Я помню... [Николай Александрович Фигуровский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Николай Фигуровский Я ПОМНЮ… Автобиографические записки и воспоминания

«НАЕДИНЕ СО ВСЕМИ…». ЖИТИЕ ИСТОРИКА НАУКИ ИМ САМИМ НАПИСАННОЕ

Человек, однажды решивший взяться за оформление своих воспоминаний — человек, остро ощущающий свое вселенское одиночество и конечность бытия. Именно таким предстает автор публикуемых мемуаров профессор Николай Александрович Фигуровский — крупный ученый-химик и выдающийся историк науки.

Главный и, по сути, единственный герой этой книги — сам Н.А.Фигуровский, и потому его мемуары в точности соответствуют жанру — повествование о прошлом, основанное на личном опыте и собственной памяти, в стремлении не столько разобраться в прожитой жизни, сколько удержать во времени и утвердить свою роль в событиях безвозвратно ушедшего.

* * *
Николай Александрович Фигуровский родился 11(24) ноября 1901 г. в городе Солигаличе Костромской губернии в семье, в которой и со стороны отца, и со стороны матери все мужчины на протяжении нескольких поколений были в основном небогатыми сельскими дьячками. Стезя церковного служителя ждала, скорее всего, и Н.А.Фигуровского. Семи лет от роду он поступил в Солигаличскую церковно-приходскую школу, там же в Солигаличе затем обучался в духовном училище и, наконец, осенью 1915 г. в сопровождении отца приехал в Кострому и поступил в духовную семинарию. Семинария открывала пути священнической карьере, однако учиться пришлось недолго. Вскоре после февраля 1917 г. дисциплина среди семинаристов настолько упала, что пришлось закончить занятия, а в ноябре, после пьяного разгула и разгрома, учиненного учащимися, Костромская семинария, просуществовавшая сто семьдесят лет, окончательно закрылась. Как раз в те месяцы (и на многие годы, если не навсегда!) для Н.А.Фигуровского «чувство голода сделалось постоянным и привычным».

Голод, как всегда это бывает, ведет за собой эпидемии. Дизентерия и голодный тиф не обошли стороной и всех близких Н.А.Фигуровского. Следующий, 1918 г. оказался еще более тяжелым: «Семья наша как-то втянулась в беспроглядную нужду, хотя делались попытки использовать все возможности для добычи пищи. Зимой 1918 г. большую часть времени я провел дома и занимался подшивкой валенок. Нужда была такой, что однажды вместе с сестрой мы ходили в ближайшие деревни „сбирать“. Сестра вместе с братом Алексеем ходили сбирать неоднократно. Тяжелое это занятие. Но что было делать? Мы были счастливы, если удавалось собрать несколько кусков хлеба и картошек»[1].

Мир, родной, привычный и отлаженный веками, неспешный и тяжкий, рушился и завершался.

«…Летом 1918 г., наряду с борьбой с голодом, — писал впоследствии Н.А.Фигуровский, — возникла еще одна важная проблема. Надо было думать о завершении среднего образования. Было обидно, не закончив одного лишь года, не получить свидетельства об окончании средней школы». Дело в том, что он успел пройти в семинарии лишь три класса, но только четырехклассное семинарское образование приравнивалось к среднему образованию, необходимому для поступления на гуманитарные курсы высших учебных заведений. После того как семинария окончательно «сама собой распалась», возникла сложная ситуация. Но все же в 1919 г., не без труда, Н.А.Фигуровскому удалось завершить среднее образование и неожиданно быстро через Биржу труда получить должность в губернском отделении Государственного контроля (бывшая Контрольная палата). Работу в Госконтроле, переименованном вскоре в Рабоче-крестьянскую инспекцию, удалось совмещать с учебой на электромеханическом отделении Костромского техникума (бывшее Механико-химическое училище имени Ф.В.Чижова). И казалось, что еще немного — и будет легче, и новая жизнь станет, наконец, упорядоченной и пригодной к существованию, «будет совсем хорошо». Кстати, незаурядные способности Н.А.Фигуровского уже в первые два десятилетия его жизни проявлялись неоднократно. К примеру, церковноприходская школа была завершена с похвальным листом, духовное училище он закончил первым учеником, а на своей первой советской службе благодаря знаниям, усердию, гибкости ума, личному обаянию (стоит внимательнее посмотреть его ранние фото!) и умению быстро принимать правильные решения, начал успешную карьеру, пройдя менее чем за год путь от канцеляриста до контролера учреждений Красного Креста Северной области.

Чрезвычайно важно для нашего рассказа, что уже в ноябре 1917 г., когда ему едва исполнилось семнадцать лет, Н.А.Фигуровский начал вести дневник. Но самое удивительное, что эти и другие многочисленные поденные записи он, несмотря на весьма неблагоприятные жизненные условия, сумел сохранить и спустя десятилетия использовал при сочинении своего жития. Это о многом говорит: о рано оформившихся ценностных ориентирах и приоритетах автора, о степени достоверности рукописи воспоминаний и их ценности как исторического источника и, пожалуй, самое важное — это свидетельство очень серьезного, внимательного и при этом чуть ироничного отношения к собственной личности. Читая воспоминания Н.А.Фигуровского, иногда возникает ощущение, что автор описывал свою жизнь и все ее перипетии как ученый-исследователь, собравший огромный эмпирический материал, требующий упорядочения и систематизации.

Неожиданно в марте 1920 г. почти установившийся порядок жизни оказался вновь порушенным. В Костроме, на заборах и на витринах появилось объявление: «Да здравствует 1901 год в рядах Красной Армии!». Родившимся в 1901 г. пришла пора служить в армии. Надежд на отсрочку от призыва у Н.А.Фигуровского, как студента старшего курса техникума, не было никаких: шла гражданская война.

18 марта у переезда через Волгу собралась толпа провожающих. За 60 верст пришла проводить своего старшего сына Любовь Павловна Фигуровская, но ничего дать ему в дорогу не могла, кроме полотенца с кружевами, куска хлеба и благословения. Воспоминание об этом запечатлелось у Н.А.Фигуровского на всю жизнь: «Сколько раз после этих проводов мне приходилось уезжать с насиженных мест и часто в полную неизвестность? Десятки раз я отправлялся то на фронт, то в лагери, то в командировки. Но никто меня не провожал так, как мать в 1920 г. Было так невыносимо грустно, что с тех пор я не люблю, чтобы меня провожали, стараюсь избежать проводов или, по крайней мере, сократить до минимума время для провожания».

20 марта 1920 г. началась почти семилетняя служба Н.А.Фигуровского в рядах Красной Армии. В тот день он был зачислен красноармейцем пулеметной команды 5 запасного полка в Москве, расквартированного в Спасских казармах на Сухаревской площади. Этим годам посвящены многие страницы воспоминаний Н.А.Фигуровского. Поскольку впечатления от увиденного и пережитого были настолько контрастны предыдущей жизни, а динамика нового вообще не сопоставима с прошлым укладом и ритмом, то, очевидно, прежде всего поэтому и рассказ о двадцатых-тридцатых годах выделяется яркостью и сочностью, окрашенный, как и воспоминания раннего детства, в ностальгические тона по давно ушедшему и ушедшим. Здесь интересно все — и документально точное описание армейского быта начала 1920-х годов с теснотой, завшивленностью, нищетой обмундирования (вплоть до лаптей), недоеданием, болезнями, дезертирством, и убедительно выписанная картина знаменитой Сухаревки…

Через несколько месяцев после начала службы Н.А.Фигуровский был направлен на Военно-химические курсы комсостава РККА. Немедленно началась интенсивная учеба, прерванная, однако, весной 1921 г. на пять месяцев, когда в составе группы курсантов он был послан на подавление крестьянского («антоновского») восстания в Тамбовской губернии. Здесь ему довелось принимать участие в ряде боевых и карательных операций, организовывать ревкомы, быть уполномоченным ЧК на отдельных операциях, следователем и т. д.

По окончании (с отличием) Военно-химических курсов кандидат в члены РКП(б) Н.А.Фигуровский начал характерную для военного скитальческую жизнь: Москва сменялась Ярославлем, Костромой, Ростовом, Тамбовом, Владимиром, Иваново-Вознесенском, Арзамасом, Нижним Новгородом и вновь — зимой 1923 г. — Москва: Высшая военно-химическая школа РККА. Он руководил химической обороной и химической службой ряда полков и дивизий. В калейдоскопе мест и событий мелькало множество лиц — Ленина и патриарха Тихона, Луначарского и Горького, Каменева и Зиновьева, Тухачевского и Котовского, Эренбурга и Маяковского, Брюсова и Есенина. В Нижнем Новгороде Фигуровскому довелось провести два вечера в обществе Луначарского, его жены Розенель, Обуховой и других московских артистов, и, вспоминая эту историю, он потом философски заметил: «Да, судьба переменчива! То, что не удается сегодня и кажется недосягаемым, завтра окажется просто ординарным явлением в жизни».

Удивительна настойчивость, с которой Н.А.Фигуровский на протяжении всех армейских лет успешно пытался получить высшее гражданское образование. При всей привлекательности и материальной обеспеченности, военной карьере он предпочитал учение, открывавшее путь к исследовательской, литературной и лекторско-педагогической деятельности. И на этой стезе он, в конечном счете, преуспел, преодолевая множество преград — активное сопротивление воинского начальства, арест в 1929 г. отца и опасную и тяжелую борьбу за его освобождение.

Ему часто везло. Когда в 1925 г. попытка поступить в Нижегородский университет завершилась довольно плачевно (подвело нерабоче-крестьянское происхождение и неудовлетворительные знания по геометрии), его командир дивизии — И.С.Конев — отправился к секретарю губкома РКП(б) А.А.Жданову, и за подписью последнего Н.А.Фигуровскому была выписана «красная командировка» в университет. В это же время появились его первые публикации, как научные, так и чисто литературные; даже начат роман. Лектором, а затем и преподавателем он стал несколькими годами раньше. Кроме этого, неуемная энергия привела его в ряды активных функционеров Доброхима, Авиахима, ВАРНИТСО и т. п.

На втором курсе университета совмещать учебу и армейскую службу стало практически невозможно. Рапорты о демобилизации не только вызывали отказ, но и завершились тем, что Н.А.Фигуровский был направлен на экзамены в Артиллерийскую академию РККА (знаменитая бывшая Михайловская артиллерийская академия). И опять повезло — провалился на алгебре, хотя сдал элементы по высшей математике. Наконец, в октябре 1927 г., воспользовавшись служебной командировкой в Ленинград, он на обратном пути заехал в Москву и с помощью своих знакомых добился согласия начальника Военно-химического управления РККА Я.М.Фишмана на увольнение из армии для завершения образования под подписку специализироваться по военной химии и работать затем в этой области.

Много места потребовало бы простое перечисление дел, должностей, мест обучения и службы Н.А.Фигуровского в конце 1920-х — первой половине 1930-х годов. Причем совсем непросто разобраться, где он был учеником, где учителем — лектором и преподавателем. Вот только главнейшие события.

В январе 1931 г. Н.А.Фигуровский окончил Нижегородский химико-технологический институт по специальности «лесохимия». Дипломный проект защищал по производству ацетона из уксусного порошка. После того, через месяц он уже был назначен заместителем директора Химико-технологического института, одновременно преподавателем и аспирантом кафедры физической и коллоидной химии.

Весной 1934 г. в Горьковском индустриальном институте он успешно защитил кандидатскую диссертацию (первую в городе Горьком!) на тему «Капиллярные свойства активных углей». Оппонентами на защите были профессора С.И.Дьячковский, П.П.Стародубровский, А.Ф.Капустинский и А.Д.Петров. В тот год он одновременно занимал должность доцента университета и Индустриального института, читал несколько самостоятельных курсов в Медицинском, Сельскохозяйственном и других вузах и техникумах. Некоторое время, в связи с отъездом А.Ф.Капустинского в командировку в Америку, Н.А.Фигуровский возглавлял кафедру физической химии в Горьковском государственном университете. Сразу же после защиты диссертаций ему удалось на Чернореченском химическом заводе решить проблему потерь платины, применявшейся в качестве катализатора. Опубликованная по проведенным исследованиям в «Журнале прикладной химии» статья «К вопросу о причинах потерь платины при контактном окислении аммиака на платиновой сетке» обратила на себя внимание специалистов как у нас, так и за рубежом. Сам Н.А.Фигуровский выделял эту публикацию и считал ее своей первой серьезной работой.

В нижегородско-горьковский период (а отчасти и ранее) Н.А.Фигуровскому довелось познакомиться и сотрудничать со многими выдающимися учеными (А.А.Андронов, А.Н.Бах, В.Н.Ипатьев, П.А.Ребиндер, А.Н.Фрумкин). Осенью 1934 г. он участвовал в работе VII Юбилейного Менделеевского съезда в Ленинграде. Правда, выступить там с докладом он еще не решился, но круг профессионального общения Н.А.Фигуровского значительно расширился. В частности, он познакомился с председателем оргкомитета съезда академиком Н.С.Курнаковым, который в свою очередь представил его П.И.Вальдену, приехавшему из Ростока.

Ближе к осени 1935 г. в Горький приехал уполномоченный представитель Президиума АН СССР А.П.Рубинштейн с целью подбора кандидатов для поступления в академическую докторантуру. Естественно, первым кандидатом был Н.А.Фигуровский, который, не раздумывая, сразу же согласился на это предложение. Вскоре он был зачислен в докторантуру Коллоидо-электрохимического института АН СССР, возглавлявшегося тогда известным химиком, академиком В.А.Кистяковским, и в конце года перебрался в Москву.

Работа в Коллоидо-электрохимическом институте проходила более чем успешно. Здесь им проводились исследования по физической химии дисперсных систем; были изобретены стеклянные седиментометрические весы, вскоре полностью вытеснившие приборы Вигнера и Ребиндера; в 1939 г. директор института А.Н.Фрумкин пригласил его в свои замы; годом позже была успешно защищена докторская диссертация «Седиментометрический анализ и его применение», и вскоре после этого Н.А.Фигуровский по совместительству стал заместителем директора Университета им. Н.Д.Зелинского. В докторантский период произошло знакомство Н.А.Фигуровского с Б.М.Кедровым, с которым ему впоследствии «пришлось съесть немало соли».

Рассказ Н.А.Фигуровского, посвященный периоду его наиболее активной деятельности как химика-исследователя, насыщен интересными, подчас никому не известными фактами о московской научной жизни и многих замечательных ученых, с которыми свела его судьба.

Войну Н.А.Фигуровский встретил в Москве. Дважды он покидал столицу, эвакуируясь с академическими учреждениями в Казань и Горький, и дважды возвращался. Когда положение под Москвой настолько ухудшилось, что «артиллерийская стрельба по утрам даже будила», Н.А.Фигуровский, мучимый мыслями, что он ничего не делает, не приносит никакой пользы и «будет стыдно когда-нибудь отвечать на вопросы товарищей: где я был во время войны», ушел добровольно в Красную Армию, хотя имел все права и основания не делать этого.

Годам войны (Сталинград, Южный и Украинский фронты) в мемуарах Н.А.Фигуровского посвящена сотня машинописных страниц, представляющих, как и вся рукопись в целом, несомненный интерес как ценное историческое свидетельство. Для подполковника Н.А.Фигуровского война закончилась в середине 1944 г., когда он стал помощником Уполномоченного Государственного комитета обороны. Оказавшись в подчинении у С.В.Кафтанова, который одновременно был председателем Всесоюзного комитета по делам высшей школы СССР и председателем ВАК СССР, Н.А.Фигуровский вскоре возглавил Управление университетов Министерства высшего образования СССР. Это был его высший административный пост. Нелишне также сказать, что с мая по сентябрь 1945 г. Н.А.Фигуровский пробыл в Германии, занимаясь сбором научного оборудования. Первая заграничная поездка оставила яркий след в его памяти.

Чисто административная карьера, однако, продолжалась недолго. Уже в конце 1946 г. он стал ощущать, что «пришелся не ко двору», и в июне следующего года его «без шума» освободили от номенклатурной должности. Завершился еще один период в динамичной жизни профессора Московского университета Н.А.Фигуровского, и особых сожалений по этому поводу, наверное, не было, по крайней мере, в его воспоминаниях они не заметны.

Еще до отставки из Министерства высшего образования самим Н.А.Фигуровским как возможный и предпочтительный путь дальнейшей творческой карьеры, видимо, стала рассматриваться история науки. Дело в том, что именно в это время данная сфера научной деятельности получила государственную поддержку на самом высшем уровне. В ноябре 1944 г. лично И.В.Сталин дал соответствующее разрешение, и вскоре с его соизволения в Академии наук СССР был открыт Институт истории естествознания, который возглавил академик В.Л.Комаров. На историю науки и техники в преддверии мощных идеологических кампаний сороковых годов верховной властью возлагались особые надежды: она была призвана дать «историческое» обоснование преимуществ советского строя — начиналась борьба за отечественные приоритеты в научно-технических открытиях. Отчасти в этих же целях в недрах Министерства образования СССР вызревала идея повсеместного введения преподавания курса истории науки и техники. В контексте данных событий становятся понятными избрание Н.А.Фигуровского в начале 1947 г. членом Комиссии по истории химии Отделения химических наук АН СССР, членом Ученого совета Института истории естествознания, переход на штатную должность профессора по коллоидной химии и истории химии Химического факультета МГУ (в 1948 г. возглавил кафедру истории химии) и, наконец, назначение 30 августа на должность заместителя директора Института истории естествознания. Дальнейшие события по 1953 г. включительно изложены в его воспоминаниях.

Н.А.Фигуровский прожил долгую, тяжелую, интересную и достойную жизнь. Человек яркий и самобытный, трудившийся наедине со всеми до конца своих дней, фактически возглавлявший на протяжении ряда лет сообщество советских историков науки и техники, он оставил о себе светлую память. Впрочем, и это естественно, не все в его делах и поступках встречало понимание и приятие. Кто-то (в том числе его бывшие подчиненные, коллеги и даже ученики) говорил о нем как о бездельнике, что, конечно, полная чушь, кто-то обвинял его в холодности, жадности, а выдающийся российский историк науки А.П.Юшкевич публично называл Н.А.Фигуровского антисемитом. Ответы на все эти и другие возможные вопросы читатель может сам найти в воспоминаниях. Справедливость обвинений А.П.Юшкевича в определенной мере находит подтверждение в тексте. Отдельные высказывания и выражения (во всех случаях сохраненные в неизменном виде при публикации!), безусловно, свидетельствуют об этом. Но скорее, Н.А.Фигуровскому присуще ощущение некоего великорусского превосходства. В рукописи воспоминаний, как правило, артикулируется национальная принадлежность того или иного описываемого лица. О степени и остроте подобных взглядов автора воспоминаний и причинах их формирования не берусь судить. Наверное, можно было бы рассуждать о годах детства и юности и влиянии среды: к примеру, ректор Костромской духовной семинарии одновременно возглавлял местную черносотенную организацию, или — о царившей в семинарии, по свидетельству автора воспоминаний, жестокости, страхе и ненависти учеников к наставникам и проч. Впрочем, судя по тексту, Н.А.Фигуровский был предвзят не только к «инородцам», но почти столь же эмоционально его отношение к женщинам, однако известно, что он вовсе не сторонился их, а среди друзей и близких ему людей далеко не все носили «чисто» русские фамилии. Так что специально останавливаться на этих сюжетах малопродуктивно. Оставим обсуждать и решать эти вопросы будущему биографу Н.А.Фигуровского. Наша главная цель — публикация воспоминаний ученого.

Вызывает удивление, с какой дотошностью Н.А.Фигуровский собирал и бережно хранил свой архив, документальное свидетельство своих дней и дел. Он сберег письма и личные документы, пригласительные билеты и дневниковые записи, рукописи работ, в том числе неопубликованной монографии об истории Солигалича; программы всевозможных конференций и семинаров, огромный фотоархив (сам Николай Александрович был замечательным фотомастером, взявшим в руки камеру еще в 20-е годы) и т. п. Своему архиву он придавал, без сомнений, большое значение, хотя внешне это почти не проявлялось. В 1983 г. или 1984 г. он, озабоченный судьбой архива, сам сдал больше половины материалов в Научный архив ИИЕТ. Собирался делать это и далее. Буквально за несколько дней до кончины, случившейся 5 августа 1986 г., он по телефону, уже слабеющим голосом просил меня немного подождать и обещал вскоре опять заняться бумагами. Спустя полтора года еще одна часть архива была передана в ИИЕТ Еленой Николаевной Фигуровской. Расставаться полностью со всеми документами отца и передать их на хранение в архив ИИЕТ она, к сожалению, не торопилась. Весной 1992 г. она, наконец, решилась познакомить меня с рукописью воспоминаний Николая Александровича и дала, в преддверии будущего 40-летнего юбилея ИИЕТ, согласие на обнародование фрагмента, посвященного событиям конца 1940-х — начала 1950-х годов. После неожиданной, скоропостижной смерти Е.Н.Фигуровской (последней в семье) часть документов оказалась на химфаке МГУ и впоследствии, благодаря ученице Николая Александровича и сотруднице Кабинета истории химии МГУ Т.В.Богатовой, возвращена в ИИЕТ, чем была выполнена ясно выраженная воля хозяина архива. Какое-то количество документов, к сожалению, оказалось вне досягаемости, в том числе личный фотоархив Н.А.Фигуровского и полный первый экземпляр воспоминаний, содержащий последнюю редакцию и авторские исправления.

Что касается рукописи воспоминаний Н.А.Фигуровского, то, имеющийся в нашем распоряжении экземпляр состоит из четырех частей машинописного текста. Первая и вторая части представлены первым экземпляром с незначительными авторскими вставками и редакционными исправлениями от руки чернилами. Третья часть — копия под копирку (вторая или третья?). Четвертая часть — первый экземпляр, возможно, не самой последней редакции.

В самой рукописи есть много прямых и косвенных датирующих признаков. Начало работы Н.А.Фигуровского над мемуарными записками относится к 1955 г., когда 21 октября, ощутив «непреодолимую потребность изложить на бумаге личные воспоминания о давно прошедших временах», он написал первые три страницы предисловия. Автор неоднократно возвращался к тексту — уточнял, исправлял, редактировал и переписывал его: в январе и июне 1959 г., апреле и июле.1972.г., в 1978 г., в 1983 г… Работа продолжалась, очевидно, почти до последних дней. К примеру, в мае 1985 г. он расшифровал и собственноручно перепечатал дневниковые записи за 1946 год. Судя по тому, с какой тщательностью автор шлифовал текст первой части воспоминаний, сопровождал ее фотографиями и комментариями, понятно, какие ностальгические чувства по ранним годам своей жизни он испытывал. Интересно, конечно, о каком читателе думал Н.А.Фигуровский, поскольку его личная родовая линия не имела продолжения. Но в комплексе с дневниковыми записями и другими материалами архива воспоминания содержат бесценный материал и для будущей научной биографии Н.А.Фигуровского, и для истории отечественной культуры и науки в целом.

В настоящее время вся рукопись содержит свыше 630 страниц и обрывается на описании событий 1953 года. Однако сам Н.А.Фигуровский за несколько лет до кончины рассказывал мне, что им описаны события до начала 60-х годов. Об этом также свидетельствует титульный лист IV части воспоминаний, на котором обозначен период: 1947–1970 гг. Какова судьба рукописи завершающей части мемуаров, судить окончательно трудно. Е.Н.Фигуровская считала, что этих страниц никогда не было, но уверенности в ее словах я не замечал. Если текст пропал навсегда, то это, конечно, невосполнимая потеря, поскольку именно здесь должен быть рассказ о становлении историка науки, ставшего признанным лидером, создавшим отечественную историко-научную школу.

Поскольку рукопись обрывается 1953 годом, то необходимо вкратце пояснить, что было после.

Пятидесятые-шестидесятые годы XX столетия — зенит успеха Н.А.Фигуровского. Так, на 1 января 1960 г. он был директором Института истории естествознания и техники АН СССР, руководил лабораториями в МГУ и Центральном аптечном научно-исследовательском институте Минздрава СССР, председательствовал и состоял членом девяти Ученых советов, занимал семь научно-общественных должностей, руководил и состоял в редколлегии восьми крупных изданий, был представлен в десяти зарубежных и международных научных организациях, обществах и изданиях — Международной академии истории науки, Германской Академии естествоиспытателей «Леопольдина», Сирийском научном обществе и т. д. В декабре того же 1960 года, командированный в Рим для участия в торжествах по случаю 100-летия со дня формулировки Станиславом Канниццаро «закона атомов», он выступил с докладом на торжественном собрании в присутствии итальянских министров и сенаторов на тему «Открытие периодического закона химических элементов». Затем советский ученый был принят президентом Итальянской республики Джованни Гронки. Как почетному докладчику Н.А.Фигуровскому были вручены три золотые медали: в память 100-летия «закона атомов Канниццаро» Национальной Итальянской академии наук сорока (IL), медаль в память Канниццаро Итальянского химического общества и медаль в память 25-летия Итальянского высшего института здравоохранения.

В период, когда Институт истории естествознания и техники АН СССР (ИИЕТ) возглавлял Н.А.Фигуровский, были получены выдающиеся результаты. Некоторые из подготовленных и изданных тогда работ, несмотря на вполне определенные издержки, вызванные «обстоятельствами времени», составляют поныне золотой фонд отечественной историко-научной мысли. Это фундаментальный трехтомный труд «История естествознания в России» (1957–1962, под редакцией В.П.Зубова, С.Р.Микулинского, Н.А.Фигуровского), «История Академии наук СССР» (два тома, 1958, 1964, под редакцией К.В.Островитянова), коллективная обобщающая монография «История техники» (1962, авторы — А.А.Зворыкин, Н.И.Осьмова, В.И.Чернышев, С.В.Шухардин) и др.

После длительного перерыва тогда возобновились разработки в области теоретических и методологических вопросов истории науки и техники, что нашло отражение в книгах В.П.Зубова «Историография естественных наук в России (XVIII в. — первая половина XIX в.)» (1956), С.В.Шухардина «Основы истории техники: Опыт разработки теоретических и методологических проблем» (1961), Б.Г.Кузнецова «Эволюция картины мира» (1961), Б.М.Кедрова «Предмет и взаимосвязь естественных наук» (1962) и др.

Наряду с изучением развития отечественной науки и техники проблемы мировой истории научно-технической мысли также постепенно возвращались в сферу изучения. Были изданы книги по истории науки и техники в странах Востока, Франции, США. Выходили обобщающие труды, посвященные истории отдельных научных направлений и узловых проблем. Так, Э.Я.Кольман и А.П.Юшкевич подготовили двухтомную историю математики в древности и средние века (1961); вышли работы: Г.В.Быков — «История классической теории химического строения» (1960), М.Г.Фаерштейн — «История учения о молекуле в химии» (1961), Л.Ш.Давиташвили — «Очерки по истории учения об эволюционном прогрессе» (1956), Л.Я.Бляхер — «Очерки истории морфологии животных» (1962), Л.И.Уварова «Развитие средств передачи механической энергии» (1960) и др.

Именно на эти годы пришелся пик ломоносоведения, в котором самое действенное участие и как автор, и как редактор принимал сам Н.А.Фигуровский. Кроме завершения издания Полного собрания сочинений М.В.Ломоносова, тогда вышел «Ломоносов: Сборник статей и материалов» (Т. 4, 1960; Т. 5, 1961); в 1961–1962 гг. были изданы книги С.И.Вавилова «Михаил Васильевич Ломоносов», Б.Г.Кузнецова «Творческий путь М.В.Ломоносова», М.И.Радовского «Ломоносов и Петербургская академия наук», М.Е.Глинки «М.В.Ломоносов. Опыт иконографии», В.Н.Макеевой «История создания „Российской грамматики“ М.В.Ломоносова», М.С.Бунина «Мозаика Ломоносова „Полтавская баталия“», Г.М.Коровина «Библиотека М.В.Ломоносова: Материалы для характеристики литературы, использованной Ломоносовым в его трудах, и каталог его личной библиотеки», Ю.И.Соловьева и Н.Н.Ушаковой «Отражение естественнонаучных трудов М.В.Ломоносова в русской литературе XVIII и XIX вв.», Н.М.Раскина «Химическая лаборатория М.В.Ломоносова: Химия в Петербургской академии наук во 2-й половине XVIII в.», Е.С.Кулябко «Ломоносов и учебная деятельность Петербургской академии наук», а также «Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова».

В 1959 г. Редакционно-издательский совет АН СССР принял предложение института о создании серии «Научно-биографическая литература». В этой исключительно успешной по результатам серии, функционирующей до настоящего времени, издано уже около 700 биографий отечественных и зарубежных ученых, инженеров и техников. Полноту репертуара историко-научных и историко-технических трудов представляли многочисленные археографические публикации памятников научно-технической мысли, справочно-библиографические и прочие издания. Таким образом, в эпоху Фигуровского в истории ИИЕТ были заложены прочные основы, на которых базировались достижения института в последующие десятилетия.

Сам Н.А.Фигуровский с 1956 по 1962 гг. опубликовал свыше 100 работ, в том числе 11 брошюр и книг, включая такие значительные сочинения как: «Николай Николаевич Зинин» (1957, совм. с Ю.И.Соловьевым), «Сванте Аррениус» (1959, совм. с Ю.И.Соловьевым), «Leben und Werk des Chemikers Tobias Lowitz» (Berlin, 1959), «Исследование явлений радиоактивности в дореволюционной России» (1961, совм. с Л.Л.Зайцевой), «Дмитрий Иванович Менделеев» (1961) и др. Кроме этого, им были прочитаны сотни докладов, сообщений и лекций. Свыше 40 работ вышло под редакцией Н.А.Фигуровского.

Важнейшим событием в судьбах отечественного сообщества историков науки и техники следует признать возобновление после долгого перерыва международных связей. В сентябре 1956 г. на проходившем в Италии VIII Международном конгрессе по истории науки Советский Союз был принят в Международный союз истории науки. В эпицентре этих событий находился Н.А.Фигуровский, который, естественно, и возглавил Советское национальное объединение историков естествознания и техники (СНОИЕТ), созданное при АН СССР. К этому времени ИИЕТ АН СССР, руководимый Н.А.Фигуровским, стал подлинным всесоюзным центром координации работ по истории науки и техники. Кроме Москвы и Ленинграда, историко-научные центры возникали практически во всех союзных республиках, в большинстве университетских и даже небольших городах; количество членов Советского национального объединения достигало двух тысяч человек.

Сейчас уже трудно реконструировать обстоятельства, при которых произошли смещение Н.А.Фигуровского с поста директора ИИЕТ и приход к руководству Б.М.Кедрова. Да и к публикуемым воспоминаниям эти события уже не имеют прямого отношения, коль скоро текст завершающей части рукописи нам недоступен и вряд ли он сохранился. Правильнее эти события рассматривать не через призму проводившейся тогда интриги, а с позиции необходимости смены направления развития самой истории науки как научной дисциплины. Традиционные исследовательские направления в начале 1960-х гг. оказывались уже недостаточными, и смена курса и, видимо, неизбежно смена руководства института в этом плане были назревшими и закономерными. 12 апреля 1962 года Президиум АН СССР принял развернутое Постановление «О направлении научных исследований и структуре Института истории естествознания и техники», которым наряду с общими положениями усиления внимания к новейшим периодам истории знаний, к изучению истории науки и техники в их взаимной связи и как органической части всемирной истории, в план научных исследований была включена подготовка трудов по истории научно-технического творчества, истории важнейших областей естествознания и др. Начиналась эпоха науковедения, когда наряду с развитием классических направлений в изучении истории науки и техники на первый план выходили вопросы познания логики науки, психологии творчества, социологии и организации научной деятельности. Именно в ИИЕТ развивались системные исследования, а сам институт становился мощным интеллектуальным центром, в котором работали крупные методологи и философы (В.С.Библер, И.В.Блауберг, В.С.Грязнов, Б.М.Кедров, Э.Я.Кольман, Б.Г.Кузнецов, М.К.Мамардашвили, С.Р.Микулинский, Н.И.Родный, В.Н.Садовский, Ю.М.Шейнин, Э.Г.Юдин, М.Г.Ярошевский и др.). В ИИЕТ находили пристанище опальные историк П.В.Волобуев, философы В.Ж.Келле и А.П.Огурцов.

Все эти и множество других важных и мелких событий в Институте истории естествознания и техники происходили при старшем научном сотруднике Н.А.Фигуровском[2]. Все последующие годы он продолжал активно трудиться, по-прежнему успешно совмещая основную профессию историка химии и химика-ученого-педагога. Результатом его многообразной деятельности становились многочисленные публикации, список которых огромен. Из крупных исторических работ можно назвать следующие: «Владимир Александрович Кистяковский (1865–1952)» (1967, совм. с Ю.И.Романьковым); «Очерк общей истории химии. От древнейших времен до начала XIX столетия» (M., 1969); «Открытие химических элементов и происхождение их названий» (1970); «Очерк общей истории химии. Развитие классической химии в XIX столетии» (1979); «Василий Михайлович Севергин (1765–1826)» (1981, совм. с Н.Н.Ушаковой) и др.

Как химик Н.А.Фигуровский продолжал разрабатывать методы разделения смесей органических веществ, совершенствовать седиментометрический анализ, исследовать проблемы кристаллизации кислот из растворов, проводил изучение хинных алкалоидов… Разработанный под его руководством совместно с Т.А.Комаровой, В.С.Недзвецким и Л.А.Зайцевой способ получения дисперсных систем получил 14 июля 1980 г. авторское свидетельство.

Как педагог и методист Н.А.Фигуровский безусловно являлся наиболее опытным и продуктивным среди историков науки. За эти годы им было подготовлено множество специалистов высшей квалификации — химиков и историков науки. Свыше сорока его учеников стали кандидатами и докторами наук. Кроме этого, им была подготовлена и опубликована серия программ, методических пособий по истории химии для химических факультетов государственных университетов, для студентов, дипломников, аспирантов. Итогом учебно-образовательной деятельности Н.А.Фигуровского явилось учебное пособие для студентов педагогических институтов по химическим и биологическим специальностям «История химии», опубликованное издательством «Просвещение» в 1979 г.

Труды Н.А.Фигуровского выходили в самых различных изданиях: узкоспециальных, общенаучных, научно-популярных, литературных: «Аптечное дело», «Вестник Московского университета», «Вестник высшей школы», «Вопросы истории естествознания и техники», «Доклады АН СССР», «Журнал аналитической химии», «Журнал физической химии», «Новые книги за рубежом», «Октябрь», «Порошковая металлургия», «Природа», «Техника — молодежи», «Химия в школе», «Химия и жизнь»… его статьи публиковались в энциклопедиях; был даже опыт сотрудничества с фирмой звукозаписи «Мелодия» — к 100-летию открытия периодического закона химических элементов в 1970 г. вышла грампластинка.

Работы Н.А.Фигуровского, как и раньше, издавались за рубежом (Германия, Чехословакия, Япония и др.) в трудах международных конгрессов по истории науки и т. п.

Но постепенно одним из главных дел жизни ученого становилось мемуаротворчество: написание, переписывание и редактирование автобиографических записок. Отводя поначалу этому сочинению «часы лени», он все больше и больше отдавал им силы и время, и так продолжалось свыше тридцати лет. В результате Н.А.Фигуровским создано литературное произведение, естественным образом вписывающееся в контекст и традиции русской и мировой мемуаристики.

* * *
В полном виде воспоминания Н.А.Фигуровского издаются впервые[3]. Текст публикуется в соответствии с существующими правилами изданий. Грамматические и синтаксические ошибки (довольно многочисленные) исправлены, при этом сохранены характерные написания слов: «темнялось, масляница, околодок, семянки, далеконько, оскоромнился, венгерец, всыпаться в плен» и некоторые другие. Исправлены написания слов «Бог», «Пасха» и т. п.; у автора эти слова написаны со строчной буквы.

На разных этапах достаточно длительного процесса превращения рукописи в печатный текст была получена помощь со стороны многих коллег — историков науки, книгоиздателей и др.

Начиная с 2008 г. при финансовой поддержке РГНФ (Проект № 08-03-00297а) в Информационно-аналитическом центре «Архив науки и техники» ИИЕТ РАН выполняется исследование «Российские историки науки: коллективный автопортрет (просопографическое исследование на материале устно-мемуарных источников)», часть средств которого позволила ускорить и завершить работы по подготовке рукописи к печати. В наборе текста принимали участие И.Р.Гринина, А.А.Жидкова, Л.А.Жидкова, М.В.Мокрова, М.А.Помелова. Фотографии, многие из которых публикуются впервые, из собраний: Т.В.Богатовой, Иконотеки ИИЕТ РАН (заведующая О.В.Севастьянова) и С.С.Илизарова. Основная редакторско-корректорская работа выполнена Н.А.Ростовской при участии И.Р.Грининой, С.С.Илизарова и М.В.Мокровой. Обработка, фоторедактирование и предварительное макетирование выполнено М.В.Мокровой. Примечания подготовлены при участии И.Р.Грининой.

Мы благодарим всех, кто способствовал подготовке и изданию данной работы и, прежде всего, С.А.Ашенкампфа, В.Н.Балаболина, Т.Г.Борисову, И.В.Дергунову, Э.Г.Егиазаряна, Н.И.Кузнецову, Г.Н.Львова, В.А.Максимова, А.Л.Муратова, В.Л.Платонова, A.А.Сабирову, А.В.Юревича и др.

Особая благодарность руководителям Комитета по телекоммуникациям и средствам массовой информации города Москвы B.И.Замуруеву (председатель) и В.В.Якушеву (первый заместитель председателя).

Рукопись книги утверждена в печать решением Ученого совета Института истории естествознания и техники им. С.И.Вавилова Российской академии наук (председатель А.В.Постников; рецензенты Г.И.Любина и З.К.Соколовская).

Настоящая книга опубликована в рамках городских издательских программ по рекомендации Городской экспертной комиссии книгоиздания (председатель С.О.Шмидт) и решению Московского городского совета книгоиздания (председатель В.Ю.Виноградов).

С.С.Илизаров


ПРЕДИСЛОВИЕ

Многие люди, особенно занятые писательским трудом, в определенном возрасте ощущают непреодолимую потребность изложить на бумаге личные воспоминания о давно прошедших временах, о событиях минувших дней, свидетелями которых им пришлось быть. Причины такой тяги к писанию воспоминаний довольно различны. Чаще всего воспоминания начинают писать от безделья, в связи с отсутствием лучших сюжетов и идей. Иногда воспоминания пишутся потому, что их авторы полагают, что пережитое ими может представлять какой-то интерес для будущих поколений. Впрочем, в этом случае желание писать воспоминания обычно связано с падением работоспособности, с невозможностью заставить себя заняться чем-либо более серьезным. Иногда же просто тщеславие авторов толкает их писать мемуары, как громко в подобных случаях именуются воспоминания. Так или иначе, но литературный жанр воспоминаний, автобиографических заметок, мемуаров и проч. существует и даже довольно широко распространен как в изящной, так и в научной литературе.

Так называемая мемуарная литература XVIII, XIX и первой половины XX столетий, при всем ее личном характере, при иногда пристрастном и неточном изложении фактов, все же представляет безусловный научный интерес. Достаточно сказать, что, например, история многих университетов и академий была бы сильно обеднена, если бы не существовало мемуарной литературы. Невозможно, не пользуясь мемуарами даже малоизвестных общественных деятелей и ученых, восстановить разнообразные, подчас весьма важные детали отдельных событий, биографические подробности многих интересных личностей, в том числе и анекдоты из их жизни. Мемуары, как известно, очень оживляют сухие исторические справки, позволяют в ряде случаев внести в научно-исторические исследования необходимые элементы человеческих чувств, черты подлинной жизненности.

Впрочем, обо всем этом нечего много говорить. Я предпринимаю изложение своих воспоминаний, движимый теми же самыми «непреодолимыми потребностями», которые вызвали появление большинства подобных литературных произведений. Может быть, из того, что будет в дальнейшем изложено, кое-что представит интерес для близких мне людей. Возможно, что какую-то пользу из этих воспоминаний смогут извлечь и историки разных направлений, в том числе и историки науки.

Желание писать мемуары — несомненный признак наступающей старости. Хорошо известно, что в наше время для многих научных работников понятие старости отличается от общепринятого представления об этом возрасте человека. Хотя мы живем больше, чем наши предки, все же часто кончаем жизнь, не полностью использовав все имеющиеся в организме жизненные ресурсы. Старость московского интеллигента в наши дни совсем неточно выражается числом прожитых лет. Старость это близость конца жизни. В конце жизни у нашего брата, занятого умственным трудом и перегруженного множеством больших и мелких обязанностей (большая часть которых почти не приносит пользы обществу), мало двигающегося, нелепо и некультурно питающегося, дышащего воздухом с примесями разных видов ядовитой пыли, с большим содержанием окислов углерода и других вредных газов, выбрасываемых тысячами автомобилей и сотнями заводских труб (результат нелепой практики соединения умственных центров с промышленными центрами), в особенности же трубами таких заводов, как Дорогомиловский химический завод1, - конец жизни в таких условиях может оказаться неожиданно близким. Расстройства кровообращения, сердечно-сосудистые болезни, склерозы, инфаркты и инсульты, рак и прочие «приятные» заболевания — довольно обычны уученых, я бы сказал, среднего возраста. Вот почему и 50 лет для людей таких категорий — нередко — уже почтенная старость и даже — предел жизни.

Хотя я и не думаю помирать, наоборот, — думаю еще пожить и не хочу в самом срочном порядке осуществить свое намерение — написать воспоминания и заметки о прошлом и прожитом, я все же невольно прихожу к выводу, что пора к таким воспоминаниям приступить, так как иначе может оказаться слишком мало времени для реализации намерения. Если хочешь оставить после себя что-либо потомкам, помимо официальных научного характера сочинений (которым обычно грозит скорое забвение), то, пожалуй, надо начинать писать это «что-либо». Конечно, несмотря на свои 54 года, я не могу сейчас предаваться только, или даже преимущественно, воспоминаниям. Слишком много у меня еще текущих дел, начатых исследований и литературных трудов, служебных обязанностей2, планов научных работ, чтобы все это можно было оставить в пользу воспоминаний. Вот почему я намерен писать воспоминания только урывками. Ведь у каждого занятого человека бывают моменты, когда не хочется заниматься даже самыми срочными текущими делами. Вот тогда уместно писать воспоминания (все же это занятие, которое не дает возможности «размагничиваться»). Вот такие часы «лени», когда не удается мобилизовать себя на выполнение обычного и даже неотложного дела, я и собираюсь посвящать работе над воспоминаниями, если таким именем возможно назвать предлагаемые автобиографические заметки.

Я намерен писать без особого плана и не составляю предварительного проспекта предлагаемых заметок, как это делают авторы, желающие заручиться договором с издательством, прежде чем приступить к писанию чего бы то ни было. Вначале, по крайней мере, я буду излагать (вернее, пытаться изложить) события в хронологической последовательности. Что из этого получится, я еще не знаю. Прежде всего мне хотелось бы зафиксировать некоторые сведения о давно минувшем, полученные мною от отца и матери, а также от некоторых очень немногих лиц, которые их знали более или менее длительное время и с которыми мне приходилось беседовать о жизни моих предков. Далее я хочу кратко описать главные события собственной жизни. Я помню себя уже более 50 лет, причем лет, богато насыщенных событиями иногда исключительной важности. Вспоминая свою жизнь, очевидно, я буду пытаться кое-что анализировать, либо восстановить оценку событий, сложившуюся у меня в свое время, либо, наряду с этим, оценивать те же события уже с высоты прожитых лет. Думаю, что это не повредит самой фактической основе изложения. Факты же я, естественно, буду (пользуясь своим историко-научным опытом) стараться точно воспроизвести.

Я буду писать пока «для себя», в расчете на то, что эти воспоминания при моей жизни не будут читать. Я поэтому буду вполне откровенным при изложении и некоторых сугубо интимных и сугубо личных переживаний и событий моей жизни.

Итак, приступаю, как говорили прежде, — «благословясь».

21 октября 1955 г. Москва, Беговая ул.

(Исправления внесены 27 июня 1959 г., 31 октября 1971 г.)


ДОПОЛНЕНИЕ К ПРЕДИСЛОВИЮ 1971 г.

Через 3 недели мне стукает 70. Когда я писал основное предисловие и первые страницы воспоминаний, я был по сути дела еще очень молод, вернее — я был в силе, т. е. был способен к напряженной и бурной деятельности, к полнокровной жизни. Прошло уже 17 лет с тех пор, как я сел за «Воспоминания», и, я бы сказал, 17 лет отнюдь не бесплодных и для науки, и для моего интеллекта. Не знаю, успею ли я описать эти 17 лет. До них еще далеко. Сейчас мое повествование не пошло далее 1920 г.

Мои ошибочные взгляды, высказанные в основном предисловии, относительно наступления старости, пожалуй, вселяют в меня сейчас некоторые надежды, что я сумею продвинуться и в этих «Воспоминаниях» несколько дальше.

С сегодняшнего дня я сажусь за переписку уже написанного (часть I), во-первых, потому, что за эти годы мне удалось побывать и даже пожить в местах, где проходило мое детство и годы ранней юности. Я встретился с людьми, с которыми не виделся почти 60 лет. Я посмотрел своими глазами то, чего не видел также 60 лет; конечно, многое переменилось, но общий фон сохранился. Все это дало мне возможность кое-что существенное вспомнить и отчасти как бы пережить заново. Вот почему я думаю, что кажущийся «зряшним» труд по переписке стоит начать не торопясь. Мне хочется, чтобы все факты были точны и вполне соответствовали пережитому.

Сейчас мне звонил Феодосий Вознесенский (из Дубны), с которым в компании протекли годы детства и ранней юности. Ему тоже будет на днях 70. Надо встретиться и отметить.

31 октября 1971 г. Москва, ул. Дм. Ульянова, 3.


ЧАСТЬ I (1901–1920 гг.)

Что мне известно о моих предках и ближайших родственниках

Почти все мы, русские простые люди, не знаем своих предков дальше бабушек и дедушек. Впрочем, и о них-то мы знаем часть лишь со слов родителей, особенно если мы никогда не видели этих уже «далеких предков». Так и у меня. Я помню в лицо лишь свою бабушку по матери Лизавету Степановну Сынковскую, которая в годы моего детства жила у тетки (своей дочери) Марии Павловны Вознесенской, в «Соборном» доме, как раз над квартирой, занимавшейся нашей семьей. Я уехал с родины из Солигалича, когда мне не было еще полных 14 лет, и с тех пор не видел бабушки. Впоследствии, лет через 30, обнаружилось, что я забыл то немногое, что знал о бабушке. Почему-то я был уверен, что она умерла, когда мне было лет 7–8, но мать сообщила мне, что бабушка Лизавета умерла в 1918 г.

Этот провал в памяти заставил меня осторожнее относиться к своим воспоминаниям и проверять уцелевшие (или сложившиеся) в памяти сведения у матери, которая прекрасно помнила очень много из прошлого. Я посещал мать в Доронже (недалеко от Кинешмы) ежегодно (после войны), иногда — дважды в год и пользовался этим, чтобы послушать ее рассказы о давно прошедших временах, событиях и людях и сопоставить все это со своими воспоминаниями. Многое из записанного мною заимствовано из ее рассказов. Кое-что иногда рассказывал и отец. Пользуясь этими рассказами и начну:

Мой отец, Фигуровский Александр Иванович (1878–1943), происходил из села Татьянина, бывшего Нерехотского уезда Костромской губернии. Это село находится в 17 км от железнодорожной станции Космынино, между Нерехтой и Костромой.

Мой дед по отцу Фигуровский Иван Иванович (приблиз. 1832–1892) был дьячком церкви в селе Татьянино. Его отец — мой прадед Иван (отчество утрачено), вместе с прабабушкой были коренными жителями Татьянина. Прадед был там также дьячком и, по-видимому, потомственным.

Вероятно, именно мой прадед в 20-30-х гг. XIX в., будучи учеником Костромского духовного училища, и получил нашу фамилию — Фигуровский. Тогда фамилии поступавших в училище давались инспекторами. Поводом для получения такой фамилии было, вероятно, прозвище, данное деду его товарищами, — «фигура». (Так в детстве «дразнили» отца и меня товарищи по учебе). Отмечу, что мои предки по отцовской линии были невелики ростом и, может быть, это обстоятельство было связано с прозвищем3.

Фамилия Фигуровских имеет своих представителей не только в Костромской, но и во Владимирской, Горьковской и других областях. Известно несколько видных представителей этой фамилии в Ленинграде, Москве, на Кавказе и т. д. Наиболее вероятно, что корень этой фамилии находится в селе Татьянине.

Прадед Иван с прабабушкой имели многочисленную семью — 7 или 8 человек, старшим из которых был мой дед Иван Иванович. Около 1850 г., когда деду было всего 12 лет, по Поволжью прокатилась очередная эпидемия холеры. В те времена это было довольно часто. В один прекрасный день холера унесла прадеда и прабабушку, но… пощадила всех детей. Таким образом, Иван Иванович, будучи мальчишкой, неожиданно сделался главой многочисленной семьи. 7 или 8 его братьев и сестер, мал мала меньше, стали его иждивенцами.

Как жила эта несчастная семья без всяких средств к существованию, трудно себе представить. Видно, помогали добрые люди. Эти же добрые люди через два года после катастрофы выпросили у Костромского архиерея разрешение — деду Ивану Ивановичу занять место его отца в качестве дьячка в селе Татьянине, несмотря на то, что ему было всего лишь 14 лет. Но этого было мало для обеспечения семьи. Дьячковские «доходы» были настолько мизерны, что не избавляли семью от настоящего голода. Средства к существованию дьячки получали, как и все крестьяне, от земли (приписанной к церкви). Но землю надо было уметь обрабатывать и иметь для этого достаточно сил.

Вот почему «добрые люди» добились у архиерея еще одного разрешения — на женитьбу деда, когда ему стукнуло 16 лет. Подыскали ему жену — работницу (она была на 2–3 года старше деда), которая вначале должна была тянуть основную лямку в поле и как-нибудь кормить детей. Бабушку звали Анной Григорьевной. О ней я почти ничего не знаю. Слышал лишь от отца и его сестры, моей тетки Авдотьи, да и от случайных людей, помнивших бабушку, что вся ее жизнь была тяжелой непрерывной работой, не лучше любого рабства. Умерла она рано, всего лишь в 50-летнем возрасте.

Брак деда оказался весьма счастливым. Не прошло и 15 лет после женитьбы, как к 7 братьям и сестрам прибавилось 8 собственных детей. Удивительно, что, несмотря на нужду, дети не умирали (вероятно, однако, несколько детей умерло). В те времена детская смертность считалась вполне естественным явлением.

Отец рассказывал мне, что в годы его детства на обед за стол садилось почти 20 человек. Хлебали из двух больших деревянных мисок, соблюдая особую дисциплину в порядке еды4.

Огромная семья деда жила в бедности. Весной, когда иссякали заготовленные на зиму запасы, варили крапивные щи, хлеб пекли с большой примесью измолотой сосновой коры. С нетерпением и надеждой ждали нового урожая. Новый хлеб начинали есть когда зерно находилось в периоде восковой спелости. Тогда шли в поле, сжинали несколько снопов и сушили дома в печи. Молотили чуть не руками, тщательно выбирая все зерна из колосьев. Потом зерно мололи на ручном жернове, заваривали муку кипятком, солили и с голодухи ели досыта такой клей. Кушанье это выразительно называлось «повалихой», так как после его употребления происходило острое расстройство желудка, иногда с резкими болями и рвотой.

Мне пришлось самому однажды попробовать повалиху. Было это, вероятно, в 1922 г. у Пречистой (см. ниже). Отец, незадолго перед тем переехавший в это село, не успел еще наладить хозяйство, и семья всю зиму жила впроголодь. И вот, когда в июле я приехал из армии на побывку, есть было нечего и собственно для меня сделали повалиху. Свое название она полностью оправдала.

Повалиха — старинное кушанье. Голодуха в старой России была далеко не редкостью. Обильной матушка Русь была лишь в нечастые урожайные годы. В неурожайные годы на почве голода возникали болезни, часто повальные — холера, дизентерия, тиф и прочие, уносившие чуть не миллионы жизней. Особенно велика была смертность детей. Выживало иногда менее половины родившихся детей.

При часто повторявшихся голодухах, совершенно неправильном питании и, видимо, употреблении водочки мой дед приобрел хроническую желудочную болезнь. Он умер еще до моего рождения, как тогда говорили, от «катара желудка». Отец рассказывал, что местные эскулапы советовали ему питаться получше, отказаться от употребления грубой пищи. Но дед был не в состоянии выполнить эти советы даже тогда, когда его огромная семья распалась. Все разбрелись по белу свету, каждый зажил собственной жизнью. Дома оставались только калеки, не вышедшие замуж девицы и старики. Кажется, однако, у деда к концу его жизни никто не висел на шее.

Братья и сестры деда, когда-то составлявшие основу семьи, мне совершенно неизвестны. Неизвестны мне и потомки этих братьев и сестер деда. Впрочем, в детские годы я знавал двоюродного брата отца Моисея Матвеевича Александрийского. Видимо, он был сыном одной из сестер деда. Кроме этого, мне пришлось встречаться или слышать о многих Фигуровских. Вероятно — это были потомки моего прадеда.

Но некоторые сыновья и дочери деда, мои дяди и тетки известны мне лучше. Так, старшим братом отца был дядя Федор Иванович (священник). Я помню его уже седым, небольшого роста человеком, всегда хлопотавшим либо о переходе на новое место, либо о чем другом. Почему-то дядя Федор встает в моей памяти в ассоциации с чеховским отцом Анастасием. Дядя Федор здорово «зашибал» и, вероятно, это обстоятельство было не последней причиной его хлопот о перемене места. Все же он дожил до старости и кончил жизнь, как я слышал, трагично — сгорел во время пожара в пьяном виде уже после революции. У него были дети. Вероятно, некоторые из них, или их дети жительствуют и сейчас. С одним из них, Константином Федоровичем — ветеринаром я встречался даже в году 1918–1919. Другого сына дяди Федора — Павла Федоровича я знал безнадежно больным шизофреником. Он был помещен в психиатрическую колонию «Никольское» недалеко от Костромы (там одно время служил мой отец) и принадлежал к числу «буйных» больных. «Буйство» приходило к нему время от времени. Обычно же он был тихим, и таким я навещал его. Большую часть времени он писал. Лист курительной бумаги он тщательно разрывал на шестнадцатые доли и на каждой бумажке красивым писарским почерком карандашом он писал одну и ту же жалобу о том, что его безвинно посадили «в тюрьму» и что он просит обратить внимание на проявленную к нему несправедливость. Таких совершенно одинаковых бумажек-жалоб он передавал мне сотни, явно надеясь, что хоть одна из них попадет к «доброму» начальству и его освободят. Но он был безнадежно болен «ранним слабоумием».

Старше отца был мой дядя Михаил Иванович Фигуровский, которого я знал ближе, чем дядю Федора. Михаил Иванович был дьячком в селе Шартанове Кологривского уезда Костромской губернии. Когда я был учеником начальной школы, дядя Михаил привез к нам в Солигалич сына Николая, который поступил в духовное училище и жил у нас на квартире. Через несколько лет, вместе с Николаем, у нас поселился второй сын дяди Михаила — Павел и, наконец, третий сын Михаил. Все они учились в духовном училище, двое младших были моими товарищами по учебе. Все трое уже умерли. Николай умер в 1955 году. Он учительствовал где-то в Воронежской области и был директором средней школы. Его дети живы и сейчас (1982). Юрий — специалист по электронике — довольно известный человек. Николай — киносценарист и режиссер. Одним словом, эти люди совершенно нового образа жизни и занятий. Семья Николая Михайловича Фигуровского состояла в каком-то родстве с покойным академиком Анатолием Аркадьевичем Благонравовым.

Второй сын дяди Михаила — Павел Михайлович был моим другом. Он был учителем где-то в Костромской области. В период коллективизации он переехал в Ленинград, устроился на работу дворником и вскоре умер, кажется от воспаления легких.

Младший его брат Михаил Михайлович, который также был на квартире у нас в Солигаличе, всю жизнь учительствовал в городе Судае Костромской области. Я встретился с ним после долгой разлуки случайно в Ессентуках перед войной. Случайно мы оба приехали лечиться и попали в один санаторий. Однажды письмо, адресованное мне, попало к нему и мы вновь познакомились. Потом снова много лет не виделись и не переписывались. Внезапно, в 1971 г. Михаил Михайлович приехал ко мне в Москву вместе с женой. Он был уже на пенсии, в Судае. Любимым его занятием была ловля щук на спиннинг, о чем в том же году сообщили мне солигаличские знакомые. Он был хорошим учителем. Мне приходилось читать о нем специальные статьи в «Советской России». В 1973 г. Михаил Михайлович умер.

У меня были также две тетки по отцу: Анна Ивановна и Авдотья Ивановна. Последнюю (тетку Авдотью) я очень хорошо знал. Когда в 1915 году я приехал в Кострому учиться в семинарии и остался мальчишкой один в чужом тогда городе, тетка Авдотья была единственным человеком, питавшим ко мне истинные родственные чувства. Каждое воскресенье и каждый праздник я ходил к ней в Ипатьевскую слободу, где она жила с мужем в маленькой избушке. В то время тетка Авдотья была замужем второй раз за дядей Андреем (отчество и фамилия его совершенно испарились в памяти). Он был много лет рабочим Кашинской фабрики и в то время по старости работал сторожем. Обоим было уже за 60 лет и они жили в маленькой избушке в два окошечка, из которых был виден луг за Ипатьевским монастырем и вдали — Волга. Избушка состояла из одной комнаты с русской печью, на которой одно время я и спал. Тетка Авдотья была добрейшей души человек. Она не только меня кормила, поила, приголубливала, пришивала пуговицы к куртке и штанам, но тайком от дяди Андрея, бывало, совала мне в руки каждое воскресенье гривенник на лакомства. В 1915 году у нее я ел превосходные пироги. В конце 1917 и в начале 1918 гг. из-за неразберихи перед закрытием семинарии я несколько месяцев прожил на квартире у тетки Авдотьи. Тогда в Костроме было уже голодно, вскоре голод принял катастрофические размеры. Тетка Авдотья была прекрасно приспособлена к жизни и с детских лет знакома с голодом. Она оказалась очень изобретательной и пекла лепешки из крахмала, за отсутствием хлеба. Сама же она делала крахмал из картошки и картофельных очисток. Удивительная была женщина, повидавшая на своем веку немало горя и несчастий. Она не ожесточилась, как некоторые современные люди, переехавшие из деревень в города, которым до других нет никакого дела, лишь бы самим «нажраться» и обставиться обязательно лучше других.

Первым мужем тетки Авдотьи был дьячок по фамилии, кажется, Петропавловский. Был у нее и сын — священник. И муж, и сын тетки Авдотьи сильно выпивали, и ее жизнь была далеко не легкой. Оба они умерли рано.

Тетка Авдотья — одно из самых светлых воспоминаний моей юности, которая далеко не была светлой, хотя теперь издали она кажется светлой и красивой. Теперь уже не часто можно встретить таких женщин, как тетка Авдотья — старого склада, простых и сердечных, готовых на все для дорогих людей, да и вообще для людей. Иногда она сердилась. Самое сильное ее «ругательство» было: «Ах ты блядкин сын!». И выходило оно не то в шутку, не то всерьез. Умерла тетка Авдотья в двадцатых годах, когда я был в армии и никак не попадал в Кострому после 1922 г. Так я с ней и не повидался после 1922 г. и только от отца услышал о ее смерти.

О тетке Анне Ивановне я ничего не знаю, не знаю и о других дядьях и тетках по отцу. Знаю лишь, что родни у меня было немало. Особенно много было у отца двоюродных и троюродных родственников, когда-то составлявших вместе с его братьями и сестрами и их многочисленными детьми большую патриархальную семью деда Ивана.

Возвращаюсь к отцу. Он был младшим сыном Ивана Ивановича и Анны Григорьевны. В детстве он учился в приходской школе и в Костромском духовном училище. Учился он неважно при наличии нормальных способностей и трудолюбия. Видимо, его с раннего детства испортили полуграмотные учителя из дьячков, для которых главным в преподавании было привить ученикам «зубрежку» — аз, буки, веди и проч. «Вызубрить от сих до сих» при полном игнорировании смысла «вызубривания» считалось главной добродетелью хороших учеников духовных школ. В этом состоял метод преподавания, подкрепляемый битьем линейкой и разными наказаниями («оставление без обеда» и проч.). Естественно, что отец больше боялся, чем уважал своих учителей: когда ему приходилось отвечать на уроках, у него «прильпе язык к гортани». Видимо, из-за таких учителей отец окончил духовное училище весьма посредственно и не получил права продолжать образование в духовной семинарии. Между тем, по существовавшему в те времена положению, окончившие духовные училища автоматически переводились в семинарию. Но для бедняков, к числу которых принадлежал отец, была придумана формула — окончил духовное училище без права поступления в семинарию. Надо же было откуда-то вербовать дьячков для церквей епархии. Тем самым Святейший Синод закреплял на всю жизнь бедняков и их детей в звании и профессии дьячков. Держать специальный экзамен в семинарию было бесполезно.

В те времена дьячками назначались неудачники, кончившие духовное училище, «без права поступления в семинарию», не сразу после окончания училища. 15-16-летние ребята должны были подрасти, проходя при этом «производственную практику» при монастырях, пока архиерей не «благословит» их на какую-нибудь дыру на краю света. Отцу, у которого никаких средств к существованию не было, а висеть на родительской шее было зазорно, ничего не оставалось делать, как стремиться скорее получить архиерейское «благословление» в дьячки. Но, к несчастью, возраст у него в то время был невелик, к тому же он был низкорослым и казался мальчиком, и поэтому ему приходилось ждать до 18 лет. До наступления этого возраста ему надо было куда-то устраиваться. «Добрые люди» посодействовали его устройству в послушники в Ипатьевский монастырь — резиденцию Костромских архиереев. Отец был, конечно, не одинок в этом отношении. Архиереи через своих доверенных монастырских и консисторских чиновников знакомились таким путем с будущими кадрами дьячков.

Итак, в 1894–1895 гг. отец стал монастырским послушником. Вместе с несколькими такими же, как и он, молодыми людьми, меньше всего думавшими о монашеской карьере, он стал жить в монастырском общежитии в условиях строгого надзора «за благочинием», выполняя возложенное на него «послушание». Оно, по-видимому, вначале состояло в участии в будничных богослужениях, от которых более важные монашествующие чины освобождались. К счастью, у отца обнаружился довольно громкий голос и умение выразительно читать. Поэтому вскоре он был сделан канонархом. Это означало, что во время служб он должен особым образом «диктовать» монастырскому хору разные песнопения, каноны и псалмы. Естественно, канонархи не могли не обращать на себя внимание монастырского начальства, а при случае — даже самого архиерея.

Архиерей — епископ Виссарион Костромской и Галичский5 действительно как-то заметил моего отца и взял его к себе в келейники, т. е. в служки, заменявшие неудобную в архиерейском быту женскую прислугу. В 90-х годах прошлого (XIX) столетия епископ Виссарион пользовался известностью среди духовенства епархии как писатель-проповедник. Он слыл весьма образованным богословом. Впрочем, он действительно имел какую-то ученую степень (не то магистра, не то доктора богословия). Отец мой всегда отзывался о Виссарионе с особым почтением, хранил и перечитывал его книжки-проповеди и, как ни странно, даже по-своему любил его. Между тем, Виссарион далеко не был таким добрым «пастырем», каким, например, описывает Н.С.Лесков Киевского митрополита Филарета6. Хотя Виссарион, в отличие от митрополита Московского Филарета, «не ел попов живьем», все же, по-видимому, далеко от него не ушел.

В годы монастырского послушания отца случилось однажды так, что он вместе со своим другом детства, уже упоминавшимся Моисеем Матвеевичем Александрийским, который также в то время был послушником в Ипатьевском монастыре, как-то в воскресенье (около 1897 г.) пошли в город, где выпили и в пьяном виде не особенно красиво поступили с каким-то пьяным, валявшимся на дороге. По тем временам — это был поступок маловажный, но по монастырскому обычаю для послушников, да еще для келейника самого архиерея, был признан серьезным, требовавшим наказания или епитимии. Виссарион, узнав об этом, дал отцу строжайший нагоняй, который оставил у отца след на всю жизнь. Отец всю дальнейшую жизнь казнился архиерейским выговором и дал себе зарок никогда в жизни не пить больше ни капли вина. С тех пор он действительно никогда больше не пил ни рюмки. Даже в таких случаях, когда я после пятилетней и более разлуки приезжал к отцу, он даже после моих настойчивых просьб лишь пригублял рюмку, но не более. Удивительная выдержка — результат раскаяния глубоко верующего человека. Однако при такой выдержке отец так и не смог бросить курить, как ни пытался это сделать многажды в жизни. Единственно что ему удалось добиться — это, будучи уже священником, не курить до конца обедни, которая в праздники иногда заканчивалась с молебнами после 1 часа дня.

Кроме строжайшего нагоняя за проступок, Виссарион вскоре «благословил» отца на дьячковское место в Солигаличский собор в один из отдаленных районов Костромской епархии. Это было, пожалуй, также наказанием, а не милостью. Причт собора состоял из протоиерея, двух священников, дьякона и трех псаломщиков — дьячков. Он был учрежден в XVIII веке, когда духовенству жилось легче. На рубеже же XIX–XX вв. «доходы» причта были довольно жалкими. Отцу доставалось от 3 до 7 рублей в месяц плюс некоторое количество ржи, овса, масла и прочего сбора. Земли у причта не было, кроме небольших огородов. Жизнь оказалась особенно трудной после того, как у отца появились дети.

Вскоре после приезда в Солигалич отца «окрутили» на моей матери Любови Павловне Сынковской — младшей дочери покойного соборного дьякона П.В.Сынковского. В то время протоиереем в соборе был известный в Костроме И.Я.Сырцов, служивший много лет вместе с моим дедом П.В.Сынковским. Поэтому, пожалуй, да из сочувствия именитых граждан к моей матери — сироте, венчание молодых было организовано пышно в Костроме, куда только что перешел И.Я.Сырцов на должность ректора Духовной семинарии. Молодые даже сфотографировались после свадьбы. По возвращении в Солигалич они получили казенную квартиру в новом, только что построенном «Соборном доме» и начали семейную жизнь в трудах и нужде и притом в уничижении.

Город Солигалич расположен в 220 км от Костромы. Тогда не было железной дороги Галич-Кострома, а пароходы по реке Костроме доходили до Буя, а чаще — до пристани Овсяники южнее Буя, верст за 100 с лишним от Солигалича. Вот почему поездка в Кострому считалась тогда целым событием и требовала довольно значительных, не по карману отца, расходов. Отец ездил в Кострому очень редко, при крайней нужде. В годы детства, помнится, он лишь однажды рискнул съездить в Кострому, по какому-то важному делу. Второй раз он поехал провожать меня в семинарию в 1915 г. Не имея возможности бывать в Костроме и представляться архиерею, отец естественно не мог рассчитывать на переход на лучшее место.

Епископ Виссарион умер в начале XX в., а «благословение» его тяготело над отцом и семьей много лет. Дьячковская должность и неудачи повлияли на характер отца. Всю жизнь он был приниженным «смиренным», забитым, боялся всех и кланялся всем в пояс независимо от чина и звания.

В Солигалич отец приехал в 1898 г. и прожил здесь около 18 лет. Он решился на перевод поближе к Костроме лишь после того, как я поступил в семинарию и когда пришла пора заботиться об образовании моих младших сестер и братьев. В Солигаличе средних учебных заведений в то время не существовало. Переехал отец в Никольское — психиатрическую колонию в 12 км от Костромы на должность псаломщика-дьякона. Здесь он прожил около 4 лет. В 1917 г. одновременно с должностью дьячка он был кладовщиком психиатрической колонии. Но это не спасло семью от крайней нужды и даже голода. В 1917–1919 гг. мы жили неделями без куска хлеба, без картошки, питаясь то картофельными очистками, то «дурандой» — жмыхом от выжимки подсолнечного и льняного масла. Началась эпидемия дизентерии. Ею болели все в нашей семье, кроме меня. Особенно тяжело болел брат Алексей, который выжил чудом. Но лет через 9, уже в другой обстановке, он заболел раком кишок. Это было следствием дизентерии и голодного тифа. Очень тяжело болел и брат Павел. В сущности, уже была потеряна надежда, что он выживет, но врач (соседка) Мария Алексеевна принесла немного портвейна, чудом сохранившегося у ней в это тяжелое время. Ложка портвейна была насильно влита в рот Павла, уже потерявшего признаки жизни. И вот он постепенно ожил, начал медленно поправляться. У него вылезли все волосы, потом выросли новые. Он должен был вновь учиться ходить. Болели и отец, и мать.

В таких жутких условиях надо было думать о том, как выбраться из этого «гиблого» места — Никольского, где в то время больные мерли как мухи осенью. Отец решился пойти к архиерею просить нового места. Тот заставил его сдавать экзамены для получения чина священника. Отец, конечно, забыл все, чему он когда-то учился в духовном училище, а надо было к этому еще одолеть всякие богословские науки, что было почти немыслимо.

Пришлось мне на сей раз поменяться с ним ролями. Раньше он меня репетировал, теперь, наоборот — я его. В это время я был уже в третьем классе семинарии.

Как отец сдавал «экзамены» — я не знаю. Вероятно — это было похоже на экзамен «на первый чин» в известном рассказе А.П.Чехова7. Тем не менее, он вскоре был поставлен в священники и получил назначение в село Пречистое в 17 км южнее г. Судиславля. Это очень глухое и лесное место в те времена. Однако раньше приход считался хорошим. Жители ближайших деревень (Медведки, Тешилова, Михирева(?), Саленки и других) построили для отца дом — очень неважный, но просторный и с двором для скотины. Первая зима, по-видимому, была очень тяжелой для семьи. (Я провел ее в Костроме, будучи учеником школы 2-й ступени). Но постепенно отец стал обзаводиться хозяйством. За бесценок была приобретена старая кобыла, в сущности непригодная для работы. Но она, к всеобщему удивлению, ожеребилась, и подросший через три года Савраска несколько лет кормил семью. Была куплена корова и овцы. Я приезжал к Пречистой как-то зимой и пожил дней 10 по старинке. Вечера сидели с лучиной. Мать и сестра пряли.

Постепенно, однако, жизнь семьи несколько улучшилась. В годы НЭПа по крайней мере не было голода, было вдоволь хлеба, картошки, репы и сена. Но все это добывалось тяжелой и изнурительной работой. Мне пришлось посмотреть и кое в чем участвовать весной, наверное, года 1924. Подготовка поля под посев велась дедовскими методами. На участке примерно в гектар был срублен лес, годные на дрова деревья привезли к дому. Все остальное — толстые сучья, мелкие деревья складывались в большой костер и зажигались. Этот огромный горящий костер надо было переваливать с места на место, чтобы прогреть землю, превратить в золу не перегнившие еще листья. Это «адская» работа, и я был вначале просто изумлен, прежде чем включился в нее. Подготовленное таким путем поле предназначалось под посев репы. Мне пришлось пахать часть подсеки древней сохой, высоко приподнимая ее каждый раз, когда на дороге попадался высокий пень (пни не корчевали в первые годы). После дня работы на такой пашне у меня неделю болели руки. Так добывалась пища на зиму.

В 1929 г. наступила катастрофа. Отца внезапно посадили в начале периода коллективизации. За что — этого никто не знал. Мать была в отчаянии. Ниже я расскажу о своем вмешательстве в это дело и об оправдании отца. Так как отец был посажен на основе доноса с фантастическими обвинениями, написанного одним молодым парнем из деревни Саленки (мне удалось познакомиться с этим доносом), в конце концов дело было пересмотрено. Приговор «тройки» о ссылке отца на 5 лет на север был отменен. Отец вернулся домой, но тотчас решил перейти на другое место в село Дмитрий Солунский на тракте между Костромой и Кинешмой (недалеко от Колшева). Здесь семья прожила 2–3 года. Я однажды побывал здесь. Отец отказался от священства, но вскоре и отсюда пришлось уходить, так как нечем было кормиться…

Я был студентом и демобилизовался из армии, сам жил весьма плохо. С помощью брата Павла был куплен по дешевке старый-престарый домишко в село Доронжа (12 км от Кинешмы) за Волгой, и в этом доме поселились отец и мать. Сестра в это время была уже замужем и жила отдельно. Братья Павел и Александр жили в Горьком, сначала у меня, а потом самостоятельно. Павел стал видным стеклодувом по лабораторной аппаратуре.

В Доронже была церковь, но не было попа. Мужики упросили отца вновь взяться за поповство. Года два все шло благополучно. Но вдруг отца вновь «посадили». Он сидел более полугода. Снова мне пришлось вмешаться. В конце концов в Кинешме состоялся суд и отец был полностью оправдан.

Однако долго жить отцу не пришлось. Вскоре началась война. Отец работал сторожем в колхозе, охраняя посевы гороха и картофеля от любителей поживиться чужим добром. Осенью 1942 г. он, гоняясь за кем-то в поле, вспотел и простыл. В результате — воспаление легких. Когда у него уже начался отек легких, после долгих хлопот мать повезла его в больницу за 20 верст. Врач не стал даже возиться с ним: «Чего привезли покойника?» Его уже оказалось невозможным поставить на ноги. Привезли его обратно в Доронжу, и 13 октября 1942 года он умер. Я получил известие о его смерти в Сталинграде на фронте. Отец умер совсем не старым. Ему было лишь 64 года. Такова кратко история жизни моего отца. В дальнейшем мне еще придется возвращаться к некоторым событиям и эпизодам из жизни отца, которых я был свидетелем.

Что касается моих предков и родственников со стороны матери, то здесь мне известно не особенно много, главным образом со слов матери.

Сохранилось немного данных о прадеде по матери Василии Васильевиче Сынковском. Жил он в селе (или в районе села) Муравьище, где-то за Плещеевым в Галичском уезде. Был он дьячком. Место это — очень глухое и лесное (в те времена). Жизнь — полудикая, лесная, сложившаяся еще во времена нашествия Батыя на Галич, когда уцелевшие от татар жители этого района попрятались в леса. Где-то около Муравьища было село Сынково, расположенное на запад от Галича, за озером. От названия этого села дед, или отец Василья Васильевича, видимо, и получил свою фамилию Сынковский при поступлении в духовное училище где-то в первых десятилетиях XIX века.

С братом Василия Васильевича — Степаном Васильевичем связано одно семейное предание, о котором мне рассказывала мать. Предание это таково. Как-то раз летом Степан Васильевич пошел из Муравьища в Сынково. Видно, это было недалеко, так как в предании не было речи ни о каких сборах, отмечалось лишь, что он был одет в домотканую рубаху. Несомненно, Степан Васильевич был сильно выпивши, но шел сначала вместе с попутчиками-мужиками, а потом отстал от них. Внезапно началась сильная гроза с бурей, в результате которой Степан Васильевич сбился с дороги и очутился в каком-то буреломе, откуда никак не мог выбраться.

На другой день он не вернулся домой, и целую неделю о нем не было ни слуху ни духу. Поиски, организованные соседями, молебны в церкви ни к чему не привели. Только через неделю он пришел домой совершенно изможденный. Он потерял дар речи и не мог произнести ни слова. Целых три года Степан Васильевич оставался немым, объясняясь лишь знаками. Все меры лечения с помощью местных знахарей оказались безуспешными. Жил он в эти годы на правах нищего.

И вот, спустя три года после этого происшествия Степан Васильевич вместе с родственниками отправился пешком в Тотьму, в монастырь Феодосия Тотемского. Монастырь был широко известен в северных районах Костромской губернии и в Вологодской губернии. Был даже установлен обычай в трудные моменты жизни, во время болезней давать обет — сходить пешком в Тотьму (верст за 250) на богомолье к Феодосию Тотемскому. Такие обеты давались и позднее. Я сам ходил пешком в Тотьму (впрочем, до пристани на Сухоне Устье Толшменское, теперь Красное) с дядей, давшим такое обещание.

В Тотемском монастыре после обедни и молебна со Степаном Васильевичем произошло «чудо». Он внезапно заговорил, произведя на окружающих огромное впечатление. С тех пор в семье Сынковских не раз в трудных случаях давали обет сходить в Тотьму.

Исцеленный «чудесным образом» Степан Васильевич рассказал, что во время грозы он заблудился в лесу и попал в общество «леших», которые водили его по бурелому и болотам, по гарям и непроходимым местам. В результате он был перепуган чуть не до смерти и измучен до предела.

Вот и все, что осталось у меня от рассказов бабушки Лизаветы и матери о предках со стороны матери. Жену Василия Васильевича, мою прабабушку, звали Лидией, видимо, Ивановной, но точно это не известно. В семье было много детей. Из них можно упомянуть о Феодосие Васильевиче, который был дьяконом какой-то Варварьинской церкви, о чем можно судить по «Списку священников и диаконов Костромской епархии» (Кострома, 1879 г.). Были также дети — Павел Васильевич, Алексей Васильевич, Александр Васильевич, Павла Васильевна. Никого из них я не знал. Видел лишь на фотокарточке Алексея Васильевича, видимо, выбившегося в люди и служившего где-то на юге в Крыму.

Павел Васильевич Сынковский (1847–1895) — мой дед по матери. О его молодых годах ничего не известно. Моя мать помнила его уже в среднем возрасте с больным сердцем и чахоткой. Был он соборным дьяконом в Солигаличе и имел хороший голос. Судя по фотографии Павла Васильевича, которая в годы моего детства была у дяди Павла Алексеевича Вознесенского, жившего над нами этажом выше, я довольно похож на деда Павла. Он был рослым и здоровым и, видимо, обладал хорошей натурой. За его голос и веселость его очень любили в Солигаличе. Широкая натура деда сказывалась в том, что он не жалел голоса в торжественных случаях при возглашении многолетий и вечной памяти. Судя по многим намекам его современников, он не прочь был и выпить. Пьяницей он, впрочем, никогда не был. Его страстью была игра на бильярде. Я не могу представить себе, какого качества был бильярд в Солигаличском трактире. Дед увлекался этой игрой, видимо, беззаветно и играл в подряснике, что, конечно, не поощрялось духовными регламентами. Но, насколько известно, неприятностей из-за этого у него не было. Мать рассказывала мне, что бабушка Лизавета, не дождавшись вечером деда, шла безошибочно в трактир и буквально вытаскивала деда за полу подрясника, отрывая его от любимой игры, при общем смехе. Было тогда патриархальное время и такие явления считались обычными и не осуждались.

У деда Павла была и другая страсть — ловля рыбы. Жил он на самом берегу реки Костромы и мог в любое время, выйдя из дома на берег, закидывать удочки. В те времена здесь превосходно клевали ерши, которых в Солигаличе называли «Галицкими», так как они в изобилии водились на Галичском озере, а также и другая мелкая рыба, а поздно вечером клевали и крупные головли. Рыбная ловля, видимо, была врожденной страстью деда, и с этим бабушка Лизавета ничего поделать не могла и лишь ворчала, когда дед возвращался с реки мокрым и грязным, к тому же ей доставалось чистить ершей и варить уху, что, как известно, многие хозяйки не особенно любят.

Свое довольно крепкое здоровье дед потерял неожиданно и по глупой случайности. Однажды зимой, около Крещенья, дед ходил по какому-то делу в деревню Колопатино за 7 верст. Деревня эта принадлежала соборному приходу. Встречен он был в Колопатине приветливо и в нескольких домах довольно много выпил. В Колопатине было много «питерщиков», т. е. мастеров — мужиков, промышлявших отходными промыслами в Питере, которые его сильно угощали. Его уговаривали переночевать, но он не согласился и вечером отправился в обратный путь. Где-то на середине дороги ему захотелось отдохнуть и он, прилегши на снег, сразу же заснул на сильном морозе. Не замерз он случайно. Утром его подобрал какой-то мужик, ехавший в город. Но после простуды началось воспаление легких, а затем чахотка. Более или менее оправившись, он, видимо, не соблюдал необходимого режима и по-прежнему пытался работать на огороде, на покосе и пр. наравне с другими. Вскоре у него начался отек ног, сердечные припадки и прочее. Таким больным помнила деда моя мать (младшая дочь деда). Мать рассказывала мне, что дед в эти годы, возвратившись с требы из какой-либо дальней деревни с совершенно отекшими ногами, лечился домашними средствами — крапивой, распаренными в горячей воде березовыми вениками и т. д. Он еще силился «форсить» своим голосом в торжественных случаях, но это уже ему не так просто удавалось. Друзья советовали ему быть осторожнее. Но он, видимо, не особенно следовал таким советам и скоро умер в 48-летнем возрасте.

У деда была довольно большая семья. Я лично знал некоторых из его детей — моих дядьев и теток — Михаила Павловича, Лидию Павловну, Александра Павловича, Анну Павловну, Марью Павловну. Самой младшей дочерью была моя мать Любовь Павловна. Вся эта семья после смерти деда осталась в сущности без средств к существованию. Лишь старший сын Михаил Павлович, что называется, «вышел в люди», выдвинувшись на почтовой работе (начал с письмоносца) до управляющего Ярославским почтовым округом. Умер он в 1913 году. Остальные жили весьма неважно.

Жена Павла Васильевича Сынковского — моя бабушка Лизавета Степановна. Ее отец, известный только по имени, был дьячком в селе Корцове в 25 км от Солигалича. Его жену, мою прабабушку, звали Марфой. Были у него дети, помимо Елизаветы — Иван Степанович и Василий Степанович. Никогда мне с ними не приходилось встречаться.

Бабушку Лизавету я помню старушкой, жившей на кухне у Марьи Павловны Вознесенской — моей тетки. Больше всего я помню ее за прялкой с веретеном. Пряла она круглый год. В последний раз я видел ее в 1915 году перед отъездом в Кострому в семинарию. В моей памяти она представляется как бы в тумане, молчаливой и невеселой.

Мой солигаличский знакомый Лев Михайлович Белоруссов прислал мне около 1960 г. копию надписи на кресте на Солигаличском кладбище, касающуюся жизни деда и бабушки: «Здесь покоится тело Солигаличского соборного диакона Павла Васильевича Сынковского. Родился в 1847 г. мая 30 дня. Умер в 1895 г. 2 августа. В сане 22 года. Жена диакона Елизавета Степановна Сынковская. Родилась 30 августа 1841 г. Умерла 24 марта 1918 г.».

Когда я был в Солигаличе в 1970 г., ни креста, ни подобной надписи найти не удалось, несмотря на долгие тщательные поиски вместе с Л.М.Белоруссовым.

Печальна судьба моих дядей и теток со стороны матери. Как уже упоминалось, старший дядя Михаил Павлович был управляющим округом связи в Ярославле и в Рыбинске (выдвинувшийся из простых письмоносцев). Помню его приезд в Солигалич в 1906 или в 1907 г. Он был принят дядей П.А.Вознесенским весьма торжественно и с почетом. Погиб дядя Михаил случайно. В 1913 г., в связи с юбилеем «дома Романовых», был запланирован приезд царя в Кострому и Ярославль. Был подготовлен «парад» гражданских чинов, которым пришлось для этого случая явиться при шпагах. Никто из этих гражданских чинов, естественно, не умел обращаться с оружием. По команде «шашки вон!» кто-то из соседей дяди Михаила случайно ударил его шпагой по голове. Возникшая в результате этого нелепого удара злокачественная опухоль свела дядю в могилу. После него осталось несколько детей (рыбинских Сынковских). О них, однако, я ничего не знаю.

Второго дядю Александра Павловича я помню хорошо. В противоположность своему старшему брату, он был неудачником. Работал он писарем, почтальоном, переменил много должностей. Он выпивал. Помню обычную картину: дядя Александр отдыхает где-либо во дворе нашего дома. Был он холостяком. После начала I мировой войны он окончательно перебрался из Солигалича к своим сестрам в Корцово. Вероятно, он был психически неуравновешенным. Помню, что каждую зиму он делал нам ледяную гору для катания на санках. Около 1924 г. я получил известие, что дядя Александр покончил жизнь самоубийством.

Тетка Лидия была старшей дочерью моего деда. Она приезжала в Солигалич изредка. Семейной жизни ее я не знаю. Кажется, она была замужем за дьячком Перепелкиным и у нее был сын Павел Перепелкин.

Неоднократно приезжала к нам из Кордова тетка Анна — старая дева, психически неуравновешенная. Помню, что она несколько раз даже лечилась в Психиатрической колонии «Никольское», но я ее там никогда не встречал (после 1915 г., когда мой отец жил с семьей там). При всех своих болезнях тетка Анна была сердечной женщиной.

Ближе всех я знал тетку Марию Павловну Вознесенскую, жившую вместе с мужем П.А.Вознесенским — соборным дьяконом в Соборном доме над нами. В дальнейшем мне придется многократно упоминать о ней. Первую половину жизни она прожила довольно счастливо, несмотря на материальные невзгоды. Она мечтала о собственном доме, и впоследствии ее мечта осуществилась. Дом этот цел и сейчас (на Песочной напротив здания бывшей Соборной школы, в которой учительствовал П.А.Вознесенский). Многочисленная семья Вознесенских после революции разбрелась. Старший, Феодосий, мой сверстник и друг, кончил Лесотехнический институт, стал деревообработчиком, а впоследствии работал на Авиационном заводе. Теперь он доживает век в городе Дубне8. У него два сына, один в Москве (Глеб) — видный специалист, другой в Дубне (Кирилл).

Второй сын, Евгений Павлович Вознесенский, был агрономом — специалистом по сельскохозяйственным машинам и преподавателем в СХ вузе. Он умер в 1977 г. Третий брат Иван — инженер — жил в Ленинграде. Он также умер, еще ранее Евгения. Сестра Вера — зубной врач в Ленинграде, также умерла в 1972 г. Старшая сестра Елизавета Павловна — врач, замужем также за врачом и живет и теперь еще в городе Горьком (1982).

Дядя Павел Алексеевич вместе с женой Марией Павловной после событий в Солигаличе в 1918 г., страшно напуганные, покинули Солигалич и собственный дом. Жили они во Владимире, а затем дядя Павел попал в Крым и там вскоре умер. Тетка Мария Павловна переехала в 30-х годах в Москву к сыну Феодосию. Она умерла от рака, в 1939 г. и похоронена на Ваганькове. Таким образом, вся многочисленная семья Вознесенских «растряслась» и распалась.

О младшей дочери Павла Васильевича Сынковского — моей матери Любови Павловне я, конечно, мог бы рассказать очень много. Ее жизнь и судьба связаны со мной, и в дальнейшем я постоянно буду о ней говорить. Здесь я скажу о ней лишь несколько слов только потому, что не могу удержаться. Была она великой труженицей. Всю жизнь прожила в крайней бедности, в нужде, в постоянных заботах и тревогах о детях, думая каждодневно, чем сегодня накормить семью.

Я помню ее совсем молодой, когда мне было года 3. Я сидел у нее на коленях, и она пела мне песню «По улице мостовой, по широкой столбовой…» или еще что-нибудь. Когда семья разрослась, началась война 1914 г., возник голод, болезни, крайняя нужда в самом необходимом. Из Солигалича — своей родины в 1916 г. мать с семьей переехала в Никольское. Здесь вскоре наступил жестокий голод, из-за которого снова пришлось уехать в глухое село Пречистое. И здесь через 2–3 года трагические события заставили снова переехать, в село Дмитрий Солунский и, наконец, в Доронжу. Можно представить себе, как страдала мать, когда два ее сына в Никольском умирали от голодного тифа. И снова несчастья. Умерла маленькая сестра Машенька, через несколько лет умер брат Алексей. Дважды арестовывали отца, и мать бегала месяцами за 20 верст для того, чтобы передать ему передачки. Когда, казалось, все кончилось сравнительно благополучно, началась 2-я мировая война. Мать получила известие о гибели брата Александра — врача какой-то части у Смоленска. В 1942 г. погиб отец и мать осталась одна. Правда, сестра Татьяна жила неподалеку, в 7 верстах, но у нее в то время было полно своих забот о большой семье.

Мать спала почти всю жизнь в сущности на голых досках, только незадолго до ее смерти удалось достать ей настоящую кровать. Она вставала ежедневно в пятом часу утра и весь день до позднего вечера копошилась то у печки, то зашивала старье, то пряла и т. д. Умерла она в 1958 г. в 78-летнем возрасте.

Вот вкратце и все, что я мог вспомнить главным образом из рассказов матери, частью отца, частью некоторых знавших семью людей. Мои воспоминания лишь переплетаются с слышанными мною рассказами о прошлой жизни моих предков и старших родственников.

Перечитав написанное, я вижу, что рассказ о моих предках получился грустным. Я подумал, не возникнет ли у читателя подозрение, что я сгустил краски, изобразив жизнь моих родителей и дедов такой мрачной, почти невероятной с точки зрения современных молодых людей, никогда не знавших подобной нужды и несчастий, которые пришлось переживать моим предкам и отчасти современникам моей молодости. Но я ничего не преувеличил и многое еще более ужасное опустил. Насколько я помню, нисколько не лучше жили в начале XX века (а тем более — во второй половине XIX в.) почти все бедняки, которых было в России большинство.

Вот что пишет в своих воспоминаниях Маршал Советского Союза А.М.Василевский («Дело моей жизни». Москва, 1974) — костромич, попович по происхождению, учившийся в Кинешемском духовном училище и в Костромской духовной семинарии: «Детство мое прошло в постоянной нужде, в труде ради хлеба насущного» (стр. 8) и далее: «Скудного отцовского жалованья не хватало даже на самые насущные нужды многодетной семьи. Все мы от мала до велика трудились в огороде и в поле… Наша семья не была исключением: еще беднее жили крестьяне окрестных деревень…» (стр. 9). Но А.М.Василевский (которого я помню молодым прапорщиком)9 был поповичем!

Да, действительно тяжела и ужасна была жизнь бедняков в те времена!

Годы раннего детства

Я родился 11 ноября старого стиля 1901 г. в городе Солигаличе Костромской губернии. Я был вторым ребенком в семье А.И.Фигуровского и Л.П.Фигуровской (Сынковской). Старший мой брат Митенька незадолго до моего рождения умер от скарлатины. Поэтому, вероятно, со времени, как я сам себя помню, больше всего боялись, чтобы я, а также мои братья и сестры не заразились скарлатиной.

Отец и мать занимали в Солигаличе небольшую казенную квартиру в нижнем этаже так называемого «Соборного дома». Хотя я в этой квартире не бывал с 1915 г. (недавно, в 1970 г., я посетил ее), я прекрасно помню и ее расположение и обстановку.

Соборный дом — это большой деревянный двухэтажный четырехквартирный дом постройки конца XIX в. Две квартиры (верх и низ) были побольше (для священников), две другие — поменьше. В одной из меньших квартир внизу была квартира отца. Над нами жил соборный дьякон П.А.Вознесенский, женатый на сестре матери — Марии Павловне.

Духовенство в старое время отличалось многосемейностью. Поэтому соборный дом был полон детей. В нашей семье после меня родилась сестра Татьяна (1904), затем — брат Алексей, потом — сестра Мария, затем — брат Павел. В дальнейшем, уже в Никольском — брат Александр. Вверху у дяди Павла было столько же детей (см. выше). У протопопа Иосифа Смирнова было также много детей — Леонид Иосифович (впоследствии профессор-медик в Харькове), Сергей (учитель) и дочери — Анна, Елизавета, Мария — все старше нас. Моими сверстниками были Николай, Наталья и Серафим Смирновы. Кстати скажу, что все они после трагической смерти отца Иосифа давно перемерли. Последней умерла в 1977 г. Наталья Иосифовна — врач, где-то в Донбассе, которую я не видел с 1915 г. Но под конец ее жизни узнал о ее существовании на заседании Ученого совета в МГУ от одного из коллег, и переписывался с нею.

У другого священника — Н.Солодовского были две девочки. Одну из них, помню, звали Ниной.

Вся эта орава росла вместе и вместе мы нередко играли, ходили в лес за ягодами и грибами, ловили рыбу. В зимние месяцы к детям, живущим в Соборном доме, прибавлялись квартиранты — ученики духовного училища.

Квартира, в которой жил отец с семьей, состояла из трех комнат, сеней и кухни. Самая большая комната называлась «залом», затем шла небольшая спальня и «чайная» комната. Через дверь около «чайной» можно было попасть в обширные сени и через них в кухню с русской печкой. Общая площадь квартиры (без сеней и кухни) не превышала 40 кв. метров.

«Зало» — самая большая комната в 20–25 кв. метров площадью. У входа направо стояли два березовых грубой работы стула. Над ними висели дешевые, но прочные часы с гирями, отбивающие часы. Как я впоследствии выяснил, часть колесиков этих часов были деревянными. Как ни ломали эти часы — отец, который в них не разбирался, пытаясь их пустить в ход при остановках, ни я, интересовавшийся с детства их устройством и также пытавшийся их ремонтировать, ни мать, навешивавшая на гири тяжелые замки, как ни загаживали эти часы тараканы, поселившиеся в них у Пречистой и в Доронже, часы эти уцелели и работают до сих пор в дер. Платково у моего племянника Алексея — умельца по механической части. Таким образом они ходят уже более 80 лет.

Слева от часов висела олеография в рамке без стекла, изображавшая охотника с рогатиной и стоящего против него разъяренного огромного медведя. Еще дальше у стены стоял комод, покрытый салфеткой, отороченной кружевами. На комоде стояла шкатулка — предмет моего особого детского любопытства. В шкатулке мать хранила надушенные (духовым мылом) носовые платки и разные безделушки. Над шкатулкой висело маленькое зеркало в рамке. Тут же висели две фотографии в рамках за стеклом. Одна из них (в копии) сохранилась. На второй фотографии были изображены дядья моей матери, мне неизвестные. Кроме того, висела фотография отца и матери после свадьбы. Далее по стене за комодом стояли стулья.

