Тучи сгущаются над Фэйр (СИ) [Евгений Алексеевич Кустовский ykustovskiy@gmail.com] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

  Пролог





  Всего одна шахта работала в окрестностях Хельмрока, в ней добывали антрацит. Вход в шахту располагался в скале, под крепостной стеной. Здесь воздух пропах серой, а ниже по склону бурлила река, - бурлила так, будто спускалась с горы, хотя русло ее пролегало ровно и без наклона, и у реки этой вообще не было причин бурлить.



  В шахте работали мертвецы-каторжники, а смена заканчивалась, когда тело более не могло сносить труд и разваливалось от малейшего движения. За работой шахтеров следил мрачный надзиратель, и когда кто-то отлынивал или недостаточно сильно вкалывал - поддавал пылу розгами.



  У надзирателя в каморке хранилась богатая коллекция плетей, всех разновидностей и материалов, но любимый бич он всегда держал при себе и неколеблясь пускал в дело, когда чувствовал в том нужду. По правде сказать, только ее одну он и чувствовал, ведь вот уже несколько веков как усоп.



  Обитал надзиратель при шахте, вместе с остальными каторжниками, и так как работа здесь ни на миг не прекращалась, а других способов развлечь себя не было, ни минуты не проходило без ругани и задорного свиста хлыста.



  Мертвецы не чувствуют боли, а вот тоску они чувствовать вполне способны, и нет ничего тоскливее для неупокоенного, чем разобранным на части догорать где-то в грязи без компании, лишенным возможности передвигаться. Чтобы избежать столь печальной судьбы, каждый раз, когда бич свистел, вопил не один только провинившийся, но и все шахтеры рядом с ним.



  За долгие годы они настолько сроднились друг с другом и настолько разложились, что отличить одного каторжника от другого становилось задачей почти невыполнимой. Изредка среди скелетов встречались настоящие великаны - таких знали по имени, что же касается рядовых заключенных, не обладающих ни характерным ростом, ни другими примечательными чертами, - они сами со временем забывали себя.



  Уголь, добываемый здесь, никогда не покидал пределов штольни. Вместо того, чтобы изымать сырье, грузить на повозки и развозить на предприятия по востребованности, наполненные доверху вагонетки уходили вниз по тоннелям, глубже в породу, где не было ископаемых, но только старый и прожорливый Бармаглот дремал с вечно разинутой пастью. И в пасть ту худшие из худших, чьи злодеяния трудней всего запомнить, сгружали все добытое шахтерами сырье, а Бармаглот за то дарил тепло.



  Все тело исполина было одним огромным котлом, и по трубах, опутавших и сковавших его, подобно цепям на ногах каторжников, горячая вода и пар поднимались вверх, на поверхность, где и использовалась в быту.



  О чудище под городом знали немногие, но многие пользовались благами, что оно производит, и, если даже за полчаса, проведенные на улицах Хельмрока летним днем, кончики волос покрываются инеем, трудно представить, что было бы, перестань шахта работать.





  Часть первая





  Глава I





  На нижних уровнях шахты царила кромешная тьма. Лишь редкие сполохи пламени, вырывающиеся из глотки Бармаглота, его огненно-рыжее небо, с прожилками магмы, яркий свет из глубин чрева, подобный средоточию Заоблачных чертогов, но все же уступающий тому по интенсивности свечения, - разгоняли мрак помещения конечного этапа производственной цепи.



  Здесь уголь обращался в жар, а тепло разносилось водой. Срок пребывания каторжников был много короче, чем век шахтеров наверху. Большую часть времени их обугленные кости сливались с тьмой подземелья, и только когда Бармаглот зевал, а свет распространялся дальше - из тьмы возникали силуэты скелетов с рабочим инвентарем в руках. Кирки, ведра и лопаты: кирками разбивали толстые глыбы, отсеянные сепаратором, лопатами и ведрами уже обработанный уголь забрасывали в пасть монстру.



  Примитивный сепаратор, работающий на пару, прилегал ко входу в котельню, который сам по себе являлся возвышенностью, куда не доставали языки пламени и где температура не была достаточно высокой, чтобы вызвать преждевременное воспламенение угля. Вагонетки ходили ко входу, там уголь сначала сгружался в сепаратор, а после куски нужного размера сразу же пускались в расход. Слишком большие глыбы обрабатывались вручную, ибо место у пасти было ограниченно, а установки для обогащения руды - не в ходу, тем более что тогда многие почтенные каторжники могли лишиться работы. Кто бы что ни говорил, а лорд Мортимер, пускай и по-своему, но заботился о своих подданных.



  Кормежка Бармаглота происходила спустя тщательно отмеренные промежутки времени. Самому чудовищу, понятное дело, чем больше и чем чаще - тем лучше, но для поддержания оптимальных условий жизни наверху и с учетом ограниченности ресурса шахты, который неумолимо близился к концу, порции и частоту приемов пищи ограничивали.



  Теперь каторжники ожидали времени обеда. Те же из них, кто старше и давно растерял части своей сущности по многочисленным уголкам штольни, молча и неподвижно, как истуканы, смотрели на циферблат часов, встроенных прямо в породу. Стрелки по циферблату перемещались бесшумно, механизм не был оснащен средствами извлечения звука во избежание обвала. Вопроса плохой видимости для мертвецов не существовало.



  Те из каторжников, кто помоложе - играли в кости. Всего в Холлбруке существует две разновидности этой игры, если не учитывать формы, распространенные среди Фейри. Первая в своих правилах аналогична традиционной игре в кости, вторая - чем-то напоминает развлечения некоторых племен аборигенов диких земель, отличаясь в основном задействованным реквизитом. Смысл ее состоит в том, чтобы набросить скрепленные лучевую и локтевую кости руки на железный лом, торчащий из земли. С каждым последующим кругом бросков дистанция увеличивается. Согласно правилам, бросок следует совершать, не прибегая к помощи второй руки: одними только ногами да туловищем.



  Единственное преимущество работы на нижних уровнях шахты перед работой на верхних состояло в том, что надсмотрщик и его бич крайне редко сюда захаживали. Данное обстоятельство в некотором смысле освобождало от ответственности праздно шатающихся каторжников, но совсем уж отлынивать у местных лентяев не получалось - свои же сознательные и следили за соблюдением порядка, ведь слишком серьезное нарушение режима могло повлечь за собой катастрофу общегородского масштаба.



  Два шахтера стояли в стороне от играющих и ожидающих. Условно они принадлежали к молодняку и прибыли на каторгу сравнительно недавно. Иссохшаяся и частично обугленная плоть еще держалась на каркасе их скелетов в некоторых местах, но ей недолго оставалось, учитывая особенности температурного режима и низкой влажности на нижних уровнях шахты. Воздух здесь был до того сухой, что буханка хлеба обращалась в камень за полминуты, и не будь это место уже занято, в штольне бы рано или поздно свила семейное гнездышко парочка отпетых циников.



  Шахтеры вели оживленную беседу, что было крайне необычно для Хельмрока, а уж тем более в жестких условиях каторги. Стоя, они опирались на тяжелые кирки, которыми пока орудовали с трудом, так как их недавно умершие тела еще не обрели характерной для обремененных прахом неупокоенных грубой силы и неисчерпаемой выносливости. Никто доподлинно не знал, откуда те силы брали начало, хотя теорий существовало множество, на практике же - один мертвец двадцатилетней давности мог с легкостью заменить тяжелоупряжного коня на пашнях, не требуя при этом кормежки или крова. Иной вопрос, что вблизи Хельмрока не колосились поля, и, казалось, даже сама земля препятствовала своему окультуриванию, в связи с чем только очень специфическая, а нередко и хищная флора здесь произрастала.



  - Ну... Не знаю, Рори... Как-то это все неправильно... - протянул Мямля, в задумчивости почесывая нижнюю челюсть большим и указательным пальцами левой руки, как обычно делают волшебники, ученые и люди, склонные к размышлениям, или мошенники, пытающиеся за них себя выдать. В отличие от последних Мямля делал это отнюдь не со злым умыслом, но по привычке, от которой не избавился даже в посмертии. Он и смерти-то не заслужил по большому счету, если бы не плохая компания в виде друга подстрекателя, трудолюбивый Мямля, должно быть, жил бы сейчас при женушке и детях, на одной из многочисленных ферм, расположившихся вдоль Старого тракта.



  В ответ на нерешительность товарища Рори закатил единственный глаз, что у него имелся (да и тот был из фарфора). Потом он бросил тяжелый инструмент и подскочил к Мямле, а так как был тот крупногабаритным увальнем, а Рори был завистливым коротышкой, дотянуться до черепа подельника ему удалось далеко не сразу, и только когда сам Мямля соизволил опустить голову, кисти рук сомкнулись на массивном подбородке.



  - Мямля, ты же умник у нас! Ну подумай сам. Пораскинь моз... э-э-э... Да, подумай: сколько гнить будем на этой каторге? - и не дожидаясь, пока медлительный товарищ нагонит его, ответил, - Да целую вечность будем гнить, согласен?



  Мямля нерешительно кивнул.



  - Ну так вот... Сбежать нам не удастся, по всей видимости, - тут Рори передернуло от одного воспоминания о надсмотрщике и его хлысте: сказывался закрепившийся на уровне наследственности страх перед законниками и отчей рукой, - Только и бегать не придется, если каторгу отменят, разумеешь?



  И снова кивок.



  - Но сама по себе она, конечно же, не отменится! Сколько лет уж здесь эти бедняги конают, да все без изменений... И чахнут, и пропадают, выгорая, и себя теряют в потемках, а только строй не сломить безволием. Здесь нужна инициатива! Решительность! Вот... Да! Определенно нужна решительность, - история любит решительных, смелых, Мямля! - тут он, забывшись, хлопнул товарища по плечу.



  Войдя в столкновение с толстой костью Мямли, хрупкие пальцы Рори не удержались и рассыпались на фрагменты, а сам он, выругавшись, принялся лазить по полу, собирая фаланги. Эта краткая передышка позволила Мямле обдумать сказанное, и когда Рори поднялся, он, к своему неудовольствию, встретил не безропотное подчинение, но глубокомысленный ответ.



  - Я тут вдумался, Рори, - вдумался и пришел к выводу о том, что История, скорее всего, любит тех, кто в ней не упомянут...



  - В каком это смысле? - сложив руки на груди и гордо подняв голову, Рори встал в позу упорства недалекого человека - Попредметнее, пожалуйста...



  - Ну, знаешь... - тут же замялся Мямля, для которого Рори, несмотря на все нестыковки и поразительное скудоумие в вопросах высокого полета, а также немалую долю участия в его смерти, оставался непререкаемым авторитетом. - Чаще всего те, кто остаются в стороне от исторических хроник, познают в жизни куда больше счастья, нежели те, кто, отстаивая определенную идею, неизбежно сталкиваются с сопротивлением общества и отдельных его представителей.



  - Ага, ну ясно... Видишь ли, Мямля, для меня дилеммы не существует: возникни необходимость сделать выбор между печальной славой и счастливой безызвестностью, я не раздумывая предпочту место в истории счастью, тем более что нет его у меня в настоящем, и едва ли когда-нибудь будет. Да и у тебя нет, приятель, согласись!



  - Ну... Да, наверное, ты прав! То есть - я уверен, что прав, иначе быть не может!



  - А что если я скажу тебе, Мямля, что есть некий способ вернуть былые деньки?



  - Есть способ?



  - Мы с тобой залезли в курятник однажды, помнишь?



  - Да... - мечтательно протянул Мямля, который и в посмертии не оставлял надежды обзавестись хозяйством.



  - Помнишь, как самая большая наседка из тех, что мы украли, все никак не могла пролезть через щель в заборе, где отодрали доску?



  - Да! - Мямля отлично помнил ту наседку: Рори предлагал ей шею свернуть и по частям вытащить за ограду, но Мямля не согласился и настоял на том, чтобы расширить проход, рискуя их шкурами. Тогда пронесло, а курица по итогу осталась жива и вскоре обзавелась новым хозяином, заплатившим им звонкой монетой. В конце концов ее кости наверняка оказались в чьем-то бульоне, но совесть Мямли была чиста.



  Рори же не волновала чистота своей или чьей-либо совести, ему было плевать на животных, а уж на людей так тем более. Попади он в ситуацию, из который нельзя извлечь выгоду, мошенник бы посодействовал худшему раскладу для окружающих, просто потому, что гнус, - он гнус и есть, бесчестный, - просто поэтому. Однако, числились за Рори и положительные качества, к примеру, случалось бандиту заступаться за слабых или помогать бедным. Случалось, не так чтобы очень часто, но прецеденты были, а Мямля их копил в своем дарма, что медленном, зато вместительном котелке, и время от времени пускал в ход для оправдания сомнительных действий со стороны товарища.



  - Хорошо, что помнишь. Вот тебе мой план, - начал Рори, понизив тон голоса, - затолкнуть этой громадине в глотку обломок угля, да побольше, так, чтобы поперек горла встал.



  - А? - Мямля удивленно посмотрел на Бармаглота, как бы сомневаясь.



  - Да-да! Ты все правильно понял, мой друг: прямо туда, - ему в глотку! Ты не смотри, что голова огромная, шея-то у него махонькая, я проверял...



  - Так вот куда ты отлучался...



  - Ага, справлялся по теме. Смотри: мы в перерывах от сетования на судьбу-злодейку занимаемся в основном тем, что раскалываем глыбы угля, так?



  - Так...



  - Измельченную породу грузим в ведра, а затем все это сбрасывают в глотку во-о-он тому чудовищу старожилы, правильно говорю?



  - Правильно...



  - Потом, то, что прошло мимо нее, забрасывают лопатами вдогонку за основной массой, но это уже не важно. Стало быть, мы и так при деле, - располагаем всем необходимым для осуществления задуманного мною плана. Что требуется - это спрятать одну большую необработанную глыбу под россыпью угля положенного размера, и никто не заподозрит подмену.



  - Ну не знаю... А ты уверен?



  - Конечно, уверен, - Рори махнул рукой на обуглившихся скелетов, ожидающих перед часами, - эта ветошь и себя давно не помнит; с чего ты взял, что разницу заметит, когда ничего вокруг не менялось веками?



  - Ты прав...



  - Да брось, когда я тебя подводил? - спросил Рори, и не давая опомнится, добавил, - все понял?



  Мямля кивнул.



  - Отлично, тогда приступаем! - дал отмашку Рори, поднимая кирку.





  Глава II





  В ту ночь пробуждение лорда Мортимера было сопряжено с рядом обстоятельств, которые он не привык испытывать и потому никак не мог знать, что его подданные, не принадлежащие к благородному сословию, имеют обыкновение называть эти обстоятельства - "неудобствами".



  Пробудившись, лорд долго лежал на роскошной кровати под балдахином, шелков которого не видел из-за ледяной корки, покрывающей веки. Силился открыть глаза, но не мог этого сделать, и не понимал, что происходит, а оттого приходил в ярость.



  Его члены в ту ночь были мертвее обыкновенного, что заставило владыку Холлбрука вспомнить о неизбежном финале - выгорании рано или поздно ожидавшем его, равно как и любого неупокоенного. Такой ход мыслей не понравился лорду Мортимеру и взбудоражил его еще сильнее.



   - Фердинант! - кричал Мортимер истошно, а летучие мыши, размером с откормленного ягненка, испуганно ворошили крыльями и перебирались с места на место, стуча внушающими страх коготками по отвесному карнизу. - Фердинант! - вопил лорд, а эхо его голоса, проскользнув через щель закрытой двери, разносилось по коридорам и помещениям Хельмрокского замка. - Фердинант! - кричал Мортимер, пока старый слуга, сгорбившись и прихрамывая, пробирался к покоям лорда через горы мусора и вышедшей из строя мебели, захламляющие пространства коридоров в восточном крыле замка.



  Дрожащие пальцы Фердинанта непрестанно перебирали ключи, словно четки, а из пересохших губ его то и дело вырывался пар. Старый и верный слуга не был мертв, ибо лорд Мортимер не терпел общества других неупокоенных подле себя.



  Годы шли, и увядающее тело все чаще подводило Фердинанта, - вот и теперь: остановившись перед дверью дворецкий силился вставить ключ в замочную скважину, но тот никак не хотел попадать в нужное место. К тому моменту, как ключ проскользнул в отверстие, из горла лорда доносились только слабые стоны, отдаленно напоминающие связную речь.



  Очутившись в спальне, Фердинант первым делом закрыл окно, сквозь распахнутые створки которого ветер заносил в помещение холод улицы. А там и правда было холодно, и несмотря на то, что холод - неотъемлемое обстоятельство, сопутствующее жизни в Хельмроке, такого мороза, как теперь, здесь не случалось уже давно.



  Закончив с окном, Фердинант подбежал к столу и принялся суетливо рыться в завалах писем. Так уж вышло, что в привычке лорда было ведение длинных и пространных бесед с самим собой. Смысловая нагрузка таких писем сводилась к минимуму, а состояли они по большей части из восхвалений себя любимого, порицаний всех остальных и витиеватых бравад. В письмах лорд Мортимер также был склонен обсуждать личность короля Фэйр, своего сюзерена. При том, что имени нынешнего короля лорд не помнил, а должного обращения к особе выше себя по статусу намеренно избегал - все это обезличивало неизвестного, над деяниями которого так сокрушался лорд, тем самым лишая писем ценности как компромата со стороны возможных недоброжелателей. Также безопасности правления лорда здорово способствовали регулярные казни людей, заклейменных предателями, их тела после смерти вывешивались на всеобщее обозрение в клетях вдоль стен Хельмрока, где бедняги проводили свое посмертие.



  Спустя несколько минут напряженных поисков Фердинант изъял наконец искомое - перочинный нож, завалившийся внутрь конверта; ножом слуга разделил смерзшиеся веки лорда, так что тот прозрел. К сожалению, на рассудке Мортимера это чудесное прозрение никак не отразилось, и он продолжил отчаянно хрипеть, оторопело уставившись на дворецкого.



  Лорд силился поднять руку, но она слишком обледенела за день сна под открытым окном, а глинтвейн, текущий в жилах Мортимера, - от холода застыл, превратившись в стуженое вино. Изморозь покрывала шторы, занавески и стены комнаты. Те же из летучих мышей, что не выскользнули в дверь по причине великой отожранности - такой, что и нелетучие они теперь мыши вовсе - вяло попискивали в негодовании, валяясь вдоль стен гроздьями.



  - Я сейчас, мой лорд! Я сейчас! - пролепетал испуганный Фердинант и побежал за дровами.





  Глава III



  - Нет, право же, это сущее безобразие! - гневно сказал лорд, когда в его комнате наступила оттепель. Он сидел теперь в кресле перед разожженным камином и в задумчивости водил бокал из стороны в сторону, помешивая его содержимое. У ног лорда лежали нелетучие мыши, некоторые из них расположились ближе к очагу, иные же - терлись о чулки хозяина, марая ткань ворсом. У питомцев не было имен, но хотя сам Мортимер ни за что бы этого не признал - он был к ним до того привязан, что, верно, не сумел бы продолжать существовать, лишившись своих "шерстяных мешков". К сожалению, на жену любовь лорда не распространялась - и спустя несколько веков брака владыка, будучи не в силах более сносить общество супруги, замуровал бедняжку заживо в западном крыле; ее стенания и по сей день доносятся оттуда.



  На коленях лорда лежал любимец - наиболее толстый и отожранный мышь - он время от времени вяло потягивался, лениво вороша бесполезными крыльями, и прижимал уши к голове после каждой вспышки негодования лорда.



  - Что они себе позволяют!? - кричал лорд в моменты помутнения, сотрясая воздух длинными руками и вращая глазными яблоками на выкате. Его вертикальные зрачки то сужались, то расширялись, в них отражалось и пылало пламя камина, прибавляя сходства с глазами дракона. Из-за особенностей освещения острые аристократические черты лица лорда, озаренные пляской огня, приобретали зловещий оттенок. Они, впрочем, не подобрели бы, даже окажись лорд в детском приюте среди милых сироток, ибо лицо Мортимера было таким же каменным и беспристрастным, как и его сердце, терзаемое сейчас мукой невозможности казни виновника.



  - А кстати, кто они? - спросил вдруг лорд вполне осмысленно и спокойно, отдышавшись после очередного припадка. - Кто виновен?



  Фердинант вздрогнул и едва не уронил серебряный поднос с бутылкой молодого красного, когда Мортимер обратился к нему. Он теперь сидел, склонив голову на бок, и привычно глядя не на слугу, но как бы сквозь него - в условную точку за дворецким. Владыка так на всех смотрел, кто ниже него в иерархии, а тех немногих, кто выше - принимать не любил и делал это редко, лишь в случае крайней нужды. Благо, прочие лорды, да и сам король (кто бы там сейчас не правил Фэйр) сторонились Мортимера в силу множества причин. И если жесткость для наместника - это скорее вынужденная мера, нежели порок, то жестокость, которую лорд проявлял по отношению ко всем без исключения преступникам, не делая поправку ни на пол, ни на возраст, внушала страх в сердца подданных, и даже тех, кому опасность расправы со стороны Мортимера не угрожала - то есть жителей остальных регионов королевства.



  Помешательство лорда имело многочисленные аналоги в истории не только Фэйр, но и других мировых государств. "Охота на ведьм" - его распространенное название, но вопреки ему, страдали от издержек правления лорда далеко не ведьмы - создания достаточно хитрые, сведущие и изворотливые, дабы не только не попасться, но даже извлечь выгоду из, казалось бы, безвыходного положения, - страдали простые граждане и даже смерть в Холлбруке от страданий не освобождала. А муки длились очень долго и личность часто распадалась раньше, чем догорала неупокоенная душа.



  - По всей видимости, мой лорд... - начал Фердинант, съежившись так, будто дразнил льва, находясь при этом по неправильную сторону вольера, - По всей видимости "Это" снова произошло...



  - "Это"? - озадаченно переспросил Мортимер, его точеные брови недоуменно сложились домиком, - "Это"... - Ах, "Это"! - по мере того, как к лорду приходило понимание, его вид становился все более свирепым. Теперь Мортимер и правда напоминал дикого зверя: льва, или другую большую кошку. Его черная грива вздыбилась, а желтые ногти на гибких тонких пальцах, напоминающих паучьи лапки, удлинились и заострились кончиками, превратившись в полноценные когти.



  Смахнув рукой мыша с колен, на что тот лишь жалобно вякнул, лорд поднялся и решительно пошел на Фердинанта, - слуга поспешно уступил ему дорогу. К его счастью, Мортимер не был настроен на кару гонца, принесшего плохую весть, и пройдя мимо оторопелого дворецкого, исчез в дверном проеме. Почти сразу же комнату покинул и бедный Фердинант, который, не имея права разгрузить поднос без разрешения хозяина, был вынужден всюду с ним таскаться, что приводило к забавным курьезам, в особенности, когда Мортимер, в очередной раз погрузившись в раздумья, забывал о собственных приказах. Что примечательно, когда кто-то их не выполнял в его присутствии, лорд тут же об этом вспоминал и наказывал лентяя со всей строгостью. Только природная расторопность и опыт множества десятилетий в услужении позволяли Фердинанту не пасть лицом в грязь во всех смыслах.



  Высокая и тощая фигура Мортимера бесшумно скользила коридорами, а за ней неотступно и по пятам следовал несчастный дворецкий, непоспевающий, страдающий от одышки и вынужденный глотать пыль вперемешку со спорами черной плесени, растущей внутри стен. И стоило Фердинанту миновать поворот, выйдя в новый коридор, как бархатная накидка лорда уже исчезала за следующим поворотом, дразнясь ярко-алыми полами.



  Спустя множество залов и лестниц дворецкий вышел в холл - крупнейшее помещение замка. Сейчас сквозь прорехи в дырявой кровле вниз падал снег - дело в разгар лета небывалое даже для Холлбрука, где три из четырех сезонов - осенняя депрессия разной степени тяжести, а четвертый - зима - до которой еще далеко. Вдоль стен расположились ветхие строительные леса, где-то накрытые брезентом, а где-то и толстым слоем пыли. Некогда устойчивые теперь взбираться на них было чревато гибелью под завалами - обладая тем же темпераментом, что и хозяин, Хельмрокский замок яро защищал исконный облик, противясь переменам.



  Безупречно ухоженные туфли слуги непроизвольно выстукивали чечетку на каменных ступенях. Здешние лестницы явно не были построены с расчетом под нужды пожилых людей, и всякий раз, спускаясь вниз, престарелый дворецкий вынуждено прибегал к помощи поручней.



  Красная ковровая дорожка, некогда устилающая лестницу, была давным-давно съедена молью - ее особой разновидностью, зародившейся в здешних гардеробах и платяных шкафах, на что регулярно жаловались скелеты, также обитающие там. Изначально Фердинант покрывал их из жалости, не докладывая лорду. Спустя некоторое время слух о сердобольности дворецкого вышел за пределы этих стен, и как результат молвы: к настоящему моменту все шкафы замка, помимо шкафа самого Мортимера, а также шкафов западного крыла были населены неупокоенными бродягами.



  Фигура лорда застыла в неподвижности у главного входа в замок. В последнее время Мортимеру нередко доводилось впадать в кататонию - некий ступор, когда тело дубеет, а разум выходит за его пределы и бродит где-то, да так, что по возращению обратно ничего из своих странствий не выносит. Однажды некто из сословия слуг, пока еще в замке они содержались, расхрабрился дотронуться до лорда, чтобы впечатлить девушку, тоже из прислуги. Лишившись руки, бедняга спился, а девушки на него больше не смотрят, зато узнал, что на ощупь кожа лорда идентична поверхности свечи. Со времени того инцидента слуг в Хельмрокском замке не держали, только верного и безукоризненного Фердинанта Мортимер оставил из соображений приличия и личной привязанности, в силе своей сравнимой с привязанностью к мышам.



  Приблизившись к лорду, дворецкий неуверенно помахал дрожащей ладонью перед его остекленевшим взглядом. Лицо Мортимера ничего не выражало, что, впрочем, для лорда было характерно, а вот слюна, вытекающая из правого уголка его рта, - была явно не к добру. По всему выходило, что следует позвать Ганса - придворного лекаря и просто умного человека - только вот он с некоторых пор избегал общества лорда, поселившись в тайных помещениях и проходах, которые здесь встречались повсеместно. Их общая площадь равнялась площади помещений замка, обозначенных на плане, который Мортимер никому не показывал (даже самому себе), а то и превосходила ее, если учитывать подземелье и многочисленные тоннели, уводящие за пределы замка, в частности - в Нижний город.



  Сам Мортимер, страдающий тяжелой формой расстройства ориентации на местности, никогда не пользовался тайными проходами. Для него это было сродни погружению в собственное бессознательное, которого лорд боялся и не понимал, и потому давным-давно повелел придворному волшебнику изловить все тайные желания и вытесненные воспоминания, и упрятать их, не говоря ему куда. После того, как звездочет исполнил приказ Мортимера, лорд попросил замковую стражу и его упрятать, чтобы не проболтался, старый маразматик. Со временем и замковую стражу тоже расформировали, а точнее - выселили в основной гарнизон, приравняв на правах к городской, и все эти случаи, по мнению Фердинанта, следовало рассматривать в рамках единой тенденции к сокращению населения Хельмрокского замка. К уединению стремился Мортимер всем естеством, а Фердинант - слуга - не смел ему перечить.



  Удостоверившись, что лорд не в состоянии как-либо повлиять на сложившуюся в городе и его окрестностях ситуацию, дворецкий принял волевое решение взять дело в свои руки и покинул зал, отправившись за помощью к капитану стражи, Басту.



  Уход старого слуги сопровождался движением глаз картины. На полотне изображался сам лорд в разгар его увлечения военным делом. Увлечение это никогда не выходило за пределы Хельмрокского замка и в настоящих битвах лорду так и не довелось поучаствовать, но на каждом третьем своем портрете Мортимер изображался на коне и при полном параде. И вообще все картины в замке, не соотносящиеся хоть как-нибудь с личностью лорда были давно и надежно упрятаны Фердинандом от ранимого взора аристократа, так как лорд, переживая частые припадки гнева, имел обыкновение вымещать на них свою злобу. Чаще всего при этом ущерб причинял портретам своей родни, ибо сама родня, не считая жены, страдать уж давно перестала.



  Когда же Фердинант, одевшись потеплее в сторожке, выбрался из замка, чего не делал уже несколько лет, послышались многочисленные щелчки, а картина отодвинулась в сторону. Из темноты открывшегося проема дохнуло сыростью и холодом, но холод этот был иным: тогда как холод снаружи был сухим, этот холод - влажный и отвратительный - разлагал кожу и плоть, подобно ядовитым испарениям некоторых топей Палингерии. Долгое пребывание на нем приводило к негативным последствиям, неотвратимо меняло живых существ. Вместе с холодом и сыростью из темноты вышел тщедушный старичок в очках, с большим и длинным носом, занимающим треть лица, и высоким лбом, покрытым плесенью. Он создавал впечатление мудрого отшельника, некогда добровольно ушедшего в заклание и теперь вернувшегося, будто почувствовав, что общество нуждается в нем. Это, впрочем, было далеко от истины - и с тех пор, как угодил в опалу, доктор Ганс покидал свое пристанище в исключительных случаях и почти никогда не появлялся в основной части замка.



  Старичок прихрамывал на обе ноги, спину держал сгорбленной, ноги, дугообразно искривленные в области коленей, - согнутыми, видом и манерой движений напоминал лягушку, зачем-то вставшую на две задние лапы. Доктор Ганс, или то, во что он превратился, не походил на себя двумя десятилетиями ранее, - ничем более не напоминал статного мужчину в расцвете лет. Человек неискушенный и с Гансом прежде не пересекавшийся, навскидку определил бы ему возраст далеко за сотню, и только потому, что грудь его по-прежнему вздымалась - то единственное, что не позволяло с уверенностью перевести доктора из разряда "пока еще живых, но на ладан дышащих" в разряд "недавно умерших".



  Кряхтя и причитая, Ганс прошествовал через зал, к Лорду, который как его Фердинант оставил, так и стоял с тех пор в ступоре. С горем пополам добравшись до него, доктор вытащил пробирку и принялся цедить слюну Мортимера, параллельно прощупывая его грудь и живот перепончатой лапой, а ухо - приложил к груди, где у живых обычно бьется сердце. Закончив, Ганс задумчиво посмотрел на лорда, а затем вернулся туда, откуда вышел, тщательно заперев за собой вход в катакомбы.





  Глава IV





  Улицы Хельмрока были объяты льдом. Повсеместно встречались обмороженные прохожие, не добравшиеся до укрытия, и теперь лежащие на тротуарах; встречались повозки, лишившиеся кучеров, и лошади, так и сгинувшие в узде. Фердинант любил зиму в отрочестве, но даже тогда между зимой и летом, не задумываясь выбрал бы последнее. Теперь он был стар и немощен, а в разгар лета (по-местному, - теплой осени) падал снег, и в свойственной старикам манере, которую по молодости частенько высмеивал, он размышлял о том, что мир не тот и все не то, что раньше.



  Так тепло, как сейчас, дворецкий никогда еще не одевался, но все равно мерз, далеко не по-старчески. В вопросе подвижности живые были устойчивей к холоду, чем мертвые, - кровь разгоняла тепло. И хотя холод не упокаивал мертвецов окончательно, он лишал их возможности передвигаться и запирал в собственном теле, что для многих неупокоенных было сродни окончательной смерти, а то и хуже.



  Уж много раз с момента выхода из замка Фердинант пожалел о том, что отважился на этакое геройство. Он с одной стороны корил себя за опрометчивость, с другой - был горд за решение вмешаться и повлиять на чрезвычайное положение, в котором оказался Хельмрок - город, пускай и не родной ему, как и весь этот край, но за годы служения ставший вторым домом.



  Ситуации, подобные этой, уже случались в прошлом. Все те разы находился герой, готовый спуститься в шахту и восстановить ее работу. Каждый раз герой уходил ни с чем, не получив ни награды, ни славы. Виной тому нравы Хельмрока, его жителей и, конечно же, лорда Мортимера, в упор не замечающего бескорыстия.



  Городская стража квартировалась в ратуше. Здесь же в теории проходили суды и все большие собрания. Раньше у города имелся бургомистр, жил да здравствовал, пока лорд не прознал о наличии в Хельмроке такой должности. Лишь единожды взглянув на бургомистра, стоя на балконе, он приказал его вздернуть, посчитав, что, цитирую, - этой толстой, разожравшейся на казенные деньги скотине для полного счастья не хватает только объятий петли на ее свинячьей шее! Теперь в Хельмроке не было бургомистра, а в его старом кабинете обитал командир объединенного городского гарнизона - капитан Баст.



  Баст был также нездешним: выходец с юга, он заслужил свой нынешний статус чужими потом и кровью, чем понравился лорду. Обладая железной хваткой, Баст содержал гарнизон в кулаке, а отношение к узникам в темнице ратуши было отнюдь не мягче, а порой и жестче отношения надсмотрщика к каторжникам.



  Несколько лет тому назад один из заезжих торговцев, на собственной шкуре познавший жестокость условий содержания в здешних казематах, предпринял попытку отомстить Басту, забравшись к нему в дом ночью и нанеся несколько ударов топором. Рубило этого самого топор с тех пор торчит из головы Баста, а неудавшийся мститель обитает где-то в Хельмрокских подворотнях, разобранный по частям и скормленный местным дворнягам. Умри капитан тогда, сейчас бы Фердинант не мялся в нерешительности у входа в его кабинет, ведь мертвецам в Хельмроке не положены высокие полномочия. К большому сожалению заместителей Баста, а также всех служащих в ратуше, и, если уж на то пошло, всех жителей города и странников проездом, Баст пережил жестокую расправу, но не вышел на почетную пенсию, а вопреки всему продолжил нести бессменный караул, еще более ужесточившись.



  Теперь капитан сидел в кресле и наблюдал чайник, вода в котором, греясь от огня очага, вот уже несколько часов к ряду не хотела вскипать. В голове Баста это не укладывалось, как и не укладывалось в ней то, отчего ворота города до сих пор не закрыты на выезд и въезд, почему не растет пошлина, почему ему нельзя казнить без достаточного повода, если все встречи подданных с лордом, даже самые пустяковые, обычно именно этим и заканчиваются, и куда еще запропастился его проклятый первый помощник (в понимании капитана - личный секретарь).



  Слух Баста, заметно обострившийся после инцидента, различал тяжелое дыхание гостя, в нерешительности ожидающего за дверью, но природная склочность и дурной нрав, в довесок к фанатичной тяге к соблюдению не только городских законов (которые подчас сам же и устанавливал, или наоборот - менял устои, когда те шли в разрез с его мировоззрением), но и элементарных норм приличия, не позволяли капитану пригласить незваного гостя в кабинет. Он ожидал стука, а его не следовало - и это тоже злило Баста.



  Капитан не мог видеть сквозь стены, а отсутствие привычного шума работы для него не представлялось достаточно веским поводом, чтобы поняться с кресла и пойти проверить обстановку в ратуше. Сделай капитан так - выйди сейчас из кабинета - он бы увидел, что большая часть помещений здания городского муниципалитета превратилась в ледник. Фердинант же, проделав весь этот длинный путь от замка к центру Хельмрока, имел возможность убедиться в плачевности положения города. Осознание собственной ответственности за происходящее, а также крайне вредные угрызения совести за несовершенное им преступление в очередной раз подтолкнули старого слугу к решительным мерам, - Фердинант постучал в дверь.



  - Войдите! - тут же раздалось из кабинета.



  Голос капитана ездил по ушам, как пила на лесопилке ездит по бревнам, и едва заметная тень удовольствия от разрешения неудобного положения утонула в неприятном, резком тембре, усталости тона и хронической аллергии Баста на мир вокруг. А потому, когда Фердинант входил в логово главного мясника Хельмрока, он мысленно приготовился, если не к расправе над собой несчастным, то к сильному противлению со стороны Баста, который хоть и цеплялся за насиженное место из последних сил, выполнять прямые обязательства по обеспечению сохранности города и граждан не желал. Он куда больше заботился о собственном статусе - чувствовал, как покидают его силы и утекает власть сквозь пальцы. Как он думал, вовсе не добросовестной службы ожидали от него подчиненные и граждане, но железной хватки, и с каждым новым прожитым днем металл покрывался ржавчиной, а сам капитан все реже выходил на свежий воздух, опасаясь ускорения коррозии.



   Предчувствуя высокую вероятность спора, дворецкий заранее приготовил у себя в голове внушительный список аргументов в пользу необходимости спуска в шахту и восстановления нарушенного там производства. Весь этот список доводов пал жертвой затхлости помещения, от резкого и даже едкого запаха которого слезы навернулись на глаза Фердинанта.



  Первым делом дворецкий оглядел кабинет. Он посмотрел на некипящий чайник, по поверхности которого непрестанно текла вода, отчего на полу у очага образовалась лужа, тем краем, что ближе к огню - испаряющаяся, противным ему - леденеющая; посмотрел на стол, заваленный отчетами и рапортами, наверняка нечитанными, но тем не менее уже подписанными и заверенными штампом печати; посмотрел на занавешенное окно и лезвие топора глубже чем наполовину засевшее в черепушке капитана. И только когда оглядел это все, Фердинант обратил внимание на самого хозяина кабинета, исподлобья смотрящего на него.



  Только правая половина лица Баста сохранила подвижность, мышцы левой, если и поддавались кратковременным сокращениям, то неконтролируемым тикам. Левый глаз смотрел косо, а зрачок его размером существенно отличался от зрачка правого. Одну из рук - ту, которой лучше владел - капитан имел привычку держать во время разговора на резной рукоятке револьвера, заряженного, вычищенного и смазанного. Ему по молодости не раз доводилось участвовать в соревнованиях на меткость, и даже в зрелом возрасте он нередко выходил из таких состязаний победителем, оставляя молодежь далеко позади нюхать порох от его выстрелов. За время своей службы на улицах Хельмрока, тогда еще простым стражником, он несколько раз открывал огонь по нарушителям, и всякий раз такие противостояния заканчивались одинаково плохо для неприятеля, сам же Баст отделывался лишь легкими ранениями, а куда чаще одной только бессонницей. К сожалению для капитана, тот период, когда на жизнь его покусились, выдался сравнительно спокойным, а сон его в те ночи был особенно крепким, если не беспробудным.



  - Чего вам надобно, мистер? - угрожающе проскрипел капитан и не ясно было больше в его голосе ноток интереса, или же ноток-предвестников грядущей бури. Баст не знал вошедшего, не знал, что тот служит у Мортимера. По правде сказать, мало кто из городских подозревал о наличии в замке кого-нибудь, помимо лорда, и капитан, старающийся не замечать власти выше него, как сам лорд старался не обращать внимание на короля Фэйр и владык прочих регионов королевства, формально равных ему по статусу, не знал дворецкого и ни разу со времен заступления на должность не бывал на приеме у правителя Холлбрука.



