то далеко предостерегающе загрохотал гром.


* * *
Крысолов заспешил по городу, поглядывая на садящееся солнышко — успеет ли. Заглянул в ветошные ряды в неприметную лавчонку. По случаю победы Дмитрия и будто бы завершения Смуты народ кутил безмерно. Что называется: укради, да выпей. Пили тут недалеко — кабаки не закрывали даже на короткую летнюю ночь. Ну а краденное сносили сюда.

Ночной гость перепугал чуть не до смерти хозяина, считающего дневную прибыль, но после — обрадовал обещанием новых барышей.

После Крысолов отправился туда, где деньги пропивали — на Мясницкую, в кабак, обнаружил там Ваську-ключника, пьяного, но не до такой степени, чтоб не открыть замок. Вдвоем они прошли по улицам, остановились у одних ворот. На пруте открытой решетки калачиком висел замок.

— Сможешь отпереть?.. — спросил Крысолов.

— Шутишь?..

Васька порылся в кармане, достал из кармана видавший виды гвоздь, покрутил замок в руках, дунул в замочную скважину. Дужка открылась.

— А теперь закрой.

Замок стал на место.

— Сегодня в четыре часа ночи откроешь мне эти ворота. Потом их закроешь. Получишь за это три рубля.

— Ого! А в чем подвох?..

— Узнаешь…

Крысолов легко попрыгал: не звякнет ли что, после исчез в темноте.


* * *
— Эй, Куда прешь! — попытался остановить стрелец монаха у закрывающихся ворот.

— Изыди, окаянный! Владыке спешная грамота из монастыря.

— Нельзя! Стоять!

— Прокляну… — пообещал монах.

Стрелец отступил: развелось их, чернорясых. В Кремле монастырей и церквей множество, монахов — тысячи, наверное, под две, сам Патриарх тут обитает, не говоря уже про прочих архиереев.

Монах заспешил по Никольской — не то к Патриаршему двору, не то к Чудову монастырю, а то и вовсе к подворью Угрешского или Данилова монастыря. Стрельцы видели, как пройдя мимо Патриаршей конюшни, монах взял влево — значит, скорее всего, в Чудов монастырь. Но монах, зайдя на церковный двор, отправился к могилам, и словно выполняя какое-то послушание, никем незамеченный, лег на землю.

Шли минуты. Часы на Фроловской башне мололи время. По небосводу, словно тать, кралась луна. К счастью она была в первой четверти, и зашла за полчаса до полуночи. Печалило иное: дело шло к Ивану-Купале, ночи стали короткими как мышиный хвостик — самое дурное время для вора. До раннего летнего восхода оставалось почти пять часов.

Где-то около полуночи, когда все ворота уже были взяты на замки, Крысолов поднялся меж могил, сбросил черную рясу, но все равно остался в черном. Взлез на дерево, с него перемахнул через невысокую монастырскую стену, прошелся вдоль стен Чудова монастыря к Никольскому крестцу, свернул налево, огляделся. Здесь Никольская сужалась — самое отвратное дело. Перед делом Крысолов загадал: если здесь никого не встретит, то и все остальное пройдет как по маслу… Он выглянул из-за угла: до Соборной площади никого не было видно.

Крысолов заспешил вдоль стены Чудова монастыря дальше. Он помнил: у ворот подворья Годуновых забор делает изгиб.

А может вернуться? — пронеслась мысль. — Сказать, что до царевича не добраться, оставить Варьку для себя?.. Нет, слишком рано, слишком просто. Он отвернет, когда станет сложнее…

Весь Китай-город и даже Кремль Крысолов исходил раньше, истоптал особо не таясь, Словно заезжий зевака, глядя на колокольни задирал голову так высоко, что с волос в дорожную пыль падала шапка. Местные обыватели смеялись: видать деревенщина в стольный град приехала. Но казак точно знал, сколько шагов от одной башни до другой, как дома и стены к солнышку повернуты, где тень ляжет после полудня, где на улицах рогатки стоят, высоки ли стены, прочны ли заборы. Интерес был совсем не праздный — чем лучше охранялось место, тем больше была вероятность того, что Крысолова завтра попросят туда проникнуть.

Это делало Кремль просто обреченным.

Охрана и в Кремле и в Китай-городе конечно имелась, но не то чтоб непроходимая. Через такую Крысолов проникал без подготовки. А тут даже был какой-никакой план. Если пробираться в царские покои, то лучше зайти со стороны Замосковоречья, переплыть реку, махнуть через стены на Житный двор, прокрасться по теням. Царский дворец помещался недалеко от стены за Боровицкими воротами. Обратно — тем же путем, или же можно рвать на арапа: тут, главное, побольше шума и матерщины. Даже рана на руке ему не помешает войти и выйти. Но это при условии, если выходить надобно одному, если, к примеру, во дворце надобно кого-то убить. А тут получалось наоборот. К тому же старое подворье Годуновых помещалось чуть не ровно посреди Кремля.

Зачем он в это ввязался? Неужто для того, чтоб порушить еще один план уже мертвого Мельника? Или чтоб себе доказать, что Варька его сердцу безразлична?..

Умеет ли царь плавать? — еще думал Крысолов, карабкаясь через стену. — Нет, навряд ли. Первенец Иоанна утонул, а Борис мнительный был, в сказки, в водяных верил, наверняка и этого ребенка к глубокой воде не подпускали.

…Во дворе Годуновых едва не столкнулся с охранником, но успел уйти в темноту. Он прошел совсем близко, так что Крысолов почувствовал луковое дыхание стражника. Если бы он заметил Крысолова, то погиб еще до того, как понял, что видит. Но убивать без причины было незачем, да и рано.

Вообще охрана была расслабленней, чем Крысолов даже смел мечтать. Царя Дмитрия еще не было, а к низложенным Годуновым относились наплевательски: не цари они более. По деревянной стене он забрался на второе жилье. Тронул окошко, за которым, по словам Варьки должна была находиться комната Федора. По случаю лета оно было приоткрытым и далее распахнулось без скрипа.

«Слишком ладно все идет пока, — подумал Крысолов. — Не может так долго продолжаться».


