Возвращение на Голгофу [Борис Нухимович Бартфельд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

БОРИС БАРТФЕЛЬД ВОЗВРАЩЕНИЕ на ГОЛГОФУ

Пролог

Эти птицы жили здесь всегда.

Огромные птицы Роминтенской пущи.

Зоркие глаза Красного леса и Красной реки.

Век назад их предки облюбовали высокую сосну на крутом берегу.

И теперь землю далеко кругом покрывал слой мелких костей, пуха и шерсти.

Иногда хозяева гнездовья парой кружили над лесом в беззвучном небесном танце. Но чаще в небе он парил один — грозный орёл, высматривающий свою добычу.

Он не боялся ничего, кроме треска прожорливого огня и человека с его чадящими машинами; похожие на длинных грохочущих червей, они вгрызались в глубину леса и выволакивали за собой вековые сосны.

Орёл тяжело взлетал из гнезда и кругами, расходящимися всё шире и шире, поднимался к небу. Его владения раскинулись так обширно, что с самого верха он не мог окинуть их взглядом от края и до края.

Далеко на восток уходил лес, за ним синела огромная чаша озера — глубокого, древнего. На юг лес тянулся бесконечно, и до границ его взгляд птицы не достигал. На север и запад текли быстрые реки, там лес заканчивался, и холмы сменялись бескрайней равниной. Среди холмов и по равнине в домах под черепичными крышами селились люди, по соседству с ними среди руин красного кирпича жили их боги.

То поле — заветное место охоты, охранял он своей магической силой, небесной силой. Оно лежало на северо-западном краю его владений, и туда неизменно во множестве приходили кормиться грызуны и мелкие хищники. Поле это он находил взглядом из любой, самой далёкой точки своего полёта по загадочному силуэту. Как только стаивал снег, сквозь траву проступал профиль хищной птицы: два глаза — пуговицы с офицерской шинели — золотом вспыхивали под лучами солнца; между ними блестел огромный нос — штык от русской винтовки.

Туда, огромный и грозный, падал он с неба за своей законной добычей.

— 1 — Октябрь 1944 года

Они лежали в поле. Их шкуры, омытые дождём, были ещё упруги, и только в тех местах, где пули выворотили наружу мясо, нарушалась та восхитительная гладкость лошадиного тела, которая издревле манит человека. И до сей поры нет ничего более завораживающего для мужчины, чем оглаживать ладонью упругие, трепещущие бока лошадей. Они лежали в холодной осенней траве в два ряда, почти по-военному ровных; лишь лошади, тянувшие телеги в хвосте обоза, успели метнуться в стороны под пулемётными очередями, нарушив строгий порядок. Люди выпрягли неподвижные тела из телег, сняли хомуты, подпруги, уздечки, вожжи. Телеги с уцелевшим грузом увезли, а лошади остались свободными от тягла, но теперь вместо человека, извечно впрягавшего их в ярмо, смерть стреножила и уложила их в чужом поле. Лошади эти попали сюда из русских и белорусских деревень да литовских хуторов, и все то время, пока их держали во фронтовых частях, они тяжело работали на войну. Птицы только начали расклёвывать их мясо, и зверью ещё предстояла обильная трапеза. До первого снега их обгложут хищники, обточат насекомые, и на поле останутся только белоснежные скелеты и изысканные лошадиные черепа. Да и кости эти через годы исчезнут, растворятся, уйдут в землю кальцием и фосфором. Но и этому неизменному и столь естественному в природе процессу не суждено сбыться в войну. Издали послышался глухой, рваный гул, он стремительно нарастал, наполнялся лязгом стальных гусениц, на поле ворвалась танковая армада, шедшая в несколько колонн. Через минуту гул начал затихать, танки уходили так же стремительно, как и появились, унося на гусеницах лошадиное мясо. В минуту поле превратилось в грязную смесь глубоко взрытой почвы и размолотых лошадиных останков.

Все стихло.


…Утро так и не распогодилось. Холодный осенний туман мелкими каплями садился на телогрейки и шинели солдат, стекал за вороты гимнастерок. После спешного завтрака артиллерийский противотанковый истребительный полк двинулся от поселка Миллунен в сторону Толльмингкемена[1]. Был день 23 октября 1944 года, и уже началась та промозглая осенняя пора, что так сильно отличается от начала осени. Вернее, той ее половины, на которую приходится бабье лето, необыкновенно длинное в этой части Восточной Пруссии, приграничной с Литвой и Польшей.

Артиллерийский полк придавался в распоряжение то одной, то другой наступающей стрелковой дивизии, особенно на тех участках фронта, где была велика вероятность танкового контрудара немцев. Батареи поддерживали огнем пехоту, прорывающую укрепленные позиции врага возле каждой высотки, возле каждого поселка и городка этой первой на пути солдат Красной армии германской земли.

Тридцать четыре орудия полка, десяток машин, повозки службы управления и хозвзвода растянулись по узкой дороге, плотно обсаженной деревьями, километра на четыре. Комбаты до хрипоты срывали глотки, пытаясь сжать эту постоянно растягивающуюся пружину из техники, лошадей и людей.

Уже ближе к полудню тягачи с пушками второй батареи медленно спустились с холма по дороге, вымощенной крупным, аккуратно подогнанным друг к другу булыжником, и втянулись через небольшой мост в старый прусский поселок.

Старшина, водитель командира полка, ожидал машины у околицы. Не глядя, засадив две длинные автоматные очереди куда-то в сад за домами, он прокричал комбату:

— Заворачивай батарею во второй проулок. Там увидишь три дома. Занимайте, все ваши.

Большая собака выскочила из-за дома, со злобным лаем стала наскакивать на старшину. Не прерывая разговора, тот достал из кармана маленький трофейный пистолет, дважды выстрелил прямо в собачий оскал. Лай захлебнулся истошным визгом, собака затихла.

— Как разместишь своих, сразу с картами к Бате, мы в здании вокзала. Поспеши…

Старшина, годившийся комбату в отцы, в горячке обращался к нему без звания и должности. Комбат, высокий, по-военному подтянутый, даже щеголеватый капитан, которому недавно исполнилось двадцать три года, снисходительно относился к вольностям старшины, хотя с солдатами батареи был строг и панибратства не допускал.

Первый «Студебеккер» батареи тяжело повернул направо в проулок, вывернул брусчатку, завалил невысокий забор, выбросил клубы жирного дыма и ткнулся носом в старую яблоню, так и не заглушив двигатель. Пушка, прицепленная к тягачу, перегородила подход к калитке дома, и комбат заставил водителя проехать еще метров на двадцать вперед. Следом за первой в проулок заехали еще две машины с орудиями. Упряжка лошадей, тащившая четвертую пушку, протиснулась между изгородью и машинами во двор крайнего дома. Ефим, девятнадцатилетний сержант-связист, сидел рядом с ездовым Колькой Чивиковым, расторопным молодым мужиком из Брянской области. Из машин повыскакивали солдаты, стали торопливо обустраиваться в домах, стараясь занять лучшие места. Колька же не спеша выпряг лошадей, повел их через двор к сараю из красного кирпича, покрытому такой же красной черепицей. В стену сарая были вделаны металлические кольца, специально для привязи лошадей. Ездовой дал лошадям по охапке привезенного с собой сена, пошел осматривать сарай. Вернулся довольный:

— Слышь, Ефим, оставайся здесь со мной. Сарай капитальный, теплый, чего тебе лезть к комбату. Покою там не будет, людей полно, тесно… А сюда я никого не пущу. Смотри, сколько здесь сена для лошадок, а наши ребята без курева не могут. Того гляди и подпалят, а сено-то душистое, не пересушенное. Оставайся, тащи сюда свои манатки.

— Договорились! — Обрадованный Ефим кинулся к машине комбата за вещами.

Колька любил, когда этот ухватистый парень возился поблизости. Из всей второй батареи он лучше всех, не считая, конечно, самого Кольки да Петрухи Тихого, управлялся с лошадьми. Ефиму ещё мальчишкой приходилось иметь дело с лошадьми, а первые два года войны, пока не исполнилось восемнадцать, он с ними не расставался. Перегонял скот с Украины на восток, уходил от наступавших фрицев, переплывал с табуном, держась за гриву жеребца, через Днепр и Волгу. До апреля 1943 года он работал в бригаде на всеми забытом хуторе в саратовской степи. И ездил не только на лошадях, но и на верблюдах, доил коров, случалось, и кобылиц, даже верблюдиц, спасаясь молоком от голода. Когда в апреле, в день своего восемнадцатилетия, парень явился в районный военкомат, никто его там не ждал, даже не подозревал о его существовании. Удивились, записали данные и отправили обратно в степь, дожидаться повестки. Бумага из района пришла в мае, и Ефим отправился служить, но не на фронт, как он по простоте душевной полагал, а сначала в учебный полк. Учили их там всяким телефонным, радиотехническим и военным премудростям ни много ни мало, а до октябрьских праздников и только после этого по первым заморозкам отправили в действующую армию. К началу наступления в Восточной Пруссии Ефим провоевал почти год, пообтесался, освоился и числился уже бывалым бойцом.

Пока сержант перетаскивал радиостанцию и свои вещи, Колька устроил в сарае стол и лавки из добротных струганых досок, аккуратно сложенных хозяевами для просушки вдоль дальней стены.

— Спать будем на сене вон в том углу. Ладно, доставай тушенку, перекусим по-быстрому. — Николай вынул остро заточенный трофейный складной нож с двумя лезвиями. — Значит, сейчас оприходуем банку пополам, а вернешься от комбата, тогда уж поедим как следует. Я на кухню к Палычу сам сбегаю.

Поваром на батарее служил пожилой мужик из той же брянской деревни, что и Колька. Звали его уважительно Иван Павлович, чаще просто Палыч. Земляка своего он уважал, и поэтому столоваться с Колькой было милое дело. Одним ловким круговым движением ножа Николай вскрыл банку, сунул Ефиму ложку и кусок хлеба:

— Рубай и беги к своему комбату, пока он на месте. Да заодно узнай, как этот поселок называется. Если кого убьёт, хоть будем знать где…

Съесть на ходу полбанки тушенки — секундное дело. Ефим схватил автомат и, легко перемахнув через забор, побежал в соседний дом. Капитан Каневский еще собирался, укладывал карты в новую офицерскую планшетную сумку.

— Быстро заточи мне карандаши, — бросил он Ефиму, не отрываясь от карт. — Да возьми мою старую планшетку, пользуйся. Пойдешь со мной к командиру полка. Подождешь там, у штаба, вдруг куда сбегать понадобится.

Широко распахнув дверь, комбат вышел из дома, легко сбежал по ступенькам высокого крыльца и быстро зашагал к зданию вокзала, где разместился штаб. Сержант поспешал следом.

— Послушай, Марк. — Когда рядом никого не было, Ефим запросто называл комбата по имени, да и тот относился к сержанту как к младшему брату. — Как называется этот поселок и сколько мы тут будем стоять?

— Ну, сколько стоять будем, пока не знаю, а поселок называется Толльмингкемен. Да зачем тебе это знать? Не все ли равно — одна деревня или другая? Все чужое…

— Ну, не скажи. Вон даже наш ездовой интересуется. Говорит, коли кого убьёт, так хоть знать будем где.

— Не бойся, здесь не убьёт, — отмахнулся комбат. — Все спокойно, немцы с позиций откатились. Если уж сшибёмся где, так в другом месте, как в наступление пойдём. Неподалеку тут городок есть — Шталлупенен, а южнее нас этот… Гольдап[2]. Только что по картам сверял. Скажи своему ездовому, коль ему интересно. И пусть не каркает.

Комбат с полным правом мог давать такие наставления. К началу войны он успел закончить два курса математического факультета университета, что для хорошего артиллериста немаловажно. Да и провоевал он уже три года, два ордена получил и только что пришил капитанские погоны. Ефим же успел доучиться лишь до седьмого класса, другие бойцы столько же, а некоторые и вовсе окончили только начальную школу. Так что на капитана своего бойцы смотрели как на человека образованного и бывалого.

Вскоре подошли к вокзалу, добротному зданию из красного кирпича, перед которым блестела влажной чистотой маленькая площадь, выложенная мелкой гранитной брусчаткой. На боковом фасаде здания чёрной краской была нанесена надпись — название посёлка, а может быть, и станции — «Tollmingkehmen».

Комбат прошел в вокзал. Несколько человек перетаптывались у входа, курили, о чем-то негромко переговаривались.

— Эй, сержант, подходи сюда, угости табачком. — Водитель командира полка по-дружески помахал Ефиму рукой. — Чего это ты сбежал от нас к лошадникам? Или на командирской машине сильнее трясет? — Все засмеялись.

— Трясет-то не сильно, но ты же знаешь, от начальства лучше быть подальше, а к кухне поближе.

— Ты там смотри, возле коней не расслабляйся. Как только тронемся отсюда, так сразу же к нам. Батя сегодня уже спрашивал, почему под рукой нет радиста.

— Ладно, как будет нужно, кликнешь. А пока я во второй батарее перекантуюсь. Что тут у вас под ногами болтаться.

Ожидание затянулось, уже выкурили по папироске, перешли на самокрутки, но никто не расходился, ждали своих командиров. В поселке, кроме солдат, не было ни души, перепуганные местные жители разбежались. Солдаты бродили по соседнему дому, с любопытством осматривая двери, окна, лестницы, обустройство комнат. В домах были невиданные ими в их деревнях водопровод и канализация. В углах комнат высились тяжёлые печки из кафельных изразцов. Печки были еще теплые, накануне хозяева топили, рядом лежали поленья и необычные брикеты, похожие на плотно спрессованную землю, оказалось — высушенный торф.


Наконец офицеры гурьбой высыпали из дверей вокзала и спешно двинулись по своим батареям.

Когда они с комбатом отошли за соседние дома, Ефим поинтересовался:

— Марк, ну что там сказали?

— Что, что?.. Стоять будем несколько дней. Велено занять позиции западнее соседнего посёлка Дамерау, на пригорочке. Занять да окопаться по полному профилю. Так что лопатами намахаемся… Эх, уж лучше бы наступать. Ну, ничего, сейчас выставим охранение понадёжнее и спать, а завтра окапываться. Лопаты-то не растеряли?

— Не боись, не растеряли, лопат теперь даже больше, чем раньше было. Полная телега, громыхали в дороге на всю округу. Старшина-то у нас из ловкачей.

До батареи дошли быстро. Все уже разместились и заканчивали ужин.

Каневский двинулся в своё расположение, бросив вдогонку Ефиму:

— Вы там смотрите с ребятами — не суйтесь куда попало, а то нарвётесь на мину или на очередь из «шмайсера». Завтра всю округу осмотрим как следует, тогда спокойней будет. Передай командирам орудий — пусть живо идут ко мне.

Ефим пробежался по домам, где разместились батарейцы, а потом, уже не спеша, двинулся в конец переулка к Кольке в надежде на скорый ужин. На этот раз он зашёл во двор с тыльной стороны через большой старый сад. Деревья — яблони и груши — уже сбросили листву и сиротливо стояли с мокрыми чёрными стволами. Вся земля укрылась тёмно-коричневым одеялом из опавших листьев, недосуг хозяевам было этой осенью обихаживать свой сад. От дома сад отделялся сараем, его задняя сторона стояла глухая, безоконная, только в самом низу пробито оконце, скорее маленькая дверка, через которую из сарая выбрасывали навоз и складывали его за сараем отдельно в кучи — коровий и лошадиный. За осень и зиму навоз должен перегореть, а весной он удобрит огород, чтобы летом и осенью, как заведено с давних пор, земля щедро наградила хозяев урожаем. И земля терпеливо ожидала от людей, захлёстнутых войной, подкормки, не в силах осознать тщетность этого ожидания.

Николай возился во дворе с лошадьми. Он раздобыл где-то широкую бадью для воды и теперь старался установить ее понадежнее, чтобы лошади не опрокинули, когда будут пить.

— Что так долго пропадал? Я уже давно термоски с едой принёс, всё не ел, ждал тебя. — Николай протянул Ефиму два пустых ведра.

— Вон там колонка, принеси лошадкам вёдер восемь воды… А я займусь ногами Майки, пока ранки не загноились.

Любимую лошадь Кольки звали Майка. Уже второй год, ещё с Белоруссии, волочила она по бездорожью тяжёлую пушку. Ей везло, разок только посекло бок осколками, но вскользь, неглубоко. И Колька, заботившийся о ней, как о ребёнке, быстро залечил раны. Другие кони редко когда держались в батарее дольше трёх-четырёх месяцев, гибли от осколков, а то и попросту надрывались, не в силах выдержать то, что выносили на войне люди. Ещё год назад все орудия батареи таскали лошади, а теперь в Колькином хозяйстве остались только три тягловые, да одна верховая лошадь комбата. Но комбат не любил ездить верхом и охотно отдавал свою лошадь лейтенанту Петру Рогову, своему заместителю, знатному лошаднику. Сменили лошадок американские тягачи. Так что теперь кругом было железо, машины таскали орудия. Сейчас Майка была жеребая, и месяца через полтора-два в батарее ждали пополнения, под Новый год должен был родиться жеребёнок.

Ефим побежал с вёдрами к колонке в дальний угол двора. Колонка стояла на прочном бетонном основании, добротная, коричневого цвета, из крупповского металла, с удобной ручкой-качалкой. Ведро подвешивалось на специальный клювик, и вода лилась прямо в ведро, не расплескиваясь. Пять раз качнул, и готово. За четыре ходки Ефим наполнил водой бадью и подвёл к ней пару лошадей. Лошадки пили с достоинством, не спеша. Колька всё ещё возился с Майкой, очищая последнюю ранку и смазывая её какой-то своей особенной, вонючей мазью из стеклянной банки. Лошадь стояла смирно, терпеливо дожидаясь, когда доморощенный ветеринар закончит свою работу. И только иногда по её гладкому, коричневому боку волной пробегала дрожь, тогда Майка переступала с ноги на ногу, тяжко вздыхала, всхрапывала и снова успокаивалась.

Тем временем к дому, где расположился комбат, подъехал грузовик с кузовом, затянутым тентом. Привезли раненых. Те, кто отделался легкими ранениями, сидели у борта и дымили самокрутками. Это были пехотинцы 84-й стрелковой дивизии, которые накануне брали близлежащие посёлки. Теперь их отправляли в госпиталь, который уже вовсю работал в Шталлупенене. Из кабины легко выпорхнула девушка в распахнутой шинели с погонами лейтенанта медслужбы. Юркой ласточкой взлетела на крыльцо и только взялась за ручку двери, как она широко распахнулась, и ей навстречу шагнул капитан с полотенцем на шее, без гимнастёрки, в белой рубашке и с такой же белой мыльной пеной, оставшейся на щеках.

— Рита… — удивленно протянул он.

Девушка рассмеялась и кинулась ему на шею.

— Здравствуй, мой капитан. Я как узнала, что ваш полк направили к этому посёлку, так и загадала, что найду тебя здесь, сама напросилась в поездку. Два часа грузили раненых, колонна тронулась, а я к тебе, хоть на мгновение, но увижу…

Комбат держал девушку на весу, бережно прижимая ее к себе, и, счастливо и растерянно улыбаясь, что-то тихо шептал ей на ухо.

— Нет, нет, не могу задержаться ни одной минутки, солдатики и так долго ждали, кровью истекут. — Голос у девушки был звонким, а Колька, чтобы ещё лучше слышать, обошёл лошадь с другой стороны. Капитан поцеловал девушку, и она, отстранившись, уже почти сойдя с крыльца, крикнула:

— Наш госпиталь найдёшь легко, рядом разместились разные штабы. Как-нибудь напросись сопроводить своего полковника в Шталлупенен. Я жду тебя каждую минуту.

Она запрыгнула в кабину, и грузовик медленно тронулся, выруливая из проулка на дорогу. Капитан очнулся от сладкого плена и только тут заметил, что все бойцы батареи высыпали на улицу и смотрят вслед медсанбатовскому грузовику.

— Ну, чего повылазили? Не спится вам? Ничего, завтра так наломаетесь, что не разогнетесь. Быстро по местам. — Комбат рассмеялся и скрылся за дверью.

Колька еще минут десять обихаживал и чистил лошадь, потом отвел ее в сарай, где в выгороженном стойле уже лежала подстилка из соломы, дал сена и, наконец, пошел умываться. Две другие лошади остались привязанными у стены на улице. Несмотря на то что Колька всю жизнь прожил в деревне, склонность к чистоте он имел особую. Не до болезненности, конечно, но руки мыл тщательно, как хирург. Ефим взял кружку и стал поливать ему на руки.

— Ефим, тут Иосиф зашел… Ну, знаешь, заряжающий из второго расчета… Просится к нам. Давай возьмем его, уж больно я люблю с ним разговаривать. Ты не гляди, что он такой угрюмый. Странный он, это верно, но как отогреется душой да попривыкнет, так говорить с ним одно удовольствие.

— Что ты спрашиваешь, я тут у тебя на постое, а не ты у меня. А заряжающие, они все угрюмые. Посмотри и у нас, и в других батареях. Попробуй, покопай укрытия, потаскай целый день пушку и снаряды. Да и глохнут они быстро.

И верно, Иосифу шёл двадцать третий год, но из-за постоянной угрюмости выглядел он гораздо старше. Он никогда не участвовал ни в каких дрязгах, а постоять за себя умел, и бойцы чувствовали в его странном молчании внутреннюю силу. Когда Ефим с Колькой вошли в сарай, Иосиф уже устраивал себе постель в дальнем углу.

— Я во сне храплю, так что лягу подальше от вас, — пояснил он Кольке.

— Ну, подальше так подальше, возражений нет. Давайте садиться, а то уже все остыло. — Колька раздвинул сено, откинул в сторону шинель, в нее были завернуты два термоска, один с кашей, другой с чаем. Эти трофейные термоски — редкие, зеленовато-желтого цвета — появились у Кольки совсем недавно. Он открыл первый, достал ложку и стал раскладывать по котелкам еще горячую кашу. От гречки исходил манящий, густой запах. Все трое дружно придвинулись к столу.

Грохот, тяжёлый топот раздались за низким сарайным окошком, кто-то заорал: «Пожар, пожар! Выходите, мать вашу! Сгорим! Давай воды, бегом к колонке…» Ефим и Иосиф кинулись на улицу, только Колька замешкался, перекладывая кашу из котелков обратно в термосок с тщетной надеждой сохранить тепло.

Горел соседний дом, а их сараю вроде ничего не угрожало. Но вот на дом, куда вселились солдаты батареи, огонь мог перекинуться запросто. Горящий дом был каменным, крепким, чему там гореть-то — деревянные только перекрытия да крыша… Вот она и полыхала. Но как огонь добрался туда? Колька обошёл здание и у торцовой стены дома, с тыльной стороны, увидел два плотно скрученных полуобгорелых жгута сена.

— Вона что, домик-то подожгли. И кто ж это сподобился? Немцы или наши лихие ребятушки?

Языки пламени с воем поднимались над посёлком, заревом освещали небо, пытаясь слизнуть с него звезду, низко висящую над крышами. За свой долгий век балки и стропила высохли и теперь горели самозабвенно, будто в этом и состоял долг дерева, отсроченный человеком так надолго и неразумно. С отчаянным треском лопалась и рушилась наземь тяжёлая черепица. Ветра не было, но самим пожаром создавалась такая неравномерная мощная тяга, что языки пламени бросало из стороны в сторону. Солдаты споро таскали воду и поливали крышу своего дома, не позволяя ей, всё сильнее раскалявшейся от бушевавшего по соседству пожара, воспламениться. На коньке крыши сидел заряжающий Петруха Тихий и указывал, куда надо лить воду. Только наводчик Романенко стоял недвижно, прислонившись к забору, глубоко дышал и во все глаза смотрел на пожар, словно пытался впустить пламя внутрь себя.

— Что стал, давай тащи воду, дом спасай, — крикнул ему Колька.

— Чего его спасать-то… Вон сколько этих домов-то. Посёлок большой, в любой селись. Нехай себе горит, любо мне видеть это.

— Дурак ты, братец, или больной. Душа у тебя, видать, совсем закоптилась, свет не пропускает, почистить бы надо. — Больше Колька препираться не стал, побежал с вёдрами к колонке.

Через час всё утихомирилось, крыша рухнула внутрь дома и ещё горела, но языки пламени высоко уже не поднимались. Солдаты, мокрые и прокопченные, костеря все на свете, стали расходиться.

— У кого только руки чешутся? Кому в голову пришло крепкий дом запалить, — сокрушался Иосиф, — руки ему оборвать надо.

— Конечно, надо, вот только кто обрывать-то будет? Вон наш Романенко битый час стоял у забора, любовался пожаром. Он, небось, и подпалил со своей гоп-компанией, они совсем распоясались… — Колька снова достал схороненные под шинелькой термосы и разложил кашу по котелкам. Уже не вился от нее прежний сытный парок, но всё ж таки каша окончательно не выхолодилась. Ели молча и быстро. Зато чай пили неспешно, с хлебом и сахаром вприкуску. От чая осоловели, успокоились и беседу вели степенно. Прихлебывая чай, Николай спросил:

— Слушай, Иосиф, объясни… Вот Ефим еврей, и имя у него такое — еврейское. А ты русак, откуда имя-то у тебя Иосиф?

Вопрос вроде бы совсем безобидный, но внутри Иосифа все напряглось. Пытаясь сдержать волнение, он еще раз с придыхом отхлебнул из кружки и с деланым спокойствием ответил:

— А то ты не знаешь! Я же тебе говорил… В честь товарища Сталина. Уж очень его у нас на железной дороге уважали. Вот родители и назвали меня…

Иосиф почувствовал, как струйка липкого пота побежала у него по спине, на лбу выступила испарина.

— Эх, хорош чаек, пот гонит. — Иосиф, сдерживая волнение, утер со лба пот. Никто вроде не почувствовал его напряжения, все допивали чай с явным удовольствием. После чая накатила усталость. Пора и на боковую, вот она — первая спокойная ночь за неделю наступления.


Иосиф поднялся из-за стола первым и пошел в угол, где устроил себе постель. Снял гимнастёрку, аккуратно повесил её на гвоздь, вбитый в балку, стянул сапоги и разложил портянки на просушку. Быстро улёгся, натянув поверх солдатского одеяла шинель. Шинелька все время сбивалась, пока Иосиф не отстегнул хлястик и не подогнул под себя полу. Он лежал, пытаясь сдерживать дыхание, сердце колотилось так, что, казалось, его удары были слышны за стенами сарая. Самый простой, обычный вопрос вывел его из равновесия, и это при том, что задал его Колька, которому можно было доверить всё, который внимательно слушал его, сочувствовал и утешал.

Конечно, в тридцатых годах многих мальчиков называли Иосифами, но он-то родился в 1922 году, и тогда это имя ребенку могли дать только те, кто близко, очень близко знал Кобу — товарища Сталина. И уже одной этой зацепки вполне достаточно для особого внимания всевидящих органов. Четыре брата, работавшие в железнодорожных мастерских, пришли в рабочие кружки перед первой германской войной, а в 1918 году на фронте Гражданской войны познакомились со старшим товарищем, членом военного совета Иосифом Сталиным. С тех пор они всегда работали у него на виду и к 1935 году доросли до больших партийных и хозяйственных руководителей. А старший брат Пётр и вовсе стал заместителем председателя Совета Народных Комиссаров. Несчастья начались через год, когда младшего из братьев арестовали по делу об очередном партийном уклоне. Затем другой из братьев, руководитель большого производственного объединения, неожиданно умер от сердечного приступа в подмосковном санатории ЦК. Иосиф ясно помнил день, когда отец с матерью, получив страшное известие, закрылись в комнате. Когда через час они вышли к детям, поседевшего отца нельзя было узнать. Именно тогда родителям Иосифа и стало понятно, что сами они уже не спасутся от карающего меча партии, но нужно постараться спасти детей — Иосифа и его сестру Машу, которая была семью годами младше. Паспортов у ребят еще не было, так что оставалась надежда, что им удастся вписать в документы фамилию бабушки по материнской линии — Петровой Марии Ивановны. Её семья испокон веку жила на небольшой станции под Ростовом. Иосиф не знал, как и какие документы удалось выправить матери на них, но в первых числах июня тысяча девятьсот тридцать седьмого года, сразу после учебы, мать со слезами отправила их с Машей ранним утром пешком на вокзал. К отходу поезда родители не пришли, боялись не сдержаться и выдать своё присутствие. Так шестого июня в семье Петровых под Ростовом появились внук Иосиф Петров и внучка Маша. А через два месяца Иосиф прочитал в «Правде» сообщение об аресте очередных врагов народа, в их числе оказались и отец с матерью. В августе старший из семьи Пётр попытался выяснить в НКВД судьбу родных, даже добился личной встречи с товарищем Сталиным. И в тот же вечер застрелился в своей московской квартире, не оставив ни записки, ни какой другой информации о беседе со своим старым товарищем. Про самоубийство врага народа, таким образом избежавшего справедливого народного суда, Иосиф тоже узнал из газет. А ещё через год в маленьком русском провинциальном городке, где когда-то родились братья, были тихо арестованы и навсегда исчезли две их сестры, но о них в газетах уже не писали. Иосиф про это узнал только в начале войны от бабушки. За три года могучую рабочую семью вырубила под корень какая-то таинственная, чудовищно безжалостная сила, и от нее остались только два слабеньких, тоненьких молодых побега: Иосиф и Мария. Единственное сохранившееся свидетельство родительской любви — отцовская записка на половинке странички из ученической тетрадки в клетку, написанная перед отъездом в командировку, хранилась у Иосифа в нагрудном кармане, как самая большая ценность. Записку отец подписал не именем, а нейтрально — «Твой отец», и Иосиф счёл возможным хранить её.

Несмотря на усталость, накопившуюся за последние шесть дней, заснуть Иосиф не мог. Лежал и невидяще смотрел вверх, где старые, до звона высохшие стропила сходились у самого конька крыши. Слушал поскрипывание балок и легкое всхрапывание лошади за перегородкой. Ему казалось, что нары, которые он соорудил, наклоняются, он соскальзывает с них и падает в бесконечную глубину неба, но падает не вниз, а вверх, где его ждут родители. Голова кружилась, и все двадцать три года, прожитые им, перемешивались в памяти, события наплывали друг на друга, не отступали в прошлое, а стояли перед ним в своей страшной простоте.

— 2 — Октябрь 1944 года

В ночь с 16 на 17 октября 1944 года началось то лихорадочное возбуждение, которое всегда возникает перед наступлением. Оно охватывает всех, даже повоевавших, бывалых солдат и офицеров.

Кто-то неведомый руководил перемещениями артиллерийского противотанкового полка. Где-то далеко чья-то рука наносила на карту точку, и через шесть часов батареи уже окапывались в этом месте, открывали ураганный огонь по врагу, когда прямой наводкой, а когда и навесом с закрытых огневых позиций. Этот кто-то, не знавший лично никого из солдат и офицеров, решал, к какой из стрелковых дивизий, начавших лавинное движение по Восточной Пруссии, будут приданы батареи артиллерийского полка. От него, человека с карандашом и линейкой в руках, сидевшего за столом, заваленным картами, зависела судьба одновременно всех и каждого в отдельности. И молодого сержанта, засыпающего сейчас на сене в сарае прусского посёлка, о котором он никогда раньше не слышал; и Иосифа, лежащего в углу сарая с открытыми глазами; и уже сладко спящего везунчика-капитана; и Бати — командира полка, пытающегося успокоить боль от разыгравшейся застарелой язвы; и Кольки; и даже жизнь Колькиных лошадей, которые, на свою беду, угодили в страшную бойню, начавшуюся между людьми пять лет назад.

Все они знали только одно — чтобы выжить, им надо победить, но и победа не гарантировала жизни. Каждый день из этих шести дней пока ещё не захлебнувшегося наступления погибали тысячи человек. Будто кто-то отщёлкивал на гигантских счётах костяшки — слева направо. Из живых — направо, в бездну к погибшим. В первые минуты наступления — единицы убитых, потом десятки, сотни, тысячи, а к пятому дню и десятки тысяч жизней, переброшенных с коротким сухим стуком на сторону мёртвых этими страшными дьявольскими счётами. Из жизни — в никуда, в небытие, которое невозможно ни осознать, ни принять.

Обо всём этом не думал человек, склонившийся над картой и только что наметивший красным карандашом маленькую стрелку в направлении от Шталлупенена к Гумбиннену. А если бы он думал об этом, то не смог бы делать свою скучную с виду работу. Ведь завтра эта нелепая тонкая стрелочка прервёт жизни полутора тысяч солдат из двух стрелковых дивизий и приданных им частей, которые неожиданно упрутся в сильно укреплённую оборону и будут накатываться на неё раз за разом, пока не захлебнутся кровью и не отползут обратно на занятые накануне позиции. Отползут, обескровленные, вынося из боя раненых, а если получится, то и убитых товарищей. В шинелях и бушлатах, пропитанных кровью, в страшной грязи и копоти, покрывшей грубой коркой одежду, руки, лица, даже души солдат. Каждый день этот штабной человек как бы доигрывал старую или начинал новую шахматную партию на пространстве почти в двести километров от Юрбаркаса до Кальварии. И от его своеобразного шахматного мастерства и удачливости зависела жизнь тысяч неизвестных ему людей. Да и зачем ему было знать их. Ведь фигурами в его игре были не Колька, не Ефим, не комбат, а полки и дивизии, тысячи и десятки тысяч Колек. И вслед за только что нарисованной стрелкой с припиской «55 стрелк. див.» уже наутро приходили в движение тысячи людей, тысячи машин, танков и орудий. А к вечеру в штаб поступали сводки о раненых и убитых. Но эти бумаги приходили уже к другому офицеру, а этот штабной стратег снова и снова упрямо рисовал свои стрелки, передвигая позиции все дальше и дальше на запад, в самую глубь Пруссии.

Был этот человек самым старшим, вернее самым старым в штабе 3-го Белорусского фронта. Звали его Орловцев Николай Николаевич, но за глаза ни по имени, ни по фамилии его не называли, только коротко — Штабной. Орловцев знал и принимал это прозвище. Первую мировую войну он начал в этих местах молодым штабс-капитаном. И хотя всю жизнь проработал в оперативных отделах штабов, так и остался в этом звании. Из-за дворянства своего вперед не лез, старался остаться в тени, поэтому чинов не получал, хотя был, наверное, самым квалифицированным специалистом в планировании армейских операций. Штабом фронта командовал отличный штабист, когда-то, году в шестнадцатом, короткое время бывший его подчиненным, Александр Петрович Покровский. Так получилось, что вся жизнь Штабного была связана исключительно с армией, а с тридцать девятого года только с войной. Жена и маленький сын Орловцева не пережили невзгод Гражданской войны, умерли от тифа в Петрограде. Это стало для него страшным ударом, и больше семьи он не заводил. Жил только своей профессиональной штабной жизнью, в которой достиг высшего мастерства. Может быть, в оперативных управлениях фронтов он был одним из последних офицеров среднего звена, которые прошли школу Генерального штаба Русской армии.


После взятия Вильнюса 13 июля первую неделю он работал в одиночестве, затем к нему начали присоединяться офицеры из различных подразделений штаба фронта, затем старшие офицеры оперативного управления, а затем и начальники управлений. В штаб стекалась информация, которая учитывалась в разработке самой общей стратегии предстоящих боевых операций. Но самыми важными были именно первые недели размышлений Орловцева. Он сидел один в большой комнате — торжественной зале роскошного вильнюсского особняка, похожего на Петербургский дворянский дом времен его юности. На стенах зала он развесил склеенные из многих кусков огромные карты. Посреди комнаты стоял большой массивный стол, в углу находился диван, на котором Штабной спал, когда уже больше не мог всматриваться в слепые карты. Он точно рассчитал, что к середине августа войска 3-го Белорусского фронта выйдут к границам Восточной Пруссии, первой немецкой земли на пути Красной армии. Было примерно ясно и в каком месте это произойдет. Он понимал, что комкоры и комдивы, эти горячие головы, жаждущие наград и полководческой славы, будут азартно рваться в бой, губя своих солдат, надеясь на плечах неприятеля ворваться в глубину вражеской территории. Все это знакомо и понятно. Но здесь-то и подстерегает опасность положить и так уже истощенные наступлением полки под огнём вражеской артиллерии и пулеметов. Опытный противник только и ждет этого, изготовившись на тщательно подготовленных позициях. Выявить места расположения этих позиций, направить удары войск в разрез между ними было первейшей целью раздумий Штабного. А еще мучил вопрос бесперебойного снабжения наступающих войск, этот проклятый интендантский, скучный вопрос снабжения, всегда остающийся на задворках главных военных решений, но погубивший больше полководцев, чем храбрость солдат противника. После семи вечера он оставался один, ужин ему приносили в кабинет, как будто он генерал, а не состарившийся капитан. Он сидел, погрузившись в огромное кресло, закрыв глаза, пытаясь вызвать в своем сознании все, что было связано у него с Восточной Пруссией.


Первый раз он побывал в Кёнигсберге пятнадцатилетним юношей, в 1904 году, вместе с младшим братом Юрием. Брат с восхищением относился к нему, во всем подражал и называл его Ник, взяв это имя из какого-то иностранного приключенческого романа, который родители заставляли Юрия читать на английском. В Германии уже практиковали исправление прикуса и зубов при помощи скобок, и детей из знатных или обеспеченных семей отправляли в Берлин или Кёнигсберг, чтобы исправить этот недостаток. Братья хорошо говорили по-немецки и чувствовали себя в городе вполне свободно. Зубной кабинет известного врача находился на улице Ланге Райе[3], где во множестве работали медицинские клиники, институты и музеи, входившие в состав знаменитого местного университета. В сопровождении наставника братья дважды в неделю ходили на приём к врачу пешком от Штайндамма до Ланге Райе. Всё остальное время гуляли по городу, удивляясь, как удобно, несмотря на тесноту, устроен быт горожан и как много в городе казарм и людей в форме.

Жили братья в доходном доме, в маленькой уютной квартире, рядом с огромным замком. Главная готическая башня замка, стоявшего на Королевской горе, возвышалась над городом на девяносто метров и как бы утверждала лидерство военных в этой восточной провинции Германии. Ник уже тогда знал, что ему предстоит большая военная карьера, и его интересовало всё, что касалось армии.

Армейских офицеров в Кёнигсберге можно было увидеть везде. В ресторанах и казино, в синематографе, в гостинице, в ещё новом зоопарке на Хуфене, на улицах и, конечно, на множестве строевых мероприятий: от развода гарнизонных караулов до смотров и парадов, которые проводились в городе с пугающей регулярностью. Братья часто гуляли вдоль городского вала, превращенного в парк. Ник навсегда запомнил массивные здания из красного кирпича, тянувшиеся от пруда Обертайх. На берегах этого пруда возвышались башни Врангеля и Дона, а дальше по Литауенваль находились военные склады, крепость-казарма Кронпринц, форт Грольман, Королевские ворота и ряд домов, более похожих на крепостную стену, упиравшуюся в реку Прегель, на берегу которой стоял еще один форт — Литуания.

Везде только и слышалось:

— Вот когда кайзер Вильгельм приезжал…

Или ещё чаще:

— Кайзер приедет, тогда уж насмотримся парадов.

Город буквально помешался на тщеславном и амбициозном кайзере и его самоуверенных генералах.

Домой, в Петербург, братья возвращались поездом, границу пересекали в Эйдкунене, и везде по пути следования видны были следы серьёзной военной инженерной работы. На поезд до Петербурга пересаживались в Кибартае, который практически разрезался на части германо-российской границей. Хотя собственно станция по странному стечению обстоятельств называлась Вержболово.

Орловцевы — известный дворянский род, мужчины которого с екатерининских времен традиционно служили в русской армии. Кое-кто дослуживался до генералов, но все без исключения честно служили Царю и Отечеству, ничем не запятнав себя. Семья наследовала два небольших имения в Тверской губернии, дававшие невеликий, но постоянный доход. Отец братьев, тоже Николай Николаевич, получил блестящее образование военного инженера, руководил строительством важнейших оборонительных сооружений в западной части империи. И если Ник, с его «военной косточкой», уже точно знал свою судьбу, то брат Юрий склонялся к выбору Петербургского университета, разрываясь между юридическим и философским факультетами.

Через год после поездки в Кёнигсберг Ник, выйдя из гимназии, поступил в Московское Алексеевское военное училище. Так началась его военная жизнь, к которой он готовил себя с детства. Окончив училище по первому разряду, он получил чин подпоручика и отправился по выбору служить в Виленский округ, в гвардейский Троицкий полк, квартировавший в Вильнюсе. Служил он успешно и на третий год поступил в Императорскую Николаевскую военную академию. Академию и дополнительный курс Орловцев закончил с отличием. В 1913 году он был выпущен штабс-капитаном на службу в Генеральный штаб. Николай уже имел опыт службы в линейных боевых частях, теперь же ему предстояло получить опыт штабной работы высшего уровня. Юрий к этому времени уже учился на втором курсе Петербургского университета, но больше, чем философии, поклонялся своему новому увлечению — поэзии. Ник дневал и ночевал в оперативном отделе Генерального штаба, с братом в эту пору общался мало, а в компании его новых литературных друзей не бывал вообще.

Напряжённость в Европе тем временем нарастала, и весной 1914 года Орловцева отправили от Генерального штаба в Виленский военный округ на высокую для молодого офицера должность младшего адъютанта штаба округа. После объявления 20 июля в России всеобщей мобилизация в Виленском округе формировалась 1-я армия Северо-Западного фронта под командованием генерала от кавалерии барона Ренненкампфа. Орловцев стал младшим адъютантом штаба армии. Произошло это как бы само собой, но теперь и слава, и позор, и жизнь, и сама смерть Орловцева были неразрывно связаны с судьбой этой армии. Волею случая в этой же армии чуть позже оказался и брат Юрий, добровольно пошедший в армию вместе с несколькими студентами университета. После короткой подготовки их определили прапорщиками в пехотные дивизии.

Полгода Орловцев провоевал в Восточной Пруссии. И память о событиях начала той, Первой, мировой войны все тридцать лет не оставляла его. Даже более того, стала основным предметом его размышлений.

И вот новая война, и судьба с роковой неизбежностью привела его к тем же рубежам. Теперь, с выходом к границам Пруссии, эти воспоминания обретали какую-то свою, особенную фантастическую реальность, причудливо перемешиваясь с текущими событиями фронтовой жизни. И Орловцеву казалось, что он возвращается не только в это прусское пространство, но в те трагические дни начала Первой мировой и снова восходит на прусскую Голгофу.

Он очнулся от раздумий и снова погрузился в изучение карт приграничных районов Пруссии, сопоставляя их с данными свежей аэрофотосъемки. Большинство офицеров фронта считали старого капитана техническим сотрудником,занимающимся рутинным нанесением на карты объектов, обнаруженных авиацией, наблюдателями и разведчиками. И только человек пять в штабе понимали, что именно он готовит основу для разработки вариантов проведения огромной стратегической операции. И уже затем — на основе его материалов — начальник штаба фронта генерал Покровский[4] с другими генералами будет принимать важнейшие решения и готовить предложения для командующего фронтом и Ставки Верховного Главнокомандующего.

Почти полмесяца Штабной оставался в Вильнюсе, работал до рези в глазах, недосыпал, путал день и ночь. Понимая, что так работать нельзя — попросту надорвешься и сломаешься, он заставлял себя иногда выходить на улицу. Выходил в сопровождении офицера из охраны штаба фронта в основном по утрам, когда людей на улицах было немного и жара еще не раскаляла мостовые и здания. Он гулял по самым любимым местам старого города, только что освобожденного от немцев. В памяти Орловцева Вильнюс оставался тем самым шумным городом, который он впервые увидел молодым подпоручиком. В городе, конечно, не было петербургского столичного блеска, но какой-то неуловимый аромат, витавший в городском воздухе, создавал молодым офицерам приподнятое, романтическое настроение. Виленский дворец тогда занимал генерал от инфантерии Кршивицкий Константин Фаддеевич, исполнявший должность генерал-губернатора литовских губерний. Генерал, старый вояка, после академии ещё захватил военную кампанию в Польше и знатно отличился на пару с братом в войне с турками. При нём во дворце давали балы, Орловцев охотно танцевал там с виленскими красавицами и теперь, прогуливаясь по старой Вильне, частенько вспоминал молодость.

После освобождения Каунаса 1 августа 1944 года и окружения группировки вермахта, не успевшей выскочить из окрестностей города, появилась необходимость переноса штаба ближе к линии фронта. Для этого выбрали местечко в пяти километрах северней Казлу-Руды, в сосновом лесу. Выбор такого места для штаба определялся также и тем, что здесь располагалась большая железнодорожная станция, и русская армия использовала ее еще в прошлую войну. Группа мастеровых солдат старшего возраста, сама собой сформировавшаяся при штабе фронта, быстро подготовила хорошо замаскированные блиндажи, и теперь Штабному предстоял очередной переезд.

Штаб 3-го Белорусского фронта грузился в состав на Вильнюсской товарной станции, там же, где тридцать лет назад грузились полки корпуса генерала Епанчина. Тогда, 6 августа 1914 года, вместе с солдатами на отправку явилось много гражданских — знакомые, друзья, матери, жёны и дети пришли провожать офицеров. Орловцева провожать было некому, и он налегке отправился в Кальварию, где назначили место сосредоточения частям корпуса. Домой он вернулся только через четыре года. Да и домой ли он вернулся? Офицерам русской императорской армии было не дано разобраться в этом. И теперь та давняя поездка в небольшой городок представлялась Орловцеву как начало восхождения на Голгофу, начало трагического пути не только Орловцева, его друзей, армейских офицеров, но и всей великой русской Державы. Тем более что название Кальвария, та географическая точка на карте, с которой для них началась великая война, она и есть по-латыни — Calvaria — Голгофа. И взошли они на ту Голгофу, и претерпели великие мучения, и много жизней положили, а страну не спасли. Воскрешения не случилось.

Страшный трагический разлад случился тогда в душе Орловцева, он ощутил полную безысходность. Большинство русских офицеров испытывали те же чувства. Для разрешения внутреннего разрыва нужно было сделать какое-то усилие, результативное, личное. Опорой в жизни ему стала мысль о возврате к той начальной ситуации, когда они ещё только обнажали оружие. Когда страна его жила, и друзья его жили, и брат, его младший брат, был жив. Тогда он и уверовал в то, что будет ещё момент, когда они снова поднимутся на свою Голгофу и вновь повторят тот путь, на этот раз победный, от границ Восточной Пруссии к Кёнигсбергу и дальше — к Берлину. И победа эта возродит их Родину. Что лежало в основе его веры, точный расчёт или проявление душевной боли — Орловцев не знал. Но он не удивился, когда ожидания его стали сбываться.

Так же, как и тридцать лет назад, людской муравейник затопил станцию, и казалось, нет никакой силы, которая могла бы придать этому бурлению хоть какую-то упорядоченность. На самом же деле служба военных перевозок работала чётко. Всё было погружено вовремя, и состав отправился в Казлу-Руду точно в намеченное время.

На новом месте Орловцев сразу же продолжил свою незаметную работу. Иногда, в редчайшие свободные минуты, начальник штаба 3-го Белорусского фронта Александр Петрович Покровский заходил к Штабному. Он совсем недавно получил звание генерал-полковника, и их очередной разговор начался с поздравлений генералу, затем быстро перешел на анализ ситуации и план действий фронта на осень 1944 года. Соответствующих директив из Ставки ещё не поступало, но командование фронта уже обдумывало дислокацию войск при выходе к границе для дальнейшего развития наступления теперь уже на территории Восточной Пруссии. Разговоры эти были несколько странными: чего, спрашивается, генерал-полковнику обсуждать такие вопросы с каким-то капитаном, но генерал интересовался боевыми действиями 1-й русской армии в начале еще той, Первой, мировой. Он и сам участвовал в той войне, но попал на фронт только в конце 1915 года еще совсем юным семнадцатилетним пареньком после ускоренного окончания школы прапорщиков. А Орловцев уже тогда был офицером Генерального штаба, непосредственно воевавшим в Восточной Пруссии.

— Ну что, Николай Николаевич, как движется работа? Что там у нас с подготовкой материалов по операции в Пруссии? Рабочие идеи есть? — Невысокий, худощавый Покровский огладил себя по большой обритой наголо голове.

— Идет накопление данных, и идеи, разумеется, появляются. Но так как еще нет указаний Ставки, определяющих круг задач, которые будут поставлены перед фронтом, я пока работаю исходя из предполагаемого приграничного плацдарма, на который выйдут наши части. — Орловцев докладывал официально. — Думаю, что на кардинальной перегруппировке сил нашего и соседних фронтов Ставка настаивать не будет. Скорей всего зона ответственности нашего фронта протянется от Юрбаркаса на севере до Кальварии на юге. Это чуть меньше двухсот километров. Я ведь, Александр Петрович, и прошлую войну как раз с Кальварии начинал. Это Голгофа по-латыни… Вот мы и взошли тогда в четырнадцатом году на свою Голгофу, а теперь, через тридцать лет, снова восходим на неё. И нет у нас никакого права ошибаться. — Орловцев перешёл на доверительный тон.

Штабной докладывал не спеша, обстоятельно отвечая на возникавшие у генерала вопросы. Обсуждали подготовку операции в провинции, оценивали время, требуемое для подготовки наступления, — выходило на менее двух месяцев. Части фронта нуждались в серьезной доукомплектации. А некоторые даже в переформировании. Этим и объяснялись столь длительные сроки подготовки. Штабной настойчиво обосновывал необходимость передачи фронту артиллерийских подразделений большого калибра и танковых корпусов прорыва. Без этого взломать мощную и глубокоэшелонированную оборону, выстроенную здесь, не удастся. Необходимо провести тщательную, доскональную разведку. И еще важнейшим вопросом является снабжение артиллерии. Для всего этого потребуется много времени и сил. Несколько удивлённый тем, что Орловцев столь основательно сосредоточился на этих вопросах, Покровский спросил:

— Что это ты так нажимаешь на разведку и артснабжение? Это ведь в любой операции важно.

— Конечно, это важно для любой операции, — согласно кивнул Орловцев. — Но здесь случай особый. Наша армия в прошлой войне с германцами проиграла схватку за Прусскую провинцию именно из-за никудышного обеспечения снарядами и патронами, да еще полного неведения командования не только о планах, но и о текущих действиях противника… И, конечно, из-за плохого планирования операций со стороны штаба Северо-Западного фронта.

— Ну, можешь ты, Николай Николаевич, удивить на ровном месте. Про штаб фронта переговорим позднее, это мне важно. А в чём такая особенность задачи артснабжения? В чём ты видишь отличие от наступления в Белоруссии?

— В Белоруссии для наступления был большой оперативный простор. Здесь же этого простора нет. Здесь принципиальная разница в организации и инженерном построении обороны. Без огромной плотности артиллерийского огня такую оборону не прорвать. Допустим, мы не сможем создать необходимого запаса снарядов по ходу наступления. Значит, операцию нужно будет проводить поэтапно, перед каждым этапом завозя огромный боезапас.

Покровский снова огладил голову, подумал и пообещал поручить начальнику артиллерии фронта сделать предварительный расчет по орудиям и количеству боеприпасов для обеспечения необходимой плотности и глубины огня. Затем предложил Штабному обсудить этапы планируемой операции.

— Товарищ генерал-полковник, пока могу изложить только самые предварительные и общие рассуждения, — суховато сказал Орловцев. — Скорей всего наступление в Пруссии и взятие Кёнигсберга придется проводить в три этапа, значительно раздёленных по времени. Ясно, что взять с ходу такую сильно укреплённую территорию и сам город-крепость Кёнигсберг не получится. Потребуются длительные периоды для снабжения, передислокации войск и оперативной подготовки. Даже проскочить укрепленные Ангераппские позиции с ходу не получится. Полоса обороны между реками Роминта и Ангерапп серьёзная, с артиллерийских позиций от границы нам её не достать, а огневая мощь там потребуется огромная. Вот и получается как минимум в три этапа…

— Но ведь ваша армия Ренненкампфа тогда, в августе четырнадцатого года, после Гумбинненского сражения взяла Ангераппские позиции с ходу. И прошла ещё дальше на запад, до Тапиау и Фридланда.

— Да, но только потому, что командующий германской 8-й армией генерал фон Притвиц испугался угрозы окружения и сам начал отвод войска, оставив для обороны лишь небольшие арьергардные части. И после Гумбинненского сражения, активно наступая, мы уже не входили в бои с крупными частями противника. — Орловцев помолчал и, вздохнув, продолжил: — Зато той же осенью во время второго наступления в провинции мы за несколько месяцев так и не взяли эти позиции. Скорей всего и теперь наши части выйдут на берег реки Роминта, а дальше опять встанет задача снабжения и подготовки наступления с очень мощной артиллерийской поддержкой. Впрочем, пока это самые общие рассуждения.

— Нет, дробить операцию на три части никак нельзя, нас не поймут… — Генерал сокрушённо покачал головой. — Взятие Кёнигсберга — отдельная статья, но прорыв надо сразу планировать далеко за Инстербург, за Дейму. Перед началом операции каждый план кажется хорошим. Главное, чтобы он после операции не казался катастрофическим. Так что старайтесь, Николай Николаевич, продолжайте сбор и анализ материалов. Скоро мы получим директиву Ставки закрепиться по правому берегу пограничной реки Шешупе. А дальше и задачи наступательной операции будут определены. Но ухо будем держать востро… Всего не предусмотришь, как ни старайся. Война всегда по-своему поворачивает. Эх, если бы исход войны можно было предвидеть, то и воевать не надо было бы, прекратились бы все войны. — Он помолчал и потом живо спросил: — Как побеседовали с немецкими генералами после Орши?

Покровский имел в виду командующего 206-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Хиттера и командующего корпусом генерала Гольвитцера, взятых в плен в Белоруссии. В их допросе 28 июня принимали участие вместе с Покровским маршал Василевский, генерал-полковник Черняховский, генерал-лейтенант Макаров. После отъезда большого начальства с пленными уже по конкретным вопросам беседовали спецы, в том числе и Штабной.

— Интересно с немцами побеседовали, Александр Петрович, познавательно. Но той информацией, которая нас интересовала, они не располагают. А вот следом, через несколько дней, привезли генерал-лейтенанта Ганса Траута. Тут уже выяснилось кое-что полезное.

За начальником штаба фронта зашел один из старших офицеров, и генерал распрощался. Штабной же вернулся к размышлениям о допросе немецких генералов. Оба пленных находились в подавленном состоянии, а тут еще они с молоденьким лейтенантом-переводчиком Игорем Малышевым решительно насели на них. Штабной знал немецкий язык гораздо лучше переводчика, практически в совершенстве, но переводил Малышев. От генералов требовали информацию по организации обороны в Восточной Пруссии. И если Фрицу Гольвитцеру удалось быстро убедить Штабного, что он не располагает такой информацией, так как не служил там, то с Хиттером провозились долго. Он командовал 206-й пехотной дивизией, которая дислоцировалась в Инстербурге до начала французской кампании 1940 года и после ее завершения снова была возвращена в родной гарнизон. Эта информация по дивизии поступила из Генерального штаба. Хиттер долго объяснял, что сначала он командовал 178-м артиллерийским полком и был назначен на 206-ю дивизию только год назад. А до этого никогда не командовал частями, дислоцированными в Пруссии. Он нервничал, пытался отвечать очень подробно и убедительно, как будто от того, служил ли он в Восточной Пруссии или не служил, зависела его жизнь. К концу допроса, понимая, что разговор не дает результата, Малышев не на шутку разошёлся, и Штабному пришлось свернуть допрос. А Хиттер все кричал: «Дивизией до войны в Инстербурге командовал генерал Хуго Хельф, слышите, генерал Хельф!..»

Штабной получал информацию о допросах многих офицеров различного ранга, проходивших службу в гарнизонах Восточной Пруссии. Но генералы владели стратегической информацией об организации обороны в провинции, и Штабному очень хотелось её получить. Через несколько дней к нему на допрос попал генерал Ганс Траут, прятавшийся в поле и по какой-то иронии судьбы захваченный поварской командой. Вот в разговоре с ним выяснилось много важной информации о районе предстоящих боевых действий. Генерал в течение длительного времени проходил службу в разных гарнизонах — от Кёнигсберга до Растенбурга и Гумбиннена, а с инспекциями объездил всю провинцию. Штабной сам записывал показания пленного, изредка поправляя переводчика, особенно когда дело касалось названий населенных пунктов. Мало того, что названия были очень специфическими, так многие из них перед войной были изменены по причине несоответствия арийским требованиям. Путаница получалась изрядная. Вместо Шталлупенена — Эбенроде, вместо Даркемена — Ангебург и так далее.

Вскоре пленных генералов забрали и на самолетах с аэродрома под Минском вывезли в Москву. Уже 17 июля они шли в огромной колонне пленных по улицам Москвы.

Вот чего никак не мог понять Штабной, так это того, почему в 1941 году Гитлер решил напасть на Россию, а не на Англию. Весь военный опыт Орловцева говорил о выборе в пользу удара по Англии. С Россией был заключен договор, и она остаётся в стороне, Франция у ног… Словом, делай что хочешь на берегу Ла-Манша, подвози снабжение со всей Европы, резервы, плацдарм готовь… Ан нет, на Россию пошли! Он много знал про подготовку операции «Барбаросса» и про немецкие операции прикрытия в Греции и на Крите и всех этих генералов немецких выспрашивал: почему, почему на Россию? Однако ничего убедительного в их ответах не находил. Генерал Покровский стоял на том, что всему причиной стал пролив, отделявший Англию от немецких войск, как гигантский крепостной ров с водой: не имела Германия столько самолётов, такого флота, средств десантирования и дальнобойной артиллерии для обеспечения вторжения. Но пушки у немцев, стрелявшие за шестьдесят, а то и за сто километров, имелись. Неужели этого пролива шириной менее сорока километров достаточно, чтобы уберегать Англию на протяжении многих веков от агрессии? Что Наполеон в прошлом веке отступился, что Гитлер теперь. Почему в очередной раз «Drang nach Osten»?

Войска 3-го Белорусского фронта приближались к границе, и Штабной неотрывно следил за этим продвижением, отмечая буквально каждый километр на пути к Пруссии. Судьба складывала события в какой-то удивительно завершенный калейдоскопический узор. Вечером 16 августа батальон капитана Губкина из 184-й дивизии 5-й армии закрепился в трехстах метрах от границы с Германией в районе городков Кудиркос-Науместис и немецкого Ширвиндта. Артиллеристы вели обстрел немецких батарей, расположенных на западном — немецком — берегу речки Шешупе. Штабной находился в предельно возбужденном, почти мистическом состоянии. Ровно тридцать лет назад русская армия стояла на этих границах — ранним утром 17 августа 1914 года, в последние мирные часы империи. И вновь 17 августа после трех трагических лет уже другой великой войны русские дивизии вышли на эту же границу Германии. К утреннему докладу начальнику штаба фронта телеграфировали из 5-й армии, что в 7.30 утра батальон преодолел последние сотни метров до границы и закрепился на восточном берегу пограничной реки Шешупе. Прочитав сообщение, Штабной ушёл в свой кабинет, заваленный картами, и оставался там до обеда один, не в силах вынырнуть из нахлынувших воспоминаний.

— 3 — Август 1914 года

Не пристало молодым офицерам безвылазно сидеть в высоких армейских штабах. Надобно и армейской жизни причаститься. Так и младшего адъютанта штаба 1-й армии Северо-Западного фронта штабс-капитана Орловцева в конце июля 1914 года откомандировали для оперативной связи в штаб 27-й пехотной дивизии корпуса генерала Епанчина. Дивизией командовал опытный генерал Адариди, а штабом руководил полковник Радус-Зенкович[5]. Обоих Орловцев знал по службе в Виленском округе еще до своего отъезда в Императорскую Николаевскую военную академию. В дивизии штабс-капитан чувствовал себя свободно, за чужака его не держали, он был своим среди строевых офицеров.

В состав 27-й дивизии входили четыре прославленных полка — 105-й Оренбургский, 106-й Уфимский, 107-й Троицкий, 108-й Саратовский, а также крепко сбитая 27-я артиллерийская бригада и пограничная кавалерийская сотня. Штаб дивизии находился поблизости от полков, следуя за ними на небольшом удалении. Последнюю ночь накануне наступления Орловцев провел в Уфимском полку и теперь ранним утром 17 августа вместе с другими полковыми офицерами с нетерпением ждал наступления, команды на переход через германскую границу.

Полк этот после завершения мобилизации в Вильнюсе 6 августа погрузился в воинский эшелон и через сутки прибыл на станцию Симно, чуть южнее городка Кальвария. Сюда же прибыли Троицкий и Саратовский полки с пятью батареями артиллерийской бригады. Западнее, в Сувалках, разместился Оренбургский полк с артиллерийской батареей.

Солдаты заполонили маленькое местечко Симно, роты разместились в палатках, по всем домикам, хатам и сараям. Только массивный костёл, стоявший на холме в центре городка, остался неприкосновенен и свободен от постоя. Пять дней командиры занимались подготовкой солдат, поступивших по мобилизации. Тут же, в господском доме, разместился и штаб 27-й дивизии. Орловцев за это время пару раз съездил в Кальварию, Сувалки и Олиту[6] с пакетами из штаба дивизии. Поездки были совсем не утомительны, ровная грунтовая дорога бежала по холмам среди полей и лесов, вдоль идиллических озер. Особенное впечатление произвела поездка в Кальварию, в маленький легендарный городок, посвящённый страданиям Христа на его скорбном восхождении на Голгофу.

Поездки эти хоть как-то разнообразили штабную рутину. В остальном жизнь в лагере текла спокойно и не прерывалась военными угрозами. А соседям-оренбуржцам в Сувалках пришлось и вражеский аэроплан обстреливать, и схлестнуться с немецким разъездом, отгоняя его от города. Горячий донской казак Козьма Крючков, многократно раненный в этой атаке, получил первый за эту войну Георгиевский крест.

Утром 14 августа к штабу дивизии в Симно на автомобиле подъехал сам командующий армией генерал Ренненкампф[7]. Шикарный автомобиль сверкал никелированными деталями, сам командующий, одетый в жёлтую форму казачьего генерала Уральского округа, ни минуты не оставался на месте. Солдаты с утра успели выкупаться в озере на западной окраине местечка, привести в порядок амуницию и теперь выстроились на площади. Выступление генерала перед солдатами и офицерами с воодушевляющей речью прошло на «ура». Барон Ренненкампф был энергичным, решительным и опытным, уже много повоевавшим генералом. Правда, излишне самолюбивым и заносчивым, но имевшим авторитет в войсках. Его бравый вид и прошлые настоящие и мифические боевые заслуги вселяли уверенность в солдат и офицеров. Мощный торс и крупная голова, громкий, трубный голос делали барона похожим на грозного быка. В минуту гнева его холодные, стального цвета глаза наливались кровью, но сам он оставался хладнокровным в своей внешней свирепости. Орловцев помнил патриотическую манифестацию в Вильно накануне объявления мобилизации, где восторженная толпа безудержно славила Ренненкампфа и буквально несла его по улице на руках, будто он уже совершил свои военные подвиги.

Из Симно командующий отправился к штабу 3-го корпуса в Олиту, где выступил перед казаками и в лазарете вручил награду первому герою войны — Козьме Крючкову, картинно сняв георгиевскую ленточку со своей груди.

В этот же день Уфимский полк двумя колоннами двинулся из Симно на север, к станции Вержболово. Шли побатальонно с интервалами, далеко по округе разлеталась залихватская русская военная песня:

Взвейтесь, соколы, орлами!
Полно горе горевать!
То ли дело под шатрами
В поле лагерем стоять!
Лагерь — город полотняный,
Морем улицы шумят,
Позолотою румяной
Церкви маковки горят!
Там, едва заря настанет,
Строй пехоты зашумит,
Барабаном в небо грянет
И штыками заблестит!
Развернётся там с зарёю
Молодецкая игра,
Строй на строй пойдёт стеною,
И прокатится ура!!!
Эй, служивые, шире шаг!
И снова высоко взлетело в небо:

Все послушны царской воле,
По «отбою» кончен спор,
И на прежнем бранном поле
Песню дружно грянет хор:
«Слава матушке России!
Слава русскому Царю!
Слава вере Православной!
И солдату молодцу!»
Три дня полки шли ускоренным маршем, делая до тридцати вёрст в день, и к вечеру 16 августа вышли к границе южнее Вержболово, как раз когда заканчивалась стычка русской кавалерии с немецким батальоном, сделавшим вылазку в город. Части дивизии заняли фронт с севера на юг протяжённостью почти в шесть километров. Южнее, ближе к берегу Виштынецкого озера, расположилась 40-я дивизия 4-го корпуса. А севернее, вдоль стратегического шоссе на Кёнигсберг, стояла 25-я дивизия. Телефонная связь между частями не работала, конница практически отсутствовала, поэтому Орловцеву приходилось всё время курсировать на выделенном ему жеребце Бархате между штабом дивизии и полками.

Поздно вечером из штаба армии пришёл приказ корпусу Епанчина — ранним утром 17 августа перейти границу Восточной Пруссии и наступать на юг от Сталлупенена в направлении прусских деревень Допенен и Гёрритен[8]. Полку уфимцев предписывалось взять деревню Гёрритен, наступая в центре фронта 27-й дивизии. Офицеры и солдаты, несмотря на усталость после марша и грядущие опасности, находились в боевом, приподнятом настроении, форсили и подшучивали друг над другом. Солдатам дали отбой, офицеры так и не сомкнули глаз. Спокойствие летней ночи лишь изредка прерывалось короткими перестрелками между выставленным боевым охранением и вражескими патрулями. Орловцев с несколькими офицерами полка пережидал ночь в деревенском доме. Много шутили, пытаясь снять нервное возбуждение, предсказывали друг другу фронтовую судьбу, рискуя накликать на себя нешуточные испытания. Каждый русский офицер в душе фаталист, потому все обменялись адресами, дав слово известить родных о судьбе товарищей. Сомнений в необходимости и справедливости войны ни у кого не было.

Затемно, 17 августа в четыре утра, две колонны 27-й дивизии двинулись через границу. Три часа шли маршем со всеми предосторожностями и фланговым охранением. Пересекли германскую границу в семь утра. Дальше колонны полков разошлись.

Орловцев ехал верхом, неподалеку от командира полка уфимцев полковника Отрыганьева[9]. Они продвигались вперёд среди буйного разноцветья лугов, вдоль полей с уже налившейся спелостью пшеницей и задорными глазками васильков по краям. Когда солнце начало изрядно припекать, окончательно разогнав туман, висевший над полями, сделали небольшой привал, первый в Пруссии. Солдаты сошли с просёлочной дороги в поле, освободились от винтовок, ранцев и прочей тягости, группами разлеглись на траве. Младшие офицеры потянулись к своим ротным.

Орловцев присел на траву возле команды отдыхавших солдат. Притомившиеся мужики достали из-за пазухи едва подсушенные куски ржаного хлеба и сдержанно, не спеша ели. Несмотря на то что август уже перевалил за середину, трава не выгорела. После дождей снова зацвел клевер, и маленькие веселые цветки белели среди свежей зелени. Вблизи от Орловцева молодой белобрысый солдат, по-звериному ловко пластаясь над землёй, несколько раз хлопнул фуражкой о траву, затем осторожно вынул из-под фуражки оглушённого шмеля. Орловцев увидел, как, потянув шмеля за лапки, солдат разорвал мохнатое брюшко. Что-то вынул оттуда и, широко улыбаясь, положил в рот, откусив в придачу хлеба.

— Из какой губернии призван, и что ты такое делаешь? — не удержавшись, спросил Орловцев.

— Тамбовские мы, из Усманского уезда. Ваше благородие, неужели не знаешь этой забавы? Ай летом в деревне не гостевал? Там у него в брюшке пузырик с мёдом. Счас я ещё тебе добуду.

— Нет, солдат, не надо, оставь.

Но тот уже проворно вскочил и, припадая к земле, хлопал фуражкой по траве, затем вновь достал из-под неё шмеля, на этот раз особенно крупного, иссиня-чёрного, и начал аккуратно разрывать его тельце. Орловцев отвернулся, тошнота подкатила к горлу, он быстро пошёл к другому взводу. Озадаченный его уходом, солдат ловко извлёк из брюшка прозрачный шарик и с блаженным удовольствием, беззаботно причмокивая, положил его себе в рот. Обычная сельская сценка, случившаяся на коротком привале, сильно растревожила Орловцева, тяжёлым камнем легла на сердце.

Служивые быстро перекусили сухоедом и тронулись дальше. Щедрое, всеобъемлющее лето наполняло мир блаженным спокойствием. Через час полковая колонна, находясь неподалёку от деревни Платен, начала спускаться в долину.

Вдруг среди этой безмятежной летней благодати раздались глухие хлопки артиллерийских залпов. Над колонной разрывалась шрапнель, а где-то за спиной с перелетом рвались «чемоданы» — снаряды, выпущенные тяжёлыми немецкими орудиями. Противника за холмами нигде не было видно, но из-за разрывов казалось, что он окружает полк со всех сторон. Снаряды вздымали фонтаны земли, которые расцветали над равниной диковинными чёрными георгинами.