  Окно позади него отчасти потому было завешено, что из него открывался отличный вид на Хельмрокский замок, а уж этого-то зрелища Баст на дух не переносил, в основном потому, что сам хотел быть лордом и плевать на подданных с высочайшей башни замка. Все картины с родовой крепостью Мортимера, прежде во множественном числе висевшие на стенах ратуши, Баст в тайне от лорда повелел сжечь. И их сожгли, не раздумывая и не смея перечить, ибо каждый из служащих и граждан понимал до боли злободневности: пусть лорд Мортимер правит всем Холлбруком и отдает приказы, но Баст и только он приводит те приказы в действие, - именно с Бастом они вынуждены считаться, от него напрямую зависит их благоденствие.



  Выше командира городского гарнизона нынче в Хельмроке представителей власти не было. С тех поркак замковую и городскую стражи объединили, а капитан замковой исчез при невыясненных обстоятельствах, между воротами обители лорда Мортимера и внешними стенами города находилась неоспоримая территория капитана Баста.



  - Касательно моего к вам прихода, достопочтимый сэр, - начал Фердинант с учтивости, войдя в кабинет и плотно затворив за собой дверь, - Такому мудрому и уважаемому человеку как Вы, разумеется, известна тяжесть положения, сложившегося снаружи, во всех его нелицеприятных подробностях, о которых, с Вашего позволения, умолчу.



  Вместо ответа Баст поерзал седалищем, отчего его пузо всколыхнулось, а массивная грудь даже от этих незначительных движений начала вздыматься чаще.



  - Я это к тому, сэр Баст, что, быть может, мы могли бы приступить к делу безотлагательно? Ну, знаете, минуя затяжное вступление...



  - Отчего же! Право, не пойму - куда нам спешить? В этом городе время, кажется, остановилось... Иногда я сомневаюсь в том какой сегодня день недели, но для начала, мистер, вам положено представится! Мое-то имя вам известно, а ведь я вам его никогда не называл и даже не помню, чтобы мы когда-либо встречались... - после этих слов, Баст, казалось, впал в задумчивость. Он и правда размышлял на тему, где бы мог Фердинанта видеть, и не находя ответа, хмурился с каждой минутой все больше.



  Они и правда не были представлены друг другу и виделись разве что мельком, в тот единственный раз, когда Баст пришел в замок за последним напутствием лорда, перед тем как занять свою нынешнюю должность, а эта его неспешность в ведении разговора лишь подтвердила худшие опасения Фердинанта о том, что капитан, возможно, не уведомлен об ужасе, творящемся снаружи. Теперь ему предстояло поведать Басту о страшной участи, постигшей Хельмрок, что, учитывая известную вспыльчивость командира стражи, могло обернуться для него самым что ни на есть печальным образом.



  - Ваша правда, сэр, прошу простить за забывчивость! К сожалению, годы уже не те... Мое имя Фердинант! Большую часть жизни я прослужил дворецким при лорде Мортимере, - слуга согнулся в поклоне. И хотя в столице теперь кланялись исключительно старики - молодые предпочитали рукопожатие, занесенное мореплавателями с запада - жители отдаленных провинций Фэйр продолжали блюсти традиции.



  - Слуга Мортимера, значит... - тихо прохрипел капитан. Кровь прилила к его большим щекам, на лбу выступила испарина, почти сразу же обратившаяся в иней, а здоровый глаз недобро сощурился. - И чего же тебе надобно от меня, слуга? С чем пожаловал? - спросил Баст, перейдя на ты, как бы презрительно подчеркивая место Фердинанта. Те немногие остатки дружелюбия, что он выказывал на момент приветствия, сошли на нет, и капитан предстал перед Фердинантом в том виде, в котором с ним сталкивались подчиненные каждый день. Сделался таким, каким его описывали редкие посетители замка.



  - Мне тяжело об этом говорить, сэр, но, кажется, "Это" снова повторяется... Во всяком случае мне неизвестно иного объяснения тому, что происходит на дворе, если только ледяные великаны не спустились с гор с мыслью захватить Хельмрок, но на что им сдалась сия прогнившая клоака? - Фердинант попытался пошутить, но за годы службы в замке потерял чувство юмора, которым, впрочем, никогда не блистал, а за время, проведенное на улице этой снежной летней ночью, так и не сумел им вновь обзавестись. - Лорд сам намеревался вас известить, однако...



  - Однако?



  - Но вы ведь знаете Мортимера, сэр? - обезоруживающе улыбнулся Фердинант, разводя руками.



  - Знаю, еще бы мне не знать этого... Но постой-ка, ты говоришь, что шахта прекратила работу? - до Баста вдруг дошло, и вместе с тем кровь прилила не только к его щекам, но и ко всей голове разом, отчего поверхность кожи начала испускать пар. Двух часов не хватило на то, чтобы вскипятить воду в чайнике, но одной реплики старого слуги оказалось достаточно, чтобы кровь в жилах Баста вскипела. Его обрюзглые щеки гневно тряслись, пока капитан предпринимал безуспешные попытки подняться. Кресло под ним скрипело и трещало, казалось, еще чуть-чуть и развалиться, и тогда большой начальник рухнет вниз.



  Внезапно Баст выхватил револьвер и, во мгновение ока взводя его, принялся палить во что ни попадя. Вернее, целился он известно в кого, и спуск вжимал с уверенностью, и руки при этом нисколечко не дрожали, но все равно никак не мог попасть из-за косого глаза и отсутствия практики, а также того факта, что одна из ножек кресла, не выдержав, таки подломилась. Стало быть, стрелял он, уже падая на спину. Когда же с пылью да грохотом капитан достиг конечной точки падения, тяжелая рука его ударилась о пол, разжавшись, и револьвер, в последний раз непроизвольно выстрелив, отлетел в сторону, к стенке, где еще недолго по инерции вращался, лежа на боку барабана и дымя стволом. Баст тоже лежал на боку, а Фердинант стоял, оперевшись на стол одной рукой, а другой ощупывая грудь и со смешанными чувствами взирая на распростертого под ним капитана. Внутри него в тот миг желания добить и помочь подняться были равноценны, и если бы не запредельное терпение и ужасное положение дел, Фердинант бы как пить дать поднял тяжелую печать со стола и несколькими верными движениями докончил начатое кем-то дело, вколотив рубило топора поглубже в содержимое головы Баста. В итоге разум победил, и Фердинант с трудом, преодолевая вялое сопротивление капитана, помог тому встать на ноги.



  - Пойдемте, сэр, медлить нельзя и... Оденьтесь потеплее, что ли... - бросил Фердинант напоследок, покидая комнату.



  Оставшись наедине с собой и отдышавшись, Баст посмотрел на продырявленный чайник, несколько раз прошелся взад-вперед по комнате, что делал часто, когда испытывал внутренние противоречия, подобрал револьвер с пола, вытащил из ящика коробку с патронами, зарядил, проверил как вращается барабан, и упрятал оружие в кобуру. Затем он подошел к шкафу и вытащил из него шерстяной сюртук, местами изъеденный молью, местами с дырками от пуль, и не везде на тех дырках были заплатки, - сюртук одел поверх жилетки. Еще в шкафу, за сюртуком, хранилось ружье, но на него Баст взглянул лишь мельком, посмотрел и со вздохом закрыл дверцы шкафа.



  На пути к выходу он лицезрел пустую ратушу, и тех, кто, оставшись в ней на ночную смену, обледенели. В Хельмроке ночная - почти тоже, что и дневная, а то и труднее, если учесть сколько неупокоенных бродят по улицам города в любое время суток. В ночную смену работали в основном провинившиеся живые, а также неупокоенные, которым за бдение доплачивали. Теперь они, замерев статуями в коридорах, корили себя за то, что вышли в эту ночь на работу, и ненавидели тех, кто повинен в случившемся.



  Двигаясь по коридорам, Баст почти буднично и без содрогания наблюдал также и тех, кто еще вечером был жив, - недавно умерших подчиненных. Немногие счастливчики из их числа обретут покой в могиле, остальные же вскоре должны были очнуться, переродившись в новом виде, и если к тому моменту они не сумеют поправить случившееся - что ж, тогда кого-то ждут тяжелые роды! - примерно в таком ключе размышлял Баст, с отвратительной ухмылкой глядя на бедняг. Наблюдая чужие муки, он на мгновение забывал о своих собственных, и потому всегда присутствовал на смертных казнях, - мероприятиях в Хельмроке частых.



  Фердинант ожидал капитана у главного входа. Он в нетерпении мерил шагами холл ратуши, также как сам Баст недавно прохаживался по кабинету, - Фердинант прохаживался и потирал руки, не в нетерпении, но греясь.



  В центре зала стояла статуя первопроходцев. Монумент вытесали из цельной глыбы мрамора еще во времена империи, а древние центурионы восьмого легиона, некогда покорившие провинции, ныне известные как Седжфилд и Холлбрук, высматривали что-то вдалеке. Статуя эта первоначально размещалась на вершине погоста, до того, как там начали проводить захоронения, но уже в те времена седой древности место знали как средоточие силы. И пока монумент стоял на холме, до того, как его стащили вниз, найдя лучшее место, вопрос, куда же смотрят древние легионеры? - разрешался как-то сам по себе. Ведь ясно же куда - туда, где тяжелой поступи имперских сандалий еще не слышали.



  Покорение новых земель на границах изведанного во все времена было сопряжено с риском вооруженных столкновений. До прихода захватчиков с юга в этих землях обитали полудикие племена. Первый контакт между культурой и первобытным строем ознаменовал начало кровопролитной войны, которая из завоевания новых территорий переросла в полноценное истребление имперцами инакомыслящих и чуждых им варваров, с их странными обычаями и культом жестокости. Империя победила, но большой ценой и не все дикари тогда пали, часть племен ушла в леса и дальше, за их пределы. Кто знает, что стало с ними потом? Ибо не везде, где суша - простиралась великая империя древности, - и не везде, где суша - простирается Фэйр. И по сей день, несмотря на развитость технологий, остаются еще в мире ланды, непокорные человеку. Речь не только о Палингерии, но и в частности - о землях на дальнем севере, практически неизученных и нетронутых из-за предельно низких температур, скудной живности, длинной ночи и короткого дня. Должно быть, воздух там куда холоднее, нежели нынче в Хельмроке, но даже если так, - все равно утешение слабое.



  Увидев Баста, Фердинант вздохнул и остановился у входа, ожидая, пока капитан поравняется с ним. Лицо старого слуги сейчас ничего не выражало. Оно излучало холод, как та дверь, позади. Высокая, из дерева, дверь промерзла и обледенела, однако створки ее были свободны ото льда и с натугой, но поддавались. Не так давно дворецкий входил сюда, и покинуть ратушу не казалось ему задачей труднее. А вздохнул он оттого, что вовсе не хотел уходить, но душа, совесть звала его, а тело, противясь, уступало тому зову, и все равно сопротивлялось, зная, что там - за стенами ратуши - ждут его лишь холод да смерть.



  Из противоречий души и тела рождался дискомфорт, его-то Фердинант и подавлял, скрывая внутреннюю борьбу, и потому лицо его ничего сейчас не выражало. Он не думал о капитане плохо или хорошо, но воспринимал его ярость как нечто вполне естественное, очевидное, само собой подразумевающееся. Старый слуга, окруженный самодурами и диктаторами большую часть сознательной жизни, разучился понимать иной подход в управлении, хоть и знал, что таковой существует где-то, - это где-то было для него сродни другому измерению, - измерению, с которым его мир никогда не входил в соприкосновение.



  Капитан видел в Фердинанте очередного заговорщика, как и в любом другом человеке из своего окружения. Это был страх не последствий возможного предательства, но страх предательства как такового, а также страх того, что он - матерый сом - попадется на крючок. Случись так - это значило бы, по крайней мере для Баста, что пришло время уйти на покой, и что он более не пригоден к службе. Баст слишком долго пробыл в седле, и, как известно, всякое дело накладывает на человека определенный отпечаток, деформирует его личность, придает ей специфических свойств, не всегда и почти никогда не идущих на пользу человеку вне его компетенции, - никак не облегчающих, а зачастую только усложняющих общение с людьми



  - Пойдем, слуга... Лишние руки не помешают, - небрежно бросил Фердинанту Баст, проходя мимо него, к дверям, и по пути едва удостоив слугу взглядом; бросил, как бросает псу кость хозяин. Его зычный голос звучал так по-командирски, будто не дворецкий решал за себя идти ему, или нет, но только от воли капитана зависела его дальнейшая участь. И хотя Фердинант никогда не ходил под Бастом, и имел полное право отказать капитану в помощи, особенно теперь, когда благодаря ему шестеренки механизма власти, было вставшего от нежданного катаклизма, вновь завертелись, гиперболизированное чувство долга, а также потребность в подчинении в очередной раз сыграли с дворецким злую шутку.



  Мортимер и Баст почти во всем отличались друг от друга, но тех немногих общих черт, в которых они сходились, - качеств единых для всех управленцев и просто людей, одаренных большой властью в любой ее форме, той необходимой доли вольности в обращении с человеческим ресурсом, которой Баст располагал, с лихвой хватило на то, чтобы обуздать дворецкого - этого старого мерина - и направить его скудные потуги на нужды времени.



  Встрепенувшись и позабыв все то, что тяготило его, о чем он думал, Фердинант поспешил нагнать капитана. Вся его фигура, ссутулившаяся от холода и бремени, вдруг разом помолодела и, обретя конкретную, прикладную задачу, осмелела, преисполнившись прежнего рвения к услужению. Старичок, казалось, разом сбросил балласт целого десятилетия и ощутил небывалый прилив сил.





  Глава V







  За время, проведенное Фердинантом в ратуше, снаружи изменилась лишь степень обморожения. Если раньше фонари блестели багрянцем в кровавом свете Тура - первой луны, - будучи покрытыми едва заметной коркой льда, теперь эта самая корка, сделавшись в два раза толще прежнего и утратив былую форму, неравномерным бугристым слоем охватывала их продолговатые тела, а красный свет залил улицы целиком и полностью, и выражался он не только в отблесках фонарей, но доносился прямыми лучами света, ибо Тур завис над городом во всей своей воинственной красе. Теперь снег был почти по колено и продолжал падать новый. Хельмрок - город мертвых, - находясь в запустении, и погребенный под завалами снега, напоминал покинутый на произвол судьбы и забытый всеми курган. Город - одна большая братская могила, и те немногие его обитатели, что сохранили подвижность, не имея возможности покинуть этот стремительно утопающий в снегах корабль из-за погодных условий и запертых ворот, прятались по домам у разожженных очагов и в страшном предвкушении наблюдали неумолимо убывающие запасы угля.



  Только двое отважились вмешаться, или, точнее сказать, были вынуждены сделать это за неимением других кандидатур, и сознавая, что произойдет в случае их отказа. Сейчас они медленно продвигались вперед, минуя покинутые дилижансы и переступая тела, но не к главным воротам города они шли, как можно бы было подумать, исходя из расположения шахты, а в самый его центр, где на холме - погост, а в середине его - Склеп.



  Подъем на холм ожидаемо выдался труднейшей частью маршрута, и не в последнюю очередь потому что к моменту начала восхождения старики в конец запыхались.



  Баст за время службы в администрации совершенно отвык от полевой работы, существенно прибавил в весе и сократился при этом в росте - потерял отменную физическую форму и вид громилы, некогда внушавший страх и уважение. Теперь он был необъятный толстяк, и как большинство толстяков, - неуклюж, что выражалось в постоянных потерях равновесия на льду и нескончаемых падениях в сугробы, встречающиеся у обочин и на самих дорогах в неисчислимом множестве. Каждый раз падая в такой, он потешно сучил ногами, и каждый раз поднимаясь, не без помощи дворецкого, смотрел на напарника не только без благодарности, но так, будто малейший намек на улыбку карается смертью. Едва ли, впрочем, револьвер стрелял после стольких падений - испытаний влагой и холодом, и все же одного только взгляда Баста, безумного и свирепого, было достаточно для слуги, чтобы потупить взор.



  Фердинант - немногим старше капитана - исчерпал скудный запас сил еще на подходах к ратуше. Тот небольшой их прилив, что слуга ощутил, когда командир приказал выдвигаться, иссяк вскоре после возобновления движения по тому леднику, в который обратились некогда славные улицы города.



  Парадоксально, но смерть в льдах, была им отнюдь не к лицу, и Хельмрок, казалось бы, привычный ко всевозможным преступлениям и казням, и который, казалось бы, со смертью на ты, собственный конец встречал тяжело и болезненно. Как известно, смерть не может быть легкой и естественной, какой бы причиной не была она обусловлена, пока умирающий не примет кончину как должно, пока не распрощается с жизнью, - Хельмрок же этого делать не желал.



  Со времен начал снегопада погост - главная достопримечательность города - побелел и прибавил в объеме. Благороднее седин Фердинанта, грязно-серых от тягот жизни, заснеженный он был покрыт серебром, а поверх того серебра залит небесным заревом. И снег в том зареве представлялся иногда малиновым, когда непогода рассеивала лучи, а иногда, когда в редкие моменты ночное небо прояснялось, и Тур сиял, ничем не сдерживаемый, - багряным, подобно вину или любимой накидке лорда Мортимера (все накидки лорда - багряные). Но туч в небесах было много, и тучи те, не переставая, осаждали город и его окрестности, таким образом снег, лежащий на земле, почти все время обновлялся и был малиновым. Те же изумрудные сполохи нескончаемых гроз, что небо обуревали в обычное время сезона, как представлялось старикам, - совсем утихли. Они теперь, в ретроспективе, казались их умам предвестниками катастрофы, постигшей ныне Хельмрок, что, если по уму и беспристрастно, - большая глупость, ибо грозы были всегда, вот только по уму и беспристрастно у стариков почему-то не получалось.



  Они теперь взбирались вверх, делая небольшие перерывы, и даже в погожее время путь был местами крутоват для пожилых людей, теперь так и вовсе - превратился в серьезное испытание. Несколько раз они останавливались передохнуть, и каждый раз Баст опирался на чье-то надгробие, а Фердинант, несмотря на усталость, избегал подобной опоры - ему не позволяла учтивость слуги, заменившая кредо жизни, к тому же такое поведение шло в разрез с негласными правилами погоста, которые Фердинант, пусть и не бывая здесь часто, - выучил на зубок. Превыше всего на кладбище ценилась частная собственность и личное пространство резидентов в условиях его ограниченности.



  Проблема перенаселенности, - одна из вечных проблем погоста. Здешняя земля за века пользования до того переполнилась гробами, что они местами выходили на поверхность и торчали среди могильных плит, цветом и формой напоминая гнилые зубы старой карги. Та часть из этих "зубов", что встречалась вдоль склона, невольно образовывала под ногами взбирающихся подобие ступеней лестницы, особенно заметное ближе к концу восхождения. И сейчас, карабкаясь, Фердинант то и дело забывал, что взбирается по чьим-то мощам, тем более что часть из гробов пустовала, а даже те гробы, где лежали усопшие, были покрыты малиновым снегом.



  В некий условный момент восхождения обстоятельства вдруг изменились, и долгожданная перемена та выражалась, в первую очередь, выравниванием склона, отчего движение много упростилось, во вторую, - изменилось само окружение: теперь по сторонам был не пустырь и сугробы, верхушки самых высоких надгробий, но статуи за оградой, и там же, среди них, - родовые склепы. Одинокие могилы здесь, правда, тоже встречались, но чаще всего они принадлежали аристократам, в силу тех или иных причин, не заслуживших право на захоронение прах к праху уважаемой родни. Так хоронили изменников и негодяев, или тех, кого следовало так называть, или было выгодно влиятельным сородичам. Иногда по прошествии времени тех, кто невинно осужден, или чья вина была переосмыслена в соответствии с духом нового времени, перезахороняли кающиеся потомки, а бывало они сами перезахороняли себя куда надобно.



  От некоторых склепов доносились неразборчивые голоса. Те голоса без конца бранились, и говорили на повышенных тонах, а то и вовсе - вопили. Так громко они говорили и вопили, что даже толстые каменные плиты, герметично закупоривающие входы в усыпальницы, не способны были до конца поглотить перебранку. Сквозь мельчайшие щели и прорехи просачивались голоса наружу и уносились, подхваченные ветром, кружась снежинками, тонули в могучем вое бурана. И это был уже буран - даже не буря, крепчал он с каждым мигом, вступал во власть, и не лорд Мортимер, не капитан Баст теперь правили Хельмроком, но этот буран и его первопричина.



  На вершине погоста встречались и деревья. Те коряги, что зимой, что летом никогда не зеленели, птицы на них не сидели, только залетные уличные мыши, у которых кости распирают кожу, и большие белые вороны, чьи ребра торчат наружу поверх перьев. Под стать известнейшим хельмрокским дамам с их холодными небьющимися сердцами и утробой, потерявшей способность к рождению, - дамам, не привлекающим мужчин более, или привлекающим, но безнравственно, - эти деревья, казалось, и не росли вовсе, но замерли в вечности. И только ветер, возвращая время, указывал на то немногое, что еще роднило их с растительным миром, - указывал на гибкость и долголетие.



  Поравнявшись с тяжелой плитой, что Склепу заменяла дверь, Баст выхватил пистолет из кобуры и, направив в небо, несколько раз спустил курок. Однако выстрелов не последовало. Выругавшись, Баст перехватил револьвер за ствол и принялся бить рукоятью по плите, так как оружие он обожал, то и стучал бережно. Когда же и это не помогло, капитан, отчаявшись и рассвирепев, проорал во всю мочь глотки:



  - Отворяй! Чтоб вам пусто было, костяшки полые... - его голос заметно дрожал, и руки дрожали, и все внушительное тело Баста содрогалось от холода, пробравшего его. Вскоре плита отодвинулась, а из образовавшегося проема дохнуло теплом: даже в склепе - для многих последнем пристанище - было сейчас гораздо теплее, чем снаружи, и, следовательно, - лучше для живых. Почти сразу же из проема выглянул череп бармена, объятый пламенем, но не зеленым пламенем распада, а самым что ни на есть обыкновенным - с красными языками: по всей видимости, и что слышалось из улюлюканья, завсегдатаи окунули его в горючее и подожгли, чтобы двигался резвее. Поднатужившись и отодвинув плиту еще дальше в сторону, так далеко, что даже тучный капитан сумел бочком протиснуться внутрь, а тщедушный Фердинант и подавно, Рэнди вернул ее в исходное положение и ушел протирать стойку.



  Фердинанту не единожды доводилось бывать в Склепе, к которому он испытывал смешанные чувства; то же, что ему в заведении несомненно нравилось, - это его неизменность. К сожалению, данная черта, без сомнений присущая месту, распространялась на все без исключения составляющие его общности, в том числе и предельно отталкивающие, воспринимающиеся дворецким исключительно в негативном смысле, к примеру - на здешнее убранство.



  Их почти сразу же поглотил гам, и пока город умирал, Склеп, итак по большей части мертвый, продолжал обслуживать клиентов. Внутри царили раздрай и беззаконие, и даже грозный капитан, который одним своим присутствием обязывал общество к порядку, на здешний хаос не мог повлиять, поэтому ненавидел его еще сильнее. Куда чаще Фердинанта, Баст бывал здесь в молодости. В последствии выслужившись и заняв высокий пост, будучи подверженным частым припадкам ностальгии, он нисколечко не тосковал о времени, проведенном в Склепе. Баст ненавидел каждую деталь: от заполненных пылью винных бутылок до вечно праздных постояльцев, превзошедших все возможные пределы разложения, как физического, так и морального. Он ненавидел дам, лениво обмахивающихся веерами, ненавидел их ухажеров, ненавидел игроков, которые скорее предпочтут позабыть себя, нежели правила любимой оказии, ненавидел зловоние и то, как частицы пыли, оседая, раздражают его кожу.



  Едва оказавшись внутри, Фердинант ощутил облегчение. Для него в этот миг подошло к концу нечто сложное и опасное, непривычное. Склеп, таким образом, представлялся Фердинанту убежищем. Для Баста все было иначе: для него Склеп был лишь этапом, перевалочным пунктом. Баст знал, куда шел, чего не знал старый слуга, хотя догадывался и отказывался принимать подобный исход. Теперь он видел, что капитан, не желая оставаться в Склепе дольше необходимого, направлялся к спуску в катакомбы, куда простым смертным ходу не было, - видел и, внутренне протестуя, все же следовал за ним. Для слуги это был вопрос уже решенный: идти за Бастом, или отступиться? В делах, где замешаны власть имущие, он не знал иного подхода, кроме покорности, даже если она противоречила здравому смыслу и таила в себе для него угрозу.



  На другом конце спуска начинался Нижний город, - город мертвых. Там не было места жизни в любой ее форме, там лабиринты коридоров, а по ним в кромешной тьме бродят потерянные - блеклые тени, призраки некогда живших людей. В недрах земли обитают демоны, почти никогда не способные навредить, но всегда слушающие стены и выжидающие момент. Даже среди неупокоенных на спуск в ту обитель заблудших решаются единицы, наиболее отчаянные мертвецы, ведь ни мертвому, ни уж тем более живому, войдя, во век не сыскать пути обратно, и решившись отдаться кромешной тьме, они тем самым отрекаются от света, и от всего, что из этого следует.





  Глава VI





  Говорят, Нижний город был построен задолго до Хельмрока, потому-то и Нижний город, а не Нижний Хельмрок. Поговаривают также, что катакомбы те - по большей части захоронения дикарей, населявших Холлбрук исконно, до прихода восьмого легиона и поголовного их истребления имперцами.



  Спуск, связующий Склеп и Нижний город - не единственный в своем роде, но наиболее известный. Он начинается полноценным коридором, с полом, выстеленным мощенными камнями и потолком, укрепленным деревянными подпорками и балками, как в шахте. Ближе к середине, камень под ногами заканчивается, а на смену ему приходят неровные по высоте и ширине ступени из утрамбованной почвы. Примерно тогда же начинаются входы в кельи, где обитают те, кому ни сверху, ни снизу нету места, - обитают те, кто между. К концу тоннель мельчает и округляется, превращаясь из творения рук человека в нору гигантской землеройки, а потом, по преданиям и догадкам (ибо ни один дерзнувший спуститься туда, так и не сподобился вернуться обратно) начинается Нижний город.



  Его коридоры имеют высокие стены. Они, чем выше, тем дальше сужаются, в конечном итоге образуя треугольник. Стены те покрыты рисунками и надписями, в некотором роде посланиями и наставлениями предков дикарей своим потомкам, таинственными и непереведенными. О том известно только потому, что есть еще подобные захоронения, их-то излазили вдоль и поперек. Как правило, сначала это были расхитители гробниц, а после ученые, сетующие на разорение. Только в этом захоронении, что-то невообразимое творилось и с временем, и с пространством, и с бедолагами, угодившими в западню. Быть может, причиной тому была населенность места, а может - длительный контакт с умами живущих над ним, решение загадки едва ли будет найдено.



  По одной из версий, спуск в Нижний город - остатки исчерпавшегося прииска, той его части, что уходила в породу, а кельи тогда - ответвления от штольни. Теперь-то золото в Холлбруке не добывают, его все больше снимают с мертвых пальцев, и то не всегда получается, ибо не все мертвые - покойники, некоторые только притворяются таковыми.



  К счастью старого слуги, путь их лежал не к Нижнему городу. То, что для многих было лишь предположением о возможном происхождении спуска, для Баста, человека посвященного во многие тайны Хельмрока, - было данностью. Ранее здесь добывали золото. Еще раньше - располагалось стойбище одной из множества общин дикарей. Так получилось, что по канону их веры селиться следовало непременно вблизи курганов, строиться вокруг них, жить, помня о смерти и предках. В виду слабой изученности и до сих пор не расшифрованной письменности, метафизическая основа верований местных остается загадкой, но как и в большинстве случаев на этот счет существует масса предположений, в основном заимствованных из верований других первобытных культур, а нередко - притянутых за уши.



  В те времена золото здесь залегало совсем не глубоко, почти что на поверхности лежало, но не было востребовано местными, не ценилось ими, а может быть, даже считалось порочным за совершенную мягкость и не пригодность к хозяйским нуждам. Так или иначе, но топталось оно дикарями равно прочей грязи. Во всяком случае именно так обстояли дела на момент вторжения.



  Согласно "Хронике завоеваний севера" - одного из древнейших письменных источников в мире, и общепризнанно, - древнейшего исторического трактата времен империи, многие участники того похода озолотились непомерно. Не только центурионы, которые отвечали за дележ добычи, но и простые солдаты. Потом, конечно, большинство из счастливчиков тех легких денег лишились в силу разных причин, но сам факт того, что какие-то там варвары могут позволить себе топтать золото, в империи очень даже ценившееся, - сам этот факт поразил легионеров, как следует из "Хроники". Выходцы из низших сословий, составляющие большинство солдат, за этакое непотребство были готовы наброситься и растерзать дикарей, тотчас увидев.



  Баст остановился перед входом в одну из келий. На протяжении всего спуска он считал шаги, чтобы не пропустить вход в кромешной тьме. Фердинант же толком не слыша, чего там капитан бормочет, всерьез опасался, как бы тот не сбрендил, да и не забил его, а хоть бы и той же рукояткой револьвера, которой так ловко орудовал. Когда же Баст остановился, и старый слуга понял, о чем тот бормотал, вздох облегчения невольно сорвался с растрескавшихся губ дворецкого и, как и любой звук здесь, - распространился по тоннелю, на что где-то далеко внизу ему ответили вкрадчивые шорохи.



  Проемы разительно отличались: где-то ровнее и шире, где-то кривее и уже, некоторые ответвления заканчивались тупиком или обвалами. Всего келий было около дюжины, и половина имела хозяев по большей части не гостеприимных, или наоборот - гостеприимных, но таких, встреча с которыми вам не понравится. Нужная им келья выглядела заброшенной, а проем ее зиял до самого потолка и был в два раза шире среднего. Кроме того, он не заканчивался помещением или тупиком, но продолжался вглубь недр.



  Все это ими не виделось, но слышалось и чувствовалось по сквозняку, обдувавшему их, и по влаге, собиравшейся в капли и срывавшейся затем вниз с потолка, что сопровождалось оглушительно громким плеском - определялось по тому, как изменилась обстановка, стоило им войти в проход.



   В пределах Склепа и бобер бы не сыскал древесины, только камень да кости, кости да камень, и хоть горючее здесь было, как видно по печальному примеру Рэнди, ни сам бармен, ни один из постояльцев или гостей Склепа, которые здесь почти не менялись и редко встречались заезжие, не отважился бы спустится вниз, пока не распрощается с прежней жизнью и не отдаст все долги, иначе бы давно ушел в Нижний город, откуда нет возврата. И думать было нечего о том, чтобы зажечь чьи-то кости и использовать их в качестве факела, поэтому как досюда шли в темноте, так и сейчас, повернув в келью, продолжили движение вперед все так же наобум.



  Фердинант, чтобы не потеряться, держался правой рукой за пояс Баста, а левой - прощупывал стену (они шли вдоль левой стены, вход в келью был тоже слева). Но Баст не возражал такой близости, он не о том сейчас думал, а думал - как бы не сбиться с пути, не потеряться и не пропасть.



  Рассуждал он в следующем ключе: сейчас, пока тоннель один, они идут прямо и, стало быть, потеряться невозможно, но когда доберутся до шахты и столкнутся со множеством разветвлений, тогда, очевидно, начнутся проблемы. Пока из препятствий на пути были только тьма да сырость - и не проблемы вовсе, если подумать, а так, - неотъемлемые обстоятельства сложившегося положения. Тогда вопрос, казалось бы, решенный? Если поделать ничего нельзя, то и рассуждать, получается, нечего?



  К сожалению, голову Баста занимало не только и не столько это, сколько воспоминания былых дней. Он уже спускался сюда раньше, в молодости, когда на Хельмрок обрушилось то же бедствие, но из-за скорости реагирования оно не успело достичь того ужасающего размаха, который приобрело за последний час. Тогда спускался в составе отряда и половина стражников, входивших в него, полегла при невыясненных обстоятельствах (вернее, неуточненных - обстоятельства выяснить никто и не пытался), а выжившие и он в их числе получили премиальные и повышение за проявленный героизм. Тогда еще у города был бургомистр, а городская стража квартировалась в здании гарнизона, который позднее переоборудовали в дополнительную тюрьму, и там, где раньше спали солдаты - теперь спят заключенные. Достаточно было просто поставить решетки и удивительнейшим образом из казарменных помещений получились тюремные камеры.



  "Сколько хороших людей полегло в городских казематах, сколько хороших людей..." - скупая слеза ностальгии скатилась по жирной щеке Баста, покрытой оспинами и неровной курчавой растительностью. Он в тайне от себя утер ее правой рукой. Так, продвигаясь вперед и увязнув в патоке воспоминаний, Баст едва не прозевал конец тоннеля.



  Здесь спуск заканчивался и начиналась штольня, и сразу же встречала перекрестком путей. Тот, из которого вышли, - уходил вверх, еще одна побочная кишка, примыкающая к основному тоннелю диагональю, уходила вниз.



  Основной тоннель был оснащен путями для вагонеток. Потолок в этой части шахты был низким, а проход широким, так что неподалеку обнаружился и сам транспорт: одна вагонетка стояла, а другая, перевернутая, - лежала у стены. Метрах в десяти вниз, куда они направились, покосившись стояла еще одна, двумя колесами упертая в пол, а одним из бортиков прислоненная к стене. Окажись в тоннеле источник света, они бы оценили степень коррозии металла, а вздумай исследовать вагонетки наощупь - обнаружили бы дырки посреди очагов ржавчины, в которые без труда помещался палец, а то и два сразу.



  Они опять спускались, и чем глубже вниз, тем более не по себе становилось Фердинанту. Возникало чувство неотвратимости чего-то, на сколь непривычное ему, на столь же привычное Басту. Надежно сокрытые под покровом тьмы, его внутренние противоречия, как и многие другие вещи, не были увидены спутником. Но даже, если бы он увидел, едва ли это привело бы к чему-то, кроме усилившегося дискомфорта и противоречий. По дороге им встречались еще разветвления, в некоторых местах с путями, чаще без. Только сейчас Фердинант задумался об общей продолжительности и площади тоннелей под городом. Теперь замок представлялся ему вершиной айсберга, а под ней - вершиной - жил своей, неизвестной жизнью, целый термитник, а точнее не жил, но существовал.



  Они двинулись вниз, то и дело спотыкаясь о шпалы, а из-за ширины стен и ее изменчивости, не имея возможности опираться на них.



   Казалось, путям этим не будет конца, но однажды конец наступил, а у неподготовленного Фердинанта дух перехватило от увиденного. Увидев состояние источника тепла, Баст лишь вздохнул, замер не пораженно, подобно Фердинанту, но как-то удрученно, а отчасти даже с некоторым отчаянием и одновременно с приземленной мужицкой решительностью, как когда видишь прорву работы, которая в обязательном порядке должна быть сделана и, превозмогая нежелание, - делаешь, только потому, что знаешь, что так надо.



  Баст по памяти нащупал ногой крышку люка, за которой была лестница, ведущая вниз. К пользованию лестницей прибегали редко, ибо шахтеры внизу, там и жили, а шахтеры сверху, как и вагонетки, дальше сепаратора не ходили. Как следствие этого, меж щелей деревянной крышки забилось угольное крошево.



  - Эй, слуга! - окликнул капитан, но Фердинант не услышал, настолько его увлек ужасающий лик Бармаглота. Настолько увлек, что капитан был вынужден подергать дворецкого за штанину, перепачкав ту сажей, которой здесь было покрыто все. Сделал он это с несвойственной себе деликатностью, а добившись внимания, сказал, - нужна твоя помощь: подай-ка мне во-он тот лом...





  Глава VII





  Баст стоял, переминаясь с ноги на ногу. Под подошвами хрустели кости, не вынося тяжести тучного тела. И кости, и порода, повсеместно черные, были поверхностью своей до того закопченными, что не различимы цветом, и только формой и очертаниями кости отличались от камней. В собранном виде кости представляли собой работника шахты, трудовой ресурс, в разобранном - бесполезный для государства хлам под ногами. Этот хлам, хоть и разобранный, продолжал существовать - дух не ушел, но был привязан к праху - о чем свидетельствовали горящие глазницы черепов, а также непрекращающаяся болтовня неупокоенных.



  Фердинант стоял здесь же, рядом с капитаном, чуть позади него. Стоял, как вкопанный, замерев, и тот зеленый свет, что излучался глазницами черепов, а еще тот яркий, прежде ослепительный свет, что вместе с остаточным жаром излучала угасшая пасть чудовища - оба этих странных света, изливаясь на него, придавали изможденному лицу дворецкого, а разом с тем и всей его внешности характерные черты неупокоенного. Пожалуй, его сейчас и врач не смог бы отличить от недавно умершего, а сам слуга пусть и не знал никогда этого состояния, ведь познать его можно лишь единожды, - и познать означает умереть - ощущал себя поразительно схоже. Он, будучи здесь в своем нынешнем состоянии, находился так близко к границе между жизнью и смертью, как ни один смертный не может приблизиться, без того, чтобы переступить ту границу и оказаться по другую сторону. Он теперь оставил мирское, пребывая вблизи этакой образины, некогда упряженной служить человеку, которая к тому же казалась совершенно мертвой, и потому, казалось, нет возврата творящемуся наверху ужасу. И буран, что превратил Хельмрок в ледовую гробницу, - тот буран, что продолжал бесноваться на поверхности, умножая жертвы и причиненный городу ущерб, как представлялось ему, прекратиться не раньше, чем высочайший шпиль Хельмрокского замка окажется погребен под снегом.



  О буране думал и Баст, но в силу разницы между ними, мысли его приобретали вовсе не тот ход покорности злому року, к которому склонялся Фердинант, а принимали ему противоположный ход, - такой ход, согласно которому все еще может и должно быть исправлено, а любая жертва для поддержания порядка, - заведомо оправдана. Все это время, пока капитан стоял здесь, мнимо без дела и в сомнении - он в действительности копил силы для последнего рывка и соображал план, что созревал в нем на протяжении всего пути от ратуши сюда.



  Кредо капитана: не так важен мотив, как результат и средство его достижения; не так важно средство, как результат, а итог в делах, где на кону жизнь, чаще всего весьма однозначен и печален для самоотверженных глупцов-идеалистов, готовых добровольно идти на жертвы во имя чего-то выше земных благ. Баст в жизни не был идеалистом, его взрастила улица. Ее беспощадная школа воспитала характер, дала навыки и знание о том, как держать себя в обществе и как, поступая в согласии с действующими общественными институтами, обеспечить себе безбедную жизнь. И хотя жизнь его не была безбедной, и крайне редко бывает так (если вообще бывает), чтобы план осуществлялся без сучка и задоринки там, где замешано больше одного человека, его высокое положение, путь к нему и богатый жизненный опыт служили Басту подтверждением собственной правоты, а безнаказанность после всех свершенных злодеяний лишь утверждала его в своих доводах.