Передняя стена залы (по фасаду здания) имела три окна. Здесь стояли стол и стулья, на подоконниках иногда было несколько цветков. В левом углу располагалась божница. В киоте центральной иконы по бокам стояли венчальные свечи с бантиками. Около икон на полу стояла кадка с розаном и еще какое-то ползучее растение с разрезными большими листьями.

Третья стена залы, выходившая во двор, имела два окна. Одно из них было почти рядом с калиткой. Между окнами висел портрет Александра III, а в левом углу стояла горка — стеклянный шкаф кустарной работы, в горке стояли старинные чайные чашки, чайница, лежали ложки и всякие коробочки с иголками, нитками, пуговицами и прочее.

Наконец, четвертая стена была занята печкой, топившейся из коридора.

Смежной с залой комнатой была спальня — небольшая продолговатая комната, в которой справа стояла кровать матери. Отец спал в коридоре перед входом в залу.

Вспоминаются мне какие-то отрывочные видения, когда мне было, вероятно, всего лишь года три. Вот мне купили детскую кроватку, выкрашенную в синий цвет. Бока кроватки закрыты веревочной сеткой, висевшей на железных прутах. В этой кроватке я мог стоять и даже передвигаться, но не мог вылезти из ней и на некоторое время мог оставаться без надзора. Кровать стояла в «чайной» — небольшой комнатке с лежанкой. Однако чай здесь пили лишь зимой. Летом отец — большой любитель чая — переносил чайный стол в сени, против двери в кухню и здесь пил чай «на холодке» в свое удовольствие. Когда же появились братья и сестры, чай обычно пили на кухне. Так что «Чайная» в дальнейшем не отвечала своему названию.

В раннем детстве меня почему-то тянуло «грызть» кирпичи. Оставленный один на полу, я подползал к лежанке и «вгрызался» в нижние кирпичи. Вероятно, это тяготение было связано с самозащитой организма от глистов. Выгрызенная мною ямка на лежанке была заметной еще в 1915 г.

Самые ранние воспоминания детства отрывочны. Помню, сижу я на коленях у матери у окна. Мать напевает песенку. Зимнее время, вторая половина дня. Перед окном — большая площадь, занесенная снегом. Я смотрю в окно, меня привлекает яркий солнечный блик на окне дома Мичурина. Кажется, стекла в нижних окнах дома — золотые и блестят на солнце.

Помню, однажды мать за что-то рассердилась на меня и ударила меня полотенцем, которое она подшивала. У меня случайно подвернулся палец, и стало больно. Я разревелся и тем самым привел ее в большое смущение, она долго меня утешала.

Вспоминаю также чаепитие отца. В сенях, против кухонной двери стоял стол. На грубой скатерти, на круглом медном подносе стоит старинный самовар, сделанный, вероятно, еще в начале XIX столетия. Мать рассказывала, что этот самовар принадлежал чуть ли не прабабушке, жившей в Корцове. Он был куплен не для собственных потребностей, а для того, чтобы поить чаем проезжавших через село купцов и чиновников. Было это, вероятно, в эпоху нашествия Наполеона. И вот через несколько поколений этот самовар попал в «приданое» моей матери. Самовар имел красиво выгнутые медные ручки наподобие амфоры.

На самоваре на конфорке стоит чайник с заваркой. Пар из самовара идет вовсю до потолка. Отец в белой полотняной рубахе, совершенно мокрый, пьет из блюдечка. Перед ним маленькое блюдце, на нем кучка мелко наколотого сахара, иногда — варенья или пенок от варенья, когда мать его варила. Пил чай отец «вприкуску». Мать чай особенно не любила и выпивала в те годы одну-две чашки уже после того, как самовар остывал, и чай в чайнике утрачивал свой цвет. Таким образом, отец пил чай в одиночку.

Дверь из сеней на улицу была открыта и вела на крыльцо с навесом, державшимся на нескольких круглых стойках. Сойдя с крыльца, я попадал в довольно обширный двор, заросший бурьяном и довольно заваленный мусором. Слева на дворе стоял сарай с чердаком для хранения сена. На чердак можно было войти по лесенке, заканчивавшейся сверху площадкой. Еще левее за сараем был дровяник, слева от него тропка вела в огород, где имелся колодец простой воды (для чая был другой — «Соболев» колодец, расположенный вблизи большой дороги на Чухлому). Недалеко от колодца в огороде была баня, прекрасно устроенная. Сзади дома стояли «коровники» для помещения коров всех четырех жильцов дома.

Огород был довольно обширен. Он граничил с другими многочисленными огородами, которые в целом располагались внутри жилого квартала. Никаких заборов между огородами многочисленных хозяев не существовало. Впоследствии наши огороды (жителей Соборного дома) были расширены за счет пустыря и части двора перед крыльцом. После этого двор представлял собою лишь узкую полосу вдоль дома, до забора, ограничивавшего участок земли, отведенной для дома. У самого угла дома забор заканчивался калиткой. Левее этой калитки в 1914 г. дядей Павлом при нашей помощи было посажено несколько берез. Я был удивлен, когда в 1969 г. увидел, что из хилых березок выросли солидные деревья, которые живы и теперь.

Зимой, как только наносило достаточно снегу, дядя Александр Павлович делал нам вдоль забора, отделявшего двор от огорода, небольшую снежную гору, которую мы сами поливали каждый день водой и катались с ней на санках и на «коньках», деревянных, подмороженных навозом, сидя на них верхом.

Особенно хорошо мне запомнились весны моего раннего детства. В мае, начале июня, встанешь, напьешься чаю и выйдешь на двор. Около окон в углу стоят удочки. Идя мимо них, через калитку попадаешь на улицу, точнее — на обширную лужайку, заросшую мелкой травой, подорожником, ромашкой (желтой), конским щавелем. Лужок пересекает тропинка, ведущая от дома соседа слева — дома «хузина» (т. е. хозяина), как звали его квартиранты — ученики духовного училища. Когда мне было года 4–5, у «хузина» на квартире жил священник Воскресенской церкви Варфоломей Яковлевич Разумовский, родившийся, вероятно, в 20-х годах XIX в. Он-то и протоптал тропинку от дома к церкви Воскресения. В то время служили чуть не ежедневно и по нескольку раз, хотя молиться приходили лишь одна-две старухи.

Весной на нашем лугу расцветало множество золотистых одуванчиков и других разноцветных цветочков. Сделав несколько шагов от калитки дома через лужок, я попадал на бульварчик, засаженный березками и кустами «чайного дерева». В годы моего детства бульварчик был огорожен, но этот огород, как и земляные скамейки, скоро разрушились и исчезли. А теперь от этого бульварчика остались лишь немногие старые полузасохшие березы. Они погибают, видимо, из-за засоленности почвы.

Направо от садика простирался луг, ограниченный дорогой, которая шла мимо церкви Воскресения. Редко кто проезжал по этой дороге. Я пересекал эту дорогу и через калитку справа от ворот, ведущих в церковь (их теперь нет), попадал за ограду. Здесь луг не вытаптывался скотиной, и цветов было больше. В ограде росли огромные старинные березы, на которых было множество грачиных гнезд. Весной с утра до вечера грачи непрерывно кричали, а грачата пищали.

Около древних стен церкви, построенных в XVII веке, на солнце пахло прелым. Когда-то в течение многих веков здесь было кладбище. Но здесь у самых стен храмов росли фиалки и колокольчики. Как привлекали к себе эти простые цветочки, как интересно они были устроены! Большей частью я один бродил возле стен зданий летней и зимней церквей, изучая цветочки. В более далекие путешествия в раннем детстве я не отваживался. Тогда в предшкольные и школьные годы мир для меня постепенно стал расширяться.

Когда мне было всего 2–3 года, отец стал брать меня с собою в церковь на разные будничные службы. Собор, куда носил меня на руках отец, был не очень далеко. Помню, первое время мне было очень скучно слушать службы, сидя на лавочке на клиросе. Однажды я заснул от скуки и свалился с лавочки. Но постепенно я привыкал и, странно, даже запоминал то, что пелось.

Солигаличский Рождественский собор — частично очень древнее сооружение. Постройка наиболее старой его части относится к 1668 г., когда была закончена постройкой нижняя церковь Покрова, а над ней — церковь Рождества Христова. Тогда же была построена нижняя часть колокольни, вход с рундуком на второй этаж. В эти же годы было начато грандиозное строительство летнего храма Рождества Богородицы, примыкавшего с юга к построенным уже храмам. Но этот храм не удалось тогда достроить, и он стоял в таком недостроенном виде более 100 лет. Это описано, в частности, в повести Н.С.Лескова «Однодум». Только в конце XVIII в. постройка была завершена, и летний собор был открыт (освящен) в 1805 г.

Когда я впервые попал в Миланское Дуомо, я вспомнил о Солигаличском соборе. Таким же грандиозным он казался мне в детстве. Высокие своды, увенчанные пятью главами, поддерживаются четырьмя массивными колоннами, выкрашенными в белый цвет и отполированными. Около двух колонн, ближних к алтарю, были устроены два клироса. Две задних колонны поддерживают высокие хоры. В сводах наверху имеется пять фонарей под пятью главами, создающие в дополнение к двухсветному освещению дополнительные источники света. Большой высокий иконостас отделяет алтарь от храма. Вход в собор через красиво сделанную под особым навесом лестницу.

Собор имел превосходные акустические свойства. Его украшения, стенные фрески, иконы, паникадила и подсвечники с толстенными восковыми свечами отражали вкусы глубокой старины, «усердие» многих поколений солигаличан, а также жертвователей из семей великих князей и царей. В мое время еще были такие реликвии, как крест времен Ивана Грозного, ризы на иконах, пелены и прочее — подарки великих княгинь и цариц. В собор попали также некоторые иконы и другие предметы из церкви в селе Гнездниково, принадлежавшей Троице-Сергиеву монастырю, сгоревшей в конце XVIII в.

Перед входом в самый летний храм имеется большой притвор, сообщающийся с притвором зимней церкви. Здесь у окна в стороне стоял огромный сундук, наполненный метрическими книгами, содержащими сведения о рождении, смерти, о браках прихожан за XIX век. Сюда довольно часто приходил отец, взяв меня с собой днем, и брал сведения для «выписки», требуемой каким-либо прихожанином. Помню, что в наиболее старых книгах записи сделаны были старинным почерком рыжими выцветшими чернилами.

Теперь летний собор являет собой довольно жалкое зрелище. Все его ценные украшения разрушены. Отдельные части иконостаса и разных обломков свалены в кучи у стен. Стекла в высоких фонарях над главами разбиты и зимой здесь, видимо, холодно, как на улице. Весной же все отсыревает. Прекрасные фрески, выполненные палехскими художниками по мотивам старинной итальянской живописи, облупились настолько, что реставрировать их, видимо, уже поздно. В довершение картины — посреди храма — огромная куча голубиного помета (кубометров в 5). Голуби здесь в течение ряда десятилетий были единственными обитателями и хозяевами. Говорят, что многократно пытались вставлять стекла в фонари, даже двойные, но каждый раз голуби их разбивали с наступлением зимы, а весной изнутри собора вили гнезда и выводили огромное количество птенцов. Жалкое и грустное зрелище. Но, может быть, кое-что еще можно сделать, чтобы хотя бы внешне восстановить былую красоту и величественность храма.

В древней части собора (XVII в.) в мое время не было никаких изменений обстановки древности. Все говорило о далеких временах — иконы древнего письма, потемневшие от времени в серебряных окладах, старинные подсвечники и украшения, толстенные свечи (10 см в диаметре) из белого воска, древний резной иконостас и книги, и рукописи XVI и XVII веков. Я вспоминаю эти, закапанные воском, грязные по углам от пальцев многих поколений дьячков книги времен патриарха Иосифа10 в деревянных переплетах с застежками, или остатками от них. Много книг имелось и дониконовской печати11. Куда все это девалось? Лишь немногое уцелело.

В старинной Покровской церкви внизу, где было больше всего древностей, в 1970 г. был какой-то склад, и мне не удалось тогда посмотреть на то, что в детстве было привычным. В этой церкви служили иногда в будни, но большей частью в Великом Посту. Помню: «Душе моя, душе моя, восстании, что спиши». Помню, на паперти церкви была лесенка в сторожку. Она насквозь прокурена махоркой дьячками и пономарями, которые, вероятно, еще лет 200 назад выходили сюда во время длинных служб по очереди «перекурить».

Вспоминаются и другие моменты во время служб в соборе. Лет с 5 я, как «мужчина», уже ходил в алтарь и наблюдал, как сторож раздувает кадило, а лет с 6 стал сам этим заниматься, клал ладан на горящие уголья и подавал кадило священнику или дьякону. В то же время я «подпевал» на клиросе. А когда мне стукнуло 7 лет, я настолько продвинулся в знании богослужения, что мне в первый раз в жизни было доверено чтение шестопсаломия за всенощной12. Это произошло, однако, лишь после того, как отец и его старший коллега дьячок Александр Федорович Померанцев убедились в том, что почти все шестопсаломие я знал наизусть.

Когда же во время служб я не был занят подобными делами, я слонялся от скуки по алтарю, конечно, в тех его частях, которые были в отдалении от священников и дьякона, и обследовал содержание стенных шкафов и ниш, закрывавшихся железными дверями, но обычно не запиравшимися. Чего-то здесь не хранилось? Вдруг вытащишь большой, шитый шелком плат, который, как выяснялось позднее, был вкладом какой-нибудь царицы, или боярыни, шитый ее собственными руками. Или вдруг попадется старинная грамота, написанная почерком с завитушками с вислой печатью. После я узнал, что большая часть таких грамот — это ставленнические грамоты давно умерших священников. Были, вероятно, и другие, более важные.

Дошкольное воспитание, в котором немалую роль играло посещение богослужений, в наше время может показаться диким. Но сейчас, спустя 70 с лишним лет, я прихожу к выводу, что такое воспитание принесло для дальнейшей моей учебы и всей деятельности и определенную пользу. В Солигаличском соборе я приобщился к познанию русской старины, невольно учился уважать старину и ее проявления, которые я непосредственно наблюдал. Замечу еще, что полезным следствием посещения служб в соборе было развитие памяти. Уже к 7 годам я знал наизусть все шестопсаломие, несколько псалмов и большинство обычных песнопений, тропарей, кондаков, ирмосов и т. д.

В большие праздники, особенно в конце лета, в соборе пел хор любителей. Хор этот был особенно эффектен в летнем соборе, когда певчие распевались на хорах. Духовная музыка в хорошем исполнении прекрасна. Вспоминаю канон на «Воздвиженье» — «Крест начертав Моисей…» Хор состоял из семинаристов, учеников духовного училища и студентов, приезжавших на родину на летние каникулы, а также поповичей и поповен. У некоторых были прекрасные голоса. Помню тенора Николая Семеновича Суворова (говорят, он жив? 1971 г. и живет в Пятигорске?).

Немудрено, что все, что пелось этим любительским, но совсем не плохим хором, легко укладывалось в памяти без всякого усилия. Вначале церковнославянские слова запоминались механически, без понимания, даже иногда с искажением слов. Но в дальнейшем, после изучения грамматики и синтаксиса языка и чтения церковнославянских сочинений, все это усваивалось основательно и запоминалось. Мне и теперь ничего не стоит установить этимологию многих старых славянских и русских слов. Уже, пожалуй, с 7–8 лет я знал службу не меньше многих завсегдатаев церковных служб. В дальнейшем, в духовном училище и в семинарии знания лишь «шлифовались» и приводились в порядок. Благодаря этому я свободно, без словарей читаю и понимаю церковно-славянские и даже древнеславянские сочинения. Не раз эти знания оказывались мне весьма полезными и в научной работе. Приходилось даже давать консультации по древнеславянским выражениям.

Старый Солигалич сохранял многие черты древнего Галицкого пригорода. В мое время некоторые древние традиции поддерживались очень тщательно. Сохранились в Солигаличе и обычаи от времен древнего язычества. Одним из таких обычаев были проводы масляницы. Не говорю уже о блинах и объедении — обычных, пожалуй, в те времена для всей России. Но проводы масляницы мне всегда будут памятны. Я не видел ничего подобного нигде, кроме Солигалича.

Еще с Рождества почти все подрастающее поколение горожан, конечно, лишь мужского пола, под руководством нескольких взрослых «блюстителей старины», начинало сбор горючего материала. Мальчишки с санками целой оравой объезжали дома обывателей и требовали пожертвований на масляницу. Горожане сочувственно поддерживали обычай и давали, кто что мог: старую рухлядь, сломанные сани, доски, солому, пустые бочки, а у кого ничего такого не было, давали десяток-два поленьев дров. Особенно требовательны были сборщики к богачам, торговцам и промышленникам. От них увозилось на санках куда больше, чем два десятка поленьев. Особенно ценились бочки из-под керосина, масла, да и сам керосин.

Находилось, конечно, немало «богатеев», которые жалели дать на масляницу слишком много. В случаях явной жадности и, тем более, отказа пожертвовать что-либо, соответствующих граждан «наказывали» двояким путем. Во-первых, у них не считалось зазорным ночью увезти все горючее, что плохо лежало. Так как дрова в Солигаличе не запирались в сараях, а хранились во дворах, то их просто увозили в ночное время, причем не стеснялись в количестве увезенного. Ватага ребят увозила по 2 и по 3 сажени. Заодно тащили и все прочее: неубранные сани, доски, жерди и другое. Я не помню случая, чтобы такие кражи расследовались и наказывались. В среде мальчишек они расценивались как удальство, а взрослые почтенные граждане, услышав о подобных кражах, благодушно понимающе ухмылялись. Другой способ «наказания» жадных горожан состоял в том, что их «славили» во время, когда горела масляница, но об этом — дальше.

Все собранное таким путем складывалось до поры до времени в укромном месте за городом, где-нибудь под крутым берегом реки и тщательно охранялось. За несколько дней до «прощального воскресенья» — последнего дня масляницы — все собранное свозилось на средину реки Костромы напротив старинного Макарьевского вала и церкви Макария. В лед вмораживалось стоймя несколько жердей, между ними складывались дрова, бочки и прочее горючее вперемешку с соломой. Получался высокий костер, метров в 5–6 высотою, а в поперечнике — 3–4 метра.

С наступлением вечера «прощального воскресенья», когда все горожане, закончив масляничные обеды и объедение блинами и выполнив старинный обычай «прощения» (т. е. обходили всех знакомых и при входе падали на колени и просили униженно прощенья за возможные и воображаемые обиды), шли на берег Костромы против Макарьевского вала смотреть на зрелище проводов масляницы. Перед зажжением масляницы на вершину костра влезал один из «устроителей» и щедро поливал из ведер, которые ему передавали ловкачи, весь костер керосином и смазочным маслом. И вот масляница часов в 7 вечера поджигалась с четырех сторон и сразу вспыхивала вся целиком. Как ни удерживали нас, мальчишек, мамаши, также пришедшие посмотреть, мы все, конечно, были около костра вместе с взрослыми мужиками — устроителями.

Вокруг масляницы царило необычайное оживление. Молодежь кричала во все горло. Уже минут через 10 после поджигания раздавались всякие выкрики: то «славили» видных горожан, оказавшихся «щедрыми» при сборе горючего материала и жертвовавшими, конечно, и на выпивку главным устроителям, то выкрикивались имена «жадных» жертвователей. Больше же кричали что-то неразборчивое и пробовали петь на морозном воздухе, выкрики «славы» и «позора» вызывали явную реакцию большой толпы зрителей.

Масляница горела часа два. В огонь бросали блины и пироги, вероятно точно так же, как это делали лет 300–400 назад, когда обычай сжигания масляницы носил явно языческий характер и богине весны приносились «жертвы».

Так день за днем, год за годом быстро промчались счастливые годы детства, протекавшие в тихой, однообразной и спокойной обстановке, в которой праздники, крестные ходы, торжественные службы в церквах составляли «события».

Когда мне было около 5 лет, я был уже в значительной степени самостоятельным человеком и вместе со всей детворой нашего двора полноправно участвовал в зимних катаньях с горы на подмороженном коньке. Гора была небольшая, делал ее нам дядя Александр Сынковский, мы сами поливали ее водой чуть ли не каждый день, так что она делалась совершенно скользкой, и мы могли быстро скатываться с нее в валенках стоя. Но гораздо приятнее было скатываться на коньке. Это приспособление представляло собой деревянного трехногого «коня» с выпиленной головой и сооруженного на широкой доске с обструганным спереди краем. Доска эта подмораживалась парным навозом, выстругивалась рубанком и поливалась сверху водой. Получался довольно прочный слой льда. Сидя верхом на таком коньке, мы съезжали с ледяной горы и очень быстро, как нам казалось, катились через весь двор. Такое катанье с горы нисколько нас не утомляло и могло продолжаться часами, особенно, конечно, в хорошие морозные дни.

Коньков для катанья по льду в раннем детстве у меня не было. В те времена в Солигаличе коньки считались своего рода роскошью и приобретались для детей достаточных родителей. Коньки «снегурочка» считались даже особой роскошью и, конечно, вызывали у нас зависть. Только тогда, когда я кончал начальную школу, мне где-то по случаю достали старые «деревяшки» — коньки, представляющие собой плоские деревянные колодки, снизу которых вжигались выкованные местными кузнецами тонкие железные пластинки, загнутые кверху у носка. Эти деревяшки привязывались веревками к валенкам и крепко прикручивались. Такие деревяшки доставляли мне столько радости, что я, бывало, после уроков дотемна катался на них по льду реки Костромы, когда она выше покрывалась гладким, прозрачным и довольно прочным льдом, а снегу еще не было. Проделав на таких деревяшках верст 20, а то и больше, я возвращался домой «без ног». Когда же наносило снегу, против духовного училища на льду реки устраивался каток, окруженный снежным валом, утыканным елками, который каждый день расчищал сторож Василий. На этом катке я катался, вероятно, три зимы в «положенное время». Только когда я перешел в 4-й класс духовного училища, я перестал ходить на каток, так как считал, что взрослым зазорно кататься вместе с первоклассниками.

Когда наносило много снегу (в Солигаличе зимой всегда много снега), мы во время оттепелей строили «крепости» с толстыми и высокими снежными стенами, делали запас «ядер» — снежков, которые после оттепели превращались в крепкие круглые ледышки. Обычно строили две крепости — одна против другой, и «война» между крепостями велась всю зиму. Обстрел ледяными «ядрами» был, конечно, небезопасен и нередко бои кончались ревом раненых.

В плохую погоду осенью и зимой мы сидели дома. Но и здесь мы находили способы развлекаться. Когда мне было лет 5–6, взрослые все еще находились под впечатлением Японской войны. Мы постоянно слышали обрывки разговоров о гибели русского флота, о «Варяге», о Мукдене, о сопках, о действиях генералов, таких как Куропаткин и другие, о японском генерале со странной фамилией «Ноги». Кроме того, в нашем распоряжении были комплекты журнала «Нива», который выписывал дядя П.А.Вознесенский. Переполненные впечатлениями о событиях на далеком востоке, мы затевали игру в войну, строили из газетной бумаги крейсеры и миноносцы, разделяли их на две группы и обстреливали бумажными минами и снарядами.

В детстве я любил наблюдать, как пишут взрослые. Мой отец ежегодно в течение месяца, а то и двух писал «духовные ведомости» и списки прихожан, которые были у исповеди, и прочее. Дядя же П.А.Вознесенский был учителем в соборной школе и еще одно время письмоводителем у какого-то начальства. У него в зале стоял даже письменный стол. Вспоминаю, как быстро у него ходила рука с пером по бумаге и как он, кончая страницу, посыпал ее тонким песком из песочницы вместо осушения промокательной бумагой, которая тогда еще только входила в широкое употребление.

Весной, когда солнце начинало пригревать и на краях крыш образовывались длинные сосульки, вызывавшие у нас свой интерес, игра в войну в крепости и катанье на санках и на коньках уже надоедали, находились и другие развлечения и игры. Настоящее веселое время наступало, когда снег исчезал и вскрывалась река. Вода реки подходила совсем близко к дому, и, несмотря на строгие запреты, мы, конечно, были на берегу, отталкивали льдины и отваживались даже на небольшое плавание на льдинах.

Скоро, однако, ледоход кончался, на реке появлялось множество плотов, иногда они останавливались против нашего дома, и мы, конечно, делали прогулки по плотам, разговаривали с плотовщиками, смотрели, как они варили в котле пшенную кашу, и даже пробовали эту вкусную кашу с льняным маслом, которое у нас играло ту же роль, что и оливковое масло в Италии. Но плоты уходили, вода в реке убывала, мельница еще не была загачена и мы, засучив штаны, бродили по реке по песчаному дну и ловили вьюнов, которые, спасаясь от нас, взмучивали песок и ил и потом зарывались в песок. Тут мы их и брали. Труднее было поймать налима, скрывавшегося под топлым поленом или под корягой, но бывало, небольшие налимы становились нашей, точнее, кошачьей добычей.

Но вот гать на мельнице восстанавливалась при нашем ближайшем участии, вода в реке поднималась, и против нашего дома становилось довольно глубоко. Течение реки терялось. Начинался рыболовный сезон, захватывавший на месяц-два почти все наше внимание. Я начал ловить рыбу (это было наследственное занятие) с 5 лет. Всю дальнейшую жизнь я ловил только на удочки или руками, лишь раза два, будучи в армии, участвовал в ловле бреднем. Такая ловля (бреднем), однако, не доставляет мне и десятой части того удовольствия, как ловля удочкой.

Первый мой опыт рыболовства был не особенно удачным. Будучи лет 5, я сделал себе, по примеру старших, маленькую удочку, найдя молодую тонкую березку. Леску сделал из швейной нитки, приделал поплавок из пробки и привязал крючок. Червей (ярко-красных и полосатых) у нас было достаточно, и, накопав их, я отправился один на мостки, устроенные на реке против духовного училища. Мостки имели с обеих сторон перила и служили для разных целей смотрителю училища.

Я, конечно, бывал и раньше на этих мостках и с интересом наблюдал за стайками ершей и пескарей, которые «прогуливались» перед мостками. У края мостков глубина была меньше метра. Насадив на крючок червяка и поплевав на него, как это делали взрослые рыболовы, я закинул удочку. Почти сразу же заклевало, и я вытащил микроскопического ерша. Довольный этой первой в жизни добычей, я лихорадочно стал насаживать другого червячка. Но нитка неожиданно запуталась у меня в ногах и, чтобы распутать ее, я стал переступать с ноги на ногу задом к реке и вдруг неожиданно бултыхнулся в воду, оступившись с мостков. Встав на дно, я выбрался на берег, страшно перепуганный. Ведь было мне всего 5 лет.

Стоял май, и хотя хорошо грело солнышко, вода в реке была холодной. Выйдя на берег, я обнаружил, что я «по шейку мокрый». Явиться в таком виде домой означало — получить нагоняй от матери, и я решил прежде всего «просушиться» на солнышке. Так как мое купанье видел сторож Василий, пришлось оставить мостки и отправиться по берегу в заросли молодых тополей. Здесь я пробыл, пожалуй, около часу и совершенно замерз.

Наконец, я решил, что одежда достаточно просохла, и я побежал домой, почти уверенный, что мое купание останется моей тайной. С хорошей миной на лице я пристроился к столу с самоваром, где отец пил чай на своем излюбленном месте в сенях под лестницей. Но мать тотчас же заметила, что мое лицо совершенно посинело, и тут же обнаружила, что моя одежда сырая. Хотя я и пытался уверять, что ничего не произошло, меня тотчас же переодели, напоили чаем с малиновым вареньем и уложили в кровать. Мне было запрещено одному ходить на реку. Но уже через пару дней я, как заправский рыболов, успешно ловил ершей и пескарей с тех же мостков.

Дорога из соборного дома к реке шла прежде всего мимо старой, престарой хаты, принадлежавшей старухе бобылке, которую звали «Куранихой», а затем — мимо хорошего двухэтажного дома Куприяновых — потомков солигаличских «боярских детей». Слева же надо было идти мимо ограды Воскресенской церкви (давно уже уничтоженной). Дом Куприяновых был угловым, и дорога поворачивала вправо, а продолжением ограды церквей был частокол из хороших жердей, отгораживавших большой участок луга и огороды духовного училища. Вдоль частокола были заросли тогда молодых тополей. Правей была изрытая ямами местность на берегу реки, носившая почему-то название «бойня». Может быть, здесь действительно когда-то была бойня, но большие ямы, заполненные водой, скорее свидетельствовали, что в XVII в. здесь был кирпичный завод для постройки зданий церквей. Ямы, очевидно, были вырыты для добычи глины. В одной из больших ям, заполненных водой и заросших болотной растительностью, водились тритоны, неизвестно откуда попавшие в Солигалич. Правее было болото, заполнявшееся водой и образующее затон после «загачивания» мельницы. Узкая канавка соединяла это болото с рекой. Перейдя канавку (ее легко было перебрести, засучив штаны), можно было попасть на довольно обширный «остров», на котором иногда пасли скотину. На этом лугу в 1918–1920 гг., как мне говорили, солигаличане и приезжие варили соль, привозя соленую воду на лодках. Соль тогда была дорога и на нее можно было выменять что угодно. Место на берегу реки, непосредственно у канавки, служило нам основной базой для купанья в летние месяцы. Бывало, купались мы раз по 20 в день, не отваживаясь, однако, на далекое плавание, так как уже метрах в 5 от берега было глубоко.

Не только река тянула нас к себе летом. Немало времени мы проводили на мельнице, где в «нижнем омуте» хорошо клевали и окуни, и более крупная рыба. Кроме того, стоило лишь перейти мост сверху плотины и маленький овражек, на дне которого имелось несколько небольших соляных источников, и мы попадали в маленький лесок, называвшийся «Пистерюгой» (Пустырюга). Здесь росли ягоды — земляника, гонобобель, черника, малина. Было множество можжевельника («муржухи»), из которой мы делали луки и самострелы и прочее. Прогулка в Пистерюгу составляла наше ежедневное занятие летом. Здесь можно было набрать и грибов. Сейчас на месте Пистерюги — голый луг.

Беззаботное, счастливое детство не было омрачено никакими несчастиями. Правда, жили в большой нужде, но мы этого и не замечали. Зимой мы были обуты в валенки — прекрасную и доступную обувь. Уже с ранней весны приходилось расставаться с валенками и до заморозков ходить босиком. Только отправляясь по принуждению матери в церковь, приходилось надевать старые сапоги, разбитые и страшно тесные, подаренные матери попадьей. Естественно, сразу же по миновании надобности я их с удовольствием снимал.

Хождение босиком нисколько меня не стесняло. Уже в 5-летнем возрасте я не чувствовал под ногами ни скошенного поля и даже инея осенью.

Около Петрова дня начинался сенокос. У нас была корова, необходимая в многодетной семье. Для нее надо было на зиму заготовить достаточно сена. Косил отец сам, кортомя перелоги у крестьян деревни Гнездникова и других ближайших деревень. Когда мне было 5–6 лет, у меня были уже свои маленькие грабли для сушки сена, а позднее и маленькая коса. Не скажу, что всегда с удовольствием, но непременно в сенокос приходилось работать, особенно когда надо было быстро сгребать сено перед наступлением грозы. Но труд, которым меня нагружали в детстве, был, конечно, небольшим. Но все же — это была «обязанность», которая в дальнейшем стала привычкой. В школьные годы перед сенокосом я даже мечтал покосить и погрести.

Мое детство — самая светлая пора в жизни. Наверное — это не только у меня. Впоследствии, однако, мне приходилось видеть немало детей, у которых война, голод, потеря родителей и прочее исковеркали детство, долженствующее быть годами безоблачного счастья. Тяжело сознавать, что есть немало детей, у которых по существу не было настоящего счастливого детства.

Начальная школа

Милые далекие детские годы давно промчались безвозвратно и так быстро, что сейчас иногда кажется, будто этих годов никогда и не было, и что отрывочные воспоминания о далеком прошлом — лишь сон, когда-то приснившийся мне… С трудом вспоминаются некоторыеподробности далеких событий.

Я не могу вспомнить сейчас, как я готовился к поступлению в начальную школу. Разговоры об этом я слышал дома, но как-то не придавал им значения. И вот в конце лета 1908 года я вместе с своим двоюродным братом Феодосием Вознесенским узнал, что на другой день после Успеньева дня (16 августа) надо идти в школу.

Мы хорошо знали, где стоит здание школы, тогда казалось, что оно довольно далеко от дома, хотя добежать до нее можно было в течение 5 минут. Это была Солигаличская церковно-приходская школа. Она размещалась в специальном, пожалуй, довольно просторном здании, тогда еще новом, расположенном в начале Чухломского тракта на окраине города по дороге к селу Гнездникову. Сразу за школой был «острог» — городская тюрьма с маленькой новой тюремной церковью.

Соборная школа имела два классных помещения — одно большое для 1-го и 2-го классов и второе — меньшее для 3-го класса. Двери обоих классов выходили в коридор, в котором во время перемен стоял шум и гам. В большом классе стояли рядами маленькие парты, изрезанные ножами, заляпанные чернилами. Небольшой стол учительницы стоял впритык к первым партам. Несколько плакатов, висевших на стене, классная доска — вот и все оборудование класса. Стены деревянные строганные, конопаченные паклей, окна — большие, пол когда-то был окрашен, но вытерт добела неугомонными ногами детей.

От школьных годов уцелело несколько отрывочных воспоминаний, Помню прежде всего мою первую учительницу Варвару Андреевну Николаевскую — высокую женщину лет 30 в очках, с наружностью не только ничем не обращавшей на себя внимание, но, пожалуй, даже невзрачную. Это была одна из тех деревенских учительниц, которые трудились «для пропитания», из-за крайней нужды и, вместе с тем, были целиком преданы делу, работали, как тогда говорили, «по идее». Бывало, мы садились около нее и вели беседу. Она задавала нам вопросы, мы наперебой тянули руки чуть не к ее носу и отвечали, бывало, и невпопад и очень конфузились.

Хотя Варвара Андреевна сама знала немного и, видимо, не обладала выдающимся педагогическим талантом, у меняю ней сохранились сердечные воспоминания. Она не была строгой, хотя, бывало, и ставила нас в угол за шалости. Я не помню ее раздраженной, не помню, чтобы она кричала на нас. В 3-м классе она занималась с нами дополнительно, особенно по арифметике и грамматике. Грамматика мне особенно не давалась, хотя и отец занимался со мной по вечерам диктантом. Но он сам был воспитан «на зубрежке» и вместо доходчивого объяснения требовал, чтобы я заучивал правила.

Каждое утро мы с Феодосием выбегали из калитки, шли налево мимо дома «хузина» (т. е. хозяина, державшего квартирантов — учеников духовного училища, его фамилия, кажется, была Смирнов), поднимались на горку мимо дома Шорохова (барина), сворачивали еще раз налево, шли по деревянному тротуару мимо мелочной лавки Петра Григорьевича Иванова. Еще два дома, переулок — и мы в школе.

Перед уроками в коридоре затевалась возня. Учились вместе мальчишки и девчонки не только городские, но и из окрестных, иногда далеких деревень. Так, несколько детей приходили каждый день за 7 верст из деревни Колопатино. Конечно, мальчишки особенно шумели, дразня друг друга. Ученика Тараканова дразнили «Завтра пятница, суббота, тараканова работа, таракан дрова рубил, себе ногу порубил». Шилова дразнили: «Шила, шила, не дошила, на полицу положила…» и т. д. Меня дразнили «фигурой» или «фигой»… Но вот звонок, и мы садимся за парты. Входит Варвара Андреевна, мы встаем и садимся, урок начинается. Признаться, бывало на уроках скучновато, особенно весной в яркие солнечные дни.

В первых двух классах мы почти не пользовались бумагой, за исключением диктантов. Для писания слов и арифметических расчетов у нас были «грифельные доски». Доски разлиновывались и по линейкам мы писали корявые буквы. Бумага тогда считалась дорогой и тщательно сберегалась. Я до сих пор сохранил нелепую привычку экономить бумагу, никогда не выбрасывать листов, использованных только с одной стороны.

Помню в первом классе заботы о приготовлении 10 палочек для счета. Мы делали их из «чайного дерева», в изобилии произраставшего против нашего дома на бульваре. Деревенские же ребята приносили более красивые палочки из рябины, черемухи и малины, и это вызывало чувство некоторой зависти. Школа была бедной, в ней даже не было счетов. Зато мы изготовляли палочки сотнями и в первое время употребляли для счета двухзначных чисел. Впрочем, период пользования и увлечения палочками быстро прошел, и мы стали пользоваться для счета классной доской и грифельными досками.

В школе мне не давалось письмо. Видимо, я писал без особого старания и допускал грубые грамматические ошибки. Это обстоятельство особенно волновало отца. В то время окончивший школу должен был уметь красиво, желательно каллиграфически писать. Для выходцев из дьячковского звания должность писаря или мелкого чиновника представлялась не просто заманчивой, а почти невероятной жизненной удачей. Отец многократно говорил мне, что в «духовном звании» оставаться нельзя, надо выбиваться в люди, но его взору не представлялась карьера выше писарской. Сам он, будучи в школе и в духовном училище, писал также очень неважно. Окончив духовное училище, он мечтал о должности писаря где-нибудь у нотариуса. Хотя это ему не удалось, он в молодости проделал титаническую работу для улучшения своего почерка в надежде на будущее. Он купил книжку с образцами разных почерков и с наставлениями, как исправить почерк, и добился некоторого улучшения своего почерка, но ему так и не удалось занять заветную должность писаря. Эта книжка, сохранившаяся у меня, служила по настоянию отца и для моих упражнений, но без особого успеха. Я и сейчас предпочитаю пользоваться пишущей машинкой, так как порой, читая давно написанное мною, сам не разбираю своего почерка.

Но вот школьные уроки кончились, они рано кончались у нас в короткие зимние дни: ученикам из деревень надо было засветло попасть домой. После завершающего уроки звонка мы хватали из парт буквари и грифельные доски и мчались домой. Наскоро пообедав, мы выбегали во двор, находили свои подмороженные деревянные коньки (конь) и ездили на них верхом с горы до устали и до темна, прерывая катанье в случаях неудач — скола подморозки, которую приходилось возобновлять.

Конечно, не каждый день мы занимались катаньем с горы. В случаях оттепели мы переключались на строительство крепостей и на заготовку снарядов из талого снега. Приходили мы домой порой совершенно мокрыми. А дома зажигалась лампа с бумажным абажуром, и мы садились вокруг нее за стол. Мать что-нибудь шила, а отец почти каждодневно проверял, выучил ли я уроки, заставлял решить пару задач из арифметики дополнительно. Часов в 9 вечера мы уже ложились спать. Вставали мы довольно рано.

Каждую субботу и перед праздниками вечером надо было обязательно идти к всенощной в собор. Утром в воскресенье также надо было идти к обедне. Уже в школьные годы пришлось привыкнуть выстаивать длинную праздничную обедню, да еще с молебнами и панихидами. Я мог развлекаться только раздуванием кадила в алтаре.

Обычно тихая наша жизнь в школьные годы лишь изредка разнообразилась событиями, характерными для маленького города. То наступало Рождество и зимние каникулы с домашней елкой, с «гуляньем» с раннего утра до позднего вечера, то приходило Крещенье с крестным ходом на реку, проводившимся в Солигаличе с особой торжественностью, то наступала масленица. Бывали и ярмарки с каруселями, катанье на лошадях и прочее. Уже с конца мая мы беззаботно бегали босиком у реки, бродили, ловили вьюнов, пескарей, ходили в ближайший лесок, в Пистерюгу.

Только два исключительных события в Солигаличе уцелели в моей памяти от школьных лет. Первое событие — это появление в городе электрической лампы. Сейчас, когда дети даже в деревнях с детства привыкли к электрическому освещению, электрическая лампочка не вызывает у них никаких эмоций. Горит и горит, а почему она горит, этого вопроса не задают до поры до времени.

Совсем не то было 75 лет назад. Один из богатых лесопромышленников А.В.Собенников — толстый, упитанный мужчина — построил большой и красивый деревянный дом неподалеку от собора (сейчас в этом доме размещается Райисполком). Дом был спроектирован «на широкую ногу», он был двухэтажным с большими окнами, с выпиленными украшениями. Собенников решил осветить дом электричеством. Было это, вероятно, в 1908 г. Видимо, небольшая динамомашина приводилась в действие керосиновым движком.

В один прекрасный вечер, вскоре после окончания постройки дома, весь город взволновался. Над крыльцом у входа в новый дом Собенникова загорелась электрическая лампочка. Тусклый желтоватый свет этой лампы исходил от спирали (угольной) внутри круглого стеклянного баллона. Старожилы города, не говоря уже о нас, никогда не видели ничего подобного. К дому Собенникова сбежалась большая толпа. Взоры всех были устремлены на лампочку, издававшую загадочный желтоватый свет. В толпе разговоры, выражения удивления: «Как же такая ниточка горит и не сгорает?» — спрашивали одни. «Откуда же в пузырек проходит воздух, нигде ведь не видно никакого отверстия». «Вот до чего доходят люди!» Старухи склонны при объяснениях привлекать нечистую силу. Вот она уже опутывает город «бесовской сетью». Вот уже на столбах подвешивают проволоку (телеграф), а скоро совсем опутают город такой сетью. Это только начало! Скоро все запутаются в сетях греховных. Так-де написано в древних книгах, которые кто-то когда-то читал, а после рассказывал.

Как, однако, ни сильно было впечатление от первой электрической лампочки, оно вскоре затмилось другим «чудом». Однажды в городе разнесся слух, что скоро будут показывать «живые картины», или какой-то «синематограф». В школе иногда (впрочем, редко) нам показывали «туманные картины» с помощью примитивного проекционного фонаря с керосиновой лампой. К таким «туманным картинам» мы вполне привыкли, но смотрели их весьма охотно и с любопытством.

Не помню, в каком именно здании был организован одним местным «меценатом» показ «живых картин». Благодаря заботам взрослых мы с несколькими близкими друзьями попали все же на этот «показ». Помню, довольно большой зал был полон народом, что называется, до отказа. Страшно душно и жарко, хотя дело было зимой. Все сидят, а сзади стоят, в ожидании чего-то необыкновенного. На одной из стен повешена простыня вместо экрана. Но вот кто-то дал команду потушить керосиновые лампы, освещающие зал, и в полной тишине вдруг засветился экран. Перед нами возник немудрящий ландшафт, между кустов по дорожкам идут люди, они двигаются как живые. Но вдруг — вспышка с образованием белого дыма и на экране появляется настоящий черт с рожками и хвостом, черный как эфиоп. Вот он бежит вприпрыжку за людьми, пытается разговаривать с ними. Все от него шарахаются в стороны.

Что тут стало со зрителями? Все почтенные люди, особенно старухи, закрестились. Послышались голоса: «Господи, помилуй». А черт бегает вприпрыжку, гоняясь за людьми, делает огромные прыжки и выверты. Я уже не помню, в чем состояли действия и намерения черта. После прыжков и погонь за людьми, разных ужимок, — вдруг снова яркая вспышка, белое облако и черт исчезает так же, как и появился.

Не знаю, выбирали ли устроители «сеанса» сюжеты «живых картин» специально для нашего захолустного города с его «древлим благочестием». Если так, то они попали «в точку». Впечатление от просмотренного краткого сюжета было потрясающим. Несмотря на то, что действующие лица на экране то и дело попадали в смешные ситуации, производили какие-то смешные движения, многие зрители, вероятно, не обратили на это внимания. Но зато многие из смотревших явно были уверены, что видели настоящего черта. Несомненно, что многие старухи, видевшие картину, после этого постились и ходили к попам на исповедь. Во всяком случае, разговоров по поводу виденного было много. Целый месяц, а то и больше, можно было слышать разговор о том, что черти — недалеко от людей. Они стоят за плечами, толкают людей на «грех». Это-де мы видели и т. д…

Вторая короткометражная картина, которая была показана в тот же вечер, изображала какого-то обжору итальянца. Он вышел откуда-то, сел за накрытый стол, приготовил нож и вилку, заткнул за воротник салфетку. Вот ему принесли огромное блюдо — цельный таз, полный макаронами (спагетти), невероятно длинными. Он очень ловко захватывал макароны вилкой, быстро навертывал их на вилку и отправлял в рот, затем очень быстро всасывал в себя длиннейшие макароны. Скоро таким путем съел все, что было в тазу. Тогда ему принесли второй такой же таз с макаронами. Он и его опорожнил таким же путем. Затем последовал третий таз. Старухи, смотревшие эту сцену, были в полном недоумении. Они не могли понять, каким образом один человек мог съесть такое количество макарон. Они вслух говорили, что «едок» сейчас лопнет. Но он после пятого таза запил съеденное и изобразил благодушное состояние хорошо пообедавшего человека.

Сколько толков и разговоров было в городе после просмотра этих «живых картин». У меня на всю жизнь засели в памяти эти, собственно, глупые фильмы.

Но «на передняя возвратимся»: Когда я был в третьем классе школы, к нам на квартиру встал мой двоюродный брат Николай Михайлович Фигуровский — отец довольно известного «киношника» Николая Николаевича Фигуровского. Так как он был старше меня на 4 или 5 лет, мне приходилось в некоторых отношениях брать с него пример. Он учился в духовном училище и каждый вечер «зубрил» уроки. На меня это было не вполне похоже. Помню, он, начиная с Введения (21 ноября), все свободное время посвящал рисованию. Он изображал на склеенной бумажной ленте всего лишь одно слово, написанное большими вычурными буквами и раскрашенное разноцветными карандашами. Это слово было «Роспуск». Этим он предвкушал каникулы, когда его отец приедет за ним и отвезет его на 2 недели домой, в село Шартаново за 60 верст от Солигалича. По его примеру и я несколько лет рисовал такой же плакат, хотя ехать мне на каникулы было некуда.

Годы учебы в начальной школе промелькнули быстро. Теперь эти года представляются мне каким-то мгновением. Вспомнить хотя бы важнейшие подробности жизни этих лет трудно. Уцелели в памяти лишь жалкие обрывки и только воспоминание, что эти годы были счастливыми и безоблачными, осталось.

Весной 1911 г. я окончил школу. Мы должны были сдать выпускной экзамен, конечно, чисто формальный. Он был установлен, вероятно, для того, чтобы мы научились и привыкли писать высшему (по сравнению с нашей учительницей) начальству, «покорнейшее прошение». Начальство, видимо, полагало, что мы всю жизнь будем писать «покорнейшие прошения». В данном случае прошение адресовалось в экзаменационную комиссию с просьбой о допуске к экзамену. Прошение это мне хорошо запомнилось. Я писал его, вероятно, дня три. На чистом листе бумаги (состоявшем тогда из двух полулистов) я по транспаранту старательно выводил буквы, списывая с черновика. Мне казалось, что я все делаю старательно и хорошо, но отец, проверив написанное, обнаруживал ошибки или небольшие помарки. Я садился вновь и старался изо всех сил. Но снова ошибки. Помню, я испортил таким образом листов 20 бумаги и только после невероятного напряжения я написал, наконец, то, что удовлетворило отца. Я ввел отца в расход, бумага тогда стоила дорого.

Видимо, я еще не обладал в то время способностью сосредоточить внимание хотя бы на несколько минут, а главное — я не знал, как правильно пишутся слова, и писал их так, как они выговариваются. Ошибки лезли сами собой. Упорство, с которым отец заставил меня переписывать прошение 20 раз, конечно, было для меня хорошим уроком. Но окончательно я преодолел неграмотность только в 3 классе духовного училища.

Экзамен по окончании школы был, конечно, больше формальным, чем необходимым. Я думаю, экзамена больше боялись не мы, а учительница, которая «тряслась» за свое грошовое место. Но все закончилось благополучно, и я был аттестован как кончивший школу с отличием. Мне должны были выдать даже похвальный лист. Но, видимо, в том году школа не получила бланков похвальных листов. И мне выдали этот похвальный лист лишь в 1913 г. Это была бумага большого размера, изготовленная к 300-летию «дома Романовых». На ней были изображены все цари с 1613 года.

Мать очень гордилась этим похвальным листом с портретами царей и с орлами и завитушками и показывала мне его лишь из своих рук, чтобы я как-нибудь его не запачкал, показывала знакомым. Он хранился свернутым в трубку и завернутым в газету в мамашином сундуке. Погиб этот похвальный лист в 1929 г. У отца был сделан обыск и вместе с разными духовными книгами был отобран и этот похвальный лист, конечно, безвозвратно.

После окончания школы я уже редко посещал ее. В 1969 г. после почти 50-летнего перерыва я вновь ее увидел. Она стоит до сих пор, и здание производит еще впечатление далеко не старого. Но теперь в этом здании уже не школа, а, видимо, детский сад.

Солигаличское духовное училище

Я окончил церковно-приходскую школу, когда мне не было полных 10 лет. В таком возрасте, естественно, трудно требовать от молодых людей сознательного отношения к труду и прилежания в учении. Но учиться все-таки было надо. С осени 1911 г. я должен стать учеником духовного училища. По тем временам это было учебное заведение, окончив которое многие считали свое образование законченным и начинали самостоятельную жизнь.

В отличие от школы, в духовном училище по каждому предмету был свой учитель, некоторые из них славились своей строгостью. Поэтому сразу же после окончания школы отец внушал мне, что в духовном училище учиться трудно, и нужно особое прилежание, чтобы усвоить преподаваемое. Отец требовал, чтобы я, несмотря на каникулярное время, больше читал и упражнялся в письме. Мой корявый почерк, склонность делать нелепые ошибки — вызывали у него тревогу. Вдруг мне придется в жизни стать писарем, а я так плохо пишу.

Но естественное желание полной и беззаботной свободы в моем возрасте брали свое, и все лето после окончания школы я проводил либо на реке, особенно на мельнице, либо бегал в лес за ягодами и грибами. В мае и в начале июня, когда купаться было еще холодно, мы, наловив пескарей и вьюнов, шли на мельницу, где пытались на живца поймать более или менее крупную рыбу. Это удавалось, впрочем, редко: снасти у нас были примитивные и часто щуренок «срывался». На мельнице мы принимали деятельное участие или, лучше сказать, наблюдали, изредка помогая мельнику «загачивать» плотину. Особенно интересно было отмечать прибыль воды в верхнем омуте и убыль — в нижнем омуте.

Во время, когда верхний омут приходил в свое обычное состояние полной воды и вода заливала все низины, образуя множество заливчиков, быстро обраставших осокой и зараставших кувшинками, наш день начинался несколько иначе. Попив чаю, ранним утром мы брали удочки и шли на берег, как раз против нашего дома, и, накопав красных червей, садились в елошнике и закидывали удочки. Невольно вспоминается гладь воды в тихое летнее утро. Но клев наступал не сразу. Река Кострома, как это отмечалось в описаниях Солигалича еще в конце XVIII в., была небогата рыбой. Вода в реке была минерализована, пополнялась из соляных источников. Однако, после иногда длительного терпеливого ожидания, начинались поклевки, и к нашей радости мы вытаскивали небольших сорожек и иногда даже окуней. При плохом клеве мы переходили с места на место.

В июне начинался купальный сезон. Как только солнце поднималось достаточно высоко, мы шли «на бойню» и, быстро раздевшись, бросались в воду. Она была вначале холодная, но мы быстро свыкались. Купанье занимало немало времени. В жаркие дни мы вылезали из воды только для того, чтобы погреться на солнышке, и снова лезли в воду. Иногда купались раз по 20 в день.

В июле, с наступлением жаркого времени, верхний омут становился совершенно непригодным для ловли рыбы. Только изредка мы пытались ловить здесь на жерлицы, которые ставились на ночь. Вся ловля, и то в утренние часы, переносилась на мельницу. Днем же приходилось заниматься и другими делами. Надо было идти в поле ворочать сено, накошенное отцом рано-рано утром, потом сгребать его, помогать нагружать воз и загружать его дома. А в августе начиналась грибная пора. Мы организовывали походы большими компаниями в Лузголово, за Гнездниково и в другие места.

Прелесть северных лесов никогда не надоедает. С детства я привык запоминать ельники, сосняки, березовые рощи, поля, заваленные валунами, богатые грибами, лужайки, на которых росли мелкие рыжики, которые можно было заметить лишь ползая по траве. Иногда в лесу мы встречали разные «чудеса». Вот на полянке у опушки леса, заваленной валунами — огромный камень с углублением в форме следа ноги человека. Бабушка еще раньше рассказывала нам, что есть такой камень у Лугалова. Будто бы какой-то отшельник вступил на этот камень и оставил углубление, которое обычно заполнено водой. Воды, правда, немного. Но этой водой, вероятно, в течение столетий интересовались больные и старики. Они приходили сюда с деревянными ложками, бережно черпали глоток воды и выпивали, а ложку выбрасывали. И вот представьте себе поляну, на которой валяются сотни деревянных ложек семеновской работы, часть их уже сгнила.

Грибные походы начинались рано утром. Холодновато было идти босиком по росе, в лесу ноги то и дело натыкались на сучки и шишки. Однако ноги, хорошо тренированные, скоро привыкали к холоду, не замечали корней и колючек. Между тем холод скоро проходил, когда солнце поднималось выше. Но к этому времени наши корзины были уже полными и мы постепенно продвигались к дороге, ведущей в город.

По субботам и воскресеньям приходилось идти в церковь. Это было, пожалуй, несколько мучительно. Дело начиналось с того, что мамаша решительно требовала вымыть ноги и надеть тесные башмаки (с чужой ноги), невероятно стеснявшие ноги, привыкшие к «свободе». Надев чистую рубаху, мы направлялись в собор и слушали довольно длинную всенощную по субботам. То же самое повторялось утром в воскресенье. Правда, после обедни нас ждало лакомство. В Солигаличе существует обычай по воскресеньям печь пироги. Пожалуй, мало кто умеет их печь так, как пекут солигаличские хозяйки. Но вот, наконец, чай с пирогами закончен, и все вновь входит в норму. Ботинки ставятся на неделю под кровать, чистая рубаха также снимается и заменяется обычной. Мы снова бежим на мельницу или в лес.

Сенокос у нас начинался около Петрова дня (29 июня). В Гнездникове отец кортомил перелоги. Под Гнездниково, за километр или чуть больше, он отправлялся рано утром косить, а часов в 8 мы вместе с матерью, забрав грабли, шли сушить сено. Целый день мы работали на солнце. Трудновато приходилось перед грозой, когда при приближении черного облака надо было быстро сметать сено в копны. Тут уж приходилось работать вовсю без проволочки.

Когда сено накапливалось в достаточном количестве, нанималась лошадь с телегой — «андрецом», на котором мы укладывали огромный воз. Помню, как трудно и опасно было съезжать с Гнездниковской горы. Того и гляди, лошадь не удержит воз, приходилось вести ее под уздцы до самого Гнездниковского моста. Наконец, сено привезено домой, мы лезем на сеновал и чердак и принимаем сено, которое отец подает вилами.

Но вот июль закончился, начинается август. После Преображенья считанные дни до начала занятий. 17 августа я уже вместе с незнакомыми ребятами за партами в духовном училище. На мне неказистая черная куртка (пиджак), сшитая матерью из старого материала, со стоячим воротником. К сожалению, у меня нет на ремне пряжки с буквами СДУ (Солигаличское духовное училище), как у некоторых ребят поповичей. Мне, конечно, завидно. Ноги в сапогах с чужой ноги. Брюки навыпуск.

Солигаличское духовное училище было в мое время небольшим по числу учащихся учебным заведением. В середине XIX в. оно славилось среди других духовных училищ Костромской епархии. Кроме того, дешевизна жизни в Солигаличе в то время привлекала сюда многих учеников не только из Солигаличского уезда, но и из соседних уездов Кологривского, Чухломского и даже Галичского. В книге Я.Крживоблоцкого («Материалы для географии и статистики России. Костромская губерния». СПб., 1861)13 говорится, что в 1860 г. в Солигаличском училище было 4 учащих, а число учеников — 161. В 1908/09 гг., т. е. накануне моего поступления, в нем по официальным данным были: смотритель — 1, пом. смотрителя — 1, обязательных учителей — 6, надзиратель — 1. Число учащихся — 72. Училище в этом году окончило 20 человек.

Уже в 1-м классе — 4 учителя. Один из них — математик И.Н.Володуцкий, молодой человек, немного оставил по себе памяти. Где-то у меня и сейчас есть запись под его диктовку мудреных для первоклассников определений — квадрата, биквадрата, куба и проч. Он, вероятно, хотел учить нас математическим премудростям по-новому, но не успел. По окончании первого класса, во время каникул, я почти стал свидетелем, как во время купанья летом «на бойне» И.Н.Володуцкий утонул. После него нам дали «универсального» учителя по арифметике, который преподавал и географию и еще что-то — А.Н.Вертоградского. Он преподавал неважно, и на всю жизнь я, в частности, стал недоучкой в области математики.

Совсем иное дело было с учителем русского языка Иваном Дмитриевичем Парийским14. Это был превосходный учитель. Правда, иногда он бывал излишне многословен, особенно когда речь шла о древнерусском и славянском языках, их особенностях, например, о двойственном числе или юсах. Но при всем этом, Иван Дмитриевич умел увлечь нас, и ему мы обязаны любовью к родному языку и первым понятиям патриотизма и гуманизма. Он постоянно демонстрировал нам красивые и необычные сочетания слов, объяснял этимологические и синтаксические правила языка. Лично я ему обязан ликвидацией своей неспособности в школе грамотно излагать свои мысли. Его поучительные экскурсы в древность, наглядные примеры патриотизма русских людей, описанные в сочинениях разных эпох, привили нам любовь к праязыку на всю жизнь. Но все это отнюдь не было воспитанием обычного в те времена «монархического патриотизма (за веру, царя и отечество)», а воспитанием любви к Родине и ее народу.

Иван Дмитриевич Парийский очень заботился о нашей «грамотности». Терпеливо проверяя наши тетрадки, написанные не бог весть каким почерком, он на уроке делал вид, что приходил в ужас от массы ошибок, убеждал нас запомнить и то, и это, требовал, чтобы мы больше читали, и сам выбирал то, что нам следовало прочесть, и толкал нас к развитию пристрастия к чтению. Благодаря ему я довольно рано познакомился с Майн-Ридом и Жюль Верном, хотя в детстве не любил читать (из-за одного нелепого случая), и все же постепенно привык к чтению. Впрочем, он не хотел, чтобы мы читали без разбора, и приучал нас выделять в книжке основное и менее обращать внимание на второстепенное. Эти советы в дальнейшем мне весьма пригодились.

Свою нелюбовь к чтению в раннем детстве я объясняю теперь случайным обстоятельством. Однажды отец, который также заботился о том, чтобы приучить читать книги, подсунул мне житие мученика Себастьяна. Я прочитал описание мучений и не просто расстроился с точки зрения «чувствительности», но как-то внутренне возмутился описаниями изощренных пыток и не мог понять, для чего все это написано. После в заграничных музеях я увидел немало картин, изображавших мучения Себастьяна (его расстреляли стрелами), и понял, что житие Себастьяна было особенно «важным» описанием в целях идеологического религиозного воспитания. Но тогда я оставил эту книжку с возмущением и раздражением, и в дальнейшем категорически отвергал такое чтение. Но у отца почти не было другой литературы.

Второе обстоятельство, отвращавшее меня от чтения, был «растительный» образ жизни в детские годы. Естественно, в детстве у меня было достаточно впечатлений от общения с природой, от наблюдений за жизнью на реке, в лесу, на полях и т. д. Чтение в таких условиях давало куда меньше впечатлений, чем от общения с природой и наблюдениями жизни.

Иван Дмитриевич Парийский как будто бы понимал сложившиеся у меня вкусы и особенно настойчиво требовал, чтобы я больше читал, вел журнал прочитанного, а иногда требовал на уроке рассказать, о чем именно я прочитал в той или иной книге.

Закон Божий преподавал нам Павел Александрович Городков. Это был небольшого роста, толстый, уже немолодой учитель, которого мы прозвали «налимом». Впрочем, и до нас эта кличка широко употреблялась не только в училище, но и в среде родителей учеников даже из других уездов. П.А.Городков приходил в класс в вицмундире, неизменно с тоненькой книжкой — учебником, который он клал сверху классного журнала. Когда наступало время рассказывать содержание очередного урока, он раскрывал книгу на нужном месте и рассказывал нам, как Авраам приносил в жертву сына Исаака, или о помазании Саула и другие премудрости. Вероятно, П.А.Городков был довольно беспамятным, а может быть, и несколько ленивым, или, может быть, «сам себе не верил».

Однажды, помню, в училище приехал какой-то епархиальный инспектор. Опасаясь, что он может войти в класс во время урока и обнаружить на столе книжку-учебник, Пав. Ал. явился к нам на урок в парадном вицмундире и без книжки. Однако, когда дело дошло до рассказа следующего урока, он вытащил из внутреннего кармана вицмундира несколько листков, вырванных из книжки, и, боязливо оглядываясь на дверь, стал рассказывать урок, глядя на эти листки. К счастью, инспектор к нам не пришел.

Павел Александрович был довольно строг и не только как учитель. Он одновременно был помощником смотрителя училища и считал своим долгом ловить учеников, стоявших в разных районах города на квартирах, если они появлялись на улице после 5 часов вечера. Впрочем, особого страха он не вызывал.

Впоследствии, после событий в Солигаличе в 1918 г., Городков уехал из города и стал священником в Вологде. Умер он, если не ошибаюсь, около 1930 года. Иван Дмитриевич Парийский умер много позднее. Говорят, что он до старости оставался учителем русского языка в советской средней школе. Будучи стариком, он ослеп и умер в 50-х годах. Его приятель Л.М.Белорусеов рассказывал мне, что он вспоминал меня. Но мне в те годы после войны было трудновато, и в Солигалич поехать не приходилось. Был у нас еще учитель чистописания Петр Алексеевич Любимов. Он был в общем симпатичным человеком, но его предмет мы не особенно «почитали», несмотря на то, что по тем временам «чисто писать» было просто необходимо. Пишущих машинок тогда еще в наших краях не было. П.А.Любимов вскоре от нас ушел священником на Солду. Мне пришлось быть на его свадьбе в этом очень красивом лесном селе, в котором рядом целых три реки.

Много времени у нас отнимали уроки церковного пения и спевки. В младших классах училища пение преподавал нам сам смотритель училища Иван Павлович Перебаскин15. Это был высокий, худощавый лысый человек лет 50. Волосы на висках у него были уже седыми. Он также ходил в вицмундире. Его все очень боялись и прозвали втихомолку «Каином» (или — «Ванькой-Каином»). Мы всегда несколько трусили, даже когда приближались к нему. Жил он в здании училища и занимал большую квартиру внизу. К квартире примыкал двор и довольно большой сад, посаженный на высокой насыпи над рекой. Из сада открывался красивый вид на реку, на церкви Николы и Макария. Кроме того, смотритель располагал большим участком земли, огороженным высоким частоколом из толстых жердей, поставленных друг около друга очень тесно. Здесь был огород смотрителя и площадь для покоса. В Солигаличе все держали коров.

Если на дворе училища мы иногда бывали случайно, то сад был для нас недоступен. Мы могли лишь через палисадник наблюдать, что там росли некоторые деревья, необыкновенные для Солигалича. В средине сада возвышался большой кедр, кроме того, было много сирени. Только один раз мы были впущены в сад на занятия гимнастикой.

И.П.Перебаскин общался с нами больше всего на спевках. Со второго класса в училище я пел в хоре и ходил на спевки дважды в неделю. Спевки эти продолжались часа по два и, конечно, утомляли. Особенно длинными они бывали перед большими праздниками. Разучивались главным образом каноны, тропари и прочее. Обычная служба не вызывала затруднений. Все к ней уже привыкли. Некоторые вещи разучивали «по нотам». Есть такая поговорка: «нотный парень». Это дьячковское изречение, означающее в прямом смысле, что такой парень знал ноты и тем самым стоял много выше дьячков-самоучек, для которых «нотная премудрость» была недоступной. В переносном смысле это означало, что тот или иной парень по уровню знаний стоит значительно выше массы. Видно, нас хотели сделать «нотными». Детский хор училища, созданный И.П.Перебаскиным, был в общем неплохим и привлекал в церковь Воскресения, где мы пели, многих любителей пения. Хотя у нас не было выдающихся певцов, хор пел слаженно. Особенно хорошо звучали каноны в большие праздники. Прекрасно исполнялись за всенощной «Свете тихий», «От юности моея», «Хвалите меня», «Слава в вышних богу» и другие.

На уроках пения (конечно, церковного) от нас требовали с первого класса безукоризненного владения обиходным пением. По нотам «Обихода» с особыми старинными ключами мы должны были учить наизусть догматики: «Всемирную славу» и другие. Все они отличались довольно скучными заунывными мотивами: «ми, ре, ми, фа, соль, фа, ми, ре, ми, ре» и т. д. Однако эти мотивы заучивались упорно, на всю жизнь. Мне несколько позднее приходилось слышать, как старые дьячки в часы досуга мурлыкали себе под нос какой-нибудь догматик, например 4-го гласа «В черном мори».

И.П.Перебаскин, который так упорно учил нас петь на спевках, сам в церкви никогда не регентовал. Вероятно, он считал это занятие слишком для своего положения унизительным. За него функцию регента выполнял кто-либо из старших учеников, а иногда и специальный регент — учитель пения.

Всенощную и обедню в праздники и по субботам и воскресеньям мы, ученики, посещали «у Воскресенья» — церкви — рядом с духовным училищем. Все ученики во время службы выстраивались рядами по ранжиру в правой стороне церкви. Спереди стояли самые маленькие. В задней шеренге, среди более рослых, стоял сам И.П.Перебаскин третьим слева. Ему был виден весь ученический строй. Сзади него была стенка, но он никогда на нее не опирался и выстаивал неподвижно всю службу. Того же он требовал и от учеников.

Будучи первоклассником, я стоял в первой шеренге слева и, признаюсь, с огромным трудом и физическим перенапряжением постепенно приучался «стоять столбом». Видно, таким путем воспитывали у нас характер. К счастью, уже во втором классе я попал в хор и перебрался на клирос за большой иконой, так что И.П.Перебаскин не мог видеть нас. Здесь можно было двигаться и даже несколько развлечься, перекинуться парой слов с соседями, конечно, шепотом.

Как ни длинны и скучны были службы, особенно в торжественные дни, от них остались воспоминания о хорошей музыке некоторых песнопений. Многократное из года в год повторение песнопений с предварительным их разучиванием на спевках прочно внедрило в память их слова и музыку. До сих пор я хорошо помню некоторые каноны и другое.

От первого класса духовного училища сохранилось в памяти лишь очень немногое. Все «обыкновенное» давно забыто, все заслонилось более сильными впечатлениями о событиях позднейшего времени. Из товарищей, учившихся со мною вместе, помню двоюродного брата Феодосия, который после первого класса перевелся в Галичскую гимназию. Среди других немногих запомнился мне Николай Самарянов, и то благодаря случайной встрече с ним через 15 лет. После первого класса он куда-то исчез, вероятно, остался на второй год.

С Самаряновым я встретился случайно. Дело было около 1926 г. летом. Я тогда был в армии (в Нижнем Новгороде). Получив отпуск, я приехал в Кострому и оттуда пешком отправился в село Пречистое к отцу. С небольшой поклажей и пистолетом сбоку шел я по Галичскому тракту, обсаженному березами еще при Екатерине II. Я ушел уже около 25 километров от Костромы по грунтовой дороге с несколькими колеями от телег. Автомашин в то время еще не было. По сторонам проезжей части у самых берез тянулись тропочки для пешеходов. Кругом кустики, высокая трава, земляника, грибы. Дорога совершенно пустынна, ни души. Человеку, привыкшему быть на людях, на такой дороге становится как-то не по себе, хочется с кем-нибудь встретиться.

И вдруг далеко впереди показывается фигура пешехода, идущего навстречу. Он, видимо, также увидел меня и, по-видимому, не захотел встречи один на один с незнакомым военным. Он перешел широкую дорогу и вышел на тропу с противоположной стороны. Я сделал то же самое и, волей-неволей, мой встречный оказался передо мной. А вокруг никого, полнейшая тишина, не видать ни людей, ни деревень, только поля и перелески.

Приближаясь ко мне, встречный явно волновался, так что я даже подумал, что сейчас он внезапно бросится в кусты. Но он сделал движение, уступая мне тропу. Вид у него был настолько забитый и жалкий, что я сообразил: должно быть, это дьячок откуда-нибудь из самой глуши, забитый нуждой и «смиренный», как и все его предки-дьячки. Вот он, выходец из прошлого России. Он явно направлялся в Кострому, и мне почему-то пришла в голову мысль, что идет он к архиерею просить места, которое спасло бы его хотя бы от голода.

Через пару минут я убедился, что нисколько не ошибся. Мой встречный, поравнявшись со мной, отвесил мне поясной поклон и сказал «здравствуйте». Я ответил ему и спросил несколько строго: «Дьячок?» — «Так точно, откуда Вы знаете?» — я снова со строгостью в голосе сказал: «Видно птицу по полету, небось идешь к архиерею, просить места?» — «Так точно, откуда Вы знаете?».

И вдруг я увидел в его лице что-то знакомое, ранее виденное, но давно забытое. Как-то само собой мне пришло в голову, не Самарянов ли это — мой сосед по парте в первом классе духовного училища. И, набравшись смелости и даже нахальства, я вдруг спросил его: «Тебя зовут Николай Самарянов?» Мой встречный побледнел от ужаса, видимо вообразив, что за ним следят, и наконец он попался. Вздрогнув, он упавшим голосом сказал: «Так точно, откуда Вы знаете?».

Тут уж я не вытерпел и хотел было уже его обнять, но он настолько был перепуган, настолько жалок, что мне пришлось отказаться от этого. «Не бойся, — сказал я, — помнишь, мы вместе учились в Солигаличе и сидели на одной парте?» — «Нет, не помню». — «Может быть, помнишь меня, моя фамилия Фигуровский?» — «А…а» — Я пригласил его присесть. Он послушно сел подальше от меня, все еще с явным страхом разглядывая мой пистолет. Он, видимо, был совершенно перепуган и мало что соображал. Я начал вспоминать об училище, об учителях, но он слушал совершенно равнодушно. В его глазах светились тоска и страх. Как я его ни успокаивал, ни уговаривал, ничего толкового он мне так и не сказал.

Ужасная нужда его заела, притиснула его, как бы овладела всем его существом. Да, он идет к архиерею. Уж больно трудно живется ему с семьей в каком-то глухом селе, есть нечего — крапивные щи и картошка без хлеба, да и поп его заел… При малейшем моем движении он вставал и смиренно просил «отпустить» его. Так мы расстались. Я подумал: неужели среди моих товарищей по училищу есть такие несчастные люди? Но тут я вспомнил, что мои лучшие друзья по училищу Александр Добров, Михаил Белоруссов и другие погибли в гражданскую войну. Об остальных я после слышал, что они выбились в учителя, в служащие и даже некоторые закончили высшую школу.

Учился я в духовном училище прилично, в старших классах — даже хорошо. В этом я многим, конечно, обязан отцу, который зорко следил за тем, как я выучил уроки. Он со мной часами твердил катехизис — порядочного объема книжку, которую мы должны были вызубрить наизусть. Конечно, не все давалось мне одинаково. Только после второго класса я стал писать лучше, плохо было с арифметикой, но я думаю, что это зависело не столько от меня, сколько от учителя.

Из первого во второй класс училища я перешел «в первом разряде». Моя фамилия в связи с этим была напечатана в «Епархиальных ведомостях»16. Отец твердил мне, что я могу рассчитывать на дальнейшее образование после духовного училища, если окончу его первым или вторым учеником. Это реально было именно так. Но в те счастливые годы я совсем и не думал о дальнейшем образовании и о будущей «карьере». Откровенно говоря, мне совсем не хотелось «зубрить катехизис» и решать всякие задачи. Хотелось гулять на свободе, как в раннем детстве.

Начиная со второго класса мы стали изучать латынь. В середине XIX в. Солигаличское училище славилось преподаванием латыни17. Но в наше время положение было совершенно иным. Наш учитель латыни Н.И.Сахаров сам не знал латыни и каждый день приходил на урок «специально подготовившись». Вообще это был несчастный человек. В молодости он женился на вдове, у которой был ребенок, и тем самым отрезал себе путь к духовной карьере (попы должны были жениться только на девицах). В 1918 г., когда закрыли духовное училище, Н.И.Сахарову не оказалось места в новой школе, в попы же он, по примеру ряда коллег, не мог пойти. Пришлось ему остаток «дний своих» провести в должности дьячка, что, особенно в то время, означало нищенство. Впрочем, и в наше время он имел какой-то несчастный вид, ходил всегда грустный, чуть ли не со слезами на глазах.

Обучение латыни было основано исключительно на зубрежке. Налегали на грамматику — склонения и спряжения, запас слов был мизерным. Подобное преподавание, естественно, вызывало у нас полную нелюбовь к латыни и вообще к иностранным языкам.

Мало я могу припомнить об обучении во втором классе училища. Видно, ничего яркого и запоминающегося не было. Помню только, что наш «классный наставник» — тот же Н.И.Сахаров весной и летом организовывал пару экскурсий — прогулок всем классом в лес, при этом он пытался рассказать нам что-либо о природе. Но знал он сам мало, и его рассказы оставались втуне. Разве только он сообщал нам некоторые латинские названия деревьев: betula и pinus (береза и сосна — лат.).

Однажды на Пасхе кому-то из нас пришла идея христосоваться по-латыни. Не имея словарей, мы обратились к Н.И.Сахарову за помощью. Однако он не мог сказать, как будет по-латыни «Христос воскресе», и только через несколько дней принес нам выписанные на бумажке Christus resurrexit и vere resurrexit.

С третьего класса учеба стала несколько более трудной. К латыни добавился древнегреческий язык, началась география. В русском и церковнославянском языках были сделаны ужезначительные успехи. Началось заучивание наизусть длинных стихотворений и текстов из богослужебных книг. Латынь в третьем классе нам преподавал вновь назначенный учитель — Сергей Петрович Скворцов — молодой и жизнерадостный человек, уроки которого были куда веселее и интереснее, чем уроки Н.И.Сахарова. Древнегреческий же язык стал преподавать тот же Н.И.Сахаров. Опять — та же система зубрежки и непонимания обычных грамматических правил.

В третьем классе училища мы чувствовали себя уже взрослыми сравнительно с первоклассниками и относились к ним свысока. Однако наш возраст ничего не изменил в системе обучения. По-прежнему мы учились неохотно и радовались, когда выпадало свободное от зубрежки время. Лучшим временем для нас были, конечно, каникулы, или, как говорили у нас, «роспуск». Мы отдыхали 4 раза в году на Рождество, на масленицу, на Пасху и на лето.

Каникулы по-прежнему мы проводили беззаботно на улице, в лесу, на реке. Впрочем, иногда в каникулы приходилось заниматься то сенокосом, то по хозяйству, сбегать в лавку к Петру Григорьевичу за крупой или сахаром. Нужда в семье была еще больше, детей было достаточно. Отец всю жизнь упорно искал путей выхода из нужды. Он пытался научиться какому-либо ремеслу. Помню, ему как-то удалось купить по дешевке старинный набор переплетного инструмента. Отец с увлечением принялся за работу по переплету нескольких книг, имевшихся у него. Поучиться было не у кого, и у него выходили корявые переплеты. Кроме того, надежд на получение «заказов» не было. Так и остался этот набор с тисками, ножом для обрезания и прочим без употребления. Пытался он заниматься и сапожным делом, но с тем же успехом.

Мать, работавшая по хозяйству с раннего утра до позднего вечера, постоянно думавшая, чем бы накормить «ораву» из ограниченного ассортимента запаса продуктов, часто корила отца как неудачника и бесталанного человека. Особенно шумно ругала она за то, что он слишком много «прокуривает» на махорке и спичках. Отец многократно пытался бросить курить, но безуспешно. Впрочем, я всегда удивлялся впоследствии отцу. Став священником, он никогда не курил до окончания обедни, которая кончалась в праздники часов в 12 дня. А вставал он в 4 утра. Он строжайшим образом выполнял правила.

При таком, почти бедственном положении всякая лишняя копейка, поступавшая в бюджет семьи, очень ценилась. Вот почему мне в годы учения в духовном училище пришлось посильно участвовать в добыче «копеек» всеми доступными способами. Одним из путей заработать была «слава» на Рождество и на Пасху.

После праздничной службы в эти дни весь соборный причт отправлялся «славить», т. е. обходить дома горожан. В каждом доме пелись тропарь и кондак праздника, и протоиерей Иосиф поздравлял хозяев с праздником. Получив подаяние, все отправлялись в следующий дом. В прежние далекие времена «слава» проводилась помимо попов и бедняками, особенно учениками духовного училища. В начале XX в. этот обычай уже не существовал. Но изредка в состав славящей группы причта включались дети дьячков — ученики духовных училищ. Видимо, принимая во внимание бедность отца, мне было разрешено участвовать в «славе».

При этом почти в каждом доме я получал (особо от причта) две или три копейки, а иногда и пятак. В редких случаях мне доставались серебряные монеты. По окончании «славы» собранные мною деньги (обычно 1 рубль или несколько больше) поступали в мое распоряжение, и я, помню, раскладывал двухкопеечные и трехкопеечные монеты в разные симметричные фигуры. Затем мать отбирала у меня все медяки. Они служили некоторым подспорьем для удовлетворения неотложных нужд семьи.

«Слава» на Рождество и на Пасху была для меня и некоторым развлечением. Для объезда прихожан, живших вне города, причт нанимал тройку с огромных размеров кошевкой, где усаживалось человек с 10. Особенно интересной для меня была поездка в Ратьковский монастырь. Это был женский монастырь, игуменьей в нем была важная дама, чуть ли не родная сестра премьер-министра Поливанова18. Здесь тропарь и кондак пелись особенно торжественно. После этого духовенство приглашалось «закусить» в покоях игуменьи. Так как старухи-монахини считали, что мне 12-13-летнему неудобно присутствовать при «закуске», конечно, с выпивкой, то мне давался целый полтинник, а угощение я получал в отдельной комнатке. Я, понятно, наедался «до отвала» вкусными вещами, среди которых я в Ратькове впервые в жизни попробовал черную икру. Я, привыкший питаться просто — картошкой (меня товарищи и дразнили «картошкой», наряду с «фигурой»), конечно, ел с необычайным удовольствием и долго вспоминал после о вкусной пище.

Другим источником мизерных заработков во время каникул был для меня любительский (как теперь говорят, «самодеятельный») хор. Учитель пения в духовном училище А.М.Красовский организовал такой хор из нескольких голосистых любителей. Весь хор состоял, вероятно, человек из 12, большею частию взрослых мужчин. Нас было человек 5 альтов и дискантов. Пели мы в праздники в соборе, иногда выступали «на курорте» (теперь — санаторий) с небольшими концертами для развлечения больных. Но за все это мы получали (мальчишки) мало — копеек по 15–20. Несколько больший заработок — 50 коп. или даже рубль удавалось добыть в случаях, например, богатых свадеб.

Бегаешь, бывало, босиком где-нибудь в районе мельницы и вдруг за тобой прибежит сестра Татьяна с известием, что надо бежать домой, одеваться, так как в соборе будет свадьба, и регент прислал за мной. Конечно, бежишь домой, моешь ноги, одеваешься и в собор. До свадьбы еще часа два. За это время мы наскоро «спеваемся», если свадьба купеческая, надо «трахнуть» что-либо особенное. А.М.Красовский любил для таких целей концерты Бортнянского19. Вот, наконец, являются попы, приезжают жених с невестой и массой родственников и любопытных, и свадьба начинается. Обычно все сходило благополучно, и мы, получив мзду, отправлялись по домам. Но однажды произошел скандал, кончившийся, однако, вполне благополучно. Свадьба подходила к концу, и мы запели концерт: «Сей день, его же сотвори Господь». На таких свадьбах главное — надо было петь громче, во весь голос. Все шло прекрасно, и регент, предвидя быстрый конец, весело махал камертоном, пританцовывая, чем обращал на себя всеобщее внимание. И вдруг на одном «фортиссимо» кто-то из певчих «соврал» и все дело сразу пошло вразброд. Спеться мы не успели и пошли, что называется, «кто в лес, а кто по дрова». В наступившей мертвой тишине регент с отчаянием бросил камертон на пол и громко выругался. Казалось, все пропало. И внезапно бас Изюмов начал с «новой строки». За ним потянулись тенора и мы. Громкая красивая мелодия вновь полилась, и концерт закончился с должным эффектом.

Помню, как старый «заказчик» с какими-то женщинами подошли к регенту и благодарили его, особенно за концерт. Перерыв в пении они поняли по-своему, думали, очевидно, что так и быть должно.

В летнее время в Солигалич съезжались в отпуск из Костромы, Галича и даже из Петербурга студенты, семинаристы, гимназисты и гимназистки, епархиалки и пр. Жизнь в городе оживлялась, устраивались гулянья на курорте и даже у нашего дома. В соборе сам собою возникал молодежный хор, в своем роде замечательный по слаженности. В нем участвовали, естественно, и молодые люди, постоянно живущие в городе. Этот хор окончательно распадался после Воздвиженья (14 сентября). Службы с участием этого хора отличались особой торжественностью. На всенощную под Воздвиженье в собор собиралось много народа. Хор пел на высоких «хорах» под потолком в задней части церкви. Особенно величественно пелся канон «Крест начертав Моисей…» Ученики духовного училища в этот день должны были петь у себя у «Воскресенья», но, помню, не раз отпрашивался я только для того, чтобы послушать этот хор.

Впрочем, неплохо пели и мы в своем храме у Воскресенья. Помню, как торжественно пелся канон «Христос рождается, славите…», который впервые звучал уже за всенощной на Введенье (21 ноября).

На рождественской и пасхальной службах, когда у нас был «роспуск», хора в соборе не было. Пели дьячки с помощью нескольких любителей. Надо сказать, что и такой «дьячковский» хор производил сильное впечатление своего рода пением «с шиком».

В большие праздники и по другим случаям в собор после обедни собирались все попы, дьяконы и дьячки города и пели иногда удивительно хорошо. Вспоминается «Тебе Бога хвалим…».

Музыкальной была служба в страстную неделю, особенно в четверг (12 евангелий). У нас в это время были также каникулы. В этот вечер всенощная длилась долго, но музыка песнопений была замечательной. То же самое было, конечно, и на пасхальной неделе.

Я описываю все это с некоторыми подробностями потому, что многое из этого прошлого безвозвратно исчезло и неповторимо… Недавно я прослушал пение у Троицы-Сергия. Я полагал, что услышу что-либо особенное. Но я ошибся. В наши дни исполнение песнопений даже в таком месте, как Троице-Сергиева лавра, опростилось, стало куда беднее по сравнению со старым Солигаличем, где сохранялась старина в ее неприкосновенности.

Вспоминаются мне в годы ученья в духовном училище и крестные ходы в Солигаличе. Один из них проходил в Духов день кругом города, вероятно, учрежденный после какого-либо сильного пожара. После обедни все попы города, шедшие между рядами хоругвей и икон, выходили из собора в сопровождении большой толпы, выходили за пределы города и обходили его «посолонь». При этом пелись тропари и разные песнопенья, связанные с памятными историческими событиями в том или ином районе. На дороге в Макарьев пели тропарь Макарию, на Чухломском тракте — Авраамию, на других дорогах — Феодосию Тотемскому и пр. Ход продолжался часа 3, приходилось идти километров с 10.

Второй крестный ход был более живописен и интересен. Он проходил, кажется, в первую неделю Петрова поста. Его целью было село Одноушево, или, как обычно говорили — Вершки. Так называлась большая деревня по соседству с Одноушевым. Дело в том, что из Одноушева происходил знаменитый Московский митрополит Иона20, канонизированный при Иване Грозном. Иона был первым митрополитом, возглавившим независимую от Константинополя русскую митрополию.

Обычно в хорошее весеннее воскресенье в 5 часов утра раздавался торопливый трезвон колоколов во всем городе. Из собора, где собирались все попы города, выносили хоругви и иконы, и в сопровождении большой толпы ход направлялся быстрым шагом в Вершки за 12 верст от города. Вслед за крестным ходом шла на протяжении двух верст редкая толпа народа. Часов в 8 утра в Вершках начиналась обедня, которую служили все попы «соборне». После обедни — торжественный молебен. Ход этот, вероятно, был учрежден со времени канонизации митрополита Ионы21.

Существовал обычай: в этот день после обедни и молебна все попы города шли в гости к одноушевскому попу, дьяконы — к дьякону, «миряне» же шли к своим знакомым. Те же из многочисленных участников похода, которым идти было не к кому, направлялись к казенке, а у кого не было денег, шли к навесу в некотором отдалении от церкви. Здесь под навесом стоял огромный круглый бак, наполненный брагой, которая варилась для праздника на средства церкви. К стенкам бака были приколочены цепи, на которых держались жестяные кружки. Каждый мог подходить к баку и пить сколько ему заблагорассудится. Таким образом, разными путями все желающие напивались «досыта».

Часа в 4 дня крестный ход отправлялся в обратный путь в город. Это было, естественно, зрелище, которое в первый раз меня поразило. Пьяные мужики несли хоругви «на плечо» наподобие ружей. Носителей икон недоставало. Лишь благочестивые старухи, выпившие «чуть-чуть», старательно несли несколько икон. В начале обратного пути все попы шли с ходом, но они были явно утомлены. Вскоре они оставляли дежурного попа и несколько дьячков, сами же садились на тройки, видимо заблаговременно заказанные, и ехали домой. Большая часть солигаличан также вначале шла «веселыми ногами», но быстро сказывалась усталость. Многие приседали отдохнуть и сразу же засыпали. По обочинам дороги лежало множество уставших. Даже велосипедисты, которые в те времена были довольно редки, лежали и спали по обочинам дороги, причем некоторые велосипеды были поломаны. «Восьмерки» на колесах явно показывали, что ездокам на велосипедах «море было по колено».

В городе прибытие крестного хода хотя и встречалось трезвоном, но хоругви и иконы вносились в церкви весьма торопливо.

Удивительно, что почти ежегодно в Одноушеве в церкви возникал пожар. То забывали потушить свечу, то церковь загоралась от неизвестной причины. Иногда пожар удавалось ликвидировать в самом начале, но иногда после него требовался капитальный ремонт только для того, чтобы в следующем году снова возникал пожар.

Более 400 лет держался этот обычай в значительной степени в своей первоначальной традиционной обрядности.

Годы моей учебы в Солигаличском духовном училище были почти однообразны. Редко это однообразие нарушалось. Одним из крупных событий, нарушивших однообразное течение жизни, было наше путешествие в Тотьму в 1913 г. Мой дядя П.А.Вознесенский решил спутешествовать в Тотьму, видимо, «по обету». Он организовал небольшую компанию, в состав которой входил мой сверстник Феодосий Вознесенский, я и два брата Перебаскиных — сыновья смотрителя духовного училища. В те времена путешествие такого рода возможно было совершить только пешком до реки Сухоны и далее на пароходе. От Солигалича до Устья Толшменского (на Сухоне) было километров 90 (ныне село Красное).

Главным затруднением, связанным с этим походом, было то обстоятельство, что у меня не было никакой обуви. В тесных ботинках с чужой ноги, в которые я с трудом одевался в праздники, идя в церковь, невозможно было пройти и двух верст. Мать, которой очень хотелось, чтобы я совершил путешествие (из религиозных традиций семьи), купила мне у «татарина» — владельца магазина какие-то дешевые туфли за 50 копеек. Они оказались сделанными из гнилой кожи и на второй день пути почти развалились. Я благоразумно снял их и пошел босиком, благо к этому я совершенно привык. Дядя П.А.Вознесенский нес за спиной березовый «пестерь» с пожитками, мы же все — небольшие котомки, у меня — из обычного мешка. Мать испекла мне булок, в каждой из которых было запечено яйцо.

В памяти очень немногое от этого похода. Помню, что мы шли в основном в гору. Помню, чем дальше, тем круче становились подъемы и длинные спуски. Одна из гор оказалась совершенно непривычно велика. На вершине этой горы стояло село, кажется, Чалово. Нам говорили, что с этой горы вода стекает с одной вершины в Волгу, с другой — в Сухону, т. е. в Северную Двину. Народ в Чалове поразил меня своим говором, похожим на говор толшмяков, или совеги, который изредка можно было услышать и в Солигаличе. Вероятно, это и были «толшмяки».

Мы проходили поля, сплошь усеянные валунами. Некоторые из них были огромны, чуть ли не со среднюю избу. Как на таких полях пахали, я не мог сообразить. Вскоре после Чалова мы спустились в долину реки Толшмы и пошли по более ровному месту вдоль берега. Дня через два с половиной мы прибыли в Устье Толшменское.

Позавтракав наскоро, мы вышли на берег реки Сухоны и сели в ожидании прибытия парохода. Сухона показалась мне большой рекой, она, конечно, втрое, а то и больше шире реки Костромы, к которой я привык с детства. Да и природа здесь была иная, чем в Солигаличе. Но главное, что нас всех интересовало, — это ожидаемое прибытие парохода. До тех пор я никогда не видывал парохода и в моем воображении он представлялся чем-то особенным. После долгого ожидания, наконец, вдали показался пароход, привлекший все мое внимание. Он подошел ближе, пронзительно свистнул и пристал к берегу. Здесь даже не было пристани, а просто какая-то маленькая барка. Пароход оказался стареньким, двухколесным однопалубным и, как я в дальнейшем понял, очень маленьким судном, приспособленным не только для перевозки пассажиров, которых было немного, но и для буксировки плотов и барок. Вскоре мы погрузились на этот пароход, заняв места на корме в 3-м классе. После небольшой паузы пароход отвалил, дав оглушительный свисток, от которого захолодело на сердце.

Я смотрел, конечно, с интересом на берега, мимо которых мы плыли. Они ничем не напоминали берега Костромы — пологие, усеянные мелкими камнями. Кругом леса, лишь изредка попадались деревни, правда, похожие на наши деревни. Сколько мы плыли, не помню — вероятно, всего лишь часов 6–8.

Но вот вдали показался город с церквями и крупными постройками. Это Тотьма. Вскоре мы пристали у настоящей пристани, сошли на берег и прямо отправились в монастырь Феодосия Тотемского, были любезно встречены здесь (поскольку наш руководитель П.А.Вознесенский был дьяконом и надел перед входом в монастырь рясу). Мы получили в свое распоряжение большой номер в монастырской гостинице, внешне чем-то напоминающий монашеские кельи, но значительно больших размеров. Номер был мрачным и грязным, стены хотя беленые, но облезлые, пол деревянный, некрашеный и давно не мытый. Из убранства стен обращала на себя внимание железная кружка для пожертвований, крепко прикрепленная к стене железными коваными полосами и большим замком.

Дело было вечером. Мы сразу же легли спать на грязные топчаны, покрытые войлоком, без белья. Равно утром нас разбудил стук в дверь и возглас монаха: «Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас!» Пора вставать к заутрене. Мы не особенно торопились, умылись из старинного полуразбитого глиняного умывальника и отправились в церковь. Службы монастырские — более длинные, чем службы в приходских церквах. Возгласы и ектении произносятся протяжно; «И еште молимся…» тянет иеродиакон-тотемчанин. После заутрени — обедня. Помню, в дни нашего пребывания в монастыре умер какой-то старый, видимо, особенно почитаемый монах. Его гроб был поставлен у самого алтаря на солее и старые монахи, видимо, его друзья, плотной стеной окружили его гроб и так стояли целую обедню. Лиц их было не видно, вероятно, это были отшельники. После обедни, с ее бесконечными «и еште молимся» — отпевание. Грустная мелодичная музыка.

После обеда, хотя и очень простого, но вкусно приготовленного (сушь — сушеная мелкая рыба и каша с льняным маслом), мы отправились смотреть город. Помню, подробно мы осмотрели мастерские ремесленного училища (сами ученики были на каникулах). Главной специальностью училища была резьба по дереву. Мы с интересом осмотрели выставленные работы учеников, особенно поразили шахматные фигуры, весьма искусно вырезанные из дерева.

Возвращусь к обеду. Его нам подали в номер, видимо, из особого почтения к П.А.Вознесенскому. Уха из сушеных ершей оказалась вкусной. Особое впечатление произвел на меня монастырский хлеб. Только в старых монастырях умели печь такой хлеб. С тех пор, пожалуй, мне не приходилось есть более вкусного ржаного хлеба. Вечером по монастырскому уставу надо снова идти на службу. На этот раз у раки Феодосия. Производят впечатление остатки гроба Феодосия. Видимо, он был сделан как колода и не сгнил в течение веков. Но гроб наполовину оказался изгрызенным. Больные зубами, а их в те времена было множество, для облегчения боли изгрызли весь гроб (дубовую колоду).

Прожили мы в Тотьме 3 дня. Перед отъездом мы положили в кружку, кто что мог. Я положил гривенник, который у меня остался, и громко заявил об этом. Дядя П.А.Вознесенский разъяснил мне, что такого рода «даяния» должны делаться втайне, чем меня очень смутил.

Как мы возвращались домой, я совсем не помню. Вероятно, первые впечатления были более сильными, чем впечатления обратной дороги.

Из других воспоминаний, относящихся ко времени моей учебы в духовном училище, упомяну о нескольких больших юбилеях. Прежде всего, о юбилее 200-летия со дня рождения М.В.Ломоносова (1911). Собственно, я не помню, как у нас в училище проходил этот юбилей, но помню «стих» к юбилею, который мы долго разучивали на спевках с И.П.Перебаскиным. Стих этот следующий:

«Его избрал Господь от малых
Ему открылся в блеске льдов,
В сияньи звезд и зорях алых
В раскате волн, в шуму лесов
И повелел: оставить сети,
Повел его из града в град,
Чтоб Русь познал от темной клети
До светлых княжеских палат,
Повел его на Запад славный,
Чтоб восприял он разум там,
Чтоб от светильника их знаний
Светильник свой он воспалил
И, высоко держа во длани,
Весь край родной им озарил…»
Много лет спустя мне как историку науки пришлось немало заниматься Ломоносовым. Но меня и до сих пор не перестает удивлять упрощенная примитивность концепции появления Ломоносова. Впрочем, такой подход к историческим явлениям характерен для конца эпохи царизма.