На солдат, никогда не знавших обстрела тяжёлыми орудиями, это зрелище производило паническое действие. Раздались стоны первых раненых. Жеребец под Орловцевым заметался. Николаю с трудом удалось удержать его и направить в лощину, за гребнем холма. Сюда же, пытаясь укрыться от шрапнели, двинулись солдаты. Тот самый белобрысый солдат, с которым Орловцев совсем недавно разговаривал на привале, теперь с перекошенным от страха лицом бежал зигзагами по склону холма, то и дело припадая к земле. Он будто пытался увернуться от огромной невидимой руки, пытающейся откуда-то сверху схватить его, точно так же, как он недавно хватал шмеля. Солдат по-детски высоким фальцетом кричал: «Господи, Господи спаси!» Неподалёку взметнулся столб земли, и тут же белобрысый, подломившись, без вскрика, широко раскидывая руки, стал валиться на спину. Его грудь от живота до горла рассёк осколок снаряда. Пар валил от внутренностей его уже мёртвого, но всё ещё содрогающегося тела. Всё это происходило буквально в двадцати метрах от Орловцева. Николай соскочил с коня и, закусив губу, чтобы не закричать, всем телом вжался в откос холма. Он видел, что другие офицеры и солдаты делали то же самое, пытаясь найти спасение в складках местности, как в утробе матери.

Всё же командиры сумели поднять солдат, и батальоны, поротно рассыпавшись в цепи, бегом пересекли злополучную долину. С ходу поднялись на холм, но и здесь попали под сильный ружейный и артиллерийский огонь немцев. Цепи залегли, прекратили огонь. Командиры рот снова отчаянно пытались поднять солдат в атаку. Тем временем успели развернуться и начать работу русская артиллерия и пулеметная рота. На правом фланге открыл огонь и быстро двинулся вперед Троицкий полк. Улучив момент, роты снова поднялись в атаку и все же прорвались к окраине деревни Гёрритен. Уже там на самом подходе наткнулись на проволочные заграждения, ямы и рвы с водой. Орловцев видел, как несколько русских солдат, раненных при попытке перебраться через заграждения, повисли на проволоке. Пришлось послать солдат им на помощь, а остальным обходить заграждения, ножниц для резки проволоки, чтобы сделать проходы, не было. На этих нехитрых препятствиях полегло немало солдат. Но первые роты уже ворвались на окраину деревни и пошли в отчаянную штыковую атаку. Немцы не выдержали решительного натиска, кинулись в беспорядочное бегство, бросая оружие и ранцы. К полудню русские роты заняли деревню.

Едва выбив противника из деревни и проведя беглый досмотр домов, роты двинулись в наступление вдоль шоссе. Тут же слева послышался сильный артиллерийский и пулеметный огонь. Оказалось, что Оренбургский полк, часом ранее занявший соседнюю деревню Будветчен, не встретив далее сопротивления противника и рассчитывая, что южнее его, как и планировалось, находится 40-я дивизия, изменил направление движения и двинулся к деревне Гёрритен, тем самым подставив свой левый фланг и тыл под удар крупной немецкой части с артиллерийскими батареями. Немцы неожиданно оказались там, где должна быть русская дивизия. Оренбургский полк был рассеян в течение получаса. Вместе с командиром полковником Комаровым[10] погибла половина солдат и офицеров полка, многие попали в плен. Немцы продолжили атаку, и Уфимскому полку пришлось оставить только что занятую деревню и занять оборону на склоне холма. Как знать, чем бы завершился этот просчет командования, если бы артиллерийские батареи, выведенные Орловцевым на выгодные позиции, не открыли по немцам ураганный огонь. Этот шквальный обстрел, да ещё быстрое выдвижение из резерва в атаку Саратовского полка, исполненное по команде генерала Адариди[11], спасли положение. Немцев остановили, но артиллерийская канонада гудела над полями до темноты.

Орловцев сильно переживал нелепую гибель оренбуржцев. Причина трагической неудачи таилась в несогласованности действий дивизий 3-го и 4-го корпусов. В штабе корпуса генерала Епанчина знали, что дивизия из 4-го корпуса на двадцать вёрст отстала от графика движения, но почему-то не сообщили об этом в дивизию Адариди. Конная пограничная сотня и кавалерийские разъезды дивизии, которых явно не хватало, не успели нащупать немецкие силы, зашедшие во фланг и разбившие Оренбургский полк. Немецкая же разведка сработала точно, быстро обнаружила разрыв во фронте русских корпусов и оперативно перебросила туда из-под Толльмингкемена пехотный полк с артиллерийской бригадой. Командиры русских дивизий и полков располагали скудной информацией о частях противника, действующих против них. Единственное, что смог в той ситуации сделать Орловцев, это поднять артиллеристов да известить начальника дивизии о немецкой атаке. После чего генерал Адариди немедленно ввел в бой Саратовский полк. Это выправило общую ситуацию, но, к несчастью, оренбуржцы к тому времени понесли огромные потери.

Орловцев устало шел вдоль дороги, ведя коня под уздцы. Вокруг простиралась изуродованное, разрытое снарядами поле. Множество убитых солдат ещё лежали там, где их настигла смерть. Раненые, поддерживая друг друга, брели по обочинам, надеясь добраться до лазаретов. Другие смиренно лежали на поле, приглушённо постанывая, почти и не надеясь на помощь. Орловцев помог одному из раненых солдат добраться до лазаретной телеги и после долго оттирал китель от чужой запекшейся крови. Ночевать он устроился вместе с мертвецки усталыми солдатами Уфимского полка в каком-то сарае на хуторе, в версте от так славно взятой днём деревни. Тут же лежали раненые, которых санитары успели до темноты подобрать на окрестных полях, многие из них уже умерли.


Так закончился для Штабного день первого сражения на земле Восточной Пруссии. И вот теперь, через тридцать лет, в тот же самый день 17 августа, русская армия вновь стоит на тех же границах, и он, капитан Орловцев, всё еще ведёт свою незаконченную личную войну.

— 4 — 18—19 августа 1914 года

Ночёвка не задалась. Как ни пытался Орловцев заснуть на колючей соломе, разбросанной по земляному полу сарая, как ни устраивался, сон не шел. Страшное напряжение этого первого в его жизни настоящего боя не отпускало. Офицеры дивизии, старше Орловцева по службе лет на семь-десять, уже имели опыт боёв в Маньчжурии. А для него и для его ровесников всё происходило впервые: смерть бегущих рядом солдат; гибель друзей-офицеров; крики, стоны и страшные гримасы боли на лицах раненых; какая-то неведомая ранее, животная радость при виде смерти врага от твоей руки; и ещё страх, который надо пересилить, страх, который льдом сковывает твой разум, волю, руки, ноги, не даёт шагу ступить, вжимает в землю и проникает глубоко в душу. Всё для них было впервые и совсем не походило на сотни проведённых ими учебных боёв и стрельб.

Но этой ночью в памяти Орловцева всплывали не горячечные моменты сегодняшнего боя, а события последних мирных дней. Особенно тот волнительный день отправки частей на войну, когда укомплектованные по военному штату полки, до трёх с половиной тысяч солдат и офицеров, с развернутыми полковыми знаменами и полковыми оркестрами строились на площадях Вильно и других городов, где стояли части 1-й армии. Строились они не для напыщенного парада, а для напутственного молебна «на брань». Командиры батальонов и рот — верхами, солдаты с полной выкладкой и вооружением в пешем строю. Орловцев участвовал в проводах Уфимского полка из Вильно. Полк выстроился на Снипишской площади, до краёв заполненной людьми, пришедшими помолиться за солдат и офицеров. Сюда пришли семьи и знакомые офицеров, сверхсрочников, унтеров, много горожан. На площадь, тесную от множества людей, в праздничном облачении вышел полковой священник протоиерей отец Василий Нименский[12]. На аналое, стоявшем перед ним, уже лежали реликвии из полковой церкви: большой позолоченный образ святого Димитрия Солунского — покровителя уфимцев и образ Уфимской Божией Матери в ризе необычайной работы из жемчуга. Эту икону полку подарили жители Уфы в день его столетнего юбилея. Всё затихло, командир поздоровался с полком. Далеко по площади и соседним улицам разнеслась команда:

— На молитву — шапки долой, певчие перед полком! — И молебен начался.

Орловцев стоял во втором ряду, сразу за офицерами штаба полка, когда порыв ветра рванул знамёна, закружил по площади пыль, поднял в воздух охапки уже подвяленной на солнце травы, сорвал с деревьев ещё совсем зелёные листья и неожиданно сбросил с аналоя на землю полковой образ. Стекло киота разлетелось на куски. Женщины вскрикнули — дурная примета для воинов, уходящих на войну, но никто из молящихся солдат не вздрогнул. Священник произнёс короткое, прочувствованное слово о воинском мужестве и долге, о преодолении через веру боязни смерти. При целовании креста всех офицеров и солдат окропил освящённой водой, наставляя каждого добрым словом. Затем командир полка полковник Отрыганьев по-отцовски напутствовал своих солдат и офицеров словами о верности присяге, о любви к Царю и Отечеству. Многократные крики «ура» раскатились по площади и ближайшим улицам, оркестр заиграл «Боже, Царя храни…», женщины заплакали, кто в голос, кто украдкой, у многих на глазах в эту печальную и высокую минуту выступили слёзы.

После молебна полк двинулся к железнодорожному вокзалу. Вслед ротам шли, взявшись за руки, дети и жёны офицеров. Почему в памяти всплывали не сцены сегодняшнего боя, а именно последние события мирной жизни, Орловцев понять не мог. И это злосчастное падение наземь священного образа — защитника Уфимского полка не выходило из головы. Снова и снова перед его глазами вставали лица офицеров в ту последнюю мирную ночь перед вступлением в Пруссию, когда все они читали приказ по армии. Командиры рот делали заметки в своих полевых книжках и пометки на картах, необходимые для организации наступления, согласовывали время прибытия в контрольные пункты. Настроение у офицеров было взволнованным, и все они понимали, что для кого-то, может, наступила последняя ночь. Дурачась, поздравляли друг друга с тем, что с завтрашнего дня, как только пересекут границу, пойдут усиленные суточные деньги, и как весело и дружно они вместе прогуляют их в Вильно. Больше других веселил своими шутками штабс-капитан Михаил Попов, герой Японской войны, весельчак и ярый противник немецкого засилья в офицерском кругу. Попов, придя чуть позже других, начал шутя предсказывать, что сулит война каждому из офицеров. Капитану Барыборову посоветовал, чтобы тот поменьше ел за ужином, мол, если ранят в живот, больше будет шансов выжить. Хотя Барыборов и смеялся над этим предсказанием, а есть все же перестал. Командиру четвёртой роты капитану Комарницкому велел учиться танцам — в декабре, ещё до Рождества, ему придётся дважды танцевать на свадьбах своих младших сестёр. Поручику Александру Лебедеву посоветовал смахнуть пыль со своих юнкерских конспектов и подтянуть немецкий язык — следующей осенью поступать ему в Николаевскую военную академию, и проваливаться на экзаменах никак нельзя, виленские не проваливаются. Другим офицерам щедро обещал награды и генеральские чины. А на вопрос капитана Трипецкого, что принесёт война ему самому — штабс-капитану Попову, надолго задумался и серьезно ответил:

— Деревянный крест. В Японскую войну я его не получил, значит, судьба мне добыть его в эту.

Эта последняя фраза Попова все время звучала в памяти Орловцева. Да, изменчива счастливая звезда пехотного офицера в бою. А сам Орловцев кроме военной службы еще ничего не успел: нет ни семьи, ни детей, и он все еще не встретил ту желанную женщину, которая могла бы стать его счастьем, его домашней крепостью, его ангелом-хранителем.

Промучившись на полу ещё какое-то время, капитан поднялся, отряхнул мундир от налипшей соломы и вышел на улицу из душного сарая, заполненного звуками тяжёлого, полубредового сна и стонами раненых. Приближалась полночь, со всех сторон до самого горизонта пылали деревни и хутора, казалось, что языки пламени лижут небо, вот-вот достанут до луны и с хищной страстью начнут целовать её круглое пористое лицо. Доносился отрывистый сухой треск одиночных винтовочных выстрелов и редкие глухие залпы орудий. Его конь, привязанный к дереву длинной верёвкой, мирно пасся за двором. Орловцев с любовью огладил бока Бархата, отвязал его и вскочил в седло. С досадой на себя вспомнил, что из-за усталости не напоил коня, спешился, отыскал у дворового колодца багор с привязанным к нему ведром, зачерпнул воды и терпеливо подождал, когда конь напьётся.

Ночь за оградой двора наполняли не привычные для сельских мест шорохи мышей-полёвок, стрекот цикад и уханье сов, а совсем чуждые этой тёплой августовской темени тревожные звуки: возгласы ездовых, погоняющих коней, стоны раненых, крики солдат, отбившихся от своих рот… Орловцев тронулся со двора и медленно поехал по дороге в ту сторону, откуда часа два назад прибыл к хутору. Навстречу ещё тянулись раненые, которых поддерживали их товарищи, и по-прежнему совсем мало было санитаров. Две повозки, груженные телами раненых и трупами убитых, медленно двигались на восток в надежде наткнуться на лазарет. Откуда-то из глубины поля, поглощённого темнотой, донеслось:

— Братцы, помогите! Сюда, сюда! — Орловцев поскакал на голос и вскоре наткнулся на солдатиков, которые вытаскивали орудия на дорогу. Оказалось, что кричал офицер приданной полку 1-й артиллерийской батареи, прося помощи, чтобы вытащить три орудия, застрявшие здесь во время боя. Вся орудийная прислуга, наводчики и лошади убиты или ранены. Артиллерист переживал, как бы орудия не достались немцам. А где свои, где немцы, разве ночью разберёшь? Усталые солдаты вытащили на дорогу и катили на руках три орудия с зарядными ящиками километра два, пока не сдали их артиллерийскому офицеру, спешившему за ними с запасными лошадьми и ездовыми.

По дороге Орловцев нагнал ротного Уфимского полка капитана Успенского и раненого командира батальона подполковника Красикова. Раненого, но оставшегося при своем батальоне. Подполковника бережно усадили на повозку, так и довезли до санитаров. Проблуждав в ночи, под утро Орловцев вернулся в тот же самый сарай, никаких сил искать другой, более удобный ночлег у него не осталось. Тяжело улёгся на соломе и на этот раз мгновенно и мертвецки крепко заснул.


Очнулся ото сна часов в восемь, когда из сарая начали выносить раненых и кто-то из санитаров наступил ему на ногу. Тело страшно затекло, но он быстро размялся, сел на лошадь и поскакал к штабу полка. По дороге встретил командира уфимцев — полковника Отрыганьева, который с двумя своими офицерами — начальником хозяйственной части подполковником Войцеховским и полковым адъютантом штабс-капитаном Цихоцким — объезжал уже поднявшиеся роты. Полковник расспрашивал командиров рот о подробностях боя на разных участках, о потерях убитыми и ранеными. Орловцев присоединился к офицерам, сопровождавшим полковника, и они направились в расположение 4-го батальона. Оказалось, что раненый подполковник Красиков отказался ехать в лазарет и всёещё остаётся в батальоне со своими солдатами. Он доложил Отрыганьеву об отражении решительной атаки немцев в конце боя и о вывозе трёх орудий, оставленных батареей. Ранение Красикова оказалось серьёзнее, чем предполагалось, но только по настоянию командира полка он сдал командование батальоном и отправился в полевой госпиталь. Командир полка искренне благодарил и хвалил солдат за решительные действия в бою. Орловцев видел, как приятна эта похвала от бывалого полковника, как сияли лица и молодых, и опытных солдат. Чуть позже в расположении 3-го батальона они выслушали доклад командира подполковника Симоненко. Здесь все офицеры остались в строю, но пятнадцать солдат погибли, да ещё несколько числились пропавшими — может, раненные или пока не найденные на поле боя, или, не дай бог, плененные. Часа за два объехали все полковые роты. Потери полка оказались чувствительными, хотя и гораздо меньшими, чем в полку оренбуржцев. Из офицеров, как и предсказывал незабвенный Михаил Попов, был убит он сам, да пятеро ранено, среди них и капитан Барыборов, раненный как раз в живот. Кассандра в своих трагических предсказаниях не ошибается.

В 13-й роте рассказали, как геройски погиб штабс-капитан Попов при взятии ротой высоты. Рота шла в атаку, и внезапно случилась заминка из-за раненного на вершине холма командира роты капитана Барыборова. Вместе с ним ранило ещё нескольких солдат. Рота залегла на самом гребне холма и почти прекратила огонь. Бойцы лежали перед противником как на блюдечке — лёгкая добыча для немецких стрелков. В этот момент на холм вбежал Попов, встал в полный рост перед залегшими солдатами, выхватил винтовку у одного из них, крикнул:

— Братцы, чего испугались? Немца? Да он сам вас боится! Стреляйте, не прячьтесь! Смелее! Смотрите, как надо его бить! — И начал стрелять по немцам, бесстрашно стоя под перекрестным огнём. Вслед за ним солдаты дружно открыли огонь по врагу. В этот момент несколько пуль ударили в штабс-капитана, и он, не выпуская винтовки из рук, упал в траву.


Попрощавшись с полковником Отрыганьевым и офицерами полка, Орловцев поскакал на доклад в штаб 27-й дивизии, где нашёл начальника дивизии и старших офицеров в расстроенных чувствах. Оказалось, что высшее командование совсем по-другому оценивало результаты первого дня наступления и высказывало недовольство исходом боя. И причина тому была серьёзная. Как получилось, что удачно начатый бой закончился крупной неудачей, с большими потерями в 27-й дивизии, где из строя выбыли 63 офицера, 6664 солдата, потеряли 12 пулеметов, да ещё погиб командир полка Комаров? В дивизии уже получили приказ командующего армией генерала Ренненкампфа с угрозой предать полевому суду тех командиров полков, которые не удержали ранее занятые в бою позиции, если сегодня же они не овладеют ими снова. Пришёл и соответствующий приказ командира 3-го корпуса генерала Епанчина: немедленно начать наступление и снова отбить Гёрритен и другие посёлки. Полки срочно подняли и быстрым маршем двинули вперёд со всеми мерами охранения. В авангарде шёл Саратовский полк. Вскоре стало ясно, что противника перед ними нет. Войска прошли местами вчерашнего боя, через все ранее взятые посёлки, в том числе и Гёрритен, — немцы исчезли! Огромное облегчение читалось на лицах солдат:

Не сегодня в бой, не сегодня… Только бы снова не переламывать страх смерти, сегодня все останутся жить. Завтра в бой… И тогда пусть будет то, что будет. Но сегодня нет. Сегодня все они останутся жить. Только бы не сейчас, ещё один день, ещё одна ночь, когда смертельный жребий не падёт ни на меня, ни на других…


На пути попадались раненые, которых так и не успели вынести, среди них и немало немцев, лежали неубранные тела убитых. Страшное зрелище представляло поле у фольварка, где накануне был атакован Оренбургский полк. Здесь вперемешку лежали русские и немцы. Здесь же полегли офицеры полка во главе со своим храбрым и несчастным командиром Комаровым! Храбрым — благодаря свойствам своей души, выучке и верности офицерскому долгу, а несчастным из-за ошибок высшего начальства. Полковник лежал с непокрытой головой, уткнувшись лицом в землю, фуражка валялась метрах в пяти, ноги широко разбросаны. Сапог на полковнике не было, брюки со штрипками и серые носки придавали телу совершенно не подобающий здесь, домашний вид. Будто офицер не пал в бою, а лишь на минуту прилёг, утомлённый, у себя на даче. Батальоны, не останавливаясь, шли маршем мимо тел погибших однополчан. Орловцев послал солдат хозяйственной команды забрать тело погибшего полковника. Особенно его поразило, что Комаров лежал без сапог. Что ж, уже появились презренные шакалы войны — мародёры, которые по ночам без разбора, русский перед ними или немец, грабили и мёртвых, и раненых.

В штабе дивизии обеспокоились, что на месте боя осталось много раненых и убитых. Орловцеву поручили срочно обыскать поле боя, перелески и прилегающую территорию. В его распоряжение дали полроты солдат с двумя унтер-офицерами. За два часа они внимательно осмотрели окрестности. К счастью, опасения оказались преувеличенными. Уже на обратном пути к полковым колоннам Орловцев заметил на пологом склоне холма стаю аистов. Никогда раньше ему не приходилось видеть аистов, сбившихся в стаю. В сопровождении унтер-офицера он поскакал к холму. Несколько десятков восхитительно изящных птиц расхаживали по склону, методично опуская и поднимая головы, в стороне опасливо сидели три крупных ворона. Оторопь взяла Орловцева, когда, приблизившись, он увидел, что аисты расклёвывают тела немецких солдат, которые несколькими взрывами были разбросаны по склону. Когда они подъехали еще ближе, стая огромных птиц с недовольным клёкотом снялась с места. Они взмыли над полем, наполняя пространство хлопаньем крыльев, и начали кружить над местом своего страшного пиршества. Унтер, сопровождавший Орловцева, трижды перекрестившись, раздумчиво произнес:

— Господи, что же это будет со всеми нами, если аисты, как вороны, мертвечину клюют…

Безмолвно, в глубокой задумчивости всадники нагоняли штаб дивизии.

Сразу же за Гёрритеном охранение указало на кресло, укрепленное на высоком ветвистом дереве. Скорей всего вчера здесь с комфортом устроился во время боя корректировщик артиллерийской стрельбы. Это подтвердил и взятый в плен унтер-офицер, которого тем же вечером в штабе дивизии допрашивал Орловцев. Жителей в местечках и усадьбах не было, но чувствовалось, что бежали они из своих домов совсем недавно.

До вечера полки дивизии двигались вперёд, не вступая в столкновения с отступившим противником.

Солнце начало заходить за холм, поросший лесом, таких холмов здесь было множество. Орловцев свернул в ближайшую светлую рощицу, где берёзы перемешивались с редкими сосенками. Этот августовский вечер был необыкновенным, тёпло-золотистым и удивительно покойным. Дыхание войны и близость огромного количества войск совершенно не ощущались в этой рощице, насквозь пронизанной мягким солнечным светом. Уже во всём чувствовались лёгкие шаги близкой осени. Орловцев спешился и долго стоял, прислонившись к стволу берёзы, слушая такой привычный русскому уху, умиротворяющий шелест листвы и невольно погружаясь в раздумья о войне. Перед его глазами подрагивала прозрачная паутинка, искусно сплетённая между двумя сучками берёзы пауком, спрятавшимся до времени среди неровностей древесной коры. Большая, блестящая, будто перламутровая, муха ползала по стволу берёзы рядом с паутиной, что-то слизывала своим хоботком, взлетала и снова садилась, почти касаясь крыльями ажурной сети. Неожиданно мерное трепетание её крыльев прервалось и сменилось резким, паническим жужжанием. Зазевавшаяся муха одной из своих лапок коснулась паутинки. Муха рванулась, отлетела чуть в сторону, и на мгновение показалось, что ей удалось вырваться. Но растянувшаяся паутинка, прилипшая к лапке, спружинила, затянув насекомое в сеть. Муха забилась в вибрирующей сети, всё сильнее опутывавшей её перламутровое тело. Вскоре серебряная паутина целиком окутывала жертву. Хотя то, что она уже стала жертвой, муха ещё не понимала и продолжала отчаянно дёргаться, окончательно губя себя. Орловцев высматривал победителя, но паук довольно долго не появлялся. И только тогда, когда паутина перестала трепетать, из трещинки выскользнул небольшой паучок и бочком, бочком, как будто хромая и припадая всем телом к стволу, деловито засеменил к паутине. На секунду Орловцеву показалось, что он видит, как хитрец удовлетворённо ухмыляется, перед тем как воспользоваться своей добычей.

— Избави нас, Господи, от самодовольства и самоуспокоенности, не дай нам попасть в такую ловушку, — невольно прошептал Орловцев. С тяжёлым сердцем он сел в седло и медленно поехал вслед полковым колоннам.


На ночлег части дивизии устроились в Допенене[13] и его окрестностях. Ужинали вкусно и сытно, казённых харчей никто не ел, питались курами, гусями и свининой из обезлюдевших прусских усадеб. Вскоре в Допенен прибыл Донской казачий полк, получивший приказ состоять при дивизии. Это сильно ободрило командиров. Было ясно, что причина неудачного вчерашнего боя явно заключалась в плохой связи и отсутствии конной разведки. Но, к несчастью, уже на следующий день казакам дали другое назначение, и донцы отправились к новому месту. Теперь дивизия и вовсе осталась без кавалерии, пограничную сотню забрали ещё раньше.


Ночь прошла спокойно, да и утро 19 августа выдалось неспешным и погожим. Части дивизии продолжили движение на юго-запад, планируя за дневной переход выйти к западному берегу реки Роминта. По карте выходило километров тридцать, не такой уж и большой переход. Но когда его совершают вместе пятнадцать тысяч человек с артиллерией и обозами, всё становится значительно сложнее. В авангарде шёл Саратовский полк. Шли беспрепятственно, по-прежнему не ощущая близости противника. Ещё до полудня нарочный из штаба корпуса привёз новую директиву: выйти к Эндцунену и там остановиться. Соседний корпус, наступавший севернее, отставал, и теперь ему дали время подтянуться.

После обеда части вошли в селение Эндцунен. Пустые улицы, в некоторых домах на столах брошенный недоеденный обед, даже теплящийся в очагах огонь — все указывало на то, что население панически бежало только что. Как и предписывалось, основные силы дивизии остановились здесь на ночлег, авангард же достиг Варшлегена, выдвинув сторожевое охранение к реке Роминта. Там оно заняло линию от Ангступенена до Вальтеркемена. Охранение, дошедшее до Роминты, также не встретило сопротивления, но перейти за реку разведчики не смогли из-за немецких патрулей, постоянно курсирующих по западному берегу.

Уже все офицеры знали, что в штабе дивизии получен приказ по армии о назначении днёвки на 20 августа с целью, как в нем говорилось, «подтянуть отставшие части и тыловые учреждения», и радостно ожидали столь желанный отдых. Этим вечером Орловцев встретил штабс-капитана Цехоцкого, прибывшего в дивизию с суточными донесениями от Уфимского полка. Он и рассказал о несчастье, случившемся после боя 17 августа со всеми уважаемым полковым священником отцом Василием Васильевичем Нименским. Батюшка со служкой возвращались в полк на бричке, в темноте сбились с дороги, попали в Сталлупенен, а утром после ночёвки их захватил немецкий разъезд. В общем, попали они в плен, как кур в ощип.

Ночевал Орловцев в расположении штаба дивизии, и ночь эта ожидалась спокойной.

— 5 — 20 августа 1914 года

Как дивизия ни предвкушала уже обещанный на 20 августа отдых, но не случилось отдохнуть служивым. Ночью по телефону из штаба корпуса пришло распоряжение:

«Ввиду имеющихся сведений о сосредоточении немцев против района 3-го корпуса поднять 27-ю дивизию и занять позиции для боя по линии «Маттишкемен — Варшлеген — Соденен»[14].

К пяти утра Орловцев уже доставил из штаба дивизии пакет с соответствующим приказом Уфимскому полку на выступление. Успел заскочить в роту к поручику Саше Лебедеву, у которого в малом обозе хранил свой скудный скарб. Переоделся в чистое.

Сонный ещё Лебедев удивился:

— Что это ты с утра переодевание устроил? Или ожидаешь чего-то из ряда вон выходящего?

— Ожидаю, Саша, ожидаю. Дело сегодня развернётся нешуточное, так что готовься и ты.


Роты к этому времени уже поднялись с ночлега и заканчивали сборы. Противник, сконцентрировавший крупные силы на западном берегу реки Роминта, явно готовился к атаке. Для отражения грозящего наступления штаб дивизии выстроил сложную систему обороны. После того как генерал Адариди с офицерами штаба завершил обсуждение возможных планов боя, Орловцев внимательно рассмотрел штабную карту. По равнине, на самом юге которой начинались холмы, раскинулись поля, рощицы, с десяток ручейков и две маленькие речки. Несколько деревенек соединялись просёлочными дорогами. Штаб дивизии отрядил в передовую линию Уфимский и Саратовский полки, а также батальон Оренбургского полка со всей артиллерией. Троицкий полк выставили в резерв у имения Рудбарчен. В приказе определили и соседей дивизии: с юго-востока, по левую руку — 40-я, справа — 25-я дивизии. Саратовский полк с 1-м артиллерийским дивизионом уже находился в Варшлегене, Оренбургский выдвинули к Маттишкемену. Оренбургский и Уфимский полки с артиллерийским дивизионом подчинили генералу Беймельбургу. Этим частям приказали занять позиции западнее селения. Троицкий полк быстрым маршем двигался к имению Рудбарчен, там же планировалось разместить штаб дивизии. На три этих полка общей численностью в 6400 солдат с 15 пулеметами и 48 орудиями приходился фронт обороны длиной в пять с лишним километров. Вдобавок для отражения неожиданных атак в резерв выставили Троицкий полк численностью в полторы тысячи солдат с пятью пулемётами. Полки шли быстрым маршем, иногда переходили на бег, важно было достичь намеченных позиций раньше, чем к ним подойдут немцы. Надо было не только занять позиции, но и успеть окопаться. Это сегодняшним утром стало вопросом жизни и смерти.

Части дивизии вышли из Эндцунена рано, вслед за ними отправился в Рудбарчен и штаб дивизии. Шли форсированным маршем. Начальник штаба Радус-Зенкович поручил Орловцеву находиться на постоянной связи между штабом дивизии и полками, подчинёнными генералу Беймельбургу.

Орловцев отправился в Маттишкемен вместе с первыми ротами Уфимского полка. Но ещё на подходе их заметили немецкие наблюдатели, и артиллерия тут же открыла по русским беглый огонь, хорошо, что неточный. Обстрел заставил солдат поспешить с занятием позиций, лихорадочно рыть траншеи и щели. Шрапнель рвалась над полком, но с первых минут Орловцев видел, что у солдат и офицеров нынче гораздо больше хладнокровия и выдержки, чем в бою при Сталлупенене. Оренбургский полк успел вовремя занять линию обороны перед перелеском на километр севернее Маттишкемена. До разгара боя Орловцев с одним из своих нарочных успел доскакать до их позиций, и теперь в быстрой связи с полком был уверен. Уфимский полк расположился западнее дороги, ведущей из Маттишкемена в Варшлеген. Батареи 2-го дивизиона заняли позиции по сторонам дороги в Тракенен. Саратовский полк стал одним батальоном в Варшлегене и его окрестностях, другой расположил южнее, вдоль дороги на Соденен. Третий батальон оставался в резерве чуть восточнее Варшлегена. Артиллерийские батареи 1-го дивизиона разместились по околицам этого селения. В результате установилась очень сложная конфигурация обороняющихся частей, зато они надежно прикрывали друг друга. Сразу, как только роты заняли свои места и солдаты приступили к оборудованию позиций, начались атаки немцев. Так что толком завершить работы солдаты не смогли. Успели лишь отрыть окопы для стрельбы лежа да щели для одиночных стрелков. Роты Саратовского полка приспособили к обороне дома на западной окраине Варшлегена.

Под наблюдательные пункты командиров дивизионов и батарей использовали чердаки окраинных зданий Маттишкемена и Варшлегена. Чердаки в двух домах Орловцев облазил лично. Дома находились вблизи пехотных цепей и попадали в зону ружейного огня противника, зато отсюда открывался отличный обзор поля сражения. Из чердачного окна Орловцев и заметил в бинокль первые немецкие пехотные колонны, приближающиеся с юго-западного направления. Тем временем назначенный в общий резерв Троицкий полк разместился у помещичьего дома в Рудбарчене. Однако стоял он там недолго. Как только наблюдатели обнаружили угрозу атаки противника на части генерала Беймельбурга, резерву приказали двигаться к Маттишкемену и там стать в овраге чуть южнее дороги из этого селения в Рудбарчен. Следом и штаб дивизии перешёл ближе к Маттишкемену.

Штаб разместился у дороги, соединяющей эти два поселка, на лесистом взгорке. Отсюда открывался отличный обзор не только на центр обороны, но и на фланги дивизии. Восточный склон этого взгорка в прежние годы изрыли ямами, добывая песок. Их и приспособили под укрытия, разместив там телефонные станции. По горькому опыту боя 17 августа особо занялись налаживанием телефонной связи между частями. На случай отказа телефонов сформировали подчинённую Орловцеву конную и пешую летучую связь между штабом дивизии, полками и артиллерийскими батареями. В результате во время боя связь работала чётко и надёжно. В такой исходной расстановке дивизия встретила утро 20 августа. Утро, когда ещё никто не мог представить значимость и напряжённость этого поначалу местного боя, через пару часов переросшего в большое сражение.


Ещё до подхода полка уфимцев к Маттишкемену немцы начали теснить сторожевое охранение Саратовского полка и вынудили его медленно отходить на Варшлеген. Немецкая артиллерия вела огонь не только по передовому краю дивизии, но и накрывала пространство в тылу, далеко за Рудбарченом и Вирбелном. Пытаясь подавить активность врага, в артиллерийскую дуэль вступили русские батареи. Сначала те, что стояли за Варшлегеном, а затем открыли огонь и батареи с позиций от Маттишкемена. Но вскоре им пришлось перенести огонь на немецкие пехотные колонны, двинувшиеся вслед отходившим саратовцам.

Вслушиваясь в ожесточенную и незатихающую канонаду, Орловцев понимал, что соседние 25-я и 40-я дивизии тоже ведут тяжёлый бой.

Сражение разгоралось. Орловцев хоть и метался между штабом дивизии и полками, но представить всю картину боевых действий, в которые уже втянулся весь 3-й корпус генерала Епанчина, не мог. Трудно уследить за быстро меняющейся обстановкой даже по фронту трёх полков. В штабе дивизии понимали, что этот встречный бой развивается иначе и имеет совершенно другие законы, чем предыдущий, и, значит, требует специальной организации боевых действий. В этот раз немецкая артиллерия не могла так метко стрелять по русским ротам и батареям, как под Сталлупененом, где они вели точный огонь по заранее рассчитанным и нанесённым на планшеты корректировщиков стрельбы площадям.

Поначалу немецкие части накатывались цепь за цепью, но плотный огонь русских сбивал их, едва пехотинцы поднимались для перебежек. Орловцев наблюдал, как отменно стреляла пулемётная команда штабс-капитана Страшевича, не дававшая немцам продвигаться и вести ответный интенсивный огонь.

К девяти часам утра в штабе дивизии заметили, что острие атак немецких частей направлено на Варшлеген. Генерал Адариди приказал немедленно перенести на это направление огонь первого артдивизиона. С наблюдательного пункта Орловцев видел, как снаряды русских батарей рвутся в центре войск противника, но, тем не менее, немцы упорно продвигались вперед, пытаясь использовать все возможные укрытия. Они накапливались в ложбине, по дну которой тек через селение Швигсельн ручей, укрывались в канавах вдоль дороги на Соденен, скрывались за деревьями старого кладбища и за каменной кладбищенской оградой. И короткими перебежками продвигались вперед. Кладбище было расположено между посёлками Швигсельн и Варшлеген. Вскоре там собралось более двух батальонов немецкой пехоты. Именно туда и был перенесён огонь русских батарей. Деревья и ограда не могли надёжно укрыть солдат от плотного огня, и это место быстро превратилось в западню, в которой гибли подходившие немецкие роты. Вскоре все могилы и дорожки оказались заваленными ранеными и трупами солдат 5-го гренадерского полка.


Орловцев совершенно утратил ощущение времени. В бою оно то бешено неслось, то вдруг на полном скаку останавливалось и тягуче, мучительно медленно ползло. Он в напряженном темпе работал при штабе дивизии, рассылал своих нарочных по полкам и дивизионам с распоряжениями начальника штаба, да и сам неустанно мотался между штабом и полками.

Бой для русской армии складывался тяжело. В штаб поступали сведения о потерях, о гибели и ранениях многих офицеров. Среди них были и близкие знакомцы Орловцева. При очередном посещении Орловцевым Уфимского полка поручик Лебедев, болезненно морщась от царапины — пуля обожгла предплечье, рассказал ему, что в начале боя тяжело ранили в колено командира батальона Уфимского полка подполковника Симоненко. И едва он отдал письменное приказание принять командование своему заместителю — капитану Трипецкому, как снаряд попал ему прямо в грудь. А следом в атаке убили командира роты капитана Епикацеро, большой осколок вонзился ему между глаз. Мгновенная смерть! На своем наблюдательном пункте погиб командир батареи подполковник Шилов. Много молодых офицеров полегло в передовых ротах. Да и из команды рассыльных Орловцева двух солдат ранило и одного убило.

Гибель своего рассыльного, ловкого, решительного казака, потрясла Орловцева. Ситуация не предвещала трагического исхода: сперва зазевавшийся немецкий конник выскочил из-за холма на открытое место под прямой ружейный огонь русской роты. Стрелки тщательно выцеливали немца, стреляли не залпами, а по очереди на спор, со смешками, кто первый сшибёт немца с лошади. Конник не продержался и двух минут, казацкая пуля ударила немца в грудь, выбив его из седла на землю. Лошадь, освободившись от наездника, заметалась по полю, кидаясь то в сторону русских, то немецких позиций. С обеих сторон разгорячённые стрелки открыли огонь по лихорадочно мечущемуся животному.

Орловцев не мог оторвать глаз от лошади, втянутой людьми в их безумные распри и обезумевшей от дикой игры. Она казалась ему грозным символом бессмысленной бойни, разворачивающейся на этих совсем недавно мирных полях.

Внезапно рассыльный казак что-то гортанно крикнул, и русские прекратили стрельбу. Немцы продолжали стрелять по лошади, им явно не хотелось, чтобы она попала к русским. Они промахивались, потому что расстояние было великовато для точной стрельбы.

Казак с товарищем кинулись ловить лошадь. Теперь немцы стреляли и по лошади, и по казакам, пытавшимся перехватить ее. Наконец казак ухватил повод уздечки, ловко вскочил в седло и уверенно направил лошадь к русским позициям. И почти тут же немецкая пуля ударила ему в спину. Напарник подхватил тело раненого и удержал его в седле, вскочил сзади на лошадь и прискакал к своим. Лихо соскочил с седла, спустил на землю безжизненное тело товарища, сам при этом оставаясь радостно возбуждённым.

— Стоило ли так рисковать и в конце концов положить жизнь за спасение немецкой лошади? — Орловцев с укоризной смотрел на казака. Тот, взбудораженный от успешно законченного дела, отвечал без тени сомнения:

— Ваше благородие, лошади не люди, они не бывают немецкие или русские, они все лошади. А риск на войне — дело обязательное. Что ж, не сегодня казака порешат, так завтра может такое случиться. А сейчас главное, хотели мы лошадку сберечь и сберегли. Всё остальное как Бог даст.

До десяти часов утра сражение продолжалось с переменным успехом. Командование противника пыталось переломить ход боя: немцы продолжали яростно атаковать Уфимский полк. И, как назло, соседняя 25-я дивизия запаздывала с выходом на свои позиции. Хорошо хоть её артиллерия выдвинулась раньше и успела открыть огонь. Орловцев к этому времени вернулся от уфимцев и доложил офицерам штаба о тревожной ситуации. Многим, в том числе и самому Орловцеву, казалось, что ещё немного, и немцы врубятся клином между двух русских дивизий. Но передовые части 25-й дивизии сами перешли в решительную атаку, местами в штыки, и немцы свои главные силы снова направили на 27-ю дивизию.


Как раз в момент наивысшего напряжения на немецкие позиции прибыл командир 17-го корпуса генерал Макензен и с ходу организовал психическую атаку, двинув на русских свои войска. Части шли в тесном строю, сплошными колоннами под маршевую музыку и с развевающимися знамёнами. Одновременно немецкая артиллерия открыла ураганный огонь по частям 27-й дивизии. Порывистый и дерзкий Макензен решил, что можно, не считаясь с потерями, подавить, ошеломить русских, одним ударом взломать и опрокинуть их оборону. Но русские полки немедленно ответили точным и плотным огнём по всей линии наступающих. Цель перед стрелками была открытая, в результате марширующие немцы понесли огромные потери и залегли.

К полудню с наблюдательного пункта штаба дивизии заметили, что части Островского полка отступают к дороге на Йодслаукен и уже подходят к позициям 5-й батареи, опасно обнажив правый фланг дивизии. Тут же пришло донесение, что Оренбургский полк не выдержал натиска противника и отступил вслед за островцами. Создалась угроза охвата правого фланга. Ситуация складывалась тревожная, необходимо было действовать быстро и решительно. На правый фланг для отражения немецкой атаки перебросили батальон резерва, другой резервный батальон выслали к Маттишкемену в помощь генералу Беймельбургу. Двум артиллерийским батареям приказали взять немцев под фланговый огонь. Этих точных и быстрых решений штаба дивизии хватило, чтобы сорвать прорыв противника. Натиск русских батальонов заставил немцев к двум часам дня отступить в северо-западном направлении, и Островский полк вернулся на свои первоначальные позиции в полном порядке. Орловцев, которого послали в Оренбургский полк, чтобы на месте уточнить обстановку, нашёл роты полка на их исходных позициях, ведущих активную оборону, о чём и доложил в штаб.

Ещё дважды противник пытался штурмом опрокинуть русские полки, но и эти попытки, несмотря на храбрость немецких солдат, не увенчались успехом. В половине третьего Орловцев с наблюдательного пункта заметил активное движение войск в тылу немецких частей, а затем длинную колонну артиллерии, спешным маршем идущую со стороны Грюнвейчена. На какие позиции она так мчится — предсказать никто не мог. Во всяком случае, никто не предполагал, что артиллеристы решатся встать на открытую позицию в зоне огня русских батарей. Однако колонна лихо выскочила на высотку, находившуюся юго-восточнее Риббинена. Все двенадцать орудий быстро сняли с передков и изготовили к стрельбе прямой наводкой по русским позициям. Но этот дерзкий и рискованный шаг дорого обошелся немцам. На их орудия обрушился огонь всех русских батарей 1-го дивизиона со стороны Варшлегена, 2-го дивизиона из-за Маттишкемена и пулеметов Саратовского полка, стрелявших из домов на окраине селения. В бинокль Орловцев наблюдал, как точный огонь русских орудий буквально сметает немецкие батареи, успевшие сделать лишь несколько залпов. Через четверть часа там, где немецкие артиллеристы заняли позиции, уже лежали перевёрнутые пушки и разбитые ящики со снарядами. А вокруг валялись тела солдат и лошадей, так и оставшихся в упряжках. Тотальная гибель артиллерии, высланной германским штабом в надежде вдохнуть энергию в новые атаки, произвела настолько удручающее впечатление на готовившиеся броситься в атаку части, что они остановились. Окончательно потеряв не только темп, но и уверенность, немцы отказались от общей атаки, зато усилили своё давление на фланги 27-й дивизии, надеясь добиться успехов в тех местах, где к ней примыкали соседние дивизии — 25-я на севере и 40-я на юге.

Тут же, западнее Йодцунена, наблюдатели обнаружили ещё несколько немецких батарей, ведущих сильный огонь по русским войскам, стоявшим за Маттишкеменом и за перелеском севернее этого селения. Противник настойчиво пытался подавить русские батареи, не дать подтянуть резервы. Но и в этот раз германцы не смогли добиться успеха, значительных потерь русским батареям и резервам нанести не удалось. Только в Йодслаукене и Маттишкемене от обстрела занялись пожары да вблизи штаба дивизии заполыхали два дома. Через некоторое время немцы подготовили новую атаку и снова двинули вперед плотные цепи, наступавшие волнами одна за другой на небольших дистанциях. Приблизиться к русским им снова не удалось. Их остановили точным огнём сначала батареи 2-го дивизиона, а затем ружейным огнём оренбуржцы и уфимцы. И тут же, с ходу, части этих русских полков, поддерживаемые батальоном Троицкого полка, бросились в решительную контратаку. Немцы не удержались, в панике откатились назад. И эта попытка противника смять правый фланг дивизии окончилась ничем. Провалом завершилась и следующая атака против крайнего левого фланга Саратовского полка.

Несмотря на активные атаки противника, на три часа дня 27-я дивизия удержала все свои позиции. Две немецкие атаки на фланги дивизии стали последними. Получив на всех направлениях решительный отпор, враг уже больше не атаковал, лишь прикрывал орудийным огнём отход своих частей. Для прикрытия же противник попробовал применить несколько бронированных автомобилей, которые неожиданно выехали из Риббинена, помчались на расположение уфимцев, обстреливая их из пулемётов. Пулемётный огонь из броневиков вёлся результативно, нанося русским ротам существенный урон. Для борьбы с броневиками срочно выдвинули орудия 4-й батареи, которые быстро развернулись на позициях и открыли по автомобилям беглый огонь прямой наводкой. После первых же залпов немецкие машины развернулись, спешно ушли за Риббинен и на поле боя больше не появились.


В четвертом часу измотанные части немцев не выдержали русского артиллерийского огня, который при сближении становился все более точным, дрогнули и начали откатываться назад. Отступление, сначала планомерное по всему фронту, быстро перешло в бегство отдельных частей. Орловцев видел, как от русского огня падали, словно подкошенные, вражеские солдаты, бегущие вдоль шоссе и канав. Они бежали беспорядочной гурьбой, охваченные паникой, бросая на бегу оружие. Как-то мгновенно исчезла хваленая немецкая железная дисциплина. Русские войска начали решительное огневое преследование врага, артиллерия продолжала косить отступающие колонны.

Из донесений, поступавших в штаб, стало ясно, что пришёл момент для перехода в решительное наступление. Начальник дивизии генерал Адариди самостоятельно решился двинуть войска вперёд, и Орловцев в сопровождении солдата из своей команды связных поскакал в штаб генерала Беймельбурга с приказом о наступлении в направлении на Аугступёнен. Они спешили, на пределе гнали коней. В середине пути солдат осадил лошадь, спешился, снял сапоги и стал перематывать портянки. На призыв Орловцева срочно ехать, а портянками заниматься потом, солдат спокойно отвечал:

— Ваше благородие, торопиться надо при ловле блох, а тут следует всё аккуратно сделать, себя надо в порядке содержать, тогда и всё кругом будет в порядке. А немец, да куда он денется, успеем как-нибудь.

Он ловко перемотал портянки, и они понеслись дальше с приказом как можно быстрее начинать наступление, стремительную погоню, пока противник не опомнился и не закрепился на новых позициях.

«Вот оно, упоение в бою, вот она, радость настоящей победы!» — звенело в душе у Орловцева. Но войска дивизии в ходе сражения расстроились и перемешались, потребовалось время для восстановления порядка в полках. Настоящее, мощное наступление началось только после четырёх часов дня, и развивалось оно стремительно. Но через тридцать минут командир корпуса генерал Епанчин, извещённый о переходе 27-й дивизии в решительное наступление, передал по телефону приказ остановить преследование врага «ввиду общего положения дел на фронте армии». Что это за «общее положение дел», дивизионным командирам было неизвестно. И только значительно позднее до Орловцева дошли неясные сведения о неуверенности и перестраховке командующего 1-й армией. Ренненкампф не смог удержать контроль за ходом сражения, от этого впал чуть ли не в истерику и, не решившись довериться военному чутью и опыту генералов Епанчина и Адариди, остановил атаку 27-й дивизии и всего корпуса. Приказ остановить преследование вызвал недоумение среди офицеров. Для командиров, для солдат невыносимая вещь, когда успешное наступление останавливают в самый решительный момент. Войска лишаются возможности довести вырванную большой кровью победу до конца. Все возмущались остановкой преследования врага, но нарушить приказ никто не решился. Штаб дивизии вынужден был отдать приказ: остановиться на занятых позициях.

В шестом часу генерал Адариди уже объезжал полки и поздравлял солдат и офицеров с победой. Настроение в частях царило восторженное. Орловцев слышал, как при встрече с одним из офицеров Уфимского полка генерал крикнул:

— С победой, капитан! — И подчеркнул: — С настоящей победой!

Радовались победе генералы, командиры полков и офицеры, ещё более радовались солдаты, радовались они и победе, и тому, что смерть перестала смотреть им в глаза. Люди расслабились. Песням, прибауткам и нескончаемым рассказам о событиях только что отгремевшего тяжёлого сражения, закончившегося победой, не было конца.


Несмотря на усталость, Орловцев вместе с другими офицерами штаба отправился осматривать поле битвы. Оно действительно походило на огромное поле сжатой пшеницы, усеянное тысячами снопов. Но на стерне лежали не снопы, а тела солдат и офицеров, в большинстве своем молодых и здоровых людей. В каких только позах ни настигла их смерть. Десятки тел, лежащих валом друг на друге, был взвод, лёгший ровненько строем, как косой скошенный пулемётами, был безрассудный немецкий артиллерийский дивизион, расстрелянный ураганным огнем русских пушек. Издали некоторых из убитых можно было принять за живых, так выразительны были их застывшие лица и жесты. Орудийные номера, замершие как живые перед пушкой, рухнувший рядом лихой командир орудия с саблей, намертво зажатой в руке, и судорожно открытым ртом, словно все ещё кричащим команды. И расстрелянный орудийный расчёт у запряжки, не успевший снять орудие с передка, вперемешку лежащие солдаты и лошади. Это поле, по которому прогулялась безжалостная смерть, раскинулось километров на десять. Особенно много убитых лежало вдоль дорог, идущих от поля боя, и в канавах по пути бегства немецких войск. Кровь стыла от ужаса при виде оторванных ног, рук и кусков тел, разбросанных повсюду. Санитары подбирали раненых немцев, русских раненых уже вывезли на перевязочные пункты. Офицеры помогали санитарам искать оставшихся в живых солдат. Неожиданно раздались выстрелы. Раненый немецкий офицер расстрелял в русских всю обойму. Зацепил двух офицеров, один из них уже вынул свой револьвер, собираясь пристрелить немца, но пожалел беспомощного врага и только обезоружил его.

После осмотра поля сражения офицеры двинулись к штабу дивизии. Солнце клонилось к линии горизонта и освещало закатными лучами всадников и лошадей, бросая на землю длинные причудливые тени. Орловцев несколько поотстал от однополчан, не спеша проезжая вдоль перелеска. Как он любил лес! В детстве — еловые леса родной Тверской губернии, во время службы — сосновые и лиственные леса Литвы. Прусские леса были чище и прозрачнее, поэтому они казались ему похожими на парки и навевали спокойствие.

Орловцев, задумавшись, ехал вдоль опушки. Неожиданно он услышал звонкий щелчок. Этот щелчок и последовавший за ним возглас досады заставили его очнуться. Верховой немецкий офицер, прятавшийся за деревом, целился в него из пистолета. Орловцев мгновенно пришпорил коня и стал кидать его из стороны в сторону, раскачиваясь в седле всем телом. Немец был совсем рядом, метрах в десяти, и, не случись осечки, он бы наверняка уложил Орловцева.

На этот раз осечки не было — грохнул выстрел, вслед за ним еще один, и оба раза немец промахнулся. Орловцев выхватил из ножен шашку Бросил коня в сторону противника. Тот припал к шее своей лошади, пустил её вскачь, пытаясь оторваться от преследователя. Но силы были явно неравны. Орловцев выигрывал призы, считался вторым в Академии по скачкам, да еще слыл и лихим рубакой. Погоня была короткой. Орловцев уже мог дотронуться рукой до крупа лошади противника. Он начал приподниматься в стременах, занося шашку над головой, чтобы верней, с оттяжкой, нанести смертельный удар, который развалит туловище немца от шеи до пояса. Удивительное спокойствие охватило его в эти секунды. Он представил, как горячий фонтан крови хлынет из рассечённого тела врага, и озаботился, чтобы его мундир не забрызгало, для чего хладнокровно решил в момент удара отвернуть Бархата в сторону. Он вспомнил, как рубил в манеже тоненькие ивовые прутики и успевал рассечь на четыре части тыкву, падающую со столба. Его кисть, сжимающая эфес шашки, должна была в момент удара сделать движение, придающее клинку особенную убийственную резкость. Все это было отработано годами тренировок. Ещё мгновение, и всё будет кончено. В эту секунду преследуемый офицер обернулся, и Орловцев увидел вблизи свежеподстриженную рыжеватую щетинку усов, жёсткий воротничок кителя, глубоко впившийся в покрасневшую шею, рот, искажённый гримасой страха, и лихорадочный блеск глаз человека, уже чувствующего неизбежность смерти. Что-то случилось в этот момент с Орловцевым, вся его ненависть, весь гнев, вся решимость покончить с врагом одним ударом сменились жалостью к беспомощному человеку, уже попрощавшемуся с жизнью. Он резко отвернул Бархата в сторону. Немец скакал прочь, вывернув голову, продолжая оглядываться на русского офицера. Поражённый случившимся, Орловцев двинулся вслед за товарищами. Он не злился и не пытался оправдать себя. Он просто ехал, ослабив поводья, дав коню полную волю, внутри его по-немецки и по-русски звучали строки, выученные им в десять лет вместе с отцом:

Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Es ist der Vater mit seinem Kind;
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
Er hat den Knaben wohl in dem Arm,
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Er fasst ihn sicher, er hält ihn warm.
Обняв, его держит и греет старик.
Dem Vater grauset's, er reitet geschwind,
Ездок оробелый не скачет, летит;
Er hält in den Armen das ächzende Kind,
Младенец тоскует, младенец кричит;
Erreicht den Hof mit Mühe und Not;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
In seinen Armen das Kind war tot.
В руках его мертвый младенец лежал.
Это Гёте, гений Гёте остановил его руку! Почему Орловцев пощадил врага, стрелявшего в него? Из-за своего увлечения немецкой литературой и музыкой, германскими Эддами, философией Канта и Шопенгауэра, всей огромной культурой великой нации, которую он боготворил? И которая по чьей-то злой воле в течение месяца превратилась в главного врага его Родины, а значит, и в его врага! Или, может, его случайный противник читал те же стихи и книжки, слушал ту же музыку, и именно по этой причине он остановил смертельный удар? Всё это, а возможно, и что-то совсем другое, ещё не доступное пониманию, могло быть объяснением случившемуся. Но в том, что причиной было нечто метафизическое, связывающее его с Германией, Орловцев не сомневался.

Когда он вернулся к штабу дивизии, там уже заканчивали возню с немецкими офицерами. Пленных отправляли в штаб корпуса в Олиту. Офицеров везли на повозках отдельно. Их уже успели накормить и напоить чаем в штабном буфете. Многие из них держали себя напыщенно, некоторые упрямо говорили, что германские войска непобедимы. Забавно было русским офицерам слушать это хвастовство после разгрома хвалёного Макензеновского корпуса.

Вечером, когда части дивизии уже устроились на ночлег, стало известно, что и завтра преследования врага не будет, а запланирована первая после перехода границы днёвка. Ближе к ночи до передовой добрался и обоз. Офицеры переоделись в свежее белье, почувствовали умиротворение и спокойно погрузились в сон.

Если бы они знали, если бы они только знали тогда, что этот радостный вечер, покойная ночь с 20 на 21 августа и завтрашний день могли решить судьбу двадцатого века, судьбу мира, судьбу России, судьбу каждого из них. Если бы только они могли знать, что в ту ночь счастливый ключ судьбы еще находится в их сильных руках — руках русских офицеров корпуса генерала Епанчина. Но он выскальзывает из их пальцев во время покойного сна и падает в кровавую бездну. Если бы только они знали….


Фрагмент рабочей карты штабс-капитана Орловцева с местом сражения 27-й дивизии 20 августа 1914 года в 15 км юго-восточнее Гумбиннена (Гусева).



П. Допенен — Покрышкино, п. Вальтеркемен — Ольховатка, п. Маттишкемен — Совхозное, п. Варшлеген — не сущ., п. Соденен — не сущ., п. Риббинен — не сущ., п. Грюнвайтшен — Новостройка, имение Рудбарчен — не сущ., п. Эндцунен — Чкалово, п. Гросс Тракенен — Ясная Поляна, п. Швигсельн — не сущ., п. Вирбелн — Сурково, п. Йодцунен — не сущ., п. Аугступенен — Калининское, п. Альт Грюнвальде — Коврово1.

— 6 — Сентябрь 1944 года

Мальчишкой Штабной пытался разузнать, где гнездятся сороки. Но так и не узнал, уж очень осторожны были это стрекочущие длиннохвостые птицы. Вспомнил он об этом потому, что причиной его нынешнего раннего подъема стал их крикливый базар за окном. Какие новости принесут сороки на своих отливающих зеленоватым блеском хвостах в этот длинный день?

В конце августа и начале сентября светает уже не так рано, как в июне, и туман с ночи почти до полудня царит над литовскими полями и лесными ложбинами. Штаб фронта расположился в сосновом лесу. Густой запах хвои и смолы, растопленной солнцем за день, наполняли каморку Орловцева. Он шагнул за дверь, утренняя прохлада приняла его в свои объятия, и лес, безмятежный лес, зашептал над его головой свою вечную сказку.

Сегодня с утра есть пара свободных часов, можно и отвлечься от работы. Он направился в молодой соснячок, топорщившийся иголками, метрах в трёхстах за территорией штаба. Сапоги глубоко утопали в мягком зеленовато-жёлтом мхе, вкармане лежал перочинный ножичек с двумя лезвиями, сбережённый ещё с гимназических времён. Сосенки стояли ровными рядами, и можно было видеть этот игрушечный, чистый лесок насквозь. Кругом не было ни души, и кроме птичьего щебетанья ни один посторонний звук не нарушал утренней тишины. Стайки маслят, с темно-коричневыми, а то и светло-жёлтыми шляпками весело разбегались по междурядьям, иногда прячась под ветки молодых сосенок, склонившиеся до самой земли. Орловцев достал ножичек, торбочку и стал аккуратно подрезать ножки молодых маслят, бережно укладывая их в торбу. Со стороны это было похоже на странный обряд-священнодействие: человек кланялся до земли, затем выпрямлялся, делал несколько шагов, снова наклонялся и замирал над каким-то известным только ему священным сокровищем. Занятие это не требовало особого сосредоточения, и мысли Штабного были далеки от сбора грибов.

Он неотступно размышлял о том, что происходило здесь тридцать лет назад, о тех давних событиях, расколовших и погубивших страну.

Ведь начиналась эта агония в июле 1914 года. И начиналась впечатляющим, таким ярким патриотическим единением Царя и Народа. Можно ли было избежать той войны? И таким образом чёрной лавины всех дальнейших событий. Орловцев считал, что именно война стала главной причиной крушения Российской империи. А все-таки, может быть, была возможность победить в ней? Чем больше он размышлял над этим, тем яснее для него становилась неизбежность войны. Где, в какой момент была перейдена та граница, за которой война становилась неотвратима и уже не было никакой возможности избежать её?

К самой фундаментальной причине Великой войны он относил само создание в 1871 году Германского рейха. После разгрома Франции усилиями прусского короля Вильгельма I и канцлера Бисмарка свершилось объединение разрозненных немецких княжеств в единое мощнейшее государство. Появление такого гиганта не могло не вызвать потрясения не только на Европейском континенте, но и во всем мире. Почти сразу же последовала попытка уравновесить ситуацию. Но спохватились поздно, да и сомнительна была сама смена курса России в международной политике, окончательно утвердившаяся в 1894 году подписанием договора о теснейшем сотрудничестве с Францией в ущерб Германии. Это также, по разумению Орловцева, неизбежно втягивало Россию в войну с Германией. Зачем надо было это делать? Ведь с Францией у России не было общих границ, а Германия — она вот здесь, рядом, сразу за порогом. Получалось, что Россия после создания в 1882 году Тройственного союза между Австро-Венгрией, Германией и Италией была обречена на сближение с Францией и Англией и на соперничество с Германией? Это сближение завершилось ратификацией в 1894 году Союзного договора с Францией. И что же? Получается, что после этого большая война стала неминуемой? И уже нельзя было свернуть с той страшной колеи? Могла ли стать препятствием осязаемая, уверенная личная воля Александра III? Возможно, она и могла замедлить сползание к войне. Огромно было влияние могучего русского царя-миротворца, удалось же ему в 1887 году остановить Германию в шаге от нападения на Францию. Возможно, проживи он дольше, сумел бы отвести от России и эту страшную войну. Возможно… Но нежданная, ранняя смерть императора и восхождение на престол Российский человека совсем другого типа, слабого и нерешительного, ускорило приближение катастрофы.

Все это стало понятно Орловцеву гораздо позже, в тридцатые годы. А в четырнадцатом году, накануне войны, он чувствовал только сильнейшее внутреннее напряжение, страстное желание защитить Родину, но вот рационального объяснения происходящему дать не мог. Повинуясь неодолимой исторической неизбежности или все-таки столь же неодолимой силе рока, огромные народы шли к войне, как стада баранов на бойню, не в состоянии осознать весь ужас предстоящей катастрофы. А царь с кайзером до последнего дня обменивались в телеграммах любезностями:

«Милый Вилли!»

«Дорогой Ники!»

Тем временем за окнами их дворцов маршировали мобилизованные полки.

И снова:

«Милый Ники!»

«Дорогой Вилли!»

Так и въехали во всемирную бойню, не разнимая братских объятий.

А если бы Россия не вступилась за Сербию после убийства австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда и его жены? Не объявила или в последний момент остановила бы мобилизацию? Избежали бы войны, спаслись? Но тогда Германия, раздавив за два месяца Францию, всё равно двинулась бы расширять жизненное пространство на Восток, на Россию. И тут уже войны было бы не избежать, на этот раз без сильного союзника. Теперь это подтверждалось и тем, что такая же схема была разыграна Гитлером в начале нынешней войны. В этот раз Россия была изолирована и не могла вмешаться в ситуацию: ни Франция, ни Англия накануне войны не пошли на сближение с Россией. Мучительные дипломатические манёвры закончились не объединением против Гитлера, а договором с Германией.

И что же? Францию легко раздавили, на сей раз ей не помогли ни русские, ни англичане, да и у неё после прежней Великой войны не оказалось духа к сопротивлению. В результате к 1941 году Франция и другие европейские страны с их мощной военной промышленностью были уже оккупированы, и теперь их ресурсы работали на Гитлера. Россия несла бремя войны практически в одиночку до открытия второго фронта, случившегося всего три месяца назад — 6 июня 1944 года.

Но тогда, в 1914-м, ту войну можно было выиграть союзными усилиями в первый же год, не доводя страну до хаоса и отчаяния, до отрицания всякой возможности царской, да и любой другой цивилизованной власти?

И здесь Штабному виделась перспектива успешного исхода. Сражения в августе и начале сентября 1914 года на полях и дорогах Восточной Пруссии, участником которых он был, могли закончить войну победоносно для России и союзников. Но вместо победы — горечь поражений, жестокий разгром Наревской армии Самсонова и спешное отступление Неманской армии Ренненкампфа. А возможность победы была! В этом Штабной теперь был уверен. Сотни раз он анализировал ход тогдашней кампании и находил явные пути к победе в Восточной Пруссии. А вслед за этой победой открывалась дорога на Берлин. И уже никакая переброска немецких войск из Франции в междуречье Вислы и Одера не спасала Германию.

Те два далёких дня, 20 и 21 августа 1914 года, могли стать спасительными для России. Да они и стали спасительными, но только для Франции, для Парижа. После сражения под Гумбинненом германский генеральный штаб срочно перебросил два корпуса и кавалерийскую дивизию от почти окружённой столицы Франции сюда, в Восточную Пруссию. И Париж, висевший на тоненьком волоске, благодаря русским все же устоял. А ведь с падением Парижа в августе 1914 года рухнула бы и Франция. Россия осталась бы одна против Германии. Реальной военной помощи Англия на далёком сухопутном восточном театре войны оказать не могла. В отличие от большинства русских военачальников, жаловавшихся на раннее начало наступления в Пруссию ещё до полного завершения мобилизации, Орловцев считал правильным нанесение стремительного удара, пока главные силы немцев направлены против Франции. Да и сил двух русских армий для этого вполне хватало. Не хватало чего-то другого, и дело упиралось не в солдат и полковых офицеров: провалилось высшее командование и службы тыла.

Не вмешайся командующий армией Ренненкампф в сражение под Гумбинненом на самом его исходе, не останови наступление частей корпуса Епанчина, а пусти в решительное преследование всю мощь кавалерийских дивизий и корпусов, выскочили бы русские на плечах убегающих немцев к Висле. А там подключилась бы и совсем ещё свежая армия Самсонова. И где бы оказалась воинственная Германия к концу сентября?

Война не успела бы высосать соки из России, остались бы силы на реформы и преобразования, на спокойный переход к ограниченной, а затем и конституционной монархии. И не случилось бы страшных трагедий в судьбе Родины. Да и эта — нынешняя Великая война не случилась бы. Война, которая поглотила своим чёрным чревом жизни нескольких поколений, стала больше, чем жизнь, а потом стала и больше смерти, стремясь стать всеобщей смертью — концом человечества.

Иссохший гриб рассыпался в его руке в труху. Это заставило Орловцева очнуться. Занятый своими мыслями, он давно уже вышел из молодого сосняка и теперь брёл по старому лесу. Здесь под большими деревьями среди жёсткой травы желтели шляпки тех же маслят, но уже переросших, червивых и дряблых.

Так и Россия с её трёхсотлетней монархией Романовых за годы той войны зачервивела, одрябла и рассыпалась в труху при первом же толчке революционной массы в феврале семнадцатого года.

Штабной сорвал пучок травы, отёр руки и двинулся в расположение, откуда уже слышались звуки ожившего штаба и гул машин. По дороге пришлось выбросить добрую треть собранных грибов. Ему подумалось, что подобное бывает не только с грибами, но и с идеями, когда они без разбора приходят в бесшабашные головы и бездумно реализуются, превращая в труху жизнь народов. На опушке он остановился, так ему не хотелось уходить из этого умиротворенного места. Всего несколько шагов, и ты снова окружён войной, её трагедиями, поражениями и победами, которые порой горше поражений. Ведь победы в этой войне наполнены горечью и слезами. А в этом леске благословенное, позднее лето. Он и забыл, что в прифронтовой полосе могут быть такие места, где нет ни одной воронки от снарядов, земля не изрыта гусеницами танков и не усыпана гильзами, как желудями поздней осенью под кроной старого дуба.

Серебряное кружево паутины, растянутое между двумя веточками сосенки, сверкало на солнце алмазными капельками росы и едва подрагивало перед его глазами. Сбоку в ожидании добычи затаился паук. Орловцев поразился: тридцать лет назад в самые первые дни войны в подобном же перелеске, только уже по ту сторону германской границы, он так же следил за паучьей сетью. Вспомнил он и яркую нахальную муху, бездумно попавшуюся в сеть паука. Как будто все это уже с ним происходило. Словно подтверждая это, небольшая муха подлетела к пауку. Но вместо того, чтобы запутаться в растянутой паутине, она бесцеремонно уселась на его спину, стала теребить ее лапками и хоботком, будто что-то засовывала в тело паука, вдруг ставшего беспомощным. Орловцев рассмеялся. Оказывается, есть способ, как расправляться с паучьим племенем, избегая расставленных сетей, умом и силой навязывая злодеям свою волю. Да, умом и силой! С этими мыслями Орловцев решительно зашагал в расположение штаба.

Солнце уже поднялось над лесом, оставались последние минуты до начала напряжённого дня в штабе фронта. В палатке, отведённой под столовую, толпились офицеры, завтракали на бегу и быстро расходились по рабочим местам. Штабной зашёл на кухню, передал грибы начальнику офицерской столовой — своему давнему знакомцу, договорился, что вечером будет грибная жарёнка с картошкой. Сел завтракать в одиночестве за угловой стол. Он не спешил, сегодня его утро было свободным, только на десять часов был назначен выезд в штабы 11-й и 31-й армий, которые стояли на левом, южном фланге фронта. Ехать предстояло до Мариамполя, вблизи которого дислоцировался штаб 11-й армии, и далее на юг, в Кальварию, в штаб 31-й армии.

В оперативном отделе штаба фронта работа шла с особым напряжением. Было известно, что в конце сентября командующий фронтом должен представить Ставке Главнокомандующего план наступательной операции в Восточной Пруссии. Соответствующей директивы еще не поступало, но генерал Черняховский уже получил устное указание на детальную разработку операции. Большую часть подготовительной работы штабисты уже сделали, но предстояло ещё решить несколько стратегических и множество тактических вопросов. Рассматривалось два варианта проведения наступательной операции. Первый вариант отдавал предпочтение фронтальным рассекающим ударам в глубину немецкой обороны. Второй предполагал полный охват вражеской группировки ударами с северного и южного флангов фронта. Командующий фронтом склонялся к варианту глубокого фронтального рассекающего удара на Гумбинненско-Инстербургском направлении. Когда и какими силами наносить этот удар, а затем наращивать наступление и уничтожать группировки противника по частям, предстояло решить в ближайшие недели. Для этого и планировался выезд группы офицеров штаба фронта в штабы армий.

Неожиданностью для всех стало известие, что в поездке примет участие генерал-полковник Покровский, который в силу занятости почти никогда не покидал штаб фронта, за исключением вылетов в Ставку Верховного Главнокомандующего. Значит, этой поездке придавалось особо важное значение.