  Теперь перед ним - власть имущим - возникла дилемма, которая для правителей одного толка во всю жизнь остается неразрешенной загадкой, предметом сомнений и моральных терзаний, а у второго - вопрос о ней никогда не поднимается вовсе. Первых же, кого он волнует, тот второй сорт презирает и считает дураками. Баст - не вполне правитель, уж не по должности так точно, но властью он располагал поболее несчастного и слабохарактерного бургомистра, со свету сжитого просто за то, что есть и претендует, а на что не важно, таким образом, и к нему применимо данное условное деление, согласно которому Баст несомненно относился к правителям второй категории, и приверженцем ее он был самым что ни на есть закоренелым.



  - С этим пора кончать, слуга... - сказал он вдруг, и так угрюмо и отрешенно это прозвучало, что Фердинанта всего передернуло - столько он услышал в том голосе недосказанного, а в первую очередь, почему-то приговор себе. Как животное предчувствует гибель, так и Фердинант, никогда не выпускавший внутреннего зверя наружу, теперь предчувствовал ее и в себе, и в окружении. Между тем Баст вкладывал в свою речь лишь то, что он вкладывал, и в этом состояло еще одно различие между ними, - различие на несколько дюймов увеличивающее пропасть, великий каньон, что совокупностью всех мотивов и деяний, был проложен между их двумя мирами.



  - Подойди к глотке, загляни внутрь... - приказал Баст и Фердинант неуверенно подошел на ватных ногах к пасти Бармаглота. Собственные ноги ощущались им чуждо в тот миг, перемещались непроизвольно и неловко. Что-то под ногами хрустело, но он не помнил что. Все нутро вдруг разом сжалось в единый ком и запрыгало внутри живота, и чем ближе о подходил, тем больше прыгало и тем больше страх овладевал им, но вопреки ему, - тем больше, тем неотвратимее его влекло вперед.



  От глотки чудовища по-прежнему исходил невыносимый жар. Какнепривычно ему было ощутить сейчас тепло, после короткого, но насыщенного путешествия по заснеженным улицам города и по тоннелям здешних катакомб, где как он сейчас понял - тоже было холодно. Одежда показалась ему тяжким бременем теперь, не помогающим, но только усложняющим жизнь, ненужным, лишним балластом. Он захотел снять ее, как захотели когда-то снять последнюю надежду на спасение члены экспедиции, отправленной на покорение Петушиного гребня. Как они сбрасывали с себя все на пиках низких температур, отдаваясь на пир стуже, и умирали в безумии, так и Фердинант, приближаясь, ощущал родственное чувство, но во много раз слабее. По спине и по челу его бежали ручейки пота, а руки сами тянулись расстегнуть пуговицы верхней одежды и ослабить шарф, превратившийся вдруг в удавку.



  Каждый зуб в той пасти - с него размером. Сама пасть размером чуть больше локомотива. В прошлом Фердинанту довелось с излишком поездить по миру, так много повидал он всякого, что сделался заядлым домоседом. За время тех путешествий слуга привык ко многим вещам, и не единожды пересматривал свои взгляды, пока совсем не лишился крайностей, но за те многие годы путешествий так и не смог он привыкнуть к паровым чудовищам, теперь бороздящим просторы мира практически повсеместно там, где есть человек. Он понимал лошадок, упряженных в дилижанс, понимал, что ими движет, но когда речь заходила о технике, так внезапно ворвавшейся в этот мир и так ускорившей, так исказившей его, Фердинант оставался человеком старой закалки. Теперь чудовище перед ним было не из железа и смазки, но почему-то, стоя перед ним сейчас, он видел все тот же локомотив, на всех парах несущийся по рельсам, и себя на его пути. Чувствовал дрожь земли под ногами, но не смел сбежать, исполняя чужой приказ. Всю сознательную жизнь его учили доверию к господам и их подчас сомнительным решениям, и сейчас на фоне всего случившегося, и всего того, что как он думал, непременно должно было случиться в дальнейшем, впервые эта выучка, эти правила, одним словом, все то, к чему он был приучен, - впервые все это дало трещину в нем и заставило по-настоящему усомниться в человеке, отдающем приказы.



  Шершавый язык исполина был покрыт пупырышками, и вздумай Бармаглот его лизнуть, тотчас бы снял с него кожу вместе с мягкими тканями, обнажив нутро до костей. Но Бармаглот и не думал и вообще, по всей видимости, усоп, либо уснул так крепко и дышал так редко, что за то время, пока они были здесь, ни разу не подал признаков жизни.



  - Видишь, там, в глубине глотки, чернеет что-то? - послышалось сзади. Голос капитана, напугавший его так сильно еще несколько минут назад, теперь показался блеклым и выцветшим, будто доносящимся из прошлого. И вообще вся жизнь Фердинанта, а вместе с ней и он сам, в этот конкретный момент времени поделилась на то, что было до и то, что есть сейчас. Он стоял в преддверии пасти, наклонившись вперед и сощурившись, в попытках разглядеть нечто черное. В глубине глотки и правда что-то чернело, но разглядеть, что именно это было, - не представлялось возможным из-за скудности освещения.



  Пока Фердинант так стоял и смотрел, позади него слышались шорохи, что-то перемещалось, а потом вдруг звякнуло и затихло, и тогда он услышал приближающиеся шаги тяжелых сапогов и хруст костей под их подошвами. Доверие к вышестоящим, вдруг подорвавшееся в нем, заставило Фердинанта обернуться, - это решение спасло ему жизни и изменило судьбу.



  Он увидел лицо Баста, удивленное и искаженное гневом, - увидел за мгновение до того, как необъятное тело капитана, разогнавшись за счет вложенной в неосуществленный толчок массы, полетело в пасть Бармаглота. Не обернись он, сочти он приближение Баста желанием указать, что должен Фердинант видеть, тут бы и конец пришел одному доверчивому слуге.



  Набрав разгон, но не найдя цели, чтоб выплеснуть набранную скорость, Баст пролетел мимо Фердинанта, которого рассчитывал толкнуть и который в последний миг отскочил. В руках капитана зачем-то была лопата, и осознав, что потерпел фиаско, этой лопатой Баст предпринял попытку зацепиться за зубы чудовища, однако это не помогло. Сработал глотательный рефлекс и множество мышц, внешне безжизненного тела сократились в нужной последовательности, проталкивая капитана глубже внутрь. Голова Бармаглота приподнялась, шахту тряхнуло, и с истошным воем Баст обрушился всей массой на глыбу антрацита, проталкивая ее внутрь глотки, куда затем угодил и сам, застряв в воронке по пояс.



  Все замерло перед глазами Фердинанта, все перемешалось в его уме, а приподнятая пасть показалась ему тогда красным тюльпаном, где за лепестками зубов, окрашенных в багровый цвет сполохами пламени и вновь заструившейся по жилах магмой, в самой середине его бутона, застрял капитан, еще не мертвый, но уже и не живой. Его голова с торчащим из нее рубилом топора, края которого раскалились и начали плавиться, растерянное и испуганное выражение лица, косой взгляд, как ни странно напомнили Фердинанту его детство. Напомнили то, как некогда, в бытность свою уличным беспризорником, он наблюдал шмеля, деловито лазящего по цветку. Только этот цветок на проверку оказался хищным, а обманутый шмель попался в ловушку его красоты. Морок воспоминаний вскоре рассеялся, пасть зажглась пламенем, температурой свыше прежнего, будто бы наверстывая упущенное за время бездействия, вой Баста резко сменился визгом, а вскоре и визг сошел на нет, и только шум горения остался.



  У Фердинанта не было времени думать о поступке капитана, о движущих его мотивах. Тем более что мотивы те были просты и понятны: "Я буду править до тех пор, пока будет кем править. Чтобы выжили мои подчиненные нужна жертва, и этой жертвой буду не я", - так рассуждал Баст, но изменчивая Леди фортуна отвернулась от него, как раньше отворачивалась от его врагов. Теперь Фердинанту предстояло кончить начатое дело, только понимание этого содержалось в его голове, и оно же стало той спасительной рукой помощи, за которую отчаянно стремилось ухватиться его сознание, безнадежно тонущее в трясине рефлексии, сколь неизбежной для человека его склада, столь и губительной в сложившихся обстоятельствах.



   Пасть Бармаглота опустилась в исходное положение. В миг, когда произошло столкновение ее и пола, шахту разом тряхнуло, и все, что было внутри шахты, - тряхнуло тоже вместе с ней. Это сотрясение вывело Фердинанта из прострации и он, подхватив лопату, лежащую рядом, - ту самую лопату, посредством которой его едва не убили - принялся яростно черпать ею и забрасывать в пасть все то, что валялось на полу перед ним. В топку шли не только частицы угля, но и кости, и верещащие черепа, попадавшиеся под руку. Он сейчас не разбирал, чего делает, он просто делал, - просто поступал, как должно. Кости - легче угля, а на полу был в основном они - остались от шахтеров, не успевших выбраться наружу, - и потому даже человек, не отличающийся большой силой, мог забрасывать их в пламя с безопасного расстояния.



  По мере того, как температура в помещении нарастала, одежды на Фердинанте становилось все меньше, пока наконец он не сбросил с тела все лишнее, раздевшись догола и оставшись в одной обуви. Вскоре тело его передней частью целиком покрылось сажей, вновь напомнив о бурных временах молодости, когда старику довелось какое-то время отработать трубочистом, чтоб расплатиться с долгами. Он и сейчас, как тогда, был тонким, что щепка, - настолько тонким, что среди сена мог запросто потеряться.



  С течением времени жар становился сильнее, а в определенный момент сделался совсем невыносимым, вынудив Фердинанта покинуть сердце шахты и отправиться на поиски шахтеров или добровольцев, которые могли бы временно их заменить.



  Знакомое состояние резкой перемены наступило, когда Фердинант оказался в главном тоннеле. Тепло еще только начинало распространяться по ходам, а трубы, оплетающие брюхо Бармаглота, только начали разогреваться. Лед внутри них еще толком не тронулся, а если не приведет подмогу, то и не тронется. Дальше по тоннелю становилось тем холоднее, чем ближе к поверхности Фердинант находился. Двинувшись к выходу из шахты, он наверняка бы околел, повторив судьбу многих несчастных. А потому свернул в уже знакомое ответвление, направившись в единственное доступное ему место, где можно было заручится поддержкой неупокоенных, - в Склеп.





  Глава VIII





  - И речи быть не может! Извольте видеть, мистер, извольте слышать и понимать, - в каком мы - мертвые - сейчас находимся положении! На каких правах имеем место в Хельмроке! - кричавший был одним из постояльцев Склепа, одним из местных содержанцев. И слово содержанец здесь более чем уместно. Его следует понимать не в негативном смысле человека на содержании, но в смысле человека-благодетеля, некоего мецената, поддерживающего заведение на плаву.



  Сам по себе Склеп - это ведь изначально гробница для почтенных, но неблагородных господ. В отличии от родовых гробниц, всех угодивших сюда после смерти объединяют вовсе не происхождение и кровное родство, хотя и такое порой случается, - их объединяет, в первую очередь, большое состояние, а во вторую - отсутствие принадлежности к одному из древних родов. Таким образом, чаще всего в Склеп на содержание попадают мертвецы с предпринимательской жилкой, оппортунисты и авантюристы, склонные к решительным действиям и находящиеся в вечном поиске выгоды. Вечный их поиск продолжается и после смерти, а среди неупокоенных значительную часть составляют именно такие, энергичные и непоседливые дельцы. За содержание их платит город, а они поддерживают город своим богатством.



  В некоторый момент времени, некоторое время назад, содержанцы склепа вздумали сколотить предприятие. Произошло это не иначе как от скуки, но по итогу дело заиграло и даже начало приносить прибыль. То, что изначально подразумевалось шуточным проектом этакого клуба по интересам, для мертвых и интересующихся смертью во всем ее разнообразии, вскоре стало неотъемлемой частью города. По-другому и быть не могло: общеизвестно, когда за дело берутся столь влиятельные, знающие и опытные профессионалы, дело под сомнением тут же становится делом решенным и просто обречено на успех. Успел не заставил себя ждать, а Склеп продолжает существовать и по сей день.



  Теперь один из содержанцев, младший среди "Отцов основателей" Склепа и третий по древности из пока еще не догоревших, взял на себя ответственность, выступая от лица всех находящихся в Склепе неупокоенных, объяснить недалекому Фердинанту корень его заблуждений.



  Это был выдающийся представитель интеллигенции, увлеченный порицаемыми обществом идеями, при жизни революционер, но только на бумаге и только в том, что касается теоретической части революции, но не в том, что касается практической ее части и сопутствующих ей обстоятельств, а именно: грязи, пота, крови и жертв среди мирного населения. К сожалению для него, иногда и обычная подпись на безвредной бумаженции, обнаруженная среди подписей печально известных личностей, - более чем весомое доказательство вины подсудимого в глазах присяжных. Из-за такой вот злополучной подписи, о которой до предъявления обвинений он даже и не помнил, его однажды вздернули, а когда пришел в себя, - вздернули еще раз, как полагалось постановлением суда.



  После того, как некогда волнистая, густая, каштановая грива революционера выцвела и облезла, и потускнел алебастр кожи, и милое девичье личико его сделалось совершенно недевичьим, а потом и не стало личика вовсе - после всего этого, прежде любимец женщин, умеющий убеждать и верить в то, что от него требуется, внезапно оказался на перепутье, лишь чудом не угодив на каторгу. Его в последний момент, перед отправкой новой партии шахтеров, выкупили содержанцы, найдя применение дару говорить и верить в сказанное. Он, не задумываясь, примкнул к их движению, изменив взгляды и перейдя под новую эгиду, что было для него обыкновенно, а вскоре после этого был основан Склеп. Спасенный революционер заложил множество кирпичей в фундамент и стены новообразованного общества, сделал для него достаточно, чтобы заработать уважение, а в дальнейшем заступить на место управителя Склепа. Больше нет благодетелей, спасших его от каторги тогда, а от старой гвардии дееспособным остался только он один.



  Теперь же некий мягкотелый Фердинант - эмиссар от лорда Мортимера, как он понял, - доселе безвылазно сидевший в Хельмрокском замке и оттого не видевший городских реалий, и не сталкивавшийся с бесчисленными прецедентами дискриминации мертвых и эксплуатации их как дешевой рабочей силы, заявился к ним в совершенном неглиже, да еще и с какими-то там требованиями. Среди прочего Фердинант говорил, мол, нужно объединится сейчас мертвым и живым, чтоб совместными усилиями предотвратить печальный конец города.



  Когда главному содержанцу доложили и он, выбравшись из саркофага, услыхал, о чем этот полоумный вещает, в памяти революционера возникли образы дней давно минувших, времен забастовок и восстания, которое с трудом, но подавили власти, а среди прочего - суд и эшафот, и от вновь пережитого ужаса он пришел в ярость. Когда же в довесок к тому выяснилось, что некоторые из "его народа" еще и слушают весь этот бред, тут уж революционер, что называется, совсем остервенел, утратив над собой контроль.



  Мигом подрастеряв все повадки джентльмена, которыми в обычное время страшно гордился, он выскочил на свет из темноты, где слушал, и несколькими пинками отбросил беспомощного старика к могильной плите. Прижав вяло сопротивляющегося Фердинанта к камню, глава сего бедлама надавил на его кадык тростью, черной под цвет фрака и головного убора. Два черепа полыхали на дворецкого глазницами, один - человеческий - выглядывающий из-под цилиндра, второй - крысиный - смотрящий с конца трости. Затем последовала гневная тирада вечного революционера, и пламя распада, медленно выедающее его изнутри с момента смерти, воспылало с утроенной силой, как всегда и случается с неупокоенными в моменты страстей и душевного подъема. Его вера в собственную правоту убивала его. Революция, некогда вспыхнувшая в самых разных частях Фэйр, не упокоилась в Холлбруке. Ее огоньки тлели в душах многих казненных борцов за права и свободу



  - Никакой помощи городу от Склепа! Только не при мне. Достаточно и того, что мы платим налоги, хотя по законам Фэйр поборы для мертвых не положены, - добавил он здравую мысль по окончанию гневной тирады, оглядывая толпу и как бы ставя точку в оживленном диспуте. Содержанец знал силу здравой мысли и частенько прибегал к ней после бессодержательной, но вдохновенной речи. Прирожденный лжец и оратор, нестесненный понятиями о чести, но и не лишенный их, его невозможно было уличить в неискренности, а уж тем более обвинить в откровенной лжи и искажении фактов.



  Речь содержанца разрядила обстановку, кроме того он предложил бездействие - представившееся ошивающимся здесь лентяям лучшей альтернативой, нежели тащиться теперь вниз и горбатиться почем зря в шахте, как призывал незваный гость. В результате едва содержанец кончил излагать, со всех сторон раздался одобрительный гул в поддержку его речи, только Рэнди - бармен - не гудел, на что у него была веская причина: не так давно дымящиеся останки Рэнди выбросили на улицу, а добровольцы, вызвавшиеся сделать это за бесплатный бокал красненького, до сих пор не оттаяли.



  Первый из двух добровольцев был здоровенным увальнем, второй - мелким и шустрым пройдохой. Оба они умерли не так давно, и их тела еще не успели разложиться полностью, а с учетом нынешних температур разложение обещало затянуться надолго. Того, что мелкий, - звали Рори, а молчаливого крепыша, со слов самого Рори, величали Мямлей. Мямля не то, чтобы безмолвствовал или избегал общения, но даже по стандартам мертвых излагался слишком медленно и размашисто, и потому в большинстве разговоров за него отвечал Рори. Только с недавних пор парочка ошивалась в склепе, никто не знал откуда они пришли и куда направляются (даже они сами).



  Мороз сковал их движения, но слух не повредил, и потому стоя сейчас у входа в заведение, бок о бок друг с другом, передом к плите, а спиной к происходящему внутри Склепа непотребству, они все слышали и думали об этом. В безнадежно прогнившей голове Рори и в слишком большой, чтоб быстро ориентироваться в ее содержимом, голове Мямли, разворачивались умственные деятельность, и были эти деятельности в самом разгаре.



  Внутренний мир Рори напоминал тюрьму - ту самую, из которой он всю жизнь пытался сбежать. Ту, куда некогда посадил его суровый отец, и много лет после своей смерти остающийся бессменным смотрителем и палачом того единственного узника, что содержался в ней. Всю свою жизнь Рори бежал от него по темным и зловещим коридорам, но неизменно отец находил его, вытаскивая из самых потаенных закоулков, а поймав, - вновь отпускал, и бегство длинною в жизнь продолжалось, ибо не одна из камер, но вся тюрьма сразу была ему клеткой. Каждый раз, когда отец ловил его, Рори совершал плохой поступок. Каждый раз, когда это происходило, в глубине души своей понимая, что поступок этот плохой и недостойный, Рори все равно совершал его, лишь приумножая плохие и недостойные поступки, числящиеся за ним, повторяя одни и те же ошибки. Он не позволял раскаянию захватить себя, ибо в раскаянии он видел только гибель. Ведь раскаяние не отменяет совершенного, а правосудие, - слепо к раскаявшимся.



  Бегство длинною в жизнь в тайне от него продолжилось и после смерти. Теперь Рори размышлял о том, что не плохо бы было примкнуть к этому оратору, хотя в силу отсутствия образования почти ничего не понял из его речи. Не поняло и большинство собравшихся, что не помешало им принять его сторону. Также его волновало то, как бы Мямля не проговорился о злодеянии, совершенном ими, не раскрыл правды о том, что виновники всего случившегося - это они и есть, а не живые власть имущие, которых обвинял содержанец в цилиндре.



  Внутренний мир Мямли напоминал библиотеку, где в жизни он бывал лишь единожды, да и то - не в качестве читателя, но в качестве вора, похищающего культурное достояние. В том деле, конечно же, не обошлось без вездесущего Рори - кладезя криминальных идей и инициатора всех преступлений неразлучной парочки. Сам Мямля не был обучен грамоте и потому никак не мог по достоинству оценить ценность похищаемых им фолиантов, что не помешало ему запомнить пыльное и просторное помещение, сухой воздух (но не суше, чем в шахте), полки, с огромным разнообразием книг, уходящие к потолку и верхами теряющиеся среди его темноты, характерный запах, который его тогда еще живое обоняние позволяло прочувствовать в полной мере. В винных погребах Мямле доводилось бывать частенько. На вино и спрос всегда побольше, чем на книги, для успешного сбыта которых еще нужно было найти ценителя.



  Нынче, недвижимо стоя у входа, Мямля слушал, что говорит оратор, и находя логические нестыковки в его речи, списывал их на собственную необразованность и недостаток интеллекта. В его понимании личность такого высокого статуса и уважения, каким представлялся этот ему неизвестный, но несомненно уважаемый местными авторитет, никак не могла ошибаться в материях, о которых вещала. А многочисленная публика, выступающая в поддержку данного авторитета, в свою очередь никак не могла ошибаться в нем. Зачем говорить о том, чего не знаешь, если это не истина для тебя? И зачем поддерживать эту истину, если не понимаешь, а уж тем более не разделяешь позицию провозгласившего ее? Об этом и многом другом Мямля рассуждал ежечасно в настоящем, но рефлексия то и дело поглощала его и утаскивала за собой в прошлое. А не вполне оформившаяся, но вина за соучастие в преступлении против жителей Хельмрока обгладывала его кости, и так практически лишенные плоти, и как бы он не упирался всей грузностью своего мертвого тела, как бы не утверждал себе, что свобода того стоит, с течением времени кусочек за кусочком вина пожирала его.



  "Эх, если бы я только мог сейчас говорить! Если бы я только мог сказать, кто виновником всему, и никакое наказание не устрашило бы меня более, нежели то, чьи истязания я испытываю сейчас", - твердил про себя Мямля, он уже решился сознаться, и волновался теперь как бы не было слишком поздно к тому моменту, когда он получит возможность свое решение осуществить. Мямля понимал сколь многое может решить его признание в этом. Погруженный в раздумья Мямля не замечал, что массивная нижняя челюсть его уже оттаяла и теперь по давней привычке двигалась, повторяя ход его мыслей, - не замечал, что уже может говорить.



  "Лишь бы только этому дурню не взбрело в голову сознаться как тогда, лишь бы только..." - мысленно повторял Рори, беспокойно косясь искусственным глазом, который не был от природы его частью, но контроль над которым он получил вскоре после смерти. Так продолжалось довольно долго, а на фоне этого разворачивалась односторонняя словесная баталия (по сути монолог) между все распаляющимся содержанцем и Фердинантом, который и не мечтал уж выйти живым из того диспута. Когда же в момент торжества победителя, оратор в заключение выдал что-то особенно важное громко, и это что-то с готовностью подхватила толпа, челюсть испугавшегося Мямли резко вздернулась, а зубы, столкнувшись, издали громкий щелчок. Тотчас глаз Рори в отчаянии закатился внутрь черепа, предвкушая что будет в дальнейшем, а Мямля принялся говорить так быстро, как никогда еще не говорил до этого.



  - Шахта! Это не живые! Не живые! Это мы, - это мертвые мы натворили! - кричал он, и несколько черепов обернулось. - Это мы натворили, - мы, а не они! - продолжал кричать Мямля, и с каждым его воплем, с каждым повторением все больше черепов оборачивалось, все больше мертвецов подходило послушать. Пожалуй, впервые на веку Мямли, если не считать суда над ним, он был в центре внимания и получил возможность выговориться. Тогда, на суде, ему задавали вопросы, и эти вопросы, их строгие и выверенные формулировки, стесняли мышление Мямли. Теперь ничто не мешало ему излагать как, по его мнению, следует, но времени было в обрез и потому связной речи при всех его стараниях никак не выходило.



  Неупокоенные сходились к Мямле со всех уголков Склепа, и в некоторый момент времени даже содержанец в цилиндре, будучи на пике экстаза самолюбования, который с ним случался всякий раз после особенно длинной и понравившейся народу речи, обратил внимание на происходящее в зале. Он, свято веривший, что дело сделано и никто более не посмеет вступиться за мягкотелого, уже было собирался возвратиться в саркофаг, и еще лет десять лежа в нем, слушать восторг местных подхалимов, восторженно обсуждающих его речь. Теперь же внезапно выяснялось, что дело-то вовсе и не кончено и даже наоборот, - выяснялось, что у противной ему стороны, оказывается, имеется один из худших доводов краснобаю, каковыми во все времена являлись вещественные доказательства и очевидцы. Из-за вещественного доказательства содержанца некогда вздернули, из-за очевидца он теперь мог утратить власть. И в совокупности этих двух суждений, разом связавших внутри него прошлое и нынешнее - суждений, что подвели его, и так просуществовавшего после смерти много дольше, нежели отведено иным личностям его склада, к призрачной черте, - определилось его будущее, и содержанец, напоследок полыхнув зеленым пламенем, догорел. Лишь череп его остался полыхать среди прочих костей, а над черепом, - цилиндр. И цилиндр тот вскоре начал полыхать тоже. Он сгорал в зеленом пламени, но дымка, поднимающаяся от вершины цилиндра, была не зеленой, а синей. И синяя эта дымка и весь цилиндр разом напомнили Фердинанту - одному из немногих свидетелей кончины вождя - трубу локомотива. Ни он и никто из свидетелей не знали будущего и даже настоящего в не столь отдаленных местах. Они не видели заводов и высоких труб, что как грибы после дождя распространялись от более цивилизованных регионов Фэйр к менее цивилизованным. И чем кислотнее становились дожди, тем скорее и массовей плодились заводы, и всюду за ними следовал смог.



  - Ой! - вот и все, что успел сказать оратор, прежде чем упокоиться. Весь свой век он упражнялся в красноречии, большую часть посмертия он готовился к упокоению, думал о том, что скажет в последние минуты.



  Очень часто люди не говорят того, что хотят сказать на самом деле. Очень часто обстоятельства и требования общества способствуют умалчиванию. Хотел ли он сказать то, что сказал и так ли представлял свою кончину? Наверняка нет. Он, верно, самонадеянно полагал, будто есть в его статусе нечто большее, нежели временное высокое положение. В своем исключительном таланте говорить усматривал вечность памяти, но за век свой не поднял и не макнул пера в чернила ради пары стоящих строк на бумаге. Он - живущий мгновением и не помнящий собственного имени - рассчитывал, что имя его запомнят и передадут языки последователей, обеспечив вечную славу и признание. Никто из подхалимов не услышал последних слов содержанца в цилиндре, но даже если бы и услышали - их практичные умы не видели смысла в поддержании умирающего режима, но видели смысл - встать у истоков нового режима в момент его зарождения. Они сейчас стояли вокруг Мямли и внимали его рассказу. Вечный революционер, оказавшийся на проверку не таким уж и вечным, только говорил о революции, призывал к изменению действующего порядка вещей, но сам не предпринимал ровным счетом никаких решительных действий, только лишь поддерживая то состояние вещей и ту власть живых, к свержению которой призывал.



  Лишь два мертвеца обратили внимание на гибель вождя. Оба этих мертвеца были стариками даже по здешним меркам, и оба они некогда умерли по его вине. Оба этих старика давным-давно позабыли отчего они умерли, их кости покрылись пылью, как винная пыль в недопитых бокалах, которая на момент разлива вина была еще жидкостью. Теперь они сидели и что-то смутно вспоминалось им, что-то связанное с произошедшим. Вспоминалось и вновь терялось, слишком давнее и слишком трудное, чтобы помнить.



  Когда же пламя распада угасло, и только слабые угольки остались тлеть в глубине глазниц черепа содержанца, наиболее расторопный из переметнувшихся подхалимов подошел, и подняв то, что осталось от цилиндра, водрузил это что-то на череп Мямли.



  Мямля кончил излагать к тому моменту, и первое время по окончанию все слушатели молчали. Им требовалось обдумать сказанное и принять для себя важное решение. Для принятия этого решения полагалось определиться в двух вопросах: первый из которых состоял в том, следует ли им прислушаться к словам Мямли, пускай и не уверенным, но искренним? Второй вопрос заставлял присмотреться к самому Мямле как к возможному лидеру. Мямле, который, хоть и говорил много хуже и не внушал почтения возрастом, не принимал участия в создании Склепа и в формировании идеологической основы их общества, но гораздо дальше продвинулся в реализации этих самых идей на практике, нежели все содержанцы вместе взятые за все годы существования Склепа. Они - содержанцы - уступая власти, шли на компромисс, что было здравомыслием и потому противоречило духу революции. Но вот эти двое: Мямля и Рори (который до сих пор не обрел дара речи), не думая ни о каком компромиссе с властью и познав на своей шкуре жестокость этой власти, пережили многое из того, что и они пережили, и о чем столь вольно рассуждали богатые содержанцы, зная лишь понаслышке.



  Те два вопроса, так никем и не озвученные, задавали себе члены общества мертвых Хельмрока, - задавали недолго, ведь принадлежали они к той категории вопросов, ответы на которые известны задающему заранее, еще до того, как вопросы заданы.





  Глава IX





  Шахта заработала и лед тронулся. Настоящие реки разлились тогда по улицам Хельмрока, не уступая в полноводности ни природным рекам, окружающим город, ни грунтовым могильным рекам, спускающимся с погоста и почти круглый год отравляющим городские каналы. На все это непотребство взирал лорд Мортимер с высокой башни. Ему оттуда все казалось таким низким, приземленным. Стоя там и глядя на потоп внизу, лорд Мортимер морщил лоб в попытках определиться, что ему следует думать? Что предпринять в связи с случившимся? Не определился он и к тому моменту, как реки высохли, сменившись болотом.



  И так мертвая экономика города после инцидента сделалась еще мертвее, а перевес неупокоенных мертвых над живыми и упокоенными мертвыми, - еще более явным. Даже те из неупокоенных, что прежде добровольно запирались в гробах и ожидали там распада, все чаще выходили на поверхность посмотреть, что учудили их потомки. Их выходы на поверхность - бесцельные брожения изначально - с течением времени превратились из ностальгических порывов в целенаправленные действия. Теперь не было детей, чтоб обзывать мертвых чушками, не было собак, чтоб воровать кости скелетов, дилижансов не ходило - сбивать неупокоенных, и лошадей не осталось, чтоб топтать, а на поверхности разнообразия всяко больше, чем в могиле.



  Вскоре взошли первые ростки новой революции. Мертвые прибывали к барбакану замка с требованием пересмотреть действующий порядок. В иные годы их акцию протеста тут же разогнала бы городская стража, только служили в ней теперь одни мертвяки, которых также притесняли в правах и которые так же прибывали сюда с требованиями. Осадить и захватить крепость неупокоенные не смогли бы при всем желании: за барбаканом начинался мост, ведущий через ров, и захватчик, дерзнувший пройти по этой переправе, рисковал быть схваченным Тварью, обитающей внизу. Поэтому сложившаяся ситуация была в некотором смысле патовой: протестующие не могли войти в замок, а лорд Мортимер не мог послать гонца или запросить поддержки иным способом. Магией он не владел, к почте добраться не мог, а все почтовые голуби, которых содержал, издохли при невыясненных обстоятельствах. Не все из голубей упокоились, но что проку с мертвого почтового голубя, если он не испытывает голода и не желает никуда лететь?



  С тех пор, как перед замком собралась толпа, лорд Мортимер вновь ощущал дискомфорт. Он специально сходил в библиотеку по этому поводу и после долгих поисков выяснил, что то, что он испытывал называется именно так - "дискомфортом". Также он выяснил, что с времен его последнего визита кто-то обворовал библиотеку, и что сам библиотекарь куда-то пропал. По первому поводу он больше недоумевал, нежели злился, по второму - был в ярости, ибо не терпел легкомыслия среди подчиненных. Уходя, лорд не обратил внимания на захлопнутый трактат и ногу, зажатую меж его страниц. Трактат этот, посвященный экзотическим видам птицам Палингерии, был тяжелейшей во всех смыслах вещью, и, как и всякая большая книга, эта требовала повышенного ухода. В частности, если не убирать ее, со временем пыли становилось слишком много, а дощатая кровля пола начинала угрожающе скрипеть и прогибаться. Не один библиотекарь столкнулся с тяжестью первого тома "Экзотических птиц Палингерии" за авторством всемирного известного путешественника и исследователя Гудвина Ноги-паруса, - не один библиотекарь исчез при невыясненных обстоятельствах, оставшись наедине с этой книгой.



  Но все эти разочарования были лишь углями, случайно подброшенными в топку негодования лорда Мортимера. Куда больше его напрягали те обыденные вещи, которые он привык считать своим неотъемлемым правом и удовольствия которых теперь лишился. К примеру, Мортимер не мог как прежде выйти на балкон и осмотреть свои владения, так как некоторые из балагуров внизу очень метко и очень далеко метали камни. Винный погреб был не доступен лорду, ибо путь туда был неизвестен ему, да к тому же вплотную прилегал к тайным тоннелям, куда Мортимеру ходу не было, а Фердинант - его верный слуга - обычно спускавшийся в погреб за вином по приказу лорда, куда-то запропастился. По всему выходило, что следует пересмотреть привычный распорядок, чего Мортимер, в виду присущего ему упорства, делать не желал, сопротивляясь переменам до последнего.



  Теперь он стоял, глядя в одну из бойниц, которая выходила на площадь перед внешней стеной замка и барбаканом. Там, как и вчера и позавчера, толпились мертвые. Он все пытался понять, чего им нужно, они все пытались донести это ему: кричали, рисовали углем на плакатах, и, хотя язык был тот же, и ситуация их объединяла общая, там, на площади, и здесь, в замке, - это были два совершенно разные миры. Мортимер и сам входил в число неупокоенных, только разница между ним - особой благородных кровей - и обычными мещанами, толпившимися сейчас внизу, у входа, была настолько велика, что пониманию между ними просто неоткуда было взяться.



  Благородные неупокоенные в довесок к глубинному чувству душевной незавершенности были обременены еще и знаниями, и воспитанием, а нередко и тяжелым, травмирующим детством. Но тяжелым не в смысле физических тягот, отсутствия пищи и крова, а тяжелым в смысле отношения к ним родителей, чья безразличность к своим чадам лишь усугублялось вседозволенностью.



  Исключение из правил составляли личности рационалистического склада ума, приверженцы распространенного сейчас в Фэйр культа радикального материализма. Они, не веруя в то, что смерть еще не конец, отрицали саму возможность существования после того, как сердце твое остановиться, а тело разложиться и останется от тебя один только скелет. Обыкновенно, это были несчастные люди, редко контактирующие с социумом, что позволяло им не обращать внимания на реалии мира и не входить в контакт с неупокоенными мертвыми. Состоятельные материалисты жили затворниками в своих поместьях, бедные - уходили в леса, принимая тамошние суровые условия существования в обмен на освобождение от обременяющего их общества и множества необъяснимых пока еще неокрепшей наукой явлений, которые пугали их и отталкивали. Такие умирали раз и навсегда, окончательно. Никакого распада и посмертия для них не существовало. Очень часто к радикальным материалистам причислялись разного рода сумасшедшие и дикари-инородцы, которых теперь не убивали, но просвещали и содержали в резервациях. Среди нерадикальных материалистов встречались в основном предприниматели и оппортунисты и это были совсем другие личности. Ведомые выгодой они подстраивались под мир, а не требовали от мира перестроиться с учетом их интересов. Они подстраивались и, пользуясь приобретенным влиянием, ненавязчиво меняли курс общества по мере возникновения необходимости и сообразно росту своих возможностей. Этот рост сейчас наблюдался во всех отраслях производства, но главное, - в отрасли тяжелой промышленности.



  Лорд Мортимер не был приверженцем материализма или чего-нибудь вообще, помимо собственных интересов, лорд Мортимер был лордом - правителем Холлбрука - но по всей видимости, помнили об этом не все. И потому лорд Мортимер, так и не сумев вникнуть в суть вопроса, решил напомнить о своем высоком положении, что в случае с необразованной массой никогда не бывает лишним. В последний раз взглянув на толпу внизу, лорд покинул комнату с бойницей и отправился на поиски оружейной.







  В это самое время, в главном штабе революционеров, которым негласно, но как-то само собой подразумеваясь, был назначен Склеп, происходило собрание. Собрание это происходило с той самой ночи, когда все рухнуло и началось восстание, - с той самой ночи оно продолжалось, но ни на шаг не приблизилось к своему завершению.



  На собрании присутствовали уважаемые теоретики - последние "Отцы основатели", почти насильно извлеченные из саркофагов; на нем присутствовали Мямля и Рори - практики и крестные отцы, вдохновители революции. Также среди них был Фердинант, недавно обратившийся в стан мертвых. Его положение было неопределенным и оттого шатким в обоих лагерях.



  Фердинант не поддерживал восстания, но благими намерениями и поступками, из них следующими, запустил механизм революции. Второй лагерь, к которому принадлежал прежде, был лагерь лорда Мортимера, - лагерь законной власти, сторона живых. Прежде лидеров в том лагере было двое - Мортимер и Баст. Теперь, когда Баста не стало, а железная хватка капитана стражи более не сдерживала революционеров, сделалось возможным то, что сейчас происходит, и от чего ранее капитан удерживал город.



  Старик не пережил той ночи и теперь не решался показаться на глаза лорду в своем новом положении. Он к тому же не имел такой возможности, и вообще чувствовал себя довольно скверно, но не в смысле здоровья, которого не было, а в смысле неупокоения и всего того, что из него следует. Он уже начал разлагаться и испытывал характерные проблемы: потеря привычного облика, неподкрепленность внешних и внутренних процессов в теле ощущениями, отсутствие волнительных переживаний и общая притупленность восприятия. По всему выходило, что Фердинант принадлежал к касте флегмы, - той касте мертвых, члены которой трудно воспламеняются и потому горят дольше других. Основная же проблема состояла в прижизненном воспитании дворецкого и его уступчивом характере, а также незнании собственных мотивов и побуждений. Фердинант обладал четкими принципами, производными от его кодекса чести, но не обладал волей, а главное, - желанием ту волю исполнять.



  Вся его жизнь состояла из служения, теперь же в смерти он пока еще не нашел господина, служению которому готов был посвятить свое время. Попытать счастья у лорда Мортимера, не терпящего мертвых, или заняться поисками достойного господина на замену Мортимеру, Фердинанту препятствовали повстанцы, которые удерживали слугу подле себя, ввиду его ценности и знания планов Хельмрокского замка, ныне ставшего последним бастионом власти в Хельмроке.