В том же 1911 г. отмечалось 50-летие со дня освобождения крестьян от крепостной зависимости. На городской площади вблизи церкви Бориса и Глеба с «падающей» колокольней был организован торжественный молебен. Один из старейших священников — Борисоглебский поп — Павел Троянов говорил речь. Желая, видимо, сделать ее особенно торжественной, он начал словами манифеста 1861 г. «Осени себя крестным знамением, православный народ…» На меня произвела впечатление, впрочем, не сама речь «казенного» содержания, а то, что оратор держал перед собою «свиток» в старинном стиле, склеенный из полос бумаги и завернутый в трубку. По мере чтения оратор разматывал один конец свитка и заматывал другой.

В 1912 г. отмечался юбилей — 100-летие Отечественной войны 1812 г. Тогда, конечно, нам задали выучить наизусть известную басню Крылова, стихотворение «Бородино» и пр. Хор духовного училища готовил «кантату», из которой в памяти уцелели строки:

«… Наполеон в Москве священной
Уж Французский стяг воздвиг
И победы совершенной
Предвкушал желанный миг,
Но царь благословенный кликнул свой народ
И ополчился стар и млад в тот лютый год,
Горит Москва и враг бежит с позором вспять,
Бежит, чтобы среди снегов конец приять,
И воспела Русь в единый глас в единый вздох,
„С нами Бог…“»
Странно звучат эти стихи в наше время!

Наконец, в 1913 г. праздновалось 300-летие Дома Романовых. Мы также разучивали соответствующие песни. Но на этот раз был Глинка: «Славься…».

Наступил 1914 год. Я перешел в 4-й, последний класс училища. Гулял на свободе последнее лето золотого детства. Все было как обычно: рыбная ловля, походы в лес. Мы, уже почти взрослые, ходили дальше, наблюдали больше. Но события скоро нарушили наше беззаботное житье.

В конце июля мы услышали из разговоров отца и дяди П.А.Вознесенского об осложнении обстановки, об убийстве в Сараево, об ультиматумах (это слово тогда впервые появилось у нас). И вдруг… война!.. Пожалуй, вначале мы, мальчишки, даже не без восторга приняли известие о начале войны. Казалось, что страны «Согласия» быстро разобьют немцев, и мы предвкушали скорую победу. Хотя мы уже как достаточно взрослые не играли в войну, но не упускали случая повторять вслед за некоторыми взрослыми хвастливые предсказания.

Но торжественных событий не наступило. Напротив, даже в нашем далеком захолустье уже первые дни войны ознаменовались событиями, которые не могли не поразить меня. В начале августа началась мобилизация. Мимо нас по Чухломской дороге потянулись колонны ратников второго разряда. Длинная колонна бородатых мужиков, которым были выданы фуражки с крестом вместо кокарды (уцелевшим, видимо, еще со времен Крымской войны, а может быть, и более раннего времени), двигались от собора к Чухломе. Это были уже пожилые люди. Кругом них толпились ревущие вовсю бабы с детьми, старики, пришедшие их провожать. Большинство ратников были пьяны. Но, видимо, и это не могло заглушить их горя, предчувствия чего-то недоброго и страшного. Действительно: «немногие вернулись с поля…» Крики и рев толпы ужасали.

Но вот раздалась команда. Роты нестройными рядами двинулись в путь. Женщины и дети подняли такой вой, что сердце захолодело. Вся эта картина потрясла до глубины души. Да и многие ратники, как они ни были пьяны, не удерживались и ревели как дети.

Впоследствии мне самому неоднократно приходилось отправляться в армию, а потом и на фронт. Нас также провожали. Но никогда мне не приходилось больше видеть таких потрясающих проводов, как в 1914 году.

Вскоре после описанных проводов на фронт, в Солигалич неожиданно для нас наехало множество невиданных до тех пор людей. Это были немцы, жившие в крупных центрах России, — промышленники, коммерсанты, инженеры, служащие на заводах, управляющие имениями и пр. Всех их выслали в нашу глушь в связи с войной. Надо сказать, что выглядели они особенно, видимо, были достаточно богаты и интеллигентны, в отличие от наших горожан. Конечно, мы тотчас же познакомились с некоторыми из них «на Бойне» — где мы и они купались каждодневно, хотя Ильин день уже минул. Впервые мы услышали и немецкую речь, совершенно непонятную нам, как и разговор татар. Впрочем, все они хорошо говорили по-русски. Вот теперь, много лет спустя, мне становится непонятным совершенное равнодушие горожан к немцам. Никто даже и не подумал воспользоваться случаем поучиться говорить по-немецки. Лишь какой-нибудь весельчак немец выучит случайно попавшегося ему мальчишку ругаться по-немецки. И все. А между тем, при общении с немцами, в нашем возрасте за какие-нибудь полгода можно было научиться кой-что и болтать по-немецки.

Вскоре в городе появились и первые пленные австрийцы в своих странных мундирах. Они находились на другом режиме, и общаться мы могли с ними только тогда, когда их выгоняли на работы.

В такой обстановке некоторого оживления городского уклада, который вносили немцы, продолжалась наша учеба в последнем классе училища. Мы повзрослели и уже не «шалили» так, как в раннем детстве. Главным в наших занятиях в училище было изучение «церковного устава». Мы имели дело с церковными книгами — триодью постной и цветной, следовательной псалтырью, общими и месячными минеями. Целью изучения этих книг было — научиться, как вести службу в тот или иной день, праздник, или в память какого-либо святого. Сторож Василий приносил в класс по указанию преподавателя И.П.Перебаскина десяток огромных церковных книг. Перебаскин, вызывая к доске, спрашивал: «Как надо служить заутреню в среду на четвертой неделе Великого поста, если в этот день память Марии Египетской?» Для непосвященных такая премудрость кажется несложной, на самом же деле требовалось учесть несколько тонкостей, незнание которых недопустимо не только для попа, но и для дьячка. Приходилось перелистывать и искать нужные места в этих толстых больших книгах в красных кожаных переплетах.

Когда я был еще в третьем классе училища, у нас появились два новых учителя. Один из них, уже упоминавшийся, кажется, университетский филолог Сергей Петрович Скворцов, стал преподавать у нас латынь. Он был более подготовлен, чем Н.И.Сахаров, но все равно — латынь не лезла в мозги. Сказалась наша отсталость и нелепый метод преподавания. Все же Скворцову удавалось больше. Он был остроумен, добродушен и снисходителен к нашему невежеству.

Второй учитель, приехавший к нам, был священник, магистр Духовной академии, с миссионерским крестом, наряду с обычным, Илья Рахман. Это был небольшого роста худощавый человек с огромной копной черных как смоль волос. Кто он был по национальности — «эллин, или иудей». Нам он, кажется, ничего не преподавал. Но жизнь столкнула меня с ним на короткое время. Рахман был хорошо образованным человеком, к тому же добродушным и доброжелательным. Он знал древние языки, и его часто можно было видеть сидящим в учительской комнате или даже на лавочке на бульваре, читающим какую-либо древнюю рукопись или книгу. Рахман отнюдь не был учителем-чиновником и умел находить с нами общий язык. Он гулял с нами, рассказывая разные интересные истории. А ведь он был помощником смотрителя училища, т. е. по должности — грозой для учеников. Вероятно, в связи с таким демократическим складом он был попросту «сослан» к нам в глушь. Ко всему этому надо добавить, что он был прекрасным оратором-импровизатором и, в отличие от обычных попов, читал проповеди без шпаргалки. Это, видимо, и было причиной его «ссылки». Пробыл он у нас недолго, всего около года. Когда началась война, он неожиданно ушел добровольно на фронт и в одной из первых атак, когда он шел впереди атакующих с крестом, он был убит22. Меня связало с И.Рахманом одно обстоятельство. Будучи священником, он хотел где-либо служить и выступать с проповедями, но все городские попы просто не давали ему этой возможности, боясь потерять «доходы» от службы и, вероятно, по другим причинам. Только в тюремной церкви, где не было священника, он мог иногда совершать богослужение (всенощные) под праздники. Я был приглашен им в качестве дьячка (я, естественно, нуждался в самом хотя бы маленьком заработке). Я согласился, и во время служб мне подпевали арестанты, ходившие в церковь для развлечения. Многие арестанты были закованы в кандалы. Рахман служил красиво и каждый раз выступал с проповедями-импровизациями. Так как говорил он прекрасно, наши службы, помимо арестантов, приобрели широкую популярность в городе. Заработки от этих служб оказались, однако, мизерными.

Так протекали дни учебы и каникулы, когда я учился в последа нем классе училища. Ученье подходило к концу. Быстро прошла зима, последняя моя зима в Солигаличе. Приближались выпускные экзамены. Первые церковные книги были изучены с должной доскональностью. Катехизис был «вызубрен» на зубок. Писать к этому времени я научился сносно и умел писать немудрые сочинения.

Экзамены начались в конце мая. Отец не выпускал меня из поля своего внимания, все время требовал, чтобы я «учил», хотя мне казалось, что я знал все, что было нужно. Он заботился обо мне не зря. Дело в том, что я мог претендовать на звание первого ученика при окончании училища и в связи с этим претендовать на серьезные льготы при переходе в Духовную семинарию. Я не могу сказать, что у меня было какое-то особенное желание окончить училище первым учеником. Но отец твердил мне, что учиться далее необходимо, но платить за мое ученье (т. е. квартиру и содержание) в Костроме он не в состоянии. Отец все время твердил мне, что надо дальше учиться и что только успехи в учении создадут для меня возможность вырваться из духовного звания, уйти от его «дьячковской» службы.

Моим соперником на звание первого ученика был мой друг попович Мишка Летунов. Он, естественно, менее нуждался в льготах при обучении в семинарии. Это обстоятельство, а также то, что Мишка что-то напутал в ответах на экзаменах, и привело меня к победе. Конечно, если бы случилось так, что я окончил духовное училище посредственно, мне не видеть было бы семинарии и мне пришлось бы волей-неволей идти по дороге отцов и праотцев, т. е. в дьячки.

Последнее мое лето в Солигаличе было скорее грустным, чем веселым. Хотя мы его проводили, как и ранее, в блаженном ничегонеделании, торчали все дни на мельнице, ходили в лес и пр. Перспектива быстрого отъезда с родины меня очень беспокоила. К тому же, продолжающаяся война сказывалась на значительном ухудшении условий жизни. Все труднее было питаться, и мать напряженно каждый день думала, чем бы накормить большую семью.

Одно из последних событий, оставшихся в памяти в последние недели пребывания в Солигаличе, была торжественная закладка здания женской гимназии на горе против начальной школы. По-старинному отслужили молебен. Какие-то граждане положили первые кирпичи на приготовленную часть фундамента, дядя П.А.Вознесенский громко прочитал грамоту о закладке, свернул ее в трубку, сунул в жестяной футляр, который тут же был запаян. Кроме того, в большую жестяную коробку налили масла, и присутствующие начали бросать в нее деньги, большею частью серебряные, но я видел, были и золотые. Банка была также запаяна и заложена в кладку. Думаю, однако, что в ту же ночь банка была изъята из кладки. Может быть, поэтому здание не поднялось выше первого этажа и не было закончено, а впоследствии стройка была разобрана. Строили здание пленные австрияки. Когда мы приходили на стройку, они выпрашивали у нас «папир» и табак.

Роковая дата отъезда все приближалась, и грусть предстоящей разлуки росла. Мне не было еще тогда полных 14 лет. Мать моя также грустила и в последние дни перед моим отъездом хлопотала, пытаясь собрать мне белье и одежду. Всего труднее оказалось с сапогами. На деньги, частично заработанные мною, была сшита дешевая семинарская форма. Я окончательно расстался с духовным училищем. Кстати, оно просуществовало в Солигаличе немногим более 100 лет. Сохранилось следующее известие об открытии духовного училища: «Ровно 75 лет назад. 31 января 1815 г., в воскресенье в Солигаличе, скромном захолустном городке совершилось необычное торжество. После поздних литургий начался перезвон на всех городских колокольнях и около каждого храма показались толпы народа. Через несколько минут, под гул многочисленных колоколов, при отличной зимней, ясной погоде, от всех храмов потянулись крестные ходы, направляясь к одному скромному деревянному одноэтажному домику, стоявшему на Дворянской улице и принадлежащему мещанину Василию Мачехину…». «Будучи отроками, в здешнем духовном училище обучались два академика, три доктора наук, врачи, учителя, военные, служащие, участники революционного движения». Известие это написано И.Я.Сырцовым в 1890 г., прибавление — Л.М.Белоруссовым в 1964 г. Таким образом, я окончил духовное училище в 100-летнюю годовщину со дня его основания.

В первые десятилетия существования училища в нем сохранялись в значительной степени порядки и традиции старой бурсы, описанной, например, Н.Г.Помяловским23. О некоторых чертах жизни училища писал в своих воспоминаниях академик Е.Е.Голубинский (Кострома, 1923)24. В мое время уцелели лишь некоторые, чисто формальные традиции старой бурсы (прозвища учителям и ученикам, жестокая борьба с фискальством и так называемое «товарищество»). Но мне не хочется, да и нет оснований ругать или хвалить училище. Много в нем было плохого и нелепого, но были и некоторые положительные черты.

Наступил август 1915 года. Мое золотое детство оканчивалось. Мне предстояло вступить в новую жизнь, самостоятельную, неизвестную, без родительского надзора и ласки. Скоро Солигалич остался лишь в воспоминаниях, хотя я и надеялся в первые же каникулы посетить его. Мои намерения не осуществились. Дальнейшие события оказались неожиданными, совершенно новыми для меня.

Прощай, мое бедное, но красивое, счастливое и привольное детство!

Костромская духовная семинария

Лето проходит быстрее, чем зима, не только у школьников, но и у взрослых, которые обычно не успевают как следует отдохнуть во время отпуска. Для меня лето 1915 г. пробежало особенно быстро. Вот уже прошел Ильин день. Мать все чаще явно грустит и вместе с тем напряженно хлопочет, как обеспечить меня бельем в дорогу, как добыть какие-нибудь немудрящие сапоги, как сшить мне форменную пару из самого дешевого сукна. А отец бегает, ведет переговоры о транспорте в Кострому. В те времена, чтобы добраться до Костромы, надо было ехать на лошади верст 100 до пристани «Овсяники» на реке Костроме, а уже оттуда — на пароходе. Хотя мой отец считал себя костромичем, путешествие из Солигалича до Костромы (217 верст) для него было событием исключительным. Я же старался казаться беззаботным, как и в начале лета. Но мысль о том, что скоро придется покинуть солигаличское приволье, грызет мое сердце.

На другой день после Преображенья (6 августа) рано утром к нашему дому подъехала подвода. Телега — чуть больше обычной, крестьянской. Возчик — татарин, или, как у нас говорили по старине: «князь» — мелкий торговец, едет за товаром в Буй. Отец нанял его «по-пути», чтобы вышло дешевле. На телегу грузится большой узел постельных принадлежностей, завернутый в простыню, и маленькая плетеная из ивы корзинка с необходимыми вещами. У отца, кроме этого — мешок с «подорожниками», т. е. с продуктами питания на дорогу. Это домашние булки, в каждую из которых запечено яйцо.

Грустны минуты старинного прощания: сначала все молятся на иконы, потом следует «присест» с полным молчанием, потом благословения и последние наставления. И слезы. Мать плакала, да и я всплакнул, оглядывая последний раз родные места. Как будто я чувствовал, что долго-долго не увижу их.

Наконец, я взбираюсь на воз, довольно высокий, возчик нагрузил сена для удобства. Тронулись и поехали. Знакомые на улицах прощаются, мы машем им руками. На душе грусть.

Я пришел в себя лишь после того, как мы очутились за городом. Полянки, леса, перелески, кустики, небольшие речушки, ручьи, кочки… Все так близко и знакомо. Немного трясет, и постепенно внимание отвлекается от грустных мыслей: то встретится речка с убогим мостом через нее, то лошадь с трудом тянет телегу на высокую гору, и оттуда внезапно открывается чудесный вид — заросшие лесами горы и пригорки, лес и лес до самого горизонта. Далеко, далеко где-то за второй горой мелькнет белая церковь, или деревенька. До первой остановки в селе Корцово — 25 верст.

Езда на телеге по лесным дорогам утомительна. Трясет на колдобинах. То и дело колею пересекают здоровенные корни деревьев, на каждом из них телега прыгает. Лошадь плетется порой убийственно медленно. Смотришь вокруг, и кажется все — одно и то же. Хочется спать от однообразия, но едва задремлешь — и встрепенешься от сильного толчка. Отец и возница молчат.

Часа через четыре, наконец, приехали в Корцово. Здесь жили в то время две моих тетки — сестры матери Лидия и Анна и дядя Александр Павлович Сынковский. Я увиделся с ними, как оказалось, в последний раз. Встретили они нас приветливо. Вспоминаю просторную деревенскую избу, самовар, разговоры и причитания.

Отдохнув несколько, решили ехать дальше. Неохотно я полез на воз, где было крайне неудобно — ни лежать, ни сидеть. Ехали шагом. Я пытался заснуть, но внезапно налетела гроза. Всюду молнии, темно. Пошел дождь. Меня закрыли каким-то мешком, и, видимо, от утомления я все же заснул. Сколько спал, я не знаю. В какой-то деревне повозка остановилась. Было уже совсем темно. Я слез совершенно сонный с воза. Вероятно, я продолжал спать на ногах. Почему-то мне показалось, что я в Солигаличе, на какой-то незнакомой, далекой от дома улице, что я заблудился. Я отправился искать свой дом и отошел довольно далеко от повозки. Вдруг я услышал отчаянные крики отца и возницы. Они были крайне встревожены моим исчезновением. Несколько секунд я был в ужасе и проснулся. Где я? Но, услышав еще раз голос отца, я со всех ног бросился на голос и вскоре нашел повозку, стоящую посреди деревенской улицы. Как ехали дальше — не помню.

Но вот и «Овсяники» на. Костроме. Небольшая деревня, под ней пристань, напротив пристани лавка с запоминающейся вывеской: «Мелачная лавка». Напившись чаю, мы с отцом сидели на берегу в ожидании парохода. Скучно и жарко. Хочется чем-нибудь заняться. И вот мы замечаем, что на дверях «мелачной лавки» висит большая связка сушеной рыбы. Цена подходящая — копейка штука. Вот мы и решили попробовать рыбку, предвкушая ее острый вкус. Я никогда до этого не пробовал сушеной воблы. Мы приступили к пробе. У отца не было ни одного зуба, и он просто сосал рыбу. Я же, ошарашенный соленостью, едва справился со своей порцией. Дешевая покупка нас полностью разочаровала.

Маленький мелководный пароходик «МИР» показался вдали. Мы купили самые дешевые билеты и устроились на корме. Пронзительный свисток, отвал. Сначала смотрели на берега, но это быстро наскучило. Заказали чай, поели домашних подорожников. Но вот вечер и ночь. Утомленный путешествием на лошади, я заснул, растянувшись на палубе. Проснулся утром. Мы уже подплывали к Костроме, и отец показал мне так памятный ему Ипатьевский монастырь, здание семинарии, собор на горе. Вот свисток, и мы пристали к пристани.

Сойдя с парохода, мы прежде всего направились на Молочную гору в часовню, которая стояла на месте теперешнего памятника Сусанину, где дежурил, принимая богомольцев, двоюродный брат отца Моисей Матвеевич Александрийский. Меня, прежде всего, поразило напускное благочестие, почти ханжеское выражение лица Моисея Матвеевича. С подчеркнутым благоговением и великопостной физиономией он ставил перед иконами свечи, которые покупали приходящие богомольцы, и, крестясь на икону, так низко кланялся, что меня, видавшего всякие виды в этой области, чуть не затошнило. Отец расцеловался с другом детства, но я не заметил на его лице никаких человеческих чувств, обычно проявляемых при встречах с родными после долгой разлуки. Ни одной улыбки. Та же благочестивая мина, въевшаяся в человека в результате длительной тренировки.

После визита к Моисею Матвеевичу мы направились мимо Щепного ряда на Мшанскую улицу и далее — на мост через реку Кострому, а затем в Ипатьевскую слободу, где жила тетка Авдотья. После долгого пути мы очутились, наконец, перед маленьким, почти игрушечным домиком в два окошка.

За всю свою длинную жизнь я, пожалуй, не встречал людей сердечнее и приветливее тетки Авдотьи. Она была тогда уже в пожилом возрасте. Сколько горя и нужды досталось ей в жизни с самого детства! Я узнал впоследствии, что она терпела и голод и несчастья, живя еще в родительском доме. Потом она вышла замуж за дьячка Петропавловского — запойного пьяницу. Муж ее умер, оставив на ее руках сына. Он вначале как будто радовал мать своими успехами, прилично кончил духовную семинарию и стал священником. Видимо, по наследственной традиции, он также пил.

Пережив тяжелое горе, тетка Авдотья переехала в Кострому и через несколько лет снова вышла замуж. Удивительно, как ее не сломали несчастья и лишения. Она была полной противоположностью Моисею Матвеевичу, смотрела на жизнь легко, любила пошутить и посмеяться. Ее второй муж дядя Андрей — старик за 60 лет — служил сторожем на Кашинской фабрике. Он всю жизнь работал на этой фабрике, начав с «мальчика», и на старости лет перешел на более спокойную работу сторожа. Человек он был не плохой, вел себя чинно и даже следил за своей внешностью. По утрам он тщательно причесывался и расчесывал бороду. Был он разве немного жадноват, как и многие старики тех времен.

Мы сели за самовар, пили чай с вкусными домашними свежими булками, которые мастерица была печь тетка Авдотья. Начались бесконечные разговоры, воспоминания, обменновостями о событиях в жизни родных и знакомых. У тетки Авдотьи мы и остановились.

На другой день, почистившись и приведя себя в порядок после дороги, мы отправились в Семинарию. Большое белое здание, расположенное в виде растянутой буквы «П» на берегу Волги, и слева небольшой ректорский флигель. В этом же флигеле помещалась и семинарская канцелярия. Первым, кого мы встретили, был невиданный в Солигаличе важный швейцар в сюртуке с галунами. Отец отвесил ему глубокий поклон, а я, догадавшись, что это был просто швейцар, сказал ему на ухо: «Ведь это же просто швейцар». Но отец с явным неудовольствием посмотрел на меня. Он привык всю жизнь кланяться в пояс всем без разбора. Отец подошел к священнику, сидевшему за столом, предварительно отвесив ему глубочайший поклон. Тот, после ознакомления с делом, навел справку и сразу же сообщил, что я, как окончивший духовное училище первым учеником, и как сын бедных и многосемейных родителей принят в семинарию на «полуказенное» содержание. Отец, правда, мечтал, что меня примут на полное казенное содержание (это было верхом его мечты), но и такое решение, которое мы услышали, было, конечно, счастьем и для меня, и для него. Он стал униженно благодарить секретаря, которому это решение было едва ли сколько-нибудь обязано.

«Полуказенное» содержание состояло в том, что мне предоставлялось бесплатное общежитие с постелью, постельным и нательным бельем и бесплатное питание в семинарской столовой. Принятые на полное казенное содержание помимо этого получали бесплатно семинарскую «форму», обувь, шинель. Конечно, если бы я не был принят тогда «на полуказенное» содержание, я едва ли смог бы учиться. Платить за меня 25 рублей квартирному хозяину ежемесячно отец был не в состоянии. Счастье улыбнулось мне еще раз.

Обрадованные решением ректора, мы пошли с отцом бродить по городу, который отец хорошо знал, так как здесь вырос. В те времена города меняли свой облик весьма медленно. Мы зашли на базар, купили фунт яблок, раскутившись вовсю. Зашли также и в часовню к Моисею Матвеевичу. К обеду вернулись к тетке Авдотье.

Узел с постелью и подушкой, который собрала мне мать и завязала в простыню, теперь оказался ненужным, и отцу предстояло везти его обратно в Солигалич. С этим узлом произошла довольно комичная история, о чем я расскажу ниже. Она стала мне известна позднее.

Прошло несколько дней. После Успенья — молебен и начало занятий. Я явился к инспектору семинарии Павлу Дмитриевичу Иустинову, который не преминул сказать мне нечто обидное по поводу уровня подготовки учеников Солигаличского училища. Возможно, у него имелись для этого какие-то основания, однако высказанное им мнение о превосходстве подготовки учеников Костромского, Галичского, Кинешемского и даже Макарьевского училищ меня, конечно, несколько обидело. Инспектор вручил мне Библию, которая сохранилась у меня до сих пор. Она стоила 50 коп., но мне, как «полуказенному», она была выдана бесплатно.

После знакомства с инспектором мне было показано место в спальне общежития на 3-м этаже в огромном зале, в котором разместилось около 60 человек — первоклассников. Койки были поставлены вдоль зала в три ряда. Матрацы были довольно жесткими, полагалось две подушки, из которых одна была волосяной (набитой конским волосом). Моя койка была «на ходу». Мимо нашего ряда ходили почти непрерывно в уборную все жившие в общежитии — человек с 300 или более. Почти против моей койки была запертая дверь, как оказалось, в комнату помощника инспектора, фамилию которого я совсем забыл. Помню, однако, что для семинаристов он был зверь-зверем, но его никто из семинаристов ни капельки не уважал.

Итак, все устроилось, хотя и без «шика». Надо было попрощаться с отцом, которому теперь нечего было делать в Костроме. Поплакав вволю, я пошел с ним на пристань. Он — с огромным узлом, завязанным в простыню. На прощанье он купил мне фунт яблок (для Солигалича, где яблонь нет — это была роскошь). Мы стояли у пристани. Ни мне, ни ему не хотелось расставаться. Но вот пароход дал второй свисток. Отец обнял и поцеловал меня в последний раз. Потом вынул из кармана серебряный николаевский рубль и, вручая его мне, сказал: «На вот тебе… возьми на всякий случай… береги, не трать зря…» Еще объятья, и отец ушел на пароход. Прощальный свисток, и пароход отвалил. С борта на меня смотрело заплаканное лицо отца, да и я плакал. Ведь впервые в жизни пришлось остаться одному, без близких людей, пока что в совершенно чужом городе, в новой обстановке.

В подавленном состоянии я вернулся в семинарию, которая становилась теперь моим домом. Что делать? Друзей пока нет. Все незнакомые. Из солигаличан в нашей спальне никого нет. Первые дни после занятий я один бродил по семинарскому двору, поросшему бурьяном. Даже и бурьян-то был какой-то особенный, не похожий на солигаличский. Какие-то неизвестные мне растения.

Костромская духовная семинария основана в 1747 г. (после учреждения Костромской епархии в 1744 г.)25. В 1897 г. семинария отмечала 150-летие своего существования. В связи с этим, в «Костромских епархиальных ведомостях» были опубликованы некоторые материалы по истории семинарии. Сначала семинария размещалась в Ипатьевском монастыре. Ее ректором и учителем был иеромонах Анастасий26. Основателем семинарии был первый Костромской епископ Сильвестр27. В первые годы существования учеба в семинарии была поставлена плохо, и число учеников было небольшим. В 1750 г. ученики разъехались по домам. Только через несколько лет епископ Геннадий Дамаскин28 и епископ Симон29 вновь возродили семинарию. В 1756 г. был издан указ епископа о сборе с монастырей и церквей епархии хлеба на содержание учеников семинарии (духовной школы), ставшей собственно семинарией около 1760 года. Первым ректором новой семинарии был архимандрит Софроний (умер в мае 1771 г.). Семинария содержалась на случайные доходы: 1) штрафы с духовенства за незнание катехизиса, 2) сборы от 5 до 15 р. со ставленников в священники. В начале XIX в. семинария была переведена в Богоявленский монастырь, который сгорел в 1847 г. Собственное здание семинарии было построено в 60-х годах XIX века. Семинария пережила несколько реформ в связи с новыми уставами (1814, 1840, 1860 и, наконец, в 1884 г.). До конца XVIII в. обучение в семинарии продолжалось от 12 до 16 лет. Некоторые лекции читались по-латыни. Широко применялись телесные наказания учеников (до середины XIX в.). См., напр., «Воспоминания» Е.Е.Голубинского (Кострома. 1923. С. 8–23). В первые десятилетия существования семинарии число учеников в ней было невелико, но в 1779 г. оно сразу подскочило до 600, в связи с изданием указа о призыве в армию поповских детей, не имеющих образования. В 1860 г. (Я.Крживоболоцкий) число учащих в семинарии — 18, учеников — 354. В начале XX века — число учащихся возросло до 600.

Духовенство епархии, в XVIII и начале XIX в. в своем большинстве крайне бедное, неохотно отдавало детей в бурсу и семинарию на 12–16 лет, предпочитая готовить их к духовной карьере дома — самоучкой. С конца XIX в. духовенство России вело борьбу за предоставление семинаристам права выходить из духовного звания и продолжать обучение в университетах и других светских учебных заведениях. В результате настойчивой кампании в 1897 г. было разрешено окончившим семинарию по первому разряду поступать по предварительным испытаниям в Томский, Варшавский и Юрьевский университеты и некоторые специальные высшие учебные заведения. В дальнейшем духовенство вместе с самими семинаристами боролось за право семинаристов поступать во все университеты по окончании четырех классов, т. е. без богословского образования (V и VI классы). На этой почве, как я ниже опишу, разразился конфликт между массами духовенства и Св. Синодом и верно следовавшими его политике епархиальными архиереями и ректорами семинарий. В мое время в семинарии были строгие порядки, вызванные, в особенности, революцией 1905 г. и последующим выступлением семинаристов и забастовками совместно с рабочими города Костромы.

В 1915 г. Костромская семинария была сильно стеснена солдатами, размещенными в значительной части семинарских помещений. Коридоры первого и второго этажей были наглухо перегорожены дощатыми переборками, за которыми жили солдаты. Целый день было слышно, как за этими перегородками кричали унтера и фельдфебели, как орали солдаты, нестройно пели разухабистые солдатские песни:

Три деревни, два села,
Восемь девок, один я…
Однако помещения семинарии были столь обширны, что и для нас оставалось еще достаточно места. Правда, мы были стеснены в спальнях, лишены удобных «занятных» комнат, в которых раньше по вечерам готовили уроки на завтра. Видимо, в этих «занятных комнатах» раньше стояли многочисленные шкафы с книгами, в частности, с комплектами «Церковных ведомостей» и «Костромских епархиальных ведомостей». Огромные груды этих журналов в мое время были сложены в оставшихся в нашем распоряжении помещениях за шкафами с многочисленными запиравшимися на замки ящиками, в которых у каждого семинариста в свое время хранились книги и пособия.

Первый класс семинарии состоял из трех отделений, в каждом — по 20–25 человек. В каждом отделении были представители всех духовных училищ епархии. Я попал во второе отделение, видимо, менее сильное, чем первое.

Вставали мы в 8 утра. Вставали почти все разом, так как спать при невероятном гвалте, который поднимался утром, было невозможно. Умывались в умывальнике с несколькими кранами, постояв иногда немного в очереди. Затем все шли в столовую. Это было большое помещение на первом этаже со сводчатым потолком, уставленное длинными старинными столами и скамейками около них. Столовая напоминала монастырскую трапезную. На передней стене висела большая картина, изображавшая Сретение Господне (храмовый праздник семинарии). Вглядываясь в картину, можно было обнаружить на ней следы пуль — память о 1905 годе, когда в столовую ворвались, в погоне за семинаристами — участниками манифестаций, полицейские и подняли стрельбу. На столах не полагалось никаких скатертей.

У каждого семинариста, жившего в общежитии, имелся небольшой сундучок (такой сундучок подарила мне тетка Авдотья), в котором хранилась кружка, ложка и сахар, а также другие вещи. Сундучки стояли на полках у одной из стен столовой. Сахар в количестве двух фунтов выдавался всем «казенным» и «полуказенным» ученикам на месяц. Войдя в столовую, мы разбирали свои сундучки и получали большой ломоть ситного хлеба, мягкого и рыхлого. Заваренный слабым чай можно было налить из нескольких кранов от большого котла, в котором варился чай. Мы пили чай с ситным хлебом, убирали свои вещи в сундучки, заперев их на замок, и в 8:45 отправлялись в семинарскую церковь.

Это был большой двухсветный зал с хорами. Спереди, как и во всех церквах, иконостас, входы в алтарь, два клироса и прочее. Семинаристы становились рядами по обе стороны церкви, оставляя в середине проход. Начиналась утренняя молитва. Пели все хором: «Царю небесный…» и прочее. После молитвы шли в свои классы. Уроков обычно бывало по 5, каждый по часу с перерывом (переменой).

После уроков все шли в ту же столовую обедать. У каждого было свое определенное место, против которого лежала деревянная ложка. Хлеб стоял на больших деревянных тарелках. Миска с супом приносилась на 4 человека. Мы сами разливали суп в тарелки. Если суп был мясной, мясо заранее раскладывалось по тарелкам поваром. После супа приносилась каша. Надо сказать — кормили просто, но достаточно вкусно и сытно.

После обеда часа два были свободны, каждый делал, что хотел. Многие шли в город погулять. Осенью ребята-поповичи, имевшие в карманах небольшие деньги, шли на пристань к Волге. Это было рядом. Против семинарии в те времена стояло несколько небольших барж, груженных арбузами, воблой и прочим. Ребята покупали арбузы, причем больше воровали, чем покупали, приносили их в общежитие и ели, а потом затевали сражение арбузными корками. Часа через два после обеда все возвращались в семинарию, и начиналась подготовка заданных уроков. Большинство, однако, предпочитало болтаться без дела, бывало очень скучно «зубрить» греческие и латинские слова или словесность. Гораздо предпочтительнее были разные шутки и выходки. Однако у нас существовала группа «зубрил», которые старались вызубрить все, что задавали учителя. Откровенно говоря, я не принадлежал к числу зубрил, и в лучшем случае просматривал, что было задано, и кое-что запоминал.

Часов в 5 вечера пили чай, а в 7 вечера ужинали. После ужина вновь молитва в церкви, и мы становились свободными. Курящие ребята собирались на больших площадках чугунных лестниц. Здесь обычно затевались песни. Это было, пожалуй, самым приятным за весь день. Почти все ребята были голосистые и пели старинные русские песни с упоением, стройно и замечательно. Пели — часа два. Затем неизбежно начинались разные выходки шутников. Затягивались волжские песни, иногда не совсем приличного содержания. Пелись песенки и «вольные», высмеивающие семинарское начальство, полицейских («фараонов») и прочее. Нередко певались куплеты с вариациями:

Наш ректор семинарский в приятный вечер майский
Напиток пьет ямайский прохладительный…
Инспектор Дмитрии Павел (П.Д.Иустинов), забыв про груды правил,
В кабак стопы направил нерачительно…
Отец наш благочинный пропил тулуп овчинный
И ножик перочинный перламутровый…
и т. д.

Иногда во время исполнения подобных песен внезапно появлялся инспектор. Но я не помню случаев, что по поводу таких куплетов затевались неприятности. Слишком много стояло на лестничной площадке семинаристов и найти «зачинщиков» было невозможно, а если бы инспектор попытался вмешаться — это было бы для него небезопасно.

Стройное пение рано или поздно нарушалось, начинался «разброд». Все постепенно расходились по спальням… Вот и весь наш семинарский день.

Перейдем теперь к краткому описанию семинарских поздних вечеров и ночей. Электрического освещения в спальнях не было. Для освещения служили керосиновые лампы. Они тушились в 11 часов, и лишь маленькая трехлинейная лампа, стоявшая в дальнем углу, тускло освещала этот угол. За лампой должен был следить дежурный по спальне, который и тушил ее, когда все успокаивались.

Но успокоения не наступало. Вокруг этой маленькой лампы сходились картежники, которых в общежитии было немало. Играли обычно в «трынку», реже в «очко» (21). Игра в трынку — исключительно азартная. Она состояла в следующем: всем игрокам, а их обычно собиралось 7-10 человек, раздавалось по три карты. Все предварительно ставили «на кон» по копейке. Каждый игрок, взяв карты, считал свои очки. Принимались во внимание только очки одномастных карт. Туз считался за 11 очков, картинки — за 10, остальные карты — по номиналу. Если, например, из трех карт две оказывались одной масти, например, бубновые туз и девятка, то это составляло 20 очков, третья карта во внимание не принималась. Если все три карты оказывались одной масти — это называлось «трынкой». Высшая трынка — это три туза — 33 очка (это исключение из правила).

Первая рука, посмотрев свои карты и обнаружив примерно 20 или более очков, возглашала: «прохожу копейкой», вслед за ним, строго по очереди, шли вторая и т. д. рука. Если все три карты оказывались разномастными, игрок обычно бросал их, выбывая из игры. Таким образом, когда весь круг игроков объявлял «прохожусь», или «бросаю», число играющих сокращалось до 2–4, и те начинали второй круг «прохождения». Но ставили теперь уже не по копейке, а по три, по пятаку и т. д. После второго круга обычно оставалось всего два игрока, продолжавших торговаться. Каждый из них, повышая ставку, пытался психологически воздействовать на противника, обязанного поставить на кон ставку, названную противником, и «дать еще вперед» для того, чтобы противник также доставил названную цифру и дал «вперед». Последняя рука имела право «докрыть». Игра прекращалась, и противники открывали карты. Кон забирал тот, у которого оказывалось больше очков. Случалось так, что игроки, показавшие карты, обнаруживали, что у обоих число очков одинаково. Тогда кон делился пополам, но не забирался. Все игроки ставили на кон сумму выигрыша одного из двух, и на кону таким образом оказывалась уже более внушительная сумма, например 50 коп. и более. Игра вновь начиналась сначала. Это называлось «варка».

«Варка» разыгрывалась уже по-иному. «Проходились» не копейками, а гривенниками и больше. Рисковали отчаяннее. Игроки, которым пришла «трынка», завлекали других осторожно небольшими ставками, а потом внезапно повышали сумму ставки. Бывало нередко, что и при варке у обоих игроков оказывались одинаковые очки. Тогда игралась «переварка». Иногда на кону оказывалась значительная сумма в 5 и даже в 10 рублей. Часть игроков, не имевших денег, выходила из игры. Применялись психологические воздействия, при малых очках делались большие ставки. В таких случаях игроки ничего не слышали и были полностью поглощены состязанием.

Мне приходилось слышать, что трынка — игра «семинаристов и извозчиков». Она была в большой моде в первой половине и в середине XIX в. и была распространена, в частности, среди высшего офицерства. Говорили, что сам император Николай I был любителем «потрынить». Рассказывали, что однажды в офицерском собрании шла игра в трынку с очень высокими ставками. Один из игроков — интендантский офицер проигрался в пух и начал играть на казенные деньги, которые были при нем. Он их проиграл. И вдруг ему повезло. На «переварке», когда на кону стояло несколько десятков тысяч, к нему пришло три туза. Это был вернейший выигрыш, но у этого офицера не оказалось ни копейки для того, чтобы делать высокие в этом случае ставки. В игре друг другу не верят в долг, и офицер просил отложить окончание игры, пока он сходит и займет у кого-нибудь нужную сумму. Некоторые игроки протестовали. Но вдруг в зал вошел сам Николай I. Офицер обратился к нему с просьбой поручиться за него «царским словом». Николай I потребовал показать ему карты. Убедившись, что речь идет о верном выигрыше, он дал «слово». Офицер был «спасен». Однако, узнав, что он играл на казенные деньги, Николай I тут же отправил его на гауптвахту на целый месяц.

Итак, трынка — весьма азартная игра. Семинаристы — дети сравнительно состоятельных родителей — в одну ночь проигрывали все родительские деньги, выданные на расходы, а иногда проигрывали и вещи чуть ли не вплоть до штанов. Но это не останавливало страстей, и на следующую ночь игра снова начиналась.

Семинарское начальство жестоко преследовало «трыночников». Достаточно было уличить семинариста в игре в трынку, он тут же лишался казенного или полуказенного содержания, а иногда даже исключался из семинарии, в отдельных случаях «с волчьим билетом», т. е. без права поступления в другое учебное заведение. Естественно, что игроки в трынку очень боялись внезапного появления в спальне инспектора или его помощника. Обычно, во избежание подобных неприятностей, игроки нанимали двух сторожей (нередко из числа проигравшихся) и платили им по копейке с варки и по 3 коп. с переварки. Часа за два таким путем можно было заработать гривенник и больше и снова сесть за игру.

Сторожа дежурили у обеих дверей, ведущих в спальню. При признаках появления инспектора или его помощника (а они были настоящими сыщиками) сторожа негромко шикали: «Тш-ш-ш». При этом прежде всего гасилась лампа, и спальня погружалась в полную темноту, под покровом которой игроки разбегались по своим койкам, уничтожив предварительно все улики. В таком случае инспектор, войдя в спальню, зажигал свечу и делал вид, что он ничего не заметил. При этом только задавался вопрос: «Кто дежурный?» Когда тот отзывался, инспектор спрашивал: «Почему не горит лампа?» Наконец зажигалась лампа и инспектор уходил «не солоно хлебавши».

Не всегда, однако, дело ограничивалось лишь мелким беспокойством. Когда игра была «маленькой», нанимался всего один сторож, который стоял лишь у одних дверей. Инспектор же мог войти и через другую дверь. В этом случае иногда действовало «товарищество». Кто-либо за спиной вошедшего инспектора шикал, и дело кончалось как обычно. Инспектор, почти накрывший игроков, делал вид, что ничего не заметил. Зря шикать не полагалось, виновных просто избивали.

Бывали, однако, исключительные случаи. Как говорилось, помимо двух дверей в спальню имелась еще и третья дверь, крепко запертая. Она находилась почти напротив моей койки. Помощник инспектора, живший за этой дверью (фамилию его забыл, он вскоре должен был уйти из семинарии «от греха»), был ярым сыщиком-службистом. Он «из кожи лез», чтобы продемонстрировать перед начальством свое рвение. Семинаристы его дружно не любили, особенно его перестали терпеть после одного случая.

Однажды, около часу ночи, когда большинство ребят уже спало, а картежники большой партией расположились в середине спальни, вдруг неожиданно открылась боковая дверь из квартиры помощника инспектора. Он вошел в спальню с торжествующей физиономией и стремительно направился к игрокам. В это самое время они о чем-то спорили и громко ругались. Казалось, все пропало. Сторожа стояли далеко у дверей и не могли подать сигнала. Но зато неожиданно во всех концах спальни раздалось тревожное: «Ш-ш-ш». Немедленно потухла лампа. И тут же со всех концов спальной послышались голоса с угрозами по адресу ретивого сыщика. Очевидно, это вывело его из себя, он вернулся в свою квартиру и через минуту вновь вышел, неся перед собою большую лампу с абажуром из матового стекла. Мы вновь увидели его торжествующую физиономию. И хотя бояться нам было особенно нечего (он мог заметить лишь кровати, на которых велась игра), проявление товарищества и ненависть были настолько велики, что как только помощник инспектора вытянул вперед руку с лампой, чтобы рассмотреть место, где происходила игра, в лампу полетели из разных концов спальни волосяные жесткие подушки. Как будто ребята заранее сговорились. Раздался звон разбитого стекла, лампа потухла и наступила полная темнота. С разных сторон, не поймешь, откуда, снова раздались угрозы в адрес ретивого инспектора, но уже в более резких тонах. Семинаристы остры на язык, особенно на «русский» — ругательный.

Помощнику инспектора пришлось снова вернуться в свою квартиру. Но он был настолько глуп, что через некоторое время вновь появился в спальне с другой небольшой лампой, явно защищая ее от возможных ударов подушками. Он быстро подошел, почти подбежал к месту, где велась игра. Но на этот раз в лампу полетели уже десяток подушек, и она была потушена. Чудак, вздумавший совладать с оравой молодых ребят, свято соблюдавших «товарищество», принужден был, наконец, ретироваться окончательно, о чем мы узнали по звуку поворачиваемого в замке двери ключа. Тогда я понял, почему было организовано такое соседство квартиры помощника инспектора с нами. За нами велась тайная слежка. Все наши разговоры, иногда небезынтересные для семинарского начальства, помощник инспектора постоянно подслушивал через дверь. Случай этот закончился без последствий. Помощник инспектора, вероятно, рассудил, что докладывать обо всем этом ректору для него небезопасно. Репрессии привели бы к избиению помощника инспектора «в темную». Вскоре он исчез из семинарии, видимо, догадавшись о таком варианте разрешения конфликта.

Однако не всегда дело обходилось так благополучно. Однажды произошел такой случай. Игра в карты шла на койках на проходе. Мимо играющих то и дело проходили в уборную семинаристы. Это было обычно. Я уже спал и проснулся от громкой ругани между играющими. Оказалось, что должна была играться варка, но кто-то из играющих не поставил на кон своей ставки. Спорили отчаянно, ничего не замечая вокруг. Сторожей не было. Старшеклассники, проходя мимо играющих в накинутых на плечи шинелях, останавливались и некоторое время наблюдали за игрой.

Инспектор П.Д.Иустинов, которому, конечно, хорошо были известны и по собственному опыту, и по доносам тайных фискалов все тонкости нашей жизни, решил накрыть играющих, применив хитрость. Накинув шинель на плечи, как семинарист-старшеклассник, он вошел через дверь, которая вела в уборную, и тихими шагами подошел к спорившим игрокам, остановился и стал смотреть на игру. Никто не обратил на него внимания. Была уже поздняя ночь. Вдруг раздался его голос: «Так, это что такое?» Все обернулись на голос и замерли, увидев инспектора, от которого нечего было ждать пощады. Началась паника. Один из игроков, вскочив на кровать, бросился бежать прямо по кроватям, задевая спящих, которые от внезапных толчков вскакивали в недоумении. Один из играющих почему-то полез под кровать. Остальные разбежались. Потушить лампу не успели. Впрочем, это было бесполезно, так как инспектор по крайней мере одного-двоих заметил. И только один из игравших, кажется, Миша Добров (не солигаличский) — чудаковатый, но добродушный парень, настолько «опупел» (семинаристы для описания подобного состояния употребляли более выразительное, но совершенно неприличное слово), что остался сидеть на месте совершенно недвижимый, будто пораженный громом, вперив свой тоскливый взгляд на начальство, как заяц на удава, собирающегося его съесть. Инспектор возгласил далее, обращаясь к Доброву: «Карты!..Деньги!» И, забрав неполную колоду карт, частично оставшихся у убежавших игроков, сказал в заключение: «Завтра, в 11 часов все явитесь ко мне!» Положив затем конфискованные 27 копеек, стоявшие на кону, и карты в карман, он удалился.

На пару минут наступила тишина, но из-за учиненного разбегающимися игроками беспокойства все проснулись, и в спальне раздался гвалт. Семинаристам неписаные законы семинарской жизни были хорошо известны, и даже мы, первоклассники, знали, что всем «пойманным» игрокам грозит страшное наказание.

Вскоре после ухода инспектора все поднялись не только в нашей спальне, но и в соседних спальнях старшеклассников. Все они пришли к нам в одном белье. Началось импровизированное собрание, вначале совершенно беспорядочное. Но вскоре порядок наладился, и вместо неразберихи и гвалта стали выступать ораторы без помех, друг за другом. Обсуждался вопрос: идти или не идти к инспектору всем девяти игрокам, или же идти только одному М.Доброву. Вначале ораторы предлагали в интересах «товарищества», чтобы шел один Добров, взяв всю вину на себя и не выдав товарищей. Ему, конечно, грозило исключение из семинарии, может быть, даже с «волчьим билетом». Он был сиротой и совершенно не имел средств к жизни, так что поступить в другую семинарию или гимназию не мог. Стали предлагать складчину со всей семинарии, чтобы обеспечить ему поступление в другую семинарию. Только под утро старшеклассники, блюдя интересы товарищества, стали высказываться за то, чтобы к инспектору явились все игравшие и отвечали одинаково, не ставя под угрозу интересы кого-либо из товарищей. Кроме того, было принято во внимание и то обстоятельство, что инспектор обладал удивительной памятью на лица, что он сосчитал играющих, и в таких условиях запираться было бы бесполезно. Наконец, все согласились на том, что к инспектору должны явиться все 9 игроков и попытаться оправдаться неопытностью, что сели играть в первый раз в жизни и т. д. До подъема уже никто не ложился спать.

После уроков на другой день мы узнали о решении начальства. Трое были исключены из семинарии, остальные лишены казенного и полуказенного содержания и права жить в общежитии. Для них это было равносильно исключению, никто из них, ни их родители не были в состоянии оплачивать квартиру и питание в Костроме. Так печально закончилась эта история. Я сейчас уже не помню, куда девались все эти несчастные ребята, так жестоко наказанные.

Но такая расправа не прошла даром инспектору. Конечно, она не могла искоренить картежной игры. Просто стали осторожнее, и даже я, грешный, боявшийся в первом классе всего на свете, после описанного случая участвовал в игре по копейке, предварительно заработав гривенник в качестве сторожа у дверей. Для инспектора, который несомненно гордился тем, что хитростью «накрыл» игроков, дело кончилось весьма печально, и его «победа» оказалась Пирровой победой. «Товарищество» проявило к нему ту же жестокость, которую он проявил к несчастным ребятам.

Вся семинария была возмущена такой жестокой расправой над 15-летними ребятами. Стихийно возникли разговоры о мести, в совершенно секретной обстановке обсуждались различные варианты мести. В семинарии с старинных времен традиции были весьма живучи и были чуть ли не «священными». Вскоре план мести был разработан старшеклассниками. Заметив, что инспектор нередко посещает уборную в общежитии при обходах, было решено: во-первых, объявить сбор средств по копейке с человека. На эти деньги было решено купить самый лучший прочный замок с замысловатым ключом. Выследив однажды, что инспектор вошел в уборную, ребята тотчас же ее заперли.

Надо сказать, что на всех дверях в семинарии были сделаны весьма добротные петли для замков, такие же петли были и на дверях уборной. Ключ от замка с гвалтом и криками был торжественно и публично утоплен в другой уборной. Естественно, что при добротности петель на дверях уборной, положение инспектора, попавшего в ловушку, оказалось незавидным. К тому же, в течение первого часа после «поимки» инспектора множество ребят столпились около дверей уборной и все кричали через дверь разные ругательства по адресу инспектора, теперь совершенно беспомощного. Поиздевавшись вволю, ребята разошлись, оставив запертого инспектора «на волю Божию».

Через несколько часов инспектор, отчаявшись получить освобождение из такой ловушки, стал стучаться в дверь, видимо в надежде, что кто-либо из проходивших мимо сторожей или помощник инспектора заметит неладное. Но никого не было (уборные у нас убирались не особенно часто). День клонился к вечеру. Началась игра в карты, на сей раз проходившая без помех.

Утром обеспокоенные родственники, обнаружив странное исчезновение инспектора, принялись с помощью всех семинарских служителей и сторожей за поиски по всей семинарии (не лежит ли убитым и запрятанным?). Впрочем, семинаристам ни о чем не говорили. Прошло более суток, когда один из «сторожей» (так назывались низшие служащие семинарии) обратил внимание на запертую уборную и на стоны, которые были слышны за дверью. Замок не удалось отпереть. Его сбили, открыли дверь и полуживого инспектора увели восвояси. Мы, впрочем, в это время были на уроках и только позднее узнали, что П.Д.Иустинов уже освобожден из «вавилонского плена».

После этого происшествия я не помню ни одного случая, чтобы начальство пыталось «еще разок накрыть картежников». Их просто оставили в покое. Впрочем, в 1916 г. наступили другие времена и семинарию охватили другие заботы. Многие старшеклассники исчезли, они ушли в школы прапорщиков, и через какие-нибудь полгода вдруг появлялись в нашей столовой в шикарной офицерской форме с шашками. В числе их — помню — был А.М.Василевский — впоследствии знаменитый Маршал Советского Союза. Некоторые из них демонстрировали свою ловкость, разрубая перед нами шашкой медные пятаки. Но дело было не только в этом. Кормежка в столовой ухудшалась, солдаты заняли еще несколько наших помещений, и нам приходилось ходить на занятия в Епархиальное училище довольно далеко.

Семинарские традиции, сложившиеся за 150 лет ее существования, были для меня — первоклассника и второклассника — хотя и частично известны понаслышке, в действительности оказались много сложнее30. Мероприятия, связанные с соблюдением «товарищества», пожалуй, меня иногда удивляли.

Семинарские учителя

Только что описанные условия и события семинарской жизни являлись, конечно, лишь придатком к учебным занятиям, составлявшим главное и занимавшим значительную часть дня. Надо сказать, что я, как и большинство моих товарищей, относились к обучению схоластике и языкам прохладно и надеялись при ответах на уроках лишь на свою память. Перехожу к краткому описанию учебного процесса и учителей незабвенной Костромской духовной семинарии.

Большинство семинарских учителей моего времени — это типы, которые давно исчезли, и даже предания о них забыты. Даже в 1916–1917 гг. многие учителя казались мне выходцами из XVIII и XIX столетий.

Об инспекторе, его помощниках и надзирателях, которые не преподавали в наших классах, уже сказано достаточно. Следует лишь остановиться на ректоре семинарии. Представьте себе довольно высокого попа в шелковой рясе темно-шоколадного цвета, с длинными седыми волосами и бородой, с золотым крестом на груди. Внешность его была подчеркнуто важна и даже по-своему величественна, напоминая Зевса-громовержца. Ректора семинарии протоиерея Виктора Георгиевича Чекана так и называли в семинарских кулуарах «Зевсом».

Для нас, учеников, ректор был почти недоступен. Если инспектор, его помощники постоянно появлялись в столовой, в спальнях, в классах и даже следили за нами при отлучках в город, то ректор редко появлялся в коридорах и классах. Жил он в особом ректорском флигеле во дворе семинарии, там же размещалась семинарская канцелярия. Чаще всего мы видели ректора в церкви, он служил по воскресеньям и праздникам. Только разве по дороге в церковь неосторожный семинарист мог «напороться» на ректора. В таком случае неукоснительно полагалось подойти к нему под благословение, т. е. с смиренным видом подойти к ректору, сложить руки, положив ладонь на ладонь, чтобы образовалось вроде «чашечки», в которую должно было упасть благословение. Благословение заканчивалось процедурой целования руки. Нередко, благословляя, ректор обращал внимание на ярко-желтые пальцы семинариста. Надо сказать, что большинство учеников семинарии, исключая лишь небольшую часть первоклассников и второклассников, курили махорку, искусно свертывая из бумаги «козью ножку». При курении таких «сигарет» пальцы правой руки становились желтыми и не отмывались никаким путем. Ректор спрашивал строго: «Куришь?» (он один обращался с семинаристами на «ты») и, не дожидаясь ответа, говорил провинившемуся, чтобы через неделю он явился к нему и показал пальцы правой руки.

Являться к ректору «через неделю» после такого указания было совершенно обязательно, особенно если он спрашивал фамилию. Собственно говоря, в семинарии, начиная с 3-го класса, курить не возбранялось. Поэтому старшие семинаристы курили свободно и свободно признавались в этом ректору. Младшие же семинаристы при вопросе ректора смущались. Ректор же сам не курил и был противником курения. Вот почему бедные ученики, особенно первоклассники, попавшие на глаза ректору, целую неделю «отмывали пальцы» и брали цигарку при курении в левую руку.

В семинарской церкви мы наблюдали ректора во всем его «зевсовом» величии. Служил он очень медленно, нарочито растягивая возгласы и обставляя службу почти по-архиерейски. Два молодых первоклассника из особо благочестивых, одетые в стихари, держали перед ним служебник большого формата. Возглашал ректор басом с дрожью в голосе. Все это должно было как бы возвеличивать его внешний вид и усиливать торжественность службы. Но такая деланная величественность для нас казалась нудной и скучной.

Скуку развеивал отчасти прекрасный семинарский хор. Многие песнопения пели все 600 семинаристов, стоящих рядами в церкви справа и слева. За «благочинием» предстоящих строго следили помощники инспектора и надзиратели.

Мне вскоре после поступления в семинарию удалось избавиться от скучнейшей обязанности стоять в рядах. Я был принят в хор и во время служб стоял на хорах, где было куда вольготнее и свободнее, чем в церкви, и где не было надзирателей. Регент был куда демократичнее начальства и реагировал только на явные шалости. К тому же с высоты хор было все видно, что происходило во всей церкви, как, например, ходил помощник церковного старосты (А.А.Померанцев), вел себя ректор в алтаре и вне его.

Впоследствии я узнал, что ректор В.Г.Чекан был деятельным членом Союза русского народа (т. е. черносотенцем) — одним из руководителей этой организации в Костроме. С епархиальным архиереем он был не в ладах, поэтому обычно архиерейские служения даже в торжественные семинарские праздники у нас производились весьма редко. Во время Февральской революции (1917) ректор страшно настойчиво противился нашему стремлению выйти на улицу вместе с солдатами и рабочими и пытался, помимо убеждений и заклинаний, применять к нам и меры воздействия. Только с помощью солдат мы вырвались из семинарии и включились в демонстрацию. Но об этом я расскажу в дальнейшем.

Вскоре после Февральской революции ректор Чекан по общему требованию семинаристов, части преподавателей и родителей (духовенства) был принужден покинуть семинарию. Несколько лет о нем не было ни слуху, ни духу. Но около 1920 г. я прочитал в газетах, что Чекан обнаружился в Архангельске, где играл видную роль в качестве церковного деятеля — реакционера во время английской интервенции. После провала интервенции Чекан нашел где-то около Архангельска «чудотворную икону» и организовал «чудеса», вызвав целое движение верующих на всем Севере. Он был арестован и судим, и приговорен к расстрелу. Но, принимая во внимание его возраст (ему было в то время более 75 лет), он был освобожден от наказания. Где и когда он умер — неизвестно. Дело протоиерея Чекана, как ректора семинарии, горячо обсуждалось духовенством города Костромы.

В первых двух классах у нас преподавались следующие предметы: священное писание, российская словесность, всеобщая (кратко) и русская (более подробно) история, алгебра и геометрия, физика, греческий, латинский и французский языки, церковное пение и, кажется, больше ничего. В третьем классе к этому прибавилась логика и психология.

Священное писание в первом классе нам преподавал Александр Иванович Черницын, прозывавшийся «Скрипицын» за свой скрипучий голос и манеры31. О нем мало что могу вспомнить. Во втором классе его сменил Иван Михайлович Студицкий, прозванный еще в давние времена по имени израильского пророка «Михеем». Вероятно, это прозвище связано с увлечением Студицкого приводить на уроках цитаты из пророка Михея. В наше время Студицкий старался вообще не вспоминать о пророке Михее32.

В наше время Студицкий был пожилым, но не старым. Он был почти совершенно слеп (наверное — глаукома). Он не видел ничего кроме теней, хотя и носил очки. Служил он в семинарии до нас около 30 лет. Поэтому его прозвище, манера преподавания и вообще «модус вивенди» прочно вошли в семинарские предания, легенды и традиции.

Уроки св. писания состояли в чтении глав из Библии. В первом классе мы читали «книги Моисеевы» — Бытие, Исход, Левит, Числ и Второзаконие. Тексты должен был комментировать преподаватель, но комментарии были весьма «постны», наивны и схоластичны.

Уроки Студицкого, как и все уроки, начинались с молитвы. Наш знаменитый бас Леня Никольский, вместо дежурного, при входе в класс Студицкого читал по-гречески «Царю небесный…» — «Василевс урание параклите то пневма тис алитиас…». После того, как молитва оканчивалась словами: «… ке созон агате тас психас имон», все садились за парты с невероятным шумом. Студицкий садился на кафедре на расстоянии от передних парт метра на полтора. При этом он крепко держал в руках классный журнал. В его многолетней практике не раз бывало, что стоило только на минутку положить журнал на стол, как он исчезал из-под самого носа и быстро перемещался на задние парты, где желающие могли сами поставить себе отметку по любому предмету, сообразуясь, конечно, со старыми отметками. Таким путем избегали «спроса» учителей по тем или иным предметам.

Итак, крепко держась за журнал, Студицкий возглашал деревянным голосом: «Ээ — господин дежурный, пожалуйте сюда!». Получив от дежурного справку об отсутствующих в классе, он начинал урок. Обычно он вызывал кого-нибудь, и тот, стоя за партой, читал соответствующую главу библейской книги и пытался объяснить, что должно означать то или иное изречение, какой прообраз Христа изображал своими действиями тот или другой библейский деятель. В это время в классе стоял невероятный шум. Все занимались своими делами, никто не слушал. На задних партах организовывалась игра «в трынку». Любители чтения читали Пинкертона или еще что-нибудь в таком духе. Большинство же учеников прохаживалось вдоль стен, на которых не было окон. Студицкий мог обнаружить таких учеников лишь на фоне окон.

После спроса нескольких учеников Студицкий начинал комментировать дальнейшую главу библейской книги. Но что именно рассказывал — никого не интересовало. Только иногда, желая поразвлечь товарищей, перед кафедрой появлялся какой-нибудь верзила и громким голосом, перекрывавшим шум в классе, спрашивал: «Иван Михайлович, позвольте задать вопрос: что тут сказано: он — вошел к ней. Что это означает, мне непонятно!» После такого вопроса Студицкий тушевался, потом сердился и к общему удовольствию несколько притихшего класса ничего толкового не мог сказать… В Библии подобные выражения, а то еще и более сомнительные, как известно, не редкость. Поэтому ребята не упускали случая задать И.М.Студицкому вопросы по поводу таких выражений. Помню, как мы смеялись, когда Студицкий пытался выкрутиться при объяснении поведения дочерей Лота. Впрочем, подобные вопросы не мешали всем желающим на уроках Студицкого заниматься чем они хотят и шуметь так, что картежные споры и щелчки проигравшим были отчетливо слышны преподавателю и вполне понимались им. Но из-за слепоты он ровно ничего не мог поделать с двадцатью пятью 16-17-летними парнями. Впрочем, И.М.Студицкий был добродушным, отнюдь не мстительным человеком и сносил все наши издевательства с полной снисходительностью. По-человечески он принадлежал к людям хорошим и незлобивым, совершенно отличным от наших инспекторов и надзирателей и учителей-службистов, стремившихся жестоко наказывать семинаристов за каждый даже незначительный проступок.

Легенды о Студицком, передававшиеся из поколения в поколение, намекали, что в некоторых случаях он все же может сойти с кафедры и выпустить из рук классный журнал. Это может случиться, однако, лишь в случае, когда в классе по крайней мере в течение двух уроков будет полная тишина. Мы проверили это предание. Трудно, конечно, было сидеть тихо, тем более мы знали, что Студицкий нам едва ли поверит. Но вот однажды мы договорились сидеть два урока тихо. На первом уроке тишина волновалаучителя больше, чем нас. Целый час мы помирали со скуки, слушая чтение давно известных библейских историй и казенные комментарии Студицкого. Но весь первый «тихий урок» Студицкий так и не сошел с кафедры и держал журнал в руках.

На следующем уроке тишина повторилась. Студицкий оставался на кафедре. Но мы знали (по рассказам), как можно заставить его покинуть свое место. Среди урока, при тишине один из учеников, согласно плану, задал Студицкому необычный вопрос о деятельности так называемого «Библейского общества». Мы слыхали, что Библейское общество — больное место нашего почтенного учителя. Студицкий с давних пор состоял членом этого общества и страшно гордился этим членством, поскольку членами этого общества состояли высокопоставленные особы, вплоть до самого государя императора.

Итак, в обстановке полной тишины, когда речь шла о прообразах ветхозаветных личностей Христу, когда Моисей своим жезлом «начертав крест» на воде Чермного моря и море расступилось, что спасло израильтян от «фараонитского воинства» и в дальнейшем стало «непобедимым оружием» и т. д. и т. д., вдруг раздался вопрос: «Иван Михайлович, что такое это Библейское общество и чем оно занимается?» Вот тут Студицкий не выдержал. Он стал с воодушевлением рассказывать, что это общество основано «блаженной памяти…. имя рек» в 70-х годах, что членами этого общества состоят такие-то духовные и светские особы и т. д. Его никто не прерывал. Когда же он дошел до задач общества, он незаметно для себя выпустил из рук классный журнал. Затем, увлекшись, он приподнялся и сошел с кафедры и стал прохаживаться по классу, рассказывая о том, сколько неверующих и маловеров Библейское общество привело «на лоно православной церкви», что проповедь Библии — благороднейшее христианское дело, и пошел…

Он даже не заметил, что через несколько секунд после того, как он покинул кафедру, на его стуле сидел парень и деловито, изображая важного педагога, перелистывал журнал и принимал знаки, подававшиеся ему с парт, кому сколько и по какому предмету поставить (т. е. отметки). В классе царило полное молчание, хотя все едва удерживались, чтобы не загоготать во все горло. Так продолжалось несколько минут, и вдруг Студицкий увидел чужую тень на кафедре. Он чуть не бегом бросился на свое место, но стул был уже пуст. Юркий парень живо полусогнувшись покинул кафедру. Студицкий сел на свое место, схватился за журнал, его речь прервалась и в классе, как по команде, воцарились обычный шум и гам. Вызвав «господина дежурного» и потребовав прекращения шума, Студицкий перешел к опросу учеников.

Помимо священного писания, Студицкий во втором классе стал преподавать нам русскую историю. Он очень рьяно относился к истории XVII–XVIII вв. и к «дому Романовых». Любимым его вопросом был: «Когда Михаил Федорович был провозглашен царем?» Если ученик громким голосом, перекрывая шум класса, отвечал: «13 марта 1613 года в городе Костроме в Ипатьевском монастыре», Студицкий тотчас говорил: «Довольно с вас» и ставил четверку. Но он мог и снизить отметку и поставить даже двойку, если какой-нибудь неопытный ученик скажет, что сыном Михаила Романова был Алексей Михайлович. В этом случае с возмущением наш Михей говорил: «Что за фамильярность называть царя по-простонародному?». Оказывается, надо было говорить не Михайлович, а Михаилович.

У семинаристов с давних пор существовала традиция при встрече с Михеем на улице, поравнявшись с ним, громко здороваться: «Здравствуйте, Иван Михайлович!» Естественно, вздрогнув от неожиданности, Михей отвечал: «Ээ… доброго здоровья». Уже лет через 10 после закрытия семинарии, когда я был студентом 2-го курса университета, я был в Костроме и прошелся по памятным главным улицам. И вдруг на одной из них я неожиданно встретил Михея, совсем старого, слепого и жалкого. Он был одет в засаленный пиджак и тихо шел по улице, нащупывая дорогу палочкой. Я от неожиданности даже обрадовался и, соблюдая традицию, подошел к нему вплотную и громко поздоровался: «Здравствуйте, Иван Михайлович!» Он, как обычно, вздрогнул от неожиданности и ответил своим обычным: «ээ… доброе здоровье». Видно было, что за последние годы наш Михей жил неважно, вероятно, он был совсем одиноким и бездеятельным. Он не мог не скучать по своей учительской деятельности. Он немедленно спросил меня, естественно, не сомневаясь в том, что я бывший семинарист, — как моя фамилия. После моего ответа он сказал мне: «У меня учились четверо Фигуровских, который же вы из них?» Я, подумав, сказал, что я самый младший. Действительно, до меня в семинарии училось трое моих двоюродных братьев — Константин Федорович, Николай и Павел Михайловичи. Тогда Студицкий спросил, что я делаю теперь? И узнав, что я служу в Красной Армии и вместе с тем учусь уже на 2-м курсе университета, он сердечно и душевно похвалил меня и пожелал мне успехов. Я спросил его, каково его здоровье и как он живет. Оказалось, что он доживает свой век почти в одиночестве у родных, ничем не занимается и к тому же — совершенно ослеп. Меня поразила тогда удивительная память Студицкого на фамилии. Оказывается, он знал всех своих учеников, которых было, вероятно, несколько сотен. А мы-то в свое время думали, что Студицкий к нам относится совершенно безразлично. Как мы плохо знали своих учителей!..

Из других колоритных учителей вспоминаю Милия Александровича Стафилевского33 — нашего грека (во втором классе). Это — рослый мужчина с широчайшими плечами, с огромным, свешивавшимся вниз пузом. Стафилевский имел привычку ходить всегда в кожаных или валеных галошах огромного размера, надетых на ботинки. Это делало его ноги чудовищно огромными. Когда он тяжело с одышкой входил в класс, все невольно обращали внимание на его ноги и высказывали в сотый раз свое удивление. Стафилевского мы звали просто «Милей».

Пузо у Мили не просто выдавалось вперед, а как-то уродливо свешивалось вниз, требуя подпорки. Вероятно, его вес доходил до 150 кг. Миля никогда не садился на стул на кафедре. Видно, в его жизни бывали случаи, когда озорные семинаристы подставляли ему ломаный стул и он, севши, грохался.

Вошедши в класс и прослушав греческую молитву, Миля медленно подходил к первой парте и клал свое пузо на край парты. Сразу же он начинал спрашивать учеников. Помню, мы читали «Анавасис» Ксенофонта. У каждого из нас имелась книжка небольшого формата с греческим текстом Анавасиса с приложением словаря. Все страницы этих книжек были испещрены карандашными мельчайшими подстрочными переводами, сделанными еще нашими далекими предшественниками. Миля, конечно, хорошо знал о существовании подстрочных переводов, но не обращал на это никакого внимания. Сам он не нуждался в книжке. Он знал весь «Анавасис» наизусть по-гречески и удивлял нас своей грандиозной памятью.

Миля, взглянув сверх очков в журнал, вызывал ученика, который вставал и начинал читать заданное на дом. Читали все мы не бойко, врали нередко на ударениях. К тому же в духовном училище мы приучились к византийскому произношению, а Миля был представителем «классического» произношения. Только немногие «зубрилы» (а вся система обучения языку была основана на зубрежке) готовились к уроку и читали более или менее бойко. Подавляющее же большинство к урокам по греческому языку совершенно не готовилось, и отвечая, «брели» по тексту кое-как, допуская иногда неправильное ударение или даже пропуская строку. Тогда Миля оживлялся. Его огромная красная физиономия с носом, снабженным бородавкой, вдруг принимала насмешливое выражение, и он изрекал что-либо вроде: «Дурак, где тебя учили греческому языку, небось в деревне на печи..!» (Он, как и ректор, в таких случаях обращался к нам на «ты»). Насмешливое выражение на его лице вдруг сменялось гримасой такой смешной, что весь класс начинал искренне смеяться. Смеялся и сам спрашиваемый, и это было его роковой ошибкой. За сим следовал какой-нибудь вопрос: «Какое время стоит у глагола, скажем, „эврон“?» Неподготовленный ученик отвечал невпопад: «аорист». После этого Миля изрекал еще какую-нибудь, по его мнению, очевидно, обидную реплику, сопровождаемую смешной гримасой. Все вновь хохотали. Миля говорил: «Садись, дерево!» И вызывал другого. С ним повторялось то же самое с некоторыми вариациями. За такие ответы Миля неизбежно ставил единицы. Делал он это весьма добродушно, по наивности полагая таким путем воздействовать на нас — лентяев. Единицам, по существу, он не придавал никакого значения, в отличие от других учителей. Миля никогда не читал никаких нравоучений по поводу лени и т. д. Когда ученик при чтении текста случайно пропускал целую строку, Миля вдруг прерывал его: «Чего ты там мелешь, дурак!» и продолжал: «Тут сказано вот что», и цитировал на память полстраницы текста по-гречески. Да, он прекрасно знал свой предмет, что нас удивляло.

У меня с древнегреческим языком было явно неважно. Мои солигаличские учителя были мало квалифицированны и требовали лишь зубрежки, не дали нам основательного знания грамматики языка. То же было и в первом классе семинарии, когда учителем греческого языка был у нас А.Д.Шевелев, не знавший предметов, начинающий учитель. Впрочем, признаюсь, скука и лень мешали мне зубрить греческую грамматику и слова. Кажется, в конце первой четверти Миля вызвал меня. Я попытался читать как можно бойчей, но скоро Миля остановил меня и своими обычными гримасами и смешками заставил весь класс, в том числе и меня, смеяться. Не совсем удачными, но, на мой взгляд, правильными были мои дальнейшие ответы. Я сел в уверенности, что все же будет поставлена тройка. На другой день, однако, я узнал, что у меня стоит единица. Это была первая единица в жизни, и она вызвала беспокойство. Но мои одноклассники и старшие семинаристы совершенно успокоили меня.

Надо сказать, что, поставив раз кому-либо единицу, Миля на другом же уроке вызывал его, видимо, желая исправить отметку. Таким образом, на следующем уроке я был вновь вызван, хотя до этого в течение целой четверти меня не спрашивали. Так же, как и ранее, Миля добродушно поиздевался, вызвав у всего класса, в том числе и у меня, смех своими смешными гримасами. На следующих уроках продолжалось то же самое. Мне грозила четвертная отметка — единица и годичная — не выше двойки, что означало переэкзаменовку или же оставление на второй год. Я начал серьезно заниматься, зубрил грамматику и слова, но все это оказалось совершенно бесполезным — следовала новая единица. Я был деморализован и с ужасом думал, как я буду объяснять отцу, за что именно приходится оставаться на второй год.

Но дело было поправлено очень легко. Я обратился за советом к двоюродному брату Павлу, учившемуся в третьем классе. Он дал мне такой совет: «Брось зубрить, все это бесполезно. Когда в следующий раз Миля спросит тебя, читай как можешь, но если Миля будет стараться рассмешить тебя, сохрани Бог — не смейся, а сделай вид, что тебе страшно тяжело и грустно, что ты чуть не плачешь от обиды: сколько де ни учишь, все равно больше единицы не заработаешь. Если выдержишь и не засмеешься, он поставит тебе три с минусом и весь год не будет спрашивать».

Я последовал этому совету. На очередном спросе я мало что ответил правильно. Как ни старался Миля рассмешить меня, я держался, хотя весь класс хохотал. Миля спросил меня формы какого-то глагола. Я допустил небольшую ошибку. Опять — добродушно-издевательская реплика, смешная гримаса. Все хохочут, а я делаю вид, что готов зареветь. Еще один вопрос, и наконец Миля изрек: «Садись!» Уже на следующем уроке Студицкого я узнал, что мне поставлено три с минусом. После этого Миля не вызывал меня больше весь год и ставил мне во всех четвертях тройки. Да, учиться в семинарии надо было уметь.

Миля был несчастным тяжело больным человеком. В наше время он уже был стариком (на карточке он изображен лет за 10 до нас). Он носил очки, вероятно, для чтения. Обычно он глядел поверх очков. Ходил он тяжело и медленно. В перемену он не ходил в учительскую, а курил у дверей класса. Где теперь можно встретить такого чудака и по характеру, и по внешнему виду, вместе с тем такого знатока древнегреческого языка?

Умер Миля, как у меня записано, 2 февраля 1918 г. Мы были его последними учениками.

Из других учителей вспоминается математик В.Н.Лаговский34. Это был порядочный преподаватель, знавший предмет. Но часов на изучение математики отводилось очень мало, упражнений почти не было, и в классе мы успевали знакомиться лишь с немногими элементарными приемами решения алгебраических задач. В.Н.Лаговский довольно доступно излагал нам правила, приводил простые формулы, которые обычно мы умели лишь зазубривать, как и все другое, что давали нам учителя. Семинарская обстановка в тяжелые годы первой мировой войны, когда занятия велись вообще кое-как, мало оставила в наших головах математических знаний. Начальство же, получившее в свое время схоластическую закалку в процессе обучения, не обращало на знание математики и физики у нас никакого внимания. Поэтому даже те сведения, которые мы получали на уроках, благодаря недостатку упражнений и традиционного равнодушия к естественнонаучным и математическим знаниям довольно быстро испарялись в нашей памяти. За это впоследствии мне, да и моим товарищам, пришлось дорого расплачиваться.

Из всего семинарского курса математики я вынес очень мало, и в дальнейшем мне пришлось изучать все с самого начала. Но мне, признаюсь, везло.

Вспоминаю один урок В.Н.Лаговского, посвященный логарифмам. Этот урок он начал с замечания, что прежние семинаристы были не в состоянии уразуметь, что такое логарифмы. Сохранилась даже пословица: «Логарифмы — нам не рифмы, понимать не можем их мы». Но тут же Лаговский добавил: «А понимать их очень просто». Он объяснил нам определение, большинство, видимо, поняли это определение, но, думаю, через несколько дней уже забыли.

Так же нелепо, как и к математике, в семинарии относились и к физике. Собственно говоря, физика, в обычном понимании, у нас не преподавалась. Было лишь несколько уроков, из которых у меня в памяти осталось лишь одно: все тела при нагревании расширяются. Это положение запомнилось благодаря немудрящей демонстрации с кольцом и шаром холодным и нагретым, и более — ровно ничего. Пренебрежение к физике в семинарии было таково, что ее поручили преподавать учителю латинского языка Ивану Федоровичу Груздеву, прозванному «Шпонькой».

Кстати, о Шпоньке. Это был небольшого роста, сравнительно молодой человек в новеньком вицмундире. Прозвище к нему очень шло. Человек он был неважный — чинуша, и свой основной предмет, латынь, знал плохо. При своих качествах он задирал нос и не упускал случая сделать семинаристу замечание по любому незначительному поводу. Его как более молодого часто назначали на дежурство по столовой и общежитиям, приучая, видимо, к инспекторской должности, и он усердствовал в надзирании «за благочинием». Семинаристы его не любили и часто издевались над ним. Помню, окружив его тесным кругом и заняв каким-либо разговором, ребята незаметно заплевывали ему всю спину новенького вицмундира.

Уроки Шпоньки по латыни были скучнейшими, сам он был желчным и не без удовольствия ставил ребятам двойки за незнание какого-нибудь «аблативус инструмента» (ablativus — грам. отложительный или отделительный падеж). А латыни в программе было довольно много. Читали мы Цицерона и Овидия, а потом — латинскую псалтырь. Но принятая система преподавания, основанная исключительно на зубрежке, особенно синтаксических правил и исключений, совершенно не содействовала усвоению языка. Я едва тянул на тройки и главным образом потому, что Шпонька был убежден, что в Солигаличском духовном училище нас ничему не выучили.

Из других учителей я вспоминаю Василия Ивановича Строева35, прозывавшегося «Вася-жук». Он был небольшого роста, толстенький старикан с бородой и седыми усами. Ходил он в форменном фраке с академическим значком. Двигался он неторопливо и размеренно, его можно было узнать издалека, особенно сзади. При ходьбе фалды его фрака равномерно, как маятники, покачивались вправо и влево. Стариковским скрипучим басом он рассказывал нам о былинах, древнерусских писателях и ораторах, и немного — о писателях-классиках (за исключением Л.Н.Толстого, М.Салтыкова-Щедрина и ряда других), заставляя нас заучивать наизусть целые отрывки из произведений ораторского искусства: «Паки Голгофа и крест, паки гроб и плащаница…». Или «Кто бы нам сказал про старое, про старое, про бывалое, про того ли Илью-Муромца…». Надо сказать, что Вася-жук умел требовать с нас, и мы довольно легко заучивали всякую дребедень, например, «Глагол времен металла звон, твой страшный глас меня смущает…» и прочее, или рассуждение «О счастливейшем времени жизни»: «Человеколюбие, без сомнения, заставило Цицерона хвалить старость, однако не думаю, чтобы трактат сего на самом деле утешил старцев. Остроумию легко пленить разум, но трудно победить в душе естественное чувство. Можно ли хвалить болезнь? А старость — сестра ея. Перестанем обманывать себя и других, перестанем доказывать, что все действия натуры и все ее феномены для нас благотворны…» и т. д.

Мы заучивали множество подобных произведений типа надгробных речей: «До чего мы дожили, о россияне? Что видим, что делаем? Петра Великого погребаем…» Правда, наряду с этим и образцы периодов из «Тараса Бульбы»: «Как плавающий в небе ястреб, давший много кругов сильным крыльям…» и т. д.

Кроме того, мы часто писали классные и домашние сочинения, тщательно проверявшиеся, в общем, по справедливости. Хотя я, как и большинство товарищей, учился, в общем, на тройки (редко — на четверку), из всего семинарского обучения у меня более всего осталось некоторое знание русского и церковнославянского языков и словесности (преимущественно старой). В этом отношении я частично все же обязан Васе-жуку.

Во втором классе по истории русской литературы В.И.Строева сменил у нас В.А.Конокотин36. Он был хохол и получил образование у преемников Петра Могилы. Он умел держать нашу братию в руках. На его уроках (в отличие от уроков И.М.Студицкого) царила абсолютная тишина. Руки у всех учеников лежали на партах, а глаза должны были смотреть на учителя. К его чести скажу, что он еще в 1916 г., вопреки семинарским уставам, прочитал нам несколько лекций о Л.Н.Толстом и других «запрещенных» писателях. Сделал он это по собственной инициативе. В.И.Строев, при всей его преданности русской литературе, едва ли мог отважиться на подобный шаг. Строев умер в 1918 г., так и оставшись учителем типа учителей XIX века.

Среди других, более колоритных учителей упомяну В.К.Магницкого37 — учителя логики и психологии. Несколько выше среднего роста крепкий старик с большой лысиной и длинными пушистыми усами и бакенбардами, он несколько напоминал кота и поэтому, вероятно, с давних пор носил у семинаристов прозвище «кот». Он был не менее строг, чем Конокотин, заставлял нас смирнехонько сидеть на уроках, спрашивал с отменной строгостью о различных типах силлогизмов с соответствующими примерами. Что же касается психологии, то в этой области он был совершенным идеалистом. Помню, однажды он задал нам сочинение об ощущениях. В одном месте я как-то машинально написал, что ощущение «отдается в мозгу». Это место оказалось подчеркнуто жирной чертой, а на полях стояла надпись «в душе!». За эту ошибку я получил двойку (Темпора мутантур!)[4].

Был у нас учитель французского языка Вячеслав Романович Цесарж. Этот француз, неизвестно как попавший в Кострому, учил нас плохо (уроков было мало) и заставлял лишь заучивать разные нравоучительные стихотворения и прочие сентенции. У себя на родине он был, видимо, чем-либо вроде парикмахера.

Перечисленные лица различного образования, опыта, знаний, преподавательского таланта, конечно, не исчерпывали сонма наших учителей и наставников. Но они, мне кажется, дают представление об обстановке и направлении нашего обучения, в основном тенденции сделать из нас «достойных служителей церкви». Для сельского попа не требовалось много знаний, особенно естественнонаучных, и преподавание в семинарии учитывало это неписаное правило. Именно поэтому большинство ребят относилось к учению довольно равнодушно, и зубрили лишь тогда, когда этого нельзя было избежать. В результате из семинарии я вынес, пожалуй, лишь некоторые знания русского и церковнославянского языков, некоторые сведения по-латыни и по-гречески и, кроме того, знание многих текстов из библии. К счастью, мне не пришлось изучать богословские науки. Семинария была закрыта в начале 1918 г. Я с своими знаниями мог рассчитывать на должность мелкого чиновника или писаря. Отец категорически не советовал мне поступать в дьячки.

Семинарская и внесеминарская жизнь и события 1915–1917 гг.

Когда я учился в первом классе семинарии, мы жили в общежитии по старинке, стесненные лишь солдатами, занимавшими значительную часть наших помещений. Кормили нас просто, но пища всегда была высокого качества. После утреннего чая с большим ломтем ситного хлеба и молитвы в церкви мы шли на уроки. После двух уроков была большая перемена. Во время этой перемены кухонный рабочий Кузьма — высокий одноглазый мужик — приносил в столовую, где собиралось много семинаристов, лоток с плюшками из соседней булочной. Плюшки он продавал по 2 копейки за штуку. Я почти никогда не мог пользоваться этим лакомством, но многие достаточные ребята покупали плюшки и при этом часто надували бедного Кузьму.

После четвертого, а иногда и пятого урока мы обедали. Обычно — щи и каша с мясом, и без такового — в посты, со скоромным или постным маслом — в посты. После обеда мы имели возможность часа два гулять по Костроме, шли обычно через Щемиловку на Сусанинскую площадь. Впрочем, в начале года чаще отправлялись к Волге на пристани. Здесь в 1915 и даже еще в 1916 гг. стояли баржи, груженные разными товарами. Больше всего семинаристы интересовались арбузами. По старой, оставшейся еще от бурсы традиции, семинаристы толпой влезали на баржу, торговались с приказчиком, окружив его плотным кольцом. В это время другие ребята выбирали хорошие арбузы и сбрасывали их в реку, а третьи ребята ловили их несколько ниже баржи. После такой операции в семинарию приносили десятка два и больше арбузов и лакомились ими. После уничтожения арбузов начиналась война корками, которые затем попадали в ряды низких шкафов, стоящих вдоль стен «занятых» комнат, и оставались там до весны и будущего лета, когда производилась один раз в году генеральная уборка.

По воскресеньям я ходил к тетке Авдотье в Ипатьевскую слободу. Это было довольно далеко, но я всегда ходил с удовольствием, так как тетка всегда угощала меня очень вкусными пирогами. Иногда я у нее даже обедал. Провожая меня, тетка Авдотья совала мне тихонько (чтобы не увидел дядя Андрей) гривенник на лакомства.

Так и текла без особых событий наша семинарская однообразная жизнь по расписанию. Вечером после ужина мы ежедневно пели на лестничных площадках, а затем шли спать.

Проводив меня в Кострому летом 1915 г., отец, видимо, затосковал. Подрастали сестра и братья, их надо было где-то учить, а в Солигаличе было негде, содержать же всех на квартирах в Костроме отец был не в состоянии. Он стал думать, как бы перебраться поближе к Костроме, и ему через знакомых солигаличских земских деятелей это вскоре удалось осуществить. Но прежде чем рассказать об этом, я хотел бы вкратце привести историю с отцом, случившуюся на обратной дороге после проводов меня в Кострому.

Погрузившись на пароход, отец вскоре встретился там с одним дьячком, который также ехал в Буй. Они быстро сошлись на почве чаепития и перекуров и, имея в общем схожий настрой мыслей и идей, благополучно беседовали до самого Буя. Выгрузившись здесь, они решили сесть на поезд и проехать две станции до станции Рассолово в 80 верстах от Солигалича.

Как мне рассказал отец, прибыли они в Буй вечером и решили пробраться на вокзал коротким путем через множество железнодорожных путей. Уже совсем смеркалось. Они шли, подлезая время от времени под вагоны многочисленных товарных составов, стоявших на путях. Знакомый дьячок шел впереди и, подлезая под очередной вагон, говорил отцу: «Давай за мной!» Отец был нагружен довольно большим, правда, не тяжелым узлом с постелью и подушками, собранными для меня матерью, и не понадобившимся в Костроме. С таким узлом было довольно трудно быстро преодолевать препятствия на пути. Кроме того, мой смиренный отец явно боялся, что в то время, как он подлезет под вагон, поезд мог тронуться.

Несколько препятствий было успешно преодолено, до станции оставалось пройти уже немного. Внезапно случилось именно то, чего отец боялся. Поставив узел под очередной вагон, он сам полез под него, и… о, ужас! — раздался лязг состава, толкаемого паровозом. Очевидно, это было так неожиданно и страшно, что отец, не помня себя, выскочил из-под вагона, оставив узел, и бросился бежать прочь, не зная куда. И тут произошло то, чего нельзя было предвидеть. Внезапно раздался свисток с трелью, и вслед за отцом бросились какие-то люди. Они тотчас же настигли бедного папашу, дав ему плюху, схватили его под руки и повели в отделение жандармской полиции. В их воображении, бегущий в ужасе от состава, как оказалось, груженного снарядами для фронта, был явным «диверсантом», тем более, что оставленный им под вагоном белый узел свидетельствовал, что речь шла о попытке подложить заряд взрывчатки под военный состав. Жандармы с видом победителей, предвкушая будущие награды за поимку «опасного злодея», тащили отца в отделение.

К чести нового знакомого отца надо сказать, что он быстро вернулся к месту происшествия, последовал за группой жандармов, сообразив, что отец попал в серьезную историю.

Пришли в отделение. Отец в ужасе и полной растерянности уже думал, что ему пришел конец. Но его новый друг тотчас же вступил в пререкания с жандармами и этим, пожалуй, еще больше осложнил дело. У отца потребовали документы. В те времена в провинциях паспортов не знали, отец предъявил написанную от руки справку благочинного, в которой говорилось, что такой-то псаломщик собора города Солигалича отпущен в Кострому по таким-то делам, и был указан срок возвращения. Бумажка эта не только не успокоила «архангелов», но вызвала новые подозрения. В самом деле, очень здорово для диверсанта маскироваться под жалкого дьячка, к тому же одетого не по-духовному. К тому же жандармы еще не знали, что же содержится в пресловутом узле, оставшемся на путях, по которым только что отправили груженный артиллерийскими снарядами поезд. Буй в те времена был важной станцией на ветке Данилов-Буй, и многие пути на этой станции были заняты различными военными составами. Случаи взрывов и пожаров здесь уже бывали, а вскоре после описанного действительно произошел катастрофический взрыв.

Жандармы спросили отца: что же содержится в оставленном им на путях узле? Ответу отца не поверили, не поверили и горячей речи знакомого отца — дьячка. В сопровождении пяти жандармов отца повели к месту происшествия и заставили его самого развязать злополучный узел. Фонари освещали сцену. Отец стал торопливо развязывать узел и сделал при этом какое-то невольное движение от волнения и растерянности. Это движение было принято жандармами за попытку привести в действие воображаемое «взрывное устройство», взорвать себя, а заодно и всех окружающих. Жандармы бросились врассыпную от узла и залегли. Но… никакого взрыва не последовало, и жандармы наконец поняли, что никакой мины в узле нет. Боязливо они потрогали подушки и простыни и с ругательствами заставили отца завязать узел и снова повели его в отделение. Спутник отца, человек бывалый, не преминул выложить душу и отчитал жандармов, которые с миром отпустили обоих, указав дорогу к железнодорожной кассе.

Отец пережил эту историю по-своему серьезно. Тотчас же по возвращении в Солигалич был отслужен благодарственный молебен за чудесное спасение от бедствия. Это было, впрочем, вполне в духе того времени. Я же узнал об этом позднее, лишь через несколько лет после происшествия.

Итак, вернувшись в Солигалич в августе 1915 г., отец загрустил. Он понял, что надо перебираться куда-либо поближе к Костроме для обеспечения образования подрастающим детям. К тому же Кострома была для него роднее Солигалича. В начале 1916 г. по ходатайству какого-то видного солигаличского земского деятеля он был приглашен Костромским губернским земством занять должность псаломщика (в сане дьякона) в домовой церкви Психиатрической колонии «Никольское» в 12 км от Костромы. Кроме некоторого «повышения», эта должность оплачивалась твердой зарплатой, хотя и небольшой, чего у отца никогда не бывало. До тех пор он жил на милости прихожан. Он сразу же принял предложение и, распродав за бесценок некоторые домашние предметы, неудобные для перевозки, продав корову и пр., переехал с семьей в Никольское, где получил небольшую квартирку в 2 комнаты. Таким образом, я уже не вернулся в родной Солигалич.

Квартира, полученная семьей, была, как говорили в дальнейшем, коммунальной. Кроме отца, в ней жила фельдшерица Старкова с семьей, жена известного революционера Старкова38, и еще один фельдшер. В доме — городского типа коттедже — было электричество и водопровод — невиданная семьей до этого времени роскошь. Соседи оказались хорошими людьми. Моя мать, привыкшая всю жизнь зажигать лампу после наступления вечером полной темноты, теперь могла забыть вообще о керосине и лампе. Каждый вечер в комнате внезапно вспыхивали электрические лампы и мать вздрагивала и вскрикивала от неожиданности. Днем электричество не подавалось.

Я приехал впервые в Никольское в конце зимы 1916 г., кажется, на масленицу и сразу же познакомился с ребятами, детьми служащих — моими сверстниками. После каникул я по-прежнему вернулся в семинарское общежитие и пользовался семинарским рационом. К весне 1916 г. положение с питанием в семинарии ухудшилось из-за наступавшей вследствие войны разрухи. Вместе с тем и поведение семинаристов стало более развязным. Как известно, в то время существовал «сухой закон». Но это отнюдь не означало, что в стране прекратилось пьянство. Наши семинарские старшеклассники, любители, по примеру отцов, выпить, нашли на ближайшей к семинарии улице — Щемиловке какую-то тетку, варившую «кумушку» — т. е. брагу, и нередко являлись в семинарию «веселыми ногами» и учиняли разные выходки. Начальство теперь побаивалось вступать в конфликт с такими ребятами, зная, что вмешательство по таким пустяковым поводам может привести к совершенно нежелательным последствиям. Начальство стало в такой обстановке относиться более внимательно к нашим мелким просьбам. Мы писали «отцу ректору» покорнейшие прошения то об увеличении пайка сахара на 1 фунт в месяц, то о выдаче ботинок (бесплатно) и т. д. и большею частью получали просимое.

В Сретеньев день (2 февраля 1916 г.) все казенные и полуказенные обитатели общежития с нетерпением ожидали особого, шикарного обеда с традиционным для этого дня пирожным (Сретенье — храмовый праздник семинарии). Но появились слухи, что никакого пирожного не будет. Тогда старшеклассники, и мы вслед за ними, схватили в столовой семинарского эконома дьякона Дивногорского и «вскачали» как следует, подбросив его раз двадцать до потолка, и затем не особенно осторожно опустили на пол. После этой семинарской взбучки обед в Сретенье был традиционно нормальным.

Уже в начале 1916 г. в Костроме появились очереди за сахаром и мукой. Стол в семинарии хотя и оставался в общем доброкачественным, но стал однообразнее, больше стало гороху и меньше мяса. День ото дня становилось хуже.

На летние каникулы в 1916 г. я отправился «домой» уже теперь в Никольское. За это лето я более обстоятельно познакомился с психиатрической колонией и многими ее обитателями, конечно, лишь теми, кого выпускали погулять. Некоторые из них, собственно, были не всегда помешанными и только во время припадков выходили из себя. Многие были хорошо образованными людьми. Один из них читал мне дельные лекции по философии. Был среди них и член Государственной думы — Шагов, и многие другие необычные люди.

В Никольском я подружился с несколькими сверстниками, в частности, с В.Прохоровым и И.Кирилловым. В компании с этими ребятами, а иногда с Василием Старковым, который был старше меня, мы бродили по лесам, ловили мелкую рыбу в реке Сендеге и развлекались другими путями, например, игрой в крокет, тогда довольно модной. По сравнению с солигаличскими лесами, природа вокруг Никольского была бедной, но еще достаточно нетронутой.