* * *
— Я бы хотел сказать тебе, что выбора у тебя нет. Но он у тебя есть. Хреновый, прямо скажем, выбор.

— Бросить мать? Бросить сестру? — переспросил Федор. — Да ни за что.

— Нам то и дело приходится выбирать, кого бросить. Уйдешь со мной — бросишь старую семью, останешься — бросишь Варьку. Мать — устремлена в прошлое. Настанет день, и она — уйдет. А будущее… Будущее — это твоя собственная семья, твои дети. А если ты сейчас не уйдешь — будущее твое короткое. Утром тебя придут убивать.

— Я буду драться.

— Будешь, — согласился Крысолов. — Только это не поможет.

Он посмотрел в окно: ночь была безоблачной, лишь на севере мерцали сполохи далекой грозы. Звезды высыпали часто как снег. Просто удача, что нет луны — с ней бы и вовсе было светло как днем, хоть иголки собирай. На разговоры оставалось совсем немного времени — еще немного и восток начнет сереть.

— Они убьют мать, сестру…

— С какой стати? Никогда женщин не убивали — они не угрожают. Отправят в монастырь, постригут в монахини — и вся недолга.

— Не могу… Не могу я без благословения матушки уходить.

— Ну и сиди тогда тут! Первый раз хотел кого-то не убить, а спасти! Дур-р-рак! Девчонка все, что у нее было отдавала мне чтоб я тебя спас, а ты… Знал бы — сюда не лез.

Федор молчал, потупив взор: его бы отец или кто-то иной приказал бы высечь наглеца, который так говорит с царем. Но кто его сейчас послушает. Крысолов даже был рад такому ответу — меньше хлопот. Выбраться отсюда одному — проще простого. Варька, поди, разозлиться, может даже полезет с кулаками. Скажет, что Крысолов слова не сдержал, никуда не ходил, а всю ночь неведомо где просидел. Морду ногтями расцарапает. С него, с Крысолова не убудет, но неприятно.

— Ты только эта… Садись, — Крысолов указал на стоящий письменный прибор. — Напиши письмо Варьке, де, так и так, остаешься с маменькой и сестрицей. И что я тебя уговаривал, а ты не согласился.

Царь кивнул, от лампадки зажег свечу, с ней сел за прибор, открыл чернильницу, выбрал перо поострее, достал лист бумаги. Написал одну строку, задумался.

— Быстрее. Кому как, а мне еще отсюда выбираться.

Но Федор не спешил.

— Что не так?.. — спросил Крысолов.

— Не могу я ей это написать… Может, не надо?

— Пиши давай.

Федор обмакнул перо в чернильницу, поставил кляксу.

— Не могу… — произнес он и замолчал просто на неприличное время. — Говоришь, все, что у нее есть, отдавала?.. А что у нее есть, у сердечной?..

— Немного, — согласился Крысолов. — Но для нее — это состояние на всю жизнь.

Царевич кивнул, скомкал лист, бросил его в угол, начал писать на другом, быстро, почти не раздумывая. Через пять минут все было закончено.

— Давай, — с раздражением протянул Крысолов руку за письмом.

В ответ Федор покачал головой:

— Это не Варьке, а матушке. Я иду с тобой.


* * *
На обратном пути повезло меньше.

Вокруг Ивановской площади добрались до Приказов, за ними дошли до Водяных ворот.

Это были единственные ворота Кремля, которые, строго говоря, никуда не вели, дорога за ними упиралась в Москву-реку. Зимой тут начинался санный путь, сюда же поплескаться в иордани выходил царь, летом вся ценность этих ворот сводилась к тому, что через них с реки заносили воду в Кремль, да бабы стирали здесь царские портки.

Был бы Крысолов один, он бы здесь выдохнул бы с облегчением: перемахнуть через стены, броситься в воду, а дальше доплыть до царского сада. Но, как и ожидалось, царевич плавать не умел.

Крысолов взглянул на звезды: дело шло к четырем часам. Следовало поторапливаться.

Кошка, обмотанная тряпкой, упала с тихим стуком.

— Умеешь лазить по веревке?

— Нет…

Крысолов тихонько застонал…

— Тогда я залезу, сброшу веревку. Ты обвяжешься, я стану тебя тянуть, а ты по стене пойдешь. Справишься?

Царевич неуверенно кивнул: как это возможно — ходить по стене?.. Но когда дошло до дела, парень стал взбираться резво, так что Крысолов даже думал его похвалить. Однако почти в конце подъема Федор сплоховал, ногой задел некрепко сидящий на своем месте камень, и тот рухнул вниз. Звук падения в ночной тишине прозвучал, словно выстрел из пищали.

Крысолов стал быстрее выбирать веревку, и едва успели: только Федор поднялся на стену, как из башни выглянул стрелец, хотел закричать, но мгновением раньше Крысолов взмахнул саблей. Матовый клинок, взрезал горло, связки, пересек аорту, и крик обернулся сипом. Стрелец упал на колени, протягивая руки почему-то к царевичу.

Следующим ударом Крысолов добил стражника.

— Ты убил моего человека, — глядя на покойника пробормотал Федор.

— Он уже не твой…

— Все равно человек.

— Заткнись! — Федор не знал до того дня, что кричать можно шепотом. — Если бы ты тише поднимался — он был бы жив. Давай быстро отсюда, пока не кинулись!

По стене поспешили прочь.

До угловой, Беклемишевской, было еще три башни.

Крысолов ожидал, что придется прорываться с боем, но больше им никто не встретился: охрана где упилась в до беспробудного состояния, где хор нестройных голосов извещал, что оное уже близко.

На Беклемишевской башне перешли на стену Белого города, по ней пересекли ров. За Троицким храмом по веревке спустились на Красную площадь. Васька-ключник не подвел. Ждал, где было обещано.

— Где мои три рубля? — спросил он.

Федор вздрогнул. Неужели его спасение стоило так дешево? Хотелось одарить этого невзрачного человека по-царски, да только при бегстве о деньгах он забыл.

— Не боись… Отдам, — ответил Крысолов.

— Почему не сейчас?..