Точно в десять тронулись из Казлу-Руды в сторону Мариамполя. Штабной ехал в третьей машине, вместе с офицерами-железнодорожниками. Разговаривать ему не хотелось, он напряжённо смотрел в окно, пытаясь узнать места, которыми проезжал молодым офицером в августе 1914 года. Ему казалось, что он узнаёт их, и в то же время уверенности не было. Столько лет прошло… Повсюду были видны следы боёв, которые совсем недавно прокатились по литовским землям на запад. Чернели сгоревшие остовы машин, покорёженные пушки, реже танки, которые стащили с дороги на обочины. Не доезжая до селения Саснава, увидел сбитый самолёт — из канавы торчал нелепо задранный хвост, а отдельно, метрах в сорока, виднелся обгоревший фюзеляж штурмовика «Ил-2».

Глядя на него, Орловцев вспомнил, как в самом начале августа 1914 года его отправили от штаба 3-го корпуса в лётный отряд для согласования плана разведывательных полётов и последующей передачи данных. По мобилизации 1-й армейский авиационный отряд Русского Императорского военно-воздушного флота был передан в состав Неманской армии Ренненкампфа. Это был один из лучших авиационных отрядов в России, которая имела тогда самый большой в мире воздушный флот. Летали в основном на «Ньюпорах», из вооружения — только «маузер» у лётчика. Аэропланы больше походили на деревянные этажерки, чем на летательные аппараты. Орловцев тогда подумал, что лучше скакать в конной атаке с шашкой наголо на стреляющие цепи врага, чем подниматься в небо на этом странном, ненадежном аппарате, который каким-то чудом держался в воздухе. А лётчики не просто летали, каждый из них мечтал летать как можно больше. Он уже не помнил фамилий офицеров отряда, но их смех и беззлобное подшучивание над его удивлением и нелепыми вопросами о воздухоплавании до сих пор помнились. Разве можно сравнить «Ил-2» с летательными аппаратами начала века? Но и этот штурмовик, чудо конструкторской мысли, подвластен земному тяготению и вот — беспомощно распластался на земле. Как далеко ушла техника за эти тридцать лет. А человек… Человек так и остался прежним, состоящим из тех же самых костей, той же крови и мышц, да ещё из странного серого вещества, которое называют мозгом. Что поменялось в этом мозге и душе, если она, конечно, имеется, непонятно. Но, безусловно, что-то поменялось.

В штабе 11-й армии прибывших офицеров штаба фронта встречали командующий генерал-лейтенант Галицкий и начальник штаба армии генерал Семёнов. Общая часть совещания проходила в большом зале и закончилась довольно быстро постановкой задач отделам штаба армии. Все специалисты разошлись для работы по соответствующим отделам штаба.

Орловцеву предстояло уточнить несколько вопросов по дислокации частей армии на момент начала наступления, в том числе и в окрестностях достопамятного городка Кальвария. Это уже был район размещения соседней 31-й армии. Выехал он туда с майором Филиным из оперативного отдела штаба армии. Высокий, крепко сложенный молодой офицер с красивым волевым лицом, судя по манерам и грамотной речи, хорошо образованный, сразу понравился Орловцеву. Да и Филин инстинктивно чувствовал в Штабном какую-то особую силу опыта.

А ведь этому офицеру тридцати ещё нет, примерно ровесник моего сына. Кем стал бы он к тридцати годам, гордились бы они с Верой своим сыном? Да, даже если бы он жил незаметным человеком, главное, чтобы жил, жил…

Эти четыре года жизни с Верой — самые счастливые и тревожные в его жизни, начиная с их трогательного знакомства в оккупированном Инстербурге, бурного романа, женитьбы по страстной любви и их такой странной, отрывочной семейной жизни. Жизни между войной и Петроградом. Из отпущенных им четырёх лет они прожили вместе от силы три месяца, которые с трудом набирались из коротких приездов Орловцева в столицу прямо из фронтового пекла. Каким теплом и счастьем наполняла Вера их встречи. А их маленький сын, который, держась за его руку, весной семнадцатого года делал свои самые первые шаги по набережной Невы, забавно переваливаясь рядом с ним, таким и живет в памяти.

Орловцев растёр грудь под шинелью, от воспоминаний о жене и сыне заныло сердце.

Из-за поворота донеслась знакомая песня:

Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно горе горевать.
То ли дело под шатрами,
В поле лагерем стоять.
Там бел город полотняный,
Морем улицы шумят.
Позолотою багряной
Медны маковки горят.
Мимо машины офицеров быстрым походным маршем прошла стрелковая рота, высоко взлетала старая песня, только в последних куплетах вместо строчек о батюшке-царе нынче пели иное:

Закипит тогда войною
Богатырская игра.
Строй на строй пойдет стеною,
И прокатится ура, ура, ура.
Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно горе горевать.
То ли дело под шатрами,
В поле лагерем стоять.
От Мариамполя до Кальварии добрались за час. Машина остановилась на городской площади перед двуглавым собором. Штабной вышел размять ноги, огляделся, припоминая собор и площадь. А вот и то, за что городок получил свое название. Метрах в трёхстах от площади возвышался зелёный холм необычной формы. Холм явно был насыпной, слишком правильной конической формы. На самом его верху виднелась часовенка, одна из тех девятнадцати часовен, которые и составляли знаменитую литовскую Кальварию. Расположены эти холмы с часовнями были так, словно через них шел тяжкий крестный путь Спасителя на Голгофу. Давние дела, призванные дать этому городу и округе особый статус.

Штабной поднялся на холм. У входа в часовню, прислонившись спиной к деревянным воротам, сидел пожилой литовец. Когда Орловцев, обойдя кругом холма, снова подошел ко входу, литовца там уже не было. А из дверей вышла тоненькая белокурая девочка, молча взяла Орловцева за руку и повела за собой в сумрак часовни. Внутри, кроме давешнего литовца, никого не было, а тот остро глянул на него и, печально улыбнувшись, сказал:

— Вот, Орловцев, бывают же встречи, которых ждёшь, но не веришь, что они возможны. И вдруг такая встреча случается. Ты-то хоть признал меня? — Литовец снял шляпу, пятернёй зачесал волосы на правую сторону и теперь смотрел молодцевато, с вызовом.

Поражённый Орловцев долго всматривался в собеседника, постепенно узнавая его:

— Поручик Лебедев? Саша? Неужели это ты? Здесь, через столько лет? Да ты совсем облитовился? Я даже не знал, жив ли ты. Саша… Ну, расскажи о себе!

— Разве расскажешь? — вздохнул Лебедев. — Войну я закончил капитаном. Полк наш разбили в Августовских лесах в середине февраля 1915 года, через месяц, как тебя отозвали. Я с остатками роты попал в плен. Сидели в лагере в Верхней Силезии. Отпустили меня в восемнадцатом году. Жена моя осталась жить в Литве. Ну, я сразу же туда и подался. Жена к этому времени перебралась из Вильно под Каунас. Там мы и потихоньку жили до 1939 года. Недолго поработал у генерала Радус-Зенковича, начальника штаба нашей дивизии… Тут он стал большим военным авторитетом. Когда стало ясно, что вот-вот придут Советы, я перебрался сюда, в знакомые наши края. Да ты и сам знаешь, чем дальше от столиц, тем спокойнее. Вот только как теперь пережить новое пришествие советской власти, я не знаю… А как ты?

— Да, друг, видно, меня Бог от плена уберег. Как я?.. После нашего второго отступления из Восточной Пруссии отозвали меня в штаб Верховного Главнокомандующего, а дальше мотался уже по другим фронтам. Из армии ушёл в июле семнадцатого года. Служил по разным конторам шесть лет, потом по протекции устроился в кавалерийскую школу к Брусилову. А дальше все по штабам. Так потихоньку и прослужил до войны.

— Как же ты служишь у большевиков? Ведь ты — дворянин, офицер Генерального штаба Императорской армии! Смирил себя?

Орловцев не смутился, множество раз он сам себе задавал этот тяжелый вопрос, и ответ у него имелся.

— Саша, не смирился я, понимаешь… Это совсем другое, это великая общая цель. Для меня это русская армия, и в этот раз она должна разбить германцев, разбить их в обеих прусских столицах, в Берлине и в Кёнигсберге. Растереть их армии в пыль, сделать то, что мы с тобой должны были сделать тридцать лет назад. Должны были… Но не смогли. Теперь только Красная армия может это сделать. И я изо всех сил служу этой победе. Надеюсь, победа эта остановит несчастья нашей Родины, возродит страну и освободит нас от вины за случившееся.

— Ты, Орловцев, всё так и продолжаешь о судьбах да путях истории размышлять. Не смириться тебе, видно, никогда.

— Так и есть, Саша, так и есть… Но не оставлять же наш век на откуп трём сухоруким. Понимаешь, друг мой старинный, все эти годы я живу с ощущением невыполненного долга. Что там долга, даже больше — миссии. Тридцать лет назад мы отсюда, из Кальварии, тронулись в поход, который оказался долгим и тяжким восхождением на Голгофу. Мы взошли на эту Лобную гору. Каждый из нас, как Симон Киринеянин, нёс свой крест. И все мы, как и он, рассеялись затем по полям и временам, а Воскрешения так и не случилось. Не случилось среди нас Иисуса Назаретянина. Поэтому и родина наша рухнула в бездну. А теперь, через треть века, судьба снова привела нас сюда, на Голгофу, и наш долг на этот раз спасти, воскресить страну. А для этого надо выиграть войну, добить зверя, и тогда воскреснет Россия.

— Не слишком ли ты, Николай, завышаешь значимость войны в этом деле?

— Конечно, не только война. Но проблемы, созданные войной, только войной и разрешатся, только победой в следующей войне. Ну, а потом уже все остальное. Всё потом, после нашей победы, понимаешь?..

— Непросто тебе, Николай. Но и нам здесь не сладко жилось. Обо всем не переговорить… И так эта наша встреча — подарок судьбы. Что-то толкнуло меня сегодня прийти к этой часовне, прямо на встречу с тобой. Будто чувствовал. И внучка, Вера, за мной увязалась.

— Так эта девочка твоя внучка? А я думал, что она литовочка. Завидую тебе… Никогда у меня не будет внуков…

— Она и есть литовочка, сынок наш единственный на литовке женился. Вдова она теперь, с ней вместе внучку и растим. У всех свои несчастья…

Орловцев еще много о чём хотел сказать своему однополчанину. И о том, что не уберег жену и сына в восемнадцатом году, и о том, что мало смог сделать в те первые полгода войны на территории Восточной Пруссии, мотаясь между штабами и боевыми частями 1-й армии, и о многом другом, что тяжёлым камнем лежало на его душе. Да ещё имя этой девочки — Вера, такое же, как и у его ушедшей жены, всё это разрывало душу Орловцева, но слова комом стояли в горле. Да Лебедев скорей всего и не знал, что он успел жениться во время войны.

— Ладно, Николай, спеши по своим делам, пока тебя не хватились. Мне лишнего внимания не надо, думаю, ты это и сам понимаешь. Прощай, мой старинный друг.

Два однополчанина крепко обнялись. Орловцев, не стесняясь, вытер слёзы, перекрестил Лебедева, погладил девочку по пшеничным волосам и быстро спустился с холма к машине.

Сначала Филин повёз Орловцева за южную окраину городка на берег озера Ория, где инженерные войска 11-й армии выстроили учебный штурмовой городок, и теперь здесь регулярно проходили стрельбы и учёба всех родов войск фронта. Затем поехали в штаб 31-й армии, там больших командиров беспокоить не стали, справились сами. За час решили все вопросы с офицерами, непосредственно занимающимися дислокацией дивизий и бригад армии. Теперь можно было возвращаться в Мариамполь. Неподалеку от штаба размещался армейский госпиталь. Проходя в сопровождении Филина мимо госпитального двора, Орловцев увидел команду солдат во главе с младшим лейтенантом, которые падали на землю, отжимались, ползли, вскакивали, перебегали на новое место и снова падали. Все это продолжалось во всё убыстряющемся темпе, под лающие, матерные выкрики капитана с багровым, налитым кровью лицом. По соседству, скрываясь за забором, нервно курил пожилой майор медслужбы. Орловцев спросил у него, что здесь происходит. Медик неохотно сообщил:

— Это капитан из особого отдела армии лютует. Как выпьет, так спасу нет от него. Тут его наша молодая врачиха отшила… Он к ней приставать начал, лапать, да получил по яйцам. Вот он теперь и зверствует вокруг госпиталя. Бешеный он, две недели назад застрелил одного старого солдата из хозвзвода. Мы тогда подумали, что его, наконец, арестуют. Так нет же, замяли дело. Особисты запугали всех, даже старшие офицеры не решились вмешаться… Держатся от них в стороне.

Неожиданно для себя самого Орловцев решительно двинулся к особисту, резко взяв его за плечо, развернул к себе и что-то прокричал ему прямо в ухо. Поначалу оторопев, особист быстро опомнился, рванул пистолет из кобуры… Но тут же на глазах стал оседать, вся его начальственная фигура сдулась, и он трусцой на полусогнутых ногах побежал за угол здания.

Майор Филин, который пытался удержать Орловцева от конфликта, удивленно спросил:

— Что вы такое сказали ему, товарищ капитан? Вон как он трухнул. Его как будто ветром сдуло.

— Просто сообщил ему, что завтра со своим товарищем из штаба фронта вернусь сюда и выбью из него всю дурь. А потом назвал ему фамилию этого товарища. Она известна только офицерам особого отдела и, как правило, наводит на них животный ужас. Тут-то он и скис. — Орловцев беззаботно рассмеялся.

Филин удовлетворенно хмыкнул, но посетовал, что это было слишком рискованно, ведь связываться с этими ребятами крайне опасно. Никакого впечатления на Орловцева эти предостережения не произвели. Какая-то особая светлая лёгкость воцарилась в душе и теле, наполнила его молодой бесшабашностью и решительностью. Ему казалось, что теперь, после встречи здесь, в Кальварии, с Сашкой Лебедевым, за ним стоит какая-то великая сила, первозданная правда, перешедшая к нему от русских солдат и офицеров, воевавших с ним плечом к плечу треть века назад.


Водитель подогнал машину, офицеры погрузили чемодан с документами, уселись сами и двинулись в Мариамполь. Редкий случай, но дорога была свободна, лишь иногда попадались встречные машины. Ветерок с запада натянул белые облака, но погода оставалась хорошей. Неожиданно откуда-то послышался стрёкот самолётного мотора, он становился все громче. Филин забеспокоился, вытянув шею, стал всматриваться в небо. Беспокоился он не зря: из-за облачка вынырнул немецкий штурмовик и стал нагонять машину. Откуда он только взялся здесь, как пробрался мимо наших самолётов, да ещё и охоту на дороге устроил? Пулемётные очереди взрыли полотно дороги справа, шофер крутанул руль, так что машина едва не улетела в левый кювет, зато очереди прошли мимо. Летящий на малой высоте над дорогой самолёт проскочил далеко вперед и теперь набирал высоту для разворота. Шофёр гнал по разбитой дороге, надеясь проскочить под самолётом, который успел развернуться и начал снижаться прямо над дорогой, заходя для атаки в лоб. Снова затарахтели длинные очереди и опять мимо, только брызги камней хлестнули по обшивке машины. Слава богу, пронесло! Но взрыв бомбы раздался чуть ли не под колесами. Покорёженная машина поднялась над дорогой и, переворачиваясь, рухнула в кювет. Орловцев едва успел сгруппироваться — упёрся руками в стенку машины, вжал подбородок в грудь. Он сильно ударился о переднюю панель, но голова осталась цела. Ногой выдавил дверцу, выскочил, выхватил чемодан со штабной документацией. Водитель пытался вылезти из машины со своего места — дверца перекосилась и не поддавалась. Штабной рванул ее всем телом, сорвав с петель. Лишь майор оставался спокоен, сидел, как ни в чём не бывало, привалившись боком к стенке. Орловцев сунулся внутрь машины, толкнул Филина в плечо. Красивая голова безвольно склонилась на грудь. Тоненькая струйка крови из-за уха быстро заструилась по шее, перелилась через тугой воротничок и потекла дальше к груди, расплываясь тёмным пятном у кармана. Никаких признаков жизни уже не было, крупный сильный человек был убит наповал маленьким осколочком.

Тело Филина положили на обочине. Машину сильно покорёжило, водитель, глухо матерясь, стал вытаскивать из нее все ценное. Орловцев вышел ловить попутку. Вскоре на дороге появился грузовик. Увидев аварию, шофёр притормозил и вынужденно остановился, чтобы не задавить шагнувшего на дорогу Орловцева. Шофёр и сопровождающий лейтенант начали скулить, что им категорически запрещено останавливаться, тем более брать попутчиков. Но Штабной показал им какую-то бумагу, после чего они стали грузить в кузов вещи из разбитой машины. Орловцев вынул из машины большое покрывало, ловко раскинул его на земле, перекатил на него тело Филина, осмотрел карманы кителя офицера, забрал документы, оружие и ключи. И тут его целеустремлённая деловитость схлынула: он, старый вояка, стал на колени перед тем, что ещё минуту назад было живым, молодым, полным энергии, и дико закричал, как безумный, грозя небу кулаками. Перепуганный шофёр спрятался за машиной и ждал, когда Штабной позовёт его. Минут через пять Штабной пришёл в себя, тело завернули в покрывало и аккуратно уложили в кузове грузовика. Там же устроились лейтенант и водитель разбитой машины. Дальше командовал Орловцев, надо было спешить, и грузовик на полной скорости помчался в Мариамполь.

В штабе 11-й армии их уже заждались. Дежурному штабному офицеру сдали документы майора Филина, его пистолет. Орловцев забрал из грузовика чемодан, поблагодарил лейтенанта за помощь. Теперь капитану и его попутчикам двум офицерам-железнодорожникам пришлось размещаться по другим машинам. К Орловцеву подбежал адъютант, передал, что его ждёт начальник штаба фронта, следующий во второй машине.

Когда он подошёл к «Виллису», генерал Покровский распахнул дверцу, пригласил сесть рядом с ним на заднее сиденье, приказал водителю трогаться и, повернувшись к Орловцеву, участливо спросил:

— Что там, Николай Николаевич, у вас случилось в дороге? На тебе до сих пор лица нет.

— Да вроде ничего из ряда вон выходящего, когда идёт бой. Но когда это происходит в тылу и ничего не предвещает трагедии… Майор Филин был образованным, дельным офицером, да и просто красивым парнем… Как нелепо все это произошло… Маленький осколочек, никаких повреждений не заметно и — мгновенная смерть. Я даже не узнал, где живут его родители и живы ли они. Ничего не успел сделать для него, попросил только доложить дежурному по штабу, чтобы побеспокоились о похоронах, и передал документы. Откуда только взялся этот штурмовик? — Орловцев обессиленно замолчал, откинувшись на спинку сиденья. Для человека, погружённого в самую пучину войны, такая глубокая горечь из-за гибели почти не знакомого ему офицера необычна. Если человек прошёл через столько смертей, ему нелегко понять, как можно так горевать об одном убитом.

Генерал сочувственно кивнул головой:

— Вернемся в штаб, от моего имени обратись к начальнику тыла фронта генералу Рожкову, пусть выполнит все, что ты сочтешь нужным по майору Филину. Степан Яковлевич все сделает толково. Ну, что там у тебя ещё нового?

— Всё идет своим чередом. — Орловцев попытался отодвинуть боль недавнего происшествия в глубину памяти. — Оперативное управление штаба фронта дорабатывает план операции. Мне генерал Иголкин кое-что поручает, вызывает на обсуждения. Все, что я мог дать для разработки плана операции в Восточной Пруссии, я дал. Оперативное управление по-прежнему рассчитывает на глубокое проникновение в провинцию с первого удара. Но, думаю, что не удастся. В августе 1914 года такое было возможно, сейчас нет. По укреплению обороны немцами проведены огромные инженерные работы. Наш прорыв в том августе многому научил их. За эти месяцы я еще раз перечитал все, что только есть по той нашей операции. В том числе и своих старых знакомцев, и начальников. Александр Успенский, командовавший тогда ротой в Уфимском полку, напечатал в Каунасе свои мемуары. Очень толково. Вы же знаете, что я работал с генералами Адариди, Радус-Зенковичем, да и Епанчину несколько раз докладывал. Мне удалось собрать все их работы, даже последние записки Епанчина теперь у меня есть.

— О записках первых двух я знаю, а что пишет генерал Епанчин? — Покровский оживился.

— Все больше о царедворцах и интригах пишет, о встречах с царем и царицей, да о своём командовании Пажеским корпусом. О действиях нашего 3-го корпуса в Восточной Пруссии до обидного мало. Но есть и кое-что интересное в этих записках. Особенно, как принималось решение о контратаке 20 августа под Гумбинненом. Оказывается, к часу дня в результате немецких атак возникла угроза окружения 3-го корпуса. Да такая, что надо было отходить. Но это привело бы к общему отступлению всей армии, возможно, даже за пределы Восточной Пруссии. Епанчин решил контратаковать. Это было рискованно, и он связывался с начальниками дивизий. Я присутствовал при его разговоре с генералом Адариди в штабе 27-й дивизии, но не слышал, что говорил Епанчин. Это было после часа дня. Адариди поддержал предложение о контратаке. Тогда Епанчин приказал подготовить удар и в половине третьего начать наступление. Но вскоре начальник штаба армии генерал Милеант позвонил Епанчину и настаивал от себя и от Ренненкампфа на отмене атаки. Епанчин не подчинился, взяв всю ответственность на себя. Доложил, что все команды уже отданы, и войска начали выдвижение. Атака началась, а через час к Епанчину приехал сам Ренненкампф. Его трясла настоящая нервная истерика. Он плакал на груди Епанчина, совершенно потеряв самообладание. Но наступление командир корпуса останавливать не спешил. Но на него страшно давили, и он, в конце концов, не выдержал — остановил наступление. Сказалось и давление начальства, и страшное напряжение боя. В общем, он отдал приказ остановить преследование врага. Вот он, решающий момент! Если бы Ренненкампф не был против наступления, не доехал бы до штаба корпуса или Епанчин устоял и двинул за дивизией весь 3-й корпус, то потом и командующему некуда было бы деваться, пустил бы по следу свою бесшабашную кавалерию. Вот он, единственный наш шанс на решительную победу!

— Ты здесь старше нас всех, а всё ещё романтизируешь то сражение в Восточной Пруссии. Послушай, дивизии не решают исход мировых войн. Тут действуют другие силы.

— Да, но двое суток спустя я шёл по пути бегства немцев и скажу: победа ждала нас, гончий скок на пятьдесят километров без боёв с немецким арьергардом, с панически отступающим противником. Дивизия судьбу мировой войны, конечно, не решает, но опрокинуть костяшку домино может. Затем в дело вступает армия, и рушится вся конструкция. Ведь ещё два дня немецкая 8-я армия и её командующий генерал-фельдмаршал Притвиц находились в паническом состоянии, а первые осмысленные приказы, остановившие отступление и начавшие перегруппировку сил, поступили только к концу третьего дня. Этого хватило бы русской армии, чтобы отбросить немцев за Вислу. Никакой Людендорф и Гинденбург уже не смогли бы остановить лавину русской армии.

— Оставим спор, Николай Николаевич. В конце концов, когда любая война кончается, то при анализе она всегда оказывается скоплением больших ошибок. О чём ещё пишет Епанчин?

— Пишет, что в армии была низкая исполнительская дисциплина среди командиров корпусов и дивизий. Особенно кавалерийских, имевших высокие связи в столице. Имели место быть и большие противоречия, и интриги между командующим армией Ренненкампфом и командованием фронта — Жилинским и Орановским. Разгорелся конфликт командующего армией с начальником штаба Милеантом, из-за чего штаб армии не выполнял должным образом свою работу. Эти высокие штабы были похожи на осиные гнезда. Мы многого тогда не знали: и что личные отношения играли такую роль, и что Епанчин и Ренненкампф вместе учились в академии, и о коммерческих делах Ренненкампфа и других начальников ничего не слышали.

Генерал Покровский усмехнулся:

— У нас таких проблем нет, ударим дружно и решительно. Вот только надо, чтобы ещё и умно. Скоро будем докладывать план операции Верховному… Командующего фронтом на 27 сентября вызывают в Ставку. Вот тогда все станет ясно.

Он помолчал, а потом, доверительно склонившись к Орловцеву, негромко спросил:

— Послушай, Николай Николаевич, ты столько лет ходишь в капитанах. Не надоело? Чего всё время в тени сидеть? Вон, твой знакомец по Николаевской академии Шапошников — маршал.

— Оставим это, Александр Петрович, я ведь не только Шапошникова Бориса, но и многих других, в том числе и под суд попавших, и без суда пропавших, знал. Одного из них, Сергея Каменева, так вообще после смерти осудили. А ведь он был старшим адъютантом у генерал-квартирмейстера в штабе нашей 1-й армии, коллега мой. Так что лучше уж капитаном, но в действующей армии.

Машина резко остановилась, стала осторожно подавать назад. Танковый корпус на большой скорости двумя колоннами пересекал перед ними дорогу, и, казалось, никто и ничто не могло его остановить. Автомобиль охраны, шедший впереди штабных машин, затормозил, но было поздно — крайний танк слегка зацепил передок. Автомобиль развернуло, отбросило в сторону… Рев двигателей заглушил все вокруг. И минут двадцать небо дрожало, прижатое к земле этим гулом. Штабной вышел из машины и с жадностью смотрел, как могучий стальной поток уносился вдаль. Ему не раз приходилось видеть передвижение танковых частей. Но сегодня в этом неукротимом стальном движении проявлялась какая-то необыкновенная сила. И сила эта не отторгала, как бывало раньше, а наполняла его своей мощью.

Сидевшим в первом автомобиле офицерам повезло, все остались невредимы. Машины тронулись дальше. Генерал Покровский увлечённо заговорил об использовании танковых соединений в операциях по прорыву массированной обороны, а Орловцев и не возражал, впечатлённый этой дикой, хоть и рукотворной мощью.

— 7 — Конец октября 1944 года

Колька Чивиков проснулся рано, ещё затемно. Даже на фронте он сохранил привычный крестьянский уклад жизни. Напоил и почистил лошадей, спустил с чердака два диковинных тюка сена, туго обвязанных коричневой бечёвкой. Такого сена ему ещё видеть не приходилось. Плотно спрессованное, правильной формы, как огромный спичечный коробок, сено было уложено на чердаке ровными высокими рядами. Прежде чем дать его лошадям, Кольке пришлось разрезать бечёвку и разворошить тюк руками. Потом он двинулся в расположение комбата узнать о планах на сегодняшний день. Все втайне надеялись получить команду на марш, чтобы не заниматься тягомотным и тяжким окапыванием позиций. Но марша не предвиделось, батарее уже определили место для позиций к северо-западу от соседних посёлков Эллерн и Вальдаукадель[15], на дороге, которая вела в Гумбиннен. Дорога там поднималась на пригорок, и с него был виден холм, где слева и справа от дороги предстояло закапываться в землю. Это направление считалось танкоопасным, и пушки нужно было устанавливать для стрельбы прямой наводкой.

Он вернулся к сараю, когда уже окончательно рассвело. Ребята поднялись и с громким фырканьем умывались, поливая воду на руки друг другу. Расторопный Колька собрал котелки и отправился на кухню. На этот раз он вышел со двора через боковую калитку. Недалеко от забора увидел невысокую насыпь и три ступеньки в пожухлой траве, ведущие вниз.

— Похоже, погребок, — обрадовался Колька, — как это мы его раньше не заметили. Ладно, в конце дня с Ефимом разведаем. — Он перешел на трусцу, гремя на всю округу котелками.

В солдатском племени Колька относился к тому типу бойцов, который и стрелять метко умеет, и в атаку побежит, но с умом. Но особой страсти к стрельбе, как у некоторых, не имел. Да и что в этом занятии такого, чтобы любить его? Так, только по необходимости… Уж лучше мастерить чего-нибудь, чем палить в белый свет, как в копеечку. В своей родной деревне он уже давно числился семейным справным мужиком. Да и то сказать — ему шел тридцатый год, был он жилист, хваток и способен к любой работе, потому как жил в совсем маленькой деревеньке Полстинка в брянской глуши, где ни плотника, ни шорника, ни кузнеца не найти. Вот потому все надо уметь делать самому. Правда, до железнодорожной станции Дубровка идти совсем недалеко, километров пять, не больше. Деревенька его сползала садами в глубокий овраг, по дну которого раньше бежал ручей. Когда ехали на станцию, при спуске в овраг изо всех сил удерживали телегу, а потом на подъёме толкали её вверх, помогая лошади, затем осторожно переезжали по деревянному мосту через речку Сеща. На пути от станции домой всё повторялось в обратном порядке. Поблизости, несколько в стороне от дороги на Дубровку, шли деревеньки Потрясаевка, Тютчевка, Давыдчичи, где жили такие же работящие мужики, как и Колька. В деревне, как и теперь в армии, его порой кликали Чивиком, по фамилии Чивиков. Родного отца Колька никогда не видел, он сгинул в Пруссии в самые первые месяцы германской войны. Они и поженились с матерью только в мае 1914 года, а в конце июля отца уже забрали по мобилизации и увезли в Литву. В сентябре, еще месяца за четыре до рождения Кольки, матери пришло извещение о гибели мужа. После войны мать снова вышла замуж, и Кольку воспитывал отчим, работящий, добрый мужик и отец хороший. Мать частенько несправедливо бранила его, а вот своего первого мужа, с которым и трех месяцев не прожила, вспоминала только как самое светлое в ее жизни.

Несмотря на то что Колька был природным крестьянином, в юности он имел особую мечту — летать на самолёте или хотя бы парить в небе под куполом парашюта. С тридцатых годов в летние месяцы парашютисты прыгали по субботам сразу с нескольких самолетов над большим полем за Дубровкой, и в небе повисали сотни разноцветных одуванчиков, которые ветер сносил к одному или другому краю поля. Самолёты прилетали с соседнего аэродрома Сеща, и местные рассказывали о тамошних бравых лётчиках в кожаных ремнях с кубарями в петлицах. Как хотелось Кольке вот так жепрыгать из бездонного синего неба и парить над родным полем. И он знал, что это ему по силам, что он всему может научиться и все выдержать. Но крестьянская жизнь имеет свою железную логику и не отпускает от себя. Только война вырвала его из привычного природного сельского круговорота.

Завтрак, принесённый Колькой, был не лучше и не хуже ужина, точно таким же, но солдаты рады любой горячей пище и чаю. К его возвращению ребята уже собрались и сидели на лавке у самодельного стола.

— Ну, давай, братцы, налетай! — Колька быстро разложил кашу по котелкам. — Кто куда сегодня двигает? Я целый день буду перетаскивать пушки, комбат сказал, что для лошадей сена полно, а бензин экономить надо. Да и шуму от лошадей меньше, чем от машин. Ну а ты, Иосиф, копать?

— Да, кому же копать-то, как не мне? Дело-то привычное, копай да копай, главное не спешить. Сдуру-то знаешь, чего можно сломать?

Все рассмеялись. Чай допивали на ходу. Ефим уже взгромоздил на спину свою станцию, но Колька попросил его помочь запрячь лошадей. Жеребую Майку он решил не трогать, лишь перевязал ее поближе к сену и воде. Впрягли пару лошадей и подцепили первую — родную свою пушку. То цокая языком, то причмокивая, Колька зашагал рядом с лошадьми. «Ничего, потихоньку перевезем все пушки…» — думал он, прикидывая расстояние до позиции. И еще из головы не уходил их недавний откровенный разговор с Иосифом. Не выдержал хмурый заряжающий — рассказал другу о своих заботах. Вон, оказывается, в каких верхах вращались его родители, у кого он на коленях сидел — подумать страшно. И что? Да ничего хорошего из этого не вышло. Вся семья погибла. А Иосиф теперь с ума от страха сходит — за сестру боится… Нет, об этом молчать надо, лучше забыть, не думать…

Ефим отправился в штаб полка, где капитан Колбаса, начальник связи полка, уже поджидал связистов, нервно прохаживаясь у входа в дом. Легенды об этом капитане расползлись по всему фронту, и не только из-за «колбасной» фамилии. Уж больно колоритен был связист и сам по себе. В частях, как присказку, повторяли его стандартное, лихое представление по телефону: «Начальник связи капитан Колбаса на проводе!»

Сегодня капитан был не в духе. Только что Батя устроил ему сильнейшую головомойку, костеря связистов в самых сильных традициях устной военной речи за отсутствие связи во время вчерашнего марша. Линейной проводной связи на марше, естественно, не было, а радиосвязь постоянно пропадала. Капитан понимал, что Батя совершенно прав, но пытался оправдываться: уж очень холмистая местность пошла. Как раз отсюда начинались Роминтенская пуща и Мазурские озера. Из-за плохой связи третья батарея сбилась с дороги и ушла на шесть километров западнее, в сторону линии фронта. Когда это обнаружилось, вызвать батарею по радиосвязи не удалось, и капитану пришлось на «Виллисе» с двумя бойцами мчаться на её поиски, проклиная нерадивых радистов и сложный рельеф местности. Батарею нагнали в километре от ещё толком не установившегося передового края, спешно развернули в обратную сторону. Вдобавок на обратной дороге, уже в сумерках, водитель не вписался в поворот, и машина ударилась в один из придорожных дубов, которыми в этих местах обсажены все обочины.

Так что теперь левая рука капитана висела на перевязи, и он толком не мог даже закурить, что его страшно злило.

Наконец все связисты были на месте.

— Так, бойцы, это касается связистов всех батарей. Слушайте сюда. Даю вам час. И если к этому времени у меня не будет стабильной связи между штабом и позициями каждой батареи, вы со своими станциями будете бежать впереди пехоты. Понятно? Не на машинах разъезжать, а бежать, обливаясь потом. Пощады не будет никому. Сейчас надо растянуть проводную связь, и через час каждый из вас должен связаться с батарейных позиций со штабом полка и доложить мне о полной готовности. И потом каждый час выходить на связь и докладывать обстановку. Всем проверить рабочее и резервное питание. Если кто-то провалит готовность, голову снесу, не сомневайтесь.

Никто из связистов особо и не сомневался, тем более что знали про разнос, который устроил командир полка капитану. Но и не испугались, хотя капитан Колбаса устраивал разносы похлеще, чем полковник. Ну а что связисты, они ко всему приучены. Как бездомные псы, шарят они вдоль протянутых линий связи, ищут порывы да связь восстанавливают. И подстреливают их чаще, и клянут их громче, и забывают их всегда, как только дело доходит до снабжения да листов наградных.

Добиться устойчивой связи в условиях постоянной дислокации не такая уж и сложная задача. Вот на марше, в движении, когда не знаешь, кто и где находится, тут уже нужно мастерство. Выцыганив у приятелей, штабных связистов, запасные батареи для радиостанции, Ефим отправился на окраину посёлка. Дорога, уложенная плотно подогнанным полевым камнем, шла мимо холма, на котором в окружении дубов стояла оштукатуренная церковь с красной остроконечной черепичной крышей. В западной части церкви была высокая башня, видимо колокольня. Церковь возвышалась над посёлком, совсем не похожая на те, которые Ефим видел в России, на Украине. Да и в Белоруссии с Литвой храмы были другие. Эта же была и строже и проще. Вместе с тем от неё веяло какой-то особенной первозданностью. Рядом с церковью, на соседнем холме, стоял одноэтажный поповский дом. Двери были распахнуты, и солдаты вытаскивали из дома хозяйскую мебель, чтобы удобнее устроиться на новом месте.

«Жаль, что этот дом никто не занял, разграбят его ребята, сожгут», — с сожалением подумал Ефим. Тут же его обогнал «Виллис» начальника связи полка. Машина свернула к дому и въехала на холм, прямо к входу в дом. Офицеры-связисты начали кричать на солдат, требуя занести мебель обратно. Видать, Батя отдал дом попа под расположение связистов. Ну, вот и хорошо, дом целее будет. А если здесь на холме поставить радиостанцию, то и связь поддерживать будет проще. Но не тут-то было. Из дома, отчаянно жестикулируя и смачно матерясь, как это умеют только шофёры и механики, выскочил лейтенант-механик и, не обращая внимания на капитана с перевязанной рукой, стеной пошёл на лейтенантов, а солдаты как ни в чём не бывало продолжали выносить мебель. Но не на того лейтенант нарвался. Связисты начали вырывать стулья из рук солдат, механик решительно отталкивал офицеров. Началась свалка, одного из связистов повалили на землю, но пистолеты никто вытащить не решился. Все были ещё трезвые и знали границы допустимого. Численное преимущество было на стороне противников, травмированный капитан Колбаса в расчёт не принимался, только раздавал пендели механикам да смачно матерился. Ефим, видя это, побежал к дому, на ходу освобождаясь от радиостанции. Вцепился в одного из солдат, опрокинул его на землю, стараясь держаться от офицеров на удалении. Преимущество перешло на сторону связистов, и возня постепенно затихла.

Техник со своими шофёрами покидал поле боя, проклиная на чём свет стоит все связистское племя. Вслед ему зычно хохотал капитан Колбаса.

— Вовремя ты появился, сержант. — Колбаса одобрительно похлопал Ефима по плечу. — Давайте-ка быстро заносите всё обратно. Я останусь здесь, а вы, товарищи лейтенанты, дуйте за личным составом. Размещаемся здесь, технику ставим на дворе.

Слегка помятые, но довольные лейтенанты забрались в «Виллис» и помчались в штаб полка. Ефим принялся не спеша затаскивать стулья в дом. Комнаты в доме были светлые и чистые, служивые ещё не успели натаскать грязи. Мебель была грубоватая, прочная, в каждой комнате в углу стояла кафельная печка. За дверью возле книжных полок лежала стопка книг, завёрнутая в плотную бумагу. Как будто хозяева должны были забрать их с собой, да не сумели, рук не хватило.

Тем временем к дому подвезли полковых связистов. Теперь Ефим мог отправляться дальше, к позициям второй батареи. Путь недальний, через час он уже был на месте. Позиции для батареи готовились на склоне холма. Обустраивались площадки для пушек и хранения боезапаса. Отрывались окопы и щели для солдат. В стороне от орудий готовился КП — командный пункт батареи. Работа предстояла большая, но ребята копали не спеша, ровным темпом, как уже привыкли за многие месяцы войны. Недаром батарейцы шутили: стрельбы — ерунда, главное — окопаться.

Колька со своей тягловой силой притащил первую пушку и тут же отправился за второй. Иосиф, стоя в окопчике, уже отрытом по пояс метрах в пятнадцати позади орудия, махнул Ефиму рукой, подозвал к себе. Копать предстояло ещё долго, до вечера не управиться, а обустраивать и укреплять стенки окопа — это уже на завтра. Иосиф вылез из окопа, закурил.

— Ну, что? Хочешь покопать прусской землицы? Держи лопату!

Ефим спрыгнул в окоп, там было сухо. Хорошо, что позиции на взгорке, в низине под ногами уже хлюпала бы грязь. И копалось пока хорошо, земля бралась ровными пластами, но уже начинала липнуть к лопате, значит, дальше пойдет тяжёлая глина. Главное, чтобы не было воды и камней, ну а глина — дело привычное.

— Иосиф, окопчик-то узковат будет, не развернуться, — подначил товарища Ефим.

— Если тебе узковат, так сними еще сантиметров по тридцать со всех сторон. А по мне так на пару дней и такой щели хватит. Потом, глядишь, и в новом месте копать будем. Перекопаем, мать её так, всю Восточную Пруссию. Ладно, вылезай, давай руку.

Ефим, ухватившись за руку товарища, легко выскочил из окопа.

— Позиция-то хорошая, да вот деревья рядом. Помнишь, Иосиф, когда мы в Белоруссии стояли, зимой ещё. Батарейные позиции в лесу, среди деревьев, разместили, вроде маскировка. А как под артналёт попали, так посекло ребят осколками. Помнишь?

— Такое разве забудешь?

События того зимнего дня навсегда засели в памяти Иосифа. Позицию их батареи обстреливали минами, которые начали рваться вверху, попадая в стволы и крупные ветки деревьев. И тысячи осколков сверху косили солдат у орудий и в окопах. Спасали только узкие щели, где солдаты, вжавшись в самое дно, лежали до конца обстрела. А лошади, беспомощные лошади, гибли. Из всех батарейных лошадей уцелела только Майка. Каким-то неведомым способом Колька затащил лошадь в окоп и заставил там лечь. Тем и сберег. Половину батареи тогда выбило. Иосифа передернуло от тяжёлых воспоминаний.

— Ефим, вон там КП твоего комбата, топай туда, получишь свою персональную лопату.

— Не боись, Иосиф, не припашут. У меня своя задача, да и начальство у меня своё. — Ефим закинул за спину радиостанцию и решительно двинулся на КП батареи.

Иосиф грустно посмотрел ему вслед, тяжело вздохнул, спрыгнул в окопчик, чтобы продолжать опостылевшую, но ставшую уже привычной работу.

КП уже почти полностью отрыли, но накат-крышу ещё не сделали, только начали подвозить бревна. Заниматься устройством стационарной связи сейчас — только под ногами болтаться. Ефим тщательно завернул станцию в плащ-палатку, поставил её к стволу дерева и пошёл в посёлок, куда должны до вечера перебраться вторая и третья батареи. К холму прилепился совсем маленький посёлочек, не то что Толльмингкемен, но и здесь места для батарейцев хватало. Один из домов уже заняли солдаты, здесь же по соседству возился и вездесущий Колька. Отправившись за второй пушкой, Колька завернул в посёлок и занял приглянувшийся ему дом с двумя капитальными сараями. Увидев Ефима, он обрадовался:

— Давай, обустраивайся здесь, пускай все видят, что место занято. Следи, чтоб никто сюда не сунулся. Мне задерживаться нельзя, до вечера буду орудия перетаскивать. Вернёмся поздно. И я и лошади будем чуть живые.

Ефим отыскал две дощечки, уголёк. Написал: «Расположение второй батареи. Все занято». Одну дощечку прибил на калитку, вторую на дверь дома. Комнаты за несколько дней выстудились, но затопить печку Ефим поосторожился: корректировщики огня засекут дым из трубы, да и накроют снарядом. Для опытного артиллериста дело нехитрое, могут и без пристрелки шарахнуть. Но все-таки желание согреться взяло верх над осторожностью, и, выбрав самые сухие поленья, сержант затопил печь. Чем суше дрова, тем жарче они, от такого огня и дым прозрачней. Его труднее заметить с трёх-четырёх километров. Печка весело загудела, набирая тепло. Ефим прикрыл нижнюю дверцу-поддувало, чтобы уменьшить тягу, ну, и чтобы уголёк не выскочил на деревянный пол.


За этой вознёй незаметно пробежало время, и Ефим, подложив в печь побольше дров, побежал на КП.

Ребята уже уложили поверх здоровенной землянки накат из брёвен, сверху раскатали брезент и теперь засыпали крышу толстым слоем земли. Стенки землянки обшили неизвестно где добытыми обрезными досками, такими же уложили заранее выровненный и утоптанный пол. Получилось вполне приличная большая комната, правда, с низковатым потолком. В углу уже стоял стол для работы с картами. Вот как раз возле него Ефим и установил радиостанцию и телефонный аппарат. Быстро вывел антенну на улицу и забросил на ветку растущего рядом дерева. Включил радиостанцию, настроил её и на заданной частоте практически сразу нащупал позывные командира полка. Установил связь, доложил о готовности и начал ожидать расписания плановых докладов. Солдаты уже заканчивали укрепление траншей с боковыми ответвлениями и выходами на противоположную сторону холма. Накат на КП, конечно, от прямого попадания бомбы или крупнокалиберного снаряда вряд ли защитит, а от всякой мелочи укроет надёжно. Ефим еще возился в блиндаже, когда комбат и его заместитель, лейтенант Рогов, начали осмотр.

— Ну, что, Ефим, со связью порядок? Соедини-ка с командиром полка.

— Товарищ капитан, только что связывался, командира в штабе нет — поехал осматривать позиции. Следующий сеанс связи будет через час. — Сержант чуть не поперхнулся, стараясь доложить как можно молодцеватей.

— А на какую батарею Батя поехал, не сказали?

— Никак нет! Но штабной связист видел, что поехали на север, мимо железнодорожного вокзала.

— Ага, ясно. Там Батя задержится надолго. Значит, к нам сегодня не приедет, — подытожил Каневский. — Давай, лейтенант, занимайся обустройством позиций, а я пойду выбирать место для наблюдательного пункта. Сержант, за мной.


Лейтенант Рогов остался осваивать свой командный пункт старшего офицера батареи, а капитан, выбежав из блиндажа, поднялся на гребень холма и стал высматривать место для наблюдательного пункта. Место он выбирал такое, где можно было укрыться понезаметнее и откуда удобно будет вести наблюдение за противником и корректировать огонь орудий. Через ложбину, метрах в трёхстах вправо от дороги, комбат усмотрел подходящую высотку. Он с ходу перепрыгнул придорожную канаву, заполненную водой, пригибаясь, пошёл к намеченной высотке, стараясь оставаться за гребнем пригорка. Сержант шёл рядом, налегке, без привычных катушек проводов и радиостанции.

— Ну как, Ефим, разместились в посёлке? Придется задержаться здесь на недельку-другую. Как там, место для командира оставили?

— Места хватит всем, а вот обустроиться ещё не успели. Я только заскочил туда и занял один дом на окраине с сараями для батарейных лошадей. А старшина для вас выбрал дом в центре. Там уже вовсю старается Романенко. Хозяйничает, вместо того чтобы позиции для пушек откапывать. Видать, в ординарцы набивается.

— Что это, Ефим, вы все так не любите Романенко? Чем он вам насолил? А ординарец мне просто по штату не положен. Всю хозяйственную работу под руководством старшины он делает дополнительно.

— Марк, ну не такой же ты наивный, чтобы думать, что он это делает дополнительно. Старшина забирает его из орудийного расчёта, а ребятам приходится копать и за себя, и за него. Сегодня он готов выполнить любой твой приказ и бежать впереди хозяина, но чуть что — плюнет в спину, а то и донесёт на тебя. А куда настучать, он знает. Гнилой он человек, мужики в батарее напраслину наводить не станут. Держал бы ты его подальше от себя, пока он какую-нибудь подлянку тебе не устроил.

— Ладно, чего-то ты разошёлся. Попридержи язык. Сам ещё зелёный, а уже командира поучаешь. Уж как-нибудь разберусь.

Наступило отчуждённое молчание. Выбранный комбатом холм был чуть повыше, чем место, где окапывалась батарея. Вдобавок здесь росли высокие деревья. Комбат осмотрел взгорок со всех сторон и одобрил — самое то.

— Ефим, давай бегом к старшине, пусть подготовит людей и материалы. Как только стемнеет, они выдвинутся сюда и отроют маленький, хорошо замаскированный блиндаж. Землю рядом не выбрасывать, уносить в сторону. Сверху всё опять уложить дёрном. Вот на этой липе сделать смотровую площадку. Пусть набьют рейки по стволу метров на десять в высоту, а там, где ствол раздваивается, соорудят площадку. Только никаких оструганных досок и реек, белое заметят издалека. До завтрашнего утра, ещё по темноте, протянешь сюда с КП телефонную связь, только тяни не поверху, а с обратной стороны холма. И ребята пусть не ломятся сюда как попало, а заходят снизу, с тыльной стороны. Достань сапёрную лопатку и отметь место для блиндажа.

Сержант достал маленькую немецкую лопатку, быстро отрыл угловые отметки блиндажа, на которые указал комбат.

— Теперь, пожалуй, всё. Беги в батарею, передай распоряжение старшине и занимайся своей связью. А я ещё здесь посижу, понаблюдаю. Да, Ефим, оставь мне свой автомат на всякий случай.

Хоть и не положено передавать своё оружие другому, но сержант снял с плеча автомат, отдал капитану и сбежал по тыльной стороне холма к ручью, а затем уже вдоль него по низине не спеша направился к позициям батареи. По дороге прикинул трассу для прокладки линии связи от командного пункта батареи до только что выбранного наблюдательного пункта. У него в запасе были четыре полные катушки провода, так что просить у полковых связистов, вечно зажимающих комплектацию, не придется. Много чего нужного у него припасено… Ефим понимал про себя, что связист он классный, и цену себе знал. Лёгкий на ногу, ловкий, выносливый, он мог пробраться куда угодно, быстро отыскать разрыв провода и восстановить связь. К тому же слухач отличный, высший класс показывал, принимая сообщения азбукой Морзе с огромной скоростью и отбивая на телеграфном ключе ответные. Хорошо натренировали его старшины за три месяца учёбы в 43-м году. Конечно, сейчас руки у него огрубели, но, если понадобится, то он справится. Всё у него разложено по металлическим коробочкам, стянутым резинками. За год он подобрал отличный набор всяческого мелкого инструмента и приспособ связистских. Миниатюрные и побольше щипчики, плоскогубцы, ножнички, трубочки резиновые, клеммники, изоляция всякая — всё разложено в идеальном порядке. И в машине командира полка лежит его специальный рундучок со всевозможными техническими штучками.

Ну, что ж, обойдётся он своими запасами и, как стемнеет, проложит связь. С этими мыслями Ефим вышел к позициям батареи, на которых осталось только охранение. Привезли запоздалый обед или ранний ужин, и все спустились в посёлок, где столоваться куда сподручнее. Ефим отправился туда же.

На дворе занятого ими дома уже возились, негромко переговариваясь, Колька и Иосиф. Возле сарая уютно хрумкала сеном Майка, ещё пара лошадей стояла у забора. Солдаты, завидев Ефима, обрадовались:

— У тебя сегодня на жратву прямо нюх какой-то! Только стали кашу раскладывать по котелкам, и ты тут как тут. Это ж верный признак бывалого солдата.

Колька беззлобно рассмеялся и, не жадничая, вдоволь положил каши в котелок. Такое веселье бывало нечасто, только в минуты особого душевного спокойствия.

Внезапно со стороны сарая послышался грохот. Ефим и Иосиф мгновенно вылетели во двор. Гибкая тень метнулась от двери сарая в сторону сада. Ефим кинулся наперерез, зацепил ногу убегающего, и они кубарем покатились по траве. Ефим оказался сверху, да ещё успел заехать неизвестному прикладом по шее. Тут же навалился и Иосиф.

Снизу послышалось всхлипывание:

— Nicht schiessen! Nicht schiessen… (Не стреляйте! Не стреляйте…).

— Да это пацан немецкий. — Иосиф встал и начал отряхиваться, внимательно осматриваясь по сторонам.

Ефим связал пленнику руки, рывком поднял с земли и повёл в дом. Колька даже не успел ничего понять, так и продолжал сидеть за столом. Теперь они смогли рассмотреть своего пленника. Пацану на вид было лет четырнадцать — худой, белобрысый, хрупкий как былинка — казалось, он не представлял для солдат никакой опасности. Однако Ефим на всякий случай стреножил ему, будто подросшему жеребёнку, ещё и ноги, после чего усадил в углу на стул. Смотреть на него было жалко, всё его щуплое тело сотрясалось от рыданий.

— Ефим, спроси его, что он тут делает. — Колька сохранял спокойствие и благоразумие.

— Wer bist du, und was machst du hier? — с трудом выдавил из себя связист и ткнул парня в бок. Тот испуганно, глотая слова, быстро залепетал по-немецки. Ефим ничего не понял и попросил говорить медленно и просто.

— Ich wohne in diesem Haus… — коротко ответил пленник.

— Он говорит, что живёт здесь… Это дом их семьи, зовут его Христиан. — Ефим облегчённо вздохнул, так как боялся не понять ответ. Он уже давно не слышал беглой немецкой речи. Да и тот немецкий, который иногда, по старой ещё австрийской традиции, звучал в их городке, так сильно был перемешан с идишем, что самые простые слова распознавались с трудом.

— Wo warst du? Ist jemand noch hier? (Где ты был, и есть ли тут кто-то ещё?)

— Nur allein hier. War im Walde, und abends bin ins Dorf gekommen. (Я тут один. Был в соседнем лесу, а к вечеру пришёл в посёлок.)

— Ладно, всё с пацаном ясно. Пусть сидит, закончим ужин, да и отведём к комбату, там и допросят. — Колька принялся доедать порядком остывшую кашу.

Ели молча, после такого — уже не до душевных разговоров. Только принялись за чай, как в окошко со стороны двора робко постучали. Иосиф с Ефимом выскочили во двор. У окна стоял мужчина и две женщины, закутанные в тёплую тёмную одежду, у их ног крутилась собака. Иосиф завёл их в комнату, собака улеглась у порога. Ефим обошёл дом, тщательно осмотрел двор и сад. Когда воротился, немцы что-то пытались объяснить солдатам. Ефим коротко перевёл:

— Это родители и сестра Христиана, они крестьяне, живут в этом доме, а пять дней назад ушли в соседний лес — переждать бои. Замёрзли, последнее время ничего не ели. Пришли взять в погребе продукты. Просят отпустить их и сына.

Колька решил взять ответственность на себя. Отца усадил в углу рядом со связанным сыном, а мать с дочерью в сопровождении Иосифа отправил в подвал за едой.

— Ефим, сходи к комбату и доложи, а они пока поедят и согреются. Вдруг скажет отправить их в полк к особисту, так хоть пойдут не голодные.

Ефим, недовольный тем, что пришлось так и уйти из дома, не закончив ужин, отправился к комбату. К удивлению сержанта, тот спокойно отнёсся к появлению местных жителей. Велел разместить их в придомовом сарае, а в полк решил сообщить на утреннем докладе.

Обратно Ефим возвращался в хорошем настроении. Почему-то отправка семьи к полковому особисту вызывала в нём внутренний протест и сомнение, будто они совершали предательство по отношению к этим доверившимся им немецким селянам. Хотя, собственно, какое им дело до этих местных жителей? Сами-то немцы сильно заботились о жителях их родных деревень? Главное, чтобы они не путались под ногами. А что там с ними решат в полку, их не касается. Хотя какое-то беспокойство в душе оставалось.

Через полчаса Ефим вернулся в дом и застал всех в комнате. Христиана уже развязали. Солдаты и немцы с аппетитом ели домашнюю колбасу, принесенную хозяевами из погреба, запивали чаем из цивильных кружек, которые немка достала из сундука, стоящего с откинутой крышкой у стены. Немец пытался что-то объяснять, но солдаты не понимали и возвращению Ефима обрадовались. Он тоже не всё понимал в торопливой немецкой речи, но суть сводилась к тому, что они мирные люди, замёрзли и оголодали в лесу, и нельзя ли им теперь вернуться домой. Как и приказал комбат, семью разместили в одном из сараев, строго-настрого запретив выходить со двора, а в ночное время и из сарая.

Уже совсем стемнело, и Ефим с Иосифом, вызвавшимся в помощь, отправился тянуть телефонную линию к наблюдательному пункту. Каждый нес по две катушки провода, да ещё автоматы били прикладами по спинам солдат. Через час дотянули линию до места. Там уже отрыли и обустроили маленький, хорошо замаскированный, совсем незаметный блиндажик. Ефим затащил провода внутрь и развел по блиндажу, прикинув, где будет удобнее установить телефонный аппарат.

Неслышно, как крадущийся за зверем охотник, к блиндажу подошёл комбат. Приглушенно, шёпотом спросил, закончили ли они работу, отправил их в посёлок, а сам полез на дерево, где уже устроили хорошо замаскированное место наблюдателя. Солдатам такое странное поведение командира было привычно, каждый раз на новом месте их капитан вел тщательный осмотр местности не только днём, но и ночью.

Иосиф ворчал:

— Ну, все, теперь опять каждую ночь будем пушку по горкам таскать. Твой комбат все никак не навоюется. Личные счёты, видите ли, у него, а в мыле мы. Ни поспать, ни поесть. Когда уж он успокоится.

— Нет, Иосиф, пока до Берлина не дойдем, комбат не успокоится. Глядишь, мы еще и по берлинским улицам пушку покатаем.

Солдаты возвращались в посёлок скрытно, вдоль только что проложенной линии связи, бегом преодолевая открытые места. Береженого бог бережет, да и распогодилось нынче, все видно — ясная ночь опустилась на холмы, долины и посёлки этого озерного края, откуда начинаются таинственные Мазурские леса.

— 8 — 21-26 августа 1914 года

Звёздная ночь растекалась над Роминтой. И под этим черным бархатом в глубоком, покойном сне в каждом доме, в каждом сарае, в копнах сена и просто под раскидистыми деревьями лежали тысячи русских мужчин. Малограмотных и блестяще образованных; с большими грубыми руками и руками с длинными, тонкими пальцами музыкантов; окающие, акающие; сыновья бывших крепостных крестьян и великих князей; отцы семейств и юнцы, еще не нашедшие своего семейного счастья; с самыми обычными русскими и немецкими, татарскими, литовскими, грузинскими, еврейскими, польскими, черкесскими фамилиями — все они были русскими воинами. Все они в эту ночь спали, как спят крестьяне после своей обыденной тяжёлой работы. Только работа их была не просто тяжела, но и изначально предполагала смерть тех, кто делал ее.


Точно так же, как и все, в уцелевшем доме имения Рудбачен спал Орловцев. Под утро его сон стал беспокойным. Ему снились паровозы, извергающие клубы пара, длинные поезда, подходящие к перронам, усатые кондукторы, свистящие в свистки, тысячи пассажиров с заплечными ранцами, вбегающие в вагоны. Он слышал топот их подкованных сапог, короткие команды и бесконечный перестук колес на рельсовых стыках. Поезда входили в его сон один за другим, штабс-капитан выскакивал на пути, размахивал руками, пытался остановить их, но они шли и шли на юго-запад, не останавливаясь, прямо из его сна врываясь в реальность ночи. Наконец он с трудом вынырнул из этого сонного плена, встал, умылся во дворе у колонки. В офицерской столовой уже заканчивал ранний завтрак начальник штаба дивизии генерал Радус-Зенкович. Он сообщил офицерам, что большинство погибших свезли в Маттишкемен, сегодня утром их отпоют и похоронят в братских могилах. Несколько офицеров отправились в Маттишкемен, с ними увязался и Орловцев. Езды от Рудбачена по проселочным дорогам меньше часа, шли налегке, резвой рысью. Старое сельское кладбище раскинулось за околицей поселка, сильно порушенного огнём немецкой артиллерии. Стволы деревьев на кладбище и за ним стояли иссечённые осколками, кладбищенская ограда, многие памятники и надгробия разбиты. При входе на погост уже отрыли свежие могилы для офицеров, ближе к центру зияла огромная яма — солдатская братская могила. Жирные чёрные комья ещё влажной земли рассыпались по изумрудной траве, а сверху золотой россыпью неуместно празднично лежал светло-жёлтый песок. Тела солдат уже сложили на траве у входа на кладбище, и их все ещё продолжали подвозить на скрипучих подводах. Хоронили рядовых и унтеров без гробов. Четверо солдат спрыгнули на дно ямы, принимали тела с того края, который пониже, укладывали на дно в несколько рядов и затем друг на друга. А скрип похоронных телег все висел и висел над кладбищем.

Наконец огромную братскую могилу засыпали, установили над ней высокий сосновый крест.

Офицеров хоронили в отдельных могилах. Перед могилами поставили открытые гробы, в них уложили тела погибших, чтобы товарищи могли проститься с ними. В одном из гробов лежал офицер с большим осколком, застрявшим во лбу. Как ни пытались вытащить этот осколок из лобной кости, так и не смогли… Так и похоронили с осколком, не освободив человека от убийственного металла.

Отпевал воинов благочинный дивизии. Ни слез, ни рыданий, мужчин хоронили мужчины. Орловцев стоял в головах погибших, и это отпевание молодых мужчин под высоким радостным небом в узорчатой тени густой листвы казалось ему совершенно противоестественным. Только в самом конце службы, когда священник с чувством огласил: «Со святыми упокой…», смерть знакомых офицеров стала для Орловцева реальностью. Они, убитые, теперь как будто отделились пока еще прозрачной, но уже непреодолимой стеной от них, волею провидения оставшихся в живых. Над могилами офицеров поставили небольшие кресты с фамилиями и номерами полков, где они служили.

Вскоре все разошлись.

Орловцев вышел за ограду, прошёл вдоль кладбища и присел, привалившись спиной к стволу березы. Возвращаться в Рудбарчен не хотелось. День разгорался, кладбищенская кукушка, не останавливаясь, куковала и куковала. Казалось, она была готова напророчить века, но было непонятно, был ли тут хоть один счастливчик из тех, кому достанется хотя бы год от её щедрот. Выживет ли хоть кто-то в этой мясорубке, в которой всего за четыре дня на этом небольшом пятачке земли были перемолоты тысячи жизней.

Поднялся ветерок, штабс-капитан спиной чувствовал, как раскачивается ствол дерева, но внизу царила тишина, и среди полевых трав текла своя особенная жизнь, совсем не видимая и не осознаваемая с высоты человеческого роста. Мириады насекомых ползали в траве, по земле и листве, занятые своими делами, необходимыми для течения их жизни, и, казалось, никак не связанными с тем, что происходило у людей. Чёрный муравей карабкался на стебелек выше и выше, пока тот не склонился. Муравей упал на офицерский сапог, побежал по брючине вверх, на китель и дальше до шеи, заполз под воротничок, и тут был слегка прижат тканью к шее, испугался и своими маленькими челюстями куснул розовую человеческую кожу. Орловцев, почувствовав легкое жжение, не раздумывая, хлопнул себя рукой по шее, нащупал пальцами мельчайший комочек и бросил его на землю. Ничего не произошло, шелест листьев все так же смешивался с пением птиц, и так покойно было кругом. Ничего не изменилось с этой случайной, совсем не обязательной смертью муравьишки — такой же Божьей твари, как и человек. А хоть бы и гибель человека? Что изменилось бы от этого в природе? Ничего, все так же шумели бы травы и деревья, текли ручьи, и одно время года в свой срок сменялось бы другим. И только где-то далеко молодая женщина останется без мужа и уже никогда не родит от него детей, совершенно особенных — его детей. А те не родят своих детей, и никогда, никакими усилиями уже никто не сможет заштопать эту дыру в человеческом племени.

Тем временем к воротам кладбища подъехали несколько всадников. Оказалось, офицеры Уфимского полка хотели попрощаться со своими погибшими товарищами, но опоздали. Они обошли свежие могилы, подолгу задерживаясь возле крестов с именами однополчан. Видно было, что среди похороненных у приехавших офицеров были ближайшие друзья, и горе их искренне и велико. Через час офицеры отправились с кладбища в полк, за ними тронулся в штаб дивизии и Орловцев. Обратная дорога навевала печаль, все хутора, все деревни были сильно разбиты немецкой и русской артиллерией. Многие дома с пустыми глазницами окон ещё дымились, но никто не пытался их тушить. Дома стояли с проломленными крышами, с выщербленными стенами, густо усеянные глубокими оспинами от осколков и пулемётных пуль. Полотно дороги и обочины были сплошь изрыты воронками от тяжёлых снарядов. По дороге тянулись обозы, боевые части практически не перемещались. На рысях проскакал казачий разъезд и свернул к видневшемуся впереди богатому фольварку. Когда через несколько минут штабс-капитан подъехал к уцелевшему фольварку, над каменным сараем уже поднимался густой дым, казаки выбрасывали в окна стулья, подушки и явно собирались вслед за сараем запалить дом. Орловцев вызвал их подхорунжего и решительно потребовал прекратить разбой. Недовольные казаки вышли из дома с огромными тюками, приторочили их к седлам и рысью отправились в свою часть. Сарай уже полыхал вовсю. Глубоко сидит в человеке страсть к разрушению и легко при первой же возможности вырывается наружу. Орловцев оставался во дворе фольварка ещё час, пока пожар не начал затихать и не стало ясно, что на старинный дом огонь уже не перекинется.

К обеду Орловцев опоздал, офицеры штаба уже расходились. Несколько столов и лавок они вытащили из палатки и отобедали на воздухе. Настроение у тех, кто не участвовал в похоронах, было веселым. Как всегда, вспоминали эпизоды отгремевшего боя, окрашивая их непременно в яркие, победные тона, шутили, балагурили. Постепенно улучшилось настроение и у Орловцева.

Как раз в этот момент подошел капитан Павлов из штаба дивизии. Весёлый беззаботный малый болтал безостановочно. Видимо, после страшного нервного напряжения вчерашнего дня его, наконец, отпустило, и он расслабился. Павлов торжественно объявил, что поступила высочайшая телеграмма о награждении орденами участников вчерашнего сражения при Гумбиннене и выплате двойного жалованья. Большинство офицеров наградили орденами Станислава второй степени с мечами. Все вновь вернулись к столам, чтобы обмыть честно заслуженные ордена. Зазвучали здравицы командирам, спели «Боже, царя храни…». Людьми безраздельно завладела радость, которая только и может быть у тех, кто недавно счастливо избежал смерти.


Неожиданно день потускнел, подёрнулся серой поволокой. Серость эта все сгущалась и сгущалась, переходя в черноту. Облака, ещё минуту назад белые, теперь сумрачно потемнели. Всё затихло и оцепенело, как это случается погожим летним днём при приближении нежданной грозы. Воздух стал густым и тяжелым, на замерших деревьях не колыхалась ни одна ветка, не шевелился ни один листок. Слова замирали, едва сорвавшись с уст говорящего. Воцарилось тревожное молчание, веселье сменилось растерянностью, а затем ужасом. Все с болезненной остротой ощутили трагический символизм надвигающейся темноты. Полное солнечное затмение грузно нависло над Восточной Пруссией 21 августа, на следующий за русской победой день. День, когда победители праздновали первую многообещающую победу, дав проигравшим шанс стремительно нарастить свои силы, чтобы затем, сжав их в кулак, нанести ответный смертельный удар. Не больше десятка минут висела над землей тягостная тень, и с постепенным освобождением солнца из лунного плена природа стряхивала оцепенение, оживала, но люди оставались в смятении. Павлов, подавленный произошедшим, уже больше не балагурил, молча сидел за столом и что-то торопливо писал на вырванном из тетрадки листке. Оказалось, письмо родителям. Многие офицеры по какому-то неясному им самим позыву вслед за ним сели за письма своим близким. Орловцев поддался общему настроению и написал трогательное письмо родителям в Тверскую губернию. На отдыхе время тянется в разы медленнее, чем в бою или на марше. Но и этот томительный день отдыха закончился, и своим чередом прошла ночь.

Утром 22 августа части 27-й дивизии тронулись на запад. Дивизии было приказано выйти к Алленбургу[16]. Шли широким фронтом, растянувшись между Инстербургом и Даркеменом точно так, как бежали немецкие войска с поля боя под Гумбинненом.

Повсюду глаза натыкались на следы этого поспешного отступления: брошенные винтовки, ранцы, патронные ящики, опрокинутые повозки со снарядами и орудия, трупы лошадей, бинты и окровавленная вата. Офицеры и солдаты видели, что отступал противник в панике, немцы попросту бежали. Значит, преследование врага развивалось бы успешно и привело бы к полному разгрому немецкого корпуса. А если бы удалось ввести в преследование кавалерийский корпус и дивизии, то за двое суток судьба провинции была бы решена и войска врага отбросили бы далеко, за Вислу. Судьба дала русским счастливый шанс, дала не просто так, а за мужество и стойкость солдат и офицеров под Гумбинненом. А ещё вернее — за великое терпение, которое в обороне важнее смелости. И этот шанс высшие командиры упустили, не смогли использовать. Повторится ли он, или судьба отворачивается от тех, кто не удерживает огненную птицу удачи в своих руках?


Сразу после форсирования речки Ангерапп[17] начальник штаба дивизии отправил Орловцева в Гумбиннен для поддержания связи со штабом корпуса Епанчина, взявшего город. Делать нечего — пришлось возвращаться назад. К обеду он уже въезжал в Гумбиннен с южной стороны по Гольдапской улице. Город, к счастью, не пострадал и, несмотря на нескончаемое передвижение по нему войск, сохранил чистоту и аккуратность. Поток движущихся войск как в воронку стягивался к железнодорожному вокзалу, где уже начальствовал русский военный железнодорожник, а прусские служащие находились у него в подчинении. Штабс-капитан нашёл подходящее место для коня, поручив его заботам солдат, несущих службу при железной дороге, и отправился в город, уже переполненный русскими войсками. Местных жителей на улицах он не заметил, то ли они сидели по домам, то ли ушли на запад в глубь провинции. По Гольдапской улице Орловцев дошел до Королевской, вскоре перешедшей в улицу Бисмарка. И по ней уже вышел на центральную площадь города. Несмотря на то что городок был провинциальным, вдоль дорог тянулись тротуары, и сами дороги были замощены гранитной брусчаткой. Здания по главным улицам стояли не хуже столичных. Особенно удивляли памятники лесным животным. Для русского человека это выглядело непривычно. Да и могучий лось, стоящий на невысоком пьедестале, с удивлением смотрел на русских солдат.

Главу гражданской городской администрации лично назначил генерал Епанчин, выбрав для этого профессора Мюллера из местной гимназии. Поблизости разместилась русская комендатура. Там Орловцеву сообщили, что штаб корпуса пока из Кибартая в Гумбиннен не передислоцировался и скорее всего сразу направится в Инстербург. Получалось, что Орловцеву неожиданно выпал свободный день: ему надо было ждать, когда ситуация стабилизируется и штабы разместятся в новых местах. На постой его определили в доходный дом на улице Бисмарка. Жильцы этого дома сбежали, бросив в комнатах свои пожитки. Здесь уже устроились многие офицеры частей 3-го корпуса.