Летом 1916 г. я увлекся одним занятием, которое вскоре мне очень пригодилось. Я начал учиться плести корзины из ивовых прутьев и сосновых корней. Однажды какие-то бродячие военнопленные австрияки (вероятно — чехи) пришли к нам в Никольское (они где-то неподалеку работали) и, надрав в соседнем сосновом лесу кореньев, на наших глазах принялись плести довольно красивые корзины-кореновки. Это очень заинтересовало меня и моих друзей. Кроме того, путешествуя по соседним деревням, мы видели, как плетутся корзины из ивовых прутьев. Естественно, появилось желание и самому плести корзины. Первые, плохонькие образцы, сделанные мною, привели мою мать в восторг. Она тотчас же сделала мне заказ, который я, понятно, постарался выполнить получше. Некоторые из этих моих первых корзин долго служили ей, я видел их у нее спустя лет 25 в Доронже, куда они попали, путешествуя вместе с семьею из Никольского в Пречистое, затем в Дмитрий Солунский и, наконец, в Доронжу. Осенью 1916 г. (занятия в семинарии начались тогда с большим опозданием) я до самых заморозков регулярно ходил вдоль реки Сендеги за прутьями. Так как кора с них уже не снималась без распарки, я плел «черный» товар — большие корзины для грибов и для белья. В следующем году я выучился плести более аккуратные корзины, даже с затейливыми узорами.

В Никольском, прежде всего, меня заинтересовало электрическое освещение. Тогда оно еще было редкостью. Я частенько ходил в машинное отделение Психиатрической колонии к механику П.И.Громову и наблюдал, как работает насос, качающий воду в водопроводную сеть, и как вертится динамомашина. Понять устройство этой машины и механизм возникновения тока я, конечно, не мог: мои семинарские знания физики, как говорилось уже, были близкими к нулю. Я, впрочем, слыхал, что электричество бывает положительное и отрицательное, и что при соприкосновении противоположно заряженных полюсов может возникнуть искра.

Однажды, в начале 1916 г., когда я приехал в Никольское на воскресенье, вечером, дождавшись, когда все легли спать, я решил попробовать извлечь электрическую искру. Я подсел к розетке на стене и, воспользовавшись вязальной спицей и ножницами, всунул их в отверстия штепселя, и, случайно схватившись за такие «провода», получил сильнейший удар, и, перепугавшись, отскочил от штепселя. Но проклятые ножницы, вставленные в дырку для вилки, при этом так качнулись, что дотронулись до спицы, вставленной в другую дырку. Действительно, вспыхнула яркая искра, и электричество сразу погасло. Так как было уже поздно (после 12 ночи), а электричество выключалось в 1 час ночи, я лег спать, и никто не заметил происшедшего. Но рано утром все проснулись, и обнаружилось, что электричество не горит, а было темно. Когда рассвело, я еще спал блаженным сном, уже на меня пало подозрение в «порче» электричества. На ножницах, оставленных на столе, была обнаружена большая зазубрина, выплавленная при контакте проводников. Мне пришлось сознаться.

Дело обошлось бы просто упреками в мой адрес, если бы кто-либо из жильцов квартиры понимал что-нибудь в происшедшем. Мать, рассказавшая соседке-фельдшерице о происшедшем, услышала в ответ, что повреждение, сделанное мною, настолько серьезно, что придется менять всю электропроводку в квартире, что займет не меньше недели и «встанет в копеечку». Отец, узнав о всем этом, страшно расстроился и даже не смог отругать меня. Скрепя сердце и предвидя неприятности и расходы, отец, по совету соседей, отправился к П.И.Громову в машинное отделение. Я, конечно, также струсил. Все с нетерпением ожидали прихода и «приговора» механика Громова, который один мог определить истинные размеры «бедствия».

Вскоре пришел Громов и, не обращая внимания на объяснения моей матери, пытавшейся хоть немного меня выгородить, поставил недалеко от выхода из кухни табуретку к стене, залез на нее и произвел несложную операцию замены предохранителей, о существовании которых ни я, ни все присутствующие и не подозревали, слез и заявил, что все готово, и ушел. Все напряженно ожидали вечера, особенно я. Загорится или не загорится электричество? Наконец, в 5 часов внезапно зажегся свет, и все были удивлены, что происшествие окончилось такими пустяками. После этого случая я уже никогда в жизни, даже в те годы, когда я ничего не понимал в электрическом освещении, не затруднял никого в подобных случаях, и даже при отсутствии предохранителей (пробок) научился ставить «жучки». Через несколько лет я стал студентом-электротехником.

С началом занятий осенью (в октябре) 1916 г. я снова жил в семинарском общежитии и жил там до рождественских каникул. В Костроме становилось все хуже и хуже с продуктами. Кормить нас стали хуже, и, приезжая теперь каждое воскресенье в Никольское, я видел все возрастающую нужду в самом необходимом, особенно в продуктах питания.

Интернат

После рождественских каникул, в самом начале 1917 г. я переселился из семинарского общежития в так называемый «интернат» для детей служащих Психиатрической колонии. Еще в 1916 г. родители трех десятков детей-учащихся в Костроме учредили этот интернат, получив какую-то материальную поддержку от Губернского земства, а главное — некоторое сравнительно устойчивое снабжение продовольственными продуктами.

Я был принят в интернат и поселен как один из «взрослых» (я был рослый парень) в дальней и несколько менее удобной по сравнению с другими комнате, имевшей выход в большой парк со старыми деревьями и заросшими дорожками. Дом, где размещался интернат, был на одной из окраинных улиц Костромы против училища слепых (названия не помню). Столовая интерната отличалась от семинарской столовой, напоминавшей монастырскую трапезную. В ней был «советский порядок», мы обедали вместе с девочками, что, по мнению родителей, должно было «облагораживать» наши нравы. В комнате вместе со мной жили Борис Мешков — гимназист 5 класса и Эдгар Озол (беженец) — латыш, который учился в 6 классе реального училища.

Мы довольно быстро подружились, несмотря на совершенно различные интересы в учебе, на совершенно различное воспитание и привычки. Впервые мне приходилось жить с людьми, которые не носили привычных фамилий Преображенский, Воскресенский, Аристов и т. д. Эдгар Озол до известной степени был для нас «иностранцем». Я впервые увидел, что кроме моих интересов — изучения Библии и греческого языка, у людей могут быть совершенно иные интересы, более серьезные и обширные, сравнительно с семинарскими. Мешков более всего занимался математикой, решал задачи, которые для меня были недоступны по своей сложности. Озол же увлекался другими делами, в частности — биологией, о чем я до тех пор совершенно не слыхивал.

По вечерам мы затевали разговоры и дискуссии. Вначале каждый говорил о своем. Дискуссии вскоре превратились в споры о всем — о жизни, литературе, о биологии и физиологии. В этих спорах становилось для меня понятным, что религиозная идеология, к которой я совершенно привык и считал ее единственно возможной для людей, отнюдь не является единственной. Оказывается, можно жить и без веры в Бога и в библейские истории. Оказывается, был какой-то Чарльз Дарвин, создавший эволюционную теорию, о чем я никогда не слыхал.

Признаться, когда в долгих спорах, продолжавшихся до поздней ночи, меня припирали к стенке с моими религиозными доводами и аргументами, ночью я не раз плакал, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Споры мы вели изо дня в день, я знакомился с многими, совершенно неожиданными для меня сведениями, стал читать книги, имевшиеся под руками, в частности учебники гимназические и реального училища. По инициативе Э.Озола вскоре мы принялись даже за вивисекции. В субботу мы отправлялись в Никольское, а в воскресенья вместе шлялись по колонии. По сугробам мы пробирались к реке Сендеге и в незамерзших местах обнаруживали в воде лягушек, складывали их в мешок и замораживали. К вечеру с такой добычей мы возвращались в интернат. Скальпель было нетрудно достать, и мы, оттаяв очередную лягушку и усыпив ее эфиром, резали, конечно, довольно «зверски», но все же научились различать внутренние органы.

Производили мы и другие «опыты». Помню, однажды мы ввели с помощью медицинского шприца порцию эфира интернатскому коту. Он, вырвавшись из наших рук, некоторое время беспокойно ходил по комнате, слегка пошатываясь. Затем он стал бегать и прыгать так высоко, что невольно становилось страшно. Прыгал он выше чем на метр вверх и при этом странно мяукал. Через полчаса, в течение которого нам не удалось его поймать, он как будто успокоился и смотрел на нас дикими глазами. Затем он заснул таким мертвецким сном, что не обращал внимания ни на какие наши приставания. Спал он около суток.

Интернатом управляла надзирательница, которая обычно ходила по всем помещениям с глупым озабоченным выражением на лице. Она постоянно подозревала, что мы занимаемся лишь хулиганскими выходками и больше ничем другим. Но мы, в особенности обитатели нашей комнаты, вели себя в общем серьезно и отваживались (когда она нас уже сильно подозревала) на невинные словесные шутки, которые, однако, ее взвинчивали, и она сразу же бежала к телефону звонить в Никольское к родителям. Ребята (не мы) скоро, однако, прекратили эти звонки. Доведя ее «до звонка», ребята незаметно отвинчивали ручку от телефонного аппарата (в то время были индукторные телефоны), так что позвонить было невозможно, отвечать же на чужие звонки вполне возможно. Не имея возможности позвонить, надзирательница выходила из себя часа на два и после, когда ручка аппарата оказывалась на месте, она все же звонила и жаловалась оптом на всех.

Наша троица в задней комнате почти не общалась (за исключением общих трапез) с другими детьми, которые были моложе нас. Кстати, кормили нас удовлетворительно.

Утром мы вставали в положенное время, умывались, завтракали и шли на занятия в свои учебные заведения. Так как семинарских помещений, в значительной степени отвоеванных солдатами, уже не хватало для занятий,мы на некоторые уроки ходили довольно далеко в Епархиальное училище, размещавшееся на пригорке и хорошо видимое. При этом, конечно, принимались меры, чтобы мы не общались с епархиалками, хотя у многих семинаристов в Епархиальном училище были сестры и родственницы. Поэтому мы, собственно, и не видели епархиалок, которые были в соседних классах.

Вспоминается лишь один случай, когда все Епархиальное училище привели к нам в семинарскую церковь. Умер учитель семинарии и Епархиального училища — Ильинский, и в семинарской церкви состоялось общее отпевание. Слева в церкви стояли все семинаристы тесными рядами, справа — епархиалки. Многие песнопения пели все общим хором почти в 1000 человек. Хотя спевок не было, пели очень стройно всю обедню и отпевание. Это было настолько величественно и красиво, что я до сих пор вспоминаю этот случай. Больше мне не приходилось слышать пение такого замечательного хора.

После уроков мы возвращались в интернат, обедали и обычно втроем шли на прогулку, чаще всего в сад при доме, иногда же гуляли по ближайшим улицам, занятые разговорами. За нашей «троицей» уже не наблюдали, мы считались достаточно взрослыми.

Положение в семинарии в 1916/17 учебном году ухудшилось. Дисциплина резко упала. Старшеклассники, иногда вместе с приезжавшими после окончания военных училищ и школ прапорщиков бывшими семинаристами, чаще ходили на Щемиловку — пить «кумушку» и, возвращаясь в общежитие, устраивали небольшие дебоши. Разговоры о «конституции» становились все настойчивее, а еще за год до этого само слово «конституция» многим было непонятно. В такой обстановке мы пережили и Февральскую революцию.

Февральская революция

В начале 1917 г. мы занимались в семинарии все же почти обычным порядком, если не считать, конечно, изменений, вносившихся войной и разрухой. Шел Великий пост. Каждую среду и пятницу перед занятиями мы шли в семинарскую церковь на «преждеосвященную» обедню. Слухи о событиях в Петербурге (Петрограде) до нас доходили, но пока не вызывали в семинарской среде «брожение умов». Газет в семинарии не полагалось. Мы только мельком слышали таинственные разговоры старшеклассников о «конституции» и прочем.

14 февраля, помнится, была среда. Утром вся семинария собралась в церкви. Пели преждеосвященную обедню. Я был на хорах, окнами выходивших на Волгу. Семинарист — знаменитый бас, стоял посредине церкви и мощным голосом выводил «Да исправится молитва моя». Все шло обычно. И вдруг через окно мы увидели, как с противоположного берега Волги на лед спускается большая толпа, впереди которой развевается большое красное знамя. Мы все от неожиданности забыли, что надо петь, и напряженно глядели на Волгу.

Хорошо, что регент, сам удивленный зрелищем, быстрее замахал камертоном и мы «отхватили» остаток обедни, к удивлению стоявших внизу и ничего не знавших семинаристов. Обедня закончилась приблизительно тогда, когда толпа с красным знаменем приблизилась к нашему берегу Волги. Сразу узнали о всем все семинаристы и заволновались.

В конце обедни в церковь вдруг явился сам ректор Чекан и прошел в алтарь. Когда кончилась обедня и семинаристы уже стали расходиться, он вышел на амвон и сказал нам речь: «Любезные воспитанники, помните 1905 год, помните, сколько тогда погибло народу, сколько людей оказалось в тюрьмах… Несколько семинаристов попали тогда по глупости… Не ходите на улицу..!» Он говорил не более 5 минут в этом роде. Но вместо успокоения речь ректора вызвала крайнее любопытство и произвела совершенно противоположное действие на семинаристов. В рядах раздался громкий шепот: «Революция!».

Сразу же по выходе из церкви, стихийно в коридорах стали собираться толпы семинаристов, громко обсуждавших события. Знатоки передавали, что в Петрограде произошла революция и т. д. Все стихийно бросились к раздевалкам, в попытке одеться и выйти на улицу, чтобы своими глазами посмотреть, что делается. Но сторожа в раздевалках, очевидно, получили «инструкции» и не давали нам одеться. Появился инспектор с помощниками и несколькими преподавателями на помощь сторожам.

Множество ребят сгрудилось возле окон классов и занятных комнат второго этажа, выходивших к Волге. Демонстрации рабочих завода металлических изделий «Пло» уже не было видно. Но вот показалась огромная колонна солдат в строю, проходивших мимо здания семинарии. Через форточки ребята стали переговариваться с солдатами, крича: «Идите к нам, сюда!» Но тут же мы увидели, как сторож Василий вышел из боковой двери (слева от нас) — единственного выхода из семинарии (стесненной солдатами) к калитке, закрыл ее и повесил огромный семинарский замок. Выход из семинарии был закрыт.

Раздались звонки, зовущие на уроки. Но никто не шел от окон. Вдруг все стихийно снова бросились к раздевалкам в надежде взять их приступом (шкафы с шинелями). Но инспектор и преподаватели, взявшись за руки, преградили нам путь. Тогда через форточки ребята закричали солдатам: «Нас не пускают… давайте, помогайте..!» Несколько солдат перелезли через высокую ограду. За ними бросились другие солдаты. Некоторые из них сразу же взялись за замок на калитке и взломали его. Дверь в помещение семинарии также оказалась закрытой. Тогда солдаты начали бить по ней прикладами. Ее пришлось открыть, и через несколько минут большая толпа солдат оказалась в помещениях семинарии. Появился сам ректор. Преодолевая шум, он взывал к семинаристам: «Любезные воспитанники, не ходите на улицу… убьют».

Какой-то солдат подошел к ректору и, взяв винтовку под мышку, сложил руки горстью и попросил благословения. Получив его, он сказал: «Батюшка, отпустите их…» Но ректор снова начал: «Любезные воспитанники…» В это время к нему подошел другой солдат и, взяв винтовку «на изготовку», он громко рявкнул: «Если не отпустишь ребят, выпущу кишки!..», или что-то в этом роде. Все мы за всю семинарскую жизнь получили впервые удовольствие, увидев человека, который ни во что не ставил нашего ректора. Солдат, между тем, продолжил угрожающую речь, прибавив что-то вроде «старого черта». Ректор, видимо, перепугался и махнул рукой. Все мы бросились к шкафам раздевалки и через какие-нибудь пять минут уже строились колонной на улице. Кое-кто затянул песни. Не дожидаясь остальных семинаристов, которые продолжали выбегать из калитки, мы тронулись к Молочной горе. Возбуждение было необычайное. Но песни, которые запевали в толпе, были совершенно неподходящие. И, наконец, нашелся один, начавший «Смело, товарищи, в ногу…». И оказалось, что эта совершенно запрещенная песня знакома многим. Мы направились к памятнику Сусанину.

Теперь в Костроме стоит другой памятник Сусанину, на мой взгляд, вовсе неудачный. Наш костромской мужик, не надевавший, отправляясь в пеший поход, даже в мороз ничего другого, кроме овчинного полушубка, изображен в теперешнем памятнике в роскошном тулупе. На старом памятнике фигура Сусанина была более достоверной, хотя смысл памятника был другой — преклонение царю.

У памятника собралась огромная толпа, состоявшая из солдат, рабочих с красными знаменами, горожан и семинаристов, перемешавшихся и галдевших. Многие бродили по площади, чего-то ожидая.

Я уже не помню, были ли в тот вечер речи. Слишком много пришлось слышать речей на почти каждодневных митингах в 1917 г. В памяти остались лишь толпы с красными флагами, маршировавшие по улицам и площадям.

Побродив в толпах часа три и не увидев ожидавшегося вмешательства полиции, мы разошлись по домам, обсуждая еще не вполне понятные события дня. Дома, в интернате, из газет мы узнали о революции в Питере, об отречении царя и т. д. Разговоры в интернате о революции не внесли полной ясности в дело.

На другой день по инерции все мы отправились на занятия. Не без удивления мы узнали на первом же уроке словесности, что наш Конокотин изменил свои взгляды на литературу. Отбросив схоластику, он вдруг с воодушевлением заговорил о Л.Толстом, о его главнейших произведениях, о языке писателя. Мы на сей раз слушали с интересом. Ведь еще вчера Толстой считался запрещенным у нас писателем.

Впрочем, в общем занятия как-то не клеились. На уроках присутствовали далеко не все ученики. На переменах мы горячо обсуждали происходящие события, формирование «временного правительства», предположения о созыве учредительного собрания и прочее… В семинарии происходили неожиданные перемены. Уже через две-три недели после революции мы узнали, что ректора Чекана устраняют от руководства семинарией, как черносотенца. Куда-то исчез и инспектор Иустинов. Некоторые преподаватели из молодых вели себя необычно активно. Шли разговоры об изменении программ обучения. Занятия в семинарии продолжались кое-как. Многие, а вслед за ними и я, перестали посещать уроки, особенно священного писания. Мы много бродили по городу, примыкали к митингующим, слушали речи. Мои друзья по комнате еще ходили на уроки, но и они вскоре сдались. Приходя иногда в семинарию, мы наблюдали, как казеннокоштные семинаристы от нечего делать пытались ломать семинарскую мебель так просто, от избытка сил.

Положение в Костроме весной 1917 г. усложнилось. Длиннейшие очереди стояли за продуктами, особенно за сахаром. Даже в интернате наступили перебои в питании. Часто я, сильно проголодавшийся, шел в Ипатьевскую слободу к тетке Авдотье, и она безропотно кормила меня крахмальными лепешками, сделанными без масла. Наконец и интернат наш распался, и я уехал в Никольское к отцу.

Многие семинаристы еще ранее разъехались по домам.

Лето и осень 1917 года

В Никольском было также невесело. Снабжение больных и служащих ухудшилось. Скоро у нас чувство голода сделалось постоянным и привычным. Главной нашей заботой было найти чего-нибудь поесть. Скоро пошли в ход голуби, которых мы, мальчишки, скоро переловили. Дома ни отец, ни мать, несмотря на голод, долго не отваживались попробовать голубятины. Отец считал «грехом» убивать птиц, олицетворявших, по его представлениям, «духа святаго». Вскоре пошла в ход конина. Отец и мать долго крепились, отказываясь от такого мяса. Только через пару месяцев они присоединились к нам и стали есть конину.

В связи с войной и нехваткой грамотных людей, отца уговорили занять должность заведующего продовольственным складом колонии. Самого продовольствия в складе в то время почти не было, хранился лишь неприкосновенный запас. Большая часть склада была заполнена разного рода хозяйственным барахлом — разного рода оборудованием для пекарни и кухонь, которое теперь оказалось почти ненужным. Дело, за которое взялся отец, совершенно не соответствовало ни его характеру, ни сложившимся наклонностям. Он постоянно находился в страхе, все ли цело на складе, не обманули ли его пекари и повара, получая продукты. Он, произведя дневные выдачи по требованиям, полдня ежедневно считал — все ли на месте. Через полгода он не вынес и отказался от должности.

Приехав в Никольское в марте, я вместе с друзьями был озабочен стремлением как-либо поддержать семью. Мы нашли наконец работу — нанялись сбрасывать с крыш зданий снег. Платили нам немного, но все же это был заработок. На этой работе я научился курить. Мои товарищи Василий Прохоров и Иван Кириллов уже курили. Каждый час во время работы они делали перерыв для перекура, я же сидел и смотрел на них. Вскоре я, однако, соблазнился и вместе с ними стал вертеть козьи ножки и затягиваться махоркой. Сначала я побаивался, что о курении узнает отец, но вскоре, как-то само собой, мы стали курить вместе, деля скудные табачные запасы.

С наступлением весны мы получили работу в лесу на заготовках дров. Мы также работали втроем, выставляя в день 6–8 полусаженков дров. К сожалению, мы не умели как следует точить пилы, как настоящие пильщики. Да и кормежка была совершенно неважная, не соответствующая тяжелой работе и нашей молодости. Но мы тянулись. Поздней весной наша работа закончилась, и мы перешли на случайные заработки. Я плел корзины из ивовых прутьев и продавал их бабам в близлежащих деревнях. Вернее — выменивал на картошку. Это было некоторым подспорьем для бюджета семьи. Кроме того, мы затрачивали немало времени на ловлю голубей и грачей и, наконец, приучили отца и мать есть такие новые для них кушанья.

С наступлением лета в колонии началась эпидемия дизентерии и голодного тифа. Среди больных начался настоящий мор. Дизентерией болели и служащие. В нашей семье заболели все, кроме, пожалуй, меня, не брезговавшего грачиным супом. Брат Алексей перенес дизентерию и, едва выздоровев, заболел брюшным тифом. Заболела и умерла сестра Машенька. Труднее всего болел младший брат Павел. Болели отец и мать. Месяца два в нашей квартире был настоящий лазарет. Мне приходилось довольно туго. Самое страшное, что эти заболевания трагически отразились на всех много лет спустя.

Брат Алексей, перенесший два тяжелых заболевания, наконец, с трудом поправился. Он потерял способность даже расти и на остальную жизнь остался низкорослым. Он был очень способным и, несмотря на невзгоды и на то, что он был сыном попа и соответственно даже преследовался, он сделался видным работником торговли и работал в кооперации в Иванове. Но уже в 1925 г. последствия перенесенных болезней дали о себе знать. Он заболел раком и умер в Иванове в 1926 г. Мы с отцом похоронили его.

Брат Павел болел еще более тяжело. Одно время казалось, что уже никаких надежд вылечить его нет, но его выручила соседка — врач Марья Алексеевна. Она решила использовать последнее средство. Из своих запасов она принесла немного портвейна и влила его насильно Павлу. Помню, он заснул и, проснувшись, начал медленно поправляться. У него вылезли все волосы на голове, а потом он вновь стал учиться ходить. Несмотря на это, он через несколько лет «выровнялся» и казался здоровым парнем, много лет помогавшим отцу по хозяйству уже в Пречистой. Он далее приехал ко мне в Нижний Новгород, поступил учиться к квалифицированному стеклодуву по лабораторным приборам и стал крупным мастером-стеклодувом. В связи с этим он несколько увлекся водочкой. Он выучил своему мастерству много учеников, которые его любили. Но в пятидесятых годах он заболел раком — следствие перенесенных болезней, и умер.

Болела и сестра Татьяна и родители. Они буквально преодолели болезнь напряжением воли. В такое тяжелое время, почти без питания, они нашли силы, чтобы заботиться о семье, несмотря на болезнь. Теперь трудно представить себе, как было пережито это тяжелое время. Только во второй половине лета стало несколько легче. Появилась огородная зелень. Изредка удавалось достать крынку молока. Хлеба было очень мало. Вместо него приходилось употреблять «дуранду», то есть жмых, оставшийся после выжимки масла на маслобойках. Хорошо еще, если жмых был льняным. Не хватало соли. Я продолжал плести корзины из нечищеных ивовых прутьев для картошки и менял их на молодую картошку. Работа эта не тяжелая, но требовавшая много времени. Приходилось далеко ходить за прутьями. В августе-сентябре пришлось работать у мужиков — копать картошку. А попоздней мы с сестрой Татьяной ходили в уже опустошенные поля собирать оставшиеся после копки клубни. Таким путем удавалось иногда кое-чего набрать.

Голод продолжался и следующей зимой. Семья наша как-то втянулась в беспроглядную нужду, хотя делались попытки использовать все возможности для добычи пищи. Зимой 1918 г. большую часть времени я провел дома и занимался подшивкой валенок. Нужда была такой, что однажды с сестрой мы ходили в ближайшие деревни «сбирать». Сестра вместе с братом Алексеем ходили сбирать неоднократно. Тяжелое это занятие. Но что было делать? Мы были счастливы, если удавалось собрать несколько кусков хлеба и картошек.

Конец семинарии

Занятия в семинарии в 1917 г. начались лишь в октябре. Многие семинаристы приезжали в Кострому из дальних уездов и раньше, но, не дождавшись начала занятий, отправлялись обратно домой. Наконец, в октябре новым ректором протоиереем Владимирским было объявлено о начале занятий.

Собравшиеся ребята надеялись, что им удастся закончить четыре общеобразовательных класса, старшеклассники хотели получить свидетельство об окончании семинарии. Но их надеждам грозил провал. Первые занятия проходили вразброд и нерегулярно. Уроки посещали далеко не все наличные семинаристы. Особенно непопулярными стали уроки священного писания, древних языков и другие. Общежитие для казенных и полуказенных еще существовало, но кормежка в столовой была скудной и скоро вообще прекратилась. Возник вопрос о поисках заработков для пропитания. Ребята организовали хор, который пел в разных церквах. Но это не отражалось на положении большинства учеников. Они бесцельно бродили по городу. Чуть ли не каждый день на улицах и площадях города происходили митинги. Звучали речи ораторов: «Товарищи переплетчики…!».

В конце октября начались легкие заморозки, и вместе с ними возникло какое-то оживление в городе. На толкучке, на Сусанинской площади шла торговля, мена всяких вещей на продовольствие. Однажды в семинарии разнесся слух, что на толкучке торгуют водкой. Скоро выяснилось, что громят винные склады, полные запасов водки, которая была запрещена в начале войны. Уроки, особенно в старших классах, сразу потеряли значение, многие бросились на толкучку, и обнаружилась совершенно необычная картина. Множество пьяных, с четвертями водки под мышкой, бродили по площади с довольным видом. На бутылках наклейки с царскими орлами. Но вот откуда-то появились щеголеватые прапорщики и подпоручики со стеками в руках. Они подходили сзади к обладателям четвертей с водкой и ловко их разбивали стеками. Началась невероятная ругань, однако в драку лезть не решались, у офицеров сбоку висели наганы.

Наглядевшись на такого рода забавные сцены, я вернулся в семинарию. Здесь царило сильное оживление. То и дело с улицы вбегали веселые ребята с четвертными бутылями под мышками и с обычными бутылками, торчавшими из карманов. Все они быстро и деловито отправлялись на кухню, где уже шла грандиозная попойка с наскоро приготовленной закуской. Мы, так сказать, «пустые», на кухню не допускались. Через некоторое время в столовой появились совершенно пьяные старшеклассники. Другие ребята спешно одевались и исчезали куда-то. Вскоре и они возвращались нагруженные бутылями с водкой. Склад монопольки помещался недалеко, в одном из переулков Мшанской улицы. Пьянство, почти повальное, продолжалось «кресчендо».

Вечером в семинарии шло разгульное веселье. Такого мне никогда не удавалось видеть. Пьяных было, пожалуй, до двух сотен. Кто пел песни, кто пытался от избытка сил ломать мебель, другие боролись друг с другом. Кто-то играл на пианино чуть ли не ногами, издавая ужасный шум. Здоровенные ребята, соблюдая русские традиции, «куражились». Насмотревшись вдоволь на это разгулье, я отправился к вечеру в свой интернат.

На следующее утро я автоматически снова пришел в семинарию «на уроки». Но здесь царило нечто неописуемое. Многие уже успели «опохмелиться», и пьяное веселье продолжалось полным ходом. Начальство не показывало носа. Если в России умеют пить «неограниченно», то семинаристы были не последними «умельцами» в этом отношении.

Но как ни велик был казенный склад монопольки, он довольно быстро опустошился. Правда, говорили, что ночью солдаты, специально направленные на склад, разбили все оставшиеся бутылки. В Костроме, конечно, и помимо семинаристов было многое множество любителей выпить, лишенных этого удовольствия около трех лет. Лишенные теперь возможности получить неограниченное количество водки на складе, все они искали других источников драгоценной влаги.

В один из ближайших дней, часа в 4 вечера, разнесся слух, что пьяная толпа намерена вскрыть цистерну со спиртом, которая стояла на самом берегу Волги пониже церкви Успенья (ее теперь уже нет). Это было совсем недалеко от семинарии. Многие ринулись туда. Раньше никто и не подозревал, что цистерна на берегу Волги, которую видели ежедневно, наполнена спиртом. Надо сказать, что в те времена я лично не ощущал никакой потребности выпить и ограничивался лишь наблюдением происходящего. Однако я и мои товарищи видели немногое и узнали о дальнейших событиях лишь по рассказам.

Уже на другой день я узнал, что происходило возле церкви Успенья. Толпа народа (волжские грузчики, разные рабочие, разные темные личности) окружили цистерну и хотели пробить ее, чтобы добыть спирт. Но какие-то специалисты нашли, наконец, вентиль и открыли его. Из цистерны хлынула струя спирта, и образовался небольшой ручеек, стекавший в Волгу. Все «жаждущие» бросились заполнять «емкости», у кого же не было посуды, просто легли на берегах ручейка и стали пить «живительную» влагу. Многие делали это излишне усердно и тут же «очумевали». Их оттаскивали за ноги другие «жаждущие» и т. д. Скоро у ручейка образовалась настоящая свалка. Удивительно, что дело обошлось без катастрофы. Стоило ведь только кому-нибудь закурить, и тогда бы пришел конец не только пьяницам, но и многочисленным зевакам. Некоторые из семинаристов, видимо, также удостоились «причастия».

В разгар свалки, к счастью, появились солдаты. Разогнав толпу «жаждущих», они отцепили цистерну. Во избежание крупных неприятностей начальство решило вылить весь спирт из цистерны в Волгу. И вот, поздно ночью, вентиль был открыт и спирт вытек в Волгу.

На следующий день, как обычно, я отправился в семинарию. Я был совершенно потрясен, увидев, что все, в том числе и молодые семинаристы, были пьянехоньки. Откуда? Мои друзья, увидев меня, пригласили на кухню. Они почерпнули из какой-то кадки жестяной кружкой жидкость и поднесли мне: «Пей!» Я попробовал и убедился, что это была водка, хотя и слабая.

Этот день в конце октября был последним днем семинарии. Судьбе угодно было совершенно особо отметить этот день. Мне рассказали следующую почти невероятную историю. Рано утром, наверное часа в 4, семинарский повар старик Василий, у которого, видимо, еще болела голова от выпивки накануне, как всегда, начал свою работу на кухне, желая подготовить скудный обед. Сначала он принялся мыть посуду. На кухне имелся единственный водопроводный кран с старинным широким отверстием. Поставив в раковину очередную кастрюлю, Василий, ворча, тер ее мочалкой. Все семинаристы в общежитии еще спали.

Вдруг Василий ясно ощутил запах водки. Ему, конечно, надо было опохмелиться для достижения равновесия, и запах водки, возможно, был просто воображаемым. Но запах был настойчивым. Сначала Василий напугался. Он был верующим человеком и верил в чудеса, но чудо появления водки из водопроводного крана ему казалось невероятным. Однако, попробовав воду, он убедился, что из крана действительно течет водка!

Сообразив, что такая драгоценная жидкость без всякой пользы утекает в канализацию, Василий подставил под кран посудину, а сам бегом бросился будить кухонных рабочих и пекарей. Был разбужен и дежурный по кухне. Тотчас же притащили ведра, стали наполнять водкой из водопровода котлы для варки супа, пекарные чаны и прочую посуду. Однако вскоре струя из крана стала более похожа на чистую воду, чем на водку.

Когда настало время утреннего чая, к удивлению семинаристов, куб, из которого они привыкли каждое утро наливать чай, оказался совершенно холодным. Но выяснилось, что каждый мог налить в свою чашку жидкость из пекарных баков. Недовольства при этом не было высказано. Я пришел в семинарию, когда все были сильно «навеселе».

Объяснение всему этому чуду оказалось довольно простым. Оказалось, что когда поздно ночью цистерна со спиртом была выпущена в Волгу, то спирт вытекал довольно медленно, вероятно, всю первую половину ночи. При этом оказалось, что на Волге в нескольких метрах ниже цистерны было устроено водозаборное приспособление. Вода отсюда насосом подавалась в водонапорную башню. Ночью все спали в блаженном неведении, а к утру в водонапорной башне оказалась водка, правда, невысокой крепости.

Итак, наступил последний день существования Костромской духовной семинарии, просуществовавшей с 1747 г., т. е. 170 лет. За эти годы, помимо множества сельских попов, из Костромской семинарии вышло немало видных деятелей науки и культуры и общественных деятелей, особенно за последние 30 лет ее существования, учителей и агрономов.

Традиции, зародившиеся в семинарии — общие для всех семинарий и особенные для Костромской — еще в XVIII веке, во многом дожили до нашего времени, то есть до времени моего обучения там. Несмотря на общую бедность, семинаристы жили широко. В семинарии процветало «товарищество», своеобразное лихачество и, вместе с тем, дружба. Большинство ребят были здоровыми и сильными. В семинарии при правильном простом питании ребята отдыхали от физических занятий. Дома, на каникулах никто из семинаристов не сидел без дела. Все принимали участие в полевых работах — пахоте, сенокосе, жатве, молотьбе. Может быть, поэтому в семинарии проявления силы и лихачества уважались товариществом.

Как бы символизируя русские поминки, последние дни семинарии ознаменовались пьянством и разгулом, пожалуй, сверх меры. В эти последние дни отчаянные семинаристы чувствовали, что семинария окончила свое существование. Многие бродили по классам и ломали все, что попадалось под руку — парты, столы (сделанные исключительно прочно) и даже били стекла.

Через несколько дней семинария опустела. У некоторых еще теплилась надежда на возвращение в следующем году. Доучиваться-то было собственно негде. В гимназии и реальные училища путь для семинаристов был закрыт. Но эти надежды не сбылись.

Через несколько дней после разъезда семинаристов я посетил семинарию и нашел здесь полное запустение. Мне еще раз пришлось побывать там лишь в 1918 г., примерно через полгода. Надо было получить свидетельство об окончании трех классов семинарии.

Описанные события относятся к ноябрю 1917 г. Они произошли недели через две после Октябрьской революции. В Костроме она прошла без особых событий, без столкновений39.

Итак, весной 1918 г. я зашел в семинарию. Она была пуста. Даже ее фундаментальная библиотека уже куда-то исчезла. У дверей библиотеки валялась груда обрывков книг и бумаг. Я нашел в этой куче курс всеобщей истории, изданный при Петре I, без начала и конца. Он до сих пор хранится у меня. Я зашел в канцелярию и получил свидетельство об окончании трех классов. И все…

Конец 1917 и первая половина 1918 г.

В Никольском в конце 1917 г. наступил настоящий голод. Но если мы, которым время от времени удавалось кое-что из продовольствия достать, в общем голодали, то больные колонии голодали поистине ужасно. Мне было страшно весной 1918 г. видеть, как ведут себя больные, когда их выводили на прогулку на двор 3-го отделения: они набрасывались на молодую траву, пожирая ее, как скот. Смертность в то время среди больных была ужасной. В такой обстановке я жил в Никольском конец 1917 и первую половину 1918 г. В это время мне шел 17-й год. На работу поступать было рано, и я пробавлялся случайными заработками: пилил дрова, сбрасывал снег с крыш, плел корзины. Но этого было явно недостаточно, чтобы как-то «заткнуть дыры» в скудном бюджете нашей большой семьи. Меня заинтересовала возможность заняться починкой обуви, которую в то время в новом виде невозможно было достать. Я ходил к сапожнику Психиатрической колонии — долговязому старику, который был завален работой по починке обуви для больных. Я перенял некоторые приемы его работы, научился сучить дратву, вставлять щетину на концах дратвы, орудовать кривым и прямым шильями и т. д. Я начал с ремонта обуви своих домашних. Обувь эта, собственно, была уже никуда не годной, особенно валенки. Однако, хотя и коряво, я приводил нашу обувь в состояние, годное для носки. О моих «успехах» узнали соседи, а затем и крестьяне ближайших деревень, что было куда важнее. Я брал «заказы», только требуя уплаты продуктами — картошкой, хлебом, молоком. Конечно, я не сидел дни и ночи за новым занятием. Оставалось время и на прогулки с товарищами. В конце зимы мы, как обычно, занимались очисткой крыш колонии от снега, весной пытались ловить мелкую рыбу в реке Сендеге.

Весной 1918 г. наша семья была переселена из дальнего коттеджа в другой конец колонии, в большой дом, предназначавшийся при постройке колонии под мастерские для больных. Теперь большие залы этого дома были превращены в жилые комнаты для отдельных семейств. Здесь было менее удобно, но жить было можно.

Главное, что занимало всю семью в это время — это голод. У отца возникла идея — перейти в сельский приход. Он решил пробиваться в попы. Выше я уже упоминал, как «мудро» епархиальное начальство заботилось о том, чтобы люди, находящиеся в дьячковском звании, не выдвигались на более высокие должности. Хотя в 1918 г. времена были уже другие и в попы шли неохотно, на просьбу отца о переводе в сельский приход попом архиерей по традиции указал ему на недостаток образования и потребовал сдачи экзамена на звание попа. Вот отец и решил «держать экзамен» через 25 лет по окончании духовного училища. Конечно, с точки зрения формальных требований такой экзамен сдать было невозможно. В те времена я, естественно, знал больше отца в области богословских «премудростей», но у отца был огромный «опыт». Мне пришлось теперь «заниматься с отцом».

Экзамен, однако, сошел благополучно. И хотя отец, как он сам рассказывал, был уличен в незнании некоторых элементарных вещей, точно так же как известный чеховский чиновник, экзаменовавшийся «на первый чин», ему поставили «удовлетворительно». Скоро он был посвящен сначала в дьяконы, а потом в священники в Костромском соборе. Помню, как архиерей Севастьян40 (весьма красочная личность из молдаван, о которой сохранилось немало занятных преданий) заставил отца бегать «скорее, скорее» вокруг престола, «отбивая» на каждом углу земные поклоны. При этом он подгонял его «дураком» или подобными «поощрительными» эпитетами, а хор дьяконов и попов торопливо пел после подобных возглашений «владыки» — «аксиос, аксиос, аксиос!» Вскоре после этого (зимой 1918/19 гг.) отец переехал к Пречистой.

Летом 1918 г. к нам приехал из Солигалича дядя Павел Алексеевич Вознесенский. Он долго полушепотом разговаривал с отцом, но о чем — я не знал. Скоро, однако, стало известно, что в Солигаличе имели место страшные события. Судя по всему, было что-то вроде восстания против советской власти. Был убит хулиганствующей буржуазной молодежью рабочий Вылузгин, глава советской власти в городе41. Вскоре после этого в Солигалич прибыли из Вологды и Галича карательные отряды42. Было арестовано человек 20 видных солигаличан, в том числе соборный протоиерей И.Смирнов, смотритель Духовного училища И.П.Перебаскин и другие. Дядя П.А.Вознесенский сам со страхом ожидал ареста, но его пощадили. Он более 25 лет был школьным учителем и почти все солигаличские деятели были его учениками. Услышав обо всем этом, я, понятно, «переживал», не понимая происходящего.

Визит к архиерею

Несмотря на все такого рода события и разнообразные занятия, проблема борьбы за существование оставалась главной в моей тогдашней жизни. Случайные мелкие заработки, естественно, не могли заполнить «дыры» и в моей личной жизни, и в жизни семьи. Вопрос о продолжении образования был неясным. Куда двинуться после трех классов семинарии? Аттестата зрелости у меня не было. Поступить на работу в 17-летнем возрасте было фактически невозможно. Наверно, под влиянием идеи отца перейти в сельский приход, где было возможно как-нибудь прокормиться, и я стал думать, не пойти ли мне в дьячки куда-нибудь в сельский приход. Я решил попытать счастья и сходить к архиерею. В один прекрасный день поздней весной 1918 г. я отправился в Кострому, в Ипатьевский монастырь, в резиденцию архиерея.

В то время должность епархиального архиерея выполнял викарий Севастьян. Он был по происхождению, видимо, молдаванином. Много времени спустя после 1918 г. я как-то лежал в академической больнице. Один из больных пожилого возраста, как оказалось, довольно много знал о Севастьяне, который был архиереем в Новочеркасске и там прославился различными анекдотическими историями и вообще своим «боевым» характером. Севастьян был здоровенный мужчина лет 50. Его побаивались попы, так как он мог решиться на совершенно неожиданные выходки. Держался он весьма величественно. В конце 1918 г., когда он был «лишен нетрудовых доходов» и выдворен из Ипатьевского монастыря, он поступил на службу в Костромской совнархоз. В 1919 г., посетив однажды помещения семинарии, где в то время расположился совнархоз, я видел следующую картину: в большой зале за редко расставленными столами сидели служащие, среди них за солидным столом-бюро сидел архиерей Севастьян в клобуке и в рясе, величественно поглядывая с высоты табурета на окружавших и, как мне показалось, перемигиваясь с окружавшими его стол женщинами, сидевшими за обычными столами. Это зрелище, кажущееся невероятным, в то время было возможным.

Вскоре, в вихре событий, я несколько лет не вспоминал о Севастьяне. Мать рассказывала мне, что после ликвидации Костромской губернии и вхождения ее в Ивановскую область была ликвидирована и Костромская епархия. Севастьян был назначен Кинешемским архиереем. В годы НЭПа он умер и был похоронен на Кинешемском кладбище. Даже после смерти с ним случился анекдот. В первую же ночь после похорон грабители выкопали его гроб, раздели покойника и приставили его труп к дереву.

Но в то время, летом 1918 г., Севастьян жил в Ипатьевском монастыре и был еще во всем своем величии. И вот к этому самому Севастьяну я и отправился. Я пошел во двор Ипатьевского монастыря и по монастырским закоулкам добрался до темной пологой лестницы, по которой попал в архиерейскую приемную. Я был встречен швейцаром в сюртуке и с галунами. Тот спросил меня, зачем я пришел, и, узнав, что я хочу попасть на прием к архиерею и обратиться к нему с просьбой, спросил, написал ли я прошение. Я ответил отрицательно. Тогда швейцар предложил мне купить у него два листа писчей бумаги, что-то рубля за 3 за лист. Я сказал, что мне достаточно и одного листа. После некоторых пререканий (швейцар требовал, чтобы сначала я написал прошение начерно, а затем переписал набело) я получил лист бумаги и уселся писать прошение и, написав, сложил его, как полагается «по-консисторски», вдоль и поперек, и сел ожидать появления архиерея. Подошел ко мне какой-то пожилой дьячок, осведомился о фамилии. Оказалось, что он знает моего отца. Дьячок, узнав, зачем я пришел, надавал мне массу советов.

Комната, в которой я сел на скамейке с краю вместе с упомянутым дьячком — приемная, — была полна просителями. Вдоль стен на скамейках сидели важные протопопы и попы, дьячки сидели отдельно ближе к дверям. На их лицах виднелись следы забитости и страха. У многих дьячков были седые бороды с прокуренными желтыми усами, все они явно волновались. Негромко разговаривали о приходах, о доходах, о жизни и прочем.

Но вот, наконец, открылась дверь в архиерейские покои, и из нее показалась массивная фигура Севастьяна, ведомого под руки двумя важными попами. Я никогда не бывал на подобных приемах и не знал, как полагалось себя вести при появлении архиерея. К моему удивлению, все присутствовавшие в приемной вдруг вскочили и бросились на колена, сделав «земной поклон». Это совершенно не укладывалось в мои понятия. Вдруг, после Октябрьской революции, такое «коленопреклонение» перед человеком! Я был единственным, кто остался стоять в ожидании дальнейших «явлений». Архиерей был явно удивлен моим поведением и сразу, подойдя ко мне, спросил: «А ты что?» Он, очевидно, хотел спросить, почему я не упал на колена. Я же понял, что он спрашивает меня, зачем я прибыл. Я сказал, что имею прошение о должности дьячка. Архиерей спросил: «А ты чей?» Это «ты», откровенно говоря, резануло меня второй раз. Узнав мою фамилию и место работы отца, архиерей сказал: «А, знаю. У такого отца такие непочтительные дети!».

В это время стоявший сзади меня на коленях старый дьячок стал толкать меня и шептать: «Падай в ноги, дурак ты этакой, ты же погубишь отца!» Между тем Севастьян продолжал, обращаясь ко мне: «У тебя (меня опять резануло) нет страха Божья, сегодня ты хочешь в дьячки, а завтра пойдешь служить большевикам!» Я возразил ему: «Почему Вы так думаете?» Но архиерей, видимо, ждал от меня другого — полной покорности и приниженности. Видя, что от меня ничего подобного не дождешься, опять начал развивать сказанную реплику. «Ну что ж, — сказал я, — если Вы так полагаете, извините за беспокойство!», а затем повернулся и вышел из приемной. За мною бросились несколько человек, говорившие со всех сторон: «Вернись, дурак, пади на колени и проси прощенья». Я, однако, сочтя себя обиженным, сошел с лестницы и очутился на монастырском дворе. Знакомый дьячок проводил меня до самых ворот, уговаривая вернуться, и наконец, сказал, что из-за меня достанется отцу. В заключение он выругался. На этом и закончилась моя «духовная карьера».

Отец не знал о моем визите к архиерею. Он был решительно против того, чтобы я пошел в дьячки. Будь что угодно — писарем ли, плотником, но не ходи в попы — говаривал он мне многократно. Я же пошел к архиерею для него, а не из-за своего желания.

Когда несколько месяцев спустя отец пошел к архиерею проситься о переводе в село, архиерей прежде всего выбранил его за меня. Отец был расстроен моим поведением. Впрочем, через год архиерей смилостивился и после экзамена посвятил его в попы. Вскоре семья переехала в село Пречистое Кинешемского уезда в 17 верстах от Судиславля. Я уже не мог участвовать в этом переезде.

Окончательные расчеты с семинарией. Гимназия Малиновского

Летом 1918 г., наряду с попытками бороться с голодом, возникла немаловажная проблема. Надо было думать о завершении среднего образования. В семинарии среднее образование (годное для поступления в гуманитарные, медицинские и сельскохозяйственные учебные заведения) завершалось четвертым классом. Я же с грехом пополам закончил лишь три класса. Правда, у начальства семинарии и ее нового ректора, протоиерея Н.Владимирского, а также у родителей семинаристов еще теплилась надежда, что с осени 1918 г. занятия продолжатся. Трудно было ученикам семинарии поступить в какое-либо другое учебное заведение для завершения среднего образования. Но надеждам на дальнейшее существование семинарии не пришлось осуществиться. Семинария была обречена не столько потому, что власти были против нее, но и потому, что в условиях наступившей разрухи и голода было совершенно невозможно даже разместить приезжавших из всей епархии семинаристов и кормить их.

В июле 1918 г. прошел слух, что один из молодых преподавателей семинарии, Малиновский, активно работает, желая организовать для продолжения образования семинаристов 2-ю Костромскую гимназию (гимназия Малиновского). Слух этот, однако, был сомнительным. В ожидании решения проблемы прошел июль и август. Я вместе с товарищами в Никольском продолжал заниматься разными делами, связанными с проблемой заработка.

В ноябре 1918 г. мне исполнилось 17 лет. В этом возрасте уже естественно в голову приходили мысли о будущем. Что же дальше? Вечерами в свободное время, думая о своем будущем, я начал вести дневниковые записи, впрочем, крайне нерегулярно. Немногое уцелело от этих записей в самодельной книжке. В начале книжки приведен численник, который в то время составлялся самостоятельно, печатных численников не существовало, либо они были недоступными. Записи начинались 1 августа нового стиля (в то время происходил переход на «новый» стиль). Под датой 11/29 сентября (вторая цифра, очевидно, относится к августу) записано: «Свод дел на 11/29 сент.: Сходить к Малиновскому, справиться относительно Алексея (брата) и себя. Сходить в семинарию, взять документы и т. д.» На обороте страницы записано: «Ходил с 7 часов до 2-х, был на Филину болоте наелся …».

«4 сентября (22 августа). Среда 5 часов вечера… Хорошо бы теперь поступить на место, хотя бы какое-нибудь, чтобы жить самостоятельно… Вообще положение очень скверное… Мама роет картошку, когда я пишу, делать сейчас нечего… Бывало, в прежние времена в этих числах августа уже собираешься учиться, а нынче пустота, нет ничего. Прежде как-то радостно настроен, что скоро займешься систематическим трудом, а нынче голоден, и уже не до труда, впрочем, потрудился бы, да негде, даже пилку дров хотим кончить, ибо не выгодно, не зная цены, работать. Неизвестно, когда начнутся занятия в семинарии, или в теперешней гимназии, говорят, в конце сентября по ст. стилю будут только еще переэкзаменовки».

«5 сентября (23 августа) 12 часов дня.

Сегодня, кажется, настроение у меня против вчерашнего значительно лучше, горло совсем прошло. Хлеба сегодня ребята достали порядочно… Утром колол дрова, копал картошку. Ходил за опятами, которых принесли три бельевых корзины, даже чай сегодня пили с ландрином. Вообще сегодня пока все обстоит хорошо. Даже (мрачные) мысли не идут на ум. Сейчас иду на кухню (т. е. центральную кухню Психиатрической колонии) за кипятком, потом опять за опятами. Ну и место, можно возами набрать. Папа принес репы, что еще повышает настроение. Ребята не пилят, потому что нет расчету.

8 сентября (25 авг.). Воскресенье 10 ½ часов дня.

Сегодня чувствую себя довольно плохо. Встал в 7 ½ часов. Нарыл картошки, стал стряпать, к 10 часам кончил. Ничего неохота делать, на улице холодище страшенный. Надо бы идти за грибами, да не в чем (в более теплое время я ходил босиком). В общем чертовщина. Хочу сходить за рябиной после обеда. Обед сегодня, по-моему, хороший. Винегрет, суп, грибы, картошка, в общем сносно, хотя хлеба нет — дуранда (т. е. жмых подсолнечника), никуда не годится.

9 сентября (27 авг.). Понедельник.

Сегодня утром написал на всех моих учителей для памяти. Потом решил купить себе солдатские ботинки, или сапоги, на которые надо скопить 75 рублей, которые надо заработать, ибо обязательно надо мне докончить год в гимназии Малиновского. После обеда ходил за грибами с Переводчиковым (служащий колонии), до того меня заугощал… (очевидно папиросами), что у меня появилась тошнота и тоска. Черт знает что, надо отвыкать курить.

10 сентября (28 авг.). Вторник.

Утром ходил за молоком и вышла история. Баба обдула меня на 1 рубль. Вообще неприятная история. После обеда приплетал дно к корзине Переводчикова, потом — ручку к длинной корзине. Завтра собираюсь в город. Пишу в 10 час. вечера. Запасся… (махоркой, очевидно) и т. п. вещ…

11 сентября (29 авг.). Среда.

Был в городе, подал прошение.Тетка (Авдотья) согласилась взять всех троих на квартиру. Охота сильная спать в 10 часов вечера.

12 сентября (30 авг.). Четверг.

Пишу в Морковкине (в деревне) в доме крестьянина, к которому пришел за молоком. Же… Не докончил по причине прихода хозяйки, которую я ждал…

7 (20) сентября.

Давно не писал дневника. Был и сейчас нахожусь в очень плохом настроении. Наверное, скоро закроют церковь и папе придется куда-нибудь убираться. Учение у нас отложено до 15 октября. Хорошо бы, если бы мне нынче пришлось учиться, наверное, не придется. Черт знает почему? В общем, такое дурацкое настроение. Надо сходить за рябиной.

21 сентября (8 окт.). 2 часа дня.

Сегодня, кажись, настроение получше, везде выгорает, картофельные блины и т. п… До ученья осталось целых три недели, не знаю, будем ли вообще учиться. Ребята хотят ехать в понедельник (очевидно гимназисты и реалисты), а у нас с 15 декабря по нов. стилю, Малиновский сказал…

23 сентября… 10 часов дня.

Надо бы сегодня ехать в город на артиллерийский склад, где есть работа. Ходил за молоком в Пустошки, да не нашел. Выдали сахару по ¼ фунта. Настроение прежнее, не хорошее и не плохое. Вообще не известно ничего и от этого тоска и более ничего. Вчера вечером был у нас сапожник, который суется спорить и хвастается знаниями, а логики не признает.

26 (2) сентября. Среда.

Ничего особенного нет. Встал, колол дрова, потом приплел ручку в корзине. Пишу в 3 часа дня, настроение среднее.

Внизу страницы: Все время упорно занимался плетением корзин и продавал их в деревне на хлеб».

На след. странице: «Я уже учусь. Н. Фиг…» Далее идет список моих учителей. Еще далее — всякие подписи и денежные расчеты и заметки.

На отдельном выпавшем и случайно уцелевшем листке: «Сводка дел на 21 ноября. Утром в Жилищный отдел и Продовольственную управу… После обеда — учиться. Если много времени, то сходить за прутьями. После учения, если поздно, прямо в Управу».

Таким образом, поздно осенью начались наконец занятия в гимназии Малиновского. Для оформления в гимназию мне пришлось сходить в семинарию и взять документы: выписку из метрической книги о рождении и свидетельство об обучении в семинарии. Это свидетельство с крестом наверху, было напечатано уже по-новому правописанию без «ять». Вот его текст:

«Свидетельство

Воспитанник Костромской духовной семинарии Фигуровский Николай, сын псаломщика, Костромской губернии Рождественского Собора города Солигалича Александра Иоаннова Фигуровского, родившийся в ОДИННАДЦАТЫЙ день месяца НОЯБРЯ тысяча девятьсот первого года, по окончании курса учения в Солигаличском духовном училище поступил в августе месяце 1915 года в Костромскую духовную семинарию, в коей обучался по октябрь месяц 1918 года при поведении отличном (5) оказал успехи:

По изъяснению священного писания — хорошие (3).

По теории словесности…

Истории русской литературы — хорошие (3).

Всеобщей гражданской истории…

Русской гражданской истории — очень хорошие (4).

Алгебре…

Геометрии — хорошие (3).

Тригонометрии…

Языкам — греческому…

Латинскому — хорошие (3).

Французскому…

Церковному пению — очень хорошие (4).

По окончанию курса учения в третьем классе и переводе в четвертый класс семинарии он, Фигуровский Николай, по постановлению семинарского правления от 12 октября 1918 года, уволен из вышеназванной семинарии, согласно прошению, и по тому не может пользоваться преимуществами, присвоенными окончившими полный курс учения в семинарии §§ 177 и 178 Высочайше утвержденного 22 августа 1884 г. Устава православных духовных семинарий.

По отправлению воинской повинности он, Фигуровский, пользуется льготами, предоставленными воспитанникам учебных заведений первого разряда (Устав о воинской повинности § 64, п. I. Изд. 1897 г.).

В удостоверение чего и дано ему, Фигуровскому, сие свидетельство от Правления Костромской семинарии за надлежащими подписями и приложением печати Правления, г. Кострома. Ноября 8 дня 1918 г.

Ректор семинарии — Протоиерей Н.Владимирский.

Члены правления — М.Сперанский. Секретарь — протоиерей А.Крутиков.

Печать правления.

Костр. Дух. семинарии № 1430».

Итак, 1 ноября 1918 г. я начал учиться в гимназии Малиновского, вскоре переименованной во 2-ю Советскую школу 2-й ступени. На квартире я встал у тетки Авдотьи в Ипатьевской слободе за наплавным мостом через реку Кострому. Учились мы в здании бывшего реального училища на Мшанской улице. Учеба шла не особенно систематично. В сравнении с семинарией, не было ни священного писания, ни древних языков. Зато было введено несколько новых предметов математического и естественнонаучного циклов.

Каждое воскресенье по-прежнему я бегал в Никольское и уже почти не занимался ремеслами, корзинами и сапожничеством. Связь с Никольским стала постепенно ослабевать.

2-я Советская школа 2-й ступени в Костроме

Я стал учеником 8-го выпускного класса школы. Вместе со мной учились лишь немногие бывшие товарищи по семинарии, главным образом костромичи. Но наряду с ними в нашем классе было значительное количество бывших «епархиалок» — учениц Костромского епархиального училища. Вначале совместное обучение с девочками казалось нам странным и необычным. Но скоро мы к этому вполне привыкли.

Уроки в школе вели лишь немногие из бывших семинарских учителей. Большая же часть учителей были из бывшего Реального училища. От уроков в школе у меня не сохранилось почти никаких воспоминаний, точно так же, как и об учителях. Слишком быстро промчались несколько месяцев нашей учебы.

Но что было для меня, как — я думаю — и для всех учеников выпускного класса важно в учебе — это «трудовое воспитание». В расписание уроков были включены уроки в ремесленных мастерских, организованных при школе. Можно было выбирать занятия в одной или двух мастерских. Я выбрал занятия столярным делом и сапожным делом. У меня в то время, да и потом была склонность к «рукоделию» и у меня уже имелись некоторые навыки, например в сапожном деле. Думалось тогда — ремесло никогда не лишне для моего поколения.

В то время было совсем не легко организовать учебные мастерские при школе. Не было ни станков, ни инструментов. Но приглашенные для занятий с нами мастера откуда-то достали верстаки, рубанки, пилы и прочие инструменты, а также необходимое оборудование для сапожной мастерской. Помню, в столярной мастерской я получил задание сделать табуретку по образцу. Я настрогал немало досок, пока удалось склеить довольно корявую табуретку. Но больше я занимался в сапожной мастерской. Наш мастер — сапожник вовсе не производил впечатления старого сапожных дел мастера, «пришибленного в детстве колодкой». Имея «интеллигентный вид», он был, однако, мастером своего дела. Он обучил нас основным операциям «ручного» шитья обуви. В конце обучения я получил от него раскрой дамских туфель и под наблюдением мастера сшил довольно красивые дамские туфли, поступившие в продажу.

Очень привлекательным в школе был и школьный хор. Многие ученики, бывшие семинаристы и епархиалки, обладали прекрасными голосами. Руководил хором один из моих семинарских товарищей Курахтанов, а в составе хора было около 50 человек. На школьных вечерах хор часто выступал с русскими и революционными песнями.

Быстро прошли 5–6 месяцев учебы. За эти месяцы мы не успели даже хорошо познакомиться с новыми товарищами и учителями. Вместо весенних каникул в конце апреля нас выпустили из школы. Помню выпускной вечер в школе. Он был торжественным и многолюдным. После официальной части наш хор дал прощальный концерт, прошедший с исключительным успехом. Особенно удалось исполнение революционных песен: «Вихри враждебные…» и других.

Свидетельства об окончании средней школы мы получили, однако, лишь в сентябре, когда удалось напечатать соответствующие бланки. В полученном мною свидетельстве говорится, что я поступил в 2-ю Советскую школу 2-й ступени 1 ноября 1918 г. в 4-й класс (соответствует 8-му гимназическому) и обучался в ней в течение 1918 и 1919 гг., прослушал (только!) полный курс по следующим предметам: русскому языку, математике, истории, физике, естествознанию (естествоведению), рисованию, декретоведению, политической экономии, гигиене, психологии и французскому языку (ничего не могу вспомнить о преподавании этих предметов и об учителях). Согласно постановлению Школьного совета от 11 апреля 1919 г. выдано мне сие свидетельство об окончании 2-й Советской школы 2-й ступени. Далее следуют подписи — Председателя совета Н.Малиновского и членов совета. Никого из них, кроме Малиновского, не помню. Характерно, что все вписанное в бланк свидетельства сделано рукою Малиновского. Видимо, он был большой энтузиаст в заботах о нашем будущем и, по крайней мере формально, довел нас до окончания средней школы. Нельзя не поблагодарить его.

Хотя я и выходил из школы в значительной степени неучем, я становился по окончании школы самостоятельным даже в правовом отношении человеком, обладателем документа, соответствовавшего в те времена аттестату зрелости. Передо мной открывались неведомые дороги самостоятельной жизни. Я не знал, что со мною будет даже в самое ближайшее время. Но мне тогда уже было ясно, что, видимо, придется преодолевать с большим трудом явные недостатки моего среднего образования.

Служба в государственном контроле — РКИ

После окончания школы я, естественно, отправился в Никольское. Но делать здесь было совершенно нечего, на работу устроиться было невозможно. Пришлось последовать примеру некоторых моих товарищей и записаться на Биржу труда. Что я мог делать по окончании школы? Только одно — пойти по стопам старых гимназистов или семинаристов, не имевших перспективы поступать в высшее учебное заведение, т. е. сделаться «писцом», или, как тогда говорили, «канцеляристом» в каком-либо учреждении.

20 апреля 1919 г. я пошел в Кострому на Биржу труда. Около нее толпилось немало народу в ожидании направления на работу. Я подошел к окошечку, получил анкету, тут же ее заполнил и отдал обратно. На этом процедура регистрации закончилась. Я снова вернулся в Никольское, убежденный, что пройдет не менее месяца, пока дойдет очередь и меня направят на работу. Но все произошло значительно быстрее. 3 мая, т. е. через две недели после регистрации, я пришел «отмечаться» на Биржу труда и мне неожиданно предложили должность канцеляриста в Губернском отделении Государственного контроля (ГОСКОН). Я, конечно, согласился и, получив направление, отправился в ГОСКОН.

Губернское отделение ГОСКОНа размещалось на Сусанинской площади в старинном здании, где еще, вероятно, со времен Николая I размещались Казенная и Контрольная палаты. ГОСКОН в то время по существу еще и оставался Контрольной палатой. Хотя я никогда не отличался смелостью и непринужденностью по отношению к незнакомому начальству, я быстро нашел кого следует, вручил ему свое «направление» и без формальностей, лишь после передачи «прошения» был проведен в «Отдел». Это был Отдел предварительной фактической и последующей реализации учреждений народного просвещения и здравоохранения. Мне дали стул и указали место за большим столом. Итак, в 17 лет и 6 месяцев я стал государственным служащим, хотя и очень мелким — канцеляристом II разряда. Правда, уже через две недели я был повышен и стал «канцеляристом I разряда». Карьера почти головокружительная.

Отдел контроля учреждений просвещения и здравоохранения размещался в двух комнатах. Меньшая была занята начальством — бывшим действительным статским советником и управляющим Контрольной палатой — Н.К.Крыловым. Это был человек среднего роста с небольшим брюшком (в то время!), в вицмундире, с которого были удалены знаки «бывшего величия». Ему было лет за 50. Он был весьма учтив и «воспитан», казался весьма приветливым и любил поговорить главным образом о старых временах и о студенческих годах в Московском университете.

Сбоку от Крылова сидела весьма бойкая, впрочем, симпатичная дамочка Лидия Николаевна Маслова. Крылов любезничал с нею целыми днями. Тут же справа от двери сидел за большим старинным бюро мой непосредственный начальник Борис Евлампиевич Ушаков — бывший управляющий губернской Пробирной палатой, размещавшейся, кажется, в селе Красном — центре ювелирной промышленности. Так как в годы разрухи ювелирный промысел в Красном заглох, Пробирная палата стала ненужной, и Ушаков перешел в ГОСКОН. Он был наиболее симпатичным, душевным и притом весьма широко образованным человеком.

Среди других сотрудников Отдела помню пожилого седого человека небольшого роста К.Н.Добрынина — бывшего директора Рижского реального училища. Он солидно разговаривал только со старшими сотрудниками и курил махорку, искусно набивая ею уже однажды использованные гильзы (сдвигая курительную бумагу). Помню также старшего контролера Добрынина — бывшего преподавателя истории в Рижской гимназии и автора учебника истории. Это был высокий рыжий старик с нависшими бровями, с бородой и усами и в очках. Оба старика относились ко мне совершенно безразлично и лишь отвечали на мои приветствия утром.

В другой, более просторной комнате сидел за старинным массивным столом в старинном кожаном кресле Арсений Аристархович Думаревский. Ему было, вероятно, лет 75. Однако он был здоров и деятелен. Когда мы утром входили в положенное время в Отдел, он уже сидел в своем кресле и просматривал многочисленные «дела» с отчетами и денежными документами учреждений. Опыт работы у А.А.Думаревского был огромным. Он каким-то «нюхом» чувствовал, где надо искать нарушения и злоупотребления. И это неудивительно, так как Думаревский сидел за своим столом не менее 55 лет. К Думаревскому я и попал вначале для обучения искусству владения счетами и приемами проверки отчетов учреждений. У меня сохранилась фотография (групповая) сотрудников отдела и всего ГОСКОНа, меня там нет, видно, я был в командировке.

Вскоре после моего поступления в ГОСКОН вновь назначенный управляющий предпринял просмотр и перетасовку кадров. Он, в частности, уволил по старости А.А.Думаревского. Не ожидавший этого, Думаревский тяжело переживал это несчастие. На другой день после увольнения он, как всегда, пришел в Отдел ранее всех, видимо по инерции, и, не решившись сесть в свое пустующее кресло, дождался прихода всех сотрудников и ушел домой. На его глазах были слезы. Он пришел и на третий и на четвертый день и со слезами покидал отдел. На 7 день после увольнения он умер.

Зимой в конце 1919 г. однажды, придя на работу (даты не помню), мы обнаружили отсутствие на работе Крылова, Добрынина и нескольких других сотрудников в других отделах. Скоро распространился слух, что они арестованы. В нашей комнате стало маловато народу — Ушаков, Маслова, Вера Голубева и я. Вскоре я был вызван к самому управляющему Отделением ГОСКОНа, который заявил мне, что на меня теперь ложится особая ответственность. Он поручил мне, правда, лишь временно, ставить утвердительные или запретительные грифы на ассигновках, приносимых из различных учреждений. Первое время я не знал, как поступать в тех или иных случаях, и по примеру Ушакова расспрашивал бухгалтеров, приносивших ассигновки, и «торговался» с ними. Вместе с этой «предварительной» ревизией мне пришлось заняться и фактической ревизией. Еще с 20 июня 1919 г. я был повышен в должности и стал «счетоводом». Мой непосредственный начальник Б.Е.Ушаков относился ко мне исключительно доброжелательно и дружелюбно и, кажется, перехваливал меня как работника начальству.

Рабочий день начинался у нас в 10 часов и продолжался до 4-х часов. Мы являлись точно к началу работы и принимались за дела. Это были бухгалтерские отчеты учреждений, к которым были приложены оправдательные документы, подшитые в толстые томы. Это были счета различных частных лиц — подрядчиков, мастеров, лавочников, написанные от руки корявыми почерками, с наклеенными внизу гербовыми марками. При просмотре их счеты служили единственным инструментом для проверки правильности сумм, указанных в отчетах.

Часам к 11 в Отдел начинали приходить представители администрации учреждений с ассигновками, с обозначением сумм, которые требовались в пределах смет на различные расходы. Ассигновки оплачивались банком только с грифом ГОСКОНа. Мы должны были отвечать за такой гриф.

Что касается «фактической ревизии», то мы довольно редко предпринимали обследования бухгалтерий мелких учреждений — школ, больниц и пр. Чаще приходилось участвовать в разных комиссиях по списанию пришедшего в негодность имущества. В те времена бедность была потрясающей. Однажды меня вызвали в комиссию для списания одной бочки испортившегося цемента. А осенью 1918 г. я был командирован в госпиталь Северокреста (Красного Креста Северной области — учреждения, сохранившегося еще после войны) для определения пригодности большой партии яиц (50000). Комиссия из 5 человек пыталась вначале перебирать все яйца, но это оказалось бессмысленной работой. Госпиталь должен был своими силами проделать эту работу и предъявить нам испорченный продукт для списания. В конце концов было решено оценить процент испорченных яиц на основе вероятности. Из каждого ящика отбиралось (из разных мест) по 25 яиц и устанавливалось число испорченных. В общем, дня три мы лакомились яичницей.

Вернусь к нашему (5-му) Отделу: После разбора почты и раздачи поручений исполнителям наступало более спокойное время от 1 часа до 4-х. В 4 часа мы расходились по домам.

Вначале я продолжал жить у тетки Авдотьи, но с сентября товарищи уговорили меня поступить в техникум им. Чижова. 13 августа я был принят в этот техникум и по вечерам стал заниматься. Так как в техникуме имелось общежитие, мне стало казаться, что дальше неудобно висеть на шее у тетки Авдотьи, и я переселился в общежитие техникума.

Учиться в техникуме мне было трудно. Я почти не понимал лекций по теоретической механике, так как был почти «невинен» в математике. Трудновато было и в мастерских, где для начала нам дали чугунную болванку, которой с помощью зубила надо было придать определенную форму. Я довольно сильно разбил себе молотком левую руку, прежде чем выучился при ударе молотком смотреть на болванку, а не на молоток.

Все же кое-чему полезному в техникуме мне удалось выучиться. Я вполне освоил премудрости электропроводки, пайки и т. д. Хотя мне было трудновато усваивать законы физики и механики, я продолжал аккуратно посещать лекции и другие занятия. В общежитии мы жили прекрасно. Завелся кружок друзей. У некоторых из них (И.И.Овчинникова и др.) было необыкновенное дарование доставать неизвестно откуда продукты питания. И хотя мы жили впроголодь, все же сносно. Столовых в то время не существовало.

Ранней осенью 1919 г. я был послан в качестве представителя Гос. Контроля в комиссию по национализации Костромской текстильной фабрики Зотова. Мне пришлось участвовать в инвентаризации складских запасов фабрики, которые были довольно велики. Фабрика — старинная и вела хозяйство по старине. В складах хранилось что угодно: полотна, образцы которых мне показали; они будто бы шли на белье великим княгиням и т. д. Но всего больше было разных старых машин, станков, металлов, металлолома и прочего. Мы взвешивали все это на старинных чашечных (с гирями) весах. Я взвесился сам и вывесил 5 пудов (80 кг), и когда не хватало гирь, становился на весы вместо гири. До сих пор я удивляюсь, что в это голодное время у меня был такой большой вес.

Были и другие поручения, например, утверждение многомиллионного баланса Северокреста. Пришлось попотеть над этой простыней, тем более, что мне сказало начальство, что интенданты, снабжавшие эту организацию, здорово воровали.

Последним моим ответственным поручением в ГОСКОНе была фактическая ревизия в той самой Психиатрической колонии Никольское, в которой я еще недавно жил. Так случилось, что я, не вполне вышедши из мальчишеского возраста, в котором я был известен в колонии, стал важным ревизором этой колонии. Я тогда уже был помощником контролера, т. е. имел некоторые права. ГОСКОН в это время был уже реорганизован в РКП Рабоче-крестьянскую инспекцию.

Отец с семьей в это время уже переехал из Никольского в село Пречистое, километров за 60 на север. Я прибыл в Никольское на этот раз уже не домой, а в «гости». Как я там работал и что именно проверял — не помню. Но помню, что зав. Колонией П.Е.Снесарев, впоследствии профессор-психиатр в Москве, считал нужным возить меня в татарские колонии в Кострому. Помню также, что многие почтенные служащие, которые ранее смотрели на меня как на мальчишку, теперь с известным трепетом отвечали на мои вопросы и показывали мне то, что я просил. Правда, я был не главой ревизии, которой руководил Б.Е.Ушаков. Но он, побывав в Никольском лишь однажды, положился в основном на меня, тем более что я многое знал в части порядков, существовавших в Никольском.

Теперь, когда я вспоминаю пережитое, я удивляюсь тому, как мне, 18-летнему мальчишке, доверяли такие важные поручения. Но вот я читаю сохранившиеся у меня документы. Вот листок более чем 60-летней давности, полученный «на память» от Б.Е.Ушакова — это моя аттестация:

«Счетовод Н.А.Фигуровский. Главные его работы были самостоятельные ревизии учреждений, подведомственных отделам Просвещения и Здравоохранения. В настоящее время заканчивает работы по произведенным им ревизиям домов ребенка и социалистического клуба в колонии Никольское, а также сводку материалов, собранных им при совместной со мной ревизии Психиатрической больницы в означенной колонии.

Молодая контрольная сила, подающая большие надежды. Сотрудник, обладающий большой инициативой и способностью не теряться в самых трудных положениях, что является одним из важных качеств контроля.

Так как означенный Фигуровский зарекомендовал себя в самостоятельных ревизиях и в разных ему поручениях способным и быстро выполняющим задания сотрудником, проявляющим при этом много инициативы, то полагал бы справедливым и чрезвычайно полезным поощрить его производством в должность помощника контролера».

Бумага эта видала виды и прошла со мной сложные и запутанные дороги во время службы в Красной Армии. Она сильно потерлась.

Получил я и ряд мандатов на отдельные ревизии. Последнее удостоверение относится к 16 марта 1920 г., ко времени моего ухода из РКИ в Красную Армию. Здесь говорится, что я работал с 3 мая по 20 июня (1919 г.) в должности канцеляриста, с 20 июня по 1 февраля 1920 г. в должности счетовода, а с 1 февраля в должности помощника контролера и что «возлагавшиеся на него (меня) обязанности по службе выполнял аккуратно и добросовестно».

Грустно мне было расставаться с коллективом V отдела РКИ, с костромскими друзьями. Работа в ГОСКОНе-РКИ — последний период моего кратковременного юношества. Оно промчалось быстрее детства. Начиналась новая жизнь уже более или менее зрелого человека с ее превратностями, небольшими радостями и многими горестями. Новая жизнь начиналась полным разрывом и с Солигаличем, и с Костромой, и с Никольским, с друзьями детства и юношества, со студенческой средой, со ставшей уже привычной работой в РКИ.

Последние месяцы в Костроме

В 1920 г., после 5 лет жизни, Кострома стала мне родным и близким городом. Тем более, недалеко от Костромы (12 км) жила моя семья в Никольском.

Бежишь, бывало, в Никольское в субботу после занятий. Все тропинки, леса и перелески — хорошо знакомы. Березы по краям дороги (… широкая дороженька березками обсажена…), и те все до одной стали теперь знакомыми. Да и в Никольском все, вплоть до множества неизлечимо больных, было хорошо знакомо. Знакомы и окрестные леса и берега речушки Сендеги, и друзья, с которыми мы вели в те времена бесконечные разговоры о будущем. Впрочем, наша фантазия о нашем будущем не отличалась широтой. Чаще мы представляли себе свое будущее похожим на жизнь наших родителей — бедную, бесцветную, полную мелких забот о куске хлеба — жизнь мелких служащих. Трудно было в те времена рассчитывать на высшее образование. Достаточных средств ни у кого из нас на это не было.

Но как ни трудны были времена, как ни голодно и холодно было в наших домах, все же наша жизнь была в общем счастливой и беззаботной. Осенью 1919 г. эта беззаботная жизнь закончилась. Зимой 1919/20 гг. отец с семьей переехал в Пречистое. Там у него возникли новые тяжелые заботы. Надо было переходить на положение крестьянина. Начались хлопоты о приобретении коровы и овец. Земли для пахоты было достаточно, но без лошади делать было нечего.

К тому же осложнились заботы о подросших сестре Татьяне и братьях Алексее и Павле. Связанный службой в ГОСКОНе и учебой, я даже не смог проводить семью на новое место.

Только на святках 1919 г. мне удалось отпроситься на 4 дня и «сбегать» к Пречистой за 60 верст от Костромы. Я увидел здесь снова бедность и нужду. Правда, был еще хлеб, собранный отцом у прихожан, но его было мало и призрак голода весной уже осознавался отчетливо. Одежды не было. По вечерам зажигалась лучина. Достали где-то древнерусский светец. Удушливый дым стоял в избе, но делать было нечего — ничего другого нельзя было придумать в то время.

В Костроме жизнь была лишь немногим лучше. Жил я в общежитии Чижовского техникума в конце Мшанской улицы. Утром, проснувшись, я выпивал кружку кипятка без сахара с маленьким кусочком хлеба и шел на службу. А после скудного обеда (самодеятельного) в 6 часов я шел на занятия в техникум. По вечерам в общежитии любители играли на гитаре, а мы пили кипяток без сахара вместо ужина, рассказывая всякие небылицы. Одно время у нас была уборщица, которая варила нам картошку из наших запасов, но она скоро ушла, и мы сами варили себе на обед эту картошку.

Моими новыми друзьями стали ребята-студенты, различные по характеру, из разных районов России. Все они были веселыми и жизнерадостными и прекрасными товарищами. Большинство их — старательно учились.

Теперь, когда у меня имеется большой опыт преподавания, в частности вечерникам, я лучше понимаю серьезные недостатки вечернего образования. По этому поводу остряки спрашивают: «Какая разница между соловьем и воробьем?» и отвечают: «Соловей окончил дневное отделение, а воробей — вечернее в консерватории». В этом, конечно, есть доля правды.

Из своих друзей-студентов помню обстоятельного и хозяйственного Ивана Овчинникова из города Скопина Рязанской губернии. Это был здоровый парень, немного косоглазый. Часто он выручал всех нас своей неистощимой предприимчивостью. Помню Вологжанина Петра Смолина, серьезного и обстоятельного студента старшего курса. Он был блондин, прекрасно сложен и хорошо воспитан. Помню Володю Кастерина из Костромской области, прекрасного гитариста и весельчака. Виссарион Шишкин из села Шунги под Костромой (славившейся прекрасной картошкой) нередко снабжал нас источниками для покупки картошки. Сергей Евгеньев — сын паровозного машиниста из Ярославля — своим видом и засаленной одежей сам напоминал нам паровозного машиниста. Помню Некрасова — здорового парня, удивлявшего нас своими акробатическими выходками.

В начале лета 1919 г. было Ярославское восстание и в Костроме было не особенно спокойно. Была слышна отдаленная артиллерийская канонада. В теплые дни в воскресенья мы выходили на крышу высокого здания Химико-технического училища и грелись на солнце. Бывало, Некрасов разуется и босиком обойдет по перилам, ограничивающим крышу, все здание. Нас брала при этом оторопь.

Где все эти ребята теперь? После 1922 г., когда мне еще раз удалось встретиться и даже пожить вместе несколько месяцев с ними, я об них ничего не слыхал.

В последние месяцы житья в Чижовском общежитии зимой 1919–1920 гг. почти все ребята, как и я, работали в различных учреждениях и приходили домой лишь после 4 часов и как могли веселились, несмотря на скудный паек и питание. Иногда, впрочем, нам везло. Однажды зимой 1919/20 г. мы откуда-то достали целый мешок ржаной муки и затеяли сами печь хлебы. Вспомнили, как это делали мамаши, и замесили. Показалось жидковато, добавили еще муки. Оказалось, что наша объемистая посудина мала для затеянного предприятия. Выручила нас пришедшая убирать наше общежитие тетя Настя. Обругав нас дураками и вдоволь поворчав, она замесила хлебы, и рано утром на другой день мы пировали на широкую ногу.

Служба в ГОСКОНе давала мне хотя и небольшой, но все же заработок. Я даже несколько приоделся. Купил себе поношенный ватный пиджачок серого сукна и в нем щеголял, с ним же пошел в армию. Зимой я даже купил себе (первые в жизни) штиблеты, чем был очень доволен.

Так быстро мчалась жизнь. Днем в ГОСКОНе, вечером в техникуме. По воскресеньям мы отдыхали, гуляли по городу. Казалось, что никаких грозовых облаков на горизонте нет.

Но вдруг разразилась гроза и вся моя «налаженная жизнь» закончилась. Я очутился перед совершенно неведомым будущим. Пришлось расстаться с Костромой и, как оказалось, почти навсегда.


ЧАСТЬ II (1920–1935 гг.)

Призыв в Красную Армию

В начале марта 1920 г. я чувствовал себя достаточно опытным и вполне сознающим ответственность помощником контролера Государственного контроля, только что преобразованного в Рабоче-крестьянскую инспекцию. Я уверенно выполнял свои обязанности. С грехом пополам продолжалась учеба в техникуме. Жизнь текла размеренно своим чередом и казалось, что вот-вот условия жизни постепенно улучшатся и будет совсем хорошо.

Отец в это время, уже проживший несколько месяцев после переезда на новом месте в селе Пречистое в 17 верстах от Судиславля, заканчивал с семьей первую тяжелейшую зиму на новом месте. Правда, уже безвыходного голода семья не испытывала, в деревне все же можно было выпросить немного продуктов на день и даже на недельку.

Около 10 марта 1920 г. установившийся порядок жизни был внезапно прерван. В Костроме на заборах и на витринах появилось объявление: «Да здравствует 1901 год в рядах Красной Армии!» Это объявление означало неожиданный призыв в армию. Мне только что стукнуло 18 лет и имелись надежды, что наш призыв состоится только через год, когда я как студент старшего курса буду иметь право на отсрочку. В марте 1920 г. надежд на отсрочку не было никаких. Да и какие надежды? Шла гражданская война. Порой было даже неясно, чья возьмет. Вокруг Москвы оставалось уж не так много места, все кругом было занято белыми деникинцами, врангелевцами, колчаковцами и другими прочими. Пришло для меня время завершать костромское житье и отправляться в необъятные просторы России в полнейшую неизвестность. Прежде всего, сходил за Костромку к тетке Авдотье. Она не без юмора комментировала события гражданской войны, ругала «Стульчака» (Колчака) и прочих. Поплакала, по своей доброте, когда узнала, что меня призывают в армию.

Отпросился в отпуск в Гос. РКП, сбегал за 60 верст в Пречистое повидать мать, отца и семью. Посмотрел на их в общем полудикую жизнь в полухолодной избе, освещавшейся по вечерам лучиной. Попрощался. Было страшно грустно, как будто прощался навсегда.

Сейчас я не помню уже процедуру призыва в Военкомате, кажется, ничего примечательного, что можно было бы запомнить, не было; все дело свелось к занесению в списки. Потом построили, дали указания, когда явиться на отправку. Вместе со мной были призваны некоторые ребята из нашего Чижовского общежития. Помню Петра Скороходова, были и другие.

Недавно я обнаружил в своих старых бумагах сохранившийся каким-то чудом призывной листок на желтой бумажке. Истершийся от времени, он сохранил лишь немногие данные. Датирован он 23 марта 1920 г. Далее стоят загадочные цифры: 28/28. Далее — «по списку — 46», «категория №…» (дальше неразборчиво), «Фамилия Фигуровский. Куда назначен: в Москву. Часть войск 5 зап. Полк». На обороте, кроме того, надпись: «Пропуск» и неразборчивая подпись.

На другой день после призыва уже была отправка. У дороги через Волгу стояла толпа народа. Многие плакали, женщины даже «ревели». В толпе провожающих стояла и моя мать. Она пришла за 60 верст проводить, но ничего в дорогу дать мне не могла, кроме полотенца с кружевами и куска хлеба. У них у самих в то время ровно ничего не было. Она благословила меня и обняла на прощанье.

Сколько раз после этих проводов мне приходилось уезжать с насиженных мест и часто в полную неизвестность? Десятки раз я отправлялся, то на фронт, то в лагери, то в командировки. Но никто меня уже не провожал так, как мать в 1920 г. Было так невыносимо грустно, что с тех пор я не люблю, чтобы меня провожали, стараюсь избежать проводов или, по крайней мере, сократить до мигов время для провожания.

Нас построили, но «нестройной» толпой мы отправились через Волгу на вокзал. Там нас разместили по вагонам. Это были не обычные для перевозок солдат «телячьи вагоны», а пассажирские, как тогда называли — вагоны 4-го класса. Я впервые ехал в Москву и, конечно, с любопытством наблюдал за дорогой, особенно на станциях, о которых до того времени лишь слыхал (Космынино, Нерехта, Ярославль и пр.). Впрочем, мое любопытство было разочаровано. Ничего примечательного на дороге и на станциях. К тому же на каждой станции наш поезд загоняли на самый дальний путь, откуда ничего интересного не было видно. Помню, мне очень хотелось есть. Кусок хлеба, который у меня был, был съеден почти немедленно, к утру второго дня пути. Если бы не Петька Скороходов, заботливая мать которого (имевшая неизмеримо большие возможности по сравнению с моей матерью) снабдила его гораздо основательнее, я, пожалуй, пропал бы с голоду.

От Костромы до Москвы и езды-то всего 8-10 часов, но в то время мы ехали трое суток. Стояли где-то безнадежно долго. Но вот, наконец, подмосковные места. Радонеж. Бывалые люди рассказывают о Троице-Сергиевой лавре. Все ближе и ближе Москва. И вот мы встали где-то далеко, откуда никаких признаков Москвы не было заметно. Долго сидели и ждали. Наконец, нам скомандовали: «Выходи!».

Нацепив на одно плечо свои тощенькие мешочки с веревками вместо наплечников, мы отправились по железнодорожным путям по направлению к Ярославскому вокзалу. И вот первое впечатление о Москве. Какая-то, еще сравнительно молодая женщина обратилась ко мне, солигаличанину с вологодским выговором на «о», с просьбой: «Памагите, пажалуйста, паднять картошку!». Она куда-то ездила и привезла, наверное, пуда два картошки в мешке, который она поставила на землю для передышки. Услышав такое явное аканье впервые в жизни, я, при всем своем грустном состоянии, рассмеялся, а потом уже взвалил ей на плечи ее мешок.

Наконец, Ярославский вокзал. Нас выстроили и «погнали» (как тогда выражались почти все о солдатах и арестантах), как оказалось, в «Спасские казармы» (в дальнейшем их называли «Перекопскими», теперь их уже не существует и даже конюшни снесли и на их месте стоят новые здания). До казарм было не особенно далеко, скоро мы пришли к воротам казарм, у которых стояло двое часовых.

Нас разместили на втором этаже в большой комнате казармы, окнами выходившей в переулок Сухаревской площади. Из окон была довольно хорошо видна часть Сухаревской площади с ее знаменитым в то время Сухаревским рынком. Я стал красноармейцем 2-й роты, Пулеметного взвода 5-го запасного стрелкового полка.

Первые месяцы в Красной Армии

Первую служебную книжку красноармейца я заполнил сам 16 апреля 1920 г. В то время я уже был красноармейцем 7-й роты 2-го взвода («Что рота на взводы разделяется, в этом никто не сомневается», К.Прутков). На обороте книжки какие-то странные штампы с датами 29.III и 24.IV.20. Может быть, это осмотры врача, связанные с контролем по поводу возможных венерических заболеваний? Поступление на службу по призыву обозначено 23 марта 1920 г. 30 марта я был зачислен красноармейцем в 5-й зап. полк (Приказ 93. 16). В дальнейшем переведен в 7-ю роту (Приказ 138. 30).

По прибытии в полк сначала я жил в угловой комнате казармы, углом выходившей на Сухаревскую площадь. Нары в казарме двухъярусные. Народу очень много, спать довольно тесно, приходилось спать на боку вплотную с товарищами с обеих сторон. При таком размещении, естественно, вши оказывались общими и свободно переползали туда, где им казалось вольготнее. Другой грязи также было достаточно. Сыпной тиф в нашей казарме был совсем не редкостью.

Первые дни очень не хотелось вставать по сигналу «подъем»! Уж очень рано его подавали — в 6 часов утра. Сразу после сигнала почти никто не выказывал стремления вскакивать и быстро одеваться. Наоборот, некоторые с неудовольствием, что их потревожили, переворачивались на другой бок и мгновенно засыпали, а некоторые, по-видимому, просто не слышали сигнала и не шевелились даже. Тогда начиналось: старшина (усатый фельдфебель старой армии) вставал первым и, одеваясь, кричал: «Подъем, давай, вставай быстрее!» Но этот призыв оставался «гласом вопиющего в пустыне». Старшина переходил на более резкие выражения и напоминал, что мы не у мамы дома, а на службе. Наконец, он начинал ругаться отборным матом, но и это не помогало. Кто-нибудь из наших остроумцев (а в роте у нас были подобраны студенты, народ был, что называется, «дошлый») поднимал голову и вежливенько замечал фельдфебелю, что у нас не старая армия, а Красная Армия и ругаться по-матерному в присутствии красноармейцев неприлично и осуждено по приказу. Старшина фельдфебель сразу после этого умолкал, накопляя при этом запас злости, которую он и вымещал на нас на занятиях.

В первые месяцы главное в занятиях составляла строевая подготовка. Нас гоняли по двору, то и дело перестраивая, добиваясь беспрекословного выполнения команд и, следовательно, беспрекословного повиновения начальству. Мои почти новые ботинки, которыми я так был доволен в Костроме, в эти весенние дни быстро сдали. Отвалились подошвы. О починке не могло быть и речи. Отсутствие обуви вовсе не причина для освобождения от строевых занятий. Пришлось впервые в жизни наряжаться в лапти. Сначала я никак не мог освоить технику надевания портянок и их закрепления на ноге с помощью завязок, состоявших у лаптей из двух толстых веревок, свитых из лыка. Вскоре все же привык и мне даже нравилось щеголять в лаптишках. Нога в них вполне свободна, нигде не давит.

Немало времени уделялось и словесным занятиям, которые просто назывались «словесностью». Большая часть этих занятий посвящалась изучению материальной части винтовки образца 1891 г. Политзанятий почти не было. Только по средам после обеда устраивался «политчас», общий для всего полка (на дворе).

Итак, мы жили в казарме в сожительстве с большим количеством вшей, часть которых были безусловно тифозными. Немудрено, что мы нередко наблюдали, как заболевал какой-либо товарищ и его в конце концов уносили от нас на носилках. Некоторые ребята из деревенских мужичков страстно желали заболеть тифом, полежать в госпитале, отдохнуть от строевых занятий, а потом получить длительный отпуск к себе домой в деревню. Они пересаживали себе с больных вошь, однако далеко не всегда с должным эффектом. Конечно, вшей пересаживали себе только «слабые духом». Более сильные духом предпочитали дезертирство. Трудно было удрать из казарм, у входа в которые стояли три пары часовых. Но удрать все же было можно. С одной стороны Спасские казармы были обнесены высоким забором, к которому были пристроены более низкие конюшни (не использовавшиеся в наше время). Вот через этот-то забор и производилось бегство из казарм.

В 5-м запасном полку в Спасских казармах весной 1920 г, насчитывалось до 8 тысяч солдат, которые проходили здесь предварительную подготовку перед отправкой на фронт. Большинство новобранцев были из Костромской губернии, и, конечно, ребята одной и той же волости прекрасно знали друг друга еще по совместным гулянкам до мобилизации. Если часовой у заднего забора казарм был из какой-то определенной волости, то все желающие уйти, из этой волости, ночью спокойно взбирались на крышу конюшни и перелезали через казарменный забор. Чтобы не попасться, они пешком шли километров 40–50 до какой-либо станции на Ярославской железной дороге и там спокойно садились на любой товарный или товаропассажирский поезд. Когда через забор перелезал последний, часовой обычно стрелял. На выстрел прибегал разводящий или караульный начальник, и ему докладывалось, что через забор перелез очередной дезертир. Особенно много бежало из казарм весной 1920 г. перед Пасхой. Они хотели встретить Пасху по традиции у себя дома, и многие успевали в этом намерении.

Описанные условия жизни в казарме, общность вшей, в том числе и тифозных, у некоторых молодых людей вызывали законную тревогу. Ведь каждый день можно было заболеть и случайно отправиться «на тот свет, без пересадки». Эффективных лекарств, да и вообще лекарств, в то время не было, на весь полк был лишь один врач и 2 фельдшера, поэтому лечить заболевших было некому.

Признаюсь, что и я, понаблюдав в свое время заболевание дизентерией всей семьи в Никольском, не без тревоги ждал: вдруг я заболею сыпным тифом! Я ведь был крайне истощен 4-летним голодом. Куда я попаду и чем кончу?

Такого рода мысли не свойственны молодому возрасту, но в данном случае они были навязчивыми. Однажды утром я встал с головной болью и слабостью во всем организме. Ну, думаю, готов тиф! Что делать? Терпеть, пока окончательно не свалюсь, или, может быть, записаться в околодок? Там хоть померяют температуру и посоветуют, что делать дальше. И вот я решил записаться в околодок (полковая амбулатория). Я был не единственным в роте записавшимся на прием к врачу. Нас оставили в покое, не потребовав выхода на строевые занятия. Часов в 10 писарь с книжкой, в которой были записаны наши фамилии, повел нас в околодок. К моему удивлению, там было довольно много народа из всех 16 рот полка, человек по 20–30 от каждой роты.

Врач был всего-навсего один, у него были два помощника: один выполнял роль аптекаря, другой писаря. Прием проходил так: нам всем было приказано раздеться до пояса. Затем все выстроились в очередь к врачу, который сидел и каждого подходящего к нему спрашивал, что болит, требовал показать язык, иногда дотрагивался рукой до лба очередного больного. После этого он кричал по-латыни фельдшеру название лекарства. Дошла очередь и до меня. Так как я еще чуть-чуть помнил латынь и случайно знал название питьевой соды по-латыни, то я понял, что после осмотра мне был прописан порошок соды (Натрум бикарбоникум). Я, конечно, знал, что это «лекарство» дано мне лишь в качестве символического средства (впрочем, в аптеке едва ли было что-нибудь более существенное), а отнюдь не реального действующего вещества, я сразу жеуспокоился: никакого тифа у меня не было. Вскоре после приема лекарства с соответствующими отметками в ротной книге мы возвратились в роту. До обеда мы ничего не делали (что было, в общем, приятно). После обеда вместе со всеми отдохнули и пошли на занятия «словесностью», которые не казались столь обременительными, как строевые занятия. Наконец, и эти занятия окончились и мы предвкушали вечерний отдых — время приятного ничегонеделания, когда можно сходить на двор, повидаться со знакомыми из других рот и покурить «без паники».