— Три рубля — тяжелые, они звенят. Ты что думаешь, я хожу на дело с пудом денег?..

Трое прошли меж пустых торговых рядов в неприметный закоулок, где в неприметную же дверь Крысолов постучал условным стуком. Пока хозяин отпирал, Крысолов бросил:

— Даже не пытайся.

— Что? — Васька сделал вид, что не понял.

— Запомнить не пытайся. Завтра стук будет другой.

— Даже и не думал, — с разочарованием ответил Васька.


* * *
— Федька, на, примерь!

В лавке старьевщика переоделись. Царь получил бешмет с башлыком да видавшие виды портки. Вещи эти знавали лучшие времена и других хозяев. Судя по застиранному бурому пятну вокруг заштопанной прорехи, одному хозяину бешмет служил до самой смерти.

Около шести лавку покинули, вышли из Белого города через Москворецкие ворота. Вокруг стоял понедельник, в торговых рядах почти не было движения, но через ворота и мост народец шел почти сплошным потоком. Как по заказу стал накрапывать летний дождик, и глубокий башлык, накинутый на голову Федора ни у кого не вызвал подозрений или вопросов.

К дому добирались кругом: снова перешли Москву-реку по броду около Чертопольских ворот, потом заспешили по Скородому.

Шли молча. Каждый думал об одном и том же: как славно было бы лечь да поспать.

Лишь когда прошли мимо Государева сада, Федор спросил:

— А какой сегодня день?

— Понедельник, — напомнил Васька.

— Не кисло неделька начинается…


* * *
Как водиться, Варька их встречала, выходила за ворота, выглядывала, торопила встречу. И, едва заметив Крысолова со спутниками, рванула со всех ног, бросилась навстречу со всех ног, обняла Федора, и, откинув башлык, поцеловала.

Крысолов вежливо отвел глаза, зато Васька вытаращился. Не то чтоб он раньше не видал поцелуев. Просто когда он увидел Федора впервые, стояла хоть и исчезающая, но все же ночь, в лавке старьевщика света был только от дешевой тоненькой свечки, позже лицо царевича скрывал башлык.

— Обалдеть! Я помогал украсть царевича! Кому скажи — не поверят.

— А ты и не говори. К тому же многим не понравится, ежели ты будешь молот языком про то, что царевичу дали сбежать… Варька, расплатись с человеком. Трех рублей за ночь работы хватит…

Варька кивнула, из кошелька отсчитала двенадцать злотых.

Она не верила своему счастью: спасение царевича обошлось так дешево. За свои, правда, пришлось купить лошадей, но ведь их уступили совсем незадорого, а потом их можно снова продать даже с выгодой.

Да и были вещи куда важней лошадей.

Погоня

Накрапывал дождик, молотил по ставенкам, убаюкивая пока еще спящих.

Глеб Пушкин дрых в царской кровати — как водится в постели покойного спалось донельзя крепко. Еще помогал дождь, да то, что вчера крепко перебрали с мальвазией. Ее уважал Грозный, а Бориско, видать, не жаловал, и в подвалах ее, изрядно выдержанной, имелось много.

Слишком много.

В царских покоях Пушкин почивал без зазрения совести: Дмитрий в Коломне, а когда появится в Москве, Годуновский царский дворец прикажет разобрать на дрова. Ну а ему, Глебушке, когда еще доведется поваляться в царской кровати?

Но поспать вволю не дали. Кто-то назойливо ходил по спальне. Вроде и не будил, но спать дальше не было никакой возможности. Пушкин открыл один глаз — пока вполне достаточно. Стоял есаул Корелы — кажется, звали его Евдокием, но уверенности не было.

Гулко болела голова.

— Чего надо? — спросил Глеб.

— Царевич пропал!

Глеб вскочил в постели. Рывок больно отозвался в голове, но было не до того.

— Как это пропал?.. Ты сам-то соображаешь, что ты мне сейчас сказал?.. Где Корела?

— Ушел спозаранку по московским кабакам гулять.

Самый знаменитый, царский кабак был тут, под боком — за рекой на Балчуге, но Корела запросто мог отправиться куда-то в иное место: в боярский кабак, а то и вовсе в какую-то тайную корчму. Задумавшись на минуту, Пушкин махнул рукой: все равно тут от него проку мало. Кореле лишь бы шашкой махать, а тут надо…

Ах, если бы Пушкин знал — что надо.

— Рассказывай, что произошло.

И есаул зачастил, начал рассказывать. Глеб его перебил лишь раз, спросил:

— А царицу чего пришибли?..

— Да ненароком перехватили по виску! Она как узнала, что царевич убег — в крик! Трое мужиков с ней справиться не могли.

Есаул рассказывал дальше что знал. А знал он мало и потому скоро закончил.

— …Видно махнул через стены около Водяных ворот — сегодня утром там нашли зарезанного стрельца. А после реку переплыл…

Выходило что царевича, этакого книгочея и ученого крупно недооценили.

— А что другие стрельцы? Они же должны были сидеть в шатрах на башнях…

— С похмелья.

— Порежу на ремни потом, — сделал заметку на будущее Пушкин.

Следовало распоряжаться, может и не слишком верно, но быстро.

— Ко всем воротам Скородома послать гонцов — никого из города без моего документа не выпускать. На стены поднять двойные дозоры! После — найдите тех, кто царевича хорошо в лицо знает. Кто лучше — тех к воротам, остальных возить по Москве, вдруг заметят. Пусть верные дьяки напишут опасную грамоту с приметами. Да сочините, что ищем вора и разбойника какого-то Емельку, а то и вовсе Степку, а не царевича Федора.

— Понимаем, не дураки.

— С вас станется. Не были бы вы дураками — мы бы сейчас не волновались! Ну что мешало его еще вчера придушить, когда приказ пришел?..

— Убивец из Тулы напился с Андрухой и заснул!

— Ай! — только и махнул рукой Пушкин. — Шевелись уже!

