Воспоминания [Нина Михайловна Штауде] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Н. М. Штауде Воспоминания

Автобиография Н. М. Штауде

В мае 1988 г. исполнилось 100 лет со дня рождения Н. М. Штауде, имя которой достаточно широко известно среди советских астрономов и геофизиков. Жизненный путь Нины Михайловны (она скончалась в 1980 г.) был долог и труден, вместе с тем ее активная жизнь в науке, которую она беззаветно любила, к несчастью, оказалась чрезвычайно непродолжительной. После окончания Высших женских курсов (Бестужевских), с 1914 по 1930 год — педагогическая и научная работа; то был период становления и выбора пути; за эти годы ею опубликовано 25 научных работ. В 1931 г. первый арест и ссылка в г. Рыбинск, на три года. В конце 1933 года Н. М. возвращается в Ленинград. Она увлеченно работает в институте им. Лесгафта, поддерживает творческие контакты с астрономами Пулковской обсерватории, участвует в подготовке к первой конференции по изучению стратосферы.

Злодейское убийство С. М. Кирова в декабре 1934 г. послужило сигналом к новой волне арестов среди ленинградской интеллигенции. Разделила трагическую участь многих и Нина Михайловна. В начале 1935 г. она была арестована, так как по религиозным убеждениям отказалась подписать коллективное письмо с требованием возмездия убийце С. М. Кирова. Н. М. была сослана и провела в лагерях и административной ссылке около десяти лет.

В 1944 г. по приглашению академика В. Г. Фесенкова приехав в Алма-Ату, она стала работать в Институте астрономии и физики Казахского филиала АН СССР. Вскоре защитила кандидатскую диссертацию по материалам исследований сумерек, выполненных еще в начале 30-х годов (монография Н. М. была опубликована по представлению академика С. И. Вавилова в «Трудах комиссии по изучению стратосферы» в 1936 г., когда Н. М. была уже в ссылке).

В Алма-Ате Н. М. опубликовала 6 научных статей и подготовила к защите докторскую диссертацию. Защита должна была состояться весной 1949 г. в Институте физики атмосферы АН СССР, но она так и не состоялась. Н. М. пишет в автобиографии, что ее здоровье ухудшилось и от защиты пришлось отказаться. Следует вспомнить происходившую в это время послевоенную «чистку» кадров АН КазССР, в ходе которой был уволен ряд сотрудников, в том числе и Н. М. Возможно, это и послужило причиной отмены защиты, хотя отзывы оппонентов В. Г. Фесенкова, И. А. Хвостикова и В. П. Ветчинкина были прекрасными.

В 1957 г. Н. М. переехала в г. Елец к родственникам, где жила до конца своей жизни.

Основными направлениями научной деятельности Н. М. Штауде были наблюдения солнечных затмений, метеорная астрономия, фотометрические наблюдения сумерек и теория сумеречных явлений. Ее первая научная работа опубликована в 1914 г. («Известия общества любителей мироведения», № 4 (12)) и посвящена наблюдению полного солнечного затмения 8/VIII — 1914 г. Эта статья читается как поэма в прозе. Исследования сумеречных явлений были начаты Н. М. в 20-е годы в Москве под руководством В. Г. Фесенкова и продолжены в Ленинграде после возвращения из первой ссылки, а также после второй — в Алма-Ате в ИАФ АН КазССР. Ее статьи публиковались в изданиях АН СССР по представлениям академиков С. И. Вавилова. В. Г. Фесенкова и Л. С. Лейбензона. В работах Н. М. Штауде применены два новых метода, которые она назвала методом «сумеречного луча» и методом использования «бемпорада» — отношения оптических масс в реальном луче к вертикальной оптической массе в той же точке. Последний метод позволил очень красиво и эффектно учитывать рассеяние второго порядка. Н. М. была построена также теория сумерек для многих моделей строения атмосферы Земли. Эти работы не потеряли своего научного значения в наши дни и часто цитируются в исследованиях, посвященных атмосферной оптике.

История жизни Н. М. Штауде, публикуемая в настоящем томе, несомненно, поразит каждого, кто ее прочтет. Жизнь Н. М. в тюрьмах и ссылках была тяжкой. Проведя в тюрьме уже несколько месяцев, Н. М. пишет: «Здоровье мое в хорошем состоянии, совесть спокойна и на душе светло». В ее автобиографии мы не найдем озлобленности, обиды, горечи на вопиющую несправедливость. Эти врожденные черты ее характера — долготерпение и кротость — усилены как воспитанием в семье, так и ее глубокой религиозностью, которую она сохранила до конца своей нелегкой жизни. Ее доброта, отзывчивость снискали к ней любовь многих людей. Я был учеником Н. М. еще в Петроградской средней школе в 1916–1917 гг., хорошо помню ее маленькую, но очень энергичную фигурку и увлеченность преподаванием. Она даже организовала для нашего класса семинар по самым новым представлениям о строении атома. Вот только вследствие ее доброты с дисциплиной на ее уроках было неважно. Но все ученики очень любили Н. М. Она тоже сохранила теплые воспоминания о своих учениках и со многими из них поддерживала переписку до самой смерти. В годы жизни в Ельце Н. М. переписывалась с широким кругом своих друзей и знакомых, которые ее помнили и любили. В одном из писем (1979 г.) к сотруднице Пулковской обсерватории Л. Д. Костиной она пишет, что «получила ко дню своих именин 50 поздравлений, да, вот, нет сил всем ответить». До конца дней Н. М. Штауде сохраняла ясность мысли, хорошую память, отзывчивость и внимательность. Она, например, сразу откликнулась на просьбу Пулковской обсерватории поделиться воспоминаниями о Н. А. Морозове и написала их.

Настоящую публикацию автобиографии Н. М. Штауде подготовила З, В. Карягина при участии Л. Д. Костиной.

Член-корреспондент А И СССР Н. Н. Парийский.

H. M. Штауде, 1904 г.

Воспоминания

Детство (1888–1906)

Большая часть прожитой мной жизни до ухода на пенсию в 1951 г. была посвящена педагогической и научной работе в области астрофизики и геофизики. Самое мое рождение (4 мая ст. ст. 1888 г.) в С.-Петербурге с его университетом, где окончили курс дед мой по матери Г. И. Морозов и отец мой М. Д. Штауде, с его близостью к Пулковской обсерватории, где несколько лет работал Г. И. Морозов, благоприятствовало тому, что унаследованные от деда математические склонности получили достаточное развитие.

Здоровье мое всегда было слабым, поэтому школьная жизнь началась для меня лишь с четырнадцатилетнего возраста, когда я поступила в 4 класс прекрасной частной гимназии Оболенской. Училась я отлично по всем предметам, особенно любила преподавательницу русского языка и литературы, которая вела наш класс по этим предметам от 4 до 8 класса включительно, Юлию Петровну Струве. Но даже ее уроки, счастливейшие часы моей школьной жизни, не могли затмить моего глубокого интереса к астрономии и математике, и я горела желанием поскорее приступить к серьезному изучению этих наук. Еще в детстве занимавшийся со мной дедушка Григорий Иванович отмечал мои способности к математике и считал меня в будущем «второй Ковалевской». Интерес же к астрономии явился у меня в восьмилетнем возрасте после прочтения популярных книжек, автором которых был папин товарищ по университету Евгений Иванович Чижов. Особенно нравилась мне картина Вселенной, нарисованная им в книжечке «Тайны и чудеса нашего мира», и красота плывущих в пустоте миров, вращающихся вокруг общего центра, пленила мое воображение.

Юность (1906–1908)

Но вот закончен 7 класс с правом на золотую медаль, можно еще поучиться год в восьмом (педагогическом) классе любимой гимназии, где так тепло душе и уютно, где знакомые педагоги уже не вызывают к доске, а читают лекции, а мы сами, слушательницы, ведем пробные уроки в 1 классе.

А в стране неспокойно после событий 1905 года. Отец мой потерял службу и казенную квартиру в Коммерческом училище, где был преподавателем и воспитателем. Мы живем лишь на помощь Учительского Союза, который тогда поддерживал репрессированных за забастовку педагогов, по живем очень скромно, отказывая себе в необходимом.

Н. М. Штауде, 1906 г. (год окончания гимназии)

Можно ли оставаться равнодушной и не поддержать родителей своим заработком?! — Я взяла несколько частных уроков, но слабое здоровье не выдержало двойной нагрузки — учения и заработка, и я заболела настолько серьезно, что не смогла весной 1907 года выполнить всех обязательных зачетов и сдать экзамены за 8 класс. Пришлось все это переложить на осенний семестр, занимаясь все лето и осень. Учебный год 1907–1908 гг. пропал для продолжения занятий. Пыталась я в ту зиму, исполняя мамино желание, побольше заниматься музыкой (на пианино учила меня мама с 7-летнего возраста), чтобы поступить в консерваторию, но к весне убедилась, что играть по 4–5 часов в день мне физически не по силам, начинало болеть сердце. Да и из каких средств я бы внесла плату в консерваторию? Хотя отец и был восстановлен на работе после 2-х лет перерыва, и преподавал в 1 реальном училище, но средства наши были крайне ограничены, так как требовалось расплачиваться с долгами. Принимая все это во внимание, мама наконец согласилась, что я условно подам заявление о поступлении на Высшие женские курсы (В. Ж. К.), а осенью видно будет, как нам поступить. С восторгом помчалась я на 10 линию Васильевского острова, где в собственном доме № 33 помещались знаменитые в то время Бестужевские курсы. Круглые 5 по всем предметам в моем аттестате обеспечили мне поступление вне конкурса медалисток, которые стремились попасть на В. Ж. К., съезжаясь со всей России. Лето не принесло никаких существенных перемен в финансовом состоянии нашей семьи, и маме явно приходилось расстаться со своей мечтой увидеть во мне музыкального педагога, каким была сама. Я начала посещать лекции и практические занятия на В. Ж- К. За право учения полагалась плата, но пока ее с меня не требовали, и во мне жила уверенность, что я выйду из затруднения. Когда появилось деликатное объявление, что просят слушательниц не задерживать уплату денег, я встала в длиннейшую очередь на прием к директору Курсов проф. В. А. Фаусеку и рассказала ему о своем желании заниматься на Курсах, и о том, что денег сейчас не имею. Он поинтересовался, в какой школе я училась и на какие средства? А я училась в гимназии на стипендию им. проф. Воронина, и при переходе в следующий класс мама возила меня к его вдове, поблагодарить ее. Директор решил сам написать письмо этой чудесной старушке и вручил мне его. Она очень сердечно приняла меня и обещала платить за меня на Курсы, пока финансы нашей семьи не окрепнут. В следующие годы отец мой находил возможность помогать мне в этом отношении.

Высшие Женские Курсы (1908–1913)

Итак, я полноправная студентка В. Ж. К. Из жажды знаний я готова была бы заниматься на всех факультетах одновременно. Но это невозможно со всех точек зрения. Приходится ограничить себя только физико-математическим факультетом. На нем существовали уклоны: математики, механики, астрономии и физики. Хотя и есть общие предметы для всех этих 4 групп, но начиная со 2-го курса есть и различия, особенно в отношенин практических занятий. Математика мне необходима, как фундамент и «язык» всех этих наук; астрономия — это потребность души с детских лет. Но какие перспективы после окончания Курсов? — Женщин-астрономов считанные единицы, и попасть на работу в Пулково почти нет надежды. Преподавать арифметику в школах и весь век исправлять массу ученических тетрадей? Нет, надо изучить еще и физику, преподавать которую детям много интереснее. Так и взяла я себе 3 зачетных книжки — математики, физики и астрономии, и почти до самого окончания успешно преодолевала требования их программ.

Занятия на Курсах мне очень нравились своею свободою. Тогда там не было никакого принуждения. Можно на лекции ходить или не ходить. Экзамены сдавать можно в определенные дни в течение всего года. Часто получалось, что я по нездоровью пропускала занятия и после того по близорукости не могла быстро войти в ход доказательств. Получались большие проблемы. Но в летнее время я усаживалась за книги, по возможности на воздухе, и спокойно, не торопясь, проходила проработанный в аудитории материал, добавляя к нему часть рекомендованной литературы, и осенью, вернувшись на Курсы, могла сдавать экзамены один за другим, почти к ним не готовясь. Весенний семестр 1911 г. пропал из-за общестуденческой полугодовой «забастовки», так что на III-м курсе весь наш выпуск (поступления 1908 г.) был в сущности два года. Гибкость существовавшей системы позволила мне, хотя и с задержкой, закончить В. Ж. К. по группам физики и астрономии к весне 1914 года. При этом надо особо отметить зиму 1913–14 года, когда редкие недосданные экзамены чередовались с особенно большой общественной работой в Астрономическом кружке В. Ж. К.

Астрономический кружок (1910–1916)

Мне повезло в том отношении, что в первый же год моей студенческой жизни был организован Астрономический кружок, участие в работе которого, сперва как рядового члена, а с осени 1911 г. — в роли председательницы его, дало мне в научном отношении не меньше, чем лекции нашего проф. А. А. Иванова по разным отраслям астрономии. Осенью 1909 г. в большом амфитеатре X аудитории состоялась организованная Астрономическим кружком лекция пулковского астронома Г. А. Тихова о Марсе с демонстрацией полученных им через светофильтры снимков этой планеты. Слушательниц со всех факультетов собралось столько, что стояли в проходах, сидели на окнах. На меня этот доклад произвел сильное впечатление. На ближайшем деловом собрании Астрономического кружка я взяла себе одну из предложенных тем для доклада. Эго были «Гипотезы происхождения лунных гор». Доклад предполагался весною 1910 г., но жестокий бронхит уложил меня в постель; у врача было подозрение на туберкулез легких. На лето я взяла из библиотеки много литературы о Луне, как обычно, окрепла за лето физически, и осенью сделала доклад со многими диапозитивами, который понравился и руководителю кружка А. А. Иванову, и другим. В маленькой группе астрономичек никому не известная слушательница за один день всплыла на поверхность и приобрела авторитет. Поэтому не удивительно, что через год после этого, когда была арестована и выслана на север первая председательница Астрономического кружка Нина Николаевна Неуймина, общее собрание членов кружка почти единогласно выбрало меня председательницей, хотя к общественной работе у меня было мало склонности и никакого опыта в этом отношении. Но довольно быстро работа захватила меня как из интереса к астрономии, так и из желания сохранить жизнь тому кружку, основательница которого пострадала и разлучена с нами без надежды продолжать свои учебные занятия. В кружке устраивались в воскресные дни экскурсии для всех желающих студенток в Пулковскую обсерваторию для обозрения ее инструментов в дневное время. На крыше 7-этажного здания В. Ж. К. велись занятия по изучению звездного неба, по определению широты места и практическому решению других задач космографии. В пасмурные вечера все это заменялось обучением фотографировать и обрабатывать снимки, производить необходимые простейшие вычисления. Показывали в ясную погоду в небольшой переносный телескоп Луну, сравнивая изображение с картой Луны; смотрели двойные звезды и звездные скопления. Днем, конечно, были лекции, семинары, практикум по физике. В общем, я проводила на Курсах весь день с 9 ч. утра и часто до позднего вечера, а дома только ужинала и ночевала.

Тетя Анна (1913)

Если я заболевала — все это резко обрывалось, и меня «ссылали» к одинокой тетушке моей Анне Даниловне Коноплиной в г. Лугу, где у нее был дом, 2 огромные собаки — сенбернары и 2 коровы. В периоды ладожского ледохода особенно опасно было мне оставаться в Питере, и забрав лекции для подготовки к очередному экзамену, я являлась к болеющей уже тетушке, где очень быстро поправлялась от сидячей жизни и парного молока. Тетя Анна мечтала выдать меня замуж, но при своем большом уме скоро поняла, что я в свои 23–24 года являюсь еще ребенком, которого невозможно лишить любимых «игрушек», иначе он зачахнет. Я избегала ходить в гости с тетушкой и заводить знакомства. Она оставила меня в покое, решив, что долго я с моим плохим здоровьем не проживу. Лишила меня права наследовать ее имущество, чтобы после ее и моей смерти оно не ушло на сторону к дальним родственникам. Сделала завещание в пользу своего брата, моего отца, которого считала долговечнее меня. Тогда это стоило довольно больших денег. Как бы удивилась она, что я теперь дожила до глубокой старости и увидела столько прекрасного и интересного в своей жизни! Скончалась она 21. XI. 1913 г. в моем присутствии, не выпуская моей руки из своих холодеющих пальцев, — очень она меня любила! Наша семья сделалась сразу обладательницей прекрасно построенного двухэтажного дома, правда, заложенного и перезаложенного, в котором жил отставной генерал с семейством; сарая, наполненного самым разнообразным барахлом, накопившимся за 30 лет, и упомянутых 4 животных. И все это в городе, прекрасном по климату и сосновому целебному воздуху, но на расстоянии 120 км от Петербурга. Поезд шел туда 4 часа. Никому из нас троих не было желания ломать привычный уклад жизни и переезжать в Лугу. Мелкие вещи и кое-что из мебели можно было перевезти в Питер, но как быть с собаками и коровами? Первых пришлось подарить соседям, а коров отдать временно на «полный пансион» в находившееся напротив Реальное училище принца Ольденбургского, где коров кормили в обмен на их молоко. Потом явилась «покупательница» и увела их в деревню, но обещанную плату пересылала по частям так неаккуратно, что дотянула эту выплату до войны 1914 г., когда о таких «мелочах» не хотелось думать. Пишу эти подробности, чтобы подчеркнуть непрактичность нашей семьи и большую беспомощность при встрече с затруднениями, что особенно сказалось во время дальнейших исторических событий.

Подготовка к затмению и окончание В. Ж. К. (1913–1914)

Пока не началась война, в 1913–14 учебном году, все еще было спокойно и безмятежно. На курсах я буквально разрывалась на части: пора было уже сдавать последние оставшиеся экзамены, а впереди было затмение 8/21 авг. 1914 г. — наше «русское» затмение, полоса полной фазы которого проходила от Риги до Крыма, и к нам должны были приехать многие зарубежные экспедиции. Русское астрономическое общество, Физическое общество готовили серьезные программы наблюдений, строили приборы, тренировали будущих наблюдателей. Во главе этих серьезных приготовлений была, конечно, Пулковская обсерватория. Астроном Г. А. Тихов построил специальный прибор — «четверной коронограф» — для одновременного фотографирования солнечной короны через 4 разного цвета светофильтра. Готовились к затмению и любительские организации: Русское общество любителей мироведения и Астрономический студенческий кружок университета. Мог ли остаться в стороне наш девичий астрономический кружок? Это было совершенно невозможно! А работы было очень много: надо было собрать денежные средства на постройку приборов, выработать программу наблюдений по своим силам, подготовить наблюдателей, построить приборы, достать хронометры и универсальный инструмент для определения широты и долготы, выбрать пункты наблюдений в полосе полной фазы, организовать сами экспедиции в каникулярное время (летом 1914 г.). Наши Курсы, хотя и имели почти ту же программу занятий, что и университет, и многие предметы читали те же профессора, однако не давали тех «прав», как университет, и окончившие студентки получали не диплом, а свидетельство об окончании. Для получения диплома надо было подвергнуться экзаменам в самом здании университета вместе с оканчивающими студентами, причем весною 1914 г. впервые к таким государственным экзаменам были допущены и женщины. При этом студентам университета полукурсовые экзамены засчитывались, а нам — нет, и нам снова приходилось их сдавать, не считая общих для всех — государственных. Напряжение было очень большое, так как времени для подготовки оставалось мало. На одном экзамене, не успев как следует повторить материал, я стала в тупик. Не помня хода требуемого доказательства, попробовала импровизировать. Это удалось, но времени и сил ушло много. Профессор Внимательно прочитал поданную ему работу и, улыбнувшись, сказал: «Что ж, можно и так доказать!». И обратив взор на пачку зачетных книжек, лежавшую перед ним, спросил: «Ваша фамилия?», — но на этот простой и привычный вопрос ответить мне в ту минуту оказалось труднее проделанного доказательства: от истощения я не могла вспомнить собственной фамилии!

Н. М. Субботина (1914)

Конечно, мне не удалось бы как следует подготовить наш кружок к наблюдению затмения даже при помощи моих усердных помощниц: секретаря кружка Марии Николаевны Абрамовой и библиотекаря его Наталии Михневич, если бы не явились в этот период мне на помощь еще и две мои тезки: упоминавшаяся уже Нина Николаевна Неуймина, возвращенная из ссылки (но без права обучения на В. Ж. К.), и Нина Михайловна Субботина, о которой необходимо сказать несколько слов. Дочь главного инженера Сормовского завода, любимица всей многочисленной семьи, в 8-летнем возрасте она заболела тяжелой формой скарлатины. Приговор лечивших ее врачей не оправдался: она выздоровела, но лишилась при этом слуха и свободного употребления парализованных ног. Ходила на костылях с детства до глубокой старости. В семье было сделано все возможное для развития и обучения ребенка, оказавшегося очень талантливым. Она могла читать и писать на нескольких языках, прекрасно знала математику, историю, могла часами работать в архивах Публичной библиотеки и в Пулковской обсерватории. В их имении под Можайском была для нее построена небольшая обсерватория, и она систематически наблюдала солнечные пятна в течение 60 лет. Была вольнослушательницей В. Ж. К., приезжала на лекции с сестрой, которая на пальцах сообщала Н. М. объяснения профессора, а чертежи и формулы Н. М. сама списывала с доски. Написала она очень хорошую популярную книжку об ожидавшейся в 1910 г. комете Галлея и получила за нее медаль Русского астрономического общества. Но самое главное для нас заключалось в том, что она уже многократно наблюдала полные солнечные затмения, даже ездила для этого в Испанию. Меня с ней познакомили, и наш кружок приобрел очень ценного помощника. «Три Нины» образовали Солнечную комиссию, которой удалось и средства собрать — для чего была устроена платная публичная лекция проф. А. А. Иванова о затмении, и несколько приборов построить, получив, например, из Пулкова хорошее небольшое зеркало для коронографа. Было решено устроить от кружка В. Ж. К. три экспедиции: в Ригу, Киев и в Крым. Словом, размах был такой «грандиозный», какого не было и у Астрономического кружка в университете, и даже в Обществе любителей мироведения. Мы поддерживали связь и с этими двумя родственными организациями.