Но вместо отдыха нас ожидало совершенно иное. Взводный громко выкликает фамилии, в том числе и мою. «Становись с винтовками!» — командует он. Нас вывели на двор, подравняли, скомандовали «смирно». Потом: «На плечо!», «К ноге!». Раза три повторили это упражнение для четкости. Затем: «На плечо!», «Правое плечо вперед, бегом марш!». Мы побежали к забору вдали двора. У самого забора команда «Кругом марш!» и мы побежали вновь через весь длиннейший двор. И снова: «Кругом марш!» и так далее. Мы побегали таким путем с полчаса, может быть и побольше. Короткая остановка и отдых. Потом опять: «На плечо! Бегом марш!» — и снова бежим, уже несколько утомленные. В таких упражнениях прошло около двух часов. Только тогда нас, вполне измученных и запыхавшихся, остановили, скомандовали «К ноге!», подравняли. После команды «Смирно!» взводный обратился к нам с краткой и выразительной речью, которая сводилась к следующему: «Не будете больше, сукины дети (далее, в духе времени, следовало известное добавление), ходить в околодок, если вам еще не пришла смерть». Иначе сказать, он настоятельно рекомендовал нам в дальнейшем без крайней нужды избегать околодка и врачей.

Действительно, по этой ли причине, или потому, что я вообще редко болею, я за время своей солдатской и курсантской службы больше никогда не записывался в околодок. Но, независимо от моего здоровья, я не могу сейчас не отметить, что такой достаточно жесткий и наглядный прием воспитания в данном случае был вполне уместен и подействовал весьма и весьма эффективно. Он напоминал известный прием подвыпивших хулиганов, намазавших одно место коту горчицей, так что ему, бедному, пришлось вылизать и съесть невыразимо отвратительную горчицу. Когда в дальнейшем мы сами стали воспитателями, применение этого метода в умеренной дозе приносило несомненную пользу.

Первый месяц службы в армии в то время, как многие еще помнят по собственному опыту, несмотря на новизну впечатлений, был в общем довольно скучен. Вместе с другими моими товарищами я тосковал этот месяц по Костроме, по родным и товарищам. К тому же давило однообразие: все по расписанию, начиная от подъема и до отбоя. Экстраординарных событий было мало. Одно из них, пожалуй, следует назвать. В 5-м запасном полку было решено создать студенческую роту. Хотя в нашей 8-й роте было и так много бывших студентов, в других ротах они были одиночками и их перевели к нам, одновременно переведя в другие роты не студентов.

Организация студенческой роты (мы поняли, для чего это делалось, лишь несколько позднее) произошла после одного знаменательного события. В один прекрасный день в середине апреля нам вдруг приказали отправляться на склад и получить обмундирование. Это означало, что наша подготовка закончилась и мы отправляемся на фронт. Вопреки ожиданиям, это известие, в общем, было радостно встречено в нашей роте. На фронте, казалось, не будет того убийственного однообразия, которое давило нас, молодых ребят, в роте. В арматурном списке за мной числились одни лапти и один брезентовый пояс. А тут вдруг нам выдали английские коричневые шинели и шикарные ботинки (трофейные из Архангельска). Правда, штаны и гимнастерки были нашенские и не больно видные, так как были сшиты из материала, близкого к мешковине. Мы, естественно, с удовольствием сдали свои лапти, оделись, как положено, в новое обмундирование, явно форся в нем. Мы стали даже как-то смелей ходить, как уже бывалые солдаты. Хотя перспектива отправки на фронт означала возможность быть вскоре убитым, это нас нисколько не смущало. Вместе с такой перспективой, даже заглушая ее, возникала перспектива более свободной жизни уже не в опутанной колючей проволокой казарме с часовыми на каждом шагу.

Около 12 часов дня нам приказали строиться, и мы с винтовками на плечо и с песнями в несколько возбужденном состоянии пошли в центр Москвы и выстроились на площади Свердлова недалеко от Малого театра. Совершенно неожиданно на трибуне появился В.И.Ленин. Мы даже не успели прокричать «ура!». Ленин произнес краткую речь, помнится, он указал нам на опасность для Советской республики белогвардейцев и призвал нас сражаться за Советскую Россию (впрочем, эта речь была опубликована). Мы прокричали «ура», выступил еще кто-то с краткой же речью, и мы отправились обратно в казармы, ожидать приказа об отправке на какой-либо вокзал для погрузки. Мы гордо прохаживались в своем новом обмундировании по двору. Солдаты соседних рот, лапотники, откровенно завидовали нашему брату. Кое-где в связи со скорым и несомненным отъездом шла бойкая мена ненужного в походной жизни барахла.

Дело шло уже к вечеру и казалось, что вот-вот раздастся команда: «Становись с вещами!» и мы пойдем на вокзал. Но вместо этого старшина вдруг объявил: «Кто студенты, запишись у меня!». Мы без всякой задней мысли и подозрений тотчас же выстроились около него и записали свои фамилии в список. Многие при этом думали, что умеющих красиво писать студентов назначат скоро ротными писарями, или каптерами (каптенармусами), а может быть, найдут им и другие важные должности, что нелишне во фронтовой жизни; но, эх вы, мечты, мечты!

Вскоре раздалась команда, которая нас привела в полное недоумение: «Студентам сдать обмундирование!» Как, почему? — раздалось со всех сторон. «Сдать, без разговорчиков!». Что поделаешь, на военной службе рассуждения в расчет не принимаются. «Это тебе не университет!» — говаривал нам не без намеков усатый старшина во время занятий. А мы-то, дураки, думали о синекуре. Итак, пришлось раздеваться и вновь надевать лаптишки и другое барахло, случайно не выброшенное пока. Не без труда и грусти надевали мы старые наши разодранные лапти. Придется завтра идти в цейхгауз, менять их на новые. Так и закончилась неудачей наша розовая мечта!

На другой день снова занятия. Снова потекла жизнь уже приевшаяся и надоевшая. Правда, она разнообразилась иногда событиями, которые нас несомненно развлекали. Надо сказать, кормили нас очень плохо: суп селедочный, но мы в котелке получали только «следы» селедки в виде ржавчины, плавающей сбоку. А каша была то чечевичная, то толбяная, да и той-то давали с «гулькин нос». И ходили мы, здоровые молодые люди, всегда голодными, не упуская никакого, даже самого маловероятного случая, чтобы чего-нибудь пожевать.

В таких условиях в воскресенье мы иногда получали отпуск. Тогда вместе с двоюродным братом Федосьем (с которым мы вместе росли в Солигаличе и который очутился в соседней роте, так как призван был в той же Костромской губернии) ходили вместе в гости в Москву к Вере Аполлоновне на Плющиху (Б.Трубный пер., д. 5). Вера Аполлоновна — жена (а может быть, бывшая жена, меня это тогда не интересовало) Н.А.Молодцова, родственника Феодосья и солигаличанина из Яйцова, была женщиной приветливой. Она была коренной москвичкой и, кажется, даже владелицей дома на Б.Трубном переулке. Конечно, в то время она уже жила в нужде и не могла нас угостить ничем особенным, но уже сама обстановка семейного уюта, чаепития из самовара с вкусными вещами и т. д. — все это привлекало нас на Трубный. Иногда мы даже у нее оставались и на ночлег на полу. После этого, правда, Вера Аполлоновна, наверное, дня три-четыре проветривала одеяла и подстилки после нас, зараженные вошью. Тогда мы были у нее в гостях всего лишь раза два-три, и я не могу, однако, не вспомнить приветливость Веры Аполлоновны с благодарностью.

Развлекала несколько наше однообразное казарменное житье и дискуссия о перспективах демобилизации и продолжения образования в высшем учебном заведении. Кто-то пустил слух, что студентов мобилизовали неправильно, что им должна быть предоставлена отсрочка до окончания учебных заведений. Находились действительно ловкачи, которым удавалось через Наркомпрос демобилизоваться. Мы, естественно, также хотели бы воспользоваться правом отсрочки. К концу апреля и в начале мая мы стали жить повольготнее и нас стали отпускать даже в будни в Москву. Воспользовавшись этим, мы отпрашивались (раз или два за все время) у помощника командира роты (с самим командиром роты мы не имели дела, он был слишком высокое для нас начальство) в город и шли пешком через весь город до того места, где сейчас начинается Крымский мост и где помещался Наркомпрос (в здании Высшей школы международных отношений). Нашей мечтой было попасть на прием к наркому А.В.Луначарскому, объяснить ему наше положение и получить от него бумагу, дающую право на отсрочку. В коридорах Наркомпроса и в то время было нелегко ориентироваться свежему человеку. Когда же мы, наконец, нашли приемную наркома, то нам просто отказали в приеме, ссылаясь на неотложные дела у наркома. Чиновники, которые разговаривали с нами, взглянув мельком на наши документы, говорили, что ходить в Наркомпрос нам незачем, что будет общий приказ и т. д. Это, как мы правильно тогда понимали, была лишь обычная отговорка наркоматских работников, которые сами (как я узнал много позднее) шутили, излагая принципы своей работы: «Никогда не делай сегодня того, что можно отложить на завтра», или: «Семь раз отмерь, и если можно — режь».

Ходатайствовать за нас, однако, в Москве было некому. Но все же в наших сердцах теплился небольшой отблеск надежды, и мы на голодное брюхо ходили через всю Москву, не ощущая усталости. Ходили, однако, совершенно напрасно. Только через 6 лет, уже в другой обстановке, я познакомился с А.В.Луначарским и провел в обществе с его присутствием несколько интересных вечеров.

Некоторым развлечением для нас были походы в баню или еще куда-либо. Мы выходили строем из ворот казармы в лаптишках, одетые кто во что, но обязательно подпоясанные брезентовым ремнем (казенным). В баню ходили на Мещанскую улицу (Банный пер.), обычно с залихватскими песнями. Новых песен тогда еще не существовало, а знакомые нам старые солдатские песни бывали настолько озорными, что стоявшие на перекрестках улиц старушки, глядя на нас и слушая слова песни, набожно крестились, отгоняя бесов, которые, несомненно, провожали нас большой толпой и заигрывали со встречавшимися нам гражданами. Вот отрывок одной из длиннейших песен, которые особенно охотно пелись нами. Эта песня, вероятно, вошла в обиход старой армии еще в прошлом столетии. Она не без юмора описывает солдатские радости и горести:

Три мы года прослужили, ни о чем мы не тужили.
Стал четвертый наступать, стали думать и гадать.
Стали думать и гадать, как бы дома побывать,
Малых деток повидать, с молодой женой поспать.
Вот приходит к нам приказ, нашему полку в запас.
Вот приходит к нам другой — нашему полку домой.
Приезжаю я домой и здороваюсь с женой.
Ах ты, женушка-жена, как ты без меня жила?
Я на реченьке была, пастушку разок дала,
Я не так ему дала, четвертак с него взяла…
Каждая строка песни сопровождалась припевом: «Ой ли, ой да люли» и повторением второй части строки. Пелась эта песня до бесконечности долго.

1 мая мы всем полком отправились на субботник на Виндавский (теперь Рижский) вокзал. В то время вся привокзальная служебная площадь (у товарной станции) была заставлена на огромном пространстве трофейными автомашинами каких-то странных марок. Это были огромные сооружения, страшно тяжелые и неэкономичной формы. Во время первой мировой войны их зачем-то собирали на фронте и привозили в Москву. Пустить их в ход, предварительно отремонтировав, было, очевидно, невозможно, и их так и оставляли стоять у вокзала на огромном кладбище машин. Задачей субботника и было освободить хотя бы часть площади, заставленной машинами и нужной для оперативных целей. В те времена никаких тракторов или даже мощных машин не было и в помине; освободить площадь, убрав с нее тяжелейшие машины, можно было лишь путем применения физической силы людей.

На субботнике, кроме нас, работали иностранцы из Коминтерна. Их было довольно много, к нам они отнеслись очень приветливо. Что касается нас, мы работали весело и с задором, пользуясь некоторыми своими приемами передвижения тяжестей. Эти приемы, совершенно не известные за границей, привлекли пристальное и внимательное любопытство иностранцев. Мы работали, организовавшись так, как это обычно делалось в артели сплавщиков леса. Все костромичи имели какое-то касательство к лесосплаву, и среди нас было немало настоящих специалистов этого дела. В старое время в Солигаличе нередко можно было наблюдать плотовщиков, сталкивавших огромный плот, застрявший на берегу вследствие внезапного спада весенней воды. Неопытному человеку казалось, что столкнуть такую громаду в воду просто невозможно. А хозяин, пообещав дополнительно выставить артели нечто в виде полведра водки, без особого труда склонял мужиков на удивительный «подвиг». Специалисты с вагами и толстыми кольями становились где надо около злополучного плота и запевали:

«Мы хозяина уважим, покажем
Эй, дубинушка, ухнем…
Эй, зеленая, сама пойдет…
Идет…».
и плот под напором специалистов сдвигался с места и как будто сам собою шел в воду.

Такой прием мы использовали и на субботнике, передвигая огромные машины весом в много тонн, чем и удивляли коминтерновцев. Вокруг такой огромной машины, к тому же вросшей колесами в землю, становились ребята, выбрав себе подходящие точки опоры ногами и руками. Затем голосистый запевала заводил озорную «неудобоглаголемую» запевку плотовщиков. Такая запевка пелась на мотив волжской «Дубинушки», несколько отличной от известной «шаляпинской». После запевки все подхватывали: «Эй, дубинушка, ухнем, эй, зеленая, сама пойдет…» и в этот момент все разом налегали на машину. Казалось совершенно невероятным, что таким путем можно что-то сделать, но… машина вдруг вздрагивала и с каждым криком «идет… идет!» подавалась на несколько десятков сантиметров под напором молодых плотовщиков. Иностранцы бросали работу, подбегали к нам и с удивлением смотрели, как можно сделать собственно невозможное дело. Дальше машина шла уже легче. Если с одного раза не удавалось ее поставить на новое, отведенное ей место, то пелась еще одна запевка с дубинушкой. После окончания передвижки следовала перекурка. Иностранцы угощали нас сигаретами. Впервые я, да и мои товарищи, видели их на этом субботнике. В России существовала традиция курить папиросы, удивлявшие (как мне довелось наблюдать впоследствии) иностранцев длиной мундштука и короткой куркой. После субботника и возвращения в казармы у нас был сравнительно хороший обед, а после него отпуск в город.

За немногие месяцы службы в 5-м запасном полку я пережил и другие события. Некоторые из них настолько необычны с точки зрения нашего сегодня, что о них хочется рассказать.

Вспоминается одна из сред в самом конце апреля 1920 г. По средам после обеда у нас проводился «политчас» (в то время это название буквально соответствовало содержанию), от 2-х до 3-х часов дня. Весь полк выводился на двор и слушал речь комиссара, говорившего с деревянной трибуны, поставленной посредине двора. В описываемый политчас наша братия, в количестве нескольких тысяч человек, рассаживалась прямо на земле вокруг трибуны на обширном пространстве двора. Признаться, комиссаровская лекция была очень уж монотонной и по содержанию не особенно увлекательной. Возможно, поэтому мы все, не сговариваясь, сняли на весеннем солнышке свои рубахи и занялись азартной охотой на вшей, которых у всех было предостаточно. Тишина была почти обеспечена.

Так бы мирно и благополучно и прошел этот политчас, если бы не одно неожиданное событие. Надо сказать, что в эти дни на полковой гауптвахте сидел какой-то тип, обросший бородой, вроде современных ленинградских и московских «хиппи». По виду этот арестант был мужичок-простачок, в действительности же он был сектантом-толстовцем, отнюдь, однако, не из числа «смиренных сердцем». Надо было случиться, что во время, когда политчас уже близился к окончанию, этого мужичка-простачка по виду часовой с винтовкой вел откуда-то, не то из полковой канцелярии, не то из уборной. Бородатый тип, сопровождаемый часовым, остановился около трибуны в тот момент, когда комиссар приглашал желающих высказать свое мнение по вопросам, затронутым в его речи. Часовой довольно грубо (как, впрочем, и полагается) подтолкнул его, сказав: «иди..! иди..!». Это-то и обратило внимание слушателей и оратора на бородатого человечка, внезапно обратившегося к комиссару: «Можно мне сказать несколько слов?». Комиссар, только что взывавший к нам в поисках желающих высказаться, естественно, заинтересовался этим вопросом и пригласил бородача на трибуну. Небольшое недоразумение, вызванное тем, что он был под арестом и в сопровождении конвойного, было улажено после вызова караульного начальника и приказа комиссара.

И вот на трибуне мужичок-простачок. Все мы сразу потеряли интерес к охоте на вшей, надели рубахи и, встав с земли, сгрудились возле трибуны. А мужичок вкрадчивым голосом с растяжкой начал говорить о том, что всех нас незаконно, против нашей воли призвали в армию. Никто из нас будто бы вообще не имеет никакого желания воевать, все мы желаем работать дома и заниматься чем хотим. Далее он перешел к вопросу, за кого же мы воюем. Он утверждал, что в России нет и не будет твердой власти, признанной всем народом: «Раньше была у нас царская власть, горькая осина… И вот срубили эту горькую осину и что же: на ее месте вырос целый куст еще более горьких деревьев… И нас заставляют защищать власть, которая хуже царского режима, которой никто не сочувствует. Так что же нам делать? (Это уже толстовское!). Самое правильное — это бросить винтовки и идти по домам!».

Такого рода призыв, да еще высказанный «представителем народа», не мог не встретить отклика в сердцах настоящих мужичков, видевших все счастье жизни в «собственном» доме, в собственных коровах и лошадях, в собственном амбаре, мужичков, которые хотели бы жить так, что им ни до кого нет никакого дела. К тому же война в то время осточертела не только старым солдатам, начавшим службу еще в 1914–1915 гг., но и тем, кто еще никогда не воевал и при этом понимал тяготы войны. Вот почему призыв толстовца бросить винтовки и идти по домам был встречен с энтузиазмом.

Тысячи молодых ребят, незадолго перед этим спокойно охотившихся на вшей, вдруг подступили с криками к трибуне; можно было лишь разобрать «Правильно», «Давай домой» и т. д. Если бы толстовец был на одну миллионную долю (только!) пригоден в качестве вожака, дело кончилось бы восстанием. Если бы в толпе нашелся хотя бы один, способный взять на себя функции вожака, толпа разгромила бы не только Спасские казармы, но, я думаю, и еще кое-что. Но все кричали «сами по себе» и разобрать, кто и что кричал, было невозможно. Однако положение достигло критического пункта, и возбужденная толпа могла бы наделать чего угодно, найдись в эту минуту человек, который бы крикнул: «За мной, ребята!» 8000 возбужденных ребят, мечтавших попасть домой, еще не отвыкших от жизни под родительским крылом, были способны сделать что угодно.

Но человека, который взял бы на себя командование такой массой, не нашлось. Все ребята были очень молоды (18 лет), политически были младенцами, да и не имели в виду ничего большего, чем попасть домой к мамке. Оратор же толстовец стоял на трибуне в полной растерянности, он не ожидал такой реакции и сам перепугался произведенного им эффекта. Его «непротивление злу» не могло простираться далее голого воззвания, совершенно беспринципного, не имевшего в виду каких-либо агрессивных действий. Но стихийный взрыв был, однако, страшен.

Комиссар, проводивший политчас, вначале явно растерялся. Он никак не ожидал, что толстовец выступит с «зажигательной» речью, и тем более не имел никаких оснований ожидать массового возбуждения, которое могло бы мгновенно стать очень опасным, если возбуждение масс направляется руководителем. Но, увидев, что, кроме возбуждения и криков толпы, никакого активного действия толпы не предвидится, он, дождавшись подходящего момента, вдруг поднял руку и сказал: «Товарищи, время политчаса закончилось. Сейчас, после перерыва, будем продолжать занятия по расписанию». Ответом ему были крики вроде: «Долой занятия!», но шум явно стихал. Слова комиссара отрезвили и привели в чувство массу молодых солдат. Минут пять многие еще кричали, махали руками, но постепенно толпа начала редеть. Происшествие оказалось легко ликвидированным, к счастью для комиссара, очень скоро. Через час занятия уже шли своим чередом.

Надо сказать, что, объявляя перерыв занятий, комиссар в конце заявил, что на следующем политчасе поднятый толстовцем вопрос можно будет обсудить более основательно. И действительно, в следующую среду в 2 часа дня мы вновь расположились в живописном беспорядке вокруг трибуны. Вдруг мы увидели, что на трибуну вошел комиссар, затем знакомый нам толстовец, на сей раз не сопровождавшийся конвоиром, а затем еще кто-то. Потом мы узнали, что это был Фурманов из райкома РКП(б) — человек в то время едва ли кому известный в нашем окружении. Это был тот самый впоследствии известный писатель, вскоре после встречи с нами назначенный комиссаром к Чапаеву.

Первое слово было предоставлено толстовцу. Говорил он на сей раз совершенно иначе, чем в прошлую среду. Это была речь малограмотного, излишне фанатичного сектанта толстовского толка. После его речи, которая хотя и слушалась с интересом, в ожидании каких-либо новых зажигательных слов, комиссар долго приглашал желающих выступить. Но никто не решался. В наши дни не только взрослый, но и любой школьник 7-го класса может «оторвать» без всякой шпаргалки достаточно длинную и даже более или менее содержательную речь, в те же далекие времена умеющих ораторствовать было очень мало. Все только прислушивались к словам более смелых ораторов и приглядывались к их ораторским манерам.

Речь была предоставлена Фурманову. Помню, эта речь произвела на нас впечатление своею убедительностью и формой. В те времена это казалось новым и небезынтересным. Принцип «непротивления злу» был разгромлен. Да он никак не вязался с той реальной атмосферой революционной борьбы, которая волей-неволей захватила массы с ее суровостью, непримиримостью к врагам. В такой обстановке всякие расплывчатые идеи без глубокого философского и практического обоснования казались вообще нелепыми и не могли встретить сочувствия среди практичных костромских мужичков.

После этого политчаса толстовец свободно разгуливал после занятий по двору казарм, мы с ним встречались, вели разговоры, первое время вокруг него даже собирался кружок, но скоро все поняли, что его «проповедь» не для нас. Скоро такие встречи с толстовцем возле полковой церкви нам наскучили, да и сам виновник всей этой кутерьмы куда-то исчез.

Такие, да и некоторые другие события несколько разнообразили наше невеселое солдатское житье. Жили мы плохо, в тесноте, поедаемые вшами. Кормили нас также плохо. Хлеба выдавалась четверка (т. е. около 100 г.) в день. Суп состоял неизвестно из чего: одна селедка клалась в котел человек на 100. Занятия проходили довольно напряженно, и мне всегда мучительно хотелось есть. К концу апреля мы до известной степени стали уже «старыми» красноармейцами с месячным стажем. Нас стали назначать в наряды. Не все наряды, как известно, доставляют удовольствие. Сидеть дневальным целые сутки в казарме не представляло интереса. Но еще хуже было чистить уборные и помойные ямы; к счастью, в такие наряды назначали сильно провинившихся. Можно было попасть в караул, т. е. стоять на постах, например у ворот, ведущих в казарму. Здесь, кстати, посты были двойные и тройные — на всякий случай. Стояли часовые и вдоль стен казарм.

Свежий человек мог бы подумать, что посты вдоль стен казарм (изнутри) просто придуманы досужим начальством. В действительности они стояли не зря. Перед Пасхой, да и в пасхальные дни тоска по дому заставляла многих ребят бежать из казарм домой и добраться до Костромской губернии хотя бы пешком. На Страстной неделе бегали (т. е. дезертировали) целыми волостями1.

Красноармейцы нашей 8-й (студенческой) роты о дезертирстве не думали. Может быть, поэтому их стали чаще других назначать в наряды. Скоро пришлось и мне испытать такое «счастье». Конечно, самое заманчивое в то тоскливое и голодное время было назначение на работу в ротную кухню. Обязанности рабочих были не сложны: помогать повару, таскать воду, иногда чистить картошку (очень немного). Самая же главная обязанность и привилегия рабочих по кухне состояла в «доедании» того, что осталось в котлах на кухне после раздачи обеда и ужина.

Однажды и я был назначен в наряд рабочим по кухне. Мне повезло, так думали все, и я в том числе. Что мы делали в качестве рабочих на кухне, я уже не помню, помню только, что работа не была ни тяжелой, ни изнурительной. После того, как были накормлены красноармейцы, пообедали и мы. Пообедали сытно, более чем обильно. Но длительная голодовка вырабатывает у человека стремление ничего несъеденного на столе не оставлять. К счастью, после обеда повар не дал нам ничего особенно излишнего. Но после ужина нам было дозволено доесть до конца все, что осталось в котлах после раздачи пищи.

На мое несчастие, в этот день варили кашу из чечевицы. Я не знаю, пробовали ли когда-либо в наши дни (70-е годы) чечевичную кашу, или чечевичную похлебку, за которую хитрый библейский Иаков купил права первородства у дураковатого Исава. Я полагаю, что мало кто может похвалиться, что пробовал такие кушанья. Чечевица выращивается для фуражных целей, и ее даже не продают в магазинах в числе круп. Но в те времена мне, изголодавшемуся молодому парню, чечевичная каша казалась очень вкусным яством, к тому же она была приправлена каким-то маслом и салом, правда испорченным, но все же жиром. А следы жиров в кушаньях того времени, естественно, считались драгоценными.

Итак, я доедал чечевичную кашу, заправленную испорченным салом. Мой желудок был уже полон со времени обеда. Но отказаться от «доедания» я был не в состоянии. Вероятно, более трех лет я не наедался ни разу досыта, всегда был голоден как волк и даже после обеда чувствовал «пустоту» в желудке. Вот почему доедал я кашу усердно. Повар наложил мне полный котелок. Я съел его без особого напряжения и пошел еще за добавкой. Я получил добавку и съел ее дочиста. Я отяжелел после этого, потянуло спать!

Но что со мной произошло спустя два-три часа! Это был настоящий ужас, которого я с тех пор никогда в жизни не переживал. Меня рвало так, как будто «выворачивало» наизнанку. Начались страшные боли в желудке, а через некоторое время понос. Если бы на другой день к вечеру, когда я стал постепенно приходить в себя, мне предложили вчерашней чечевичной каши, меня бы автоматически стало «выворачивать». Да что, впрочем, говорить! Сейчас, спустя 52 года после этого случая, я от одного воспоминания о чечевичной каше прихожу в плохое настроение и меня даже начинает поташнивать.

Несмотря, однако, на все мученья, которые мне пришлось перенести в результате такого объедения, я тогда не рискнул записаться в околодок. Черт его знает, чем это могло бы кончиться, может быть, вместо медицинской помощи меня бы погоняли бегом, пока все съеденное не выжжет вон. Да, опыт великое дело!

Вот такие мелкие события и вмешивались в нашу жизнь в казарме, удивительно монотонную и скучную, расписанную на часы и минуты2. Характер занятий был целиком заимствован из старой армии, да и обучали нас старый фельдфебель с усами и взводные старые ефрейторы. Командир роты был старый офицер, ходил в офицерском жилете, только пуговицы с орлами у него были обшиты зеленой материей. Командиры взводов также были офицерами. Командир роты показывался в наших взводных помещениях очень редко. У меня с ним было одно столкновение, о котором я расскажу несколько ниже.

Итак, все шло со страшным однообразием день за днем. При таком однообразии, естественно, выделялись скучнейшие в общем события, такие как назначение в наряд дневальным, или еще куда-нибудь. Обязанности дневального в общем не сложны. Он должен был сидеть у входа во взводное помещение и следить за всем: чтобы не входили посторонние красноармейцы, чтобы из помещения взвода ничего не выносилось, особенно, сохрани Бог, оружия, чтобы в помещении был «порядочек» и т. д. Мне пришлось дневалить пару раз. Самое мучительное было ночью. Хотелось спать (как всем сильно голодным и сильно сытым). Кругом раздавался страшнейший храп, воздух насыщен миазмами, а тут сиди, или ходи, не смей отлучиться ни на минуту. Но дневальство было пустяковым делом в сравнении с дежурством по роте, да еще связанным с исключительными событиями. Об этом следует особо рассказать.

Взрывы вблизи села Хорошева

Наступление весны внесло немного нового в нашу казарменную жизнь с ее распорядком. Наши дни были похожи один на другой до скуки. Но вечером после занятий теперь мы разгуливали по двору в своих лаптишках (мои ботинки, которые еще 3 месяца назад были почти новыми, окончательно развалились с наступлением весенних дней и грязью).

Мелкие события изредка вносили нотки разнообразия в наше монотонное бытие. Однажды зачисленный к нам в роту солдат привез английский трубочный табак в запаянных коробках — трофей из Архангельска, откуда только что прогнали интервентов. Он любезно предложил нам закурить, и мы не без интереса завернули цигарки побольше, «на дармовщинку», с тем чтобы накуриться как следует. Но выкурив свои цигарки, мы почувствовали себя отвратительно, меня вырвало самым настоящим образом. Видно, английские шкипера умели курить этот табак в своих трубках, для цигарок же он был непригоден.

Наступил незабываемый Николин день — вешний Никола 1920 г. (22/9 мая). Стоял теплый весенний день. Весеннее солнце ярко светило в окна казармы, давным-давно немытые и покрытые толстым слоем грязи. Занятий не было. В то время Николу еще праздновали. Накануне я был впервые в жизни назначен дежурным по роте, что для молодого красноармейца означало «не фунт изюму». Помню, около 12 часов дня, в предобеденное время, я прохаживался по взводным помещениям, глядел за порядком и отваживался даже покрикивать на дневальных, требуя устранения замеченных беспорядков. После таких прогулок я приходил в свой взвод. Здесь в углу размещалась ротная канцелярия, сидел писарь, а около него кто-нибудь из взводных или отделенных командиров. Шел разговор на самые разные темы, солдаты к такому разговору не допускались, но я как дежурный по роте мог в нем участвовать «на равных правах». Интересного в таких разговорах было мало, каждый рассказывал о «случаях» из своей собственной жизни, с некоторым привиранием. Но я садился здесь охотно, делать все равно было нечего.

Внизу за окнами казармы (мы жили на 2-м этаже) шумела Сухаревка. Это было совершенно невиданное явление и, вероятно, неповторимое. Огромная площадь, растянувшаяся не менее чем на 1–1½ километра по обе стороны Сухаревской башни, была сплошь занята народом и заставлена столиками, скамейками и завалена разным барахлом. Около самой Сухаревской башни, около теперешней больницы им. Склифосовского, стоял бесконечно длинный ряд столиков, около каждого из них 2 (или больше) табуретки. На каждом столе самовар. Все они кипят, распуская около себя облако пара и запах дыма. У некоторых столиков сидят клиенты. Они пьют чай, точнее, напиток из малины, не то из другой какой-то травы. К чашке чая полагалась «ландрининка»3. Чашка чая с таким приложением стоила тогда 50000 рублей.

Сухаревский рынок, по древнерусской традиции, был разбит на ряды. Один из таких рядов — чайный — я только что описал. Другие ряды состояли из «магазинов» разного барахла, разваленного на какой-либо подстилке. Здесь можно было купить старые часы с потревоженными внутренностями, а то просто футляр от часов, разные старые домашние вещи — керосиновые лампы с затейливыми абажурами, ложки, ножи, банки, кастрюли, чернильницы, замки, гвозди и вообще чего вы хотите. Таких магазинов, расположенных просто на земле, было, я думаю, много более тысячи. Были ряды, где продавалась поношенная одежда и обувь, ряды замочные, слесарные, книжные, бумажные и еще какие угодно. Между рядами ходили личности, предлагавшие грязные, как будто обсосанные кусочки сахара. У границ рынка по Садовой ул. прохаживались другие типы, рекламировавшие сахарин (импортный!), табак и папиросы, разные лекарства, особенно настойки на спирте, вроде Гофманских капель и прочее.

На рынке торговали разные люди. Наряду с солдатами, продававшими пайку хлеба для какой-нибудь особой нужды, можно было увидеть важных дам бывшего «высшего света». Они сидели у своих «магазинов», торгуя старинным барахлом, переговариваясь друг с другом только по-французски. В общем, чего-то только здесь не было. Между рядами «магазинов» ходили мальчишки с ведрами, наполненными водой или квасом, и громко рекламировали свой товар: «А вот, есть квас, вырви глаз, оторви левую ногу!». Желающим за 5000 рублей отпускалась кружка воды (жестяная, привязанная на веревочке к ведру, чтобы ее случайно «не увели»). За 20 тысяч можно было выпить кружку квасу.

Народу на Сухаревке масса, чуть не пол-Москвы. Кое-где лежат высокие горки книг — чья-нибудь вымершая, или бесхозная библиотека, привезенная на тачке или двуколке. Ценнейшие и редкие книги в то время можно было приобрести чуть ли не задаром. Сухаревка шумела и гудела, и гул ее проникал к нам в казарму через открытые окна. Некоторые ребята посматривали из окон на Сухаревку. Мы же настолько привыкли к ее виду, что потеряли к ней интерес. Только будучи в «отпуске» из казарм, мы бродили иногда часами по этому необыкновенному торжищу.

И вдруг, вскоре после обеда, среди привычного казарменного шума, на фоне Сухаревского отдаленного гула, воздух потряс страшный взрыв. Казалось, что он произошел где-то рядом, непосредственно за Сухаревской башней (жаль, что какие-то явно злостные преследователи древнерусской культуры уничтожили это замечательное сооружение, будто бы с целью расширения проезда! Это не просто дураки и ротозеи, а сволочи!). Взрыв был настолько сильным, что незапертые окна вдруг с шумом и стуком раскрылись. Все пытались понять, что же происходит, все бросились к окнам. Из-за Сухаревской башни к небу поднималось черное кольцо дыма, наподобие колец, пускаемых курильщиками табака, но огромного размера.

Народу в казарме было много, и сразу же получилась настоящая свалка у окон. В это время раздался второй взрыв, более сильный. Стекла верхних рам вылетели прочь, и любопытных ребят осыпало битым стеклом. Те же, кто высунулся из окон, получили такой толчок, что потеряли желание смотреть дальше. Дело приняло серьезный оборот. Казалось, что взрываются какие-то огромные снаряды, причем рядом за Сухаревской башней. Я, дежурный по роте, не знал, что делать. А тут один из взводных высказался: «Это из тяжелых орудий! Наверное, это поляки! Уже пришли в Москву!» (В мае 1920 г. поляки были около Смоленска).

Прибежал старшина (фельдфебель), который где-то спал. Он немедленно заорал: «Дежурный! (это ко мне), гони всех от окон». Видно, что он как бывалый солдат побаивался, как бы случайными осколками не поранило солдат, а может быть, он думал, что снаряд может залететь прямо в окно. Но никакой возможности бороться с любопытством ребят не было. Они еще никогда не видали войны, и самый факт сильнейшего взрыва со звуковым эффектом был просто любопытен для них.

«Нет, это не стрельба, — сказал старшина после очередного сильнейшего взрыва, — это подрывают Сухаревскую башню». Завязалась «ученая дискуссия» о причине таких страшных звуковых эффектов. В это время сильнейший взрыв потряс воздух и все еще уцелевшие вверху окон стекла со звоном вылетели, обсыпав любопытных осколками. «Рота, в ружье!» — закричал со страху старшина. Но его мало кто послушал. Началось нечто вроде паники. Часть ребят бросилась из помещения на двор. Взрывы стали следовать один за другим, то очень сильные, то послабее. Сразу за Сухаревской башней к небу поднимались одно за другим огромные кольца черного дыма. Как будто какой-то гигант-курильщик пускал кольца, которые шли одно за другим, завиваясь внутри и поднимаясь к небу. Если бы среди нас был сколько-нибудь опытный человек по пороховому делу и взрывам, то из очертания этих гигантских колец, поднимавшихся к небу, а также из того факта, что при каждом сильном взрыве из оконных рам вылетали еще оставшиеся от прежних взрывов стекла, мог бы сделать однозначное заключение, что где-то неподалеку взрываются значительные количества взрывчатого материала. Но молодой и неопытный в этой части народ, населявший наши казармы, включая и более опытных взводных, был склонен все это объяснить стрельбой из тяжелых орудий, которая, казалось, велась где-то совсем рядом, за Сухаревской башней. Несмотря на то, что взрывы продолжались уже более получаса, из штаба полка никаких приказов не поступало, сами же мы не знали, что предпринять.

А что же делалось в это время на Сухаревке? После нескольких сильных взрывов там началась настоящая паника. Картинки этой паники, которые мы могли наблюдать из окон казармы сверху, привлекали наше всеобщее внимание и вызывали веселый хохот, хотя, казалось, нам самим было не до того. Вот по переулку бегут китайцы (их было немало в то время в Москве), хозяева столиков с самоварами. Каждый тащит свой самовар. Самовары еще полным ходом кипят, вылить кипяток и вытряхнуть уголья нет времени, нести же такие раскаленные, изрыгающие пар самовары, да еще бегом, действительно смешная картина. Но вот новый страшный взрыв. Один китаец вздрагивает и сразу же в панике бросает кипящий самовар. Его примеру следуют и наши российские бабы, также хозяйки столиков с самоварами. Бросив самовары прямо на улице, все с визгом бегут, толкая друг друга, не зная куда, в страшной панике. Приходилось мне впоследствии не раз наблюдать панику, я знал, насколько она «заразительна», но такого смешного проявления паники я более никогда не видывал. Конечно, не только самоварники бросили свое самое драгоценное имущество. Торговцы всяким барахлом, услышав взрывы, также, конечно, бросились бежать врассыпную, мешая друг другу. Многие «магазины» с товарами были брошены на произвол судьбы.

У ворот наших казарм, выходивших прямо на Сухаревку, стояли три пары часовых. Когда внезапно начались взрывы, они, как и все, растерялись. Ребята, которые в это время были во дворе, и выбежавшие из казарм толпами бросились к воротам, смяли часовых и выскочили на Сухаревку. Несмотря на панику, многие из наших молодых ребят отнюдь не растерялись. Все съестное (а оно было, пожалуй, самым драгоценным в то время), сахар, табак и прочее, что оказалось без присмотра, попало в их руки, и уже через 15 минут в нашей казарме среди наблюдателей взрывов появились молодчики с картофельными лепешками, кусками хлеба с сахаром и прочими лакомствами. Оставив на нарах добычу, они снова бросались на двор к воротам и, пробившись на Сухаревку, вновь возвращались с богатой добычей.

Мне, как дежурному, было совершенно невозможно покинуть пост, и это хорошо понимали наши практичные ребята. Почти каждый из совершивших экспедицию на Сухаревку совал мне некоторую часть своей добычи, отсыпал немного махры, давал кусок хлеба, лепешку, сахар и прочее. Некоторые из наиболее удачливых успели добыть себе и кое-что из одежды. Сухаревка разбежалась начисто минут через 15 после начала взрывов. На месте «всероссийского торжища» остались лишь груды книг, поваленные столики, кучи разного барахла и прочее. Все это ревизовалось и конфисковалось нашими не потерявшими духа ребятами, которые натащили в казарму много всякой дряни. Прошло, вероятно, минут 40 после начала взрывов. Они еще продолжались, никто не имел представления об их причине. Как будто они сделались несколько слабее, и версия об обстреле Москвы тяжелыми фугасными снарядами казалась по-прежнему наиболее правдоподобной. Но в армии так не бывает, чтобы при такого рода событиях не обнаружилось командование. Ротное начальство, естественно, не могло на свой риск предпринимать каких-либо действий. Но «вот приходит к нам приказ» из штаба полка: «В ружье». Скомандовали и мы. Все выстроились с винтовками, стали производить расчет. В это время был получен второй приказ («вот приходит к нам другой…») выдать всем патронташи по 70 патронов. Началась суматоха.

Я, как дежурный по роте, естественно, оказался в самом центре этой суматохи. Так как писаря почему-то не оказалось на месте, мне пришлось записывать, кому выданы патроны и патронташи, один из взводных выдавал. Вся эта операция заняла, я думаю, около часа. Я изнемогал от напряжения. Надо было быстро записывать, так, чтобы ни один патрон не ушел без записи. Наконец, «слава Богу», выдача закончилась. Все перетянули через грудь брезентовые патронташи, набитые патронами, и выстроились в коридоре. Наконец, часов уже в 6, а может быть, несколько позднее была дана команда: «Выходи на двор, стройся!». Все вышли. Там же строились и другие роты. Я наблюдал за всем этим из окна. Как дежурный по роте, я не имел права выходить из казармы. Прошел еще час в ожидании дальнейшей команды. Наконец, к нам пришел еще один приказ — сдать патроны и патронташи обратно. Черт возьми! (видно, и вверху была паника). Опять мне работа: принимай обратно и зачеркивай все, что написал около каждой фамилии. Все это делалось к тому же в лихорадочной обстановке ожидания чего-то необыкновенного. Взрывы, хотя и небольшой силы, еще продолжались, даже они стали как будто более частыми и в самом деле стали напоминать орудийную стрельбу. Никто не понимал, почему надо было сдавать патроны. Что случилось?

Мне, естественно, было совершенно некогда обдумывать обстановку и оценивать действия и приказы начальства. Еще час напряженной работы, и ранее выданные патроны кое-как собраны и подсчитаны (у некоторых оказалось, что недостает 1–2 патронов) и уложены в огромный сундук, стоявший в углу казармы, ключ от которого хранился у старшины. После этой операции я оказался измученным до конца. Хочется есть,желудок так и сосет, и хочется спать от голода и усталости. Только напряженная атмосфера еще цепко держит меня в своих объятиях и мешает мне свалиться и заснуть, наконец, мертвецким сном.

Наконец, снова команда построиться во дворе с винтовками. Потом новая команда — поставить винтовки на место в казарме и построиться без винтовок. Никто ничего не понимает. Снова в казарме шум и гвалт, все вернулись, ставят винтовки на станки. Опять команда строиться во дворе. Наконец, стало слышно, рота куда-то уходит. Шум постепенно стихает. Очевидно, весь полк куда-то отправляется. Остались лишь мы, дежурные и дневальные. Стемнелось. Наступила совершенно непривычная, полная тишина. Обхожу через силу еще раз своих дневальных. Спят бедные, голодные и усталые. Впрочем, и я убийственно хочу спать!

Тишина продолжается. 10 часов, 11 часов вечера. Чтобы не заснуть, обхожу еще и еще раз взводные помещения и бужу дневальных, ругаюсь, расталкиваю, заклинаю не спать. Кричу на них. Но сон непобедим, да еще в такой обстановке полной и совершенно непривычной тишины. Я сажусь на минутку за стол писаря и тут же засыпаю как убитый. Слышу сквозь сон — кто-то ходит по казарме. Может быть, я вижу это во сне? Сделав над собой сверхчеловеческое усилие, просыпаюсь. Дневальный спит без задних ног. Какой-то дядя с наганом у пояса берет винтовку с пирамиды и хочет уйти с нею. «Стой, — кричу, — куда?» — «Спишь, такой-сякой», — слышу в ответ. Это дежурный по полку старается выслужиться. Я хватаюсь за злополучную винтовку, у нас начинается борьба. А дневальный, паршивец, спит беспробудно. Дежурному по полку удается вырвать у меня винтовку и уйти. «Завтра, после смены придешь», — говорит он на ходу. Ну какой после такого происшествия сон? Я бужу дневальных и в свою очередь ругаю их последними словами, мобилизуя все свое умение ругаться. Но уже поздно, ничего не поделаешь.

Проходит часа два. И вдруг снова страшный шум и гам. Рота вернулась. Оказывается, где-то далеко за Москвой взорвались склады трофейной взрывчатки и трофейных снарядов. Опять эти «трофейные» материалы. Какой дурак свозил их в свое время в Москву? Неужели мало места в России, совершенно пустого?

Сменившись с дежурства, на следующий день я пошел выручать украденную винтовку. После того, как бывший дежурный несколько покуражился, он отдал мне ее и в придачу три наряда вне очереди. Однако дальнейшие события свели на нет его наряды, и я их не отбывал.

День и вечер второго дня после начала взрывов прошел также в напряжении. Где-то, теперь уже, казалось, вдалеке, рвались снаряды. Похоже, как будто шла артиллерийская стрельба, беглый огонь. Как оказалось в дальнейшем, в результате больших взрывов на складе трофейных снарядов начался пожар, и снаряды рвались один за другим без конца. Вероятно, среди трофейных снарядов обычных калибров попадались и тяжелые фугасные снаряды. При взрыве таких снарядов более мелкие снаряды разбрасывало в стороны, иногда довольно далеко от склада. При этом многие из снарядов не взорвались, представляя особую опасность для всей местности. Такое разбрасывание снарядов продолжалось около двух суток. В результате огромная площадь около села Хорошева, теперешних Хорошевского шоссе и Беговой улицы, а также и Ваганьковского кладбища, оказалась засыпанной не взорвавшимися снарядами, немецкими, японскими, английскими и другими.

На третий день взрывы стихли. Утром этого дня, вместо обычных занятий, раздалась команда строиться с винтовками. Мы построились и пошли. Шли сначала по Садовой улице до Триумфальной площади, там свернули направо и пошли к теперешнему Белорусскому вокзалу. Миновав его, пошли дальше до Бегов и недалеко от Боткинской больницы повернули налево и пошли по улице, на которой впоследствии мне довелось жить. Это была Беговая улица. В то время на ней, кроме нескольких домиков и свалки, ровно ничего не было.

У поворота на теперешнее Хорошевское шоссе я увидел картину тогдашнего Подмосковья. Вся, теперь уже целиком застроенная, площадь до самой Боткинской больницы тогда казалась пустой.

Старица реки Москвы проходила от начала Хорошевского шоссе к Серебряному бору. Ряд длинных, даже живописных озер имел тогда чисто весенний вид. Множество зеленых лягушек (которых в нашем Костромском севере я никогда не видел) развели такой невероятный лягушачий концерт, что я по наивности думал, глядя на озера издали, что тут плавают огромные стада уток и орут. Вблизи озер, от самого начала Хорошевского шоссе, лежали кучи мусора, вывезенного из Москвы. Все же общий вид пустынного пространства был весенним и веселым.

На посту на месте взрывов

Но самое интересное, что мы увидели, поворачивая на Хорошевское шоссе, это снаряды, которые всюду валялись в значительном количестве около дороги. Взрывами их перебросило сюда, за несколько километров. Я никогда до тех пор не видывал настоящих снарядов, кроме как на картинках. Естественно, будучи любопытным и не имея представления о силах, которые заключены внутри снаряда, я подбежал к первому из них, с намерением взять его в руки и рассмотреть на ходу. Об устройстве фугасных снарядов, а это были 80-120 мм снаряды, я не имел ровно никакого представления.

Не успел я наклониться и дотронуться до первого приглянувшегося мне снаряда, как раздалась невероятная ругань со стороны взводного по моему адресу. Если суть сказанного взводным освободить от оболочки отборной матерщины, то она сводилась к следующему: «Черт с тобой, что тебя разнесет в куски, так что ничего не соберешь, но из-за тебя может пострадать вся рота, такой ты сякой и прочее». Хотя я и не понимал, как это снаряд может разнести на куски, когда он мирно лежит на земле, но пришлось до поры до времени оставить при себе свое любопытство и идти в строй, хотя мы и шли совершенно нестройной толпой. Долго еще взводный не мог успокоиться и продолжал ругаться. Мы шли далее к Окружной железной дороге. Снарядов становилось все больше и больше. Они покрывали землю на всем видимом кругом пространстве.

Пройдя Окружную дорогу, мы остановились на самом поле. Здесь нам объяснили, что мы будем стоять на посту по трое в течение суток, сменяясь сами собой, без разводящего. Нам, помнится, выдали на сутки по куску хлеба (200 г.) и селедку на троих очень небольшого размера. Остальные ушли далее, а мы втроем остались на месте невдалеке от Окружной дороги. Заняв свой пост, мы осмотрелись, разостлали свое барахлишко и сели прямо на земле. Кругом простиралось только что вспаханное поле, видно было, что кое-где уже была посажена картошка.

Для начала мы уговорились о смене. Караульное помещение, как нам сказали, располагалось в селе Хорошеве, видневшемся вдали на расстоянии примерно километра. Во всех домиках этого села взрывом вышибло не только стекла, но и сорвало двери. На многих домах не было крыш и прочее. Отдаленность караульного помещения создавала для нас ряд удобств и неудобств. Удобства состояли в том, что на посту мы были сами себе хозяева и начальники и могли делать все, что мы хотели, не считаясь с уставом и дозволением. Приближение разводящего и караульного начальника мы могли заметить за полчаса до их прибытия и имели время устранить на посту все, что могло показаться им предосудительным и заслуживающим замечания. Впрочем, таких постов, как наш, было много, и они были разбросаны по полю на большом пространстве. Мы видели посты справа и слева, но до них было далеконько. Поэтому, если бы даже караульный начальник вздумал раз в день обойти все посты, ему пришлось бы сделать, я думаю, не менее 25 километров, на что он едва ли мог решиться. Неудобство же нашего поста состояло в том, что спать мы могли лишь на земле (а не в помещении), подостлав свою убогую одежонку «на рыбьем меху», и к тому же независимо от погоды.

К счастью, на этот раз, да и впоследствии, стояла в общем сухая погода. Однако ночью и утром было очень холодно, и, несмотря на запрет, мы еще с вечера зажгли костер. Ночью мы не держали большого огня во избежание недоразумений. Костер нам был нужен и для приготовления чая (т. е. горячей воды), а в дальнейшем и для варки картошки и других поварских целей.

Первые сутки стояния на таком посту прошли в общем без особых приключений. Разве что нам было указано потушить костер, который мы по неопытности разложили так, что вечером он оказался виден в самом селе Хорошеве. Для костра мы пользовались сухими и хорошо горючими снегозащитными рамами, которые стояли в большом количестве неподалеку вдоль Окружной железной дороги.

На другой день нас сменили, и мы отправились уже знакомой дорогой к Спасским казармам на Сухаревку. Нам полагался после караула суточный отдых, который и был нами с удовольствием использован, хотя и не полностью из-за затрат времени на дорогу. Но отдых проходит гораздо быстрее, чем рабочее время, и уже через ночь нас снова построили и снова мы пошли в район села Хорошева. На дорогу требовалось не менее двух часов.

Встав на пост, второй раз мы, естественно, использовали накопленный ранее опыт. Мы уже разводили костер так, что он почти не был заметен издали. Но главное, что мы научились к нашему скудному, голодному пайку добывать существенные добавления. Мы скоро узнали, что на многих участках поля в районе нашего поста была только что посажена картошка. Оказалось, что ее в общем было не трудно добыть. Стоило выкопать одну картошину, около нее по линии через 25 сантиметров была другая и т. д. Удавалось таким образом добыть немного картошки, которой мы давно не едали. Скоро мы нашли вблизи огромных воронок, оставшихся после взрыва складов со взрывчаткой, вытяжки из алюминия и латуни, напоминавшие большие кастрюли. В них мы и приспособились варить добытую таким путем картошку.

Другой источник пополнения нашего пайка состоял в том, что проезжавшие в Москву крестьяне с продуктами, которых вообще нельзя было пропускать из-за опасности случайных взрывов снарядов, давали нам кое-что, например, немного молока, той же картошки или овощей. Сначала мы останавливали мужиков и требовали объезда поля, что, вероятно, составило бы километров 20, но они все просили всячески над ними смилостивиться и давали нам продукты, зная, что мы по существу голодаем. Уже после второго раза стояния на посту мы устроились довольно прилично в этом отношении. Наряд в поле нас поэтому нисколько не тяготил.

Однажды в день отдыха после такого наряда, дежурный по роте крикнул: «Фигуровский, к командиру роты!». Что это могло означать, понять было невозможно. Впервые за два месяца службы я сподобился, можно сказать, такого вызова. Я осмотрелся, поправил лапти и брезентовый пояс.

Вхожу в «кабинет». За столом сидит длинный худощавый человек, в офицерском кителе, с обшитыми зеленым сукном пуговицами с царскими орлами — явно бывший офицер царской армии. — «Как фамилия?» — «Фигуровский». — «Как звать?» — «Николай». — «Из какой губернии?» — «Из Костромской». — «Откуда туда переселился?» — «То есть как переселился?» — «Ну, прибежал… Ты же беженец?» — «Нет». — «Ну а родители откуда?» — «Родители тоже костромские, там родились». — «Чего ты мне врешь? Говори, откуда беженцы?» — «Какие беженцы?» — «Ведь ты поляк?» — «Никак нет, я русский». — «Ну ладно, не хочешь признаваться, там разберут». — «В чем признаваться?» — «Иванов, отведи его на гауптвахту».

Я ничего не понимал. При чем тут беженцы, почему я вдруг подозреваюсь в том, что я поляк? И вдруг меня осенило. Ведь во взрывах складов 9/22 мая были или могли быть повинны поляки, которые в то время были недалеко от Москвы, за Смоленском. А ведь моя-то фамилия польская. Вот оно что! Но что же предпринять? Попадешь ведь ни за что, ни про что в историю, а потом и не выпутаешься. Поди докажи, что ты не слон. И пока Иванов еще не вышел из соседней комнаты, у меня после лихорадочного размышления созрело решение. По молодости лет и, несомненно, по дурости я носил в кармане гимнастерки (старой, купленной в Костроме на барахолке) все свои документы. Там было свидетельство об окончании трех классов Духовной семинарии, свидетельство об окончании школы 2-й ступени и еще что-то. Документы эти не раз потели вместе со мной, покрылись разводами, ободрались на углах и сгибах. Я сообразил, что семинарский документ меня может выручить. «Позвольте, — сказал я, обращаясь к командиру роты, — вот у меня есть случайно документ, может быть, он прояснит дело?». Я протянул семинарское удостоверение с крестом командиру. Он прочитал, засмеялся почему-то и сказал: «Ну счастлив ты, что у тебя есть документ, а то могло быть похуже. Черт с тобой, иди в роту». Вот это да…

Однажды мы встали на пост в районе Хорошева (в третий или четвертый раз) особенно усталыми и голодными. Как нарочно, по дорогам около нас не проезжал ни один мужичишко с продуктами. А есть очень хотелось. Пришлось прибегнуть к примитивному приему добычи только что посаженной картошки. Два моих товарища по посту ушли подальше в надежде отыскать картошку получше и побольше. Я же остался на посту, получив наказ сходить за водой и вскипятить ее. Я достал воды и в большой посудине, похожей на кастрюлю, поставил ее на костер. Костер весело горел, дрова были превосходными, и вода вскоре уже была готова закипеть.

Жизнь или смерть?

Мне оставалось только смотреть, как закипает вода, и ждать возвращения товарищей. А кругом на большом пространстве, куда ни глянешь, были разбросаны снаряды разных калибров. Их было очень много. Мы уже привыкли не обращать на них внимания, особенно после нагоняя, который мне был дан взводным еще при первом походе на место взрывов. Но все же мы интересовались вещами необыкновенными и непонятными. Так мы нашли довольно много шелковых мешочков, наполненных либо макаронным белым (вероятно, пироксилиновым) порохом, либо крупнозернистым черным порохом. Находили мы и ружейные патроны разных систем, вскрывали их и испытывали пороха на воспламеняемость у костра. К моему немалому удивлению, все виды пороха при соприкосновении с огнем не взрывались, как этого я ожидал, а горели совершенно спокойно, правда, быстро. Черный порох пшикал на огне, но без взрыва.

Сделав множество опытов с небольшими порциями различных образцов порохов, мы в конце концов отваживались сжигать на костре цельные шелковые мешочки с порохами. Я, да и мои товарищи, не имели ровно никакого представления о детонации, о механизме самопроизвольного взрыва, скажем, пироксилиновых порохов. После всех опытов у меня сложилось впечатление, что и снаряды, наполненные такими же порохами, взрываются только потому, что горение пороха внутри снаряда происходит в замкнутом пространстве. Бывало, мальчишками мы взрывали таким путем воду в небольшом куске водопроводной трубы, которая с обеих сторон закупоривалась тщательно нарезанными пробками. Положив такую трубу в костер и удалившись на некоторое расстояние, мы наблюдали сильный взрыв, причем либо пробка вышибалась, либо труба разрывалась.

Вот, так сказать, экспериментальный материал, который лег в основу моих представлений о взрыве снарядов. Итак, я сидел один у костра, кругом валялись снаряды различных калибров и форм. Мое внимание вдруг привлек снаряд, который я и раньше видел, но, занятый разными делами, не обратил на него должного внимания. Это был какой-то иностранный снаряд калибра около 6 дм. Теперь я могу сказать, что это был фугасный снаряд. Странно, что при взрывах складов этот снаряд не разорвался, несмотря на то, что силой удара, очевидно, другого снаряда у него было оторвано дно, причем оказалась открытой желтовато-оранжевая масса вещества, заполнявшая весь снаряд.

Теперь я понимаю, что простое прикосновение к такому снаряду (взрыватель уже лишился предохранителя) грозило опасностью. В те же счастливые времена такого понятия у меня не было, но любопытство и любознательность были налицо. От нечего делать я придвинул снаряд поближе к костру и стал исследовать желтую массу внутри снаряда. Оказалось, что с помощью штыка от японской винтовки, которая у меня была, можно было наскрести некоторое количество желтоватого вещества. Я тотчас заметил, что оно окрасило мои руки в желтый цвет и эту окраску не удавалось удалить простыми путями. Но в данном случае меня интересовало другое обстоятельство. Взрывается ли желтое вещество в пламени костра, или же оно просто горит, как и другие виды порохов? Небольшая порция желтого вещества была помещена к костру и подожжена. Да, она горела очень медленно, я бы сказал, неохотно, при этом выделялся густой черный дым. После нескольких опытов такого рода нельзя было не прийти к выводу, что желтая масса внутри снаряда — это порох, который успел испортиться от длительного лежания и стал теперь непригодным для взрывов. Вот почему снаряд не взорвался при ударе об него другого снаряда. Такого рода глубокомысленные умозаключения пришли мне в голову, и я был уверен в их полной справедливости. Потеряв всякую осторожность, я придвинул снаряд к костру отбитым дном к огню. Желтая масса, наполнявшая снаряд, нехотя загорелась. Повалил черный дым в таком количестве, что я «струхнул», как бы не прибежал из Хорошева разводящий или сам караульный начальник. Между тем горящая масса расплавилась и стала выливаться из снаряда, стенки снаряда раскалились и сделались ярко-красными.

Боязнь караульного начальника заставила меня, наконец, принять меры к прекращению эксперимента. Воды, кипевшей в котле на костре, для тушения снаряда сначала мне было жалко. Поэтому я попытался сначала помочиться на снаряд, но это оказалось лишь «припаркой для покойника». Дым страшным мерным столбом поднимался к небесам и, несомненно, уже привлек внимание караульного начальника. Пришлось пожертвовать кипятком. Я вылил на снаряд все содержимое кипевшего на костре сосуда. Снаряд шипел, но желтая масса внутри него продолжала гореть как ни в чем не бывало и черный дым, что называется, подходил уже к самому небу. В этот момент почему-то припомнились «Севастопольские рассказы» Л.Н.Толстого, вспомнилось, как солдаты-герои тушили вражеские бомбы, пока они еще не успели взорваться, засыпая их песком. Песку кругом было достаточно, и я, пользуясь короткой доской, стал засыпать им горящий снаряд. Я насыпал сверху снаряда большую кучу.

Все эти операции продолжались, я думаю, минуты 2–3. Я действовал энергично, но снаряд все более энергично горел. И чем бы дело кончилось, я не знаю, если бы меня не выручило «шестое чувство». Напрасно многие думают, что такого чувства нет. Официальная психология — далеко еще не совершенная наука. Можно, например, утверждать, что даже самый опытный психолог не вполне знает самого себя и не знает, в частности, какие действия он предпримет в исключительном случае, которые происходят всего лишь раз в жизни. Так и я. Когда над горящим снарядом была насыпана большая куча песку, высотой с полметра, я как-то внезапно сообразил, что никакие подобного рода меры уже не в состоянии потушить разгоревшийся снаряд. Действительно, черный страшный дым, несмотря на песок, выходил из кучи и поднимался к небу, «навстречу утренним лучам».

Сразу же после этого пришедшего на ум умозаключения, мысль заработала быстрее: «Что же делать?» А не лучше ли отойти от злополучного снаряда подальше, пока он не выгорит полностью? Спасительная мысль! Почему же она вдруг пришла? Снаряд горел совершенно спокойно уже минуты три, выделяя лишь огромное количество дыма, и казался в остальном совершенно безопасным. Но почему-то рассудок требовал: «Отойди скорее, отойди, черт его знает, чем кончится это затянувшееся горение!». Давно бы это надо было сделать, не просто отойти, но отбежать и подальше. Но шестое чувство приходит лишь в критические моменты с запозданием.

Итак, отойти! Не торопясь, я сделал три-четыре шага от горящего снаряда. И вдруг… страшный взрыв потряс воздух, и мимо моего уха что-то пролетело со страшным душераздирающим свистом и воем. Вот он, взрыв, который мы так тщетно пытались воспроизвести в маленьком масштабе, сжигая на костре образцы разных артиллерийских порохов.

От полной неожиданности и сильного воздействия звука и воздушной волны я просто сел на землю. Ноги куда-то исчезли. «Все кончено!» думал я, и уже мне казалось, что я перехожу в иной, загробный, мир с таким эффектом! Несколько секунд я не решался шевелиться, да и не мог, все реальные «пять чувств» отказали, а «шестое чувство» уже перестало действовать. Наконец, пришло соображение. У меня ничего не больно. Может быть, это только сгоряча? Или я уже в «другом мире?». Но я почему-то вижу те самые предметы, на которые смотрел целые сутки. А если я еще только умираю, почему же мне ничего не больно? Наконец, я нашел силу пощупать себя. Как будто все на месте и я невредим. Итак, жизнь продолжается. Ура!..

Я осторожно встал на ноги. Да, и ноги на месте. Подошел к месту, где еще недавно весело горел костер. От него не осталось никаких следов. Мало того: насыпанная мною над снарядом большая куча песка исчезла полностью. Ее сдуло так основательно, что на месте костра образовалось нечто вроде голой лысины. В центре этой лысины лежал стакан снаряда. Теперь он был пуст, лишь в верхней его части появилось большое круглое отверстие. Дым исчез, только высоко в небе продолжали еще клубиться его остатки.

Ко мне со всех ног бежали мои товарищи по посту: «Что стряслось? — Кто это так сильно стреляет?». Пришлось мне признаться во всем. Стали высказывать догадки, отчего же произошел взрыв. Были высказаны некоторые фантастические предположения. Только через несколько лет, когда я познакомился уже в Высшей военно-химической школе с различными типами снарядов и их действием, мне все стало совершенно ясным. Снаряд был залит мелинитом (пикриновой кислотой). В головку снаряда был ввинчен взрыватель ударного действия с детонатором. Взрыватель этот, очевидно, проржавел и оказался негодным, иначе он причинил бы мне неприятности куда похуже пережитых. При ударе о другой снаряд, причем было отбито дно снаряда, изготовленного из сталистого чугуна, пикриновая кислота не сдетонировала. Между тем детонатор оставался целым, хотя пружинки, освобождавшие жальце, вероятно, просто проржавели. Когда я поджег пикриновую кислоту, она, как ей и полагается, горела спокойно и медленно, выделяя черный дым, до тех пор пока не разогрелся взрыватель и содержащаяся в нем гремучая ртуть не вызвала детонацию. Счастье, что с детонировавшего мелинита оставалось немного. Но и этого было достаточно, чтобы вырвать из снаряда головку взрывателя, которая пролетела мимо моего уха с таким страшным свистящим эффектом. Сам же снаряд при этом лишь подпрыгнул и упал на место, а силой взрыва начисто сдуло и костер и песок, которым был засыпан снаряд.

Пока мы втроем обсуждали событие, прибежал разводящий с винтовкой. Это было уже «хужее» (как говорят некоторые евреи). Кстати, их легко узнать также и по выговору слова «вероятно». Они всегда скажут «вереятно». Запыхавшийся разводящий еще на ходу спросил: «Что тут у вас? Что за взрыв?». Так как буквально никаких следов ни костра, ни взрыва не осталось, за исключением стакана снаряда, которых кругом было множество, то в данном случае лучше всего было скрыть правду и что-нибудь соврать. «Вон тут на пригорке лежал снаряд и вдруг как рванет… видно, на солнце нагрелся…» — сказал я. Разводящий посмотрел в сторону пригорка и сказал: «Бывает… Тут что хошь может рвануть!». Затем мы все прилегли на песочке, закурили, поговорили о том о сем и разводящий тихонько отправился обратно к себе в село Хорошево.

Так благополучно все окончилось. Я не хочу казниться сейчас по этому поводу. Но скажу, что с тех пор я стал много умнее и, не трогая больше снарядов, я перестал толкать их небрежно ногами, а впоследствии просто обходил их с осторожностью, впрочем, далеко не всегда, так как некоторые виды их все же привлекали мое внимание.

Около месяца через день мы ходили в караул на Хорошевское шоссе. Это очень разнообразило нашу казарменную жизнь, очень уж однообразную, скучную и голодную. Стоя на посту, мы были сами себе хозяевами, к тому же и питались чуть-чуть получше.

Ходынские лагеря

Итак, наши походы из Спасских казарм на Сухаревке на Хорошевское шоссе продолжались через день. Хотя они и были утомительными, мы не обижались и шли обычно с удовольствием. Но вскоре все окончилось. Начальство вновь вспомнило о студенческой роте, это касалось непосредственно нас. У начальства, видимо, появились на нашего брата какие-то виды. Мы были освобождены от караулов и переселены на жительство в палатки на Ходынских лагерях.

Я думаю, название «Ходынка», или Ходынское поле достаточно хорошо известны, несмотря на то, что его в действительности уже давно не существует. Помнят же эти несчастные лагери только немногие старики, которым лично приходилось жить в этих лагерях 50–60 лет назад. Ходынские лагери размещались левее теперешней станции метро «Сокол». Тогда слева от шоссе было обширное поле, которое и называлось Ходынкой, а позднее Октябрьским полем. Вдали, еще левее, виднелись лагеря. Стройные ряды палаток. Фронт палаток растянулся почти на километр. Издали даже, пожалуй, красивое зрелище.

«Лагерь — город полотняный,
Морем улицы шумят,
Позолотою румяной
Светлы маковки горят…»
— пелось в солдатской песне, предназначенной для подбадривания новобранцев. Палатки на Ходынке в 1920 г. были далеко не так шикарны, как рисовала их песня. Они все сгнили и текли во время дождя изо всех сил. Но их расстановка «по ниточке» еще напоминала былые времена, когда сверху каждой палатки действительно сияли «светлы маковки».

Ходынские лагери, однако, были не столь длинны по фронту, сколько в глубину. Если от первой линии палаток отправиться вглубь, то через несколько рядов палаток можно было увидеть домики ротных и батальонных командиров и различные административные деревянные сооружения. Затем снова еще несколько рядов палаток и снова домики ротных и батальонных командиров. За ними следовали ряды палаток разных нестроевых частей, потом кухни, обширные столовые под навесами, деревянные столы, подставки которых были просто врыты в землю, так же как и скамейки около них. Затем следовали помещения для складов всякого хозяйственного имущества, обмундирования, оружия и т. д. Наконец, далеко за ними располагались уборные, устроенные примитивно, согласно уставам всех армий того времени. От передних палаток лагерей до уборных было не менее километра. В те времена, когда беспрерывное питье воды заменяло питание и когда к тому же спать в палатке было очень холодно, укутаться было совершенно нечем, мы бегали ночью в уборные, дотерпев, что называется, «до ручки». Это было ужасно — бежать ночью в уборную; казалось, что не добежишь. Бывало, едва добежишь до домиков командиров рот и тут же, не стерпев, отливаешь. Почти никогда это не удавалось до конца. Из домика внезапно раздавался громкий мат, а иногда высокое начальство вдруг выскакивало на крылечко посмотреть, какой это «сукин сын» отважился поливать жилище самого командира. О, Ходынка, Ходынка! Сейчас, через 60 с лишком лет, мучения жизни в этих лагерях живо вспоминаются и думаешь, не вчера ли это было?

Переехав в Ходынские лагери, мы были поселены в дырявой полусгнившей палатке в числе 12 человек. Если ночью шел дождик, мы были мокры до нитки и стучали зубами от холода. Но все равно и при этих условиях распорядок действовал неукоснительно. Утром подъем и чай (завтрака по тем временам не было), потом всякие занятия. Сначала с нами пробовали было заниматься «строевой подготовкой». Но, слава Богу, это скоро окончилось. Что было делать с красноармейцами-студентами? Стали заниматься «тактической подготовкой». Бывало, выйдем в поле спереди лагерей. Взводный скомандует: «Справа по линии в цепь бегом марш!». И мы разбегались, образовав цепь (через два метра друг от друга). «Ложись!» — продолжалась команда, и мы ложились, выбирая, естественно, место посуше. Вначале взводный отчаянно ругался на тех, кто не желал ложиться в грязь или в небольшую лужу. «Что вы, у мамы, что ли? Чего боишься запачкаться, барышня чертова!» и так далее. Но вскоре, не имея возможности совладать с нашими естественными стремлениями к чистоте, взводный перестал обращать внимание на нас, и мы ложились, выбрав себе место в цепи посуше, с травкой.

Лежа на земле, мы слушали, как взводный кричал изо всей мочи (чтобы всем было слышно), как надо окапываться, отстреливаться, делать перебежки, поддерживать товарища огнем и прочее. Скоро, однако, его объяснения заканчивались и после команды «Вольно!» мы даже осмеливались закурить, не вставая с земли. Такие занятия продолжались ежедневно, недели с две. Нас больше никуда не посылали. Видно, начальство имело на нас особые виды.

Впрочем, однажды утром вместо занятий нас погнали на артиллерийский склад, где-то на товарной станции Белорусского (Александровского) вокзала, и заставили перетаскивать с места на место трофейные снаряды и перевозить пушки. Работа была далеко не безопасна, так как от долгого хранения снаряды могли при неосторожном обращении взорваться. Нам было приказано под страхом «расстрела!» не курить. Но мы уже были не новичками в обращении со снарядами и не боялись трогать их. Дня три мы работали благополучно. И вот однажды приехало какое-то начальство и надо же было ему зайти в будку (наиболее опасную в отношении взрывов), и оно увидело там нескольких наших ребят, спокойно куривших, что называется, «сидя на бочке с порохом». Начальство пулей вылетело из этой будки. Скоро мы получили приказ строиться и отправились в лагери. С этого времени нас больше не посылали на работы.

В начале июня я подал рапорт об отпуске и получил отпуск на неделю. Поехал в Кострому, оттуда пешком в Пречистое, куда предыдущей зимой переехал отец с семьей из Никольского. Дома было грустно. Лишь совсем немного сытее, чем в нашем Запасном полку. Семья, в сущности, нищенствовала, однако осваивала новый, плохонький, но сравнительно просторный дом, построенный у церкви прихожанами. Повидав отца, мать и всю семью, познакомившись с соседними деревнями Михиревым и Саленкой, я вскоре вернулся в часть. Начальство, по-видимому, не выпускало студенческую роту из вида, и скоро все переменилось в нашей жизни.

Вскоре занятия с нами вообще перестали вести и мы, в общем, отдыхали, ходили лишь на политчас по средам. Но зато каждый день после обеда нам командовали: «Становись на передней линейке!». После подравнивания и неизбежных расчетов нам командовали «Вольно!» и мы стояли, чего-то ожидая. Наконец, появлялось начальство (вероятно, высокое, но мы его не знали), а с ним вместе еще начальство, одетое не без шика. Глядя на него, вспоминалась деревенская частушка, слышанная мною в Пречистом в отпуске: «Комиссары важно ходят на высоких каблуках, дезертиров отправляют на позицию в лаптях!».

Нам командовали «Смирно!», и приезжее начальство (комиссар) начинало речь. Комиссар говорил, что Красной Армии нужны образованные командиры, что наш долг как красноармейцев-студентов сейчас идти учиться на командные курсы. Затем он представлялся нам либо комиссаром артиллерийских, либо пехотных, либо военно-технических, либо военно-хозяйственных курсов. По окончании речи он приглашал нас тут же у него записываться на командные курсы. Мы стояли «смирно», выстроенные по ранжиру, и почтительно молчали. На правом фланге стоял Васька Девочкин, высокий и, пожалуй, красивый парень. После окончания речи и вопроса: «Ну, кто желает записаться на наши курсы?» комиссар проходился вдоль строя в ожидании ответа. Но все молчали. Тогда он подходил к правофланговому Девочкину и спрашивал его: «Почему вы, товарищ, не хотите записаться на наши курсы?» — «Я хочу учиться», — следовал ответ. «Вот вы и будете учиться», — «Нет, я хочу в университете». Комиссар подходил с тем же вопросом к кому-нибудь другому и получал тот же ответ. После этого комиссар вместе с нашим полковым начальством уходил, мы получали команду «Разойдись» и шли валяться в палатку. Днем в палатках было не сыро, хотя уже жарковато и пахло гнилью.

Такие сцены происходили у нас ежедневно, за исключением разве праздников, примерно дней 10 подряд. Никто из нас не записался на курсы не только потому, что действительно не хотели, но из-за духа товарищества и солидарности. Мы служили и хотели дальше служить (или уйти из армии) только вместе. Мы были уверены, что рано или поздно нас из Запасного полка направят в части и мы отсидим службу писарями или каптерами. Так тайком, пожалуй, подумывали все, но грубо ошибались. Заботливое начальство думало о нас.

На Военно-химические курсы комсостава РККА

Однажды часов в 10 утра раздалась команда: «Становись с вещами!». Черт возьми, это что-то непонятное. Куда это нас хотят переселять?

Собрали мы свое немудрящее барахло в вещевые мешки, сделанные из обычного мешка, к углам которого была привязана веревка, чтобы они могли выполнять роль рюкзаков. Впрочем, на сей раз в моем мешке было кое-что и интересное. Я за несколько дней до этого вернулся из отпуска и получил за отпуск паек: две селедки, буханку хлеба и еще что-то. Но, в общем, наши мешки не были тяжелыми и их содержимое умещалось «на самом дне».

Итак, мы вышли, освободив палатку. «Равняйсь! Смирно! По порядку номеров рассчитайсь! Первый, второй, третий… шестнадцатый… тридцатый, тридцать пятый… неполный. Направо! Шагом марш!». И нас повели прямо к штабу батальона. Встали. Переговариваемся, что бы это означало? Зачем мы с вещами? Вышел сам командир батальона. «Сколько?» — спросил он, — «Шестьдесят девять». «Документы есть?» — «Так точно!» — «Кто старший?» — «Я». — «Рассчитаны?» — «Никак нет!» — «На первый-второй рассчитайсь!» — «Первый, второй, первый второй… первый второй…». — «Ряды вздвой! Где конвой?» — «Мы!». И мы увидели ребят с винтовками из соседней роты из бывших дезертиров. Они еще с месяц назад сидели на гауптвахте за попытку дезертировать, и мы их стерегли. Как переменчива судьба! Их было восемь, и морды у всех были страшно самодовольны.

Командир батальона продолжал командовать. Теперь уж караулу: «Становись три с энтой, три с энтой, два спереди и два сзади!». Потом нам: «Правое плечо вперед, шагом марш!». Все это происходило с быстротой кино. Только после последней команды один из наших ребят спросил: «Куда это нас?». Ответ был таков: «Не ваше дело. Там увидите!». Все!

Мы вышли на Ходынское поле. Я видел его в последний раз. Когда уже снова живя в Москве, лет через 40, я попал на место этого поля, оно оказалось все застроенным. Идем по направлению к Петроградскому шоссе. И все волнуемся. Куда же это нас ведут под конвоем? Спрашиваем старшего конвоира: «Куда это нас?» — «Не приказано говорить!». И никаких. Вот вам и бывшие дезертиры! Чего же сделаешь, раз не приказано, значит, не приказано. Все же мы сгораем от любопытства. Как же узнать, куда же все-таки нас «гонят».

Народ у нас в роте хитрый. Недаром, ведь рота-то студенческая. Зная, что на прямой вопрос старший конвоир ни за что не ответит, мы начинаем психологическую атаку. Он из крестьян, это видно сразу, и мы предполагаем не без оснований, что более всего он чувствителен к собственности, хотя бы самой маленькой. Прошли в тревоге некоторое расстояние. Вышли на Петроградское шоссе. Один из наших (не помню кто) начинает громкий разговор о том, что все каптенармусы сволочи, записывают в арматурный список вещи, которых и не выдавали. «Понимаешь, — говорит он, — выдали мне одни лапти, а записали двое. Наверно, и сейчас нам понаписали в арматуру черт знает чего. И жаловаться некому, я бы узнал сейчас, что мне написали, если неправильно, то вернулся бы и морду набил каптеру».

Такой мотив разговора оказался вполне доходчивым до крестьянской души. «Слушай, покажи пожалуйста арматуру, чего они там, сволочи, мне написали», продолжал наш хитрец, обращаясь к старшему конвоиру. На этот раз старший рассудил, что арматуру показать он может. Приказа не показывать арматуру у него не было, ну отчего же не сделать любезность коллеге по службе. Другое дело сказать, куда нас ведут: нельзя, не приказано.

Мы останавливаемся. Старший достает из-за пазухи документы, находит среди них арматурные списки — большие листы бумаги, разделенные на клетки с прочерками. Только в немногих клетках против соответствующих фамилий стояли редкие единицы. Мы все сгрудились около этих листов, не потому, что нам было особенно интересно узнать, сколько пар лаптей числится за каждым из нас, а по другой причине. Действительно, мы прочитали не без особого интереса заголовок: «Арматурный список на красноармейцев 5 запасного полка, откомандированных в Главное управление военно-учебных заведений». Так вот в чем дело: нас командируют в ГУВУЗ, чтобы направить нас на командные курсы. Хотя мы в то время еще плохо знали Москву, но хорошо знали адрес ГУВУЗа, его нам постоянно упоминали. Он помещался на Большой Садовой, 6. Мы отдали арматурный список обратно и стали переговариваться, рассуждая о своей судьбе. Что-то с нами будет в ближайшие дни?

Для молодых ног расстояние в 5–6 километров пустяки, даже если желудки и пустоваты. Скоро мы были уже у Александровского вокзала, а минут через 15 вышли к Триумфальным воротам и повернули направо. Вот он и ГУВУЗ. Это здание существует и теперь. Оно по левой руке, если идти от площади Маяковского к площади Восстания (Кудринской). Здание сразу отличишь по куполу наверху. В 1920 г. слева от этого здания стояла небольшая церквушка со сквериком. Ни церкви, ни сквера давно уже нет, все застроено.

Вот мы и пришли. У церковки мы остановились и сели отдохнуть на травке. Конвоиры встали кругом, чтобы мы, сохрани Бог, не убежали. По-видимому, они приняли эту меру по собственному опыту. Старший пошел с бумагами в здание. Долго его не было. Мне захотелось поесть. Вытащил из мешка хлеб и селедку и давай жевать. Остальные ребята также жевали, что у кого было. Наконец, старший конвоир вернулся. Вместе с ним пришел какой-то важный начальник «на высоких каблуках», прилично по тем временам одетый в военную форму. Он сделал удивленное лицо, однако неискренне и переиграл при этом: «Как! — вскричал он. — Будущие красные командиры и под конвоем? Снять немедленно конвой! Можете отправляться в свою часть», — сказал он, обращаясь к старшему. Мы остались одни, хотя, я бы сказал, под конвоем не чувствовали себя арестованными. «А вы, дорогие товарищи, — сказал он нам, — выбирайте делегацию человек 5 и пойдемте со мной».

Выборы были недолги. Я оказался в числе 5 и мы зашагали вверх на пятый этаж. Там нас встретили приветливо и рассказали, на какие командные курсы идет сейчас набор. Таких курсов оказалось немало в Москве и в других городах. Предложили нам записать названия этих курсов и их адреса. После этого нам сказали, чтобы мы доложили всем, какие именно курсы производят набор, и решили, кто на какие курсы желает попасть. Мы спустились вниз и доложили ребятам. Кто-то крикнул: «Идти, так всем вместе на одни курсы!». Другой сказал: «Почему, а я, например, желаю на военно-хозяйственные». После недолгих разговоров было решено держаться всем вместе, впрочем, не препятствовать тем, кто желает покинуть нашу дружную компанию.

Начали выбирать курсы: артиллерийские, пехотные, аэрофотограмметрические, военно-технические, военно-хозяйственные, военно-химические и другие. После обсуждения большинство высказалось за военно-химические курсы. Что это такое, никто не понимал по-настоящему, но звучало это почти научно. Только двое из нашей партии высказали иное мнение. Решили их отпустить, пусть едут куда желают. Решили проголосовать. Оказалось, что все твердо стоят за военно-химические курсы. Пошли снова наверх и сообщили результаты обсуждения. Скоро нам заготовили документы и на сей раз отдали их нашему правофланговому Ваське Девочкину. Нам сказали адрес: Пречистенка, 19, и мы тронулись нестройной толпой без командира.

Знатоки Москвы повели нас через Кудринскую площадь по Большой Никитской. У Никитских ворот свернули к Арбатской площади, прошли ее и пошли по Пречистенскому бульвару на Пречистенку. Шли сравнительно весело. Уже не надо было решать мучившего нас чуть не каждый день вопроса: идти или не идти на командные курсы. Все стало ясным и мучило лишь, может быть, любопытство, что же теперь с нами будет?

У Никитских ворот мы увидели следы Октябрьских боев: пулеметы били по зданию между Большой и Малой Никитской (недавно этот дом снесли) и правее по зданиям у конца Никитского бульвара. Но вот мы фиксируем название улицы по вывеске: Пречистенский бульвар. Может быть, это и есть Пречистенка? Ведь в сущности названия очень близкие. Подходим к дому 19. В нем внизу помещается большая фотография. Нам, наверное, сюда. И мы все, 60 с лишним человек в лаптях и лохмотьях, ввалились в помещение фотографии. Теперь вместо фотографии там продовольственный магазин и устроены разные перегородки; в то же время, вошедши, мы увидели большой зал, которого нам вполне хватило бы, чтобы разместиться на полу и лечь спать.

«Куда вы, товарищи!» — встретил нас с ужасом хозяин фотографии, старый еврей. «Это дом 19?» — «Да». — «Вот нам как раз сюда. Давай, располагайся, ребята!». И мы сняли с плеч мешки, хотя и сомневались, что именно здесь цель нашего похода. Но нам что? «Да что вы, товарищи, здесь же фотография», — в ужасе заговорил хозяин. «А нам что за дело? Приказано, дом 19, вот мы и расположимся здесь». Хозяин-еврей был в полном отчаянии. Сюсюкая, он стал доказывать нам, что мы не имеем права реквизировать его фотографию. Потом он несколько повеселел, вероятно, догадавшись, что мы просто ошиблись. «Да вам какая улица нужна? Может быть, Пречистенка? А здесь ведь Пречистенский бульвар», — говорил он, захлебываясь. «Пойдемте, товарищи, я вас провожу, здесь совсем недалеко. А вы неправильно зашли сюда. Здесь частная фотография».

Мы и сами видели, что здесь что-то не так, что, конечно, не сюда нам было нужно, но мы решили покуражиться и не упустили случая расстроить бедного еврея мнимой угрозой реквизиции его фотографии и делали вид, что мы отнюдь не собираемся уходить.

Между тем, хозяин фотографии совсем ожил. Он, видно, вспомнил, что около дома на Пречистенке, 19 он видел военных и, догадавшись, что мы красноармейцы, он уже уверенно говорил, что нам надо на Пречистенку, 19, а не сюда. Это совсем недалеко. Надо только дойти до конца бульвара и повернуть направо на Пречистенку, пройти немного в горку и на левой руке будет дом 19.

Наконец, рассмотрев развешанные на стенах фотографии, мы решили двигаться дальше после этого небольшого случайного отдыха. Действительно, бульвар скорокончился, мы увидели величественное здание Храма Христа-Спасителя, направо же пошла эта самая улица Пречистенка. Мы миновали несколько красивых зданий и увидели на левой стороне большой дом с номером 19. У главного входа в здание крыльцо с небольшим навесом с красивой чугунной решеткой под крышей. Колонки, на которых держался навес, да и сам навес изрешечены пулями. Это следы Октябрьских довольно сильных в этом районе боев. Под крышей здания с красивыми нишами мы увидели большую вывеску: «Московский, Александро-Мариинский кавалерственной дамы Чертовой институт благородных девиц». Мы все, как по команде, расхохотались. Ничего себе, куда нас командировали — в институт благородных девиц, да еще «кавалерственной дамы Чертовой!». Черт возьми!

Мы смело на сей раз открыли двери и вошли внутрь здания. Здесь стоял часовой, который что-то крикнул разводящему. Очевидно, нас тут уже ждали. Скоро появился не только разводящий, но еще какой-то важный дядя с бородой, из кондовых крестьян. Как оказалось впоследствии, он выполнял функции хозяйственника, хотя и был унтер-офицером царской армии, участником Русско-японской войны 1904–1905 гг. Этот дядя повел нас какими-то закоулками в левую часть первого этажа и скоро привел в большой зал (который, как мы скоро узнали, назывался дортуаром) и сказал: «Пока располагайтесь здесь!».

Я — курсант Военно-химических курсов командного состава РККА

Какое удовольствие после двух почти месяцев жизни собственно на улице, в особенности в дырявой палатке на Ходынке, постоянного ощущения сырости «обмундирования» и спанья в окоченелом состоянии, особенно во время дождя, когда мы промокали насквозь, вдруг очутиться в совершенно сухом помещении, где не каплет ниоткуда, не дует холодный назойливый ветер! Мы тотчас же разостлали свои бывалые «спинджаки» и прочие пожитки, положили под головы почти пустые свои мешочки и, разлегшись на паркетном полу (я впервые в жизни попал в помещение с таким шикарным полом), скоро задремали. Известно, что голодные молодые люди охотно спят и быстро засыпают, особенно в хорошей обстановке. Некоторые ребята, впрочем, тихонько обменивались своими впечатлениями.

Примерно через час после нашего поселения в дортуар кто-то особенно важный явился к нам. Мы, естественно (лишенные командира), не обратили на него никакого внимания. Комиссар — это был он, комиссар Военно-химических курсов комсостава РККА Яков Лазаревич Авиновицкий4, сын виленского раввина, спросил: «Кто дежурный?». Узнав, что дежурного у нас нет, а также нет и дневального, он сказал нам, что это неправильно, что если бы был дежурный, он непременно должен был бы крикнуть: «Встать, смирно!» и отдать рапорт. Один из наших более смелых ребят спросил его: а кто он такой? И узнав, что это комиссар курсов, он встал, за ним встали неохотно и мы. На этом наша вольная жизнь после откомандирования из ГУ ВУЗ и окончилась.

Часа через 2 после этого снова к нам явился старик унтер и осведомился, есть ли у нас вши. Мы фамильярно ответили ему: «Сколько угодно!». Тогда он приказал каким-то красноармейцам принести нам чистое белье, раздал его нам и скомандовал: «Встать, стройся!». Рассчитав нас по всем правилам, он повел нас вниз по Пречистенке. Мы повернули направо в один из переулков и вышли к Москве-реке. Нам было предложено выкупаться и хорошенько помыться, и мы с удовольствием выполнили этот приказ, не торопясь, в самом центре Москвы почти против Храма Христа-Спасителя. Вот было патриархальное время в Москве. Не так уж и давно! Мы оделись в новое белье и вернулись на курсы. Начальство было, очевидно, довольно, наивно полагая, что проделанная «санитарная обработка» освободила нас и Командные курсы от вшей.

Но кто имел дело с вошью, прекрасно знает, насколько это «чистоплотное» животное приспособлено к жизни. В нашем чистом белье, как и следовало ожидать, вшей оказалось больше, чем в нашем грязном, старом собственном белье, не сменявшемся, я думаю, месяца два. Да, вошь чистоплотное животное. Позднее мне лично пришлось убедиться в том, что если не мыться в бане с полгода и не менять белья, жить в условиях, когда черноземная пыль постоянно воздействует на тело, вши бесследно пропадают. Впрочем, об этом знают все птицы, даже воробьи, которые, купаясь в песке, просто выводят у себя вшей. Вши не выносят грязи, а на чистое белье переходят с удовольствием. Так получилось и у нас: к вечеру мы «исчесались», вшей как будто стало много больше.

На другой день купанье в Москве-реке было повторено и — снова со сменой белья. Вшей вроде стало поменьше, но ликвидировать их таким путем оказалось невозможным. Пришлось нас вести в баню, и пока мы мылись, наше обмундирование побывало в «вошебойке». Это оказало более реальное действие.

Через неделю после прибытия на курсы мы были уже обмундированы. Нас одели в плохонькие гимнастерки и штаны, каждый получил солдатский ремень, ботинки с обмотками, весьма немудрящие. Но ничего другого тогда в армии не было. Состав нашего пополнения курсов был весьма разнообразным. Помимо нашей студенческой группы, в число курсантов были зачислены красноармейцы из Отдельной химической роты, такие как Петухов (впоследствии генерал и начальник Военной академии химзащиты)5, Костя Курицын, Алексей Гольников, Петр Ипатов и большая группа сборного состава, среди них венгерец Виктор Пешти (который, когда ночью бредил, говорил длинные немецкие речи), несколько молодых евреев из Рогачева и Шклова (вероятно, по особому желанию самого Я.Л.Авиновицкого), среди них помню Абеля Жукоборского, Моньку Иохина, а также масса других молодых людей.

Публика у нас была, таким образом, весьма разнохарактерной как по происхождению, по национальности, так и по степени подготовленности и даже грамотности, а отчасти и по возрасту.

Нас разбили на группы (а также роты и взводы), мало считаясь со степенью подготовленности. Учебный план нашей подготовки был составлен, однако, не исходя только из чисто формальной потребности в изучении военно-химического дела, а исходя из желания сделать из нас прежде всего образованных командиров. Обнаружив, что у всех нас (в частности, у меня, бывшего семинариста) имеются крупные пробелы в знании элементарной математики, физики и полное незнакомство с химией, начальство решило отвести достаточное время на усвоение необходимых общих знаний за среднюю школу. Для преподавания на курсы были приглашены лучшие преподаватели математики и физики старых московских гимназий (например, В.К. Аркадьев6, впоследствии член-корреспондент АН СССР), а также преподаватели и по общественным дисциплинам. Все они вскоре и принялись нас «жучить».

До начала классных занятий оставалось еще немало летнего времени. Нас вывезли для начала в лагери под Люберцы (мыза Мешаловка). Тогда там был простор полей, а теперь все уже застроено. В лагерях, которые своим оборудованием и удобствами выгодно отличались от Ходынских лагерей, мы занимались строевыми занятиями, упражнялись с противогазами Зелинского-Кумманта7 и прочее. Хотя занятия были напряженными, все же пара часов у нас оставалась и для созерцания природы. Впрочем, иногда и днем мы гуляли, выезжая в Кузьминки, где размещалась Химическая рота. Лето пролетело быстро и мы вернулись на Пречистенку, где начались классные занятия.

С осени они проходили в совершенно нормальных условиях. В классе было тепло и лишь поздней осенью прохладно. Но зимой помещения не топили и было очень холодно. Уроки, в части их организации и порядка, мало чем отличались от уроков в средней школе. Только, конечно, дисциплина на Курсах была образцовой. Мы сидели совершенно тихо, не проявляя никаких «признаков» нашего возраста. Одинаково тихо и внешне, казалось, вполне внимательно мы слушали все уроки, интересные и неинтересные, равнодушно переживали скуку.

Я уже не помню сейчас ни большинства преподавателей, ни даже самих предметов преподавания. Лишь отдельные отрывочные впечатления еще уцелели как-то в памяти. Нам преподавали физику, но не курс средней школы, а, так сказать, отрывки из такого курса. Помню, что основное внимание на уроках уделялось законам газового состояния применительно к метеорологии и физике атмосферы. Такой уклон диктовался задачами специальной подготовки. Приобретаемые знания были полезны, однако почти полностью отсутствовали в программе такие важные разделы физики, как электричество и магнетизм. Это создавало пробелы в наших познаниях. С математикой было несколько лучше, но, конечно, речь шла лишь о самых элементарных сведениях. Учителя были хорошие, но общения с ними было мало, оно было к тому же непродолжительным, и я о всех их забыл все. Лично я, однако, с благодарностью вспоминаю общеобразовательную часть подготовки на Военно-химических курсах. Мои знания (т. е., в сущности, полное отсутствие знаний, оставшееся после семинарии) были значительно расширены благодаря урокам хороших московских преподавателей на Курсах.

Новым для нас явились занятия по военно-химическому делу. Они включали довольно различные сведения из области химии, физики сжатых и сжиженных газов, техники сжатых газов, физической химии (адсорбция) и других областей. Однако в то время состояние военно-химического дела было еще очень примитивным. Прошло всего лишь около 5 лет со времени первой газовой атаки, и лишь техника этой атаки и техника защиты, наскоро разработанная в различных странах, и составляли основы военно-химического дела. Занятий по военно-химическому делу, естественно, у нас было больше всего, как теоретических, так и практических. Весьма полезными оказались сведения по метеорологии, которые нам добросовестно преподавал опытный преподаватель (фамилию его давно забыл).

Чисто военный предмет — тактику газовой борьбы — нам преподавал сам начальник Военно-химических курсов М.М.Смысловский8. Он был военным инженером-артиллеристом, окончившим, кажется, Михайловскую артиллерийскую академию. Это был средних лет подтянутый мужчина не очень высокого роста с большой черной бородой. Где-то у меня сохранились литографированные записки по его курсу «Тактика газовой борьбы». Предмет этот был скучным, по необходимости и из-за отсутствия военного опыта малосодержательным. Однако Смысловский очень добросовестно и обстоятельно излагал нам скудные данные на опыте последней (I Мировой) войны. Мы вежливо его слушали. Как истый военный, Смысловский пытался действовать на нас своим личным примером.