Есаула сдуло будто ветром, Пушкин стал спешно одеваться, заспешил к старому дворцу Годуновых. В уме он складывал порядок действий. Царь сбежавшего Федора не простит. Значит, надо сказать, что царевича все же убили. Следовало напоить тульского убийцу, втемяшить ему в голову, что царевича задавил он по пьяной лавочке. Описать красочно, с деталями. Потом собрать людей лучших, но пьяных и подслеповатых, чтоб они подписали письмо, что де, царевича они в гробу видали.

Чего-то в этом плане не хватало. Ах да, самого царевича. Но и тут можно что-то сделать: найти какого-то похожего забулдыгу, можно мертвого, а можно пока еще живого, нарядить в царевы одежды. Даже если немного непохож будет — не беда. Смерть, как известно, никого не красит. Скажем миру, что царевич выпил отравного зелья, и им лицо изуродовало — только и всего.

По лесенке, перепрыгивая через две ступеньки, Пушкин поднялся во второе жилье. Взглянул на мертвую царицу, на заплаканную Ксению, заспешил по проходу к комнате Федора. У двери стояла стража — два стрельца. Одному из них Глеб сунул кулак под нос — чего уж тут, раньше надо было сторожить. Потом, конечно, он всех их передавит — сами виноваты.

Поднесли письмо, написанное матери. В нем говорилось, что Федор уходит по зову сердца и так даже лучше. Просил маменьку не винить сына, и, как водиться, писал что он вернется, освободит сестру и родительницу. Глеб спрятал письмо, авось пригодиться, взглянул за окно. Там будто распогоживалось, церковь Праскевы и подворье Бельского стояли умытые, в блестящих бусинках дождя, словно пасхальный кулич, посыпанный сахаром.

Повернувшись, Глеб вдруг заметил скомканный лист бумаги под столом. Не побрезговал, развернул, стал читать.

— «Драгоценная Варвара Емельяновна…» Кто такая?..

— Бают, царева полюбовница, — ответил стрелец. — Шел слух, что невеста.

— Где живет, кто-нибудь знает?..

Бросили клич, нашли кучера, который однажды ездил в Скородом к дому Варьки. Дорогу помнил смутно, лишь знал, что это около церкви не то у Никитских, не то у Тверских ворот, но обещал найти на месте.

Впервые за все утро Глеб улыбнулся: ну хоть что-то. Он снова заспешил, теперь из дома. Распорядился двум стражникам:

— Хоть где найдите лошадей, дуйте к Никитским и Тверским воротам. Если кто через них попытается проехать — страже вязать таких немедля.

После бегом пустился ко двору, где стояли казаки.

Утро продолжало быть ранним, и хоть некоторые уже проснулись, большинство еще досматривали последний, а может быть предпоследний сон. Они уже отоспались за бессонные ночи в походе, и теперь отдыхали впрок. Но крик Пушкина разбудил их, с удивлением казаки продирали глаза: что сталось, неужто пожар?..

Но нет: Глеб пинками будил мужики.

— Собирайтесь быстрее! Седлайте коней! Что, думаете, Пушкин за вас работать будет?..

Что за спешка? — недоумевали казаки. — Они же будто бы победили?

Пока казаки собирались, Глеб вспомнил: от пробуждения у него во рту не было ни макового зерна. Он быстро поправил здоровье добрым глотком вина, куснул краюху хлеба. Как раз выглянуло солнышко, осветило дворик, казаков и Пушкина. Стало теплее, веселее.

Подумалось: разве это беда — это только полбеды.


* * *
По улице от Белого города к воротам Скородома прогрохотал спешный конный.

Крысолов, было, напрягся, но тут же отпустило — будто бы мимо, да и что один сделает?..

Сборы были недолгими. Открыв ворота, Варька запрыгнула в седло. Крысолов ей подивился: царевичу явно повезло с подругой — с такой и смерть не страшна. Не писанная красавица, до Ксении ей далеко. Но мила, ладно сложена, узка в поясе, да широка в груди да бедрах — такой легко будет выпускать на свет потомство. Хорошая, настоящая русская баба.

В путь она оделась в мужское платье, волосы убрала под шапку, отчего выглядела как обыкновенный мальчишка. Без богатой одежды таким же казался и Федор. Он даже улыбался — не то Варваре, не то приключению.

— Бывай, Васька! — бросил Крысолов, и ударил лошадь коленями.

— Бывай, Крысолов!

— Куда мы едем? — спросила Варька, когда выехали за двор.

— Пока не знаю… Куда глаза глядят, — ответствовал Крысолов. — Подальше от Москвы.

До Тверских ворот было подать рукой. Сначала поехали к ним, но затем Крысолов резко повернул коня в переулочек вправо:

— Едем к Арбатским воротам.

— Почему к Арбатским?..

— Есть причина…

…Когда ехали через Кречетники и до ворот оставалось всего-ничего, путь всадникам перегородили похороны. Тогда, если бы они наплевали на приметы и поспешили, все бы, верно, закончилось почти ладно. Но нет: остановились, пропуская медленное шествие.

— Похороны встретить — дурная примета… — заметила Варька.

— Еще дурнее — покойнику дорогу перейти, — напомнил царевич.

— Может, вернемся пока не поздно? — сзубоскалил Крысолов.

Никто не улыбнулся.

Крысолов похороны любил. Он так давно ходил рядом со смертью, что его чувства притупились, сердце зачерствело стало будто таким маленьким, что в нем почти не находилось места скорби. Но гроб с покойным напоминал ему: кто-то умер, а ты нет. И все не так уж плохо.

Зато Варька вполне заметно дрожала. Все похороны ей казались подобием тех самых, обманных, встреченных на подъезде к Москве, когда убили Клементину и едва не порешили ее саму. Вспомнив о покойной подруге, Варвара перекрестилась.

Скорбное шествие было коротким, но шло неспешно, из-за чего на перекрестке столпилось с дюжину людей. Когда все же поехали, лошадь царевича толкнула стоящего рядом нищего.

— Чотакое?.. — встрепенулся тот.

— Прости, старик, — извинился царевич.

Казалось, событие было исчерпано, но нищий вдруг вцепился в стремя:

— Вот! Вот истинный царевич Федор! А Дмитрий — приблуда!

Федор отвел взгляд:

— Ты обознался, добрый человек.

И ударил лошадь.