Экспедиция в Отузы (1914)

По намеченному плану Н. М. Субботина, М. Н. Абрамова и я должны были составить ядро крымской экспедиции. Мы решили приехать на место наблюдения заранее, чтобы не спеша определить широту и долготу и, может быть, подготовить несколько человек из местной интеллигенции и учащихся старших классов для производства простейших наблюдений во время затмения. Помещение, где мы могли поселиться, было нам известно еще весною, и мы имели полную возможность приехать в село Отузы, между Судаком и Феодосией, около 1.VII. Поселились мы в прекрасном помещении, предоставленном нашей экспедиции друзьями Н. М. Субботиной, у подножия горы Папас-Тепе, на берегу незначительного горного ручейка, ознакомились с местностью, выбрали подходящее для наблюдений место в горах и стали подготавливать свои приборы и поджидать остальных членов экспедиции. Но совершенно неожиданное явление природы нарушило наши первоначальные планы. Сильнейший, «тропический» ливень в один час превратил наш безобидный ручеек в бушующую реку. При свете молнии мы наблюдали, как поток нес мимо нашего дома полуразрушенные жилища местных жителей — татар и с корнем вырывал столетние тополя, вблизи находившиеся. С террасы была унесена водой вся мебель, разрушены перила, и неприятный грохот разрушающегося фундамента нашего обиталища заставил позаботиться о собственном спасении. Соорудив пирамиду из стола, стула и ящика, мы водрузили на самый верх драгоценный чужой хронометр, подняли повыше другие приборы и ушли по горло в воде на соседнюю гору, где нас приютили переночевать. На другой день выяснилось, что дорога к намеченному месту наблюдения, лепившаяся по склону крутой горы, смыта ливнем и что размеры бедствия, охватившего несколько округов, очень велики: снесены мосты, разрушено много жилищ, уничтожен весь будущий урожай фруктов, прервано телеграфное и почтовое сообщение. До этого бедствия предполагалось, что нам легко удастся найти материал (кирпич) и рабочих, чтобы построить столбы для установки инструментов, но теперь даже за большие деньги это было невозможно сделать, так как многим надо было чинить и восстанавливать разрушенные жилища.

Обойдя окрестности, мы решили: во-первых, разделить экспедицию на два отряда с расстоянием между ними в несколько километров на случай не совсем ясной погоды и, во-вторых, одному отряду расположиться на заброшенном кладбище, где крепкие каменные надгробия могли нам заменить кирпичные столбы. Получив на это разрешение от церковного старосты, можно было уже начать определение широты места по звездам. Для этого мне надо было и ночевать несколько дней на кладбище, так как оно находилось довольно далеко от дома и носить инструмент и хронометр было бы сложно и тяжело. С удовольствием вспоминаю я прекрасные звездные ночи в полном одиночестве и глубокой тишине и сладкий сон под утро в ароматном ковыле между могил.

Начало войны (1914)

Едва оправившись от потрясения после ливня, нам пришлось пережить новую тревогу: 19.VII Германия объявила войну России. Что делать? Ехать немедленно по домам или дожидаться здесь затмения, к которому готовились два года? Двигаться в дорогу в разгар мобилизации тоже весьма опасно и сложно, с чужими приборами, с больной Н. М. Субботиной. Решили остаться здесь, пронаблюдать затмение, а затем уже ехать. Но в народе, потомках поселившихся здесь в давние времена греков, стали появляться неблагоприятные о нас слухи. Пылкая фантазия, бедствия от урагана, комета на небе и известие о войне создали легенду о том, что приезжие девушки — колдуньи. Они, мол, направили трубы на небо, притянули ими тучи, и пошел ливень. И спят небоязненно на кладбище. Да еще впереди предстоит что-то страшное, когда среди дня будет темно, исчезнет солнце, а появится ли оно опять — еще неизвестно. Вернее всего — надо прикончить этих ведьм, пока не поздно. Уважаемый в этих местах генерал Н. А. Маркс, предоставивший нам помещение, узнав все это, собрал в кофейной обитателей двух деревень и на местном наречии прочитал им лекцию о затмении, делая упор на то, что приехавшие ученые девушки должны считаться гостями, которых необходимо всячески оберегать. Отчасти его слова подействовали, и до затмения решили нас не трогать. Но проходя через поселок, мы замечали, что женщины прятали от нас за спину своих ребятишек, оберегая их от нашего «дурного глаза».

Затмение (1914)

Настал долгожданный день затмения, 8.VIII. Безоблачное с утра небо стало понемногу покрываться облаками, так что солнце приходилось ловить в «окошки» между ними. Приборы и наблюдатели находились в двух местах: в горах — Н. М. Субботина и М. Н. Абрамова со своими «ассистентами», на кладбище — я и приехавшая чуть позднее нас бестужевка Е. П. Соловская. Кладбище было отгорожено от большой толпы веревкой на колышках, и по нашей просьбе хранилось кругом глубокое молчание. К моменту полной фазы небо около солнца освободилось от облаков, и все наблюдения были выполнены удачно. В телескоп я видела прекрасную корону Солнца, как бы в 3-х измерениях простиравшуюся на 2 солнечных диаметра, нежно-розовые протуберанцы на тонкой «ножке». Были отмечены моменты контактов. Удачно зарисована цветными карандашами корона. Наблюдались «бегущие тени» и поведение птиц и животных. Фотограф-любитель получил при неподвижном аппарате отчетливый снимочек короны. Словом, вся программа была выполнена. Теперь надо было еще записать все под свежим впечатлением и итти на встречу с другой группой. Там тоже наблюдали благополучно, а совсем недалеко от Н. М. Субботиной находившаяся иностранная экспедиция потерпела неудачу — облако закрыло солнце в самый момент полной фазы. В Феодосии на обратном пути мы узнали, что нам привалило исключительное счастье: почти все съехавшиеся в Крым экспедиции, русские и заграничные, затмения не наблюдали из-за облаков.

Доклады (1914)

Приехав в Питер, мы успокоились, что на фронте дела наши не плохи, и эвакуироваться из Петербурга не нужно. Но оказалось, что из-за войны наблюдения затмения сильно пострадали: А. А. Иванов совсем не поехал в экспедицию, так как единственный сын его был призван в армию. Пулковская экспедиция, правда, выезжала в Ставидлы Киевской губернии, но в момент затмения солнце было за облаком. Г. А. Тихов так был огорчен неудачей, что избегал говорить о затмении. Наша скромнейшая экспедиция собрала научных наблюдений больше всех других благодаря ясному небу и раннему приезду на место работы. Определение широты и долготы места и определение контактов требовали от меня длительных вычислений, что и дало материал для дипломной моей работы. Описание же самого затмения и наших приключений было доложено на заседании Русского астрономического общества М. Н. Абрамовой (от имени Н. М. Субботиной) и мною. Председательствовавший Сергей Павлович Глазенап в заключительном слове отозвался с большой похвалой о нашей работе и обратился с просьбой написать о ней статью для «col1_6». Пришлось его поблагодарить и отказаться, так как такая статья была уже обещана для журнала «Мироведение». Это была первая моя печатная работа[1]. Еще года два я продолжала исполнять обязанности председательницы Астрономического кружка.

Аспирантура (1915–1916)

С 1 января 1915 г. двум закончившим астрономичкам — Е. С. Ангеницкой и мне — было предложено остаться при Курсах «для подготовки к научному званию». Мы получили право работать на рефракторе, занимаясь фотографированием и фотометрией Луны с помощью клинового фотометра. Летом впервые мы обе получили командировку в Пулково, где с нами терпеливо и охотно занимался Г. А. Тихов, обучая фотографированию небесных объектов, наблюдениям на своих приборах и работе в библиотеке. Это лето 1915 г. отмечено еще горестным событием — кончиною 2.VII моего любимого деда-математика, Григория Ивановича Морозова. Его памяти было посвящено заседание РОЛМ с моим докладом о его трудах («Мироведение», № 33).

Зимой 1914–1915 гг. начала я преподавать в средних школах математику и физику. Мой полудетский вид не располагал к хорошей дисциплине в классе, а когда еще я заболела корью (вторично), то в учительской не обошлось без добродушных насмешек на мой счет. В Пулкове мы с Е. С. Ангеницкой снова работали и летом 1916 г., продолжая начатые ранее небольшие исследования. До 1 января 1917 г. жизнь текла по-старому: преподавание в школах, наблюдения на обсерватории, чтение литературы для магистрантских экзаменов; только с продовольствием становилось все труднее. И настроение было у всех тяжелое, предреволюционное.

Переходный период (1917–1918)

С 1.1.1917 г. прекратилась и моя аспирантура на В. Ж. К. Мне удалось все же выполнить небольшое исследование по теории движения метеоров, и А. А. Иванов предложил напечатать его[2]. Оно вышло из печати уже после февральской революции, когда в Пулкове собрался астрономический съезд. Я очень сожалела, что не смогла на нем присутствовать, так как лежала в постели с брюшным тифом. Впрочем, скоро вполне утешилась, так как получила от члена съезда В. Г. Фесенкова письмо, в котором он просил «господина Штауде» попытаться решить вопрос о том, можно ли объяснить яркость свечения ночного неба полетом мельчайших метеоров. Так как для такого исследования не нужно ни приборов, ни изучения литературы, то им очень удобно можно заниматься, лежа в постели, когда есть и досуг, и одиночество. Я согласилась и увлеклась этим делом. Вопрос свелся к сложной формуле с двойным интегралом. Я долго мучилась над тем, как его взять, — и какая же была у меня радость, когда он превратился в простенький и изящный двучлен! Но это удалось мне лишь через полгода, а в печать эта работа попала только в 1921 г.[3]. Пока же я все лежала с непонятным для врача повышением температуры. Так и поехали мы в Лугу, в отстроенную из сарая избушку.

С осени 1917 г. папа устроил мне уроки в 1 Реальном училище и в 5-й гимназии, где и сам преподавал. В 5-й гимназии мои уроки были даже не у малышей, а я читала космографию в старшем классе. Помню, как мы вдвоем с папой пошли пешком на уроки в день 25 октября, но пришлось вернуться, так как мосты были разведены для пропуска «Авроры». Пришлось отсиживаться несколько дней дома.

Жизнь перестраивалась. Жильцы трех огромных домов графа Бенигсена, в одном из которых мы жили, выбрали из своей среды домовый комитет, который ведал доставкой и распределением продуктов по карточкам, охраной у ворот (даже моя пожилая мама сторожила… с муфтой вместо оружия) и всеми текущими делами по дому. На Рождество даже была устроена елка для ребятишек с их выступлениями и выдачей им гостинцев. Для общих собраний была выделена квартира в подвале, и вечерами там отплясывала молодежь, согреваясь после торговли газетами на морозе. Многие оказались безработными и существовали случайным заработком. Потерял почти все свои уроки и отец, а я зарабатывала в нескольких школах «миллионы» и осьмушки фунта несъедобного колючего хлеба на завтрак. С наступлением каникул в школах мы переехали в Лугу. Там нас многие знали, папа устроился на работу в канцелярии штаба местного полка. Приняли и меня в качестве машинистки-ученицы и даже через некоторое время выдали мне свидетельство. Пробовали мы и развести огород. Но так как на участке нашей дачи было очень много тени, а опыта не было совсем, то кочаны капусты не завернулись, а все растение вытянулось; морковь же и прочее повылезло из земли. Словом, это была карикатура на огород. Однако осенью мы собрали всю ботву с собою, и из зеленых листьев капусты получалась на завтрак прекрасная солянка. На наш, неизбалованный тогда вкус, конечно. Преподавание во многих школах почти не оставляло сил и времени для научной работы. На заседаниях Общества любителей мироведения я бывала, и это все. Большим сюрпризом было для меня оставление в аспирантуре и теперь уже со стипендией при В. Ж. К. с осени 1918 г. и почти одновременное с этим с 1.Х зачисление в штат Института имени П. Ф. Лесгафта. Основанная этим ученым биологическая лаборатория была к этому времени расширена и превращена в Институт, во главе которого стал известный революционер-шлиссербуржец Николай Александрович Морозов. У него были некоторые замыслы трудов, где требовались астрономические вычисления, и в составе Института возникло астрономическое отделение. Туда меня и пригласили на должность старшего научного сотрудника. Объем обязательной работы был невелик, и выполнив порученные мне вычисления, я могла свободно заниматься чем угодно. Раз в неделю приезжал из Пулкова, а иногда приходил пешком из-за трудностей с транспортом Г. А. Тихов, у которого всегда были начатые интересные работы, к которым он охотно привлекал добровольцев. В скором времени я сделалась его постоянной помощницей. Эта служба была вполне совместима с аспирантурой при В. Ж. К., так как последняя заключалась лишь в теоретической домашней проработке рекомендованных пособий для защиты магистерской диссертации. На фоне этих трудностей послереволюционного времени ликовала моя душа о том, что сбывается почти немыслимое, и мне открыта дорога быть астрономом. Золушка уже ощущала свое превращение в принцессу.

Любань (1919)

К весне мы все основательно устали и изголодались (конина была большой редкостью). По примеру знакомых попытался папа раз поехать в окрестные деревни поменять некоторые вещи на муку, но ничего из этого не получилось, только его чуть не вытолкнули в пути из теплушки ехавшие в ней мешочники; устал, простудился и заболел желудком. Пришлось положить его в больницу Марии Магдалины на 1-й линии Васильевского острова, где он немного окреп, отлежавшись. Питался в больнице, и я еще приносила ему его порцию супа из I Реального училища. Но это было лишь временное подкрепление. Надо было что-то предпринимать. Дачка-сарай в Луге была национализирована, и мебель оттуда вывезена. Поэтому я охотно согласилась, когда в училище мне предложили поехать в детскую колонию близ Любани воспитательницей на летнее время, а может быть, остаться там и на зиму. Ребятишек вывозили из Петрограда вследствие продовольственных затруднений, и училище на станции Любань и в ее окрестностях организовало несколько детских колоний. В Институте имени Лесгафта мое начальство не возражало против моей отлучки на летнее время. Мне поручили человек 30 детей младших классов на вокзале и обещали, что в Любани нас встретит представитель колонии с подводами для доставки нас в филиал за 18 км от железной дороги. Однако никто нас не встретил. После многих волнений и хлопот нам дали несколько подвод и одного кучера, так что некоторые мальчики получили удовольствие править лошадью, и мы двинулись к месту назначения. Заведующая отделением, средних лет женщина, удивилась нашему приезду — оказалось, что в колонии совершенно забыли о нашем приезде в этот день. Такое начало не обещало ничего хорошего. Меня беспокоило и то, что по уговору с училищем должны были приехать сюда и мои родители. Через несколько дней появились и они, сняли комнату в деревне, а питаться 3 раза в день приходили к нам. Это было довольно трудно — шагать в любую погоду и видеть косые взгляды заведующей и невежливость ребятишек: если некоторые из них вставали, чтобы уступить папе свое место, то заведующая запрещала им это. Мама старалась внести свою долю труда, обучала их хоровому пению, аккомпанируя на пианино, но они дразнили ее, называли «ква-ква-ква» (есть детская песня — «Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки» — с таким припевом). Мне приходилось дежурить круглосуточно в общежитии у девочек без выходных дней. Относились девочки ко мне неплохо, но большой близости не было. Неосторожно я выкупалась раза два в стоячем пруду при заходе солнца и сильно заболела.

Кроме общей простуды у меня появилось много нарывов на ногах, так что я совсем не могла ходить. Мама стала настаивать на том, что пора отсюда уезжать. Хотя заведующая очень уговаривала меня остаться на зиму: «Ну, как Вы прокормите в городе своих родителей?!», — я все же решила ехать: и полечиться, и вернуться снова к прерванной научной работе. Ведь я же все-таки старший научный сотрудник и должна еще готовиться к магистерским экзаменам.

Доклад в Пулкове (1919)

В. Ж. К. были слиты с университетом («Трепетун» с «Перпетуном», т. е. III-й Петроградский университет с I-ым). Аспирантуру надо было продолжать уже в этом объединенном учреждении. Наш научный руководитель по астрономии на В. Ж. К. А. А. Иванов был назначен директором Пулковской обсерватории. Он делал попытки оживить научное общение между сотрудниками. Наблюдения велись по инерции строго по выработанным программам, но поднять маститых ученых на доклады оказалось трудным: мысли были заняты огородами на своих участках и беспокойством в связи с общим положением в стране. Юденич подошел уже совсем близко к Пулковским высотам. «Если отказываетесь делать доклады все вы», — обратился к своим подчиненным новый директор, — «тогда я приглашу докладчика из города!». И пригласил… меня, начинающего еще астронома, девчонку, которая недавно экзаменовалась у этих пулковских знаменитостей (А. А. Белопольского, С. К. Костинского и др.) И милые пулковцы, ничуть не обидевшись, все собрались к назначенному часу слушать мой лепет [4]. Но прежде скажу, как трудно было мне попасть в Пулково. Выехать из Петрограда можно было только по командировке учреждения, заверенной в райисполкоме, о чем делалась пометка в трудовой книжке. Но незадолго перед тем я была в Пулкове, и это было отмечено. Когда я явилась накануне доклада снова в исполком, на меня прикрикнули: «Значит, это тебе одной надо ездить за продуктами, а другие пусть голодают?!», и разрешения не дали… Что делать? А доклад в Пулкове уже назначен. Я пришла домой, надела другое пальто, надвинула на глаза шапку и снова пошла в ту же комнату, но стала в очередь к другому дежурному. По счастью, он с кем-то заговорился и пришлепнул мне печать без особенного внимания. В Пулкове я стояла перед ученым собранием с большим чувством неловкости, но слушали все так внимательно, смотрели ласково, вопросы задавали так серьезно, что я совсем ободрилась. Вдруг раздался пушечный выстрел… Некоторые встали, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, что военные действия происходят уже совсем близко. Ехать в этот день домой было уже темно, я осталась ночевать, как обычно, у милых Тиховых. Жена Г. А. Людмила Евграфовна, угощая пирогом из «картофельного теста» с морковной начинкой, промолвила: «Нам бы очень хотелось, дорогая Ниночка, чтобы Вы погостили у нас еще несколько дней, но боимся задерживать Вас, а то мама с папой будут о Вас беспокоиться. Завтра утром обсерваторская лошадка довезет Вас до станции». Действительно, еще успела довезти, хотя кругом уже видны были пожары селений и слышалась стрельба. В Петрограде рыли окопы даже на центральных улицах. Мои успехи развили во мне большую самоуверенность. Никто, собственно, не торопил меня с магистерскими экзаменами. Всем было тогда не до меня. И надо было бы мне спокойно получать свою стипендию. Но мне это казалось нечестным. Хотелось во что бы то ни стало сдать хоть один экзамен. Прочитала я все добросовестно, но разве мыслимо запомнить выводы всех доказательств в многотомном курсе? Да я еще и качалась от голода. Папа снова заболел и лежал в той же больнице, где был весной. Мы с мамой ютились в одной комнате, отапливались«буржуйкой», а в других комнатах было ледяное царство с замерзшими фикусами высотою до потолка. Можно ли было как следует сосредоточиться? Но я рискнула, 13 декабря был экзамен по механике, который я сдала только на «удовлетворительно». И по совести, большей отметки я и не заслуживала. Теперь предстояли еще экзамены по математике и самый ответственный — по астрономии.

Кончина папы (1920)

К новому 1920 году папа сделал нам трогательный подарок — от своего больничного рациона сэкономил для меня и мамы по кусочку пиленого сахара. Чувствовал он большую слабость, но бодрился и уверял, что ему лучше. Мы навещали его довольно часто, но в последние дни 1919 г. несколько дней у него не были. На Рождество пошли поздравить, но в больнице его не оказалось, и нам объяснили, что дня два назад его и некоторых других больных перевезли в другую, Покровскую больницу.

Это было довольно далеко, и в этот день мы не поехали разыскивать папу на новом месте. Отправились на другой день, 8 января. Узнали, в какую палату его поместили, вошли туда, и больные сразу нам сообщили, что он вчера скончался. По-видимому, он простудился после переезда в трамвае, который долго стоял на каком-то перекрестке, а мороз был сильный. Мы нашли его среди других покойников, раздетого, с номерком на ноге. Выражение лица было мирное и спокойное. Предстояло много хлопот. Место на Смоленском кладбище у отца было внутри ограды, где была похоронена тетя моя Мария Даниловна Башилова. За рытье могилы надо было расплачиваться хлебом, и мы должны были отдать свой двухдневный паек. При большой смертности в городе отпевать отдельно духовенство не имело возможности, и мы согласились на общее отпевание. Обмыть и одеть к следующему утру нам обещали в больнице. И вот настало это памятное утро. Был лютый мороз, ясно; ярко светила Венера. Мы шли по пустынным еще улицам. Главным было горе, сознание своей вины перед папой, что были часто к нему невнимательны, и никогда не сможем теперь загладить это. Гроб везла из больницы на кладбище какая-то лошадка. Подвезли гроб к храму Смоленской иконы Божьей Матери. Трудно описать, что мы здесь увидели. Храм был полон открытых гробов, около каждого стояла свеча; гробов было так много справа и слева от нашего, что свечи образовали светлую дорожку, как будто от отражения во множестве зеркал. В этом зрелище была какая-то умилительная и трогательная красота. Наше личное горе растворилось в этой скорби множества присутствовавших здесь людей, хотя и совершенно нам незнакомых.