Зимой у нас стало очень холодно. Классы не отапливались, и мы слушали лекции и вели упражнения одетыми в шинели. Смысловский же героически приходил к нам в пиджаке с жилетом, в галстукхе и целых два часа терпел стужу, не показывая даже признаков, что ему холодно. Кроме того, помнится, он пропагандировал нам рецепты бодрости и здоровья. По этим его рецептам выходило, что нормальному человеку, например, вполне достаточно спать лишь 4 часа в сутки. За это время будто бы восстанавливаются все важнейшие функции организма. Говорили, что сам Смысловский именно так и поступает — спит 4 часа в сутки. Несмотря на это, он всегда казался нам бодрым и вполне здоровым. Однако, по-видимому, именно эта его доктрина и ее реализация в течение нескольких лет и привела Смысловского к концу. Уже в 1922 г. он умер в возрасте, вероятно, не старше 45–50 лет.

Помимо классных занятий, конечно, немало времени уделялось и строевым занятиям. Больше всего их вел командир взвода, унтер-офицер старой царской армии Дмитрий Михайлович Скворчевский. Он до сих пор жив (конец августа 1972 г.), хотя и глубокий старик, судя по письмам ко мне, уже тяжело пораженный склерозом. В то время он был стройным, небольшого роста, всегда очень аккуратно одетым командиром, в общем хорошим товарищем, хотя, как известно, дружба и товарищество командиров и солдат, в общем, не особенно надежное дело. В последние годы мы с ним как очень немногие оставшиеся от Военно-химических курсов дружили, встречались и вспоминали прошлое.

Д.М.Скворчевский проводил с нами, как в те времена полагалось, упражнения с винтовками. Помимо обычных «На плечо! К ноге!» и прочее, много внимания уделялось штыковому бою: «Вперед коли, назад коли, от кавалерии закройсь!» и т. д.

Обучали нас, естественно, искусству командовать. Самое главное в этом искусстве — командовать очень громко (желательно с некоторым форсом). Для того, чтобы мы выучились громко подавать команду (вспомним Косьму Пруткова: «Что нельзя командовать шепотом, это доказано опытом!»), нам выделяли «взвод» наших же товарищей из 3-х человек. Взвод этот ставили на одном конце обширного двора Курсов, командира на другом концерна расстоянии метров 100. Командир, и я в том числе, должен был орать во все горло, подавая команды «Направо! Кругом!» и т. д. Одновременно таким образом на дворе упражнялись несколько командиров с условными взводами. Поэтому крик раздавался невероятный.

Ночью, как и на всех командных курсах, да и во всех частях, нас нередко поднимали по тревоге, мы вскакивали, быстро одевались, хватались за винтовки и выстраивались. Изредка нас выводили на улицу, доходили мы до Храма Христа-Спасителя и шли обратно.

Так и шли день за днем занятия на курсах. Наш комиссар Яков Лазаревич Авиновицкий, считавший себя образцовым педагогом и впоследствии даже получивший без защиты ученую степень «доктора педагогических наук», заботился, чтобы мы поменьше вечерами гуляли вне курсов и побольше участвовали в «культурно-просветительных мероприятиях». Таких мероприятий устраивалось немало, и они, надо сказать, нередко были занимательными. То устраивался небольшой скрипичный концерт с выступлением опытного скрипача, то приезжал хор Пятницкого, кстати сказать, совсем не такой, как современный хор, и, я думаю, гораздо более музыкальный, чем сейчас. То приезжали декламаторы (Смирнов-Сокольский и др.).

Кроме этого, на курсах существовали кружки. Один из них — литературный — мне особенно запомнился. Руководил им у нас Илья Оренбург, тогда еще молодой, способный, но малоизвестный «поэт».

Он подарил нам с подписями тоненькую брошюру своих стихов, помню, под заглавием «Звезды»9. На некоторые литературные занятия приезжал к нам критик Эфрос, тот самый, который перевел с древнееврейского на русский язык «Песнь песней Соломона»10. Он читал нам очень интересные лекции о современной литературе, о футуристах, имажинистах, о Бальмонте, о Блоке и о многом другом, что волновало в те годы знатоков и любителей русской поэзии и литературы.

С осени 1920 г. и в течение зимы и весны 1921 г. в Политехническом музее в Москве (на Б.Лубянской площади) часто устраивались вечера поэзии и литературы. Это были не просто вечера демонстративных чтений новых произведений поэтов того времени. Скорее это были дискуссионные вечера, на которых выступали представители различных новейших (тогда) направлений поэзии. Главными и, конечно, наиболее популярными из числа выступавших были В.Маяковский и С.Есенин. Но на сцене Политехнического музея, помимо них, можно было видеть и А.В.Луначарского и М.Горького и многих поэтов: В.Брюсова, В.Каменского, Мариенгофа и многих-многих других.

Посещать эти вечера в Политехническом музее нам рекомендовали наши руководители литературных кружков. Да и комиссар Командных курсов Я.Л.Авиновицкий также рекомендовал нам эти вечера. Впервые я попал на такой вечер осенью 1920 г. Зал Музея был полон. Мы устроились на дальних верхних скамьях. Помню, с каким любопытством я разглядывал А.В.Луначарского (правда, я видел его и раньше в Костроме, на одном из митингов в 1918 г.), А.М.Горького, В.Маяковского и многих других известных людей. Помню и любопытное внимание, с которым я впервые слушал многих из общественных деятелей и поэтов. Их выступления, совершенно новые идеи и точки зрения, совершенно непривычные для моих, в значительной еще степени «семинарских» понятий о поэзии и литературе, привлекали своей необычностью и нередко парадоксальностью. Это первое посещение Политехнического музея так заинтересовало меня и моих друзей-курсантов, что мы стали постоянными посетителями таких вечеров.

Из множества впечатлений, оставшихся у меня в самой глубине «мозговых запоминающих устройств» (к сожалению, мозги — не БЭСМ в запоминающих устройствах: время стирает многое, пожалуй, даже почти все!), больше всего запомнились выступления В.Маяковского и С.Есенина. Маяковский в те времена был молодым человеком, выступал очень громко, я бы сказал, «давил» своим голосом и манерой на слушателей. Он не стеснялся в выражениях, не стеснялся и рекламировать свои стихи и поэмы. Он «давил» на слушателей, высказывая и выдвигая на первый план утверждение, что его поэзия, ее формальные основы и необычные приемы, совершенно отличающие ее от русской классической поэзии, являются не просто прогрессивными, а представляют собой чуть ли не «верх совершенства» русской поэзии. Он не стеснялся с явным презрением, что называется, «свысока» высказываться о поэзии Пушкина и Лермонтова. Ему, конечно, возражали и нередко основательно, указывая в особенности, что его приемы создания стиха недоступны массам. Помню, на подобное возражение одного из оппонентов, указывавшего на простоту и совершенство стихов Пушкина, Маяковский заявил, что «Пушкин ему в подметки не годится!». В те далекие уже времена такая смелость и самонадеянность, я бы сказал, с солидной дозой «нахальства» производила на публику впечатление, правда, двоякое. Выступления Маяковского вознаграждались бурными аплодисментами большой группы молодых людей, сидевших на передних скамьях. Но многие из слушателей, и это было заметно, такого энтузиазма не проявляли. Не проявлял энтузиазма по поводу подобных заявлений и утверждений и я (правда, в отличие от отдельных моих друзей).

Конечно, Маяковский был весьма талантливым человеком. Это в особенности было видно, когда он сам читал свои стихи громовым баском с особыми, совершенно непривычными в те времена приемами декламации, растягивая слова, делая странные ударения, возвышая голос до крика. Я бы сказал, что именно так только и можно было читать стихи Маяковского. Как поэт и как чтец своих стихов он представлял нечто единое. Сколько в дальнейшем я ни слушал стихи Маяковского в исполнении прославленных чтецов и артистов, я никогда не испытывал такого впечатления, как тогда, слушая стихи Маяковского в «его собственном исполнении». В.Маяковского я слышал многократно и позднее. Я даже познакомился с ним в 1925 г. в Нижнем Новгороде, но об этом позднее.

Я не помню, чтобы С.Есенин выступал с защитой или «рекламой» своей манеры «стихоплетства». Но у меня остались в памяти выступления Есенина, читавшего свои стихи. Он казался мне очень талантливым и, в отличие от Маяковского, поэтом, писавшим так доступно, что его стихи «доходили» до сердца и воспринимались без всякого труда. Я полагаю теперь, что это и понятно. Есенин был певцом природы и лириком. Чтение его не «било на эффект», но стихи его и не требовали «эффектной» декламации. Они лились как бы сами собой. Рифмы не только не резали ухо, как иногда у Маяковского, но как бы гармонировали с размеренным «обыкновенным», несколько проникновенным воспроизведением стихов самим автором. Правда, Есенин изредка позволял себе несколько «похулиганить». Он выступал со стихами, содержащими не совсем приличные места, видимо пытаясь подражать Пушкину. Но такие неприличные места у него иногда «били в нос» и вовсе не казались, ни остроумными, ни нужными в прекрасной талантливой поэзии Есенина.

Я не знаток поэзии и воспринимаю ее как-то непосредственно, если она «доходит». Я не анализирую ни удачности слова, ни правильности рифмы, ни даже самой идеи стихотворения. Но когда я читаю изредка стихи современных поэтов, нередко чувствую какое-то отвращение. Неудачное слово, плохая рифма и особенно никчемное содержание без какой бы то ни было отчетливой, пригодной для поэзии идеи стихотворения, прямо скажу, отталкивают; иногда трудно объяснить, почему именно. И когда меня просят сказать, почему мне не нравится стихотворение, я немедленно же нахожу в нем и неудачные нелепые слова, и неприемлемые рифмы, и полное отсутствие идеи. Но в то время я был молод и чувство непосредственного восприятия стихов было, вероятно, у меня развито больше, чем теперь, и я наслаждался талантом Есенина из «первых рук».

Бывали на вечерах в Политехническом музее и другие выступления. Помню В.Каменского:

Сарынь на кичку, ядреный лапоть
Пошел шататься по берегам!
Это было, так сказать, «ничего» себе и производило впечатление. Но были и нудные поэты. К их числу я не могу не отнести «протеже» Есенина Мариенгофа. Его стихи (как и стихи множества современных поэтов) были «вымученными» и не воспринимались. К тому же они были «длиннющими», и скука охватывала меня после 10-минутного слушания.

Сожалею, что за 50 лет с лишним, промелькнувших с тех пор, я многое забыл и из этих вечеров в Политехническом музее, и из многочисленных встреч с поэтами и писателями. Только детали вспоминаются, а не самые стихи. Например, пытаясь сейчас вспомнить стихи В.Брюсова, я ничего о них не могу сказать, но помню его хриповатый голос, который покрывал впечатление от самих стихов.

В театр нас Я.Л.Авиновицкий не отправлял организованно. Вероятно, для этого у него не было денег, чтобы заплатить, скажем, за 50 и больше билетов. Но на курсах бывало иногда, что приглашались артисты и играли отдельные сцены из спектаклей. Чаще же всего устраивались концерты, как уже говорилось, с хором Пятницкого, со скрипачами, игравшими неизменно мазурку Венявского, и другими. Мало было и экскурсий. Помню только одну из них — в Кремль, где я впервые с большим любопытством посмотрел снаружи на Успенский собор, на Ивановскую площадь, на Грановитую палату. Но Оружейной палаты нам почему-то не показали.

Конечно, на курсах велась и политическая, и воспитательная работа, которой непосредственно ведал комиссар Я.Л.Авиновицкий. Был даже специальный курс в нашем учебном плане «Политработа в Красной Армии». Проводивший этот курс (кажется, помощник комиссара Подшивалов, впрочем, может быть, я и забыл фамилию) подробно рассказывал нам о пропаганде и агитации, о принципах воспитания бойцов в Красной Армии. Но занятия политработой, так же как и различные собрания, в том числе и партийные, я бы сказал, не «выпирали» на первый план в общей системе других занятий. Основы марксистской философии тоже преподавались. Но систематического курса философии нам не удалось прослушать. Этот предмет нам преподавал некто Кац, маленький тщедушный еврейчик. Говорят, что он был членом ЦК меньшевиков и в 1920 г. он месяцами «сидел» и в те короткие промежутки, когда его выпускали, он нам и читал лекции. Он, по-видимому, отлично знал предмет, и его можно было считать «начетчиком». Он свободно, без всякой «шпаргалки» мог довольно увлекательно говорить часа два, цитируя по памяти Маркса, Плеханова, Каутского и других. Сейчас я могу припомнить лишь одну его лекцию «о свободе воли», которая произвела на меня впечатление, поскольку я довольно хорошо знал об учении православной церкви по этому вопросу.

Два слова надо сказать о комиссаре курсов Я.Л.Авиновицком. Я уже упоминал, что он был сыном виленского раввина. В эпоху, когда Троцкий был председателем Реввоенсовета, такие люди, как начальник ГУ ВУЗ Петровский11, или наш комиссар Авиновицкий, были на виду. Да и сам Авиновицкий, желая показать нам свое «влиятельное» положение в обществе, говаривал нам при случае: «вот я вчера был у Льва Давыдовича». Авиновицкий, однако, уцелел после разоблачения и эмиграции Троцкого. В 1929 г., когда был организован Комитет по химизации, Авиновицкий был близок к Пятаковской группе и занимал видное положение. Он организовал на базе Химического факультета Московского высшего технического училища Военную Академию химической защиты и был первым ее начальником. Но в 1935–1936 гг. он был арестован и присужден к длительному сроку заключения. Во время войны он сидел вместе с другими военными и, кажется, в 1943 г. они все вместе подали ходатайство, чтобы из заключения отправили на фронт в штрафную роту. Их просьба была удовлетворена, но, кажется, уже в первом же бою Авиновицкий был убит12. Так кончил этот, несомненно, способный и деятельный человек, вероятно, принадлежавший, однако, к троцкистской группировке.

Среди моих товарищей-курсантов у меня было несколько настоящих друзей. Но все были в общем прекрасные ребята. Дружба в эти годы завязывается сама собой, и все мы были, что называется, связаны дружбой и расставались после окончания курсов не без искреннего сожаления. Мое место в спальне было рядом с еврейчиком из города Рогачева Монькой Иохиным, поэтому я разговаривал с ним чаще, чем с другими, по вечерам. Он был искренний парень, но странный и, может быть, это обстоятельство и привлекало к нему. Он, например, упорно занимался волевым самовоспитанием: курил месяц-два, а потом бросал на месяц, после чего снова закуривал. В идейном отношении, как ни странно, он увлекался толстовством, но избегал «выкладывать» мне подробности и детали своего «вероисповедания». Впоследствии, окончив Командные курсы, он некоторое время служил в частях и вдруг подал рапорт с отказом от службы по своим убеждениям. В армии всякое бывает, но этот случай, когда толстовцем оказался командир, притом еврей, был исключительным, и он попал под суд, кажется, в 1922 г. По странному стечению обстоятельств мне пришлось быть на заседании Трибунала Московского военного округа на Арбате, на котором разбиралось его дело. Суда же я не помню, но помню, что на этом заседании присутствовали видные тогдашние толстовцы и среди них известный секретарь самого Л.Н.Толстого Чертков13. С ним я познакомился и получил от него в подарок потрепанную книжку Л.Н.Толстого «Так что же нам делать?». Суд осудил поведение М.Иохина, но, кажется, наказания ему не было назначено. После суда Иохин уехал в Ивановскую область и здесь вместе с какими-то своими единомышленниками стал печником и вообще работал на черной работе. После 1922 г. он «канул в Лету» в моей памяти.

Были у меня, конечно, и другие близкие друзья. Вот и теперь еще я изредка встречаюсь со своим старым другом генерал-полковником в отставке Николаем Никифоровичем Нагорным. Когда-то мы с ним делились своими юношескими мечтами. Но после Командных курсов наши дороги разошлись, и встреча состоялась спустя лишь 50 лет после разлуки!

Большей части моих товарищей по Командным курсам давно уже нет в живых. Кто умер, кто погиб во время Отечественной войны. Только двое известны мне теперь (1974): Н.Н.Нагорный и Д.М.Скворчевский14, оба старики (о Скворчевском я уже говорил выше). Вот вспоминаю Серегу Кукушкина, славного, веселого и остроумного парня. Где он? Вот передо мною в памяти В.Гаврилов, также замечательный парень, веселый и остроумный. Впоследствии он стал генералом и погиб, что называется, «по-генеральски». Когда у него возник сердечный припадок (инфаркт миокарда), и скорая помощь привезла его в госпиталь, он категорически отказался от носилок и пошел самостоятельно по небольшой лестнице в госпиталь. На этой лестнице он и скончался. Были среди нас и более взрослые люди. Вот курсант венгерец Виктор Пешти, прошедший солдатом 1-ю мировую войну в австрийской армии. Он попал в плен и в начале революции стал коммунистом. Помню, он был несколько болен и бредил по ночам. Однажды мы слышали произнесенную им во сне зажигательную речь по-немецки, видимо, он обратился с нею к своим товарищам венгерцам. Вот передо мною солидный по привычкам Петр Петрович Ипатов, в последние годы бывший ректором Сельскохозяйственного института в Красноярске. Жив ли он теперь, не знаю15. Вот Костя Курицын из Тотьмы, мужичок по духу и по уровню грамотности того времени, Анатолий и Алексей Козловы, Николай Широкий. Смотрю я на выпускную фотокарточку и с грустью вспоминаю молодость. Хорошие были ребята, добрые друзья.

Будучи курсантами, мы занимались в течение зимы и весны 1920/21 гг., помимо служебных, и другими делами. Помню, перетаскали на руках к себе на Курсы огромную и, вероятно, интересную библиотеку бывшего Московского Коммерческого института (теперь Институт иностранных языков на Остоженке). Я как студент-электротехник почему-то прослыл за монтера. Зимой в московских квартирах было из рук вон холодно и жители, естественно, делали самодельные электронагревательные приборы. От этого перегорали предохранители, давно замененные самими жителями на «жучки». Часто сгорала «фаза», и свет тух в больших многоэтажных домах. Монтеров не было, и жители приходили к комиссару и просили прислать монтера. Тогда вызывался я и мне приказывалось починить свет. Не всегда это было легкое дело, но я справлялся.

Общались ли мы в 1920 г. с девочками? Да, иногда мы ходили в гости к знакомым студенткам (из Рогачева) на Скатертном переулке. Но серьезных ухаживаний, конечно, не было. Авиновицкий воспитывал нас и в этом отношении «как следует».

Холодные зимние дни постепенно сменились теплыми. И в классах, и в спальнях стало теплее. 1 Мая 1921 г. была Пасха. Я вспоминаю ее по двум случаям. Во-первых, на утренней поверке 1 Мая командир взвода Васильев (несимпатичный) после поверки решил выступить перед нами с речью и поздравить нас с 1 Мая. В ответ на эту речь кто-то из ребят крикнул: «Христос воскресе!» (в этот день была Пасха, которую в те годы еще помнили). Васильев был в полном недоумении. Он страшно разозлился на нас и тотчас же побежал докладывать о происшествии комиссару. Назрел крупный скандал. Чем бы все кончилось, неизвестно, но, на наше счастье или несчастье, на другой день, когда только что собрались разбирать эту выходку, в Школу (в 1921 г. наши курсы стали называться Военно-химические курсы комсостава РККА при Высшей военно-химической школе) пришел приказ, который полностью нарушил наше в общем мирное житие.

Накануне же Пасхи (1 Мая) нас вечером отпустили гулять. Мы, пошли, естественно, в Храм Христа-Спасителя смотреть, как служит пасхальную службу патриарх Тихон. Я видывал немало торжественных богослужений. Но, конечно, посмотреть на патриарха, да еще в пасхальной службе, было небезынтересно. Скажу кстати, глупо было сделано, когда сломали знаменитый Храм Христа-Спасителя, построенный на народные пожертвования. Это было преступление глупцов.

Антоновщина в Тамбовской губернии

Итак, 2-го мая на курсах возникли слухи, что получен некий секретный приказ и что мы куда-то выезжаем. О серьезности этого приказа можно было судить по тому, что пасхальная выходка с поздравлением Васильеву была как-то забыта, хотя лишь накануне о ней говорили все. Мы, однако, вели себя, как и положено военным, не трепались попусту, позволяя себе только передавать, что нового слышали. 3-го мая, хотя и шли занятия, они как-то не ладились. Наконец, нам объявили, что мы срочно отправляемся в «Особый курсантский лагерный сбор в Тамбовскую губернию». Мы, естественно, хорошо знали об антоновщине и о Тамбовском восстании. Но мы не понимали, собственно, ни того, какая именно война происходит в Тамбовской губернии с антоновцами, ни, тем более, того, что же из себя представляет «особый лагерный сбор». Нам казалось, что, судя по названию, наш курсантский отряд, как и отряды других многочисленных командных курсов, соберутся в Тамбовской губернии вместе в красивом уголке и организуют большой летний лагерь наподобие Ходынского и мы проведем там лето, продолжая военное обучение. Действительность опрокинула все наши даже самые худые догадки. Наш курсантский отряд был сформирован из 50 примерно молодых курсантов-студентов. Я сейчас уже не припомню фамилии командира отряда, но хорошо помню, что с нами был Александр Федорович Яковлев — симпатичный преподаватель военно-химического дела, особенно противохимической защиты. Этот А.Ф.Яковлев впоследствии (1926–1927 гг.) был одним из заместителей начальника Главного военно-химического управления (ГВХУ) Я.М.Фишмана16.

Вечером 3-го мая (1921 г.) нам выдали обмундирование, летнее, очень плохого качества, но хорошо сшитое для курсантов. На следующее утро нас выстроили во дворе со знаменем курсов и с речью к нам обратился сам Смысловский. Он призывал нас держаться примерно и в бою, и в учебе. Помню, он сказал в заключение: «Мы не надеемся, а уверены, что вы будете высоко держать знамя Военно-химических курсов и честь курсантов военных химиков». Что-то говорил нам и Я.Л.Авиновицкий.

После этих торжественных речей нас отправили на вокзал (совершенно не помню, на какой) и мы поехали поездом быстро и не задерживаясь нигде, пока к утру следующего дня не прибыли в город Тамбов. Разгрузившись, мы отправились в казармы, которые назывались как будто Чижовскими17. Мы разместились в пустой казарме с двухъярусными нарами, я бы сказал, весьма просторно.

Пока начальство пошло выяснять, что мы будем делать дальше, мы, по солдатской привычке, разлеглись на нарах с целью поспать. («Отчего солдат гладок? Поел, да и на бок»). Но совершенно неожиданно мы подверглись яростному нападению… клопов! Видно, в казарме долго никто не жил и клопы, которых было невероятное множество, страшно проголодались и решили утолить свой голод за наш счет. Клопы выползли из всех щелей, падали сверху, ползли откуда-то снизу, ловить и давить их не было никакой возможности, их были легионы.

Каждому из нас были выданы заботливым начальством матрацники. Достаточно было набить такой мешок соломой, и готово мягкое логово. Пока наматрацники были пустыми, мы решили использовать их для защиты от клопиной атаки. Я, как и другие товарищи, залез в мешок с головой, конец мешка втянул внутрь и завязал мешок так, что проникнуть в него клопам, казалось, не было возможности. Но полежать в таком положении удалось не более 5 минут. Клопы неизвестно каким путем проникли внутрь мешка и безжалостно кусались. Пришлось оставить мечты поспать. Мы вышли на двор, где было еще довольно холодно.

Начальство и мы, посовещавшись, решили, что лучше терпеть холод, чем клопиную атаку, достали палатки, которые, как оказалось, мы привезли с собой из Москвы, и расположились невдалеке от казармы на молодой зеленой травке. Пообедать в этот день нам не удалось. Поели просто хлебца, оставшегося от Москвы, и наше настроение было испорчено. Вот тебе и «особый лагерный сбор», долженствующий быть образцовым.

Мы ходили грустными и недовольными. Казалось, что нашему настроению пришел конец. Впереди не виделось никаких перспектив к улучшению нашей жизни, голодной и холодной. Вот тут-то и пригодилась «политработа», но не та, которой нас обучали на курсах, а совершенно особая. Один из наших взводных (сейчас я уже совершенно не помню его фамилии), который, собственно, ничем не выделялся из ряда полуграмотных военных того времени, как-то не нарочно собрал нас в кружок и давай рассказывать самые озорные истории. Как сейчас помню, он рассказал нам, в частности, о свадебных торжествах «донны М.Неаполитанской с доном П.Испанским» и перечислил знатных особ, которые были приглашены и присутствовали на свадьбе. Фамилии каждого из этих гостей, посланников различных государств, были придуманы в соответствии с особенностями соответствующих языков. Рассказ был длинным, фамилии одна другой чуднее и совершенно неприличные (помню «Китайский посланник, мандарин Сунь х… в чай, вынь х… жуй» и т. д.). Мы, естественно, хохотали над каждой удачно придуманной фамилией. Наше молодое настроение серьезно улучшилось к вечеру. К тому же удалось и чего-то поесть. Я вспоминаю эффект такого приема «политработы», гораздо более действенного и быстродействующего, чем длительная пропаганда различных высоких материй.

Мы прожили в палатках около казарм несколько дней в ожидании распоряжения. В Тамбове, в частности в районе Чижовских казарм, собралось довольно много войск, главным образом курсантских отрядов с различных курсов. Командовал всем курсантским сбором известный М.Тухачевский. Через несколько дней после приезда утром мы обнаружили, что, собственно, остались одни на всем участке казарм. Многочисленные воинские подразделения, располагавшиеся еще вечером накануне рядом с нами, куда-то бесследно исчезли. Наш командир выстроил нас и объяснил, что все войска отправлены в район боевых действий и что наша задача, согласно приказа командования, состоит в том, чтобы демонстрировать, что в районе города Тамбова осталось еще множество войска. Мы должны были ходить по городу, по базарам и главным улицам с громкими солдатскими песнями, причем все время стараться менять внешний вид колонны.

Мы разделялись на два небольших отряда и одновременно проходили через базар с двух сторон, затем где-нибудь в маленьком переулке снова объединялись и спустя полчаса вновь проходили через базар. Пели почти непрерывно, все, что «Бог на душу положит», и скоро устали. Отдохнув несколько около своих палаток, мы вновь и вновь проходились по городу, вплоть до самого вечера.

Но уже на другой день мы получили приказ погрузиться в вагоны поезда и ехать на юго-восток. Нам не назвали конечного пункта нашего путешествия. Но ехали мы сравнительно недолго и высадились на вокзале очень большого села Инжавина — центра хлебного района Тамбовщины. Нам говорили впоследствии мужики, что Инжавино вывозило только за границу ежегодно около 4 миллионов пудов пшеницы!

В селе Инжавино мы нашли очень подходящие помещения для размещения всего отряда. Это было прежде всего какое-то, видимо, общественное каменное здание с несколькими достаточно большими комнатами. Мы расположились повзводно на полу комнат, и началась новая жизнь. В Инжавине был штаб войск Тамбовской губернии, там я неоднократно видал Тухачевского. В Инжавине же размещался штаб 6-го боеучастка фронта.

Нашему отряду некоторое время не было дано никаких (боевых) поручений. Мы жили в своем доме, выставив караул. Рядом с нашим домом стояла еще какая-то небольшая артиллерийская часть, Трехдюймовая пушка стояла прямо под нашим окном. Но те ребята, собственно, тут не жили, оставив лишь караул около пушки. «Кормежка» была у нас неважная, мы попросту голодали, и, естественно, одной из постоянных наших забот были поиски «чего бы пожрать», как говорили тогда ребята. А пожрать было буквально нечего. Недалеко протекала река Ворона. Туда мы ходили купаться. Там водилась и рыбка, но никаких снастей у нас не было. К тому же начальство не отпускало одиночных рыболовов на реку. Как-то во время купанья ребят из соседнего отряда каких-то командных курсов вдруг из-за дальних кустов началась стрельба. Это антоновские мужики пытались подбить курсантов, но их было больше и поближе бандиты подойти не посмели. Но сидели они где-то невдалеке и охота на красных на реке для них была заманчивой.

В Инжавине в то время было невероятно большое количество воробьев. В июне они уже вместе с летающими птенцами садились на дороге около нашего обиталища огромной стаей и чего-то клевали. Возникла мысль, нельзя ли воспользоваться для варки супа воробьиным мясом. Скоро был освоен и способ охоты на воробьев. В стаю их, сидящую на дороге, из-за угла сильно бросался шомпол. Иногда за один удар удавалось убить целый десяток воробьев. Охотники у нас были рьяные, и скоро мы набрали несколько десятков битых воробьев. Ошпарив их, мы удалили оперение, попробовали потрошить, но оказалось, что это «ювелирное занятие», и, помыв как следует «воробьятину», мы попробовали сварить из нее суп. На наше удивление, он получился очень вкусным.

Некоторое время мы жили спокойно, занимаясь с А.Ф.Яковлевым военно-химическим делом и посвящая значительное время собственным нуждам. Однажды из штаба был получен приказ: нашему отряду предлагалось выделить взвод стрелков для расстрела бандитов. В Инжавинский штаб доставлялись многие пленные антоновцы-бандиты. Большая их часть — это крепкие мужики, не желавшие сдавать хлеб и выполнять продразверстку. Но руководили такими крепкими мужиками настоящие бандиты-эсэры. Их тогда и впоследствии смело называли «бандитами», так как одним из главных методов ведения гражданской войны этими антоновцами был террор — убийства из-за угла с исключительной целью «устрашения». Им было неважно, кого именно они убивают. Впрочем, красноармейцев они убивали чаще и охотились за ними, особенно когда они появлялись в одиночку где-нибудь в удобном для таких бандитов месте. Над красноармейцами, попавшими в плен, издевались жестоко, вырезывая звезду на лбу (я сам видел это ужасное зрелище), мучили и потом убивали. Такой метод ведения войны, характерный для бандитов, давал нам право (а также дает это право истории) называть таких вояк бандитами.

Бандиты-антоновцы действовали небольшими отрядами, которые имелись в каждой деревне и в селах. Когда в деревню приходили красные, отряд бандитов исчезал. Оружие они прятали в сено, в навоз, в колодцах, под домами и сараями, при этом молодые бандиты (военнообязанные по возрасту) и сами прятались в стога сена, в колодцы и т. д. Когда эта тактика бандитов была изучена, прибывшие в деревню красноармейцы, если их было достаточно, прочесывали деревню и извлекали из колодцев, подвалов, стогов сена и т. д. нескольких бандитов. Они хорошо знали, что, будучи пойманы с оружием, они подлежат суду или даже просто репрессиям, вплоть до расстрела.

В Инжавине всегда содержалось в тюрьме достаточное количество выловленных таким путем бандитов. Они допрашивались специальными следователями (которых, впрочем, недоставало) и, уличенные в бандитизме, т. е. террористических убийствах, приговаривались к расстрелу. Расстрел производился обычно по вечерам в балочке около леса метрах в 300–400 от нашего дома. Мы могли наблюдать и слышали даже команды: «По впереди стоящим бандитам пальба взводом! Взвод, пли!». Вначале эта картина производила на нас убийственное впечатление, но приблизительно через месяц мы уже не обращали внимания на все это, повторявшееся чуть ли не каждый день. Но, конечно, мы повесили носы, когда кто-то пустил слух, что от нашего отряда назначен взвод для расстрела. К счастью, этого не произошло.

Наши занятия, проходившие ежедневно, не причиняли нам особых беспокойств и не требовали особенно много времени. Поэтому уже в конце июня, когда на яблонях завязались маленькие плоды, мы в поисках съестного делали набеги на ближайшие сады и рвали яблоки, для того чтобы их варить и есть. Компота мы не могли варить, у нас не было сахару, а получить из яблок размазню после долгой варки было можно. На почве охоты за яблоками бывали неизбежные столкновения с хозяевами садов, которые, однако, проходили сравнительномирно.

По ночам изредка устраивались тревоги. Обычно дело кончалось тем, что после того, как мы быстро одевались и вооружались по тревоге, нас выстраивали, делали несколько перестроений и отпускали с миром домой. Но бывали и общегарнизонные тревоги, сигнал к которым давался пушечными выстрелами. Я однажды, грешен, прозевал такую тревогу. В молодости, голодный и истощенный, я был, как говорили ребята с курсов, «здоров спать». Действительно, я спал как убитый. Организм, лишенный достаточного питания, как бы стремился восполнить недостающую энергию путем глубочайшего сна. Итак, во время тревоги с пушечными выстрелами (их было три, а пушка стояла недалеко от нашего окна) я продолжал спать и не слышал никаких выстрелов. Спавшие рядом со мною ребята впопыхах не заметили во время тревоги меня, к тому же было темно. Но зато, когда они возвратились из короткого похода и были распущены, они обнаружили меня блаженно продолжавшим сон, как будто ничего не произошло. Они устроили мне имитацию настоящей тревоги, с шумом разбудили меня, и я, не разобрав со сна, в чем дело, начал лихорадочно одеваться, тем более, что все были уже одеты и держали в руках винтовки. Пока я окончательно не оделся, мне не подали виду, что шутят и только тогда, когда я, схватив винтовку, крикнул: «А ну давай скорее, идем!» — все захохотали и, поломавшись, сообщили мне, что тревога уже окончилась и что все куда-то ходили далеконько. Затем все стали выражать удивление, как это я не слышал пушечных выстрелов трехдюймовки, которая стояла, собственно, у окна нашей комнаты.

Мы прожили в своих квартирах в Инжавине весь май и собственно весь июнь. Над нами не капало, занятия никак нельзя было считать изнурительными. Даже кое-как наладили и питание. Но очень скоро наше блаженное житие закончилось. В конце июня меня, как кандидата РКП(б), вместе с еще одним курсантом нашего отряда (не помню его совершенно) мобилизовали в Политотдел 6-го боевого участка войск Тамбовской губернии.

Я был принят в кандидаты партии в конце 1920 г. Кандидатская карточка была выдана мне Хамовническим райкомом РКП(б) 20 января 1921 г. Тогда коммунистов было совсем немного, собственно в нашем отряде их было, возможно, человек 5. Мобилизация для работы в Политотделе Боеучастка (собственно, это был политотдел всего штаба войск Тамбовской губернии) была, пожалуй, моим первым серьезным партийным поручением. Не без тоски приходилось расставаться неизвестно на какое время со своими товарищами, с которыми я успел крепко сжиться. Я отправился в Политотдел и был направлен в Отдел Советского строительства (организации Ревкомов). Меня посадили за стол, поручили для начала написать какую-то листовку, с чем я, по-видимому, справился успешно. Через пару дней, 30 июня, я получил удостоверение, что назначен инспектором Советского отдела Политотдела 6-го боеучастка. А 1 июля, вместе с товарищем, также мобилизованным из какого-то другого курсантского отряда, я получил предписание отправиться в Волревком Инжавина для отправки в распоряжение некоего товарища Клышейко. Мы получили подводу, сели и тихохонько поехали по тамбовским степям и перелескам. В то время такая езда отнюдь не была удовольствием. Она могла закончиться внезапно трагически. Из-за какого-нибудь кусточка по вашей персоне могли сделать несколько выстрелов. Отряд кавалеристов-бандитов мог напасть на вас внезапно. В любой деревне повозку могли окружить мужики, члены отряда бандитов и т. д. Но мы получили военное предписание по форме и деться было некуда. Ехали, помню, мимо села Трескина — известного в то время бандитского гнезда.

Ехать надо было верст 30–40, и мы на другой день прибыли в село Троицкий Караул, где была еще полностью цела (со всей обстановкой и картинами) усадьба Чичерина. Итак, мы нашли товарища Клышейко, оказавшегося комиссаром Западного отряда 6-го боеучастка. Как сейчас помню, мы задержали его на ходу в каком-то коридоре. Доложились. Он запустил руку подмышку и вытащил оттуда несколько («горсть») вшей, бросил их на пол, почесался и спросил об образовании. Мы ответили, и он кому-то приказал нас накормить.

Мы отправились в одну избу, где и были «накормлены». Я как сейчас вспоминаю процедуру обеда. За стол уселось человек 20 — вся крестьянская семья. Хлебали щи из двух блюд — огромных деревянных точеных мисок. Щи были с мясом, и мой товарищ заметил, что надо таскать мясо только по команде старшего. А старшим был огромного роста старый косматый дед, который сидел против нас. Сначала было как-то неловко обедать таким образом. Хотя в детстве в Солигаличе мы все ели щи из одной миски, но с тех пор я уже от этого отвык. Но скоро я втянулся в процесс, слишком отчетливо хотелось есть и было все одно, как ты ешь, только бы поесть.

После такого необычного обеда мы с товарищем пошли в Чичеринский дом для его осмотра. Это был большой благоустроенный дом, прекрасно и со вкусом отделанный. Помню множество картин и различные украшения. Вечером мы где-то устроились ночевать.

На другое утро мы получили назначения от комиссара Клышейко18. Я отправлялся в распоряжение комиссара «Калугинского» отряда Винокурова19. Из сохранившихся у меня документов того времени трудно понять, что мне приходилось делать в эти дни. Вот удостоверение Политотдела 6-го боеучастка от 25 июня 1921 г., удостоверяющее, что я являюсь инспектором Советского отдела Политотдела. Вот предписание Врид. начполитотдела 6-го боевого участка от 1 июля 1921 г., согласно которому я должен был явиться в Райревком для отправки вместе с товарищем Жукоборским в распоряжение тов. Клышейко. На этом предписании остались какие-то неразборчивые резолюции. На обороте с трудом можно разобрать письмо (чье?) к начальнику Лагсбора, в котором говорится, что я и Жукоборский отправляются надолго и должны «оторваться» от своих частей, на что и испрашивается разрешение.

Клышейко был, видимо, важным лицом и препоручил нас комиссару Богдановского отряда (Рыбалченко?). Сохранился документ, подписанный этим комиссаром. В нем говорится, что я и Абышкин (курсант каких-то других курсов) 3 июля должны немедленно отправиться в село Троицкое-Караул для ведения митинга на тему: «3-й Коммунистический интернационал и Продналог» (?). О результатах митинга предписывалось сообщить. Так вот, в Троицком Карауле и была усадьба Чичерина и здесь именно произошла встреча с Клышейко, описанная выше.

Наконец, комиссар Богдановского отряда Рыбалченко (?) 6 июля 1921 г. предписал нам (Жукоборскому, Фигуровскому, Абышкину и Лавриновичу) отправиться в распоряжение комиссара товарища Винокурова, согласно распоряжению Политотдела от 5 июля 1921 г. Винокуров был очень хороший и, я бы сказал, интересный человек. Но я не понимаю, почему он, будучи по постоянной должности комиссаром 6-х Саратовских артиллерийских курсов командного состава, не нашел себе подходящих сотрудников из состава своих курсов, а попросил посторонних людей.

Мы прибыли в небольшое село, невдалеке (километров с 5) от большого села Лукино. Я был оставлен у самого комиссара в качестве неизвестно кого: секретаря, следователя, порученца и т. д. Комиссар располагался в поповском доме. Поп, о. Виктор (мне почему-то сдается, что именно его сын Вирта написал в свое время роман «Одиночество» об антоновщине20), был пожилым высоким и сухим человеком, прятавшимся от нас, во всяком случае старавшимся не попадаться нам на глаза. Попадья же была довольно подвижной и живой женщиной, несмотря на то, что у нее в доме жили взрослые ее дети, сын и дочь. Попадья была страшно общительной и, в общем, очень доброй. Так как Винокуров обычно куда-нибудь уезжал верхом на своем сером коне, попадья тотчас же заходила под каким-нибудь предлогом (подмести и пр.) в нашу комнату и прежде всего, расспросила меня, кто, что, откуда я, чей сын и прочее. Узнав, что я бывший семинарист, она стала особенно внимательной ко мне, постоянно угощала меня замечательно вкусным белым квасом, которого у нас на севере никто не делает. Впоследствии, благодаря этой попадье, я несколько отъелся после целого ряда голодных лет, приведших меня к сильному истощению с неприятными явлениями. Остальных ребят комиссар направил в различные части километров за 15–25 от основной своей базы.

Я стал получать поручения от комиссара. Выполнить же их я фактически не мог, я вовсе не был подготовлен к такого рода административно-организационной деятельности.

Я помню одно из первых поручений. Мне было приказано переправить на подводах «бандитское имущество», конфискованное у захваченных с оружием бандитов. Здесь были хлеб, скот и разное барахло. Я принял обоз, состоявший, я думаю, из нескольких сотен подвод. Обоз растянулся больше чем на километр, часть обоза отстала далеко, мужикам, которые правили лошадьми, верить было можно лишь с оглядкой. Увидев сильное отставание части обоза, я, естественно, забеспокоился, побежал вдоль обоза назад, начал призывать отставших двигаться скорее. Но, видно, я был просто смешон, и мужики откровенно и хитро посмеивались. А тут впереди случилась какая-то заваруха, я побежал туда. Через полчаса я так устал, что дух вон, а надо было бегать командовать.

И вот тут я обратил внимание на молодых лошадей, привязанных к некоторым подводам. Мне пришла в голову мысль, что верхом на коне, хотя и без седла, будет сподручнее передвигаться вдоль обоза туда и сюда. Недолго думая, я отвязал одного конька, который показался мне подходящим (а это был трехлетний жеребенок, еще не объезженный), и вспрыгнул на него. Сначала все было ничего, узды у него не было, была лишь уздечка. Пока я с важным видом ехал шагом, все было хорошо. Но вот я имел неосторожность стегнуть жеребенка. Он внезапно стал выделывать эдакие фортели, что я немедленно слетел на землю и больно ушибся. Чтобы не показаться мужикам, которые продолжали откровенно посмеиваться, трусом или неловким, я еще раз прыгнул на жеребенка и снова был сброшен и ушибся еще больнее. Я принужден был отказаться от затеи и успокоиться. Обоз, в котором, очевидно, были старшие, назначенные волостными властями, благополучно приближался к цели. Мои волнения оказались напрасными. Я доложил о выполнении поручения и по простоте душевной рассказал о своих волнениях Винокурову. Он смеялся.

Через пару дней я получил другое поручение — мобилизовать 20 подвод для перевозки каких-то вещей. Я пришел в соответствующую деревню (это в то время было небезопасно), пришел к старосте деревни и потребовал 20 подвод. Он пошел по дворам, но скоро вернулся и сообщил мне, что ни одной подводы нет, все сломаны, то нет колеса, то лошадь хромает, то еще что… Я принужден был вернуться домой и доложить Винокурову, что не смог поэтому выполнить его поручения. Винокуров «взвился». Он спросил меня, каким образом я требовал подводы, и узнав, что я не употребил ни одного ругательного (т. е. «матерного») слова, приказал мне на высоких тонах в трехдневный срок научиться ругаться самым жестоким образом. «Я сам проверю!» — заявил он. Приказ есть приказ.

Действительно, когда я на другой день пришел в ту же деревню за подводами и на отказ старосты дать подводы заявил, что я его расстреляю вместе с теми, у кого телега не в порядке, и приправил свою речь российской присказкой, к моему удивлению это подействовало, и 20 подвод скоро были в моем распоряжении. Я доложил о выполнении поручения. Винокуров спросил, как это мне удалось, и, выслушав, похвалил меня.

Поручения такого рода, кроме секретарских обязанностей, были довольно частыми. Но скоро я получил серьезное поручение. Мне было приказано вместе с батальоном венгерцев под командой Кендра отправиться в деревню Андреевка, выловить там всех бандитов, всех, кто будет захвачен с оружием в руках, немедленно расстрелять, а после этого назначить нового старосту, которому поручить возглавить ревком.

Помню, как мы прибыли в эту самую деревню Андреевку — небольшую, расположенную на берегу овражистого ручья деревеньку. Долговязый староста лет 35, которого я вызвал для ознакомления с обстановкой, сообщил мне, что в Андреевке нет и не бывало ни одного своего бандита. Заходили, правда, вооруженные мужики издалека. Сделал он это сообщение с милой простотой и убедительностью, которая, собственно, не оставляла сомнений в правдивости его слов. Но у нас имелись сведения совершенно противоположного характера.

В моем распоряжении была рота венгерцев, бывших военнопленных, служивших во время 1-й мировой войны в австрийской армии. Командир этой роты (точнее, он был командиром интернационального батальона) Кендра был не то полковником, не то подполковником австрийской армии, кончившим военную академию в Вене, и, как я узнал позднее, лихим кавалеристом. Кендра21 немного говорил по-русски, но очень плохо, все же остальные венгерские красноармейцы не понимали по-русски ничего. С мужиками в деревне мог говорить только я один.

Итак, прибыв в Андреевку и допросив старосту, я сказал Кендре, чтобы он занялся делом, т. е. дал распоряжение о поисках бандитов. Мы выбрали одну избу в качестве штаба, около нее был большой сарай, который предполагалось использовать для помещения выловленных подозрительных лиц. Очень скоро венгерцы привели к нам с Кендрой нескольких мужиков, которые прятались в колодцах, на чердаках в копнах соломы и сена. Многие имели при себе оружие: обрезы, иногда и винтовки. Всех их отправили в сарай, поставив к его входу караул. У меня сразу же появилась работа.

Надо было допросить всех захваченных, узнать, какой они части, где эта часть стоит, кто командир, где главные силы антоновцев, одним словом, все, что положено в такого рода военной обстановке. Стояла июльская жара и время было совсем не такое, какое более удобно для такого рода работы. К тому же я был совершенно неопытным следователем, особенно сначала. Однако я догадался, что надо было вызывать по одному, обращаться возможно мягче и пока не применять угроз.

Первый же мужик сообщил мне (после своей фамилии, имени и отчества, места рождения, возраста и пр.), что он совершенно случайно взял обрез и когда узнал, что идут красные, спрятался также совершенно случайно, что он никогда не служил в частях антоновской армии и т. д. Второй, к моему удивлению, на мои вопросы отвечал почти так же. Казалось, что он был действительно ни в чем не виноват и лишь случайно захвачен с оружием. Допросив человек 10, я ровно ничего не узнал из того, что могло нас интересовать. Я сидел в избе грустный и думал, что же надо предпринять. Посоветоваться было не с кем. Даже Кендра ушел на операцию вылавливания. Венгерские красноармейцы приводили все новых и новых бандитов, найденных в самых неожиданных местах. Всего их наловили более 40 человек.

После долгого раздумья я решил применить хитрость. Вызвал одного, которого я более других подозревал, и снова стал спрашивать и опять безуспешно. Тогда я заявил ему: «Ну что ты врешь? Думаешь, нам так уж ничего не известно? Вот такой-то про тебя говорил, что ты командир антоновской роты. А ты делаешь невинный вид. Вот возьму да прикажу тебя сейчас же у всех на глазах для примера расстрелять!». Такая угроза вместе со ссылкой на слова одного из арестованных подействовала. Мужик сознался, что служил в антоновской армии, но не командиром. Но после нескольких более крепких вопросов все было выяснено. Оказалось, что он действительно был командиром какого-то отряда антоновской армии и участвовал в операциях против Красной Армии. Он, конечно, мне ровно ничего не сказал о том, сколько красноармейцев или несговорчивых мужиков он убил, или над сколькими красноармейцами измывался. А мне приходилось видеть, как эти бандиты измывались над нашим братом. В Трескине, когда мы проезжали через него, я видел два трупа красноармейцев, у которых на лбу были вырезаны звезды, а грудь и спина были исполосованы ножами.

Но зато этот бандит, хотя и матерый, но сообщил мне некоторые сведения о том своем товарище, которого он подозревал в доносе на себя. А этот бандюга был вместе с ним в сарае в числе захваченных. Итак, перекрестный допрос оказался эффективным. Дело пошло куда легче и плодотворнее. Пользуясь отправными данными, полученными от одних бандитов, я вызывал других, говорил им, что мне все известно про них, приводил кое-какие данные для подтверждения этого, и в свою очередь, кроме частичного признания, получал от них некоторые данные и о тех, в первую очередь, кто на них «накапал».

Скоро выяснилось, что большинство захваченных бандитов были серьезными преступниками, служившими у Антонова на командных должностях либо в качестве уполномоченных по деревням, кустам и даже районам. Все были захвачены с оружием и всех я мог расстрелять даже без особого допроса. Но, признаюсь, принять решение оказалось совсем не легким делом. Я имел дело прежде всего с мужиками. Некоторые из них, пожалуй, большая часть, были неграмотными или полуграмотными и явно «влопались» в антоновщину случайно, только потому, что их авторитеты, те же мужики, только, может быть, побогаче, попочтеннее и пограмотнее, восстали против советской власти и сознательно примкнули к антоновщине, подав пример своим односельчанам низшей братии. Поэтому многих мужиков мне было просто жалко, хотя они, так же как и их командиры, были захвачены с оружием и потому подлежали расстрелу, собственно, без всякого допроса. Тяжело и грустно. Но нас учили на командных курсах решительности и беспощадности по отношению к врагам, и я мучительно думал, что же я должен предпринять. Венгерцы в данном случае мне ровно ничего не могли посоветовать.

С трудом, уже к трем часам дня я, усталый, закончил наконец допрос. Я решил поговорить теперь со всеми арестованными 40 бандитами. Я вышел из избы и отправился в сарай, где они сидели или лежали. У дверей сарая стояли двое часовых-венгерцев. Помню, стояла жарища. На земле в сарае, где, видно, когда-то хранилась солома, теперь была только соломенная труха. В этой трухе от сырости и жары развелось множество блох. Я никогда ни раньше, ни позднее в жизни не видал такого количества блох. Когда я присел на какую-то деревянную колоду в сарае и случайно положил руку на труху, на моей руке сразу оказалось не менее полсотни блох, которые тотчас же впились в кожу. Ужас!

Но мой «общий разговор» не удался. Когда я задал допрошенным и признавшимся частично вопросы и просил при всех рассказать об антоновщине, о силах, которые имеются в соседних деревнях, об их организации, никто не решился на откровенность — боялись друг друга. А я-то предупредил, что откровенный рассказ будет учтен при решении вопроса о наказании. Никто не решился ничего сказать при всех. Пришлось ретироваться.

Впрочем, как раз в это время ко мне вдруг приехал комиссар Винокуров. Я тотчас же доложил ему подробно ситуацию, рассказал о результатах допроса. Он послушал и, садясь на свою серую лошадь, бросил мне: «Всех расстрелять! И все, — а потом добавил, уже уезжая: — Впрочем, если есть темнота, (т. е. неграмотные и не сознательные), то отправь их в село…» (забыл, куда), и уехал.

Приказ был явно излишне жестким. Мне, после допросов, было совершенно ясно, что не все захваченные бандиты виноваты в одинаковой степени и должны нести одинаковое наказание. Вот почему я после раздумий решил воспользоваться добавочным приказом комиссара и отобрал из 40 арестованных лишь 10 бандитов, которые были действительно матерыми приспешниками самого Антонова. Через несколько дней уже оказалось, что среди выбранных таким образом четверо были ответственны вместе с самим Антоновым за восстание в целом, остальные же были командирами крупных отрядов.

Итак, я объяснил Кендре, в чем дело, и уже через 10 минут в овраге на краю деревни раздался залп и вместе с ним взрыв бабьего воя. Между прочим, нигде не было видно ни одной бабы. Оказывается, они спрятались так, что могли все видеть, а их не видел никто. Оставленные в живых бандиты сразу же были построены и отправлены под конвоем в село… (забыл!).

После проведенной операции мне требовалось организовать в дер. Андреевка ревком. Около меня во время допросов были двое мужиков, которые казались далекими от банды. Они были старики и бедняки, осуждали, по крайней мере при мне, антоновщину и ее сторонников. Я им и поручил созвать собрание взрослого населения деревни. Скоро собрание состоялось. Оно было коротким и после небольшой моей речи, в которой я рассказал о преступниках, о том, что к большинству мы отнеслись мягко, состоялись выборы ревкома. Оба старика, по моей рекомендации, были выбраны, а по их совету председателем был выбран мужик помоложе, инвалид войны. Все они вначале категорически отказывались и только после уговоров согласились стать членами ревкома. Председателем избрали инвалида. Я поговорил с ним о его обязанностях, о том, как себя держать с крестьянами, кого поддерживать (на этот счет была инструкция Политотдела Боеучастка), и мы расстались (они трое с неохотой — боялись мести бандитов).

Мы отправились домой для совершенно необходимого отдыха и поесть. Уже темнялось. Как назывался наш погост, теперь я не помню, помню, что он находился верстах в 5 от большого села Лукино.

А «дома» уже меня ждала другая, не менее напряженная работа. Наше командование, во главе с Тухачевским, которого я не раз видал в Инжавине, избрало единственно эффективный путь ликвидации антоновщины. Особенность организации антоновской армии состояла в том, что отряды и подразделения, состоявшие из мужиков-добровольцев и мобилизованных, как правило, не принимали боя с сколько-нибудь сильными подразделениями Красной Армии. Обнаружив против себя достаточно крупные силы Красной Армии, бандиты просто «рассеивались», т. е. расходились в большом селе, будто бы по домам, прятали, если было надо, оружие и сразу, таким образом, превращались в совершенно по виду безобидных мирных мужиков. Только крупные бандиты — командиры и уполномоченные, чувствуя свою вину, принимали дополнительные меры, например, устраивали себе замаскированные в колодце, на крышах (соломенных) в скирдах соломы, в подвалах и т. д. убежища, куда и прятались при приближении к селу частей Красной Армии.

Но лишь только Красная Армия уходила, вновь появлялись все с оружием и вновь отряд оказывался в готовности выступить для проведения операций. А операции эти состояли в нападениях на небольшие отряды и подразделения Красной Армии, беспечно передвигавшиеся в районах расположения антоновских частей, в нападениях на одиночных красноармейцев, в грабежах деревень, население которых не желало примкнуть к антоновщине. Тактика их борьбы со слабыми и одиночками дополнялась еще тем, что, захватив в плен красноармейцев, они неизменно их убивали, причем предварительно страшно издевались над ними, вырезывая на лбу звезды, исполосовывая живот и спину, отрубая руки и т. д. Трупы обезображенных таким образом красноармейцев мне приходилось видеть. Это было ужасно! Все это делалось, конечно, для устрашения красноармейцев. Это была общая тактика всех антоновских частей, которая, очевидно, перешла к ним от деникинцев, калединцев и прочих белогвардейцев, значительная часть которых в 1921 г. была уже, собственно, ликвидирована.

Поэтому единственно правильной тактикой искоренения этой заразной кулацкой антоновщины была сплошная оккупация территории, зараженной бандитизмом. Вся Тамбовщина была разделена на территориальные участки, в каждом из таких участков организовывалась Политтройка (я был членом и секретарем такой политтройки, во главе которой стоял комиссар Винокуров). Политтройка продумывала операции на своей территории с помощью курсантских отрядов и частей, бывших в ее распоряжении. На границах с нашим участком Западного отряда действовала бригада Котовского, получившая довольно большой район (села Медное, Золотое, Серебряное и др.). Недалеко от нас действовал отряд польских коммунаров (впоследствии оскандалившийся), где-то рядом были югославы (сербы и др.). Я не говорю уже о курсантах московских, саратовских и других.

Курсантские отряды и части войск по разработанному плану делали вылазки в различные села и деревни своего участка, особенно в те из них, в которых, на основании разведывательных данных, маскировались крупные бандитские подразделения. Так же, как и в описанном случае в деревне Андреевка, деревня окружалась со всех сторон, отряды курсантов направлялись на поиски укрывшихся и прятавшихся бандитов. Так как все они были в этом случае одинокими, их захватывали, допрашивали и поступали с ними в соответствии с суровыми предписаниями начальства того времени.

Таким путем территория участка данной Политтройки постепенно очищалась от бандитов, в деревнях и селах создавались ревкомы и начиналась более или менее нормальная жизнь.

Итак, вернувшись домой, я обнаружил, что комиссар Винокуров чем-то озабочен. Оказывается, в результате нескольких операций, проведенных на днях в селе … (забыл!), скопилось немало захваченных в разных селах бандитов, с которыми надо было что-то делать. Уже на другой день к нам приехал уполномоченный Чрезвычайной комиссии, были приведены наиболее подозрительные бандиты и мы начали допросы. Я, как самый молодой (мне было в то время 19 лет), естественно, стал секретарем, а чекист допрашивал. Он был куда опытнее меня, я был по сравнению с ним просто младенцем. Так же, впрочем, как и я, он пользовался методом перекрестного допроса.

Я заметил, что его, собственно, меньше интересовала личная вина допрашиваемых. Он все старался выпытать, особенно у матерых бандитов, где и сколько антоновских войск имеется, где главные районы их дислокации, кто командует крупными соединениями — дивизиями, бригадами, полками и прочее. Может быть, допрашиваемые и не знали много из того, о чем их спрашивали. Многие из них казались просто неграмотными мужиками, завлеченными «в банду» немудрящими мелкобуржуазными лозунгами Антонова. Но допрашивавший чекист на это не обращал никакого внимания. Если допрашиваемый не отвечал вразумительно, он прибегал к примитивной угрозе: «А ну, раскрой рот!» — требовал он и впихивал ему в рот ствол нагана. Однако бить не бил. Все это, конечно, не производило на меня сколько-нибудь приятного впечатления, хотя я уже успел привыкнуть к подобным вещам. Но было жестокое военное время и меня самого ожидало нечто во сто раз худшее, если по какой-либо глупой случайности я попался бы в плен к бандитам. А такая случайность могла произойти каждый день!

Помню, число допрашиваемых было очень большим, а время шло. Надо было очищать район, отведенный нам, срочно и переходить к другим важным делам. Мы могли допрашивать только по ночам. Днем все уходили либо на операции, либо занимались поездками и походами по разным неотложным делам. И вот, возвращаясь домой поздно вечером, мы садились за стол и вызывали очередных пленных бандитов. Первые две ночи такой работы после тяжело проведенных дней еще кое-как можно было пересилить, не спать. Но на третью ночь я стал клевать носом во время допросов и не все мог записывать. Кажется, на пятую ночь мои записи допросов оказались такими, что сам я не мог разобрать в них ни одной буквы! Когда комиссар увидел эти записи, он выругался и отправил меня спать. Но после того, как я беспрерывно проспал, наверное, часов 20, я вновь сидел за столом и записывал по ночам самое главное из того, что могли сообщить нам бандиты. Днем иногда приходилось писать сводки, донесения, данные разведки и всякие другие вещи в главный штаб. Так и текла наша жизнь примерно недели с две.

Я учусь верховой езде!

Каждодневно операции в различных деревнях и селах нашего участка требовали иногда походов пешком на довольно далекие расстояния километров в 5 и даже более. Комиссар наш, будучи комиссаром 6-х Саратовских артиллерийских курсов, прекрасно справлялся с такими передвижениями на своем сером коне. Что же касается меня, я, после некоторых опытов верховой езды при сопровождении обозов, совершенно отказался от попыток ездить верхом.

Между тем, по мере очищения нашего участка и всего Западного отряда от бандитов, жить стало несколько свободнее. Сводки и секретарская работа не отнимали у меня уже целых дней. Кроме того, в результате конфискации имущества (скота) у выловленных бандитов в нашем распоряжении оказались довольно значительные стада коров и овец, табун лошадей, тысячные стада курей и уток и множество прочего имущества. Пока его совершенно некуда было деть и лишь приставленные специально ревкомами мужики и бабы заботились о том, чтобы вся эта масса животины была напоена. Кормились же они сами собой, так как шло лето.

Однажды я заговорил о том, что хорошо бы было выучиться ездить верхом. Венгерец Кендра, который был прекрасным наездником, так как кончил Венскую академию генерального штаба как кавалерист, понял, в чем дело. Не откладывая в долгий ящик, он тут же пригласил меня сходить в то место, где пасся табун конфискованных у бандитов лошадей. Мы долго ходили между крестьянскими кобылами и меринами, пока Кендра не увидел лошадь среднего роста, показавшуюся мне недостаточно рослой для меня. Он посмотрел ей в зубы, пощупал ее с разных сторон и сказал мне, что, пожалуй, эта лошадь будет очень хорошей для меня. Нашли уздечку и седло, и лошадь была торжественно приведена к нам на квартиру. Она поступила в распоряжение коновода, не совсем нормального парня из казаков с Дона, которого невесть откуда взял комиссар и который, однако, сам производил впечатление какого-то бандита. Я попробовал сесть на оседланную лошадь и шагом проехаться около дома. Все шло благополучно. Лошадь оказалась не крестьянской, а бандитской; она была обучена верховой езде, держалась смирно, и я с удовольствием без какой бы то ни было тряски проехался несколько раз.

На другой день, после обеда, Кендра пригласил меня проехаться вместе с ним в село Лукино, как он сказал, «за яблоками». Я, конечно, согласился. До Лукина было менее 5 километров, яблоками это село славилось, бандитов в районе уже не было. Мы поехали шагом, было вначале очень приятно. Но вот Кендра перешел на рысь и я, вслед за ним, тоже. Я понятия не имел, как надо держать себя при езде рысью. Я сидел в седле как мешок, и, вероятно, моя бедная лошадь сразу же почувствовала это. Наконец-то снова перешли на шаг, и я почувствовал необыкновенно приятное облегчение. Но потом снова рысь. Скоро у меня заболел зад, а Кендра ехал как ни в чем не бывало и не обращал на меня ровно никакого внимания. Но вот, наконец, и Лукино. Мы слезли с лошадей в огромном саду, где росли много сотен яблонь самых разных сортов. Хозяин очень внимательно встретил нас (он хоть и не был бандитом — по старости, но, естественно, был к ним близок).

Мы ходили от яблони к яблоне, отведывая яблоки самых разных и притом прекрасных сортов. Наевшись «до отвала», мы полежали, затем нагрузили сумки, имевшиеся у седел, отборными яблоками, и я, предвкушая уже некоторые неприятности обратной дороги, просил Кендру ехать потише. Казалось, все шло нормально. Но вдруг Кендра внезапно заявил, что ему надо съездить в село Серебряное (?) по какому-то, по его словам, совершенно неотложному делу. (Может быть, село это называлось и не так). Село это было километрах в 15–18 от Лукина. Я, уже насытившийся прелестями первой верховой езды, сказал ему, что я просто не могу с ним ехать. Я уже набил себе соответствующие места. Но Кендра с пафосом стал мне разъяснять правила товарищества. Какой же я товарищ, если хочу отпустить одного его к ночи ехать по местности, которая славилась бандитскими налетами. Это не по-товарищески, заявил он. Мне стало неудобно перед иностранцем, который произносил такие истины.

Вскарабкавшись не без труда на лошадь, я поехал вслед за Кендрой, проклиная про себя и всю поездку, и верховую езду. Стоял август, было жарковато, и хотя жара стала к вечеру уже спадать, я был потным и мои болячки на заду особенно ныли при каждом шаге лошадиной рыси. Поехали! Я мучаюсь, но терплю. А Кендра как ни в чем не бывало перешел на рысь, мой конь, видно, хорошо обученный правилам товарищества, прыгает за ним, а я, как мешок в седле, не сопротивляюсь новым ударам по заду, повторявшимся раза 4 в минуту. Мы проехали довольно длинные поля с кустиками и увидели лесок. Он был, правда, не на дороге, а в стороне. Когда мы проезжали мимо леска (метрах в 400 от нас), вдруг раздался выстрел. Вероятно, стрелял кто-то (конечно, бандит) из обреза, огонь был не прицельным, а он, видно, был одиночкой, пока скрывавшимся еще от нас. Но пуля все-таки проныла где-то недалеко, и вся моя усталость и боль тотчас же исчезли, уступив место естественному страху. Кендра тотчас же перешел в карьер, моя лошадь за ним. Я вцепился в гриву и не обращал никакого внимания ни на боль, ни на что другое. Проехали так километра два. Наконец, удалось перевести дух. Поехали снова рысью. Скоро показалось и село, куда мы направлялись.

Я слез с коня с трудом. Болели не только болячки на заду, но и ноги и все болело. Живот, незадолго перед этим наполненный с избытком яблоками, просто ныл. Хотелось и пить, и посидеть спокойно. Я не мог даже ходить вначале, как-то отполз от лошади, бросив поводья на частокол. Самочувствие было, что называется, из рук вон плохое. Кендра же был, как обыкновенно, живым и деятельным. Он тотчас же кого-то нашел, поговорил, ходил и даже бегал совершенно нормально. Я же сидел в муках и не знал, что делать.

Когда Кендра вернулся, я сообщил ему о своем самочувствии и предложил здесь переночевать. Но он запротестовал и донял меня тем, что, дескать, если мы тут останемся, дома поднимется тревога. Они не знают, куда мы, собственно, уехали, и тревога будет напрасной тратой сил и т. д. «Поедем обратно, — сказал он, — ничего, как-нибудь доберешься. Нельзя же отпускать одного товарища мимо леса. Вдруг опять начнется стрельба!» и т. д. Чего тут будешь делать?

Я просил только, чтобы он ехал тихо, шагом. Рысью я уже не мог. Он мне обещал, но когда мы проехали километров 5, он перешел на рысь у того самого леска, из которого по нам стреляли. Возражать ему было совсем неправильно. Как я ехал, точнее, как я не помер в течение этой части пути, не знаю. Было уже совсем темно, когда мы добрались до Лукина и остальную часть дороги я мог ехать только шагом. Даже сойти с лошади и вести ее под уздцы я уже не мог. Ночью мы приехали. Я свалился с лошади и буквально ползком добрался до своей кровати и тут же заснул.

Утром я не смог подняться и заниматься делами. Только хозяйка-попадья, видно, понимала, что что-то со мной случилось, и всячески старалась облегчить мне страдания. Другие же ходили и посмеивались, особенно Кендра. Мне хотелось его проклинать всеми способами. Лежал я на койке неделю. Только через 3 дня я смог ползком добираться куда надо по нужде. Через неделю я стал ходить «враскорячку», пересиливая еще боль в мускулах и болячках. Понадобилась еще пара дней, чтобы я, наконец, почувствовал себя более или менее нормально. Скоро вернулось и обычное хорошее настроение, свойственное беззаботной молодости. Я начал выполнять свои обязанности секретаря политтройки участка (района), тем более что делать это из-за болезни я не мог. Я был большею частью один дома. Винокуров и Кендра с утра уезжали на операции и возвращались лишь к обеду, а то и к вечеру.

О лошади и верховой езде я боялся думать, хотя моя лошадь стояла в хлеве или паслась на лугу под наблюдением коновода — «децинормального» смешного парня из донских казаков, надо сказать, знавшего лошадей отлично и любившего их. Странность этого коновода иногда была смешной. Вот я посылаю его в соседние деревни за кринкой молока к обеду, который готовила попадья-хозяйка. Проходит час, идет Иван и тащит огромное ведро топленого молока. Спрашиваю, зачем ведро? А ну как же, попить, так попить. Сколько же ты заплатил? А ничего. Как уж он там добывал это молоко, можно только догадываться.

Но скоро, как-то вечером, мне захотелось проехаться верхом, тихонько, шажком. И вот я на лошади, у которой также зажила набитая холка. И удивительно — я почувствовал, что я в своей стихии. Езда рысью не только не причиняла каких бы то ни было мучительных ощущений, как это было в первый раз, а оказалась очень хорошим удовольствием. На сей раз коленки сами сжимали лошадь. Я уже не ерзал на седле, как при первой поездке, а сидел спокойно. Лошадь как переменилась. Она резво шла, так что ветром меня обдувало и я вполне чувствовал себя в своей тарелке.

Кендра, увидев меня на коне, ухмыльнулся. Только после он мне разъяснил на ломаном венгерско-русском языке, что применил по отношению ко мне «скоростной метод обучения» верховой езде. Я ему теперь, пожалуй, был даже благодарен. Вот что значит Венская кавалерийская школа!

С тех пор я, даже много лет спустя, ездил верхом с истинным наслаждением и никогда больше не набивал спину лошадям, да и сам никогда не испытывал после верховой езды, даже длительной, ничего, кроме усталости.

Лет 10 спустя после такого жестокого урока верховой езды я, только что закончивший Горьковский университет и работавший ассистентом в Химико-технологическом институте, внезапно (впрочем, это происходило ежегодно в то время) был призван на территориальный сбор в 17-ю стрелковую дивизию. Территориальная дивизия во время сбора развернулась в корпус и я был штабным командиром. Вместе с друзьями, призванными со мной (один был из Нижегородского совнархоза, другой доцент из Лесотехнического института в Йошкар-Ола), я поселился в палатке на задних линейках лагеря и проходил штабное обучение. Но вот начались маневры. Все мы получили по верховой лошади, мне досталась рослая, молодая кобыла (жеребцов нам боялись давать, как совершенно неопытным), оказавшаяся резвой и сильной. Командир полка (развернутого в дивизию) был сам кавалерист из поляков и гордо гарцевал на своем коне, посматривая на нас, штатских, с презрением, так как был уверен, что мы не в состоянии ездить (впрочем, мой товарищ из совнархоза был артиллеристом и кое-что умел, но забыл). Итак, колонны полка шли по расписанию из Гороховецких лагерей лесами к Вязникам, а мы, штабники, ехали шажком сбоку, разговаривая о том и о сем. Скоро такой поход нам наскучил. Уверенные, что, если полежать на траве с полчаса, мы легко нагоним колонну, мы заговорили о том, что было бы хорошо попить чайку. Проездом через одну деревню мы заметили симпатичное женское лицо в окне красивой избы и решили попросить хозяйку поставить самовар. Скоро он был готов, и мы с наслаждением попивали грузинский чай, который в то время был несравненно лучше теперешнего. Наконец, решив, что пора догонять колонну, мы сели на коней и тронулись.

Мы совсем не предполагали, что как раз вскоре после злополучной деревни, в которой мы пили чай, будет назначен привал, да еще большой. Беззаботно мы подъехали к своей части, и тут нам сообщили, что командир полка ищет нас и объявил розыск, так как думал, что с нами что-нибудь случилось. Мы тотчас же с щемлением в сердце явились пред его лицо, и он с любопытством спросил: «Где вы были?». Пришлось сознаться, что заехали в деревню попить, а там нас угостили чаем. «А… — протянул он, — ладно!». По его глазам было видно, что он не спустит нам нашего проступка. И действительно, скоро мы убедились в этом.

Полк сделал еще один переход и сразу же с ходу развернулся для встречного боя. Начались жаркие часы. Я был вызван к командиру и получил от него пакет и словесное донесение в штаб корпуса, расположенный километрах в 25 от нас. «Срочно! Три креста!» — заявил мне командир полка (дивизии). «Есть!». И я помчался, ориентируясь по карте.

Мчаться одному по красивейшей лесной местности одно удовольствие. И я наслаждался и природой, и воздухом, и скоростью. Часа через полтора я был уже на месте, передал пакет, доложил на словах обстановку, получил приказ в пакете и после короткого отдыха отправился назад. К вечеру я был уже в штабе, привязал лошадь и доложил командиру о выполнении приказа. Тот подозрительно посмотрел на меня и спросил: «Ну как, болит задница?» — «Никак нет!». Несмотря на усталость лошади, он приказал мне: «Ну-ка на левый фланг, передай командиру полка Иванову то-то, то-то!» (я уж и не помню, что именно). Я вновь взгромоздился на коня и поскакал. Через полчаса я снова докладывал о выполнении приказа и тут же получил еще новое приказание — передать командиру полка НН то-то и то-то. Это было уже недалеко, и я лихо подъехал по возвращении к командиру и доложил, как полагалось, что приказание выполнено.

Командир, очень гордившийся тем, что он кавалерист (вероятно, из буденновцев), был явно удивлен той легкостью, с которой я, выполняя приказания, гарцевал. Он тут же еще раз спросил, не набил ли я себе заднее место? «Никак нет», — отвечал я. «А мог бы ты сейчас еще раз съездить километров за 5?» — «Готов, — сказал я, — куда прикажете?». Однако он сказал: «Не надо, можете быть свободным». Я пошел к кухням, поел, что осталось от ужина, и стал разыскивать своих товарищей. У них не все оказалось благополучно. Оба они получили подобные же приказания, правда, не такие жесткие, и оба были не в себе от поездок.

Эта история, так благополучно закончившаяся, еще раз напомнила мне 21-й год и замечательного венского кавалериста Кендру. Какой он был замечательный человек, сумевший привить мне любовь к верховой езде «с одного разу». Кроме того, история эта имела и последствия. На разборе маневров я был назван как выполнивший образцово ряд приказаний. Когда мы демобилизовались после сбора, я, уже вполне штатский, вдруг был вызван в полк в Кремлевский кадетский корпус (Н. Новгород), и командир полка весьма любезно спросил меня, где я обучался верховой езде. Я рассказал ему все откровенно, и после обмена всякими любезностями мне был вручен в награду комплект обмундирования, который для меня очень пригодился.

Впоследствии мне эпизодически несколько раз приходилось ездить верхом, и всегда я ощущал настоящее удовольствие.

В 1921 г., обнаружив, что я могу свободно ездить верхом, без осложнений, обычных для начинающих, я каждодневно стал пользоваться возможностью куда-нибудь съездить. После того, как в нашем, да и в соседних районах банды были ликвидированы и несколько сотен пойманных бандитов были отправлены в лагери под Тамбовом, стало возможным ездить по району без особых опасений. К этому времени (август) условия жизни у нас резко улучшились. Мы стали питаться усиленно. Было много птицы, которая была собрана в крупные стада, много овец, коров и прочей живности, конфискованной у бандитов, пойманных с оружием в руках. Наша хозяйка — попадья прилагала все усилия для того, чтобы мы получали вполне полноценный и вкусный обед. Тамбовская губерния когда-то славилась своей пшеницей, и ее у попа было довольно много (по-видимому). Поэтому, помимо жареных куриц, мясных супов, мы получали еще и прекрасныепироги.

Наевшись за утренним чаем вчерашней курицей и яйцами, я отправлялся теперь на выполнение совершенно других заданий. Было приказано развернуть культурно-политическую работу, опираясь на учителей школ и другую сельскую интеллигенцию. И вот я ехал в какую-нибудь деревню, выступал здесь с коротким сообщением, затем разрабатывал с учителем план мероприятий по культурно-политической работе. После выполнения намеченного плана я отправлялся к своему другу, курсанту наших командных курсов А.Жукоборскому, который работал в соседнем районе. Легкость передвижения верхом позволила теперь нам встречаться раза два в неделю: то он ко мне приезжал на пироги, то я к нему на жаркое.

Признаться сказать, ужасы войны, все эти исполосованные трупы и всякие грустные картины и события военных дней быстро забываются, особенно в молодости. Последний месяц нашей командировки в «Особый лагерный сбор курсантов» в Тамбовской губернии мы провели уже, собственно, отдыхая, без постоянных тревог, без опасений, что мы можем всыпаться в плен. И мы пользовались таким отдыхом, пока нас не вызвали обратно в свой курсантский отряд в Инжавино. Это произошло в первых числах сентября. Мы сразу же уехали в Тамбов и там ожидали несколько дней погрузки в эшелон.

Прежде чем расстаться с Тамбовской эпопеей, я не могу не рассказать о паре случаев, крепко врезавшихся в память, происшедших в это примечательное лето 1921 г.

Первый случай, о котором неприятно вспоминать, касался жестокостей, с которыми приходилось встречаться. Среди командных курсов, собранных на сбор в Тамбовской губернии, были так называемые «Польские кавалерийские курсы». Они, вероятно, были скомплектованы из молодых поляков, живших в Белоруссии и на Украине. Курсанты этих курсов были прекрасно обмундированы. Они, однако, как-то сторонились нас, курсантов русских командных курсов. Когда в целях полной ликвидации бандитизма вся губерния была разбита на районы, поляки также были прикреплены к определенному району. Как они там вели себя, я не знаю, но однажды я увидел в одном селе зрелище, которое возмущало до глубины души. Курсанты вели большую колонну захваченных бандитов. Была жарища. Все бандиты были без шапок. И вдруг я увидел, что у каждого из них на лбу выжжено (видимо, шомполом) слово «Банда», написанное польскими буквами. Это было ужасно. Я ясно видел, какие невероятные мучения испытывали пленные бандиты. Из ран на лбу тек у всех гной, попадая в глаза. А конвоиры кричали, грозя отстававшим. Вот вам и курсы «Красных коммунаров» (их так называли). Конечно, не наше дело было вмешиваться, но об этих курсантах у меня сложилось самое плохое мнение.

Через год, вероятно, а может быть и раньше, в те времена, когда в Польше управлял Пилсудский, эти курсанты решили в полном составе уехать в Польшу. Мне рассказывали, что они доехали уже до Белоруссии, и уже недалеко была граница. Оказался лишь один верный советской власти человек. Это был Владислав Викентьевич Корчиц22, впоследствии командир корпуса и один из видных военачальников, отличившихся в Отечественной войне. Почему-то обе эти истории вспоминаются у меня в связи друг с другом.

Второе воспоминание касается бригады Котовского. Уже в июне мы знали, что эта бригада действует где-то поблизости. Вскоре мне удалось встретиться в каком-то селе с несколькими эскадронами котовцев. Это были молодые, красивые ребята, сидевшие лихо на прекрасных лошадях, одетые в черные гимнастерки (суконные) и черные галифе. На вид это было дисциплинированное войско. У каждого около пояса висел разноцветный вышитый кисет — подарок девиц, вероятно, полученный еще где-нибудь на Украине.

Первое столкновение с ребятами из бригады Котовского произошло по одному случаю. Когда мы прочесывали свой район и задержали несколько сот бандитов, то по приговору суда (суды эти организовались, когда большинство районов было очищено от банд) несколько человек подлежали расстрелу. Винокуров как-то обратился к котовцам по соседству, не возьмутся ли они за такое дело, и получил ответ: «Зачем тратить пули на эту сволочь, давайте нам, мы на них поупражняемся в рубке, вместо лозы». Помню, даже Винокуров, участник гражданской войны, был удивлен таким предложением.

Но больше всего впечатлений у меня оставило посещение вместе с Винокуровым самого Котовского. В разгар операций по очистке от банд районов вдруг пронеслось известие, что на помощь бандитам идет сюда большая армия казаков. Бандиты, естественно, воспрянули духом и объявили сбор своих банд, рассеянных до этого по районам. В селе Медное (от нас было, вероятно, километров за 20) расположилась бригада Котовского. Командир бригады, видимо, не особенно считался с приказами высшего начальства и воевал по собственной инициативе. Бригада была полноценной и в таком виде бандитские отряды, даже крупные, ей были не страшны. Котовский решил проявить инициативу и решился на шаг, который не мог не удивлять своей смелостью и даже, я бы сказал, авантюристичностью.

Итак, бригада прибыла в село Медное. Но это не была обычная бригада Красной Армии. У каждого бойца на фуражке был прицеплен значок солдата старой армии, у командиров на плечах погоны! Откуда они все это достали, одному богу известно. Вероятно, захватив где-нибудь на Украине белогвардейский склад, они взяли все это обмундирование. Был распущен слух, что в село Медное прибыл казачий отряд, специально для помощи бандитам. Вели себя котовцы как белогвардейцы, устроили в деревне грандиозную гулянку с выпивкой. Это оказалось приманкой для большого отряда антоновцев. Вскоре к Котовскому, которого бандиты не знали в лицо, прибыли посланцы от бандитского командования. Штаб бандитского командования был приглашен вечером на совещание с «казачьим» штабом, т. е. со штабом Котовского.

Вечером оба штаба — воображаемого казачьего отряда и бандитского отряда — собрались в большой избе, специально подготовленной. На столе стояло угощение высшего класса. Главное, что был самовар и четвертные бутыли с самогоном. Вначале разговор не налаживался, но после того, как было выпито несколько, языки развязались. И вот в разгар галдежа к Котовскому обратился один из бандитских вождей и сказал от всего сердца: «Теперь бы нам прежде всего поймать эту сволочь Котовского!». Тогда Котовский встал, быстро вынул пистолет и выстрелил в главного вождя. Как по команде, с обеих сторон за столом началась стрельба. Бандиты бросились к окнам наутек. Бандиты эти побоялись в одиночестве навестить штаб «казачьего отряда» и привели с собой большой отряд, который во время встречи «командиров» расположился неподалеку, на огородах.

Пока Котовский встречал «гостей» уже впотьмах, его части незаметно окружили расположение бандитов и, после того, как прозвучали первые выстрелы в избе, где происходила встреча, немедленно начали операцию по ликвидации банды. Операция эта прошла вполне успешно. Лишь нескольким бандитам-главарям с небольшим остатком «войска» удалось удрать.

Мы прибыли к Котовскому днем. Осведомившись, в какой избе он расположился, мы отправились прямо к нему, вошли в избу и представились мрачноватому черному человеку. Мы просили Котовского информировать нас о проведенной операции, как соседи по боевым участкам. В ответ на нашу просьбу Котовский громко сказал: «Адъютант!». Никто, однако, не отозвался на его возглас. Тогда он еще громче крикнул: «Адъютант!». И опять никто не откликнулся на его зов. Тогда он, высунувшись из окна, закричал: «Адъютант!» и сделал к этому довольно обычное русское добавление. Тотчас же появились сразу три котовца-командира.

Котовский сказал: «Вот тут товарищи интересуются, как прошла наша последняя операция. Расскажите им!». Мы обменялись обычными любезностями с Котовским и пошли в соседнюю избу слушать приведенный выше рассказ. После этого мы поблагодарили Котовского и распрощались с ним.

Итак, мы возвращаемся в Москву. Встреча с старыми друзьями-курсантами была теплой. На меня смотрели они чуть ли не как на героя, который провел три месяца в самом пекле бандитизма и был даже представлен к ордену. Но я, конечно, ничего геройского не сделал.

В Москве мы получили отдых. Лишь несколько заключительных занятий перед выпуском, которые служили как бы экзаменом для будущего красного командира, было проведено в сентябре и в начале октября. В начале октября состоялся курсантский парад, мы получили удостоверения об окончании курсов. Вот оно: «Аттестат. Предъявитель сего Фигуровский Николай Александрович окончил Военно-химические советские курсы при Высшей военно-химической школе командного состава Рабоче-крестьянской Красной Армии. За время пребывания на курсах т. Фигуровский обнаружил отличные успехи в науках и по своим качествам заслуживает звания Командира Социалистической Рабоче-крестьянской Красной Армии. Начальник Школы М.Смысловский. Вр. Военного комиссара (забыл, подпись неразборчива). Председатель Педагогии. Комитета Яковлев. 1 октября 1921 года Москва № 7487».

Итак, снова начиналась служба, уже самостоятельная, командирская.

159 с.п., 18 с.д., 19 с.д

Распрощавшись с товарищами и друзьями, подавляющего большинства которых давно уже нет в живых, я получил отпуск и отправился побывать к отцу. Этой поездки я не помню. Вероятно, она не была радостной. В деревне семья жила еще очень плохо, хотя уже был свой хлеб, но в небольшом количестве. Отец всерьез занялся пашней.

В ноябре я вернулся в Москву и получил предписание о назначении в распоряжение начальника артиллерии РККА. В те времена, по старинной традиции надо было лично представляться начальнику артиллерии, и я отправился на Знаменку (ул. Фрунзе) в помещение бывшего Михайловского (или Александровского?)23 военного училища.

Не без трепета я вошел в кабинет на 2-м этаже тогда еще ненадстроенного здания Министерства обороны. В огромном кабинете за огромным столом, около которого стояли два весьма поместительных черных кожаных кресла, сидел симпатичный старик по фамилии, если память мне не изменяет, Шейдеман, видимо, генерал старой армии24. Он поднялся, выслушал мой рапорт и пригласил сесть. Я с опаской взгромоздился в кресло. Начальник артиллерии РККА распечатал принесенный мною пакет, прочитал бумагу и спросил меня: «Куда бы вы хотели поехать служить?». По простоте душевной я, не задумываясь, ляпнул: «В Кострому». Генерал очень удивился и спросил: «Почему?». Я робко объяснил, что недалеко от Костромы живут мои родители, что Кострома мой родной город. «Ну чего вы в этой Костроме не видели? Я бы на вашем месте, — говорил Начарт, — поехал бы куда-нибудь на Кавказ. Какая там прекрасная природа, какие девочки!».

Мне, конечно, хотелось взглянуть на Кавказ, но служить там казалось скучноватым. К тому же хотелось в Кострому, где можно было вновь жить рядом со старыми друзьями и откуда до Пречистого было всего 60 верст и можно было добежать домой даже без ночлега. Поэтому я еще раз невнятно повторил, что лучше всего, если я попаду в Кострому. «Ну что ж, — сказал начальник артиллерии Красной Армии. — Вы окончили командные курсы отлично и имеете право выбирать место службы».

Очень тепло, по-отечески он пожурил меня еще раз за мое желание, и я, поняв, что засиживаться у него неудобно, встал и вытянулся, как положено. «Счастливой службы! — сказал на прощанье старик. — Можете идти». Повернувшись кругом, я вышел из кабинета. На другой день мне снова пришлось идти в Штаб РККА. Я получил в канцелярии Начарта предписание отправиться в распоряжение начальника артиллерии Московского военного округа. Это было 18 ноября 1921 года.

В отличие от Начарта РККА, начальник артиллерии МВО меня не принял. Зато я попал к начальнику химических войск Московского военного округа Лаврентьеву (кажется, так). Впрочем, с ним беседовать было проще, все же мы принадлежали к одному, в то время еще редкому роду службы. Лаврентьев согласился отправить меня в район Костромы, но дал мне ряд указаний и высказал сожаление, что не может назначить меня заведующим химической обороной дивизии, так как в 18-й дивизии уже кто-то был (сейчас не вспомню).

22 ноября я получил предписание отправиться в распоряжение начальника артиллерии 18-й стрелковой дивизии в город Ростов Ярославский. Я прибыл туда дня через 3, явился к старику начарту, которому, видно, было безразлично, куда именно меня направлять. Я вновь получил предписание направиться в распоряжение командира 53-й стрелковой бригады в Ярославль, и 28 ноября я уже был там. Комбриг меня не принял, зато его адъютант Петр Павлович Богородский, с которым в дальнейшем мне пришлось служить, оказался очень любезным, и я без проволочек был назначен заведующим химической обороной 159-го стрелкового Костромского полка. Моя мечта снова попасть в Кострому к своим друзьям была реализована вполне успешно.

И вот я снова в Костроме. Иду в знакомое общежитие Костромского техникума им. Чижова, но никого там нет. Узнал, что общежитие переехало в один из переулков Мшанской улицы, и направился туда. С восторгом меня встретили старые друзья, студенты, как теперь назывался техникум, Костромского практического политехнического института. Я, конечно, никуда из общежития не поехал. Потребовали от коменданта поставить мне койку, и я поселился, как и прежде, со старыми товарищами.

Прошел день встречи, и мне надо было являться в полк. Штаб полка и его батальоны размещались в деревянных бараках, построенных на моей памяти в семинарские годы (1915–1916 гг.). В этих казармах в годы первой мировой войны готовились маршевые роты на фронт. Казармы были расположены за городом, правда, не особенно далеко, с правой стороны в начале Галичского тракта. Я и отправился в эти самые казармы.

Нашел барак, на котором висела грязная картонная вывеска: «Штаб 159 с.п.», и вошел внутрь. Удивительно грязное, насквозь прокопченное помещение с явными следами множества клопов, уставленное столами для писарей. Полы, я думаю, не мылись здесь лет 5, а стены были так закопчены, что напоминали распространенные на севере Курил избы без труб, топившиеся «дымом» от очага.

Я спросил адъютанта и от него узнал, что командир полка на месте, в своем «кабинете». Адъютант мне сразу же не понравился. Уж больно заносчив, впрочем, как многие адъютанты. Подумаешь — птица, подумал я.

Итак, я подошел к двери кабинета командира и постучался. Тотчас же услышал в ответ «Войдите!». И я вошел… и растерялся. У видавшего виды командирского, когда-то, видимо, «письменного» стола стояли двое. Один был одет в куртку из овчины, с картузом на голове. Другой был в зеленой, крытой английским трофейным сукном поддевке. Кто из них был командиром полка, я не знал. А между тем я приготовился лихо отдать рапорт о прибытии. Не мог же я рапортовать сразу двоим.

Я спросил: «Простите, кто командир полка?». Человек в куртке сказал: «Я». Какой уж после этого рапорт. Я поэтому робко сказал, что я окончил командные курсы и прибыл для службы в полк. Тогда командир полка спросил: «А что, Вы разве не военный и не умеете по-военному обратиться?». Я сказал: «Конечно, военный!» — «Ну, тогда обратитесь по форме!». Я повернулся на каблуках, на сей раз по всей форме, и вышел из кабинета. Оправившись, я вновь постучал в дверь и возгласил: «Разрешите войти!» — «Входите» — ответили мне из-за двери. Тогда я вошел, вытянулся и самым громким голосом доложил: «Товарищ командир полка, окончивший и т. д. Фигуровский прибыл в ваше распоряжение!» — «A-а, здравствуйте!» — сказал он, принял пакет, распечатал его и изрек: «Пойдете командиром взвода в 9 роту». Я возразил (как мне, впрочем, было сказано нач. химвойск округа), что я военный химик и прибыл на должность зав. химической службой полка. Командир сказал: «У меня нет такой должности». Я сослался тогда на приказ по округу, которым вводились соответствующие должности во всех полках. «Ну, хорошо, можете идти!». На этом встреча закончилась.

Я не помню, кто именно был тогда командиром полка, они очень часто менялись. Зато второго человека, бывшего в кабинете, я хорошо помню. Это был полковой врач Дмитрий Александрович Знаменский, с которым после мне пришлось вместе служить в 17 с.д. и который стал моим приятелем. Это был замечательный человек, милый и доброжелательный. Жаль его, в начале Отечественной войны он занимал какую-то высокую уже должность и погиб под Ленинградом в поезде, который разбомбили немецкие фашисты.

Итак, моя служба началась. Я оформился, был зачислен на довольствие, сказал свой адрес жительства и отправился домой до следующего дня. Ребята в общежитии посмеялись над рассказанной мной историей представления командиру полка. Мы поели, что было, и я отправился гулять по Костроме, по которой столько времени скучал.

Так как за 2 с половиной года до этого я был студентом Электромеханического отделения Чижовского техникума, ребята настоятельно посоветовали мне продолжать образование и сказали, чтобы я зачислился вновь студентом. Это оказалось легко, и я стал по вечерам посещать занятия в Костромском практическом политехническом институте. В частности, я слушал лекции Н.Д.Работнова — отца известного теперь академика (1973) Сибирского отделения Академии наук СССР25. Это были лекции по теоретической механике. Они оказались для меня малопонятными, так как я не слушал начала курса и пытался с ходу освоить мудреную тогда для меня науку. Другие занятия проходили более успешно.

Дней 10 в полку обо мне как будто не вспоминали. Я, правда, ежедневно являлся на службу и справлялся о том, есть ли в полку противогазы или какое другое химическое имущество. От адъютанта я получил совершенно невразумительный ответ. Поэтому после двух-трехчасового болтанья в полку без дела я уходил домой. Правда, постепенно были завязаны знакомства с молодыми, как я, командирами.

Но дней через 10 я был вызван адъютантом и меня неожиданно назначили в наряд, несмотря на мои протесты. Адъютант был мелким службистом, меня почему-то невзлюбил и решил отыграться на мне. Сразу я не мог отказываться и был раза два-три то дежурным по полку, то дежурным по госпиталю. Полк был единственной частью в гарнизоне и выполнял гарнизонные обязанности. Мне эти наряды совсем не улыбались, прямо говоря, из принципа. Я по штату был штабным командиром, начальником службы и не подлежал (по крайней мере, часто) назначениям в наряд. Адъютант же заладил назначать меня в наряды чуть ли не через 3 дня.

Освободился я от этих нарядов случайно и не без некоторого скандала. Однажды связной принес мне записку от адъютанта с извещением, что я назначен дежурным по гарнизону и завтра к 12.00 был обязан явиться на главную площадь города (около старинной каланчи) и произвести развод караулов. Такой развод на площади производили, кажется, еще несколько месяцев после этой записки, по старинной традиции.

Мы в общежитии жили молодежной студенческой жизнью, по вечерам гуляли и балагурили и ложились спать довольно поздно. А спать я был в то время, как говорится, «здоров» в результате длительного голода и истощения. В 12.00, когда я должен был сообщать караульным начальникам пароль и отзыв, я благополучно спал «без задних ног» и продолжал спокойно спать. Товарищи мои ровно ничего не знали о моем назначении в наряд и не разбудили меня. Около часу дня прибежал связной с запиской от адъютанта с требованием, чтобы я явился в полк.

Стоял конец декабря, было уже довольно морозно, и караулы ждали около часа прибытия дежурного по гарнизону, т. е. меня, пока кто-то не сбегал в полк и там прислали нового дежурного. Я прибыл в полк, и адъютант с радостью, что я так провинился, пошел к командиру полка и выпросил у него наказание для меня — 5 суток ареста с высидкой на гарнизонной гауптвахте в здании под каланчой. Командир полка почему-то не пожелал меня видеть.

Адъютант, кроме всего, оказался еще сукиным сыном. Он как бы от имени командира полка передал мне приказание немедленно отправиться на гауптвахту и мало того, назначил конвоира для моего сопровождения. Только выходя из штаба, я понял, какое издевательство затеял адъютант. Сзади шел конвоир с винтовкой. У меня же на поясе висел наган. Как только дверь штаба закрылась, я вытащил наган (зная, что винтовка у конвоира не заряжена), навел на бедного парня, татарина или чуваша, и сказал: «Давай мне винтовку, не то я пристрелю тебя». Тот сразу перепугался и отдал мне винтовку. Я вернулся в штаб и имел удовольствие довольно грубо обругать адъютанта за незнание уставов и за издевательство. Взяв с собой предписание на гауптвахту, я пошел один, спокойно зашел в общежитие, взяв кое-что поесть, оделся потеплее и пошел отбывать арест. Сдав караульному начальнику наган и пояс, я был отведен в командирское помещение на втором этаже. Там уже был один молодой человек, офицер, по фамилии, кажется, Сомов. Он радушно приветствовал мое появление. Я занял свое место на топчане, и мы тотчас же завели разговоры, так что скуки никакой и не было.