Нищий, все еще держа стремя побежал, но споткнулся, упал, и падая, разжал руку, упал в грязь. Упав, приподнялся, закричал:

— Люди добрые, да нечто вы не видите?..

Люди и в самом деле ничего не видели.


* * *
…Дом был пуст, в печи — холодно. Видать хозяйка завтрак не готовила. Прошли на задний двор — оказалось, что оттуда протоптана тропинка через калиточку к соседнему подворью на другой улице. Заспешили туда, спешно обыскали дом, но тоже никого не нашли.

Зато у открытых ворот увидали конский навоз. Один казак не побрезговал, чай не человечье, разворошил, сказал:

— Четверть часа, не более!

А это значило — догоним…

Снова вскочили на коней, помчали к Тверским, но среди задержанных не нашли даже близко похожих на царевича, рванули к Никитским — та же история.

— Ну что, куда теперь? — спросил есаул. — Что делать?..

— Что делать, что делать… Обнять и плакать! — огрызнулся Глеб. — Давайте половина к Арбатским, половина к Дмитровским.

Разделились быстро и неровно: большая часть с есаулом поехала к Дмитровским, а остальные с Глебом — к Арбатским.

Торопились. И люди, расслышав стук копыт, жались к заборам, пропускали конных.

Лишь около церкви Николы на Курьей ножке поперек дороги стал нищий, развел руки, будто пытаясь обнять если не весь мир, то летящих ему навстречу конных.

Всадники едва не сшибли нищего, но успели остановиться.

— А, Гришкин лизоблюд? — узнал нищий Пушкина. — Ну, погоди, Федор возвернется, сковырнет Ложного Дмитрия…

— Федор?.. — спросил Глеб. — А где он?..

— Он… — старик показал рукой в сторону Арбатских ворот. — Он покажет тебе чотакое!

Подвижничество обличителя и предсказателя скорых неприятностей оказалось очень коротким — удар шестопера вышиб дух из нищего.


* * *
— Эй, служивый, открывай ворота!

— Нельзя, — ответил стрелец.

У ворот толпились те, кого уже не выпустили. За воротами стояли другие, те кто не был уверен — стоит ли въезжать в город, из которого не выпускают.

— Это с каких пирогов?..

Крысолов разговаривал с нахрапистостью и в то же время с небрежностью — он замечал, что обычно такой тон лучше всего действовал на людей.

Но сегодняшний день был, видимо, исключением. Стрелец оставался непреклонен:

— Велено никого из Москвы не выпускать!

— Ты чего, стрелец, страх потерял? — удивился Крысолов. — Скачем со срочной вестью, а ты нас задерживаешь! Милостив царь Дмитрий, но тебе быть первым, кому он смертный приговор подпишет!

— Никак не можно! Тугумент нужон!

— Тугумент! Вот тебе тугумент!

Из сумки Варька достала лист бумаги, по которой со складов царских полагалось отпустить ей воз дров. Приказ был подписан каким-то мелким дьячком, но его подпись была витиевата, да еще заверена круглой печатью с державным, двуглавым орлом.

Охранник принял документ, стал его рассматривать так и этак, беззвучно шевеля губами.

— Ну, надо же… Коли так…

Время стало вязким как патока, секунды растянулись в минуты.

Но Варькин расчет оказался верным. Стрелец читать не умел, и, делая вид, что читает, просто тянул время, раздумывал. Сказать, что не умеет читать — зазорно, Москва же город большой, трех человек — не кинутся.

— Ну коли так… Тогда оно, конечно, да… — и бросил уже себе за спину. — Поднимай решетку!

Заскрипел ворот, тяжелая решетка поползла вверх.

Медленно. Слишком медленно.

За ворот побежал нехороший холодок. Произошло это будто даже до того, как Крысолов услышал стук многих копыт. Он наклонился чуть вперед и прошептал своим спутникам:

— Будьте готовы рвануть вперед. И не оглядывайтесь.

Последнего говорить не стоило: Варька тут же обернулась: из-за поворота спешила где-то дюжина всадников. Она посмотрела на решетку. Если спрыгнуть на землю, под нее можно было бы поднырнуть, но вот дальше, за воротами от конных не уйти…

С саженей сорока Глеб рассмотрел беглеца — узнал царевича по осанке, крикнул:

— Вон они! Хватай их!

Люди у ворот переглянулись — каждого москвича, если поскрести было за что хватать. И теперь каждый думал: стоят ли его прегрешения погони из десятка конных. Зато командир стрелецкой стражи понял: неприятности у него уже есть. Если задержать этих троих не выйдет, неприятности будут крупными.

— Хватай их! — и, выхватив саблю, бросился на Крысолова.

Все казалось несложно: из трех путников оружие было только у одного, сшибить его — а остальных можно было брать голыми руками.

Он ударил, стараясь застать врасплох, но сталь напоролась на сталь. Крысолов сбил удар, ударил сам. Легко коснулся стрельца: сабля казака не изменила ни направления своего полета, ни скорости, а человек грузно осел, рухнул в лужу, подняв сноп брызг.

Но к беглецам уже спешили другие. Крысолов из-за пояса выхватил пистолет, сшиб целящегося самострельщика со стены, из второго ствола всадил пулю в глотку ближнему стрельцу. То опрокинулся, взмахнул саблей, рассек кожаный мешок.

— Уходите! Уходите! — кричал Крысолов, разворачивая коня.

— Опускайте решетку! Сейчас же! Уйдут!

— Опускать? — донеслось со стены. — Вам не угодишь!

— Опускай, кому сказано!

Варька, было, замешкалась, будто поехала к дерущемуся Крысолову, но Федор схватился за узду ее кобылу, ударил своего коня. Они рванули к воротам, пролетели уже под опускающимися прутьями так, что колья стянули с Варьки шапку. Волосы рассыпались по плечам. За ними едва успела проскочить запасная кобыла.

Один стражник попытался, было ее поймать, но отступил: из распоротой сумки на него скалилась отсеченная голова. Смерть не сделала оскал Лукьяна красивее, а не узнать его при всем желании было трудно.

Дальше решетка легла на землю, запечатал выход.