Потекли грустные и трудные дни.

Ученый паек (1920)

В ту зиму 1919–1920 года скончалось много ученых от недоедания и холода в домах. Погибли проф. Б. А. Тураев, очень талантливый молодой ученый-астроном М. А. Вильев и много других. По идее М. Горького, для поддержания научных работников с марта 1920 г. была организована в Доме ученых на Миллионной улице выдача «ученых пайков», сперва для очень ограниченного числа людей. На весь Петроград было сперва отпущено лишь 100 пайков для крупнейших специалистов. Могла ли я попасть в их число? Смешно даже было бы об этом думать. Едва не провалилась на магистерском экзамене, не имею еще научной степени. И тем не менее получила этот знаменитый паек с первого дня его существования, и на совершенно законном основании. Как же это произошло? Каждому научному учреждению и даже обществу полагалось по разнарядке один или несколько пайков, в том числе и Русскому обществу любителей мироведения. «Штаб-квартира» его помещалась в здании Института им. Лесгафта, и председателем Общества был тот Н. А. Морозов, у которого я работала. Не раз выступала я с докладами на заседаниях Общества, печатала свои статьи и заметки в его журнале. Всем была памятна моя удачная экспедиция на солнечное затмение 1914 г. И вот совет Общества постановил единственный предоставленный им ученый паек присудить мне за «ценные наблюдения» во время этого затмения, что было засвидетельствовано и С. П. Глазенапом после моего доклада. Паек этот был прекрасный, достаточный и для многосемейного пожилого профессора. Давали даже шоколад, консервы, не говоря о картофеле, мясе и жирах. Раз в неделю отправлялась я на Миллионную с саночками, нарочно для меня сделанными друзьями-«мироведами», — легкими саночками на железных полозьях. Такое, прямо скажу, санаторное питание спасло жизнь маме и мне. Но очень грустно было сознавать, что папа его не дождался. Умер ведь он от сильного истощения, если не сказать прямо — от голода. Вскоре при Доме ученых открылась и баня, и прачечная. Лучшие врачи стали лечить нас и направлять в санатории и дома отдыха.

Весною того же 1920 года образовалось еще одно учреждение астрономического профиля — это Вычислительный институт, потом переименованный в Астрономический. До того времени все русские астрономы пользовались заграничными ежегодниками при наблюдениях светил: английским «Nautical Almanac» или германским «Berliner Jahrbuch». Теперь возникла мысль и даже необходимость выпускать свой собственный русский «Астрономический ежегодник». Во главе института встал талантливый молодой астроном Борис Васильевич Нумеров. Программа работ и штаты нового института были обширные. Почти все знакомые молодые астрономы были привлечены туда. Пригласили и меня. На лето центр тяжести работ был перенесен за город, институту предоставили помещение в одном из бывших дворцовых зданий нового Петергофа, у самого моря. Сотрудники переехали туда с детьми, мы прожили там лето с мамой. Я продолжала готовиться к экзамену по математике. Осенью он состоялся, но увы! — я его не выдержала… Ведь и питание было хорошее, и тепло, и спокойно. И было у меня уже несколько печатных работ. А почему не выдержала — сама не понимаю! Ведь на курсах даже у требовательной Веры Шифф всегда сдавала сразу, хотя иных она «гоняла» по 8–10 раз. Может быть, потому не сдала, что разбрасывалась, так как работала еще в двух институтах: у Лесгафта и в Вычислительном. Тогда совместительство не преследовалось.

Профессорское общежитие (1920–1922)

Провал на экзамене был большим конфузом не только для меня, но и для моих доброжелателей — мне уже были предназначены две комнаты в только что организуемом профессорском общежитии на Тучковой набережной, 12. Там же поместились такие корифеи науки, как проф. Гревс с семьей и проф. Кареев с женой. А предполагаемый «магистр» оплошал.

Переехать нам все-таки пришлось, хоть и совестно было. Квартира на 12 линии Васильевского острова была для нас двоих велика. Домовый комитет даже вселил нам двух матросов. Оставлять маму одну на целый день было неудобно, а на Тучковой набережной она была в кухне в обществе двух жен почтенных профессоров. После переезда я сразу воспользовалась своей «свободой» и проехалась в Москву на какой-то съезд. В Москве выяснилось, что специалисты и любители готовятся к экспедиции для наблюдения солнечного затмения 8.IV.1921 г., которое можно наблюдать в Мурманске и близ него.

Русское общество любителей мироведения в Петрограде решило послать и от себя наблюдателей туда же. Включили и меня в состав экспедиции. Всю зиму шла подготовка к затмению. Тогда было трудно и построить приборы, и достать продовольствие и теплую одежду, и выхлопотать разрешение на отдельный вагон. Все это с успехом выполнил начальник нашей экспедиции М. Я. Мошонкин. Наблюдения предполагалось производить на биологической станции в Александровске, на берегу Баренцева моря. Там нас ожидали. Однако перед самым отъездом оказались неприятности. Не помню уже почему, наш отъезд задержался на один день. В это время москвичи уже выехали в прекрасном классном вагоне и их прицепили к поезду, на который рассчитывали мы. Нам же досталась только теплушка, и то на другой день. Мне стало жутко, когда я приехала на вокзал и убедилась, что надо в марте месяце ехать за Полярный круг без всяких удобств, но отступать было невозможно. Итак, мы двинулись — 4 мужчин и 2 женщины. Вместо лежанок — ящики с приборами. Отопление — добела накаленная «буржуйка», вентиляция — настежь раскрытые двери. Сперва ехали благополучно — вблизи Петрограда путь был исправлен. Но чем дальше мы продвигались на север, тем больше попадалось нам искалеченных вагонов, валяющихся около пути. Видно было, что крушение поездов здесь не редкость, и обломки вагонов даже не убираются. Дошла очередь и до нас. Когда я дремала после обеда на своем ящике, произошел сильный толчок, вагон закачался, пролился суп из оленины, стоявший на печке. Оказалось, несколько вагонов сошло с рельс, и наше продвижение вперед стало невозможным, выяснилось, что поехала дрезина сообщить о катастрофе на ближайшую станцию. Через некоторое время пригнали навстречу другой поезд, в который пришлось переселяться со всем нашим астрономическим багажом. Из-за этого приключения мы потеряли несколько часов времени. Подъезжали к Мурманску с опозданием на 1,5 суток против намеченного. Вдобавок пароход, курсировавший между Мурманском и Александровском, ушел только что, и следующий рейс его будет только после затмения.

Солнечное затмение (8.IV.1921)

Не оставалось ничего другого, как остаться для наблюдений в самом Мурманске. Нашу «квартиру» поставили на запасный путь вблизи берега Ледовитого океана, и мы стали срочно проверять приборы в остающееся еще время. Условия жизни были почти такие же, как в пути. Разница была лишь в том, что два раза в сутки к нам приближался «рукомойник» — прилив соленой морской воды, когда можно было отмыть с лица и рук угольную пыль и сажу и освободиться от мусора, уносимого отливом. Вблизи нас не было никакого жилища, ни столовой. Мурманск тогда едва застраивался, к тому же только недавно отсюда ушли англичане. Погода нам не благоприятствовала: сильные ветры иногда катили наш вагон по рельсам, и его приходилось закреплять. Солнце показывалось редко, зато мы могли любоваться по ночам прекрасным северным сиянием. Питались олениной и тюлениной, которыми снабжали нашу экспедицию местные представители власти.

Наступил день затмения. Оно должно было быть только частным, т. е. небольшой серпик солнца должен был остаться; но можно было надеяться, что около темных краев Луны при наибольшей фазе удастся увидеть или сфотографировать слабое свечение солнечной короны. В 1914 г. я отчетливо наблюдала такое явление уже после окончания полного затмения. С утра было ясно; но чем ближе к затмению, тем больше стало набегать на солнце облаков, и тем плотнее они становились. Но никто не покидал своего места около прибора: так это принято в подобных случаях, хотя бы надежды на появление прояснения почти не было. Ветер усилился до урагана, и мы едва могли держаться на ногах, а закрепленный вагон покатился. Но терпение было вознаграждено. Небольшое «окошко» в тучах позволило сфотографировать явление в момент наибольшей фазы. На другой день я проявила полученные снимки и отчетливо увидела светлый фон короны темного края Луны. Однако после обработки снимка фиксажем эта интересная деталь пропала. Результаты этой, почти неудавшейся экспедиции, были напечатаны в журнале «Мироведение»[5].

Нас очень просили прочитать несколько лекций по астрономии в окрестных поселках. Когда настала моя очередь, был подан специальный небольшой пароход, который довез меня и моего помощника (других пассажиров не было) до рыбачьего села. В клубе, который имел вид большого сарая, собралось все население: рыбаки, жены их с грудными младенцами на руках, ребятишки всех возрастов, и даже… собаки! Не надеялась я на внимательность и дисциплину в таком оригинальном собрании, но ошиблась. Много мне приходилось читать популярных лекций и до того, и после, но такого интереса, таких умных вопросов я никогда и нигде не наблюдала. Даже тишина была полная. Мне представилось, что я нахожусь среди «Ломоносовых» — умных, волевых, наблюдательных, близких к природе и потому интересующихся астрономией.

Обратно выехать в Петроград оказалось не так просто: поезда ходили туда редко и очень загруженные. Наконец, нас согласились прицепить к длиннейшему воинскому поезду. Мы ехали в хвосте его, а впереди нас вагоны были наполнены солдатами. Останавливался поезд, когда и где хотел, часто среди поля. Постоит, постоит, а потом без звонка и поедет. В общем, продвигались медленно. Входить и выходить в теплушку надо было при помощи табуретки на веревке: поднимешься и за собой эту «лестницу» тянешь. Однажды ночью, еще за полярным кругом, в тайге, остановился наш поезд. Спутники мои все спят крепким сном. Мне захотелось размять ноги. Но едва я спустилась на землю, как поезд двинулся, быстро набирая скорость. Я побежала рядом с вагоном и кричу в глубину его: «Помогите влезть!» А табуретка на веревке болтается под вагоном… Но пока мужчины проснулись, закурили, обменялись мнениями — кто это кричал? — поезд «проскакал» несколько километров. А я осталась одна в тайге, ночью, без еды, без денег, в легкой драповой кофточке. Светила луна. Дружно квакали лягушки. Если потеряю присутствие духа, то заведомо погибну. Я постаралась вообразить, что ничего страшного не может быть — просто я гуляю при луне и сейчас окажусь в Павловске на музыке. Бодро пошла по рельсам — не сидеть же на мокрой кочке?! А сама прислушиваюсь к поезду. Вот во влажном воздухе как будто разносятся крики, поезд дает несколько свистков, замедляет ход и останавливается. Мозг пронизывает ужасная мысль: сошел с рельсов, наверное. И не виновата ли в этом наша табуретка, мотавшаяся между колес? Ничего себе! Прицепили нас к воинскому поезду, а мы устроили крушение! Но теперь-то уж я поезд догоню во всяком случае. Вдруг слышу: «Ау-у! Нина Михайловна!». Это меня ищут, бегут ко мне по рельсам мои рыцари и удивляются: «Да Вы живы! Целы! А мы боялись, не отрезало ли Вам ноги?». И рассказывают, что когда они проснулись, зажгли свет и убедились, что меня нет в вагоне, то не знали: как остановить поезд? как сообщить машинисту, что остался человек в тайге? Никакой связи не было, тормозов тоже. Начальник нашей экспедиции вышел на площадку, стал кулаками стучать в стенку соседней теплушки и кричать, в чем дело. Солдатики ничем помочь не могли, но сами стали стучать и кричать соседнему вагону. Так этот сигнал и пошел вдоль поезда, пока не дошел до паровоза. На другой день мои друзья были без голоса. А пока меня подцепили под руки и повели, как будто нечаянно упавшую. Попав в вагон, я почувствовала себя в нем очень уютно. На радостях всем выдали по 5 конфет к чаю. После этого мы без приключений доехали до Петрограда. На вокзале встретившие нас родные и друзья остерегались даже поцеловаться — так мы были черны от сажи и пыли. Самого младшего члена нашей экспедиции, 17-летнего Диму, дома сразу выкупали в соде с ног до головы.

Связь с заграницей (1921)

В этом же 1921 г. была напечатана моя работа[6], еще в 1917 г. выполненная по совету В. Г. Фесенкова. Когда в Вычислительном институте были получены иностранные астрономические журналы за последние годы, то оказалось, что в журнале «Astronomie Nachrichten» была напечатана статья немецкого специалиста по падающим звездам Хофмейстера, который вывел ту же самую сложную формулу с двойным интегралом, которая получилась и у меня. Но он не довел решения до конца, так как «не взял» этого интеграла, который у меня превратился в двучлен. Это меня порадовало, и чтобы показать немецкому ученому, что и у нас развивается метеорная астрономия в том же направлении, как и у них, я послала для него в редакцию «A. N.» оттиск своей работы, напечатанной по-русски. В ответ получила любезное письмо на немецком языке. Хофмейстер писал, что он насилу нашел переводчика, чтобы прочесть мою работу, просил обмениваться с ним трудами по общей нашей специальности — падающим звездам — и спрашивал моего разрешения напечатать от моего имени в «A. N.» то, что я ему прислала. Таким образом, не по моей инициативе, одна из моих работ оказалась напечатанной за рубежом[7], чего я принципиально избегала. Впоследствии и этот единственный случай был мне поставлен в вину.

Возврат домика в Луге (1921)

Члены Общества любителей мироведения читали много популярных лекций по астрономии. Я тоже принимала в этом участие как в самом Петрограде, так иногда и в других городах поблизости. Пришлось поехать и в Лугу. Мне было даже интересно посмотреть, в каком положении находится наша «дачка из сарая», побеседовать с соседями. Мы не были там с лета 1918 г. При наступлении Юденича белые побывали в Луге, потом дачку национализировали, вывезли мебель, кого-то поместили там. Соседи усиленно советовали мне хлопотать через Смольный о возвращении домика нам. Заявление мое поддержал и Метеоритный отдел Академии наук, и я получила резолюцию о том, чтобы жильцов из домика переселить, мебель нашу возвратить, а дачку передать нам в собственность. Повезла я этот документ в Лугу, и на двух подводах вернули нам отобранные вещи. Пришлось выселиться и «захватчикам», у которых не было даже ордера на эту жилплощадь. Они сказали, что уже предчувствовали эту неприятность, так как курица у них стала петь петухом, а это не к добру, как всем известно.

В конце года я вышла из состава сотрудников Вычислительного института — вероятно, потому, что мне трудно было совмещать работу там с моей службой в Институте им. Лесгафта и с общественной работой в Р.О.Л.М. Оба эти учреждения и небольшая обсерватория помещались в собственном доме Института им. Лесгафта по ул. Союза Печатников (б. Торговая, д. 25а). Так как центр тяжести моей работы переместился из университета в это помещение, то было уже неудобно продолжать жить на Тучковой набережной. В ночное время Николаевский мост разводился, и это связывало меня во время наблюдений или заседаний.

Мироведение (1922–1923)

Проведя с мамой лето 1922 г. в Луге, где в домике уже жили две очень милые особы, мы возвратились в Петроград и вскоре поселились там в том же доме и даже по той же лестнице, где находилась обсерватория Института им. Лесгафта. Это мне было очень удобно. Отношение ко мне было очень сердечное и заботливое. Отказавшись от мысли сдавать магистранские экзамены, я спокойно выполняла порученную мне Н. А. Морозовым вычислительную работу, и по поводу ее возникали у меня и собственные идеи. Развитие их превращалось в научные статьи, охотно печатаемые в «Известиях института Лесгафта». Общественная моя работа в РОЛМ тоже расширялась. Совету Общества пришла мысль увековечить память скончавшегося молодого астронома М. А. Вильева продолжением его труда — составления списка солнечных и лунных затмений для глубокой древности, т. е. продолжения в глубь веков знаменитого канона затмений Оппольцера. Это очень помогло бы историкам в их хронологических исследованиях. Объем этой работы очень большой, но, пользуясь вспомогательными[8] таблицами, ее может выполнять и неспециалист. РОЛМ вело переписку с большим числом любителей по всей России и решило предложить желающим из них участвовать в этих вычислениях. По смерти М. А. Вильева заведывание этим отделом было поручено мне, я вела переписку, посылала задания, получала обратно готовые вычисления, выверяла их и сдавала потом секретарю Общества для перепечатки на машинке. Кроме голых цифр и кратких к ним примечаний, ничего в этой переписке не было. Однако и это было мне потом зачтено за контрреволюционную агитацию (статья 58 Уг. кодекса), Был мне поручен еще отдел падающих звезд — печатались в журнале «Мироведение» мои инструкции любителям по этому вопросу, полученные наблюдения мною обрабатывались. Как и вся деятельность в РОЛМ, обе эти работы мне не оплачивались, но я считала себя обязанной помочь молодежи. Многие из молодых членов РОЛМ потом поступали в университет, и из них вырабатывались серьезные специалисты.

Способствовала этому и лаборатория Института им. Лесгафта, которою руководил упоминавшийся выше Г. А. Тихов. В эти годы — 1922 и 1923 — он в Пулкове разработал способ массового определения цвета звезд, пользуясь неточностью фокусировки своего инструмента — Бредихинского астрографа. На снимках звезды имели различный вид в зависимости от их цвета: «красные» — вид колечка, «голубые» — вид диска с темным ядром, промежуточные оттенки — среднее между двумя этими изображениями. Г. А. Тихов поручил мне разработать 10-балльную шкалу этих изображений, и по этой шкале в две руки определялись цвета тысяч звезд в избранных участках неба. Эта большая, задуманная Г. А. Тиховым, работа велась помощницами Г. А. и в Пулкове, и у Лесгафта. Конечно, я принимала в ней постоянное посильное участие.

Так протекала моя жизнь в 1922 и 1923 гг. Это был относительно спокойный и продуктивный период моей жизни. Упомяну еще о «Праздниках Солнца» в РОЛМ. Возникла мысль ежегодно в день зимнего солнцестояния отмечать поворот солнца на лето торжественным заседанием. В научных докладах сообщалось, что нового узнали люди за год о Солнце. Во втором, музыкально-художественном отделении, силами членов РОЛМ исполнялись романсы, читались стихи, посвященные Солнцу и звездам. На одном из таких заседаний (вероятно, 22.XII.1923 г.) старая моя учительница по гимназии Ю. П. Струве прочитала «Миф о Фаэтоне», прекрасно переведенный с латинского ее тяжело больной дочерью Е. А. Струве. Было однажды прочитано комическое стихотворение секретаря РОЛМ В. А. Казицына «Пятна на Солнце», где дружески высмеивались слабости членов совета, начиная с председателя Н. А. Морозова: «В науках он собаку съел, сидел в тюрьме, бряцал на лире», но вдруг решил, «что жил Спаситель наш Христос в IV веке… Мы этот грех ему простим — бывают и на солнце пятна!».

Шутка остается шуткой, но когда Н. А. Морозов стал выпускать один том за другим своего «труда» под заглавием «Христос» (всего было выпущено 7 томов), то серьезные историки возмутились. Вся установленная ими хронология объявлялась ложной. Античный мир будто бы не существовал совсем, а был создан фантазией средневековых переписчиков. Рамзес II и Христос — это одно и то же лицо, а затем и Василий Великий был отождествлен с ними. И все это без серьезных оснований, в пылу фантазии. Мы все понимали, что человек, пробывший в одиночном заключении 29 лет, не может вполне сохранить психическое здоровье, любили этого миролюбивого, ласкового человека, с которым так легко было работать, но соглашаться с его «выводами» было невозможно. На одном из общих собраний была устроена дискуссия на эту тему, и докладчик Н. И. Идельсон под общие аплодисменты возгласил: «Как бы мы ни любили Н. А., как бы ни уважали его, но Элладу и Рим мы ему не уступим!».

Мне было это особенно неприятно. Попросит, бывало, Н. А. подсчитать, когда было затмение такого-то года и где проходила полоса полной фазы, а потом на этом основании выведет свое «заключение» и в подстрочном примечании напечатает «глубокую благодарность» такой-то. С другой стороны, хотелось мне поработать в Москве в сильном коллективе Астрофизического института, во главе которого стоял В. Г. Фесенков. Поэтому я стала просить моих руководителей Н. А. Морозова и Г. А. Тихова предоставить мне длительную командировку без сохранения содержания от Института им. Лесгафта в московский Астрофизический институт. Не очень охотно, но согласие дали.

Наводнение (1924)

Мне удалось в 1924 году побывать в Москве и договориться о переводе, который должен был состояться весною, но затем по моей просьбе был отсрочен, чтобы мне пробыть часть лета в Пулкове для помощи Г. А. Тихову в некоторых его работах, которые он торопился закончить к Астрономическому съезду 1924 г., а часть лета прожить с мамой в Луге. Туда на лето приехали к нам старые наши друзья — бабушка с тремя внуками. Осенью 1924 г. в Москве был съезд астрономов, на котором и я должна была выступать с докладами. Билеты на поезд были уже взяты для всех направлявшихся в Москву ленинградских и пулковских участников съезда. Поезд отходил вечером. Но среди дня стала уже сильно подниматься вода в Неве и во всех ее рукавах и каналах. К вечеру она хлынула на улицы и стала быстро затоплять их. Это наводнение по своей силе было подобно тому, которое затопило Петербург в 1824 г. Наша квартира была во 2 этаже, и из окна видно было, как лодка плавала посреди двора, доставляя запоздавших пешеходов в подъезды. Лестница наша была покрыта водой много выше 1 этажа. Хотя Московский вокзал находился выше Торговой улицы и дальше от Невы, но чтобы попасть в него, надо было выйти из дому, а это было невозможно. Г. А. Тихов с Детскосельского вокзала добрался до Московского, промочив ноги. Мне же пришлось отложить отъезд. За ночь вода спала, но трамваи не ходили, так как на мостовых были разворочены рельсы, валялись камни и торцы. Пешком прошла я через весь город, чтобы отметить остановку билета. Около оперного театра сохли на солнышке статуи античных богов и декорации, подмоченные водою. На каждом шагу видны были следы вчерашнего бедствия. Впоследствии стало известно, что очень уже пожилой С. П. Глазенап вышел было из своей квартиры на Васильевском острове, чтобы ехать в Москву на съезд, но должен был вернуться из-за быстрого повышения воды на улицах. И он, и я приехали на съезд с опозданием на 1 или 2 дня. За эту поездку я окончательно договорилась о своем временном переезде в Москву, что в скором времени и произошло.