Но было довольно холодно. Печка не топилась, и обслуживавший гауптвахту солдат доложил нам, что дров нет ни полена. Тогда Сомов (из роты которого был этот солдат-красноармеец) сказал ему: «Нечего врать, если не принесешь дров и не истопишь, то вот вернешься в роту, я тебе покажу!». Эффект этой сентенции обнаружился минут через 10. Появились дрова, и наша печка весело затрещала. Ночь мы спали в тепле.

На другой день мои ребята из общежития явились на гауптвахту человек 15, озадачив своим появлением караульного начальника. Они принесли мне картошки на неделю, масла, соли, хлеба, сахару и какие-то лакомства. Ребята были предприимчивы и имели запасы продовольствия. Караульный начальник вначале отказался передавать все это, но они все шумно ему доказали, что он не имеет права не передать продовольствие, и мне все это было доставлено. Помимо невзрачного обеда, принесенное продовольствие было кстати. Мы вдвоем с Сомовым зажили на славу, спали сколько влезет, вели различные разговоры, кушали, топили печи. В общем, жили хорошо. Пять дней пролетели очень быстро. После этой высидки (единственной за 15 лет службы в армии) я явился в полк, заготовив предварительно рапорт на имя командира полка, в котором объяснил свое положение в полку как начальника службы, не преминув написать по адресу адъютанта нескольких теплых слов, обвинив его в незнании уставов, в незаконном распоряжении моим временем. Я ему никак не подчинен и мог быть назначен в наряд только по личному указанию командира полка. На сей раз командир полка меня принял, торжественно признал неправильность действий адъютанта, при мне его поругал и сказал ему, чтобы больше меня без его указания ни в какие наряды не назначать. Так, после отсидки, я стал снова свободным человеком.

Кажется, в это время, около нового 1922 г., в полк прибыло некоторое химическое имущество: около 200 противогазов и 5 баллонов с хлором для камерного и полевого окуривания. Я потребовал устройства особого, химического склада, который и был построен под землей в новом расположении полка в казармах около Богоявленского монастыря.

Командиром полка, насколько мне вспоминается, был тогда очень хороший парень, Владимир Никанорович Коптевский. Он нисколько не забыл наш последний разговор и однажды, вызвав меня, он сказал: «Завтра соберется весь командный состав полка, и вы прочитаете нам лекцию по военно-химическому делу». Я по легкомыслию не придал этому особого значения, и думалось мне, что такую лекцию я вполне свободно прочитаю, так как что-что, а военно-химическое дело мне превосходно известно.

На другой день в положенное время я явился в полк. В одном из помещений был действительно собран весь свободный от нарядов командный состав. Впереди сидели сам Коптевский и комиссар. Я же умудрился даже не написать конспекта лекции, а выступал перед таким собранием в первый раз в жизни.

Итак, после краткого вступления командира полка, я начал, конечно, с истории газовых атак и изобретения средств защиты от газов. По неопытности, я рассказал об этом бегло в течение минут 5. Заодно я рассказал и об основных отравляющих веществах и их свойствах. Весь запас сведений, предназначенных для лекции, был полностью исчерпан. Я в полном недоумении, что так скоро все выложилось, плел какую-то околесицу и лихорадочно думал, что же делать, чтобы избежать скандала.

О, вы, начинающие лекторы! Хотя у нас сейчас каждый мальчишка из 7-го класса средней школы может оторвать речь чуть ли не на полчаса и без шпаргалки, он, да и его старшие товарищи-студенты, оказываются беспомощными, когда им надо выступать с лекцией на конкретную тему, например, об интерференции света. Те, кто в первый раз в жизни отваживаются на такую лекцию без тщательной подготовки, кончают плохо.

Итак, материал лекции был исчерпан. Я вспотел, пытаясь вспомнить еще что-либо такое, о чем я забыл сказать. Но, как назло, на память не приходило ничего дельного. Меня спасло снова шестое чувство. Я решил про себя, что мое выступление, закончившееся тем, что за 5 минут было высказано все, что нужно, следует рассматривать лишь как интродукцию к настоящей лекции. Хотя я и подумал, что мое смущение и мой фортель будет, несомненно, замечен, я начал с начала, теперь уже останавливаясь на разных деталях, которые ранее мне казались несущественными.

Лекция моя прошла, конечно, не блестяще, она была первой в жизни лекцией, но, по крайней мере, к концу часа у меня еще оставалось кое-что сказать. Ровно через час командир полка объявил об окончании лекции и спросил, не имеются ли у кого-либо вопросы. Таковых не было. Я с важным видом вышел вместе со всеми и закурил. Так началась моя многолетняя лекторская работа.

Вскоре (а может быть, перед этой злополучной лекцией) у нас в полку произошла реорганизация. После полного окончания гражданской войны произошло, естественно, численное сокращение армии, личного состава для частей, развернутых на время гражданской войны, недоставало. Поэтому «пружина» была сжата. Бригады были ликвидированы в дивизиях, вместо них были организованы новые полки. Наш 159 с.п. стал основой нового 53-го полка. Мы приняли пополнение из других полков и с 26 июля 1922 г. я был назначен Завхимобороной 53-го с.п. Мы переехали в лагерь в Ярославле. Начались занятия. Я теперь проводил некоторые занятия в ротах, обучая красноармейцев пользованию противогазами.

Мы стояли лагерем на берегу Волги. Недалеко, напротив нас за Волгой виднелся какой-то старинный монастырь, кажется, Толгский (?). По несколько раз в день мы купались в Волге. Штаб наш был дружен, в частности, я подружился и с командиром полка Коптевским, с которым теперь можно было разговаривать не только в официальном порядке.

Но ничего на свете нет постоянного. К нам вскоре был назначен новый командир полка Шенк. Хотя он был доступным и вполне приличным человеком, но уже не было с ним таких установленных отношений, как с Коптевским. Я продолжал занятия в ротах и в штабе полка и каждые 10 дней ездил в Кострому, где находился мой склад противогазов и хлора.

Казалось, все шло вполне благополучно и в перспективе думалось, что с наступлением осени я снова перееду в Кострому и буду продолжать учебу в Политехникуме. Но «судьба играет человеком».

Примерно 20 августа пришел приказ из округа о назначении меня заведующим химобороной 19 с.д. Я был вызван к командиру полка и получил приказ срочно собираться на новое место службы. Так как было лето, а я не пользовался отпуском, я обратился к командиру с просьбой дать мне двухнедельный отпуск и получил согласие. 25 августа (согласно послужному списку) я получил предписание и отпускное удостоверение и, не глядя на них, сунул в карман. Попрощавшись наскоро с товарищами, особенно с начальником штаба полка П.П.Богородским, с которым я успел подружиться, я отправился в Кострому, сдал склад, попрощался с ребятами, которые еще не успели уехать, и пошел пешком к Пречистому, в 17 верстах от Судиславля, где жил мой отец с семьей.

Летом в дремучих лесах в районе Мезы исключительно хорошо. Масса грибов, в речке Шахоче еще водились в те времена хариусы, неподалеку была небольшая речка Сендега («Я на Сендеге гулял, свою милку потерял, думал в кофте розовой, а это пень березовой»). Приехав к отцу, я целиком предался занятиям разными делами, шатался по лесам, удил рыбу, помогал в хозяйстве и т. д. Было страшно хорошо и беззаботно, давно я так не живал. В огороде масса овощей, был уже и хлеб, так что все было на высоте. Я и не заметил в такой обстановке, как пролетели две недели. Накануне предполагаемого отъезда я полюбопытствовал, целы ли у меня документы, и, развернув впервые отпускное удостоверение, с ужасом обнаружил, что отпуск у меня всего лишь на 3 дня!

Мороз по коже продрал меня. Я ведь уже дезертир! Хотя по плану я хотел еще пару дней провести в Пречистом, я тут же лихорадочно собрался, попрощался и двинулся в Кострому. Ужас! Что теперь мне дадут?

Ехал я до Тамбова дня два по тем временам, наконец, приехал. Отыскал штаб артиллерии 19 с.д., размещавшийся на теперешней Советской улице, и с трепетом вошел. И опять пресловутый адъютант! Это был прилизанный бывший прапорщик с двумя кубиками на петлицах с нашивками на гимнастерке. Он был полон сознания своего величия и относился с полнейшим презрением к своим подчиненным — писарям штаба, которые его страшно не любили за это.

Итак, этот адъютант, у которого в голове было явно недостаточно мозгового вещества, прежде всего потребовал, чтобы я отдал ему рапорт о прибытии по всей форме. Я сказал ему, что такой рапорт я отдам начарту. Тогда он, разозленный, взял мои документы и, познакомившись с ними, строго спросил, почему я опоздал с прибытием почти на месяц. Я сослался на случайные обстоятельства. Впрочем, ему, очевидно, было совершенно не интересно узнать подлинные причины опоздания, и, взяв документ, он сам отправился докладывать начарту о моем прибытии и опоздании. Минуты через 4 он вернулся и весьма злорадно сообщил мне, что за опоздание без уважительной причины я наказываюсь месячным арестом. Вот, подумал я, попал я в часть, где даже не надо писать рапорта с объяснением причин опоздания. Пытаясь сохранить спокойствие, я спросил, где бы я мог разместиться, и получил в ответ: «Где хотите, вон у нас напротив живут писаря. С ними и размещайтесь». Он решил, видимо, насладиться властью и поиздеваться при возможности.

В подавленном настроении я ушел из его маленького кабинетика и направился во двор, где напротив стояло длинное двухэтажное здание. Второй этаж его состоял из длинного коридора, из которого был вход в десяток маленьких комнат — «камер». Скоро я выяснил, что это здание служило тюрьмой для особо опасных бандитов-антоновцев, пойманных, вероятно, не без нашего участия. В этом здании сидели эти бандиты в ожидании окончания следствия и приговора. По-видимому, отсюда некоторые из них отправлялись на расстрел. Я сразу же обратил внимание, что стены камер были исписаны многочисленными сентенциями сидевших здесь преступников. Сентенции были самыми различными, злобными, но чаще всего прощальными. Когда я попал в Тамбов много лет спустя, вероятно, году в 1958, я не смог найти этого здания (Советская, 33, если мне не изменяет память). Оно, вероятно, было уже снесено.

Писаря штаба артиллерии 19 с.д. оказались хорошими ребятами. Они быстро оказали мне необходимую помощь. Уже то обстоятельство, что адъютант отнесся ко мне очень плохо, вызывало их сочувствие. Быстро достали топчан, где-то нашли сено и набили мой матрацный мешок и отвели мне одну из камер, в которой стекла в окнах были выбиты, а дверь сильно провисла и не закрывалась. Так как стояла еще теплая погода, то эти неудобства были несущественны, и я расположился с некоторыми удобствами, правда, без стола и стула. Вскоре я заснул и проснулся лишь на другое утро. Дорога была тяжелой, вагон был переполнен и я спал очень мало.

На другое утро я явился в штаб, посмотрел, как появился адъютант, которому дежурный писарь отдал рапорт. Я выбрал место для работы в большой комнате, где сидели писаря, сел за парту и с помощью опытного старого писаря нашел в делах необходимые документы и приказы, которые касались моей деятельности. Документов было немного, я завел папку, сложил их и начал думать над планом действий. Никто меня не беспокоил. Я пошел, сделав, по-моему, на первый раз необходимые заметки, прогулялся по теперешней Советской улице, вернулся, где-то пообедал вместе с писарями, снова посидел в штабе, затем пил чай и прочее. Вечером мы долго в писарской компании беседовали о делах и об адъютанте.

Кажется, на третий или четвертый день я проснулся рано, попил чаю и от нечего делать пошел в штаб, сел за свою парту и начал сочинять какую-то инструкцию для начхимов полков, которых я еще не видел. Прошло с полчаса, и вдруг раздалась громкая команда: «Встать! Смирно!». Я по инерции вскочил и вдруг увидел, что это дежурный писарь по заведенному порядку отдает рапорт адъютанту. Так как это меня совершенно не касалось, я тотчас же сел и продолжал свое дело. Вот тут и поднялась буря. Адъютант подошел ко мне, крича с раздражением: «А Вы что? Разве не для Вас была команда?». Не помню, что, но я грубо сказал: в моем присутствии не имели права подавать такую команду, или же это могли сделать лишь с моего разрешения. Адъютант взбесился. Громко ругаясь, он отправился к начарту жаловаться на меня, как нарушителя воинской дисциплины.

Тут и началось. Старший писарь, как бы предчувствуя дальнейший ход событий, достал дело, в котором было пришито штатное расписание. Вот тут и обнаружилось, что моя должность приравнена к должности командира полка, и я, таким образом, должен носить три шпалы. Что это по сравнению с двумя кубиками адъютанта? Минуты через две старшего писаря потребовал начарт и как раз приказал принести штатное расписание. Когда все, к удовольствию писарей, посмотрели в соответствующие графы, все поняли, какую глупость сморозил адъютант. Я был вызван к начарту. Он впервые соблаговолил со мной познакомиться, принял меня страшно любезно и извинился за адъютанта. Мы впервые поговорили о необходимых мероприятиях с моей стороны по химической службе в дивизии.

Я вернулся за свою парту. Писаря от удовольствия хохотали и гадали, что же должен теперь делать адъютант. Видно, он получил значительный нагоняй, прежде всего за то, что не знал штатного расписания. Минут через 10 он вошел в нашу большую комнату (видно, здесь была когда-то школа) и, подойдя ко мне, громко извинился за свои действия, оправдываясь, что он не знал, каков мой чин. Я не стал кочевряжиться и отпустил его с миром. С тех пор он всегда первым почтительно здоровался, и в моем присутствии уже никогда не раздавалась команда: «Встать, смирно!» при входе в помещение адъютанта.

Впрочем, я занялся более оперативными делами. Стал ходить (и ездить) в полки, один из них стоял в Козлове (Мичуринске), стал посещать штаб дивизии, докладывая начальнику штаба свои проекты приказов и распоряжений.

С наступлением холодов жить в не отапливаемом помещении без окон стало невозможно. Я нашел квартиру у какой-то тамбовской толстой мещанки, которая вежливо выговорила мне по поводу курения. Я тогда курил махорку, покупавшуюся на базаре. В Тамбове ее было предостаточно. Как-то я купил на базаре целый мешок понравившейся мне махорки и поместил его под кровать, что вызвало негодование хозяйки. Я жил у нее месяца два и ушел от нее, поскольку выяснилось, что она имела на меня некоторые виды. А мне это не улыбалось.

Впрочем, в начале зимы командир дивизии приказал для лучшего оперативного руководства химической подготовкой в полках мне переселиться в штаб дивизии, который был очень далеко от квартиры. Мне снова пришлось приспособляться к обстоятельствам, и я поселился в штабе, где была столовая и на службу не надо было далеко ходить. Зимой штаб переселили на главную улицу города, в помещение бывшей казенной палаты. Помещение было огромное, но совершенно не топилось, и зимой стало очень холодно. Жили мы на 5-м этаже в хвосте здания, выходившем на главную улицу. Уборных в помещениях не было. Это было крайне мучительно. Ночью по малой нужде надо было, набросив шинель, бежать по длиннейшему коридору почти через все здание, спускаться с длиннейшей лестницы и, выбежав на улицу, надо было обойти половину здания, чтобы попасть во двор, в дальнем углу которого была уборная. На это требовалось не менее 10 минут. Тот, кто бывал в подобных ситуациях, представляет себе, насколько все это было мучительно. К тому же в сильные морозы приходилось возвращаться совершенно промерзшим на свою койку и, натянув на себя жидкую шинелишку, пытаться согреться. Одним словом, было очень плохо.

Штабные писаря, которые жили в соседних комнатах и также мерзли, скоро придумали усовершенствование. Исходя из допущения, что в ночное время по тротуару около здания никто не ходит, они вместо длительной беготни открывали окно и освобождались от давления. Скоро все стали поступать именно так. Но случилось однажды несчастие и кто-то из случайно проходивших внизу «пострадал». Готов был разгореться скандал, но в горсовете, видимо, поняли ситуацию, и вскоре мы были переведены в другое, красивое красное здание на правой стороне по дороге к вокзалу. Там я жил недели с две прямо в штабе, спал на столе, который надо было освобождать с наступлением утра и рабочего времени.

Опять я жил в соседстве и в контакте с писарями. Это был веселый народ. Каждое утро я просыпался и не без удовольствия слушал прибаутки, пословицы и двусмысленные высказывания по адресу двух молоденьких машинисток, которые каждое утро к 9.00 появлялись в штабе. Работа моя протекала вяло.

В Тамбове было немного развлечений. Они состояли главным образом в участии в танцевальных вечерах (или, как их называли тогда, балах). Здесь, хотя я и не умел танцевать ничего, кроме вальса (этому искусству я научился еще в Костроме, на спор с одной красоткой — студенткой Костромского университета — медичкой, которая усиленно ухаживала за мной и делала мне недвусмысленные намеки), я просто болтался, знакомился с девочками и вел с ними пустые разговоры. Через этих девочек я стал попадать на вечеринки в частных домах. Здесь было несколько веселее и уютнее, хотя такие вечеринки теперь бы показались кому угодно странными.

Представьте себе большую комнату с некоторой мебелью. Всюду стоят большие блюда с жареными семячками — обычным тамбовским лакомством в те времена. Все принимались лузгать семячки, выплевывая кожуру прямо на пол. В это время велись разговоры или кто-либо пробовал свое горло, надрываясь над старинным романсом. Время от времени гармонист играл танец и все гости пускались танцевать. Выпить было нечего, в лучшем случае подавался самовар и ландрин, который расходовался очень бережно. Вечеринка продолжалась почти до рассвета. К этому времени пол покрывался слоем шелухи от семячек, толщиною до 5 см, а может быть, и больше. Последние танцы происходили поэтому в особой атмосфере пыли. Во все стороны от ног летела шелуха и грязь.

Однажды я попал в компанию с серьезными людьми. Я уже не помню их фамилий, помню одного начальника артиллерийского снабжения дивизии, человека лет 40, с курчавыми красивыми волосами и торчащими вверх закрученными усами. Были и другие личности, возраст которых был скорее неопределенным. На этой вечеринке я, как говорится, оскоромнился. У хозяина нашлась выпивка. Это были «гофманские капли» — изобретение небезызвестного профессора медицины в Галле Фридриха Гофмана, коллеги основателя флогистонной теории Шталя (начало XVIII в.). Капли эти представляли собой смесь спирта с эфиром. Они вызывали легкое, но странное опьянение и невероятную отрыжку. Итак, мы выпили, поговорили. После вечеринки я был в гостях у одной из присутствовавших на вечеринке дам. Так как я был в то время ничего себе, хотя и сильно исхудал от голода, но не могу не признаться, женщины мною интересовались. Я же был в то время совершенно неопытным юнцом, к тому же испорченным строгим воспитанием на Военно-химических курсах комиссара Я.Л.Авиновицкого. Но все же под конец пребывания в Тамбове у меня был очень кратковременный роман.

В служебных, не особенно обременительных занятиях и в примитивных развлечениях протекла моя кратковременная жизненная остановка в Тамбове. Она продолжалась с 16 сентября 1922 г. по середину февраля 1923 г.

Воспоминаний о Тамбове осталось мало. Пожалуй, вспоминается одна встреча. Однажды, собираясь на бал, я заметил, что мои сапоги не только сильно стоптаны, а скривились до неприличия. Они были выданы мне при окончании курсов. Так как нога у меня довольно велика (тогда я носил 45 номер), а сапог такого размера на складе не было, мне пришлось довольствоваться тогда сапогами значительно меньшего размера. Это и было причиной, что они скривились. К тому же они причиняли мне некоторые мучения. Итак, пришлось идти к сапожнику. Других сапог у меня не было, и я, разувшись у сапожника, сидел и, разговаривая с ним, ожидал, когда будет окончен ремонт.

Был уже вечер, и у сапожника в мастерской горела небольшая лампа. Вдруг открылась дверь и в помещение вошел мужик в изодранной одеже. Увидев меня в военной форме, он нерешительно остановился у дверей. Затем, спустя некоторое время он обратился к хозяину: «Иван, неужели ты меня не узнаешь?» — «Нет, не узнаю». — «Я же такой-то из деревни такой-то». Сапожник с любопытством посмотрел на него, но, видно, не решился в моем присутствии поздороваться с ним как следует. Причина этого выяснилась вскоре. Мужик что-то пристально смотрел на меня и вдруг сказал: «Товарищ, а ведь я вас знаю… Помните деревню Андреевку в позапрошлом году? Ведь я думал, что вы меня расстреляете! А вы направили меня в район». Потом он, помолчав, продолжал: «Я вам вечно благодарен, что вы спасли мне жизнь!».

На меня нахлынули воспоминания 1921 года. Я его совершенно не помнил и спросил, откуда он взялся. Он сообщил, что только сегодня его выпустили из тюрьмы, он был присужден к 10 годам заключения, но пришло распоряжение о помиловании. Только после этого разъяснения мой сапожник решился поздороваться со своим, как оказалось, родственником, но сделал это довольно холодно, опасаясь моего присутствия. Происшествие это мелкое, но у меня все как-то поднялось, вспомнилось недавнее прошлое, которое успело забыться.

В начале февраля 1923 г. в дивизию пришло распоряжение о переводе ее на «милиционную систему». В то время многие соединения стали «территориальными». В связи с этим значительно сократился штат постоянного личного состава. Были оставлены только те командиры и младшие командиры, которые обеспечивали проведение «территориальных сборов». Моя должность была упразднена, и я оказался за штатом. В середине февраля я был уже в Москве, явился кначхиму войск Московского военного округа на Всеволожском переулке и получил назначение в 17-ю с.д., в 51-й полк, который дислоцировался во Владимире.

Служба в 17 с.д. (I период)

Прежде чем попасть во Владимир, я должен был явиться к завхимобороной дивизии в Нижнем Новгороде. Я сел в поезд и к вечеру какого-то дня прибыл в Канавино, где был расположен Московский вокзал Нижнего. Народу на вокзале было много, и я решил переночевать на вокзале. Начхим дивизии В.Кукин, мой друг, жил в Тобольских казармах верстах в 12 от вокзала. Вечером нечего было думать добраться до него. К тому же у меня не было ни копейки денег даже на трамвай, который ходил только до Оки. Далее через реку надо было идти пешком по льду, затем по набережной и подняться в гору, мимо знаменитого в то время рынка «Балчуг», и таким образом добраться до центра города. Далее по Покровке надо было идти вверх до конца города и затем по полям (в то время) мимо кладбища добраться до Тобольских казарм.

В то время я знал об этой дороге только по рассказам и не представлял себе расстояний. К своему другу В.Кукину я должен был обязательно явиться, так как он был начальником химической службы 17 с.д., т. е. моим начальством по военно-химической линии.

Отправляться пешком в Тобольские казармы «на ночь глядя» не имело смысла, просто потому, что в незнакомом городе в темноте ориентироваться было трудно. И я решил поэтому переночевать на вокзале и уже «присмотрел» себе место на одной из лавок, где можно было отлично выспаться, тем более что здесь было сравнительно тепло. Только-только я расположился, раздался громкий голос какого-то железнодорожника, который попросил всех немедленно очистить помещение вокзала. Я был крайне удивлен, возникла перспектива провести ночь на морозе. Но мои протесты, как и протесты других пассажиров, были безрезультатными. Мне сказали: «Идите в ночлежный дом, он здесь недалеко».

Поняв, что с «властью на местах» ровно ничего не поделаешь, я отправился на розыски «ночлежки». Вскоре я был у входа в большое деревянное непрезентабельное здание с большой тесовой пристройкой-галереей, заменявшей сени. Не без интереса я вошел внутрь помещения и был сразу же потрясен и его обстановкой, и его обитателями. В огромной комнате, площадью более 50 кв. метров, почти все пространство было занято двухъярусными нарами. Только в середине между нарами оставалась свободной небольшая площадка, в центре которой стояла небольшая кирпичная печурка, и от нее тянулись железные трубы куда-то к стене. Печка была совершенно холодной. Между тем все стены комнаты были покрыты довольно толстым слоем льда, образовавшегося в результате дыхания обитателей, многие из которых, как оказалось, ежедневно или, лучше сказать, еженощно здесь ночевали. Холод в комнате был почти нестерпимым.

Но еще больше меня поразили обитатели этого удивительного убежища. Все они, очевидно, принадлежали к числу нищих, несчастных и бездомных людей. Многие из них были калеками безногими, хромыми и «убогими». Одеты они были в тряпье, на которое страшно было смотреть. Большая часть этой братии были женщины, увязанные платками и тряпками. Все тряслись от холода, жались друг к другу. Помещение слабо освещалось одной небольшой электрической лампочкой.

Я не без робости вошел, поздоровался. Все на меня посмотрели как-то странно, с явным удивлением. На мне была коричневого цвета шинель, на ремне был привязан наган. Все своими взглядами как бы выражали мысль: «куда тебя занесло в этот вертеп?». Но делать было нечего, я спросил, где можно расположиться, и мне указали нару внизу, свободную от постояльцев. Положив свой вещевой мешок (корзинка была сдана на хранение), я присел и тотчас почувствовал холод и тоску. Я робко спросил, почему не топят? и все наперебой стали мне объяснять, что нет дров, что заведующая (молодая женщина) не дает уже несколько дней ни одного полена. Я возразил: «Но ведь кругом доски, вон в галерее, они даже полуоторваны и ими очень хорошо можно топить». Какой-то тип спросил меня, разрешаю ли я оторвать плохо приколоченные доски и затопить печь? Я решительно ответил: «Чего же смотреть, так мы все замерзнем». И сам пошел посмотреть, нельзя ли действительно воспользоваться этими досками. За мной услужливо бросилось несколько сравнительно здоровых мужиков. Тотчас же были оторваны несколько досок, и через 5 минут в печке уже разгорался огонь. Вскоре прибежала заведующая ночлежкой, молодая женщина (наверное, еще девушка), и принялась ругаться по поводу разрушения здания. Ей тут же возразили, что действовали по приказу товарища военного. Заведующая взглянула на меня и не смогла ничего сказать мне в упрек, увидев у меня шпалу на петлице и наган сбоку. Она тотчас же сказала, зачем же ломать, пойдемте, я выдам вам немного дров. Скоро были принесены две довольно большие охапки дров, и печь весело загорелась. От нее тепло стало постепенно распространяться по комнате, и вскоре со стен потекли ручьи.

Все нищие, хромые, безногие и убогие сгрудились около печки, сев прямо на пол, разулись, протянули какие-то веревочки между нарами и прежде всего стали сушить портянки и греть у огня ноги. Видно, сильно намерзлись за день. Я же как инициатор топки печи несомненно был признан самым авторитетным человеком в компании, и все мои малейшие пожелания тотчас же стали выполняться. Вскоре в комнате стало достаточно тепло, и я даже разделся, очутившись в черной суконной гимнастерке, полученной мною еще при окончании командных курсов. Заведующая куда-то вышла, но вскоре возвратилась.

И вот мы сидим около печки, вдыхая запах портянок. Компания развеселилась и начались рассказы. Я скоро узнал, что среди присутствующих много не просто нищих-попрошаек, а людей, промышляющих своим уродством. По моему желанию один безногий показал, как надо производить максимальное впечатление на людей. Он оголил свои обрубки ног и показал, как они должны дрожать на холоду. Очевидно, он усаживался где-либо на людном месте, выставлял свои обрубки и производил такое «дрожание», что самый черствый человек невольно тотчас же проникался жалостью и выкладывал подаяние. После него нищие один за другим продемонстрировали мне свое искусство. Одни изображали слепцов, другие трясли головою так, что можно было удивляться их артистическим способностям. Долго продолжалась демонстрация способов вызывать жалость у «давальцев», и мне все это казалось и ужасным, и весьма удивительным. Никогда мне не приходилось видеть чего-либо подобного.

Но пора было спать. Я хотел посмотреть на часы, чтобы узнать время. У меня в то время были старинные серебряные часы с тремя крышками. Они были на цепочке и помещались в специальном брючном карманчике. Я привычно протянул к ним руку и к своему ужасу обнаружил, что не только часов, но и цепочки нет. Неужели я их потерял? Я начал рыться зачем-то во всех карманах, но никаких следов часов не обнаружил. Я растерянно продолжал искать. Часы были моим последним резервом средств. Я подумывал еще в поезде продать их, чтобы получить немного денег на пропитание. Денег у меня совершенно не было.

Тут один тип, который некоторое время сидел рядом со мной, спросил: «Что, часы потерялись?» — «Да, — говорю. — Черт их знает, где я их посеял, а может быть, в поезде у меня их сперли». Некоторые мужички тут же засмеялись, а один из них спокойно протянул мне часы и говорит: «Вот как мы работаем! Вы даже и не заметили!». Я был удивлен, как это он мог сделать, что я даже и не почувствовал ничего. Я положил часы на прежнее место и снова, успокоенный, сел. Через 10 минут, к моему изумлению, часы снова исчезли, я и не заметил, как во время какого рассказа или очередной демонстрации ловкости этот мужичок, малоприметный и молчаливый, сумел снова вытащить мои часы. Он мне тут же их снова отдал и сказал, что у меня очень легко вытащить что угодно.

Нижегородские ночлежки и нижегородское «дно» увековечено М.Горьким. Мне удалось его увидеть собственными глазами. Немало мне приходилось и до этого, и после этой ночевки в «ночлежке» повидать несчастных опустившихся людей. Но до этой ночевки я ничего страшнее не видел. Бездомные, никому не нужные, выбитые из жизненной колеи люди жили ужасной жизнью, хуже, чем в татарском плену во времена Батыя. А между тем многие из них были несомненно способными, предприимчивыми людьми, но не находили в те времена надлежащего применения своим способностям. В стране еще господствовала разруха, и эти остатки старого дореволюционного «дна» особенно бедствовали в те времена.

После истории с часами я сообщил своим новым знакомым артистам по карманным кражам, что у меня нет ни копейки денег и что я завтра же должен продать часы, чтобы чего-либо поесть. Мне тут же были предложены услуги, причем отмечено было, что сам я едва ли смогу удовлетворительно выполнить операцию продажи.

В ночлежке потеплело. Портянки, развешанные у печурки, высохли, и утомленные целодневным поиском пищи люди потянулись на нары, постепенно засыпали. Раздался страшнейший храп. Я еще долго не мог заснуть и вел разговоры на разные темы, теперь уже с молоденькой заведующей ночлежкой, которая сидела тут же и потом прилегла на свободное место на нарах. Наконец, и я заснул мертвым сном после дороги и передряг.

Часов в 7 утра в ночлежке начался гвалт. Все население комнаты поднялось. Печка давно уже не грела, было прохладно. Убогие «слепые» и безногие «завтракали», закусывая кусочком хлеба. Мне было нечего есть, и я сразу же решил отправиться в Тобольские казармы. Меня сопровождали двое: один карманный вор, другой — какой-то бесцветный дядя, старавшийся казаться любезным и готовым на любые услуги. Я громко попрощался с населением «ночлежки», и мы вышли на улицу. Стояло туманное морозное утро, еще не полностью рассвело. Не торопясь, мы пошли к Оке, затем, по санному пути (тогда совсем не было машин), направились на противоположный берег. Разговор со спутниками носил самый общий характер о жизни, о погоде. Вскоре мы вышли на правый берег Оки и по Нижнему базару, мимо красивой церкви, направились к базару, известному под названием «Балчуг». Этот базар был расположен в овраге, с одного бока которого шел съезд, другой же берег был крутой, и около него стояли дощатые балаганы и палатки, торговавшие всяким старьем. Несмотря на утро, на базаре было уже много народу, и я смотрел впервые на эту достопримечательность (давно уже ликвидированную) с любопытством.

Мой спутник, специалист по карманным кражам, взял у меня часы, о возможной стоимости которых мы договорились, и исчез в толпе, сказав, чтобы я несколько обождал. Минут через 10 он вернулся и протянул мне деньги, причем сумму значительно большую, чем я рассчитывал (что-то несколько миллионов). Я поблагодарил его вполне искренне и спросил, что я должен ему за труды. Он сказал мне «Все в порядке», т. е. что он уже взял комиссионные. Затем оба моих спутника показали мне дорогу на Покровскую улицу (ул. Свердлова) и еще раз рассказали, как и куда надо идти. Дорога казалась вполне понятной, и я, попрощавшись с обоими, отправился.

Идти, однако, было очень далеко. В те счастливые времена, несмотря на недоедание и истощение, ходьба не причиняла мне каких-либо затруднений. Впрочем, волей-неволей надо было идти, ни трамвая, ни автобусов, ни такси не было еще и в помине.

Часа через 2 я достиг, наконец, Тобольских казарм, разыскал штаб дивизии и вскоре нашел Василия Кукина, своего старого друга по Военно-химическим курсам, занимавшего должность зав. химической обороной 17-й с.д. Мы, естественно, обнялись, поговорили вдоволь обо всем — и о делах, и о товарищах. В те счастливые молодые годы у нас были какие-то планы на будущее, мы мечтали учиться. Попили чайку с хлебцем, т. е. позавтракали, в чем я в данном случае, как, впрочем, и всегда, в то время нуждался. В. Кукин сообщил мне некоторые новости в военно-химической службе, о которых я еще не слышал, рассказал, где расположен 51-й с.п. во Владимире, дал мне необходимые служебные указания. Вскоре я с ним распрощался и, получив «литер» на поездку, отправился на вокзал.

Опять длительное пешее хождение через Оку в Канавино, ожидание поезда, а они в то время отправлялись и шли «не спеша», и вот я уже еду во Владимир, занимаясь любезными разговорами с какой-то молоденькой попутчицей. К утру следующего дня я был уже во Владимире и отправился искать полк.

Он оказался расположенным за городом в казармах. Не знаю, существуют ли эти казармы в настоящее время. К ним надо было идти по главной улице города, мимо Золотых ворот, потом где-то повернуть направо и идти по улочкам, застроенным деревянными домами с заборами и огородами. Наконец и казармы — большое красное кирпичное здание, а невдалеке от него, также в красных зданиях, штаб полка и какие-то подсобные помещения. Я явился к командиру полка Кособуцкому и отдал положенный рапорт. Командир сообщил мне без особого «энтузиазма», что в полку уже имеется «завхимобороной». Кто он — командир явно не знал. Я справился у адъютанта, где живет этот самый «завхим», и, естественно, отправился к нему, будучи наперед уверен, что он мой товарищ-однокурсник с Военно-химических курсов. Оказалось, что это был Анатолий Козлов, черноволосый парень с черными широкими бровями. У нас на курсах были два Козловых: один Алексей, белобрысый парень, с которым мне после пришлось встретиться, и Анатолий, родом из Иванова, своеобразный по характеру и привычкам, несколько прижимистый, хозяйственный, очень экономный парень. Мы были старыми друзьями. Он жил в общежитии командного состава в комнатке, население которой постоянно сменялось. В то время он остался в комнатке один. Рядом были еще пустые комнаты, покинутые временными жильцами-командирами, либо совершенно уехавшими на новое место службы, либо перешедшими на частные квартиры. Уехавшие оставили нам некоторые запасы продовольствия (крупы), в которой мы не особенно нуждались, предпочитая пообедать где-нибудь в столовых.

Встретившись, к общему удовольствию, мы нашли топчан и поставили его, набив старой соломой тюфяк. Мы натопили печку, чего-то сварили, поставили чай и зажили, как будто уже давно жили вместе. Делать в полку было совершенно нечего, и первые два дня, большею частью лежа на кровати, мы предались разговорам, воспоминаниям, продолжавшимся до поздней ночи. Оказалось, что «завхиму» в полку в то время было совершенно нечего делать. Командование было занято выполнением неведомых нам приказов о новых видах обучения войск, в которые не входило военно-химическое дело. Таким образом, мы принуждены были вести «растительную жизнь», хотя ежедневно появлялись в штабе, чтобы узнать хоть какие-либо новости о возможности начала нашей деятельности и о судьбе одного из нас, кто должен уехать, а кто остаться в полку.

Итак, натопив к вечеру комнатку, мы отправлялись в город на прогулку. К тому времени НЭП уже начал давать знать о себе и в ресторанах появились и водка, и пиво. Мы, желая показать «лихость» свою друг другу, заказывали корзину пива и закуску и сидели часа 4, пока допивали эту порцию до конца. В то время пили меньше, чем теперь. Во всяком случае, никто не пил каждый день. Деньги были дорогие, и корзину пива, которую нам ставили около стола внизу, могли позволить себе опустошить только немногие, вроде нас, холостяков, получавших в то время жалованье серебряными рублями. Пьянеть мы как-то не пьянели и на «взводе» приходили обратно в свою комнату и ложились спать. Никто нас за это не упрекал, все это считалось естественным и нормальным.

Но дома Козлов никогда не позволял себе какой-либо роскоши или разбазаривания средств. Он тщательно хранил оставленные нашими предшественниками в общежитии запасы продовольствия и расходовал их весьма экономно. Вообще он тщательно берег все, что ему лично принадлежало. Чистил каждое утро свои гимнастерку и брюки, чистил сапоги. Помню, что даже кусочки мыла (обмылки) он не выбрасывал, а, накопив их некоторое количество, он клал их после топки печи на вьюшку, и за ночь они так высыхали, что получался мыльный порошок, который и употреблялся им для бритья. В то время это было уже анахронизмом в некотором отношении. Но в годы разрухи, когда мыло можно было достать не всегда, изготовление таким путем мыльного порошка для бритья было, естественно, актуальным занятием. А привычка беречь, укрепившаяся за эти годы, осталась. Впрочем, с тех пор и до сих пор я и себя ловлю иногда на такого рода бережливости, продиктованной грошовой экономией.

Итак, мы прожили без забот и без работы недели три и уже вполне свыклись со своим положением и привычками. Вдруг однажды совершенно неожиданно к нам в комнату заявился еще один наш товарищ и друг по Командным курсам, Николай Ширский — костромич и также с предписанием на должность завхимобороной 51-го с.п. Мы особенно не удивились этому обстоятельству. Армия переходила на территориальную систему, вводились новые штаты, освобождалось немало командного состава, учет был не налажен, путаницы было немало при такой ломке. Мы нашли еще один топчан, оснастили постель Ширскому и началась наша жизнь втроем. Знакомиться друг с другом нам было нечего, мы хорошо знали друг друга по двухлетней совместной жизни на Пречистенке в Москве и в Тамбовской области. Наши разговоры о том и о сем усложнились, часто принимали характер ожесточенных споров по самым принципиальным вопросам жизни. Особенно любил спорить Анатолий Козлов.

Теперь уж давно нет в живых Ширского, не знаю, жив ли Анатолий Козлов. Кажется, и он погиб во время Отечественной войны. Но в то время все мы были очень молоды — по 22 года — и достаточно горячи при отстаивании своих позиций в споре.

Но наше совместное товарищеское житье со спорами и небольшими примитивными развлечениями, вроде походов в рестораны и питья пива, скоро и внезапно закончилось. В один прекрасный день нас всех вызвали в штаб и объявили, что Козлов и Ширский получают предписания в связи с новыми назначениями, а я остаюсь завхимобороной полка. Через день я уже остался один в своей комнате и, кажется, совершенно один во всем общежитии комсостава. Стало невыносимо скучно и, кроме того, неудобно без запоров жить одному в отдельном здании.

Я стал ежедневно ходить в штаб с раннего утра, стал знакомиться с командирами, с их житьем-бытьем и их занятиями. Командир полка И.С.Кособуцкий в то время казался мне человеком далеким и недоступным, но другие командиры в значительной своей части оказались людьми симпатичными. Вот, вспоминаю Тихона Тихоновича Силкина, русского мужика с черной бородой — командира батальона. Другой командир батальона был тоже Тихоном — Тихон Константинович Кобзарь. После Отечественной войны он позвонил мне однажды на Беговую улицу. Он стал уже генералом в отставке. Вот, вспоминаю командира роты Ворожейкина, невзрачного товарища, постоянно ссорившегося со своей женой и жаждавшего получить повод развестись с ней. Вот Саша Ефремов, молодой красивый парень, командир взвода, которого приголубливал командир батальона, желая выдать за него дочку, и, кажется, добился своего. Бывало, после учений комбат Тихон Константинович идет где-нибудь в тени деревьев, а батальон бодро шагает по дороге на солнце. Вот он обращается к Ефремову: «Пожалуйста, Александр Васильевич, ведите батальончик!». Молодец Саша Ефремов козыряет и сразу же заливается: «Батальон, слушай мою команду!» — и затем, сделав какое-нибудь незначительное перестроение, ведет его торжественно, и не без некоторой гордости. А мы с Тихоном Константиновичем продолжаем путь домой в тени.

Комиссаром в полку был у нас Задорин. Он все время присматривался ко мне и несколько раз предлагал перейти на политработу. Но я твердо отказывался. Тогда однажды он настоял, чтобы я возглавил работы по осушке района казарм. Какой-то чудак строитель построил казармы полка на болоте. Кругом было сыро и даже в сухое время кое-где были лужи. Надо было выкопать длинные сточные канавы. Я целую неделю в самую жару наблюдал за рытьем канав красноармейцами и даже принужден был соображать, какой глубины канавы где копать. Но эта работа закончилась, и я вдруг по рекомендации Задорина и по постановлению партийного бюро был назначен руководителем полкового кооператива. Собственно говоря, я должен был открыть в полку торговую точку, где производилась торговля разными незатейливыми товарами: военными значками, нашивками, колбасой и разной разностью в небольшом масштабе. Пришлось мне открыть такую лавку в специальном помещении, где все эти товары расположились в соответствующем порядке на полках и на прилавке.

Итак (чего-то только в жизни не случается?), я сделался по воле судьбы торговцем, сотрудником кооперации (Облпотребсоюза). Занятие это было мне не только не по душе, но, я бы сказал, с самого начала вызывало какое-то чувство отвращения. К тому же я все время боялся, что быстро «проторгуюсь», что «провесов, усушки и утруски», полагавшихся в то время, будет недостаточно для того, чтобы покрыть убыль товаров из-за моего неумения торговать. Чуть ли не каждый день к вечеру я производил «учет» товаров и устанавливал, что недостач нет; впрочем, масштаб торговли, которую я вел, был совершенно мизерным. Лавка была рассчитана на командный состав полка. Женатые командиры ко мне не заходили, потому что их жены доставали продукты в городе, холостяки же покупали тоже не часто. Лишь в дни выдачи жалованья у меня в лавке было много народу. Каждый день я аккуратно относил выручку в Губпотребсоюз и там же требовал товар для пополнения лавки, который мне и подвозился на подводе на следующий день.

Учреждение полковой лавки для командного состава было, конечно, вызвано не какой-то особой необходимостью, а скорее было данью моде. Начавшийся период НЭПа вызвал, конечно, активизацию потребительской кооперации. Считалось, что следует открыть как можно больше торговых точек для удовлетворения потребностей покупателей. Комиссар полка Задорин также исходил, вероятно, из этих же самых соображений и был далек от подлинной оценки целесообразности учреждения и экономичности «предприятия».

Меня выручило из неожиданно свалившейся на меня такой беды случайное обстоятельство. Из штаба дивизии и из Округа пришли приказы об усилении противохимической подготовки войск, о занятиях с противогазами, об организации в частях «газового окуривания».

В моем распоряжении соответствующих приборов и инвентаря не оказалось, за исключением противогазов, занятия с которыми, как известно, никогда не вызывали энтузиазма у солдат. Мне пришлось поставить вопрос о командировке в Москву за некоторыми вещами, вроде хлорпикрина и прочего. Одна такая поездка в Москву, естественно, сопровождалась (вернее, ей предшествовала) сдачей лавки. Слава Богу, что после возвращения комиссар уже не поднимал вопрос о возобновлении лавки. Итак, недель 5 я был обыкновенным торговцем-ларешником.

Внимание начальства к химической подготовке войск — явление нечастое в то время, однако время от времени вдруг командование начинало интересоваться, как обстоят дела с подготовкой к противохимической защите. Тогда у нас, «завхимов», закипала работа. С нас требовали планы, расчеты, присутствия на занятиях в ротах и т. д. Такое внимание, однако, быстро проходило, например, при выезде в лагеря или по какому-либо другому поводу. Я скоро втянулся в работу, с утра до вечера бегал по ротам и батальонам, готовил помещение для окуривания, составлял в штабе разные документы, приказы и планы.

Вскоре после отъезда из полка моих друзей А.Козлова и Н.Ширского я, по примеру других командиров-холостяков, переехал на частную квартиру. Моя хозяйка, одинокая бойкая старушонка, отвела мне половину своей избы (зала), устроила ширмы, и я расположился довольно удобно. Каждое утро после чая я шел в полк неподалеку, занимался там целые дни, там же где-то обедал и приходил домой только к вечеру. Хотя у меня было уже много знакомых-товарищей, путешествия в рестораны были весьма редкими, чаще я бродил один по центру города Владимира или же отправлялся иногда в гости к товарищам. Один из них, коренной владимирец, очевидно, очень любивший свой город и прекрасно знавший его историю, носивший старинную фамилию Златовратский, водил меня вечерами, после чая по закоулкам Владимира, рассказывая то о древних событиях в разных местах города, то объясняя названия улиц, зданий. Помню, он привел меня на какой-то небольшой ручеек и рассказал мне, что еще Андрей Боголюбский назвал его Лыбядью, так как в Киеве тоже есть речка Лыбядь (или Лыбедь). Рассказывал он мне и о старинных соборах — Успенском и Дмитриевском. Так и шло время во Владимире почти согласно пословице «Солдат спит, а служба идет».

Действительно, жизнь во Владимире текла спокойно. Тогда там не было никакой промышленности, за исключением мелких мастерских, воздух был еще вполне чистым (разве пахло только уборными). Утром, бывало, встанешь часов в 9, а то и позднее, начинаешь одеваться, чтобы, наскоро попив чаю, отправиться в полк. Хозяйка давным-давно уже проснулась и смотрит в окно на пустынную улочку и вдруг обращается ко мне: «Гляди, „жандар“ проснулся». «Жандаром» (жандармом) она называла соседку девицу, высокого роста, прямую, действительно почти с солдатской выправкой. Девочка эта была неплохая, разве только по внешности и по манере ходить действительно напоминала несколько старорежимного жандарма. Моя хозяйка, надо сказать, не упускала случая, чтобы обратить мое внимание на «жандара». Может быть, она удивлялась моему одиночеству и «подсовывала» мне эту девицу.

Служба в полку разнообразилась отдельными поручениями начальства и командировками в Москву и другие города. Так, уже в конце марта 1923 г. я ездил в Москву, как значится в послужном списке: «В Высшую военно-химическую школу». Зачем, не помню, кажется, просто за новостями в области военно-химического обучения войск.

Весной, в конце апреля, я был вызван к начальству и мне было предложено поехать в Иваново-Вознесенск на 27-е пехотные командные курсы для преподавания военно-химического дела. Помню, я поехал вместе со своим хорошим знакомым, начальником штаба Н.А.Преображенским, который ехал в Иваново по какому-то полковому делу (в Ивановский исполком, состоявший шефом нашего полка). Мы побродили с ним по незнакомому городу, сходили в театр. Помню, что в театре была почему-то организована лотерея (тогда они были в моде), и, взяв билеты, мы оба выиграли. Мне досталась шляпа-котелок старинного типа. Выбросить ее было жалко, и она некоторое время занимала место в моем чемоданчике (вернее, в ивовой корзинке), пока я не догадался ее выбросить.

Явился я на командные курсы. Получил расписание и койку в комнате. Мои уроки на курсах начинались с рапорта, к которому я не привык. Когда я входил в класс, дежурный громко командовал: «Встать, смирно!» — и отдавал, мне рапорт, сколько присутствует на уроке курсантов и кто отсутствует. Я провел три или четыре занятия и возвратился во Владимир.

Молодые люди быстро привыкают к новой обстановке. Я возвратился на свою квартиру, как домой, и казалось, что такая жизнь будет продолжаться без конца. Но не тут-то было. В мае в полк пришел приказ отправиться в лагери в город Рязань. Жалко было уезжать из Владимира, но была надежда на возвращение туда осенью. И вот мы сели в поезд и скоро прибыли в Рязанские лагеря, расположенные довольно далеко от города. Там был собран в лагерях весь корпус, по-видимому, предполагались в конце сбора корпусные маневры. Так оно и было.

Лагерная жизнь достаточно известна военнослужащим. Я жил в палатке вместе с товарищами. Работы в полку прибавилось, так как в лагерях было мое дивизионное химическое начальство (и, кажется, корпусное). Почти ежедневно были занятия с ротами, кроме того, разные совещания, штабные учения и прочее. К счастью, время пробежало быстро, и уже в августе начались учения (маневры). Верхом на лошади я объездил немало пространства по полям и дорогам. Вдруг выяснилось, что учение должно окончиться в Москве, где будет и разбор. Я мало помню, что именно происходило. Запомнилась лишь ночевка в Коломне, где я вместе с товарищами почти не спал ночь, гуляя с девочками.

Кажется, все же мы в конце концов вернулись во Владимир, но я уже не помню никаких деталей жизни после лагерей. В послужном списке есть пункт, что в ноябре 1923 г. я ездил в командировку в Москву на Артсклад за химическим имуществом.

В начале декабря, согласно предписанию, я был отправлен для усовершенствования (дальнейшего обучения) в Высшую военно-химическую школу.

Высшая военно-химическая школа Комсостава РККА (ВВХШ)

Согласно записям в послужном списке, я прибыл в ВВХШ 7 декабря 1923 г. Я нисколько не разочаровался в своих надеждах встретить в Школе своих старых друзей по Военно-химическим курсам. Действительно, большая часть слушателей школы оказалась из выпуска Военно-химических курсов 1921 года. Здесь было много старых друзей: Василий Кукин, Сергей Кукушкин, Василий Гаврилов (впоследствии генерал, погибший в результате своей генеральской непреклонности. Когда у него случился инфаркт, он отказался от носилок и умер на ступеньках госпиталя) и многие, многие другие.

ВВХШ была только что организована и получила новое здание — бывшей Шелапутинской гимназии на Девичьем поле. Здание курсов на Пречистенке, 19 было передано какому-то важному военному учреждению.

Разместили нас хорошо, в светлых комнатах, человек по 10 в комнате. Что особенно важно было для меня, кормили очень хорошо. Начальник ВВХШ, бывший наш комиссар Я.Л.Авиновицкий, был весьма предприимчив и энергичен. В духе того времени он «подобрал» для школы богатого шефа. Кажется, это был Главхим ВСНХ и ЦК профсоюза химиков. Поэтому мы получили солидные надбавки к нашему военному пайку. Вообще с продовольствием в 1923–1924 гг. стало значительно лучше, в магазинах можно было купить все почти, что хочешь. Я был истощен многолетним голодом, был крайне худ, а самое главное, на почве истощения у меня пошаливали нервы, что было неприятно. Поэтому, не довольствуясь казенным обедом и ужином, я покупал ежедневно в школьной лавке 400 граммов свиного сала и съедал его во время обедов. Это мне основательно помогло, и месяца через 4 я вошел в смысле здоровья в полную норму, что оказалось вскоре очень важным для дальнейшей моей жизни.

Занятия в Школе были организованы с значительными отличиями от занятий на Командных курсах. Мы изучали достаточно серьезно химию отравляющих веществ (преподавал А.В.Аксенов). Не менее серьезно изучались и средства противохимической защиты. Конечно, отводилось время и для строевой подготовки. Начальником строевого отдела, т. е. нашим постоянным строевым начальником, был бывший белогвардейский генерал (забыл его фамилию). Во время 1-й мировой войны он был отравлен хлором и схватил хроническую болезнь горла, всегда откашливался перед тем, как дать команду. Он отступил вместе с Врангелем из Крыма и был не то в Болгарии, не то в Югославии и вернулся вместе с другими белыми офицерами по призыву Советского правительства. С этим генералом, по-человечески очень хорошим человеком, связаны разные истории, о которых речь впереди.

Все слушатели школы были уже серьезными командирами со стажем, поэтому положение с дисциплиной в школе было достаточно хорошим, причем не требовалось никаких таких мер, как на командных курсах. Однако атмосфера военно-учебного заведения, естественно, была обычной, как и везде.

Теперь, спустя 50 лет, трудно вспомнить об обычных деталях занятий и жизни в школе. Давно уже забылось, когда мы вставали по утрам, как завтракали. Даже о содержании занятий и строевой службе я сам не могу сейчас составить себе цельного представления. Как в тумане, вспоминается мне лаборатория отравляющих веществ, выходившая в коридор обширного здания. Практическими занятиями в этой лаборатории одно время руководил Петр Петрович Лебедев (автор довольно известного в то время учебника химии для техникумов). Он был в те времена уже пожилым человеком и, по-видимому, не имея опыта в обращении с отравляющими веществами, все время серьезно побаивался отравиться в лаборатории каким-либо веществом, которое мы должны были готовить. Может быть, впрочем, он руководил практикумом по общей химии, но в этом практикуме было много задач по изготовлению отравляющих веществ.

Во время таких занятий бывали у нас, конечно, непредвиденно опасные случаи. Помню, было отравление синильной кислотой. Одного товарища, потерявшего чувства, мы выволокли из лаборатории и привели в чувство путем искусственного дыхания. Петр Петрович, входя в лабораторию и почувствовав какой-либо подозрительный запах, почти бегом выскакивал в коридор. Но мы, по существу, не обращали никакого внимания на опасности работы. Впоследствии я в Московском университете был хорошо знаком с сыном Петра Петровича Владимиром Петровичем Лебедевым, жизнерадостным человеком, рано, к сожалению, умершим, и мы вспоминали о его отце.

Настоящие же отравляющие вещества были сосредоточены в лаборатории Александра Васильевича Аксенова, который был мастером своего дела и серьезно изучал физиологическое действие таких веществ. Здесь мы работали, естественно, значительно более осторожно.

По своей подготовке слушатели ВВХШ представляли довольно пеструю картину. Некоторые товарищи имели кое-какую химическую подготовку в высших учебных заведениях. Другие серьезно занимались, желая получить такую подготовку. К числу хорошо подготовленных товарищей надо прежде всего отнести Володю Янковского, который в дальнейшем даже был оставлен при школе. Он впоследствии написал несколько серьезных статей по органической химии в различных энциклопедиях, он же первым обратил внимание на своеобразную классификацию отравляющих веществ по функциональным группам, подобно красителям с их хромофорами и ауксохромами. Янковский придумал токсофоры и ауксотоксы, что, конечно, вызывало к нему высокое уважение.

Усердно работал и Сергей Попов, хороший парень, художник. Оба они — и Янковский, и Попов давно уже умерли, еще до второй мировой войны. Были и другие способные ребята. За небольшим исключением, наш коллектив был, так сказать, монолитным и почти все были друзьями, хотя и работали вместе лишь несколько месяцев. Я так же, как и некоторые другие, пытался в Школе заниматься серьезно и познакомился с некоторыми основами органической химии, что мне впоследствии пригодилось. Но, конечно, о систематическом изучении химии в школе не было и речи. Слишком мало времени отводилось на химию как таковую, много было занятий военного характера, немало времени отнял и лагерь, куда мы ездили для выполнения всяких упражнений. Состав преподавателей был достаточно хорошим. Военные уставы, тактику и другие военные предметы преподавали опытные бывшие генералы и солидные люди.

Большое внимание в школе уделялось общественной и политико-просветительной работе. Начальник Школы Я.Л.Авиновицкий, при всех своих недостатках, был, конечно, хорошим педагогом. Недаром ему впоследствии присудили без защиты степень доктора педагогических наук. Воспитательную работу, как и все другое вообще, он умел выполнять с необычайной важностью и полнейшей уверенностью в своей всегдашней правоте. На парадах, идя впереди батальона школы, он шагал не в ногу, и мы шутили по этому поводу: «весь батальон шагает не в ногу, один комиссар в ногу». Если он вызывал кого-нибудь к себе в кабинет, он всегда демонстрировал свою важность, свое высокое положение и нередко, заканчивая разговор, говорил: «Идите, мне надо сейчас ехать к Льву Давидовичу!»26, или еще к какому-либо высокому лицу. Но он был и хорошим организатором.

В начале января 1924 г. у нас были каникулы в течение недели. Комиссар организовал нам поездку в Петроград. Поехали, однако, лишь отличники, человек 6. Помню, эта группа слушателей, под руководством нашего незабвенного старшины, уже давно покойного Алексея Гольникова, отправилась на вокзал, обменяла воинские литеры на билеты в какой-то пассажирский (не скорый) поезд и отбыла в Петроград. Эта поездка для меня чуть не оказалась плачевной. Надо было случиться, что в Твери, где по тем временам поезд должен был стоять по меньшей мере 20 минут, я вышел из вагона и довольно долго бродил, разглядывая вокзал и публику, среди которой мне приглянулась девочка в красной шапочке. Все это, конечно, между прочим. Я уже собирался в вагон, когда подошел какой-то продавец и предложил купить чего-то съестного, помню, мне понравившегося по внешнему виду. Пока я получал от него сдачу с червонца, что-то несколько миллионов, поезд вдруг тронулся и я даже не успел вскочить в вагон. У меня даже сердце екнуло.

Я никогда не бывал в Ленинграде. Мой чемоданчик остался в вагоне, там же были и общие для всей команды документы. Встал вопрос, ехать ли обратно в Москву или попытаться следующим поездом доехать до Петрограда. Но я понятия не имел, где в Ленинграде я смогу встретиться с ребятами. Я побежал к начальнику или дежурному по станции, и тот поразил меня своим спокойствием: «Ну что же, следующий поезд едет через час, он догонит ушедший поезд и придет позднее его всего лишь минут на 20. Может быть, вас и подождут». Меня впустили в коридор какого-то классного вагона, сильно отличавшегося качеством от нашего. Я поехал и благополучно утром прибыл в Питер.

Я вышел из вокзала. Куда идти, не знаю. Помнится, что ребята хотели остановиться в гостинице. Но в какой? По какому-то предчувствию я подошел к гостинице, которая была за Знаменской церковью, и вошел в нее, чтобы спросить, не останавливались ли сегодня здесь военные. Мне тотчас назвали номер, и я без всяких дальнейших приключений вновь встретился со своими ребятами. Меня, конечно, задразнили девочкой в красной шапочке в Твери, из-за которой я будто бы и отстал. Но это было не так. Итак, случайно все обошлось благополучно. Числа 15 января мы благополучно вернулись в Москву, побродив по Петрограду.

Я уже говорил о Я.Л.Авиновицком, как воспитателе. Вместе с партбюро (парторганизация была у нас тогда небольшая, а я был еще кандидатом партии — с 21 января 1921 г.) комиссар решил воспитывать нас на практике организационной и агитационной работы. Я все время был принужден выполнять соответствующие поручения. Так, мне было поручено организовать «жилищное товарищество» (под этим названием скрывалось совсем не то, что в наше время) в только что построенном и заселенном большом доме в Теплом переулке. Тогда этот дом представлялся мне чем-то вроде верха совершенства жилищного строительства. Но когда лет через 45 я вновь побывал в этом доме, он показался мне каким-то старьем, нелепо распланированным. Итак, в этом доме в Теплом переулке я обошел все квартиры, познакомился со счастливыми по тому времени жильцами и наметил кандидатов в Правление жилищного товарищества. Собрание жильцов состоялось, были избраны намеченные мною кандидаты и Жилищное товарищество начало работать.

Зимой 1923–1924 гг., кроме того, по воскресеньям я отправлялся поездами в подмосковные деревни для бесед с крестьянами на разные темы. Главным вопросом была «новая экономическая политика» (НЭП). Беседы эти в общем проходили успешно, хотя мне не удавалось собрать больших аудиторий.

Мне очень хорошо вспоминается одна из таких поездок, 21 января 1924 г. Нас в этот день разбудили рано, и Авиновицкий, собрав агитаторов, объявил о смерти В.И.Ленина. Нам было дано указание во время беседы, но не сразу, сообщить об этом крестьянам и проследить, как будет воспринято это сообщение. Я поехал поездом километров за 25, кажется, по Рязанской дороге в намеченную Авиновицким деревню. Я сам был страшно взволнован сообщением и поручением. Прибыв на место, я объявил собрание. В одной избе собрались вскоре старые «кондовые» мужики с бородами и несколько женщин. Молодежи было маловато. Беседа началась с проблемы крестьянского частного хозяйства, о его доходности, о НЭПе. Все шло обычно. Сначала мужики молчали, потом разговорились, высказывая свои соображения и личные намерения. Помню, уже темнялось (в январе рано темняется), и я, подытоживая беседу, в соответствующем месте осторожно сказал, что умер Ленин. Мне вначале никто не поверил, начали меня серьезно допрашивать, и я выложил все, что знал сам, а знал я только о сообщении о смерти. Помню, старики разволновались, бабы подняли плач. Меня тут же прижали и потребовали, чтобы я приехал завтра и сообщил подробности. Мне пришлось объяснять, что я военный и если пошлют меня, то обязательно приеду. Едва я с ними распрощался.

Я вернулся в Москву, было уже совсем темно. Москва волновалась так, что я, пожалуй, впервые в жизни видел такое возбуждение. Мальчишки-газетчики громко кричали о кончине В.И.Ленина и совали в руки экстренные выпуски «Правды» и «Известий». Все куда-то бежали. Какое-то общее беспокойство охватило народ. Я купил газеты и вернулся в Школу, отчитался о поездке.

В ту же ночь в Школе была объявлена «тревога». Мы вскочили, быстро оделись, построились и под командой начальства в быстром темпе прошлись до Храма Христа-Спасителя и вернулись обратно. В следующую ночь вновь прозвучал сигнал «тревоги». Мы снова вскочили, оделись и построились. На этот раз мы отправились в Дом Союзов, где в Колонном зале лежало тело Ленина, перевезенное сюда еще днем. В Колонном зале, к моему удивлению, не прекращался поток проходящих мимо гроба людей. Помню, стояли сильные морозы. По всей Москве, особенно в центре, на Манежной площади и в Охотном ряду горели костры, около которых стояли солдаты и прохожие, согреваясь в бессонную ночь. Время было, конечно, очень тревожное.

24 января состоялись похороны Ленина. Мы еще накануне получили теплое обмундирование и валенки. Рано утром в этот день мы вышли из Школы и построились на Красной площади против теперешнего Мавзолея (его тогда еще не было, но была устроена трибуна, на которой на возвышении был поставлен гроб Ленина). Кажется, были короткие выступления, после них мимо гроба прошла не только вся Москва, но, я думаю, и множество народа из других городов. Первые часы стоять было еще более или менее сносно, хотя температура на улице была около 35° мороза. Но скоро стали мерзнуть ноги, и нам невольно пришлось, отогреваясь, прыгать на месте. А народ все шел и шел медленно, и казалось, что колоннам не будет конца. Над колоннами клубилось облако пара.

Наконец, около 14 часов нам было разрешено по очереди отлучаться из строя. Мы бегом бежали в здание Исторического музея, где в большой зале отогревались и отдыхали сидя. Отогревшись, шли в строй и через час снова отправлялись на 15 минут отогреваться. Признаться, я никогда не думал, что может существовать такое огромное количество народа,которое проходило около гроба. Только после 17 часов, когда уж стемнялось, колонны начали редеть и скоро было получено распоряжение отправляться домой. К счастью, все обошлось благополучно, и, несмотря на то, что мы промерзли до костей, у нас никто не болел от простуды.

Через день снова начались занятия в Школе, но не сразу наладились. Все несколько дней были под впечатлением пережитых дней.

В военной школе, естественно, все подчинено строгому расписанию и распорядку. Мелкие происшествия, однако, конечно, бывали. Но комиссар, вернее, начальник школы Я.Л.Авиновицкий ликвидировал их не просто административными мерами, а пытался, и не без успеха, воздействовать на соответствующих слушателей общественными средствами. В школе, бывало, обнаружится слушатель с не особенно уравновешенными нервами. Один, например, из-за какой-то чепухи пытался покончить с собой и искал в лаборатории цианистый калий. Так как надписи на банках были латинские (полученные из аптек), то ребята, догадавшись, в чем дело, указали ему на безобидную банку с хлористым калием, потом долго смеялись и дразнили его, пока он не был откомандирован. В школе выпускалась стенная газета, и вышел даже один печатный номер журнала «Зори». Были способные писатели и даже поэты.

Однажды мне во время дежурства по школе пришлось встречать академика В.Н.Ипатьева27 и водить его в некоторые лаборатории. Помню, я получил от Авиновицкого нагоняй, так как несвоевременно доложил об Ипатьеве.

Незаметно прошли зимние месяцы. Занятия в школе шли интенсивно. Они, правда, прерывались разными событиями, которые в общем, пожалуй, доминировали над занятиями. Вспоминается прежде всего Хамовническая районная конференция РКП(б), которая происходила в нашей школе. Я был назначен военным комендантом этой конференции и целых три дня, естественно, принужден был заниматься пропусками, встречами и проводами разных людей. Я не думаю, что следует подробно рассказывать об этой конференции. Она представляла собой один, правда важный, эпизод борьбы Партии с троцкистско-зиновьевской оппозицией. Конференция проходила весьма бурно. В то время, в начале 1924 года, троцкисты только начинали собирать силы для выступления, которое, как после стало очевидным, готовилось уже тогда. Некоторые из явных в дальнейшем троцкистов в то время играли осторожную игру. Они высказывались за единство партии, против фракционности, на самом же деле вели тайную работу по консолидации сил. Председателем конференции был Муралов28, тогдашний командующий войсками Московского военного округа. Помню, в президиуме конференции сидели Каменев, официально представлявший ЦК, и еще кто-то, сейчас уже забыл, кажется, Беленький. В зале сидели довольно известные в то время люди, например, Рязанов и другие. Меня то и дело вызывали в президиум и напоминали мне, чтобы никто из посторонних в зал не проходил без разрешения президиума. Вместе с тем меня вызывали вниз ко входу в школу, куда все время прибывали разные люди. Я бегал как угорелый и, ничего не понимая в обстановке, то и дело обращался в президиум за разрешением или отказом тому или иному важному в то время лицу пройти в зал конференции. Все же кое-что я послушал из речей, говорившихся на конференции. Троцкисты, видимо, пытались выработать здесь какую-то «платформу», с тем, чтобы на ее основе пересмотреть состав ЦК Партии и захватить власть. Вероятно, именно поэтому президиум конференции зорко следил за тем, чтобы в зал не проникли возможные противники (чего?), и далеко не всем разрешал, даже членам ЦК, присутствовать в зале.

Но при всем этом многие делегаты конференции были настроены явно против троцкистов, которых на конференции было много. Я заметил, что тактику троцкистов, однако, мало кто понимал достаточно ясно. Но, видимо, многие чувствовали, что что-то неладно, и выступали против положений, фигурировавших в весьма кудрявых речах Каменева и иже с ним. Мало того, раздавались требования о выводе из ЦК ряда членов, явно близких к троцкистам.

Помню, после почти 10-часового без перерыва заседания, в весьма накаленной обстановке, выступил Каменев и произнес длинную речь, в которой, между прочим, говорил, что он против предложения вывести из ЦК людей, которых он назвал «партийными столпами». «Если, — говорил он, — упадут эти партийные столбы, то и весь партийный забор рухнет». Все это было произносимо в патетических тонах. Помню, как на эту филиппику из зала, кажется, Рязанов крикнул: «Не всякая дубина — столб!».

Мне, тогда еще малоопытному кандидату партии, было малопонятно, чего же, собственно, добиваются враждующие группировки на конференции. Но понял я одно: шла борьба за власть, за звание наследников Ленина. Борьба эта носила еще довольно скрытый характер. В формально ультрареволюционных выступлениях хотя и чувствовалась какая-то осторожность, но все речи как бы пронизывались идеей борьбы за власть. В самом конце конференции выступил приглашенный Президиумом конференции Зиновьев. Он произнес весьма кудрявую речь, формально призывая поддерживать линию ЦК. На самом же деле явно гнул сторону троцкистов, напуская туман, что он вовсе не консолидируется с ними. Мне тогда показалось, что за три дня конференции я узнал, что такое партийная борьба, что такое оппозиция, фракции и прочее. Но мне отчетливо казалось, что поведение всех, даже высоко стоявших лиц троцкистов, совершенно не соответствует подлинным партийным интересам и партийной линии. События дальнейших лет, как известно, не оправдали никаких стремлений и надежд троцкистов. Наконец-то это мучительное поручение комиссара (начальника) курсов окотилось.

В Высшей военно-химической школе, с ее кратким курсом усовершенствования, время было рассчитано до минуты. Сразу же после конференции начались занятия и занятия. Они прерывались отдельными событиями. Вскоре состоялся, кажется, X съезд Партии, на некоторые мероприятия в связи с этим съездом я был приглашен и участвовал в собрании на Московском аэродроме.

Наступила весна, наши занятия подходили к концу. Скоро мы должны были отправляться в свои части, чтобы захватить хотя бы вторую половину лагерных сборов. 5 мая в числе нескольких слушателей ВВХШ я, как отличник учебы, был выделен в почетный караул внутри и вне Мавзолея В.И.Ленина. Это поручение я выполнил с понятным волнением. До сих пор в своих старинных бумагах я храню специальное удостоверение об этом поручении Командования Школы. Но вот, наконец, и выпуск. Я очень хорошо помню торжественный парад по поводу этого выпуска, так как он был связан с маленьким эпизодом, искренне рассмешившим всех участников парада. Дело было в августе 1924 г. Мы все, выпускники, одетые в новенькое обмундирование, при всех регалиях, были выстроены перед зданием Школы на Девичьем поле (бывшая Шелапутинская гимназия). Приехали киношники, чтобы снять наш выпуск. Наш начальник строевой части, бывший врангелевский генерал, в общем-то был не плохим человеком. Он никогда не делал нам замечаний в сколько-нибудь грубой форме и вместе с тем внимательно и весьма добросовестно следил за нашим поведением и выправкой. Бывало, в лагерях в Люберцах мы возвращаемся с занятий в палатки. Наш генерал, построив и скомандовав «Шагом марш!», однажды сказал: «Запевай песню!». То ли наши ребята были усталыми, то ли просто не хотелось петь, но наши запевалы молчали. Он повторил приказание, но безрезультатно. Наша рота шла молча. Я был на правом фланге, и генерал шел около меня. И вдруг я слышу, как он по-стариковски про себя стал бунчать: «Вот попал в армию», добавив при этом известную присказку. Потом он опять повторил: «Вот попал в армию!» и снова с добавкой. Он, конечно, лишь подумал это, но по-стариковски, не замечая этого, он вполголоса дважды повторил свою думу. Бедный старик!

Так вот, этот генерал (искренне сожалею, что забыл его фамилию! симпатичный был старик), одетый по-парадному (для того времени очень прилично), построив нас у здания Школы, внимательно осмотрел каждого из нас и спереди и сзади, поправил фуражки и прочее, неторопливо прохаживался вдоль нашего строя, ожидая появления из парадного входа в Школу начальства. Наконец, дверь открылась и мы увидели Уншлихта29 и еще нескольких высоких военных и нашего Я.Л.Авиновицкого. Наш генерал не растерялся. Откашлявшись несколько (он был отравлен газом в первой мировой войне), он громко скомандовал: «Равняйсь! Смирно! Равнение на средину, господа офицеры!». Но тут же спохватился! В то время само слово «офицер» было не просто неуместным, а даже неприличным, каким-то ругательством, после октября 1917 г. И он, спохватившись, что сказал «господа офицеры», тут же добавил громко: «То есть что я …(мат)… товарищи командиры». Несмотря на торжественность обстановки, все мы громко гаркнули и захохотали. Засмеялось и все начальство. Только спустя одну минуту, когда все замолкли, Уншлихт поздоровался с нами, и все остальное прошло как положено. Нас и начальство снимали на пленку. Были краткие речи и «ура», и все прочее. Но генерал после этого пропал, бедный. Его назначили начальником охраны ВСНХ. Вот вам и оговорка несвоевременная!

Вскоре мы попрощались и разъехались с тем, чтобы больше никогда (за малым исключением) не встречаться друг с другом.

Арзамас и Нижний Новгород

Итак, я поехал в свою часть. За время, пока я был в Высшей военно-химической школе, мой 51-й с.п., как говорится, «передислоцировался» в город Арзамас. Жаль было Владимира, к которому я привык, но служба есть служба. Я приехал в Нижний Новгород, явился к начальству и от него поехал на Ромодановский вокзал и через несколько часов был уже в Арзамасе. До этого времени я знал об Арзамасе лишь пословицу: «Один на вас, другой в Арзамас».

С небольшим чемоданчиком, в котором умещалось все имущество, и даже различное ненужное барахло, вроде шляпы, выигранной в лотерее в Иванове, куда мы ездили вместе со своим другом Преображенским (начальником штаба полка еще из Владимира), я отправился в полк, помещавшийся в монастыре на окраине города. Явившись, я очутился перед проблемой подыскания квартиры. К счастью, время было уже иное, и не успел я из монастыря податься к центральной части города к базару, как меня обступили несколько женщин с вопросом, не ищу ли я комнаты. Я был в полной растерянности, никак не ожидая такого гостеприимства. Одна из них особенно настойчиво звала меня на квартиру, указывая на ее удобства и расположение в центре города. Так как мне было все равно, собственно, где жить на квартире, а к удобствам жизни я еще совершенно не привык, я пошел вслед за особо настойчивой женщиной, и вскоре мы подошли к хорошему двухэтажному дому, видимо, ранее принадлежавшему какому-то богачу. Мы вошли в обширные апартаменты, но мне была показана небольшая комнатка с одним окном недалеко от входа. Я было начал «рядиться», но меня заверили, что ничего лишнего не возьмут. Вскоре на кровать было постлано чистое белье, и я, так сказать, «вселился»: раскрыл чемоданчик и разложил наличное имущество.

Мне казалось, что приветливость, с которой я был встречен в Арзамасе, объясняется очень просто. Наступил НЭП, деньги приобрели надлежащую цену, а в старом мещанском Арзамасе, где еще не произошло никаких изменений с 1917 года, жителям негде было заработать. Они не пахали и не жали, раньше, может быть, торговали или владели микроскопическими «заведениями» по кожевенному и другим производствам. Вот они охотно и пускали на квартиру, все же какой-то, хотя и небольшой, но реальный заработок. Но я, вероятно, несколько ошибался. При страшной скуке арзамасской жизни наличие в доме молодого человека, может быть, развлекало.

Наконец, я договорился о плате за квартиру. Она была невелика, к тому же меня за эту плату должны были кормить, комнату убирать и еще стирать белье. Здорово! Чего больше нужно? Я приступил к изучению обстановки. Муж моей хозяйки, человек средних лет, с важностью в лице и в железнодорожной старинной форме, занимал какую-то руководящую должность на станции Арзамас. Меня поразил первый обед на новой квартире. Все было вкусно, много мяса высшего качества и вино, очень приличное. Базар в Арзамасе в то время действительно был, можно сказать, богатейшим. Много мяса, баранины, свинины, много птицы, грибы (грузди), ягоды и прочая деревенская продукция высшего качества. В магазинах, кроме того, все на свете, икра и осетрина и прочее.

И вот я живу в Арзамасе, собственно говоря, барином. Наверху надо мной снимал в то время «покои» местный архиерей. Владелица всего дома, старушка с разбитыми ногами, с трудом передвигавшаяся, увидев меня, заинтересовалась и стала расспрашивать, кто я да откуда и прочее. Она оказалась вдовой бывшего, видимо, довольно крупного владельца винокуренных заводов, а может быть, и еще каких-либо других предприятий. Узнав, что я имею отношение к химии, она однажды зазвала меня к себе наверх (в отсутствие архиерея) и рассказала, что она занималась вместе с мужем винокурением, и показала целый набор медных ареометров с гирями, времен еще Б.Якоби30, занимавшегося подобными ареометрами. Она, видимо, страшно дорожила этими реликвиями своего бывшего производства и едва ли понимала, что они собой представляют, когда их негде применить. Видимо, чтобы как-нибудь жить, она сдала лучшие комнаты наверху архиерею, а весь нижний этаж железнодорожнику. Архиерея, признаюсь, я ни разу не видывал.

Что касается моей хозяйки, то вскоре выяснилось, что она за мной особенно ухаживала, создавая всяческие (едва ли, впрочем) удобства. Я же, грешный, вскоре познакомился с девочками и прогуливал дотемна, приходя домой только спать. К счастью, моя жизнь продолжалась в Арзамасе недолго, всего лишь несколько месяцев. Утром я шел в полк, занимался своими делами, участвовал в учениях и прочее. Когда я медленно возвращался из полка часа в 2 дня, я с любопытством разглядывал арзамасских обывателей, никого из них не примечая особливо. Однако, как выяснилось вскоре, вся улица, по которой я ходил на работу, меня знала. На улице этой было два колбасных «магазина» полуподвала. Оттуда всегда пахло вкусно, и я невольно обращал свой взор к источникам запахов. Оба колбасника вскоре со мной заговорили и стали, видимо, считать меня своим близким знакомым. Они, как, впрочем, все русские, жившие в деревнях и захолустных городках, интересовались в те времена тем, что будет дальше, какова предполагается дальнейшая жизнь вообще и т. д. Мне приходилось разъяснять то, что я знал, и разговоры затягивались иногда надолго. То же самое было и с колбасниками — микроскопическими «предпринимателями». По средам или четвергам они варили новую порцию колбасы для продажи на ближайшую неделю. Варили немного, килограммов по 5, вероятно, не более. Увидев меня в этот день идущим с работы, они настоятельно зазывали к себе и предлагали попробовать свежую колбасу. Так как я шел с работы проголодавшись, отказываться не приходилось, и должен сказать, я никогда не раскаивался, что «пробовал» их колбасу. Она была исключительно доброкачественной и вкусной. После Арзамаса ни в Нижнем Новгороде, ни в Москве, ни даже за границей, например в Испании, где делают приличные колбасы, мне никогда не приходилось вкушать колбасу лучше арзамасской, сваренной по-домашнему, с любовью из свежего мяса с необходимыми пряностями.

Грешен есмь аз, после многих лет голодовки я любил вкусную пищу, даже в том случае, когда бывал достаточно сыт. Да и сейчас последствия голодухи 1917–1922 гг. еще сказываются на моем аппетите. Я как бы восполняю то, что не удалось съесть в годы голода и нищеты.

В общем же жизнь в Арзамасе была довольно скучной. Друзей я почти не успел еще завести, да и возможные мои друзья-сослуживцы жили, как и я, на частных квартирах, каждый жил своей жизнью в часы после службы. Ни ресторанов, ни театра не было. Да и сами жители богоспасаемого Арзамаса, видимо, сильно скучали. Жители моей улицы всегда с большим любопытством разглядывали и провожали глазами всякого нового человека, проходившего по улице, а затем долго обсуждали, кто он такой, откуда, куда идет и по какому делу. Если же неизвестный проходил по улице ежедневно, да еще и по нескольку раз, с ним очень любезно здоровались и обычно пытались с ним заговорить, видимо, просто из любопытства или от скуки. Точно так же было и со мной. Через месяц после приезда в Арзамас я должен был раскланиваться чуть ли не со всеми обитателями нашей длинной улицы.

Несколько раз по делам службы я ездил в Нижний Новгород. Там, естественно, было куда веселее. Сразу по окончании Высшей военно-химической школы я был рекомендован на должность начхимслужбы 17-й с.д. Но получилась какая-то задержка в оформлении меня, видимо, в связи с временным отсутствием химического начальства в Московском военном округе. Однако в дивизии начхима не было и я должен был выполнять «на ходу» кое-какие необходимые функции в Нижнем, куда меня и вызывал штаб дивизии. Во время этих кратковременных поездок я завел довольно широкие знакомства среди студентов Нижегородского университета, главным образом химиков. Эти знакомства состоялись прежде всего на учредительном собрании Нижегородского Доброхима (Добровольного общества содействия химической промышленности), которое только что не без помпы возникло в Москве31. В Нижнем Новгороде на соответствующем собрании я был избран в Краевой совет Доброхима и, естественно, стал заседать в разных комиссиях, был избран членом президиума. После некоторых заседаний студенческая компания собиралась на вечеринки, в которых и я принимал участие. Эти вечеринки проходили довольно весело. Но после них приходилось возвращаться в Арзамас.

Впрочем, моя арзамасская жизнь скоро и неожиданно закончилась, так же как неожиданно и началась. В начале декабря 1924 г. я получил предписание явиться для занятия должности начхима в Штаб 17-й с.д. в Нижний. Арзамас я оставил навсегда, кажется, раз или два я бывал там на «полдня» по делам службы.

Жизнь в Нижнем Новгороде мне пришлось организовать совершенно по-иному, чем в Арзамасе. Штаб дивизии размещался тогда в кремле, в здании бывшего кадетского корпуса. Найти частную квартиру в Нижнем было куда труднее, чем в Арзамасе. Поэтому я поселился в одной из многочисленных пустых комнат в нижнем этаже здания, по соседству со штабными писарями. На такое соседство мне и раньше везло. Это, может быть, было и хорошо, все же не так скучно, а некоторые из писарей были довольно веселыми ребятами. Да где они теперь? Живы ли?

Возможности общения с товарищами по службе и с новыми друзьями из студенческой среды были в Нижнем куда более широкими, чем в Арзамасе. Но обедать в первое время приходилось «из котла», что было куда хуже арзамасского питания, вскоре пришлось сменить котел на ресторан.

Штаб 17-й с.д., ставший неожиданно моим последним местом службы в армии до ухода в запас, был, в отличие от штаба 19-й с.д., где я ранее служил, достаточно стабильным в смысле личного состава. Командир дивизии Г.П.Софронов32, впоследствии генерал-лейтенант и герой обороны Одессы в 1941 г., был в общем симпатичным человеком. Только в самом начале знакомства с ним он производил несколько странное впечатление своим «захлебывающимся» выговором и скороговоркой. При своей доброжелательности к подчиненным он был требовательным и не терпел нарушений дисциплины и расхлябанности. Вначале я имел с ним сравнительно ограниченное общение при докладах, предпочитая иметь дело с начальником штаба, но в дальнейшем на учениях, маневрах и других мероприятиях, о которых речь ниже, я ближе познакомился с ним и прочно вошел в «его команду», как и другие командиры штаба, занимавшие самостоятельные руководящие должности. Комиссаром дивизии был И.С.Конев33, широко известный участник гражданской войны и других военных операций после ее окончания, впоследствии Маршал Советского Союза и герой Отечественной войны. С ним мне пришлось как-то больше иметь дело, к тому же более 2-х лет мы были соседями по квартире, мы жили в одном коридоре. Несмотря на свою вологодскую, я бы сказал, мужицкую (по крайней мере в то время) грубоватость, он был на высоте как комиссар дивизии и, конечно, настоящим природным военным. О наших с ним взаимоотношениях я расскажу кратко ниже.

На начальника штаба дивизии нам, пожалуй, менее везло, чем на командира и комиссара. Вначале у нас был некто Морозов, казавшийся весьма рассудительным и несколько медлительным и излишне спокойным. Впрочем, он был вполне доброжелательным и вместе с тем требовательным военным. Впоследствии вместо Морозова к нам прибыл молодой, только что кончивший военную академию товарищ, который был уже представителем нового направления в технике управления войсками. В первое время он был, как мне казалось, даже несколько беспомощным. Фамилию его я уже прочно забыл.

Гораздо ближе ко мне стояли командиры, работавшие в оперативной, разведывательной и других частях штаба. Начальник оперативного отдела А.И.Шимонаев34 был работягой и вместе с тем казался «прожектером», выдвигая на обсуждение различные проблемы, связанные с развитием тогдашней «военной доктрины». Но в общем это был симпатичный и дружелюбный человек. Он в конце концов выдвинулся и работал в Генштабе в звании генерал-лейтенанта, но быстро почему-то там умер. Его помощники Н.В.Числов и Кандинов были прекрасными людьми. Н.В.Числов, с которым я жил по соседству, увлекался артистическим искусством, в частности декламацией, и находил время учиться вечерами в театральном училище.

Он умудрялся по вечерам посещать занятия в театральном училище и каждодневно приносил и выкладывал мне разные сведения о том, как надо произносить слова, особенно их окончания, и об интонациях при этом. Не знаю, удалось ли ему воспользоваться плодами театрального образования и поступить на сцену.

Были в штабе дивизии и другие небезынтересные, большей частью симпатичные командиры, отличавшиеся друг от друга характерами и странностями. Но о них несколько позднее.

Итак, мы жили и работали первые месяцы в бывшем Кадетском корпусе на высоком берегу Волги. Глядя с берега вниз, можно было увидеть большой участок кремлевской стены, по которому по утрам весной я делал прогулки. По преданию, именно около этой стены, на берегу Волги Козьма Минин, выступая перед нижегородцами, горячо призывал их жертвовать на борьбу с поляками и мятежниками, захватившими Москву. Сначала я жил в одной из множества пустых комнат здания. Штаб размещался на втором этаже и не мог освоить всего огромного здания. Вскоре я получил, однако, комнату (запиравшуюся на ключ) в красном флигеле, стоявшем слева от главного корпуса. Комната эта была внизу, моим соседом с одной стороны и был Н.В.Числов. С другой стороны от меня жил работник Политотдела Леонардов, человек «себе на уме» с кулацкими наклонностями и к тому же доносчик. Не помню, по каким-то причинам мне пришлось вскоре переселиться из этой комнаты на второй этаж, где я занял спокойную крайнюю, несколько холодную зимой, комнату. Моими соседями были комиссар дивизии И.С.Конев и комиссар штаба Колпакчи35. Оба они были женаты, у Колпакчи была молодая жена, и он меня подозревал (как любой кавказец) в том, что я собираюсь отбить у него жену. Колпакчи погиб, как известно, довольно глупо через десять или более лет по окончании войны в авиационной катастрофе.

Жизнь в 1924–1925 гг. протекала в общем спокойно, без излишней военной сутолоки. Никаких серьезных реформ в эти годы в армии не производилось. Штаб работал очень дружно, отношение ко мне со стороны товарищей было прекрасным, и вскоре у меня появились друзья. У меня было довольно много свободного времени, и я мог заниматься даже некоторыми посторонними делами. Случайно познакомившись с одним из работников местной областной газеты «Нижегородская коммуна», я стал пробовать писать в газету заметки, отчеты о разных событиях и библиографические заметки. В то же время, как уже я упомянул, я был членом президиума Нижегородского (кажется, краевого) «Доброхима», вскоре, однако, реорганизованного в «Авиахим», и я остался там членом президиума.

Но, конечно, почти все время днем я проводил в штабе. Дела было сравнительно немного, писать бумаги, распоряжения и проекты приказов я умел достаточно хорошо. Я сошелся с несколькими товарищами: начальником инженерной службы Р.П.Кивкуцаном36 (погибшим во время сталинских арестов), с начальником связи Поляковым и его помощником Королевым (с которым я встретился на фронте, он был уже генерал-лейтенантом37). Были и другие товарищи. Все были тогда холостяками и интересовались правильным питанием. Хотя мы и получали достаточное жалованье, ходить в ресторан три раза в день было неудобно, хозяйки же, которая согласилась бы кормить нас домашними обедами, как-то не находилось. Впрочем, однажды мы, казалось, нашли такую хозяйку. У одного из командиров (украинца) была жена, типичная хохлушка, с соответствующим характером. Мы, кажется, впятером, внесли соответствующие суммы и на следующий же день отправились на «домашний» обед. Обед этот был простым, но очень хорошим, и мы быстро привыкли к такому образу питания. Однако однажды, придя обедать, мы были встречены хозяином, который тихонько сообщил нам, что хозяйка сегодня «не в духе». Она, рассердившись за что-то на мужа, перебила всю посуду и объявила забастовку. Так и пришлось нам идти в ресторан. Впрочем, после этого случая была куплена новая посуда и мы недели две пользовались «домашними» обедами. Затем снова наступил кризис, посуда была вновь перебита строптивой хозяйкой, и мы уже не возобновляли попыток питаться «домашними» обедами.

Штабная жизнь текла своим чередом. Спокойные дни сменялись иногда гонкой, то военная игра, то командировка по срочному делу. В спокойные дни мы развлекались иногда мелкими событиями в штабе. Скоро наш штаб выселили из здания Кадетского корпуса, где был размещен сначала полк. Нас же поселили в большом здании на улице Свердлова. Здесь мы разместились, пожалуй, удобнее, чем в Кадетском корпусе. Здесь же был устроен и так называемый «Дом обороны» с бильярдом. Штаб размещался на втором этаже в больших комнатах вдоль длинного Г-образного коридора. В комнатах, выходивших окнами на Свердловскую улицу, были размещены основные отделы штаба, а комнаты, выходившие окнами на двор, были заняты отделами снабжения, дивизионным врачом и другими службами.

От времени работы в этом штабном помещении у меня сохранилось в памяти, может быть, несколько больше, чем от сравнительно кратковременного пребывания в Кадетском корпусе. Вот вспоминается всегда энергичный и бодрый А.И.Шимонаев, затевавший в штабе разговоры на общие темы о военном строительстве. Вот его помощники Кандинов, Числов и другие вместе с разведчиками присоединяются к этим разговорам. Я обычно слушал, будучи в душе далеко не военным служакой.

Вспоминается начальник снабжения дивизии И.В.Пальмов, небольшого роста коренастый мужичок из Шуи. Он и уехал туда после ухода со службы директором какого-то завода. Обычно И.В.Пальмов был спокоен и уравновешен. Но его ничего не стоило вывести из равновесия, особенно в связи с какими-либо служебными неполадками. Помню, однажды, как выяснилось сразу же, к нему пришел заведующий хозяйством одного из полков с докладом о состоянии дела с обмундированием в полку. Видимо, он сказал что-то неладное насчет запаса шинелей, может быть, преуменьшив их количество в полку. Мы все, сидевшие довольно далеко от его комнаты, через коридор, вдруг услышали его ругань на высоких нотах. Он кричал на завхоза, громко высказывая ему такую сентенцию: «Ты брось мне на х… нитки мотать». Вследствие его крика машинистки из всей половины штаба, соседствовавшей с его кабинетом, вдруг прибежали к нам, и некоторые товарищи отправились выяснять, в чем дело. Но в общем-то он был простоватым и симпатичным парнем, да и жена у него была симпатичная.

Вот перед моими глазами возникает дивизионный врач Дмитрий Александрович Знаменский, полный, среднего роста мужчина, аккуратно одевавшийся по зимам в зеленую поддевку. С ним я встречался еще в Костроме, когда после окончания командных курсов являлся в 159-й полк, где тогда он был полковым врачом. С ним я нередко разговаривал на разные темы и не без удовольствия. Помню, он, несколько издеваясь, шутливо советовал мне ухаживать за коротконогими девочками и избегать длинноногих. Я тогда действительно уже в полной мере занимался ухаживаниями, причем вполне успешно. Это, видимо, ему не особенно нравилось, хотя прямо об этом он никогда мне не говорил. Погиб Дмитрий Александрович во время войны, где-то на поезде в результате бомбежки около Ленинграда. Жаль его!

По вечерам, окончив работу, мы обычно сходились в Доме обороны. Нижегородский Дом обороны занимал обширные помещения большого здания, кроме второго этажа. Здесь был отдел авиации, в комнате которого стоял даже целый старенький самолет «Фарман» и по стенам были развешаны различные плакаты, схемы и чертежи, имелся и химический уголок, в котором я собрал целый музей противогазов времен первой мировой войны и разные приборы, листовки и прочее, была даже впоследствии в небольшой комнатке учреждена мною, вместе с моим другом М.Файнбергом (уже в студенческие годы) химическая лаборатория, в которую приходили изредка ученики нижегородских средних школ, было здесь и стрельбище из мелкокалиберных винтовок и многое другое. Здесь ежедневно читались лекции по вопросам воздушной и химической обороны и вообще по военному делу. Существовал целый штат работников, в том числе и общественников.

Главное же, что привлекало нас, молодых командиров (мне было тогда около 25 лет), была бильярдная комната. Здесь стояли два прекрасных бильярда, приобретенных после ликвидации Нижегородской ярмарки. Один из них был особенно хорош — с шарами из мамонтовой кости. Бильярдная содержалась в полном порядке, был даже штатный маркер Сорошкин, работавший ранее маркером на ярмарке. В бильярдной собирались прежде всего постоянные игроки, к числу которых принадлежал и я. Довольно быстро, в течение года, я стал довольно хорошо играть и отваживался иногда выступать против видных игроков. Наиболее опытным и удачливым, помню, был некто Кулаков, штатский человек, который играл действительно превосходно, видимо, ранее он принадлежал к числу ярмарочных игроков и, может быть, даже жил игрой на бильярде. Большинство же посетителей бильярдной были военные мои товарищи. Заходил нередко и сам командир дивизии Г.П.Софронов и особенно часто его заместитель Погребной. Любителем был комиссар 49-й с.п. Берестнев, мой друг Р.Кивкуцан и я. Впрочем, редко наплыв игроков был большим, и мы, бывало, гоняли шары целыми вечерами.

С переездом штаба дивизии из кремля пришлось расстаться и с удобной комнатой в красном флигеле. Мы с другом Р.П.Кивкуцаном получили вдвоем двухкомнатную квартиру. Одна из комнат этой квартиры, достаточно большая, с хорошим камином (однако, не топившимся) была проходной, другая комната была маленькой и по зимам довольно холодной. Она выходила стеной к расположенному по соседству костелу. Новая квартира была на Студеной улице, недалеко от штаба и Дома обороны, в старинном доме, принадлежавшем ранее промышленнику (владельцу жирового завода) и профессору Нижегородского университета Таланцеву38. Жили мы здесь дружно и довольно тихо. Нашими соседями были доктор Смирнов (сейчас его дочь, тогда девочка, в чине полковника занимает какое-то важное место в военно-медицинской службе в Москве). Чуть подальше по коридору жил Б.Ф.Лычевко, дивизионный инженер, со старой, не особенно симпатичной женой Натальей Евгеньевной. Наконец, одна комната была занята командиром 50-го полка В.В.Корчицем. Мы вели дружбу лишь с Лычевками и ходили одно время к ним почти ежедневно для игры в преферанс. Тогда я долго не мог освоить премудрости этой игры. Расписание жизни диктовалось нам военной службой, с ее неожиданностями, внезапными поездками, выездами в лагеря и прочее.

