Консервы (авторская редактура) [Михаил Геннадьевич Кликин] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Михаил Кликин Консервы

— Зощенко! Эй, Зощенко!.. Зо-щен-ко! Слышь? Вставай!

Я открываю глаза.

Зощенко — это я.

Разбудивший меня Кузьмич улыбается так, будто он только что в одиночку расстрелял из САУ отряд «Пантер». Глупость, конечно: Кузьмич никогда ни из чего не стрелял. Он свой испачканный мазутом нос не высовывает из ангара, где целыми сутками возится с танками. Он и спит тут же — в своем персональном фанерном закутке, в куче ветоши возле самодельного обогревателя, работающего на соляре.

— Завтра на «фрице» пойдешь! — объявляет мне Кузьмич.

— Откуда знаешь?

— От верблюда.

Кузьмич знает всё. И никто не знает, откуда он всё знает.

— А на каком «фрице»?

— На «Рыси». И я уже договорился насчет нового «Майбаха». Будет твоя Рысь прокачана по высшему разряду.

— Чего? Как это — «прокачана»?

— Да ничего, не парься.

Вечно Кузьмич какие-то словечки новые в свой разговор вкручивает. Сам их, что ли, придумывает?

— За мотор спасибо, — говорю я. — А тебе-то какой интерес?

Мы с Кузьмичом хоть и приятели, но не настолько близкие, чтоб он так обо мне заботился.

— Что ж сразу интерес, — обижается Кузьмич. — Я что, от души помочь не могу?

Вот странный он человек. Сидит в этом вонючем ангаре, жилье тут себе обустроил, будто в казарме места на всех не хватает. Подковырки эти его постоянные: спросит что-нибудь и смеется над ответом, словно знает что-то, что другим неизвестно.

— А как думаешь, Зощенко, сколько мне лет?

— Полтинник, — говорю.

Смеется, щурится:

— Бери больше!

Может, конечно, и больше. Кузьмич у нас самый старый.

— А ты, Зощенко, в каком году родился?

— В семнадцатом.

— Ого! Как Октябрьская Революция.

Опять смеется. Ну, словно дурачок!

Отсмеявшись, уточняет, глядит хитро:

— И сколько же тебе лет, выходит?

Я прикидываю в уме, тру наморщенный лоб.

Со временем у нас тут туго: часы нам не положены, календарей тоже нет, дни друг на дружку похожи, особенно если в лазарете лежишь, — немудрено и запутаться. Года три я уже здесь, наверное. В сорок втором меня на Полигон сослали, а значит…

— Двадцать восемь, — говорю.

Кузьмич смеется, голову задрав, небритое горло открыв. Потом подвигает деревянный ящик, садится на него, большим немецким ножом открывает американские консервы, достает ложку из-за голенища и начинает есть — как уголь в паровозную топку закидывает.

— Значит, сейчас сорок пятый?

Я пожимаю плечами:

— Наверное.

— Как думаешь, война-то кончилась?

— Скорей всего.

— Мы победили?

— Конечно.

— Победили, — соглашается Кузьмич. Кивает долго, на тушенку свою американскую смотрит. Потом плюет в нее, выбрасывает в кучу железной стружки за токарным станком. — Давно победили.

— В каком году? — спрашиваю я тихо.

— В сорок пятом, — подтверждает Кузьмич. Я ему верю: он же всё знает.

— А почему давно?

— Потому что тебе не двадцать восемь. А мне не пятьдесят.

Кузьмич не смеется.

Он встает и уходит в свою каморку. Я решаю еще поспать. Слова Кузьмича, конечно, кажутся мне странными, но он весь такой — загадочный. Что толку рассуждать над шарадами юродивого?

Я закрываю глаза…

— Зощенко. Эй, Зощенко!

Ну нет мне сегодня покоя! В казарму, что ли, пойти?

— Чего?!

— Это опять я.

Кузьмич протягивает мне мятую кружку. Я по его хитрым глазам вижу, что в ней не вода. Принимаю подношение, оглядываюсь — не смотрит ли кто. В три глотка осушаю кружку, выхватываю из руки довольного Кузьмича натёртую солью и чесноком горбушку. Тяну ноздрями острый запах, потом заедаю спирт. Вкусно!

— Эх, ядреное у тебя топливо, Кузьмич!

— Первосортное, — соглашается он. Я чувствую, что он тоже принял на грудь — там в каморке своей. Нам хорошо, и мы молчим какое-то время. Но долго молчать Кузьмич не умеет:

— А скажи мне, Андрюха, за что тебя на Полигон сослали?

Вообще-то, такие разговоры тут не поощряются. Но спирт свое дело делает, и я признаюсь:

— За то, что секретный летательный аппарат сбил.

— Ага, — кивает Кузьмич, и я понимаю, что это ему известно. — А расскажи-ка подробней, как оно так у тебя вышло.

Я приступаю к рассказу. Кузьмич достает из кармана блокнотик, начинает что-то карандашиком черкать. Я сразу умолкаю: одно дело изустно балакать, совсем другое, когда тебя записывают. Кузьмич, угадав мое беспокойство, показывает листок: он не пишет, он рисует. Спрашивает:

— Такой летательный аппарат?

— Ну да.

На рисунке Кузьмича диск с утолщением в центре, похожий на детскую юлу.

Я удивлен. Рассказываю, как видел такую вот штуковину в поле, когда наш экипаж назад из разведки боем возвращался. С перепугу пальнули — себя обнаружили. А летательная машина, повреждение получив, зажгла голубые и оранжевые огни, поднялась, будто бы на столбе света, и умчалась на бреющем