В Москве (1925–1927)

В Москве я пробыла 2 года и 8 месяцев (1.XII.24–15.IX.27), и это был очень хороший, продуктивный в научном отношении период моей жизни. Он совпал с тем временем, когда начал издаваться «Астрономический журнал», и уже в I томе его была напечатана моя работа по метеорной астрономии (ранее написанная); в каждом из дальнейших томов появлялись одна или несколько моих личных работ. В служебном порядке было мне поручено В. Г. Фесенковым измерить на микрофотометре серию ташкентских снимков Луны и затем совместно с П. П. Паренаго обработать эти измерения. Результат был напечатан и занял 90 страниц[9]. Ряд вспомогательных исследований для введения необходимых поправок при этой обработке печатался в виде моих статей в «Астрономическом журнале». Кроме этой основной темы была у меня и другая, для меня еще более увлекательная. Это разработка метода определения плотности воздуха и температуры его на больших высотах по наблюдениям яркости зенита во время сумерек. Идея эта была впервые предложена тем же В. Г. Фесенковым, но надо было ее развить и применить на практике. Этим занималась я совместно с упоминавшимся уже В. П. Ветчинкиным, которого интересовали верхние слои атмосферы с точки зрения авиации и даже космонавтики, которой он уже тогда уделял много внимания. В те годы за рубежом был получен по наблюдениям падающих звезд, казалось бы, парадоксальный результат, что на высоте 80–100 км температура воздуха больше, чем на 50–60 км. Надо было проверить этот вывод. Однако разработанный нами способ после обработки фотометрических наблюдений В. Г. Фесенкова привел нас к неожиданному подтверждению существования высоких температур вблизи 100 км и выше. Таким образом, рассчитывая опровергнуть найденные за рубежом результаты, мы помимо желания их подтвердили. Вскоре в Америке подъемы шаров-зондов дали возможность построить кривые зависимости температуры от высоты на основании прямых наблюдений, и эти кривые оказались очень похожими на полученные нами. Поэтому после некоторого периода скептицизма моя совместная с В. П. Ветчинкиным работа[10] возбудила интерес геофизиков и летчиков и была началом целой серии моих работ в дальнейшем. Были мною выполнены, тоже совместно с В. П. В., по специальному заказу АНО НИИ ВВС и напечатаны «для служебного пользования» две работы.

Мама и мои ленинградские друзья стали находить, что пора бы мне уже возвратиться из командировки. Маме, конечно было особенно грустно быть в разлуке со мной, тем более, что мое здоровье ухудшилось. Правда, была возможность ей переехать ко мне в Москву, так как к 1.1.27 г. у меня была уже собственная жилплощадь в Москве. Но ей, уроженке Петрограда, всю жизнь в нем прожившей, не хотелось расставаться с родиной и друзьями. Впоследствии она очень сокрушалась о том, что не переехала в Москву, — вероятно, в этом случае нам не пришлось бы переживать тех неприятностей, которые постигли нас в 1935 г. Так ей, по крайней мере, потом казалось.

Г. А. Тихов усиленно старался устроить меня на должность ассистента по астрофизике в Ленинградский университет, где сам он читал лекции. К весне я получила извещение о том, что моя кандидатура на эту должность утверждена, и с осени 1927 г. я должна приступить к исполнению своих обязанностей. Кроме Г. А. читал лекции по астрофизике еще один крупный пулковский специалист С. К. Костинский. Он излагал курс астрофотографии. Ассистировать я должна была и ему, вести практические занятия со студентами. Мне было высказано пожелание, чтобы я до начала занятий поработала у него в Пулкове, так как во время моего обучения этот курс не читался. Конечно, мне это было очень интересно и приятно. Ко дню своего рождения 18 мая 1927 г. я приехала на родину, мама позвала моих друзей во главе с Г. А. Тиховым, и было общее веселье (даже с танцами) по случаю моего возвращения.

Часть лета я отдыхала в Луге, а месяц проработала в Пулкове у С. К. Костинского. 29.ѴІ было солнечное затмение, для наблюдения которого Г. А. Тихов ездил в северную Швецию. В Пулкове оно наблюдалось как частное. Л. Е. Тихова и я пытались совместно его наблюдать [11]. Осенью еще раз съездила я ненадолго в Москву закончить свою работу. Мои милые помощницы неожиданно устроили мне «проводы» в здании института, сердечно простились мы с В. Г. Фесенковым и моими близкими друзьями В. П. и Е. Ф. Ветчинкиными, и московский период моей жизни закончился.

В Ленинграде (1928–1930)

Работа в ЛГУ отнимала у меня не очень много времени и сил, и я могла вернуться к прежней своей работе в Обществе мироведения. В Институте им. Лесгафта теперь я уже числилась не в астрономическом отделении, а во вновь открытом астрофизическом, которым заведывал Г. А. Тихов. Работа здесь состояла в руководстве занятиями практикантов; так как Г. А. приезжал из Пулкова всего на два дня в неделю, то в остальные дни сотрудники обращались в случае недоумения ко мне. Но лаборатория помещалась на седьмом этаже, куда подниматься мне было вредно. Поэтому в той квартире, где мы с мамой занимали две большие комнаты, была администрацией Института им. Лесгафта выделена еще одна небольшая комната для «филиала» лаборатории, оборудованная некоторыми приборами. Практиканты работали в ней, а в случае затруднения стучали в стену моей комнаты, и я вставала с постели и выходила в «лабораторию» для консультации. Кроме того, на лестнице на площадке четвертого этажа была поставлена скамейка для отдыха, если мне необходимо было подняться на седьмой этаж. Такой заботой и вниманием была я окружена в этом замечательном институте!

В 1929 г. завязалось у меня интересное знакомство с приехавшей из Полтавы на практику в Пулково Е. В. Лаврентьевой, с которой жизнь свела нас потом ближе.

Два учебных года благополучно проработала я в ЛГУ, а осенью 1929 г. оказалось, что я там «оставлена без поручений», без всякой мотивировки. Вероятно, было сокращение штатов. К этой неприятности прибавилось и другое. В «Мироведении» назревал раскол между «стариками» (к которым относилась уже и я в свой 42-й год жизни) и зеленой «молодежью», хлынувшей в гостеприимное Общество не только за получением знаний, но, как оказалось потом, и с намерением захватить влияние на дела Общества, и даже еще хуже: похитить для себя лично кое-что из библиотеки, инвентаря, а если удастся — и из денежных средств. Молодежь оказалась в значительной своей части беспринципной и неблагодарной. За основателями Общества начали следить, доносить на них, хотя никакого серьезного повода не могло быть. Общество было официально утверждено, получало государственную субсидию на издание журнала «Мироведение», никаких тайных собраний не бывало. Председателем его был известный и почитаемый «шлиссельбуржец» Н. А. Морозов. Надо сказать, что в 1929 и 1930 годах научные общества, особенно имевшие членов среди жителей провинциальных городов (а таким как раз и было Общество мироведения), привлекли к себе внимание следственных органов, и многие из обществ были закрыты, а главнейшие деятели их арестованы. Так произошло, например, с Обществом краеведения, и был в 1929 г. арестован краевед Даниил Осипович Святский[12]. Он же был и одним из основателей «Мироведения», очень активным членом совета и редактором журнала. Общество осиротело. Мы не знали, по какому делу арестован Д. О., и эта неосведомленность еще более угнетала нас.

Работа моя в 1930 году протекала только в лаборатории Г. А. Тихова. Чтобы успешнее выполнять ее, я переселилась туда, на 7-й этаж, а еду от мамы мне доставляли практиканты. Там образовался небольшой, но дружный и талантливый коллектив. Г. А. Тихов по-прежнему приезжал туда из Пулкова на 1–2 дня.

Аресты (1931)

Начался новый 1931 год тревожно: 4 января было арестовано несколько видных членов Совета мироведения, из числа «стариков», конечно. Через несколько дней — еще волна арестов. Настало 20 января. Приехал из Пулкова Г. А., договорился с нами, что пойдет на часок к Н. А. Морозову выпить стакан чаю, а затем будет у нас текущее научное заседание. Едва он ушел, а я прилегла отдохнуть на свою раскладушку, как вошла бледная и заплаканная уборщица и сообщила, что меня спрашивают: оказалось — следователь в форме НКВД предлагает мне пройти на квартиру, где я живу, для обыска. Он затянулся с 7 вечера до полуночи. У меня 2–3 хороших бинокля (подарки друзей — для наблюдения звезд), комплект журнала «Мироведение» за все годы его существования, папки с вычислениями. Следователь был вежлив, но все это связал в большой узел, чтобы увезти; порекомендовал взять с собою сахару и печенья, кроме подушки и прочего необходимого. Под конвоем меня повели и посадили в автобус, почти полный народу. Оглядевшись, я увидела там одного из наших студентов, который невозмутимо изучал какую-то книгу. На Шпалерной меня сперва даже не зарегистрировали, а прямо провели к другому следователю. Этот был грубоват, запугивал меня, требовал, чтобы я назвала своих знакомых. Беседовали долго. Потом, к утру уже, меня провели в регистратуру. На вопрос, сколько мне лет, я ответила «32», т. е. ошиблась на 10 лет. Из-за этого на другой день по телефону мои друзья (от имени мамы) долго не могли обнаружить, в какой тюрьме я нахожусь, — все сходится, а года не те. Потом догадались, что произошел у меня в мозгу «заскок». Меня же из регистратуры провели в «карантинную» камеру, полную народу. Поклонилась женщинам, как товарищам по несчастью. И вдруг слышу знакомый голосок: «Вы не очень-то здоровайтесь, а то нас рассадят!». Осматриваюсь — несколько знакомых лиц: жены «мироведов», мужья которых были взяты при втором туре арестов. Тоже члены Общества, но с докладами не выступавшие, а разливавшие чай на заседаниях совета. После бани нас развели по разным камерам, но одну из знакомых, старше меня по возрасту, поместили со мною вместе. И вызывали на допросы всегда одну сразу после другой. Камера была переполнена, притом по виду и разговору — очень интеллигентными людьми. Были родственницы известных профессоров, члены церковных двадцаток. Спали все на полу на сенниках. Несколько кроватей было, но на них, в порядке живой очереди, разместились «ветераны», сидевшие здесь много месяцев в ожидании приговора. А днем на кроватях сидели обедающие. Был, правда, и обеденный стол, и 2–3 табуретки, но что это на 80–100 человек? Камера была предназначена человек на 20. Питание было неплохое. Два раза в день давали суп с запахом иногда рыбы, а чаще мяса, и немного гречневой каши. Сахарный песок выдавался раз в месяц, понемногу. Впрочем, многие получали передачу и могли поделиться с соседками. Раз в неделю можно было получить из дома смену белья, лук, чеснок и кое-что из продуктов по особому списку. Обратно домой посылали грязное белье и собственноручную расписку в получении передачи. Вследствие большого переполнения в Доме предварительного заключения прогулки были сокращены — выходила на двор попарно вся камера сразу на 15–20 мин. ежедневно. В баню водили раз в 10 дней. Насекомых не было. В камере заключенные по очереди дежурили — мыли посуду и пол. В случае необходимости починить одежду можно было попросить у надзирательницы иголку с ниткой на несколько минут. Сидевшие не первый раз ухитрялись получать с воли иголку в куске мыла, а нитку заблаговременно вшивали в одежду вдоль подола в несколько рядов. Большинство заключенных очень страдало от бездействия, но всякое рукоделие запрещалось принципиально. «Сидите и вспоминайте о своих преступлениях», — внушали следователи. На допросы вызывали всегда по ночам, Хотя никакого физического воздействия ко мне не применяли, но психологически это было очень мучительно, потому что настаивали, чтобы я давала показания о других, хотя ничего предосудительного или противозаконного я ни за кем не замечала. Убеждали и меня саму в том, что я занималась контрреволюционной агитацией и что несколько человек знакомых это утверждают и заверяют подписями. «Как Вы это объясните, если столько людей об этом свидетельствуют?» Я ответила, что единственно могу предположить, что они психически заболели от долгого пребывания в ДПЗ. «Вы саботируете следствие, и за одно это будете отвечать. Может быть, хотите отказаться давать показания?!» Я чуть не захлебнулась от радости. Неужели это так просто? Подписаться, что не хочу, и все! Недовольный следователь написал от моего имени заявление, я подписала и, счастливая, была доставлена конвойным в свою камеру. Моя совесть была совершенно спокойна. Политикой я вообще не интересовалась, и иметь что-либо против советской власти у меня не было никакой причины. Разве могла бы я в прежнее время заниматься своей любимой научной работой, так легко печатать свои научные статьи? Жизнь моя была как игра. Меня баловали, лечили, даже избушку нашу вернули и все стулья обратно из театра привезли. Нет, никогда ни звука не произносила я против власти, и по своим убеждениям не могла бы сделать этого. Но когда мне предлагали подписать никому не известное письмо папе римскому, я уклонялась от этого. Ведь это добровольно. Когда в Луге предполагалось закрыть Ольгинскую церковь против нашей избушки — я ездила в Москву в составе делегации по этому делу, была у Смидовича, доходила до Калинина. И хотя ничего не добилась, но никому ни звука не произнесла с неудовольствием на это. После периода в несколько лет (1906–1920), когда я, начитавшись Ренана, отходила от церкви, в описываемое время я снова и вполне сознательно вернулась к ней, к оклеветанной, обиженной, страдающей. Но «всякая власть от Бога» — писал апостол Павел, и мы не можем идти против Власти, хотя бы и ошибающейся по иным вопросам.

Я думала, что допросы прекратятся. Однако через несколько дней меня вызвали к новому следователю, рангом повыше, который спокойно и умно разъяснил мне, что отказываются давать показания обычно только рецидивисты-преступники, и это влечет за собой наказание. Сообщил мне, что в заключении у них находится Г. А. Тихов. О нем очень противоречивые показания, и они ждут моих, чтобы разобраться в этом деле. Скрепя сердце, я согласилась отвечать ему на вопросы. Следователь остался доволен и сказал, что в ближайшие дни вызовет меня на подробный разговор; но шли дни и недели, а меня никто не вызывал. И затем вдруг в конце апреля вызвали меня, мою «сокамерницу» — «мироведку» и еще несколько человек «с вещами». Думали — в этап, так как незадолго перед тем водили нас фотографировать и брать отпечаток пальца. Но оказалось — «на свободу!». На улице уже стемнело, когда замкнулись за нами тяжелые ворота, и мы вдвоем (остальные куда-то быстро разбежались) оказались на опустевшей улице. Наняли извозчика и поехали с моим тяжелым чемоданом на Торговую улицу. На мой звонок подошла к двери одна из наших практиканток, бывшая у мамы, и крупные слезы, как вишни, закапали из глаз ее. Через несколько минут она улетела в лабораторию нашу на седьмой этаж, и там все присутствующие начали буквально «скакать» от радости. Даже самые солидные и степенные аспиранты. Оказалось, что Г. А. Тихов еще находится в заключении. Мне думается, что последний мой следователь пожалел наивную дурочку и хотел снять с меня обвинение в «саботаже следствия», а допрашивать по делу Г. А. и не собирался. Его продержали еще месяц или два, а затем вернули на работу в Пулкове со словами: «Берите его и берегите…» Обвинение было очень серьезное. Этим «удружил» ему один из студентов, много видевший от Г. А. заботы и внимания.

Изгнание (1931–1932)

В ближайшие дни я должна была явиться, чтобы подписать приговор. По статьям Уг. кодекса 58,10 и 58,11 я была приговорена заочно к 3 годам выселения из Ленинграда. При этом я не могла жить в крупных университетских городах, следовательно, не могла больше и работать по своей специальности. Мне было бы это очень горько, если бы не преобладало чувство светлой радости о том, что я на свободе, что ночью не вызовут меня на допрос, что я иду без конвойного, куда хочу. В таком праздничном настроении и уехала я в предложенный мне для обитания город Рыбинск, захватив с собой несколько писем с адресами, которые помогут мне устроиться в отношении жилища и работы. Надо сказать, что здоровье мое было удовлетворительно — неподвижная тюремная жизнь, как это ни странно, дала отдых моему сердцу, которое всегда страдает от движения. Да и напряженный умственный труд, хотя я его и очень люблю, истощает силы. Попала я в Рыбинск в самый разгар разлива Волги, в канун 1 Мая. Оба эти обстоятельства задержали мое устройство, но 6 мая у меня уже была нанята крохотная комнатка у священника упраздненного Софийского монастыря. Поступила вскоре и на работу в бухгалтерию водного транспорта — сперва только конторщицей, а потом счетоводом. Работа была беспокойная и неинтересная — осаждали грузчики в дни выдачи зарплаты, покинутые жены требовали разыскивать своих мужей для получения алиментов и т. д. Ходить домой было далеко — мимо двух кладбищ, и встречаться при этом несколько раз со стадом коров, а быков, по правде сказать, я побаиваюсь. Но что делать! Был мне и неожиданный сюрприз: навестили меня Г. А. иЛ. Е. Тиховы, которые решили прокатиться по Волге после всего пережитого и меня повидать. Начальство мое даже освободило меня в этот день от работы, и мы втроем пошли обедать в ту скромную столовую, где я ежедневно обедала среди матросов и грузчиков. Потом я проводила гостей на их пароход и помахала на прощанье платочком… Очень меня тронуло это посещение. Когда настала осень, а потом зима, трудности увеличились. Очень грязная дорога от работы до дома требовала и соответствующей обуви, и Тиховы прислали мне охотничьи сапоги. Зима была суровая. К весне я ослабела и тяжело заболела. Температура до 40° держалась 10 дней. Когда я стала поправляться, живший недалеко от нас врач пришел к заключению, что это был тиф, и пожалел, что не распознал этого раньше, — можно было бы мне получить отпуск для лечения после болезни. При моей слабости мне даже страшно было подумать об ежедневном хождении на работу и обратно (т. е. 6 км). Но тут пришло мне разрешение переехать из Рыбинска в Полтаву. Там существует обсерватория — хоть и не астрономическая, а гравиметрическая, и директор ее, Александр Яковлевич Орлов, знавший меня по печатным работам и докладам на съездах, выразил желание иметь меня сотрудницей. О том же мечтала и Е. В. Лаврентьева, с которой мы познакомились в 1929 году. Хлопоты о переводе были начаты давно, но только к 1 мая 1932 г. было получено на это разрешение, и 6 мая я была уже в Москве у Ветчинкиных, проездом в Полтаву.

В Полтаве (1932–1933)

Новое место работы мне очень понравилось. Помню, как я приехала туда поздним вечером, и извозчик с вокзала высадил меня у ворот, за которыми виднелся огромный сад. Яркие, яркие звезды… Я стала стучать в ворота, но никто не откликался. Пришлось спеть арию Вани из оперы «Иван Сусанин», прежде чем затявкали собаки, и сонный дворник впустил меня в этот рай земной. Не помню, сколько гектаров занимает фруктовый сад этой усадьбы, некогда принадлежавшей художнику Мясоедову. Он там в саду и похоронен. Двухэтажный дом его оригинальной архитектуры имеет еще глубокие подвалы, в которых теперь установлены сейсмографы-самописцы. Сотрудницы, к числу которых принадлежала и я, должны были в известные часы менять ленту у сейсмографов, а затем обрабатывать их, измеряя на 2 этаже на несложном приборе. Работа хоть и не увлекательная, но все же для научной цели, и никто не требует с тебя алиментов от скрывшегося забулдыги, как было в Рыбинске. А рядом во всю стену — огромные шкапы с научными книгами, такими интересными и дорогими сердцу. И не только можно, но и нужно пересмотреть их, так как меня сразу же А. Я. Орлов назначил библиотекарем. Я брала что-нибудь очень заманчивое, и до 9 часов утра час или даже полтора сидела в саду с книгой, а в 9 часов начинался рабочий день. Комната для жилья — на расстоянии нескольких метров от места работы, не то, что в Рыбинске… Разве это не санаторий? Только с питанием, оказывается, здесь очень неважно. Мама кое-что присылала из продуктов, полученных через Торгсин. Осенью получила я много тыкв из своего огорода, и это меня очень поддержало. Зима оказалась ужасная: люди от голода умирали на улице (в 1933 г.). Детей заманивали предприимчивые «ведьмы», чтобы превратить их в колбасу и продать ее на рынке. Некоторые матери сами убивали одного из детей, чтобы несколько дней прокормить остальных. И удивлялись, сидя потом в тюрьме, за что же их арестовали?! Тыквы мои кончились. Я стала варить щи из молодой крапивы. Это очень вкусно. Но как ежедневное питание недостаточно, а мне даже оказалось вредно. Я заболела желудком почти так же сильно, как год тому назад.

Н. М. Штауде в Полтавской гравиметрической обсерватории, 1933 г.

Суровый на вид, но большой души человек А. Я. понял, что долго мне в такой обстановке не прожить, и возбудил от своего имени ходатайство о том, чтобы мне разрешили по болезни досрочно вернуться на родину к матери. Я о такой просьбе даже не знала. Дошли, правда, сведения о том, что некоторые из репрессированных «мироведов» подавали персональные просьбы о снижении срока высылки и были амнистированы. Была удовлетворена летом 1933 г. и просьба А. Я. Орлова в отношении меня. Мне сообщили, что я могу ехать, куда угодно. В это время как раз начали обменивать паспорта. Благоразумнее было бы дождаться нового паспорта и тогда уже ехать, Но болезнь и желание поскорее увидеться с мамой и друзьями побудили меня выехать только со старым паспортом и справкой с места работы.