  Упадет замок, - упадет и строй! Этой истиной сначала обменивались шепотом, а в последствии говорили в полный голос и даже кричали повстанцы. Об этом вопили теперь на площади, перед барбаканом замка, на это были направлены помыслы неупокоенных жителей Хельмрока. Немногие пережившие ту роковую ночь и паводок, наступивший после нее, как крысы забивались во все щели. Они в равной степени боялись покинуть город, ведь это значило выйти на улицу, и оставаться в нем, оккупированном мертвыми. Среди повстанцев встречались как истовые революционеры-идеалисты: чистоплюи, не желающие обращать живых в стан мертвых насильственно, так и откровенные головорезы, не считающиеся с последствиями своих поступков. Пока идеалисты самозабвенно произносили речи, подчас которых их глаза пылали, и раз за разом погибали в сполохах зеленого пламени, принося себя в жертву идее, головорезы врывались и обыскивали дома, сжигали книги, неугодные режиму, сокращали популяцию живых и поставляли сырье для построения нового порядка. Идеалистов было много меньше прагматиков, но и те, и другие были нужны революции.



  Фердинант откупоривал очередную бутылку вина - дело для него привычное, - откупоривал и наблюдал за разворачивавшейся баталией между лидерами движения мертвых, что-то оживленно обсуждающих. Один из вождей повстанцев, шустрый, миниатюрный Рори увидел в дворецком временную замену сгоревшего раньше срока Рэнди, с тех пор Фердинант, кроме того, что был вынужден оставаться в склепе на правах заложника, должен был еще и исполнять обязанности слуги, и точно также, как дикая собака после богатого приплода не признает паршивых щенков, - точно так и Фердинант не признавал этих преступников своими хозяевами.



  Всю свою долгую жизнь дворецкий искал того единственного и неповторимого господина, которому хотел бы прислуживать, искал дом, который мог бы с гордостью называть домом своей службы на ежегодных собраниях общества дворецких. Сменив множество господ и домов к старости, Фердинант так и не обрел искомого, вконец отчаявшись и потеряв любую надежду отыскать свой идеал служения. Теперь же, пребывая в состоянии стагнации, которое обещало затянуться надолго, слуга мог возобновить свои поиски, и незамедлительно сделал бы это, если бы не препятствие в виде проклятых революционеров, которым против своей воли посодействовал и которые теперь не отпускали его ни на шаг от себя, да еще и заставляли трудиться во благо нового порядка.



  С момента начала активных действий многое изменилось в Склепе. Могильные плиты, ранее использовавшиеся в качестве столов, были оттащены к стенам до момента востребованности. Часть из плит у дальней стены были сложены на манер трибуны, а из части, оставленной в центре заведения, получился внушительный стол для переговоров. Только вот сами переговоры все никак не ладились: несмотря на мнимую общность целей, вожди существенно различались в своих мнениях и взглядах на революцию, особенно в том, что касается будущего движения.



  Мямля, неожиданно хорошо проявивший себя в качестве лидера, мечтал о построении идеального общества, лишенного ущербности и пороков старого строя, - общества, в котором мертвые и живые будут сосуществовать в гармонии. Несбывшиеся мечты прежней жизни затуманивали взор Мямли и препятствовали видению им реального положения дел. В понимании его все уже сложилось, в этом его лучшем мире не существовало сторон, заинтересованных в сохранении старого мира, и их противления.



class="book">   "Конечно же, они поймут необходимость нового порядка! Иначе и быть не может, ведь это разумные люди! В конце концов, должны же они понимать, что при нынешнем численном перевесе мертвых граждан над живыми, прежний порядок ущербен и не способен удовлетворить нужды общества, и даже более того, - вреден для него!" - рассуждал про себя благонадеянный Мямля, к сожалению, в слух у него едва ли получалось излагаться хоть в половину так же связно.



  Его оторванный от земли разум витал в облаках высших материй от реальности таких далеких, что Мямля в упор не видел проблемы сосуществовать всем в мире и согласии, - и мертвым и живым. Для умного, но необразованного Мямли непонятно было то, что государство - есть огромный организм, и что организм этот по самой сути своей противодействует любым переменам, поддерживая внутреннюю неизменность, а противодействие организма возрастает тем более, чем более радикально на него воздействуют извне. Такова природа масс и то, что кажется разумным для возвышенных умов, далеко от понятного и объятного для умов приземленных. Большинству требуется время, чтобы принять перемены, и времени очень часто нет у реформаторов.



  В отличие от Мямли, с его мечтами об утопии, Рори, так и не получивший заслуженной кары за подрыв деятельности шахты, но напротив - вознагражденный за преступление, лишь утвердился в собственной безнаказанности и продолжил сеять смуту, но с удвоенным рвением и отдачей. Он в тайне от напарника разжигал ненависть и вражду в умах слабых духом и падких на наживу революционеров. Обладая врожденным чутьем на мерзавцев и понимая их Рори лишь властью и высоким положением отличался от тех головорезов, что под эгидой революции и благородной идеи чинили хаос и раздрай, вырезали и грабили мирное население.



  Их собрание, что длилось так долго, было посвящено всему и сразу, и как минимум поэтому не могло закончиться. Вожди уж и не помнили с чего начинали, а так как телесной усталости для мертвых не существовало, каждый раз дойдя до определенной точки, дискуссия, как винтовая лестница, уходящая куда, - неизвестно, принимала новый оборот. А за тем оборотом, на том новом витке обсуждения, который открывался им, менялись лишь частности и изложение, но общая позиция сторон оставалась все той же, а компромисса или иного разрешения не следовало. И хотя численный перевес в Хельмроке был на стороне мертвых, - численный перевес живых над мертвыми в Холлбруке в целом и в других регионах Фэйр был неоспоримым. В чем бы не состояла проблема и каковым бы не было ее решение определяться и действовать следовало как можно скорее, покуда не разошлась молва о Хельмрокском перевороте, а сам переворот не сделался инцидентом. Это было очевидно, но безразлично Рори, и совсем не было понятно Мямле. Это было очевидно Фердинанту, как раз подоспевшему с подносом и винной пылью в бокалах, но не было оглашено им, так как Фердинант, по его соображениям, не имел права вмешиваться, и так как в тайне Фердинант мечтал о том, чтобы революция - в некотором роде и его детище тоже, - захлебнулась.



  Не только Фердинант и Рори участвовали в обсуждении, технически в нем участвовали также и "отцы основатели". Они теперь были уже не те, что раньше, - старики даже по мерках неупокоенных. Их ветхие скелеты привязали к плитам саркофагов, чтоб не вырывались и не пытались убежать, а на челюсти нацепили намордники, какие цепляют агрессивным пациентам из девятой палаты Хельмрокской лечебницы.



  От содержанцев не ждали дельных советов, не было даже уверенности в том, содержанцы ли они на самом деле, или просто сбрендившие бродяги, оказавшиеся в нужном месте в нужное время. Так или иначе, но "отец основатель", как и лорд или монарх, - это больше чем высокий статус, но это также символ, и в качестве символов их безумные мощи должны были присутствовать на всех важных для революции событиях, подобно заботливому родителю, присутствующему на всех этапах взросления своего чада.



  Так продолжался спор между вождями и конца ему не было видно, а пока спор продолжался, и вожди отвлекались на него, революция развивалась сама по себе без их участия, и совсем даже не было потребности в этом участии. Пустив дело на самотек и оставшись лишь фигурами деятелей, но не самими деятелями, вожди снимали львиную долю ответственности со своих последователей, которые, чувствуя их присутствие за своими спинами, а также присутствие соратников бок о бок с ними, решались творить такие дела, которые во век не сотворили бы в одиночку. Они, чувствуя единство в движении огромной массы, присоединялись к этому движению, и были уже не вполне собой, но революцией, и даже не ее участниками.





  Глава Х





  К тому моменту, как лорд Мортимер отыскал оружейную, революционеры заполнили все пространство площади и все подходы к ней. Сейчас они были заняты тем, что бились о стены и ворота барбакана, и метали камни в бойницы.



  Теперь, когда летнее светило вновь взошло над Хельмроком, разложение ускорилось и смрад стоял такой, как на поле брани, при неубранных телах и спустя несколько дней после кровопролитной битвы. Смрад стоял настолько чудовищный, что зловонные испарения от тел были буквально осязаемы. Кончики волос недавно умерших закручивались и тлели от тех испарений. Ноздри присутствующих оставались неподвижными по двум причинам: потому, что обоняние умирало вместе с телом, и потому, что живых на площади не было.



  Лорд Мортимер, частично облачившийся в доспехи, громыхая железом, спустился по ступеням в холл замка. Как и прежде здесь были строительные леса, припавшие пылью, и были картины, лгущие о том, чего никогда не было. А светило, чьи лучи проникали сквозь высокие мозаичные окна, устыдившись пролить свет на ложь тех картин, избегало смотреть в сторону бесстыдниц, но не могло не смотреть в центр зала, как бы ему этого не хотелось. Там теперь расхаживал лорд, готовясь к важной речи. Именно к речи, а не к сражению. Для него доспех и оружие уже давно были просто статусной вещью. Он сейчас готовился выйти к толпе и блистать, а не отстаивать свою власть и правоту.



  Так как панцирь не одеть без посторонней помощи, Мортимеру пришлось довольствоваться кольчугой. Поножи привлекали взор несколькими свежими вмятинами и странной жидкостью, которой были покрыты. Ручейки этой жидкости струились вдоль лезвия меча и, срываясь каплями с острия, падали на пол. В остроте клинка лорд убедился полчаса назад, когда, отправившись выбирать накидку, он внезапно столкнулся с гигантским насекомым, свившим гнездо в его гардеробной.



  "Хм-м... Это, должно быть, та самая моль, о которой докладывал Фердинант..." - только и успел подумать лорд, прежде чем тварь бросилась на него. Кончики ее лап были остры, а жвала - внушительны, но меч стрижал. Когда дело было кончено, он растоптал детенышей, копошившихся среди обрывков ткани, и только тогда обнаружил, что вся его внушительная коллекция красных накидок была безнадежно испорчена. Лишь одна накидка пережила нашествие моли. Она-то теперь и собирала пыль, волочась по полу и всюду следуя за лордом.



  Итак, Мортимер мерял шагами зал, активно жестикулируя и что-то прорабатывая у себя в уме. Сначала он ходил по кругу, затем - взад-вперед. И все это время глаза картины двигались, следили за ним. Губы Мортимера непрестанно бормотали что-то неразборчиво. Время от времени лорд замирал и тогда стоял, пошатываясь из стороны в сторону, а после снова продолжал движение. Когда останавливался, - взгляд лорда каменел. Наконец, он решительно дернул плечом, как бы отметая все доводы против, и, сделав резкий поворот, направился к выходу.



  Слева от вечно закрытых замковых врат находилось маленькое помещение - сторожка. Через нее посетители обычно и входили. В сторожке почти ничего не имелось, кроме стола, стула, места для ключей, и шкафа для верхней одежды. Шкаф этот был служебный, а в гардероб для гостей вела одна из тамошних дверей. Кроме той, что вела в гардероб, и той, что вела в холл, здесь находилась также дверь, ведущая в каморку, и входная дверь. Раньше в сторожке присутствовал еще и сторож, но и он почему-то отсутствовал на посту, и, как и библиотека, - сторожка опустела.



  Слегка притормозив перед порогом входной двери, лорд дрожащей рукой отодвинул засов и впустил внутрь свет. Этот свет ослепил его и внушил страх, но наперекор ему, зажмурив глаза и прикрывшись рукой, лорд переступил порог.



  В первые же мгновения на улице его оглушил рев толпы. Он уже на подходах к холлу был отчетливо слышим, а снаружи - и подавно. Вся его храбрость и решительность, и все презрение к низшим слоям общества, - все это куда-то делось. И, хотя Мортимер не мог сейчас видеть толпы, но мог только слышать, он чувствовал ее там, за стеной, - чувствовал так, будто крепостной стены, разделявшей их, не существовало.



  Впереди был мост, ведущий к барбакану, через ров, а ров был переполнен отравой - в него впадали могильные реки с погоста. И там, внизу, обитала Тварь, о существовании которой лорд позабыл. Именно из-за Твари он столько лет не мог покинуть Хельмрокский замок. Именно ее он боялся настолько сильно, что возненавидел весь мир разом, просто за то, что в нем нашлось для Твари место. Страх внутри него был так силен, что непосредственно сам предмет страха терялся на его фоне и вытеснялся из сознания. То есть он испытывал страх, но не мог понять, чего в действительности боится.



  Некогда старый звездочет соврал, доложив лорду, что выполнил его приказ: он не все страхи сумел изловить, но только те, что прятались на поверхности, а глубинные - затолкнул еще глубже, не имея власти извлечь их или подчинить. И вот теперь, будучи на середине моста, Мортимер вдруг вспомнил о Твари и это воспоминание оказалось для него куда более губительным, нежели незнание, - от ужаса лорд закричал.





  Вот уже несколько десятков лет Тварь дремала под мостом. Изредка, когда гости захаживали в Хельмрокский замок, они проходили над ней и своими шагами порождали вибрации, которые, передаваясь вниз по камню, тревожили Тварь. Тварь была очень чуткой, очень многое в ней было от осьминога. Своими щупальцами она охватила весь замок, а на каждом щупальце по тысяче присосок, и каждая из этой тысячи присосок превосходила по чувствительности к звуку тренированные уши профессиональных шпионов и искушенных придворных сплетников.



  Тварь дремала под мостом, в своих снах она обитала в аквариуме и нежилась, покуда заботливые и добрые пальцы создателя играли с ней, тешась. Она обнимала их своими щупами, тогда - не толще стебля подснежника, теперь - с большую винную бочку в охвате, - обнимала и пищала, принимая ласки.



  Затем явился странный мужчина, носивший яркую накидку. Всего двух людей Тварь встречала к тому моменту и все равно она как-то поняла, что мужчина этот странный, возможно, даже страннее ее отца. Что-то было в его повадках, в том, как он двигался, в манере речи. Мужчина часто посещал их дом в те времена, отец служил ему верой и правдой, но каждый раз, когда мужчина приходил, отец прятал Тварь в шкаф, словно стыдясь, или боясь показывать ее. При этом он всегда оставлял небольшую щель, чтобы тварь могла видеть их жесты и слушать их разговоры.



  В один день мужчина в красной накидке ворвался без стука. С ним вместе были стражники, после недолгой перепалки они схватили отца и увели, больше Тварь его не видела. Лишь чудом ее не нашли тогда. Она сумела выбраться из резервуара и через окно попала в ров, где долгие годы боролась за выживание с ядовитой средой и местной агрессивной фауной. Со временем ров сделался необитаемым и только тварь жила в нем, а все прежде жившее там она поглотила. Заняв и отстояв нишу на вершине пищевой цепи, она не имела больше дела, кроме как расти, слушать людей и учиться понимать их. И не было существа для нее страшней и ненавистней человека, и не было человека, смерти которого желала Тварь бы больше, нежели смерти мужчины в красной накидке.



  Возможность поквитаться однажды представилась ей: тогда лорд ненадолго покинул замок, а на обратном пути она попыталась достать его. Тварь допустила оплошность, показавшись из воды слишком рано, и мужчина в красной накидке сумел сбежать. С тех пор он не выходил на улицу, лишь иногда показывался на балконе высочайшей башни замка, чтоб подразнить ее своей недоступностью. И сколь бы не были длинны щупальца Твари, она не могла дотянуться до него, а питательных веществ, прибывающих в ров вместе с гнилой водой, со временем перестало хватать ей, и все, что оставалось Твари сделать, - это уснуть до лучших времен.



  От активного образа жизни, Тварь перешла к сидячему: спала и ела, всасывая пищу всей поверхностью своего тела, но вместо того, чтоб фильтровать воду, она меняла ее состав, отравляя токсинами - отходами своей жизнедеятельностью. Раньше вода была мутной, теперь же она стала совершенно непроглядной, а тварь, расположившись на дне, - невидимой с высоты моста.





  Лорд Мортимер закричал, его уши заложило от своего же крика. Он слышал толпу притупленно теперь и совсем не слышал шелеста, с которым щупальца скользили по камню, иначе бы наверняка рванулся бы обратно в замок. Но он не слышал - тварь настигла его, застала его врасплох.



  Он закрыл глаза, пытаясь справиться со множеством образов, догнавших его. Эти образы из прошлого переполняли голову лорда. Были среди них и сны и страхи, порожденные его разумом, и реальные воспоминания, - только грань между ними была до того тонкой, что отличить реальность от вымысла сделалось невозможным. Все, что он мог теперь - это предпринять попытку совладать с собой. Понемногу ему удалось отсеять образы, начиная от самых слабых и неразборчивых, и заканчивая яркими, несущими сильный эмоциональный отпечаток. Лишь один образ остался после всего, и в душе лорд наделся, что образ этот - вымысел, но настолько он был четким и ярким, что Мортимер, никогда не отличавшийся силой воображения, чем дольше пытался от него избавиться, тем больше убеждался в неспособности своего ума сотворить нечто, хоть в половину столь же грандиозное и ужасающее, как то, что видел он. Когда же, отчаявшись, лорд открыл глаза, словно пелена спала с них, как перед моряками после шторма, но за туманом оказалась вовсе не спасительная полоса земли, а та самая Тварь воплоти, что преследовала его.



  Он не услышал оглушительного рева, не почувствовал слизи на своем лице, - слизи летящей во все стороны из глотки твари. Он увидел ряды зубов, торчащих из плоти придатка. Плоть, покрывавшая язык Твари, была хоть и мягкой, по сравнению с пластинами костной брони, покрывавшими большую часть тела Твари, но вздумай Мортимер сейчас взмахнуть мечом, он точно знал, что меч застопорился бы, не войдя в плоть глубоко, а то и высек бы искры, ударившись и отскочив от нее в сторону. Однако лорд в том миг был бесконечно далек от борьбы, и когда щупальца, обхватив его за руки и за ноги, подняли высоко над мостом, он не нашел в себе сил оказать сопротивление, мог лишь тупо смотреть перед собой, точно так, как долгие годы до этого, - тупо смотрел с высокой башни на творящийся внизу произвол. Смотрел, лишь изредка вмешиваясь, потакая минутным порывам, а не здравому смыслу и заботе о подданных, вверенных ему, потакая во вред - не во благо. Он не по сторонам теперь смотрел, не смотрел на руки или ноги, сухая плоть и кости которых трещали, сдавленные щупальцами; трещали, словно сено, а сам лорд тогда был чучелом. Не спасала даже броня, которая с течением времени лишь все больше сдавливала плоть и прогибалась под силой Твари, неспособная превозмочь ее.



  Так как не смотрел по сторонам, то и не видел высоты, на которую поднимались щупальца и он, удерживаемый ими. Чем дальше от тела, тем тоньше, чем ближе к телу, тем толще, словно оковы они ограничивали его свободу, и это чувство, которому не ведал названия, еще больше коробило его и утверждало в собственном безволии. Уже тогда лорд был заложником положения, в которое оказался вовлечен, выйдя из замка, возведенного им вокруг себя, а все последующее было закономерным тому итогом. В действительности большую часть своей жизни он был заложником этого положения. Покинув футляр законов и предрассудков о собственной несвержимости, лорд, быть может, впервые за всю свою жизнь, или по крайней мере, впервые за долгое время, поколебался в чувстве собственной значимости. Не иначе как чудом его рука продолжала удерживать меч, будучи обездвиженной. Меч был властью, Мортимер - старым порядком, а Тварь и ее щупальца - концом старого порядка и началом нового.



  Лорд воспринимал происходящее с ним не как участник, но как сторонний наблюдатель. Как бы сбоку он смотрел на Тварь и на себя - на тело, удерживаемое ею. Мысленно стоя на крепостной стене, он наблюдал со стороны могучие плиты брони, подвижные щупальца, покрытые чешуей. Все, что не было костью, - было плотью, а плоть и кость вместе составляли Тварь.



  Вдруг нечто черное и визжащее выметнулось из окна и упало на спину чудовища. Черный ком не имел имени - наиболее отожранный из нелетучих мышей, демонстрируя невероятную преданность хозяину и несостоятельность собственного вида, бросился на помощь лорду вопреки инстинкту самосохранения.



  Коготки мыша скрежетали по пластинам, брюхо волочилось по ним же. Рудименты крыльев вяло трепыхались. Они, непригодные даже для недолгого планирования, распирались воздухом подчас смещений Твари, отчего мыша носило из стороны в сторону, бросало, как бросает волнами маленький баркас во время большого шторма. Мышь мчался по пластинам, как мог карабкался по ним, и, постоянно отлетая назад, вновь взбирался и карабкался. Эта борьба продолжалась какое-то время, и тварь, казалось, не замечала мыша, пока однажды по чистой случайности он не обнаружил выступающий участок среди прочих ороговелостей на ее теле. В этом месте, между складок брони, находился глаз Твари. Глаз был недоразвит - наследие вольноживущих предков, в данной среде обитания совершенно не пригодное. Обнаружив глаз - слабое место - мышь, не раздумывая, полоснул по нему когтями.



  Многотонные щупальца колотили по стенам. Все больше их показывалось из воды, все больше обломков летело вниз, тонуло среди ядовитых волн и взбитой пены. Маленький мышь потерялся и погиб. Он еще цеплялся за панцирь несколько мгновений, но в один из рывков взбешенной Твари был отброшен ею и исчез под одной из волн.



  Мортимер стоял на стене и наблюдал происходящее, как какую-то постановку. Он видел, что тело его носит из стороны в сторону, чувствовал крепчающую хватку щупалец и отдаленно слышал собственные же трещащие кости. Стоя там и глядя со стороны, он видел, как гаснет свет и задвигаются шторы, но не мог принять этого. Не своя судьба, - судьба мыша - столь любимого им существа, вдруг бросившегося ему на помощь, - заботила его. Впервые в жизни, какой-то частью своего небьющегося, мумифицированного сердца, он ощутил прилив душевного тепла. В тот миг, когда мышь сорвался и упал, эта едва натянутая струна - связующее звено между Мортимером и прочим миром, - оборвалась. Разрыв ее был настолько громким, что вывел лорда из прострации, и ввергнул его обратно в бренную плоть.



  Тварь между тем позабыла о мести. Одно щупальце отпустило Мортимера, второе - продолжало удерживать. Печальная участь мыша - верно, единственного небезразличного ему существа - преисполнила лорда ненависти и побудила к решительным действиям. Рука Мортимера по-прежнему сжимала меч, он занес его и ударил. Лезвие пришлось меж чешуи. Новая волна боли прокатилась по телу Твари, а раненое щупальце, дернувшись, отправило лорда в полет.



  Словно пушечное ядро он летел. Только и видел, что свои ноги и уходящую под воду массу твари. Видел мост, такой маленький с высоты. Видел меч, выпущенный им из руки. Меч, проворачиваясь, летел вверх, лорд падал вниз и только меч, как точка отсчета, существовал для него теперь. Вот - пронеслась под ним крепостная стена, а вместе с ней и барбакан, вот - потянулась площадь, переполненная революционерами.



  Кто-то из мертвых поднимает руку и кричит, указывая на небо. Все больше мертвых оборачиваются и присоединяются к тому крику, а лорд падает и для него существует только меч, блистающий в лучах светила, - упущенная им власть.



  Мортимер лежит на мостовой, вытянув правую руку вверх, перед собой. Лишь лица мертвых окружают его. Такие ненавистные тогда и такие безразличные теперь. Революционеры толпятся вокруг лорда. Они ничего не предпринимают и только смотрят на него, в то время как сам лорд смотрит в небо. Лицо Мортимера бесстрастно, губы не шевелятся, взгляд застыл. Из груди лорда торчит меч. Он пронзил его кольчугу, как шило сапожника пронзает кожу. Во всю глубину тела вошел меч в грудь Мортимера, но с камнями мостовой не совладал. Из раны хлещет что-то красное. По мере того, как вино покидает тело лорда, его плоть истончается, сереет, исходит зеленым дымом. С каждым мигом все больше напоминает плоть мумии.



  Один из революционеров наклоняется, макает два пальца в лужу, пробует вино на вкус гнилым языком, но ничего не чувствует... Революционер умер не так давно, и старые привычки еще живы в нем, тогда как тело мертво. Разочарованно сплевывает, в сердцах ругается и уходит, расталкивая ротозеев. Некоторые из них сочувствуют ему, другие раздраженно толкают в ответ, многие следуют его примеру, - один за другим революционеры покидают площадь.





  Глава XI





  Физическая усталость, - неизвестна мертвым. Поначалу это кажется им благодатью, с течением времени невозможность заснуть и таким образом сбросить балласт воспоминаний все больше напоминает проклятие, а после уже все равно и уже ничего не кажется и не становится, или кажется все, - тут уж как поглядеть.



  Усталость моральная, в отличии от усталости физической, - характерна мертвым. Неподкрепленная эмоционально это своего рода скука, которая чем дольше тянется посмертие, тем более усугубляется и никогда не прекращает терзать неупокоенных изнутри.



  В определенный момент времени внутреннее истощение начало распространяться от революционера к революционеру. Закономерно, оно пришло на смену гневу и ярости, и не испытываемого чувственно, но выражаемого через действия возбуждения от нового для мертвых состояния причастности к чему-то большему, - причастности к революции. Как и все новое, это возбуждение вскоре устарело и более не вдохновляло их на действия, а воспылавший было огонек в глазах, - угас.



  Теперь тела неупокоенных шатались по улицам Хельмрока бесцельно, передвигались вяло и неуверенно, с каждым шагом все медленнее. К моменту начала уныния выгорели все идеалисты, и даже головорезы устали грабить, тем более что по прошествии времени, - грабить стало нечего. Теперь случалось революционеру слечь прямо на улице, даже не дойдя до гроба. Штабелями они ложились, как оловянные солдатики в коробках, и вяло перешептывались, пока совсем не замолкали, исчерпав темы для разговоров, и тогда лежали, глядя в небо.



  Спад начался с того дня, как лорд Мортимер был порабощен, а Хельмрокский замок взят. С тех пор Мортимер числился политическим заложником и был послан гонец, чтобы оповестить короля о готовности мертвых вести переговоры с живыми. Гонец был послан с инициативы Мямли, в тайне от Рори, который был против любых связей с государством и внутренне уже готовился к сдаче города, собирая ценности и планируя пути отхода. Гонец этот был жив до поры до времени (мертвые не могли покинуть Хельмрок из-за рек вокруг него и их сакрального значения), - его по пути через Седжфилд крестьяне подняли на вилы, а письмо, что было при нем, отложили до поздней осени на растопку печей.



  Письмо это ничуть не походило на обычные письма, которые можно подержать в руке. Огромное по объему, состоящее из длинных предложений, некоторые из которых тянулись бесконечно долго (на страницу, а то и две), оно было ближе к философскому трактату, нежели к сообщению. Создавалось впечатление, будто тот, кто письмо составлял, не умел писать и не имел ни малейшего представления о том, из чего обыкновенно состоят письма, что отличает их от прочей письменности, и для чего вообще они предназначены. Если же прибавить к тому море зачеркиваний и чернильных клякс можно бы было допустить, что кто-то писавший это письмо сомневался в собственных суждениях, подолгу раздумывая над каждым словом, или же, что письмо писали под диктовку.



  Впрочем, печальная участь гонца и недоставленная им посылка ни на что существенно не повлияли: власти и так знали о революции, о ней пускай и шепотом, но говорила вся страна (а некоторые даже кричали), только вот та революция, о которой страна говорила, не имела ничего общего с переворотом в Хельмроке. В Хельмроке было восстание мертвых над живым, и оно по временным рамкам пришлось к началу куда более грандиозного процесса, охватившего весь Фэйр с участием соседних государств.



  Беломраморные мостовые столицы без конца орошались свежей кровью, то тут, то там слышались крики и мольба о пощаде, целые семьи вытаскивали прямо из домов средь бела дня за пособничество в заговорах и клевету, опечатывались входы жилых зданий и увеселительных заведений, а дальше путь их хозяев лежал только в одно место, - на эшафот.



  Вместе с ожесточением политики и падением уровня жизни активизировались шпионские ячейки других государств и тайные сообщества, доселе выжидавшие момента, пришли в движение. Под видом безвозмездной помощи они вселяли в сердца людей противоречия. Желающим отплатить им за поддержку выдавались разного рода поручения: иногда доставить сообщение, а иногда подсыпать яду в чей-то бокал. Так как помогали выборочно - и благодарных обычно находилось множество. Они не задавали вопросов, а умирали от отравленного вина чаще всего оппозиционеры, выступающие на стороне простых граждан и противодействующие политике государя, но законным путем.



  По ночам благодарные разбрасывали листовки, становясь жертвами специальных патрулей, занимавшихся ровно противоположным. К утру листовок не оставалось, а кровавых подтеков на белом мраморе становилось больше. По ночам в переулках клеились афиши с призывами к борьбе. К утру афиши сдирались, или заклеивались другими афишами, с пропагандой, или печально известными лицами разыскиваемых преступников.



  День ото дня положение столицы лишь ухудшалось, а как известно, - рыба гниет с головы, и если принять за голову рыбы столицу королевства, возмущения масс и ожесточение режима (как закономерная реакция на них) неминуемо распространялись от центральных регионов Фэйр к периферии. Если же принять за голову рыбы верхушку правящей власти, то несомненно нашлись бы среди влиятельных людей и те, кому нынешняя обстановка пришлась бы на руку. Логично предположить, что люди эти уже на момент начала заварушек были не в последних рядах среди власти, но и не в первых, иначе бы раскачивать корабль - менять сложившееся положение дел - скорее всего, было бы им во вред. И кто, если не первый помощник завидует капитану и мечтает самому стать капитаном? Кому, если не первому помощнику выгодно раскачивать корабль и пробуждать в моряках ненависть к их лидеру и порядку, который он олицетворяет?



  То, что происходило в столице Фэйр, - происходило в самом сердце этого огромного корабля - не было случайностью, но было целенаправленным воздействием, конечная цель которого состояла в том, чтоб вывести корабль на мелководье, поднять бунт и организовать новое общество на том клочке суши, где они окажутся. Единственное, чего не учло большинство бунтующих - это то, что Фэйр - никак не остров среди океана - но богатое государство на плодородных землях в самом центре материка, окруженное со всех сторон недругами. И даже те союзники, что еще год назад клялись королю в вечной дружбе и верности, сейчас, почувствовав слабину, медленно вытаскивали клинки из ножен, алчно поглядывая на здешнюю благодать.



  Большинство бунтующих неспособно было охватить картину в целом, их помысли летали слишком низко, или слишком высоко для этого. Но заинтересованные стороны, восстание организовавшие, были именно на той высоте помыслов, именно на той шаткой грани между практичным умом и умом возвышенным, где находилась настоящая гениальность, или такая гениальность, которую можно прочувствовать и которая в практическом выражении своем доступна большинству людей. Гениальность такого рода изменяет мир вокруг человека, и кажется, будто это человек изменяет мир вокруг себя, в действительности же гениальность этого человека состоит в том, чтобы, опережая других гениев, приобщиться к глобальной тенденции и, возглавив ее, привести к победному концу. Не всегда конец победный и редко когда лидеры доживают до его финала, но что тревожиться об этом, если учесть, как краток век человека?





  Часть вторая





  Глава I





  В традиции королей Фэйр, - обязательное увлечение архитектурой и инженерией. Традиция эта ведется еще со времен основания империи, от которой и была унаследована. От правителя здесь требуют заработать достойное посмертие, возведя строение или произведя изобретение, заслуживающее места в истории. Даже если у наследника нет предрасположенности, мальчика все равно обучают этим двум наукам, а также вспомогательным дисциплинам, необходимым для их постижения. С ранних лет будущие правители вместо того, чтобы играть, как прочие дети, корпят над учебниками и чертежами, что накладывает отпечаток на формирование их личностей.



  Талант у нынешнего государя несомненно имелся: явно выраженный к живописи, в меньшей степени - к музыке. К сожалению, ни достижения в живописи, ни в музыке не учитываются, когда речь заходит о вечной памяти и уважении.



  Столица Фэйр полна причудливых строений, архитектура которых зачастую совершенно ни на что не похожа. Одни здания пугают, другие - впечатляют, ну а третьи - не вызывают ровным счетом никаких эмоций, помимо отвращения, или что еще хуже - искренней жалости к потугам создателя.



  Всю сознательную жизнь король терялся в тени своего отца, построившего не одно памятное строение, но великое их множество, - человека большого таланта, ума и трудоспособности, но маленькой души и черствого сердца. Так получилось, что в маленькой душе отца не нашлось места для сына или жены, он и завел-то их только по необходимости оставить наследника и по политической нужде.



  Старый монарх при жизни был желчным, от желчи и умер. Он был приверженцем радикального материализма, оградился от магии и чудес, не верил даже собственным глазам, попросту не имел чем верить, чего уж говорить о вере в сына и его способности. Вместо того, чтобы воспитать достойную себе замену и оказать чаду всяческую поддержку, как сделал бы хороший отец, старый король, обнаружив, что таланта к зодчеству у мальчика нет, отмахнулся от сына, вверив того многочисленным учителям. Он содержал мальчика, но и близко не был ему отцом, и даже на смертном одре, преисполнившись ненависти и зависти к живым и здоровым, он подозвал его к себе не напутствия ради, но для того, чтобы излить последнюю порцию яда в его уши.



  Через всю свою жизнь король пронес то последнее воспоминание об отце, - жизнь безбедную и лишенную внешних тягот, но полную сомнений и внутренних противоречий. Когда же пришло время - наступила пора взойти на престол - принц не был готов, но был истощен и духовно подорван. На коронации он увидел множество лиц из знати, смотрящих на него и, как ему казалось, чего-то от него ожидающих. Часть из них была ему знакома, о части он знал лишь понаслышке, многих лиц не знал вовсе. Некоторые улыбались искренне, улыбки других таили злобу, но глубже зависти и улыбок был неподъемный груз обязательств, на которые вынужденно обрекал себя. Это бремя воплотилось для него в весе тяжелой короны, что легла на его каштановые кудри, подминая неприкаянные вихри, - короны, на сколь великолепной и притягательной для личностей сильных и властных, на столь же и отталкивающей слабых и неуверенных в себе людей.



  Во снах и наяву, когда оставался наедине с собой, он видел мумию, что некогда была его отцом, чувствовал черные ее пальцы, с неожиданной силой обхватившие его запястье, и тонул в колодцах глаз умирающего. Он помнил все до мельчайших подробностей, - помнил запахи в комнате больного, видел скомканную простынь, одеяло в пятнах, пылинки, кружащиеся в лучах света. Позади него были и другие люди, была мать с абсолютно бесстрастным лицом - за долгие годы брака муж высосал ее изнутри - она отомстила ему сыном, - бездарностью и величайшим разочарованием.



  Сидя подле больного, мальчик почувствовал шевеление, рискнул взглянуть на отца и встретился с ним взглядом. Растрескавшиеся губы что-то шептали. Он наклонился, чтобы расслышать и тогда отец приподнялся ему на встречу, верно, истратив на это движение те немногие запасы сил, что еще у него имелись.



  - Ты никогда не сравнишься со мной, сын мой... Слышишь меня... Никогда! - сказал ему на ухо старый король, прежде чем испустить дух. Он говорил тогда многое, но услышал сын только это. Затем глаза больного, и так невидящие, окончательно остекленели, и дальше он лишь слепо таращился в потолок, не приходя в себя. В это мгновение откровения короля не стало, и хотя еще какое-то время его грудь, истощенная болезнью, порывисто вздымалась, разума внутри тела уже не было, а душа? Была ли когда-то?



  Теперь правитель Фэйр сидел в полутьме крошечной комнатушки башни - одной из многих башен, примыкающих к королевской библиотеке. Сидя, он наблюдал перед собой чистый лист бумаги для черчения, разнообразные принадлежности и справочники, открытые на нужных страницах, в руке держал механическое перо, - одно из последних изобретений своего отца. Под столом и у ножек стула пол был захламлен бумажками - скомканными планами. Этим планам не суждено было осуществиться, а с течением времени количество отбракованного материала лишь умножалось. В такие неплодотворные дни, как сегодня, король уйму времени и сил затрачивал на борьбу с собой, стремясь вложиться в жесткие рамки графика, которые сам же для себя и устанавливал.



  Занимаясь живописью, - король испытывал непритворное вдохновение, музицируя, - все больше ориентировался на аудиторию, а для себя уже давно не играл. Если говорить о личных предпочтениях, то черчение и точные науки лишь нагоняли на него скуку.



  Архитектура привлекала монарха в детстве; привлекала ровно до тех пор, пока он верил, что подает успехи. Однажды принц невольно подслушал разговор учителя с кем-то из придворных о том, что мальчик (он) к архитектуре совершенно не способен и даже более того, - абсолютно бездарен. Вскоре учителя сменили на менее болтливого, что лишь утвердило мальчика в мысли об отсутствии у него таланта. Дело усугублялось натянутыми, а в более поздний период и откровенно враждебными отношениями с отцом. Сначала старый король сам давал ему уроки, но быстро осознав бездарность сына, вверил его обучение многочисленным учителям. Занятий было множество и во многих сферах принц демонстрировал незаурядные способности. Родись он в другой семье, в другом месте или в другое время, и отношения и ожидания от него были бы другими, но он родился в Фэйр, вырос и стал королем, и должен был делать то, чего ждут от короля его подданные.



  Не посмертия ради корпел король над планами, но прижизненной славы желал он. Превыше всего на свете мечтал он затмить отца, но год пролетал за годом, а желанной славы и успеха не предвиделось. Он лишь коротал свой век, сидя в каморке библиотеки, но никак не жил его без сожалений; был недостаточно решителен, чтоб пойти наперекор всему; недостаточно талантлив, чтоб победить на чужом поле. Все видели это, и он это видел, и, что еще хуже, - понимал, что все это видели, а оттого лишь болезненнее становилась его данность, лишь больше боли причиняла реальность.



  Механическое перо так и не опустилось на бумагу. Король поднялся и направился к окну, разбрасывая скомканные планы. Подойдя к окну, он распахнул его, впустив шум улицы и запах полдня.



  "О, этот чудный запах, ни с чем несравнимый аромат полдня! Как я люблю этот полуденный букет и каждый день он тут как тут, играет в салки с ветром за моим окном... И все, что за окном, - мое..." - король вдохнул полной грудью, легкие его наполнились благодатью, порыв ветра подхватил короля и унес. Казалось, все то, что волновало короля еще секунду назад, отошло теперь в далекое прошлое, и нет больше тоски и не будет никогда.