— Что ты делаешь! — крикнула девушка. — Он пропадает!

— А так пропадем мы все!

За рвом закружили: через дыры в решетке было видно, как на Крысолова налетели казаки. Он ушел, закружил меж телег.

— Дави его!

— Режь! Убивай!

Варька видела, как не в меру смелый крестьян бросился под коня Крысолова, вцепился ему в морду, потянул к земле. Крысолов вылетел из седла.

— Погиб он! Уходим! — кричал Федька.

У вставшего против дюжина конных не было ни малейшей надежды.

Но Крысолов не стал вставать. Он прокатился под телегой, вскочил на ноги, запрыгнул на чей-то воз, с него сиганул на круп лошади. Тут же оттолкнулся, прыгнул на середину стеновой лестницы. На ее верху стоял стрелец, но, увидав, что Крысолов бежит к нему, принял совершенно правильное решение — бросил бердыш и рванул в сторону башни.

За Крысоловом по ступеням загрохотали сапоги казаков. Только было поздно — он спрыгнул со стены. По случаю червня ров хоть не высох, но обмелел в половину. Вода в нем поросла ряской и обратилась в зловонную жижу. Казалось — в узкую полоску воды и грязи с шести добрых саженей не попасть, но Крысолов рухнул ровно посередине. Он исчез под водой, на время достаточно долгое, чтоб некоторые решили: убился казак. Но весь в тине и ряске он вылез на берег, запрыгнул на подведенного Варькой коня.

— Опус… Поднимай ворота! — кричал уже Пушкин.

— Да как вы зае…

Ворота пошли вверх, но, поднявшись на пядь, рухнули назад.

— Шо такоэ?..

— Сломалось! Щас разберусь!

Подобрали самострел, выпущенный убитым стрельцом, вложили в орех валявшуюся рядом стрелку. Через решетку в беглецов стал целиться стражник.

— Стреляй! Стреляй! — торопил его Глеб. — Да куда ты целишься, не в казака стреляй, а в молодого! Не в девку, а того кто в шапке! Ты что, не видишь, что то — девка? В шапке, говорю! Да стреляй быстрее, уходят же!

Растерянный стрелец водил самострелом из стороны в сторону, и наконец, нажал кнопку. Щелкнула тетива, выбросила стрелку, но та прошла мимо, как раз между всадниками.

Дальше самострел даже не пытались перезарядить — на таком расстоянии он был уже бесполезен. Матерились и толпились у решетки казаки, пытались поднять ворота, но что-то в механизме безнадежно заклинило. В остервенении Пушкин стал рубить колья решетки, да лишь затупил шашку. Он видел, как три всадника, спускаясь к Москве-реке скрылись за рощицей.

Чуть дольше с высоты стены их видел стрелец в конце ствола своей пищали. Тлел фитиль, пуле было тесно в стволе. Но, нацелившись вдоволь, стрелец отложил пищаль так и не выстрелив.

— Ты чего? — удивился его товарищ. — Чего не стрелял?

— Жаль пули стало — она бы их все равно не тронула, я бы промахнулся. Сегодня у них счастливый день.

Еще не конец

Я ушел перед самым рассветом.

В небе одна за другой гасли звезды.

Варька и Федор спали на соломенном ложе. Они перешептывались всю ночь. Зачем?.. Ведь у них впереди была вся жизнь, чтоб поговорить. Но я делал вид, что их разговор мне не мешает спать.

Когда в деревне за рекой прокричали третьи петухи — они все же уснули. И мне пора было собираться.

Здесь, над речкой Пахоркой у стога прошлогоднего сена заканчивалась наша история. Но сразу начиналось две иных — их и только моя.

Я подался на Дон кружным путем — через Калугу, Брянск, Полтаву и Сечь, в Раздорах отдал голову Бессонна Калитнику. Он велел закопать ее у конюшни: в той яме окончательно закончился путь Бессона. Он не воскрес, не выбрался из этой могилы.

Не воскрес и Зола, погибший в стычке на чужбине где-то через год. Егопогубила как раз неуверенность: пока он раздумывал, добивать ли мальчишку-кнехта, тот изловчился и всадил кинжал меж пластин бахтерца. Командование над отрядом принял Ванька Немой, но скоро и он отошел от дел, осел на Дону и даже женился на вдовушке.

Ровно через год после побега Федора мышкины слезы отлились кошке — тот, кто называл себя царевичем Дмитрием, погиб. Травень-месяц был гибелен для царевичей вообще и для Дмитриев в частности[93].

Последовавшее межвременье наверняка взбодрило бы Андрея, доживи он до той поры.

Но он не дожил.

Корела, как то можно было предположить, сгорел в белой горячке менее чем за полгода и не увидел краха своего благодетеля. Андрюха был из тех, кто выходил один против дюжины, из тех, кто не прятался от пуль. Из тех, для кого война и драка была домом и жизнью. Из тех, для кого мирное бытие было подобно смерти.

Андрюха был неплохим человеком. Помяните его, люди добрые.

Еще об одном герое нашего повествования я слышал позже. Когда грабили дом Годуновых, попугаю удалось упорхнуть. Он все смутное лето провел в подмосковных рощах, обучая здешних воронов немецкой матерщине. Когда стало холодать, полетел в Кречетную слободу и позволил себя поймать какому-то мальчишке. На кречета попугай походил меньше всего, но все же за десять копеек он был продан монаху, а тот подарил ее игумену из какого-то дальнего монастыря.

Мне сказывали: такие птицы живут как вороны по триста лет. И я так думаю, мы с ней еще встретимся — или на этом свете, или на том.

Что касается Варвары и Федора, то более я их не видал. Куда они подались — то мне не ведомо. Лишь когда первые петухи той ночью отпевали полночь, я слышал, как Варвара прошептала любимому:

— Я хочу увидеть море…

Примечания

1

Немцами называли не только обитателей Германии, но и всех, кто не разговаривал на русском языке, был на нем нем.

(обратно)

2

В августе. Хотя латинизированные названия месяцев пришли из Византии чуть не одновременно с христианством, старославянские названия оставались в ходу у простонародья и встречались в письменных источниках даже при ранних Романовых. В украинском, белорусском и некоторых других языках остались почти без изменений.