Возвращение (1933)

Мама и некоторые друзья встретили меня на вокзале. Это было в июне или в июле. Встал вопрос о заработке и об обмене паспорта. В отношении заработка Г. А. Тихов сразу же предложил мне работать по счетам для Пулкова. Именно продолжать мои исследования верхних слоев земной атмосферы, что в эти предвоенные годы интересовало авиаконструкторов. И Пулкову необходимо было включиться в работу оборонного характера. Так зародилась большая моя монография «Фотометрические наблюдения сумерек, как метод изучения верхней стратосферы», которую впоследствии я защищала на степень кандидата физико-математических наук. Трудно описать, с каким восторгом принялась я за этот труд. Надо было познакомиться с литературой, чтобы не «открывать Америку». Снова могла я, как бывало при подготовке к экзаменам, часами просиживать в любимой Публичной библиотеке. Снова, после перерыва в 2,5 года, отдохнувший мозг мой погрузился в сказочный мир самостоятельных выводов, путешествий в неведомых никому пока лабиринтах формул, которые должны помочь людям издали узнать хоть небольшой уголок Вселенной. Литературы по данному вопросу было немного, а для творчества — большой простор. Написав главу, я отдавала ее в рукописи Г. А., получала деньги по счету и принималась за следующую. Приходилось еще думать и о прописке, для чего надо было обменять паспорт. Но тут встретились затруднения. Не обошлось и без курьезов: однажды я долго сидела в очереди к тому лицу, от кого это зависело. В уме же пыталась решить математический вопрос, который мне не давался. А тут вдруг прояснило… Вынула карандаш и листок бумаги, и так увлеклась, что не заметила, что вся очередь уже прошла, и прием кончился. Вот досадно-то было на себя! Проехала с горя в Публичную библиотеку, а там выдает книги хорошая моя знакомая; я чуть не в слезах рассказываю ей о своей беде. Она дала мне умный совет — послать заявление и документы заказным письмом. Я так и сделала, и через 3 месяца был получен утвердительный ответ и приглашение прийти получать новый паспорт. Но до этого пришлось пережить еще много волнений. Жила я у мамы пока без прописки в том доме Лесгафта, где я жила с 1923 года. Все знали, что я хлопочу о паспорте и прописке и спокойно ждали. Но 18.ІХ среди дня доброжелатели сообщили мне, что сегодня ночью ждут проверки всех жильцов, и чтобы не подвести ни себя, ни других, мне необходимо сегодня же куда-то «исчезнуть». На решение было у меня всего несколько минут времени, и мама согласилась, что лучше всего мне поехать в Москву и там хлопотать о паспорте. Но на что поехать? Денег нет. Еще доехать до Пулкова — хватит. Простившись с мамой, я туда и «исчезла», но чтобы Тиховых там не подвести, заняла несколько рублей у оказавшегося там нашего аспиранта и поспела еще к вечернему московскому поезду. В Москве меня прописали друзья, как свою родственницу, на месяц. За этот месяц я ничего не сумела сделать в отношении паспорта, но написала еще одну-две главы своей работы и получила справку из Пулкова для милиции о том, что для выполнения срочной научной работы я командируюсь в Москву сроком до трех месяцев. Это как будто помогло, прописку мне продлили. И вдруг, дня за 2 до ноябрьских праздников, явился к моим друзьям милиционер и предложил мне подписать бумагу о том, что в течение 24 часов я обязуюсь покинуть Москву, иначе буду подвергнута аресту. Это вызвало смятение и даже слезы в дружественной мне семье, а трехлетний малыш подарил мне свой компас, чтобы я «не заблудилась». Я решила ехать недалеко, в Рыбинск, где еще недавно прожила год, и где есть хоть несколько человек знакомых. Это был правильный шаг: там я довольно легко устроилась счетоводом на большой машиностроительный завод, получила трехмесячный вид на жительство и временную прописку. Словом, приобрела все права на существование. В декабре мама телеграфировала мне, что можно приехать получать постоянный паспорт. Но мне надо было окончить годовой отчет по бухгалтерии, где я работала. Устроившие меня туда доброжелатели говорили, что нехорошо бросать учреждение, которое выручило меня в трудную минуту, да и сама я это чувствовала. Пришлось Рождество встречать в Рыбинске. Только в середине января был окончен годовой отчет и можно было думать об отъезде и говорить об этом с главным бухгалтером. И вышло удивительное совпадение: я вернулась в Ленинград как раз через 3 года после того, как меня арестовали, т. е. 20 января 1934 года, отбыв день в день присужденный мне трехлетний срок изгнания.

Короткий взлет (1934)

Итак, я снова в родном городе, имею постоянный паспорт, прописку. Жилплощадь наша, правда, уменьшилась, так как одну комнату я отдала вновь поступившему в институт профессору. Заработка постоянного еще нет, но могу заняться своими сумерками. Они сейчас особенно нужны, так как весной должна состояться при Академии наук Первая конференция по изучению стратосферы. Уже работает организационный комитет из довольно большого числа лиц, разбитый на секции соответственно намеченной структуре будущей конференции. Г. А. Тихов счел желательным пригласить и меня в состав организационного комитета, и даже по двум секциям — метеорной астрономии и атмосферной оптики. Это мне, конечно, была большая честь. Еще до начала съезда в этих секциях выступают предполагаемые на конференции докладчики, чтобы устранить спорные вопросы, обменяться заранее мнениями. Очень приятно мне было делать доклады о своих работах в среде выдающихся специалистов, до этого времени мне почти лично не известных. Председателем секции атмосферной оптики был Сергей Иванович Вавилов, будущий президент Академии наук. С каким вниманием слушал он мои доклады, как охотно тогда и потом представлял мои статьи для печатания в изданиях Академии наук! — Конференция прошла очень оживленно, интересно и содержательно. Уже чувствовалось приближение космической эры. После закрытия ее была образована постоянная комиссия по изучению стратосферы при Академии наук, под председательством С. И. Вавилова. Труды конференции были прекрасно изданы. Попали туда и мои работы[13].

Мама оставалась в Ленинграде, так как избушку в Луге мы продали еще до моего ареста, и всего за 900 рублей. Несколько дней провела мама со мною в Пулкове, обходя любимые с детства места, — она прожила там с 4 до 9 лет, когда ее отец, а мой дед Григорий Иванович был вычислителем в Пулковской обсерватории. Мне показывали и фотографии его в альбоме сотрудников обсерватории. С осени меня приняли на работу в астрономическую обсерваторию ЛГУ в должности библиотекаря. К ноябрьским праздникам переменился там директор — был назначен не специалист, а лишь администратор. Он не имел представления о моих работах, но знал из анкеты о моей недавней высылке по делу РОЛМ. Не сделав мне ни одного замечания или предупреждения по работе, ни разу не побеседовав со мной, он отчислил меня из числа сотрудников с обидной мотивировкой: «для укрепления работы на обсерватории ЛГУ». А я в это время, не манкируя своими обязанностями, писала по вечерам одну свою статью за другой, готовилась к докладам в Стратосферной комиссии, продолжала свою монографию, словом, была на вершине своего научного творчества. Меня потом укоряли друзья, что я не поехала в Москву жаловаться на вопиющую несправедливость, но, во-первых, это не в моем характере, а главное — для этого надо было оторваться от своей работы, когда получались как раз очень интересные вещи. Да и был назначен мой доклад в Институте им. Лесгафта на 27.I. 1935 г., к которому хотелось подготовиться и обработать собственные наблюдения сумерек.

Уфа (1935–1937)

Доклады мои 27.I у Лесгафта и 10.II в Стратосферной комиссии, как рассказывали маме друзья, прошли «блестяще». Но это была «лебединая песнь», если не перед смертью, то перед летаргическим сном. 5.III я была вновь арестована, и везли меня в «Кресты» в шикарном автомобиле одну между следователем и высоченного роста конвойным с примкнутым к ружью штыком. Точно действительно опасного политического преступника. К допросу вызвали на другой же день. Отпустили очень скоро. 7.III вечером я уже поднималась по лестнице в то помещение Института Лесгафта, где отмечали сотрудницы его Международный женский день. На другой день подписала приговор: до 15.III выехать в Уфу вместе с мамой. Вещи можно распродать. В оставшиеся дни ежедневно навещал нас очень молоденький симпатичный милиционер, который поторапливал маму: «А Вы, мамаша, поскорее распоряжайтесь своим добром, а то, если не успеете, мы ведь все заберем. И не бойтесь: паспорта у вас отберем, а приедете на место — снова получите их. И на работу устроят Вашу дочь — ведь в Советском Союзе живем, не у врагов». А добра было много: из бывшей квартиры в 5 комнат все помещалось теперь в одной, как в мебельном магазине. Продали очень мало, остальное поставили на время к знакомым. Маме все не верилось, что должны ехать. Друзья посоветовали мне написать заявление Сталину, указать, что я выполняю работу на оборону. Я написала подробно и сама отвезла на вокзал к почтовому вагону. Мама все надеялась, что нас вернут даже с дороги или во всяком случае в ближайшее время из Уфы, и все пойдет по-прежнему. У меня же была главная забота — добыть рекомендательные письма, чтобы пустили нас переночевать. С этой целью и поехала я на заседание Стратосферной комиссии 10.III. Вошла, когда уже начался доклад. Общее внимание сразу обратилось в мою сторону — все знали о моем аресте, и никак не ожидали увидеть меня воочию. Большого результата не оказалось. Спрашиваю в перерыв, например, всегда веселого Н. Н. Калитина: «Нет ли у Вас знакомых в Уфе?», а он отвечает: «Пока нет, но будет, вероятно, очень много!». Потом Г. А. Тихов мне дома рассказывал услышанные разговоры: «Вы слышали, что Штауде арестована?» «Ну да, она же, вероятно, баронесса?» Тут Г. А. рассмеялся и сказал, что я и «рядом с баронессой не сидела!». И действительно, мое происхождение чисто пролетарское: с маминой стороны дед мой Г. И. Морозов был сыном откупившегося от помещика крепостного, а дед со стороны отца Даниил Густавович Штауде ездил на пароходах по Мариинской системе в должности кочегара. К нам приезжало много друзей и знакомых попрощаться. Бывшие сослуживцы и обитатели дома Лесгафта выражали нам сочувствие и горесть о предстоящей разлуке, охали, что едем на полную неизвестность. Но я в таких случаях говорила, и так и думала: «Значит, лучше нам уехать, поверьте, что нам будет хорошо!». Так и оказалось: мы заранее покинули поневоле Ленинград и не пережили той ужасной блокады в нем, которая была бы для нас, больных, губительна. Покинули Ленинград мы 14.III. Был чудный ясный день, ранняя петербургская весна. Подобные нам заполнили целый эшелон, и такие поезда отходили от вокзала по несколько раз в день. У нашего вагона собралась толпа провожающих, с которыми больше мы никогда не встретились. Попутчики оказались очень милые: кто играл в шахматы, кто развлекался балалайкой, но умеренно, чтобы никого не побеспокоить. Друг к другу относились дружелюбно, мужчины добывали кипяток на станциях. Старались все беззаботно отдохнуть во время пути, зная, что на месте предстоят трудности. Приехали в Уфу рано утром 18 марта. Был довольно сильный мороз. Оставив маму на вокзале, я поехала на трамвае по одному адресу, который у меня был. Врач, к которому было письмо, оказался в санатории. Жена его на мою просьбу приютить хотя бы маму ответила, что до возвращения ее мужа она согласна поместить нас обеих в его кабинет с тем, чтобы мы выехали через несколько дней. Таким образом, мы оказались хоть временно под кровом и притом в приятной, интеллигентной семье. Через несколько дней посчастливилось нанять постоянную комнату на окраине города. Много труднее было найти работу. Масса нахлынувших ленинградцев ходила по учреждениям и почти неизменно слышала: «Зайдите завтра в 2 часа», но «завтра» никакого утешения не приносило. Наконец, удалось мне устроиться в архив подшивать дела, с наступлением лета — продавать билеты на конских скачках. Оказались в Уфе мои знакомые — 3 сестры, пожилые девушки. Мама называла их «канареечками» и любила навещать их, живших недалеко от нас. Им пришло в голову изготовлять для детских садов мягкие игрушки, пригласили и меня в свою компанию. Прислали нам знакомые бумазейных и плюшевых лоскутков, и закипела у нас работа. Собаки, свинки, кошки получались очень милыми и веселыми. Мы устраивали им смотр накануне сдачи. И мама принимала участие: пришивала им хвосты, уши и глаза. Но платили нам за них очень дешево. Если бы не друзья, пересылавшие нам регулярно деньги под видом оплаты за купленные будто у нас вещи, то существовать было бы не на что. Делали московские друзья попытки освободить меня через высоких людей — Чкалова, даже Молотова. Писала я по поручению друзей заявления. Но ничего пока не получалось. Каждый день с утра уходила я искать работу («архив» и «скачки» были недолго), а после этого садилась в садике с тетрадкой и карандашом в руке, с логарифмической линейкой, и вела подсчеты, продолжая свои работы. Удалось закончить свою монографию, которая и была напечатана в 1936 году[14] под редакцией С. И. Вавилова. При этом никаких изменений редактор не внес. Авторский гонорар был мне переведен от Академии наук. Но нового ничего я не могла создавать вдали от библиотек. Приближался новый 1936 год. Не помню уже, кто мне посоветовал обратиться к проф. К. П. Краузе, преподававшему физику в Башкирском сельскохозяйственном институте. Я пошла по указанному адресу и попала к чудесным людям: годовалому внуку устраивали елку, пригласили меня к обеду, расспросили об обстоятельствах нашего отъезда с родины и жизни в Уфе. Хотя в данный момент помочь нам ничем не могли, но профессор обещал иметь меня в виду на будущее. А в день моих именин 27.I неожиданно пришла к нам жена профессора Евгения Александровна с тортом собственного изготовления. Мы сохранили это знакомство до отъезда из Уфы. Одно время как будто появилась надежда на перемену в нашей жизни: директор Китабской обсерватории в Средней Азии согласился зачислить меня в штат. Было возбуждено ходатайство о получении разрешения переехать мне туда, в Среднюю Азию. Там занимались и метеорами, по которым я считалась специалистом. Долго не было ответа, потом пришло разрешение на переезд мне одной, а мама должна была остаться в Уфе. Это нас не устраивало, и пришлось отказаться. Впрочем, к лучшему, так как в Китабе вскоре переменился директор, и многое там изменилось к худшему. Летом 1936 года удалось мне поступить счетоводом в Госбанк. Едва проработав там несколько дней, я соблазнилась предложенной мне работой счетовода при столовой Пединститута, где кроме зарплаты имела я право на трехразовое питание, что было очень существенно. Но все же это было некрасиво с моей стороны, и возмездие скоро последовало. Меня уволили по сокращению штатов, и я опять осталась без работы. К тому времени я познакомилась с жившей недалеко от нас, тоже ссыльной из Ленинграда, Евгенией Смирновой. С первого слова она привязалась ко мне всей душой и сделала для меня больше чем сделала бы родная сестра. Заработка она тоже не имела, и вместе с ней мы вступили в артель, где нас обучали производству кукол. Так что к мягким игрушкам, которые мы «освоили» самоучкой, присоединились головки из папье-маше. У меня даже был документ, подтверждающий, что я являюсь мастером детских игрушек в артели. Все-таки это было какое-то удостоверение личности: паспортов ведь нас лишили при отъезде с родины, и новых давать не торопились. Пришлось нам совершить небольшой переезд, так как хозяева того домика, где мы жили 2 года, захотели делать ремонт. Новая комната была побольше прежней, разместились там довольно удобно. Сильная физически и ловкая Женя очень нам помогла при этом. Новая хозяйка была довольно ворчливая, горбатенькая старушка, но было у нее спокойно, сама она вина не пила и пьяниц в гости не приглашала. Зима 1937–38 года прошла довольно благополучно. Оказалось, что избирательные права у нас есть, и маму очень развлекла поездка на выборы: за ней приехала лошадка, запряженная в хорошенькие саночки.

Снова неволя (1938)

После хороших для меня рождественских дней с елочкой у профессора Краузе среди ссыльных поползли недобрые слухи об арестах. Конечно, ни о каком противлении Власти не могло быть и речи — брали просто как ненадежный элемент, на всякий случай. Пришлось готовиться и мне к этому: закупить маме дров, уничтожить фотографии друзей. Пожалела сжечь карточку моего любимого дедушки — математика в молодых его годах, и пришлось ему потом фигурировать на допросе. Каждый вечер как-нибудь «готовилась»: или вшивала нитки в подол платья, или собирала, как в дорогу, все самое необходимое, уничтожала письма и ненужные вычисления. Но их все-таки очень много оставалось — все надеялась, что удастся еще кое-что напечатать. Мама «закалилась» настолько, что с удовлетворением говорила: «Ну вот, сегодня кое-что сделали». Наступало 22.III. Мы с Женей вечером были у «канареечек» — торопились закончить партию мягких игрушек. Не было электричества, работали со свечами. Было всем как-то смутно на душе. Вышли на улицу — сильная метель, снегу намело целые сугробы. Женя проводила меня до калитки. Молча простились — на 3 долгих и тяжелых года! Ночью проснулась от звука голосов — три силуэта прошли мимо окна, потом сильнейший стук к хозяйке. Это был следователь с понятыми из соседнего дома. В мой большой мягкий чемодан побросала я все заготовленное на этот случай, а следователь интересовался черновиками моих «сумеречных подсчетов». Увы, все они были им забраны, и когда через 3 года я попросила их вернуть, так как они никому не интересны, а мне очень нужны, то мне ответили, что найти их невозможно, и тот следователь больше не работает. С мамой мы простились, не обращая внимания на следователя. Уже было часа 2 или 3 ночи, когда мы вышли из дому. Транспорта никакого не было, а тюрьма — на другом конце города. Чемодан свой я еле могла поднять, поэтому его нес все время конвойный. Проходили мимо домика, где жила Женя и, вероятно, мирно спала в это время. Во дворе тюрьмы, очевидно, было неприлично, чтобы кто-то нес мой чемодан. Мне его вручили, и я сейчас же упала от его тяжести и своей слабости. Встала, поволокла его по земле. В регистратуре, несмотря на поздний час, масса народу, целая очередь.

Увидала одну из «канареечек» и знакомую медсестру, которая сказала, что ей худо, так как она нарочно приняла яду при аресте. Впрочем, не умерла, а лишь похворала потом в соседней с моей камере. Было уже совсем светло, когда меня обыскала башкирка-надзирательница и впустила в камеру. Спать не пришлось, так как вскоре был уже подъем. Впечатление, по сравнению с Ленинградским ДПЗ, неприятное. Жара, как на пляже в солнцепек, все в одних трусах и обливаются потом от переполнения камеры народом. Не помогает и выбитое стекло вверху окна, хотя на улице и мороз. Уборной с водопроводом нет — невзрачная «параша». Подходили ко мне знакомиться: разудалая эсерка с Колымы, взявшая меня сразу под свою защиту; милая и спокойная девушка Варя, дочь священника, не хотевшая отречься от отца и за это страдавшая; здоровая, деревенская девушка Нюра, обвинявшаяся в том, что в шутку выколола глаза на газетном изображении кого-то из вождей, и сидевшая уже больше года; жены башкирских министров, сидевшие только из-за мужей. По-видимому, тут же были и спекулянты, и вообще уголовные. Одна инвалидка, как говорили, прятала золото в щели той доски, где спала, поэтому не позволяла производить уборку и выводить клопов, которых развелось здесь величайшее множество. Когда вечером мне определила староста спальное место под койкой, так что только голова была снаружи, и я легла на своем пальто (тюфяков никому не полагалось), то клопы набросились на меня со всех сторон, а пошевелиться нельзя, так как справа и слева лежат на полу и спят несчастные, уже измученные долгим пребыванием в тюрьме женщины. Это была буквально пытка, эти первые ночи! Потом или клопы меня «разлюбили», или я, по порядку, стала переезжать ближе к окну и дальше от «золотой старухи», но стало более терпимо. Кормили в Уфе тоже хуже, чем в Ленинграде. Давали только один суп 2 раза в день. В нем плавали 2–3 маленькие картофелины. Хлеба было, правда, 600 гр. В передаче можно было получить только лук и чеснок, а продуктов — никаких. Но зато почти не было и допросов. Я сидела месяца два, пока меня пригласили. Очевидно, Женя проявляла большую энергию, потому что в первый же день, когда мне по алфавиту это полагалось, я получила передачу. Там была чудесная расписная мисочка, от которой пахло медом, — большая роскошь в тех условиях, когда все едят из глиняных или жестяных мисок.

Была и драгоценная мамина записка с перечислением вещей. Расписываясь на ней, я косвенно этим давала знать и ей, что существую. Лишних вещей просила не присылать, так было тесно. Чемодан, конечно, пока отобрали, как и резинки, полотенце и вообще все, что может содействовать самоубийству. Платье и даже теплое пальто можно было держать в камере, но летом было так жарко, что даже смотреть на теплое было тяжело, и я сделала большую глупость — отправила пальто и валенки домой в надежде, что когда они понадобятся, можно будет потребовать их обратно. Но когда меня назначили на этап зимою, то Женя при всей настойчивости не могла передать мне теплую одежду, и я уехала на Северный Урал в драповой летней кофточке и легких ботинках. Пробыла я в Уфимской тюрьме с 22 марта по 1 декабря 1938 г., т. е. больше 8 месяцев.