  Орлом его взор слетел с подоконника и понесся над городом в разгар трудового дня. Белые стены, красная черепица, зелень со всех сторон - это внутренний сад дворца, а в саду том цветы на любой вкус и цвет. Смеются в саду дамы на прогулке и трудно бывает порою их по наряду от цветов отличить. Кажется, будто дамы те в саду и живут, так часто и так долго они там. Обмахиваются веерами и заливисто хохочут, распушив хвосты. Дам обхаживают франты, в нарядах пестрее павлиньих перьев и с помыслами грязнее хельмрокской воды. Нахохлившись, бросают они изысканные фразы, возводя словесные баталии в ранг искусства. Отточенные языки их острее декоративных мечей в позолоченных ножнах, прицепленных к поясам, и владеют они языками куда лучше, чем мечами. То тут, то там слышатся обвинения в бесчестии и призывы к дуэли, и пока в одних местах к дуэли дело только движется, в других - уж наступает перемирье, а джентльмены, еще мгновение назад готовые друг друга разорвать в клочья, чинненько болтают о политике и погоде.



  Прекрасный сад и публика, но природа орла требует движения и вот уже крылья уносят его дальше, минуя крыши с красной черепицей и безукоризненно белые стены, через ров, наполненный прозрачной голубой водой, сразу за которым, - город.



  Однотипная красная черепица заканчивается здесь, на смену ей приходят разнообразные крыши. На крышах этих встречаются не менее разнообразные люди. Выходцы из разных слоев, теперь их объединяет призвание. "Вечно грязные и отовсюду гонимые", - трубочистов презирают, но без них обойтись не могут. Они востребованы, для них нет закрытых дверей. Они знают язык уличных кошек, а со скелетами в шкафах трубочисты на "ты". Быть может, именно поэтому их презирают и сторонятся добропорядочные граждане. Так и живут трубочисты на крышах да по чердаках, редко спускаясь вниз, где для них существует лишь злоба и предрассудки.



  С каждым взмахом орел все выше, понемногу крыши домов мельчают, а по мере отдаления открывается их тайна: каждая крыша - часть единой мозаики, без одной не помыслить все остальные. Между крыш пробегают улицы, тончайшие их нити сливаются в единую сеть. В ту сеть пойманы жители города. Но только сейчас, когда покинуть город невозможно, они вдруг понимают свое положение и начинают беспокоится, суетится, пытаясь вырваться из этой сети. Но тот неизвестный рыбак, которому волнения угодны, не спешит поднимать сеть из вод. Он знает, что время на его стороне и выжидает подходящего момента. Рыбак поглядывает в небо, где летает орел, вдалеке от воды и ее волнений, - поглядывает и ухмыляется.



  Каждый день в полдень король открывает окно и, вдыхая ароматы улицы, орлом срывается с подоконника. Его помыслы - могучие крылья - поднимают короля над всем мирским и приземленным, - поднимают до заоблачных высот. Паря, король грезит о том, чему во век не быть и не видит того, что происходит под ним. Его возвышенный разум должен принадлежать мыслителю, но принадлежит королю. Его возвышенный разум - не деятельный разум, способный принимать быстрые и правильные решения в скоротечной ситуации. Паря орлом, король никогда не опускается к улицам и народу, но напротив - стремится улететь прочь от простых людей. Стремиться сбежать от ответственности и бремени заботы о подданных. Темные времена наступили для Фэйр, а нынешний король, - худший король для темных времен.





  Глава II





  Дверь приоткрылась, а в образовавшуюся щель вместе со сквозняком проник вероломный Икарий. Главный советник медленно и тихо, чтобы не спутать мыслей государя, затворил за собой дверь. Однако, король сразу учуял Икария. Его тень была чернее темнейших уголков комнаты, куда не добегали лучи света. Даже в длинные безлунные ночи, в тот час предрассветный мглы, когда светильники уже догорели, но светила еще не видно, она была видна. И чем темнее творились дела, тем больше тень Икария разрасталась. Порой всерьез казалось, что тень Икария - это тьма, а тьма - это тень Икария. Икарий знал обо всем, что творилось в Фэйр. Он и был всем, что творилось в Фэйр. Первый советник короля - лучший и единственный его друг, - строил козни за спиной государя.



  Король обернулся, разметав длинные пряди нечесаных кудрей. Лицо его озарилось искренней улыбкой, а глаза приобрели осмысленное и в некотором роде благодарное выражение. Войдя вкомнату и прервав его затворничество, Икарий тем самым развеял сумрак его мыслей, а тень отца, вечно нависшая над сыном саваном покойника, казалось, уступила в черноте тени Икария и на время вынужденно отступила на задворки сознания государя. Этой своей негласной помощью и вообще своим визитом, развеявшим мрачную атмосферу скорби о загубленных начинаниях, Икарий и вызвал слабую улыбку, непривычно исказившую обычно бесстрастные уста правителя Фэйр. Но даже искренняя улыбка выглядела неискренней и натянутой на его изможденной физиономии.



  - Икарий! Верный мой слуга, мой друг! - восторженно воскликнул монарх. Его голос показался Икарию слабым, недостойным того высокого статуса и той чести, которую был вынужден королю оказывать.



  - Пресветлый государь... - советник учтиво согнулся в поклоне. Наклонился он так сильно, что согнись еще чуть-чуть, неминуемо бы столкнулся лбом с поверхностью пола. Склонившись телом, умом он при этом не склонился, но мысленно встал в позу гордости и смотрел на государя свысока. Внутренне дерзкий - Икарий внешне был кроток, ибо время еще не пришло.



  Король много исхудал за последний месяц, что подметили, наверное, все из его окружения, но не только не сам король. Для государя частые болезни и телесная вялость давно стали обыденностью. До того часто случалось ему слечь, что и в худшем бреду, между жизнью и смертью, он лишь сетовал на упущенное время и разговаривал с отцом, который призраком прошлого витал по дворцу и находил отражение в мельчайших деталях окружения. Всякий раз, когда придворный лекарь приходил осмотреть короля после такой вот затяжной и тяжелой болезни, он лишь отмахивался от советов съездить на отдых в другие края, но едва очухавшись, вновь с головой погружался во все то, что по мнению матери и немногих приближенных, губило его.



  - Люций! - неустанно твердила ему старая королева, оставшись с сыном наедине, - Люций, дорогой мой, послушай! Тебе бы следовало озаботиться своим сейчас. Не бери на себя слишком многого, часть из будущего оставь потомкам... И величайшие умы древности сходятся в мнении о том, что наше будущее неразрывно связано с нашим настоящим. По крайней мере те из них, кто настоящее признают. Я это к тому веду, Люций, что тебе давно пора бы задуматься о наследии. - Что оставишь после себя? Что думаешь о... - дальше король обыкновенно уже не слушал, а дебри разума уводили его от проторенных матерью троп вглубь чащи, куда сбегал, не слушая ее, и куда не по годам звонкий голос пожилой женщины не доносился. Для него не существовало других особ прекрасного пола, помимо его матери. Он не рассматривал их в совокупности тех качеств, которые у каждого мужчины свои и по которым каждый мужчина выбирает себе женщину. Ему не нужна была еще одна спутница; тоска - вот его вечная спутница, и покуда не свершит тех деяний, от которых тоска его развеется, до тех пор трон королевы его жизни обречен пустовать.



  "Наследие" - мать его часто использовала это слово в их беседах, будто бы не понимая полного веса того рокового значения, которое приобретало оно в уме ее сына. Наследие для женщины в ее детях, - для большинства женщин в те времена было так. И королева, во многом отличавшаяся от других женщин, а в примечательных чертах так и вовсе, - личностью совершенно на них не похожая (несомненно умышленно воспитавшая в себе отличающие ее от других женщин качества), в вопросах естественных оставалась, в первую очередь, - все же женщиной, а во вторую уже - королевой.



  Ребенок - есть продолжение матери, ее плоть и ее кровь. Деяния ребенка порочат или прославляют род его и мать, выносившую и родившую его. Последнее король понимал, прочее - оставалось для него еще одной загадкой. Для короля мать - ее уважение - было еще одним непреодолимым препятствием. После смерти отца только мать осталась из ближайших родственников, и в отношении матери для него выражалось отношение к нему всего высшего общества разом. Они с матерью встречались теперь только на мероприятиях, где требовалось его обязательное присутствие. Таковых со временем становилось все меньше, о чем хлопотал главный советник Икарий.



  Старая королева ненавидела Икария, не понимала, как сын ее может не замечать вероломства этого змея. Она всеми силами препятствовала нововведениям советника. Пользуясь властью и старыми связями, требовала от ответственных чиновников замедлить процесс рассмотрения тех или иных реформ, подождать окончательного решения короля. Они тянули сколько могли, памятуя о помощи, в прошлом оказанной им королевой и противясь слишком резким изменениям сложившегося порядка вещей, который для них давно стал естественным и в сохранении которого испытывали потребность. Но сколько бы королева не хлопотала, как бы чиновники не хотели помочь ей, конечный итог всегда был один: ответственные люди пожимали плечами и скрепя сердцем утверждали очередную глупость светлейшего государю.





  Все свое детство, отрочество, юность Люций содержался в библиотеке. В этих пыльных, захламленных пространствах проходили наиболее важные из уроков, по большей части здесь же проходило и большинство менее важных. Теперь, на стыке молодости и зрелости, король проводил в библиотеке почти все свое время, уже не по принуждению взрослых, но по нужде, невольно воспитанной в нем ими. Люций не был образцовым королем, его личность, что называется, эксцентричная, привлекала к себе внимание высшего света уже только тем, что это самое внимание король нисколько не стремился привлекать.



  С тех пор, как Люций принял бразды правления, его отца все чаще возводили в ранг великих королей. Старый король знал свою власть и цену ей, он также знал и то, откуда влияние его берется, каковы его корни. Отец Люция помогал значимым людям, когда имел с того выгоду и, заручившись в ответ их поддержкой, мог править без опаски за завтрашний день. Старый король знал все, что следует знать правителю, он к тому же был одаренным архитектором, что в совокупности с железной дисциплиной в постижении этой нелегкой стези в определенный момент времени сделало его известным мастером. Уже при жизни на него равнялись многие молодые таланты, а после смерти, на фоне бездарных потуг его сына, слава старого короля лишь возрастала, буквально с каждой принятой реформой.



  Не будь Люций коронован, ему бы не кланялись, не улыбались бы так заискивающе при встрече, но почитали бы за человека странного и нелюдимого, а главное, - бесперспективного; то есть такого, знакомство с которым не сулит им ничего хорошего и ни к чему хорошему заведомо не может привести. Кланялись и улыбались не Люцию как человеку, но как августейшей особе, и с каждым днем, те поклоны и улыбки становились все более холодными и натянутыми. Для понимающей тонкости знати, Люций был дураком, с которого нету спросу и которым можно и нужно помыкать. К моменту его коронации, дело Люция было делом решенным, вопрос состоял лишь в том, кто пожелает взять на себя роль кукловода.



  До того, как начать всерьез планировать заговор, Икарий часто думал в этом ключе, от чего сносить службу становилось ему еще труднее. Нет ничего постыдного в службе господину, занимающему положение много выше тебя. Служить государю - так и вовсе великая честь! Но странное дело, понимая все это и обладая невероятным терпением, Икарий - урожденно не из знати, - с трудом заставлял себя играть отведенною ему роль в этом подзатянувшимся спектакле. Безродный сиротка Икарий, выслужившийся и поднявшийся беспрецедентно высоко для простого слуги, обладая честолюбием и гордостью потомственного аристократа, не мог сносить свое положение, высокое в глазах многих, но низкое в его собственных.



  В свободное от выступлений на публике время первый советник, главный ткач закулисной жизни, плел интриги и создавал иллюзию благоприятного положения дел. Вероломный паук двумя лапами поддерживал ширму перед государем, - ширму, сплетенную из паутины его лживых обещаний, - ширму, прикрываясь которой, Икарий творил, что хотел. Этот паук - Икарий - в равной степени и глубинно, - интуицией, и поверхностно, - разумом, понимал, что нужно предпринять для удовлетворения своих всевозрастающих амбиций и делал, что нужно, оставшимися конечностями. Делал, не взирая на опасность, грозившую ему, если обман раскроют. Делал - и с каждым днем преуспевал все больше.



  Под эгидой заботы о Фэйр и от имени государя Икарий по сути дела правил королевством. Пока его формальная власть мало по малу расширялась, несмотря на ожесточенное сопротивление части знати, его негласная власть и паутина уже давно распространилась далеко за пределы Фэйр и охватила близлежащие регионы на политической карте теневого мира.





  Тем утром они встретились в библиотеке и соблюдя привычные, но опротивевшие обоим условности этикета, приступили к обычному и опротивевшему королю обсуждению дел.



  - Из Лазурной долины поступили новые партии провианта, - привычным, будничным тоном, но с видимым удовольствием докладывал Икарий. Несмотря на близость старости, первый советник обладал прекрасной памятью, а потому докладывая, не пользовался записями. Первому советнику было приятно докладывать хорошие вести, в том числе и по старой привычке, теперь уже почти забывшейся: у отца Люция было принято награждать гонца, принесшего хорошую весть; принесшего плохую, - наказывать. Это учило советников всегда быть настороже и оттачивать мастерство лести, а также владения языком, чтобы, не искажая информации и не утаивая фактов, сохранить место и голову на плечах. Много первых советников сменилось при старом короле, пока не занял эту должность Икарий. Докладывал он с удовольствием еще и оттого, что мысленно зерно это ему принадлежало и его же заслугами было добыто. Труд жителей долины, а также тех, кто доставлял зерно, и тех, кто распределял его, в расчет не шел.



  - Вдвое? - спросил король, спрашивая, во сколько раз больше требуемого провианта было получено.



  - Втрое! - ответил Икарий.



  - А, лето ведь на дворе! - поерзав на стуле, король обернулся в сторону окна. Там бабочка порхала, в саду журчали фонтаны и доносилось с улицы пение птиц, и голоса придворных бездельников тоже доносились, хотя теперь их было меньше: время знойное, а тени на всех не хватает. Будто только сейчас король заметил, что на дворе лето. И снова криво, неестественно улыбнулся, как когда приветствовал первого советника. Улыбнулся от удовольствия, что помнит о Лазурной долине и помнит, чем она славится.



  В Лазурной долине поля родили круглый год и по несколько урожаев случалось собирать в сезон, и даже зимой поля родили, а снега в низменности не было (снег был круглый год на вершинах гор, окружавших ее). Король помнил, чем славится Лазурная долина, но не помнил, где именно она расположена, от осознания этого улыбка Люция померкла. Бросив быстрый взгляд на Икария, словно опасаясь, что первый советник прочтет его мысли и уличит в невежестве, он попросил продолжить. Отец Люция приказывал продолжить - Люций просил, а голос его так тихо и странно звучал при том, словно он на экзамене, а перед ним суровый экзаменатор, от решения которого зависит его дальнейшее; и он просит перейти к следующему вопросу в билете, который не то чтобы знает лучше, но всяко лучше новый вопрос, чем неловкая тишина в ответ на предыдущий.



  - Дозорные докладывают, у южных границ опять замечены войска Халифата, - послушно продолжил Икарий, а после, выждав немного, добавил, - что прикажете делать? И замер, с любопытством наблюдая реакцию короля. Реакции Люция - этого, по его мнению, недоумка - очень забавляли первого помощника и еще больше Икария забавляло то, как неважны были все те сведения, что он приносил, в сравнении со всеми теми сведениями, что он утаивал. Не менее забавным Икарию казалось и то, что нынешний правитель Фэйр знает о Фэйр куда меньше, чем самый распоследний нищий.



  - Ну, отошли туда войска, сколько посчитаешь нужным. Или доложи министру, кто у нас там сейчас ответственен за это? Если есть потребность, значит... Надобно усилить патрули, так? - полуутвердительно-полувопросительно закончил король. Складки лба его разгладились по окончанию, а сам он взглянул на первого советника с той смесью чувств, с которой смотрит на экзаменатора студент, ответив что-то невпопад и ожидая вердикта.



  Икарий с готовностью кивнул ему, поддакивая и почти не скрывая довольной улыбки. Паук внутри него, передними лапами продолжая удерживать ширму благополучия перед государем, задними лапами передвинул несколько фигурок к южной границе, изменив тем самым баланс сил.



  Когда не границах возникали трения, Икарий сначала обдумывал упоминать это в докладе или нет, а после действовал, исходя из ситуации. Трения возникали на границах довольно часто и особенно часто они возникали на южной границе, или "проблемной границе", как ее называл министр иностранных дел. Военного министра, о котором обмолвился король, в Фэйр давно не было, а армией еще со времен отца Люция всецело распоряжался государь и высшая военная номенклатура, подчиняющаяся ему напрямую. Сейчас армией и генералами управлял первый советник от имени короля.



  Когда Икарию это было на руку, он упоминал о трениях на границах в своем ежедневном докладе, и король отвечал ему в разных формулировках одно и тоже: "надо бы отослать войска, надо бы укрепить кордоны". Люций страшно боялся войны, не как хороший правитель боится - то есть опасается, но как настоящий трус боится - то есть до дрожи в руках. Трусостью и робостью короля в жизни очень часто пользовались разного рода проходимцы.



  Верно, по-своему истолковав улыбку Икария, Люций побагровел и поспешил задать вопрос, который должен был указать на несомненную компетентность короля в делах государства, но указал лишь на глупость и нежелание в эти самые дела вникать.



  - А как... Да, пожалуй, ответьте-ка мне Икарий, как обстоят дела в Холлбруке?



  "Опять он за свой Холлбрук! А как глаза горят, - будто дите малое... Обладай я хоть крупицей совести, уверен бы задумался о том, что делаю... Впрочем, едва ли бы я взялся делать то, что делаю, обладай я совестью. И едва ли бы поднялся до должности первого советника, cложись я подобным образом", - подумал Икарий, мысленно закатив глаза. На внешности внутреннее Икария никак не отразилось, и он все тем же будничным тоном принялся в мягкой форме доносить королю то, что тот и так знал, а потому и спрашивал. Принялся объяснять, что в Холлбруке дела обстоят точно также, как обстояли сотни лет до этого и как будут обстоять сотни лет спустя.



  Холлбрука для Икария не существовало, как и всего того, чему он не мог найти применение и в чем не видел препятствия для реализации своих амбиций. Холлбрук - этот огромный регион на ближнем севере - из числа тех земель, что никогда и никому не покоряться, чей бы флаг над ними не развевался. Холлбрук, Седжфилд, Вэйланд, Тайнвуд и другие проблемные и спорные территории, - для Икария все эти земли были одной большой выгребной ямой. Он не различал их и не пытался понять их. И многие жители благополучных регионов Фэйр, в действительности подавляющее большинство их, придерживались того же взгляда на вещи, или сходного с ним. Они знать не знали и не хотели знать и даже считать не хотели тех оборванцев, что проживали на окраинах Фэйр, своими соотечественниками.



  Икарий не врал и не утаивал, говоря, что в Холлбруке все спокойно - первый советник и правда верил в это и отвечал королю, что знал. Иначе бы не упустил возможности отослать еще войска на подавление Хельмрокского бунта, ослабив защиту столицы и подтолкнув революционеров к решительным действиям. Вопрос прямого столкновения был вопрос времени, а быть или не быть самому столкновению вопросом давно не было.



  Если представить народ - костью, революционеров и действующую власть двумя головками этой кости, а мягкие ткани, окружающие эту кость, - королевством, то с каждым днем все больше трещин появлялось на этой кости, все больше она прогибалась под давлением внешней среды. Внешней средой были близлежащие государства - соседи Фэйр и первейшие конкуренты. Внутреннюю и отчасти внешнюю среду также создавал Икарий, проводя реформы от имени государя. С каждым днем умножались трещины на кости, а старые - не успевали срастаться, некоторые из трещин срастись не могли в принципе - настолько значительными оно были и непоправимыми. Вопросом времени был тот момент, когда трещин станет слишком много и, не выдержав давления, кость преломиться надвое. Тогда прольется кровь, а брат поднимется на брата в месте открытого перелома. И тучи мелкой мошкары слетятся пить эту кровь, но больше всего достанется паукам, а главный и крупнейший среди пауков, злопастный зачинщик всего, - первый советник Икарий.



  Прямо сейчас по всему королевству действовали или ожидали указаний для дальнейших действий шпионы Икария, но количество верных и обученных агентов было ограничено. Даже располагая множеством проверенных источников во всех ключевых городах всех государств континента, Икарий не считал необходимым держать руку на пульсе жизни незначительных внутренних регионов Фэйр, вроде все того же злополучного Холлбрука, тем более, что в случае с Холлбруком, - пульс давно не прощупывался.





  Глава III





  Время близилось к обеду. Управившись с ежедневным отчетом, Икарий отступил, кланяясь, а Люций поднялся и прошелся по комнате, разминая затекшие члены. Лицо короля первое время после выдачи указаний было красным, улыбка то и дело искажала его уста, а внутреннее распирало внешнее, что происходило с Люцием по окончанию каждого этапа ежедневной рутины.



  Ходил он туда-сюда, от одного уголка комнаты к другому, не замечая скомканные планы, еще несколько часов назад так сильно занимавшие его, - ходил и топтался по ним. Он, казалось, не знал совершенно, куда ему приткнуться, и потому переходил из места на место в надежде, что когда окажется на нужном, его вдруг настигнет озарение свыше и откроется великая истина.



  Сложись судьба короля иначе, доведись ему родится в любой другой семье, он верно бы ходил точно так сейчас, из места на место, в поисках работы, не зная совершенно, чего ему от жизни нужно. Из одних мест его бы гнали, как бесполезного ротозея-мечтателя, в других - изживали бы со свету, из третьих - он сам бы уходил, когда страсть к очередному "делу жизни" поутихнет, а само "дело жизни" покажется ему незначительным, не стоящим и ломанного гроша. Так бы и ходил он, верно, неприкаянным до глубокой старости туда-сюда, и хорошо, если бы были добрые люди в окружении, готовые кормить его и одевать за свой счет. Иначе - рано или поздно неминуемо остался бы ни с чем. Оказался бы на улице в одних штанах с дырявыми карманами, в рубахе, но не шелковой, в туфлях, таких же ношенных, как теперь.



  Блуждая так по комнате, Люций то подходил к столу и тогда двумя пальцами ворочал страницу открытой книги, не собираясь, впрочем, читать ее, - ворочал просто, чтоб занять чем-то руки; то к полками подходил, высматривая что-то среди корешков книг с полустертыми названиями; то вновь к окну подходил, приоткрывал его, пытаясь уловить обожаемый им полуденный аромат, безнадежно испорченный и утраченный теперь, по полудню. Куда бы не заносило короля его "шествие ума", нигде не находил он того, что искал. И хотя глубинно понимал, что не найдет здесь того, что ищет, он все равно продолжал поиски, - таков уж он был, этот Люций. Не зная даже, что ищет, - все равно продолжал искать.



  Все это время, пока король ходил по комнате, Икарий стоял, терпеливо ожидая. Казалось, первый советник ничем не занят и теперь, отчитавшись, ждет, когда его отпустят, чтоб, выйдя за пределы комнаты, продолжить исполнять волю государя, - служить на благо Фэйр. Очень много труда было вложено в себя Икарием, чтобы у наблюдавших за ним людей складывалось именно такое ложное впечатление о нем, как об образцовом слуге, блюстителе интересов государя, ни о чем, кроме службы, не помышляющем. Известный высшему свету Икарий был восковой фигурой. Подобно ширме благополучия, которую удерживал он перед королем, настоящий Икарий был пауком, забравшимся в восковую оболочку и помыкавшим людьми посредством ее. Никогда бы и ни за что не признали бы они ту мерзость и скверну, которую представлял собой Икарий настоящий. Несуществующего себя лепил он из воска долгие годы, начиная от верности и непогрешимости службы и заканчивая штрихами внешности, отточенными и возведенными в абсолют. Икарий был вежлив и учтив с вышестоящими, требовательным, но приятным в обращение с подчиненными, за что его любили первые и уважали вторые.



  Внешность Икария была внешностью типичного имперца. Империи давно нет, но любой, кто когда-либо видел бюсты императоров древности, без труда распознал бы черты Икария в каждом из них. Высокий и ровный лоб, длинный и тонкий нос, узкие губы. Изящные уши, расположенные к восприятию музыки. Красивые, по-доброму смеющиеся глаза серого цвета, подчеркнутые правильными бровями, дугообразно нависающими над ними, подобно аркам Акведука. Икарий не обладал ни широкими выдающимися скулами, ни узкими глазами обитателей дюн. Не был груб и скуп в чертах, как северянин. Икарий, как и Фэйр, был в центре мира, воображая себя его пупом и представляя из себя золотую середину, далекую от крайностей. Первый советник стригся по старинке, был вдалеке от моды, но при этом искушен в ней. Одевался без излишеств, но ровно так, как следует одеваться человеку его положения.



  В обычное время, не принимая посетителей, Люций выглядел полной противоположностью Икарию. Так получилось, что только перед первым советником король без стыда для себя мог предстать в том совершенно неприглядном виде, в котором предстал тогда, в беспорядке рабочей обстановки, - не как подобает королю, но как крестьянину выглядеть зазорно.



  Мятая рубаха, из которой выглядывает впалая грудь, с вялой растительностью на ней. Часть из волос на груди седые и на голове седина присутствует тоже, не благородная, белая, как у Икария, но грязная, серая. На одном из замызганных чернилами рукавов рубахи нету пуговицы, другой - застегнут, как положено, но все остальное не как положено, а потому эта частная правильность лишь подчеркивает общую неправильность. Длинные, неухоженные ногти к старости пожелтеют и будут по цвету, как страницы тех древних учебников, что лежат на столе. Как и рукава рубахи, ногти и ребра ладоней измазаны чернилами. Глаза у Люция зеленые от отца, но в отличие от него же - живые, бегающие, не способные усидеть на месте. Верно, таким, как эти глаза, он был бы ребенком, расти вне всего этого надзора и завышенных ожиданий. Лицо - сама доброта: мягкое, женственное, - такое не пристало иметь мужчине. Отсутствие волевого подбородка король безуспешно пытается скрыть бородой. Но и борода у Люция жиденькая, вихрится, да к тому же растет неравномерно, очагами.



  - Не правда ли он прекрасен? - спросил вдруг Икарий. Он стоял теперь у окна и Люций совершенно не помнил, как советник очутился там, и как он сам очутился там, где стоял. В момент, когда Икарий заговорил, тишина дрогнула и упала, разбившись на множество осколков, а образовавшуюся пустоту тут же заполнил шум улицы. Люций вздрогнул и даже как-то сжался, весь замер. Он, будто нашкодивший кот, разбивший вазу, стоял теперь на месте и слушад, не идет ли хозяйка наказывать его. Так продолжалось несколько секунд, а после Люций вспомнил, что он не кот, а тишина - не ваза, чтоб разбиться. Тогда он выпрямился и повернулся к Икарию. Но даже стоя нарочито ровно, Люций оставался сутулым, что ныне лишь подчеркивалось безупречной осанкой первого советника.



  - О ком это вы? - спросил король, удивленно приподняв бровь. Так часто делала его мать и он, повторяя за ней.



  - Таранис, - ну разве он не прекрасен? Разве не кажется вам, что нет и не может быть создано ничего величественнее этого? Только взгляните, как блестят его наплечники, панцирь, взгляните на мышцы его и гребень шлема его, рассекающий небеса. Как мог обычный человек сотворить нечто столь... грандиозное? Каким талантом надо обладать, чтобы запечатлеть все так? Увековечить человека в истории? Великий полководец... Он ближе к богу больше, чем боги к простым смертным...



  Люций медленно подошел к окну. Поравнявшись с Икарием, король ощутил запах благовоний, исходивший от кожи первого советника. Люцию всегда было приятно стоять подле Икария и в то же время было больно от осознания того, что он и в половину не так хорош собой.



  Не сказав более ни слова, Икарий указал королю рукой куда-то за окно. Взглянув в том направлении, Люций увидел то, чего нарочито не замечал каждый раз, подходя сюда. Он был из тех творцов, которые понимают собственную ущербность и неспособность сравниться с признанными гениями. Творцы такого рода всегда по-разному реагируют, входя в соприкосновение с чем-то великим. Переживания их либо носят исключительно негативный характер, либо принимают некую извращенную форму подобострастия, в которой обожание нередко граничит с ненавистью и безумием.



  Таранис возвышался над городом, отбрасывая тень на крыши зданий и на крепостную стену. Тень его продолжалась и за пределами города, в этом было сходство Тараниса и Икария, но также сходство это наблюдалось и в чертах внешности.



  Ноги гиганта широко расставлены и охватывают площадь, нареченную его именем, от края и до края. Меч полководца воздет вверх, призывая войска выступать. На клинке отверстия, что складываются в надписи. На рассвете, лучи восходящего светила просеиваются сквозь эти отверстия, и они загораются надписью на древнеимперском: "Не вижу бога!", - легендарные слова Тараниса Победоносного.



  Вокруг могучих стоп, в сандалиях, суетятся крошечные букашки, - люди. Нескончаемым потоком струятся они по площади, пав взглядом ниц, увлеченные своими жизнями. Большинство из прохожих не замечают идущих вровень с ними, их интересуют лишь те, кто ниже их, или те, кто выше, но, конечно, помыслы их никогда не возносятся до высоты Тараниса. С чем-то настолько высоким и чуждым им простые люди стараются дел не иметь по возможности. Не только в случае с Таранисом, но и во всем прочем жители столицы имеют обыкновение упускать чудеса, окружающие их в быту. Они живут здесь и сейчас, а памятки архитектуры, за которые так любят приезжие столицу Фэйр, несут на себе налет веков, отпечаток времен далекого прошлого, когда были те памятки возведены и когда жили совершенно другие поколения. Для чужеземцев столица во всем ее огромном разнообразии воспринимается как диковинка, для людей, живущих здесь, - столица - есть место их жизни. И как местный обитатель глубинки, изображенный на пейзаже заезжего художника, являясь частью этого пейзажа, не способен полноценно оценить всей той красоты, что окружает его в повседневности, так и рядовой обитатель столицы любого значимого государства мира, воображая себя в центре этого мира, не лишен того же порока.



  Вне зависимости от своего происхождения, стоя там, на площади, и задрав голову вверх, прохожий никак не мог охватить своим приземленным взором всего величия Тараниса Победоносного, но только вдалеке от него и на возвышенности мог попытаться хотя бы частично воспринять его отлитую из бронзы фигуру. Дворец - одно из таких мест, а из единственного окна комнаты, у которого стояли две важнейшие персоны королевства, открывался прекрасный вид на гигантскую статую, равно как и из всех прочих окон королевской библиотеки, направленных на восток.



  Бывает трудно отличить шедевр от посредственности, так малы и ничтожны те качества, что делают его уникальным, заслуживающим признания. Так черствы и закрыты сердца тех, от кого зависит признание творца. И сотни лет проходят в безызвестности, прежде чем отыщутся ценители его и то, что считалось мусором, превратиться внезапно в то, на что все ровняются. Значительность статуи Тараниса Победоносного, как объекта культурного наследия, никогда и никем не ставилась под сомнение. Уже на момент подготовки формы для литья вовлеченные в процесс и наблюдавшие процесс со стороны не имели сомнений в том, что статую эта будет шедевром. И точно так, на момент жизни самого Тараниса, ни у кого из его последователей не было сомнения в том, что Таранис способен на все те свершения, по которым его запомнят.



  Вдвойне тяжело Люцию было признавать существование этой статуи, - вдвойне тяжело оттого, что имя мастера, отлившего ее, неизвестно и, если уж имя мастера, отлившего статую Тараниса Победоносного, неизвестно, то, кто запомнит его имя, - имя архитектора, за всю свою жизнь не построившего ничего значимого.



  Стоя там, у окна, глядя на бронзового колосса, странные мысли посещали голову короля. В том числе именно из-за этих мыслей, из-за тревог, вызываемых ими, Люций и сторонился общества людей. Любой человек мог пробудить те переживания в нем, а пробудившись, они не оставляли его долгими неделями, терзали ум и мешали работать. О жизни в свое удовольствие Люций давно и не помышлял. Коротая день за днем ради общества, ради того, что, как он думает, ожидает от него общество, король ни разу за свой век не жил по-настоящему и даже не знал, что означает жить. Думая о множестве вещей сразу, король упускал те очевидные детали, которые могли бы здорово облегчить его участь и не довести до печального финала, ожидавшего его.



  Король испытал тогда к своему первому советнику, лучшему и единственному другу, нечто сродни презрения, за то, что тот, зная его слабость, якобы воспользовался ею, а он, якобы открывшись, вышел из отношений дураком. Люций ненавидел быть в дураках, но даже понимая, что виноват он сам и что Икарий, скорее всего, не мыслил внушить ему ничего из того, что непроизвольно внушил, он все равно не мог отказаться от мысли об этом, как и не мог отказаться от желания превзойти отца.



  "Как смеет он указывать мне на Тараниса?! Разве не знает, что погибаю в одиночестве я здесь? Приходя сюда каждый день и докладывая мне, только ли потому он приходит, что должен? Неужели нету между нами дружбы, а если есть... тогда почему он делает сейчас то, что делает? Почему указывает мне на Тараниса? Зачем причиняет мне боль? Или он не понимает..." - так беспорядочно судил король Икария, а между тем озаренный лучами светила и окаймленный природной красотою лета Таранис был величественен и прекрасен, впрочем, как и всегда.



  Король и первый советник стояли плечом к плечу и смотрели на статую молча, и хотя Люций был всецело согласен с утверждением Икария, как уязвленный творец, он не мог не возразить ему.



  - Милый мой друг Икарий... - елейно начал король как бы свысока, но вскоре потерялся и утратил взятый тон, ощутив напряжение и легкую дрожь в собственном голосе, - Таранис, - совершенен несомненно, но величайшее ли он творение из когда-либо созданных?



  - Быть может, в землях отдаленных найдутся равные ему, но стоя здесь и сейчас, взирая на величие колосса, я сомневаюсь невольно в своих же суждениях... - ответил ему Икарий, слегка прищурившись. Он уже понимал к чему клонил король и был готов признать его правоту и первенство над собой. Икарий чувствовал необходимость разрядить отношения между ними, а уступая Люцию в споре, он тем самым вселял уверенность в превосходстве его мысли над своей, притуплял бдительность короля и приближал его к себе. Первый советник был мастером в делах душевных, а эго его уступало лишь практичности, и она-то сейчас настойчиво твердила ему: что проку в победе над глупцом, если проиграв, ты получаешь много больше? Уступи, чтобы возвыситься Икарий, склонись перед одним и вскоре все склоняться перед тобой!



  - Я говорю, Икарий, о землях близких, даже непосредственных! - обрадовался Люций недалекости Икария и принялся восторженно излагать, - говорю о том, что можем видеть мы прямо тут, прямо из вот этого окна!



  - Из этого окна? - задумчиво переспросил Икарий, потирая подбородок пальцем и вглядываясь вдаль.



  - Акведук, - просто сказал Люций, даже несколько поразившись тому, как мог советник в упор не видеть ответа, - неужто думаешь, Икарий, будто Таранис величественнее Акведука? Разве величие чего-то целиком лишь в красоте выражается или все-таки еще и в полезности? А если в размерах, то может ли бронзовый колосс посоперничать с Акведуком в них? Говорю же тебе Икарий... нет, утверждаю то, в чем уверен свято: ни в одной из книг истории не упомянуто строения величественнее этого!



  Икарий молчал, но то, что принял Люций за пораженное безмолвие, было безмолвием наигранным, заранее подготовленным. Еще до подведения итогов спора советник знал, к чему ведет король. Несмотря на видимое безразличие, Икарий со всей возможной дотошностью изучал труд жизни Люция и продвижение в нем. Незначительные, но успехи были, а первый советник с удовольствием подмечал каждое достижение Люция, ведь вот уже несколько лет король трудился на его благо, обеспечивал его, Икария, вечную славу.



  Вот уже несколько лет Люций работал над планом по восстановлению Акведука - рукотворной водоносной артерии, использовавшейся в империи для орошения полей центральных провинций в период засух. Акведук был много древнее статуи Тараниса Победоносного, существовал задолго до рождения великого полководца.



  Гигантский каменный мост, состоящий из колонн и арок, примыкает к массиву Пяти гор, откуда в древности черпал воды Поднебесного моря из Длани и потом разносил их по полям. Давным-давно источник вод иссяк, с тех пор как памятник и только его знают. К нашим же дням немногое сохранилось от прежде огромного строения, опоясывающего самое сердцем империи. Целые сегменты его безвозвратно потеряны, как и былое значение.



  Для правителей древности Акведук значил примерно то же, что для нынешних королей значит корона или скипетр (или любая другая регалия, каковых в мире великое множество), - был символом их власти и воплощал в себе могущество империи. Для простых крестьян он значил жизнь и был спасением от голода и мора.



  Тысячелетиями Акведук в руинах и мало кто из современных архитекторов воспринимает его частью своего ремесла, не говоря уж о том, чтоб всерьез принимать за образец для подражания. Многое изменилось со времен строительства моста, в том числе архитектура и ее запросы. Теперь все более изящество в цене, нежели грандиозность. Лишь кто-то во истину самонадеянный или выживший из ума возьмется хлопотать об его восстановлении. И даже так, даже сложись все лучшим образом, это будет лишь скелет дракона, но никак не сам дракон, - оживить Акведук теперь на вряд ли удастся, да и не нужно это никому по большому счету.



  Деревушки разрослись в города: там, где раньше были поля теперь городские кварталы. Империи больше нет, а вместе с ней и старых бед: меньше ртов, чтоб кормить, урожаи приносят больше пищи, а там, где земли не пригодны для возделывания, их и не возделывают, благо пищи на всех хватает. Проблемы империи умерли вместе с империей, но у нового времени свои трудности - их не меньше, а во многом они гораздо сложнее.



  И все-таки нашелся некий Люций, король-бездельник, по собственной воле взгромоздивший на свои хрупкие, сутулые плечи этот неподъемный груз. Король, который вроде как и работает все время, да только тратит он это время совсем не на то. Вглядываясь вдаль, не замечает того, что происходит прямо перед ним. И с каждым днем все глубже вязнет в болоте.



  Король еще смотрел на Акведук, возвышающийся далеко на востоке, за бронзовым колоссом, когда Икарий покинул комнату. Лицо Люция обдало сквозняком в тот миг, а от скрипа двери пробежали мурашки по коже. И тогда только взгляд короля из отрешенного сделался почти осознанным, а блаженная улыбка на лице сменилась растерянностью. Он закрыл окно и еще немного походил по комнате, оставшись наедине с собой. Недолго посидел за столом, рассматривая пустой лист бумаги и вертя в руках механическое перо. Он при этом понимал, что нужного сосредоточения теперь, после визита советника, никак не достичь, но по дурной привычке своей еще некоторое время неплодотворно пытался.