(обратно)

3

20 сентября. Здесь и далее даты для удобства даны по Новому стилю. Разница между Григорианским и Юлианским календарем на начало XVII века составляла удобные 10 дней. Чуть сложней обстояло дело с летоисчислением, кое велось на Руси от сотворения мира, датированного 1 сентября 5509 до н. э.

(обратно)

4

Арина Журавлиный лет — 1 октября.

(обратно)

5

Согласно Ключевскому приблизительно в то время существовала старая и новая система мер, которые продержались совместно до середины XVII века. Новая четверть равнялась приблизительно восьми пудам, осьмина составляла половину четверти, а четверик — четверть осьмины.

(обратно)

6

Здесь и далее — денежная система московская. Денга или московка, московская копейка равнялась двум полушкам или половине новгородской копейки (новгородки). Двести московок равнялись московскому счетному рублю — отдельной рублевой монеты не чеканилось.

(обратно)

7

Или 78 денег. Алтын — счетная единица, оставшаяся, вероятно от монгольской двенадцатиричной денежной системы. Равен был шести московским денгам или трем новогородкам.

(обратно)

8

14 ноября — день памяти бессребреников и чудотворцев Космы и Дамиана Асийских.

(обратно)

9

14 сентября — первый осенний (новогодний) праздник. Проводы лета обыкновенного, начало лета бабьего…

(обратно)

10

Раздоры — столица Донского казачества.

(обратно)

11

Вознаграждение.

(обратно)

12

Ноябрь.

(обратно)

13

Стожары — Плеяды, Косари — Кассиопея, Чумацкий шлях — Млечный путь.

(обратно)

14

Жития Святых, предназначенные для чтения, а не для богослужения. Аналог художественной литературы того времени.

(обратно)

15

Иное название отказа от пищи.

(обратно)

16

13 декабря.

(обратно)

17

Грех справа и грех слева.

(обратно)

18

Тип узкой быстроходной галеры.

(обратно)

19

Проход между банками гребцов на галере обычно имеет некоторое возвышение.

(обратно)

20

Кольчато-пластинчатый доспех. В отличие от бахтерца, пластины крепились поперек тела.

(обратно)

21

6 мая.

(обратно)

22

Говеть — поститься. Морковкино заговенье — время, когда нельзя кушать морковь. Но, поскольку, употребление овощей в пост не ограничивалось, то морковкино заговенье откладывалось на неопределенный срок.

(обратно)

23

Через пару веков это будет называться ямскими станциями.

(обратно)

24

Даже полкопейки были на то время слишком дороги, полновесны, поэтому для мелких расчетов применялось медные монетки разного достоинства и чеканки — пуло.

(обратно)

25

Гангрена.

(обратно)

26

Своего золота в те времена на Руси не добывалось, однако иностранная золотая монета ходила и использовалась в расчетах. Золотые было преимущественно венгерским или скандинавским, английским. Золотые нобили и полунобили именовали корабельниками из-за изображенного на них корабля.

(обратно)

27

Вид песнопения, которое поется на утрене в воскресные и праздничные дни. Название произошло от обычая спуска (по-гречески —?????????) поющих на клиросе в центр храма.

(обратно)

28

Дикий абрикос.

(обратно)

29

Каспийское море.

(обратно)

30

Купцов (ит.).

(обратно)

31

Столица (ит.).

(обратно)

32

Юг.

(обратно)

33

Народ русский (ит.).

(обратно)

34

Эта (ит.).

(обратно)

35

Как правило (лат.).

(обратно)

36

Верно? (ит.)

(обратно)

37

Хорошо (ит.).

(обратно)

38

Миф о «татарском баране» оказался стоек и просуществовал до середины 19-го века, и лишь по недоразумению не занял достойного места рядом с «развесистой клюквой» Александра Дюма.

(обратно)

39

Другими словами (ит.).

(обратно)

40

Во-первых.

(обратно)

41

Во-вторых.

(обратно)

42

Возможно, выращивать в Европе (англ.).

(обратно)

43

Вино, как правило канарское или кипрское.

(обратно)

44

Что не помешало одному из Чемодановых значится воспитателем царевича Федора.

(обратно)

45

Дочь сестры, племянница.

(обратно)

46

Краситель коричневого цвета, получаемый из жучков.

(обратно)

47

Вид многолетней травы-сорняка. Одно из кушаний Серафима Саровского.

(обратно)

48

От латинского Claudus — хромой.

(обратно)

49

Скурат или шкурат — тип грубо выделанной кожи. Считается что именно от него Малюта Скуратов и его отец, не отличавшиеся ладной внешностью, получили свое прозвище.

(обратно)

50

Немецкое ругательство.

(обратно)

51

Немецкое ругательство.

(обратно)

52

Немецкое ругательство.

(обратно)

53

В три этажа.

(обратно)

54

Игрок на домре, коя в те времена заменяла балалайку.

(обратно)

55

Считается, что после разорения Константинополя турками на Русь хлынул поток греческих эмигрантов, кои занялись преимущественно торговлей. За века они ассимилировали, а прозвище афинян, офенян, офень перешло к коробейникам, из которых и вышел в купцы Гурий. Кроме прочего офени славились своим внутренним языком, который, видоизменившись, дошел к нам как «феня». Гурий говорит на жуткой смеси русского, офенянского и фени.

(обратно)

56

Шуя, удел князей Шуйских издревле славился как край умелых скорняков, и основой богатства рода Шуйский часто было шубно-овчинное дело.

(обратно)

57

К примеру, когда после смуты избирали нового царя, он выступил против своего племянника Михаила Романова, сославшись на то, что тот молод. Михаил дядины слова запомнил, и на ответственные должности не назначал.

(обратно)

58

Город в бассейне Оби. Со времен Федора Иоанновича использовался как место ссылки. Кроме помянутых Романовых туда в разное время были сосланы Миних и Бирон.