Как же протекала там жизнь? Больше всего угнетало людей вынужденное бездействие из-за медленности следствия. Занятия мы придумывали себе различные. Очень распространено было взаимное обучение. Безграмотных учили писать и читать: вместо классной доски — нижняя поверхность глиняной пиалушки, вместо мела — кусочек штукатурки. У меня была ученица (писательница), которая захотела пройти курс тригонометрии и даже получить представление об интегралах. Чтобы создать «учебник», надо было на небольшой наволочке изобразить формулы. Для этого были распущены голубые рейтузы и, пользуясь самодельной иголкой из зубца гребенки, были вышиты главнейшие формулы. К сожалению, это «произведение искусства» было отобрано у владелицы во время генерального обыска перед 1 Мая. Обыск велся строго: проверяли в волосах, во рту и так далее… Никакого чтения не было. Месяцами, а иные и годами люди не знали, что творится на земле, так как и радио не было. Иногда фельдшер приносил больным порошки, завернутые в кусочки старых газет, размером не больше спичечной коробки. Эти кусочки читались по очереди, перечитывались, комментировались заключенные там сведения. Очень любили у нас «публичные лекции». Меня в день моего дежурства охотно освобождали от работы (мытья посуды и пола), прося вместо этого что-нибудь рассказать по астрономии. У многих был запас литературных тем, передавали содержание какого-либо романа. Это было благодеяние для всех, так как вместо утомительного непрерывного гула голосов раздавался в тишине лишь один голос, слушать который было даже интересно. Один раз устроили «день загадок», и я услыхала очень много для меня совершенно не известных. Иногда ненадолго попадала к нам какая-либо интересная, выдающаяся личность перед выходом на волю или с воли. С одной симпатичной старушкой, бывшей у нас недолго, я смогла сообщить маме много о нашей жизни, дав ей мамин адрес. Так и проходили дни, бежали недели, приучая к терпению. Здоровье мое было в хорошем состоянии, совесть спокойна, на душе светло. Настал, наконец, и день, когда многих из ленинградцев вызвали и дали подписать бумагу о приговоре — мне лично 3 года исправительно-трудовых лагерей, начиная с момента ареста 22.ІII. 1938 г. Перевели в другое помещение, в пересылку, режим в которой чуть легче. Женя добивалась через прокурора разрешения передать мне теплую одежду и деньги, которые мама вносила в тюрьму на мое имя. Не помню, по какой причине это не удавалось, и когда еще раз она пришла к прокурору, ей сообщили, что наш этап уже отправлен в дальние лагеря, куда — не полагается пока знать. Нас тоже даже накануне не предупредили. 1.XII. 1938 г. после обеда, когда я в несколько новой «аудитории» повествовала о Млечном Пути и движениях звезд, раздался громкий приказ: «Собираться с вещами в этап!». Началась суматоха. Вещи были положены на грузовик, мы сели и встали среди них, а на борту сели часовые с ружьями и штыками. Было предупреждение: «При попытке к бегству и к общению с населением будет расстрел на месте». Мне это почти показалось смешным. Вагоны с сетками на окнах, как у птиц в зоопарке. И конвоиры, как почетная стража. Прощай, Уфа! Надолго, может быть, и навсегда!

Пересылка в Соликамске (1938–1939)

3. ХІІ к вечеру приехали на место: оказалось, Соликамск. Но ночевать оставили в вагонах. Кто-то узнал, что пересылка переполнена. Утром 4.XII раздали по буханке хлеба и повели в лагерь. Там было огромное скопление заключенных все возможных национальностей. Мороз больше 40°, поэтому этапы в местные окрестные лагеря были прекращены, а новые этапы все прибывали и прибывали. Помещались в палатках. Одна была специально занята медиками (тоже из числа заключенных), которые ампутировали пострадавшим от мороза руки и ноги. Новоприбывших поместили в клуб на одну ночь, а на другой день, 5.XII надо было его освободить для торжественного заседания вольных сотрудников лагеря. Обед раздавали из походной кухни на морозе. Посуды не хватало, и восточные люди подставляли полы халата, чтобы получить 0,5 литра баланды. Очередь была огромная. После 5.XII женщин перевели на пригородную дачу, которую занял лагерь. Там хоть не было страшных уголовных мужского пола. Женщины были большею частью по «бытовой» статье: халатность, взятки, хищения. Но были, конечно, и более страшные преступления. Горсточка «политических» терялась среди них и авторитетом не пользовалась. «Мы разве преступницы? Никому зла не сделали, а эти вот — враги народа!» — указывали на нас пальцем. Но через год-два эти шероховатости значительно сгладились. Спали все вповалку рядами на полу без тюфяков, на своей одежде. Мое место было около балконной двери, незамазанной; очень дуло. Сворачивалась калачиком, но теплого пальто не было, и я очень простудилась. Сильный кашель и насморк с гнойной мокротой, потом началось кровохарканье. Леченья никакого не было. Однажды я увидела, как одна женщина с аппетитом ела снег, чудесный, свежевыпавший. Попробовала и я сперва несколько глотков. В заключении делаешься смелее — все равно терять нечего и вряд ли выскочишь отсюда живая. Стало немного лучше. На другой день съела уже половину кружки, и так в течение нескольких дней я избавилась от своей болезни. Хотелось, чтобы врачи узнали и применяли такой простой способ лечения. Мечтала: если выйду на волю, обязательно буду на десерт есть снег с вареньем.

К новому 1939 году нас водили в городскую баню; это было необходимо и очень приятно — идти по городу и видеть людей, лошадей, ребятишек. Но в самой бане я получила сильную чесотку — потерли мне спину чужой мочалкой. Через несколько дней на мне было 20 больших нарывов, а вся спина была покрыта сплошной коростой. Очень трудно было подниматься с пола, поворачиваться на другой бок… Сердобольные женщины говорили тогда: «И зачем живет и мучается так эта старушка?!!» А мне было еще только 50 лет. Тогда начали меня лечить: полагался от лагеря мне рыбий жир, как и нескольким больным китайчатам. Фельдшерица из своей камеры делала мне перевязки нарывов, смазывала их мазью. Но это я забегаю вперед. Надо еще рассказать о налете в ночь на 1 января 1939 г. Когда уже был сигнал ложиться спать и конвойные, пересчитав нас, удалились на двор, «специалистки» из соседней камеры, где было больше уголовных элементов, чем у нас, ворвались к нам и начали грабить, тащить к себе наши вещи. Долго им не пришлось наслаждаться победой — их живо конвойные окружили и отвели в карцер. Любопытно, что на другой день ко мне подошла заключенная из соседней «бандитской» камеры, сама по виду на них не похожая, и вполголоса осведомилась, не пропало ли чего у меня, не «обидели» ли меня? Я порадовалась тому, что, очевидно, мои астрономические знания возбуждают и в ворах некоторое уважение, так как других заслуг у меня не было. Вскоре получила я первое письмо и первую посылку из дому. Там было необходимое теплое пальто и валенки, головки лука величиной с крупный апельсин, кое-что сладкое, колбаса, а главное — письма от мамы и Жени.

В Уфе было все благополучно. Жене удалось поступить на завод на работу и обеспечить маму всем необходимым.

И во все время пребывания моего в Усольлаге, т. е. до 22.III. 1941 г., я чувствовала ее неизменную постоянную и умную заботу о нас обеих. Не привожу точно, не имея в руках письма, но стиль писем Жени был таков: «Солнышко дорогое, пиши почаще! Бодрись — тебе осталось там быть всего 523 дня, это же меньше половины срока! Мама и я здоровы, все знакомые тебе кланяются. Спрашиваешь, смеется ли мама? Да, Солнышко, улыбается часто, а иногда и посмеется. Ждет тебя. Пиши, что тебе прислать? Твоя Женя».

Приближалась первая годовщина этого заключения. Стало пригревать солнышко, и здоровье мое несколько улучшилось. Заключенных инвалидов начали распределять по окрестным лагерям, вся система которых называлась Усольлагом… Взятых из Уфы и поэтому знакомых между собою, всех отправили на лесозаготовки. Ехать туда было даже интересно. Нас погрузили в деревенские сани, и ехали мы тайгой много часов без остановки. Воздух чудесный. Дорога, правда, уже начала портиться, было много ухабов. При одном неожиданном толчке я вылетела из саней, но сидела так низко, близко к дороге, что нисколько не ушиблась, а рассмеялась, вспомнив катанье на салазках в детстве. Возница быстро заметил мое исчезновение, и я снова уселась в сани подальше от края. Когда уже было совсем темно, мы въехали в этот лесной лагерь. Здесь все было миниатюрнее, проще, чем на пересылке. Прежде всего нас отвели в баньку, прожарили все вещи. Спали здесь все на нарах, которые были, как в вагонах, в два этажа. Даже были тюфяки. Фельдшерица, которая меня подлечивала на пересылке, оказалась и здесь. По ее мнению, мне лучше было бы получить нетрудную работу для усиления лагерного питания. Я не возражала, и мне предложили поучиться делать искусственные цветы из древесной стружки. Физической силы для этого не требуется, сидя у себя в бараке, я легко стала выполнять норму, из разряда «инвалидов» перешла в «рабочие» и попутно научилась изготовлять изящные цветы. В раскрашенном виде они были совсем неплохие. Но это длилось недолго. Меня пригласили в лагерную бухгалтерию счетоводом. Письма и посылки я получала аккуратно и была довольна своей судьбой. Если бы не одно чрезвычайное событие, вероятно, я пробыла бы здесь до конца срока. А событие это было — лесной пожар. Его стоит описать.

Лесной пожар (1939)

Я еще не упоминала, что был у нас крохотный оркестр: балалайка, бубен, барабан и какая-то труба. И вот рано утром, задолго до обычного подъема, в наш барак лихо влетел этот квартет, сразу заиграл плясовую, а сопровождавший его «воспитатель» (есть такая должность в лагерях) сообщил, что в лесу возник большой пожар, и всем, у кого есть силы, надо идти тушить его. Действительно, уже нос ощущал запах гари. Поднялись почти все со своих нар: многие хотели пойти в лес помогать тушить вместо своего прямого дела, которое уже надоело исполнять. Другие же, как я, — из любопытства и беспокойства. Видела я, как у раскрытого сарая быстро-быстро мужчины из соседнего барака насаживали лопаты на ручки. Увидела и черную тучу дыма за рекой, пока еще далекую. Немного погодя взметнулся вверх огромный столп пламени, уже ближе к нам — это вспыхнули штабеля ценной древесины, приготовленной к отправке. Поднялся ветер, все сильнее пахло гарью. Наш лагерь почти опустел. В часы обеда вернулась из леса первая смена «пожарных». Рассказывали, что при помощи одних лопат бороться с пожаром толку мало, огонь перекидывался и через те просеки, которые перекапывались в грунте. Постепенно горящий лес окружил нас уже с трех сторон, и было только одно направление, по которому еще можно было выйти из «окружения». Но захочет ли начальство лагеря заботиться о нашем спасении, рискуя в то же время возможностью побега некоторых мужчин?! Настроение у всех было подавленное.

Курить и вообще разводить огонь было запрещено. Казалось, самый воздух был уже накален, и от спички мог произойти уже местный, лагерный пожар. Проходя мимо конторы, я услышала разговор по телефону: «Как дела? — Плохо. Огонь перекинулся через реку». Вылетел вертолет для обследования… К вечеру пришло успокоение: переменивший свое направление ветер понес пламя в другую сторону, и мы могли спокойно ложиться спать после тревожного и утомительного для большинства людей дня. После этого события мне страстно захотелось уехать из этого лагеря. Случай к этому вскоре представился. В наш лагерь приехал начальник лучшего из лагерей Усольлага — Григорий Герасюта. Ему захотелось пополнить свой показательный лагерь № 1 заключенными из других лагерей по некоторым специальностям, представителей которых ему не хватало. Было объявлено у нас, что все желающие к нему переехать могут явиться в контору для переговоров, и он выберет из них, кого ему нужно. Многие отнеслись к этому сдержанно. Обитатели лагеря обычно не любят перемен, считая, что лучшее — враг хорошего. Переписка с родными есть, посылки приходят, чего еще желать? И я бы так рассуждала, если б не была напугана пожаром. Принимал Г. Герасюта в конторе несколько часов, а я все не решалась пойти к нему — отговаривали «старожилы». На соседней койке со мной жила высланная из Ленинграда в Уфу многосемейная мать Ирина, симпатичная и интеллигентная женщина. Посоветовались мы с ней и решили вдвоем попытать счастья. Пошли, когда прием уже заканчивался. Герасюта внимательно оглядел нас, спрашивает меня: «Ваша специальность на воле?» Отвечаю: «Астрономия». Его фигура изобразила вопросительный знак. Повторил вопрос. «Записывай!» — порывисто скомандовал секретарю, уже собиравшему свои письменные принадлежности. «А Вы что можете делать?» — спрашивает Ирину. Не помню уже, что она ответила, но записали нас обеих и сказали, что через несколько дней будет прислана машина за всеми переселенцами. Доброжелатели бранили нас, что рискуем перебираться туда, где шахты, и не верили, что будет для нас машина: «Вот увидите, пошлют Вас пешком, ведь это всего 70 км!».

Переезд (1939)

Но действительно, большая грузовая машина приехала и отвезла нас. Новый лагерь оказался на самом берегу Камы, порадовали глаз пароходы. И воды сколько хочешь! Даже если бы случился лесной пожар, есть чем тушить. Впечатление было очень хорошее. Отвели нас в прекрасную баню на берегу реки под почетным конвоем и в сопровождении двух серьезных с виду собак на привязи. Потом досыта накормили в столовой, хотя время обеда уже прошло. Начальник сам зашел к нам и приветливо спросил, сыты ли мы?

На территории лагеря шло строительство большого здания театра и столовой вместе, во всем чувствовалась твердая и умная хозяйская рука. Был небольшой лазарет с зуболечебным кабинетом, ларек, где можно было купить печенья, сахару. В большой палатке на 100 человек было радио, так что мы, оторванные от жизни больше года, могли теперь узнавать главнейшие политические новости. Словом, ни минуты не пришлось Ирине и мне пожалеть о том, что покинули мы лесной лагерь! Питание было хорошее, так как Герасюта назначал поваров из заведомо честных людей и, кроме того, сам, находясь весь день в лагере, входил во всякую мелочь. Тем, кто послабее, врач назначал усиленное питание. Мне, например, давали ежедневно целую селедку и стакан пихтового настоя — очень вкусного противоцинготного напитка вроде кваса. Работала я в бухгалтерии счетоводом, и, кроме того, начальник лагеря попросил меня заниматься русским языком с очень милой и красивой молодой турчанкой, заведовавшей лазаретом. Она полюбила и меня, и наши уроки. Переписка с мамой и получение посылок от Жени наладились довольно быстро. Там тоже было благополучно, мама даже, как и прочие ссыльные, оставшиеся на воле, получила паспорт, которого не имела 5 лет. На фоне такого относительного благополучия случилась тревога. Ирина, убиравшая кабинет начальника, не устояла против искушения заглянуть в списки тех заключенных, которые предназначались на переселение в один из соседних лагерей. Там оказалась и моя фамилия. Обычно это делалось в порядке репрессии, но у меня никакого замечания не было; возможно, что надо было укрепить лагерь сильными мужчинами, а меня, как полуинвалида, не жалко было «променять». Ирина очень огорчилась, плакала, целовала меня, убеждала что-нибудь придумать, чтобы избежать этой беды. Надо было и Ирину при этом не подвести. Этот разговор был поздним вечером, когда она пришла с работы. Ночью я обдумала положение, а на другой день написала Герасюте письмо. Указав, что в лагере существует предположение о готовящемся этапе, я «на всякий случай» просила его не пересылать меня куда-либо, так как мне здесь очень хорошо. Попутно упомянула, чем бы я могла быть полезной в геологическом отделе, где обрабатывались наблюдения, произведенные в шахтах: «Могу вычислять на арифмометре, с логарифмической линейкой, наносить данные на карты и т. д…». По-видимому, Герасюта представлял себе, что астроном может смотреть в трубу, и только. Результат этого письма оказался выше всякого ожидания. Меня моментально направили к геологам. Там поручили мне картотеку химических анализов (их были тысячи) пород во всех скважинах и дали еще в помощь, для простых подсчетов, двух девушек с воли (мы их называли «вольняшками»). Кроме того — питание ИТР и выход за зону для работы в здании Геологического управления. Начальником у меня был известный физик, тоже заключенный. Работа была интересная. Вскоре после этой радости посетило меня и большое огорчение. Я уже упоминала, чтовскоре после смерти папы в 1920 г. я совершенно сознательно вернулась к церковной жизни, и это мне очень помогало переносить трудности моего положения. Больше всех своих вещей дорожила я своим крестильным золотым крестом. Иметь его в лагере, а тем более в тюрьме, не полагалось. Он был зашит в лоскуточек и пришивался к белью. Во время обысков держала в руках и его не замечали. Около двух лет был он при мне. И вдруг пропал, вернее, был украден после стирки лоскуточка. Я оставила его сушить на своей койке. Опросы соседок не помогли. Пошла к Герасюте, он принял вежливо: «Садитесь, пожалуйста!». Села, и между нами произошел следующий диалог: «Гражданин начальник! (Такова обязательная форма обращения заключенного.) У меня большое огорчение — пропала очень дорогая мне по воспоминаниям вещь. Может быть, Вы помогли бы мне найти ее?» Внимательный, доброжелательный взгляд в мою сторону. «Постараюсь. Но назовите, какой это предмет?» «Золотой небольшой нательный крестик с бирюзовыми камушками. Его носила еще моя бабушка.» (Это была правда.) Задумался Герасюта. «Найти его будет нелегко. Поди-ка, давно уже на него в карты играют. И разглашать это дело для Вас невыгодно — многие смеяться над Вами станут…» «Ничего, гражданин начальник, я не боюсь насмешек, лишь бы удалось найти.» «Попробуем поискать, но для успеха дела прошу Вас ни одному человеку не говорить, что Вы мне об этом сообщили.» Вышла я из кабинета несколько утешенная. Шли дни за днями, однообразные, тоскливые. Прошло около месяца. Вдруг приходит ко мне в Геологическое управление конвойный и сообщает, что начальник немедленно требует меня в зону. Пришла к Герасюте, он один в кабинете, и говорит: «Напал я на след Вашего крестика. Одна из Ваших соседок по бараку, мордовка Катя, причастна к этому делу. Но Вы уж сами с ней договаривайтесь, пообещайте ей награду, если найдет. Вот, больше ничем не могу помочь». Поблагодарила и пошла искать мордовку Катю, но она и слышать ни о чем не хочет — не видала, не слыхала, до истерики дошла. Пришлось вернуться на работу ни с чем. А там моих сослуживцев любопытство разбирает, зачем вызывали? Кто говорит — пианино привезли, может быть, Герасюта хотел, чтобы кто-нибудь испробовал его. Другие говорят — наверное, на свидание кто-либо приехал; третьи предполагают, не освобождение ли? А я не знаю, что мне говорить в объяснение. А сама надежды на находку крестика не теряю. Был в лагере один сапожник, лютеранин, эстонец, должно быть. Мне сказали, что хоть он и скромный человек, но с уголовными имеет общение по сапожному своему ремеслу, и они с ним в хороших отношениях. Думаю, попробую с ним поговорить. Ответил решительным отказом вмешиваться в это дело. Лето сменилось осенью. Настала зима. Уже 9 месяцев прошло со дня пропажи. Подготавливался очередной этап, в который попал и этот сапожник. Помню морозный, лунный вечер. Меня поманил на двор этот человек. Я вышла. Кругом кроме нас двоих ни души, барак загораживают от всего населения. И на расстоянии нескольких шагов этот человек поднял высоко в руке мой крестик. «Этот ли Ваш крест»? — спрашивает. «Да, да!» И тянусь к нему и руками и сердцем. «Погодите!» — говорит этот благодетель. «Я Вам его отдам, но прежде всего дайте мне слово, что ни один человек не узнает, кто Вам его передал и даже о том, что он вообще нашелся. Моя жизнь в Ваших руках! Я давно уже выкупил его за 30 рублей у картежников, но боялся принести его Вам, чтобы это дело не раскрылось. Теперь я ухожу завтра в этап, и потому решаюсь это сделать, а если узнают — меня убьют». Это потрясло меня: «Деньги я Вам за него охотно возвращу, и молчать буду». «Денег не возьму, а вспомните меня иногда на молитве», — произнес этот рыцарь в образе каторжника, передавая мое сокровище. Конечно, до выхода из лагеря я никому об этом не рассказала, хотя многие сочувствующие спрашивали меня, не нашелся ли крестик? Забегая вперед, закончу его историю. Была я освобождена, отбыв свой срок, 22.III.1941 г. Промаялась в Уфе в годы войны. Попала в Алма-Ату в сентябре 1944 г. И в спокойной обстановке мирного 1951 г. потерялся мой любимый крестик в канун Рождества — или в самом соборе, или по дороге в него, и все попытки найти его оказались напрасными.

Что еще сказать о жизни в лагере? Строительство театра и столовой было закончено. Большая вращающаяся сцена и обширный зрительный зал наводили на мысль, что надо и спектакль организовать. «Артисты» нашлись. Придя с работы и наскоро пообедав, учили роли, репетировали, изготовляли декорации и костюмы. Поставили какую-то серьезную пьесу (перевод с английского), названия не помню. Играли хорошо, и я вспоминала Достоевского, как он описывает в «Записках из мертвого дома» спектакли на каторге. Действительно, талантлив русский народ. Теперь и в столовой обедали с комфортом, и во время обеда и ужина обязательно играл хороший оркестр балалаек.