Весь день Орловцев провел на ногах, ничего не ел и к вечеру изрядно проголодался. Ужинать он отправился в офицерское артиллерийское казино на Пилькалер-штрассе. За обильный ужин расплатился рублями и уже было отправился ночевать, но встретил Сашу Лебедева. Заказали пиво, вновь уселись за стол, им было что обсудить. В разговоре выяснилось много интересного. Саша рассказал, в частности, о последних часах сражения под Гумбинненом, о стремительном и успешном преследовании противника, спешно уходившего на запад. О яростном и решительном настрое рот полка — гнать противника как можно дальше, невзирая на усталость. Победа придавала силы солдатам и офицерам, добить, добить врага. Но высшие командиры, утратившие решимость, погасили наступательный порыв войск, вкусивших вкус победы.

За разговором они забыли про время и спохватились лишь поздно ночью. Саша остался ночевать у Орловцева. Весь следующий день товарищи провели вместе, осматривая город. Несколько раз заходили в комендатуру, навещали верного Бархата.

Наконец с дислокацией штабов прояснилось, и утром следующего дня Орловцев выехал в Инстербург. Ехать предстояло почти тридцать километров по дороге, запруженной войсками. Только к вечеру он добрался до города и кое-как устроился в маленькой гостинице. Первые русские части вступили в Инстербург только утром этого дня, понедельника, 24 августа. Основная масса войск продолжила марш дальше в сторону посёлка Норкиттен. В городе же разместились штабы и многочисленные службы армии.

Уставший Орловцев лег спать. Сквозь сон он слышал, как постепенно затихает мерное движение частей, идущих через город.

Тишина длилась недолго. Движение возобновилось с раннего утра. Громыхание тысяч колес по брусчатке доносилось и до узеньких улочек, на одну из которых выходило окно гостиничного номера Орловцева. Администратор предложил ему завтрак и подчеркнуто любезно ответил на его вопросы. Договорились, что питание будет оплачиваться ежедневно, вопрос с ценой номера решат позже.

Улицы были залиты солнцем, и город показался ему очень уютным и дружественным. Это было необычно, учитывая, что в Инстербург только вчера вошли русские войска. Но ничего враждебного, исходящего от города, штабс-капитан не чувствовал. Он прошелся по улицам Вильгельма и Гумбинненской, отыскал комендатуру, где выяснил, что штаб 1-й армии находится в отеле «Кёниглихер Хоф», а где будет размещаться штаб корпуса Епанчина, пока неизвестно. Вскоре офицер уже входил в отель, где царила невообразимая суета. Едва штаб армии начал размещаться здесь, как последовала команда на переезд в другой отель — «Дессауэр Хоф», в котором было больше комфортабельных и удобных номеров. Этот отель построили по последнему слову техники всего пару лет назад. Один из взмыленных квартирмейстеров штаба на бегу сказал Орловцеву, что идти туда сегодня бессмысленно, все будут заняты переездом на новое место. Это штабс-капитана совсем не расстроило, и он отправился гулять. В руках у него была схема улиц, которую для него разыскали в отеле. Он методично осматривал город, переходя от центральных улиц к совсем маленьким, узеньким, затем вновь возвращался на главные улицы, везде находя оригинальные старые и новые дома, водонапорные башни и скверы. Осмотрел привокзальную площадь и оттуда прошёлся по длинной вокзальной улице, идеально замощённой гранитным камнем и блестевшей на солнце, как длинная хищная рыба, только что выхваченная из озера, но всё ещё играющая под лучами света стальной чешуей. Посмотрел и на реки Инструч и Ангерапп, сливающиеся за городом и образующие реку Прегель. Затем он отправился в центр. Возле новой, краснокаменной, выстроенной в готическом стиле церквипехотный поручик устроил строевой смотр роте. Он громко выкрикивал команды, рота отбивала шаг, перестраивалась, замирала и вновь приходила в движение, на все эти упражнения с удивлением взирали горожане, осторожно выглядывая из окон соседних домов.

Увидев от перекрестка краснокирпичную водонапорную башню, Орловцев свернул на Бюлов-штрассе. Обошел башню дважды, поражаясь мастерству немецких инженеров и строителей. Двинулся по Казарменной улице, обсаженной молодыми каштанами, вдоль которой и на самом деле тянулось множество крепких добротных казарм под красными черепичными крышами. В некоторых из них уже разместились русские части, но большинство пустовало. Орловцев дошел до каменного моста через железнодорожные пути и уже готовился повернуть обратно, но за мостом зеленел парк, и он решил осмотреть его. Оказалось, что это старое кладбище. Идти вглубь не захотелось, и он присел на скамейку на краю небольшой поляны. Зелень и полевые цветы напоминали родные места, хотелось думать о чем-то нежном, трепетном, а вовсе не о войне. Две бабочки кружили над травой прямо у ног офицера. Их жёлтые крылья с чёрными прожилками и пятнами окаймлялись чёрной полосой, с красно-бурым глазком в уголке, подкрылки были в синих и жёлтых пятнах. Они были прекрасны. Орловцев, как всякий русский мальчишка, в детстве ловивший и коллекционировавший бабочек, сразу признал в них махаонов и удивился, что они все еще беззаботно порхают в конце августа. Это было похоже на страстное, но запоздалое свидание двух влюбленных. Одна бабочка садилась на травинку и замирала, другая постоянно порхала, улетала, возвращалась и снова улетала, ни секунды не оставаясь на месте. В конце концов, одна из бабочек уселась Орловцеву на сапог, а другая терпеливо кружилась у самых колен. Он сидел, не шевелясь, сдерживая дыхание, как завороженный, наблюдая за этой прекрасной парой. Танец продолжался несколько минут, наконец, первая бабочка, привлечённая каким-то новым ароматом, перелетела на другой край поляны, за ней увязался и её верный друг.

Растроганный Орловцев двинулся назад к центру города. Неподалёку от высокой, похожей на шахматную ладью водонапорной башни набрел на старое венское кафе и зашел выпить кофе. Из посетителей в зале были только два русских офицера, горожанам сейчас было не до кофе. Орловцев устроился за столиком у окна и уже допивал свой кофе, когда на углу улицы увидел изящную сестру милосердия, несущую в обеих руках, видимо, из аптеки, упаковки с бинтами. Высокая девушка держалась по-королевски прямо. На ней была тёмно-серая форма сестры милосердия, голову и шею плотно обхватывал специальный белоснежный убор, опускавшийся на плечи. Штабс-капитану показалось, что она была похожа на тех изысканных бабочек, которыми он недавно любовался. Две упаковки бинтов выпали из рук девушки. Она нагнулась, пытаясь поднять их. Руки у нее были заняты, и поднять пакеты никак не получалось. Орловцев, желая помочь, быстро расплатился, выбежал на улицу. Однако сестра уже села в автомобиль, ожидавший ее на Бюлов-штрассе, машина тронулась, и штабс-капитан разочарованно махнул рукой. Но он не расстроился. Его не оставляло ощущение, что в этом городе с ним должно случиться что-то необыкновенно важное и светлое.

Он еще раз с некоторым удивлением отметил, что в городе, который после жестокого, кровопролитного сражения оккупировала русская армия, не замерла гражданская жизнь, работали отели, магазины, кафе, лавочки и рынки. Русских офицеров обслуживали как обычных покупателей, многочисленные военные патрули не столько контролировали передвижение местных жителей, сколько следили за поведением русских солдат и офицеров. Орловцев еще долго бродил по улицам, все больше и больше вживаясь в город. Ему казалось, что он уже знает здесь каждую улицу, каждый переулок, каждый парк и городской пруд. Эти прогулки, это знание не было для него пустой забавой. Со времен офицерского училища в его сознание была накрепко вбита необходимость точного знания ландшафта местности или сетки городских улиц, где предстояло сражаться или просто организовывать перемещение войск.

Под вечер он снова прошел по Вильгельм-штрассе и дальше до пересечения с Гумбинненской улицей к отелю «Дессауэр Хоф». Здесь вовсю шла работа по размещению служб штаба армии. Заносили коробки с документами, тубусы с картами, телеграфное и другое оборудование. Едва штабс-капитан открыл дверь в холл отеля, к нему тут же подошел солидный немец лет пятидесяти, который присматривал за всей этой суетой. Он заговорил с Орловцевым, пытаясь выяснить цель его прихода. Разговорчивый немец оказался хозяином и управляющим отеля. Вскоре Орловцев уже знал, что фамилия немца Торнер, что отель построил мастер Остеррот в 1912 году. Что в нем семьдесят номеров на восемьдесят мест, лифт, гараж и самая современная система водоснабжения и канализации. Что разрешение на название отеля хозяин получил от герцога Георга Фридриха Ангальт-Дессауского, и еще множество других любопытных, но совершенно бесполезных вещей. Но выяснилось и кое-что интересное. Именно в этом отеле сразу после вступления русской армии в Восточную Пруссию разместились власти Гумбиннена, а затем штаб 1-го немецкого армейского корпуса генерала фон Франсуа, который находился здесь до 21 августа и немедленно съехал после сражения под Гумбинненом. Это особенно заинтересовало русского офицера, а немец продолжал и продолжал говорить, рассказывая, как первые казачьи патрули появились в городе утром в понедельник, 24 августа, а потом в отель явился казачий полковник, который запретил кого-либо селить здесь, а велел ждать квартирмейстера штаба армии. Вот как раз сейчас штаб и устраивается в отеле.

Он ещё долго слушал бы хозяина, если бы в отель не вошел знакомый полковник из управления генерала Баиова, главного квартирмейстера штаба 1-й армии. Орловцев доложил, что прикомандирован к 27-й дивизии и находится с вечера 24 августа в Инстербурге по приказу начальника штаба дивизии для выполнения особых поручений. Полковник внимательно выслушал его и приказал завтра утром явиться в штаб и быть готовым к поездке в Алленбург, куда к завтрашнему вечеру должны прибыть части 27-й дивизии.

Значит, завтра снова в дорогу. Придется ли еще раз побывать в этом городе или нет, неизвестно. А как же эта так ожидаемая и волнующая встреча с прекрасной сестрой милосердия, которая в сознании Орловцева уже почти стала реальностью? Офицер продолжил свои прогулки и к вечеру набрел на здание школы для мальчиков на Альбрехт-штрассе, где, как ему сказали, должен расположиться русский госпиталь. Сейчас здесь были только сиделки, старшие сёстры уехали за оборудованием в Гумбиннен и вернутся только завтра. Было понятно, что госпиталей в городе несколько. И в этом ли работает его прекрасное видение — неясно. Но внутренний голос говорил, нет, кричал: «Она здесь, здесь!..»


Тягостного ожидания перед выездом к линии фронта Орловцев не чувствовал, сон его был лёгок и полон неясных, но лёгких видений. Утром он быстро собрался, договорился, что номер в отеле останется за ним, и к восьми утра уже прибыл в штаб армии, где все еще шла работа по обустройству. Ему под роспись вручили два запечатанных пакета. Их требовалось срочно доставить в штаб 27-й дивизии, двигавшийся к Алленбургу. Никифор, казак, приданный ему для сопровождения, был опытным наездником, и лошадь у него была не хуже, чем Бархат. Езды до Алленбурга под шестьдесят километров, следовать офицеру предписали через Ионишкен. Орловцев торопился, хотел быстрее выполнить поручение, ещё больше хотел вернуться обратно и отыскать свою сестру милосердия. Рассчитал, что к позднему вечеру, если ничего не случится, они настигнут арьергард дивизии. Но надо ещё и коней поберечь для обратного пути. За первые три часа они с Никифором доскакали до Ионишкена, там стояла рота, контролировавшая дорогу и ближайшие окрестности. Лошадям дали короткий отдых. Дивизия прошла здесь 24 августа. Командир роты советовал Орловцеву добраться до поселка Бокеллен. Дал в сопровождение конный разъезд, который как раз следовал через это селение, а дальше сворачивал на Тарпучен, в имение какого-то немецкого генерала. Дорога шла вдоль Астравишкенского леса, где постреливали, и на марше 27-й дивизии здесь убили несколько солдат.

Через полчаса тронулись в путь, ехали настороже, но все было спокойно. На следующий привал стали в Бокеллене. Здесь распрощались с сопровождавшим их конным разъездом, который поскакал на восток. Коней покормили, пустив на траву. Тут изрядно проголодавшийся Орловцев обнаружил, что отправился в путь, не прихватив с собой ничего съестного. Что за ветер гуляет в его голове в последние дни? Неужели это следствие случайной встречи с сестрой милосердия? Да и не встречи даже, а просто мимолетного видения.

К счастью, в торбе Никифора, притороченной к седлу, нашлась лишняя луковица, краюха хлеба и кусок солонины, чему голодный офицер несказанно обрадовался. Прошло уже шесть часов, как они выехали из Инстербурга, и, по прикидкам, им еще оставалось часа четыре пути. Всадники двинулись дальше. Дорога шла на запад через несколько деревень, которые не зацепила разрушениями война. Но все же следы прохождения огромной массы войск присутствовали всюду. Проехали посёлок Гросс Астравишкен, дальше пошел сумрачный лес, они пришпорили лошадей, стараясь побыстрее проскочить опасное место. Но проскочить не удалось. С правой стороны от дороги прогремели выстрелы, всадники припали к лошадиным шеям. Казак ловко выхватил из-за спины карабин и несколько раз, не целясь, выстрелил в сторону пальбы. Разгорячённый Орловцев развернул коня в лес и уже было пустил его через придорожную канаву, но Никифор успел подскочить, ухватил лошадь за уздечку и закричал:

— Куда, куда… Стой, ваше благородие. Это ж лес, а не поле, тут на лошади не развернёшься, сразу подстрелят.

Орловцев мгновенно отрезвел: в горячке бездумная храбрость часто соседствует с глупостью. Он благодарно похлопал казака по плечу, и они, сторожко оглядываясь по сторонам, поскакали по лесной дороге. Вскоре нагнали замыкающие части дивизии, идущие маршем, но все же значительно медленнее, чем двое искусных наездников. Через два часа, не доезжая до поселка Грюнтанн, они отыскали штаб 27-й дивизии. Орловцев тут же сдал секретные пакеты дежурному офицеру и получил предписание остаться при штабе, а назавтра готовиться к выезду в Инстербург с поручениями. На ночлег приказали остановиться в поселке Мульдшен. Добрались они туда быстро, расседлали лошадей, задали им корма, а сами расположились в мансарде старинного дома, неподалёку от деревенской церкви. Церковь казалась довольно старой, но на флюгере, который вертелся на колокольне, была выбита дата «1808 год».

— Надо же, строили во время Наполеоновского нашествия, — удивился Орловцев, но на Никифора это не произвело никакого впечатления — при Наполеоне, так при Наполеоне. Единственное, что казак знал о Наполеоне, то, что прадед его «воевал Наполеона» и прошёл за ним по всей Европе до самого Парижа.

Уставшие, они сразу же крепко уснули. Части дивизии до позднего вечера шли и шли на запад, опрокидывая немецкие заслоны, и остановились, не дойдя несколько километров до Алленбурга. Наутро 26 августа, движимый любопытством, не дожидаясь штабной колонны, Орловцев с казаком выехал в городок и оказался там вместе с передовыми отрядами, которые не встретили никакого сопротивления. Это был город, но совсем маленький город, почти игрушечный. Прямо перед въездом в него дорогу пересекал Мазурский канал, а за городом протекала река Алле, в которую здесь же впадала маленькая речка Омет. Это слияние двух небольших рек сильно украшало городок, красиво лежащий в излучине по правому берегу Алле. Да и город этот без реки нельзя было представить, он и назвался в честь нее Алленбург. Готическая церковь с высокой колокольней-башней стояла на небольшой площади городка. Казалось, что стоит она здесь вечно и ни природа, ни время не властны над ней. Но человек властен и над седой готикой, человек, чуждый природе и истории, и власть его безжалостна.


Штаб дивизии вошел в Алленбург, когда Орловцев уже закончил осмотр окрестностей. Он сразу явился на доклад к начальнику штаба генералу Радус-Зенковичу, где ему вручили опечатанные пакеты и приказали немедленно доставить их в Инстербург. Штабс-капитан разыскал своего казака на берегу реки, где тот купал и чистил коней. Довольный Никифор сообщил, что земляки из его станицы нашли на железнодорожной станции склады с провиантом. Они направились к удачливым землякам и набрали мясных консервов да банок сгущённого молока, которому казак радовался, как ребёнок. В обратный путь тронулись сразу, не задерживаясь на обед. А полки до вечера мерно входили в город, который никогда еще не вмещал в себя столько разгорячённых маршем мужчин.

Ехали обратно по уже знакомой дороге. Теперь они чувствовали себя гораздо увереннее, потому и добрались до Инстербурга быстрее. Когда ночью, качаясь от усталости, штабс-капитан входил в отель «Дессауэр Хоф», там уже закончился очередной штабной день. Командующий армией въехал в отель во второй половине дня, в штаб-квартире армии распоряжался полковник граф Шувалов. Доклад и пакеты у Орловцева принял дежурный офицер, который назначил ему завтра утром явиться в штаб.

Ладно, это будет завтра. А пока спать, немедленно спать. Засыпая на удобной кровати в маленьком номере немецкой гостиницы, Орловцев не мог и предположить, какую роль сыграет в его жизни этот прусский городок, сколько боли и счастья будет связано с ним.

— 9 — Конец августа 1914 года

Вестибюль инстербургского отеля «Дессауэр Хоф» заполонили офицеры. Орловцев стоял у окна и терпеливо ждал, когда у дежурного по штабу дойдёт очередь до него. Вдруг штаб, гудевший, как роящийся пчелиный улей, затих. Все повернулись к лестнице, застыли на своих местах — по ступенькам грузно ступал командующий. Прославленный генерал, отяжелевший, по-кавалерийски кривоногий харизматик, достигший высших воинских званий не только личной храбростью и решительностью, но иногда и интригами, являл себя подчиненным. Необычно крупный, бугристый, свежевыбритый череп отражал желтый свет ламп, длинные густые усы свисали ниже подбородка — командующий Неманской армией генерал-адъютант барон Ренненкампф Павел Карлович важно проследовал на веранду для завтрака. Следом двинулись приближённые — человек двенадцать. Другие старшие офицеры штаба отправились завтракать в зал «Бисмарк». Помощник дежурного предупредил офицеров, что ждать начальников придется не меньше часа, отрывать их от завтрака он никак не может.

Орловцевым овладело раздражение, предстояло долго и бессмысленно топтаться в фойе отеля. Однако вскоре комендант граф Шувалов вышел с веранды, быстро направился в комнату, где размещался телеграф и другая армейская связь. Углядев у окна штабс-капитана, приказал следовать за собой. В комнате работал телеграфист, граф быстро просмотрел папку с телеграммами и велел Орловцеву отнести ее командующему на веранду. Там за завтраком шла оживленная беседа, говорили по-немецки, хотя вместе с денщиками за столом прислуживали и все слышали хозяин отеля Торнер и два официанта. В разговоре царил командующий армией, говоривший громко, с резким прибалтийским акцентом. Просмотрев принесенные телеграммы, генерал обратился к хозяину отеля:

— Как считают местные жители, долго ли продлится война?

Торнер отвечал, что война, по мнению местных предпринимателей, продлится несколько месяцев, на большее у русских не хватит денег. Ренненкампф пустился в пространные рассуждения, что намерен воевать никак не меньше двух лет, и деньги на войну с Германией всегда найдутся. Говорил он в повелительном, безапелляционном тоне, возражать никто не решался. Дальше разговор коснулся направлений движения частей, посыпались конкретные названия населённых пунктов, и все это происходило в присутствии немцев. Орловцев заметил, что один из служащих отеля как-то уж очень внимательно прислушивается к разговору. Был он высок, держался прямо, его позы и резкие движения ничуть не походили на профессиональные манеры официанта. Да и с посудой он управлялся не так ловко. Про себя Орловцев почему-то назвал его Унтер. Когда официант собрал грязную посуду и пошел на кухню, Орловцев двинулся следом. Унтер составил тарелки на стол, достал из кармана блокнотик, что-то записал в него, затем направился в подвал, откуда вышел через пять минут с ящиком картошки. Штабс-капитан наблюдал за всем этим, но пойти следом или тотчас обследовать подвал не мог — Унтер продолжал возню с овощами, перенося их из подвала на кухню. В конце концов, дежурный по штабу освободился, и Орловцев, прервав наблюдение, отправился на доклад. Дежурный принял отчет о его поездке в 27-ю дивизию под Алленбург и распорядился оставаться пока в Инстербурге при штабе армии.

Когда Орловцев вернулся на веранду, где всё ещё продолжался завтрак, Унтера там уже не было, не обнаружился он и на кухне. Штабс-капитан кинулся в подвал, пробежал по складским помещениям — никого. Уткнулся в узкую, практически незаметную дверь, распахнул её, взбежал вверх по лестнице и оказался во дворе отеля. В углу, у поленницы дров, возился Унтер. Заметив русского офицера, направляющегося к нему, он выдернул снизу из-под дров армейский ранец и кинулся к дальнему выходу со двора. Орловцев явно не поспевал за ним. И тут, прямо как почувствовал, из-за угла отеля выбежал Никифор и бросился к Унтеру. Немец ловко подхватил увесистое березовое полено и огрел казака по голове, тот плашмя рухнул на землю. В момент беглец юркнул в ворота, забежал за соседний дом и был таков. Офицер подскочил к казаку, без сознания распластавшемуся на земле, приподнял его голову, пытаясь привести в чувство. Через минуту Никифор открыл глаза. Взгляд его был мутным, на голове зияла рваная рана, из которой лилась кровь. Орловцев сдернул сушившуюся во дворе простыню, оторвал полосу и перебинтовал голову раненого, который попытался подняться, но так и не смог. Штабс-капитан усадил его у стены и кинулся со двора, надеясь найти повозку. К счастью, в это время мимо отеля проезжала свободная подвода, её и завернули во двор. Вместе с ездовым они уложили Никифора и тронулись в сторону лазарета. У знакомого Орловцеву здания школы, где теперь разместился госпиталь, хлопотали сестры милосердия. Возница направил лошадь к ним. Орловцев сидел рядом с казаком, прижимая простыню к его окровавленной голове. Сестры подбежали к раненому осмотрели его. Одна из них тут же отправилась за носилками, другая осталась, перехватила из рук офицера голову раненого, успокаивая его и пытаясь остановить кровотечение. Орловцеву с первого момента показалось, что это та самая сестра милосердия, которая несколько дней назад манящим видением мелькнула перед ним, заставив его как мальчишку мечтать о встрече. Теперь он не решался взглянуть на неё, вдруг это только его разыгравшееся воображение. Нет, все-таки это она, совсем рядом с ним! Он чувствовал ее дыхание, каждое движение, слышал ласковый голос, успокаивающий раненого. Наконец Орловцев сбросил овладевшее им оцепенение и прямо взглянул в лицо молодой женщины. Та, почувствовав его взгляд, подняла голову. Теперь они чуть ли не в упор смотрели друг на друга, стоя так близко, что нельзя ни спастись, ни укрыться, ни убежать. Через мгновение она улыбнулась и, смутившись, отвела взгляд:

— Меня зовут Вера, я готовлю помещения школы под госпиталь Великой княгини Марии Павловны. Врачей здесь пока нет. Но не волнуйтесь, рану вашему казаку мы обработаем и зашьем сами.

— Штабс-капитан Орловцев Николай, — почему-то шепотом представился он и с удивлением заметил, что уже держит в своих руках изящную женскую ручку и целует, целует, целует её, а она смущенно улыбается, не отымая руку от его губ. Невозможно и представить, что произошло бы с ними далее, если бы по ступенькам не сбежали два солдата и не стали перекладывать казака с телеги на носилки. Только тут офицер пришел в себя и выпустил руку Веры.

С помощью Орловцева носилки занесли на второй этаж в классную комнату, где уже стояли кровати, заправленные белоснежным бельём. Никифора уложили на постель, стоявшую у стены. Тут же на специальном подносе сестра милосердия принесла блестящие хирургические инструменты, бинты, склянки, ловко выстригла волосы на голове в месте рассечения и начала умело обрабатывать рану. Орловцев пообещал раненому, что завтра навестит его, сам же направился в сестринскую, надеясь найти там Веру.

Ему повезло, она находилась в комнате одна, раскладывала по полкам пакеты с перевязочными материалами. Когда он вошёл, Вера стояла у шкафа, прижимая к груди упаковки с бинтами. Она смотрела на дверь, будто ждала, что вот сейчас, сейчас войдёт Он и случится самое важное в её жизни. И кто будет этот Он — она совершенно точно знала, скорее не знала, а предчувствовала каким-то особенным чутьём женщины, улавливающей самые первые, самые робкие проявления влюбленности в неё и одновременно уже ощущающей, как в ней растет, поднимается из глубины ответное волнение, как трепетная нежность заполняет её. Орловцев порывисто подошел к Вере, взял её за руки и, склонившись перед ней, судорожно шептал горячечные признания. Затем они стали собирать с пола рассыпавшиеся упаковки, неловко стукнулись головами. Николай смутился, коротко попрощался и выбежал из комнаты.


Орловцев вернулся в штаб и немедленно доложил дежурному офицеру о побеге подозрительного немца. Дежурный сразу же распорядился обследовать подвальные помещения отеля и прилегающих зданий. Под начало Орловцева выделили пять солдат из охраны. Они тщательно осмотрели все помещения отеля, дворы, соседние дома. Поначалу улов был невелик. В той же поленнице во дворе отеля, которую пришлось разобрать до земли, нашли два комплекта немецкого военного обмундирования, а во дворе через дорогу — два припрятанных до поры пистолета. Зато в подвале соседнего дома обнаружили исправный телефонный аппарат, соединенный прямым выходом со штабом какой-то военной части в Кёнигсберге. Когда Орловцев поднял трубку телефона, на другом конце сразу же ответили:

— Wachhabender Offizier der Landwehr-Brigade.

— Я звоню из Инстербурга, — на мгновение замявшись, по-немецки, ответил Орловцев.

— Ну что у вас там с русскими, не тяните, докладывайте, я записываю. — Немецкий офицер на другом конце провода говорил вполне буднично, так, словно эти доклады проходили регулярно.

— Сейчас я не могу говорить, перезвоню позже. — Орловцев поспешил повесить трубку, оставив возможность для продолжения игры. Приказав солдату охранять подвал, он побежал в штаб сообщить о находке. О происшествии немедленно доложили командующему, тот срочно вызвал для совещания начальника штаба армии генерала Милеанта. Пока генералы спускались в фойе гостиницы, Орловцев дважды пересказал историю с обнаружением действующей немецкой армейской телефонной линии и о побеге официанта, после чего его отпустили, и дальше этими вопросами занялись офицеры специального отдела штаба. Дежурный велел ему явиться в штаб только к утру, а сегодня отдыхать и держаться подальше от этих мест. Пока Орловцев собирался, штабные офицеры начали допрашивать на веранде сотрудников отеля.

Поначалу штабс-капитан расстроился: как только дело дошло до важных вопросов, начальники отодвинули его от расследования. Но, поразмыслив, понял: в том, что делом занялись другие офицеры, а не он, обнаруживший улики и странный телефон, много здравого смысла. Да и возможность свидания с Верой в эти нечаянно освободившиеся полдня и вечер радовала его. По фойе отеля и лестнице он шел ещё спокойно, но дальше сдерживаться не мог и по улице к госпиталю уже бежал. Через минуту он влетел в здание школы, поднялся на второй этаж, распахнул дверь в сестринскую. Вера находилась на месте, будто знала, что он придёт. Она подошла к нему, так и оставшемуся стоять у порога, легко обняла, прижавшись щекой к плечу, шепнула:

— Милый, подожди здесь, я договорюсь, чтобы меня отпустили до утра.

Он ничего не успел ей сказать, она не знала, сколько у него времени, где он квартирует и есть ли хоть какое-то место, куда они могут пойти. Но она была готова идти за ним куда угодно. Она твёрдо знала, что Он — именно тот, кого она всей душой предчувствовала и ждала весь этот волнительный год после окончания Смольного института. Это для Него она пошла на сестринские курсы Лесгафта, чтобы встретить Его и быть с Ним в то единственное мгновение, в том неизвестном ей, но уже предопределенном судьбой особенном месте, где она так будет нужна Ему. А война только подхлестнула и ускорила то, что должно было произойти с ними.

Вера выпорхнула из комнаты, и он остался один, досадуя на себя за то, что продолжает стоять здесь, а не пошел вслед за Ней. Вдруг Она не вернется? Ему казалось, надо идти вместе с Ней, не выпуская Её пальцев из своей ладони. Знает ли Она, что его отпустили до утра, ведь он ничего не успел рассказать. Но почему-то в этот момент страх ушел. Он понял, почувствовал, что Она знает всё, предугадывает каждое его желание, каждое движение его души, уже сливающейся с Её душой. Ему пришлось ждать еще несколько минут, но теперь он был спокоен и уверен в том, что сейчас Она придет, и ничто не помешает их встрече.

Вскоре Вера вернулась в простом, но изящном костюме с небольшим дамским чемоданчиком в руке. Улыбнулась, легко взяла его под руку, и они впервые вместе вышли на крыльцо, и сошли по лестнице на улицу, как сходят спасшиеся влюбленные с корабля, много месяцев без руля и ветрил скитавшегося по волнам океана. Она шла рядом с ним, радостная, не спрашивая, куда они идут, целиком доверясь ему. До маленькой гостиницы, где жил Орловцев, ходьбы было минут пятнадцать, и он, не решаясь вести Веру сразу в свою обитель, завернул в приглянувшееся ему венское кафе.

Они уселись за маленький столик у окна, Николай заказал пирожные и кофе по-венски. Все время, пока ждали заказ, он держал её за руку, а она щебетала, рассказывая ему про жизнь и учёбу в Смольном институте, про госпиталь. Но он не понимал её слов, только слышал, как звучит её голос, чувствовал тепло её руки. Для безотчётного счастья хватало уже того, что она хочет рассказывать ему о себе. Наконец принесли заказ. Она взяла чашку и сделала первый маленький глоток горячего напитка, затем изящно откусила пирожное. Увидев, что Николай не притрагивается к своей чашке, а смотрит на неё, не отрывая глаз, она улыбнулась и, как бы оправдываясь за свое нетерпение, сказала:

— Извини, я больше месяца не пила кофе и не ела пирожных. Спасибо, что привёл меня сюда. Очень хотелось попробовать.

— Что ты, я любуюсь тобой… Только не обожгись. — Орловцев и не заметил, как легко за разговором они перешли на «ты».

— У тебя сегодня был трудный день? Ты будто из боя вернулся…

— Нет, воевать нынче не пришлось, но по городу побегали изрядно, да и перенервничали все…

Орловцев смотрел на Веру, которая держала в тонких, но длинных и сильных пальцах хрупкую чашку из немецкого фарфора. Солнечный зайчик, падал на тонкий фарфор, на её руки, трепетал на щеках, а когда попадал в глаза, она смешно щурилась и отворачивалась, морщила изящный носик, что трогало и веселило Орловцева. Когда она доела пирожное, Николай начал кормить её своим. Он бережно подносил маленькую серебряную ложечку к её полным губам, Вера аккуратно брала кусочек, и тогда солнечный зайчик играл на её ровных, жемчужных зубах. Детский восторг и счастье наполняли их обоих.

Сколько это продолжалось они не знали, и лишь только когда солнечный лучик перестал играть на их лицах, солнце зашло за остроконечную черепичную крышу соседнего дома, они встали из-за столика. Орловцев расплатился, дал официанту щедрые чаевые, и вслед за Верой вышел на улицу. Они шли, держась за руки по длинной прямой улице, которая где-то там, далеко, выходила к вокзалу, и им казалось, что они идут по серебристой глади реки, а не по блестящей гранитной брусчатке, и навстречу им в ярких лучах бежит-катится златокудрый малыш-солнце.

Вскоре они вошли в гостиницу и впервые оказались одни в маленькой комнате Орловцева. Вера поставила сумочку на стол, сняла шляпку.

— Ты знаешь, я всё время думала о том, как это случится, когда мы останемся вдвоем. Я как будто знала, что это должно произойти здесь, в этом городке. Но всё равно это неожиданно и совсем не так, как представлялось.

Она подошла к молчавшему Орловцеву и взяла в свои ладони его руку. Он почувствовал, как вся недавняя легкость, сменилась скованностью, и оробел как мальчишка. Единственное, на что он решился, — это прижаться щекой к её рукам, она же, высвободившись, стала гладить его по волосам, целовать его лоб, брови, глаза, ещё не решаясь поцеловать в губы. Они так и стояли в комнате, не разнимая объятий, им не хватало воздуха, как ныряльщикам, которые поднимаются с большой глубины и уже видят вверху солнечный свет, но так и не могут вынырнуть на поверхность, потому что задохнулись и утонули в океане любви, их любви. Когда они все-таки сумели судорожно схватить по нескольку глотков воздуха, кислород опьянил их, закружил им голову, и они то ли снова ушли в глубины, то ли взлетели на такую высоту, где тела становятся невесомыми, воздух разрежен, и время то стучит метрономом бешено колотящегося сердца, то замирает, притаившись в уголках запекшихся от поцелуев губ…


Очнулся Орловцев от легкого прикосновения шелковистого локона к щеке. Вера, уже одетая, склонилась над ним вся в лучах утреннего солнца, шепнула ему последние нежные слова, убегая на раннее дежурство. Он едва приоткрыл глаза, улыбнулся в ответ и снова провалился в глубокий сон. Когда он проснулся окончательно, солнце стояло уже на полудне. Быстро собрался, поспешил в штаб армии, предчувствуя нагоняй за опоздание. Однако граф Шувалов был в отъезде, а дежурный офицер заступил на службу только в десять часов и, вероятно, считал, что Орловцев давно на месте и выполняет одно из поручений, отмеченных в рабочем журнале. Видно, поэтому он спросил:

— Штабс-капитан, когда сдадите рапорт по делу о бомбах, найденных в подвале?

Орловцев ещё и понятия не имел, о чём идёт речь, но уверенно пообещал завершить следствие через два часа и поспешно направился к хозяину отеля Торнеру. Обнаруженные бомбы уже вытащили из подвала, и отнесли подальше от отеля. Они лежали на траве, перепуганный немец стоял возле них в окружении солдат и офицеров и, увидев Орловцева, торопливо заговорил:

— Господин офицер, это не есть бомбы, это есть баллоны с углекислотой. Они нужны для работы аппарата по розливу пива. Вы ведь сами обследовали подвалы отеля и ничего там не нашли. А эти баллоны я купил недавно, мы их сложили в подвал… А тут ваш полковник снова затеял осмотр. Перепугался этих баллонов, заставил моего сына и официантов немедленно вынести их из здания. — Орловцев не успевал записывать сбивчивую речь немца.

— Не спешите, Торнер. Значит, это не бомбы, а баллоны с углекислотой, так? — Немец торопливо кивнул. — И раньше их в подвале не было? Вы их купили недавно, а где?

— Да, господин офицер, здесь в городе на оптовом складе. Вот накладная на товар от продавца.

Торнер вынул из кармана пиджака накладную, которую Орловцев тотчас изъял в дело. Николай еще до академии, в войсках, выработал у себя особенную манеру общения, что с начальством, что с зависимыми от него людьми. В результате и те, и другие проникались к нему доверием. А люди зависимые еще и уверенностью, что с ними поступят по справедливости.

— Все понятно с вашими бомбами, Торнер. Надо обязательно докладывать дежурному офицеру обо всем, что вносится в отель. Возьмите своих людей, я пришлю двух солдат для сопровождения; и вывезите эти баллоны в укромное место подальше от штаба, лучше за город, на хранение. — Немец стал ныть, что баллоны могут пропасть, а они обязательно ещё пригодятся. Но штабс-капитан был непреклонен и терпеливо разъяснил Торнеру, что тот ещё счастливо отделался, ведь в неразберихе его могли и расстрелять. После этого немец поспешил исполнить приказание. Теперь оставалось тщательно запротоколировать допрос, описать сами баллоны и место их обнаружения. Покончив со всем этим, Орловцев незамедлительно сдал рапорт дежурному и вздохнул с облегчением — его опоздание прошло незамеченным.

Следующие несколько дней прошли без особых потрясений. Николай испытывал крайнюю неловкость, что он живёт в комфорте, в хорошей гостинице и несёт службу в штабе армии вдалеке от боевых действий. Это чувство вины перед своими товарищами неотступно грызло его. Всё-таки он боевой офицер, и ему надо воевать, а не бегать с поручениями, хоть и это, конечно, важно. Несмотря на то что теперь рядом с ним была его Вера, он уже несколько раз порывался получить назначение в полки 27-й дивизии. Однако его не отпускали, поручая всё новые и новые дела, которые казались ему незначительными по сравнению с участием в наступлении. Но штабное начальство считало иначе. В один из этих дней ему поручили срочно разобраться с реквизицией лошадей конезавода «Георгенбург» в русскую армию. И они вместе с Никифором отправились за город на тамошний конезавод. Неугомонный казак сбежал из госпиталя, пробыв там всего одну ночь, он старался держаться молодцом, но голова его под белой аккуратной повязкой все еще болела. Реквизиция лошадей в провинции продолжалась уже неделю. Даже у хозяина отеля, где размещался штаб армии, забрали лошадь. И как он ни упрашивал штабных генералов — лошадь отправилась в войска. А здесь речь шла о целом табуне породистых лошадей, который странным образом куда-то исчез из-под самого носа комендантского взвода. Вот Орловцев и отправился разыскивать его.

По дороге на север, на Георгенбург[18], где через реку Инстер сохранился мост, верхами ходу около получаса. Вскоре всадники миновали замок и сразу за ним въехали в ворота конезавода. На ухоженной, огороженной высоким забором территории стояло несколько крепких, краснокаменных конюшен. Но лошадей нигде не было видно. В одной из служебных комнат Орловцев разыскал помощника управляющего, оставшегося на хозяйстве, и настойчиво попытался вызнать у него, куда подевались лошади. Служащий, похожий на приказчика мелкого магазина в уездном городке, юлил, изворачивался, как мог, но о табуне упорно молчал. Орловцев вышел из себя, оставалось прибегнуть к устрашению. Но в этот момент распахнулась дверь, Никифор заглянул в кабинет и поманил Орловцева за собой. Во дворе он показал знаками сесть на лошадь и следовать за ним. Как только выехали за ворота, казак тихонько рассказал, что в дальней конюшне разыскал то ли поляка, то ли белоруса, который сообщил ему, что табун — голов сто — дня четыре назад отогнали на дальнее пастбище подальше от посторонних глаз за деревню Гесветен. Там табун сейчас и пасется. Сворачивать в эту деревню надо было у замка, по дороге на восток и едва ли не час добираться туда. На всякий случай Орловцев заскочил в замок, где размещалась русская армейская часть, и вытребовал себе для поездки пять кавалеристов с вахмистром. Такой командой и тронулись на поиски. До деревни добрались без задержек, у местного бауэра узнали, что лошади пасутся неподалёку, на пастбище за мызой Штилитцен. Поскакали туда, и верно — за мызой, справа от дороги метрах в трёхстах увидели пасущихся под присмотром табунщика лошадей. Лошади тракененской породы — хороши, упитанны, хоть сейчас в строй. Кавалеристы быстро сбили лошадей в табун, выгнали их на просёлочную дорогу и погнали в замок. Орловцев, не спеша, ехал позади всех, осматривая окрестности.

Не доезжая мызы, вблизи дороги он усмотрел небольшой парк; узкая аллейка вела к изящному чугунному памятнику. Орловцев подъехал к нему, спешился, и подошел ближе. Оказалось, что это памятник русскому фельдмаршалу Барклаю-де-Толли, скончавшемуся здесь в мае 1818 года. Он был поставлен прусским королем. Имя Барклая было известно каждому русскому офицеру, хотя оно и незаслуженно находилось в тени великого имени Кутузова. Офицеры Генерального штаба особо чтили фельдмаршала, едва ли не как создателя русского Генерального штаба и многих его служб, от военной разведки до квартирмейстерской. Но о памятнике фельдмаршалу в Пруссии на месте его смерти ни Орловцев, ни его однокашники по академии, ни профессора ничего не слыхали. То, что во время боёв на территории врага стоит ухоженный памятник русскому военачальнику, поразило Орловцева. Он задумался о том, до какой степени ожесточения доходят государства и люди во время войны и на какие глубины истории распространяется взаимная ненависть. Может ли сохраниться во время войны и после нее что-то общее из истории многовекового неспокойного соседства русских и немцев? Хоть что-то объединяющее их? Или все сгорит в огне взаимной ненависти? Хотя вот, этот памятник цел… Взволнованный офицер поскакал вслед за своим отрядом. Вскоре они уже загоняли табун на территорию конезавода, где оставили лошадей под охраной солдат кавалерийской части.

В штаб армии Орловцев вернулся в приподнятом настроении. Быстро изложил в рапорте все, что касалось розыска лошадей, надеясь сдать его дежурному и ещё успеть забежать в госпиталь к Вере. Однако его задержали генералы: граф Шувалов и князь Белозерский-Белосельский. Если с графом Шуваловым Орловцеву приходилось сталкиваться ежедневно, то с князем, генерал-майором Свиты Белозерским-Белосельским Сергеем Константиновичем, он дел не имел, видел его в штабе только один раз. Князь, племянник легендарного генерала Скобелева, один из крупнейших землевладельцев империи, казался офицерам самым таинственным обитателем штаба. Жил он как-то отдельно, в самой верхней комнате гостиницы, работал там со штабными картами и вниз спускался редко, еду ему относили наверх. Служил он в элитных кавалерийских частях, командовал Уланским Её Величества лейб-гвардии полком, затем первой бригадой 2-й гвардейской кавалерийской дивизии. Бригады его сейчас в Инстербурге не было, и князь оказался предоставлен сам себе. Род свой он вел от Рюриков, но слыл человеком передовым и современным — был одним из руководителей Олимпийского комитета России. Между князем, бароном Ренненкампфом и графом Шуваловым существовали какие-то особые отношения, и к князю все обращались с демонстративной почтительностью. Шувалов расспросил Орловцева о деле с тракененскими лошадьми, и штабс-капитан подробно рассказал о табуне, конезаводе, замке и обнаруженном памятнике русскому фельдмаршалу. Генералы загорелись съездить на конезавод и взглянуть на памятник. Под конец беседы в холл спустился командующий армией, генералы двинулись ему навстречу. Орловцев освободился, но бежать к Вере в госпиталь не решился, большие напольные часы в гостинице уже тяжело били полночь.

— 10 — Конец августа — начало сентября 1914 года

Орловцев нес службу помощника дежурного в штабе армии. Довольно монотонную плановую работу нарушило сообщение об аварии на городской водопроводной станции. Во время ремонтных работ на водокачке произошел взрыв, говорили о погибших и раненых. Командующий распорядился срочно разобраться с этим инцидентом и превентивно взять дополнительных заложников из жителей города.

Для выяснения всех обстоятельств дела на место взрыва отправили Орловцева. Еще в академии и профессора, и однокурсники отмечали его превосходные аналитические способности и умение находить причинно-следственные связи между, казалось бы, независимыми событиями. Так что подобные поручения были для него делом почти профессиональным. Он с самого начала расследования знал, что утром штабное начальство дало команду срочно наладить работу насосной станции. Из-за проблем с водой в штабе создалась антисанитарная обстановка, терпеть которую дальше было невозможно. Водопровод и подкачивающая станция толком не работали, их вывела из строя отступающая немецкая армия. Воду в отель возили из реки Ангерапп бочками, и её всегда не хватало. У дежурного по штабу Орловцев выяснил, что распоряжение немедленно восстановить нормальную работу водопроводной станции дали офицеру штаба армии ротмистру Сергееву и военному коменданту Инстербурга капитану Белову. Дальнейшее разбирательство следовало вести на станции, куда Орловцев незамедлительно и отправился.

В воздухе на месте взрыва, кроме гари, стоял сильный химический запах. Раненых уже увезли, тела погибших были сложены у стенки. В радиусе десятков метров разбросало куски металла, окровавленные фрагменты тел, обувь, обрывки одежды, ближе к центру взрыва были видны бурые лужицы уже запекшейся крови. Немецкие рабочие убирали мусор от взрыва и от начавшегося следом пожара. Ротмистра Сергеева, получившего тяжёлое ранение, увезли, но капитана Белова и бургомистра Бирфройнда удалось опросить на месте.

В ходе беседы с ними Орловцев установил, что офицеры Белов и Сергеев в сопровождении бургомистра утром прибыли на водопроводную станцию. Угрожая револьверами, офицеры заставили тамошних работников приступить к запуску водопроводной станции. Немцы отказывались, но на их возражения о том, что неисправны системы запуска двигателей и что люди, которые присутствуют сейчас на станции, не разбираются в устройстве насосной техники, русские офицеры внимания не обратили. Они настояли на скорейшем выполнении приказа. Орловцев, опрашивая капитана Белова, выяснил, что именно он дал команду привезти аккумуляторы с разрушенной немцами электростанции. Затем, под угрозами обвинения в саботаже, офицеры заставили рабочих запустить от этих аккумуляторных батарей асинхронные двигатели насосов станции. Перед запуском порядок подключения аккумуляторов не уточнили, соединили их по неверной схеме. На беду, при пуске мощных насосов воспламенились обмотки двигателей, произошёл сильный взрыв, водонапорная башня заполыхала. От взрыва погибли трое русских солдат, семь немцев, несколько человек получили ранения, и ротмистр Сергеев в их числе.

Немцы, которых опрашивал Орловцев, были страшно перепуганы и не сомневались, что их расстреляют. Штабс-капитан тщательно записал все данные и показания, предназначенные для последующей работы следователей. Сам он считал, что умышленного вредительства здесь не было. Скорее всего, несчастье произошло из-за неуместной настойчивости офицеров, заставивших произвести запуск станции. Своё мнение он четко изложил в конце записки. Несмотря на эти выводы, генерал Ренненкампф кипел от ярости и жаждал возмездия, грозил карательными мерами, требовал расстрелять заложников. К счастью,ротмистр Сергеев выжил, и бургомистр Бирфройнд, ссылаясь на мнение Орловцева, в последний момент сумел-таки убедить командование, что это несчастный случай, а не подготовленная акция. В результате перепуганные заложники избежали расстрела, их освободили. Орловцеву приходилось и раньше решать кое-какие вопросы с бургомистром, и он знал, что немец этот тонкий дипломат, которому частенько удавалось предотвращать опасное развитие событий. Но такое урегулирование давалось непросто, военный комендант города Белов при своей низкой компетенции характер имел резкий и непредсказуемый. Да и присутствие в городе штаба армии добавляло бургомистру проблем.


Орловцев возился с очередными документами, когда дежурный сообщил, что его разыскивает прапорщик Орловцев, находящийся на железнодорожном вокзале. Это был гром среди ясного неба! Брат ни словечка не писал, что возможен его приезд в Инстербург.

Орловцев кинулся к начальству и получил разрешение покинуть штаб. Он немедленно бросился на вокзал, где в зале ожидания, забитом военными, с трудом разыскал Юру. Брат сидел в окружении солдат рядом с ещё одним прапорщиком, долговязым и нескладным парнем. Когда штабс-капитан подошёл к ним, солдаты и прапорщики вскочили со своих мест, приветствуя его; он небрежно и весело махнул им рукой и обнял брата.

— Какими судьбами ты здесь? На сколько дней? — Орловцев-старший не сдерживал радости.

— До завтрашнего утра будем в городе. Ведь сюда мы попали из-за ошибки. Прибыли с интендантской командой за артиллерийским снабжением и только здесь узнали, что груз для нашего 20-го корпуса находится на станции в Гумбиннене. Туда завтра и отправимся.

— Ну что ж, у нас, Юрка, с тобой полдня и целый вечер. Поговорим, погуляем… Где ваш старший офицер?

— Интендант-майор Николаев сейчас у коменданта вокзала. — Юра старался говорить «по-военному» — чётко и кратко, выглядеть этаким воякой, готовым ко всему. Но глаза его горели радостным мальчишеским блеском, на верхней губе темнел юношеский пушок.

— Жди меня здесь. — Орловцев направился к дежурному по вокзалу, нашел там высокого, худого, совсем не похожего на интенданта майора и договорился, что забирает прапорщика Орловцева в штаб армии. Он клятвенно пообещал майору, что прапорщик прибудет на вокзал завтра в восемь утра, как раз к отправлению интендантской команды.

Братья вышли из вокзала и направились к госпиталю, разговаривая на ходу; они размашисто шагали, точно мальчишки, ранним летним утром спешащие рыбачить на речку. В эти минуты война отступила куда-то далеко, за пределы их сознания. Они шли, постоянно поглядывая друг на друга, отмечая перемены, произошедшие с каждым, радовались неожиданной встрече и говорили сразу обо всем, перескакивая с одного на другое. Нику не терпелось познакомить младшего брата с Верой.


Они быстро дошли до госпиталя. Там по-прежнему кипела работа, прибывало медицинское оборудование, его разгружали, устанавливали в кабинетах и операционных. Многие палаты уже были заполнены ранеными. Все помещения блестели, вычищенные до такой стерильной чистоты, которой в этой школе отродясь не было. На входе в госпиталь стояла охрана, но Орловцева здесь знали как офицера, состоящего при штабе армии, и беспрепятственно пропустили. Юрий остался ждать в школьном скверике.

Вера вышла к Орловцеву из перевязочной, обрадовалась, узнав о приезде брата, но освободиться пока не могла. Сегодня она работала вместе с великой княжной Марией Павловной, которая только недавно окончила курсы медсестер в Петербурге и еще набиралась опыта. Да и в операционную сплошной чередой шли раненые, сменить ее могли только к шести часам вечера. Договорились, что братья зайдут за ней через три часа. Николай крепко досадовал, но поделать ничего не мог.

Они с Юрой вернулись на вокзальную улицу, прошли по ней в сторону старой рыночной площади. По дороге набрели на симпатичное фотоателье. Из-за стеклянной витрины на проходящих военных как ни в чём не бывало безмятежно взирали счастливые новобрачные, матери и отцы семейств с детьми, бравые пожарные, лихие германские военные, застенчивые барышни. Над всем этим красовалась вывеска — «Ателье фотохудожника Вальтера Лутката». Братья решили сфотографироваться на память. Зашли было в ателье, но тут Юрий предложил непременно сняться втроём, вместе с Верой. Хозяин ателье обещал ждать их до семи вечера, и они отправились дальше. Прогулялись по рыночной площади, затем двинулись к замку, возвышавшемуся за прудом. В старом тевтонском замке сейчас расположились интендантские службы и лазарет. Но просторный внутренний двор по-прежнему напоминал о рыцарских ристалищах. Побродив по замку, они в конце концов устроились в старом трактире со странным названием «Зеленая кошка». Заказали суп из рубца, кёнигсбергский флек и двойное пиво. В обеденном зале было пустынно, и братья могли спокойно и неторопливо поговорить.

Юрий прибыл в 20-й корпус уже после сражения под Гумбинненом, когда части вели наступление на левом — южном — фланге 1-й армии. Его вместе с Сергеем Громовым, товарищем, с которым они учились в университете и на курсах прапорщиков, приписали к Архангелогородскому полку. За неделю с лишним боевых действий Юрий впервые уехал из полка. Части корпуса испытывали острую нехватку снарядов, и специально составленную интендантскую команду отправили для получения снабжения. Юра пока ещё плохо ориентировался во фронтовой обстановке, поэтому они больше говорили о последних новостях из Санкт-Петербурга, где старший брат не был вот уже больше года:

— Ты хоть успел сдать экзамены за третий курс? Мама очень беспокоилась.

— Нет, не успел… Ничего, вернусь с войны и следующей весной наверстаю. Всего-то год потеряю. Зато мы с Сережкой вместе попали на курсы и сразу сюда, к вам.

— Ну а к родителям-то перед отъездом успел заехать? — Ник заметил, как сильно смутил брата его вопрос.

— Нет, тоже не успел… Но мама приезжала, проговорили с ней до отправки эшелона. Плакала она так, будто прощалась навсегда… Что-то она кашляет с весны.

— Юра, что это тебя понесло на войну? Ты же до мозга костей гражданский человек? Помнишь, как ты всегда посмеивался над моими военными штудиями? Тебе бы своей литературой заниматься.

— Так то было мирное время, а тут напали на Сербию, Германия объявила нам войну. Если бы ты только видел, сколько людей собралось на Дворцовой площади в день оглашения царского манифеста. Когда царь вышел на балкон Зимнего дворца, народ с флагами, иконами, портретами царя опустился на колени и запел русский гимн. Какое было всенародное единение, плакали все пришедшие на площадь: и офицеры, и студенты, и крестьяне, и рабочие! Такое возбуждение было… Знаешь, дело даже дошло до погрома немецких магазинов.

— Юра, любая война популярна в течение первого месяца. Да и то в случае победных реляций, увы. А дальше, как похоронки пойдут, одно только горе от воинственного возбуждения останется. Тут, Юрочка, война, а не манифестация. Здесь не до романтики и не до умильности, здесь кровь и смерть. Долг, конечно, надо выполнить перед царем и своими командирами… А если по-простому, то биться за жизни однополчан и по возможности за свою. И часто одно исключает другое.

— Да не бойся, Ник, понимаю я все это.

— По-настоящему поймёшь только тогда, когда всё это на своей шкуре почувствуешь. Нельзя тебе было уходить на фронт. Кто-то из нас должен был остаться с родителями.

— Ладно, братец, не поучай. Ты на войне, и я на войне. Лучше скажи, ты уже сделал предложение Вере?

— Нет еще… — Николай смущенно улыбнулся. — Боюсь, испугает ее моя поспешность.

— Лучше поторопиться, чем опоздать. Смотри, уведут. У вас здесь полно знатных повес, — по-дружески посмеивался над братом Юрий.

— Расскажи лучше, как там ваша поэтическая компания, — сменил Ник тему разговора.

— Как и прежде… Собираются в кафе «Бродячая собака», пока все в Петербурге. Только мы с Бенедиктом Лифшицем уже в войсках. Николай Гумилев с братом Дмитрием собирались записаться в вольноопределяющиеся. Может, где и встретимся. Встретились же мы совершенно случайно на Невском. Мы с Бенедиктом шли уже с вещмешками на сборный, а Чуковский и Мандельштам прогуливались по проспекту. Мы даже сфотографировались на память.

— Что-нибудь пишешь в последнее время?

— Пытаюсь писать, да некогда. Столько событий, такое напряжение, что и не осознать, и в стихи не переплавить. Да и как писать о войне, пока не знаю. Тут как-то по-особому надо… Но обязательно напишу.

За беседой время пролетело быстро. Спохватившись, братья отправились в госпиталь за Верой. На этот раз они вышли на рыночную площадь с другой стороны и шли к госпиталю мимо городского театрика. Вера уже освободилась, и братья совсем недолго ждали ее в школьном скверике. Она появилась стремительная, тоненькая, в форме сестры милосердия. Восхищенный Юрий, не отрываясь, смотрел на юную женщину, забыв и о брате, и обо всех своих заботах. Николай официально представил Веру брату. Тот церемонно поцеловал ей руку, и они, непринуждённо разговаривая, двинулись к фотоателье. Юра азартно рассказывал про учебу в Петербургском университете, про то, что среди студентов появилось много девушек, и это сильно изменило студенческую жизнь. Вера мечтала поступить на медицинский факультет университета, упорно двигалась к своей цели, и её очень интересовали эти рассказы. Вскоре они вошли в ателье, где их ждали. Офицеры поправили форму перед большим зеркалом, а вот сестра милосердия, вопреки ожиданиям, лишь мельком взглянула на себя в зеркало. Фотограф принес красивый стул, похожий на трон, усадил Веру; Николай и Юрий встали сзади. Пока настраивали камеру, братья шутили и смеялись, но Вера оставалась задумчивой и серьезной.

— Знаете, сегодня на моих руках умерли два офицера, ваши ровесники… Большая потеря крови. Мы ничего не смогли сделать. Все сестры плакали… — Неожиданно и как-то совсем не к месту сказала она.

— Не отчаивайся, Верочка. Вы делаете то, что должно, и это главное. У каждого свой долг, ваш — лечить и сохранять жизни. — Николай бережно положил руки на плечи Веры.

Наконец фотограф закончил возню с аппаратом, настроил объектив и театрально воскликнул:

— Улыбнитесь, сейчас вылетит птичка! — Вспышка осветила комнату в тот момент, когда Вера, склонив голову к плечу, прижалась щекой к руке Орловцева.

Николай оплатил работу, аккуратно положил квитанцию во внутренний карман кителя. Провожая гостей, хозяин любезно раскланивался с офицерами и просил зайти за фотопортретом через три дня к обеду. А они уже сбегали по ступенькам на тротуар, запорошенный первыми опавшими каштановыми листьями, в отличие от фотографа, не придавая особого значения случившемуся.

Все-таки город был совсем небольшим. Они опять оказались на рыночной площади, где обошли кругом старую кирху и по крутой лестнице спустились к реке на каменный мост, высокой дугой перекинутый через реку. Николай и Вера остановились у перил моста, а Юрий перебежал на другой берег и спустился к воде. К берегу прибило два игрушечных кораблика, грубо выструганных из толстой коричневой древесной коры. Их бумажные паруса намокли, слиплись и больше не наполнялись ветром. Пока Юрий возился, пытаясь исправить такелаж корабликов, Вера и Николай стояли, обнявшись и глядя на струящуюся внизу воду. Орловцев достал из кармана несколько гладких коричневых каштанов, подобранных им на улице, и они с Верой бросали их в самые стремительные струи, пока Юра не крикнул снизу:

— У вас есть листок бумаги для паруса?

— Есть, сейчас принесу. — Ник достал из кармана листок и сбежал с моста к брату. Возиться с корабликами было любимым развлечением братьев на летних каникулах в селе Селижарово на Волге. Волга там только начинает свой великий путь, но всё равно это уже Волга, гораздо более полноводная, чем остальные местные речки. Минут пять они возились внизу, закрепляя бумажные паруса на корабликах. Наконец пустили их на воду. Течение подхватило суденышки, и они поплыли в сторону моста. Братья беззаботно смеялись и бросали в них с берега маленькие камушки. Камушки пролетали мимо. Вера взяла последний оставшийся у нее каштан и бросила в кораблик Юрия. От удара каштана в парус кораблик перевернулся и прекратил свое плавание, его тут же прибило к берегу. На мгновение веселье прекратилось, все как-то притихли. Но офицеры быстро поднялись на мост, подхватили Веру под руки, лихо сбежали с моста, затем взлетели вверх по крутой лестнице и снова оказались на площади города.

Когда они вернулись к госпиталю, был уже одиннадцатый час ночи. Юрий, прощаясь с Верой, обещал, что будет постоянным гостем в их с Ником доме, и надеется, что дом этот они устроят в Петербурге, хватит уже Нику скитаться по гарнизонам. Вера сначала смущалась, а затем, рассмеявшись, сказала:

— Всё это замечательно. Но ведь предложение еще не было сделано. Война может кончиться раньше, чем твой брат наберется решимости. Как быть?

— Выход только один, сделать предложение сейчас же, вот в этом скверике. Ник, вперед. — Юра подтолкнул брата.

Штабс-капитан одернул китель, подошёл вплотную к Вере и, склонившись к самому её уху, прошептал:

— Я мечтал встретить тебя и до сих пор не верю, что это случилось, боюсь спугнуть своё счастье.

Затем он отступил от Веры на шаг, не отпуская её руку, опустился перед нею на колено и, немного дурачась, громко сказал:

— Вера, прошу вас составить мое счастье. Выходите за меня замуж.

Она обхватила тонкими пальцами его голову, прижала к себе. Их начальный игривый настрой сменился неподдельным волнением.

— Я согласна. И готова венчаться с тобой хоть в этом городке, хоть в Петербурге, хоть в полевой церкви у полкового батюшки. — Теперь смеялась уже Вера, а братья озадаченно молчали.

Юрий обнял Веру и Ника. Так они и стояли в этом игрушечном городке, почти не испытавшем ужаса войны, под ночным сентябрьским небом. И казалось, что между ними и звёздами, скатывающимися с небосвода в Мазурские леса и озёра, вовсе нет равнодушной, бездонной пустоты.

— 11 — Ноябрь 1944 года

Накануне, 8 ноября, стало известно, что старого полковника — командира истребительного противотанкового артиллерийского полка, вызывают на совещание в Шталлупенен к командующему артиллерией. Назначили прибыть в штаб фронта к двум часам. До городка от места дислокации полка — километров тридцать. Ефим планировал ехать в командирской машине с водителем Сергеем Нефёдовым. Отправиться в дорогу решили до обеда часов в одиннадцать.

Ефим побежал к комбату доложить об отъезде. Марк будто бы только и ждал этого известия — загорелся поехать с ними в надежде увидеть свою зазнобу. Госпиталь, в котором работала Рита, развернулся на окраине Шталлупенена. По телефону он согласовал поездку с командиром полка, тот не возражал.

Решили ехать на двух машинах: на командирском «Виллисе» и роскошном трофейном «Хорьхе», в который мёртвой хваткой вцепился сержант их батареи Виктор Матвеев. Виктор был родом из Псковской области и характер имел соответствующий: мы пскопские, мы прорвемся… Преград для него не существовало. Машину эту нашли недели две назад в Роминтене. Стоял там охотничий дворец из оцилиндрованных брёвен, и остался он, к удивлению всех, невредим, война словно обошла его. В комнатах на стенах под оленьими да лосиными рогами висели фотографии, на которых красовались всяческие важные персоны, в том числе маршал Геринг и последний немецкий кайзер Вильгельм. Но, видать, и другие знатные охотники туда наезжали. В гараже артиллеристы наткнулись на большую шикарную машину. Виктор взял ее в свои руки, от машины не отходил, дрожал над ней, как над любимой женщиной. В поселке, где разместилась батарея, ставил её в сарай, подальше от любопытных глаз, для чего каждый раз приходилось снимать с навесов массивные ворота. Но такую красавицу не утаишь. Кто-то из полковых стуканул, и в батарею явился особист — старший лейтенант Черепня. Ходил он набычившись, роста был среднего, но с излишне массивной головой, отчего походил на свирепую бойцовскую собаку. В полку его не любили, боялись и потому заискивали перед ним. Командир батареи влезать в это дело не стал, и Черепня, уже предвкушая добычу, направился прямиком к сараю, служившему секретным гаражом для шикарной машины.

Матвеева уже успели предупредить, и когда особист добрался до него, то увидел сержанта, горевавшего возле разорённой машины, сиротливо стоящей на чурбаках без правого колеса. Рядом валялось снятое колесо, изуродованное страшным ударом. Колесо было особенное, нестандартного размера, замену ему так просто было не найти. У Виктора, конечно, имелось припасенное полноценное, новенькое запасное колесо к машине, но он заблаговременно припрятал его в дальнем углу сарая. И что теперь особист мог сделать с шикарной, но бесполезной машиной? Даже перетащить ее, искалеченную и громоздкую, в другое место и то было проблематично. В сердцах пнув колесо, Черепня убрался восвояси. Всё время, что машина находилась в батарее, на капитана Каневского давило самое разное начальство, желая завладеть автомобилем. Но капитан устоял, и «Хорьх» так и остался у них. Матвеев умудрялся доставать для «Хорьха» самый лучший бензин и специальное масло. В общем, он у него всегда стоял наготове, и сержант только и ждал возможности проехаться на нём. Так что через полчаса машину уже загрузили необходимой бытовой мелочью — ручным пулемётом, тремя автоматами, боезапасом и большой стеклянной бутылью с водой, двигатель прогрели и бензин залили.

Матвеев лихо подкатил к крыльцу дома, где уже ждал комбат. Улыбающийся, весь наглаженный и надушенный одеколоном, Марк устроился на сиденье рядом с водителем. «Хорьх» помчался к Толльминкеменскому вокзалу в полковой штаб. Там уже их ждал «Виллис» командира полка. Ефим пересел в «Виллис», тут же из дома вышел полковник. В «Хорьх» еще посадили взъерошенного лейтенанта, только что прибывшего накануне из 50-й армии в полк. Его зачем-то вызывали в особый отдел.

Первым, мягко шурша шинами, шел «Хорьх», за ним, метрах в сорока, трясся «Виллис». Комбат достал карту (кому, как не артиллеристу, ориентироваться на местности) и обсуждал с Матвеевым маршрут поездки. Решили ехать через Шлоссбах, получался порядочный крюк, зато маршрут известен и подальше от переднего края. Дорога была пустынной, военных колонн, тормозящих движение, не видно. Дважды машины останавливали на постах для проверки документов, но ненадолго. Через два часа артиллеристы уже въезжали в Шталлупенен с юга, мимо железнодорожного вокзала.

Взяли город только 25 октября, почти неделя артиллерийской подготовки и решительный штурм сделали свое дело, целых зданий в городе почти не осталось. Но дороги для проезда уже были расчищены. Комендатура находилась в центре, куда вели основные городские улицы. Там комбат уточнил, где расположились армейский госпиталь и штаб командующего артиллерией фронта. Машины сначала подъехали к штабу, где планировалось совещание. Здесь и договорились встретиться на следующий день в три часа дня. Комбат с Матвеевым на «Хорьхе» двинулись в госпиталь на окраину города в сторону выезда на Эйдкунен. Батя пошел к артиллеристам готовиться к совещанию, остальные отправились искать постой поблизости от штаба. Делом это оказалось непростым. Несмотря на то что большая часть подразделений штаба фронта ещё оставалась в Кибартае, войска заполнили город под завязку. Заняты были не только уцелевшие дома, но и частично разрушенные. Умельцы забивали досками дыры в стенах, в потолке, крепили навесы и размещались среди почерневших от копоти стен. Местных жителей ни в домах, ни на улице не было, разбежались еще до штурма, а оставшихся выселили, чтобы не мешали работе штаба фронта. Ребята с час без толку мыкались по городу, ничего путного не нашли и отправились вслед за комбатом в госпиталь, надеясь, что там их пристроят на ночёвку. Комбата нашли дремавшим в машине у входа в большое, двухэтажное здание, где расположились медики. Матвеев тоже спал, примостившись на заднем сиденье. Рита должна была вот-вот смениться с дежурства, и комбат с нетерпением дожидался ее. Ефим, понимая, что их появление здесь совершенно не к месту, виновато попросил:

— Марк, может, Рита договорится в госпитале, чтобы нас на ночь здесь оставили? В городе не пристроиться.

— Не торчите возле машины, садитесь на заднее сиденье, — раздраженно буркнул капитан. — Свалились вы на мою голову. Я надеялся и Матвеева к вам отправить, а вы сами ко мне заявились…

Комбат недовольно ворчал, переживая, как бы этот «хвост» не испортил ему свидание. Минут через пятнадцать из здания вышла Рита. Она выглядела настоящей красавицей в подогнанной по фигуре офицерской шинели с погонами лейтенанта, в зимней офицерской шапке, кокетливо сидящей на ее голове. Только грубоватые, тяжелые сапоги на стройных ногах подтверждали, что дело происходит вблизи линии фронта, а не в армейском танцевальном ансамбле. Вся она светилась радостью от предстоящей встречи с Марком. Комбат вышел из машины, обнял Риту, что-то прошептал ей на ухо.

— Не волнуйся, сейчас всё решим, — уже убегая в госпиталь, прокричала Рита. Вскоре она вернулась с пожилым старшиной, который забрал солдат и повел их во двор.

Марк усадил Риту на переднее сиденье, завел машину, и они поехали к дому, где в раздельных комнатах на первом этаже устроилась Рита вдвоем с подругой — хирургом того же госпиталя. Ехать было совсем недалеко. Машину они поставили на заднем дворе и вошли в дом. Подруга как раз сменила Риту на дежурстве, и до утра комнаты оставались в их безраздельном распоряжении. Марк помог Рите снять шинель, скинул свою, но повесить её не успел, нежные руки обвили его шею… И дальше офицер уже не замечал ни времени, ни холода в нетопленой комнате, ни бесконечного рева грузовиков со снарядами, спешащих на позиции.

Рита, прижавшись к Марку и вытянувшись в струнку, чтобы быть вровень, целовала его губы, глаза, лоб, шею, что-то шептала, жарко дыша ему в ухо. Наконец оторвалась, подняла с пола его шинель, повесила рядом со своей. За руку повела его, безропотно следовавшего за ней, к окну, усадила на стул у большого обеденного стола. На улице заметно стемнело, Рита задернула плотные шторы, зажгла фитиль керосиновой лампы, и теперь они сидели, прижавшись друг к другу, в желтоватом, мерцающем, будто живом свете. При каждом движении Рита царапалась — задевала ордена, которые Марк, собираясь в поездку, навинтил на китель. Она расстегнула его китель и прижалась щекой к свежей офицерской рубашке. Марк задохнулся, сгреб Риту в охапку, легко встал, сделал несколько шагов в глубину комнаты и бережно опустил её на большую кровать, стоявшую вплотную к стене. Жаркий, сладкий вихрь закружил и понёс их…

Марк вынырнул из него, когда бледный свет ноябрьского утра уже просочился в щель меж стеной и шторой. Рита, прижавшись губами к его уху, что-то беззвучно шептала ему. Разобрать он ничего не мог, отстранялся от неё, но она закрывала глаза, снова настойчиво прижималась к уху и шевелила губами, бесконечно повторяя одно и то же. Наконец ему удалось заставить ее сказать вслух.