  Глава IV





  В обеденном зале как всегда многолюдно. Мелькают слуги, подливая вино в бокалы и разнося закуски. Болтают развалившиеся на стульях благородные, заблаговременно ослабив пояса. Множество лиц, королю неизвестных, терпеливо ожидают его прихода, не смея и притронуться к приборам без него. Когда же наконец король входит в зал, утомленные голодом взгляды присутствующих обращены к нему, и тогда, единственный раз в сутки, Люций в центре всего. Так ему кажется, и потому, входя в зал, король не смотрит на присутствующих, не желает видеть их лиц, ему неизвестных, голов, преисполненных требований, иначе зачем явились к нему, почему не обедают в привычном для себя кругу?



  Устраивать такие приемы, - очередная традиция королей Фэйр, одна из множества скучных, но обязательных церемоний. В определенный момент своего правления кто-то из прежних государей посчитал совершенно излишним выделять драгоценное королевское время на визиты прошений, которые для того только и существуют, чтобы отвлекать монарха от дел действительно важных, засоряя его ум вопросами ничтожными. Так была начата традиция званых обедов, существующая и по сей день. Сама идея званого обеда состоит в том, чтобы совместить в себе прием пищи и королевскую рутину.



  Церемония званого обеда, как и любая другая церемония, состоит из множества условностей, за соблюдением которых следит мрачный церемониймейстер, - старик Брут. Брут примечателен, прежде всего, чертами своей внешности, - очень уж сильно напоминает он стервятника. Плешивая голова, длинный нос и самый настоящий горб, всегда нагонявший страху на Люция в детстве. Все это непотребство теряется в мешкообразном одеянии, вышедшем из моды лет так сто назад. Горбом Брута любил пугать маленького принца Граций - его учитель танцев, известный пьяница и бедокур, которого отец его выкупил из долгового рабства под час одного из политических визитов за границу. Танцор отплатил отцу Люция тем, что сбежал потом с одной из фрейлин его матери.



  Плут закончил на каторге, фрейлина, опозоренная на всю страну и ничем, кроме красоты своей, непригодная, отработала остаток жизни путаной в порту Тайдвика, а старый Стервятник по-прежнему служит при дворе и в том еще одна странность церемониймейстера: он, кажется, совершенно не собирается на покой. Сколько Люций помнил Брута, столько Брут был стар. Стоял за спиной его отца и нашептывал, а теперь стоит за его спиной и иногда шепчет в ухо подсказки, жамкая своим беззубым ртом. В детстве Люцию всегда было интересно, что же церемониймейстер говорит отцу. Теперь, сидя на месте отца, он по-прежнему не знает, что Брут говорит, быть может, когда-то это и походило на человеческую речь, теперь разобрать его говор решительно невозможно. Зато со слухом и со зрением у старика все в полном порядке: стоит кому нарушить этикет, как мигом эта старая ветошь из соляного столпа превращается в фурию и тогда провинившемуся несдобровать.



  Брут первым встречает короля, когда тот входит в обеденный зал, но еще раньше Брута король видит трон, за которым старик стоит, и завесу бархатных штор. Всякий раз выходя в обеденный зал по особому коридору из внутренних покоев, Люций словно бы готовиться выйти на сцену и обычно это худший момент на повестке дня. Несмотря на богатую практику в музицировании на публику, без клавиш он чувствует себя неуверенно и не способен полноценно владеть собой. Одна из подруг матери, с которыми король вопреки своей воле в юношестве пересекался довольно часто, подсказала ему однажды способ оставаться уверенным на сцене: состоял способ в том, чтобы выбрать из множества лиц одно, приятное тебе, и представить, что только лишь с этим лицом ты ведешь беседу и ни с кем более. С той подругой мать вскоре разорвала общение и больше он ее не видел и не запомнил даже имени ее, а вот способ, подсказанный ею, запомнил, и прибегал к нему с тех пор при каждом выступлении.



  Вот король идет по коридору, ум его при этом занимает лишь одно: как бы не потеряться во всех этих просьбах, что на него сейчас посыпятся, как бы не пасть жертвой взглядов благородных господ. Взгляды для него подобны пуле, только не тело, а душу ранят. Он неспешно идет и думает, что будет отвечать им, представляет себе это в уме, сочиняя историю и прокручивая ее раз за разом. И с каждым разом пережить эту воображаемую ситуацию становится легче, но стоит отвлечься, как приобретенная уверенность тут же теряется и ее снова нужно где-то искать.



  Коридор длинный, но для погруженного в раздумья Люция он пролетает незаметно. Отрешившись от всего, король глядит на мир из окна кареты, и ноги его - не ноги, а кони упряженные, и кучер ими правит, а сам он сидит внутри экипажа, думает о своем и на движение не влияет, но может занять место кучера, когда соизволит. Так он доходит почти досамого конца коридора, и вдруг, опомнившись, стучит по перегородке тростью. Кучер осаждает коней, и карета стопорится у самого входа в зал. Кучер спрыгивает с козлов и услужливо открывает дверь. Король выходит наружу и останавливается, переводя дыхание.



  Люций проводит рукой по шторе, - завеса податливо прогибается под пальцами; рука Люция немного дрожит. Он чувствует приятную мягкость материи. Глядя вниз, на туфли (не поношенные - новые), осматривает свой наряд. Но совсем не наряд занимает его, а обрывки фраз, доносящиеся из зала. Чтобы как-то занять себя, присутствующие ведут праздные беседы. Навострив уши, Люций пытается разобрать, о чем они там болтают. Желание подслушать король объясняет себе хитростью: он, как шпион, собирает информацию, прежде чем действовать. На самом же деле он, сторонясь общества людей, мечтает стать его частью, добившись признания. Пока он, скрываясь за шторой, корчит из себя лазутчика, настоящий шпион, будучи в центре внимания, отпускает очередную остроту, чем порождает безудержный взрыв хохота. Волны искусственного смеха прокатываются по морю напускного веселия, выходя из берегов, за пределы зала, и сметая среди прочего разговор, который безуспешно пытается подслушать Люций. Попыткам Люция докопаться до сути интересующей его беседы препятствует также и то, что беседа началась задолго до его прихода и, как это часто случается с такого рода беседами, потеряла смысл после нескольких сказанных фраз. Еще услышать и понять ему препятствует чье-то тяжелое дыхание. Во время застолья тот, чье дыханье он теперь слышит, будет сидеть по правую руку от него. "Чем ближе, тем благороднее, чем правее, тем значимее", - повторяет он себе в уме то, что некогда сказала ему мать. Этим и другими напутствиями она учила сына перед первым званым обедом, но и сейчас оно остается для него актуальным. Кто-то шутит, кто-то смеется, но он не слышит их шуток, а если и слышит отчасти, то не понимает, чего в них смешного. Не понимает, что бывают шутки не смешные вовсе и даже неловкие, но такие, над которыми все равно все смеются, так как произнесены они людьми важными и значимыми, а потому не смеяться нельзя и даже вредно.



  Предвкушая будущий позор, Люций забывает, что происходило с ним еще мгновением ранее. От волнения король мыслит обрывками, для него существует лишь данный момент. Весь остаток дня, после обеда, он, вероятнее всего, будет мучить себя, переживая по поводу мелочей, о которых все, кроме него, к тому моменту забудут. Это все будет уже после, ну а пока, - есть только здесь и сейчас.



  Вдруг он слышит женский голос, слышит заливистый смех некой дамы, рисует ее у себя в уме, и нервно сглатывает. Дама у него воображается непременно молодая, обладающая пышными формами, выдающейся талией, роскошными волосами, - кровь да молоко, не женщина, а загляденье! Воображение художника слишком красочно, а голоса обманывают слишком часто, - Люций понимает это... И все-таки та, кому принадлежит этот голос, должно быть, само совершенство. Сглотнув, он замирает и тут же краснеет. Ему кажется, что все слышали, как он сейчас сглотнул, помыслив о непристойности, но на самом деле никто, конечно же, ничего не слышал, а все это есть ни что иное, как выверты его ума.



  "Большинство из присутствующих слишком влюблены в себя, чтоб обращать внимание на остальных. Их помыслы не менее, а то и более грязны" - думая так, Люций даже не подозревает насколько он прав. Последним утверждением он успокаивает себя, и наконец, решившись, Люций выходит в свет.



  Нет никаких фанфар, нету глашатая, лишь старый стервятник Брут склоняется в поклоне, вторя ему единожды поднимаются алебарды стражей и единожды бьют о пол. Подобно спичкам, выставленным в ряд, стражи воспламеняются друг от друга и грохот ударов по цепочке докатывается до самых дальних концов обеденной. Огонь приветствия распространяется от стража к стражу, в такой традиции стражи воспитаны, что внешне каменные, готовы по малейшему приказу воспылать и сгореть без остатка, встав на защиту интересов Фэйр и королевской семьи. По мере того, как огонь приветствия распространяется, все разговоры затихают и наступает всеобщая тишина. Король медленно и величаво подходит к трону; проводит рукой по резной ручке; садится, оглядывает зал. С момента своего явления высшему обществу Люций играет на публику, но не замечает этого, главное - он не волнуется, волнения остались позади.



  По левую руку от короля обычно сидит его мать, старая королева. Вот и теперь ожидает его прихода. Только сейчас Люций заметил мать: прежде ее загораживал трон. Увидев Люция, старая королева сперва осматривает его с головы до ног, и только затем смотрит на лицо сына, - ей во время застолья важнее личности Люция его королевское достоинство. Встретившись с сыном взглядом, королева приветственно кивает и тут же отворачивается, избегая дальнейшего обмена любезностями. Только лишь потому кивает, что совсем без приветствия обойтись нельзя.



  "Да что это с ней сегодня?" - отстраненно задается вопросом Люций, но призрак беспокойства, было посетивший его, вскоре растворяется в восторге, и он забывает о нем до поры до времени. Люций - человек порыва, он может сколько угодно твердить себе, что ненавидит людей, но овладев их вниманием, проникшись любовью публики, - просто наслаждается ею до тех пор, пока момент не исчерпает себя, или любовь публики не покажется ему поддельной. Когда это произойдет, он возненавидит всех и закроется внутри себя, отвернется от окна в мир и уедет на той же карете, что и приехал, подгоняя кучера. Закроется и уедет для того, чтобы потом вернуться, снова возлюбить людей и открыться.



  Король сидит сейчас на троне, а слуги носятся вокруг, предлагая то, предлагая это, но он лишь отмахивается от них, как от назойливых слепней, и хотя пропустил завтрак и голоден, как ни на что негодная, вшивая дворняга, Люцию не есть сейчас хочется, Люцию превыше всего хочется наиграть мотив, только что, буквально в этот самый миг, пришедший ему на ум.



  "Явился на обед, ты погляди, пришел даже раньше ужина! Он должен. Нет! Он просто обязан понять, что королю так негоже поступать! Ведь не дитя же малое, в самом деле... И так уже на него все косятся... Каков раздрай в государстве устроил! Ведь обучали! Лучших учителей ему... И что он делает теперь? Разрушает все то, что мы для него строили..." - молча негодует мать, она на сына сегодня зла и потому-то так холодно обошлась с ним. В привычке старой королевы, что, впрочем, распространено среди знати, присуждать себе заслугу там, где и без нее бы обошлось. В понимании этой женщины заслуги накапливаются и переходят из поколения в поколение, как наследный титул.



  Мать думает, что Люций только прикидывается, будто не понимает ее, но он и правда не понимает негодования матери, тем более что сложно и даже вредно человеку вроде Люция пытаться воссоздать в уме мысли других людей, непроизнесенные ими вслух. Он теперь сидит на троне и мало что занимает его, кроме торжества. Люций в душе снова орел, владыка всего и вся, только в этот раз не летит над городом, а расправив крылья, машет ими гордо, прохаживаясь по столу. Мысленно он, конечно, орел, но повадками больше напоминает гуся, что заметно всем, кроме него. Прохаживаясь по столу, Люций никогда не заходит слишком далеко, его задранная с гордостью голова всегда обращена вверх, глядит в потолок,



  Стол длинный, а обеденный зал и того длиннее, он занимает несколько этажей. По сути зал - одна большая лестница, на каждой ступени которой помещается с десяток людей. Здесь, в обеденном зале, в самом его низу, находится еще один вход во дворец. Тем входом пользуются люди незначительные, которые скорее снизу иерархии, чем сверху. В основном это чиновники и купцы, популярные артисты и другие люди искусства, богатые и известные, но не богатейшие и не известнейшие. Посредине зала размещаются управленцы позначимее, творцов среди них почти нет, зато толстяков пруд-пруди, а на вершине всего те, кто правит. Таким образом, условно лестница делиться на три сектора, и чем выше поднимается человек в придворном обществе, тем ограниченнее его круг общения. И никто никогда не смотрит ниже себя, что попросту не имеет смысла, все смотрят и тянутся непременно в высший свет.



  Самый разгар обеда, стол ломится от яств, и по мере того, как животы наполняются, пояса ослабляются, приближаясь к тому самому, роковому, последнему делению. Для высшего света прием пищи состоит не только и не столько в самой пище, сколько в странной извращенной манере общения, распространенной среди знати. Все здесь пропитано скрытым смыслом, начиная от предпочтения тех или иных блюд, и заканчивая положением мушек на лице дам и интенсивностью обмахивания веером. Цвет и фасон платья говорит о даме больше, чем ее язык. Случается, сидит одна такая фифа, в откровенном наряде, фальшиво потупив взор - мол, я-то не причем, чем наградила, так сказать, природа - и ни слова за обед не скажет, а только как же душит всех своим широким вырезом и распирающей его тяжелой, молочной грудью. Но даже здесь не все так однозначно - душит-то всех по-разному: мужчин по одному, иногда по двое, а женщин - соперниц, - так всех и сразу, и каждую по-своему берет! Прямо за столом подруги обсуждают ее взглядами, при этом не забывая ласково улыбаться в лицо. И так поглядишь со стороны - милейшие люди, а стоит приглядеться и понимаешь, что под человеческой личиной скрываются гадюки, охочие до чужих страданий. А на вес их тел яду приходится столько, что не из всякой кобылы прерикон столько за год выдоишь.



  Натужно скрипнуло пустующее кресло и первейший в списке просителей подсел к государю; именно его тяжелое дыхание Люций слышал, стоя за завесой. Старик Брут уничижительно зыркнул на подсевшего своим страшным желтым глазом, но тот, казалось, был совершенно непрошибаем. Зрачок церемониймейстера, в лучшем настроении толщиной с ушко иголки, от столь вопиющего нарушения правил сузился теперь до размеров ее острия.



  "Раз подсел раньше объявления о начале прошений, значит мнит себя достаточно важным, чтобы нарушать распорядок, - подсевший был министром экономики, король этого не знал и теперь без особого успеха пытался вспомнить, где же он видел это обрюзгшую физиономию, - интересно, на чьи деньги он так безобразно располнел?" Деньги - известно на чьи: весь высший свет ел сейчас на деньги казенные, и обслуживание здесь было много лучше, чем внизу. Редко, впрочем, кто-то приходил только отобедать, хотя и такие находились, не без этого. Большинство же приходило просто напомнить о себе, уж так здесь было принято.



  Впрочем, в случае с министром экономики, дело обстояло именно в прошении, его-то все (но только не король) отлично помнили и знали в лицо. Не запомнить министра экономики, такого большого и важного мужчину, было весьма затруднительно и даже решительно невозможно. Настолько большим он был, что каждый раз, когда садился в кресло, делал это медленно и осторожно, и не расслаблял ног до тех пор, пока не отыщет надежной опоры. В работе, как и в жизни, он придерживался того же принципа, верно, потому только так долго и продержался на своем посту.



  Министр экономики был, вероятно, вернейшим другом и союзником старой королевой, и даже какое-то время, по молодости, находился в весьма близких с ней сношениях. Теперь, конечно, о такого рода близости между ними речи не шло, но последние обстоятельства жизни королевства здорово сплотили их против общего врага, а министр экономики оказался, быть может, единственным, кто на сегодняшний день не побоялся открыто и всерьез выступить с оппозицией, противясь подрывной деятельности Икария. Министр любил королеву и ненавидел короля, как старого, так и нового, но по разным причинам. Отец Люция приходился ему соперником, которому он в свое время проиграл в борьбе за руку матери Люция, тогда еще просто знатной аристократки на выданье, и которого он сквозь ненависть, но уважал. Сына его, Люция, министр считал пустым местом, безвольной марионеткой первого советника. Узнай он Люция поближе, возненавидел бы его еще сильнее за то, какой он есть. Вот и выходит, что министр, если сейчас и был на стороне Люция, то не из личной приязни к нему, но как ископаемый ящер, которому в новом мире не будет места, и он это понимает и оттягивает неизбежный финал. О министре, за его спиной, говорили теперь частенько всякие гадости, - говорили к примеру, что засиделся слон, засиделся... Гадости говорили и раньше, но никогда так, чтоб он слышал, и не мог возразить без скандала, никогда не по чужому напутствию, как говорили сейчас.



  Подсев к королю раньше срока, министр оттого нарушил церемонию (порядок которой знал безупречно), что имел серьезные основания полагать, будто его к прошениям не допустят. Уже не раз случалось так, что прием министра срывался в виду тех или иных причин. При других обстоятельствах он был не стал смирно терпеть такого обращения, но так как дела Фэйр день ото дня становились лишь плачевнее, министр экономики все же считал своим долгом попытаться достучаться до помутненного (по уверениям матери) рассудка его величества, хоть и не верил всерьез, что это поможет, и лишь ухудшал свое положение попытками сделать это.



  Брут - старый стервятник - был хоть и другого рода динозавром, но все же одного с ним племени, пускай и из разных его поколений, - Брут знал о положении министра, а ненавидел Икария, пожалуй, не менее, а то и более яро, чем министр и старая королева. Брут ненавидел Икария так сильно, как может ненавидеть нововведения главный хранитель традиций. Именно поэтому Брут не возмутился и не остановил церемонию, а только, сдерживая себя, принялся тарабанить пальцами по спинке трона, что делал всегда, когда волновался, или хотел привлечь внимание короля.



  Король же, сидя молча, пристально смотрел на министра: не зная его, он пытался по внешнему виду определить, чего от просителя ожидать. Черты лица подсевшего были грубы и куда больше пришлись бы в пору деревенщине, нежели человеку его высокого происхождения и статуса. Щеки министра обрюзгли и обвисли от соразмерного его габаритам аппетита, лицо в последние годы налилось одутловатостью, столь характерной пьяницам, и не иначе как от праздности раскраснелось. Обыкновенно краснота расходилась по лицу его постепенно, в течении дня, пунцовыми пятнами, и чем больше делал министр физических усилий за день, тем больше к вечеру лицо его раздувалось и тем заметнее становились те пятна, что покрывали его. Когда же погода выдавалась скверной, пятна и вовсе сливались все разом, а лицо министра тогда приобретало этот присущий ему пунцовый оттенок и даже некоторую синеву. Он походил тогда на сливу, а когда гневался - напоминал томат. В виду своего выдающегося веса министр испытывал серьезные трудности, когда дело касалось лестниц или в принципе движения вверх. Ноги его часто теперь опухали, а суставы, по всей видимости, сделались такими же плоскими, как и отсутствующее чувство юмора, и пальцы на ногах тоже сплющились, и увеличился размер стопы. Даже по ровной поверхности министр ступал с натугой, был склонен к частым остановкам для переведения духа. Так что у ни у кого не оставалось сомнений в том, что если не козни Икария, то атмосфера непременно доконает слона. Тем более героическим казалось это его решение и настойчивость старой королеве, которая, зная о ситуации своего друга, теперь смотрела на него с неподдельной теплотой и с замиранием сердца (внешне, впрочем, не подавая виду), готовилась слушать и наблюдать его с королем разговор.



  Король и министр между тем говорить не спешили, все приглядывались друг к другу, держались настороже. Тут еще вот в чем было дело: по правилам церемонии говорить начинать должен был как раз король (чего и ждал теперь министр), только Люций настолько в штыки воспринял поступок министра, что действовать по правилам был категорично против. Он ждал теперь, пока министр начнет говорить первым.



  "Раз уж он может себе позволить подобную вольность, то по что мне (такому важному), королю, следовать правилам званого обеда, когда все другие их нарушают по чем зря? Что это еще за новости, в конце-то концов?! И почему Брут не вмешался, старый он стервятник... Зато стоило мне в детстве сплоховать, - был тут как тут!" - гневался Люций, сверкая на министра взглядом, из-под нахмуренных бровей. В воображении короля весь высший свет (а также слуги) наблюдал сейчас за ним, хотя никто, конечно же, не наблюдал (и в особенности слуги). Он, глядя на министра, видел и чувствовал на себе взгляды, но не решался посмотреть и убедится в правдивости своего видения ситуации. Он еще недавно мысленно был на вершине мира, ходил по столу орлом и взирал на всех свысока, теперь же, после поступка министра, авторитет Люция, как казалось ему, был безнадежно подорван, и если только гнев препятствовал его унынию.



  Министр сразу понял к чему идет дело, но несмотря на свое понимание, он вместо того, чтобы начать излагать, сидел теперь и вытирал лицо носовым платком, который в обычное время держал во внутреннем кармане пиджака. Был это не тот ажурно-вышитый розовый с голубизной платок, что содержался в переднем, верхнем кармане, и презентовал министра, прежде всего, как человека утонченного (каковым он в действительности не был), во вторую очередь, как человека консервативных взглядов. Этот платок, в отличии от того, был смят, замызган и изорван, потому как министр его пользовал по чем зря и особенно часто в такое вот, знойное, время года. Так часто министр потел и вытирался этим платком, что для него процесс вытирания рябого чела своего давно уж стал неким ритуалом, сродни тому, что нередко в тайне от себя производят раз за разом ветераны мысленной деятельности при изучении очередного научного трактата, или написания критического отзыва к оному: почесывания бороды или взъерошивания волос на макушке.



  Король все смотрел и смотрел, а министр все тер и тер лицо платком, а в краткие перерывы между обильным потовыделением смотрел на короля. Глаза у министра были маленькие такие глазки, заплывшие и зажатые, неподвижные, отчего создавалось впечатление каменного взгляда. Череп министр имел мощный, как у мастодонта, сходства прибавляли коричневые с проседью бакенбарды, своими заостренными концами напоминающие бивни. Надбровные дуги заметно выдавались вперед и нависали над прочими чертами, отчего взгляд министра, в зависимости от освещения, становился то еще более грозным, то растерянным и карикатурным.



  "Такой взгляд встречается либо у очень высоких людей, либо у очень низких..." - как-то между прочим решил для себя Люций. Он ранее сходные этой физиономии вживую не встречал никогда и только на картинах видел, которые ребенком срисовывал, неумело подражая настоящим мастерам.



  Наконец, спустя пять минут безмолвия, когда министр слегка отдышался и оправился от ходьбы, он начал-таки говорить первым, чем вызвал еще большую бурю негодования у старика Брута.



  - Прежде всего, светлейший государь, хотелось бы мне выразить свою признательность за возможность нашего общения сейчас... - тихо, но уверенно начал Министр.



  Голос министра лег последними мазками на картину его образа в голове короля. Министр обладал очень хриплым голосом и очень уставшим. Видно было, как тяжело ему даются слова и как сбивается его дыхание, когда говорит. Речь его, мысленно вполне связная и четкая, будучи произнесенной вслух, несколько портились общим впечатлением от наружности и голоса министра. Хотя он пытался подобрать подходящий тон, получалось у него это в основном неважно. Из-за командирских ноток, от которых с учетом возраста министра и выслуги не избавиться было никак, когда министр говорил, казалось, будто не король здесь король, а министр - есть никто иной, как правитель Фэйр. Если бы не последний факт, Люций, быть может, и стерпел бы выходку министра и даже пожалел бы его, но вот эти нотки в голосе чиновника непроизвольно вновь воспламенили его.



  - Уж точно не мне вы должны быть признательны, мистер, прием просителей еще не начат, - не я вас сюда звал, видите ли ... - перебил его король, и тут же пожалел о собственной несдержанности: голос его не шел ни в какое сравнение с голосом министра, на его фоне звучал незначительно и жалко. Понимание этого больно ударило по самолюбию государя, в то время как чиновник, казалось, совершенно не стушевался от язвительного замечания короля. Люций это, конечно же, заметил, и только больше расстройства по этому поводу испытал.



  - Как бы то ни было, я вам благодарен... - сказал министр, вытирая лицо платком, - что же касается дела, по которому я обратился к вам сегодня, о милостивейший государь, - дело это есть не только дело исключительной важности, но также оно составляет часть другой проблемы, если можно так выразиться... Куда более глобальной проблемы, - кризиса, в некотором смысле охватившего весь Фэйр...



  - Проблемы? - произнес король, еще пуще нахмурившись, его голос дрожал, - Кризисы? Ты говоришь, в Моем королевстве, при Моем правлении, случаются какие-то там кризисы? Не понимаю... - Видите ли, уважаемый... - Люций с умыслом запнулся здесь, имея целью выяснить, наконец, с кем имеет сомнительную честь говорить. Честь эта с каждым мгновением беседы казалась ему все более и более обременительной. Этот непонятный, неизвестный ему человек, нарушивший церемонию и испортивший ему день (Люций уже тогда считал, что день безнадежно испорчен и в чем, в чем, а в этом он был дока), в каждое свое слово вкладывал весь свой колоссальный вес и объем, всю свою важность. Рядом с ним Люций (Король!) чувствовал себя пигмеем, членом одной из общин карликов, обитавших на территории Палингерии.



  - Прошу прощения! Право же, где мои манеры? Зовут меня Тиберием, я вот уж три с лишком десятилетия числюсь министром в Фэйр по части экономики и финансов, - как бы спохватился чиновник, мигом подобрев и даже, расстаравшись, перешел на самый что ни на есть дружественный тон (насколько он умел говорить дружественным тоном). Впрочем, внешне спокойный и дружелюбно настроенный, внутри Тиберий был озлоблен и раздражен. "Как это так? - спрашивал он у себя, - Да чтоб какой-то там сосунок, два вершка от горшка, и не знал меня? И ладно бы еще был занят чем, а-ан нет, он целые дни в библиотеке коротает. Будто я не знаю, да весь двор знает! Проклятие! Угораздило же до такого положения дел довести процветающее государство и за сколько?.. У парня талант все рушить!.. Впрочем, не было бы Икария... Ай! Да что уж теперь? Вот раньше были короли, раньше-то были..." И хотя Тиберию на своем веку лишь трех королей удалось застать, да и первого из них он не то чтобы очень помнил (так как был мал в период его правления и занят взрослением, а не политикой), Тиберий для себя давно уже решил, что худшего короля, нежели тот, что правит Фэйр сейчас, в исторических хрониках королевства и не сыскать, пожалуй. Разве только углубляться в древнейшую историю и изучать тогда многочисленных правителей династии древних императоров, с их витиеватой родословной, но на это у министра не было ни сил, ни времени, ни желания.



  Тиберий вообще много на досуге исторических трактатов изучил, пока еще служил заместителем предыдущего министра. (Его предшественник был известным любителем истории, имел ученую степень, был важным членом Королевского научного сообщества; даже давал лекции время от времени, чтобы поддерживать известность среди электората. (Уже довольно давно должность министра в Фэйр была выборной: а выбирал и экзаменовал достойных комитет, целиком состоящий из знати, и большинство образованных людей в королевстве, ясное дело, тоже было из знати)). Теперь Тиберий почти не читал, уж точно не научную литературу, даже в области знаний своей профессиональной деятельности он не слишком-то развивался и всячески тормозил продвижение по службе молодых и просвещенных подчиненных, рьяно рвущихся на смену засидевшемуся мастодонту.



  Уже на своей нынешней должности, Тиберий, будучи женат да по-моложе, любил почитывать на досуге фельетоны, авторов которых ненавидел по большей части, но все равно читал, чтобы реализовать куда-то ненависть и, следственно, гнев, обильно накапливающийся и распирающий его изнутри после каждого тесного общения с людьми. Жена министра, дама благовоспитанная, живая и чуткая, никогда не любила и не понимала эту дурную, по ее мнению, увлеченность супруга. Когда же в довесок к припадкам гнева, вызываемых ею, у мужа начались проблемы со здоровьем, она и вовсе принялась всячески препятствовать этому его вредному времяпровождению. В конце концов, от своей зависимости Тиберий, собрав волю в кулак, избавился (правда уже много лет спустя, жена не дожила до того момента, бедняжка), после первого удара, почувствовав близость смерти, так сказать. С тех пор выписывал только те газеты, которые читали в его кругу, чтобы иметь темы для общения и быть, по возможности, в курсе всех последних новостей. Он отказался тогда от многих увлечений и просто пагубных привычек, вроде курения, сумел отказаться от сильных эмоций, но не сумел от обжорства.



  В своей же области Тиберий узнавал новости первым и нередко препятствовал их распространению, или же сам делал заявления, подтасовывая факты и не допуская утечки важной информации. Надо отметить, никогда еще он не подтасовывал так много сведений, как в эти последние годы правления его величества Люция I, сидящего теперь перед ним и совершенно, кажется, не понимающего серьезности сложившегося положения.



  Король же, узнав о том, кто перед ним сидит, побледнел, как ребенок при виде розг, иными словами, совсем не по-королевски. "Подумать только, министр! Три десятилетия! Впервые вижу... Известно ли им (высшему свету), что я не признал (при встрече) собственного министра? Может проверить, посмотреть одним глазком в их сторону? Нет! Если они не заметили, то посмотрев, я могу тем самым выдать себя, и тогда совершенно точно они заметят и будут думать, что король их растяпа; будут посмеиваться над ним, то есть надо мной, пока он, то есть я, не слышит и не видит их. В лицо-то они смеяться не посмеют, я в этом совершенно уверен... О нет... О нет, нет, нет..."



  Внутренние перемены короля, его внезапная бледность и несколько непроизвольных сокращений мышц лица, - все это приободрило Тиберия и навело его на мысль о том, что дело-то, может, еще не так потеряно, как ему виделось прежде.



  "Верно, это его новости о бедствиях так напугали, что кровь отхлынула от лица, - думал министр, - не иначе как он не знал о них по воле этого змея, Икария. Если сумею сейчас убедительно донести, быть может, что-то и получится исправить. Открытое противостояние теперь едва ли предотвратить, во всяком случае так дела идут, что, если не в этом месяце, то в следующем непременно поднимется народ. Но хотя бы принять меры, ослабить, так сказать, стан врага, люди знающие и заинтересованные в сохранении порядка (министр даже мысленно не допускал назвать порядок "старым"; он для него существовал только в одном единственном виде: в том, в котором был сейчас) помогут, уж как пить дать. А я ему, стало быть, в знакомстве с ними посодействую, да, посодействую... Только бы принял помощь, только бы не испугался..."



  По мере развития мысли лицо министра становилось все более и более важным, при этом от волнения оно еще больше раскраснелось, и даже как бы вздулось. Люцию казалось, что голова министра вот-вот лопнет, как набравшийся подчас дождя пузырь воды, или жаба под ботинком.



  Некогда, в далеком детстве, или в период его отрочества (Люций точно не помнил), во время одной из тех редких прогулок, когда отец и сын оставались наедине друг с другом, старый король раздавил одну такую жабу, найденную Люцием. Большая, гадкая и старая: ни тогда, будучи маленьким мальчиком, ни сейчас, будучи взрослым, он не испытывал к жабе ничего, помимо презрения высшего существа к низшему да к тому же мерзкому. В чем он, однако, был точно уверен, так это в том, что жаба эта не заслужила подобной участи, равно как и ни одно живое существо из тех, что ему доселе встречались, ее не заслуживало.



  Люцию же запомнилась та история вовсе не из-за жабы, ему запомнилось лицо отца и гримаса отвращения, исказившая его в тот миг, когда увидел жабу, и ставшая особенно заметной в момент, когда под подошвой хлюпнуло. "Отец сказал ему тогда: сын мой, ты правильно сделал, что позвал меня! Негоже этаким-то тварям, да по саду королевскому обитать невозбранно. Нашему саду долженствует быть эталоном всех садов, а не клоакой и пристанищем для гадости низменной. Не позже, чем сегодня вечером, скажу Икарию, чтоб принял меры. И помни сынок, где одна тварь, там их и целое кодло!" Для пущего эффекта отец, хорошо зная образ жизни и повадки жаб, подвел Люция к пруду, и указал ему на головастиков, плавающих в воде. "Это, сын мой, - сказал он, привлекая мальчика к себе и насильно наклоняя ближе к ручью, так что лицо его замерло в нескольких дюймах от воды, - это есть выводок мерзости, а на всякую мерзость управа одна, по крайней мере для порядочного человека... Ты же порядочный человек, не правда ли, сын мой? - спрашивал он.



  - Да, отец, я порядочный человек, - отвечал мальчик, не смея перечить отцу, а еще потому, что хотел ему понравиться.



  Cтарый король, услыхав ответ сына, залепил ему пощечину, крикнув: нет, дорогой мой! Ты не порядочный человек! Ты лишь такой вот головастик пока, но очень может быть, что станешь порядочным человеком однажды. Конечно, если будешь воспитан правильно. Но уж я-то об этом позабочусь, не сомневайся! - добавил он чуть погодя, чтобы хоть как-то унять рыдания мальчика, не из жалости, но только потому, что не терпел слабоволия и мягкости характера."



  Погрузившись в воспоминания, король не замечал происходящего вокруг и, главное, не слышал голоса министра, тот между тем вещал. Все говорил и говорил Тиберий, а иногда наклонялся вперед и доверительно касался плеча короля своей тяжелой рукой. Это не укрылось от сливок общества, чинненько обедавших и старательно не подававших виду, на самом же деле подмечавших все без исключения движения и слова чиновника, даже самые незначительные. Высшее общество походило сейчас на стаю гиен, преследующую старого слона, отбившегося от стада, в период засухи. Они только и ждут, пока среда доконает мастодонта, тогда подойдут и вонзят в еще живое громадное тело клыки, орошая кровью глину и песок саванны. Среди собравшихся здесь было и несколько ближайших претендентов на пост министра экономики, у этих гиен глаза были голоднее всего.



  Вот уж с четверть часа Тиберий описывал разного рода проблемы, так или иначе сопряженные с его деятельностью. Рассказывал о государственных делах, прибегая по ходу к таким нелицеприятным подробностям, о которых в обществе его величества было принято умалчивать. Старый слон заведомо шел на риск быть непонятым и обвиненным в инакомыслии, понимая это, поначалу был осторожен, опасаясь вызвать бурную реакцию короля. Когда же не встретил ожидаемого сопротивления, Тиберий понемногу сменил курс своего повествования, перейдя от частных случаев к объединяющим их случаям общим, не теряя, впрочем, головы при том. Он, что называется, старательно подбирал выражения, поднимая такие темы, которые даже вне общества государя почти никто из придворных не смел поднимать.



  Даже старая королева, что поначалу, навострив уши, мирно обедала, уже несколько раз пыталась подать знак министру, чтобы тот был поосторожнее в выражениях. Она корила себя за то, что ввела министра в заблуждение относительно своего сына, корила также и за то, что лгала Тиберию, чтобы склонить чиновника на свою сторону и подтолкнуть его к решительным действиям. Но Тиберий, казалось, совершенно утратил чувство меры, а главное, ту осторожность, благодаря которой столько продержался на своем месте. Он говорил теперь и говорил, и каждое слово мастодонта ложилось новым следом на испещренную трещинами почвы саванны. Каждый шаг уводил старого слона все дальше от стада, уводил туда, откуда нет возврата. А вокруг, пока еще вдалеке, но постепенно подбираясь все ближе и ближе, сновали гиены. И старый стервятник Брут, вытянув вперед свою сухую, скрюченную руку-клюку, все чаще стучал о спинку трона пальцами. И этот стук, пускай и не издавался стервятником нарочито с определенной целью, уже самим фактом своего звучания должен был бы поумерить пыл слона, предупредить его, возвратить в стадо, пока не стало слишком поздно, но Тиберий сделал свой выбор. Он решил не обращать внимания на предупреждение. Что-то влекло Тиберия вперед, некий мираж оазиса, несбыточная мечта о сохранении порядка, за которую старый слон цеплялся из последних сил. Государство и его место в нем были для министра важнее жизни. Мечта эта в тот день буквально на миг стала явью, показалась ему сбыточной, и уставший, надломленный Тиберий опрометчиво отдался ей и, уступив в борьбе, погубил себя.



  Весть о прошениях министра разнеслась по залу, как чума, от "Человека" к "человеку", от сливок высшего общества к его беднейшим и убогейшим низам. От начала и до конца стола весть передавалась посредством повторения отрывков речи министра, с неумышленным, или нарочитым искажением его слов, шепталась языками, подкреплялась перемигиваниями и жестами. По меньшей мере половина из присутствующих в зале гостей были доносчиками. Одна десятая часть доносчиков, - шпионами других государств. Хуже всего от той заразы приходилось именно шпионам, они писали теперь несусветную чушь на салфетках, меняли положение мушек на лице, припудривали носики, подмигивали и чихали, зевали и кашляли, издавали прочие звуки, иногда не самые приятные, словом, если только не имитировали пение птиц. Все их мудреные перемигивания и знаки союзникам терялись среди фальшивых знаков других шпионов и среди обычного поведения благородных господ. Таким образом, происходила в обеденном зале ровно та самая бессмысленная и беспощадная вакханалия, которая обычно имеет место быть в вольере с обезьянами, если бросить туда банан: обезьяны начинают верещать, драться за лакомство, метать экскременты друг в друга и в зрителей, - вот ровно это же и происходило тогда в обеденном зале, только на уровне высших приматов, вымытых, наряженных и надушенных.



  "Какая непростительная фамильярность. Какая дерзость! Да что этот негодяй себе позволяет?.. Что это он о себе возомнил такое? Прикасаться ко мне, ну надо же! Стража! Стража!" - мысленно восклицал Люций каждый раз, когда увесистая ладонь министра прикладывалась к его плечу. Тиберий прикасался к королю очень слабо, считай, и не прикасался вовсе, а только легонько так прикладывался, чтобы выразить свою дружественность, но так как речь шла о слоне, а Люций развитым сложением не отличался, его от каждого такого приложения массы, бросало будто от толчка. Что удивительно, тех толчков и вообще многого король не замечал, он все больше диву давался, отчего это стража, верная его стража, не спешит выполнять королевский приказ. Ему почему-то не приходило в голову озвучить его в слух". Под давлением окружения король порою превращался в деспота, только особенность его ярости была такова, что никогда эта ярость не покидала пределов тела. То есть желчь, унаследованная Люцием от отца, не выплескивалась на зависимых от него людей, не обращалась против недругов, но пожирала короля изнутри, как и сомнения в себе и детские обиды.