Освобождение (1941)

Приближался 1941 год, последние месяцы моей лагерной жизни. И узнали мы новость: скважины будут «законсервированы», Соликамский гидроузел строиться не будет по каким-то техническим соображениям. Работа переносится в Боровичи близ Ленинграда, куда эвакуируется вся научная часть, рабочие и сам Герасюта. Даже порадовалась я тому, что перееду поближе к родине, а в Боровичах наша семья прожила год в моем раннем детстве. Но оказалось, что ввиду моего скорого выхода на волю меня в это путешествие не возьмут, а оставят здесь в инвалидном лагере. Упаковала я картотеку химических анализов для перевозки и распростилась с сослуживцами. Приехал новый начальник с очень симпатичной молодой женой. Она очень заботилась о больных и старых, которых нам еще добавили. Ее красная шубка так и мелькала то тут, то там в лагере. В лазарете она даже устроила елку в новогодние дни. Я опять работала счетоводом внутри зоны. Работы было порядочно, так как надо было оформлять отъезжающих. Каждый заключенный получает формально зарплату, из нее вычитается стоимость содержания, а остаток записывается в личный счет. К тому же был и годовой отчет. Эта занятость помогала мне терпеливо переносить последние дни неволи. В марте уже начали говорить о выходе на волю. «Красная шубка» прислала у меня спросить, есть ли у меня в Уфе кто-либо из близких, есть ли для дороги теплая обувь и пальто или нуждаюсь я в лагерном бушлате? Ехать на лошади до пересылки около 40 км. Наконец, сама себе я подсчитала последнюю зарплату и общий итог своих «капиталов». Иногда я посылала маме в Уфу деньги, когда стала в лагере «научным работником». И все-таки к выходу на волю скопилось у меня 500 рублей денег, которые я и перевела аккредитивом в Уфу. К сожалению, их по дороге «украли», и уже в Уфе я насилу могла их найти. Но пока не знала этого, чувствовала себя счастливой. Весело бежала лошадка на пересылку. И какая разница с 1938 года! Почти пусто там, где было такое столпотворение при приезде. Сфотографировали, через день-два оформили удостоверение личности, выдали билет до Уфы и немного продуктов на дорогу, и я отправилась на вокзал одна, без конвойного, но и без знакомых спутников. Приходилось пересаживаться, поезда шли нерегулярно, почему-то много было воинских составов. Ночевать приходилось на каких-нибудь бревнах около вокзалов, так как внутри по ночам шла уборка и выгоняли всех транзитных пассажиров. Несколько дней ехала я, предупредив маму письмом, что задерживаюсь на пересадках. Встречи постаралась избежать, чтобы прежде всего с вокзала попасть в баню после антисанитарного путешествия. Но вот я и дома, в объятиях мамы и Жени, и даже суровая наша хозяйка-горбунья в умиленном настроении.

Опять в Уфе (1941)

После первых радостных часов и дней надо было думать об устройстве на работу. Оказалось, что я имею право даже переехать в другой город, если меня вызовут туда для работы, конечно, исключая ряд больших городов. Прочла в газете объявление о свободной вакансии преподавателя математики в Рязанском педагогическом институте, написала туда. Друзья-астрономы пытались устроить меня в Крымскую обсерваторию или в Ташкент. Из Рязани ответили положительно, но неожиданно 22.VI услышали мы но радио о войне с Германией, и все эти заманчивые перспективы сразу отпали. Надо было устраиваться на работу немедленно и в самой Уфе! Недалеко от нашего жилища была контора Техжирпрома, взяли туда меня счетоводом. Коллектив бухгалтерии был небольшой, но дружный. Сдавали мы все нормы ГСО, и мне дали значок и удостоверение. Война чувствовалась все сильнее. Трудности с продуктами, с керосином усилились из-за наплыва беженцев, часто соривших деньгами, не торгуясь. В начале зимы в гололедицу я упала и сломала себе левую руку у кисти. К этому времени мой Техжирпром переехал к своему мыловаренному заводу у р. Белой. Ходить было далеко (около 3 км в один конец) и неудобно, по крутой горе, а обратно в гору. Вид мой с рукой на перевязи был такой жалкий, что какая-то сердобольная старушка подала мне милостыню, которую я долго берегла на память. За хлебом были большие очереди. В этом отношении выручала меня одна пожилая татарка, бывшая учительница, которая жила на полпути между моим домом и работой. Проходя к вечеру мимо ее дома, я заходила и получала у нее хлеб на свою и мамину карточку. Женя работала на заводе и там свой хлеб получала и съедала.

Миловка (1942)

На Рождестве побывала я у Краузе. Там было грустно и тревожно: сын К. П. был призван в армию и уже находился на фронте. Перед тем работал он ассистентом по физике у своего отца. Теперь эта вакансия освободилась, и К. П. спросил меня, не хочу ли я занять ее. Прибавил, что приходится Сельскохозяйственному институту переезжать в свое подсобное хозяйство Миловку на другом берегу р. Белой, так как большое здание института надо уступить эвакуированным с фронта учреждениям. Для нас с мамой это было хорошим выходом из многих затруднений, тем более, что мало было надежды остаться в городе. Женю уже назначили в числе многих других к переезду в далекий район. А К. П. предложил переехать совсем недалеко от Уфы и в образцовое хозяйство. Я согласилась, и с 14.IV меня зачислили лаборантом в Сельскохозяйственный институт. Сперва переехала в Миловку одна. Жила вначале в самом физическом кабинете. Тут произошла неприятность: после первомайского торжества кто-то из студентов неосторожно бросил папиросу в угол залы, соседней с физическим кабинетом. Ночью что-то затлело там, и я проснулась от едкого дыма. Выйти через зал и наружную дверь было невозможно. Пришлось мне вылезти через свое окно и бежать к корпусу, где жили педагоги. Краузе был в Уфе, а остальные быстро примчались с противогазами — химики особенно боялись за свои взрывчатые вещества. Потушили довольно быстро. Началось потом следствие по этому делу, но меня даже не пригласили на беседу, так как я и на вечеринке накануне не была, и вовремя успела сообщить о пожаре. Работать здесь оказалось гораздо легче и интереснее, чем в Техжирпроме. Вскоре после моего приезда в Миловку разлилась река Белая, и добираться из Уфы было трудно. Пожилой проф. Краузе поручил мне замещать его — проводить занятия по физике с подготовительной к I курсу группой. Это были все беженцы из западных наших областей — из Львова и других городов, многие без родителей, убитых или потерявшихся при эвакуации. У меня наладились с ними неплохие отношения. Всей группой они даже вскопали мне огородик. Питание в столовой было хорошее, с фермы полагался литр молока. Мама продолжала пока жить в Уфе. Я поехала за ней и заодно ликвидировать по просьбе уехавшей Жени остатки ее имущества — книги и ее записки взяла себе, остальное подарила хозяевам. 3.VIII перевезла я маму и все наше имущество в Миловку, наняла пока комнату в деревне. Обедали обе в студенческой столовой, или в рощице около нее, в плохую погоду носила я обед в деревню. Осенью собрали для меня богатый урожай картофеля с отведенного мне участка (за каждое десятое ведро), и я торжественно подъехала на возу с картофелем — у нас с мамой никогда еще не бывало такого богатства. В октябре повысили меня в должности, и я стала именоваться ассистентом и получать зарплаты чуть больше прежнего. Дали нам и комнату в одном из зданий института, против столовой. Это было удобно по близости к месту работы. Было у меня еще и несколько уроков в сельской школе — времени на это теперь хватало. Казалось бы, все было относительно хорошо.

Пожар (1943)

Новый год начался тревожно. Проснувшись ночью, я увидела в наше окошечко все «в розовом свете». Кое-как одевшись, выскочила из нашего барака и остолбенела: весь второй этаж здания столовой пылал, как костер. Между нашим жилищем и пожаром было расстояние метров 15, но на этом пространстве росли высокие деревья, которые легко могли загореться. Пришлось предупредить сонную маму, чтобы она на всякий случай оделась для выхода из жилища. Ей было уже почти 80 лет (без одного месяца). Наконец, появилась долгожданная пожарная машина, и огонь пошел на убыль. Потом были слухи, что причиной пожара был поджог с целью скрыть крупное воровство денежных средств в ожидании ревизии. Будто документы хранились во 2 этаже, где была и библиотека.

Все они с книгами сгорели, жаль было хорошую библиотеку.

После этого пережитого страха жизнь пошла обычным порядком, но летом мы узнали много горестного: в Ленинграде скончалось много наших друзей, в том числе С. А. Жебелев со всей семьей и другие. В районе умерла мой верный друг Женя Смирнова. На фронте убит мой двоюродный брат Степ. Ив. Морозов. Но на фронте дела наши пошли лучше, и осенью уже был решен вопрос о возвращении Сельскохозяйственного института в Уфу, так как помещение его было освобождено. Тут поднялся вопрос и обо мне. Но ни желание проф. Краузе видеть меня у себя ассистентом и в Уфе (сын его был убит), ни просьбы студентов, ко мне уже привыкших, не помогли: прописать меня в Уфе не обещали, и пришлось мне, в числе немногих, остаться в Миловке. Мне дали должность наблюдателя на метеорологической станции и право питаться в столовой подсобного хозяйства. Советовали похлопотать об ученом пайке, но теперь для этого надо было защитить диссертацию. Этот совет подтолкнул меня написать в Алма-Ату к переехавшим туда астрономам Г. А. Тихову и В. Г. Фесенкову с просьбой прислать мне трубочный фотометр или другой простой прибор, с которым я могла бы производить наблюдения, чтобы закончить начатые мои работы по сумеркам. Ответ пришел очень быстро и совершенно неожиданный: мне предлагали написать заявление о моем желании поступить в Казахский филиал АН СССР в качестве научного сотрудника, а выхлопотать разрешение на переезд обещали сами, через Академию наук. Конечно, лучшего я ничего и не желала. Даже мама, не очень любившая переезды (понятно — в 80 лет), стала мечтать о встрече с друзьями Тиховыми. Но до переезда надо было перенести еще много горестей.

Кончина мамы (1944)

Новый год встретили мы голодно: Сельскохозяйственный институт уже был в Уфе, а наши хлебные карточки удалось получить и «отоварить» лишь через неделю. И в столовой что-то оказалось недооформлено. Словом, мы сидели на «своей» картошке без масла несколько дней, и та уже была на исходе. Мама была очень слаба, а меня стали мучить сильные приступы малярии. Пошла в сельскую небольшую лечебницу, и мне дали несколько таблеток акрихина. Другие от него поправлялись, и я стала им лечиться. Но при сильной слабости всего организма, без хорошего питания, акрихин принес мне вред вместо пользы. У меня сделался острый психоз. Не могу передать словами этого мучительного состояния, когда мысль и сознание не могут ни на чем остановиться, а все время их кидает, как мячик, как тело кидает в волнении на пароходе. Физически нигде боли нет, но пытка невыносимая, и секунды кажутся часами. В поселке это вызвало сенсацию. Хотя мама и занавесила окно, но верхняя часть его была свободна, и я тогда заметила и до сих пор помню, как появлялись головы — то одна, то другая, выше занавески, чтобы что-нибудь в комнате увидеть. Наконец, я задремала, и так сладко, что если бы дали мне выспаться, то все бы, вероятно, и прошло. Но меня разбудили везти в Уфу в психическую лечебницу. Было половодье, и ехать надо было на лошади до ближайшей на этом берегу станции железной дороги, а пароходы не ходили. Привезли меня двое сослуживцев, вошли в приемную. Люди в белых халатах. Мне представилось, что я уже умерла и нахожусь на том свете. Задают вопрос: «Ваша фамилия?». Отвечаю: «На земле была Штауде, а как теперь — не знаю!». Меня повезли по коридору, и вдруг мне захотелось закричать петухом… Сделали мне какой-то укол, после которого я сразу потеряла сознание. Очнулась в постели в чистой светлой палате. Миловидная девушка в белом поставила на тумбочку тарелку с чем-то вкусным. Это ангел, конечно! Но полагается ли самой без спроса есть? Спросить нельзя — ангел уже улетел. Лежу смирно, пока он не явился снова. Тогда их стало двое: одна поддерживает мою голову, другая кормит с ложечки. Ушли. Почему-то захотелось мне спрятаться под кровать. Пришли две девушки снова, поахали, нашли под кроватью и стали вытягивать оттуда. А я не даюсь — откуда сила взялась? После этого меня отвели через двор совсем в другой корпус и поместили за решетку, где были такие страшилища, что их за ангелов никак не примешь. Там были уголовные психические больные, подследственные. Кусок хлеба вырывали у меня из рук, если замедлишь его съесть. Там пробыла я несколько дней, чувствуя, как я психически вылезаю из болезни и приобретаю ясность ума. Иногда врач вызывала для беседы. Когда я спросила ее, не работает ли здесь знакомая мне в Уфе врач К., собеседница взглянула мне в лицо и изумилась: «Вы же здоровый человек, зачем посадили Вас с буйными?». Велела сейчас же вывести меня из этой ужасной клетки, расспросила об обстоятельствах моей жизни, о болезнях до настоящего времени. Дали мне койку в соседнем «спокойном отделении». С мамой мы переписывались, один раз навестила меня и жена К. П. Краузе. Стала я проситься домой, беспокоясь, что огородик останется незасеянным. Хотелось мне доставить маме радость в день моего рождения 18 мая, но оформить выпуска не успели — вышла я только 19.V к вечеру, когда ехать в Миловку на пароходе было поздно. Переночевала у Краузе, а на другой день только к вечеру была в Миловке. Зашла в канцелярию, мне сообщили, что мама тяжело болеет и посоветовали сперва подкрепиться ужином в столовой. С непривычки есть досыта я всю ночь проболела желудком. Мама еле узнала меня, остриженную и исхудавшую. Несколько всего дней (с 20 по 25 мая) прожили мы с мамой, рассказывая друг другу, что произошло за месяц, когда мы не виделись. У меня все-таки хватило ума смягчить пережитое мною и о многом умолчать. Мама жаловалась на соседку по квартире, которая все занимала у нее остатки картофеля, который я берегла на посев, — ничего почти не осталось. Видно, вообще в поселке считали, что я не вернусь из больницы. 25 мая мама почувствовала себя нехорошо, даже лежа в постели. Пошла я в лечебницу, объяснила, куда придти к больной. «Ах, это к той старушке, у которой дочь сошла с ума?» «Да, отвечаю, это я самая.» Повела с собой фельдшерицу. Выслушала она сердце, потрогала руки и ноги, дала пузырек с валерьянкой и ландышем. «Накапайте 20 капель». Ушла. Я стала отсчитывать капли, а мама вдруг сама приподнялась и села на кровати, со светлым лицом простирая вперед руки. И сразу же упала на подушки. Я поднесла ко рту капли, но выпить она уже не могла. Кончилась ее многотрудная жизнь.

День смерти ее был особенный — это был праздник Вознесения. Жара была 37° в тени. Надо было срочно хоронить. Гроб сделали только к вечеру следующего дня. А пока обмыли и одели ее и положили почему-то на бамбуковое наше садовое кресло со стульями.

Вскоре пришло мне известие, что удалось добиться разрешения переехать мне в Алма-Ату для работы в Казахский филиал АН СССР. Одновременно и повестка из Уфы — явиться в НКВД. Там я подписала обязательство, что не буду… заниматься спекуляцией и не оставлю работы в Академии наук. Но пока, чтобы собрать деньги на дорогу, пришлось если не спекулировать, то продавать домашние вещи, чтобы не везти далеко, надо было расстаться и с той кроватью, на которой я родилась, а мама недавно на ней скончалась, и продать многое другое, дорогое сердцу. Но ни одной минуты не было у меня колебания, хотя многие и отговаривали: как Вы поедете, совсем больная? И директор пригородного хозяйства уговаривал не ехать, обещая выкроить достаточную зарплату и найти подходящую работу. Наконец, помогли мне сесть на поезд, и я отправилась в далекий путь — к друзьям, к научной работе. Жалела только, что не дожила мама до этого момента, и оставила я одну ее сиротливую могилку, где за последние недели так много находила я успокоения и утешения.

Алма-Ата (1944–1950)

Приехала я в Алма-Ату ночью на 4.IX. Какие чудные, яркие звезды! Но где ночевать? Из вокзала выпроваживают — там можно быть только студентам. Я постаралась объяснить, что буду преподавать студентам, — значит, и мне можно. Согласились, и я просидела на скамейке внутри, а утром пешком двинулась к акад. Фесенкову. Не видались мы с 1927 г. — как будто и не очень много лет прошло, но горя пережито много: у В. Г. убит на войне любимый сын, у меня за плечами 3 года лагеря и кончина мамы. Посочувствовали друг другу, и В. Г. пригласил одну из своих сотрудниц, которая согласилась поселить меня временно в своей квартире. Здание Академии наук было через дорогу напротив. В ближайшие дни меня познакомили со всеми сотрудниками Института астрономии и физики. В. Г. Фесенков объявил, что предлагает мне, как только будет получено разрешение из Москвы, защитить кандидатскую диссертацию, которая у меня уже имеется в печатном виде. На днях он уезжает в Москву, а мне предлагает заняться подготовкой к наблюдению солнечного затмения, которое будет 9.VII.1945 г. Экспедиция намечается в г. Иваново. Прибор для фотографирования надо еще наладить и испытать. После отъезда В. Г. в Москву пришла я на университетскую обсерваторию за Головным арыком, где расположился со своими приборами Г. А. Тихов. Встреча с его женой Людмилой Евграфовной была сердечной. Рассказывала она, как эвакуировались они из Пулкова в Алма-Ату под обстрелом; ехали в отдельном вагоне целый месяц, прицепляли их к разным поездам. Сама Л. Е. была неузнаваема, страдая тяжело болезнью Паркинсона. Ходить и кушать сама не могла, но сохранила светлый ум и любящее сердце.

Защита моей диссертации состоялась 23.III.45 г. Предварительно было о ней объявлено в газете, и благодаря этому встретилась я со своей лучшей гимназической подругой Таней Поссе, которую давно потеряла. Она была уже профессором университета. Еще один друг оказался, таким образом, в Алма-Ате. Зима 1944–45 г. прошла в подготовке к затмению. Порадовались окончанию войны 9.Ѵ, а через несколько дней отправилась наша экспедиция в Иваново для наблюдения затмения. Особых приключений на этот раз не было, но и удачей похвастаться не могли: день был с утра ясным, но к началу затмения налетела буря с грозой и градом, так что предполагавшееся фотографирование внешней короны и окрестностей Солнца, мне порученное, невозможно было выполнить, как и другие астрономические наблюдения. Удалось лишь произвести серию снимков облачного неба трубочным фотометром и построить кривую изменения освещенности вблизи полной фазы. К нашей экспедиции примкнула и упоминавшаяся ранее Н. М. Субботина, которой удалось наблюдать редкое явление шаровой молнии во время затмения. Очень радостна была наша встреча с Н. М. после долгой разлуки (с 1935 г.). На обратном пути мне было разрешено остановиться на несколько дней в Москве. Здесь побывала я на заседаниях ГАИШ и Института физики атмосферы (ИАФ), где все меня помнили еще с 1927 года. И. А. Хвостиков очень любезно рассказал мне о положении дела с наблюдениями сумерек, приглашал приезжать из Алма-Аты на конференции в АН СССР по этому вопросу и показал на столах сотрудников своего отдела только недавно защищенную мною диссертацию (см. сноску 14), которая являлась настольной книгой у них с самого выхода ее из печати в 1936 г. Вынужденный перерыв в моей научной работе не помешал моим научным идеям приносить пользу. Встреча с дружественной мне семьей Ветчинкиных тоже была радостной. Освеженная этими впечатлениями, я утешилась неудачей с наблюдением затмения и вернулась в Алма-Ату бодрая и полная энергии продолжать работу. Так как наблюдения удобно было продолжать вне города, то В. Г. Фесенков разрешил мне поселиться за Головным арыком, где уже жил и работал Г. А. Тихов. Предполагалось, что со следующего года начнется строительство дома для его сектора астроботаники, где будет комната и для моей «сумеречной лаборатории», пока же меня поселили в уютной крохотной избушке, где когда-то жил ослик, потом была там столовая для приехавших на затмение в 1941 г. пулковцев.

Н. М. Штауде с ее юными друзьями, Алма-Ата, 1946 г.

Весну и лето 1946 г. я провела в Москве. Выступала с докладами, месяц провела в санатории Болшево. По совету друзей начала я хлопотать о защите докторской диссертации. Осенью 1946 года была закладка дома для Г. А. Тихова, но всю зиму 1946–1947 года прожила я еще в своем сарайчике. Работа моя над сумерками шла успешно. Весною опять поехала в Москву, делала доклады, месяц лечилась в Болшево. Вернулась в Алма-Ату, а 25.IX неожиданно была уволена из Академии наук. Оказалось, что кому-то пришла в голову идея, что я «немка»! Вряд ли меня освободили бы из Соликамских лагерей почти накануне войны с Германией, и в первую войну 1914 года никаких не было у нас неприятностей. Через несколько дней недоразумение разъяснилось, и на ближайшем ученом совете президент К. И. Сатпаев сообщил, что недавно подавшая заявление «об уходе по болезни» Н. М. Штауде «выздоровела» и приступила к работе. Теперь только я стала числиться в секторе астроботаники у Г. А. и исполняла некоторые работы там, но в основном Г. А. не стеснял меня и содействовал расширению сумеречных исследований. В конце года поехала я в Москву для участия в Совещании по исследованию высоких слоев атмосферы оптическими методами (при Академии наук СССР). 17.XII.1947 г. там был сделан мною доклад о сумеречном методе. Это совпало с денежной реформой, и так как перед докладом мне некогда было взять из сберкассы свои деньги на обратный путь с аккредитива, то они «сморщились», и пришлось брать в долг у друзей.