— У нас будет ребенок, в мае у нас родится сын или дочь. Представляешь, тогда, наверно, и война уже закончится. — Он ничего не мог ответить, только гладил её лицо и волосы. Его горло перехватило судорогой, и в этом возбуждении слились одновременно и страсть, и радость рождения, и победный конец войны. Конец войны, каким он может быть для него? Конец бесконечной цепи смертей, которые когда-то должны закончиться. И закончиться — только рождением. И это показалось Марку единственно возможным и таким естественным завершением кровавых лет.

Рите надо было спешить на дежурство. Они вместе заправили постель и теперь завтракали, сидя вдвоем за столом, так по-домашнему, как это только и могло быть до войны. Марк вдруг понял, что после завершения войны это ощущение семейной близости, отцовства станут главными в его жизни. Именно это придёт на смену высшему, но страшному смыслу его сегодняшней жизни на фронте.

Он подвез Риту к госпиталю, и она упорхнула из его рук в свою беспокойную госпитальную жизнь. Ефим с водителями уже прогуливались у входа в штаб, поджидая комбата. Вскоре подошел мрачный и раздраженный новенький лейтенант, за все время поездки не проронивший ни слова. Оставалось дождаться командира полка.

Совещание затянулось, они успели выкурить не по одной самокрутке. Наконец Батя вышел из штаба. Обе машины стояли уже на ходу, ждали его. Из любопытства он решил обратно ехать на «Хорьхе». Тронулись в четвёртом часу. Из города выехали быстро, торопились, пока не начало смеркаться. Чтобы сократить обратную дорогу, поехали через Эндцунен и Баллупенен. Машины петляли между холмов, вокруг кружились поля, вдалеке на юге синел большой лес.

Дорога огибала высокий холм, прижимаясь к нему вплотную. Перед крутым поворотом машины замедлили ход, и в этот момент с холма ударило несколько автоматов. Огонь велся прицельно сразу по обеим машинам. «Виллис», шедший первым, ткнулся в кювет и медленно сполз вниз по склону. «Хорьх» сначала газанул, пытаясь уйти от обстрела, но, едва набрав скорость, тоже съехал в кювет и перевернулся рядом с «Виллисом». К счастью, обе машины вырвались из сектора обстрела. Так что люди смогли выбраться из машин и укрыться за ними. Из засады продолжали стрелять, пули цепляли кузова машин, но людей, прижавшихся к земле, не доставали. Бате сильно придавило ногу, и передвигаться он не мог. Новенького лейтенанта тоже ранили, пуля сначала пробила бутыль с водой, рядом с которой он сидел, и затем вошла ему в правый бок. Вода из разбитой бутыли окатила офицера с ног до головы. Весь мокрый, он лежал в салоне «Хорьха» и не мог самостоятельно выбраться. Матвеев, раненный в плечо, выполз из салона и укрылся за машиной, зажимая рану, чтобы не истечь кровью. Капитан не пострадал и теперь лихорадочно пытался разобраться в обстановке:

— В засаду попали. Сейчас они прощупают ситуацию, выдвинутся на другую позицию и посекут нас из своих «шмайсеров». Надо их отпугнуть.

— Что делать, Марк? Командуй! — Ефим понимал, что медлить нельзя ни секунды.

— Некем командовать. Ты, да я, да мы с тобой. Бери два автомата, беги вот по той канаве за поворот. Там перейдешь дорогу и сзади скрытно поднимешься на холм. Как только увидишь немцев — стреляй! Только близко не подходи. Чтобы они не поняли, что ты один. Бей длинными очередями, постоянно меняй позиции. А я отсюда с Нефёдовым буду отстреливаться из пулемета и автоматов. Беги быстрей, пока они не подтянулись к нам. А то перестреляют, как уток на пруду.

Ефим сбросил шинель, один автомат закинул на плечо, другой взял в руку. Побежал по канаве, сначала легко, потом тяжелее — склон круто забирал вверх. Вскоре ему удалось скрытно перебежать дорогу. Поле по другую сторону от дороги успели перепахать под зиму. Бежать вверх по пашне было тяжело, влажная земля налипла на сапоги, вмиг ставшие пудово тяжелыми. Сердце бешено колотилось; казалось, будто оно вырвалось из груди и теперь бежит впереди Ефима, а он всё никак не может догнать его. Казалось, прошла вечность, пока Ефим добрался до гребня холма. Он огляделся, затем чуть спустился и увидел внизу немцев, которые мелкими перебежками меняли позицию. Немцы были рослые, в пятнистых маскхалатах, действовали они слаженно и грамотно, искали место, откуда могли достать русских, укрывшихся в мёртвой зоне в канаве за обочиной. Сверху Ефим как на ладони видел и немцев, и своих. Медлить было нельзя. Скрытно пробежав ещё метров сто, он упал на землю, нашёл хороший упор и выпустил длинную очередь. Перебежал на новое место и снова дал две длинные очереди. Немцы растерялись, залегли. Снизу низко зарычал ручной пулемёт комбата, рядом с ним затарахтели автоматы. Ефим жал и жал на спусковой крючок, пока не кончились патроны. Он отложил автомат и тут же выпустил длинную очередь из второго. Немцы вскочили, слаженно перевалили через небольшую складку местности и исчезли из поля видимости. Стрельба с их стороны прекратилась. Марк продолжал стрелять из пулемёта, но и у него закончились патроны. Всё стихло. Ефим, пригибаясь, побежал вниз, к ложбинке. Немцев нигде не было видно. Он прошёл ещё ниже, нашёл брошенный ранец, разорванный медицинский пакет, окровавленные бинты. Внимательно всё осмотрел, забрал ранец, спустился ниже, перебежал дорогу, рванул к машинам и без сил рухнул на землю.

— Немцы ушли. Слышишь, Марк, они ушли. Мы их перехитрили.

— Что за группа, сколько их, видел?

— Хорошо видел. Похоже, это диверсионная группа… Пять человек в спецснаряжении. На запад ушли. Одного я зацепил. Там упаковка от индивидуального пакета валялась, бинты окровавленные. Еще ранец они бросили, вот он… Больше никаких следов не оставили. — Ефим никак не мог отдышаться.

— Ефим, давай сюда ранец, посмотрим позже. «Хорьху» каюк, придется здесь бросить. Надо быстро завести «Виллис». Матвеев серьезно ранен, а с лейтенантом совсем беда… Да и Батя сам идти не может. Давайте с Нефёдовым заводите «Виллис».

К счастью, Сергея Нефёдова пуля лишь слегка зацепила. Втроём им удалось выкатить «Виллис» из кювета. У везучего Нефёдова машина завелась с первой попытки. Батю усадили на первое сиденье, раненый лейтенант и Матвеев полулежали на заднем. Ефим кое-как устроился в багажнике. Разместились, и машина помчалась в сторону Толльминкемена. Если Матвеев страшно матерился, что его машину бросили на дороге, и грозился вернуться за ней, сбежав из госпиталя, то раненый лейтенантик бредил в полубессознательном состоянии:

— Намокли письма… Они найдут эти мокрые письма…. Они всех арестуют… всех… — монотонно повторял он и снова впадал в забытье. Что это за письма и кто их найдёт, так никто и не понял.

По дороге завезли раненых в ближайший медсанбат в Баллупёнен. Там сразу же осмотрели повреждённую ногу полковника. Перелома не было, и Батя ложиться в госпиталь отказался наотрез.

Когда машина подъехала к железнодорожному вокзалу Толльминкемена, совсем стемнело. Командира полка под руки отвели в штаб, а Нефёдов повёз комбата и сержанта в расположение второй батареи. Ефим разбирал содержимое немецкого ранца и думал о раненом лейтенанте, никому не известном, который случайно отправился с ними в эту поездку и пулю в бок поймал случайно, и все о каких-то письмах беспокоился, может, в свой последний, предсмертный час. Убили бы его на старом месте, среди однополчан, так хоть память о нём сохранилась бы… Вот так — жил человек, и нет его, не успел корни пустить, зацепиться в новом полку. А Марк всё никак не мог отойти от горячечного возбуждения схватки. Он понимал, что в конечном счете все в мире рушится, нет ничего вечного, тем более в отношениях между людьми. Как научиться жить и любить с осознанием незащищенности своей любви, хрупкости и конечности всего, что ты любишь? Но после нескольких часов счастья с Ритой в возможность собственной гибели, даже случайной, поверить было невозможно.

— Подумай только, Ефим, они километров на двадцать углубились за линию фронта. Что это за группа такая? И раненого забрали, и ушли легко.

— Похоже, это разведгруппа… Скорее всего парашютно-танковой дивизии «Герман Геринг». Все говорят про неё… — рассматривая бумаги из ранца, ответил Ефим. — Да и местность им эта, видать, хорошо известна. Матёрые ребята, я такого обмундирования сроду не видывал.

— Ну что ж, значит, и мы не лыком шиты, если отбились. Не всякому зверю мы по зубам. А то попривыкли за полмесяца к спокойной жизни, вот и нарвались. Давай сюда ранец, сам посмотрю. — Капитан лихо вскочил на крыльцо.

Вскоре Ефим уже входил в дом, где они квартировали с Колькой и Иосифом. В темноте коридора нащупал ручку двери, шагнул в комнату, скудно освещённую жирным светом от фитиля самодельной коптилки. В комнате было тепло, и в печке ещё трещали дрова. Народу прибавилось, в углу на нарах, набросав на доски собранные по дому тряпки, устроились два батарейца. Петруха Тихий — заряжающий, с огромными, тяжеленными руками, почти оглохший после тяжёлой контузии, уже спал. С краю сидел и о чем-то говорил с Колькой Гриша Абрамов — странный парень, маявшийся по расчётам батареи, пока не прибился к ним месяц назад. Щуплый, небольшого росточка, подвижный как ртуть и выносливый, он ни в какую не хотел притрагиваться ни к оружию, ни к снарядам, переносил их только в ящиках, постоянно молился и толковал, что его вера не позволяет прикасаться к орудиям убийства. В другом месте его давно бы затуркали или арестовали, но возле Кольки и Иосифа он всё-таки мог выжить. Когда он в первый раз отказался перетаскивать снаряды, все обозлились и едва не поколотили его. Но Колька спокойно рассудил, что теперь им будет легче, у них появился большой специалист по копке окопов и укрытий. И правда, никто в полку не мог так мастерски и выносливо орудовать лопатой, как рядовой Абрамов. Ну, а дергать за шнур по команде «выстрел» или стрелять из винтовки для артиллериста на войне не главное. Главное — окапываться.

Ефима стали расспрашивать о поездке. Он подробно рассказал о городе, медсёстрах и дороге, но о засаде, в которую они попали, молчал. По котелкам собрали остатки каши, вся она досталась Ефиму, вместе попили кипятку, настоянного на смородиновых листьях. Он еще хотел поговорить с Колькой, но усталость опрокинула его в тяжёлую дрёму, сквозь которую он слышал бесконечный разговор Кольки и Абрамова.

— Гриша, а как ты в своей деревне вдруг стал баптистом? — с подковыркой спрашивал Николай. На что Абрамов совершенно серьёзно отвечал:

— Православные мы, но священников наших забрали, церковь поломали, а молиться-то нам надо. А баптистам ни церкви большой, ни икон не надо, вот и стали молиться да Евангелие читать по домам. Без Бога же нам никак нельзя.

— Ну а чем ваш баптистский Бог отличается от нашего православного?

— Ничем не отличается. Бог-то — он один, — уверенно отвечал Григорий.

— Тогда, может, он добрей, чем наш православный?

Здесь Абрамов основательно задумался.

— Нет, не добрей. Бог он и есть Бог. Через два года батьку нашего и дядьку с соседом арестовали и свезли в район. Били, требовали от Бога отречься. Батька с дядькой не отреклись, их и порешили. И Бог не спас. Сиротами нас четверо у мамки осталось. А сосед наш, так он через два месяца вернулся домой, только больше Евангелие уже не читал.

— Гриша, а в чём смысл твоего отказа стрелять? Не ты, так другой стрельнет… Война и не заметит отсутствие бойца Абрамова.

— Душа моя спасётся, вот в чём смысл для меня, спасение души. Что не совершу я греха смертного. А для других, может, и ничего не значит. А может, и значит. Ведь если бы и ты, и он, и они на той стороне отказались стрелять, то и война остановилась бы. Может, когда так и будет, войну объявят, а никто на неё не явится, оружие в руки не возьмёт. И не будет войны. А так вы — пушечное мясо войны, вы личный состав, в котором и личного-то ничего нет. Вы пешки мелкие… Записали вас, следом списали, и снова новых записали, и снова списали. И кто те списанные, кроме Бога, и не узнает никто.

Рассуждения эти заставили Кольку тяжело задуматься. Он интуитивно понимал их глубину, но и согласиться с тем, что ни от кого из них ничего не зависит, не мог. Зависит, не может не зависеть, всё идет от людей. И доброе и злое, и Бог действует через людей, посылая тех, кто способен спасти в самые отчаянные ситуации. Спасают страну, армию, полк, своего товарища — солдата или безвинную, беззащитную лошадь. Спасает только человек.

В этот момент раздался грохот. Это смертельно уставший Ефим задремал, опрокинул табуретку, сполз на пол и лежал теперь у самой печки. Колька с Абрамовым перетащили его на нары, где он, так и не раздевшись, проспал до утра.

— 12 — Начало сентября 1914 года

С давних пор в родительском доме Орловцева жила традиция неспешных вечерних чаепитий с разговорами за самоваром. Ник то ли слышал, то ли где-то читал, что самовары завезли в Россию в восемнадцатом веке с севера Германии. Но вот в инстербургском отеле для них не нашлось ни одного самовара. Братьям принесли чайник кипятка, и они пили чай вприкуску из больших чашек с гербом, на котором охотник держал рог и щит с буквами «G.F.» и бурым медведем. Они пили чай, сидя напротив друг друга, и разговаривали. Так разговаривают меж собой по вечерам братья во многих домах по всей России. Разговор касался будущего, и ожидания их были отрадны. Военная кампания армии Ренненкампфа в северной части Восточной Пруссии развивалась успешно, русские войска дошли до Тапиау и Алленбурга, перешли Дейму и Алле, приблизились к Кёнигсбергу. С юга на Восточную Пруссию с небольшой задержкой наступала 2-я армия Самсонова, еще более многочисленная, чем 1-я русская армия. Её корпуса совершили марш из глубины польских земель и уже вторглись в Мазуры и Вармию. Тревожные звонки об угрозах, нависших над 2-й армией, только начинали поступать и пока не вызывали особой озабоченности. Боевой дух в частях оставался высоким, солдаты рвались вперёд.

Николай, занятый военной службой, уже давно отошёл и поотвык от родительского дома, а Юрий всё ещё жил радостями и заботами родителей. Он весело с прибаутками рассказывал, как в первый же отпуск явится домой в офицерской форме, может, даже и с наградами. Как довольный отец будет ходить вокруг него, рассматривать, хлопать по плечам, а мама накроет праздничный стол. И ждать этих радостных встреч недолго — сколько войне-то длиться, от силы месяц или два. Потом домой и в университет; может, даже удастся вернуться на свой курс.

— Юра, это политики и журналисты утверждают, что война будет быстрой и короткой. Но я знаю о войнах больше других и скажу тебе, войны не бывают ни быстрыми, ни короткими, особенно для тех, кого успевают ранить или убить.

Братья проговорили часа два. Наконец усталость взяла свое — Николай отправился спать. Юрий ещё долго сидел за столом, потихоньку шептал что-то нараспев и записывал слова столбиком на листке из ученической тетрадки.

Утром они быстро позавтракали и вместе отправились на вокзал. Там бурлил водоворот из сотен солдат и офицеров. Водоворот обезличенной человеческой массы, где индивидуальность стёрта установленным покроем мундиров, цветом ткани, одной общей задачей на всех, даже регулярным расположением тел в пространстве в виде шеренг, колонн или правильных коробок. А самое главное — отсутствием личной воли и полным подчинением воле армейского начальника. А кто источник этой воли, им неизвестно. То ли мудрец-стратег, планирующий операции и думающий о судьбе своих солдат, но не каждого в отдельности, а всех скопом. То ли легкомысленный кутила и развратник, для которого его солдаты — просто мясо на фронтовой бойне. А может, честолюбивый безумец, готовый сгубить тысячи жизней ради своей славы или из страха перед высшим начальством.

На перроне Юрий встретился со своим другом, высоким, нескладным прапорщиком; накануне, в радостной суете, он забыл познакомить его с братом.

— Сергей Громов, — вытянувшись, представился тот Николаю, с почтением рассматривая его капитанские погоны и бравую подтянутую фигуру. И тут же исчез, захваченный водоворотом шинелей и мундиров.

Затягивать расставание братья не стали, вздохнули и обнялись на прощание. Юрий шагнул на перрон, где интендантская команда уже ожидала отправки в Гуминнен, и мгновенно затерялся среди массы серо-зелёных фигур. Николай ещё раз махнул рукой в сторону, куда ушёл брат, вовсе не надеясь, что тот увидит этот беспомощный жест расставания, и с лёгким сердцем отправился в штаб армии.


В штабе Орловцева ждали, тут же навалили на него новую заботу, отношения к боевым действиям не имевшую, но выматывавшую его сильнее, чем пребывание на передовой. Части 1-й гвардейской кавалерийской бригады отзывались из действующей армии в Ковно для последующей отправки на Галицийский фронт. В Инстербурге планировалось несколько дней отдыха и переформирование. В город прибыли лейб-гвардии кавалергардский и конный полки, с ними батарея лейб-гвардии конной артиллерии. Командиры полков: кавалергардского — генерал Долгоруков и конно-гвардейского — генерал Скоропадский, уже находились в штабе армии. Прибывших размещали на отдых в казармах прусского 9-го конно-егерского полка. Большинство офицеров расселили по гостиницам. Орловцеву сначала поручили сопроводить старших офицеров гвардии для осмотра казарм. Работа с офицерами гвардейской кавалерийской бригады, многие из которых были выходцами из самых знатных дворянских семей, неблагодарная и хлопотная. Никто из штабных особого желания заниматься ими не имел, и Орловцев попал как кур в ощип. Посыпались всяческие поручения, а то и капризы. Ничего не поделаешь, всем этим пришлось заниматься допоздна.

В гостиницу он вернулся усталый, с единственным желанием немедленно лечь спать. Этим вечером в номере было электричество и, раздеваясь, он нашёл на столе листок, оставленный братом. Юра переписал для него стихотворение, которое сочинил глубокой ночью.

Орловцев долго раздумывал над каждой прочитанной строфой:

Брат мой, гудят поезда,
В вечность раскрылись врата.
Серою цаплей страна
В полночь стоит у гнезда.
Кровью стекает луна
В неба слепые глаза.
Его взволновало, что Юра прямо обращался к нему, хотя символы, использованные в стихотворении, не были ему близки. В двух заключительных строфах он чувствовал глубокий смысл, понятный и важный не только для него, но и для таких же, как он, офицеров.

Брат мой, я слышу шаги,
Поступь твоя тверда.
Брат мой, в пыли сапоги,
Мёртвым не ведать стыда.
Русская всходит звезда
Над полем, где бьются полки.
Где же ты, где же ты, брат?
Там, за рекой, где холмы,
В поле солдаты лежат.
Там, повернув на закат,
Вышние силы вершат
Судьбы русской земли.
С этими строками Орловцев и заснул, с ними же проснулся. И все утро, пока разъезжал с поручениями по частям, размещённым в городе, он думал о брате и его стихотворении.

Офицеры штаба работали с предельным напряжением, но полностью справиться с управлением армией, воевавшей на фронте большой протяжённости и глубины, не успевали. А тут ещё решение командующего — провести в Инстербурге парад. Традиционно 2 сентября в России праздновался День русской гвардии. Ещё в 1700 году два первых петровских полка получили почётное наименование«лейб-гвардейских». Поэтому Ренненкампф и решил провести 5 сентября в Инстербурге, на старой рыночной площади, парад гвардии. Здесь же наградить орденами гвардейских офицеров, отличившихся в августовских боях, в надежде, что это послужит укреплению морального духа армии, да и знатным офицерам, коих в гвардейских частях предостаточно, лестно такое отличие. В штабе подготовили порядок прохождения частей в парадном строю, и Орловцев доводил парадное расписание до командиров. Все, принимая расписание, уточняли детали прохождения. А вот командир конно-гвардейского полка генерал Скоропадский категорически не принял порядок следования частей и обрушил своё негодование на Орловцева, будто именно он составил парадное расписание.

Пришлось ехать в штаб, вносить коррективы и снова согласовывать порядок прохождения. На эту бестолковую работу ушёл весь день. Вся же подготовка к параду заняла три дня и вынула у Орловцева всю душу.

В десять утра 5 сентября автомобиль командующего прибыл на место проведения парада и остановился перед лютеранской кирхой. Все части уже выстроились по периметру площади. Заиграл военный оркестр, и под звуки марша генерал от кавалерии фон Ренненкампф обошёл парадный строй, поздоровался с полками, горячо поблагодарил их за храбрость и доблестную службу. Затем начался молебен, по окончании которого перед строем вызвали офицеров, представленных к Георгиевским крестам и медалям. Командующий лично вручал кавалергардам и конногвардейцам первые боевые награды. Среди награждённых орденом Святого Георгия 4-й степени был и ротмистр конно-гвардейского полка барон Врангель. После этой церемонии взвыли боевые трубы, полки заняли предписанные им позиции в парадном строю. Командиры пытались подровнять строевые коробки своих частей, которым после объявления мобилизации было не до шагистики. Шум на секунду затих, и русские полки двинулись торжественным маршем по камням старой немецкой площади. Командующий вместе с офицерами штаба возглавили парадную колонну. Во главе частей шли командиры. Солдаты с песнями покинули площадь и разошлись по квартирам. Толпа горожан, собравшаяся у площади, с удивлением смотрела на ранее невиданное зрелище русского парада. Назавтра эти гвардейские части выдвигались в поход.

После парада Ренненкампф приказал двум полкам пехоты пройти маршем мимо отеля «Дессауэр Хоф». Сам он со своими штабными офицерами стоял напротив отеля и придирчиво наблюдал, как полки маршировали мимо него чётким строем под звуки оркестра. Каждую роту командующий приветствовал отдельно, на что солдаты восторженно кричали в ответ «ура!».

Затем офицеров собрали в ресторане отеля, где Ренненкампф зачитал им телеграммы о решительных успехах на Галицийском фронте, взятии Львова и Галича. В ответ раздались такие восторженные крики, что в отеле закачались люстры.

Командующий быстро покинул офицерское собрание и уединился в своём номере. Этот парадный день потребовал от него большого внутреннего напряжения. Последние новости, с большим опозданием приходившие из штаба фронта, вызывали серьёзные опасения: над 2-й армией генерала Самсонова сгущались тучи, надвигалась катастрофа. А он ничего не мог сделать! Это при его-то умении проводить стремительные боевые операции! После победы под Гумбинненом 20 августа он оказался в пустоте, в нелепом положении бойца, готового нанести разящий удар, но потерявшего противника. Да, германская армия панически отступила, попросту бежала. Но, воспользовавшись нежданной передышкой, быстро пришла в себя, перегруппировалась, и теперь он раз за разом наносил удары в зияющую пустоту. Весь этот натиск проваливался, не давал никакого результата, все вдруг стало зыбким, неясным, неверным. Не на что было опереться.

В ресторанном зале отеля продолжалось веселье, но для Орловцева радость эта уже омрачилась тревожными новостями из Мазур. Сначала стало известно, что армия Самсонова проиграла крупное сражение в районе Комусинского леса под Танненбергом[19]. А на следующий день, 6 сентября, немецкий аэроплан разбросал над городом листовки с сообщением о разгроме русской армии в Мазурах и самоубийстве командующего Самсонова. Боевой дух солдат упал, офицеры ходили мрачные, пытаясь понять причины и масштаб поражения.

Последние дни Орловцев был так занят по службе, что не мог встретиться с Верой. И только накануне отъезда на фронт, 7 августа, они смогли уединиться в ставшей уже родной гостиничной комнате. Вера соскучилась и без умолку рассказывала о том, что происходило в их госпитале.

Несколько дней назад после обеда у них случился переполох. Командующий армией прибыл в госпиталь без предупреждения. Не встреченный никем, он поднялся по лестнице на второй этаж. Врачи и медсёстры, ужинавшие за общим столом, вскочили, готовые бежать по своим рабочим местам. Оказалось, что генерал специально приехал в госпиталь, чтобы вручить Георгиевский крест великому князю Дмитрию за храбрость в Каушенском бою и спасение раненого офицера. Вручением награды члену императорской семьи, да ещё в присутствии его сестры, великой княгини Марии Павловны, генерал преследовал большие карьерные цели. Было видно, что он готовился к этому действу и заметно волновался. Его мощный корпус туго перетягивал пояс, тщательно расчёсанные усы и бакенбарды воинственно топорщились. В палате, где лежал великий князь Дмитрий, собрались врачи и сестры госпиталя, ходячие раненые. Адъютант передал командующему бархатную коробочку с наградой. В этом месте рассказа Вера особенно разволновалась, её голос задрожал:

— Представляешь, когда барон Ренненкампф произнёс поздравительное слово, достал из коробочки крест и уже хотел прикрепить его к груди офицера, на награде не оказалось заколки. Все растерялись. Тут я сняла свою булавку и передала генералу. Моей булавкой, представляешь, моей, он приколол орден на грудь великого князя Дмитрия. Наша Мария Павловна так радовалась, что кинулась к брату и расплакалась на его груди.

А на следующий день мы с Марией Павловной ходили за покупками в магазины, что на старой рыночной площади. На улицах толкалось много народу. Местные и приезжие немцы торговали с повозок, наши офицеры прогуливались по городу. Неожиданно к нам обратился поручик, подъехавший на лошади. Его ранили в руку, повязка на его предплечье ослабла, через неё проступили пятна свежей крови.

— Барышни-сестрички, нет ли у вас бинта — повязку поменять? — обратился он к нам.

К счастью, перед выходом Мария Павловна велела мне взять с собой медицинскую сумку. Я быстро вынула чистый бинт, который утром смотала в перевязочной, и передала ей. Она повернулась к раненому:

— Пусть кто-нибудь из солдат подержит вашего коня, а мы отойдём в тень.

Поручик спешился, повод передал стоящему рядом солдату и прошёл за великой княгиней. Выбрав место в тени, подальше от гуляющих, она сняла с руки раненого офицера грязную повязку и начала накладывать свежий бинт. В это время проходивший мимо офицер обратился к ней с просьбой:

— Разрешите, Ваше императорское высочество, я сделаю снимок?

Мария Павловна растерялась, передала бинты мне, обернулась и узнала в офицере с фотокамерой одного из штабных.

— Не надо фотографировать, господа, — попросила она, смутившись.

Раненый офицер понял, кто перед ним, и сильно разволновался. Великая княгиня продолжала ловко накладывать свежую повязку. Офицер поднял глаза на Марию Павловну, в них стояли слёзы.

— Позвольте спросить, кто вы? — произнёс он.

Сохранить тайну не удалось, и Мария Павловна назвалась.

— Так, значит, вы двоюродная сестра императора?

— Да, это так.

Он всмотрелся в лицо княгини, затем неожиданно для всех опустился на колени, бережно взял край её хлопкового платья и поцеловал его. Мария Павловна, совершенно ошеломлённая всем этим происшествием, смутилась. Не произнеся ни слова на прощание, она кинулась через улицу в магазин. Там я нагнала её и попыталась успокоить. На обратном пути в госпиталь Мария Павловна молчала, не осмеливалась поднять глаза, опасаясь, что может встретить кого-нибудь из свидетелей недавней сцены.

А ещё мы с ней ездили на повозке за яблоками. В тот сентябрьский день стояла прекрасная погода, ещё зеленели деревья, и солнце светило над убранными полями. Подъехали к ухоженному хутору. За оградой виднелись обильно усыпанные плодами яблони. Мы въехали в ворота.

Мария Павловна осталась у повозки, а я пошла на поиски хозяев. В саду русские солдаты беседовали с хуторянами. Один из военных остался смотреть за нашей лошадью, а мы наполняли мешки спелыми яблоками. Так хорошо было.

Один солдатик посматривал на Марию Павловну, словно хотел что-то сказать, но не решался. Наконец заговорил:

— Ведь вы великая княгиня Мария Павловна из Москвы? Я видел вас в Москве и сразу узнал. Только не мог поверить, ведь вы одеты как медицинская сестра.

Завязалась оживлённая беседа, как случается при встрече земляков, в особенности москвичей.

— Рискованно с вашей стороны выезжать за город без сопровождения, — сказал солдат. — Противник отсюда недалеко, такие поездки опасны… Да и местным доверять нельзя. Мы проводим вас назад, до города.

Я отказывалась, но он все же сопроводил нас верхом до Инстербурга.


Орловцев с нежностью слушал оживленный щебет Веры, что-то отвечал ей. Так ночь незаметно и пролетела в разговорах и объятиях. Орловцев уже опаздывал, спешил, но сил расстаться с любимой не было. Он надеялся вернуться в Инстербург через двое суток. Но, зная про уже начавшееся отступление армии, сомневался, застанет ли возлюбленную в городе. Вера прощалась с ним на крыльце гостиницы, обнимала его, шептала в ухо слова-обереги, утыкаясь носом в жёсткий воротник его кителя.

Рано утром, получив под роспись в штабе армии секретный пакет, Орловцев уже скакал в сопровождении казака в штаб 27-й дивизии в сторону Алленбурга. Несмотря на большой поток войск, двигавшийся навстречу, всадники достигли окрестностей городка вечером того же дня. Заночевали в трёх километрах от него. Поднялись на рассвете и отправились к мосту возле деревушки, намереваясь переправиться через Алле. На переправе нос к носу и столкнулись с офицерами штаба дивизии, здесь же через реку переправлялся начальник дивизии генерал Адариди. Пока генерал беседовал с командиром роты, готовившим переправу к обороне, Орловцев терпеливо ждал. Потом доложил о штабных планах. Адариди выслушал его, расспросил о состоянии и загруженности дорог. Пакет был передан в руки начальнику штаба дивизии и тут же вскрыт. В нём оказался приказ командующего о немедленном организованном отступлении дивизии. Определялись маршруты движения в направлении Гумбиннена южнее Инстербурга.

Орловцев получил расписку о вручении приказа и отправился в обратный путь. На этот раз он выбрал дорогу через Велау и дальше по шоссе на Инстербург через Таплакен и Норкиттен. До Велау добрались без задержек, но в городке, при переправе по мостам через Алле и Прегель, потеряли много времени.

Войска сплошным потоком шли на восток. Так, под угрозой фланговых охватов немцев начался отход армии Ренненкампфа. Войска шли поротно и побатальонно, строго соблюдая дистанцию между подразделениями. Кавалерии было немного, в полном порядке шла пехота, не спеша проходила артиллерия. Полки шли с зачехлёнными знамёнами, проходили штабы корпусов, дивизий, бригад. Крупнокалиберные пушки шли по мосту с большой дистанцией. Мост скрипел и пошатывался под грузом тяжёлой артиллерии. Командиры батарей оставались рядом с орудийными расчётами и контролировали переправу, пока последняя пушка не прокатилась через мост.


Пока переправлялась артиллерия, Орловцев разговорился со знакомым капитаном, чья рота была оставлена для обороны моста. Тот готовил солдат к выполнению боевой задачи: оборонять мост для обеспечения отхода русских войск и в последний момент уничтожить его. Орловцев стоял поблизости и думал, смог бы он выполнить такую задачу с этой ротой, надолго ли задержал бы врага? Даже если рота уже закалена в прежних боях и стычках с немцами, сможет ли она устоять, не поддастся ли панике… Орловцев посоветовал капитану внимательнее посмотреть подступы к позиции с левого фланга. Там к реке подходила глубокая лощина, густо поросшая кустарником. Грамотно используя эту особенность местности, можно значительно усилить оборону моста.

Наконец батареи закончили переправу, Орловцев сердечно распрощался с ротным, и они с казаком, переехав мост на рысях, обгоняя войска, поскакали на восток. Им ещё дважды пришлось переправляться через реки, каждый раз со значительной потерей времени. Ночевали в маленьком фольварке за Норкиттеном и до штаба в Инстербурге добрались только к обеду 10 сентября.

За эти трое суток город изменился — теперь в нём пахло смертью, опасность подстерегала за каждым поворотом. Бросались в глаза разрушенные дома. Здание железнодорожного вокзала, где совсем недавно Орловцев провожал брата, было разрушено бомбами с немецких аэропланов и цеппелинов.

Командующий армией уже принял решение об эвакуации штаба. Полным ходом шла упаковка и погрузка документов и прочего штабного хозяйства. Орловцев опасался, что его немедленно назначат ответственным за какой-нибудь важный участок работы и у него уже не будет никакой возможности найти Веру. Поэтому он направился на доклад не к дежурному по штабу, а к самому начальнику штаба — генералу Милеанту. Кроме доклада о выполнении задания, он подробно передал разговор с Адариди о плане отступления и доложил о ситуации на дорогах и, особенно, на переправах через реки. Генерал внимательно выслушал доклад, поблагодарил его за службу и отпустил без всяких поручений. Воспользовавшись этим, Орловцев немедленно кинулся в госпиталь, надеясь увидеть Веру.

В госпитале лихорадочно готовились к эвакуации. Орловцев узнал, что накануне большую часть раненых уже отправили санитарным поездом до Вержболово и, скорей всего, дальше на север в сторону столицы. Вера должна была сопровождать их, а вот до какого места, никто не знал. Весь день вместе с персоналом госпиталя она перевозила раненых на станцию. Везли их очень медленно на тряских безрессорных повозках, сёстры шли рядом с ними по грубой булыжной мостовой. К этому времени станцию почти полностью разрушили немецкие лётчики, носилки пришлось составлять прямо на мостовую и потом, по мере возможности, заносить раненых в санитарные вагоны. Аэропланы продолжали летать над городом, со всех сторон слышались взрывы. В любую минуту они могли появиться над станцией. К счастью, этого не произошло. К вечеру погрузку благополучно завершили, и Вера осталась старшей сестрой в одном из переполненных вагонов.

С одной стороны, Орловцев радовался, что Вера скорей всего теперь в безопасности, а с другой — отчаянно страдал, что не успел увидеть её до отъезда. И все-таки хорошо, что она уехала. В городе становилось небезопасно. В позапрошлую ночь бомбили как раз ту часть города, где размещался госпиталь. Скорее всего, бомбардировке планировали подвергнуть штаб армии в отеле «Дессауэр Хоф», но из-за режима затемнения дирижабль не обнаружил цель, и бомбы упали на другие здания, вызвав панику и у военных, и у горожан.

Орловцев вспомнил, как чуть более недели назад они гуляли с Верой и братом по городку, фотографировались. Он до сих пор так и не забрал фотографии. Отыскав квитанцию, он по пути из госпиталя заглянул в фотоателье Лутката. Двери ателье были закрыты, на них висело объявление, что выдача исполненных заказов будет производиться только 11 сентября и не в этом помещении, а в филиале ателье — на улице неподалеку от железнодорожного тоннеля. Огорчённый Орловцев бережно положил квитанцию в карман кителя и направился в штаб. Теперь он был готов к любым поручениям. До позднего вечера возился со штабной документацией, сортируя и упаковывая бумаги в ящики. В гостиницу пришёл за полночь, рассчитался за номер и уснул мертвецким сном, велев консьержу разбудить его в пять утра.

Ранним утром 11 сентября в штабе заканчивали погрузку документации. По поручению начальника штаба Орловцев разыскал хозяина отеля и от имени Ренненкампфа распорядился срочно подготовить счета за проживание, по которым офицеры произведут оплату.

Все офицеры штаба, пользовавшиеся услугами отеля, этим же утром явились к хозяину, полностью оплатили свои счета за проживание в отеле и питание, благодарили его за хороший приём. Орловцев тщательно проверил расчёты, хозяин попытался предъявить счёт ещё и за казино, но Орловцев, ссылаясь на начальство, отказал в этом. Немец попросил оставить письменное распоряжение идущим следом войскам, чтобы его отель не занимали и не грабили. Он получил подобную бумагу от старших офицеров штаба и на радостях начал раздавать офицерам и сёстрам милосердия рекламные открытки с изображением отеля «Дессауэр Хоф».

Погрузку закончили, старшие офицеры разместились в автомобилях. В комнате дежурного генералы ждали командующего. Шёл разговор на повышенных тонах. По голосам Орловцев заключил, что князь Белозерский-Белосельский с Шуваловым и кто-то третий обсуждают, как теперь получить с казны деньги за не дошедшие до армии эшелоны со снабжением, ранее оплаченные князем.

Наконец в фойе спустился Ренненкампф, судя по всему, в отвратительном настроении. Он коротко попрощался со всеми, с хозяином отеля персонально, бросив ему на ходу:

— До свидания! Через две недели я вернусь.

И быстро прошёл к ожидавшему его автомобилю. Тотчас было приказано подать и другие штабные машины. Ренненкампф коротко приказал: «На Гольдап!» Отель как-то сразу опустел. В нем остались только два телефониста. А напряжение в городе нарастало и нарастало, гром артиллерийской канонады, доносившейся с запада, словно туча, висел над всеми улицами.

Орловцев с частью офицеров штаба следовал отдельно от свиты командующего. За его плечами оставался горящий полуразрушенный город. Но в памяти Орловцева жил другой Инстербург — исполненный ожиданиями, волнением, любовным трепетом, страстью, горьким вкусом разлуки на губах. Этот неполный инстербургский месяц вместил огромное количество событий, радостных и трагических. Воротиться ли он сюда когда-нибудь? Как они будут вспоминать всё это вместе с Верой? Что останется в их душах? Война или Любовь?

Конная группа офицеров прошла на рысях сначала в направлении Даркемена, не доезжая которого свернула на восток, в сторону деревни Гавайтен, откуда совсем недалеко было и до Гольдапа. Заночевали в строениях уцелевшего фольварка. Поднялись 12 сентября до рассвета и уже около семи утра ждали очереди на переезд по мосту через ручей Гавайте. Здесь же за движением головных колонн войск 3-го и 4-го корпусов наблюдали генералы Епанчин, Чагин и Алиев. Вскоре штабную колонну вне очереди пропустили через маленькую переправу, и они поскакали дальше.

Части корпусов, выделенные в арьергард, вели непрерывные бои с наступающими немецкими войсками, давая время огромной массе русской армии организованно выйти из опасной зоны. Штабные шли на рысях на восток с небольшими перерывами на отдых. Поздно ночью пересекли границу и заночевали в маленькой литовской деревушке. На следующий день, 13 сентября, Орловцев уже прибыл в Вержболово, где временно разместились службы штаба армии.

Воспользовавшись несколькими свободными часами, он объездил госпитали, развёрнутые в Вержболово. В одном из них узнал, что санитарный поезд с госпиталем великой княгини, который сопровождала Вера, проследовал два дня назад через Вержболово в Новгород, где раненых должны были устроить на стационарное лечение.

Все подразделения штаба армии в течение суток благополучно вышли из Восточной Пруссии и добрались до российской территории. Теперь штаб мог выполнять свои функции в полном объёме.

Работы в штабе хватало, но и суеты и неразберихи тоже. Орловцев с утра бегал по важным и уж совсем пустяковым поручениям и порядком устал.

Во второй половине дня суета чуть затихла, но тут ему принесли записку от раненого прапорщика Сергея Громова, находившегося в госпитале неподалёку. Николай сначала удивился, а потом припомнил его нескладную фигуру, и недоброе предчувствие шевельнулось у него в душе. Громов писал, что имеет сообщить ему нечто важное, касающееся его брата Юрия. Охваченный тревогой, Орловцев немедленно отправился в госпиталь.

Громова он нашел в палате легкораненых. Тот с непривычки неумело прыгал на костылях — ранение в бедро правой ноги, кость, к счастью, не повреждена. Увидев Орловцева, Громов изменился в лице, слёзы навернулись у него на глазах. Он сел на кровать, попросил присесть Орловцева на стул, стоящий рядом. Долго копался в тумбочке, достал оттуда тетрадку, завёрнутую в клеёнку, стопку писем, портсигар. Ни слова не говоря, передал их побелевшему как мел штабс-капитану.

— Где это случилось? — Горло Орловцева перехватила судорога, и Громов с трудом разобрал вопрос.

— Мы прикрывали отход 20-го корпуса… Отступали от Даркемена к Толльминкемену и с трудом сдерживали натиск немцев. Тяжёлый ночной бой завязался где-то после Вильгельмсберга. Мы ценой огромных потерь отбили атаку и утром вышли из боя, вынося раненых. Юру ранило в живот, мы везли его с другими ранеными на телеге. Он жил ещё три часа, всё время просил пить и мучился от страшной боли. Когда он умер, документы забрал ротный, а я — несколько личных вещей. И, как нарочно, снова немцы наскочили. Меня, видите, ранило в ногу. Там много погибло наших. Очень много… Тела убитых оставались по мере движения прямо на полях вдоль дороги. Что было делать? Мы и так еле-еле отбивались… — Он понурил голову.

Орловцев молча взял тетрадку и вещи брата, шатаясь, вышел из палаты на улицу.

«Как я об этом скажу родителям, как?..» — Он шёл по улочке литовского городка, не разбирая дороги, огромный колокол гудел в его голове. Неизвестно, сколько времени прошло, пока он блуждал по городку. Когда пришёл в себя, увидел, что стоит у ограды православного храма. Повинуясь внутреннему голосу, зашёл внутрь, обошёл храм, надолго остановился возле иконы Божьей Матери. Шептал молитву, самую первую, которую выучил в детстве вместе с матерью. Облегчение не наступало, и он неподвижно продолжал стоять у иконы. К нему подошёл священник, удивленный долгим молитвенным стоянием офицера.

— Сын мой, что у вас случилось? Расскажите мне, помолимся вместе.

Голос священника и весь его облик располагали к себе. Орловцев, сам удивляясь своей откровенности, рассказал ему о гибели брата, о родителях, которым он не может решиться написать, о своем бессилии. Священника звали отец Александр Боярский. Он учился в Петербургской духовной академии в то же самое время, что и Орловцев в Николаевской военной академии. Доверительный разговор между ними шёл долго, и к концу его Орловцев почувствовал облегчение. Горе осталось, но обжигающее отчаяние ушло. Душа словно освободилась от тяжкого груза. На прощание отец Александр снова подвёл офицера к иконе Богородицы, и они зажгли свечи перед святым образом.

Из церкви Орловцев отправился в штаб. Война продолжалась. Германская граница осталась за спиной, хотя и была совсем рядом. Но сейчас он был дома, только теперь дом осиротел, в доме этом не было его брата.

— 13 — Первая половина сентября 1914 года

Глубокой ночью генерал Ренненкампф закончил обсуждать с офицерами штаба ход отступления армии из Восточной Пруссии. Молча встал, показывая, что совещание закончено. Без сопровождающего он тяжело поднялся на второй этаж, в свой гостиничный номер, плотно закрыл за собою дверь, впервые за долгий день оставшись один. Окончательное решение об эвакуации штаба за пределы Восточной Пруссии он принял накануне, тянуть дальше было нельзя. Завтра утром они отправятся на восток. Он ещё не знал, ехать ли через Гумбиннен или Гольдап. Что ж, решение примет в последний момент, в очередной раз доверившись своей интуиции. А сейчас надо раздеться и заснуть хотя бы на несколько часов. Постель была свежей и удобной, но тяжёлые мысли отгоняли сон.

Как так случилось, что он, уже ощутивший себя победителем, теперь должен спешно отступать? Какой злой рок вмешался в события? В апреле ему исполнилось шестьдесят лет, и эта месяц назад начавшаяся война была его войной. Самой судьбой он был предназначен стать победителем в этой войне, снискать себе славу нового Суворова. Он знал вкус жестокой силы, горечь и сладость власти и побед. Но победы эти случались не в значительных боях с противником, а то и вовсе в подавлении беспорядков на востоке империи. Он уничтожал и подчинял, он вёл полки и добивался признания во дворцах. Он знал жизнь с разных сторон, был аскетичен, но чаще расточителен, бывал сластолюбив, но бывал и сдержан. При этом всегда стремился предусмотреть всё, обезопасить себя не только от противника, но и от военного и дворцового начальства. А начальство это порой страшнее противника на поле битвы. После победы 20 августа в сражении под Гумбинненом его чествовали в Вильно как великого полководца.

И вот теперь он отступает.

Его напарник, командующий 2-й армией Самсонов, и вовсе сгубил свою армию и застрелился. А он вынужден экстренно маневрировать, спасая свою армию от фланговых охватов немцев. Отступать — другого выхода нет!

Когда барон Ренненкампф думал о себе, в его сознании до сих пор по-прежнему возникало имя Пауль. Так звали его в первые шестнадцать лет жизни в родительском имении в Эстляндии, вплоть до его поступления на службу унтер-офицером в Беломорский полк. Тогда и пришло к нему имя Павел, пришло и вытеснило детское имя. Но имя это внутри его осталось и продолжало жить — детское и беззащитное — Пауль. Как давно это было! В 1870 году он покинул родительский дом. Семья его была связана с Россией с XVII века. Среди предков его генералы и учёные, градоначальники, успешные промышленники и землевладельцы. Жаль, что отец дослужился только до чина ротмистра. Но он — Пауль — всё наверстал: теперь он — генерал-адъютант Свиты императора, командующий армией, одна из главных фигур в войне с Германией на Северо-Западном фронте. Он сам добился всего и никому не даст втоптать себя в грязь. Но, несмотря на все победы, карьерные взлёты и падения, он продолжал чувствовать себя Паулем — беззащитным ребёнком. Желая избавиться от этого чувства, он частенько принимал излишне жестокие решения, постоянно демонстрируя всем свою мужественность и решимость. Он знал за собой эту слабость, но выбора не было: его образ — решительный, жёсткий, смелый генерал, и отступать от него нельзя. На самом деле сердце его замирало, стоило ему только представить последствия своих неудач, тем более поражений. И всё это он, маленький Пауль, должен был постоянно тайком преодолевать в себе, создавая пространство для проявления мужественности боевого генерала.


Генерала он получил ещё в августе 1900 года, в начале Китайской кампании. Да что генерала — два Георгия за личную храбрость! Что значит храбрость для генерала? Пожалуй, это скорее решительность и точный расчёт. Японскую войну он прошёл с ранением, полученным в сражении при Ляояне, дважды награждался золотым оружием. После Японской войны долго служил в Виленском военном округе, и командование 1-й армией досталось ему по праву. Да он сам её и сформировал, эту армию. Причём в кратчайшие сроки, предписанные планом мобилизации. Он славно командовал в Вильно 3-м корпусом. Сделал его лучшим в России. С него и ушёл на должность командующего округом, передав корпус генералу Епанчину. Начальником штаба корпуса остался опытный и знающий генерал Чагин. Все части Виленского округа, вошедшие в его армию, он знал досконально и управлял ими умело и решительно. Только пришлая кавалерия, особенно сводный кавалерийский корпус хана Нахичеванского, бестолково болталась, как дерьмо в проруби, по северо-восточной части провинции. Кавалерия, кавалерия! Он сам отчаянный кавалерист, а как следует впрячь кавалерийские части в решение задач армии так и не смог. Хан, да и генерал Алиев, имели в Ставке и в царском дворце связи не меньшие, чем он. И обращались туда напрямую, через его голову.

Он открыл глаза и сел на кровати. Что с ним будет после отступления? Наверняка недоброжелатели во главе с военным министром Сухомлиновым затеют следствие. Да и командующий фронтом генерал Жилинский не замедлит спихнуть на него полный провал Северо-Западного фронта. Что станется с его женой и детьми? Сейчас они в Вильно, жена помогает раненым и солдатским вдовам. Что будет дальше? Как же всё это несчастье произошло? Как? Он так успешно провел формирование армии, вовремя вывел части к границе и удачно начал наступление в Восточной Пруссии. А победу в сражении под Гумбинненом все расценивали как большой успех! Что же случилось? Может, причина в том, что тогда, 20 августа, он перестраховался и отпустил разбитых германцев без преследования? Не доверился своему же испытанному 3-му корпусу и его командирам, уже давшим приказ на решительную атаку бегущего врага? Он испугался, не стал рисковать и остановил лавину русских войск. А ведь это был его шанс проскочить на плечах противника к Висле. И испугался он не немецких генералов, а своих же начальников — паркетника Жилинского и Главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, который его явно недолюбливал.

И вот теперь — расплата, позорное отступление.

«Нет, отчаиваться нельзя… Сейчас надо грамотно вывести армию из-под ударов немцев, а там уже разберёмся, кто прав, кто не прав…» — проваливаясь в тягостный тяжёлый сон, думал генерал.

Его разбудили через три часа. Спускаться в зал гостиничного ресторана он не стал, завтрак принесли в номер. Приказал дежурному офицеру отправить посыльного в госпиталь за великой княгиней Марией Павловной с просьбой немедля присоединиться к его обозу для следования на восток. Велел срочно организовать расчёт с хозяином отеля за проживание офицеров и питание.

Каждое утро во всё время пребывания в Инстербурге местный парикмахер Шрайбер брил его голову. Он решил не изменять своей привычке и сегодня. Парикмахера, ожидавшего в коридоре, впустили к генералу. Тот накинул на его плечи и грудь белоснежную простыню, взбил в стаканчике пену. Странно, но генералу никогда не приходило в голову, что этот немец с острейшей бритвой в руках одним движением может прервать его жизнь, жизнь командующего русской армией. Никаких опасений он не испытывал и сегодня. Остзейские и восточнопрусские немцы похожи? Наверное, похожи. И те и другие живут далеко на востоке от центральной Германии.

Парикмахер намылил его огромный череп и занес над ним бритву. Генерал провалился в дрёму. Мог ли он что-то выстроить лучше после Гумбиннена? Наверное, мог. Решительно замкнуть командование кавалерийским корпусом и дивизиями на себя? Не дожидаться запоздалых и сомнительных приказов командующего фронтом Жилинского, а действовать по собственной инициативе? Бросить войска на юг, навстречу корпусам Самсонова в направлении Алленштайна на пять дней раньше? Да, сделать всё это он мог. И пару лет назад, не задумываясь, сделал бы. Но сейчас… Сейчас на его высокой должности ему надо быть очень осторожным, учитывать каждую мелочь в расстановке сил в Ставке Главнокомандующего, в штабе фронта, учитывать интересы командиров частей его армии, имеющих доступ к министру Сухомлинову и даже в царский дворец. Он вынужден страховаться, ждать приказов. Всё это лишало сил, уверенности и отнимало время. Если бы он только мог забыть обо всех этих дворцовых сложностях и быть свободным в выборе решений, как десять лет назад в Китае!

Генерал очнулся, когда парикмахер горячим полотенцем начал промокать его лицо и голову. Шрайбер откланялся. Вот и в этот раз горло генерала осталась невредимым. Дежурный офицер доложил, что автомобиль великой княгини прибыл и вся колонна готова к движению. Ренненкампф надел серую генеральскую шинель, взял папаху, спустился в холл. Хозяин отеля подобострастно кланялся, провожая его до выхода.

— До свидания! Через две недели я вернусь, — на ходу мрачно бросил генерал и вышел из отеля.

Стояло ясное, но прохладное сентябрьское утро. Осмотрев с высоких ступенек колонну машин, он громко поздоровался со всеми и прошёл к своему автомобилю. Прозвучала команда «по машинам», командующий махнул рукой, колонна тронулась. По городу двигались медленно, мимо разрушенного железнодорожного вокзала, мимо огромной товарной станции по дороге на Гумбиннен.

Город, оставляемый его армией, замер то ли в ожидании прихода своих войск, то ли в страхе перед уходящей, но грозной русской силой, ещё опасаясь выразить и свою радость от окончания оккупации, и презрение к уходящим оккупантам. Генерал не держал зла на этот город и считал, что обошёлся с ним бережно. Его солдаты не взрывали мосты, не жгли магазины, не грабили винные склады и не насиловали женщин. Язык города был его родным языком, и он не питал к городу и его жителям ненависти. Он делал вид, что равнодушен к населению, но в глубине души его беспокоило, что жители города думают о нём сейчас и будут думать через десятилетия. Он брал из жителей города заложников, грозился расстрелять их, но никого не расстрелял и всех освободил.

С запада, уже довольно близко, доносилась артиллерийская канонада и сухой стрёкот пулемётов. Почти сразу же за городом командующему указали на артиллерийский парк, который немцы накануне подвергли бомбардировке. Он приказал остановиться, вышел из автомобиля, подошёл к машине, следовавшей за ним. Открыл дверь и пригласил Марию Павловну осмотреть место, куда прошлой ночью цеппелин сбросил бомбы. Мария Павловна нехотя, опираясь на руку генерала, вышла из машины. Они перебрались через канаву, прошли вдоль поля и зашли на территорию парка. Картина разрушений, разбросанной и исковерканной техники была тягостной. К машинам они вернулись в подавленном состоянии.

Зачем он потащил великую княгиню осматривать последствия бомбардировки? Ренненкампф чувствовал неуверенность в общении с родственниками императора. Ничего, ничего, пусть посмотрит, пусть ужаснётся, поймёт, что не просто так отступает его армия.

Дальше продвигались очень медленно. Войска ползли по дороге в несколько рядов. Отступающие солдаты и офицеры были взвинченны до предела. Казалось, они дышали тревогой, которой пропитался воздух. Когда машины штаба нагоняли хозяйственные обозы, следовавшие в беспорядке, штабные офицеры по его команде растаскивали заторы, выстраивали обозы в колонны и возобновляли движение. Он понимал, что войска находятся на грани паники и беспорядочного бегства. Допустить это было никак нельзя. Забывая о грозившей опасности, он тратил своё время и силы, помогая командирам на сложных участках дороги.


У развилки, где одна дорога уходила от основной на юг, колонна остановилась. Переговорив с генералом Байовым, командующий принял решение следовать на Гумбиннен. Сейчас этот маршрут казался ему и короче, и, главное, безопасней.

Когда он принимал парад гвардии 5 сентября, ему уже было известно о трагедии Самсонова и его армии. Он знал, что 29 августа дивизии 13-го и 15-го корпусов 2-й армии попали в немецкое окружение и были разгромлены в районе Комусинского леса, поблизости от местечка Танненберг. В ночь на 30 августа генерал Самсонов, оказавшийся в котле, застрелился. Известия эти чрезвычайно взволновали Ренненкампфа, но он не показывал вида. Он отчетливо понимал, что теперь немцы быстро перебросят войска по сети железных дорог, переформируются и попробуют захватить его армию в клещи или рассечь на части фронтальными ударами. Но он, Ренненкампф, в отличие от Самсонова, который завяз в административных делах на востоке империи, все десять лет после Японской войны командовал лучшими боевыми корпусами армии, а потом и Виленским округом. Он прекрасно знает Восточно-Прусский театр боевых действий, и он выведет армию без больших потерь.

На параде Ренненкампф держался бодро, приветствовал гвардейские части, вручал награды офицерам, произносил речи, а сам пребывал в страшном напряжении, постоянно думая над сложившейся обстановкой. Нужно было выбрать момент для начала отвода войск так, чтобы, с одной стороны, не опоздать и не дать себя окружить, а с другой — не получить обвинения в трусости или хуже того — в предательстве. Он знал, что такое возможно. Плохая разведка и полное отсутствие координации со стороны командования фронтом не позволяли ему верно и надёжно оценить обстановку. Приходилось рисковать, принимать решения в условиях неопределённости. Всё это приводило его в бешенство. А может, за этим стечением обстоятельств, этой тяжелейшей ситуацией стоит рок, тяжкий рок, который преследует его? Но за что, чем он прогневил небеса? Он — солдат, и он воевал с врагами России. Но может, это аукнулся тот январь 1906 года в Маньчжурии и Чите, когда он подавлял восстание, продвигаясь вдоль железной дороги и наводя порядок железной рукой? Тогда он имел дело не с внешними врагами, а с русскими рабочими и солдатами. Негоже боевому генералу воевать со своим народом, но долг перед царем превыше сомнений, действовать он должен решительно, без сантиментов. Но и тогда он, в отличие от своего напарника генерала Меллера-Закомельского, пытался не допускать расстрелов без суда и следствия. Не всегда получалось, но все-таки он пытался. Чем же он виновен? Может, расстрелом ссыльного большевика Александра Попова на станции Борзя в Маньчжурии? Или те семьдесят семь смертных приговоров, вынесенных в Чите, тяжко нависают над ним? И что, теперь этот рок будет висеть над ним до конца жизни? Для него в те дни не имело никакого значения, большевики ли они, эсеры или меньшевики. Он имел приказ царя, а они являлись врагами Империи. Да, он действовал стремительно и жёстко, но без этого расползающийся бунт не остановить, и жертв было бы в несколько раз больше. Нет, нет, нельзя ставить это ему в вину, он только исполнял свой долг. Только долг.

Колонна машин штаба армии добралась до Гумбиннена поздним вечером. Город был притихшим и мрачным. Часть служб осталась в городе на ночь. Командующему вручили несколько срочных депеш. Прочитав их, он провёл короткое совещание, оценил обстановку как рискованную и принял решение немедленно ехать дальше до Эйдкунена и затем через границу в Вержболово. В штабе точно не знали, свободна ли дорога на Эйдкунен или нет, но командующий верил, что проехать можно, а медлить никак нельзя.

Не то чтобы он боялся за свою жизнь, для него смерть входила в привычный набор событий на войне. Иногда он сам удивлялся, как случилось, что за сорок пять лет службы он не убит и не покалечен. Но плен, тем более плен в ранге командующего армией, для него невозможен. Самоубийство в случае опасности — выход, но как оно будет истолковано? Как верность долгу или малодушие? Кто знает? Но то, что на него мёртвого повесят все неудачи кампании — в этом сомнения нет. Рисковать нельзя, руководить отводом частей можно и из Вержболово. Нельзя ему рисковать и великой княгиней Марией Павловной. Её судьба лежит не только на его совести, но и сама возможность хоть какой-то дальнейшей карьеры зависит от её безопасности. Он вызвал адъютанта, велел немедля передать Марии Павловне глубочайшую просьбу: ни в коем случае не оставаться на ночлег в Гумбиннене, а следовать с ним к границе до Эйдкунена, а лучше сразу переехать на российскую землю. Он спешил быстрее убраться с территории, которую могли охватить фланговые клещи германцев. Но всё же надо было дождаться адъютанта с известиями от великой княгини.

Ему захотелось остаться одному — всех офицеров попросили выйти из комнаты. Он сидел за столом на жёстком стуле, закрыв глаза. Сколько ещё ждать? Полчаса, час? От нетерпения дёргалось веко. Что будет с ним после вывода армии в Россию? Отстранение от должности командующего, служебное расследование? Все познаётся в сравнении. Конечно, он сумеет вывести армию из Пруссии, избежав больших потерь. Даст увязнуть немцам в боях на правом фланге армии, за это время уберёт левый фланг и центр, а затем резко выдернет правый фланг, спрятав его за приграничные реки. В обороне он всегда действовал осмотрительно, больших потерь не допускал и не допустит. На фоне разгрома 2-й армии его действия будут выглядеть грамотно. Но всё равно это — поражение, спешное отступление, потери артиллерии и людей. Ничего хорошего для его карьеры это не сулит. Многое будет зависеть от штабной документации, её обязательно изымут для расследования. Это важно. А его же начальник штаба генерал Милеант с ним на ножах. Как это ему аукнется? Жаль, что он не сумел отстранить его от должности и назначить подходящего искусного штабиста, проверенного совместной службой. Например, многолетнего сослуживца по 3-му корпусу генерала Чагина. Уж тот на эту высокую должность подходит гораздо лучше. Но не всё в его власти. Даже в своей армии ему не дают самостоятельно действовать и производить желаемые назначения. Когда он своим приказом после боя при Гумбиннене отстранил бездарного генерала Орановского от командования, так и то не дали довести дело до конца, вернули никчёмного с допущением к временному командованию бригадой кавалерийской дивизии. Братец старший, сидевший начальником штаба фронта над ним, командующим армией Ренненкампфом, порадел по-родственному.

Время бежало, а посыльный от великой княгини все не возвращался. Мысли о судьбе Самсонова не выходили из головы. Он недолюбливал Александра Васильевича и знал, что тот тоже не любит его. Но при чём тут любовь?! С начала августа они были связаны одной нитью, вернее, висели на ней с разных концов. Самсонов обрезал нить и сгинул в Мазурских лесах со своими полками, а следом должен рухнуть и он со своей армией. Но нет, он не рухнет, он зацепится, не даст свалить свои полки в котёл. Он почти ничего не знал о том, как в последние дни августа шли дела у Самсонова. Командующий фронтом Жилинский сам не имел достоверной информации о действиях армии Самсонова. А в штаб его армии вообще передавал крохи. Да и эти обрывки информации были противоречивы. По ним ни о чём нельзя было судить. Приказ наступать на юг, навстречу частям 2-й армии, пришёл с огромным опозданием, и стремительный рейд его кавалерии в направлении Алленштайна уже ничего не решал. В войсках ходили слухи об их с Самсоновым взаимной ненависти. Но это были только слухи. Симпатии между ними не было, это верно. Но когда делаешь общее дело такого масштаба — при чём здесь симпатии! Он сделал бы все необходимые шаги для помощи соседу. Но когда и какие шаги нужно было сделать? Без приказов и телефонограммЖилинского он просто слеп и не мог ничего предпринимать, а Жилинский молчал. Да, у него и Самсонова были взаимные претензии в Японской кампании 1905 года, но ни ругани, ни пощечин не было. Если бы приказ Жилинского пришёл хотя бы на пять дней раньше. Если бы… Тогда он ударил бы, без всяких сомнений, решительно и мощно ударил. Дотянулся бы своей кавалерией до Хохенштайна, а понадобилось бы, и до Найденбурга. Всего-то ещё двадцать верст на юго-запад. Спас бы и Самсонова, и всю операцию в Пруссии. Но его связали по рукам и ослепили. Разве это его вина? Хорошо бы знать, как оценивают в Ставке действия Самсонова и его корпусных командиров? Это помогло бы и ему выработать тактику защиты в ходе расследования. А в том, что вскоре расследование начнут, он не сомневался.

Хлопнула входная дверь, адъютант доложил, что Мария Павловна благодарит за заботу, уже укладывает вещи в поданную машину и через несколько минут будет готова отправиться в дорогу. Генерал вскочил, дал команду на выезд. В темноте ехать быстро невозможно, а подсвечивать дорогу фарами — слишком опасно. На ухабах машину сильно трясло. Ренненкампф никак не мог устроиться на заднем сиденье. Невидяще смотрел в темноту и не мог избавиться от тяжких мыслей о своей виновности в провале операции. Да виновен ли он? И перед кем виновен? Перед кем он должен нести ответственность и какую? Перед солдатами, оставшимися в прусской земле или в плену? Но войны без убитых и пленных не бывает — он выполнял свой долг, они свой. Перед командующим Северо-Западным фронтом Жилинским? Но он просто презирал его и считал деятельность штаба фронта вредительской. Перед Главнокомандующим — великим князем Николаем Николаевичем? Но он был только вышестоящим начальником, ни моральным, ни особым профессиональным авторитетом для него не являлся. Перед Государем? Да, перед Государем, не просто главой огромной Империи, но Помазанником Божьим — он был ответственен и склонит повинную голову, если не сможет переломить ход будущего следствия. Перед своей семьей? Да, ответственен — жизнь их всех будет зависеть от исхода дела. Но больше всего его беспокоила ответственность перед будущим, перед памятью, которая останется о нём в истории. Тщеславие бурлило в нём. Что напишут о нём? То, что имя его будет вписано в мировую историю, он не сомневался. Но в каком качестве? Неудачника, упустившего свой великий шанс? Перед будущим он беспомощен: тут ни уловками, ни интригами ничего не изменишь. Будет ли у него возможность оправдаться перед историей? Незаметно он впал в какое-то полуобморочное состояние. Пытался вырваться из него, сбросить ярмо вязкой дремоты и не мог, проваливался снова и снова. В этом состоянии ему мерещилось, что он — огромный бык, который пытается встать, вскидывается мощным загривком, всем телом вверх, поднимается с колен и бьётся головой то ли о потолочную балку, то ли о низкое небо, нависшее над ним, и снова падает на колени.


В Сталлупенен они прибыли в четвёртом часу дня. Генерал дал команду не задерживаться, незамедлительно следовать в Эйдкунен. А там и граница. Там Россия, куда с ходу немцы сунуться не рискнут. Все дороги от Сталлупенена к границе запрудили войска, но путь штабным машинам уступали. Он всё время думал, как, в какой момент всё так чудовищно перевернулось? Такое бывает с погодой в конце августа в этих балтийских краях. Стоит роскошное лето, и кажется, что оно будет длиться долго, всегда. И вдруг — дождь, сначала летний дождь, ближе к концу дня — холодный, и лето, прекрасное лето, обещавшее так много, заканчивается этим днём.


Только под вечер машина командующего пересекла границу по мостику над маленькой речушкой. Он с облегчением ступил на российскую землю, размял затёкшие ноги и долго смотрел на запад, где до самого горизонта бурлила человеческая река, и прямо в неё садился огромный красный шар солнца. Солнце русской победы заходило над Пруссией, тяжко опускаясь на головы отступающих солдат 1-й армии. Вместе с ним закатывалась его карьера, его великий шанс, данный ему изменчивой судьбой.

— 14 — Ноябрь — декабрь 1944 года

Самое тяжкое время для артиллеристов — устройство позиций на новом месте — закончилось. Батарея отмучилась. За неделю комбат загнал всех, но добился именно того, что требуется для хорошей стрельбы. Огневые позиции хорошо оборудовали, сделали укрытия для орудий, окопы, вместительные блиндажи. Наблюдательный пункт комбату устроили с особинкой, под него. Всё телефонизировали. До передовой было далеко, и жизнь постепенно вкатилась в спокойное русло. Поздний ноябрь перешёл в такой же поначалу осенний декабрь, но с каждым днём осень послушно сдавалась всевластной зиме. Солдаты ходили в охранение, разгружали прибывающие боеприпасы, работали на кухне, приводили себя и обмундирование в порядок. Колька всё время был при лошадях, а Ефим возился с радиостанцией и телефонной связью да курсировал ежедневно между батареей и штабом полка в Толльмингкемене.

В последнюю неделю Колька особое внимание уделял своей любимице Майке, которая со дня на день должна была ожеребиться. А ведь прошлой зимой лошадку эту едва не съели. Тогда она только-только попала к ним. И даже имени ей Колька ещё не придумал. Оголодали тогда бойцы в продуваемом ледяными ветрами поле, да и мороз прижал, а жратвы нет. В других батареях резать лошадей начали. Сначала по-тихому, а потом и на всю катушку, будто они на мясо и предназначены. Начали и в их батарее к лошадям подбираться. А уж эту лошадь забить было сподручней всего: её только пригнали в полк, и то ли есть она, то ли нет её, может, и не хватятся. Доходило до драки, брались за ножи и автоматы, но Колька отбил свою лошадь. Да не просто отбил, разве от голодных отобьёшь? Солдат тоже понять можно, в зиму голодать никак нельзя. Пришлось пообещать, что накормит батарею от пуза. Две ночи ползал по заснеженным полям перед позициями и всё-таки отыскал убитую при артобстреле лошадь. На морозе мясо не попортилось, свежатина, и волки порвать тушу еще не успели. Накормил ребят и лошадку свою сберёг, тогда Майкой её и назвал.

В русских деревнях мужики так не заботятся о жёнах, ждущих ребёнка, как Колька о своей кобыле. А тут ещё Петруха Тихий к нему присоединился. Они выгородили Майке в сарае отдельный загон, засыпали пол частью опилками, частью соломой, законопатили все щели, уберегая кобылу от сквозняков. Кормили самым лучшим душистым сеном, да подкормку ещё добавляли — порезанную свеклу и картошку, где-то комбикорма немецкого раздобыли. К вечеру кобыла начала тревожиться, нервно моталась по загону. Колька волновался не сильно, роды предстояли не первые. Он подложил сена, хвост лошади обтянул тряпицей и ушел из конюшни, чтобы не нервировать кобылу.

Когда он вернулся в дом, солдаты, отвыкшие на войне от таких мирных забот, накинулись на него с вопросами.

— Будьте спокойны, сегодня в ночь Майка ожеребится, молозиво уже из вымени капает.

Колька знал, что говорил. Когда утром он пришёл в сарай, там, прислонившись к стене, уже стоял Тихий, а в загоне радостно ржала Майка. Рядом с ней перетаптывался нескладный жеребёночек на тонких разъезжающихся ножках. Его светло-коричневая голова была украшена белой звёздочкой прямо по центру лба. Колька стал обтирать ветошью круп лошади, обернулся, чтобы попросить Петра заменить подстилку, и вдруг увидел, что тот стоит на коленях у выгородки и беззвучно плачет. Огромный, грубо скроенный солдат тяжёлыми ладонями совсем по-детски растирал по лицу крупные слёзы. Весь следующий день они хлопотали вокруг Майки и жеребёнка. Всё пошло хорошо, еды было в изобилии, малыш много и с аппетитом сосал молоко, с каждым днём набираясь сил.