  С каждой минутой министр говорил все больше и больше из того, чего говорить не следовало, и как не пытались сторонники Икария видоизменить сведения его в пользу дела первого советника, правда, пускай и крупицами, все же просачивалась к низам. А низы высшего общества от просто зажиточных мещан, как известно, отделяло одно приглашение на званый обед.



  Ладони стражей впивались в древка алебард. Для них происходящее казалось почти таким же невероятным, как если бы сейчас, в разгар лета, выпал вдруг снег. Воины лишь ждали команды, но только четверо, из присутствующих в зале сейчас, могли отдать ее: собственно, сам король, старая королева или главный церемониймейстер. Однако, несмотря на то, что министр явно рассекречивал сведения государственной важности сейчас; несмотря на прочие вопиющие нарушения со стороны министра, приказа действовать не следовало, и стражи продолжали стоять на своих местах, как истуканы. Сложно сказать, к чему бы все в итоге пришло, если бы на званый обед не явился первый советник.



  Сначала возникла тень Икария, словно бы из ниоткуда. Саваном из чернейшей тьмы, чистого мрака, нависла она над залом, и тени всех гостей, заскулив, как проштрафившиеся гончие, упустившие волка, бросились к источникам света, прочь от хозяйского кнута. Они боялись тени первого советника, боялись и знали, что она мечтает поглотить их, и только сдерживаемая самим Икарием не делает этого. Дрогнули канделябры, огонь кружил свечи в танце, и даже светило угасло на миг и перестало лить свет сквозь витражные окна. Дрожь пробежала по спинам людей, когда Икарий возник из тени. Он будто стоял в углу весь этот день, выжидая подходящего момент, чтобы явить себя во всей красе, и вот сейчас, когда обстановка оказалась накалена до предела, момент наступил.



  Икарий с первых шорохов своего одеяния проник людям в души, он чувствовал каждый их порыв и не было для него низших или высших, лишь только людские сущности и то, как может он материал их использовать - вот и все, что существовало для него и что значили для него эти люди. Икарий был одет во фрак, хотя еще давеча немилосердно жгло светило и был далеко не вечер, теперь же откуда не возьмись наступил не менее немилосердный холод. Фрак Икария, во тьме его тени, смотрелся более уместно, чем наряды иных гостей, безупречно подобранные экспертами по части моды.



  Первый советник подошел к министру бесшумно, будто даже не касаясь пола, и прежде чем министр увидел Икария, он почувствовал надвигающееся на него нечто, - нечто, от которого голос его дрогнул и впервые с момента начала прошений преисполнился сомнений. Тиберий тотчас прервался и потянулся к бокалу, услужливо наполненному вином почти до краев. И, поднеся бокал ко рту, на миг увидел он в взволнованной поверхности вина отражение лица советника, стоящего неподвижно прямо за левым его плечом. Он сперва принял отражение за морок, но после обернулся, и только тогда, только столкнувшись с мертвым неподвижным взором этого демона во плоти ангела, Тиберий понял, что сочтено его время, еще до первых слов советника.



  Увидев явление Икария, старая королева дрогнула. Даже у смертного одра мужа она не переживала так, как переживала сейчас. И тогда, у постели умирающего, она не за мужа так переживала, не за себя и не за сына, но за последние приказы короля, которые, как заведено в Фэйр, исполняются с наибольшим рвением и отдачей. Старый король так и не отдал последнего приказа, лишь сыну, Люцию, что-то шепнул напоследок, и испустил дух. Теперь, когда на кону стояла жизнь другого человека, некогда действительно близкого ей, - человека, который и по сей день считал себя дорогим для нее и, быть может, потому только пошел на тот страшный риск, из-за которого по одну ногу в могиле, королева с удивлением отметила, что не боится за Тиберия, но опасается быть уличенной в кознях вместе с ним, боится за себя и свою жизнь. Так страшен ей был первый советник и его расплата, нависшая над ними, что Королева мысленно уж распрощалась с Тиберием. Так страшно смотрел советник на министра, что она, принимая взгляд его и на свой счет тоже, воображала себя худшие из возможных разрешений тяжелого положения, в которое поставил их министр. Она не просила Тиберия при встрече накануне быть настолько откровенным, она просила его лишь с присущими ему мягкостью и осторожностью, которые знала по отношению к себе, попытаться достучаться до сына (но никак не буквально стучать ему по плечу).



  Королева чувствовала ненависть к советнику, к Тиберию, к судье, который не будет судить диссидентов, а только утвердит приговор, ненависть к бесхарактерному сыну, который молчаливо примет любое решение Икария, как бы ужасно оно не было, к толпе, что соберется смотреть, и неоформленную, бессознательную ненависть к самой себе одолевали ее. Она уже слышала, как закрываются двери камеры-одиночки, слышала тяжелые шаги босых стоп министра, слышала скрип древесины ступеней, прогибающихся под его весом дрянных досок эшафота. Слышала оглашение приговора, тяжелый стук два раза - это опустился министр на колени. Главное, она слышала скрип и лязг гильотины, взмывающей над необъятной шеей мастодонта, слышала краткий свист лезвия, срывающегося вниз, и мгновением позже влажное чавканье разрубленного арбуза. Слышала рев толпы (пирующих гиен), а закрывая глаза, видела все это в ярчайших подробностях и в довесок к тому видела стаю ворон (стервятников), обступивших тело министра (слона) и терзающих его своими клювами, - вот и все последние почести за долгие годы непогрешимой службы.



  "А если веса лезвия окажется недостаточно, что тогда? Ведь у Тиберия необычайно толстая шея... Считается ли казнь завершенной после падения гильотины? И в обязательном ли порядке казнь подразумевает непременно смерть виновного, или сочтенного таковым? Что если преступник выжил после исполнения приговора? Добьют ли его? Наверняка добьют, или сам вскоре умрет от потери крови, или еще чего... Да и какая, право же жизнь, с полуотрубленой головой? Но существует четкий регламент, порядок процесса, и не случалось еще прецедентовподобного безобразия, чтоб живого и не смогли умертвить... Правда, гильотиной или пулей казнят обычно революционеров, от пули, случалось, и выживали, по крайней мере, я так слышала... А благородных обычно казнят мечом и иногда в дуэли... Впрочем, в наши дни последнее редкость... О чем это я думаю?! Ведь ничего еще не решено... Но что если... Что если нашу казнь назначат на один и тот же день и даже на одно и то же время? Что если, скажем, я взойду на эшафот вот точно так, вслед за ним, или и того хуже, - вместе с ним? Что тогда? Он, верно, будет смотреть на меня с укором, будет презирать меня и ненавидеть. Я тогда, чтоб не видеть его, переведу взгляд на чернь, собравшуюся внизу, на их глумливые лица, искаженные ненавистью и злобой к высшему обществу, представителей которого они привыкли винить во всех своих бедах. Они будут стоять так близко ко мне, что я смогу увидеть их черные, гнилые зубы. Смогу вдохнуть запах смрада из их смеющихся ртов. Нет, я решительно не вынесу всего этого! О боги, нет! Не верю, что мой сын допустит. Дорогой мой мальчик никогда не допустит, чтобы нечто подобное произошло с его матерью!"



  Люций между тем был искренне рад приходу Икария, в отличии от него (короля), в делах Фэйр сведущего. Таким образом, Икарий своим приходом освободил его от необходимости понимания всего того непотребства, которым грузил его весь этот час Тиберий. (А прошел по меньшей мере час, с того момента, как король забылся и ушел в себя, вконец утратив инициативу в разговоре). Но главное, первый советник вместе с неловким положением освободил его разом и от нужды отвечать этому неприятному до глубины души человеку.



  "Ну вот и ты наконец, Икарий, друг мой! - с наивной такой, искренней, детской радостью подумал Люций, едва завидев советника, - теперь-то ты объяснишь этому странному человеку, якобы министру, его заблуждения, скажешь, что все у нас в государстве как нельзя лучше (меня успокоив тем самым) укажешь ему его место и, наконец, уведешь его с глаз моих долой."



  - Икарий, друг мой! Рад, что ты явился! Человек этот, сидящий предо мной, ужас какой человек и что он только нес... Мне столько всего рассказал... - восторженно воскликнул король, как-то по-шутовски притянуто взмахнув руками. Люций специально так взмахнул, ему казалось, верно, в ту секунду, что взмах этот - есть вершина актерского мастерства. Король и правда умел играть на публику, только у него это получалось интуитивно, и совершенно не получалось, когда он пытался играть сознательно, как теперь.



  - Могу себе представить, о светлейший государь... Могу себе представить, - спокойным тоном произнес советник. Он сделал шаг вперед затем, приблизившись к министру вплотную, и положил свою руку ему на плечо. Чувство, подобное тому, что посетило его тогда, обыкновенно посещает людей, когда касается их кто-то столь ненавистный им, что ненависть духовная перерастает в боль физическую, и от одного тактильного контакта с ненавистным субъектом возникает неприятное ощущение. Хоть рука советника и не соприкоснулась с кожей Тиберия напрямую, министр все же ощутил нечто сродни тому, как если бы по руке его пробежала вдруг гадость мерзкая и непотребная, со множеством лап. Он имени научного той гадости не знал, но видел несколько раз, как быстро бегают подобные ей твари в поисках темных и влажных мест, чтоб схорониться в них. И всякий раз с тех пор, как увидал впервые, когда мурашки пробегали по коже его, Тиберий представлял эту гадость на себе. В тот миг, когда Икарий коснулся его плеча, тяжелая рука министра даже почти дернулась с умыслом смахнуть несуществующую многоножку, но он, опомнившись, сдержал себя.



  - Мое почтение, первый советник Икарий! Видите ли, я... - хрипло начал изъясняться министр. Он порывался встать, но все никак не мог достаточно раскачать свои грузные телеса.



  - Что я вижу, ваше сиятельство, - прервал его Икарий, делая ударение на официальном обращении, - так это то, что вы сумели достичь своего и получили возможность высказаться. Должен признать, не могу не уважать ваши настойчивость и упорство...



  - Я э-эм... Искренне польщен и благодарен вам, первый советник, за столь высокую оценку моих добродетелей... - прохрипел несколько сбитый с толку таким началом Тиберий.



  - Помниться мне, именно за эти качества вас так высоко и ценил его величество Марк III (отец Люция), да упокоятся с миром его кости. Однако же, проблемы (которые я считаю чепухой), о которых вы имели смелость (наглость и неосторожность) заявить сегодня... Не кажется ли вам, ваше сиятельство, что рассмотрение и обсуждение проблем этих требуют несколько более интимной обстановки, нежели та, что наблюдается теперь?



  - Конечно же, кажется! Будьте уверены... Я никогда бы и не посмел поднимать столь важные вопросы при сложившихся обстоятельствах... Имей я возможность обратиться к государю лично, в другое место и время, непременно бы так и сделал! - вспылил вдруг Тиберий, делая попытку подняться, и, не удержавшись, падая обратно, - но ни я и никто из ваших подданных (адресовано королю), к огромнейшему сожалению, возможности такой в настоящий момент не имеем... Мы можем разве только, уж простите господа за бестактность, с какой-нибудь откровеннейшей ерундой, глупостью сюда заявиться, - глупостью, которую его величество всенепременнейше учтет и рассмотрит, будьте уверены! (Он обвел глазами зал.) Вот только едва ли исполнит, а даже если и возьмется исполнить, то из блажи, да и только, и уж точно исполнение какой-нибудь глупости, пустяка никак не повлияет на картину в общем! Не повлияет на то, что вопиющее невежество переполняет нынче все инстанции, долженствующие защитить и сохранить, на практике лишь разлагающие и рушащие прежние устои...



  (После слова "устои" не на шутку разошедшийся Тиберий предпринял еще одну попытку подняться, и вновь потерпел неудачу. Эту попытку Тиберия кресло не выдержало и подломилось в момент, когда седалище слона рухнуло обратно. Раздался треск и, как у иных лошадей на скачках, бывает, не выдерживает хребет перемещений всадника, так и тут - не выдержал каркас кресла, и слон рухнул на пол, подминая под себя обломки. По мановению пальца Икария два ближайших к министру стража пришли в движение и, подхватив слона под руки, помогли ему подняться. Удалось им это сделать с неожиданной для людей их комплекции легкостью, если учесть с какими габаритами и весом им пришлось иметь дело. Выполнив приказ первого советника, но не получив приказа возвращаться на исходную, так и остались стражи стоять подле Тиберия, с оружием наготове.



  Старая королева была совершенно разбита; она откуда-то достала веер и впервые за долгое время принялась им обмахиваться прилюдно, как одна из тех дворовых сплетниц, которых королева откровенно презирала, впрочем, в тайне от себя, завидуя их молодости и красоте. Молодой слуга, стоящий возле королевы, только и успевал, что подливать вина в ее стремительно пустеющий бокал. Королева, вот уже много лет не употреблявшая алкоголь в любом его виде, видимо забыла и об этом своем презрении к спиртному, потому как лакала его теперь, как мучимый жаждой зверь, и жажду ее было не унять.



  Король ошеломленно переводил взгляд с одного присутствующего на другого. Глядя на лица окружающих, он как бы задавал вопрос, адресованный не кому-то конкретному, но любому, кто сумеет на него ответить, происходит ли то, что я вижу и слышу, на самом деле? Или же это просто один из тех тяжелых снов, которые помнишь и много лет спустя, и подчас которых обладаешь если не полным, то хотя бы частичным контролем над собой.



  В пылу суматохи никто не заметил, как оборвался стук старика Брута о спинку трона. К несчастью церемониймейстера, удар пришелся на момент второй попытки Тиберия встать, тихое падение сухого тела старика заглушил треск ломающейся мебели. Теперь невидящие глаза Брута слепо уставились в потолок, а его посиневшие губы замерли, так и не успев сосчитать все виды столовых принадлежностей, с упоминанием их назначения, - занятие, которым Брут обычно успокаивал и занимал себя)



  - Ваше сиятельство, я вынужден настоятельно просить вас держать себя в руках! Конечно же, если вы намерены и далее присутствовать на церемонии званого обеда, вы просто обязаны сейчас успокоиться, ради вашего же блага! - как бы сделал попытку вмещаться Икарий, чьи глаза зажглись в ответ на негодование Тиберия.



  Вся внешность первого советника излучала теперь праведный гнев вперемешку с обидой за государство и за короля. Вопреки внешнему впечатлению, внутренне Икарий отнюдь не гневался, но ликовал и даже с определенной долей нежности и жалости внимал сейчас речам министра, отдавая дань уважения погибающему таланту этого оратора. Икарий и все присутствующие понимали, что дни Тиберия на его посту сочтены (а возможно, и дни жизни Тиберия), и что сегодняшнюю оплошность ему простить решительно невозможно, но надобно наказать со всей возможной строгостью, в соответствии с тяжестью проступка.



  Тиберий и сам прекрасно понимал, что его ждет теперь, после всех этих слов, сказанных им, - понимал, что ему не простят. При этом рассудок Тиберия не был помутнен и отнюдь не безумие побуждало его делать то, что он делал, но отчаяние, - отчаяние, безнадега и тоска. Министр преисполнился отчаяния еще задолго до этого рокового дня. Он проникался им постепенно на протяжении несколько последних лет. Проникался все то время, пока Икарий оплетал его своими сетями, подсылал к нему людей, распускал о нем грязные сплетни, - всячески подталкивал к опрометчивости. В планах советника на судьбу Тиберия не было ничего определенного, Икарий не к чему-то конкретному подводил министра, однако, чтобы советник не делал, он делал это с вполне конкретной и определенной целью, - устранить помеху в лице Тиберия, и вот сегодня, наконец, ему представился шанс.



  - Нет уж! Позвольте мне все-таки высказаться! Хоть раз в жизни, но я хочу говорить искренне и прямо, не делая поправку на то, к кому обращаюсь! - гаркнул Тиберий, сжав кулаки, - дни мои сочтены, я это знаю! (Тиберий поднял глаза вверх и на секунду прервался, заглядевшись на витраж.)



  - Ваше сиятельство, ну зачем же так категорично? Все еще вполне может образумиться! Марк III был милостив к вам, но сын его, Люций I (и последний), - Икарий указал на притихшего короля, - не менее, а может, и более милостив...



  Его опять прервал министр, на этот раз прежде чем заговорить, он переменился лицом. Сначала пробежали по нему как бы судороги, так что на мгновение многим подумалось, будто слон решил уйти в отставку раньше срока по, так сказать, естественным причинам. Но вдруг судороги прекратились так же внезапно, как и начались, и Тиберий заговорил.



  - Темные времена наступили для Фэйр! - воскликнул министр, обводя глазами зал, он поднял руку и указал на витраж, - тучи сгущаются над королевством! Разве вы не видите?! Как можете вы не видеть! Тучи сгущаются над Фэйр!



  Тиберий словно обезумел. Никто и никогда не знал его таким. Глаза министра были размером с блюдца, зрачки расширились и пылали, как угли. Он был восторжен, он словно заболел падучей, припадок которой вот-вот должен был грянуть. На краткий миг всем показалось, будто не уважаемый чиновник стоит перед ним, а полоумный с ярмарки, очередной юродивый пророк, веселящий толпу и огребающий от той же толпы, если веселье не удастся.



  - Я обращаюсь к вам, высший свет, до теперь я был вашей частью, но с сегодняшнего дня я более не буду с вами. И потому я обращаюсь к вам, пока я еще здесь, и задаю вопрос, как можете вы есть эту еду, на которую крестьяне (почему-то в речи своей он совершенно позабыл о безработных мещанах) целый год горбатились на полях, не поднимая головы к небу, не видя ничего, кроме грязи, не получив за свой труд и десятой части от цены урожая? Как можете вы, сидя здесь, просить и принимать дары от тех, кто предал Фэйр, кто надругался над заветами наших предков? Как можете вы просто наблюдать за тем, что происходит внизу, среди черни, и не помыслить даже, что жизнь ваша, быть может, зависит от этой самой черни? Что не было бы вас, таких прекрасных, утонченных, без труда низших слоев... С давних пор так повелось, крестьянин кормит, владыка правит, но значит ли это, что можем мы пренебрегать нашей основой? Мы, заседая здесь, в высоком замке, привыкли на простолюдинов свысока смотреть, между тем как именно они - хребет, суть те гиганты, что на плечах своих весь Фэйр и несут. Восстанут они, а они восстанут, попомните мои слова! И это лишь вопрос времени, когда они восстанут, сегодня ли, завтра? Вопрос не стоит, будет ли? Но точно будет, грянет! Восстанут они, и тогда вы падете и уже не подниметесь, и они затопчут вас, ведь их больше, и они сплочение, и у них есть общий враг и общая беда. Да, они знают меньше! Да, они не так образованы и не имеют тех манер, что имеем мы. И не обучены так говорить, как говорим мы. Но становится ли дикий зверь безопаснее, оттого что посажен в клетку? И вот еще вопрос, глупее ли он нас? Зверь, зажатый в угол, опасней во стократ, он и не думает бежать, он знает, что не выйдет, что все пути отхода отрезаны, что мир его прежний безвозвратно утерян, и все что остается зверю - так это броситься на врага и терзать!



  Редкий случай, когда человек сходит с ума всего за несколько минут. Обыкновенно болезни такого рода прогрессируют постепенно, с годами, и у каждого они развиваются по-своему. Можно сколько угодно рассуждать о предрасположенности человека к сумасшествию, искать предпосылки в расстройствах предков, в анатомических и физиологических особенностях, в душевной организации самого человека, - все это теория, но на практике, имея дело с безумием, мы имеем дело, в первую очередь, с последствиями уже случившегося. И что бы не привело к безумию, человеку, повстречавшему безумца, куда более важно понять то, что ему следует предпринять по отношению к безумцу, нежели то, почему безумец стал таковым. И говоря о человеке, в данном случае, мы говорим о человеке, необремененном специфическими знаниями, каковых во времена нашей истории быть не могло, но о самом что ни на есть обычном человеке, столкнувшемся с чем-то за гранью своего понимания.



  Так что же происходит внутри безумца и что происходит внутри людей, окружающих его? Как несомненно то, что окружение формирует нас, так несомненно и то, что особеннейших из нас оно сводит с ума. Многие сходят с ума от усталости, от невозможности терпеть реалии мира, в котором живут. Корни душевной болезни нередко уходят в тот нежный и бессознательный возраст, когда мир познается глазами матери и ближайшего окружения.



  Многие говорили потом, будто Тиберий сошел с ума прямо там, в обеденном зале, на глазах у всего высшего света. Иные интриганы настаивали на том, что все его выступление было не иначе как фарсом, розыгрышем падшего человека, убоявшегося расплаты за содеянное. Присутствуй среди очевидцев поэты или прозаики, или люди, с излишне глубокими познаниями в литературе, они бы непременно нашли в произошедшем отсылки к творениям классиков, которыми склонны слепо восторгаться, а в произведениях которых находят порою много больше смысла, чем сами классики могли о своем же творении вообразить. Однако, люди искусства так высоко по социальной лестнице не поднимались, а потому в этот раз обошлось без упоминаний великих. Об обмане, или чем-то схожем, утверждали и люди, знавшие Тиберия лично. Многие завистники, ликуя, настаивали на том, что ну не мог человек такой важный и до того дня совершенно здоровый внезапно сбредить (тем более в момент, когда судьба его, казалось бы, была уж решена не в его пользу) и превратиться в полнейшего дурака. Все их доводы строились на том, что как-то очень уж все удобно сложилось для опального министра, и многие, если не большинство, придерживалось того же мнения. Когда его утаскивали, Тиберий кричал полнейшую нелепицу, к моменту, когда запирали в одиночке казематов, из высохшего горла мастодонта доносился если только хрип.



  Король в присутствии высшего света предоставил право судить Тиберия Икарию, а сам удалился в покои, мотивируя свой уход тем, что вся эта история его здорово измотала и что прошений в этот день он больше принимать не будет. От Люция, с уже закрепившейся за ним среди знати славой худшего короля тысячелетия, ничего другого и не ожидали. Икарий же рассудил по милосердию и многие тогда удивились его решению, слишком уж, как им показалось, мягкому для человека его репутации. Он приговорил министра к бессрочному заключению до тех пор, пока умственное состояние его не наладится, а после Тиберия ждал суд и окончательное решение его судьбы.



  Таким образом, Икарий разом удовлетворил желания представителей всех лагерей и мнений к вопросу о министре. Те, кому Тиберия было жаль, преимущественно это были люди возраста министра, или даже более преклонные, как бы не ненавидели первого советника, не могли не восторгаться его гуманизмом. Вместо того, чтобы судить Тиберия, изменника и диссидента безотлагательно, как того требовал закон, Икарий решил пообождать, дав преступнику время прийти в себя и обдумать свое положение, раскаяться, если есть за что, или хотя бы принять решение будущего суда в здравом уме. Интриганы и просто недруги Тиберия, в особенности те из них, кто знал, в каких условиях содержаться преступники в казематах, также хвалили Икария. По мнению недругов, такое наказание Тиберия было даже хуже, чем если бы его просто быстро осудили и казнили (они уже сейчас были уверены, что Тиберия казнят, и иного поворота дела принять были не готовы). А так, у преступника оставалась еще надежда, пускай и ничем неподкрепленная, что его, если не оправдают, то хотя бы не поступят с ним со всей возможной строгостью. Ведь, как известно, нет ничего хуже надежды для преступников, совершивших тяжелейшие из преступлений, но и в то же время нет ничего светлее для таких, кроме разве что воспоминаний о днях бесконечно далеких от их мрачного сегодня.





  Глава V





  Смерть Брута (а также нескольких других стариков, скоропостижно скончавшихся подчас недавних волнений) без лишних разговор и охоты на ведьм записали на счет времени и Тиберия. Хоронить Брута было решено двумя днями позже, на закате, в одном из расположенных вблизи дворца садов, у самых корней двухсотлетней ивы, по заветам самого старика, лет уж двадцать как написанных и отложенных до востребованности на самое дно дальнего ящика его стола.



  Тело Брута по осмотру врача снесли в погреба, что под старой часовней. Врач не стал тело даже вскрывать, лишь бегло проверил на момент наличия жизни и махнул рукой, чтоб забирали. Погреба, в которые снесли тело, как раз для того и были предназначены: в них сносили тела всех дворовых, неблагородных по происхождению. Там люди обученные и уполномоченные подготавливали тела покойников к захоронению, обрабатывали специальной жидкостью, если это было предусмотрено верой, проводили с телами другие ритуалы, опять-таки в соответствии с традицией вероисповедания. Люди эти и сами были приверженцами разных религиозных течений, последователями учений разнообразных культов богов Нового пантеона.



  Основными чертами, объединяющими всех богов Нового пантеона, были их лояльность к другим учениям (кроме запретных: учений богов, не входивших в Новый пантеон) и терпимость к неверующим людям. Этими же двумя качествами, в развитой их форме, должны были обладать специалисты по погребальным ритуалам, чтобы хоть как-то уживаться вместе. Они также, как и слуги, жили при дворе, содержали их также, как и слуг, на казенные деньги, а должности этих людей никак не могли быть упразднены, хотя большую часть времени они формально занимались обслуживанием часовни и прилегающих к ней помещений, то есть на практике решительно ничем не были заняты. И по сей день данная строка расходов в смете оставалась бременем мертвого груза, из числа тех трат, которые ни поднять на рассмотрение, ни тем более оспорить без опасности скандала и огласки невозможно.



  Во второй половине дня, предшествующего дню погребений, Люций вошел в королевскую гардеробную для примерки нового наряда. Король был вовсе не обязан присутствовать при захоронении Брута, обычного в общем-то слуги, пускай и выслужившегося, и весьма доверенного, вот только его с покойником столько всего связывало, что он по собственной воле возжелал явиться на похороны. Это его желание повлекло за собой ряд неминуемых последствий. Часть из которых затронула короля непосредственно; часть - затронула косвенно; часть - не затронула вовсе, по крайней мере, не затронула видимо, но привела в движение иные механизмы, что в конечном итоге тоже повлекло за собой определенный результат. К первой части последствий в том числе относилось и посещение Люцием портного, которого король с ранних лет ненавидел, а его ателье сторонился как мог.



  Портного звали Приском и до новейшего времени они на пару с Брутом слыли древнейшими из дворовых. Теперь Приск остался один такой, и тем смешнее казалось это его прозвище человеку непосвященному, чем больше ему становилось известно подробностей из жизни портного. Приск обитал безвылазно у себя в мастерской, где всегда имел из чего шить, чем шить и для кого шить. Несмотря на преклонные годы, Приск не имел отбоя в заказах: шутка ли, королевский портной? Старый мастер был первейшим законодателем мод по части одежды, наиболее востребованным мастером в своей сфере, - в сфере практичного искусства, как сам он любил называть ее. Все прочие столичные кутюрье лишь подражали Приску, перенимая в той или иной форме его идеи и видоизменяя их, иногда до почти полной неузнаваемости, но никогда не до полнейшего отсутствия истоков.



  Невозможно не отметить также, что Приск был чутким малым и точно так, как Икария лучше всего представить пауком, сидящим в самом центре глобальной агентурной сети, им же и сплетенной, так и Приск тоже может быть представлен пауком, плетущим сети, своего рода... Не таким, как Икарий, конечно, в отличие от него Приск в делах человеческих подлостью и коварством никогда не отличался, он к ним, к делам человеческим, и отношения-то по факту не имеет никакого.



  Спросите у первого встречного джентльмена, и он вам ответит (если создадите впечатление порядочного человека), что да, так и есть, Приск несомненно урожден был человеческой женщиной. На досуге зайдите в архив, милейший, поинтересуйтесь переписью, - ответит вам джентльмен на вопрос об именитом кутюрье, - там даже укажут адрес, впрочем, не факт, что верный: все-таки государственное учреждение - неточности у тамошних служащих не отнять; скажут какой женщиной был рожден Приск и когда именно, даже при каких обстоятельствах и кто тогда правил. Ну, последнее вы как человек порядочный и сами должны знать... А вот у самого Приска лучше не спрашивайте... Да, не спрашивайте... Он о прошлом и своих близких рассуждать ой, как не любит... Впрочем, милейший, дело-то пустое, так как едва ли вам это удастся, - поговорить с Приском! Он человек занятой, видите ли. К праздным беседам не расположен... Если по заказу только. А, понял, вы, наверное, ценитель?! - воскликнет вдруг джентльмен ближе к концу разговора, - тогда уж, извините, точно поговорить с ним не получится... Приск ведь всех ценителей знает в лицо и потому заранее избегает, они для него хуже моли, для портного-то, ценители! Хе-хе! Не спрашивайте откуда, просто знает, как птицы знают, когда дождь пойдет. По наряду, может, распознает? Кто его, Приска, разберет-то? Хе-хе! А впрочем, задержался я что-то, болтая с вами, мистер, дел ведь невпроворот; ну, бывайте тогда что ли... - он приподнимет шляпу и, погрозив вам пальцем, уйдет. И только поздним вечером, в доверенном кругу друзей, играя в карты, этот джентльмен с досадой вспомнит, что он ведь, этакий растяпа, забыл вам указать дорогу к ателье, а между тем о пути туда вы его и спрашивали первоначально, уже потом только о кутюрье. Как вспомнит, так и забудет, так скоро забудет, как карта ляжет, - уж такие они, эти джентльмены!



  Ателье первого портного Фэйр ничуть непохоже на все другие бутики. Вход туда расположен в наиболее светлой части дворца, а переступив порог, вы оказываетесь в обители вечного мрака и холода. Ателье Приска - одно из тех немногих мест в королевстве, куда тень Икария не может добраться. Общеизвестный факт - тени имеют свойство цепляться за ворс и теряться в складках простыни, перед которыми бессильны, и так уж вышло, что стены ателье оббиты тканью и потолок оббит ею же, и все проемы текстилем завешены, а иногда и прямо посреди комнаты, или отрезая углы, ткань натянута парусиной, образуя перегородку. Дерзни любая тень войти сюда, она бы тут же оказалась в западне, в лабиринте, из которого во век не выбралась бы без позволения Приска. Возможно именно поэтому Икарий никогда не пользуется услугами маститого портного.



  Вопросом нарядов членов королевской семьи, а также их протеже, если таковые имеются, заведует главный камердинер Флавий, человек, большей частью времени тихий и спокойный. Так вот, даже милый и покладистый Флавий, - Флавий, чью тень можно с легкостью уместить в спичечный коробок, или пронести в кармане, даже Флавий опасается входить в ателье, хотя ни в чем перед портным не повинен и вообще не виноват перед кем-либо, кроме себя.



  Чаще всего среди членов королевской семьи новые наряды заказывает старая королева, она же и главная покровительница Приска. При возникновении нужды, Флавий сообщает своим помощникам, те в свою очередь сообщают своим, и так приказ передается по цепи, пока не окажется в самом низу иерархии дворовых. Тогда какой-нибудь несчастный слуга, ниже которого во дворце попросту нет и которому поэтому дело не на кого свалить, наслушавшись жутких историй о Приске и его ателье, отправляется к портному на негнущихся ногах. Этот слуга из ателье благополучно не возвращается и спустя несколько дней к Приску отсылают нового. Так продолжается, пока сообщение не доставят по адресу, а приказ не будет исполнен, или пока не исчерпаются слуги, чего произойти не может в виду их обилия. Вопросов Приску никто не задает, - благородные в ателье не исчезают. На смену исчезнувшим слугам приходят новые, а от простолюдинов, желающих служить при дворе, во все времена отбоя нет. Таким образом, поддерживается давным-давно сложившийся баланс тонкой и чувствительной к малейшим новшествам схемы дворового мироустройства, благодаря которой карманы некоторых людей наполняются деньгами, а в семьях бедняков сокращается количество голодных ртов. Что до ателье, то оно пускай размером и небольшое, но потеряться среди здешнего разнообразия проще некуда, - проще, чем, к примеру, чужестранцу потеряться при первом посещении столицы Фэйр, и оттого опасно входить в ателье в одиночку, без приглашения со стороны хозяина.



  Прогуливаясь по коридорам дворца, Люций шагал нарочито размашисто, потому что любил слушать звонкое щелканье своих каблуков по мраморным плитам пола. В большинстве помещений дворца акустика превосходная, и в коридоре, где расположен вход в ателье, тоже, но только не в самом ателье. Всякий раз открывая дверь, Люций делал паузу в бесконечной череде своих размышлений, заносил ногу над порогом и медленно опускал ее по другую его сторону. Несмотря на то, что ткань, устилающая пол ателье, была тонкой и физически настолько поглотить звук не была способна, внутри ателье звуки шагов полностью стихали, а голоса звучали плоско.



  Вот и теперь, входя, король слегка замедлился, на краткий миг весь обратился в слух, и только когда нога его коснулась пола по ту сторону порога, а он привычно не услышал ничего, Люций обреченно вздохнул и вступил в темноту. Она, темнота, на ощупь была такой же мягкой, как и все в ателье, а еще холодной и липкой. Неприятная темнота, не всем людям такая темнота придется по нраву, Люций же ненавидел темноту всеми фибрами души и в любой ее разновидности.



   Где-то в помещениях ателье раньше, еще до переезда сюда Приска, был камин. Он и сейчас где-то там находится, погребенный под всем этим тряпьем, что новый хозяин понавесил, но так как портной пламени вблизи себя не терпит, камин вот уже много лет не разжигали. Камин - это еще что, у Приска в обиходе ни люстр, ни канделябров, ни подсвечников не имелось - он жил и работал в кромешной темноте, но надо сказать, на качестве работы кутюрье эксцентричные условия его существования никак не сказывались. А во всем прочем Приск был паинькой - образцовым, так сказать, жильцом. Он не курил, не пил, не заводил романов. Он перерос давно все эти человеческие слабости, но и во времена своей молодости, отнюдь не бурной, не был на них падок. Даже Флавий, мужчина не первой свежести, порой уходил в запой, и Флавию его слабость прощалась (в основном из-за того, что и в нетрезвом состоянии главный камердинер был профессионалом каких поискать), но никогда не Приск, всегда трезвый и в одном единственном присущем ему настроении, непохожий на живого человека.



  Очутившись внутри, король осмотрелся, отлично зная, впрочем, что осмотр ни к чему не приведет. Затем он, помня о специфике места, плотно затворил за собой дверь. Стал, привалившись спиной к закрытому проему, ожидая пока глаза пообвыкнуться. Темнота внутри была настолько плотной и беспросветной, что и пять минут спустя расположение предметов в комнате оставалось для Люция загадкой. Востря глазами по окружению, напрягая их до предела, король добился лишь головной боли. Максимум, что он сумел различить, - это примерные очертания ближайших к нему предметов. Деревянная мебель, в отличии от источников света, в ателье водилась. Была она, как и все прочее здесь, обита тканью. Проживай здесь слепой, что разом бы объяснило львиную долю странностей места и его хозяина, мягкая обивка мебели не составляла бы никакой загадки. Но штука в том, что Приск при том, что жил в темноте и не бывал почти на свету, отлично ориентировался в пространстве и даже как бы видел, но по-своему. Иначе никак не объяснить то, как ловко он перемещался по захламленным пространствам комнат.



  В лучших традициях Икария Приск являлся посетителям внезапно. Его стандарты по вопросу неожиданных явлений были не менее, а то и более высоки, чем у первого советника, если таковые у последнего вообще имелись. Все же в случае с Икарием неожиданные явления были частью его натуры, в случае же с Приском имели место метод и осознанное развитие соответствующих качеств. Приближенные к Приску люди знали, что портной живет по строгому режиму. Все его существование, таким образом, каждый этап ежедневной рутины был выверен с точностью до минуты. Приск не делал больше необходимого, даже когда сам этого хотел. Он не делал дозволенного, но необязательного без крайней на то нужды, он никогда не просил больше нужного ему, чтобы работать. Никогда не заламывал цену за свои услуги и не менял ее, как бы не менялись условия рынка. Приск был аскетом, насколько может быть аскетом кутюрье.



  В то время суток, когда Люций явился в ателье, Приск принимал посетителей. И хотя Люций знал распорядок дня портного и знал, чего от него следует ждать, он в очередной раз прозевал явления Приска, а Приск не пожелал пощадить сердце и нервы короля, в мягкой форме возвестив о себе.



  - Ваше величество? Ну наконец-то... Должен вам признаться, моя мерная лента уж вся свернулась, ожидая вас, - прошептал королю на ухо Приск, безо всяких прелюдий и приветствий. Перепуганный Люций, резко обернувшись, потерял равновесие и едва не упал. Он почему-то вдруг оказался посредине комнаты, хотя совсем не помнил свой путь сюда. И даже более того, совершенно точно помнил, что никуда от двери не отходил. Подобные фортели иногда выкидывали в ателье Приска пространство и время. Не известно только был ли в них замешан сам портной, или же это место так играло с посетителями?



  Никто и никогда не видел лица Приска, а если учесть, что в ателье не было ни одного зеркала, можно предположить, что и Приск уже очень и очень долго не видел своего лица. Но и без лица, то немногое, что удавалось рассмотреть посетителям становилось потом предметами пылких споров, не в связи с чем-то аномальным во внешности кутюрье, хоть и без этого не обошлось, но в первую очередь, по причине того, что описания отдельных черт его сложения разнились от случая к случаю. Для одних Приск был высоким и худым мужчиной, с разной степенью выраженности высоты и худобы, для других, напротив, - низким, но широким толстяком. Голос его, как и комплекция, постоянно менялся. В рассказах клиентов он то пел высоким, почти что фальцетом, то громыхал во всю бездну низами. Вместе с голосом у портного нередко менялась и манера речи, а также наиболее часто употребляемые Приском слова и выражения. Порой в словесности своей, а особенно, когда что-то не ладилось в рабочем процессе, он допускал отборнейшую ругань и, надо сказать, даже у такого, казалось бы, видного мастера как Приск в работе издержки случались. Впрочем, случались они крайне редко и чаще всего виноваты в тех издержках были именно клиенты, имевшие обыкновение утаивать от портного свои правдивые размеры, делая заказы через посредников. В большинстве же случаев говорил Приск нежно, тщательно подбирал выражения, и в речи своей не был лишен изящества, присущего поэтам или другим художникам.



  Какое-то время в ходу была теория, согласно которой Приск, - и не один человек вовсе, но целый синдикат портных, работающий от его имени. И по сей день находятся люди, склонные думать так, - это в основном представители знати, из того ее сорта, что, устав от легкой жизни, ищет отдушину и развлечение в наиболее смелых, а подчас и далеких от здравого смысла предположениях, безумных теориях и разного рода дерзких авантюрах. Таких фантазеров-затейников не любит никто, кроме них самих (а часто и они себя не любят) и еще, быть может, второсортных газетных изданий желтой прессы.