(обратно)

59

Справедливости ради надо заметить, что первый жених Ксении, принц Густав Шведский был старше девушки на те же 14 лет. Впрочем, Принц Иоганн фон Шлезвиг-Гольштейн («Иоанн Королевич»), третий жених, с которым свадьба не состоялась лишь по причине смерти, был даже моложе своей невесты, но лишь на год.

(обратно)

60

Лево руля! На абордаж! (нем.)

(обратно)

61

Внимание! Вперед! (нем.)

(обратно)

62

Скородом, Скородум или Земляной город — деревянная стена, опоясывавшая Москву того времени, по контурам практически везде совпадающая с Садовым кольцом. Поскольку, в исторических источниках нет единого мнения, именовать ли ее Скородомом или Скородумом, я тоже не держусь одного названия.

(обратно)

63

Грудень — декабрь.

(обратно)

64

Тесло — вид топора с лезвием, закрепленным поперек рукояти. В украинском языке от этого инструмента произошло наименование плотника: «тесля» или «тесляр».

(обратно)

65

Москва знала несколько расположений Немецкой слободы, кое менялось после очередного разгрома. При Борисе и Петре Великом размещались они в одном месте, а именно на реке Кокуе, за стенами Скородума.

(обратно)

66

Или Болвановка, местность, примыкающая непосредственно к Таганским воротам Скородома.

(обратно)

67

Первое воскресение после Пасхи, начало сезона весенних свадеб.

(обратно)

68

Приведенные слова скорей всего соответствуют действительности. Джон Ди был одним из известнейших математиков своего времени, но имел славу колдуна и злого волшебника. В те года он был довольно беден, а приглашение отклонил, может быть, из-за своего возраста — ему было на тот момент хорошо за семьдесят.

(обратно)

69

30 марта.

(обратно)

70

Азовское море.

(обратно)

71

Старое название запорожских казаков.

(обратно)

72

Факелов.

(обратно)

73

Кабацкие.

(обратно)

74

Стоять! Ни шагу назад! Москва за нами! (нем.)

(обратно)

75

Оружие вроде рогатины.

(обратно)

76

Здесь в картографии Смутного времени имеются значительные расхождения. Если положение Никитских ворот дано однозначно, Тверские располагают как ближе к Никитским, где-то в районе Патриаршего пруда так и ближе к Дмитровским, на месте нынешней Триумфальной площади. Первое расположение порой считают ошибкой, но существует также мнение, что до пожара 1611 года Тверские ворота размещались именно ближе к Никитским. При работе над романом использовался план Герритса Гесселя (1613 г.), известный также как «Петров чертеж».

(обратно)

77

Кастелян, каштелян — смотритель, замка, крепости и прилегающей к ней местности. Кастеляны принимали участие в заседании сената, но отличались разнородностью. Выше всех был Краковский кастелян, за ним — виленский и троцкий. Далее шли кресловые кастеляны, имевшие в сенате постоянные места — кресла. Ну и оставшиеся сидели на лавках в так называемом сером углу.

(обратно)

78

Чуть не единственный вид светской живописи на Руси того времени. Представлял собой изображение человека, выполненного в той же технике, что и иконы. Название получил от искаженного слова «персона». Справедливости ради надо заметить, что польская живопись была хоть и более объемна, но порой почти столь же невнятна.

(обратно)

79

Хоть эту фразу обычно произносят в связи с Великобританией, ее автором действительно был Замойский.

(обратно)

80

Август.

(обратно)

81

Хер — наименование буквы «Х» русской азбуки. Когда-то «поставить хер» — обозначало дословно — перечеркнуть крест-накрест.

(обратно)

82

Евгений, Кандид, Валериан и Акилла — раннехристианские мученики, кои пострадали за веру. Кроме поименованной пытки солью, испытали побитье воловьими жилами, повторили подвиг Трех отроков в Печи огненной и, наконец, лишились головы. День памяти — 3 февраля.

(обратно)

83

Хотя чай и кофе почти не проникли на Русь, даже простолюдины редко пили колодезную воду. Зимой предпочитали сбитень, летом — квас, не говоря уже о хмельных напитках.

(обратно)

84

Ножик.

(обратно)

85

Иностранцами.

(обратно)

86

Решил.

(обратно)

87

Тридцать пять.

(обратно)

88

Грех.

(обратно)

89

Жизнь.

(обратно)

90

Такого уговора.

(обратно)

91

Около 4,26 грамма.

(обратно)

92

Или ансырь — 128 золотников.

(обратно)

93

Дмитрий Углицкий погиб 25 мая 1591 года, 27 мая 1606 года был убит Лжедмитрий. Царь Федор Годунов царствовал с 13 апреля по 11 июня и на май пришлась измена под Кромами. Также можно вспомнить первого сына Ивана Грозного — тоже Дмитрия, погибшего 4 июня 1553 года. Если перевести дату в старый стиль — опять получится май.

(обратно)

Оглавление

  • Конец
  • Три друга
  • Сон праведницы
  • Двойные похороны
  • Крысолов
  • Монастырская жизнь
  • Обоз
  • Холодная осень
  • Драка
  • Путь на Вологду
  • Калитник
  • Слепая
  • Гон следа
  • Предосенье
  • Губной староста
  • Штурм монастыря
  • Анахорет и Крысолов
  • Встреча с Клементиной
  • Крысолов в Москве
  • В пути
  • Царь-мельница
  • Налет на поезд
  • Дворяне
  • Москва
  • Смутная рать
  • Кокуй
  • Москвичка
  • Колдун
  • Царь да царевич
  • На златом крыльце
  • Покушение
  • Встреча Золы и Корелы
  • Чемоданов
  • Лето
  • Приезд Бессонна
  • Годовщины Годуновых
  • Драка в Москве
  • Зерно
  • Бой при мельнице
  • Краков
  • Снегопад
  • Казнь Корелы
  • Конец голода
  • Чудесное лето
  • Авантюра
  • Жемчуг
  • Битва под Добрыничами
  • Последняя зима
  • Осада Кром
  • Гибель Бориса
  • От Москвы
  • В Туле
  • Москва и около
  • Взятие Столицы
  • Разгром Царь-Мельницы
  • Победители
  • Бегство
  • Погоня
  • Еще не конец
  • *** Примечания ***