Вскоре хоть и коротко, но все же выпал первый снег. Колька успел опробовать сани, которые Тихий усмотрел на барском дворе в соседнем посёлке, и на пару с Григорием Абрамовым, впрягшись в оглобли, притащил их к себе. Подладили их, подобрали сбрую. Колька запряг свою любимицу Майку и лихо проехался по первому снегу из одного края посёлка в другой. Лошади всегда — и в обороне, и в наступлении — требовали к себе много внимания. Раньше, когда лошадей в полку было много, ежемесячно проводились выводки — так назывались строевые смотры для лошадей. Каждая батарея тщательно готовила своих лошадок. Полковой ветврач в эти недели по нескольку раз приезжал и осматривал лошадей. Их лечили, правили упряжь, под это дело можно было получить лекарства и прочие средства для ухода за лошадьми. Последние месяцы внимание к лошадям в полку и батарее уменьшилось, каждый ездовой дудел в свою дуду, как умел, да и ветврач как-то незаметно исчез из полка.

Колька остался самым большим знатоком лошадей в полку, и в эти спокойные дни его то и дело звали во все батареи для осмотра лошадей. Он добросовестно осматривал животин, обнаружив перхоть и грязь, слегка корил за плохую чистку, но, самое главное, за плохую кормёжку — у большей части лошадей из-под кожи выпирали ребра. А когда же откармливать лошадей, если не в долгом затишье перед наступлением! В наступлении будет не до этого, там только успевай поворачиваться. Последний жирок с лошадиных боков уйдёт. А в том, что вот-вот придёт время наступать, Колька не сомневался.

Пользуясь передыхом, комбат возобновил боевую учебу артиллеристов. Расчёты снимали орудия с позиций, выкатывали их на прямую наводку, снова устанавливали для стрельбы с закрытых огневых позиций, отрабатывали батареей выстраивание веера и тренировали наводку орудий не только со штатными наводчиками, но и с толковыми запасными, отобранными с других орудийных номеров. Батарея получила пополнение, однако до штатной численности всё равно не добрали. Но самое удивительное — в батарее появилась женщина. На должность санинструктора после бестолкового ефрейтора Тимохина пришла девушка — сержант медицинской службы Наталья Фомина. Комбат искренне считал, что женщине не место в батарее, находящейся на передовой. Скорее уж в полковой санчасти или медсанбате. А в батарее пусть будет хоть завалящий, но всё же мужик. Уж больно опасно, да и в бытовом отношении — сложно. Вокруг мужики, и для них нет никаких ограничений и условностей. А женщине всё надо отдельно, а как это сделать в поле, да ещё зимой? Отдельный блиндаж или уборную для неё не построишь. Но видя, как радуется приходу девушки его заместитель Петр Рогов, комбат сдался, и в батарее появился толковый санинструктор.

С приходом медика начались уже забытые проверки солдат на вшивость. Санитарное начальство обеспокоилось случаями вспышек тифа, стало требовать осмотры, отчёты… Зато под это дело удалось выбить мыло, мочалки и ножницы для стрижки. С опаской, но регулярно топили баньку, и солдаты наконец-то привели себя в порядок. Долго ждали, когда до батареи дойдёт очередь на специальную машину для прожарки одежды, чтобы добить вшей до конца. Радовались, как дети, когда утром после суточной обработки получили форму и белье, очищенные от кровожадных злыдней.

Больше всего донимали солдат ночные караулы. Батарея стояла отдельно, и вся караульная служба лежала на их плечах. Ходили в караул каждые три дня. Как же не хотелось Иосифу этим вечером уходить из тёплого дома в стылую декабрьскую ночь, но пришла его очередь менять караульного. Он поплотнее запахнул шинель, поглубже натянул шапку-ушанку, забросил на плечо ремень автомата и вышел на улицу. Сменщик уже дожидался его в условленном месте, пробубнил, что ничего подозрительного им замечено не было, и побежал в дом отогреваться. Иосиф обходил дома посёлка не спеша, в установленном порядке. Сделав круг, он вернулся к дому, зашёл в сад, замер, прижавшись к стволу старой яблони. Глаза сами собой закрывались, приходилось усилием воли сбрасывать сон. Но сон всё накатывал и накатывал мягкими волнами. И все же он услышал, как сначала едва слышно стукнула задняя дверь сарая, листья зашуршали под легкими крадущимися шагами, увидел, как тень промелькнула за деревьями сада. Иосиф осторожно двинулся вслед за тенью. За садом тянулся небольшой овраг, поросший орешником и ольхой. Спустился чуть вниз и сразу услышал приглушенный разговор, говорили по-немецки мужчина и женщина. Он различал только их силуэты. Женщина — похоже, мать немецкого семейства, жившего в сарае. Мужчина — явно молодой, в форме. Иосиф сделал несколько шагов вперёд, взял автомат на изготовку, крикнул:

— Хенде хох!

Женщина отчаянно заголосила и осела на землю. Мужчина низко пригнулся, подхватил с земли «шмайсер», петляя, кинулся бежать в глубь оврага. Иосиф бросился за ним с криком:

— Стой, стрелять буду.

Немец на бегу дал короткую очередь, пули пролетели в стороне. Иосиф смутно видел впереди силуэт убегающего, остановился, вскинул автомат и длинной очередью слева направо прочертил темноту. Раздался стон и глухой звук падающего на землю тела. Иосиф остановился. Подходить к упавшему он поосторожился, опасаясь встречных выстрелов. Немка, плача в голос, пробежала мимо него, упала на колени перед недвижным телом. Странно, но Иосиф не испытал облегчения от счастливого исхода опасной ситуации. Радости не было, тяжесть легла на сердце. Ребята, примчавшиеся на стрельбу, кинулись к немке, закрывавшей собой убитого, с трудом оттащили её в сторону. В свете фонарика на земле лежало скрюченное тело молодого фольксштурмовца.

— Кто этот солдат? — Ефим тряс немку за плечи.

Та подняла голову, посмотрела на сержанта закатившимися глазами.

— Мой старший сын, мой Пауль. — Она снова упала на землю, подползла к телу, замерла, положив голову на его грудь, пытаясь расслышать биение жизни в уже мёртвом теле.

Солдаты обыскали тело, понесли в сарай. Ефим подобрал автомат немца. Вместе с Колькой они подняли женщину с земли и под руки повели в дом. Усадили на стул, дали кружку воды. Она пыталась пить, но руки ходили ходуном, она захлебывалась, всхлипывала и, дрожа всем телом, всё время что-то бормотала.

— Что она говорит? — Колька подозвал Ефима поближе.

Ефим сквозь рыдания немки пытался разобрать слова.

— Она себя винит. Сына призвали в фольксштурм пару месяцев назад, ему всего семнадцать лет. Пауль уже приходил в деревню, она уговорила его прийти сегодня и сдаться. А тут такое… Он просто испугался и побежал. Просто испугался. Она не сумела удержать его.

Женщина раскачивалась на стуле всё сильней и сильней, пока не рухнула, безвольно как мешок пшена, лицом вниз, не подставив руки. Колька сходил за водой, брызнул ей на лицо. Она открыла глаза, но ни разговаривать с ней, ни смотреть на неё было невозможно. Солдаты отвели её в сарай, где сидел, обхватив голову, отец, плакали дети.

Иосиф не находил себе места, и сколько Ефим ни твердил ему, что другого выхода, как стрелять, не было, не мог успокоиться. Вроде и он сам понимал это, но ощущение того, что он попусту, зря прервал невинную жизнь, не давало ему покоя. Прежние мрачные видения с новой силой стали мучить его.

После похорон Пауля семья немцев стала жить совсем незаметно, видели их только во дворе дома. В посёлок они не выходили, могилу сыну выкопали в саду за домом, над самым оврагом. Мать каждый день по несколько часов сидела у холмика, разговаривала с сыном. Отец обустраивал и утеплял на зиму сарай. Младшие дети, Христиан и Мария, помогали родителям. Как тени они бесшумно появлялись из сарая и тут же ныряли обратно, придавленные горем и страхом к земле.


Как-то в середине декабря под вечер в посёлок заскочила машина из 4-й мотострелковой бригады Тацинского танкового корпуса. Один из прибывших, разбитной сержант лет тридцати, ввалился в дом как раз к раздаче ужина. Спрашивал своего земляка, Романенко, а тот, как назло, был отправлен на сутки в составе команды на погрузку снарядов. Пехотинца усадили ужинать. Разговор сперва не клеился, других его земляков в батарее не нашлось. Стали расспрашивать гостя о службе, чего говорят про наступление. Пехотинец, видно, ждавший возможности стать центром внимания компании, пустился в рассказы, что, мол, в октябре он уже видел окраины Гумбиннена, да только командиры не дали им ворваться в город. Отозвали их обратно вместе с танками. Что лично он разгромил два обоза и гранатами повредил пять пушек. Обычное фронтовое бахвальство. Никто особо его и не слушал, солдаты подчищали котелки да радовались крепкому сладкому чаю. Остановиться их гость не мог. Народ посмеивался, а когда дошло до его подвигов с немками, как раз во время прорыва под Гумбиннен, то Абрамов, и так не находивший себе места от похабных разговоров, ткнул локтем Кольку в бок. Колька отложил свою гимнастерку, которую чинил уже второй вечер, и прислушался к разговору.

Пехотинец балаболил без остановки:

— Да я тогда за день трёх немок оприходовал. Что, не веришь, мать твою?

Видя, что солдаты слушают с недоверием, он пустился в подробности:

— В посёлок мы ворвались под утро, там река и мостик через неё. Фрицы хотели взорвать мосточек-то, да мы не дали. Так с ходу и вскочили в посёлок, а там — и обозы, и жители с добром своим. Сбежать-то не успели, всё больше старики да бабы с дитями. Ну, мы там за сутки и развернулись. Всем хватило. Заходил в дом, вытаскивал любую бабу, тащил в сарай и делал с ней, что хотел.

— И что, немки соглашались, никто не послал тебя к чёрту, — недоверчиво спрашивали батарейцы, — прямо ждали они тебя с нетерпением?

Сержант, раззадоренный вопросом, пустился в подробности.

— Попробовали бы они отказать. Одна было заартачилась, я ей с ходу пистолет в рот сунул, так сразу стала сговорчивей. Лежала молча, зубы ей стволом пересчитал, а как кончил, так ещё и щеку прострелил, чтоб запомнила, кто тут теперь хозяин. А другая стала отбиваться, руками махать, так я пистолетом дал ей по голове да придушил слегка, и всё пошло по-моему. Она под конец очухалась, начала орать что-то, ну и придавил я её от греха подальше.

Поняв, что сболтнул лишнего, сержант сменил тему, опять начал разговор про подбитые немецкие пушки. Колька застыл, глаза его налились кровью. Он подошёл сзади к рассказчику, схватил его двумя руками за шиворот, так что ворот гимнастерки тугой петлёй охватил шею, рывком поднял с лавки. Вместе с Ефимом они подтащили сержанта к дверям и пинками вытолкали из дома. Следом выбросили его рюкзак и шинель. В комнате после дурацкого веселья повисло тягостное молчание, будто машина на ходу уткнулась в стену. Ощущение было, что они не чай пили, похохатывая, а дерьмо хлебали и теперь не могут отплеваться. Солдаты замолчали и разбрелись по углам. Колька с Ефимом сидели на нарах рядом, говорили о случившемся.

В разговор вмешался Иосиф:

— Как думаешь, Ефим, это правда или болтовня?

— Судя по его дружку Романенко, скорей всего, правда. Дерьмо при случае всегда на поверхность лезет. Война всё дозволяет и всё спишет.

— Нет, ребята, тут всё сложней. — Колька покачал головой. — Дело не только в немках… Тоже мне, сволочь, нашёл способ отомстить… Помните, как перед наступлением в Белоруссии освободили мы из теплушек женщин, угнанных со Смоленщины. Так были козлы, которые их насиловали. Своих же баб насиловали. И наш Романенко там отметился. Много звериного в человеке… Для таких нужна внешняя сила, сдерживающая зло. Если совести нет, веры и страха божьего нет, тогда воля нужна, приказ нужен железный. А то сейчас разведётся мстителей…

— А чего же наши командиры молчат?

— А то и молчат наши командиры, что их командиры тоже молчат, и так до самого верху. Видать, выпустить дьявола наружу хотят, обозлённости им нашей не хватает. — Колька вспомнил, как им в октябре перед наступлением зачитывали листовку со статьёй Эренбурга, где в каждой строке был призыв «Убей немца!». — Это понятно, когда война шла на нашей территории, а сейчас-то уже пошла германская земля. У ребят и так душа горит, а тут еще бензинчику подливают.

— Да уж, Колька, всё как по-писаному: кому война, а кому мать родна. Кабы не пули, голодуха да нужда с подтиркой на морозе, то это не война бы была, а так, прогулка по лесу.

В сочельник, по старому стилю 24 декабря, весь расчёт второго орудия отправили на разгрузку снарядов. В доме никого не осталось. Отца семейства немцев Ефим отвёл к комбату, тот хотел уточнить информацию по дорогам, ведущим из посёлка к Роминтенской пуще. Мать с детьми возилась то в сарае, то во дворе. Ефим, уходя, попросил её протопить печь, и она время от времени заходила в дом подкинуть дров.

В один из заходов, улучив момент, она проскользнула в дальнюю комнату, подняла половицы у стенки, вынула крайнюю потайную доску. Из-под пола достала сверток и Библию. Прижав всё это к груди, она уже вышла во двор, когда к изгороди подошёл сержант Романенко. Заметив немку, выходящую из дома с прижатым к груди свёртком, он подскочил к ней, выхватил свёрток, ударил женщину кулаком в лицо. Она не упала, отскочила назад. Романенко лихорадочно развернул сверток, надеясь найти что-то ценное, но оттуда выпали фотографии, исписанные листки и документы.

— Что это? Шпионишь, сука? — Он держал немку за руку и хлестал её по щекам. Та стояла, не отворачиваясь, ничего не понимая, только вытянула вперёд руку с зажатой в ней Библией. Романенко распалялся всё сильнее. Затянул её в сарай, перепуганные дети жались к стене. Дважды он запинался о них, едва не падал на землю, опрокидывая с собой женщину. Схватил детей, вышвырнул их из сарая и запер дверь на засов.

— Что вы делаете, наступает Рождество, как вы можете? — кричала немка.

Дети кричали, бились в дверь, всё время пока он рвал одежду на Анне, скручивал ей руки и насиловал, получая наслаждение не от самой близости с женщиной, а от власти над ней. Кончил он быстро и в этот момент для большего удовольствия еще два раза с оттяжкой хлестанул её по лицу так, что голова женщины мотнулась от плеча до плеча. Затем встал, застегнул штаны, зло пнул лежащую ногой, поднял бумаги из свертка и, широко распахнув дверь, вышел с подворья. Анна несколько минут лежала на полу, пытаясь понять, покалечена ли она и может ли подняться. К ней подбежала заплаканная дочь, помогла встать. Анна обнимала её, целовала ей руки, подвывая не в голос, а сдавленно, так что звук уходил не в воздух, а внутрь её.

— Дочка, ты цела? Ты цела? Где Христиан? — спохватилась она. Мальчишки не было ни в сарае, ни во дворе. Нашли его в углу сада, лежащим на земле. Он бился в судорогах, его рвало. Мать с дочерью отвели его в сарай, уложили в постель, устроенную на настиле. Оставив детей, мать схватила узел с одеждой, побежала с ведрами к колодцу, набрала воды. Укрывшись за сараем, разделась, вылила на себя ведро холодной воды, стала тереть тело старой мочалкой, пытаясь избавиться от следов чужого прикосновения. Водой из другого ведра она пыталась подмыться, с остервенением вымывая из себя сперму насильника. Её била нервная дрожь так, что она не чувствовала ни ледяной воды, ни декабрьского холода. Растерлась полотенцем и переоделась. Теперь быстрее к детям. Сын лежал на постели, припадок не отпускал его, в горячке он шептал:

— Мама, мама, что он с тобой сделал… Я не смог тебе помочь. Прости меня, прости, — и снова заходился в припадке.

Мать кинулась кипятить воду в надежде отпоить Христиана горячим чаем. Завернула сына в одеяло и отогревала, прижав к себе его, почти юношу, словно малыша. Через час вернулся отец с рождественским венком из елового лапника. Мать встретила его у порога, забрала венок, повесила на большой гвоздь, где раньше висел хомут. Затем они вместе отошли в дальний угол и долго шептались. К детям отец вернулся подавленный и за весь предрождественский вечер, которого так ждала семья, не произнес ни слова.

Затемно в дом воротились уставшие солдаты, им сразу принесли еду, оставленную на кухне. Печка была истоплена. Все скинули влажную от пота одежду и ходили по дому в исподнем. Ефим положил в миску кашу для немцев и пошёл в сарай поблагодарить Анну за топку печи. Немка сидела рядом с младшим сыном, завернутым в одеяло. Отец сразу отошёл в дальний темный угол сарая и оставался там, пока сержант не ушёл. Ефим поставил на стол, сколоченный из грубых досок, миску, поблагодарил Анну. Та, не сказав ни слова и не поднявшись, кивнула. Думая, что после гибели старшего сына им не до разговоров, Ефим ушёл в дом. Усталые батарейцы укладывались спать, после тяжёлой работы это было самым желанным.

Утром солдаты проснулись от страшного крика. Ещё только начинало светать. Колька выскочил во двор, кричали из сада. Побежал туда. На нижней ветке старой яблони, на верёвке, висел младший сын Анны Христиан. Сама она стояла, обхватив ноги мальчишки, пытаясь держать его на весу. Колька выхватил из-за голенища нож, обрезал веревку. Мать вместе с телом повалилась на землю. Колька ослабил петлю, прижал пальцы к шее. Поздно, мальчишка был уже холодный. Обезумевшая мать билась в беззвучных рыданиях, царапая землю руками. Отец молча поднял тело сына, понёс в сарай. Солдаты, выскочившие на крик, стояли, сняв шапки, и сочувственно смотрели на родителей, будто это происходило в их родной деревне.

— Слушай Ефим, что-то тут с немцами не так. — Колька ловко свернул самокрутку, прикурил. — Сходи, расспроси, что случилось?

Ефим вернулся в дом, умылся, привёл себя в порядок, пошёл в сарай к немцам. Вернулся через полчаса злой. Колька сунул ему котелок с кашей, сел рядом слушать.

— Дело дрянь, Колька. Рассказывать особо не хотят, боятся. Сидят в углу сарая пришибленные, дочка собаку обхватила двумя руками, прижала к себе, не оторвать. Перепугались насмерть. Вчера, когда мы были на разгрузке, Анна забрала из дальней комнаты припрятанный сверток с фотографиями и письмами. Романенко увидел, как она потихоньку выходила из дома со свертком, отобрал его, стал бить ее, кричал, что она шпионка. Затащил её в сарай и снасильничал при детях. Парень-то, младший их, хотел мамку защитить. Да ничего сделать не смог. Переживал сильно. Бился в припадке, к вечеру вроде успокоился, заснул. А под утро, видать, встал тихонько, да и повесился в саду. На яблоне своей любимой повесился, которую они так и называли — яблоня Христиана. Вот и вся недолга…

Колька покачал головой:

— Да, невесёлая история. Сходи, Ефим, к комбату, расскажи. А то ещё особист сюда припрётся по сигналу Романенко, разбираться со шпионкой. Ты вроде говорил, что немцы эти из Литвы. Литовцы, значит, они по-литовски говорят. Уходить им нужно отсюда в Литву, пока дочь цела. Если ещё и с ней что-то случится, то и родители наложат на себя руки. Иди, поговори с ними.

Ефим снова пошёл в сарай, вернулся быстро.

— Не хотят они сейчас говорить, сидят у тела, в полдень похоронят, тогда пойдём вместе с тобой, поговорим. Я пока к комбату схожу, разузнаю, какие там новости. Романенко-то наверняка уже доложился.

Комбат уже позавтракал и теперь сидел за столом, что-то вымерял на разложенных картах и записывал данные в таблицу. Помявшись, Ефим рассказал о самоубийстве мальчишки и всей предшествующей истории. Комбат поморщился:

— Значит, говоришь, Романенко изнасиловал немку? Мне он доложил, что задержал её с подозрительными бумагами. Про то, что снасильничал, конечно, не сказал. Бумаги мне передал для особиста. Я посмотрел, там только семейные фото да письма. Докладывать не о чем. На этом и закрыл вопрос. Отправил его восвояси. Но, вишь ты, как оно вышло… Да-а, такие дела добром не кончаются. Вот, возьми, верни им фотографии и письма. Жаль, конечно, мальчишку, и мать его жаль. Но что поделаешь — война.

— Марк, что ты говоришь, при чём здесь война? Сволочь он и преступник! Арестуй его и отдай под трибунал.

— Слушай, Ефим, не горячись. Мало ты ещё понимаешь в таких делах. Ничего этому Романенко не будет. Он увидел немку, выходившую из вашего расположения, в руках у неё был подозрительный свёрток. Он изъял его, отнёс командиру. Ну, а то, что там письма и фотографии обычные, так он того не знал. Немку он не застрелил, а за изнасилование ничего ему не будет… Так, по шее похлопают да посмеются. Нет указания про немок. А мы получим ненавистника в батарее. Как с ним потом в бой идти? Всё время думать, что он исподтишка тебе в спину пальнёт? Так что иди к себе и скажи этим немцам, что никакого обвинения в шпионаже не будет. Пусть радуются.

Ефим схватился руками за голову.

— О какой радости, Марк, ты говоришь? Сын у них из-за этого гада повесился.

— Ну, что я могу сделать? Сына им не вернуть. Занят я, иди на службу. Наготове надо быть, как бы нам не пришлось съезжать отсюда поближе к линии фронта.

Когда Ефим дошёл до дома, никого там уже не было, все ушли к орудиям на позиции. Ефим подбросил дров в печь и отправился следом. Пересказал Кольке беседу с комбатом, тот чертыхнулся, но против комбата не попрёшь.

Вернулись к разговору с немцами после обеда. К тому времени те похоронили младшего сына рядом с могилой старшего. Теперь два свежих холмика чернели на взгорке перед оврагом. Все собрались в сарае, отец сидел в углу с почерневшим лицом, потерявший всякий интерес к происходящему. Только что он под корень спилил старую яблоню. Сидел молча, держал в руках пилу, машинально стряхивая с сапог, налипшие свежие опилки. Ефим стал подробно расспрашивать Анну. Оказалось, что у них неподалеку, на литовской стороне озера Виштитис, живут дальние родственники. И они навещали их в литовской деревне года два назад. Колька рассудил, что им надо быстрее уходить в Литву. Там спокойнее будет, и дочку уберечь легче. Немцы согласились. Колька с Ефимом решили, что пешком им не пройти, задержат, зона-то прифронтовая.

Ефим снова отправился к комбату советоваться. Комбат выслушал Ефима, накричал, что делать им больше нечего, как заниматься этим семейством, но, понимая весь ужас случившегося, все же помог. Велел посадить их в грузовик к Витьке Матвееву, который отправлялся на станцию Вержболово, договорился в полку, чтобы им выписали проездные бумаги через Виштитис. Приказал Ефиму ехать с ними, сопроводить до места.

Немцам объявили, что завтра утром их отвезут в Литву. Они в последний раз укладывались спать в своем доме, правда, не в доме, а в сарае, но это был их сарай, построенный ещё дедами. Сначала в закутке, где раньше были овечьи ясли, уложили Марию, подготовили свою постель в другой стороне, но ложиться не стали. Долго сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу. Затем вместе вышли на улицу, обошли дом и сад, долго в молчании стояли у могил сыновей. Анна прижалась губами к уху мужа и прошептала:

— Иоханнес, если бы не было Марии, я не смогла бы жить дальше, умерла бы здесь, у могил сыновей. Мария — единственное, что останется от нас с тобой в этом мире. Она одна будет жить дальше. За нас с тобой, за Христиана и Пауля. Слышишь, Иоханнес, мы должны с тобой жить, чтобы жила она. Самое важное — её жизнь. Мы доберёмся до Литвы, война рано или поздно закончится, мы вырастим Марию, у неё родятся дети. В этом спасение. Слышишь, спасение в этом. Отбрось гибельные думы о смерти наших детей, отринь все другие мысли. Только жизнь Марии имеет для нас смысл в этом мире…

Они так и не заснули этой ночью. Рано утром отца, мать и дочь, которая не выпускала собаку из рук, погрузили в кузов «Студебеккера» и отправили на восток, в Литву. Туда, откуда когда-то пришли в этот край их предки.

— 15 — Ноябрь — декабрь 1944 года

Весь месяц Орловцев безвылазно просидел в пыльной комнате, заваленной картами. После того как к концу октября наступление выдохлось и линия фронта окончательно стабилизировалась, штаб фронта перебрался в Шталлупенен. Оперативному управлению штаба достался большой особняк в центре города. Комнату на втором этаже с окнами на парк Штабной выбрал сам. Останавливая наступление Красной армии, немец озлобленно огрызался, закрепившись в заранее подготовленных оборонительных сооружениях. Пришлось корректировать план наступления, практически заново готовить его, уже с новых исходных позиций.

За все это время они дважды беседовали с начальником штаба фронта Покровским. В начале ноября разговор касался сроков, необходимых для подготовки к прорыву мощной обороны противника, а ближе к концу месяца генерал сам зашел к Орловцеву и завел разговор о первых месяцах Первой мировой, об отступлении Ренненкампфа из Восточной Пруссии и разгроме армии Самсонова. Орловцев жалел, что после снятия Ренненкампфа с должности командующего фронтом ему больше не доводилось встречаться и говорить с ним. А вскоре после окончания войны, 1 апреля 1919 года, генерал был расстрелян большевиками в Таганроге за отказ идти на службу в Красную армию, ему заодно припомнили и подавление восстания в Маньчжурии. Зато Штабной вспомнил и пересказал Покровскому беседу с генералом Брусиловым. Алексей Алексеевич рассказывал близким ему офицерам о своей службе на командных должностях в Варшавском военном округе. И если бы не его конфликт с варшавским генерал-губернатором и не досрочный перевод в Киев за год до начала войны, то 2-й армией, возможно, командовал бы не Самсонов, а он — Брусилов. Орловцев верил, что тогда дела пошли бы по-другому. Разумнее и энергичнее. Рассказывал Брусилов и о своих поездках на учения германской армии. О том, как проявлял себя на армейских манёврах кайзер Вильгельм II. В его рассказе кайзер сильно отличался от распространенного в России карикатурного образа этого человека. Он вникал не только в стратегические задачи, но и в совершенно незначительные на первый взгляд военные проблемы. Был энергичен, решителен и жёсток, при этом успешно управлялся с крупнейшими стратегами генерального штаба, которые ещё помнили его великого деда — Вильгельма I. Он обладал ярко выраженным холерическим темпераментом, явно был харизматической личностью. Отсюда и его неудержимое стремление к расширению жизненного пространства немцев. То же, что и у Гитлера.

Когда Орловцев провел параллель между Вильгельмом и Гитлером, да еще обратил внимание на сухорукость обоих, Покровский побелел. Орловцев в недоумении прервал свой рассказ, затем и сам ужаснулся, внезапно осознав, что и Сталин сухорук. Получалось, что главные участники обеих великих войн ущербны — сухоруки и с неуёмным стремлением к власти. Выявлять их общность и рассуждать о том, что психологический тип всех троих во многом определялся стремлением компенсировать свои физические недостатки, собеседники не решились. Поражённые подобным сопоставлением, они быстро свернули разговор, и генерал ушёл.

В начале декабря Орловцев закончил свою часть работы по планированию наступления и загорелся идеей проехаться по прусским посёлкам, где стояли части, готовившиеся к решительным действиям. Точнее, по тем из них, через которые отступали части армии генерала Ренненкампфа в сентябре 1914 года. Он не признавался даже себе, что тянет его не столько в посёлки, где стояли войска, а на военные кладбища, разбросанные по этим поселениям да придорожным полям. Все эти тридцать лет, прошедшие с того страшного сентябрьского дня, когда прапорщик Сергей Громов в госпитале Вержболово сообщил ему о смерти младшего брата, надежда найти могилу Юрия не оставляла его. За четыре года до начала Финской кампании он даже решился войти в состав группы военспецов, командируемых в Германию по обмену опытом, как раз в корпуса, стоявшие в Пруссии. Однако в последний момент, интуитивно уловив зыбкость ситуации, сказался больным и не попал в окончательные списки командированных офицеров. А все они через год после возвращения из Германии были арестованы и по решению скорого суда рассеяны на бескрайних просторах северных лагерей.

Орловцеву оформили предписание, выделили штабной «Виллис», и он отправился из Шталлупенена на юго-запад. Начать свою поездку он решил с Толльмингкемена, где стоял истребительно-противотанковый артиллерийский полк фронтового подчинения. Ему доводилось проезжать через этот посёлок в сентябре 1914 года. В этот район в те сентябрьские дни выходили арьергардные части, прикрывавшие отход 20-го корпуса армии Ренненкампфа. Никакой более точной информации, чем рассказ однополчанина брата Громова о ночных боях на переходах от Вильгельмсберга в сторону Толльмингкемена, найти ему не удалось. В каком месте ранили прапорщика Орловцева, как долго его вместе с другими ранеными ночью везли в телеге меж тамошних холмов и где оставили тело, когда он умер, и вовсе было не узнать. Оставалось только надеяться на шестое чувство, на иррациональное ощущение, которое иногда возникает у связанных между собой родственных душ. Раненых и погибших в тех боях было много, умерших везли до какого-то места и там хоронили, а то и просто оставляли тела в момент краткого отдыха, когда санитары могли осмотреть раненых и отделить от них скончавшихся. Орловцев знал, что немцы хоронили погибших русских солдат и офицеров на военных кладбищах, общих и для немцев, и для русских, поэтому и решил проехать по окрестным кладбищам.


К полудню он добрался до штаба артиллерийского полка, стоявшего в Толльмингкемене и по соседним деревушкам. Встретили его, как большого начальника. Пускай он всего-то капитан, но всё-таки проверяющий из штаба фронта. Он коротко, по-дружески переговорил с Батей — старым полковником, командиром полка, бывшим всего на пару лет моложе его. Штабные документы смотреть не стал, только расспросил, где поблизости видели военные кладбища прошлой войны. Составили небольшой список по ближайшим посёлкам. Как раз в штабе полка случился офицер из медсанбата, размещённого в Баллупёнене[20]. Офицер этот должен был с минуты на минуту выехать обратно. Медика и посадили сопровождающим в машину Орловцева.

Кладбище находилось на высоком холме над речкой Швентене[21]. Машина остановилась внизу. Орловцев один поднялся по бетонным ступенькам лестницы на холм, подошел к кладбищенским воротам, постоял перед ними, читая надпись на верхнем портале: «Heldenfriedhof Budszedszen». Затем распахнул металлическую калитку и вошел на огороженную территорию. Сначала прошел к обелиску в центре кладбища. Перед ним в ряд стояли кресты над могилами немецких солдат, через дорожку от них — бетонные скамейки. Братские могилы русских располагались за памятником, над ними возвышался православный крест. На каменной плите хорошо читались высеченные имена и звания немецких солдат и офицеров. Русские же солдаты лежали безымянно. Орловцев долго стоял перед русскими могилами, прислушиваясь к себе, печаль и горечь переполняли его, но какого-то особого отклика в душе, говорящего о близости брата, не прозвенело. Он поклонился могилам, трижды перекрестился и вернулся к машине. Водитель докуривал папиросу.

— Сколько там наших лежит, товарищ капитан?

Орловцев медлил с ответом, водитель спросил о солдатах, погибших здесь тридцать лет назад, как спрашивают о своих ребятах, только вчера не вернувшихся из боя. Непривычно прозвучал вопрос, многие годы после Великой войны всё, что было с ней связано, отторгалось — и погибшие, и герои, и победы, и поражения. А тут солдат, родившийся уже при советской власти, одним словом «наши» сломал этот нелепый и ненужный забор. Хотя кто же они, как не свои: деды, отцы и старшие братья тех, кто сегодня идёт по тем же полям, и многие из них лягут в ту же землю, свои к своим.

Штабной похлопал водителя по плечу, они сели в машину.

— Написано, что здесь двести двенадцать русских, погибших в 1914 году. И немцы здесь же.

— А кто из наших, неизвестно?

— Ни одного имени нет. И установить теперь уже тяжело.


Орловцев остался ночевать у командира полка в Толльмингкемене. Сидели долго, полковник мелкими глотками пил медицинский спирт, такой рецепт заживления язвы дал ему старый врач фронтового госпиталя. Штабной разом замахнул свои пятьдесят граммов обжигающего напитка, сухой огонь разбежался по телу.


После завтрака Орловцева позвали к командиру полка, на докладе у него был лихой артиллерист капитан Марк Каневский, командир 2-й батареи, стоявшей в удалении, на восток от Толльмингкемена. Ему полковник и поручил странного проверяющего из высокого штаба.

За ночь выпало изрядно снега, и комбат приехал в штаб на санях, лошадьми правил солдат из его батареи — Колька, как называл его Каневский. В сани солдат бросил несколько охапок сена, сверху настелил старых одеял, усадил офицеров. До батареи ехали по хорошей дороге, покрытой безукоризненно белым снегом, словно нежным, бестелесным пухом небесной птицы, решившей согреть родную ей землю. Дорога перед ними лежала белоснежной накрахмаленной скатертью, и не было на ней ни крошечки, ни пятнышка. Казалось, что эта девственная, невинная красота простиралась до бесконечности, отчего успокоение царило в душах ездоков, и верилось в жизнь, в счастье. Через два километра подъехали к разъезженному танками перекрёстку, увидели его ещё издалека. На белоснежной поверхности расползлось чёрно-коричневое грязное пятно. С приближением оно расширялось, втягивало в себя и поглощало чистоту и снега, и мыслей. Колька досадовал такой перемене, не любил он танки, лошади их сильно пугались. А иногда хулиганистые танкисты специально пугали лошадей, форсируя работу и без того ревущих двигателей.

У перекрёстка Штабной достал из планшетки карту местности и предложил сначала заехать в Гросс Роминтен. В этом посёлке было отмечено военное кладбище, и он помнил, как под самый новый, 1915 год приезжал туда по железной дороге. Тогда большая часть домов посёлка сгорела. Они уродливо торчали чёрными от копоти трубами и остовами на чистом предновогоднем снегу. Колька свернул на узкую дорогу, и они не спеша тронулись к Роминтенской пуще. Через полтора часа въехали в посёлок. К удивлению Орловцева, никаких разрушений прошлой войны заметно не было. Всё отремонтировали и восстановили, да и в недавних октябрьских боях посёлок почти не пострадал. Памятник солдатам, обелиск на массивном основании из отесанных валунов с железным крестом наверху, стоял в центре посёлка. Снег, лежащий на плите, вделанной в памятник, скрывал выбитые немецкие фамилии. Орловцев сразу понял, что это не военное захоронение, а памятный знак жителям посёлка, погибшим на разных фронтах Великой войны. Кроме пары отдельных могил немецких солдат, других военных кладбищ в посёлке не было, поездка оказалась напрасной.

Возвращались в расположение батареи затемно. Орловцев, сидя в санях, завороженно следил за чудесным, постоянно меняющимся пейзажем. Они съезжали с высокого взгорка, и далеко до горизонта, странного лунно-снежного горизонта, перед ними простиралась холмистая местность, покрытая мерцающим бело-голубым светом. Морозец к вечеру окреп, стояла чуткая тишина, но не та привычная служивым тревожная тишина ожидания боя, а невозможная во время войны тишина успокоения. Ехали молча, не в состоянии произнести ни слова. И лошади трусили беззвучно, едвакасаясь земли сквозь глубокий слой невесомого снега.


Ночевал Орловцев в доме комбата, который в этом захолустье сумел устроиться лучше, чем старшие офицеры штаба фронта в Шталлупенене. Спал он глубоко и спокойно, словно в ожидании чего-то важного. Утром он спешил — к вечеру его ждали в штабе фронта. Комбат снова выделил Орловцеву для разъездов Кольку с его лошадиной тягой. Теперь они отправились в местечко Вальдаукадель, где неподалеку, в поле, совсем рядом с дорогой, находилось военное кладбище. Орловцев непременно хотел осмотреть и его. Через час лошадь втащила сани на горку, и слева метрах в двадцати от дороги показалось кладбище, обсаженное кустарником. Колька остановил лошадей, прижавшись к краю дороги напротив входа на кладбище. Орловцев подошел к калитке и в нерешительности остановился. Стоял долго, осматривая округу, глубоко втягивая воздух, затем поднял голову и до головокружения глядел на белые облака, плывущие на восток. Необъяснимое волнение сковывало его. Наконец, он решился, открыл калитку и шагнул на кладбище. Стремительно пошёл в центр, где возвышался заиндевевший обелиск. Слева от него из снега торчали бетонные немецкие кресты с высеченными надписями. Две террасы с подпорными стенками из валунов и узкие дорожки разбивали кладбище на несколько частей. На террасах над немецкими погребениями стояли мемориальные плиты с эпитафиями, выбитыми узким готическим шрифтом.

Справа от обелиска Орловцев увидел десятка два вертикально стоящих плит с православными крестами и надписями по-немецки, говорившими о числе похороненных в братских могилах русских. Какая-то сила властно потянула его в сторону русских захоронений. Он сделал десяток торопливых шагов, затем побежал, запнулся за валун и, перевернувшись несколько раз, прокатился вниз на несколько метров, уткнувшись головой в сугроб, наметенный у плиты. Никакой боли он не почувствовал, отер снег, залепивший глаза, и прямо перед собой увидел плиту, которой немцы отметили братскую могилу русских, погибших в сентябре 1914 года. Орловцев лежал перед кладбищенской плитой на мягком, легчайшем снежном одеяле, как на облаке, плывущем в бездонном голубом небе, и рядом с ним плыли души трехсот тридцати двух русских солдат.


Он не знал, сколько времени пролежал на этом белом облаке в странном, затягивающем трансе, но, похоже, долго. Снег под ним растаял, и офицерская шинель отличного сукна пропиталась талой водой. Орловцев встряхнул головой, сгоняя наваждение, поднялся, потянувшись каждым суставом.

«Здесь, здесь лежит Юрий, убитый тридцать лет назад, 12 сентября. Здесь он лежит…» — звучало в голове Орловцева. Сладкая глубокая боль проникла в него от левого плеча вниз в подреберье. Эта тягучая боль, пронзавшая его всё глубже и глубже, не уходила. Да и он сам не хотел избавления от нее и стоял недвижно, парализованный этой болью. В мозгу стучало: он лежит здесь, я нашёл его, мой семейный счёт с той Великой войной завершён, теперь я знаю, где закончился путь младшего брата…

Орловцев, качаясь, вышел на дорогу. Поражённый Колька с тревогой наблюдал за офицером, но молчал. Он даже не решился шагнуть с дороги на территорию кладбища. Когда капитан вышел из ограды и неуверенно, как пьяный, перешел через придорожную канаву, Колька кинулся к нему, подхватил под руки и усадил в сани. За все время пути Орловцев не произнёс ни слова. Он ничего не слышал и не видел вокруг, перед глазами его стоял брат. Но не в форме прапорщика, каким видел его Орловцев последний раз в Инстербурге, а гимназистом восьмого класса, когда вся семья провожала старшего брата из родного дома в Москву, в Алексеевское военное училище.


Орловцев находился в таком состоянии, что сразу возвращаться в штаб фронта не мог, надо было прийти в себя. Комбат усадил его за стол, налил спирта в маленькую металлическую рюмку, искусно выделанную старшиной из гильзы от малокалиберной пушки. Выпили не чокаясь. Орловцев молча, повинуясь какой-то неосознаваемой воле, достал тетрадку со стихами брата.

— Капитан, ты вчера говорил, что в начале января твоя жена уезжает рожать в Москву. Отдай ей эту тетрадку, пусть сбережет и отдаст сыну твоему или дочери, когда им исполнится двадцать. Может, этим продлится жизнь брата. Надеюсь, что тебе повезет больше. Ты сможешь вырастить детей, и твоя семья будет счастливой. Я вот не сумел стать ни хорошим отцом, ни заботливым мужем. Не смог я своих сберечь, не уберег. Умерли и жена, и сын…

Смущённый комбат бережно взял тетрадь, уложил в папку, а, проводив штабного офицера, ещё долго думал о неожиданном сентиментальном шаге, таком необычном для сурового вояки, каким явно был Орловцев.

— 16 — Декабрь 1944 года

Трое шли к посёлку через широкое снежное поле. Длинные лунные тени ползли впереди них, колыхаясь, как отражение диковинных деревьев в воде. После недавней оттепели снег поверху схватился коркой и трещал под ногами. До опушки их довезли на грузовике, дальше по полю они торили путь пешком. Лунный свет отражался от белоснежной равнины и, если бы не белые комбинезоны, их легко смогли бы обнаружить русские наблюдатели. До маленького посёлка, сильно разрушенного в октябре артиллерией обеих сторон, ходу было меньше километра. Старший этой тройки, жилистый фельдфебель Курт Матцигкайт, шел впереди, нагружённый сверх меры запасом еды, радиостанцией, тёплыми вещами, оружием. Сзади, метрах в десяти, пыхтели приданные ему солдаты, совсем молодой Юрген Лёбурн, забранный в армию месяца три назад из университетской аудитории, и уже изрядно поживший Петер Брун, зубной техник, призванный на службу летом из поселка Тремпен соседнего крайса Даркемен. Шли они медленно и тяжело. В части Курту сочувствовали: наблюдатель, выдвинутый вплотную к позициям противника, — доля незавидная, да и с помощниками ему не повезло. Но он относился к своему назначению по-другому. Опытный солдат, воевавший уже пятый год, к Сталинграду выбившийся в лейтенанты и ускользнувший из котла, выживший в мясорубке под Белгородом благодаря своему звериному чувству опасности, он понимал, что русские уже готовы к стремительному наступлению и вот-вот начнут его. И в этот момент лучше самостоятельно решать, куда и, главное, когда двигаться.

Для размещения Курт присмотрел чудом уцелевший маленький домик. Домик этот прилепился к кирхе с восточной стороны и был полностью скрыт её руинами. Груз затащили на кухню, сами разместились в единственной комнате. Топить печку в ночь не решились, плотно закрыли двери, а окна ещё и законопатили. Легли спать, легкомысленно не выставив наблюдения. Но почему-то Курт верил, что в эту первую ночь, вернее её вторую половину, всё обойдётся само собой и никто их врасплох не захватит.

Утром, ещё до завтрака, фельдфебель со всеми предосторожностями обошёл, а где-то ему пришлось и ползти, этот то ли маленький посёлок, то ли фольварк. Кирха была сильно разрушена, но колокольня, хотя и со сбитой верхушкой, но всё-таки устояла и давала хорошую возможность для наблюдения за вражескими позициями.

Взвесив всё, Курт выбрал для устройства наблюдательного поста смотровую площадку на верху колокольни. Солдаты перетащили часть оружия и оборудования к её подножию, наверх же всё затаскивал, размещал и маскировал на площадке он сам. Для наблюдений Курт приготовил бинокль с хорошей цейсовской оптикой, стереотрубу, да еще отличную снайперскую винтовку с мощным прицелом. Ведение скрытого наблюдения за передней линией противника было коньком Курта. Для этого он заранее подбирал приборы и приспособления, а снайперская винтовка — «К98» с шестикратным оптическим прицелом, была предметом его особой гордости. Он вынес её из-под Сталинграда как память о погибшем друге-снайпере из его взвода, застреленном противником в жестокой дуэли на развалинах города.

Родился Курт Матцигкайт в Мариенбурге, где издревле, ещё с дотевтонских времён, жили его предки. За два года до начала Польской войны он окончил гимназию и хотел поступить в университет. Но денег на учёбу и жизнь в большом городе не хватало. Он решил пойти служить в вермахт, подзаработать денег и выслужить военные льготы. Незаметно военная учёба переросла в реальные войны, из которых он не вылезал все эти годы, повоевав и в Бельгии, и во Франции, и в Польше, и в Прибалтике, прошёл по Белоруссии и России до Сталинграда, а затем откатился в обратную сторону, откуда и начинал, в Восточную Пруссию. Только теперь тело его было в шрамах, а душа опалена ледяным пламенем войны. Разное-всякое случалось с ним за эти годы, но воевал он расчётливо, так, как природный немец мастеровито делает любую работу, хоть и понимал всю противность этого действа человеческому существу. Трудом, потом и кровью выслужил он за три года своё офицерство и разжалование в фельдфебели весной сорок четвертого переживал как величайшую несправедливость. Да и из-за чего разжаловали-то? Врезал в челюсть капитану, который о своей заднице беспокоился больше, чем о роте, и угробил полсотни своих солдат, по нерадивости заведя их прямо на русские пулемёты. Ну, фельдфебель так фельдфебель, погоревал и будет, зато ответственности меньше. За время службы он научился подавлять эмоции, оставаясь хладнокровным в самой сложной обстановке, и за последние годы сорвался-то всего раз. Но вот и результат, офицерские погоны сняли.

Курт расписал график ведения наблюдений на трёх человек с интервалом по четыре часа. Но первый день сам пролежал на башне до глубокой ночи, намечая ориентиры и сектора контроля. К нему по очереди поднимались приданные ему солдаты, и он подробно инструктировал их и ориентировал на местности. Он тщательно замаскировал лежбище, теперь вести наблюдение можно было почти без опаски. Погода стояла ясная, с хорошей видимостью. Расстояние до поселка — километра два с лишним, хорошо просматривались дороги, дворы и дальние окрестности.

Там в маленьком посёлке стояла русская часть. Какого состава, рода войск и численности, Курт установить не успел, потому что на следующее утро началась суета — русские стали сворачиваться, грузиться в машины и спешно отправились с насиженного места на новое. Курт сдал смену неуклюжему Петеру, спустился вниз и передал в штаб части информацию о том, что русские ушли из посёлка. Пока начальство совещалось, он лёг спать и проспал бы до сумерек, если бы через три часа его не разбудили — в посёлке снова началась бурная жизнь. На одном дыхании Курт взлетел на башню. В бинокль отчетливо были видны несколько десятков солдат и пара офицеров. Новая русская часть, явно артиллерийская, спешно прибыла в посёлок. В полукилометре за ним, на горке, они уже успели установить свои орудия на старых, подготовленных кем-то раньше позициях, теперь обустраивались на постой в посёлке.

Перед тем как оставить на дежурстве Петера, фельдфебель долго и подробно инструктировал его. Легендарная лень и эгоизм этого себялюбца служили поводом для язвительных шуток всего взвода, и сам Курт никогда бы не выбрал его в напарники для такого дела. Этот никчемный для службы солдат всегда себе на уме. Неделю назад он самовольно ушёл из части, отправился с подвернувшейся машиной за сорок километров домой. Вернулся назад через пару дней. Командир то ли подношение какое получил, то ли счёл излишним и хлопотным отдавать его под суд. Просто отправил на выселки в это холодное и голодное, но самостоятельное плавание. Не любил Курт этого типа и знать особо о нём ничего не хотел. Но зубного техника распирало от желания говорить, и тараторил он без умолку. Что живёт он в хорошей трёхкомнатной квартире, выделенной ему специально поселковым управлением в двухэтажном доме со всеми удобствами. Что в посёлке и ближайшей округе много зажиточного народу и все после сорока нуждаются в протезировании зубов. К нему очередь расписана на год вперёд, и зарабатывает он в три раза больше, чем его вечно недовольный сосед-полицейский. Он и в этот раз из части ушёл не только родных навестить, но и денежки получить за отлитые им по ранее снятым слепкам золотые коронки. Деньги взял с нескольких поселковых немалые, овчинка стоила выделки. На эти денежки фрау Брун уже прикупила кое-чего толковое в их дом и на двор.

В этом месте рассказа фельдфебель не выдержал, закричал:

— Ты что — полный болван? Не понимаешь, что не прикупать надо, а собирать вещички в узел, грузиться в повозки и драпать на запад в Померанию и дальше в центр Германии. Через неделю русские тут такого жара дадут, что бежать будем до моря без остановки.

— А у нас в управе говорят, что бояться нечего, — нахально ответил Брун, — гауляйтер Кох[22] прислал циркуляр, где требует дисциплины, никакой паники. И обещает, что как Гинденбург в этих местах тридцать лет назад разгромил русских варваров, так и мы под мудрым руководством нашего фюрера рассеем полчища азиатов. Так что все спокойно, никуда бежать не надо.

— Дураки полные у вас там в управлении сидят. Кох твой хоть и повар, но ничего не смыслит в военной кухне. Сейчас не четырнадцатый год. Русские так дадут своими танковыми корпусами, что один он сбежать и успеет.

— А правда говорят, что русские лютуют, они что, дикие совсем?

— Они такие же дикие, как и мы. После того, что мы сделали с их городами, домами и людьми, ждать чего-то хорошего от них не приходится. Уходить надо гражданским скорее. Слышишь? Уходить!

Разговор с Петером тяготил фельдфебеля, он заспешил вниз, оставив наблюдателя на башне в одиночестве.

Мороз забирал всё круче, быстро холодало, без топки печки было не обойтись, а это опасно. Труба дома торчала над крышей невысоко и заслонялась стеной кирхи, но предательский дым в мороз поднимается высоко вверх. Надо закончить топку еще до сумерек, при блеклом зимнем дне дым не так заметен. Юрген собрал три охапки самых сухих дров, чтобы дым шел белесый, почти бесцветный, растопил печку, сначала сильно, затем прикрыл поддувало, уменьшив жар. Курт завел журнал наблюдений, сделал в нём первые записи. К этому времени Юрген принес котелок с кипятком, заварил овсяный кофе, разлил по двум кружкам. У горячего пойла и намека не было на запах и вкус того старого доброго кофе, но горячему, да ещё с сахаром напитку намерзнувшиеся на морозе солдаты и так рады.

Бывший студент в солдатской форме выглядел нелепо — неуклюжий, долговязый увалень в плохо подогнанной шинели и отвисших на заду штанах. Он заметно робел перед фельдфебелем, на вопросы отвечал путано, но, в конце концов, некоторой ясности добиться удалось. Призвали парня этой осенью с юридического факультета Кёнигсбергского университета, уже с предпоследнего семестра. Учился он морскому праву, глубоко интересовался своей наукой, так как жил в морском городе, да и родился в Гамбурге. Это была уже вторая попытка забрать его в армию. Первый раз его вызвали на призывной пункт во время летних каникул 1942 года в Гамбурге. Тогда он пришёл на комиссию вместе с матерью и, пока проходил нудную и долгую процедуру документальной и медицинской проверки, переутомился и грохнулся в обморок. Упал плашмя, как стоял, сильно, в кровь разбил лицо. Перепуганные врачи и члены комиссии быстренько оформили ему отсрочку от службы и, избавляясь от лишних хлопот, отправили домой в сопровождении мамы. В конце лета 1944 года было уже не до тонкостей, и забрали его на этот раз в Кёнигсберге сразу, без всяких осмотров и сомнений. Фельдфебелю казалось странным, что парень из одного морского университетского города приехал в другой морской город поступать в университет, и он прямо спросил Юргена об этом.

— А мне понравилось в самом восточном краю Германии. Летние каникулы перед выпускным классом я проводил здесь частным учителем. Меня позвали работать в посёлок Другенен, это по дороге из Кёнигсберга в Раушен. Такого волшебного лета я никогда еще не видел, спелая пшеница на полях, чистая вода в озёрах и море, и девушка, в которую я влюбился, с пшеничной копной волос на гордо посаженной голове. Я влюбился и в полуостров Земланд. Съездил в Кёнигсберг, зашёл в университет, и он произвёл на меня сильное впечатление. Так я и решил учиться в Альбертине. На следующий год стал студентом в Кёнигсберге.

Юрген рассказывал свою университетскую историю, и лицо его светилось вдохновением, да и сам он обрёл уверенность, какой совсем не излучал в солдатском своём обличье. Осмелев, он спросил фельдфебеля, кем бы он хотел стать, если бы не война. И к своему удивлению, Курт, который всё, что касалось его юношеских, да и теперешних мечтаний, держал глубоко в себе, подробно рассказал этому мальчишке-студенту о своих так и не сбывшихся планах, о любви к животным и мечте стать ветеринарным врачом. Заговорили о том, почему такие мечты не сбываются, а начинается война, о которой большинство солдат и не думало. Да и как желать войны немцам после страшных лет прошлой. Однако какая-то сила затянула в воронку войны миллионы людей по их воле, или против их воли, или по некой сверхволе, генерируемой мистическим холериком. А может, это биологическая особенность человеческой породы: легче и быстрее всего мужчины объединяются для убийства других мужчин.

Через день они уже собрали кое-какие данные по русской батарее. Сколько солдат и офицеров разместились в посёлке, где и какие стоят пушки, распорядок дня. Наблюдатели попривыкли к своим подопечным и даже завидовали им. Особенно когда три раза за день точно, как по часам, русским подавалась горячая пища, а они здесь мерзли и сидели на скудном пайке. Особенно это злило Петера. Как-то в обеденное время Курт поднялся на башню. Наблюдение вёл Петер. Смотрел он не в бинокль, а в прицел снайперской винтовки. Курт забрал винтовку, аккуратно положил на место.

— У тебя есть бинокль и стереотруба, вот в них и смотри. Нечего трогать винтовку. Не для этого она.

— Что ты носишься с этой пукалкой? Винтовка как винтовка, не золотая. Как далеко она хоть стреляет-то?

— Бестолковый ты кадр для военной службы. Это одна из лучших снайперских винтовок, да ещё специально доработанная. Из неё как-то русского офицера под Сталинградом за два километра достали. Вдобавок мне по наследству к ней специально снаряженные патроны достались. Так что до того дальнего сарая добьёт.

— Отчего же мы тогда не пристрелим русских офицеров?

— Во-первых, у нас нет такой задачи. Нам надо просто наблюдать и докладывать в штаб. А во-вторых, чтобы стрелять на такое расстояние, тренироваться надо. Просто так не попадёшь, то ветер пулю снесет, то человек сдвинется. Тонкое это дело. Винтовку не трожь.

Теперь Петер смотрел за русскими в бинокль. Те выкатили из-за угла дома передвижную кухню, и пожилой русский повар приступил к раздаче еды солдатам, выстроившимся к нему в очередь. Грязно выругавшись, Петер зло прошипел:

— Пристрелить бы этого старого русского дурака прямо на раздаче, чтобы мозги прямо в кашу вытекли.

Курт сильно ткнул зубного техника в бок, велел следить внимательнее за русскими и полез вниз — отдыхать после своей смены.

— 17 — Последние дни 1944 года

На четвёртом году войны, в самый её разгар, два месяца спокойной, почти мирной жизни — такого и представить себе невозможно. Просыпаться не в сырой землянке, а в тёплом доме, в чистой постели на простынях, а не на деревянных нарах. А то ведь месяцами спали не раздеваясь. И вот избаловались в этой Пруссии. Ни одной боевой стрельбы, только учебные упражнения. Сколько может ещё продлиться такая курортная жизнь? Марк Каневский, командир лучшей батареи в артиллеристском полку, проснулся поздно и уже минут десять нежился под тёплым одеялом. По всему чувствовалось, что эти последние, самые последние спокойные денёчки заканчиваются. Жизнь в батарее была отлажена, и сегодняшний день комбат выделил для своих личных дел. Накануне, включив какие-то свои женские связи, Рита дозвонилась из Шталлупенена до штаба полка и передала, что к обеду приедет к нему в батарею и останется до следующего дня. Приезд Риты окончательно создавал полную иллюзию мирной жизни. У него появилась настоящая семья, такая, какой он её и представлял, вспоминая семейную жизнь родителей. А ещё через несколько месяцев у них с женой, так он теперь называл Риту, родится ребёнок, и он станет полноценным семейным человеком. Хорошо, чтобы и войне к этому моменту пришёл конец. Последние дни эти мысли постоянно крутились в голове у комбата, чуть охлаждая его горячий, воинственный нрав.

Завтракать комбат отправился на кухню, удобно разместившуюся поблизости, в доме по той же улочке. Все батарейцы уже поели и разошлись по местам, согласно утреннему наряду. Повар, обстоятельный, хозяйственный мужик Иван Павлович, готовил обед. Ему помогали два солдата, чистили картошку, топили печь, возились с посудой. Иван Павлович, кормивший батарею уже второй год, досконально знал привычки комбата и, не спрашивая, принёс ему завтрак. Капитан ел не спеша, смотрел в окно на мощёную поселковую улицу, на соседний двор, где перетаптывались курицы и петух, сбережённые солдатами.

Сломав сельскую идиллию, с тяжёлым рыком на улицу въехал грузовик, гружённый досками. Солдаты начали выбрасывать доски из кузова во двор дома, где кашеварили на батарею. Комбат, оставив недопитый чай, пошёл посмотреть на разгрузку. Доска была хороша, обрезная, ровная, хоть на пол, хоть на крышу, хоть стены обшить. Ефим и Колька штабелевали доски. В этих делах Колька понимал знатно и задавал тон: то указывал, где проложить брусок для проветривания штабеля, то доску на другую сторону переворачивал, то отбрасывал в сторонку кривую, все у него спорилось. Ефим, усмотрев комбата, махнул Кольке рукой, остановил работу, залез в кабину, достал из-под сиденья пустые бумажные мешки, подошёл к офицеру.

— Товарищ капитан, посмотрите, что мы нашли на пилораме под брёвнами. — Ефим развернул бумажный мешок, по грубой, светло-коричневой бумаге шли ровные строчки, старательно выведенные синим химическим карандашом:

«Здесь на пилораме мы работаем с августа месяца 1944 года, всего семь русских военнопленных. Нас перегнали из-под Данцига в Гердауэн, оттуда сюда на распилку досок и уборку картошки. Работа здесь тяжёлая, зато дают немного еды, бьют меньше и жизнь получше, чем в Штадтлаге». Дальше шли фамилии солдат и названия их родных мест, затем последняя строчка:

«Завтра, 10 октября, нас погонят обратно в Гердауэн. Немцы вот-вот ожидают наступления Красной армии. Ребята, бейте гадов, сообщите домой, что в октябре мы ещё живые и работаем здесь…»

Капитан закончил читать, собравшиеся вкруг него солдаты сняли шапки, кто-то смахнул слезу, будто прощался с близкими им людьми. Комбат вернулся в дом, а Иосиф и Гриша Абрамов принялись помогать складировать доски, работа пошла побойчее, вскоре на дворе уже стояли два ровных больших штабеля. Закончив работу, солдаты отправились в дом, переобулись, развесили портянки для просушки.

Иосиф под впечатлением от послания пленных красноармейцев завёл разговор о зверином начале в человеке. Как человек может творить такие зверства по отношению к другим людям, пусть и другой национальности, или веры, или убеждений? Никак не возможно представить, чтобы лошади уничтожали друг друга из-за окраса шкуры. Да что лошади они мирные твари божьи, даже волки, кровавые хищники, не режут друг друга. Только человек безжалостен к братьям своим. Обычно молчаливый Абрамов, чинивший у стола свои сапоги, неожиданно подошёл к Иосифу и тихим, ровным голосом стал рассказывать, как больше года назад жгли его белорусскую деревню. Как сначала приехали немцы, тихо о чём-то поговорили со старостой и полицаями, оставили какие-то распоряжения. А через два часа приехали каратели, не немцы, а украинские хлопцы да полицаи из района. Как они сначала беззлобно сгоняли людей на площадь, всё более и более заводя сами себя. Потом начали жечь дома, а потом, ощущая свою власть и безнаказанность, будто соревнуясь друг с другом, загоняли сельчан в огромный деревенский сарай. Всё сильнее раззадориваясь, стреляли из автоматов поверх голов все ниже и ниже, пока испуганные насмерть люди не попадали на пол. А затем, уже озверелые, закрыли ворота, подпёрли их бревнами и стали наперегонки забрасывать горящие факелы на сухую крышу. И побежавший по крыши резвый огонь не остановил их. Они весело, подзадоривая друг друга, бросали и бросали на крышу сарая горящие факелы.

Колька, слушавший Абрамова с ужасом в глазах, не в силах поверить во всё это, спросил, сам ли он видел пожар. На что Абрамов тем же скучным голосом рассказал, что староста, дальний родственник матери, успел предупредить их, что едут каратели, и они сбежали из дома в огород, ползли по картофельной борозде до перелеска, спрятались там в высокой траве и лежали в ней ни живы, ни мертвы до сумерек, пока каратели, уже пьяные в стельку, то ли от самогона, то ли от власти над жизнями людей, с песнями поехали из сожженной деревни. Абрамов говорил ровно, без эмоций, и это делало его рассказ ещё страшней. Только раз он дрогнул голосом, они забыли отвязать свою собаку, осталась она в будке. Так её в сердцах и стрельнул каратель, озлившись, что никого не нашёл в избе.

— Да как же это можно, живых людей жечь. Православные православных, грех смертный это, его же не отмолить. — Колька перекрестился.

— Главари-зачинщики зачинают, грешники отпетые… На себя они грех якобы берут, толкают мужиков в преисподнюю, сами думают невинными остаться. Поднимают из душ людей самое гнусное, самое мерзкое. А власть и кровь быстро опьяняют, стоит только начать, затягивает эта страшная власть над жизнями людскими. — Гришка замолчал, будто свернулся, спрятался в себя.

— А разве человек не сам решает, участвовать в этих зверствах или нет? Выбор-то свободный, каждый сам его делает.

— Выбор-то, Николай, всегда есть, да не свободный он. Иногда жизни стоит. Загнан человек, в ловушке он и выбраться не в силах. Но отвечать за всё самому придётся. Свободен в выборе человек, и не важно, почему он насильничал — от безвыходности или по наущению, по науськиванию, всё одно — за злодейство каждый ответит. Сам ответит. За дядю не спрячешься.

— Но, значит, Бог допускает такое, допускает зло, мирится с ним или создаёт его так же, как добро? — Колька вовсе не хотел ни спорить, ни обижать Гришу. Просто высказал предположение, пришедшее ему на ум. Абрамов вдруг горько заплакал, не столько вспомнив пережитое, сколько почувствовав, ощутив своей кожей неразрешимость проблемы. Через некоторое время, успокоившись, он сказал не столько Кольке, сколько самому себе:

— Каждый сам ответит за зло, сотворённое им или при его попустительстве. На Бога, на командира-бригадира не свалишь, каждый своей душой ответит. Оправдания не найти. Хоть ты песчинка, винтик маленький в машине, а отвечать придётся. От себя не уйдёшь, а от Бога тем более. А те, кто злу потворствуют, толкают других к сотворению зла, сторицей ответят за это.

Около двух часов дня к дому комбата подкатила санитарная машина. Из кабины осторожно, будто боясь оступиться, вышла Рита в офицерской шинели, в аккуратных сапожках на каблучках. К ней навстречу тотчас выбежал комбат, бережно приобнял её, повёл в дом. Водителю он крикнул, чтоб приезжал завтра не раньше обеда. Жарко целовал жену капитан, а обнимал её нежно, боялся излишне сдавить в объятиях. Сели в комнате, не разнимая рук, больше глядели и говорили друг с дружкой, чем ластились, сдерживали свою страсть. О многом говорили, дошла Рита и до главного:

— Марк, три дня назад вызвал меня начальник госпиталя. Завёл разговор, что уезжать мне надо с фронта в тыл, домой. Не может он меня беременную больше ставить на суточные дежурства. И просто так держать дальше в госпитале не может. Обещает выписать мне все аттестаты и отправить домой. Наш эшелон пойдёт на Москву восьмого января, а я так боюсь уезжать от тебя.

— Что ж тут бояться, милая. Всё складывается к лучшему. Конечно, дома тебе спокойней будет. Да и мать поможет.

— Боюсь я тебя оставлять здесь одного… Какая-то тяжесть на сердце.

— Рита, что ты себе выдумываешь? Видимся мы сейчас пару раз в месяц, однако ничего плохого со мной не случается. А за сорок километров ты от меня или за тысячу, что меняется? Езжай спокойно, не волнуйся.

— Ах, Марк, ничего-то ты не понимаешь. Как подумаю, что ты здесь один останешься, без меня, сердце падает. Боюсь я уезжать, дорогой.

Марк сгрёб Риту в охапку, что-то жарко шептал ей в ухо, щекотал шею, подставляя для поцелуев специально к её приезду гладко выбритую щёку. Сидели так до поздней ночи, всё вроде порешив, но так и не наговорившись, не намиловавшись.


Еще только светало, когда Ефим, смущаясь, но всё же решительно постучал в окно комбату. Тот, недовольный, что раненько потревожили, открыл дверь, и сержант передал ему телефонограмму с приказом о немедленной передислокации батареи на новое место. На отправление давалось два часа, а к трём пополудни орудия уже должны стать на новые позиции. Объявили тревожный сбор, началась неимоверная суета, цепляли орудия, грузили снаряды, батарейное имущество… Да и барахлом житейским обросли служивые за два месяца, бросать жалко. Благо новые позиции недалече, километров семь отсюда, потом и воротиться можно. Да и позиции там готовые, главное занять их в назначенное время. Когда разнежившаяся ото сна Рита вышла из дома, в посёлке уже никого не было, только комбат с водителем ожидали её. Ошарашенная Рита кинулась к Марку:

— Где всё твоё воинство? Ты здесь, а как же они без тебя?

— Не волнуйся, милая, всё по плану. С батареей лейтенант Рогов, он мой заместитель, ему и по штату положено. А мы с тобой чайку попьём, поговорим вдвоём. Когда теперь такая возможность выпадет? Восьмого января утром уже провожать тебя приеду.

Они вернулись в комнату, ещё два часа сидели, тесно прижавшись, не выпуская друг друга из объятий, мечтая о своей счастливой, такой, по всему видно, уже близкой, мирной жизни.

Но вот во дворе прогудела воротившаяся санитарная машина. Марк сильно, чуть не до крови, поцеловал Риту в губы, и они вышли во двор. Садясь в кабину, уже на подножке Рита провела рукой по волосам, по щеке Марка, обвила руку вокруг его шеи, шепнула:

— Береги себя, милый, тяжело мне оставлять тебя одного, боязно… — Он беззаботно рассмеялся, попридержал дверь, пока она усаживалась, затем аккуратно захлопнул. Машина тронулась. Рита ещё долго смотрела на удаляющуюся фигуру комбата, становившуюся всё меньше и меньше, уже нельзя было различить его лица, затем головы и ног, пока, наконец, он не превратился в абстрактную, условную точку, а потом и вовсе исчез из виду вместе с домами посёлка.


Комбат в последний раз обошёл дома и дворы, сел в ожидавшую машину и помчался на новое место, ближе к линии фронта. Через полчаса они въехали в хутор, где уже вовсю под руководством старшины обустраивалась батарея. Место им досталось обжитое, пожалуй, более удобное, чем прежнее. Пока не начались сумерки, следовало осмотреть орудийные позиции и наблюдательный пункт, расположенный метрах в трёхстах южнее поселка. Командиры расчётов и наводчики возились у орудий, лейтенант Рогов осваивал командный пункт, связь уже работала в полном объёме. Батарейцы дело своё знали и делали его как следует. Караульная и другие службы шли своим чередом, будто батарея и не съезжала с места, ночевали тоже не хуже прежнего.

Следующий день Марк потратил на обследование местности, выбор ориентиров и секторов обстрела. С наблюдательного пункта хорошо просматривался соседний маленький, сильно разрушенный посёлок, за ним большое ровное поле и дальше лес, уходивший в глубину на несколько километров. Только уцелевшая колокольня нелепо торчала во всей своей готической строгости над разбитыми стенами церковки. В посёлке никакого движения не фиксировалось, пара зайцев выскочила из леса на опушку, они промчались по краю поля и снова юркнули в лес.

Стремительно надвигался Новый год. Марк понимал, что хорошо бы завтра в новогодний вечер устроить батарейцам хороший ужин, ничего другого в голову не приходило. Да и это было бы в диковинку, последние два года новогоднюю ночь встречали в такой обстановке и таких местах, что и думать о празднике было невозможно. Нынче же кругом всё спокойно и обустроено, самое время для новогоднего ужина. Вызванный для обсуждения плана старшина доложил, что всё необходимое для этого у него припасено, осталось только с поваром дело оговорить. И после того как батарея отобедает, они с Иваном Павловичем подойдут для разговора о праздничном ужине.

Комбат не спеша просматривал карточки для стрельбы, подготовленные заместителем, проверял угломеры и дальности до выбранных ориентиров, которые нанесли на его карту. Батарейцы уже потянулись к кухне на раздачу обеда, когда дверь распахнулась, и в дом влетел взъерошенный старшина:

— Повара, повара нашего убило. Прямо когда кашу раздавал. — Комбат накинул шинель, побежал в соседний двор. Там вокруг походной кухни сгрудились солдаты. Старый повар лежал на спине в луже крови. Пуля попала ему в горло, порвала артерию, не оставив никаких шансов на жизнь. Оставшаяся в котле мясная каша алела теперь свежей кровью.

— 18 — Конец декабря 1944 года

Он стоит навытяжку перед полковым командиром. В большой, солнечной штабной комнате. Прямо перед ним полковник, он говорит ему что-то прямо в лицо, слишком долго, нудно, негромко говорит. А лучше бы кричал. Всё одно, ни слова не понятно. На стуле у стены, подрыгивая ногой, сидит капитан, барончик, командир его ротный. Не терпится ему. Закончил полковник, сразу капитан подскочил. За погон на левом плече схватил. Рвёт, дёргает, а сорвать не может. Тычком коротким, без замаха Курт Матцигкайт, пока ещё лейтенант, саданул капитану в ухо. Опрокинулся барончик на пол, заверещал, тут и проснулся Курт.