  (Одной из негативных сторон технического прогресса, к которой часто прибегали его критики не только в Фэйр, но и во всем цивилизованном мире, было изобретение в недавнем времени паровых верстатов, которые существенно удешевили полиграфию и сделали печатное дело более массовым и прибыльным. Критики эти, непосредственно связывая изобретение паровой полиграфии с всевозрастающим количеством газет желтой прессы, не любили замечать высокой рыночной цены и стоимости обслуживания таких машин, равно как и высоких требований к квалификации обслуживающего их персонала и денег, затрачиваемых на его обучение. Не любили они также обращать внимание и на количество печатных изданий "желтых газетенок" и тиражи, в которых они выходили. Желтая же пресса к моменту нашего повествования в большинстве стран мира (и Фэйр в этом случае не исключение) оставалась преимущественно рукописной, всячески цензурилась и публично порицалась такими вот критиками. Свои основные хлеба издатели подобных газет выращивали на грязи, обильно изливавшейся на улицы по утрам (и не только) из окон домов благородных господ вместе с содержимым их ночных горшков.)



  Занятая делами, или по-другому - деятельная знать смотрела на выходки чудаковатых братьев и сестер сквозь пальцы, как на слабоумных родственников, до поры до времени прощая им их блажь. Прощая, впрочем, ровно до тех пор, пока они своими поступками не задевали как-либо интересы этой самой деятельной знати, а когда это случалось, деятельная знать предпринимала все возможное для устранения проблемы. Последнее обычно подразумевало под собой самоустранение деятельной знати от порочащего ее происшествия, а также всяческое порицание оного и тех, кто в этом происшествии замешан. Несмотря на распространенность среди знатных фантазеров теории о "многоликости" Приска, никто из высокородных чудаков так и не решился ничего предпринять для ее подтверждения, или опровержения.



  В сферу интересов Люция никогда не входили размышления о личности портного и о его туманном прошлом. Король вообще старался не думать по возможности о признанных мастерах своего дела, каковым Приск был, а Люций нет. Вот и теперь, стоя на специальном примерочном подиуме, он в нетерпении ожидал, когда портной закончит снимать мерки, освободив короля от столь обременительного для него бездействия. Приск предварительно нарядил его в новый костюм и только потом Люций встал на возвышенность. Он по-прежнему ничего не видел и только ощущал легкие, но настойчивые прикосновения портного в разных частях тела и слышал тихий шелест мерной ленты. Люций всегда находил в процессе примерки обновок у Приска этакое неопределенное и оттого еще более приятное ему томление. Загадку, которых так не хватало Люцию как венценосной особе в его повседневности, - красивой, но расписанной на много лет вперед. В ателье ты никак не мог увидеть себя в новом наряде, следственно, и оценить работу портного получалось только на выходе из ателье, в пресветлом коридоре, что находился за дверью. Короля больше всего забавило то, что человек, находясь внутри чертогов Приска, должен был всецело положиться на добросовестность и мастерство портного, тогда как большинство из тех, кто делал заказы у Приска, сперва узнавали о нем из уст друзей и деловых партнеров. Вследствие чего, большинство из благородных, решившихся прийти в ателье, в свой самый первый приход сюда зачастую дрожали. Во все последующие разы эта дрожь у них постепенно сходила на нет, да и, в конце концов, все знали, что исчезают в ателье бесследно только если простолюдины, однако первый раз, как известно, во многих делах самый трудный. Он же нередко и самый приятный, чего, впрочем, никак нельзя сказать о первом посещении ателье Приска.



  - Невозможно не отметить, ваше величество, что вы премного пополнели и вытянулись с момента вашего последнего визита ко мне... - во время работы Приск иногда как бы между тем отпускал фразы вроде этой. Так делают и брадобреи, и представители самых разных профессий, так или иначе связанных с обслуживанием людей. Но только в случае брадобреев между ними и клиентами беседы происходят в основном с целью скоротать время: о погоде или политике, к примеру, на общие темы, к которым нет безразличных людей. Многие клиенты только для того и ходят в цирюльни, чтоб поболтать, а язык у брадобрея, если, конечно, он намерен достичь успеха в выбранной им сфере услуг, должен быть острее лезвия бритвы. Старина же Приск, отпуская комментарии в рабочем процессе, никогда не ставил себе за цель именно завязать разговор, понравиться, или тем более обидеть клиента. Он только подмечал технические нюансы, что, впрочем, очень часто представлялось клиентам достаточно веским поводом, дабы сменить портного. Для него это, однако, почти ничего значило: с клиентами, или без - Приск оставался при дворе.



  - Вы в самом деле так считаете? - вдруг спросил Люций. Портной от его вопроса на краткий миг замер, должно быть, весьма удивившись, а может быть, и позабыв к тому моменту о собственном недавнем высказывании. Необычность ситуации состояла в том, что никогда еще король не отвечал ему развернуто и не выказывал желания говорить. Для Люция поход в ателье Приска был сродни походу к зубному, и это его отношение, конечно же, не было тайной для чуткого портного; тем удивительнее Приску казалось внезапное обращение короля к нему. "Это либо к большому худу, либо к большому добру", - подумал Приск, или тот, кто от его имени в тот день работал. В слух же ответил, что да, несомненно его высказывание может показаться его величеству дерзостью, что было бы вполне справедливо, но все же он не преминет просить его величество при рассмотрении этого дела (если таковое ожидается в дальнейшем) принять во внимание тот факт, что замечание его прозвучало в исключительно профессиональном контексте, а он не ставил себе за цель как-либо уязвить его королевское достоинство и гордость. И да, - прибавил в конце изречения портной, - возможно мне показалось, что его величество несколько расширилось и возвысилось, но это (если это и правда так, в чем я все больше сомневаюсь) не иначе как в связи с его растущей важностью. Затем на несколько минут воцарилась тишина, прерываемая лишь шелестом мерной ленты. Прикосновения портного сделались еще более мягкими и осторожными, примерно с той же силой короля мог бы касаться ветер на утреннем променаде, если бы тот был ценителем пеших прогулок (или прогулок в общем).



  За тот краткий промежуток времени, пока оба собеседника молчали, их умы занимали разные мыслительные процессы. Король обдумывал ответ портного, все то, что Приск ему пролепетал. И как бы Люций не старался, он не был способен сопоставить эту реакцию Приска с давно сложившимся и закрепившемся в его голове образом кутюрье. "И это тот, кого я боялся до дрожи, мне так сейчас ответил? - задавался вопросом Люций, - стоит ли он всех тех переживаний, всех тех усилий, что я прикладывал, заставляя себя раз за разом входить в эту темноту, когда матери вдруг взбредет в голову, что мне нужна очередная дурацкая обновка? Все эти годы страха перед Приском и его обителью я, получается, переживал впустую?" Как-то само по себе лицо Люция озарилось улыбкой. И тут он подумал о ближнем своем, что в случае короля было верным признаком душевного подъема, но даже в такие моменты подъема случалось с ним крайне редко.



  - Право, не стоит так переживать, любезный! - тепло и по-свойски обратился король к портному, - я своим вопросом вовсе не ставил за цель вас напугать, или же выразить немилость. Лишь только поинтересовался взглядом на себя со стороны. Вы знаете, все эти придворные и высший свет -люди несомненно замечательные, но очень редко когда они позволяют себе высказывать правду лицам, стоящим выше них в иерархии власти. Что еще более прискорбно, сия данность распространяется не только на вопросы служебные, но, и в первую очередь, - вопросы совершенно банальные, вопросы жизненной необходимости. О том, например, как кто выглядит, как кому идет тот или иной наряд, та или иная прическа. Дальше грязных сплетен искренность в таких вопросах обычно не заходит, и уж конечно никто не станет прямо говорить человеку о его нелепости, что может как поправить ситуацию с внешностью, так и ее усугубить. Второе случается гораздо чаще первого, а отношения с человеком, идущим на откровенность, ухудшаются в любом случае. В этой связи мне особенно ценно мнение мастеров своего дела, вот вроде вас, Приск. Вы со своей объективностью можете здорово поспособствовать сложению обо мне должного впечатления. Так что же, Приск, как вы считаете, следует ли мне пересмотреть свой рацион?



  - Ваше величество, вы слишком добры ко мне! Что же до вашего вопроса, здоровое питание и умеренность еще никому и никогда в жизни не вредили... Да, пожалуй что мне и нечего добавить. Если только... Главное, не поймите превратно то, что я сейчас скажу: вы от природы наделены красотой, государь, но даже самый красивый сад хиреет и увядает, если за ним не ухаживать, понимаете к чему я клоню? Я вовсе не берусь вас поучать, сир, но вы и сами это знаете, что только что доказали; знаете, что внешний вид - есть первое, по чему судят о человеке, уже потом по его воспитанности и по поступкам. Печально это, или нет - вопрос спорный, но в нашем нынешнем обществе дела обстоят именно так. Существуют, конечно, редкие исключения из правил, как и во всех вещах, мы же говорим о нормальном человеке, и для последнего - это правда существования. Подумайте об этом на досуге... или не думайте! В конце концов, я для вас лишь обычный портной - слуга, как и все, - ни больше, ни меньше... А между тем я закончил! Шпильки лучше не трогать, впрочем, это вам и без меня известно, а во всем прочем можете смело снимать и одевать, когда вам вздумается, но с известной долей осторожности.



  (Здесь следует также отметить специфику применения Приском шпилек. Видите ли, Приск использует шпильки в своей особой манере, не как временную отметку, но в некотором роде постоянно. Шпильки - один из отличительных признаков приложения к изделию его руки, а для почитателей, необремененных глубокими познаниями в области практичного искусства, - единственный и главнейший признак. Правда, и здесь не обошлось без подражателей, вот только манера использования Приском шпилек оказалась настолько уникальной, что полноценно скопировать ее не получилось ни у кого.



  Смысл идеи Приска состоял в том, что шпильки вовсе не обязательно должны рассматриваться в качестве одного лишь подспорья, но могут и должны быть использованы в декоративных целях. Преимущество данного подхода заключалось в том, что за счет фиксации проблемных мест шпильками вопрос размера решался куда менее радикальным путем. В будущем, если владельцу одежды вдруг вздумается располнеть, ему совсем не обязательно заказывать новую одежду на замену старой: зажимы попросту смещаются, или убираются мастером. При этом шпильки Приска, изготавливаемые на заказ лучшими мастерами, отличаются куда более высоким качеством и красотой, нежели шпильки обыкновенные, имеющиеся в свободном доступе на рынке. Каждая такая шпилька является отдельным произведением искусства и придает своему владельцу уникальную утонченность, делает его непохожим на всех остальных.



  Единственная сторона вопроса, остающаяся неосветленной, - это в чем, собственно, выгода самого Приска как изобретателя данного подхода? Ведь куда больше пользы как с точки зрения дельца, так и с позиции мастера можно извлечь, изготавливая новую одежду, чем переделывая старую. Но и эта странность Приска списывалась на все прочие странности и на саму таинственность фигуры портного. Во многом тому способствовало то, что самим же клиентам данный подход шел не иначе как на пользу. Только прелюбодеи были против, изредка получая в момент интимной близости неожиданные, а оттого еще более болезненные уколы, однако и они, будучи против, вынужденно признавали практичность и сами прибегали к услугам мастера.)



  Очутившись в коридоре, король первым делом осмотрелся. Данная работа Приска - без сомнений шедевр - казалась ему безупречной во всех ее подробностях, но что действительно поразило короля, так это шпильки на рукавах. Головки шпилек были выполнены из серебра и оформлены как орлиные головы.



  "Ну Приск, ну мастер! - мысленно восторгался король, глядя на маленьких орлов, - Интересно, он знает?.. Да нет, быть такого не может, что за вздор мне приходит в голову! И все-таки порой мне кажется, будто Приск читает мои мысли..."



  Восторг Люция, как и у большинства детей, был склонен очень быстро проходить. На смену ему обыкновенно приходило чувство пресыщения, скуки и легкого неудовлетворения. Вот и теперь король быстро перегорел, а спустя несколько поворотов коридора и вовсе забыл о предмете своего восторга.





  В момент, когда Люций вышел из покоев Приска, он остановился на свету, перед окном, где и принялся осматриваться. Увлеченный блеском шпилек он не заметил, как вымазанный сажей человек, обхватив ногами горгулью - барельефом нависающею над окном с внешней стороны наружной стены коридора, - свесился вниз и замер в нескольких дюймах от макушки его величества. Кропотливо пересчитав шпильки и запомнив их расположение на костюме, трубочист вновь поднялся наверх, вылез на крышу, бесшумно пробежал по ней и был таков.





  Когда король покинул ателье, портной запер за ним дверь, подошел к стене и, открепив материю, под которой было сокрыто что-то, убрал ее. Под материей оказался камин - тот самый, давно не использующийся. Внутри камина лежала кочерга. Подняв ее, мужчина принялся стучать кочергой по внутренней стенке камина в определенном ритме, иногда делая паузы. Продолжалось это до тех пор, пока в камине вдруг не послышались какие-то шорохи, тогда он остановился, отошел в сторону и затих. Стенка очага с тихим скрипом отъехала немного назад и влево. Из образовавшегося проема в темное помещение ателье хлынул свет. Свет этот был не дневным светом, но происходил от многочисленных свечей. Внутри открывшегося помещения было ткани, а были там только стол, сундуки и полки, и еще с пол дюжины людей в черных балахонах. Дождавшись позволения, портной вошел внутрь, стена за ним задвинулась, а проем исчез; ателье опустело.





  Глава VI





  Покои старой королевы всегда отличались роскошным убранством, вероятно, даже более богатым, чем покои короля. Старая королева прославилась на весь мир как женщина с изысканным вкусом, и хотя так при дворе принято говорить в общем-то о любой королеве, в отличии от всех других королев об этой говорили искренне.



  Наличие хорошего вкуса у королевы было качеством неоспоримым, чего никак нельзя сказать о ее практичности. Говоря о частных случаях, прекрасное фортепьяно подпирало стенку комнаты для приемов в ее апартаментах; с момента, как оно оказалось там, на нем никто и никогда не играл. И хотя сама королева играть на фортепьяно не умела и учиться не хотела, и даже более того, - считала музыку занятием ее недостойным ("пригожим разве для тех клуш, которым кроме как музыкой и вышивкой привлечь мужчину больше нечем"), для королевы необходимость наличия этого фортепьяно на этом самом месте была столь же очевидна, как для создателя всего сущего была очевидна необходимость наличия всех входящих в сущее компонентов. И с сыном королева также поступала: Люций, как и это фортепьяно, быть может, был создан для музыки, но у старой королевы был на него свой четкий план, свой замысел на собственного сына. То есть к нему, к человеку, казалось бы, наиболее ей близкому она относилась, как к какой-нибудь вещи, да притом не из самых дорогих.



  Кроме как женщиной с изысканным вкусом, королева также слыла женщиной с льдиной вместо сердца. Ее фигура, как Хельмрокский замок, до того была мрачна и угрюма, что несомненная красота ее скорее отталкивала, нежели привлекала. По молодости мужчины вылись вокруг нее, но всегда на расстоянии: даже тогда они боялись к ней притронуться и будь на месте королевы любая другая женщина она бы непременно взвыла от подобной несправедливости, но в том-то и исключительность королевы, что она такая была одна. Ближе к старости люди имеют склонность переосмысливать прожитое, делать какие-то выводы, черстветь к тому, что прежде любили, или наоборот, смягчаться в некоторых вопросах. Верно, не существует женщины, которая сильнее бы противилась происходящим с ней переменам, чем старая королева Фэйр. Она не то, что переосмысливать, она думать о прошлом не могла: слишком уж много там было неровностей, а она весь свой век стремилась к недостижимому идеалу. Она мечтала о будущем, - о таком будущем, каким видела его всегда в своих мечтах. Глядя на королеву со стороны любой бы понял, что эта женщина у себя на уме, но никто бы никогда не смог поверить, даже если бы она призналась в том сама, что под этой маской черствости скрывается ранимая натура мечтательницы. И чем дальше, тем больше становилась трещина внутри нее. Ведь чем дальше, тем больше было расхождений реальности с ее замыслом, что неминуемо влекло ее к расколу.



  Весь день, предшествующий похоронам Брута, королева провела у себя в покоях. Лишь единожды сын навестил ее в тот день, забежал на секундочку, чтоб покрасоваться новым нарядом.



  "Мальчик так радуется, будто не на похороны собирается, а на бал, - подумала она тогда, едва завидев рассеянную улыбку Люция."



  Во все прочее время того дня посетителей не было, лишь слуги изредка заходили проверить все ли у нее есть, она отсылала их и оставалась опять одна. Стоило ей позвонить в колокольчик и назвать по имени того, кого она хотела бы видеть у себя, как не далее, чем через час, этот кто-то уже оббивал бы ее порог. Но это все было не то, да и не хотела она никого видеть и даже если бы нашлись в тот день посетители она бы, скорее всего, отказала им в приеме, но сам факт того, что никто не приходил, и она, стало быть, никому была не нужна, больно ранил королеву.



  Она не находила себе места, иногда садилась в кресло и листала случайную книгу. Пробегала глазами строку за строкой, страницу за страницей, не разбирая слов. (У королевы имелась своя маленькая библиотека в апартаментах.) Иногда она останавливалась перед одной из множества картин, висевших на стенах ее покоев, и долго разглядывала ее. (В живописи королева смыслила не больше, чем в музыке. Несмотря на то, что урожденный талант к изобразительному искусству у нее имелся, она в свое время развивать его не возжелала, да так он и увял подснежником, не проклюнувшимся из-под снега, в царстве вечной зимы внутреннего мира королевы.) Чаще всего замирала она перед одной картиной неизвестного авторства. Художник, написавший ее, был далеко не мастером кисти, а привлекала эта картина своей самобытностью, на ней был запечатлен пир гиен на Бегемотовом берегу, что в Палингерии. Тем была данная картина особенна, что рисовал ее якобы очевидец, - член одной из экспедиций, отправленных в дикие земли. Палингерия волновала королеву в последнюю очередь, привлек же ее одинокий стервятник, парящий над пиром в небе.



  "Брут, о Брут! Знал ли ты, как кончишь? Должен был знать... ты всегда был таким... рассудительным... Да и как, скажи на милость, иначе мог ты кончить, если все свое время службе отдавал? Брут, о Брут, верный, незаменимый мой слуга, какой другой слуга служил с подобным рвением и самоотдачей?"



  Что бы королева не делала в тот день, делала она это неосознанно, в то время как естество ее было занято другим. Королеву, впрочем, волновало далеко не то, о чем она думала. Да, она размышляла о смерти Брута, но на самого Брута ей было глубоко плевать. Размышляя о смерти Брута, своего слуги и наставника (именно королева привела Брута на службу во дворец, после женитьбы с Марком; а до того церемониймейстер служил при ее отце и воспитывал ее, как воспитывал потом ее сына), королева размышляла о смерти в общем и о своей смерти в частности, - смерти, которая казалась ей теперь близкой как никогда. Ее подталкивали к тем размышлениям смерти людей, которых давно знала, и революция, о которой знала не так давно и не то чтобы много, но догадывалась о близости восстания (после случившегося с Тиберием революция озаботила ее еще больше, чем прежде; уж точно больше, чем судьба старого друга, который, как она считала, ее страшно подвел). У королевы были свои доносчики, правда, в последнее время она все больше сомневалась на счет их преданности короне, с которой до того сроднилась, что воспринимала ее не иначе как продолжением себя. Доносчики королевы подчинялись только королеве, среди них было много плутов и точно не было профессиональных шпионов. В Фэйр также была тайная служба безопасности, занимающаяся как внешней, так и внутренней разведкой, и подавлением бунтов, а точнее, - их пресечением на корню. Тайная служба не отчитывалась перед королевой, но обязана была отчитываться перед королем. С недавних пор отчеты тайной службы передавались королю через известного посредника, - первого советника Икария. Сам же Икарий давно подкупил и переманил на свою сторону всех, кого можно было, а всех верных короне и неподкупных (которых изначально не так и много было) всячески изживал.



  Спокойствия королеве не прибавила и фигура одинокого трубочиста, бегущего по крышам дворцового комплекса. Тень она приметила незадолго до прихода сына. Приметила случайным образом, оказавшись как раз в той комнате, из которой трубочиста было видно. "И сюда забрались проклятые! Вшивые, бродячие коты! - думала королева, наблюдая стремительно удаляющуюся, худосочную и длинную спину трубочиста, - видать доклад кому-то понес! Не к добру это, ой не к добру..."



  Лишь ближе к ночи она немного пришла в себя и, выпив бокал вина, уложилась спать. Ночью королеву мучали кошмары, в которых она была той самой старой, обессилевшей газелью, и ее загоняли гиены на Бегемотовом берегу. В самом конце сна, когда силы ее полностью иссякли, а плоть почти целиком обглодали до кости, гиены ушли, вдоволь насытившись. Тогда с неба спикировал стервятник и лицо у него было точь-в-точь, как у Брута в последние годы. Прямо перед тем как добить ее своим клювом, церемониймейстер, вращая желтыми глазами, с узенькими точками зрачков, вскричал, наполовину по-птичьи (почему-то как ворон), наполовину по-человечьи:



  - Карр! Карр! И твое время наступит скоро, карга ты старая, тогда поймешь, что значит умирать! И никого не будет рядом... Карр!



  Проснувшись по утру, королева начала день с того, что выбросила картину в окно. Перепуганным ее выходкой слугам, прибежавшим проверить как она, королева невозмутимым тоном сообщила, что это она таким образом проверяла их и что картину не жалко, ее все равно давно пора было выбросить, и попросила сменить простыни.





  Глава VII





  Двухсотлетняя Ива произрастала на небольшом холме. За ней журчал ручей, а перед ней был луг. Тропинка вела через него и на всем пути туда им слышался шум мошкары и шелест травы. Даже с учетом предзакатного времени суток атмосфера была совершенно не подходящей для похорон, а те, кто несли покойника в гробу, то и дело забывались от монотонного труда и улыбались окружавшей их благодати, тут же, впрочем, их улыбки увядали, когда вспоминали, что несут.



  Похоронная процессия состояла из, собственно, носильщиков с гробом на плечах, человека сведущего в погребальных церемониях и сопровождавших их просто неравнодушных людей. Носильщики, кроме гроба, несли также и лопаты. Так как Брут был черствым и склочным старикашкой и не оставил после себя ни потомков, ни наследства, которое могло бы послужить для кого-то достаточным поводом, чтобы выдавать себя за его потомка, из неравнодушных шло только четверо: старая королева, Люций, Флавий и какая-то кухарка, о которой до того дня даже и не знали, что она во дворце служит. Кухарка без конца рыдала, а в перерывах между всхлипываниями как-то слишком даже внимательно приглядывалась к шпилькам Люция. Последнему такое пристальное внимание довольно миловидной и молодой еще женщины было даже приятно, хоть лицом он оставался угрюм, а внутренне сам себе никогда бы не признался. Примечательно также то, что наиболее нарядным и вычурным среди них всех выглядел именно Флавий, хотя его фрак был затаскан до дыр, многократно латан и шпилек на нем не водилось отродясь. С другой стороны, Флавию по роду длительности было предписано иметь нарядный и вычурный вид. Старина Флавий начал поминать Брута еще со дня его смерти, а так как к любому занятию камердинер привык подходить с душой, не просыхал... его платок от слез до самых похорон. На сборах во дворце, предшествующих выходу процессии во двор, он был свеж, как морской бриз, но вот на улице видать тоска беднягу до того пробрала, что ноги у камердинера начали заплетаться. С учетом данного обстоятельства работы у носильщиков в скором времени должно было прибавиться.



  Верхушку ивы было видно еще на подступах к саду, она выглядывала из-за довольно высокой стены живоплета, так что уже тогда даже у носильщиков, никогда в этой части королевского сада не бывавших, не осталось сомнений в размерах и долголетии старой ивы. По мере приближения к ней участники процессии все больше поражались, когда же остановились у начала подъема на холм, им захватило дух. Поговаривают в глубине чащи леса Лазурной долины, встречаются дубы такие огромные, что для того, чтобы поравняться с ними в росте, этой бы иве пришлось прожить еще по меньшей мере трижды по столько, сколько она уже прожила. Но те деревья произрастают в чаще в Лазурной долине, если вообще существуют, а двухсотлетняя ива росла в самом центре Фэйр, возвышалась прямо перед ними.



  Однако, несмотря на высоту и толщину ствола, и ширину охвата кроны, было видно, что дерево едва ли протянет еще хотя бы половину от своего срока. Медленно, но неумолимо двухсотлетняя ива умирала. В этом году ее листья начали опадать еще до первого месяца осени, а местами ободранная кора, казалось, иссушилась еще больше. Длинные и тонкие ветви, лишившись оперения, качались на ветру со скорбью, не как качались раньше, - не как помнил Люций, когда в детстве ему представлялась возможность оторваться наконец от учебников, а Брут, сопровождавший его во время тех редких прогулок, так непохоже на себя во все прочее время закрывал глаза на невинные шалости мальчика.



  Он вспоминала, что любил хвататься за ветки, собирать их побольше в кулачек и бросаться с холма с разгона, любил качаться туда-сюда, подтягивая коленки к груди и повисая на ветвях, всецело вверяя свою судьбу прочности лозы. Стоя там, перед ивой, он вспоминал о прошлом и находил для себя объяснение своего настоящего. Двигаясь в составе процессии, Люций непрестанно думал о том, что делает здесь, и почему он не в библиотеке, корпит над планами, а идет хоронить эту старую образину. Теперь чем больше он стоял, тем больше вспоминал и понимал, что были светлые моменты между ним и Брутом, о которых предпочел забыть, чтоб ненавидеть старика, освободив себя тем самым от бремени прощать.



  Не для одного только короля, но для всех замерших перед ивой людей видение печальной участи реликта находило свои собственные отголоски в их прошлом и настоящем. Каждый из процессии видел в иве что-то свое: Флавий увидел в ней себя теперь, каким видел в зеркале, стареющего и увядающего, отчего в его горле пересохло и захотелось пить; старая королева увидела их династию, фамильное древо, которому недолго осталось, так продолжились ее вчерашние тревоги и ночные кошмары; что увидели носильщики и специалист по погребальным церемониям мы оставим при них; что увидела скорбящая женщина, выдающая себя за кухарку, - пока нам рассказать не может.



  В завете старика Брута ничего не было указано о том, как именно его следует хоронить, было только сказано, где это следует сделать, - в корнях у двухсотлетней ивы. Специалист по погребальным церемониям, смекая что к чему в отлынивании от работы, предположил, что корни такого большого дерева наверняка доходят до самого подножия холма и даже ниже его. Таким образом, не будет нарушением последней воли старика похоронить прямо здесь, у подножия, вместо того, чтобы тащить наверх, да еще и увечить корни, которые вблизи ствола по определению растут довольно толсто и густо.



  - Тем более, что мы не взяли с собой топоры, - прибавил он в конце значительно, с видом знатока, тем самым поставив точку в обсуждении вопроса, который никто и не думал поднимать.



  Копать могилу решили не у самого подножия, но несколько правее и дальше от луга, ближе к ручью. Здесь, хоть и не у самого берега, земля на глубине все равно была мокрой и рыхлой. Вследствие чего, носильщики довольно быстро управились с задачей. Вплоть до самого конца церемонии никто не проронил ни слезинки и только королева под конец буркнула что-то невнятное. Никто не расслышал, что в точности она тогда сказала, но было это нечто вроде: оживи сейчас Брут и имей он возможность лицезреть эту убогую церемонию, непременно бы умер повторно.



  В момент, когда первая горсть земли упала на крышку гроба, послышался звук, похожий на тот, что слышал Люций на званых обедах. Как когда град бьет по крыше, или Брут быстро стучит по спинке трона своими костлявыми пальцами. Услышав знакомый звук, он содрогнулся, и на секунду допустил мысль о том, что, может быть, Брут и не умер вовсе, а они хоронят живого! Только на краткий миг паника взяла над ним верх, но Люций сдержал себя, а после образовался первый слой грунта и все последующие за ним ложились куда тише и звучали иначе. Вскоре он успокоился.



  К моменту, когда все было кончено, небо полностью затянули тучи. Произошло это так стремительно и внезапно, что все почему-то подумали, будто небеса разверзнуться с последней горстью земли. Как бы в насмешку над их суеверной убежденностью дождь пошел лишь на второй половине пути ко дворцу. Когда шли хоронить, только носильщики изредка позволяли себе говорить вполголоса; с похорон же все возвращались уставшими и угнетенными, - на обратном пути молчали все.





  Эпилог





  В ту ночную, тревожную пору королева спала, как убитая, чего никак нельзя было сказать о старике Бруте. Так получилось, что вечный сон его оказался на проверку не слишком-то долговечным. Та скорбящая женщина, что днем, на похоронах, назвалась кухаркой и объяснилась как благодарная церемониймейстеру за помощь, некогда оказанную им ей, вернулась ночью к месту захоронения с подмогой в виде нескольких мужчин. Каким образом сумели смутьяны миновать стражу на входе во дворец, пройти через закрытые врата и не попасться на глаза ни одному из караулов неизвестно, но люди эти были не случайны, вели себя так, словно подобные дела им совершать было не в редкость.



  С собой они несли инструмент, имели при себе масляные лампы, свечение которых укрывали тканью плаща. Когда же миновали стену живоплета и оказались на лугу, будучи прекрасно осведомленными о маршрутах часовых, они перестали скрываться; с той поры две яркие лампадки озаряли путь неизвестных до могилы Брута.



  Лишь сырость и тьма окружала их, по колено в грязи они с трудом пробирались сквозь стену дождя, а меж их ног струились ручьи. Ненастье то утихало, то вновь разражалось, но что удивительно, не было совсем грозы. Лишь вдалеке и изредка блистали молнии, их яркие росчерки проливали свет на бурю и почти сразу же смывались с горизонта каплями дождя. Казалось, художник рисует пейзаж и все никак не может определится, какую ночь он хочет показать? Нужен ли ему свет, или достаточно и полной темноты?



  Небо рыдало всю ту ночь так, словно было не позднее лето, а середина осени. Небо рыдало, но никто не оплакивал старика Брута. Дождь прекратился незадолго до рассвета. К утру главный садовник, пришедший в сад, чтоб осмотреть угодья и причиненный ненастьем ущерб, обнаружил, что могила Брута пустует и только тогда-то, после донесения испуганного садовника, о церемониймейстере вспомнили.



  Что тут началось: в экстренном порядке собрали совет, на который пригласили всех членов королевской семьи, так как вопрос касался их безопасности. Король на совет не пришел, отчего старая королева, будучи и так на грани срыва, принялась метать гром и молнии из глаз во всех, кого видела перед собой. И, надо сказать, больше грозы припало на то заседание, чем на всю прошедшую ночь разом. Чаще всего молнии из глаз королевы почему-то летели в первого советника Икария, а тот между тем выглядел как-то необычно для себя напряженным.



  По окончанию собрания, Икарий первым делом приказал усилить патрули, отрядить поисковые отряды в город и еще зачем-то осмотреть комнату Брута. Последнее распоряжение советника большинству показалось излишним, однако так как советник говорил от имени короля, оспаривать его решение никто не стал. Люди же, искушенные в тонкостях большой игры, в момент, когда распоряжение об осмотре прозвучало, лишь обменялись быстрыми, понимающими взглядами.



  Как выяснилось по итогу, Икарий не прогадал: действительно, на месте жительства церемониймейстера произошел погром: ящики стола были выдвинуты, одежда из комода выброшена, а сам комод полуразобран, матрас был сброшен с кровати на пол и вспорот. По полу разбросано сено (из матраса), щепки (от комода), прочий сор, бумажки в ценности своего содержания, по всей видимости, незначительные, или сочтенные злоумышленниками таковыми. Глядя на картину в общем, было видно, что обыскивали в спешке, но провернуть подобное можно было только ночью, во время бури. Иначе бы даже с учетом уединенности жилья Брута, известного отшельника, на шум погрома непременно бы сбежались стражники и прочие резиденты, живущие поблизости. Все вышеперечисленные, но в куда больших подробностях расписал уполномоченный за осмотр капитан дворцовой стражи.



  - Учитывая отсутствие грязи на полу, - делился капитан своими соображениями, закручивая вокруг толстого пальца один из кончиков своих роскошных усов, - неизвестный злоумышленник попал сюда еще до начала бури, либо же и вовсе не присутствовал в саду, при раскапывании могилы. Либо! - прибавил он значительно, нахмурив свои густые брови, - я допускаю также возможность того, что два эти события не связаны между собой...



  Первый советник, до того момента слушавший устный пересказ рапорта отстраненно, поднял наконец глаза от стола, заваленного отчетностями, и посмотрел на капитана. Если учесть, сколько обычно смотрел на посетителей Икарий, то несомненно это был очень долгий и пронзительный взгляд.



  - Так что же? Вы полагаете, так много у нас при дворе шпионов? - сухо спросил Икарий.



  - Простите? - сконфузился капитан, делая вид, что не расслышал вопрос. Его брови нахмурились еще больше, а толстые пальцы, мусолящие кончик усов, задвигались быстрее.



  - Уверен, я и в первый раз выразился достаточно ясно и четко, но повторюсь еще раз (и этот раз, - последний), вы полагаете, будто у нас при дворе полным-полно шпионов?



  - Отнюдь, достопочтимый Икарий, я лишь сказал (капитан оставил усы и постучал указательным пальцем левой руки об указательный палец правой)... я только хотел сказать, что злоумышленников, возможно, было несколько, независимых друг от друга. Во всяком случае, именно так и выходит, если подумать. (Капитан бросил опасливый взгляд на Икария, очевидно беспокоясь о том, чтоб тот не принял высказывание на свой счет.) То есть, если прикинуть сколько людей человек нужно, чтобы раскопать могилу и унести тело, то выходит, что не меньше двух. Даже с учетом, простите за грубость, легковесности старика. И в это самое время, ночью, кто-то должен быть здесь, в комнате Брута, чтобы устроить погром. Следов грязи на полу не замечено, что указано в рапорте; убирать их слишком затруднительно, следовательно, либо расхитители могил сменили обувь, либо это был кто-то еще. Если так, то мы говорим о нескольких злоумышленниках, действующих в один и тот же промежуток времени. - А ни о каких-там шпионах я не говорил и не слышал! - несколько повысил голос капитан, вдруг возмутившись. Впрочем, он почти сразу же успокоился, - шпионы, достопочтимый Икарий, не наша забота, мы только с видимой угрозой справиться способны... А угроза на сей раз, к сожалению, прошла мимо наших глаз...



  Несколько секунд пронзительный взгляд первого советника с ювелирной внимательностью разглядывал черты капитана. Когда Икарий смотрел на человека, - он смотрел на все сразу, взгляд Икария никогда не бегал, кроме тех случаев, когда ему это было нужно. Наконец, взгляд Икария опустился обратно на стол, плечи поникли, а спина расслабилась в кресле.



  - Вы свободны, - бросил советник капитану, потеряв к нему всяческий интерес. Капитан поклонился и направился к выходу из кабинета. Уже на выходе, закрывая за собой дверь, он услышал: вы лучшем смотрите теперь в оба! И непонятно было, толи это и правда сказал ему советник на прощание, толи взволнованному капитану так послышалось.



  "И к чему он об этих шпионах вспомнил? - недоумевал капитан, возвращаясь в казармы, - Какие еще шпионы? Тут бы с реальными злодеями разобраться, а он о каких-то там шпионах думает!.."



  Оставшись наедине с собой, советник еще немного посидел, затем поднялся на ноги и немного походил по комнате, нагуливая вдохновение. После сел и принялся писать. Писал он самое разное: приказания складывал в одну стопку, письма личной переписки в другую, заметки в один угол ящика стола, научные труды в другой угол того же ящика. На столе у советника с утра до вечера был полный завал, но сам Икарий в том завале виноват не был: каждое утро приходил лакей и выгружал все это ему на стол. К вечеру завал на столе Икария становился упорядоченным. Все бумаги - рассортированными, незначительные приказы - сложенными на поднос в порядке, в котором должны были быть доставлены, где и ожидали утреннего визита слуги. Значительные и не терпящие отложений приказы, Икарий передавал лично, или посредством своего секретаря, всегда ожидающего в приемной.



  К вечеру того же дня он так и не успел разобрать завал, - мысли Икария были всецело поглощены недавним происшествием. Он уже давно начал подозревать Брута в шпионаже, когда же тот умер, несколько раз лично, не доверяя дело никому другому, проверил мертв ли он на самом деле, на тот момент по всему выходило что да, несомненно мертв. Теперь Икарий все больше сомневался в этом. Он знал о существовании разного рода веществ, способных создать видимость смерти, а старый церемониймейстер в последнее десятилетие своей жизни из жилища носу не показывал без лекарств, распиханных по карманам.



  Употреблял он порошки и микстуры, а также регулярно пил некий тоник - сборную солянку из целебных трав, приготовленную по своему же рецепту. В свободное время увлекался фармацевтикой, химией и алхимией, даже писал иногда опусы по теме, публиковался в научных изданиях; на данном поприще, увы, так и не заслужив признания коллег с формальным образованием. Когда на званом обеде Брута обнаружили мертвым, в его кармане нашли также недавно выпитую склянку, пробка от которой закатилась под трон. Пробку-то большинство проглядело, зато высмотрел советник.



  "Таким образом, - рассуждал он, сидя у себя в кабинете, - выпил Брут ее уже на церемонии. А раз не поднял пробку, во что в обычное время при его щепетильности и манерах трудно поверить, - значит, выпил незадолго до того, как упасть..."



  Подозрения Икария о предположительной шпионской деятельности Брута еще до дня его скоропостижной смерти основывались, первостепенно, на неясном прошлом церемониймейстера, детали которого даже первому советнику, с его огромными возможностями, не удалось полноценно восстановить.



  Брут служил при дворе еще до него, таким старым он был. А до королевской семьи, служил у нескольких других семей из высшего общества, тоже весьма известных и благородных. Все эти обстоятельства говорили о том, что за спиной у Брута стоят важные люди. А подробности всех его многочисленных связей, как и прошлое, полноценно выяснить советнику не удалось. После смерти Брута, казалось бы, вот и вся история, но нет, проклятый старик и после смерти сумел отличиться.



  Перед тем как покинуть кабинет в тот день, Икарий подошел к окну и, поразмыслив, передвинул одну из фигур давно начатой партии в шахматы. Где-то на крыше, откуда были видны окно и шахматная доска, одинокий трубочист сложил и спрятал подзорную трубу в сумку. Забросив сумку на плечи, он побежал по крышам, по пути "случайно" задев рукой несколько флюгеров, что для посвященных людей было знаком, свидетельствовавшим о "перемене ветра". Сделав ход, Икарий еще немного постоял у окна, пребывая в глубокой задумчивости; посмотрел на небо, - над Фэйр сгущались тучи.