С назначением даты защиты докторской диссертации дело оказалось не так просто, как предполагалось. Почему-то из университета перенесли ее в ИАФ АН СССР. Главные оппоненты В. Г. Фесенков и И. А. Хвостиков долго не давали отзывов, хотя предварительные отзывы их имелись в деле. Затем оказалось, что В. Г. Фесенков настаивает на доработке. Было выполнено и это. Весной с 15.V.1948 года я снова была в Москве и лечилась в Болшево. Удалось получить еще несколько положительных отзывов о диссертации. К 1. IX я вернулась в Алма-Ату уже в новый дом Г. А., у меня оказалась прекрасная большая комната, часть которой можно было отвести под лабораторию. В помощь мне по части наблюдений и обработки их Г. А. Тихов дал младшего научного сотрудника М. П. Перевертуна, который серьезно заинтересовался темой сумерек и имел в виду заняться ею и для своей кандидатской диссертации. В план 1949 года Г. А. поставил не только штатную единицу для этого сотрудника, но и 20 тысяч рублей на оборудование. Кое-кто критиковал мою примитивную «коробочку» — трубочный фотометр, хотя при надлежащей обработке он давал такую же кривую температур в верхних слоях атмосферы, как американские наблюдения NACA с помощью дорогостоящих подъемов шаров и зондов. Но, конечно, воспользоваться фотоэлектрическим методом было очень интересно. Весною я снова поехала в Москву, побывала и в Ленинграде. На 29.VI была назначена защита моей диссертации. К сожалению, не оказалось достаточного кворума на заседании. 1950 год был заключительным в моей научной деятельности. В феврале я приехала к предполагавшейся защите, но заболела и сама, и тяжело был болен один из главных оппонентов В. П. Ветчинкин. 6.III он скончался. Вернувшись к лету в Алма-Ату, продолжали мы с М. П. Перевертуном собирать наблюдения сумерек. 2.IX скончалась дорогая моя Людмила Евграфовна Тихова, а к 1 января 1951 г. во время чистки Казахской Академии наук было мне предложено подать заявление об уходе с работы «по состоянию здоровья». Г. А. Тихов смот рел на это как на временную меру и не раз потом предлагал мне снова принять участие в научной работе, но моя энергия в этом отношении оказалась исчерпанной, и я даже охотно ушла на пенсию. В конце 1957 г. я совсем уехала из Алма-Аты, оставив «в наследство» Казахской академии наук свою незащищенную докторскую диссертацию под заглавием: «Теория сумерек» и «Дополнительные главы» к ней, а также несколько рукописных работ, переданных в редакцию «Известий Академии наук Казахской ССР». За второй период моей научной деятельности, т. е. после репрессии 1935–1944 гг., мною было напечатано в изданиях Академии наук СССР и Академии наук Казахской ССР значительное количество научных работ, главным образом по теории сумерек.

После 1950 года научной работы я не вела.

Письмо Н. М. Штауде к Л. Д. Костиной

22 июня 1979 г.

Милая Лидия Дмитриевна!

В одном из своих писем ко мне Вы высказали пожелание, чтобы к конференции по случаю 125-летия со дня рождения Н. А. Морозова, бывшего долгие годы директором Института имени П. Ф. Лесгафта, я написала кое-что ему посвященное.

Несмотря на свое долгое пребывание в одиночном заключении это был очень общительный и приятный в общении человек. Он вообще любил все живое. Жившую в камере мышь считал своим другом и случайную муху, конечно, не убивал. Впервые я увидела его, приехав просить его участвовать в концерте, который был устроен кассой взаимопомощи В. Ж. К. для выдачи пособий нуждающимся курсисткам. Была у него вдвоем, не помню уже, с кем именно.

Он очень любезно согласился прочитать на вечере некоторые из своих «Звездных песен» и имел большой успех. Когда в 1917 г. закончилась моя аспирантура на В. Ж. К., но я еще имела связь с лазаретом, помещавшимся в новом здании В. Ж. К. на Среднем проспекте, Н. Н. Гернет, ко мне всегда прекрасно относившаяся, упомянула, что Н. А. Морозову требуется помощник-вычислитель для определения обстоятельств некоторых древних затмений. Отчасти это было связано с большой работой по продолжению вглубь веков «Канона затмений» Оппольцера, предпринятой РОЛМ и руководимой молодым талантливым астрономом М. А. Вильевым. С 1.Х.1918 г. я была включена в штат Астрономического отделения Института им. П. Ф. Лесгафта и числилась там до своего отъезда из Ленинграда 14.III.1935 г. С порученной мне Н. А. работой я справлялась быстро, а затем развивала собственные мысли, попутно возникавшие. Такова, например, работа о строении кольца астероидов. Близость космической эры требовала изучения верхних слоев земной атмосферы, что особенно интересовало летчиков. Н. А. Морозов давал мне полную свободу и даже отпустил на 3 года в Москву для совместной работы с В. Г. Фесенковым и В. П. Ветчинкиным, этим вопросом о верхних слоях интересовавшимися. Не возражал он и тогда, когда по возвращении из Москвы в 1927 г. я стала работать не в его секторе, а в образовавшемся Астрофизическом, которым заведовал Г. А. Тихов. А тут как раз шла подготовка к 1 конференции по изучению стратосферы, в организационный комитет которой я и была кооптирована. М. А. Вильев к тому времени, к сожалению, скончался, и большой материал по солнечным затмениям, коллективно членами РОЛМ полученный, остался в архиве неиспользованным. В 1921 г. была организована экспедиция на солнечное затмение в Мурманск, и Н. А. Морозов лично провожал нас на вокзале. Работать с ним было легко и как-то весело.

Правда, с историками он разошелся во взглядах на хронологию Средних веков. На одном из заседаний Н. И. Идельсон очень убедительно опровергал мнение Н. А. Морозова, будто вся древняя история «выдумана» переписчиками, а секретарь общества В. А. Казицын сочинил стихотворение: «Пятна на Солнце», где говорилось: «Мы этот грех ему простим — бывают и на Солнце пятна!».

Принимал Н. А. Морозов всегда деятельное участие и в «праздниках Солнца», на которых в день зимнего солнцестояния делался доклад о новых достижениях науки о Солнце, а во-втором, музыкально-литературном отделении, исполняли: «Пудами тяжести носили — была нам ноша нипочем: теперь же тонну нам всучили, под ней наверно, мы умрем!..».

Жил Н. А. долго, последние годы в родном имении «Борок».

Документы

В защиту осужденных астрономов (Публикация В. Д. Есакова)

В последнее время достоянием гласности стали многочисленные списки огромной массы репрессированных в 30–50-е годы наших сограждан. Произвол и насилие коснулись всех слоев еще только рождающегося советского общества. И если раньше мы узнавали все больше о беззакониях против партийных и государственных деятелей, против оклеветанных военных и репрессированных работников культуры, то теперь мы знаем, что Молох обрушился как на многомиллионную массу крестьянства, так и на уникальные профессиональные группы ученых и техников, к числу которых относятся и кадры отечественной астрономии.

Списки жертв беззакония и репрессий нарастали лавинообразно. И чем обширней становилось наше знание о том страшном времени, тем сильнее росла обеспокоенность советских людей за своих предшественников — родителей и учителей, старших товарищей и воспитателей, при жизни которых, а порой и на их глазах, действовала та, казалось бы, все сокрушающая сила.

Но есть неизбежная последовательность в человеческом познании действительности. Потрясенные числом погибших и страдавших, мы доросли наконец до выявления и обнародования имен мучителей и палачей. Еще недавно нам представлялось, что народ безмолвствовал, но сейчас мы все больше и больше узнаем, что не все были задавлены страхом, что шла и борьба с произволом и беззаконием. Проявления этой борьбы были порой робки, в подавляющем большинстве безуспешны, но они готовили протест и обусловили принятие справедливости последующих реабилитаций.

Уже широко известны факты борьбы академика П. Л. Капицы за освобождение Л. Д. Ландау, вызволения зам. министра внутренних дел А. П. Завенягиным умирающего Н. В. Тимофеева-Ресовского, попытки академика Д. Н. Прянишникова доказать Берии беспочвенность и бесчеловечность осуждения академика Н. И. Вавилова. Становятся известны выступления против массовых репрессий чекистов и прокуроров.

В Архиве Академии наук СССР, в фонде академика С. И. Вавилова (ф. 596) сохранились и два публикуемых документа. Они свидетельствуют, как видные советские ученые выступали против репрессий, против ущерба, наносимого науке и ее кадрам. Оба письма не имеют дат, но их содержание позволяет достаточно точно определить время их написания.

Первое письмо академиков С. И. Вавилова и Г. А. Шайна адресовано прокурору СССР А. Я. Вышинскому. Оно написано в самом начале 1939 г., очевидно, сразу же после избрания того действительным членом АН СССР. Авторы письма показывали сомнительность ареста астрономов и их семей, характеризовали арестованных как лояльных советских граждан, называли психологической загадкой предъявленные им обвинения. В связи с приближавшимся 100-летием Пулковской обсерватории, исходя из слабого здоровья осужденных и отрицательного внешнеполитического эффекта репрессий, С. И. Вавилов и Г. А. Шайн ходатайствовали о пересмотре дела и предоставлении астрономам работы по специальности. Но это обращение осталось без ответа и дело астрономов не пересматривалось.

Второе письмо наряду с академиками С. И. Вавиловым и Г. А. Шайном подписано и членом-корреспондентом АН СССР А. А. Михайловым. Оно было направлено наркому внутренних дел СССР Л. П. Берия. Это письмо написано в 1945 г., очевидно, в самом конце войны, когда полностью определился и урон, понесенный материальной базой советской астрономии, когда лежали в развалинах обсерватории в Пулкове и Симеизе и намечались меры по их восстановлению, но до избрания С. И. Вавилова президентом Академии наук СССР в июле 1945 г. Это ходатайство было удовлетворено и Н. А. Козырев после 10-летнего заключения был выпущен на свободу.

Родные и близкие, учителя и коллеги боролись с насилием и примеры тому множатся.

Письмо А. Я. Вышинскому по делу группы советских астрономов

В 1936–7 году в некоторых астрономических учреждениях СССР, а особенности в Главной Астрономической обсерватории в Пулкове, были произведены аресты большого числа научных работников. Число активно работающих астрономов у нас не велико (80–90 чел.) и поэтому арест большой группы (чел. 20) резко бросается в глаза. Дело усугубляется еще тем, что среди арестованных имеются наиболее крупные астрономы. Едва ли будет преувеличенным, если сказать, что советская астрономия потеряла в своем удельном весе не меньше 30 процентов. В некоторых отделах эти лица являются незаменимыми.

Большинство арестованных Пулковских и других астрономов осуждено на 10 лет с выселением их жен в особые лагеря. Среди них имеются старики (свыше 60 лет) и больные, и во всяком случае вполне здоровыми являются весьма немногие. Наказание отбывают в тюрьмах и повидимому никто из них не работает по специальности. По отрывочным сведениям, полученным от родных, и без того слабое здоровье некоторых из них пошатнулось.

Некоторых из осужденных мы знали много лет и нам представлялось, что они были лояльными советскими гражданами. Они всегда принадлежали к передовой русской интеллигенции, и в 1905 г. и позже некоторые из них подвергались репрессиям. Можно привести немало фактов, свидетельствующих об их лояльности. Укажем, например, на то, что Б. П. Герасимович в 1926–29 году был в Америке (длительная командировка и стипендия) и приобрел там столь крепкое научное имя, что получил предложение занять директорский пост на одной из обсерваторий.

Если прибавить, что он был там с женой и детей у него тогда не было, то возвращение характеризует его достаточно хорошо. Один из нижеподписавшихся мог иногда со стороны наблюдать, как Б. П. Герасимович (бывший директор Пулковской обсерватории) принимал иностранных ученых и освещал те или иные явления нашей жизни. Впоследствии можно было прочесть некоторые отзывы этих лиц уже в заграничных изданиях, и в них проглядывает положительное впечатление от нашей страны. Относительно других можно также привести немало фактов, свидетельствующих в пользу их лояльности.

В последние годы Пулково росло и обновлялось молодыми кадрами. Более старые астрономы воспитали немало ценных работников. Но к сожалению, наряду с этим на почве неумеренных честолюбий отдельных лиц, групповой борьбы и проникновения на обсерваторию немногих карьеристов и даже одного афериста (вскоре разоблаченного) там одно время царила склока. Это производило тяжелое впечатление и может быть в той или иной степени вызвало последующие события. Во всяком случае с полным сознанием ответственности можно утверждать, что здесь не было противопоставления старого молодому или вообще какого-нибудь политического элемента. Самое большое, в чем можно было бы обвинить астрономов — это в политической обывательщине. Они очень ценили благополучие, в котором пребывали и которое позволяло им отдавать себя полностью астрономии. Большой психологической загадкой является, как вообще они могли быть вовлечены в преступление, в котором они обвиняются. Характер обвинения мы не знаем, но нам известен один приговор (по делу Е. Я. Перепелкина), приводимый нами ниже полностью:

«Судебным следствием и материалами дела (№ 10886/ /23695) виновность подсудимого Перепелкина установлена в том, что он с 1930 по 1936 год состоял в контрреволюционной группировке в Пулковской обсерватории и неоднократно на квартире совместно с Яшновым, Балановским, Днепровским и другими контрреволюционерами критиковал политику Советской власти с контрреволюционных позиций и восхваляли при этом капиталистический строй, чем совершили пр. пр. ст. 58–11 и 58–10 ч. 1 УК, руководствуясь ст. 819 УПИ Спецколлегия приговорила:…»

В отношении других осужденных характер обвинения, повидимому, более или менее аналогичен.

Уже прошло два — два с половиной года со времени этих арестов. Ущерб, нанесенный Советской астрономии, очень велик. Уменьшение удельного веса Советской астрономии не могло пройти незамеченным и в иностранной научной литературе. Некоторые журналы, как «Nature», «Acta Astronomica», «Popular Astronomy» и др. отметили арест большого числа астрономов в СССР и напечатали их фамилии (неполный список). Принимая во внимание особенно интернациональный характер астрономии и тесные международные связи астрономов, вытекающие из самого характера астрономической работы, подобная информация должна произвести сильное впечатление и нанести ущерб советскому престижу. Сообщения об арестах совпали с Конгрессом международного астрономического Союза в Стокгольме (август 1938 г.), причем отсутствие Советских делегатов могло только подчеркнуть эту информацию. Судя по отрывочным сведениям из иностранной научной печати все это вызвало нежелательные комментарии, неблагоприятные для нас. Некоторые из этих журналов, например, «Nature» и др. до сего времени последовательно и решительно выступают против преследований ученых и науки в фашистских странах.

Через 7–8 месяцев предстоит празднование 100-летия Пулковской обсерватории. Эго учреждение имеет мировую славу и многие иностранные ученые, в том числе зарекомендовавшие себя друзьями Советского Союза, пожелают приехать на юбилей. Но при отсутствии значительного числа выдающихся астрономов, как более старого, так и молодого поколения, находящихся в заключении, приезд иностранцев едва ли представляется удобным.

Принимая во внимание ряд таких обстоятельств, как 1) значительный ущерб для Советской астрономии, вызванный этими арестами, 2) предстоящий 100-летний юбилей Пулковской обсерватории, 3) слабое здоровье заключенных, 4) их лояльность, по крайней мере, в прошлом и 5) внешнеполитический эффект, — мы позволяем себе высказать мнение, что, быть может, своевременным является пересмотр дела и предоставление работы осужденным лицам по специальности на окраинных обсерваториях и университетах.

Действительный член Академии наук СССР и Депутат Верховного Совета РСФСР С. И. Вавилов

Действительный член Академии наук СССР, АстрономГ. А. Шайн

Народному комиссару внутренних дел тов. Л. П. Берия

За годы Отечественной войны советская астрономия понесла крайне тяжелые потери как в оборудовании, так и в кадрах и оказалась в критическом состоянии, можно сказать на грани прекращения своего существования. Полностью разрушена с наиболее крупными инструментами Главная астрономическая обсерватория в Пулкове. Симеизская обсерватория разграблена немцами и частично сожжена. Немало ущерба причинено инструментам во время эвакуации. Но особенно тяжелы потери в астрономических кадрах, несколько молодых астрономов пало на фронте. Двое расстреляно немцами в Харькове. Несколько молодых астрономов погибло в районах, временно оккупированных немцами. Но самые большие потери понесла Пулковская обсерватория в условиях голодной блокады Ленинграда. Обсерватория почти лишилась своих кадров.

Академия наук СССР наметила восстановление разрушенной Пулковской обсерватории на том самом ныне ставшим историческом холме, где были остановлены фашистские орды в их наступлении на Ленинград. Началась подготовка к созданию большой астрофизической обсерватории на юге СССР, организована лаборатория по проектированию астрономических приборов, которая должна перерасти в ближайшем будущем в специальный цех для изготовления прецизионных инструментов.

Но все эти мероприятия по восстановлению астрономии в Советском Союзе крайне осложняются недостатком в кадрах и перед небольшим коллективом, на который возложена ответственность за поднятие астрономии до уровня, соответствующего величию нашей Родины стоит труднейшая задача собрать и подготовить астрономические кадры.

В стремлении преодолеть эти трудности мы обращаемся к Вам с просьбой о возвращении на астрономическую работу Н. А. Козырева, бывшего астронома Пулковской обсерватории, осужденного в конце 1936 г. на 10 лет. Н. А. Козырев не был лишен права переписки и в настоящее время работает инженером-геофизиком в Северной экспедиции (Туруханский край). Н. А. Козырев талантливый ученый. Его научные работы пользуются большой известностью, а его теория протяженных звездных атмосфер получила всеобщее признание специалистов. Мы считаем, что Н. А. Козырев, которому сейчас 35 лет, будет очень полезен в деле восстановления советской астрономии.

Член Верховного Совета РСФСР академик С. И. Вавилов

Директор Симеизской обсерватории академик Г. А. Шайн

Председатель Астрономического совета член-корреспондент АН СССР А. А. Михайлов

Примечания

1

Карадагская экспедиция на солнечное затмение 8 авг. 1914 г. // Изв. Русск. о-ва любителей мироведения, 1914. — Т. 3, № 12. — С. 12–28.

(обратно)

2

О зависимости видимой длины пути и яркости метеора от положения точки загорания его относительно радианта // Изв. Русск. Астрон. О-ва, 1917. — Т. XXII. — С. 170–178.

(обратно)

3

Яркость ночного неба и высота апекса над горизонтом // Изв. Научного Ин-та им. Лесгафта. 1921. — Т. IV. — С. 219.

(обратно)

4

Новый способ обработки наблюдений падающих звезд // Изв. Ин-та им. Лесгафта, 1920. — Т. III. — С. 1–15.

(обратно)

5

Наблюдения эклипсографом во время частного затмения 8.IV.1921 г. // Мироведение. — № 41.

(обратно)

6

См. выше.

(обратно)

7

Astron. Nachr., 1923. - Bd 218. № 5218. - S. 155.

(обратно)

8

Вспомогательные таблицы для вычисления обстоятельств солнечных и лунных затмений (совм. с В. А. Козицыным). Рукопись 1923 г.

(обратно)

9

Photometry of the Moon (совместно с В. Г. Фесенковым и П. П. Паренаго) // Труды Гос. астрофиз. ин-та, 1928. — Т. IV, вып. 1, — С. 1–90.

(обратно)

10

Атмосфера на больших высотах (совместно с В. П. Ветчинкиным) Астрон. журн., 1827.— Т. IV, вып. 4. — С. 267–281.

(обратно)

11

Затмение Солнца 29.VI. 1927 г. в Пулкове (совместно с Л. Е. Тиховой) // Мироведение, 1927, — № 4, — С. 219–222.

(обратно)

12

Д. О. Святский был арестован 25 марта 1930 г. (прим. ред.).

(обратно)

13

Сумерки и строение верхней стратосферы // Труды I Конференции по изучению стратосферы, 1934; теория Линдемана и Добсона, и некоторые следствия, из нее вытекающие // Там же.

(обратно)

14

См. выше.

(обратно)

Оглавление

  • Автобиография Н. М. Штауде
  • Воспоминания
  •   Детство (1888–1906)
  •   Юность (1906–1908)
  •   Высшие Женские Курсы (1908–1913)
  •   Астрономический кружок (1910–1916)
  •   Тетя Анна (1913)
  •   Подготовка к затмению и окончание В. Ж. К. (1913–1914)
  •   Н. М. Субботина (1914)
  •   Экспедиция в Отузы (1914)
  •   Начало войны (1914)
  •   Затмение (1914)
  •   Доклады (1914)
  •   Аспирантура (1915–1916)
  •   Переходный период (1917–1918)
  •   Любань (1919)
  •   Доклад в Пулкове (1919)
  •   Кончина папы (1920)
  •   Ученый паек (1920)
  •   Профессорское общежитие (1920–1922)
  •   Солнечное затмение (8.IV.1921)
  •   Связь с заграницей (1921)
  •   Возврат домика в Луге (1921)
  •   Мироведение (1922–1923)
  •   Наводнение (1924)
  •   В Москве (1925–1927)
  •   В Ленинграде (1928–1930)
  •   Аресты (1931)
  •   Изгнание (1931–1932)
  •   В Полтаве (1932–1933)
  •   Возвращение (1933)
  •   Короткий взлет (1934)
  •   Уфа (1935–1937)
  •   Снова неволя (1938)
  •   Пересылка в Соликамске (1938–1939)
  •   Лесной пожар (1939)
  •   Переезд (1939)
  •   Освобождение (1941)
  •   Опять в Уфе (1941)
  •   Миловка (1942)
  •   Пожар (1943)
  •   Кончина мамы (1944)
  •   Алма-Ата (1944–1950)
  •   Письмо Н. М. Штауде к Л. Д. Костиной
  • Документы
  •   В защиту осужденных астрономов (Публикация В. Д. Есакова)
  •   Письмо А. Я. Вышинскому по делу группы советских астрономов
  •   Народному комиссару внутренних дел тов. Л. П. Берия
  • *** Примечания ***