Холодно в комнатке, выморозило за полночь, а его со сна даже потом пробило. На колокольне-то ещё холодней, даже думать зябко, что придётся лезть туда на дежурство. И еда кончается. Всё одно к одному и сон этот, и голод подкрадывающийся. Надо в штаб идти — мол, явился лично доложить обстановку. А там, глядишь, и еды удастся прихватить на недельку хотя бы. Курт прикинул, что пешком туда часа три ходу. А обратно подвезут уж как-нибудь. Растолкал солдат, Юргену дежурить пора, светает скоро. Оставил инструкции на день, полагая, что, коли повезёт, так до вечера обернуться успеет.

Поначалу шлось ему в охотку. По утреннему полумраку крадучись перешёл через поле, а по лесу шёл, уже не таясь. С горки вниз убыстрял шаг, в горку шаг укорачивал, экономя силы. Через пару километров потянулись позиции разных армейских частей, невдалеке от дороги стояли артиллеристы, танкисты, мотопехота. Но никто на машинах в сторону Гумбиннена не двигался. Придётся пешком идти до самого штаба. В посёлке Хохфлис[23], километров за шесть до города, беженцы пошли сплошным потоком, большей частью на себе тянули узлы со скарбом, толкали тележки с вещами, кому повезло — ехали на телегах, запряжённых лошадьми. Встречные армейские машины протиснуться не могли, люди с тележками сползали в придорожные канавы и в поле, затем с трудом снова выбирались на дорогу. Из-за страшной сутолоки движение по дороге застопорилось. Курт медленно шёл позади молодой женщины, несущей в руках тяжелые тюки. Держась за её пальто, рядом семенила девочка лет пяти. Тюки раз за разом выскальзывали из рук, падали на дорогу, женщина останавливалась и снова поднимала их. В очередной раз, когда женщина остановилась, Курт обошёл её и взял тюки. Женщина удивилась.

— Господин фельдфебель, что вы хотите от нас, зачем это вам нужно?

— Не волнуйтесь, ничего не нужно. Я просто помогу. Меня зовут Курт.

— Теперь никто никому не помогает, все заняты своим спасением.

— Да, всё так. Каждый спасает себя, но я помогу девочке и вам. Куда вы идёте?

— На железнодорожный вокзал в Гумбиннене. Там меня ждёт мать, ей удалось заполучить два места на поезд. Нам нельзя опоздать. Через три часа отправление.

— Идёмте быстрей, держите девочку крепче. — Фельдфебель шёл впереди, за ним, почти вплотную, торопились женщина и девочка, и обе они нуждались в защите и помощи. Курт остро ощущал их беззащитность, и если по отношению к ребёнку чувство возникало привычно, то желание помочь взрослой женщине, выходившее далеко за границы принятой вежливости, без мгновенно возникшей симпатии не объяснить. Да, она статна и явно красива, но прошло всего пять минут, как он впервые взглянул ей в глаза. Возможно ли такое с ним? Сколько ей лет? Даже несмотря на усталость, больше двадцати пяти не дашь. Свободна ли она, вот вопрос?

— Как зовут вашу девочку?

— Грета, но она любит, когда её называют Гретхен, а меня зовут Франциска. — Фельдфебель обернулся. Женщина несла дочь на руках, ребенок не поспевал за взрослыми.

— Почему вас не провожают мужчины? — смущаясь, тихо спросил Курт.

— Некому нас провожать, мой муж погиб два года назад на Волге. — У Курта замерло все внутри, он передал тюк, что полегче, женщине и взял ребёнка на руки. Пошли чуть быстрее.

Штаб полка размещался в трёх километрах, не доходя до города, но фельдфебель решил, что он доведёт Франциску до вокзала, посадит на поезд, а затем вернётся обратно. Шли тяжело, бесконечно долго тянулся посёлок Олдорф, последний перед городом. Хорошо, что железнодорожный вокзал был как раз с той стороны, с которой они входили в город. Женщина устала, Курт посадил девочку на плечи и теперь нёс в руках оба тюка. На улицах города движение почти остановилось, пришлось пробиваться вперёд.

Курт чувствовал, что женщина из последних сил вцепилась в его ремень, и, как ни странно, это добавляло ему сил. Он имел достаточный опыт в отношениях с женщинами, были и случайные встречи, и долгие привязанности. Однако такой потребности заботиться о женщине и её ребёнке он никогда не испытывал. Он совсем не знал её, впервые увидел два часа назад, и вдруг такое наваждение. Сгусток войны, огромная концентрация событий спрессовали его время. Нет, он не потеряет эту женщину, просто так не отпустит, он ей скажет, скажет, что она нужна ему. И он уверен, и ей он необходим.

Маленький вокзал затопила людская река. Они потоптались у порога и решили, что пробиваться внутрь бессмысленно. Рискнули выйти на железнодорожные пути и по шпалам дойти до перрона. В огромной толпе, колыхающейся на перроне, Курт расслышал осипший женский голос, каждую минуту кричащий «Франциска… Франциска…».

— Слышишь, это тебя ищут… — Он решился тронуть спутницу за руку.

— Это мама, моя мама. Пошли к ней. — Франциска схватила Курта за рукав и потащила к центру перрона. С трудом они пробились к матери.

Почти сразу же подали поезд. Толпа бросилась к вагонам, Франциска с матерью оказались прямо у дверей. Их сначала вжали, а затем внесли в вагон, а Курт так и остался у вагона с девочкой на плечах и тюками в обеих руках. Девочка плакала, фельдфебель заметался у вагона. Наконец увидел Франциску, прижавшуюся к стеклу.

— Открывай, открывай окно, — стучал Курт ладонью, — в вагон мне не пробиться. Передам Гретхен в окно. — Франциска отчаянно пыталась опустить стекло, безуспешно билась в него. Курт перебежал к соседнему, достал пистолет и рукояткой ударил в окно. Старик, прижатый к окну, испугавшись, что он разобьёт стекло, попробовал открыть, и удача — окно подалось. Курт высоко поднял Гретхен и протиснул в верхнюю часть окна. Тюки не пролезали, и он, распоров мешковину просунул вещи в вагон по частям. К этому моменту Франциска добралась до окна и, крепко обняв дочь, плакала. Паровоз дал сигнал об отправлении, Курт отчаянно закричал:

— Франциска, слышишь, Франциска, я люблю тебя. Я выживу, останусь жить и найду тебя потом, после войны. Меня зовут Курт Матцигкайт, моя мама теперь живёт в Дрездене на берегу Эльбы, в доме возле «Дойчебанка», поезжай к ней. Ты найдёшь её там по фамилии. Скажи, что ты моя жена и мы простились в Гумбиннене, она примет вас. Я вернусь туда. Слышишь, вернусь обязательно. — Франциска оторвалась от дочери, она кивала ему, и слёзы текли по её лицу, попадали в рот… Нелепая и растрёпанная, она вдруг крикнула ему:

— Любимый, я буду ждать тебя в Дрездене, у твоей мамы, я буду ждать тебя там. — Поезд, натужно пыхтя, тронулся от перрона, но Курт ясно услышал эти несколько слов, поразивших его.

Поезд исчез из вида, фельдфебель всё ещё стоял в бурлящей толпе, не веря в произошедшее. Но это произошло, случилось то, чего он никак не ожидал. Совсем не к месту и не ко времени, но случилось.

Он спешил в штаб и всю дорогу думал о странной встрече, о мгновенной приязни, даже страсти, вспыхнувшей в нём к совсем незнакомой женщине. Будто в кровь ему впрыснули любовный эликсир, спасительный эликсир, дающий смысл всей его дальнейшей жизни. Не гибельный, разрушительный смысл его сегодняшнего военного предназначения, а новый смысл, дающий продолжение жизни. Зачем ему послана эта случайная встреча на забытой Богом снежной сельской дороге? Значит, так нужно. Она даст ему опору в эти последние месяцы военной катастрофы, даст стимул для борьбы за жизнь? Весь его опыт последних лет говорил о невозможности выстроить личное счастье, о его мимолётности, об обязательном, быстром крушении всех мучительно выношенных надежд. Но сейчас он не мог, не хотел примерять к себе весь этот жизненный опыт. Его душа ликовала, полная предчувствий огромного счастья.

Фельдфебель неотрывно думал о Франциске, пока не свернул с трассы на просёлочную дорогу. Через полчаса он добрался до штаба. Доложил о прибытии дежурному офицеру, сдал журнал наблюдений. Подробно сообщил о прибывшей недавно на позиции русской артиллерийской батарее. На этом его служебные обязанности закончились, осталось решить дело с провиантом да поговорить со старыми сослуживцами. Немного таких осталось, но здесь при штабе взводом сапёров командовал его старинный знакомец. Курт застал его за поздним обедом, в мрачном настроении. Коротко переговорили. Сапёры на месте не сидели, мотало их по всем окрестным посёлкам, дорогам и полям. С местным населением они встречались ежедневно и реальную обстановку знали не понаслышке. А в последние дни минировали мосты через реки Ангерапп и Писса. Исходя из этого, он убежденно доказывал Курту, что до решительного наступления русских осталось никак не больше недели. Курт не спорил, слушал да мотал себе на ус. Потом потащил его на кухню и, пользуясь его офицерским авторитетом, выговорил себе провианта чуть больше, чем полагалось.

Вопрос с обратной дорогой тоже решился удачно. Командир мотоциклетного взвода, ещё один знакомец Курта со времён французской кампании, дал ему мотоцикл с водителем. Они дружно загрузилив коляску недельный запас еды, Курт уселся за мотоциклистом, и они отправились к его пункту наблюдения. Ехали медленно, опасались обнаружения, фары не включали. Наст на дороге лежал плотно, и уже через час они добрались до места. Остановились, не доехав до опушки. Курт распрощался с мотоциклистом, взвалил на плечо мешок с припасами и, таясь за невысоким скатом, пошел краем поля к кирхе.

С наступлением темноты солдаты оставили наблюдение, сидели на кухне голодные и потому злые. Каждому досталось по кружке кипятка с сахаром да по сухарю. С возвращением фельдфебеля они оживились, стали разбирать мешок со снедью, причмокивая в радостном ожидании ужина. Однако Курт осадил размечтавшихся едоков, прикинув, что на этом запасе продержаться им надо минимум неделю. Скудной получилась добавка к ужину, но после него солдаты все-таки согрелись и заснули. Фельдфебель, засыпая, думал совсем не о еде, он представлял свою Франциску, глядящую в окно поезда на ночные заснеженные поля, и надеялся, что она сейчас тоже думает о нём.

Утром первым дежурил Лёбурн, Петер сменил его в полдень. Ничего особенного не происходило. В комнате Курт заполнял журнал наблюдений, чистил свой карабин, студент, намерзнувшийся на башне, кое-как согрелся, прикорнул, сидя на кровати, а потом и вовсе заснул, повалившись на бок. Незаметно задремал и Курт. Звук выстрела — сухой, хлёсткий, разом вырвал их из сна. Фельдфебель приказал Лёбурну занять оборону внизу, сам кинулся на башню. Петер лежал на месте наблюдателя, впившись в оптический прицел винтовки, и смотрел, что происходит на дворе у русских. Стрелял явно он. Курт упал на настил, вжался в него, стараясь быть совершенно незаметным, навел бинокль на двор, где суетились русские солдаты. Они столпились вокруг полевой кухни, там же на земле лежал виденный им ранее старый повар. Возле него возились двое солдат.

— Брун, какого чёрта ты стрелял? Зачем ты убил этого русского? Он же повар. Я тебе приказывал не трогать винтовку!

Брун огрызнулся:

— Фельдфебель, не зуди. Не хотел я его убивать, но не смог сдержаться, когда увидел, как он раскладывает по мискам горячую еду, а мы тут голодаем. Вот и выстрелил.

— Дурак ты, Петер, злой дурак. Из-за твоего выстрела они нас обнаружат, вышлют группу и перестреляют нас, как зайцев.

— Не обнаружат, все русские ели, уткнувшись в свои котелки, никто по сторонам не озирался. — Брун продолжал гнуть в свою сторону.

Фельдфебель разозлился, выхватил у него винтовку, увесисто саданул солдата прикладом по ягодице, приказал спуститься вниз и сидеть там тихо. Сам остался вести наблюдение.

Тем временем к подстреленному повару подошел русский офицер, осмотрел рану на шее, о чём-то переговорил с солдатами и стал оглядывать округу. Особенно внимательно он смотрел как раз в ту сторону, где на башне, вжавшись в настил, лежал Курт.


— Старшина, унесите тело в дом, оформите документы на убитого да похороните по-человечески. — Раздражённый и озабоченный произошедшим комбат сухо отдал распоряжение и подозвал к себе Ефима. — Опроси всех, кто был рядом, не видел ли кто в момент выстрела вспышку или дымок. Может, кто скажет, с какой стороны донесся звук от выстрела. — Капитан отметил для себя несколько мест, откуда вероятнее всего мог стрелять снайпер.

Больше всего для этого подходила одиноко торчащая среди развалин колокольня. Комбата и раньше смущала эта возвышающаяся над всей округой башня. До неё, правда, было далековато, чтобы с такого расстояния достать из винтовки, да еще и убить, но всякое бывает. Другой, лучшей позиции для стрельбы в округе не было. Подбежал Ефим, доложил, что никто ничего не видел, а вот звук выстрела шел как раз со стороны колокольни. Комбат ещё раз осмотрелся, отметил на карте несколько ориентиров, в том числе дерево, стоящее за домами посёлка, дошёл до него, прикинул направление от дерева на колокольню, затем пошёл на другую сторону хутора, к углу крайнего дома и оттуда отложил угол на колокольню, не забыв отмерить шагами расстояние от дерева до угла дома, записал все данные в свой блокнот. Затем дал распоряжение старшине собрать документы и личные вещи повара, заняться похоронами.

Колька с Иосифом перенесли тело Ивана Павловича в дом, туда же подошли другие солдаты. Первая смерть в батарее за два относительно спокойных месяца случилась в предпоследний день сорок четвёртого года. Для Кольки гибель земляка стала вторым трагическим событием, связанным с родным посёлком. Накануне, после долгого перерыва, он получил из дома письмо с печальными известиями, что одного дядьку убили, а другой вернулся домой с покалеченной рукой. Какой с него теперь работник? Что мать и сестра никак не могут набраться сил после тифа. А тут ещё и смерть соседа. Документы повара передали старшине, письма Колька забрал себе, личные вещи разошлись по друзьям.

Место для могилы Ивана Павловича Колька с Иосифом выбрали сразу за околицей, там, где на пригорке росла огромная старая липа. Иосиф разметил могилу. Если пришлось Ивану Павловичу в чужой земле лечь, так пусть хоть место будет хорошее. Несмотря на мороз, землица под деревом поддавалась легко, за плодородным слоем шёл светлый песок. Могилу отрыли аккуратную, хоронить повара решили всей батареей утром 31 декабря, чтобы успеть сколотить гроб поладнее.

Старшина, раздосадованный нежданной смертью Ивана Павловича, обрушившей на его голову новые заботы, зашёл к комбату:

— Вот так и не успели сговориться про праздничный ужин, товарищ капитан. — Старшина закурил. — Как быть-то теперь?

— Да, не ко времени, конечно, эта смерть… А когда она бывает вовремя? Теперь ищи срочно нового повара, без этого никак не обойтись. А ужин завтрашний, новогодний, не отменять, обязательно надо для ребят сделать.

После ухода старшины капитан достал блокнот с подготовленными данными, произвел нехитрые тригонометрические расчеты и удовлетворенно, с нажимом произнес:

— Ну, погодите, господа фрицы, зря вы нашего повара под Новый год застрелили. Ой, зря! Завтрашней ночью непременно снесу вашу башенку и всех, кто там будет. Получите вы свой новогодний подарочек.

До вечера Колька провозился в сарае, ладил гроб земляку Ивану Павловичу. Опыт такой у Кольки ещё с деревни имелся, а вот на фронте всего второй раз пришлось делать, хоронили-то солдат без гробов. Раз только, ещё до Белоруссии, подстрелили как-то полковника заезжего вблизи их позиций. Так для него велели замандрычить гроб. Полковника того он знать не знал, мерку снял да сколотил. Работа как работа. А здесь, как гроб работать, руки делают, душа плачет. Как-то заехала батарея в белорусский городок, из которого только что выбили немцев, штаб их там стоял в бывшем Доме культуры. И на заднем дворе обнаружили они огромный склад гробов. Оказалось, немцы перед сражением прикидывают ожидаемые потери и соответственно заказывают гробы снабженцам своим, а те заранее везут гробы для ещё не убитых солдат. Вот что удивительно. А если бы наш командующий армией заказал перед операцией пятьдесят тысяч гробов? Сразу бы стрельнули его или сначала в дом сумасшедших на освидетельствование отправили?

Досок, немцами заготовленных, имелось в достатке. Но доски черновые, не оструганные. Начал обстругивать их Колька сам, потом поставил Абрамова, тот имел кой-какой столярный опыт. Сбивал гроб долго, тщательно подбирая доски и подгоняя их друг к другу. Сумрачный Иосиф возился рядом, на подхвате, где поддержать, где что подать. Колька думал об Иване Павловиче уважительно, как о старшем, многоопытным мужике. Иначе и быть не могло, Колька ещё бегал по деревне без штанов, а Иван Павлович успел с германской войны вернуться, пожениться и детей завести. Справный он мужик и сосед такой, что лучшего не надо. Печалился Колька сильно ещё и потому, что со смертью этой будто ниточка оборвалась с родной его деревушкой.

Не к месту и не ко времени в сарай забрел Романенко. Раздражение бурлило в нём, наружу выплёскивалось желанием задираться.

— Ну что, Чивик, теперь твоя команда недоумков переквалифицировалась из артиллеристов в гробовщики? Выбор толковый, безошибочный. С размером не ошибись, умелец деревенский.

Колька взял в руку увесистый обрезок доски и двинулся на Романенко, но Абрамов решительно остановил его:

— Не марай душу и руки, подлый он человек, всем нам это известно. Делай своё дело, Бог его накажет. Пусть балоболит дальше, язык у него без костей, а душа скукожилась, как змеиная высохшая шкура.

Колька вернулся к работе.

— Давай, давай, столярничай, теперь ты ещё и юродивого своего слушаешься. Устроил у себя инвалидную команду. — Романенко продолжал издеваться.

Незаметно из дальнего угла подтянулся Петруха Тихий, подошёл вплотную к насмешнику, толкая его грудью. Романенко умолк, начал пятиться, затем развернулся и молча засеменил прочь.

К ночи домовину сладили, свежеструганые доски не выкрасили, всё одно краска до утра не просохнет. Цвет дерева получился яичный, пасхальный. Тело повара перенесли в сарай, аккуратно уложили в домовину, пришедшуюся точно впору.

Хоронили Ивана Павловича поутру. Под безлистной кроной старой липы, щедро присыпанной ночным снегом, собрались солдаты и офицеры батареи, все, кроме дежуривших. Вынесли из сарая гроб, хотели сразу опускать в могилу, однако комбат остановил, дал команду поставить рядом, под деревом. Несколько запоздалых снежинок, с ночного ещё снегопада, легли на лицо Ивана Павловича. Легли и не таяли, придавая лицу погибшего неожиданную моложавость и торжественность. Все, кто стоял у гроба, сотни раз получали пищу из рук Ивана Павловича, и это делало общее прощание для каждого личным, трогательным событием. Комбат в щегольском, почти белом, полушубке смотрелся празднично, но говорил по-деловому, коротко:

— Важным ты был для нас человеком, солдат Жуков Иван Павлович. Дело своё ты делал честно и кормил нас хорошо. Горя мы не знали с тобой эти годы. Спи спокойно. Помнить тебя будем добром, а немцам отомстим, не сомневайся, за нами не заржавеет.

Комбат дал отмашку, гроб закрыли крышкой и опустили в могилу, на дне которой тоненьким торжественным слоем лежал нежнейший снег. В очередь служивые бросили вслед гробу по три горсти песка, споро закопали могилу. Все разошлись, остались Колька с Иосифом и Ефимом. На могиле они установили изготовленный накануне деревянный крест, благо офицеры к этому времени разошлись. Краской по центру креста Колька вывел:

Жуков Иван Павлович

6.08.1895-30.12.1944

Русский солдат с Брянщины,

из деревни Полстинка


Вторую половину дня солдаты провели на кухне, помогая готовить ужин, а вечером съели его с шутками и прибаутками. Несмотря на утренние похороны, служивые веселились, не желая признавать всей полноты власти войны над своими жизнями.

После небывало сытного ужина, в чём и состояла вся его праздничность, комбат вызвал командира второго орудия, приказал всему расчёту к одиннадцати вечера выдвинуться на позиции батареи, подготовить орудие к перемещению. Капитан прибыл туда чуть раньше, но орудие уже сняли и подготовили к движению. Расчёт ещё ждал команды, а Ефим, принимавший и ранее участие в ночных вылазках комбата, успел подготовить два фугасных снаряда, каждый для удобства переноски положив в отдельный вещмешок. Солдаты недовольно бурчали, взбрело же капитану в новогоднюю ночь устраивать стрельбы, лежали бы сейчас в тёплом доме, вспоминали встречи новогодних праздников в мирное время. А тащить почти полуторатонную пушку по просёлочной дороге вверх, вниз, а потом и вовсе по полю да холмам — так от праздничного ужина останутся одни воспоминания. Хорошо хоть последние два месяца прошли без этих ночных стрельб, да и то, видно, только потому, что выкатывать орудия для стрельбы прямой наводкой пришлось бы на несколько километров вперёд, а такое даже шальному капитану не пришло бы в голову.

По команде сержанта солдаты покатили орудие, следуя за комбатом. За полчаса добежали с ним до заранее высмотренного капитаном места, установили орудие для стрельбы прямой наводкой, и комбат начал колдовать с прицеливанием вслепую, пользуясь своими математическими расчётами и дневными замерами. Долго, тщательно выставляли прицел и угломер, отсчитывая направление по свету фонарика, которым подсвечивал Ефим, стоя метрах в двухстах от орудия рядом с деревом, выбранным днём в качестве ориентира. Когда завершили прицеливание, до полуночи оставалось пара минут. Заряжающий подал снаряд, расчёт отбежал от орудия. Выстрел! В темноте из ствола хлынуло пламя, тут же второй снаряд в ту же цель — выстрел! Вслед за этим солдаты мгновенно привели орудие в походное положение, последовали десять минут бега. Кое-как отдышались и дальше катили орудие спокойно. Дав команду вернуть орудие на прежнюю позицию, комбат вместе с Ефимом отправился в расположение батареи.

— Марк, а когда ты так вслепую стреляешь, ты не думаешь, что попадёшь не туда? И кто там на той стороне попадёт под твой выстрел? Что ты можешь попасть в невинных людей?

— Ефим, во-первых, я уверен в своих расчётах, математика не ошибается, а, во-вторых, там, куда я стреляю, нет и быть не может мирных людей. И нечего здесь искать повод для моральной вины. Расстреливать без всякой нужды старого повара — это правильно? Он им чем-то угрожал? А они его видели как на ладони. Запомни, на войне нет места сомнениям. Пусть потом сомневаются те, кому повезёт выжить. Я стреляю во врага, да и преимущество, похоже, на его стороне, он меня видит, а я его — нет. Хорошо, что дистанция большая. Иначе снайпер этот с их чёртовой колокольни многих из вас уже перещёлкал бы, как курей на колхозном дворе.

— Но ведь тебя никто не гонит в твои ночные рейды. Да и опасны они. Что случись, начальство по головке не погладит, останешься виноватым. Как ни глянь, они только неприятности сулят, а ты по своей воле нарываешься на них. Откуда у тебя такая воинственность?

— Прежде чем рассуждать о моей воинственности, скажи мне, ты известия о родных своих получил из-под Коломыи[24]?

— Нет никаких известий… Пока нет. — Ефим старался не думать об этом.

— Вот так, ведь уже полгода прошло, как до границ Украины дошли и Станиславскую область освободили, а весточек от твоих никаких нет. Запрос сделай, как получишь ответ, так и поговорим с тобой. Моих-то в Днепропетровске никого не осталось. Посмотрю я тогда, как ты рассуждать будешь о милосердии, когда внутри всё кипеть будет. Война войдёт внутрь тебя, душу твою выжжет. Посмотрим, что человеческого в тебе останется. Да и не в стариков с детьми я по ночам стреляю, по передовым позициям врага бью.

— Марк, извини, не хотел я тебя задеть. Просто все устали от войны, и твои ночные вылазки солдаты в батарее клянут на чём свет стоит.

— Ефим, устают солдаты от долгого ожидания, неопределённости, тоска от бездействия начинается. А тоска — первый шаг к разложению, а то и предательству. Так что мои вылазки выбивают эту дурь из ваших голов. Да за последние полгода на выходах этих никого не убило и не покалечило, так что ещё благодарить меня будете. — Не попрощавшись, комбат свернул к дому.

Ефим почувствовал себя неловко. Получилось, что разговор завёл нейтральный, а зацепил комбата за живое и очень болезненно. Вряд ли иначе он проговорился бы о родных, канувших в Днепропетровске. Ведь никто в полку про это не знал.

В расположение первым воротился Ефим, вскоре шумно ввалились в дом и остальные солдаты, разгорячённые от бега, да еще отягощённого перекатыванием пушки. Ни еды, ни кипятка уже не осталось, ложились спать на голодный желудок.

Перед сном вспоминали предвоенные празднования Нового года. В местечке, где жил Ефим, зимний новый год не отмечали, поэтому говорил больше Колька. Выходило, что и в его родных брянских деревнях по скудости больших празднеств тоже не проводили.

Несколько смущаясь, он начал неспешно рассказывать не о самом праздновании, а больше о подготовке к нему. Как они детьми сидели вечерами и под материнским присмотром резали из газет тонкие полоски, красили их и склеивали в гирлянды или делали шарики на ёлку — плотно сжимали мокрые комки газет, сушили и после, раскрасив их в разные цвета, вешали на ёлку. Из тех же газет вырезали большие снежинки различной формы и с изысканными узорами, а на окнах вместо занавесок вывешивали целиковые газетные листы с художественно обработанными краями, их искусно сделанная бахрома колебалась от движения воздуха, и казалось, что в избе живут загадочные новогодние существа. Никаких других игрушек, кроме самодельных, в деревнях не видели. Да и настоящий новогодний праздник с ёлкой видел Колька лишь однажды, когда мать отправила его в Дубровку, проводить младшую сестрёнку Шуру, только начавшую учиться в тамошней школе. Праздник почему-то устроили в бывшей синагоге, приспособленной в двадцатые годы под административное здание.

Ёлка стояла посредине зала. А сама зала освещалась пятью керосиновыми лампами, дававшими тусклый, густой, неровный свет. Электричества в деревнях не видывали, не появилось оно и потом, перед войной. Малышня неистово носилась вокруг ёлки, казалось, ничто не могло остановить их мельтешение. Но стоило выйти к ёлке начальственной даме и объявить, что сейчас будут раздавать подарки, все ребята тесно сбились перед ней и смотрели на неё щенячьими, ожидающими глазами. Одна из школьниц заболела, и первый подарок предназначался для неё, чтобы поправлялась быстрее. Директриса сняла с ёлки куклу и попросила учительницу передать подарок девочке. Подружки не сдержались, заплакали в голос, кукла-то на ёлке красовалась одна-единственная. Шурочке досталась бабочка, сделанная из тонких упругих проволочек, висела она высоко на ветке, с пола не достать, пришлось лесенку подставлять; залезть туда попросили Кольку. Из его рук сестренка и получила свою бабочку, которую отнесла маме. И хранила мама этот первый новогодний дочкин подарок в особом ящике до самой войны, а может, и сейчас хранит. Здесь Колька ненадолго замолчал, растрогавшись от воспоминаний. Не до праздников было в их краю, и Рождество встречали незаметно, по-тихому. Дед по накатанному зимнику уезжал на санях в деревню Давыдчичи, в которой из всех окрестных деревень только и осталась церковь. С праздничной службы в церкви Рождества Богородицы привозил свечи, которые с внуками зажигал у иконы. Дед разговлялся, выпивал чарку, затем просил Кольку, старшего внука, Евангелие читать. Колька забирался на широкую тёплую печь и при свете лучины с выражением читал столетнюю таинственную книгу в кожаном переплете. Дед слушал внимательно, улыбался в бороду от удовольствия — его внук читает святую книгу.

Всё проходит… Несмотря на утренние похороны, Колька, вспоминая дом и деда, сам блаженно улыбался и заснул счастливым. Заснули и другие солдатики, едва ли не раньше, чем Колька закончил свой рассказ.

— 19 — Конец декабря — начало января 1945 года

Небо затянули тучи, лёгкий ветерок нагнал их с западной стороны. Потихоньку морозец стал отпускать, закружились первые, ещё колючие снежинки. Прямо на глазах они пышнели, и при этом становились невесомее. Они затейливо кружили, медленно опускались на землю, скрывая уродливые, рваные раны, нанесённые войной земле, деревьям, зданиям и даже измученным людским душам, смягчая их ожесточение. После злосчастного выстрела Петера Бруна фельдфебель усилил маскировку, надеясь оберечь от внимания русских свой отлично оборудованный наблюдательный пост. Пополудни снег повалил такой густой пеленой, что и за десять метров ничего было не различить. Сидеть на колокольне стало безопасно, но совершенно бесполезно. Курт спустился вниз.

Наступал новогодний Сильвестр, и очень кстати пошел этот густой снег, смысла и дальше мёрзнуть наверху не стало никакого. Выпала возможность встретить новогодний вечер и полночь, разделяющую старый и новый год, в относительном тепле. Их отношения с Бруном обострились: с одной стороны, тот явно побаивался фельдфебеля, а с другой — смотрел на него злым, волчьим глазом. Удар прикладом по заду не прошёл даром — хромал-то Брун слегка, больше притворялся, а вот озлобился сильно. Но пока студент был рядом, Курт хотя бы мог спать спокойно. Он приказал Лёбурну не покидать комнату, а Бруну, на всякий случай, контролировать двор. В сон провалился мгновенно, едва успев представить, как держит Франциску за руку. С этой мечтой он и проснулся за два часа до полуночи. Отобрав из мешка с провиантом для новогодней трапезы что повкуснее и посытнее, они с Лёбурном соорудили скромный стол. Фельдфебель достал припрятанную на самом дне мешка бутылку шнапса. Берёг он её на всякий экстренный случай, мало ли кто обморозится, шок болевой или ещё что случится, но на новогодний вечер решил — половину можно выпить. Поделил на троих, пили молча, не чокаясь и ничего не желая друг другу. Курт пил по-русски, залпом, как научился в стылом Сталинграде, солдаты — в несколько приёмов, отдельными глотками, а студент ещё и кривился, будто пил первый раз в жизни. Всё доели ещё до полуночи, теперь оставалось только спать. Студент от выпитого раскраснелся, ожил, попросил разрешения залезть на колокольню, посмотреть сверху на округу, фельдфебель снисходительно разрешил.

Ветер стих, поредел и снегопад, но последние снежинки ещё висели в воздухе. Деревянный настил на колокольне был покрыт покрывалом из легчайшего небесного пуха. Студент рукавом смахнул снег, лёг на доски. Глубокая тишина поглотила округу, темнота скрадывала не только свет, но и звуки. Где-то в стороне у русских дрожал маленький отсвет пламени. Тучи расступились, и прямо над колокольней открылась бесконечная глубина тёмного неба. Звёзды, которые привычно висят на небесной сфере, как светящиеся дырочки в крыше старого сарая, теперь явно светили с разной высоты, одни совсем близко — рукой достать, другие — из неимоверной глубины, отправляя свои лучи к нему, студенту Юргену Лёбурну, из самых дальних пределов вселенной. Он перевернулся на спину и смотрел на хоровод светил, кружащихся над ним. Любимый им органный хорал Баха звучал в его голове, сопровождая, а может, и вдохновляя это величественное кружение. На чёрном бархате неба звёзды собирались в причудливые узоры, иногда казалось, что одна из них подмигивает ему, а если он закрывал глаза, звёзды все равно светили драгоценным золотым светом. Ему представлялось, что там, в вышине, по небу вьётся огромная виноградная лоза, а созвездия — это созревшие грозди этой древней как мироздание лозы, которую видели и с которой срывали виноградины прозрений Сократ и Платон, Демокрит и Сенека, Коперник и Кант. Когда-нибудь эта война закончится, не может этот ужас, который он испытывал на протяжении последних месяцев, тянуться бесконечно, и начнётся нормальная, обыденная жизнь. Он окончит университет, сдаст квалификационные юридические экзамены и будет вести дела по морскому праву, разъезжая между своими любимыми городами Гамбургом и Кёнигсбергом. Он женится на девушке из Другенена[25], которую присмотрел ещё в свой первый приезд в Пруссию и уже несколько раз встречался с ней, там, у неё, на чистом, идиллическом озере. У них родятся дети. Их города, разрушенные британской авиацией, отстроят. Всё это будет, будет после войны, только бы заканчивалась она поскорее. Он даже не думал, кто победит в войне, ему казалось это неважным. Главное, чтобы закончилась она быстрее, не принеся новых бессчётных жертв.

Юрген долго лежал на спине, глядя в бесконечно глубокое, торжественное небо, и жизнь казалась ему такой же бесконечной, как это бездонное небо, и величественной, как звуки басовых труб вселенского органа.

Страшный грохот разорвал его перепонки, тысячи осколков кирпича и смертоносного железа впились в его глаза, уши, голову, грудь, ноги, руки, забив нос и рот красной кирпичной пылью. Вместе с камнями старой кирхи он рухнул вниз к подножию башни, а когда он уже лежал на земле, разрыв следующего снаряда, начисто сбивший чуть ли не половину колокольни, низвергнул на его тело камнепад.

Фельдфебель Матцикайт и солдат Брун, разомлевшие от дремотного тепла, очнулись от оглушительного разрыва. Они ничего не успели понять, когда второй взрыв потряс кирху, и грохот падающих камней слился с эхом взрыва. Без шинелей они выскочили во двор. Верх церковной башни вместе с их наблюдательным пунктом был снесён. У подножия лежала гора битого кирпича, камней, гранитных блоков, изломанного дерева. Фельдфебель осторожно посветил фонариком. Из кучи кирпичного праха торчал солдатский сапог. Они долго разбирали завал, пока не освободили тело студента и не уложили его на белоснежное одеяло, укрывшее церковный двор. Снег под студентом уже не таял. Всё его тело страшно изломало взрывом и посекло осколками. Умер он мгновенно, ещё не долетев до земли. Подавленный Курт долго стоял над бесформенным телом, в котором совсем недавно ещё билось живое человеческое сердце. Брун, не произнеся ни слова, ушёл греться в комнату.

Фельдфебель вывернул из кармана погибшего изрядно обкусанный кусок сахара, из нагрудного кармана — документы Лёбурна, их он забрал себе, затем надолго замер над телом, нелепо и растерянно улыбаясь. Сколько смертей случилось рядом с ним за годы войны? Офицеры и солдаты гибли от пуль, осколков, горели заживо, мины разрывали их на части. Погибали неопытные солдаты и бывалые бойцы, прошедшие сквозь тяжелейшие сражения. Они гибли в бою и гибли случайно, иногда нелепо, и в их гибели не было никакой закономерности. Никогда индивидуальная смерть не была стопроцентно предопределена, всегда оставался какой-то шанс на спасение. И это позволяло жить на фронте, преодолевать страх смерти. Но в целом смерти его однополчан были неизбежны, ведь они были мышцами этой войны, её руками, ногами, топтавшими почерневшую от огня землю. Кто из них погибнет в ближайший день, оставалось неизвестным. Но то, что кто-то погибнет, все они знали. И смерти эти, наряду с победами и поражениями, являли собой соль войны, были заранее предопределены её условиями, поэтому никогда особо не выбивали из колеи солдат и офицеров. Однако при этом у каждого из них оставался шанс, у каждого свой, особенный, верный шанс на спасение. А вот теперь он, вояка до мозга костей, бывалый фельдфебель Курт Матцигкайт, выбит из нормального состояния. Смерть этого студента, само присутствие которого на войне казалось неуместным курьезом, смерть в эту величественную новогоднюю полночь подавила Курта. В какой-то момент он почувствовал, что задыхается, его горло и нос были забиты известково-кирпичной пылью. Сотрясаясь всем телом, он стал отхаркивать сгустки пыли, хватал воздух ртом, пытаясь впустить в судорожно сжавшиеся лёгкие хотя бы несколько свежих глотков.

Кашель отрезвил его, вывел из оцепенения. Курт перенёс студента в дом, положил в холодную кладовку, всмотрелся ещё раз в застывшее лицо юноши и вернулся в комнату. Ни видеть Бруна, ни разговаривать с ним он не желал, считая его виновным в случившемся. Рухнул на кровать и провалился в тяжкий, бредовый сон.

Утром, в первый день сорок пятого года, фельдфебель хоронил студента. Выбрал под могилу свободное, не заваленное камнями место у стены кирхи. Заставил Бруна выкопать яму, — а копал тот долго и тяжело, до кровавых пузырей на ладонях, — после чего отправил Солдата греться в дом. Курт сам вынес тело, опустил его в землю, долго один стоял над могилой и один засыпал её. На обрезке доски написал чёрной краской:

«Hier um Silvester Mitternacht 1945 wurde der Student Jürgen Leburn ermordet»[26].

Доску приколотил к стене кирхи, прямо над могилой.


С этого момента жизнь спецгруппы изменилась. Фельдфебель больше не замечал Бруна, не разговаривал с ним, не давал никаких команд. Когда ложились спать, гнал его прикладом из комнаты и запирал дверь. Брун пытался противиться, но он опрокинул его на спину, наступил ногой на грудь, уперев приклад в горло визжавшего солдата, и так стоял с минуту, пока холодная ярость не улеглась. Тогда он отошёл в сторону, освободив почти задохнувшегося Бруна.

Такого удобного наблюдательного пункта найти больше не удалось, и теперь Курт следил за русскими с небольшого холма, обустроив там в одну из ночей хорошо укрытое лежбище. Дни нового года потекли однообразно, приходилось сильно экономить на еде. Но через неделю у русских началось явное оживление: одна за другой приходили машины с боеприпасами, и солдаты часами разгружали ящики со снарядами, складывая их в штабеля позади орудий. Стало ясно, вот-вот начнётся мощная артподготовка, а, значит, следом русские бросятся в решительное наступление.

Следующим утром фельдфебель растолкал Бруна, дал ему папку с донесениями и приказал доставить в штаб полка. Велел получить в штабе причитающийся им паёк, но обратно к нему не возвращаться, а ехать в свой посёлок и немедля, пока русские не перешли в наступление, отправить семью как можно дальше на запад, желательно железной дорогой на Растенбург, потом до Алленштайна, Мариенбурга и как можно дальше от Восточного фронта. Избавившись от солдата, Курт еще два дня наблюдал за всё большей активностью русских, затем собрался и отправился в часть. Но двинулся он не в штаб полка, стоявший южнее Гумбиннена, а прямо в свой батальон, разместившийся с другой стороны от города.

Через сутки после того, как Курт покинул свой пост, и начался тот кромешный ад, которого он ожидал. Русская артиллерия утром тринадцатого января стёрла с лица земли передовые линии немецкой обороны. Накрыла и штаб полка, в который Курт так и не вернулся, разнесла всё в щепки в течение первого часа, а до их батальона не достала. Попытки удерживать позиции были безуспешны. Началось тяжёлое отступление, в котором личный боевой опыт и решительность значили больше, чем тактика штабов. Ясно было, что пространство, в котором зажали их группировку, защищавшую Восточную Пруссию, слишком мало, нет размаха для свободного маневрирования, а без этого от ударов Красной армии не спастись. Он понимал, что русские огромным поршнем сдвинут их части за Кёнигсберг, зажав между морем и заливом сотни тысяч солдат, тысячи танков, орудий, и раздолбают их там артиллерией, сбросив остатки в море. И шансов выжить в этой мясорубке, вырваться из стальных клещей русской армады у Курта имелось больше, чем у других. А жить он теперь хотел, как не хотел еще никогда до встречи с Франциской, которая обязательно дождётся его в прекрасном Дрездене.

— 20 — Конец декабря — начало января 1945 года

Сутки солдаты провели на холоде в окопах, засыпанных снегом. Влажный северо-западный ветер сметал снег в огромные сугробы, переметал дороги в низинах. К вечеру на позиции пришла подмена, и замёрзшие бойцы отправились отогреваться на фольварк. Колька и Иосиф ввалились в дом, где было уже тепло, Ефим успел протопить печь, но сейчас в доме его не было. Солдаты сняли и развесили на просушку смерзшуюся одежду, нашли у печи завернутую в бушлат еду. Сразу сели есть, закопчённый чайник с остывшей водой поставили в печную духовку. Ели молча, понемногу отогреваясь. Постепенно завязался разговор.

Мрачный Иосиф отвечал Кольке односложно и разговорился только тогда, когда разлили по кружкам чай:

— Что случилось, Иосиф? Со вчерашнего дня ты вроде как не в себе? Опять, что ли?.. Давай-ка, друг, сбрось с себя это наваждение. Что ты в самом деле…

— Я бы рад, Колька, да вот только как? Дела мои всё хуже… Снова душат во сне видения, никакой жизни нет.

— Опять к тебе Рябой приходил? — Колька нервно рассмеялся и оглянулся.

— Зря ты смеешься, и не смей панибратствовать с ним. Какой он тебе Рябой?

— Иосиф, извини, не хотел тебя задевать, да и как мне его называть? В нашей деревне его между собой потихоньку так и звали — Рябой. Расскажи, что тебе привиделось, может, легче станет.

— Хорошо бы, чтоб отпустило, а то тоска такая навалилась, хоть в петлю. Так даже и этого мне нельзя. Понимаешь, он все ближе ко мне, я уже чувствую, как его руки ощупывают мои плечи. Он разговаривает со мной во сне, как с маленьким мальчиком, каким я приходил в гости к его детям, в его дом. И я становлюсь тем мальчиком и не могу не отвечать ему. Позапрошлую ночь, только я улегся, он и явился. Во френче, с трубкой. Я лежу, а он ходит, говорит со мной, а в мою сторону не смотрит, как будто меня не видит, но знает, что я где-то здесь и слышу его. Говорит:

«Ну здравствуй, тёзка. Так ты мне письмецо и не написал, хоть прошлый раз обещал. Все надеешься, что не найду тебя? Найду, найду, мой мальчик, не сомневайся. Напиши мне пару строчек о себе, я тебе и помогу. Ты-то, небось, взводный летёха, а вот твой дружок детства Василий уже воздушной дивизией командует. Напиши мне, переведу тебя в штаб фронта, а то и поближе, легче будет служить, глядишь, и выживешь. Так и будешь молчать? Скажи что-нибудь. Помнишь, как ты с младшей сестрёнкой любил приходить к нам в гости, сидел у меня на коленях? Напиши мне, где сейчас служишь. И как теперь твоя фамилия? Прежнюю-то тебе родители, наверное, сменили. Батя твой знатный был подпольщик. Как сестрёнку-то твою зовут, запамятовал я что-то. Не говоришь, ну, я у жены спрошу.

— Как же, дядя Иосиф, ты спросишь тетю Надю, ты же убил её?

— Ну вот, тёзка, уже хорошо… Ты заговорил со мной. А с чего ты взял, что я убил её?

— Я слышал, как взрослые говорили, что ты, дядя Иосиф, застрелил её из маленького пистолетика.

— А кто, кто говорил об этом? Скажи мне! Надо записать… Где мой красный карандаш?

— Дядя Иосиф, дядя Иосиф, не записывай, я не знаю. Не знаю я, не знаю!

— Ты, мальчик, не знаешь, зато я узнаю. Ты лучше скажи, как твою сестру зовут, имя-то осталось прежнее?

— Не спрашивай, не скажу тебе ни за что.

— Ну, как хочешь, спрошу у Светланы, они играли вместе, она-то имя сестрёнки твоей не забыла. Ты мне только письмецо напиши, с номером твоей полевой почты. Я пришлю за тобой человечка, обязательно пришлю. Сестру-то Маша звали? Отвечай?

— Не скажу ни за что, прочь уходи… Прочь!»

Иосифа била нервная дрожь, руки ходили ходуном, и, чтобы справиться с этим, он крепко сцепил их перед собой.

— Колька, ты понял, он почти подобрался ко мне. После этого сна я в холодном поту соскочил с нар. Помнишь, я тебя разбудил? Ты еще спрашивал тогда, почему я так кричал во сне?

— Послушай, друг, выброси эти сны из головы. Какое дело Сталину до тебя?.. Лучше забудь все это, никому не говори…

Колька с тревогой смотрел на белого как мел Иосифа.

— Наивный ты, Николай, он сначала найдет меня, а потом сестру и убьет нас. Ведь он приказал убить даже двух тёток отца, которые его ни разу не видели, да и в Москве никогда не были. Слышал, сегодня старший лейтенант Черепня приходил, комбата битый час пытал, разнюхивал что-то? А особисты просто так не приходят. Знаешь, я ведь теперь спать боюсь, он во сне выпытывает, где я служу. И не думать о нём не могу, он все время в моих мыслях. Я как будто притягиваю его гонцов. Что делать — не знаю. Застрелишься, начнут разбираться, поймут — что-то здесь нечисто, вычислят фамилию, найдут и сестру. Жаль мне сестричку, а как ее защитить, как спрятать, не знаю. — Иосиф тяжело замолчал, склонившись над кружкой остывающего чая.

Ввалились с мороза сменившиеся батарейцы, и стало не до разговоров, тем более таких…

Солдаты ложились спать в мрачном настроении, их не радовало даже то, что спят в этот раз в тепле и сухости. А тут ещё Ефим всех переполошил, вскочил, начал матрац перетряхивать.

— Клоповник развели тут наши сменщики. Не заснём, заедят. Вытрясать надо.

— Ефим, ты в комнате-то не тряси, выноси на мороз, там выбивай. Сейчас и мы за тобой. — Колька собрал в охапку постель, сунул босые ноги в сапоги и выскочил на улицу, следом за ним побежали и остальные. Полностью от клопов таким макаром не избавились, но всё-таки полегчало, кровопийцы жрали служивых уже не так свирепо.

В остальном ночь прошла спокойно, никто не поднимал их по тревоге и не ломился на постой. Колька был в своем обычном ровном настроении, Иосиф выглядел подавленным.

— Что, Иосиф, неужели опять ты всю ночь со своим знакомцем проговорил? — вполголоса спросил Колька. — Лица на тебе нет.

— Да… Опять приходил. Теперь он знает, на каком фронте я служу. Он очень хитрый, стал расспрашивать о службе, говорил о Рокоссовском, Василевском и Коневе… Тут-то я и проговорился насчет Черняховского и что стоим мы под Гумбинненом. Как он смеялся, похлопывал меня по плечу, хвалил и обещал, что очень скоро меня найдёт его человек. И ты знаешь, Колька, он сделает это. Он всегда доводит до конца то, что задумал. Отец всегда говорил, что дядя Иосиф самый последовательный и упорный из руководителей партии.

— Успокойся, Иосиф… Пусть Ефим расспросит комбата, что хотел от него Черепок. Мало ли тем у него для разговоров, то самострелы, то сумасшедшие перебежчики, болтуны да анекдотчики… А может, просто водки выжрать решил. Давай есть, и будем готовить обмундирование, после обеда опять в окопах мерзнуть.

Солдаты доели все, что осталось со вчерашнего дня, подсушили одежду, валенки подлатали, натянули на себя все, что могло помочь согреться в окопах. Ефим воротился, когда солдаты уже собирались выходить из дома. Иосиф обрадовался и стал расспрашивать о новостях из штаба полка, а Колька все торопил с выходом, обещая завести Ефима на кухню и договориться о хорошей кормёжке. По дороге, улучив момент, когда Иосиф ушел вперёд, Колька сказал:

— Попытай потихоньку у комбата, чего от него особист хотел. Позавчера он целый час на КП мурыжил нашего капитана. Только аккуратно, без нажима…

Ефим просьбе удивился, но, не задавая лишних вопросов, утвердительно кивнул. Колька оставил его на кухне, а сам с Иосифом отправился на позиции.

Новый повар не пожадничал, накормил до отвала. Так что к комбату Ефим явился довольный, даже несколько осоловелый. Получив разрешение войти, он перетаптывался у дверей, не зная, с чего начать разговор. Но комбат сам заговорил с ним, спросил, что слышно в штабе полка. Ефим пересказал всё, что узнал от штабных телефонистов, большей частью пустой трёп, но и по делу кое-что: о том, что от командующего артиллерией фронта всё время звонят, справляются о запасах снарядов, требуют докладов о готовности к стрельбе, уточняют, а то и вовсе меняют намеченные для поражения квадраты. Обстановка нагнетается, значит, вот-вот и начнётся. Вот и особисты в полк зачастили, землю роют по всему переднему краю, тоже верный признак. Разговор сам по себе вырулил на нужную Ефиму тему.

— Нет им покоя… И у меня вчера Черепня сидел до вечера. Всё крутил с вопросами, хорошо хоть к концу напился да уехал весёлый. Но кто их весёлость разберёт, к чему она, к добру или злу?

— А чего ему здесь понадобилось? — осторожно поинтересовался Ефим, боясь сбить разговор с нужной ему темы.

— Хрен их поймёшь? Сперва в целом про обстановку говорили, про трёп ваш дурацкий, анекдоты да недовольство начальниками. Потом завёл разговор о том, что это у нас в батарее за солдат такой появился, что стрелять не желает, пацифист хренов. Видать, явно на Абрамова намекает. Ну, я ему ответил, что хочет стрелять, не хочет, так кто же ему даст. Батарея уже два месяца не стреляла. Так что про его желание ничего нам не известно, да и неважно это. Он не наводчик, не командир орудия, ему не стрелять, а копать нужно да ящики на себе таскать. А чтобы стрелять, братец ты мой, у нас это ещё заслужить надо. До наводчика и командира орудия расти да расти. Так что знать про это ничего не знаем, да и знать не хотим. Солдату солдатово, кесарю кесарево.

— Откуда же ему известно про настроения Абрамова? — Ефиму неприятно было думать о доносчиках среди батарейцев.

— Ясно откуда, стукачей всех не переведёшь. Так что ты языком поменьше трепись, да и дружкам своим накажи.

— Ну и ладно, мелочи всё это. Не страшно.

— Это, конечно, мелочёвка, но на том разговоры не закончились. Стал Черепня пытать меня про ваших немцев, которых я тогда в Литву на машине отправил. Разговор тут пошёл пожёстче. С чего вдруг такое внимание им? А вдруг они шпионы? Что там за документы немка из-под пола тайно достала, что за фотографии? Едва до драки с особистом не дошло, за грудки хватались, хорошо хоть жидковат Черепок в кости. Потом выпили по кружке спирта да закусили хорошо, вроде как и успокоились. Так что будь готов, он знает, что ты отвозил их в Литву. Если на этом не успокоится или наступление наше не начнётся, то явится на днях снова, станет допытываться. А как начнётся наступление, так не до этих глупостей будет.

— Начнётся наступление. По всему чувствуется, что скоро начнётся. Осточертело всем это ожидание. Ну, по правде сказать, за всё время на фронте не жили мы так хорошо, как два последних месяца в этих игрушечных посёлках.

— Да, Ефим, за три с лишним года не знал я такого и от других не слышал. На войне без войны. Восемьдесят дней без войны! Надо же! Так и воевать разучиться можно.

Ефим виду не показал, но сильно занервничал от разговора с комбатом. Про Иосифа, к счастью, в разговоре с особистом не было сказано ни слова, а вот история с вывозом немцев в Литву просто так не закончится. Но ничего, если офицеры в таких делах живут по армейской мудрости «Дальше фронта не пошлют, меньше роты не дадут», то солдаты и подавно, а у него и так ни роты, ни взвода, толком даже отделения нет. Обойдётся как-нибудь, разве что задёргают допросами да объяснительными.

Ефим побежал на позиции к Чивику, успокоить его, что Иосифом никто не интересовался, а вот им скорей всего придётся иметь дело с товарищем Черепнёй.


Все последние дни Иосиф пребывал в странном оцепенении, в состоянии глубокого погружения в себя. Даже гибель повара не встряхнула его, не вернула интереса к реальной жизни. Вернуть не вернула, а в памяти засела, что заноза в босой ступне.

— Вот что за штука судьба такая. Ни с того ни с сего — и смерть. Для Ивана Павловича явно случайная. Так бы и мне… И никто не заподозрил бы ничего. Вот что важно — смерть должна произойти случайно, даже нелепо, тогда обойдётся без доследования.

Чем больше его мучили ночные видения, тем сильнее он укреплялся в мысли, что его смерть должна быть случайной, мало ли, что может произойти на фронте… Надо искать, искать эту случайность. О том, что надо жить, он даже не думал, настолько глубоко им завладела мысль о своей неизбежной и даже нужной смерти.

В сочельник Иосиф вместе со всеми посидел за праздничным ужином, едва ли заметив его праздничность. Затем со всем расчётом выкатывал пушку на позицию, выбранную комбатом для ночной стрельбы, потом тащил её обратно. Вся эта беготня прошла для него каким-то неясным фоном, ничуть не избавила от напряжённого поискавыхода из ловушки, в которой он оказался. И чтобы сохранить в тайне место нахождения сестры Маши, да и просто само её существование на белом свете, надо было любой ценой найти выход из этой ловушки.

В новогоднюю ночь Иосиф спал тревожно, метался, бредил во сне. И позже, первого января, весь день бесконечно прокручивал в голове варианты осуществления идеи случайной смерти, пришедшей ему накануне.

Под вечер он отозвал Кольку в сторонку и, оставшись с ним наедине, завёл тягостный разговор:

— Выслушай, Николай, меня спокойно и сделай всё точно, как прошу. Ты и так рисковал, когда слушал меня, но уж послушай в последний раз. Я уже всё решил, и дело с концом. Помнишь, за крайними домами небольшая рощица? В первый день, как мы сюда приехали, сапёры вбили там таблички «Заминировано» и со стороны деревни ограждение поставили. Сейчас я пойду за сухими дровами в ту рощицу и, возвращаясь по темноте, забреду на минное поле…

Колька не сдержался, схватил Иосифа за руку:

— Что ты удумал, Иосиф? Брось эти свои затеи немедленно…

— Рад бы, Колька, сбросить всю эту тяжесть с плеч, да не могу. Впилась когтями и в душу, и в тело. Ты только не думай, что это слабость моя. Нет, брат, это единственная возможность вырваться из ловушки. Тебе понять меня трудно, ты ведь его видел только на портретах в газетах, а слышал по чёрной тарелке, висевшей в правлении, да и всё. А я жил рядом с ним, сидел у него на коленях, слушал сказки его, и так хорошо мне с ним было, так спокойно, понятно. Проник он в меня, впитался в каждую клеточку. И жить с ним не могу, и изгнать из себя не могу. Пытаюсь отбросить его — и будто из меня вынимают каркас, и жизнь моя рассыпается, и не сходятся концы с концами. Не вытравить его из меня, а значит, я — его и телом, и душой, и найти меня его опричникам — вопрос только времени.

Колька опять было дёрнулся что-то возразить, но Иосиф жестом остановил его.

— Слушай меня дальше. Все письма и бумаги свои, кроме обычных документов, я сжёг. Оставляю тебе только эту записку, спрячь её понадёжней. Там адрес сестрёнки моей… После войны найдёшь её и расскажешь про меня. Ни с кем не обсуждай это, даже Ефиму не говори, молодой он ещё, не сдержится, побежит спасать меня, вытаскивать. Сам взорвётся или накличет беды какой. Только ты один знать будешь…

Колька беспомощно молчал. В словах Иосифа чувствовалась такая выношенная уверенность, такая решимость сделать то, что он задумал, что возражать было трудно. И всё же он заговорил:

— Иосиф, зачем тебе такой тяжёлый исход. В конце концов, ломи вперёд на немца в бою на всю катушку… Это практически верная смерть. И польза будет.

— Прав ты, прав… Так бы я и сделал, но боёв в ближайшие дни не предвидится. А день, другой, и за мной придут, чувствую я это. Подберётся Черепок к вам с Ефимом, а зацепит меня. Времени моего не осталось. Вышло всё. Понимаешь, нет времени.

Иосиф обнял Кольку, надел старый бушлат, рукавицы, вышел во двор. Не таясь, пошёл в рощицу. Пока собирал сухостой, стемнело. Хворост волок за собой по земле. Так и зашёл со стороны леска на минное поле. Шёл медленно, под ноги не смотрел, но невольно берёгся, ступал осторожно, будто по тонкому льду. Хотя какой в этом смысл, если сам ищешь смерти. Он почти перешёл поле, когда раздался взрыв, но не под ногами, а сразу за спиной. Видать, бревнышком зацепил. Он упал оглушённый, осколки ударили в спину и ноги, опрокинули на землю. Боль не отключила его сознание, и он ещё чувствовал, как тёплая липкая кровь течет по спине и ногам. Он засыпал, замерзал, движение времени остановилось, и последний всплеск его сознания отметил дальние мужские голоса. А потом всё застыло.


Услышав за околицей взрыв, солдаты сбежались к ограждению минного поля. Метрах в пятидесяти от них на снегу чернело бездвижное тело. Они кричали, окликали его, но Иосиф не отзывался. Ефим кинулся было туда, но Колька успел перехватить его, опрокинул на снег.

— Мы ему ничем не поможем… Это шпрингмина, нажимная, она изрешетила его шрапнелью. Вызовем сапёров, приедут поутру, тогда и вытащим Иосифа.

Солдаты воротились в расположение. Ефима била трясучка. Колька усадил его за стол, заставил выпить горячего чая.

— Как это произошло? Чего он полез туда? Какой хворост на ночь глядя? — убивался Ефим.

Колька только развёл руками:

— Задумался, наверное, собирал хворост — ушёл засветло, только вечерело, а возвращался по темноте, вот и вышел на мины. Несчастье. А хворост-то пригодился бы для печки. Тепло нужно всегда, все мы нуждаемся в тепле, все…

На следующий день, припозднившись, из полка добрался сапёр, взял с собой двух вызвавшихся из батареи добровольцев и начал потихоньку торить дорожку к телу Иосифа. Двигался он медленно, уж больно мешал снег, скрывая под собой смерть. За два часа они расчистили от мин, а больше от снега, дорожку до места, где упал Иосиф. Мин сняли всего четыре, но и одной хватило бы, коли полезли бы на поле вчера, по темноте. Тело Иосифа надо было вытаскивать аккуратно, не заступая за расчищенную дорожку полуметровой ширины. Позвали могучего Тихого, тот взял тело солдата на руки, да так и нёс, держа перед собой, как матери несут малышей. После сапёра повели кормить на кухню и отпаивать спиртом, а Колька с Ефимом остались с Иосифом.

Тело на морозце смёрзлось, не разогнуть ни руки, ни ноги. Лежал Иосиф на снегу, скрючившись и так широко раскинув руки, что в гроб не положить. Хоронить решили, завернув тело в холстину, на том месте, которое сам Иосиф накануне и выбрал, рядом с Иваном Павловичем. Снова вдвоём копали могилу, вторую за вторые сутки, в этот раз непривычно широкую. Перед тем как опустить тело в глубину, долго сидели у могилы, перекидываясь редкими фразами.

— Вот так дождались мы нового года, один день пошёл хлеще другого. Сначала ни с того ни с сего Иван Павлович, теперь совсем уж по-идиотски — Иосиф. — Ефим высморкался, скрывая подступившие слёзы.

— Съезжать надо с этого места, несчастливое оно. Скорей бы в наступление, а то натерпимся здесь. — Колька толкнул Ефима в плечо. Они подняли тело, подтащили к краю ямы. Колька спрыгнул вниз, и они осторожно опустили тело вниз. Так вдвоём, уже в вечерних сумерках, они и похоронили Иосифа.

— 21 — Рождество с 6 на 7 января 1945 года

Ленивое утро нехотя занималось над холмами и лощиной, где притулилась маленькая деревенька в несколько домов, по-местному — фольварк. Новый год, как запруда на реке, сильно замедлил течение времени, и оно, так и не успев разогнаться, продолжало неспешно течь, не срываясь в водопады и бурную стремнину.

Большая часть батарейцев провела эту предрождественскую ночь в тепле домов фольварка. Те, которым не повезло, вместе со старшим лейтенантом Роговым мерзли в землянках на орудийных позициях. Ефим с утра пробежался по батарейным позициям, проверил связь с командным и наблюдательными пунктами. Потом связался со штабом полка, связь работала нормально. Артиллеристы привычно занимались хозяйственными делами, которых во фронтовой жизни всегда невпроворот.


Когда комбат вышел на большой замощённый двор, Колька чистил лошадь, рядом крутился подросший жеребёнок. Он настойчиво и бестолково тыкался в живот Майки, пытаясь дотянуться до сосцов. Но сосать было уже нечего, и Майка осторожно головой отодвигала жеребёнка. Вся эта возня матери с дитём сильно мешала Кольке, он беззлобно ворчал, но продолжал методично оглаживать скребком бока и круп лошади.

Солдаты кололи дрова, перетаскивали их в сарай, куда теперь, после гибели старого повара, переместили кухню. Туда же носили из подвала ведрами последнюю немецкую картошку, весь запас которой за несколько дней ушел на пропитание.

Гриша Абрамов колол дрова на невысокой толстой плашке, со всех сторон заваленной напиленными загодя чурками. Колол он неспешно, не во всю силу, сдерживая и соизмеряя силу удара с сучковатостью полена. Комбат, энергично размяв плечи, забрал у него топор, покачал его в руке и взялся за чурки. Колол он на силу, лихо. Удар наносил с оттяжкой, шумно выдыхая воздух. Топор, расколов полено, по инерции глубоко всаживался в плашку, и его приходилось вытаскивать, несколько раз ударяя по топорищу. Поленья и щепки разлетались далеко вокруг, и солдатам приходилось собирать их по всему двору. Колька посмеивался, глядя на эту браваду:

— Ефим, наш комбат, видать, без надсады ничего делать не может, что воевать, что любить, что дрова колоть. Все с лихостью, все на пределе.

— Ну да, горяч он с излишком, но голова у него светлая, поэтому все и ладится. — Ефим дружески оправдывал капитана.

Вскоре, всего минут через десять, не больше, натешившись своим молодечеством, комбат вернул топор Абрамову и отошел от гомонящих солдат в дальний угол двора. В белесом небе резво плыли белые облачка, они стягивались в небольшую тучу, в ней не было свинцовой тяжести грозовых туч, а только роящийся седой туман, сбитый в кучу неведомой силой. Этого оказалось достаточно для рождения из белой тучи еще более белого снега. Он падал плавно, не подгоняемый ветром, а только по своему желанию, кружил и опускался на землю, на красную черепицу домов, на кусты и деревья, на головы и плечи солдат. Снежинки, не колкие и колючие, а мягкие и нежные, как губы лошади, прикасающиеся к ладони, казались тяжелыми в воздухе, а когда опускались на кожу, становились невесомы.


«Тяжесть и невесомость, страдание и счастье. Одно через мгновение оборачивается другим, — раздумывал Марк, стоя в углу двора, запрокинув голову вверх, и снежинки ложились на его лицо, тут же превращаясь в талые капельки зимней росы. — Как хорошо сегодня, какое равновесие в природе и душе. Все страшное потихоньку заканчивается, остается позади…»

Завтра он проводит Риту в Москву, и оставшиеся месяцы до рождения ребёнка она проведет у родителей в покое и под присмотром. Он оформил на неё офицерский аттестат, так что питание у неё и малыша будет хорошее. Да и ему будет спокойнее, беременная жена на фронте — дело тяжёлое. Всё устроится, и на смену мучительным дням войны придёт новая, счастливая жизнь, в которой не будёт блуждающей рядом смерти, не будет каждодневной необходимости убивать самому. Будет просто жизнь. Он верил в своё счастье, хрупкое, нежное, оно было под его защитой.

Марк прикрыл глаза, и ему то ли почудилось, то ли на самом деле в небе появилась радуга, и не хотелось ни открывать глаза, ни двигаться, чтобы не прерывать этого случайного, но такого счастливого состояния. Ему показалось, что пространство наполняется каким-то посторонним, свистящим, режущим воздух звуком. Больше он ничего не услышал и не почувствовал, только на многоцветье радуги в его глазах стремительно накатилась алая пелена.

Тяжелый гаубичный снаряд, прилетевший невесть откуда, разорвался в центре двора. Всем заложило уши и окатило комьями мерзлой земли и камнями. Колька, стоявший за лошадью, телом своим ощутил, как она дёрнулась и стала медленно оседать, заваливаясь на левый бок, придавливая его. Он уперся в лошадиный бок, медленно отступая назад, к стене, пытаясь придержать падение Майки. Но тяжесть была велика, и лошадь завалилась ему на ноги, обнажив обширную рану от осколка, вспоровшего всю правую сторону ее живота. Колька остался невредим, весь плотный поток осколков приняла в свое широкое тело лошадь.

Солдаты, запоздало попадавшие на землю, теперь медленно поднимались, ошарашенно оглядывали двор, ощупывали себя, отряхивали шинели. Им повезло — живы, хоть слегка контужены мощным взрывом. Но живые! Они даже не могли поверить в это. Все остались целы, только Майка лежала на боку, с вывалившимися наружу кишками, обессиленно похрапывала, беспомощно дергая задними ногами и головой.

Перепуганный жеребёнок носился по кругу, перепрыгивал через что-то, лежавшее в самом дальнем углу двора, тревожно, не переставая, ржал. Колька продолжал растерянно топтаться возле лошади, впервые не зная, чем помочь ей. Тем временем Ефим побежал в угол двора, посмотреть, что там такое чернеет. На снегу лежало обезглавленное тело комбата, плавающее в огромном кровавом пятне. Поражённый Ефим какое-то время сидел на корточках у тела, затем крикнул:

— Давай санинструктора сюда, срочно! Ребята, комбата убило, несите плащ-палатку.

Подбежали солдаты и санинструктор Наталья. Снег не мог впитать всей вытекшей крови, и теперь она прямо на глазах сворачивалась, превращаясь в тяжелые сгустки. Наталья несколько секунд, ничего не понимая, смотрела на обезглавленное тело, а потом стала заваливаться набок в глубоком обмороке. Солдаты подтащили её к дому и оставили сидеть, прислонив к стене спиной.

Головы поблизости от тела не нашли. Ефим прошел вдоль стены сарая и увидел голову Марка, лежавшую на затылке, лицом вверх с открытыми глазами в небо. Рядом валялся большой окровавленный осколок снаряда с острой рваной гранью, который на излёте ударившись в стену, оставил в ней глубокую щербину. Нести голову комбата в руках Ефим не решился, пошел за какой-нибудь подходящей ёмкостью к старшине. Тот раздумчиво стоял у издыхающей лошади, наблюдал за батарейным разором, случившимся нежданно, как шторм на застойном озере. Там же, расталкивая всех, гоношился сержант Романенко. Когда Ефим подошёл, он кричал на Кольку:

— Чивик, что ты битый час стоишь над своей скотиной. Тут комбата убило, а ты развел сопли вокруг старой клячи. Прирежь её, и дело с концом. — Сержант зло пнул лошадь ногой в бок, отчего она судорожно дернулась, перешагнул через нее, наступив сапогом на вывалившиеся кишки, и спокойно направился к кухне. Взбешённый Колька кинулся за огромным Романенко, опрокинул его на землю, дважды ударил по голове тяжелой каской, которая неизвестно как оказалась у него в руке, и стал душить. Почти оглушённый, сержант, несмотря на всю свою грубую силу, не мог отбиться от Кольки и уже тяжело, предсмертно хрипел в его руках, сжимавших горло. Колька дико рычал и додавил бы Романенко до конца, если бы в последний момент Ефим с Абрамовым не оттащили прочь обезумевшего солдата. Романенко перевернулся, встал на колени, долго отхаркивался, держась за горло и отплевывая кровавую слизь, затем тяжело поднялся и, качаясь как пьяный, пошёл в дом.

Лошадь все еще билась в затихающих судорогах. Старшина вынес и отдал Ефиму плащ-палатку, две простыни и большое немецкое серебряное блюдо. После приобнял обессилевшего Кольку, отвёл его в сторону, о чем-то пошептался с ним. Затем шагнул к лошади, наклонившись, вложил ей в ухо ствол пистолета. Раздался хлопок. Майка дернулась еще раз и теперь уже окончательно затихла. Колька со стоном сел, привалившись спиной к стене, плечи его беззвучно содрогались, не стесняясь, он совсем по-детски растирал по лицу грязными дрожащими руками слезы.

Вместе с Абрамовым Ефим завернул тело комбата в плащ-палатку. Мундир капитана насквозь пропитался кровью. Его голову, совершенно чистую и не обезображенную взрывом, солдаты положили на блюдо и туго обмотали белыми простынями. К этому времени с командного пункта батареи прибежал старший лейтенант Рогов. Долго решали, что делать дальше.

Ефим, знавший о личной жизни комбата больше других, предложил просить у командира полка разрешения отвезти тело в Шталлупенен и там похоронить его. Тогда жена комбата Маргарита, об отъезде которой санитарным поездом в Москву 8 января он знал, успела бы с ним проститься. Рогов согласился и отправился с Ефимом на пункт связи. Полковника вызвонили быстро, доложили о несчастье. Батя, ценивший Марка едва ли не больше всех других командиров батарей, страшно опечалился, узнав о его гибели. Получив у вышестоящего начальства согласие на захоронение гвардии капитана Марка Каневского в Шталлупенене, полковник дал команду везти тело комбата в городок, выделил полковую машину и штабного офицера. От батареи вызвались сопровождать тело капитана Ефим с Колькой. В дорогу отправились немедленно.

Солдаты ехали в тряском кузове грузовика, тело комбата, завёрнутое в плащ-палатку, лежало у их ног, на разложенном по дну кузова еловом лапнике. Блюдо с отсечённой головой Ефим держал на коленях, прижимая к груди. Война и есть война, берёт своё даже там, где ею и не пахнет, всё одно дотянется. Откуда прилетел снаряд этот, кто такой подарочек направил их батарее? Немец ли — умелый артиллерист — хитро рассчитал и пустил его недрогнувшей рукой. Русский ли — безбашенный гаубичник — засветил тяжёлый снаряд в никуда, да попал не в небо, а прямо в своего брата-артиллериста. А может, вмешался тот, кто с самого верху смотрит на землю и раздаёт всем сёстрам по серьгам, но каждой сестре свою особую серьгу. Кто из них мог подумать три часа назад, что повезут они в грузовике своего комбата к жене? Да еще по раздельности тело и голову. Что за знак такой даден им? Почему именно комбат, чем прогневал он провидение? Как война выбирает своих жертвенных нукеров? Дорога пошла ямами да ухабами, в кузове стало бросать от борта до борта. Ефим передал голову комбата Кольке, а сам пытался придержать тело, подпрыгивавшее на ухабах. Ничего не получалось. Пришлось ему встать на колени, потом вовсе лечь и прижать тело к себе. Пока миновали ухабистую часть дороги, все коленки Ефима сбились в кровь.

Засветло они подъехали к дому Маргариты, в квартиру отправили Ефима. Маргарита собирала вещи, готовилась к завтрашнему отъезду. Увидев на пороге сержанта, она совсем не удивилась, он частенько сопровождал комбата, который как раз сегодня собирался приехать на её проводы. Ефим столбом стоял в дверях, не решаясь перешагнуть через порог.

— Что ты топчешься, проходи быстрей в комнату. — Ефим молчал, уставившись в пол. Маргарита поняла — случилось что-то страшное. Оттолкнув сержанта, кинулась во двор к машине; сержант, хромая, бежал следом.

— Марк, Марк… Что случилось, ответь? Ты где?

Колька, ожидавший у машины, раскинул руки, словно пытался поймать в сети летевшую к машине птицу. Он обхватил Маргариту, что-то говорил ей, пытаясь успокоить.

— Покажите мне его, он здесь, в машине? Ты здесь, Марк?!

Солдаты опустили задний борт машины, откинули брезентовый полог. Там на еловых ветках лежало тело капитана, завёрнутое в плащ-палатку. Рядом блюдо, затянутое белыми простынями.

— Что это такое? Что… — Чтобы не упасть, Маргарита прислонилась к машине. — Что это такое, Ефим?

— Товарищ лейтенант медицинской службы… — губы плохо слушались Ефима, — убили сегодня комбата. Голову ему отсекло большим осколком. Там голова его завёрнутая. Решили везти его к вам, проститься. Батя договорился с начальником артиллерии — здесь похоронить, в Шталлупенене. — Теряя сознание, Маргарита медленно сползла на снег. Солдаты кинулись к ней, пытались привести в чувство. Она открыла глаза, зачерпнула снега в ладонь, растёрла лоб и щёки.

— Подсадите меня в кузов. — Солдаты подставили руки. В машине она развязала бечёвку, распахнула плащ-палатку, перед её глазами лежало обезглавленное тело возлюбленного. На капитана надели чистый китель, но вид тела с отсеченной головой был страшен. Маргарита закрыла глаза рукой и застыла над телом, потом запахнула плащ-палатку и бережно перевязала её бечевкой. Затем она встала на колени перед белым коконом, в котором на огромном блюде лежала голова её Марка. Передвинула кокон к краю кузова. Солдаты помогли ей аккуратно сойти с машины. Понимая всю чудовищность ситуации, сделав над собой усилие, она попросила:

— Ребята, оставьте его голову у меня… Утром заберёте, похороните вместе с телом. Помогите мне занести её в дом. — Солдаты, ошарашенные такой просьбой, занесли голову комбата в квартиру и, нерешительно потоптавшись, распрощались. Тело отвезли в морг госпиталя, где служила Маргарита. В госпитале солдат и устроили на ночлег.

— 22 — 7-8 января 1945 года. Шталлупенен

Дверь захлопнулась. Маргарита прижалась спиной к стене и долго смотрела, как колышется оконная занавеска, подхваченная воздушным потоком. Колыхание постепенно затихало, пока, наконец, не замерло вовсе. Женщина сделала пару шагов к столу, и этого оказалось достаточно, чтобы задышал воздух, по занавеске пробежала дрожь, и она снова пришла в движение, будто ожило то, что уже схоронили, но схоронили поспешно, не разглядев признаков ещё не ушедшей жизни.

Маргарита уже не видела этого всплеска. Всё её внимание теперь сосредоточилось на огромном белом свёртке, лежащем на столе. Она дрожала, не решаясь притронуться к нему, но и отказаться от того, чтобы развернуть простыни, не могла.

Стемнело. Она зажгла керосиновую лампу. Узел поддался не сразу, сильно затянули его служивые. Она развернула простыни. На серебряном блюде, опираясь на подбородок, не лежала, а вертикально стояла голова Марка. Простыни были в запёкшейся крови, но голова — лоб, щёки, нос, волосы, рот, уши — всё было чистым и невредимым, только на верхней губе запеклась кровинка. А глаза, его глаза, смотрели в упор, прямо на неё.

Стоять долго у стола она не могла, да и смотреть на голову сверху вниз не хотела. Маргарита села на стул прямо перед головой Марка. Теперь ей казалось, что он тоже сидит за столом, опустив голову на руки, смотрит на неё в упор и готов слушать и говорить с ней.

— Марк, как я боялась уезжать с фронта, оставлять тебя на войне одного. Тревожилась, мучилась, сама не понимая почему, но чувствовала опасность. А беда случилась сразу, ещё до моего отъезда. Как же так? Ведь ты говорил, что ничего с тобой не случится. Что ты живёшь внутри этой войны, ты сам плоть и кровь её. Ты сын войны, а матери, даже самые злые и никудышные матери, не губят своих сыновей. Ты же все это понимал, говорил мне об этом и пропал в этом кровавом месиве. Как теперь, после твоей смерти, мне не пропасть? Как нам не пропасть? Твой ребёнок во мне, может, это сын — твоё продолжение.

Завтра мне уезжать, и я так ждала тебя сегодня. И ты не опоздал, приехал ко мне, как и обещал. Но как, каким ты приехал? Какое безумие, Господи, как же это возможно? Прости меня, мне нельзя было решаться на отъезд. Я сама запустила жернова этого безжалостного механизма, сама нажала на спусковой крючок этим своим решением сбежать от войны в мирную жизнь. А тебя оставила здесь… Но для войны это невозможно, она не выдержала этого и убила тебя. Ты не мог быть на этой войне один, равновесие нарушилось моим отъездом, и война уравновесила все, убив тебя. Мы могли либо уехать вместе, либо вдвоём остаться на войне. Что я могла сделать, что я должна была сделать? Остаться здесь? Настоять на своём и родить нашего ребёнка в госпитале? Я могла, могла настоять. Прости меня, Марк.

Но как, как ты мог позволить убить себя, кто убил тебя? Ты человек, смысл жизни которого — война, ты, понимавший каждое движение войны, каждый её вздох. Тебя не мог убить враг, ты не позволил бы это сделать врагу. Значит, тебя убил сам Бог войны. Кто он нынче — этот Бог войны, кто он в нашем веке? У древних римлян Марс олицетворял войну. А кто сейчас? Нет, не Марс, и даже не мужчина. Отяжелевшая от крови и грехов баба, прокручивающая в грохочущей мясорубке своей адовой кухни людское мясо и кости. Постаревшая потаскуха, которой офицер не должен верить, как влюблённому нельзя верить старой шлюхе. Она приручала твою душу, а потом убила тебя. Ты думал — война мать тебе, я опасалась, что она тебе любовница, а оказалась — старая пропойца. Что же ты наделал, милый мой?

Рита тяжело поднялась со стула, взяла марлевую салфетку, смочила её водой и бережно отёрла кровь с губ Марка.

— Дорогой мой, наступила наша последняя ночь, утром ты уйдёшь от меня, и на станцию я отправлюсь одна. А через двое суток сойду с поезда на Белорусском вокзале, куда мы мечтали приехать вместе. Милый, ты останешься лежать здесь в этом немецком городке, а я буду жить далеко, в Москве. Буду гулять в парке сначала с коляской, потом держа за руку нашего малыша. А ты будешь лежать здесь. В чужой земле. В московском парке будет играть музыка, и пары будут кружить в танце под «Рио-Риту». Помнишь, мы танцевали в Вильнюсе, и ты пел мне:

Für mich, Rio Rita,
Bist du meine schönste Secorita,
Для меня, Рио-Рита,
Ты самая прекрасная сеньорита.
Für dich, Rio Rita,
Klingt meine Serenada in der Nacht.
Для тебя, Рио-Рита,
Звучит в ночи моя серенада.
Господи, и песня-то на немецком языке. Прости меня, Марк, но ты сам пел так. Сегодня я прощаюсь с тобой, мой возлюбленный, буду до утра кружить здесь перед тобой, под твою песню, и мы будем говорить. В последний раз, пока ты здесь со мной. Я верю, ты видишь и слышишь меня. Ты ещё не ушёл. Ты рядом со мной. Эта твоя песня бесконечна. Помнишь, мы танцевали под неё всю ночь? И тогда она промелькнула в одно мгновение, июльская ночь в Вильнюсе коротка. Так непривычно делать эти испанские шаги одной, не опираясь на твою руку. Смотри на меня, милый. Смотри. Я кружусь в нашем танце, в этом танце с таким странным названием «Пасодобль».

Рита кружила и кружила в танце, тёмная глубина ночи уже разбавилась начальной серостью утра, когда она упала на стул, сбросила с ног туфли, снова поднялась и теперь танцевала босиком, сбрасывая с себя одежду. Но теперь танец был другим, древним, обрядовым, языческим. Она снимала с себя одежду, пока не оказалась совершенно обнажённой.

— Возлюбленный мой, невинная Саломея танцевала, чтобы получить в награду голову Крестителя. Если бы знать такой танец, который мог бы воссоединить твои тело и голову, вернуть тебя к жизни. Если бы только знать такой танец, я бы танцевала его бесконечно перед кем угодно. Прости меня, любимый мой, прости.

Она танцевала, прекрасная, ещё не отяжелевшая от плода, который носила в себе. Живот её едва округлился, и грудь только наливалась соком, бёдра же оставались узкими. Угловатость фронтовой худобы смягчилась плавностью линий женского тела. Она танцевала и почти в беспамятстве шептала какие-то заклинания. Она не знала раньше этих магических заклинаний, слова, восклицания, ритмы сами возникали в её голове, и она выплёскивала их из себя в небо, надеясь, что кто-то услышит их там, в небесах.


В госпитале жизнь начинается рано. В шесть утра Ефим с Колькой уже помогали женщинам на кухне, заодно и подхарчились там. Затем Ефим пошёл к дому Маргариты. В окне её комнаты горел тусклый свет, занавески оставались незадёрнутыми, и причудливые тени плясали там, за окном. Ефим полез посмотреть. Он упёр обрезок доски в стенку, встал на неё, заглядывая в комнату. В глубине, у дальней стены, в странном танце двигалась Маргарита, совершенно обнажённая, она танцевала перед головой комбата, стоящей на столе. Поражённый завораживающим, странным танцем обнажённой женщины перед головой своего командира, Ефим забыл обо всём и потерял равновесие. Доска под сержантом накренилась, он свалился на землю, вскочил и встревоженный помчался в госпиталь к Кольке. Нашёл его всё там же на кухне, переставляющим чаны с водой. Оттащил в сторону, шёпотом рассказал об увиденном.

— Колька, она танцует перед мёртвой головой комбата какой-то чудной танец и говорит с ней. Она совсем голая. Она с ума сходит… Что делать?

— Да что тут поделаешь… Горе у бабы. Опереться ей надо на что-то, надо выкричаться, выплакаться. А как сбросить с себя эту тяжесть? Каждый это делает по-своему, бывает, и с ума сходят бабы от такого. Вот она и танцует… У нас по деревне бродила одна такая блаженная. Мамка говорила, мол, раньше красавицей слыла и замуж по горячей любви успела выйти перед самой германской войной, как и мать. И муж погиб в начале войны, но не осталось у неё от него ребеночка, вот и сошла с ума, опоры не нашла ни в жизни, ни в вере. Слава богу, что Маргарита ждёт ребёнка от капитана, а это для неё и для памяти о муже теперь главное. Ребёнок её удержит, опорой ей станет. Это ведь жизнь для неё. Не бойся, сбросит она в эту ночь свой груз, полегче ей станет. И будет жить и для их ребёнка, и ради памяти о своём капитане. Женщины живучей мужчин, они по природе сильнее укоренены в естестве-то. Пускай Маргарита танцует. Ей, значит, так легче. Часам к десяти пойдём к ней, заберём голову. А там уже пора будет ей отправляться на станцию. Всё установится, такова жизнь. — Колька снова принялся таскать тяжеленные чаны, помогая госпитальным поварихам.

На рассвете силы оставили Риту; теряя сознание, она опустилась на дощатый пол. Ненадолго потеряла сознание, вскоре очнулась с мокрым от слёз лицом и влажными волосами. Деловито собрала разбросанные вещи, оделась. Поцеловала голову Марка в лоб, легко коснулась пальцами его губ, бережно завернула голову в простыни. Она уложила вещи в чемодан, приготовленную в дорогу еду — в заплечный вещмешок. Решила, что хоронить Марка не пойдёт. Она не хотела видеть, как тело мужа опускают в землю, не приняла душа её этой гибели, а похороны утверждали смерть. Да и санитарный поезд не мог задержаться даже на минуту.

Вскоре пришли солдаты, Маргарита открыла дверь, отдала блюдо с головой Марка, плотно перевязанное простынями. Велела Ефиму подробно описать ей в письме место, где похоронят капитана. Адрес написала ему на фотокарточке, на которую они снялись с Марком в прошлом сентябре. Карточек таких напечатали две, и всё равно она жалела отдавать вторую, но знала, что так адрес у сержанта не затеряется, уж если останется жив, то карточку сбережёт. Когда солдаты ушли, она не выдержала, расплакалась. Расплакалась от горя утраты, от того, что уходит часть её жизни, может, самая главная её часть, её молодость, и заканчивается она трагически.

— 23 — 31 декабря — 13 января 1945 года. Шталлупенен

Давно Штабной не испытывал такого прилива сил и оптимизма, как в последние дни 1944 года. Энергия переполняла его, всё хотелось сделать как можно лучше, довести до логического завершения каждую, даже локальную операцию, запланированную им на начальной стадии решительного фронтового наступления. После возвращения в штаб фронта из поездки на кладбище Вальдаукадель, где лежал его брат Юрий, теперь он знал это точно, Штабной неутомимо работал. Особое просветление снизошло на него. Он корректировал планы наступления частей, предощущая ответные действия противника, выбирая самые эффективные варианты наступления, фланговых охватов, тактических отходов и контрударов.

Из работы он вынырнул только вечером. Новый год наскочил на него, как курьерский скорый поезд. Он сложил карты, бумаги, прошёлся по соседним кабинетам. Почти все офицеры уже закончили работу и спустились вниз, где хозяйственники штаба накрыли большой стол. По случаю праздника выставили несколько бутылок водки. За стол никто не садился, ждали начальника штаба генерал-полковника Покровского. Чтобы не толкаться у стола, Штабной, занятый своими мыслями, пристроился в углу обеденного зала.

Офицеры, разбившись на группы, оживлённо разговаривали, а ему вспомнилось, как он встречал новогоднюю полночь с 1914 на 1915 год. Тогда, во второй половине декабря некоторые части 27-й дивизии вывели на отдых, в резерв. Стояли они в Роминтенской пуще. В том самом посёлке Гросс Роминтен, в который он недавно наезжал, километрах в двадцати от замершей линии фронта. Солдаты и офицеры отдыхали, помаленьку баловались охотой в угодьях, где традиционно охотились германские кайзеры и прусские короли. Орловцев в этих забавах не участвовал, его дни и в резерве заполнялись множеством служебных забот. Но когда офицерам предложили короткие отпуска, буквально на два-три дня, для поездки в Вильно, он загорелся поехать, пообещав, что к новогоднему вечеру вернётся в часть.

Железная дорога работала исправно, от Толльмингкемена до Вильно с одной пересадкой Штабной добрался за полдня. И к вечеру 29 декабря уже шагал по Вильно от вокзала к своей военной квартире. С поезда, на котором он приехал, сняли множество раненых, и по улицам тянулись конные подводы, да и просто санитары несли на носилках раненых к ближайшим лазаретам.

Вместо шумного и колоритного Вильно Орловцев увидел строгий прифронтовой город. В зданиях увеселительных заведений, обычно заполненных беззаботной, нарядной публикой, разместили военные госпитали, лазареты Красного Креста, аптечные склады и пункты. Множество раненых солдат и офицеров встречались ему на улицах города, а горожане к вечеру с улиц исчезли вовсе, сидели по домам, да и гулять по заснеженным, совсем не освещённым улицам желания не возникало.

В его холостяцкой офицерской квартире холод смешался с пылью, пришлось просить хозяйку доходного дома, в котором он квартировал, протопить комнату и сделать уборку. Сам он тем временем отправился на главпочтамт, в надежде получить письма от Веры и родителей. Так и случилось, его ждали до востребования два Вериных письма, одно давнее, зато другое совсем свежее, и целая пачка писем от мамы из тверского имения, где родители в этот раз остались зимовать. Решив прочитать родительские письма вечером в своей квартире, Орловцев тут же на почте распечатал свежее письмо от Веры, и — удача, Вера писала, что на Новый год приедет к родителям в Петербург. Их адрес Орловцев знал и тут же на почтамте отбил Вере телеграмму с поздравлениями и признаниями в любви. Наверное, это и стало самым важным событием той давней поездки в Вильно.

В родительских письмах его тронуло множество забавных случаев, описанных мамой, но главное, из писем следовало, что все они в добром здравии и в порядке.

Следующий день в Вильно пролетел мгновенно. Орловцев навестил раненых однополчан и семью сослуживца, который дал ему твёрдое поручение посетить родных. Он пришёл в себя уже на обратном пути, в поезде на Шталлупенен. Дальше ходили только военные составы, и на станциях командовали русские военные инженеры или мобилизованные железнодорожные служащие в младших офицерских званиях. Один из них и посадил Орловцева на военный состав, шедший до Толльмингкемена. Около десяти вечера 31 декабря он, вместе с другими офицерами полка, сошёл на вокзале старого прусского посёлка. Ночь выстелила Роминтенскую пущу белым пушистым одеялом. Высланный за офицерами полковой разъезд стоял у маленькой вокзальной площади. Офицеры уселись в сани, лошади встряхнулись, окутав себя снежным облаком, и пошли рысью по уже знакомой дороге в Гросс Роминтен, где их ждали.

За полчаса до полуночи Орловцев вошёл в столовую, там уже собрались полковые офицеры. Поднимали тосты за офицеров полка, молитвой помянули погибших, а таких в полку оказалось немало. Дальше пошли воспоминания о боях, о трагических и комических эпизодах кампании. Через какое-то время застолье перешло в дружескую беседу, разбившую офицеров на несколько компаний. Орловцев, улучив минуту, передал командиру роты письма и посылки от родных из Вильно, после чего одним из первых отправился спать.

Наутро полк выстроился у штаба. Солдатам раздали привезённые подарки, служивые трижды лихо прокричали «ура». Так закончились для Орловцева первые полгода Великой войны, неразрывно связанные с действиями в Восточной Пруссии частей 27-й дивизии генерала Адариди. Уже через неделю его отозвали в Петербург. А многие из его однополчан, оставшихся тогда в Восточной Пруссии, пали в боях или попали в германский плен в начале февраля 1915 года и снова всё в тех же проклятых прусско-мазурских лесах от Гольдапа до Августова. В следующий раз в этих краях Штабной оказался только через тридцать лет, оказался здесь с другой, тоже русской, но более организованной и решительной, нечеловеческой силой. Память же о тех последних днях четырнадцатого года жила в нём до сих пор.

Тем временем раздалась команда: «Товарищи офицеры!» Все вытянулись, приветствуя генерал-полковника Покровского. Генерал пригласил всех к столу, провозгласил первый тост за товарища Сталина, государство рабочих и крестьян и Красную армию. Дружно выпили. После чего начальник штаба извинился и быстро покинул собрание штабных офицеров, направившись в особняк, где разместились командующий фронтом и его заместители. Оставшись без главного начальника, офицеры почувствовали свободу, выпивали и закусывали без оглядки. Орловцев ел и выпивал умеренно, сидел тихо на дальнем краю стола, изредка перебрасывался короткими фразами с соседями. Сзади неслышно, кошачьим шагом подошёл подполковник, один из заместителей генерала Алёшина — начальника отдела разведки фронта. Согнав офицера с соседнего стула, уселся сам и, посмеиваясь, стал расспрашивать Орловцева о недавнем его выезде в Кибартай. Штабной не терпел подобных приватных разговоров с особистами, обычно он сам заходил в разведотдел за информацией или согласованиями. Но такие неофициальные расспросы старших офицеров отдела не сулили ничего хорошего и заставляли нервничать. Однако в этот раз Штабной оставался уверенным, спокойно ответил, что ездил туда в связи с задачами оперативного управления штаба.

— А зачем заходили в церковь, с кем там встречались? — Разговор начинал походить на допрос. Хотелось послать наглеца вместе с его топтунами к чертям собачьим, однако Штабной сдержался.

— Ни с кем в церкви я не встречался, храм тамошний давно не работает, разорен, священника немцы угнали в Германию. А заходил я туда свечку поставить в память о погибшем брате. — Орловцев, не дрогнув, смотрел особисту прямо в глаза, и столько внутренней правоты и уверенности звенело в его голосе, что подполковник утратил всякий интерес к дальнейшему разговору и незаметно исчез.

В Кибартай Штабной ездил пару дней назад по заданию оперативного управления штаба фронта. Ничего особенного эта короткая командировка не представляла, рядовой выезд. Кроме того, что он оказался там, где 12 сентября 1914 года в госпитале узнал от раненого прапорщика Сергея Громова о гибели брата. Городок тогда назывался Вержболово, по названию последней русской железнодорожной станции на пути в Германию.

Орловцев легко нашёл здание бывшего госпиталя. Вспомнил, как тогда, тридцать лет назад, до вечера бесцельно бродил, раздавленный страшным известием о смерти брата, по улицам, пока волею проведения не уткнулся в храм. Служба закончилась, но через открытые двери виднелись люди. Он вспомнил, как зашёл внутрь, никто его тогда не заметил или намеренно не беспокоил. Машинально взял при входе свечку и прошёл к образу Девы Марии. Он помнил, что долго стоял перед иконой, благо рядом никого не было, пока в нём не зазвучал низкий грудной женский голос:

«Через тридцать лет ты вернёшься в эти края, на свою Голгофу, а в самый канун Нового года снова придёшь сюда, ко мне…» — Орловцев тогда испугался, не сходит ли он с ума, а дальше прозвучало что-то очень для него важное, но что — восстановить он никак не мог, будто пелена накрыла его память. Священник отец Александр Боярский тогда вернул его к жизни своим отеческим словом.

В этот раз Орловцев осознанно направился в храм, разыскал его быстро, но нынче храм стоял разорённый, полуразрушенный. На ступенях валялись входные двери, сорванные с петель, внутри мусор и темень, пустые глазницы окон — то, что осталось после склада, размещённого в церкви во время немецкой оккупации. Но благо фонарик у Орловцева был всегда при себе. Он вошёл внутрь, прошёл вдоль стен, подсвечивая себе фонариком, пытаясь вспомнить, в каком месте тогда ставил свечку перед иконой, и вроде отыскал это место. В углу в мусоре нашёл обломок свечи, приладил его на выступе стены и зажёг. Стоял долго, пока свечка не догорела. Но голос так и не прозвучал. Удалось припомнить только, как в прошлый раз Дева сказала, что взойдёт он на свою Голгофу ровно через половину лунного месяца после возвращения к ней в этом храме.

Все последующие дни Орловцев занимался согласованием действий частей фронта на начальной фазе наступления. Дело это было кропотливым и ответственным, похожим на разыгрывание вслепую шахматной партии, интеллектуального напряжения требовало огромного. Быстро засыпать после этого не получалось, и Орловцев до рассвета раздумывал о двух главных, трагических событиях века, ставших главными и в его судьбе. Две великие войны, впитавшие всю его жизнь, как губка впитывает кровь на разделочной доске мясника. Он совершенно точно знал, что еще до начала лета война закончится. Закончится полным разгромом, катастрофой Германии, тотальным разрушением её исторических столиц, которые он так любил в юности. Но рушилось что-то большее, чем государства и города. Но что может быть большим? Разве что крушение мировых цивилизаций? После первой Великой войны рухнули Австро-Венгрия и империя Османов. Окончательно сошла с великой орбиты и Франция, не выдержав долгого травматического шока Марны и Вердена, утратив всемирную значимость языка, лишившись духа и воли к сопротивлению в самом начале нынешней войны. Рейх удержался, но удержался страшной ценой, продажей своей романтической и одновременно философической немецкой души фашиствующей массе. А какой ценой удержалась Россия, ещё и сейчас непонятно. Выиграла только англосаксонская цивилизация. А нынешняя война приведёт к концу немецкой цивилизации? Сужение великой немецкой культуры и великого языка до границ государства — это и станет концом немецкой цивилизации как цивилизации мировой. Хотел ли он этого краха? Конечно, нет, ведь русская и немецкая культуры сформировали его личность. Но случилось так, что для спасения его Родины должна быть повержена Германия. И именно этой цели он отдаёт весь свой ум, весь опыт, отдаёт свою жизнь. А что случится с русской цивилизацией после войны и к концу двадцатого века? Дальше размышлять об этом Орловцев не мог, вставал, не выспавшись, и снова возился со своими картами и планами.

Двенадцатого января, накануне старого Нового года, — как ни странно, но память об этом празднике прочно сидела в голове у Штабного, — начальнику штаба фронта потребовалось сделать срочные уточнения по выходу частей 11-й и 5-й армий на Инстербург. Штабной засел за карты и документы вечером и проработал всю ночь. К шести утра тринадцатого января он закончил корректировку. Операция складывалась безупречно. Завершая работу, красным карандашом он обвёл на карте название «Insterburg» жирной окружностью, рядом написал планируемую дату взятия города — 22 января. Оставалось ещё более двух часов до начала совещания, для которого Штабной и уточнял план операции. По-хорошему потратить это время следовало для сна. Он устроился за столом поудобнее, опустил голову на руки и, на удивление, легко и быстро заснул.

Хорошо спалось Орловцеву. Во сне он чувствовал себя молодым, сильным, лёгким. Он шёл по маленькому городу, по старым, узеньким улочкам. Город горел, а он спокойно гулял между пылающими домами. Он шёл по улице к рыночной площади. Постепенно он узнавал этот город. Бывал в нём когда-то давно. На рыночной площади его осенило: старая кирха, площадь, замощённая брусчаткой. Здесь проходил их парад. Он узнал этотгород — горел Инстербург. Навстречу ему от магазина-салона перчаток фрау Мари Бродовски шла изысканно-строгая сестра милосердия, держа за руку молодого высокого мужчину, явно похожего на Орловцева. Она держала его за руку так, как матери держат трёхлетних сыновей. Это их сын.

— Сынок, сынок, иди ко мне, — закричал Орловцев, но не услышал ответа. Он подошёл к ним ближе и теперь окликнул женщину:

— Вера, Вера, это я, — но его не услышали и в этот раз. Они не узнают его. Им надо показать фотокарточку, где они сняты вместе с Верой. Орловцев сунул руку в карман кителя. Но карточки там не оказалось, только квитанция из фотоателье. Да, ведь он тогда в суматохе отступления так и не получил фотокарточку. Надо немедленно забрать её. Он быстро нашёл фотоателье Лутката, дверь была не заперта, но у стойки никого не было. Осмотрелся по сторонам, прямо перед ним на стене в рамке висела фотография: два русских офицера и молодая красавица. Это они с братом и Верой, это они на этой карточке. Он снял карточку со стены и помчался к Вере. На базарной площади он её не нашёл, заметался по улицам. Сердце сжалось, отозвалось болью. Их нигде нет. В отчаянии кинулся за старую кирху к лестнице, выводившей к горбатому мосту через реку Ангерапп. Там на мосту стояла его Вера, а внизу с дальнего берега пускали кораблики его взрослый сын и мальчишка в гимназической форме.

— Юра, Юра, ты тоже вернулся. Я нашёл всех вас! Мы все встретились в этом городе. — Он поднял фотографию и помахал ею, мальчишки смеялись и махали ему в ответ с другого берега реки, а Вера, его Вера, бросала с моста в бумажные кораблики горящие факелы, откуда-то появлявшиеся в её руках. Кораблики горели, а она снова и снова бросала факелы.

— Вера, что ты делаешь? Ты же сожжёшь их, — хотел крикнуть Орловцев, но не смог.

Берега реки стали расходиться, мост треснул посередине. Он оставался на одном берегу, а они, Вера, Юра и его сын, на другом. Орловцев изо всех сил удерживал мост, ему удалось стянуть половинки, не дать разойтись берегам. Теперь они вместе, они навсегда вместе.

Сладкая истома растеклась по всему его телу, словно горячий маленький шар катался в его груди. Шар рос, становился все горячее и горячее, будто раскалённое солнце разбухало в нём и стремилось вырваться на волю. Острая боль пронзила его грудь, но он не проснулся. Орловцев и не хотел просыпаться, боялся, что исчезнет этот город вместе с его близкими, как исчезли они в реальной жизни. Он изо всех сил вцепился в перила моста и ещё несколько мгновений удерживал свой сон. Он ещё мог видеть Веру и ребят, горящие кораблики, плывущие по воде, багровой от зарева пожара, охватившего старинную кирху. Затем боль затопила его грудь, поднялась и вспыхнула в голове ярким солнцем, наконец вырвавшимся из его тела.


Когда утром тринадцатого января генерал Петровский открыл штабное совещание, артиллерия фронта уже в полную силу утюжила позиции противника. Тысячи орудий вели ураганный огонь по заранее намеченным целям. Огненный вал сметал первые эшелоны обороны врага. На совещании уточняли планы уже начавшейся наступательной операции, дошла очередь до выхода частей фронта к Инстербургу. Генерал вызвал для короткого сообщения Орловцева. К всеобщему удивлению, офицер на совещании отсутствовал. За ним тотчас отправили адъютанта, который вернулся через несколько минут, положил перед начальником штаба папку с бумагами и картами и, наклонившись к нему, что-то сказал. Генерал развернул карту, внимательно рассмотрел схему движения частей 11-й и 5-й армий при наступлении на Инстербург. Затем, явно опечаленный, объявил:

— Товарищи офицеры, наш старый сослуживец капитан Орловцев скончался сегодня ночью, завершая корректировку плана операции по взятию Инстербурга. Начальник тыла, распорядитесь, пусть тело капитана передадут для хранения в морг госпиталя, хоронить Орловцева будем в Инстербурге, куда должны войти в двадцатых числах января, как он и запланировал. А сейчас продолжим работу.

Дальше совещание шло своим чередом, обсуждали выход к рубежу Деймы и форсирование реки, взятие Тапиау и далее выход на подступы к Кёнигсбергу. Штабные в просторной зале немецкого особняка уточняли детали операций, а по полям Пруссии неслись потоки стальных машин, вспарывавших снежное пространство и разрывавших оборону врага, сминая всё, что оказывалось у них на пути.

Оторваться, уйти от стремительно наступающих частей Красной армии не могли даже регулярные войска вермахта, а не то что беженцы со своим скарбом. Десятки тысяч людей, которых до последнего момента удерживали гитлеровские главари, были подняты войной со своих мест и двигались по узким дорогам Восточной Пруссии на запад. Людские ручейки сливались в потоки, заполняли дороги, образовывали заторы, людская масса выплёскивалась за обочины дорог на поля, растекалась половодьем, огибая скопления, и снова возвращалась в русло дорог. Наступающая армия сметала беженцев, безжалостно сбрасывая их со своего пути.


В потоке беженцев от Даркемена на запад медленно ползло и семейство Брун. В пути они были шестой день, и конца этому мучительному переходу не было. Со сборами они затянули, никак не могли распрощаться с нажитым добром, а на себе много не увезёшь. Нанятый перевозчик довёз их до станции Тремпен Инстербургской узкоколейки. Кое-как они загрузились в поезд до Даркемена, надеясь дальше пересесть на поезда, идущие в южном направлении. А там и до Алленштайна добраться — большого железнодорожного узла, и уже оттуда на запад Германии. Однако уехать по железной дороге из Даркемена оказалось невозможно, только зря два дня потеряли. Отец семейства выкупил у кого-то из горожан тележку, на которую они погрузили самое необходимое, бросив остальное прямо у дороги. Решили дойти до Норденбурга, где проходила большая железная дорога, а не узкоколейка, которую Петер клял на чём свет стоит. Пути километров сорок, но все окрестные дороги заполнены людьми, бегущими от войны. Зимняя дорога тяжела, да ещё холодные ночёвки, то в сараях, то в нетопленых кирхах. Хорошо, что один раз, увидев замерзающих девочек и сжалившись над ними, семью пустили в тёплый дом, накормили горячим супом из рубца — флеком.

Утром они вышли к большему шоссе. На указателе значилось, что до Норденбурга двенадцать километров. Брун выкатил тележку с пожитками на дорогу и решительно зашагал вперёд, увлекая за собой домашних. Даст бог, сегодня дойдём до большой станции. Однако вскоре движение снова замедлилось, огромный поток людей запрудил дорогу до краёв. Громко ругаясь, Брун расталкивал бредущих людей, наезжал им на ноги, пытался их обогнать, метался из стороны в сторону. Вслед ему неслись ругательства, пару раз он получил палкой по спине, но всё равно упрямо расталкивал своей тележкой людей, идущих впереди, увлекая за собой семью.

Около полудня откуда-то сзади донёсся гул, быстро перешедший в рёв и лязг гусениц, смешанный с криками людей. Началась паника. С боковой дороги на шоссе выскочила колонна русских танков и помчалась вперёд, разметая людской поток. Спасаясь, беженцы бросились с дороги в поле, но танкам было тесно на шоссе, они съезжали с обочин по обе стороны дороги и неслись вперёд по заснеженной равнине. Брун столкнул жену и детей с дороги в канаву и велел бежать дальше в поле. Они чуть отбежали в сторону и остановились, ожидая его. А он всё пытался съехать в поле с тележкой, но мешала придорожная канава. В суматохе он всё искал пригодное для спуска место, замешкался, и мчавшийся прямо на него танк зацепил край тележки, отбросил Бруна в поле, разметав весь их скарб вдоль дороги. Он успел рассмотреть в смотровой щели танка почерневшее от копоти лицо танкиста, его горящие глаза под низко надвинутым чёрным шлемом. Брун страшно закричал, бросился в поле, но, запутавшись в длинных полах тулупа, опрокинулся в снег. Всё внутри его сжалось от ужаса, от страха за свою жизнь, несколько мгновений он лежал на спине, вглядываясь в небо, где облака сбились в тучу, готовую вот-вот разродиться снежным зарядом. Но вместо снега оттуда ударила молния, грянул гром. Ему показалось, что в просвете туч мелькнула хохочущая голова в танковом шлеме. Брун вскочил, побежал по полю вдоль дороги, истошно крича:

— Бог на небе в русском танковом шлеме! Он грозит нам с нашего неба! Сегодня наш Бог — русский танкист!

Он бежал, мечась из стороны в сторону, хватая людей за одежду, расталкивая их, не разбирая пути. Танк, замыкающий колонну, зацепил его, подмял, затащив под гусеницы и оставил за собой кровавое, размолотое месиво.

Жена и дети Бруна не видели его гибель, они ещё долго топтались у дороги, словно надеясь, что он воротится. Затем, отчаявшись ждать, уложили в мешок свои пожитки, то немногое, что удалось собрать на дороге, и, рассудив, что русские танки впереди, их уже не обогнать, поэтому идти дальше на Норденбург теперь бессмысленно, пошли обратно в Тремпен. Пошли в свой дом, решив, что лучше пить горечь оккупации дома, чем в полях и пересыльных пунктах. Лучше дома.

Эпилог 13 января 1945 года

Солдаты давно оглохли. Стреляли всеми орудиями батареи четыре часа без перерыва. Почти три тысячи выстрелов. Фугасные и осколочные снаряды перепахали поля и перелески, где разместил позиции враг. К часу дня из полка пришла команда остановить стрельбу. А чего её останавливать? Как раз весь запас снарядов, накопленный за два месяца, и расстреляли. Осталось по одному боекомплекту на орудие, неприкосновенный запас. Приказали сниматься с позиций, грузиться и ожидать колонну полка, уже выдвинувшуюся к батарее. А далее они двинутся на Даркемен через посёлки Паббельн и Вильгельмсберг[27].

Срочно принялись собираться, снимать орудия, цеплять их к тягачам. Солдаты после такой стрельбы ползали как пришибленные мухи. Свежеиспечённый командир батареи старший лейтенант Рогов бегал от орудия к орудию, накачивал сержантов — командиров расчётов, пытаясь ускорить сборы. Кое-как за два часа собрались, выстроились в колонну в ожидании полка. Колька со своим лошадиным хозяйством расположился в самом хвосте. Под его командой теперь осталось три лошади, каждую из которых он и запряг в сани. Попросил Ефима последить за лошадьми, а сам побежал к липе, где остались лежать Иосиф и Иван Павлович. Поправил могилы, постоял, поминая друзей, воротился к лошадям.

— Как думаешь, Ефим, работают в этих краях наши приметы на погоду? Крещенье впереди… Помню, как в мороз, сидя на печи, деду читал «…и принял Иисус крещение от Иоанна. Во время крещения отверзлось небо, и Дух Святый нисшёл на Него в телесном виде, как голубь, и был глас с небес, глаголющий: Ты Сын Мой Возлюбленный; в Тебе Моё благоволение!» Тогда, мальцом, я ещё подумал, что сходит на Русь с неба Дух святой с хладом небесным, оттого и морозы на Руси крещенские. А здесь, в Прусских краях, сходит Дух святой? Это верная примета?

— Верная примета, Колька, верная. И у тебя на Брянщине, и на Украине, и в Белоруссии, и в этих краях. Найдут сюда морозы, как раз к Крещенью.

Тем временем подъехал командир полка, и Ефима отозвали к командирской машине.

Полковая колонна тяжело выползла из-за поворота, тут же батарее объявили полную готовность к движению. Когда Ефим подбежал к машине, комбат Рогов заканчивал доклад по результатам стрельбы и готовности батареи к движению. Спокойно дослушав Рогова, полковник приказал батарее занять место за замыкающей машиной полка. Пока Батя отслеживал прохождение колонны, Ефим проверял работу командирской рации. Наконец мимо них пошли орудия 2-й батареи.

— Ну, вот и закончились наши восемьдесят дней на войне без войны. — Полковник хлопнул Ефима по плечу. — Как там ваша батарея после гибели капитана Каневского? Справляется Рогов?

— Да, товарищ полковник, вполне справляется. Но капитана нашего все же не хватает, все батарейцы жалеют и вспоминают его.

— Да, и мне его жаль. Как сына жаль. Ты написал вдове, как похоронили капитана? — Ефим, виновато глядя на него, отрицательно качнул головой. — Сержант, ты с этим не тяни, напиши быстрей и попроси её ответить. Да рассказать мне потом не забудь.

Орудия батареи уже скрылись за дальним поворотом, на санях проехал Колька, рядом беззаботно прыгал резвый жеребенок.

Батя усмехнулся:

— Вот вы затейники, значит, сберегли жеребёночка. Как кормить-то его будете? Не сгубите?

— Нет, товарищ полковник, что-нибудь придумаем. — В этот момент последним мимо них проехал огромный Петруха Тихий на санях-розвальнях, навьюченных сеном, следом поспешала корова, привязанная к саням за рога.

Батя рассмеялся:

— Теперь вижу, не пропадёт ваш жеребёнок. Да и сами вы не пропадёте. Это ж надо придумать такое, корову для него завели отдельную. Сильны, чертяки.

Полк уходил всё дальше на запад, туда, где белесое небо сливалось с ещё более белой землёй. Тяжелые машины ревели далеко впереди. А перед Ефимом бежали лошади, весело размахивая хвостами, и жеребёнок на длинных, упругих ногах радостно ржал и скакал по январскому снегу.

Примечания

К главе 1
1 Населенные пункты на востоке Калининградской области, в Нестеровском районе: Миллунен — Илюшино, Толльмингкемен — пос. Чистые пруды, Дамерау — пос. Степное, Шталлупенен (Сталлупенен) — г. Нестеров.


2 Город на границе Польши и Калининградской области: Гольдап — г. Гольдап (Польша).

К главе 2
1 Улицы Калининграда (Кёнигсберга): Ланге Райсуд. Барнаульская, Штайндамм — часть Ленинского проспекта, Эйдкуненен — пос. Чернышевское, Растенбург — г. Кентшин (Польша), Гумбиннен — г. Гусев.


2 Покровский Александр Петрович (1898–1979). Родился в Тамбове, в 1915 г. был призван в армию, воевал на Западном фронте после окончания школы прапорщиков. Участник Гражданской войны, командир батальона и полка. С октября 1940 г. адъютант, затем генерал-адъютант заместителя наркома обороны СССР. Начальник штаба Юго-Западного фронта с июня по октябрь 1941 г., начальник штаба 60-й и 3-й ударной армий на Северо-Западном фронте с октября 1941 г. по февраль 1942 г. Заместитель начальника штаба Западного направления, затем начальник штаба 33-й армии; с февраля 1943 г. начальник штаба Западного фронта, с апреля 1944 г. начальник штаба 3-го Белорусского фронта. После войны начальник штаба военного округа, с 1946 г. помощник начальника Генштаба по военно-научной работе, с 1953 г. начальник Военно-научного управления Генштаба, заместитель министра обороны. С 1961 г. в отставке.

К главе 3
1 Радус-Зенкович Лев Аполлонович (21.02.1874— 12.04.1946), уроженец г. Юрбаркас (Литва). Закончил Полоцкий кадетский корпус и Павловское военное училище в 1894 г. С 25.09.1912 г. начальник штаба 27-й пехотной дивизии. Участвовал в походе в Восточную Пруссию, в боях при Сталлупенене и Гумбиннене. За отличия награжден Георгиевским оружием 18.03.1915 г. Командир 199-го пехотного Кронштадтского полка с 10.12.1914 г. по 3.06.1915 г. Начальник штаба 10-й Сибирской стр. дивизии на Румынском фронте с 16.02.1916 г. по 6.01.1917 г. Ген.-майор с 10.04.1916 г. Командующий 22-й пех. дивизией с 10.09.1917 г. В 1919–1920 гг. работал в Военно-Исторической комиссии. Включен в списки Генштаба РККА. С 1920 г. работал в представительстве Литвы в Москве. По приглашению министра охраны края Литвы в декабре 1920 г. выехал с семьей в Литву и поступил на службу в Литовскую армию. Получил назначение генералом для особых поручений при министре охраны края. С 1921 г. начальник отдела Военных наук. В 1922 г. был назначен начальником Высших Офицерских курсов и руководил ими до выхода в отставку в 1928 г. Участвовал в создании Военно-Научного Общества и был избран в его центральное управление. С 3.11.1923 по 29.02.1924 г. совмещал свою должность с должностью начальника Генштаба. Неоднократно выполнял дипломатические поручения литовского правительства, внес огромный вклад в воспитание и обучение кадрового состава Литовской армии. Курсы под его руководством окончило большинство высших офицеров Литовской армии. Под его редакцией вышли уставы Литовской армии. Автор трудов по военной истории и тактике. С 1.03.1924 г. постоянный член Госсовета Обороны. В 1944 г. предпринял неудачную попытку эмигрировать на Запад, вернулся в Каунас и до кончины скрывался. Похоронен на кладбище в Панемуне. Семья в 1949 г. арестована и вывезена в Сибирь.


2 Населённые пункты на западе Литвы: Олита — г. Алитус; Симно — г. Симнас; Вержболово — г. Вербалис, чаще пограничная станция Кибартай.


3 Фон Ренненкампф Павел-Георг Карлович (17.04.1854 — 01.04.1918). Уроженец замка Панкуль близ Ревеля (г. Таллин). Службу начал в 1870 г. унтер-офицером 89-го пехотного Беломорского полка. Окончил Гельсингфорсское пехотное юнкерское училище в 1873 г. Выпущен корнетом в 5-й Уланский Литовский полк. Окончил Николаевскую академию Генерального штаба в 1882 г. по 1-му разряду. Принимал участие в Китайской кампании 1900 г., за боевые отличия награжден орденом Св. Георгия 4-й и 3-й степени за успешное преследование неприятеля, захват с боя Цицикара, занятие Гирина и взятие 122 вражеских орудий. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Командующий Забайкальской казачьей дивизией с 1.02.1904 г. Генерал-лейтенант с 30.06.1904 г. Начальник Забайкальской казачьей дивизии с 21.08.1904 г. по 31.08.1905 г. Под Ляояном тяжело ранен в ногу. В Мукденском сражении возглавлял Цинхеченский отряд, на левом фланге Маньчжурской армии. Командир 7-го Сибирского армейского корпуса с 9.11.1905 г. по 9.06.1906 г. За боевые отличия награжден Золотым оружием, украшенным бриллиантами (ВП 30.01.1906), и Золотым оружием с надписью «За храбрость». Участвовал в подавлении революционных выступлений в 1905 г.; командовал особым карательным отрядом, с которым восстановил сообщение Маньчжурской армии с Западной Сибирью, подавив революционные выступления в полосе железной дороги. Командир 3-го Сибирского армейского корпуса (09.06–27.12.1906). Командир 3-го армейского корпуса с 27.12.1906 г. по 20.01.1913 г. в Виленском ВО. Генерал от кавалерии с 6.12.1910 г. Генерал-адъютант (1912). Командующий войсками Виленского ВО с 20.01.1913 г. Командующий 1-й армией с 19.07.1914 г. по 18.11.1914 г. Первым из офицеров и генералов русской армии был удостоен награды за боевые отличия в Великой войне (орден Св. Владимира 2-й ст. с мечами — ВП 16.08.1914 г. «за отличие в делах против германцев»). После Февральской революции был арестован и помещён в Петропавловскую крепость, находился под следствием Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, но по результатам следствия фактов для выдвижения против него обвинения собрано не было. После Октябрьской революции был освобожден и уехал в Таганрог. После занятия города большевиками перешёл на нелегальное положение. Арестован ВЧК в ночь на 13.03.1918 г. Отказался от предложения вступить в Красную армию. В конце марта В.А. Антонов-Овсеенко распорядился его расстрелять. В ночь на 01.04.1918 г. отвезен за город и у Балтийской железнодорожной ветки расстрелян. Тело с огнестрельными ранениями головы обнаружено 18.05.1918 г. в яме у полотна железной дороги.


4 Посёлки на востоке Калининградской обл.: Допенен — Покрышкино; Гёрритен — Пушкино; Будведчен — Вишнёвое; Толльмингкемен — Чистые Пруды.


5 Отрыганьев Константин Прокофьевич — окончил Тифлисское пехотное юнкерское училище. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Командир 106-го пехотного Уфимского полка (с 8.02.1914). Участвовал в боях при Сталлупенене 17.08.1914 г. и Гумбиннене 20.08.1914 г. В феврале 1915 г. его полк был окружен в Августовских лесах. В бою у Махарце 3.02.1915 г. при прорыве через заслон противника ранен шрапнелью в правую ногу, попал в плен. Умер от ран в германском госпитале в г. Гольдап. Похоронен на военном кладбище в Кёнигсберге. Посмертно за бой под Сталлупененом награжден Георгиевским оружием и произведен в чин генерал-майора.


6 Комаров Петр Дмитриевич — окончил третье военное Александровское училище в 1890 г., затем Николаевскую академию Генерального штаба. Командир 53-го пехотного Волынского полка. С 23.03.1913 г. командир 105-го пехотного Оренбургского полка. Погиб в бою у Сталлупенена 17.08.1914 г. Похоронен в Вильне на Антокольском кладбище. Посмертно произведен в чин генерал-майора.


7 Адариди Август-Карл-Михаил Михайлович (29.08.1859-15.11.1940), окончил Николаевское инженерное училище (1879). Выпущен прапорщиком в лейб-гв. Семеновский полк. Окончил Николаевскую академию Генерального штаба в 1888 г. по 1-му разряду. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Был контужен. Ген.-майор с 1907 г., начальник 27-й пехотной дивизии с 2.04.1914 г. по 2.02.1915 г. Участник боёв при Сталлупенене 17.08.1914 г. и Гумбиннене 20.08.1914 г., где дивизия сыграла решающую роль в победе. Автор воспоминаний. Умер во Франции.

К главе 4
1 Василий Васильевич Нименский (1850/51-?) — православный священник, митрофорный протоиерей. В 1858–1865 гг. учился в Каргопольском духовном училище. С 1888 г. служил в Петрозаводске при Александро-Невской церкви. С 1900 г. священник Виленской Военно-госпитальной церкви. Во время Первой мировой войны полковой священник 106-го пехотного Уфимского полка. После боя под Сталлупененом оказался в немецком плену, где провёл несколько лет. За храбрость был награждён орденом Святой Анны 2-й степени с мечами и медалью.


2 Населённые пункты на востоке Калининградской области: пос. Допенен — Покрышкино, пос. Вальтеркемен — Ольховатка.

К главе 5
1 Пос. Маттишкемен — Совхозное, пос. Варшлеген — не сущ., пос. Соденен — не сущ., пос. Риббинен — не сущ., пос. Грюнвайтшен — Новостройка, имение Рудбарчен — не сущ., пос. Эндцунен — Чкалово, пос. Гросс Тракенен — Ясная Поляна, пос. Швигсельн — не сущ., пос. Вирбелн — Сурково, пос. Йодцунен — не сущ., пос. Аугступенен — Калининское, пос. Альт Грюнвальде — Коврово.

К главе 7
1 Поселки Эллерн (Садовое) и Вальдаукадель (Степное), находящиеся западнее Толльмингкемена (Чистые Пруды).

К главе 8
1 Города и посёлки Калининградской области: г. Гумбиннен — Гусев, г. Инстербург — Черняховск, г. Алленбург — п. Дружба, г. Даркемен — Озерск, пос. Норкиттен — Междуречье, пос. Маттишкемен — Совхозное, пос. Ионишкен — Свобода, пос. Бокеллен — Фрунзенское, пос. Грюнтанн — Лазарево, пос. Тарпучен — Лужки, пос. Мульдшен — Привалово.


2 Реки в Калининградской области: Ангерапп — река Анграппа, Алле — река Лава.

К главе 9
1 Посёлки Черняховского района Калининградской области: Георгиенбург — Маевка, епископский замок и конезавод в 3 км севернее Черняховска; Гесветен — Нагорное в 8 км от Черняховска; мыза Штилитцен — фольварк рядом с пос. Нагорное.

К главе 12
1 Пос. Гавайтен — Гаврилово; Гавайте — речка Селецкая возле п. Станционное; г. Даркемен — г. Озерск; пос. Вильгельмсберг — Яблоновка; г. Хохенштейн — г. Ольштынек (Польша); пос. Танненберг — Стембарк.

К главе 15
1 Пос. Баллупёнен (Виттигсхёфен) — Дубовая Роща; пос. Вильгельмсберг — Яблоновка; пос. Вальдаукадель — Степное.


2 Речка Швентене (лит. Святая) — Русская, течет через пос. Чистые Пруды и впадает в реку Писса.

К главе 16
1 Эрих Кох — нацистский преступник, гауляйтер Восточной Пруссии. Родился в 1896 году в Эбельфельде, участвовал в Первой мировой войне, работал на железной дороге. С 1921 года член национал-социалистической партии. В 1927 году был отправлен Гитлером в Кёнигсберг для активизации деятельности фашистов. В 1932–1933 гг. узурпировал власть в провинции. Во время войны был рейхскомиссаром Украины, где проводил жесточайшую политику. До последнего запрещал эвакуацию гражданского населения из Восточной Пруссии. Виновен в гибели тысяч мирных людей. В конце войны бежал на ледоколе и скрывался, был найден англичанами и в 1950 году выдан в Польшу для суда. Пожизненное заключение отбывал в тюрьме города Брачево. Умер в тюрьме в 1986 году.

К главе 18
1 Пос. Аугступенен (Хохфлис) — Калининское, пос. Куллигкемен (Олдорф) — Липово Гусевского района.


2 Коломыя — городок в Станиславской области (Ивано-Франковская область Украины).

К главе 19
1 Пос. Другенен — Переславское по дороге из Калининграда в Светлогорск.

К эпилогу
1 Даркемен — г. Озёрск, пос. Паббельн — Карамышево, пос. Вильгельмсберг — Яблоновка.




БОРИС БАРТФЕЛЬД родился в 1956 году в Калининградской области. Окончил университет по специализации «Теоретическая физика». Занимался математическим моделированием и исследованиями сложных технических систем и природных процессов. Автор шести книг, стихи и рассказы переведены на литовский, польский, немецкий и латышский языки. В 2013 году за просветительскую деятельность стал лауреатом премии Калининградской области «Сопричастность». Лауреат премии города Калининграда «Вдохновение» за лучшую художественную книгу 2012 года — сборник стихов «Пределы». Живет в Калининграде.


История не терпит сослагательного наклонения, но удивительные и чуть ли не мистические совпадения в ней все же случаются. 17 августа 1914 года русская армия генерала Ренненкампфа перешла границу Восточной Пруссии, и в этом же месте, ровно через тридцать лет, 17 августа 1944 года Красная армия впервые вышла к границам Германии. Русские офицеры в 1914 году взошли на свою Голгофу, но тогда не случилось Воскресения — спасения Родины. И теперь они вновь возвращаются на Голгофу в прямом и метафизическом смысле. Ведь место, где русские войска в августе 1914 года и осенью 1944 года готовятся к наступлению, называется литовской Кальварией, что на латыни означает Голгофа. Судьба России и две великих войны, метафизика истории и отдельной человеческой жизни, любовь и смерть, утраты и надежды обретают в романе Бориса Бартфельда «Возвращение на Голгофу» пронзительное и достоверное звучание.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Населенные пункты на востоке Калининградской области, в Нестеровском районе: Миллунен — Илюшино, Толльмингкемен — пос. Чистые пруды, Дамерау — пос. Степное, Шталлупенен (Сталлупенен) — г. Нестеров.

Комментарии и примечания к главам приведены в конце книги. (В текст примечания перемещены верстальщиком)

(обратно)

2

Город на границе Польши и Калининградской области: Гольдап — г. Гольдап (Польша).

(обратно)

3

Улицы Калининграда (Кёнигсберга): Ланге Райсуд. Барнаульская, Штайндамм — часть Ленинского проспекта, Эйдкуненен — пос. Чернышевское, Растенбург — г. Кентшин (Польша), Гумбиннен — г. Гусев.

По техническим причинам разрядка заменена болдом (Прим. верстальщика).

(обратно)

4

Покровский Александр Петрович (1898–1979). Родился в Тамбове, в 1915 г. был призван в армию, воевал на Западном фронте после окончания школы прапорщиков. Участник Гражданской войны, командир батальона и полка. С октября 1940 г. адъютант, затем генерал-адъютант заместителя наркома обороны СССР. Начальник штаба Юго-Западного фронта с июня по октябрь 1941 г., начальник штаба 60-й и 3-й ударной армий на Северо-Западном фронте с октября 1941 г. по февраль 1942 г. Заместитель начальника штаба Западного направления, затем начальник штаба 33-й армии; с февраля 1943 г. начальник штаба Западного фронта, с апреля 1944 г. начальник штаба 3-го Белорусского фронта. После войны начальник штаба военного округа, с 1946 г. помощник начальника Генштаба по военно-научной работе, с 1953 г. начальник Военно-научного управления Генштаба, заместитель министра обороны. С 1961 г. в отставке.

(обратно)

5

Радус-Зенкович Лев Аполлонович (21.02.1874— 12.04.1946), уроженец г. Юрбаркас (Литва). Закончил Полоцкий кадетский корпус и Павловское военное училище в 1894 г. С 25.09.1912 г. начальник штаба 27-й пехотной дивизии. Участвовал в походе в Восточную Пруссию, в боях при Сталлупенене и Гумбиннене. За отличия награжден Георгиевским оружием 18.03.1915 г. Командир 199-го пехотного Кронштадтского полка с 10.12.1914 г. по 3.06.1915 г. Начальник штаба 10-й Сибирской стр. дивизии на Румынском фронте с 16.02.1916 г. по 6.01.1917 г. Ген.-майор с 10.04.1916 г. Командующий 22-й пех. дивизией с 10.09.1917 г. В 1919–1920 гг. работал в Военно-Исторической комиссии. Включен в списки Генштаба РККА. С 1920 г. работал в представительстве Литвы в Москве. По приглашению министра охраны края Литвы в декабре 1920 г. выехал с семьей в Литву и поступил на службу в Литовскую армию. Получил назначение генералом для особых поручений при министре охраны края. С 1921 г. начальник отдела Военных наук. В 1922 г. был назначен начальником Высших Офицерских курсов и руководил ими до выхода в отставку в 1928 г. Участвовал в создании Военно-Научного Общества и был избран в его центральное управление. С 3.11.1923 по 29.02.1924 г. совмещал свою должность с должностью начальника Генштаба. Неоднократно выполнял дипломатические поручения литовского правительства, внес огромный вклад в воспитание и обучение кадрового состава Литовской армии. Курсы под его руководством окончило большинство высших офицеров Литовской армии. Под его редакцией вышли уставы Литовской армии. Автор трудов по военной истории и тактике. С 1.03.1924 г. постоянный член Госсовета Обороны. В 1944 г. предпринял неудачную попытку эмигрировать на Запад, вернулся в Каунас и до кончины скрывался. Похоронен на кладбище в Панемуне. Семья в 1949 г. арестована и вывезена в Сибирь.

(обратно)

6

Населённые пункты на западе Литвы: Олита — г. Алитус; Симно — г. Симнас; Вержболово — г. Вербалис, чаще пограничная станция Кибартай.

(обратно)

7

Фон Ренненкампф Павел-Георг Карлович (17.04.1854 — 01.04.1918). Уроженец замка Панкуль близ Ревеля (г. Таллин). Службу начал в 1870 г. унтер-офицером 89-го пехотного Беломорского полка. Окончил Гельсингфорсское пехотное юнкерское училище в 1873 г. Выпущен корнетом в 5-й Уланский Литовский полк. Окончил Николаевскую академию Генерального штаба в 1882 г. по 1-му разряду. Принимал участие в Китайской кампании 1900 г., за боевые отличия награжден орденом Св. Георгия 4-й и 3-й степени за успешное преследование неприятеля, захват с боя Цицикара, занятие Гирина и взятие 122 вражеских орудий. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Командующий Забайкальской казачьей дивизией с 1.02.1904 г. Генерал-лейтенант с 30.06.1904 г. Начальник Забайкальской казачьей дивизии с 21.08.1904 г. по 31.08.1905 г. Под Ляояном тяжело ранен в ногу. В Мукденском сражении возглавлял Цинхеченский отряд, на левом фланге Маньчжурской армии. Командир 7-го Сибирского армейского корпуса с 9.11.1905 г. по 9.06.1906 г. За боевые отличия награжден Золотым оружием, украшенным бриллиантами (ВП 30.01.1906), и Золотым оружием с надписью «За храбрость». Участвовал в подавлении революционных выступлений в 1905 г.; командовал особым карательным отрядом, с которым восстановил сообщение Маньчжурской армии с Западной Сибирью, подавив революционные выступления в полосе железной дороги. Командир 3-го Сибирского армейского корпуса (09.06–27.12.1906). Командир 3-го армейского корпуса с 27.12.1906 г. по 20.01.1913 г. в Виленском ВО. Генерал от кавалерии с 6.12.1910 г. Генерал-адъютант (1912). Командующий войсками Виленского ВО с 20.01.1913 г. Командующий 1-й армией с 19.07.1914 г. по 18.11.1914 г. Первым из офицеров и генералов русской армии был удостоен награды за боевые отличия в Великой войне (орден Св. Владимира 2-й ст. с мечами — ВП 16.08.1914 г. «за отличие в делах против германцев»). После Февральской революции был арестован и помещён в Петропавловскую крепость, находился под следствием Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, но по результатам следствия фактов для выдвижения против него обвинения собрано не было. После Октябрьской революции был освобожден и уехал в Таганрог. После занятия города большевиками перешёл на нелегальное положение. Арестован ВЧК в ночь на 13.03.1918 г. Отказался от предложения вступить в Красную армию. В конце марта В.А. Антонов-Овсеенко распорядился его расстрелять. В ночь на 01.04.1918 г. отвезен за город и у Балтийской железнодорожной ветки расстрелян. Тело с огнестрельными ранениями головы обнаружено 18.05.1918 г. в яме у полотна железной дороги.

(обратно)

8

Посёлки на востоке Калининградской обл.: Допенен — Покрышкино; Гёрритен — Пушкино; Будведчен — Вишнёвое; Толльмингкемен — Чистые Пруды.

(обратно)

9

Отрыганьев Константин Прокофьевич — окончил Тифлисское пехотное юнкерское училище. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Командир 106-го пехотного Уфимского полка (с 8.02.1914). Участвовал в боях при Сталлупенене 17.08.1914 г. и Гумбиннене 20.08.1914 г. В феврале 1915 г. его полк был окружен в Августовских лесах. В бою у Махарце 3.02.1915 г. при прорыве через заслон противника ранен шрапнелью в правую ногу, попал в плен. Умер от ран в германском госпитале в г. Гольдап. Похоронен на военном кладбище в Кёнигсберге. Посмертно за бой под Сталлупененом награжден Георгиевским оружием и произведен в чин генерал-майора.

(обратно)

10

Комаров Петр Дмитриевич — окончил третье военное Александровское училище в 1890 г., затем Николаевскую академию Генерального штаба. Командир 53-го пехотного Волынского полка. С 23.03.1913 г. командир 105-го пехотного Оренбургского полка. Погиб в бою у Сталлупенена 17.08.1914 г. Похоронен в Вильне на Антокольском кладбище. Посмертно произведен в чин генерал-майора.

(обратно)

11

Адариди Август-Карл-Михаил Михайлович (29.08.1859-15.11.1940), окончил Николаевское инженерное училище (1879). Выпущен прапорщиком в лейб-гв. Семеновский полк. Окончил Николаевскую академию Генерального штаба в 1888 г. по 1-му разряду. Участник русско-японской войны 1904–1905 гг. Был контужен. Ген.-майор с 1907 г., начальник 27-й пехотной дивизии с 2.04.1914 г. по 2.02.1915 г. Участник боёв при Сталлупенене 17.08.1914 г. и Гумбиннене 20.08.1914 г., где дивизия сыграла решающую роль в победе. Автор воспоминаний. Умер во Франции.

(обратно)

12

Василий Васильевич Нименский (1850/51-?) — православный священник, митрофорный протоиерей. В 1858–1865 гг. учился в Каргопольском духовном училище. С 1888 г. служил в Петрозаводске при Александро-Невской церкви. С 1900 г. священник Виленской Военно-госпитальной церкви. Во время Первой мировой войны полковой священник 106-го пехотного Уфимского полка. После боя под Сталлупененом оказался в немецком плену, где провёл несколько лет. За храбрость был награждён орденом Святой Анны 2-й степени с мечами и медалью.

(обратно)

13

Населённые пункты на востоке Калининградской области: пос. Допенен — Покрышкино, пос. Вальтеркемен — Ольховатка.

(обратно)

14

Пос. Маттишкемен — Совхозное, пос. Варшлеген — не сущ., пос. Соденен — не сущ., пос. Риббинен — не сущ., пос. Грюнвайтшен — Новостройка, имение Рудбарчен — не сущ., пос. Эндцунен — Чкалово, пос. Гросс Тракенен — Ясная Поляна, пос. Швигсельн — не сущ., пос. Вирбелн — Сурково, пос. Йодцунен — не сущ., пос. Аугступенен — Калининское, пос. Альт Грюнвальде — Коврово.

(обратно)

15

Поселки Эллерн (Садовое) и Вальдаукадель (Степное), находящиеся западнее Толльмингкемена (Чистые Пруды).

(обратно)

16

Города и посёлки Калининградской области: г. Гумбиннен — Гусев, г. Инстербург — Черняховск, г. Алленбург — п. Дружба, г. Даркемен — Озерск, пос. Норкиттен — Междуречье, пос. Маттишкемен — Совхозное, пос. Ионишкен — Свобода, пос. Бокеллен — Фрунзенское, пос. Грюнтанн — Лазарево, пос. Тарпучен — Лужки, пос. Мульдшен — Привалово.

(обратно)

17

Реки в Калининградской области: Ангерапп — река Анграппа, Алле — река Лава.

(обратно)

18

Посёлки Черняховского района Калининградской области: Георгиенбург — Маевка, епископский замок и конезавод в 3 км севернее Черняховска; Гесветен — Нагорное в 8 км от Черняховска; мыза Штилитцен — фольварк рядом с пос. Нагорное.

(обратно)

19

Пос. Гавайтен — Гаврилово; Гавайте — речка Селецкая возле п. Станционное; г. Даркемен — г. Озерск; пос. Вильгельмсберг — Яблоновка; г. Хохенштейн — г. Ольштынек (Польша); пос. Танненберг — Стембарк.

(обратно)

20

Пос. Баллупёнен (Виттигсхёфен) — Дубовая Роща; пос. Вильгельмсберг — Яблоновка; пос. Вальдаукадель — Степное.

(обратно)

21

Речка Швентене (лит. Святая) — Русская, течет через пос. Чистые Пруды и впадает в реку Писса.

(обратно)

22

Эрих Кох — нацистский преступник, гауляйтер Восточной Пруссии. Родился в 1896 году в Эбельфельде, участвовал в Первой мировой войне, работал на железной дороге. С 1921 года член национал-социалистической партии. В 1927 году был отправлен Гитлером в Кёнигсберг для активизации деятельности фашистов. В 1932–1933 гг. узурпировал власть в провинции. Во время войны был рейхскомиссаром Украины, где проводил жесточайшую политику. До последнего запрещал эвакуацию гражданского населения из Восточной Пруссии. Виновен в гибели тысяч мирных людей. В конце войны бежал на ледоколе и скрывался, был найден англичанами и в 1950 году выдан в Польшу для суда. Пожизненное заключение отбывал в тюрьме города Брачево. Умер в тюрьме в 1986 году.

(обратно)

23

Пос. Аугступенен (Хохфлис) — Калининское, пос. Куллигкемен (Олдорф) — Липово Гусевского района.

(обратно)

24

Коломыя — городок в Станиславской области (Ивано-Франковская область Украины).

(обратно)

25

Пос. Другенен — Переславское по дороге из Калининграда в Светлогорск.

(обратно)

26

Студент Юрген Лёбурн погиб здесь в новогоднюю полночь 1945 года.

(обратно)

27

Даркемен — г. Озёрск, пос. Паббельн — Карамышево, пос. Вильгельмсберг — Яблоновка.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • — 1 — Октябрь 1944 года
  • — 2 — Октябрь 1944 года
  • — 3 — Август 1914 года
  • — 4 — 18—19 августа 1914 года
  • — 5 — 20 августа 1914 года
  • — 6 — Сентябрь 1944 года
  • — 7 — Конец октября 1944 года
  • — 8 — 21-26 августа 1914 года
  • — 9 — Конец августа 1914 года
  • — 10 — Конец августа — начало сентября 1914 года
  • — 11 — Ноябрь 1944 года
  • — 12 — Начало сентября 1914 года
  • — 13 — Первая половина сентября 1914 года
  • — 14 — Ноябрь — декабрь 1944 года
  • — 15 — Ноябрь — декабрь 1944 года
  • — 16 — Декабрь 1944 года
  • — 17 — Последние дни 1944 года
  • — 18 — Конец декабря 1944 года
  • — 19 — Конец декабря — начало января 1945 года
  • — 20 — Конец декабря — начало января 1945 года
  • — 21 — Рождество с 6 на 7 января 1945 года
  • — 22 — 7-8 января 1945 года. Шталлупенен
  • — 23 — 31 декабря — 13 января 1945 года. Шталлупенен
  • Эпилог 13 января 1945 года
  • Примечания
  • *** Примечания ***