Военная служба, несмотря на такие неожиданные события, в общем, довольно однообразна. Она не требует ни умственного напряжения, ни систематической упорной умственной работы. Поскольку имеется начальство, его дело думать, как мы должны распределять и расходовать свое время и силы. Главное в военной службе — это призыв к дисциплине, к точному выполнению полученных приказов и указаний. В этом, в сущности, все и состояло. Конечно, штабная служба в этом отношении давала некоторые поблажки. К тому же я занимал самостоятельную должность начальника службы, и это давало мне возможность более свободно распоряжаться своим временем в те периоды жизни, когда начальство не предпринимало экстраординарных решений, связанных с играми, поездками в штаб корпуса или штаб округа, в лагеря и т. д.

При всем этом, однако, «облениться», служа в штабе на моей должности, было фактически невозможно. Помимо служебных каждодневных обязанностей, я был членом президиума краевого Авиахима и других общественных организаций. По распределению обязанностей я ведал культурно-массовыми мероприятиями, и иногда эти обязанности требовали и времени и напряжения сил. Кроме того, я дважды в неделю выступал в Доме обороны и на различных предприятиях города и Сормова с лекциями по противохимической обороне. Удивительно, что эти лекции посещались довольно хорошо. Как лектор, в 1925–1926 гг. я уже не был таким беспомощным, как во время службы в Костроме, и мог выступать даже с некоторым подъемом, правда, держа в руках записочку с вопросами, которые должно было осветить, но не заглядывая в эту записочку.

Я уж не помню сейчас, кто был председателем краевого совета Авиахима. Дела здесь вершил постоянный заместитель, некто Машанин. Это был партийно-советский работник среднего (районного) звена, работал на совесть, постоянно получая указания от крайкома и из центра. Он был вообще вполне приличным человеком, но довольно часто понуждал меня к разного рода действиям, в особенности в части подыскания и подбора лекторов. Завербовать лекторов по «воздушно-химической обороне» из состава командиров штаба было бесполезно. Но лекции не обязательно должны были носить специфический характер. Надо было заботиться о выписке из Москвы видных людей, артистов, Маяковского и такого рода людей. Особенно заманчивым казалась перспектива приглашения А.В.Луначарского.

Из крупных мероприятий, которые мне удавалось провести — было приглашение московских артистов на концерты, проходившие достаточно успешно и приносившие некоторый доход обществу. Дважды я с успехом приглашал В.В.Маяковского, выступления которого собирали огромные аудитории в городском театре39. Я познакомился с ним и неоднократно вел беседы, правда, большею частью касавшиеся его выступлений. Деятельность по «культурно-просветительной» работе общества имела назначением обеспечить краевое отделение Авиахима некоторыми средствами, что я, с помощью Машанина, успешно решал. Однако не все и не всегда удавалось. Особенно трудной оказалась задача приглашения А.В.Луначарского. Тем не менее, мы постоянно и регулярно организовывали концерты, лекции видных деятелей.

В губкоме нашей деятельностью были довольны, но все же требовали, чтобы мы больше заботились о приглашении из Москвы Луначарского. В связи с этим мы однажды написали ему письмо, но не получили на него никакого ответа. Мы послали телеграмму, но и она осталась безответной. А губком при каждом случае напоминал, что концертами и выступлениями сравнительно второстепенных деятелей нельзя ограничивать нашу деятельность, к тому же явно преследовавшую коммерческие цели. Но что мы могли сделать?

Однажды я зашел в отделение Авиахима, размещавшееся тут же, в Доме обороны, и мы снова заговорили с Машаниным о том же самом. Как раз в это время в комнату вошел весьма видный дядя из породы распространенных в то время «нэпманов» — в шляпе и прочее. Как выяснилось, он был из театральных антрепренеров и еще недавно был директором театра слева от Большого, напротив Малого театра. Фамилия его, насколько помню, была Деранков-Нехлюдов. Он был действительно нэпманом и попал в Нижний Новгород в результате спекуляций с червонцами. Но он, видимо, пользовался особым авторитетом среди московских артистов и с первых слов сказал нам, что если мы желаем, он может нам завербовать для работы в Нижнем любого артиста или даже любую труппу, в том числе труппу Московской оперетты в полном составе, на несколько лет!

Такие заявления, естественно, показались нам хвастовством и, чтобы отделаться от него, мы сказали, что в настоящее время мы не заинтересованы в приглашении в Нижний артистов, да еще, скажем, на сезон. Мы заинтересованы в приглашении А.В.Луначарского для прочтения лекций. К нашему удивлению, он ответил, что он организует приезд Луначарского с группой артистов. Мы пожали плечами. Однако дня через 4 мы внезапно получили телеграмму от Луначарского с извещением, что он прибудет в Нижний Новгород тогда-то. Мы помчались в крайком.

А.В.Луначарский действительно приехал вскоре. С ним приехала певица Обухова, жена Луначарского Н.А.Розенель40, еще каких-то два артиста, фамилии которых я прочно забыл, и начинавший тогда композитор Валентин Кручинин41, автор песенок «Шахта номер 3», военных маршей и прочего. Еще и сейчас по радио нередко играют его произведения (плохая у меня память на фамилии!).

Приезд Луначарского, конечно, был выдающимся событием и достижением в нашей культурно-просветительной деятельности. Вечера, которые были проведены с участием Луначарского, удались особенно здорово. Он ведь мастер выступать. Его тотчас же взял в свою сферу воздействия крайком, и казалось, что кроме рукопожатия при встрече на вокзале, мне так и не удастся познакомиться с ним. Но оказалось все значительно проще.

Выше я рассказывал о неудачных попытках попасть на прием к Луначарскому в Наркомпросе, куда мы пешком ходили пару раз из Спасских казарм. Нас просто не пустила секретарша. Этот эпизод не мог не создать впечатления о недоступности наркома просвещения. Немудрено, что теперь, через 6 лет после посещения Наркомпроса, мне казалось совершенно невозможным создание такой ситуации, при которой я мог бы поговорить о чем-либо с А.В.Луначарским. Но случилось совершенно неожиданное.

Деранков-Нехлюдов, который был, естественно, прекрасно знаком с Н.А.Розенель и с другими сопровождавшими А.В.Луначарского артистами, устроил на своей квартире вечеринку-встречу, на которую был приглашен и я. Таким образом я очутился за одним столом с Луначарским, Обуховой, Розенель и другими. Компания была невелика, стол же, организованный хозяином, был сервирован в духе того времени с водочкой (но без коньяка) и с винами для дам. Я в то время уже несколько «обтесался» в поведении в разного рода компаниях, так как обедал каждодневно в лучшем ресторане Нижнего Новгорода, иногда в приятной компании.

Итак, мы выпили достаточно, причем я пил вровень со всеми и по молодости лет оставался еще на высоте настолько, чтобы содержать себя в молчании. Луначарский же вскоре обнаружил свои блестящие дарования. Он был остроумен, хотя и не особенно многословен. Вот тогда-то мне и удалось с ним поговорить обо всем. Он обратил на меня особое внимание. Я был единственным военным в компании, к тому же молодым, и он расспросил меня о работе и о моих заботах. Были, конечно, и другие темы для нашей беседы, а сидели мы не менее 4 часов, пока Розенель не начала после каждой рюмки восклицать: «Анатолий, довольно!»

Перед отъездом Луначарского из Н. Новгорода мы собрались еще раз, уже как «старые» знакомые, и снова провели приятный вечер. На этот раз Обухова и другие артисты выступали, пели и играли на пианино. Да, судьба переменчива! То, что не удается сегодня и кажется недосягаемым, завтра окажется просто ординарным явлением в жизни. Деранков-Нехлюдов действительно, видимо, имел необычный авторитет среди артистов. Он таки организовал нам приезд Московской оперетты чуть ли не на две недели. Оперетта была, естественно, очень хорошей, и ее спектакли доставили мне и нижегородцам немало удовольствия. Я, как организатор, имел привилегию быть во время спектаклей за кулисами и познакомился, в частности, с К.М.Новиковой42 и другими артистами. Колоссальный успех, который имели спектакли оперетты, встревожили Губполитпросвет и его председателя, толстую женщину, которую в партийных и советских кругах в разговорах звали «губбаба». Фамилию ее я уже прочно забыл. Мы были вызваны в соответствующее место, и нам было откровенно сказано, что гастроли оперетты и других трупп привели к резкому снижению посещения Городского драматического театра. Нам намекнули, что мы должны больше заниматься прямой работой, а не пускаться в антрепренерство, составляя конкуренцию «губбабе».

Вся эта «культурно-просветительская деятельность» в период расцвета НЭП была лишь небольшим эпизодом в моей жизни. Конечно, деятельность в Авиахиме (я получил за нее грамоту и знак Центрального комитета общества) состояла главным образом в кружковой работе. Я руководил большим студенческим кружком студентов-химиков Нижегородского университета и уделял этому кружку много времени и внимания. Кроме того, приходилось читать лекции. Все это, однако, лишь в спокойное время.

Уже с наступлением весны 1925 г. нам пришлось выехать во Владимир, где размещался тогда штаб корпуса, на корпусное совещание и военную игру. В те времена в армии обращалось особенно большое внимание на сколачивание и обучение штабов и военные игры на картах. Военные игры устраивались и у нас в штабе дивизии, кроме этого, предпринимались «полевые поездки» и другие мероприятия. Мой послужной список отмечает за 1925 год несколько поездок: 21 апреля, как уже говорилось, во Владимир. 8 мая началась полевая поездка, насколько мне помнится, где-то в лесах между Гороховцом и Вязниками. Были и свои дивизионные поездки и игры.

Кроме этого, в послужном списке отмечена длительная командировка «по оперативным заданиям» (с 25 июня по 15 июля). Насколько я вспоминаю, кажется, это была поездка в Балахну и в район Дзержинска (тогдашнего Растяпина), где мы, т. е. группа штабных командиров, должны были разработать планы противовоздушной и противохимической обороны. В Балахне я был размещен в одной гостинице с английскими инженерами, которые проектировали и строили Балахнинскую электростанцию на торфе. Помню, с какой важностью вели себя эти представители «Альбиона», однако во время совместных обедов и курения после обеда они кое-чему меня научили. Некоторые из них плохо говорили по-русски, я же в то время ни слова по-английски не понимал и в самых необходимых случаях не без успехапользовался иногда латинскими словами.

Наконец, по должности «Завхимборьбой» 17-й с.д. (так тогда называлась моя должность (и.о.) я должен был проводить немало времени в полках и подразделениях, где проводил обучение противохимической защите, читал лекции и руководил «окуриванием» отравляющими веществами (хлорпикрином). От этого времени у меня где-то даже сохранились снимки. В частности, я дважды за лето 1925 года выезжал в Арзамас, в свой 51-й полк, который стал уже для меня «бывшим».

Лагерный сбор 17-я с.д. организовала невдалеке от Нижнего Новгорода по дороге к Мызе. Здесь в те времена были обширные поля для выпаса скота, никаких построек не было. Лагерь располагался справа от шоссе. Вдалеке виднелось кладбище. От города лагерь располагался совсем недалеко, вскоре за известным «Вдовьим домом» (но напротив его), где в то время уже начало свое существование студенческое общежитие. Штабные офицеры из-за близости лагеря жили все по своим квартирам в городе и являлись на службу (пешком) в штабную палатку (госпитального типа). Я также ежедневно являлся в лагерь в штаб, иногда целые дни то ходил по подразделениям полков, то инструктировал завхимов полков, то писал разные бумаги, распоряжения и инструкции.

Между прочим, возник вопрос о постройке в районе лагерей (против Вдовьего дома) специальной стационарной камеры для окуривания для обучения войск средствам противохимической защиты. Я лично проектировал эту камеру, т. е. нарисовал ее план, рассчитал площадь самой камеры и обслуживающих помещений. Камера и была построена по моим чертежам. Она состояла из 3 комнат, одной камеры и двух комнат для обслуживания и склада оборудования, а также коридорчика с окном в камеру для наблюдения за поведением окуриваемых хлорпикрином. Постройка представляла собой красивый домик с трехскатной крышей. Стены были сделаны из толстого теса с промежутками между тесинами, засыпанными гумусом и опилками. Это было сделано и для герметизации, и для утепления. Домик этот успешно использовался для обучения и выполнял свою роль несколько лет, а затем оказался заброшенным. Я видел его в последний раз году в 1935, в нем тогда уже кто-то поселился.

Камера была хорошо по тем временам оборудована, были приспособления для точной дозировки хлорпикрина, окно давало возможность наблюдения за красноармейцами, проходившими окуривание, и подачи быстрой помощи в случае необходимости. Этот домик для камеры окуривания был единственной постройкой, осуществленной по моей инициативе и по моим планам.

От лагерного сбора вблизи Н. Новгорода в 1925 г. у меня осталось очень мало воспоминаний, тем более, что в течение лета я многократно выезжал в командировки и был в отпуску. В то время, по линии Авиахима, я познакомился с одним нижегородцем, фамилия которого, если мне память не изменяет, была Порошин. Он занимал какую-то «интеллигентную» должность в одном из учреждений и вместе с тем активно сотрудничал в местной газете «Нижегородская коммуна». Эта газета была широко популярна и хорошо читалась нижегородцами. Вспоминаю в связи с этим. Утром и днем на ул. Свердлова, недалеко от редакции эту газету продавала маленькая слепая женщина, которая непрерывно выкрикивала тонким голосом: «Газета „Нижегородская коммуна“, 5 копеек, сегодняшняя!». И так без конца.

Порошин и предложил мне однажды написать что-либо в газету. Я написал какую-то заметку, она была помещена. За ней последовали и другие, в том числе довольно обширные рецензии и статейки. Живя один и скучая вечерами, я писал также разные рассказики и даже пытался написать популярную книжку об удобрениях и агрохимии. Но, видимо, у меня не хватило знаний, чтобы ее закончить. Плодом моих упражнений в писательском деле был, в частности, рассказ о Нижегородских лагерях 1925 г. Я пытался, видимо, писать в юмористическом тоне и, вероятно, несколько «перехватил». Но рассказ этот каким-то чудом уцелел в моих бумагах. Вот этот рассказ:

Начальство приехало (Из жизни в военных лагерях около Нижнего)

Еще с утра стало известно, что будет «начальство». Спешно чистились у палаток. Свое «начальство» расхаживало по задним линейкам и у кухонь, то и дело приказывая «подчистить». Появились дощечки-вывески «По траве не ходить!».

Из города примчался дивизионный врач и долго разыскивал штаб дивизии. Найдя, наконец, он вошел в палатку, вытер пот и, подозвав посыльного, отдал распоряжение вызвать врача N-ского полка. Начальник снабжения наспех справлялся в оперативной части о числе довольствующихся.

С полдня пошел дождь. Сразу стало грязно. В палатке штаба лихорадочно стучали 9 машинок. Люди носились от стола к столу за разными справками. Дивизионный врач пробирал вызванного полкового врача, через слово вставляя мат… «Что же у вас уборные-то? Сколько ведь раз говорил… не чешетесь… да и на кухнях тоже поглядеть, можно в обморок упасть… Халаты на чертей похожи…».

К 4 часам надоело ждать. Завразведкой, подойдя к помначу оперативной части, пытался его уговорить: «Ну их к черту! Пойдем домой! Неужто, как приедет, так прямо к нам? Пошли!..».

Начальник оперчасти на уговоры своего помощника отправиться домой уныло отвечал: «Мне нельзя!., а вдруг спросит что-нибудь! Тут, брат, тебе не какая-нибудь хозяйственная, а оперативная!.. Верно! А что ты думаешь? В Германии на оперативном деле все генштабисты!».

К 6 часам все наконец успокоилось, командиры разошлись. Только дежурный переписчик о чем-то тихо разговаривал с посыльным. Оба дымили цигарками.

В столовой N-ского полка «комсостав» пил чай. Комбат рассказывал командиру полка подходящие «случаи»:

— У меня был такой случай, когда я командовал в старой армии ротой в чине капитана. Приезжает ко мне в роту начдив… у нас был собака, генерал-майор К. с пузом… Ну, как полагается, построил роту…

— Вам еще чаю?

— Да, еще стакашку… Ну вот…

— А то, Павел Николаевич, — прервал комполка, — у нас тоже в старой армии, в 5 Сибирском, когда мы у Ковеля…

— Товарищ командир, командующий на первой линейке и требует вас, — доложил откуда-то вынырнувший дежурный.

Все сорвались с мест…

Начоперчасти получил приказание выполнить в срочном порядке предписание № 85458/124. Для этой цели нужно созвать весь штаб.

Все в городе. Телефоны в телефонной будке зазвонили все сразу…

— Это 12–52? Позовите делопроизводителя Грушина!.. Что? Нет? Где же он? Пошлите сейчас же! Начальник приказал…

— Это театральный техникум? Позовите к телефону товарища Цифрова… Ушел?.. Куда?.. В театр?

— Это театр? Позовите товарища Цифрова!

— Так что, товарищ начальник, Грушина нет, а Цифров гримируется… Скоро придет.

— Ну ладно, скажите, чтобы скорее!

— Подвел меня завразведкой. Ведь сколько раз говорил: театр театром, а служба службой! Ну вот, теперь придет сюда, что я могу сделать? Ящик запечатан… Черт знает что…

— Ну, как? Скоро сюда придет?

— Да он уже уехал!

— Как?

Вышли из палатки. Темнялось… По жидкой грязи шлепали красноармейцы…

22 июня (1925 г.).

Н. Новгород.


Я не помню, было ли в действительности описанное здесь происшествие. Но, вероятно (память не сохранила фактов), нечто подобное в жизни нашего штаба происходило.

Писал я в то время и другие рассказы и даже начал писать нечто вроде романа под заглавием «Вдоль службы»43, отрывки из которого каким-то чудом уцелели в моих бумагах. Вероятно, не всегда мои писания того времени были на высоте. Вспоминается, что однажды я напечатал в газете «Нижегородская коммуна» небольшую рецензию на одну переводную, вышедшую к тому же в частном издательстве, брошюру Адольфа Рифлинга «Новая мировая война». В этой брошюре описывались ужасы химической войны. Брошюра была написана бойким языком и не могла не привлечь моего внимания своими оборотами речи. Я сейчас уже не помню ее содержания, кто-то давно «зачитал» у меня эту брошюру. Помню из нее, например: «Вопрос стоит не в центре внимания, а невдалеке от центра» и т. д. Когда я пришел в штаб в день появления моей рецензии, меня вызвал И.С.Конев и пробрал как следует за похвальную рецензию этой брошюрки, которая отличалась сильным «буржуазным душком», чего я в то время не смог понять.

Кроме разнообразных обязанностей по службе и в Авиахиме, я, видимо, стремился приложить свою энергию (которой было в то время много) и к писательской работе. В 1925 г. я опубликовал по меньшей мере 7 заметок и статей и среди них довольно важную статью: «Немецкий полевой измеритель сопротивления дыханию в противогазе» (Журнал «Война и техника» № 263–264). В дальнейшем мои публикации на темы о противохимической защите также появлялись время от времени.

Много раз я выступал и с лекциями. Больше всего мне приходилось выступать в Доме обороны, но часто я выступал и на различных предприятиях и в учреждениях. Видимо, я настолько примелькался со своими лекциями нижегородцам, что все они поголовно меня знали, в чем я, к своему удивлению, убедился в конце 1927 года. Объявления о моих лекциях иногда печатались, обычно в сводных афишах мероприятий Дома обороны, иногда же отдельными специальными афишами. Выступал я многократно и по радио.

В связи со своей работой в Авиахиме я как член президиума губернской (а затем краевой) организации часто командировался в уезды (районы) на уездные конференции общества в качестве представителя губернского правления. Эти конференции обычно проходили активно. В те времена общественная работа была на подъеме. Многие стремились принять в ней участие, и в Авиахиме недостатка в общественных деятелях не было. Но, как бывает обычно в такие периоды увлечения общественной деятельностью, в Авиахим стремились попасть различные «чудаки», от «нечего делать». Они всегда были присяжными ораторами на уездных конференциях, и их речи, не отличавшиеся глубоким содержанием, пестрели разными выражениями, которые я, в конце концов, не мог не заметить. Так, от одной из конференций, кажется, в Балахне (или, может быть, в Чебоксарах или Лыскове) у меня сохранились заметки от речей такого рода ораторов. Вот некоторые из фрагментов речей: «Народ, по существу вопроса, много несознателен… Первое, надо сократить, так сказать… Дать толчок по массам… Во время военного времени… Формула практической жизни осуществления, так сказать, страны… Необходимо, так сказать с показаниями, в общем целом рабочие и крестьяне… Чтобы вбили в уши трудящимся, которые заинтересованы были в интересах… В члены привлечь… По всему губернскому масштабу… Это именно агитация, в дальнейшем именно темные массы…» и т. д. и т. д.

Вообще я старался записывать то, что было, может быть, не совсем обычно и одновременно в известной мере типично. Возможно, что это было связано с моим стремлением писать. Но я тогда и не понимал, что для писательской деятельности сам я был весьма и весьма черноземен и что надо было много учиться, прежде чем выступать даже в газетах с заметками. Но молодость самонадеянна, и на основе своего семинарского «литературного минимума» я полагал возможным писать!

Впрочем, стремление учиться у меня имелось. Я мечтал, что поступлю в университет, как только будет возможность уйти со службы. Стремление учиться подогревалось постоянным общением со студентами в связи с работой в Авиахиме. Некоторые из них прямо советовали мне прежде всего учиться, и это находило живой отклик в моих устремлениях. Уже весной 1925 года, поговорив с начальством в дивизии, я решил подать заявление о поступлении в университет в Н. Новгороде. Я подал заявление, хотя и понимал, что учиться и служить в армии невозможно.

Летом 1925 года, очень напряженного в моей жизни, я получил отпуск на целый месяц. В моем послужном списке в разделе «Бытность вне службы» об этом отпуске записано: «Убыл в кратковременный декретный отпуск» 15 июля 1925 г. Я поехал к отцу в Пречистое на пароходе до Костромы и затем пешком 60 километров. Здесь я прекрасно отдохнул и вместе с тем поработал на сенокосе и на вспашке подсеки вырубки сохой. К этому времени отец обзавелся кое-каким хозяйством. В семье (были еще малые ребята) были корова, коза, пара овец. Но самое важное была молодая лошаденка Савраска.

Эту лошаденку, ласковую и работящую, отец и мать считали великим счастьем семьи. Отец, понятно, не был в состоянии купить хорошую рабочую лошадь. Жизнь семьи протекала в крайней нужде и в тяжелой работе. Но в данном случае ему повезло, вероятно, один лишь раз в жизни. Кто-то из соседей предложил ему купить по дешевке старую кобылу, которая уже лет 10 не жеребилась. Кобыла эта, в сущности, уже не годилась для крестьянской работы в Судиславльских лесах, где по старинке велось еще подсечное хозяйство. Без сильной лошади расчистить участок леса под пашню было невозможно. Надо было вывезти бревна и дрова. Да и кроме этого находилось немало другой тяжелой работы для лошади. Отец купил эту старую кобылу в рассрочку, полагая, что в его мизерном хозяйстве хоть какая-нибудь лошадь все же подмога. И вдруг эта лошадь ожеребилась. На третий год жеребенок Савраска вырос и стал рабочей лошадью, а его мать была продана цыганам.

В летнее время в деревне работы хватало. Вставали в 3 часа утра и шли на сенокос, надо было запасти сена. Днем же велась и другая разнообразная работа. Так что и мне досталось. Но при всем этом находилось время и для походов за грибами, и даже пару раз я ходил удить рыбу на реку Сендегу, которая протекала за 2 километра от Пречистого Отдых получился отличным, но отпуск невероятно быстро промчался, и пришлось в срочном порядке возвращаться обратно в Н. Новгород. Что же делать?!

Вернувшись в Нижний, я решил зайти в университет, поинтересоваться, что было предпринято начальством с моим заявлением о поступлении. В ректорате мне сообщили, что я допущен к экзаменам, но сказали, что едва ли меня примут, так как я по происхождению не принадлежал ни к рабочим, ни к крестьянам, а числился как «прочие». Все же я решил сдавать приемные экзамены. Для подготовки к ним я имел одну лишь ночь. Впрочем, экзамены оказались не особенно страшными. Я сдал русский язык, химию, алгебру и тригонометрию. Но геометрию я прочно забыл, и преподаватель Онищенко поставил мне за ответ «неудовлетворительно». Когда я пришел с этими отметками к ректору Стойчеву44, он был из болгар, он заявил мне, что я не могу быть принят, как «прочий», к тому же не сдавший геометрии. Это было крайне досадно. Я пошел совершенно огорченный в Штаб дивизии и, встретив комиссара дивизии И.С.Конева, рассказал ему о своей неудаче. Он спросил меня, действительно ли я хочу учиться? Получив вполне утвердительный ответ, он сказал мне: «Пойдем завтра вместе в губком РКП(б)».

На другой день мы с И.С.Коневым отправились в губком и немедленно же были приняты тогдашним его секретарем А.А.Ждановым45. Конев сначала вошел к нему один, тут же был вызван и я, и Жданов спросил меня, давно ли я состою членом партии? Я же был переведен из кандидатов в члены 24 февраля 1925 г. постановлением губкома. Я сказал. Тогда он позвонил, пришел какой-то губкомовский товарищ (Горев?), и ему было указано написать мне командировку губкома в университет на учебу. Через 10 минут, благодаря И.С.Коневу и А.А.Жданову (оба уже покойные), я получил красную «командировку» за подписью самого А.А.Жданова. Придя к ректору, я торжественно выложил ему «красную командировку». Вот это другое дело, сказал он и, вызвав секретаря университета С.С.Станкова (отца известного профессора-ботаника С.С.Станкова46), приказал ему оформить приказ о зачислении меня студентом.

Удивительный старик был этот С.С.Станков. Он один вел все делопроизводство по студенческим делам. Он зачислял студентов, выписывал им зачетные книжки, вел их личные дела и делал все, что в наше время делает целая канцелярия в составе человек 20.

Однако через день я узнал, что был зачислен на агрономический факультет. Вероятно, на этом факультете был недобор, химический же факультет был полностью укомплектован. Я, однако, сразу же запротестовал и хорошо сделал. Через пару дней я уже был студентом химического факультета Нижегородского государственного университета. Для меня началась новая жизнь, и я плохо представлял себе перспективы учебы в университете вместе с хотя и не тяжелой, но требовавшей много времени военной службой.

Университетские годы

Итак, с 1 сентября я стал посещать лекции в университете по физике и высшей математике. На остальные лекции у меня просто не было времени. К тому же, как оказалось, посещение лекций в то время было необязательным и лекции по химии, например, были ограничены лишь одной вступительной лекцией для знакомства с профессором, последующих лекций он не читал, так как не было слушателей.

Нижегородский государственный университет был, по существу, смешанным учебным заведением. Наряду с естественными факультетами в его составе работали технические факультеты и агрономический факультет. Объяснялось это тем обстоятельством, что университет был организован на базе Варшавского политехнического института, эвакуированного из Варшавы во время первой мировой войны47. Сначала «Варшавская политехника», вернее, ее русская по преимуществу профессура вместе с довольно значительным запасом оборудования некоторое время размещалась в Москве и оттуда переехала в Нижний Новгород, где начиная с 1918 г. удалось организовать занятия, причем был произведен прием студентов. Было решено реорганизовать Политехнический институт в университет. При этом были сохранены существовавшие в Варшаве химико-технологический, механический и строительный факультеты, в дополнение к ним были открыты агрономический и педагогический факультеты, которые, впрочем, вскоре, в двадцатых годах, выделились в самостоятельные институты.

Ядро профессуры Нижегородского университета составили варшавские профессора, большею частью русские по происхождению. Переехавшие профессора польского и тяготевшего к Польше происхождения покинули Нижний Новгород в начале 20-х годов. Среди уехавших был и известный М.С.Цвет48. Варшавских студентов в университете почти не осталось. В 1925 г. был лишь один студент из породы «вечных студентов» Н.П.Забелин, который числился студентом 22 года и не окончил институт, так как не смог сдать «Сопротивления материалов». На освободившиеся после отъезда варшавских профессоров-поляков места пришло несколько новых профессоров из Москвы и других городов. Однако в общем «ученая» атмосфера в университете, по крайней мере во время моего студенчества, оставалась варшавской.

Здесь нет необходимости излагать историю Нижегородского университета, тем более, что она в общем описана. Университет в Нижнем размещался в нескольких зданиях. Центральное здание с колоннами (принадлежавшее ранее духовной семинарии) размещалось на площади Минина. Здесь читались лекции по физике, математике и теоретической механике. Довольно далеко, на Откосе в саду было здание химического факультета с лабораториями и кафедрами неорганической, органической и физической химии вместе с коллоидной химией. Там же частично размещался и механический факультет. В особых зданиях в городе помещались строительный, агрономический и педагогический факультеты. Большая часть занятий на I курсе проходила в главном здании.

Состав студентов I курса химического факультета был довольно разнохарактерным. Значительную группу студентов составляли рабфаковцы, уже солидные по возрасту люди, плохо подготовленные и давно отвыкшие от систематической учебы. Наряду с ними, однако, имелось довольно много молодежи, только что окончившей среднюю школу. Среди молодых студентов было много девиц, которые, естественно, отличались особым прилежанием, аккуратно посещали все лекции и вели записи. Впрочем, это прилежание, видимо, не пошло им впрок. По окончании университета ни одна из них не выдвинулась на солидные должности. Они повыходили замуж, за исключением некоторых, не обладавших соответствующими данными. В то же время многие ребята из молодежи стали преподавателями и даже профессорами (например, Обрядчиков, известный нефтехимик).

Несмотря на трудности обучения в университете при совмещении с военной службой, несмотря на всякого рода поездки в командировки, маневры, полевые поездки, штабные занятия и т. д., я старался по возможности аккуратно слушать лекции по высшей математике и физике. Лекции по неорганической химии не читались после первой лекции. Надо было также посещать и лекции по теоретической механике. Химический факультет по существу, по варшавской традиции, оставался химико-технологическим.

Высшую математику нам читал Лев Иванович Поливанов, весьма интеллигентный и по знаниям, и по внутренним человеческим достоинствам человек небольшого роста в очках. Он прекрасно понимал нашу слабую подготовленность по математике, даже у тех студентов, которые только что окончили среднюю школу, не говоря уже о рабфаковцах. Поэтому Л.И.Поливанов читал свой курс довольно популярно, и в этом отношении он был талантливым профессором. Даже я, имевший очень слабую математическую подготовку и успевший забыть даже то, что я вынес из уроков математики на Военно-химических курсах в 1920–1921 гг., в общем понимал все, что он говорил, но с запоминанием материала было плоховато.

Л.И.Поливанов принадлежал к московской интеллигенции. Его отец был содержателем и руководителем когда-то популярной в Москве «Поливановской гимназии». Он был очень мягким человеком и вместе с тем производил впечатление болезненного человека. То, что он читал, в общем легло в основу моих математических познаний, которые впоследствии мне пришлось совершенствовать главным образом в процессе преподавания физической химии. Я не могу не вспомнить Л.И.Поливанова с благодарностью и уважением. Он уже давно умер, вероятно, в годы войны.

Профессором физики был у нас Александр Наумович Зильберман49, получивший образование в Германии. Он работал некоторое время у Ленарда, у Рентгена и еще у кого-то. В начале первой мировой войны он каким-то образом перешел границу Германии в Голландию и вернулся в Россию, вскоре женившись здесь вторично. Физик он был знающий, особенно же он увлекался катодными и рентгеновскими лучами, и его демонстрации на эту тему были превосходными, при той бедности в оборудовании, которая тогда имелась в Нижнем. Мы знали, что Зильберман любил сообразительных студентов. Нередко на экзаменах он задавал каверзные, но очень простые вопросы. Известно было, что он даже немного издевался над несообразительными студентами. Однажды он принимал в своем кабинете экзамен у одного такого студента. Дело было весной, и луч солнца падал на стол, на котором стоял графин с водой. Зильберман предложил студенту пощупать графин и сказать, с какой стороны он теплый. Оказалось, что теплой была сторона, не освещавшаяся солнцем, а холодной сторона, на которую падал солнечный свет. Зильберман спросил, чем это можно объяснить. Озадаченный студент, подумав, начал нести ахинею, что будто бы лучи солнца, проходя через графин и содержавшуюся в нем воду, «преломляются» и нагревают обратную сторону. После такого ответа Зильберман «выгнал» студента, заявив ему, что он просто перевернул графин.

Впоследствии я подружился с А.Н.Зильберманом. Оказалось, что он очень интересный человек, прекрасный организатор и знаток высшей школы, прекрасно знавший физику. Но об этом после.

На другие лекции я не ходил и потому, что был занят по службе, и потому, что вообще никто не посещал других лекций. В 1925–1926 годах, как нарочно, было множество разных мероприятий по военному обучению в штабе дивизии. То военная игра штабов корпусов и дивизий в Штабе Московского военного округа (Всеволожский пер., д. 7), то полевые поездки, то выезд в лагеря в Гороховец (тогда эти лагеря только-только организовались), то еще разные поездки в штаб корпуса во Владимир и т. д. К этому надо добавить довольно интенсивную работу в Авиахиме, частые лекции, с которыми мне приходилось выступать то в Доме обороны, то в Сормове, то еще где-либо. Кроме того, естественно, я как молодой человек (24–25 лет) должен был и развлекаться разными путями. Не всегда это кончалось благополучно. Впрочем, на встречи с выпивками с друзьями-студентами времени у меня недоставало.

И все же первый год обучения в университете для меня закончился в общем благополучно. Правда, были и хвосты. У меня сохранилась каким-то чудом зачетная книжка того времени. Сейчас, глядя на нее, я не без удивления вижу, что 25 мая 1926 г. я сдал аналитическую геометрию, а несколько ранее, 10 марта, сдал Анализ, ч. 1. Еще ранее, в феврале 1926 г., кому-то (не помню и не разберу подписи) сдал теоретическую механику. Кроме того, был сдан практикум по физике и часть I физики, а также техническое черчение — правда, последний зачет удалось сдать лишь в декабре 1926 г. Была сдана также политическая экономия.

Признаться, последний зачет я сдавал полностью «на халтуру». Дело было так. В воскресенье я прогуливался по Откосу и на обратной дороге шел мимо университета. Вижу — сидят несколько наших ребят и листают учебники политэкономии. Я узнал от них, что преподаватель почему-то назначил экзамен на воскресенье. Ребята говорят мне: «Пойдем сдавать!». Я говорю, что ровно ничего не читал. Они убеждают меня: «Это ничего не значит. Мы тоже читали только вчера вечером». Взял я учебник, смотрю: товар-деньги-товар и прочее. Надо читать, чтобы что-либо понять. Курса я, конечно, не слушал, как и все. Я не мог решиться идти на халтуру. И в это время вдруг подходит преподаватель, сравнительно молодой человек. Я решил послушать, как сдают и что спрашивает преподаватель. Нашли ключ от аудитории, подошли к ней, ключ не открывает дверей. Тогда я, как военный, пробрался вперед, осмотрел через щель замок, вижу, что замок сработал плохо. Я рванул дверь, она к общему удовольствию открылась и мы вошли. Я сел случайно на первую парту. Преподаватель посмотрел на нас и спрашивает крайнего товарища что-то. Он не знает. Тогда он спрашивает об этом же товарища с другого края. Он что-то пытается ответить, но неудачно. Тогда он обращается ко мне с этим же вопросом. Из слов предыдущего товарища я кое-что «усек» и бодро развил ответ предыдущего. Преподаватель воскликнул: «Ну, вот!» и перешел ко второму вопросу. Та же история: сначала спрашивает крайних с обеих сторон. Те не могут ответить. Тогда он обращается ко мне. Я что-то плету, но, видно, неправильно. Тогда преподаватель сам дает ответ на вопрос и заявляет: «Вот, вам, (указывая на меня), вам (на соседа справа) и вам (соседа слева) ставлю зачет, а остальные, пожалуйста, приходите еще раз». Здорово получилось, и к тому же совершенно неожиданно.

Так или иначе, первый год обучения прошел достаточно удовлетворительно. Я думаю, конечно, что мне как военному была сделана все же некоторая скидка, но все зачеты и экзамены налицо. Говорят, что первый курс самый трудный, и если его одолеешь, то дальше пойдет легче. Не знаю, для меня, пожалуй, наиболее трудным оказался второй курс.

Летом я все же съездил в отпуск в Пречистое, посмотрел, как живут родители и семья. А с осени снова занятия в штабе и в университете. Настоящим камнем преткновения на втором курсе была аналитическая химия. Там нельзя было ни халтурить, ни «соображать». Надо было отработать в полной мере качественный и количественный анализ, сдать контрольные профессорские задачи и прочее. Но прежде чем приступить к качественному анализу, мне пришлось пережить очень большое испытание.

Осенью 1926 года внезапно пришло предписание из Штаба округа о командировании меня (лично!) в Артиллерийскую академию на химический факультет. Командир дивизии Г.П.Софронов настоятельно потребовал, чтобы я ехал в Штаб округа для предварительных экзаменов. Дело было осенью. Я приехал в Москву и прежде всего зашел к своим друзьям — Володе Янковскому, преподававшему в то время в Высшей военно-химической школе химию отравляющих веществ. Кстати, упомяну, что Володя Янковский, уже давно умерший, не имея высшего образования, прекрасно овладел своим делом и далее предложил первым теорию токсофоров и ауксотоксов для характеристики структуры отравляющих веществ, подобно известной теории О.Витта хромофоров и ауксохромов для красителей.

Я был встречен Володей и другими знакомыми, проживавшими в общежитии Высшей военно-химической школы, более чем приветливо, и после долгих разговоров и рассказов мы все решили отправиться в ресторан поужинать. Я не мог предполагать, чем кончится этот ужин, и поэтому охотно отправился. На 9.00 назавтра в Штабе округа (на Всеволожском переулке) были назначены предварительные экзамены.

Ресторан, в который мы пошли (ближайший, в то время и речи не было о каких-то очередях), располагался во втором этаже здания, выходившего на площадь Храма Христа Спасителя (это здание сравнительно недавно снесли и теперь там просто лужайка). С одной стороны здания начиналась Пречистенка (Кропоткинская), с другой — Остоженка (Метростроевская). Мы очень хорошо поужинали, был разгар НЭПа и подавалось все, что требовали, причем готовили очень хорошо. После ужина В.Янковский по какому-то делу отправился домой, а мы с товарищами (не помню уже, кто был) остались посидеть за кружкой пива. Неожиданно ко мне подошли двое молодых военных, оказавшихся моими учениками на каких-то дивизионных или корпусных военно-химических курсах. Эти ребята предложили пересесть в их компанию, составлявшую человек 6. Мы, естественно, ничего против не имели и, пересев, заказали еще по кружке пива. Но так случилось, что через полчаса я был «вдрызг» пьян. Эти молодые люди, видимо, желая мне доставить истинно русское удовольствие, незаметно для меня подливали водку в мою кружку с пивом. Я заметил это слишком поздно, когда человеку уже «море по колено». Хотя ж еще ощущал остатки голодовки 1917–1922 годов, в то время я был здоров. Заметив, что мои товарищи несколько злоупотребляют моим доверием, я с своими друзьями решил оставить их компанию. Пешком по Пречистенке мы дошли до Божениновского переулка и вспомнили, что здесь жили студентки, старые наши знакомые. Одна из них, Н.И.Овчинникова, сестра Ивана Овчинникова из Рязани, с которым вместе мы когда-то жили в Костроме и учились в Электротехническом техникуме. Мы, естественно, зашли, но это посещение было не совсем приличным, хотя девочки были весьма любезны и старались облегчить мое положение. Оттуда мы отправились пешком в общежитие Высшей военно-химической школы, где жил В.Янковский, и там я, разостлав шинель на полу, немедленно заснул мертвецким сном. Было, вероятно, уже около 12 часов ночи.

Утром Володя Янковский долго меня будил и, едва-едва растолкав, заставил меня встать. Я ничего не соображал. Выпив холодной воды, отчего мне несколько как будто полегчало, я побежал в Штаб округа на экзамен. Какой это мог быть экзамен, достаточно ясно.

Началось с сочинения. Учитель, видимо опытный московский преподаватель гимназии, дал мне простую тему и сказал, что на сочинение полагается ровно час. Я сел и стал пытаться что-либо написать вчерне. Но первая же фраза мне не понравилась, и я ее зачеркнул. Еще раз написал и еще раз зачеркнул. Абсолютно ничего хорошего в голову не шло. Я уже отчаялся. А преподаватель, проходя мимо, заглядывал на мой лист, на котором красовались зачеркнутые фразы, и, отходя, качал головой. Видно, он был вполне уверен в моем провале. А я ведь мог и тогда писать довольно легко. Но не в таком состоянии.

Прошло 40 минут бесплодных попыток что-нибудь написать, и вдруг… Подошел распорядитель экзаменов и сказал мне, чтобы я шел сдавать экзамен по математике. Оставшееся время, сказал он, я могу использовать после математики. Пришлось идти. На этот раз напротив меня за небольшим столом сидел молодой военный преподаватель математики с каких-нибудь Военно-технических курсов или школы. Как только я уселся, преподаватель, видимо по запаху, сразу понял, что со мной. Он, видимо, решил пощадить меня (в те далекие времена сильная выпивка не считалась особым пороком). Он начал меня спрашивать об одночленах и многочленах, о сложении, вычитании, умножении и делении многочленов. Как я ни был пьян, я все же написал, что требовалось, без ошибок. Затем он перешел к уравнениям. К счастью, я в свое время зазубрил правила решения квадратных уравнений. Он задал мне затем вопрос о корнях, их извлечении, как бы раскачивая мои мозги, и добился этого. Когда дело дошло до логарифмов, я уже отвечал сравнительно уверенно. Он сказал «довольно!» и поставил мне, видимо, удовлетворительную отметку, а может быть, и хорошую.

Но главное было не в этой отметке. Главное состояло в том, что мои мозги были «разблокированы». Я почувствовал себя уверенно и отправился на свое место «дописывать» сочинение. Преподаватель любезно подошел ко мне и сообщил, что мне осталось 20 минут на сочинение. Подумав пару минут, я принялся писать. На сей раз мои «разблокированные» мозги заработали, и я начал писать без остановки, пока через 15 минут не написал две страницы, что требовалось по плану экзамена. Прочитав написанное и расставив запятые, я подошел к преподавателю и вручил ему свое творчество. Тот, не без удивления посмотрев на меня, взял мои листы и куда-то ушел. Минут через 10 он появился, держа в руках мое сочинение, и, подозвав меня, сказал, что сочинение ему понравилось, но в нем имеются неправильные выражения. Например, он говорил, что у меня написано: «кой-что», а следует писать «кое-что». Я стал с ним спорить, говоря, что по-русски можно говорить и так и этак. Потом речь зашла о написании какого-то, не помню уже, слова. Я также стал оспаривать это замечание и привел церковно-славянский корень слова, чем удивил преподавателя. Он спросил меня, где я учился, и, узнав, что я учился в духовной семинарии, спросил, почему я ему этого сразу не сказал. Добавив затем «все понятно», он объявил, что ставит мне высшую отметку. После этого, видимо из любопытства, он спросил, сколько я вчера выпил.

Последний экзамен был по военным уставам. Преподаватель, видимо, генерал старой армии, спросил меня о фланговом движении. Я случайно недавно прочитал об этом в «Уставе полевой службы» и ответил хорошо. Он удовлетворился и передал слово командиру, который, видимо, всю жизнь только и делал, что нес караульную службу. Он спросил меня, куда становится лицом разводящий, когда часовые передают пост друг другу. Я не знал этого и наугад ответил, что он смотрит на часовых. Тогда председатель комиссии заявил: «Ну чего вы его мучаете такими вопросами? Он ведь военный химик и занимается своим делом». Я был отпущен с миром с отличной оценкой.

Таким образом, экзамен, несмотря на непредвиденные обстоятельства, сошел вполне благополучно. Я был с миром отпущен. Вечером, попрощавшись с друзьями в том же ресторане, я отправился в Нижний и доложил командиру дивизии об экзамене.

Скоро было получено предписание о вызове меня на экзамен в Артиллерийскую академию в Ленинграде. Экзамены там должны были продолжаться полтора месяца, так как следовало сдавать более чем по 20 предметам (если не более). Такие сроки, естественно, были уже прямой угрозой для моего университетского обучения. Стоял вопрос: либо университет, либо Артиллерийская академия. В то время я не мог однозначно решить этот вопрос.

Вскоре я очутился в Ленинграде в Артиллерийской академии, старинном здании, сохранившем следы пребывания и работы здесь многих поколений артиллеристов. Я увидел здесь столько профессоров-военных, таких как В.Н.Ипатьев и В.А.Солонина. Здесь была своеобразная дисциплина и порядок. Устроили нас, поступающих в Академию, достаточно хорошо, но времени у нас не было, что называется, «ни грамма» на развлечения и на знакомство с Ленинградом. Все время большинство поступавших употребляло на «зубрежку» учебников, рекомендовавшихся к экзаменам.

Первые экзамены по русскому языку и т. д. сошли благополучно. Началась группа экзаменов по математике. По алгебре я получил тройку, по геометрии же двойку. Сказалась наша знаменитая «семинарская» подготовка. Следующим экзаменом были основы дифференциального исчисления. Я, недавно сдавший этот предмет в Нижегородском университете, довольно легко сдал его и здесь, чем вызвал удивление преподавателей: плохо по алгебре и геометрии, достаточно хорошо высшая математика. Меня подробно расспросили, где я учился, и, узнав, что я студент университета, поставили вопрос о пересдаче элементарной математики. Я с нежеланием сел за учебники алгебры и геометрии. Но пересдавать мне, к счастью, не пришлось. Меня вдруг вызвал сам комиссар Академии и, подробно расспросив меня обо всем, объявил мне следующее: «Вы-де для нас очень подходящий кандидат в слушатели, но у нас огромный конкурс — 10 человек на одно место. Вы человек молодой. Приезжайте в будущем году, я гарантирую вам поступление в академию. Сейчас же уступите место старым командирам, заслуженным, возраст которых на исходе для поступления в академию» и т. д., и т. д.

Откровенно говоря, я не испытал большого разочарования после этого разговора. Видимо, все равно я не поступил бы, так как подходящие кандидаты для поступления были уже намечены начальством. Самое же главное, для меня после этого разговора был наконец сделан выбор. Был решен основной вопрос, иду ли я по военной линии, или же надо заканчивать университетское образование. Ясно, что оставалось второе. По своей природе я не был идеальным военным. Для этого у меня недоставало важных черт в моем характере: требовательности, непреклонности и прочее.

Итак, я вернулся в Нижний Новгород и доложил всю ситуацию командиру дивизии. Он мне не поверил, естественно, но сказал, чтобы я непременно готовился еще раз для поступления в Академию в будущем году. Я выслушал его, но для себя уже все решил.

Все это происходило в 1926 году. Университетские занятия я запустил. Тем более что на сей раз лагерный сбор был не вблизи Нижнего, а довольно далеко от него в районе Гороховца. Там надо было все заново создавать, и это у меня отняло также немало времени. Становилось очевидным, что если так пойдет дело и далее, мне придется расстаться с университетом.

Вот почему в конце 1926 г. я подал первый рапорт об освобождении с военной службы. Судьба его была плачевной. Командир дивизии Г.П.Софронов посмеялся надо мной и посоветовал не делать глупостей. Рапорт мне был возвращен. Весной 1927 г. я подал второй рапорт по этому же поводу, причем принес его сам Г.П.Софронову и откровенно объяснил всю ситуацию. На сей раз рапорт был направлен «по команде» в штаб корпуса. Но я получил тот же в сущности отказ, только от более высокого начальства, командира корпуса.

Между тем мои занятия, как по службе, так и по общественным обязанностям (Авиахим, Варнитсо и пр.) занимали все мое время и на университетские занятия оставалось слишком мало времени. Мне пришлось отрабатывать аналитическую химию. В те времена занятия качественным анализом проводились «классическим» методом, по Тредвелу и даже по Фрезениусу, авторам учебников прошлого столетия. Сначала отрабатывались частные реакции на элементы (не на ионы!) первой группы, затем следующих четырех групп. После отработки частных реакций на группу ассистент давал задачу на I группу (после коллоквиума) и т. д. Все шло сравнительно хорошо, пока я не дошел до 3-й группы. Здесь давалось две задачи просто на 3-ю группу и на 3-ю группу с фосфорной кислотой, что сильно осложняло задачу. Групповым реактивом служил сероводород. В общем, я отстал от других и принужден был работать в лаборатории все свободное время, захватывая даже ночные часы. Тогда это разрешалось, несмотря на то, что на полках стояли весьма опасные реактивы вроде бруцина, цианистого калия и других.

Я вспоминаю, как в военной форме, другого у меня ничего тогда не было, не было и халата, я ходил по лаборатории и гадал, что бы могло быть в задаче, данной ассистентом. У нас тогда было 3 ассистента: Б.А.Козлов, Р.Е.Вагнер и Н.П.Забелин. Все они, я думаю, наслаждались, если у студента не выходила задача и он приносил неправильный ответ. Так вот, через пару недель работы в лаборатории я обнаружил, что мои замечательные суконные брюки-галифе в нескольких местах прожжены серной кислотой. Может быть, я сам был недостаточно аккуратным, может быть, кто-либо из соседей брызнул случайно из пробирки. Задачи на 3-ю группу у меня не выходили очень долго. Только весной я преодолел все трудности и получил наконец профессорскую задачу. В.А.Солонина дал ее мне, не скрывая своей хитрой улыбки. Я работал над ней около двух недель и сдал ее со второго раза, потеряв в первый раз один элемент.

Задачи по количественному анализу удалось сделать значительно скорее. Но в общем лаборатория аналитической химии далась мне с большим трудом и с огромной затратой времени. К тому же я как военный не мог ежедневно и регулярно работать, в отличие от моих товарищей. Те могли заниматься в лаборатории с 8 утра и до ночи непрерывно, я же принужден был иногда пропускать не только дни, но даже и недели.

Все это создало у меня к весенней экзаменационной сессии 1927 г. очень тяжелую обстановку. Надо было сдавать зачеты и экзамены, на подготовку же их было слишком мало времени. Служба есть служба, и почти весь день ежедневно я принужден был отдавать ей. А тут еще из штаба округа пошли всякие предписания об усовершенствовании военного обучения частей, и мне приходилось иногда целыми неделями, особенно в период перед выездом в лагери, заниматься всякими делами. Шли разные курсы, то химических инструкторов, то работников милиции. Начались и другие работы. Например, весной 1927 г. я был командирован в Балахну для разработки одного важного задания на только что построенной электростанции на торфе. Кстати, во время этой командировки, продолжавшейся около двух недель, я был размещен в домике-гостинице, построенной специально для английских инженеров, руководивших постройкой электростанции. Я впервые встречался с иностранцами, приходилось приспосабливаться к «европейскому распорядку». Утром все вместе мы завтракали (пти дежене), в 11 часов был второй завтрак, затем обед, потом кофе и т. д. Я, естественно, ни слова не понимал из того, о чем говорят между собой англичане, и в случае необходимости объяснялся знаками или же вспоминал отдельные латинские и французские слова. Меня особенно умиляло, что после обеда все выходили в соседний зал и закуривали. А мне хотелось курить и до обеда и даже во время обеда. Оказалось, что это было неприлично.

Подобное же задание, правда, вместе с группой штабных работников, мне пришлось выполнять на одном из больших заводов в Растяпине (ныне Дзержинск). Там я впервые познакомился с некоторыми производствами, в частности, сректификационной колонкой, как говорили тогда, лучшей в мире. Продукт эта колонка, действительно, давала превосходный. Кроме этого, были и другие дела. В самом Нижнем меня особенно донимали лекции, которые я читал чуть ли не ежедневно, то в Доме обороны, то на предприятиях города, то в Сормове, то в Канавине.

Ничего удивительного нет, что, пришедши раз сдавать вторую часть физики, я был спрошен А.Н.Зильберманом об интерференции света и ответил плохо, будучи недостаточно подготовлен. Профессор предложил мне прийти еще раз. Я помню, по совету ребят я пришел при всей форме с ремнем и наганом у пояса. На этот раз все обошлось благополучно и экзамен был сдан. В общем, обстановка у меня создалась критическая. Я уже почти принял решение временно бросить университет. Но мне здорово повезло. Летом я подал третий рапорт об увольнении в запас и на сей раз этот рапорт дошел до ГВХУ (Главное Военно-химическое управление РККА), т. е. до Фишмана, с которым я лично познакомился много-много лет спустя. Но Фишман отложил этот рапорт.

В октябре 1927 г. я поехал в Ленинград, где были мной заказаны на одном из заводов метеорологические приборы, необходимые для обучения инструкторов. Я заехал в Москву, зашел в ГВХУ с намерением добиться приема у Фишмана. Но неожиданно я встретил своих давнишних знакомых Малиновского и А.Ф.Яковлева (преподававшего нам еще на Военно-химических курсах в 1921 г.). Тут же в приемной я рассказал им свое положение, и они оба вполне сочувственно отнеслись к моему делу. Тотчас же, не откладывая дела, они отправились к самому Я.М.Фишману и вскоре, вернувшись от него, спросили меня: не соглашусь ли я после демобилизации специализироваться по военной химии и смогу ли дать по этому поводу полуофициальную подписку. Я им ответил утвердительно, так как в то время это соответствовало в общем моим намерениям. Тут же на клочке бумаги я написал «подписку», и через 5 минут вопрос был решен. Я поблагодарил своих друзей и отправился в Нижний.

Явившись к командиру дивизии для доклада о поездке, я был крайне удивлен, когда он показал мне телеграмму из самых высших инстанций о моей демобилизации из рядов Красной Армии.

Итак, я стал обыкновенным штатским после почти 7 лет службы в армии. Это было для меня весьма неожиданным, так как ставило передо мной множество проблем, которые при подаче рапортов начальству ускользали из моего внимания. Надо было думать о заработке, о штатской одежде, о совершенно новом распорядке жизни и прочее. Уже через неделю в дивизию прибыл из Москвы мой товарищ по Высшей военно-химической школе Миловидов на мое место, и я незамедлительно сдал дела и стал свободным, как лесная птица.

Первые месяцы после демобилизации

Жил я тогда на Студеной улице в доме, принадлежавшем ранее владельцу небольшого жирового и мыловаренного завода, впоследствии профессору нашего университета Таланцеву. Моим товарищем по жилью был Роберт Петрович Кивкуцан, работавший в инженерной службе дивизии, с которым мы прожили довольно много лет. С мая 1927 г. я был уже женат. Роберту отдали маленькую комнату, я же с женой размещался в большей проходной комнате на втором этаже. На этом этаже жили только военные-штабные. Напротив в комнате жил командир полка Владислав Викентьевич Корчиц, несколько правее его проживал дивизионный инженер Б.Ф.Лычевко, еще правее полковой врач Смирнов — все с семьями. Жили несколько тесновато, кухня была общая.

Жили мы, что называется, не мешая друг другу. Изредка ходили друг к другу в гости, особенно к Лычевкам, у которых иногда коротали время за преферансом. Конечно, частенько ходили и в Дом обороны, где играли на бильярде. К этой игре я пристрастился еще ранее. Здесь же в своей комнате я готовился и к экзаменам в университете. Таким образом, жизнь была разнообразной; пока я был один, я обедал в ресторане на Покровке (ул. Свердлова) на углу против Дворянского собрания. Заработная плата у меня была хорошая по тем временам и жизнь текла сама собой.

Но вот, внезапно, я очутился без работы и без зарплаты. Правда, я получил выходное пособие, довольно значительное. Но его пришлось израсходовать на штатскую одежду. Помню, в шинели и в фуражке я пришел в магазин на Балчуге с намерением купить себе что-либо из одежи. Меня встретил продавец, который приветливо со мной поздоровался (в то время, благодаря моим лекциям и выступлениям, меня знал практически весь Нижний Новгород), назвал меня по имени-отчеству и не без удивления спросил, чем я, военный, мог бы интересоваться в магазине одежды. Я объяснил ему ситуацию совершенно доверительно. Он спросил, какими средствами я располагаю, и, узнав все, сообщил мне, что постарается немедленно все подобрать. Через 20 минут я вышел из магазина с покупками — пальто из бобриковой ткани, немудрящим костюмом и ботинками. Таким образом, первая задача была как будто решена. Но денег после всего этого не осталось почти ни гроша.

Итак, с довольно высокой должности, которую я занимал в армии, я перешел на положение обычного студента. Пришлось подать заявление о назначении мне стипендии. Пришлось также сменить ресторанное питание на студенческую столовую, помещавшуюся на ул. Свердлова. Признаюсь, что первый студенческий обед в столовой произвел на меня ошеломляющее впечатление. Пустые щи из недоброкачественной квашеной капусты были не просто безвкусны, а буквально не лезли в рот, и я думаю, что даже привыкшие ко всему студенты едва ли воспринимали такие обеды более положительно, чем я. В то время моя семейная жизнь еще не наладилась как следует, да и нечего было думать о домашних обедах на стипендию. Но надо было привыкать, и вскоре я почти смирился с необходимостью перехода на положение студента.

Зато мои студенческие дела несколько поправились. Я сразу же принялся за работы в лаборатории органической химии, где практикум требовал времени и терпения. Я подогнал также хвосты. Встав на учет в партийную организацию университета, которая была в то время весьма немногочисленной, я прежде всего получил, конечно, партийное поручение. Я был избран студенческим представителем в деканат и засел вместе с деканом, профессором В.А.Солониной и заместителем декана М.Г.Ивановым за многочисленные дела. В то время главным из таких дел было назначение стипендий. Эти дела приходилось согласовывать с общественными организациями университета и факультета. Кроме того, в те времена студенчество было «подвижным». Постоянно исключались из числа студентов люди, которые по неуспеваемости и по своим социально-политическим признакам были нежелательны в составе студентов. Я был одновременно членом профкома факультета, продолжал работать в Авиахиме и читал лекции. Таким образом, работы было предостаточно. К этому прибавились труднейшие предметы, которые проходились на 3-м курсе. К их числу относилась физическая химия и органическая химия прежде всего. Кроме того, начались процессы и аппараты химической промышленности. Мне, как не особенно хорошо подготовленному по математике, было, естественно, трудновато усвоить термодинамическую часть физической химии. К тому же наш профессор Владимир Петрович Залесский читал курс физической химии довольно плохо. Сейчас я смотрю на конспект его лекций и удивляюсь, чего там трудного? Разве только многочисленные грубейшие ошибки в конспекте, которые искажают дело? По вине профессора я и, вероятно, большинство студентов не понимали, что в курсе главное и что второстепенное. Надо ли запоминать разные эмпирические правила, или же надо было усваивать термодинамическую и кинетическую основы курса? Конечно, лекции я слушал не все. Это было совершенно бесполезно.

Что касается органической химии, то здесь дело было, пожалуй, посложнее физической химии. Практикум по органической химии я в конце концов одолел, но не без приключений. За нашими занятиями в практикуме следил сам профессор Иван Иванович Бевад. Он был учеником А.М.Бутлерова и Д.И.Менделеева, правда, большую часть своей подготовки по органической химии он прошел уже у М.Д.Львова50. Ко всему этому, И.И.Бевад был прекрасным химиком-аналитиком и известен как автор книги по сельскохозяйственному анализу, написанной в бытность его профессором Ново-Александрийской сельскохозяйственной академии.

Студенты, как известно, не отличаются, за редким исключением, прирожденными данными экспериментатора. Только в редких случаях, у немногих сразу получаются органические препараты с приличными выходами. У большинства же, в том числе и у меня, препараты получались грязноватые и после перекристаллизации от них оставалось немного, так что требуемого выхода не получалось. И.И.Бевад смотрел на это с укоризною и требовал в некоторых случаях переделать задачу. Надо сказать, что в нашем химическом образовании отработка практикума по объему занимала, пожалуй, самое большое время. К тому же в то время практикумы были весьма однообразны. Поэтому, собрав немудрящую установку, например для перегонки какого-либо вещества, и запустив ее, т. е. включив газ и прочее, мы обычно лишь посматривали, как идет дело, и обменивались друг с другом замечаниями, чаще всего не относившимися к выполнению своих задач.

Однажды, вспоминаю, я что-то перегонял, все, видимо, шло благополучно, и я буквально на минуту выпустил из внимания прибор. И вдруг, о ужас: что-то трахнуло, и я увидел, что термометр вылетел вместе с пробкой из колбы, вслед за ним вылетело некоторое количество перегоняемого вещества. Это было ужасно. Но дело не в том, что надо было снова начинать все операции задачи, дело в том, что пропал термометр немецкого изготовления, привезенный заботливым И.И.Бевадом из Варшавского политехнического института. Приходилось идти к профессору и каяться. Ох, как тяжело это было! Бевад подробно расспросил обо всем, долго качал головой и через две минуты сказал мне, что мне придется уплатить за термометр около 1 рубля и 50 копеек. Это было неприятно, но куда неприятнее были укоры Бевада.

Я уже не помню, как я закончил этот пресловутый практикум, сдал коллоквиум и стал готовиться к экзаменам, которые надо было сдавать по органике.

Практикум по физической химии у меня прошел куда более успешно. Для этого были свои причины. Но расскажу все по порядку. Однажды я встретил в университете своего бывшего командира полка И.С.Кособуцкого, который был военным руководителем университета.

Он предложил мне провести в университете курсы: «Военно-химическое дело», «Химия и технология отравляющих веществ» и «Противохимическая защита». Соответствующие курсы должны были читаться на разных факультетах. Я, понятно, согласился, так как это сулило мне некоторый заработок и, кроме того, мне, как студенту, было лестно выступать в качестве преподавателя перед своими товарищами.

Итак, с осени 1928 г. я стал преподавателем университета. Составив программы, я начал готовиться к курсам. К счастью, еще не все выветрилось из головы, чему меня учили в Высшей военно-химической школе, и подготовка не требовала много времени. Кроме того, моя лекционная деятельность в Доброхиме и в Авиахиме очень пригодилась, у меня уже выработалась манера держаться перед аудиторией и не робеть нисколько.

Лекций оказалось довольно много на всех факультетах, хотя сами курсы были невелики. Мое материальное положение несколько улучшилось. Но были во всем этом и неожиданные трудности. Самым трудным и утомительным делом оказались зачеты. Уже в зимнюю сессию в самом начале 1929 г. мне пришлось принять зачеты примерно у 1000 студентов. Это было мучительно, но я был молод и перетерпел все.

Кажется, начиная с весеннего семестра 1929 г. я был приглашен читать курсы лекций «Противовоздушная и противохимическая защита водных путей сообщения» в Техникуме водных путей им. Зайцева (который был сам директором этого техникума). Здесь было несколько тяжелее. Приходилось читать много, иногда часов по 6 в день, и это было тяжеловато, хотелось спать во время лекций. Но предмет был не трудный, и я справлялся с делом, бегая из университета в техникум и т. д. Сначала было тяжеловато. Надо было не забывать главного, что я студент и что надо сдавать экзамены, работать в лабораториях. Но надо было и «жить», и все приходилось выполнять безропотно.

Итак, с сентября 1928 г. я стал преподавателем в университете и в техникуме, и вот уже исполнилось 50 лет этой моей профессиональной деятельности. Военные предметы я преподавал в университете до его реорганизации в конце 1929 г. В техникуме я вел занятия и по окончании университета.

С осени 1929 г. началась реформа высшего образования. Университет был расформирован, и химический факультет был реорганизован в самостоятельный Химико-технологический институт. Вследствие этого несколько усилились инженерные предметы, в частности «Процессы и аппараты химической промышленности», появились новые специальности вроде «Лесохимии» и т. д. Но для нас, собственно, особых изменений не произошло. Появился новый директор чуваш Михайлов, его заместителем стал наш не особенно удачный студент, давно уже покойный К.Смирнов. Я по своему желанию стал специализироваться по лесохимии у профессора Евгения Ивановича Любарского. Пришлось заниматься химией древесины и целлюлозы. Но в те времена лесохимическая промышленность Нижегородского края была бедной. Это были кустарные заводишки по производству порошка (т. е. уксуснокислого кальция), канифольное дело, скипидар и не более того.

Как раз сразу же после выделения химфака из университета у нас сильно заболел профессор Владимир Петрович Залесский, физикохимик. Однажды я был вызван к директору, и тот сказал мне, что надо заменить Залесского, т. е. попросту читать за него лекции по физической химии и руководить в практикуме практическими занятиями студентов. Это был особый номер, и я, конечно, струсил. Физикохимия — это не военно-химическое дело. Но с помощью парторганизации меня уговорили, и вот я, студент 4-го курса, стал читать курс физической химии. Это, конечно, можно было бы расценивать как юмористический номер. Я сам еще не сдал экзамена по физической химии, курс слушал плохо и к тому же мало понимал. В.П.Залесский, надо еще раз признаться, читал исключительно плохо. Он говорил о каком-либо явлении, или давал уравнение и тут же уклонялся в «философические рассуждения». Философствовал же он крайне плохо, хотя у него и было «что-то», скорее отвлеченно-житейское, чем физико-химическое. Профессором он был назначен случайно. Ему скорее следовало быть писателем. Я читал два романа, которые были им написаны и опубликованы. Это удивительное проявление фантазерства с налетом «наукообразности».

Отвлекаясь от рассказа о себе, я скажу, например, что, описывая казнь (или наказание) в обществе будущего, он придумал для преступников следующее «физическое» наказание. Преступника отправляли к дантисту, который сверлил ему бормашиной совершенно здоровый зуб, заставляя переживать страшнейшую боль. После нескольких минут такой пытки (это и было наказание) дантист обезболивал зуб и затем тщательно его пломбировал. Я полагаю, что этот пример хорошо иллюстрирует «фантазерско-философское» мышление В.П.Залесского.

Но у него бывали и другие «странности». Вспоминаю, что в 1928 г. сидели мы однажды с В.А.Солониной в деканате и говорили на разные темы. Вдруг приходит какой-то товарищ и просит Солонину к ректору. Через полчаса он вернулся в деканат и рассказал мне, что к ректору обратился В.П.Залесский со следующим вопросом. В течение ряда лет он составлял синоптическую хронологию по истории науки. Все открытия и научные события в этой хронологии сопоставлялись с социальными явлениями, с событиями в области «соседних» наук, общественных наук и т. д. На основе такой синоптической хронологии В.П.Залесский каким-то образом заметил закономерности и повторяемость событий в различных областях жизни. В частности и в особенности, практическим выводом из его хронологии явилось предсказание, что в самом начале 40-х годов должна начаться страшнейшая война, масштабы которой будут небывалыми, а несколько позднее будет открыт принципиально новый, неисчерпаемый источник энергии, который приведет к революционным переменам в жизни и производстве.

Естественно, что ректор Балахонов51, по специальности преподаватель каких-то общественных дисциплин, принял предсказания В.П.Залесского как проявление психического заболевания. Он не знал, что еще Аристотель сказал как-то, что «всякая благородная душа не лишена доли сумасшествия». Вот почему был вызван В.А.Солонина, которому было сделано замечание, что профессора химического факультета занимаются вместо дела какой-то чепухой. Он передал также Солонине и сами «синоптические таблицы — огромные простыни» бумаги, шириной более метра и длиной, я думаю, метров в 10.

В.А.Солонина, никогда не склонный к подобного рода фантазиям, воспитанный как скромный экспериментатор-органик, естественно, вернулся возмущенным и рассказал мне обо всем этом. К сожалению, в то время я был просто не подготовлен к восприятию подобного рода сентенций и предсказаний, как, впрочем, и все. Поэтому после разговора мы свернули все таблицы и поместили их на высокий шкаф. В сущности, тогда этим дело и кончилось, но за В.П.Залесским прочно укрепилась репутация невероятного фантазера. Я скоро и забыл об этом эпизоде. Но когда началась война в 1941-г., я вспомнил Залесского. И еще раз вспомнил о нем, когда американцы сбросили бомбу на Нагасаки. Вот вам и Залесский. Хотелось бы, чтобы «синоптические хронологические таблицы» его уцелели (у него осталась дочь), и хотелось бы теперь на них посмотреть и понять их. Кто его знает, что там за закономерности?

Итак, В.П.Залесскому я не могу считать себя обязанным какими-либо знаниями по физической химии. Недаром в то время один из наших доцентов, преподаватель по процессам и аппаратам химической промышленности (погибший впоследствии в ссылке на Соловках) Р.Н.Литвинов доверительно в шутку говаривал нам: «Я сделал три ошибки в жизни: 1) женился в первый раз, 2) представил Залесского в профессоры (он перед нами с Солониной сидел в деканате помощником декана И.И.Бевада) и 3) не купил машинку для приготовления мороженого, случайно предложенную по дешевке».

Итак, мне предстояло заменить в качестве преподавателя физической химии на 3-м курсе В.П.Залесского. Студенты, мои товарищи, встретили это известие с живым интересом. Что ж будешь делать? «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж». Познакомившись с программой курса, который должен был только начинаться, я стал готовиться к чтению лекций. Начальные лекции, посвященные агрегатным состояниям, газовым законам и пр., не казались мне особенно страшными. На кафедре держаться я умел. Недоставало только знаний. Все же две или три лекции я прочитал и даже, кажется, заслужил положительную оценку студентов. Предстояла химическая термодинамика. В то время учебников было мало, и они были устаревшими, все же пришлось их упорно изучать, пытаясь понять суть дела, которая, к сожалению, ускользала.

Теперь всю эту историю я вспоминаю со смехом. Но и утешаюсь. Посмотрел бы я, как теперешние студенты МГУ на 4-м курсе, получив поручение читать физическую химию своим товарищам, восприняли и выполнили это поручение. Я считаю, что мне в жизни очень повезло, что я стал профессором МГУ. Студенты здесь куда более сильные, чем были в свое время мы, недалеко ушедшие от наших товарищей, бывших рабфаковцев. Конечно, теперь и время другое, и подготовка другая. И все же современный студент, поставленный в мое положение преподавателя физической химии, я думаю, волновался бы не меньше, чем волновался в свое время я. Экзаменуя иногда по физической химии кандидатов в аспиранты, я не раз убеждался, что они, зная в общем предмет, иногда путаются в «трех соснах», забывая самые элементарные вещи.

Итак, приступив к изложению химической термодинамики (по учебнику Эггерта), я «выкладывал» студентам все то, что сам впервые узнавал в процессе подготовки к лекции. Иногда чуть ли не всю ночь я пытался проникнуть в тайны уравнений Вант-Гоффа и, самое главное, понять, для какой же цели эти замысловатые уравнения нужны. Не всегда изложение проходило благополучно. Выводя какое-нибудь уравнение, я вдруг терял нить и обращался к «шпаргалке». Впрочем, я заметил, что, стоя у доски, я иногда вдруг, как бы осененный догадкой, пришедшей в результате колоссального напряжения, находил потерянную нить и доводил дело до нужного конца. Вероятно, однако, ко мне в то время была полностью применима анекдотическая оценка преподавателем студентов: «Какие нынче пошли непонятливые студенты: им раз объяснишь — не понимают, два объяснишь — не понимают, три объяснишь сам поймешь, я они все не понимают».

Для меня лично чтение физической химии оказалось полезным в том отношении, что я без труда сдал экзамен в этой области и впоследствии вернулся к ней и как преподаватель, и как исследователь.

Я был бы несправедлив к профессуре Нижегородского университета (химфака), если бы характеризовал только одного В.П.Залесского, причем только со стороны его странностей. При всем этом не могу не сказать, что по-человечески В.П.Залесский был прекрасным человеком, доброжелательным к студентам. Конечно, он все же вкладывал свою толику в наше воспитание и беседы с ним приносили несомненную пользу. Он был широким по натуре, увлекающимся человеком, а это для молодых людей, в общем, неплохой пример.

Особенно большой популярностью у нас пользовался, конечно, Василий Андреевич Солонина (1862–1934)52. Он был с Украины, хотя никогда и ничем не выдавал свое происхождение. Видимо, он был из микроскопических помещиков, точнее, хуторян и рано уехал с родины. Учился он в Петербургском университете и был непосредственным учеником Д.И.Менделеева и А.М.Бутлерова. Некоторое время по окончании университета он работал в лаборатории Бутлерова, был частным ассистентом Д.И.Менделеева. К сожалению, нет данных о его деятельности в молодости, и я принужден восстанавливать некоторые стороны его жизни по его рассказам и по рассказам его сверстников, в частности В.А.Кистяковского53.

Вот, я вспоминаю, что В.А.Солонина рассказывал мне о Менделееве. По его словам, он был раздражителен и при этом часто грубоват. В.А.Солонина, как его частный ассистент, должен был, в частности, играть с ним в шахматы в лаборатории. При этом Д.И.Менделеев допускал изменение ходов, что было против правил. «Когда же, — рассказывал В.А. Солонина, — я ему делал замечание, то он страшно раздражался, кричал довольно грубо». Это, по словам Солонины, производило ужасное впечатление. Правда, говорил он, Менделеев обычно извинялся, но это по существу ничего не меняло. Видимо, из-за этого В.А.Солонина не сжился с Менделеевым и ушел от него. Затем он, вероятно, работал в лаборатории А.М.Бутлерова и Н.А.Меншуткина54. С 1893 г. начались его публикации по органической химии из химической лаборатории Московского высшего технического училища. Большая часть этих публикаций посвящена действию хлористого нитрозила на амины жирного ряда. Наиболее крупная работа по аминам: «О замещении амидогруппы галоидом в первичных аминах и к разделению друг от друга первичных, вторичных и третичных аминов» датирована 1898 г. Интересно, что одна из работ (1898) посвящена зависимости температуры плавления органических соединений от числа углеродных атомов в частице.

В том же 1898 г. В.А.Солонина стал профессором химии Варшавского политехнического института. Здесь он работал до 1916 г., когда институт был эвакуирован в Москву, а затем в Н.Новгород (1918). Таким образом, он был опытным профессором со стажем и к тому же исследователем. В Н.Новгороде он особенно увлекался автооксидацией органических соединений, но, кажется, ничего по этой теме не публиковал, хотя немало времени проводил в своей лаборатории. В 1931 г. В.А.Солонина переехал в Москву. Собрав у себя и у жены Надежды Ивановны все ценное («золотишко»), он выстроил домик на Ходынском поле и преподавал химию в Пищевом институте всего лишь 3 года. Мне удалось в 1932 или 1933 г. побывать у него, и я был встречен исключительно сердечно и провел у стариков целый вечер. Такова в общих чертах внешняя сторона жизни В.А.Солонины.

В качестве профессора Нижегородского университета (б. Варшавского политехнического института) В.А.Солонина пользовался большим авторитетом и уважением. Он очень много знал, правда, не замечая, что его «классические» знания быстро стареют и заменяются новыми. Лекции он читал скучно. Собственно, он читал одну или две первые лекции и на этом заканчивал чтение, за неимением слушателей. Химию он знал прекрасно, но, видимо, не был особенно способным к ее изложению. К тому же он высказывал нередко мысли, свойственные, скажем, курсу Д.И.Менделеева эпохи конца 1880-х годов. Так, он однажды сказал нам, что теория электролитической диссоциации интересна, но не верна. Как может такой активный атом, как атом натрия, находиться в растворе самостоятельно, не реагируя с водой. При всем этом он был хорошо знаком с самим С.Аррениусом и, по рассказам В.А.Кистяковского, весело проводил с ним время в Париже (при участии В.А.Кистяковского). Тогда, в начале XX столетия, профессора политехнических институтов получали солидное жалованье, до 10000 рублей в год, и, естественно, проводили каникулы там, где всего легче можно было тратить деньги, а именно в Париже.

Но если В.А.Солонина читал лекции без особого успеха, он совершенно мастерски принимал экзамены. Эти экзамены обязательно проходили в Большой химической аудитории. Во время экзаменов все места в аудитории были заняты студентами, которые внимательно следили как за вопросами профессора, так же внимательно слушали ответы экзаменующихся. Химиков В.А.Солонина спрашивал строго, и, сохрани Бог, если кто-либо не мог без запинки перечислить какие-нибудь кислоты серы и изобразить их формулы на доске. Студентов он тотчас же «прогонял». Зато, экзаменуя механиков, В.А.Солонина проявлял крайний либерализм. Я помню, как однажды один студент-механик, получивший вопрос о сере, долго стоял около доски, будучи не в состоянии что-либо вспомнить. Наконец, Василий Андреевич обратился к нему и спросил: «Ну что, написали что-нибудь?» — и, увидев, что тот ничего не написал, он спросил: «Ну, где сера встречается в природе?». После некоторого интервала времени он получил ответ: «В ушах». Под общий смех Василий Андреевич потребовал у студента зачетную книжку и тотчас же поставил зачет.

В.А.Солонина считался «верховным руководителем» лаборатории аналитической химии и сам давал контрольные задачи. В этом отношении он также был неумолим, когда имел дело со студентом-химиком. Иногда его контрольные задачи были настолько каверзными, что студенты работали над ними по 3 месяца и сдавали задачу, освоив все тонкости систематического анализа. Мне, грешному, также пришлось немало попотеть с его контрольной задачей.

После демобилизации из армии я был вскоре избран членом профкома и студенческим представителем в деканат факультета. Деканом был В.А.Солонина, его помощником был М.Г.Иванов, технолог-силикатчик, а затем некоторое время С.А.Андреев, сернокислотчик. Вначале я, естественно, чувствовал себя в деканате неловко. Но Василий Андреевич был простым и доброжелательным. Скоро мы с ним вполне сошлись и, встречаясь в деканате, когда было нечего делать, садились друг против друга и начинали разговоры. Чего-то я не выслушал из воспоминаний В.А.Солонины! Он рассказывал о разных встречах с людьми, которых в то время уже не было в живых, о работе в Петербургском университете, о Германии, где В.А.Солонина бывал, видимо, работая в каких-то лабораториях. Сейчас я уже почти все забыл из его рассказов. После окончания беседы, которая иногда продолжалась часами, Василий Андреевич шел домой (пешком), но перед этим обычно заходил на Мытный рынок (в начале улицы Свердлова), где тогда торговали живой рыбой. Он выбирал либо пару стерлядок, либо хорошего судака, либо еще что-либо и тогда шел домой. Жил он в здании химфака (вернее, в домике около него, окруженном садом) в конце Откоса. Я часто видел его весной за огородными и садовыми работами.

Более двух лет мне пришлось работать вместе с этим интересным человеком, производившим впечатление старика. В старости он жил спокойно. Работы было немного, а я, уже окончивший к тому времени университет и занимавшийся давно преподаванием и прочее, получил какое-то право общаться с профессурой более тесно, как член коллегии преподавателей. Из уцелевших в памяти многочисленных встреч вспоминаю одну в квартире у А.Н.Зильбермана. Когда я туда вошел, то увидел, что целая компания профессоров сидит за столом и играет в винт. Я присел в ожидании конца робера. И вдруг слышу, как В.А.Солонина, обращаясь к своей старухе, возгласил: «Дура, разве так ходят?» и т. д. На меня это произвело некоторое впечатление. Таков был В.А.Солонина в жизни, чудаковат и по-менделеевски грубоват.

О другом высокоуважаемом нами профессоре, И.И.Беваде (1857–1937)55, я уже упоминал. Он был старше В.А.Солонины, но умер позднее его. В мое время это был маленький старичок, сильно хромавший на одну ногу. Он также воспитанник Петербургского университета и непосредственный ученик А.М.Бутлерова и Д.И.Менделеева. По окончании курса он работал некоторое время у Бутлерова и по его рекомендации был назначен в 1881 г. лаборантом в Варшавский университет. Через 3 года он был назначен доцентом в Институт сельского хозяйства и лесоводства в Новой Александрии (вблизи Люблина в Польше). К счастью, биография И.И. Бевада опубликована не только А.Д.Петровым56 (покойным), но и в книжке также уже покойного П.И.Проценко «Очерки развития химии в Ростовском университете» (Ростов, 1960). В 1896 г. Иван Иванович Бевад стал профессором Варшавского университета. В 1900 г. он защитил в Варшаве докторскую диссертацию и получил профессуру в Варшавском политехническом институте. Вместе с этим институтом он и переехал в Н.Новгород в 1917 г., где и работал до самой смерти.

Бевада без преувеличения можно причислить к классической школе русских химиков-органиков. Преподаватель он был отличный, хотя его лекции не отличались занимательностью и даже, пожалуй, были суховаты. Он был представителем русской химии конца XIX в. и безукоризненно знал классическую органическую химию. Видимо, вследствие переездов варшавских учебных заведений в 1915 г. и позднее, он несколько отстал в области идей химии XX столетия. Так, он явно был далек от электронной теории в химии и вообще, из-за недостатка журналов после 1914 г., был не в курсе дел развития новейшей химии. Но зато органическую химию до 1914 г. он прекрасно знал. Все крупнейшие русские химики-органики были его знакомыми и даже друзьями, и, насколько мне известно, он пользовался у них большим уважением.

И.И.Бевад по-человечески был скромен, несколько замкнут, увлекался музыкой, неплохо играл на рояле, с другими профессорами, в отличие от общительного В.А.Солонины, он почти не имел дела. И.И.Бевад был готов, я бы сказал, «нянчиться» со студентами, если они проявляли любовь к органической химии. Он был и общественником. Мне приходилось работать с ним во многих комиссиях, организовывать с его помощью студенческие кружки, ставить доклады и прочее. В общем, его можно было бы назвать вполне симпатичным профессором, жаль, что имевшиеся среди наших студентов полуграмотные любители «потрепаться» языком на разных заседаниях причиняли ему явные огорчения своей несправедливой критикой.

Эта критика имела под собой особую почву. И.И.Бевад был строг в спросе основ органической химии. Сдать ему экзамен было куда труднее, чем В.А.Солонине. Ну, а любителям блудословия казалось, что такой строгий спрос знаний, которые они считали устаревшими, был просто «придирками». Некоторые наши студенты, считавшиеся общественниками, передовиками и даже «вождями» организаций, полагали, что органическую химию можно освоить, если ограничиться знакомством с некоторыми новейшими достижениями этой науки. Однако жизнь в дальнейшем над ними довольно жестоко посмеялась. Немногие из них стали даже приличными инженерами, но зато некоторые стали видными профессорами (Обрядчиков, Рабинович и другие).

О других преподавателях я могу сказать несколько меньше. Жаль Р.Н.Литвинова57, способного преподавателя (доцента) по процессам и аппаратам химической промышленности. Р.Н.Литвинов был настоящим инженером. Он был конструктором. Я помню, как он пытался построить магнитофон, пользуясь вместо теперешней магнитной ленты железной проволокой. Он любил коллекционировать и из-за этого погиб. Не буду здесь рассказывать об этом, так как живы люди, предательству которых была обязана его ранняя смерть.

Были, конечно, и другие многочисленные преподаватели. A.А.Завадского, читавшего курс общей химической технологии, я помню по его знаменитой фразе: «Раньше дубили подошвенную кожу 10 лет и носили 10 лет. Теперь дубят неделю, ну и носят неделю». Это, конечно, не просто «риторика», как теперь говорят. В те времена, как известно, из-за крайнего недостатка естественных материалов (кожи и др.) употреблялись «эрзац-продукты». Они были, конечно, несравненно более плохими по сравнению с продуктами естественного происхождения. А.А.Завадский просто выражал протест против «эрзац-продуктов», не подозревая, что через пару десятков лет эти «эрзацы» станут основными продуктами, в ряде случаев куда более высокого качества, чем применявшиеся в течение многих тысячелетий естественные материалы.

Но вернемся к ходу событий. Мои студенческие дела постепенно улучшились. Мне легко удалось сдать физическую химию. Неорганику я сдал без особых затруднений, хотя и не на «отлично». Не помню теперь, что именно мне пришлось «отвечать» B.А.Солонине. С органикой дело обстояло значительно хуже. Пришлось долго сидеть за учебником и без особого эффекта. Органическая химия и теперь еще мне представляется чем-то похожей на музыку. Если у человека нет слуха и музыкальных данных, привитых с детства, ему, естественно, нечего делать в области музыки. Так же и в органической химии с ее своеобразным стройным содержанием, однако совершенно не соответствующим строю семинарских наук, к которым я был с детства приучен. Все эти бесконечные классы и ряды соединений, со всеми их особенностями и «заместителями», могли быть усвоены, выражаясь по-семинарски, «зубрежкой», к которой я никогда, даже в семинарий не питал никакого пристрастия, либо я должен был обладать «органико-химическими музыкальными» данными, способностью запоминать системы названий и связанных с ними структур. К числу таких одаренных я, видимо, не принадлежал, да и не мог выдержать сидения за учебником длиною в полгода.

Только взяв себя в руки и собрав свою волю, я садился за учебник Чичибабина (совсем немудрящий) и пытался запоминать, хотя это было, прямо сказать, скучно. Кое-что, конечно, оставалось от занятий, но систему органической химии в целом я, видимо, так и не освоил. Только позднее, по разным причинам мне пришлось всерьез заниматься некоторыми разделами органики. Тогда же я сдал, помнится, не более чем «на удочку».

Итак, основные предметы общего курса были с грехом пополам сданы. Я думаю, что не только я так работал, но и многие другие мои коллеги. Трудными были для меня и инженерные предметы — теоретическая и прикладная механика, сопротивление материалов, техническое черчение, курсовые проекты и прочее. Но нужда «все преодолевает», хотя «семинарская» подготовка потребовала двойной, а может быть, и тройной работы над пустяковыми вещами.

Да, пришлось сидеть долго над вещами и понятиями, которые, как впоследствии оказалось, сами собой понятны. Тогда же, по разным причинам, многое до меня «не доходило». Несколько легче было с «процессами и аппаратами химической промышленности», которые читались, видимо, более доходчиво Р.Н.Литвиновым. Кроме того, эта дисциплина, пожалуй, даже увлекала своими чисто практическими аспектами, решениями технологических задач.

Итак, основные предметы курса я плохо ли, хорошо ли, сдал. Сказав, чтобы я знал все это, я не могу. Да и сейчас полагаю, что задача высшего образования не столько состоит в усвоении всей суммы знаний, зафиксированных в учебниках и учебных планах, сколько в том, чтобы научиться отыскивать то, что необходимо, в соответствующих источниках и уметь интерпретировать это необходимое с точки зрения более высокого уровня науки сегодняшнего дня. Вот этому, пожалуй, я и научился в Нижегородском университете за годы обучения.

Однако закончить Нижегородский университет как таковой мне не удалось. В 1929 г. началась реформа высшей школы. Наш университет был расформирован. Химический факультет был реорганизован, как уже упоминалось, в самостоятельный Химико-технологический институт, были выделены и другие различные высшие учебные заведения. Фактически, конечно, мало что изменилось. Однако название «университет» исчезло.

Новый Химико-технологический институт получил старое здание на Откосе, где и ранее были расположены все химические лаборатории и аудитории. Был назначен новый директор, чувашин Михайлов, его заместителем стал К.С.Смирнов (давно умерший). Ко времени реорганизации я делал уже дипломную работу. Моим руководителем был профессор Е.И.Любарский (1870–1944), ученик А.М.Зайцева58 в Казани. К нам он приехал из Владивостока, где был профессором. Это был симпатичный и знающий преподаватель, державшийся просто и даже дружески. Впоследствии действительно мы с ним подружились, особенно после моего переезда в Москву. Он в 1936 г. также переехал в Москву, преподавал в каком-то вузе и жил с дочерью на Самотеке. Он часто бывал у нас на Малой Бронной.

Е.И.Любарский отличался тем, что не только знал прекрасно классическую органику и технологию лесохимических производств, но и держал в своей голове множество химико-практических сведений по химии и технологии разнообразных органических производств, которые он иногда неожиданно «выкладывал» нам при случае. Заведуя лабораторией и руководя дипломными работами и проектами нескольких студентов, он большую часть рабочего времени проводил с нами и был вполне в курсе дела работы каждого из нас. Он постоянно давал советы, как получить то или иное вещество или материал, которого в то время невозможно было получить.

В лаборатории лесохимии, где я выполнял спецпрактикум и дипломную работу по химии ацетона, помещавшейся на верхнем этаже лабораторного здания Университета, было не особенно людно, но приятно работать, и я проводил там целые дни, отвлекаемый лишь различными общественными обязанностями. В то время как началась реорганизация университета в 1929 г., было множество заседаний, собраний, толков, перетолков у наших руководящих активистов-студентов и нередко приходилось заседать подолгу. Почему-то многие наши «важные» студенты предпочитали химико-технологическое образование и диплом университетскому и, кажется, совершенно ошибочно. Из большинства (за исключением, пожалуй, Брауде, впоследствии видного стекольщика на Гусе Хрустальном) ничего путного не получилось.

С организацией Химико-технологического института появилась канцелярия с штатом работников и соответственно возрос элемент бюрократии в оформлении различных дел, с которыми совсем недавно для всех факультетов справлялся один С.С.Станков. После создания Химико-технологического института полагалось, вместо обычной небольшой дипломной работы делать дипломный проект. Времени для этого было мало, мы и так задерживались на студенческой скамье больше отведенного времени. Впрочем, в неразберихе сначала не обращалось особого внимания на нашу «технологизацию» и как-то само собой получилось, что мы в лесохимической лаборатории делали нечто среднее между дипломной работой и дипломным проектом.

Темой моего проекта-работы было получение ацетона из уксусного порошка (уксусно-кислого кальция, получаемого при сухой перегонке древесины). Помнится, я придумал какую-то оригинальную схему получения ацетона с некоторой новизной, что и вызвало особые симпатии ко мне Е.И.Любарского. Я сделал немудрящие чертежи, что-то написал (совершенно не помню, в чем состояла «новизна» моей работы). Защита всего этого была почти формальной, и я получил высокую оценку. Вспоминаю, что защита дипломных проектов по основной химической промышленности и по химии силикатов проходила строже, или так мне казалось.

Таким образом, в самом начале 1930 г. я закончил Химико-технологический институт в Нижнем Новгороде. Мне предстояло устраиваться на работу. Тогда не существовало «распределения» оканчивающих. К тому же я был преподавателем (фактическим ассистентом по физической и коллоидной химии) и, может быть (уже не помню), надеялся продолжать эту работу официально. Начались хлопоты по оформлению окончания высшего учебного заведения. Помню, бегали мы в типографию заказывать печатный диплом, так как «казенные» бумажки, выдававшиеся в то время, были малопредставительными.

Я жил тогда на Студеной улице в проходной комнате с женой. Родившийся еще в конце 20-х годов сын Коленька умер, но все равно было тесно и неприятно жить в этой квартире. Правда, в последние годы студенчества это житье давало некоторую пользу. Мой сосед по квартире В.В.Корчиц (командовавший корпусом во время Отечественной войны) подарил мне как-то немудрящий фотоаппарат старой конструкции, и я увлекся фотографией, затрачивая на нее последние деньги. Фотоматериалы в то время были дорогими, а хотелось получать красивые фотографии на бумаге «Сатрап» фирмы Шеринга. Мне удалось кое-как справиться с недостатками, свойственными для начинающего фотографа, и я стал получать (на пластинках) довольно приличные фотографии.

В связи с занятиями фотографией я познакомился с обоими нижегородскими фотографами, Дмитриевым и Ивановым. Заведения обоих помещались на Осыпной ул., почти против теперешнего Драматического театра. Дмитриев был уже тогда известным фотографом. Он подарил мне на память редкую фотографию Д.И.Менделеева, снятую им во время приезда Менделеева в Н.Новгород, вероятно, в 1903 г. У Иванова, который был менее знаменит, я получил хорошие уроки проявления пластинок и печатания и занимался фотографией все более и более успешно.

В одной квартире со мной на Студеной ул., еще со времени совместной службы в штабе 17-й с.д. жил и Р.П.Кивкуцан. Он демобилизовался около 1929 г. и работал директором Дома отдыха на Моховых горах. Недавно (июль 1977 г.) я проезжал на теплоходе мимо этих мест. Как все переменилось! Стоит на берегу Волги огромный стекольный Борский завод. Прекрасный когда-то сосновый бор на Моховых горах сильно поредел. Говорят, однако, что исейчас там имеется Дом отдыха. Так вот, Р.Кивкуцан (давно погиб) предложил мне однажды стать фотографом Дома отдыха.

Запасшись пластинками и бумагой, а также необходимыми фотоматериалами, я приехал на Моховые горы и приступил к работе. Желающих сниматься хоть отбавляй. Особенно стремились увековечиться на фото девицы и молодые женщины, считавшие себя красивыми. В купальных костюмах, почти полуголые, они позировали перед моим аппаратом, желая принять наиболее эффектную позу. Мне было естественно выгоднее снимать группы. За снимок была установлена минимальная цена — 30 копеек, так что если на снимке фигурировало 10 человек, я получал 3 рубля. Я снимал все утро, пока были наиболее хорошие условия, затем садился проявлять и сушить пластинки. Все было кустарно. Водопровода не было, фотографии промывались в ведре воды. Вечером и ночью я печатал фото при свете керосиновой лампы, покрытой красной бумагой. Фотографии получались немудрящие, но пользовались огромным спросом. У меня быстро кончались пластинки и бумага, и я ехал в Нижний за новой порцией. Привозил целый чемодан, которого мне хватало на 4–5 дней. Я подрабатывал прилично, и это было хорошо, тем более, что к этому времени никаких источников дохода, кроме мизерной стипендии, у меня не было. Так я работал два сезона.

Что касается других заработков в студенческие годы, то они в основном были случайными. Я был преподавателем военно-химического дела и воздушно-химической обороны как в университете, так и техникумах: Водном (на Б. Печерке) и в Химическом техникуме в Дзержинске. Это давало мне немного, хотя вполне достаточно для жизни. Одно время я был секретарем Городского отделения Осоавиахима, размещавшегося в помещении райкома за Драматическим театром. Не приходилось брезговать и другими источниками. Неоднократно, вместе с товарищами, мы нанимались разгружать баржи с дровами или мукой и другими товарами. Но после этого часть заработка расходовалась на «гулянку», которая была неизбежной в студенческие годы. В общем, я не бедствовал материально даже в тяжелые 1929–1930 годы, когда был голод.

Итак, в первые месяцы 1930 года я окончил университет, точнее, Нижегородский химико-технологический институт, преодолев значительные трудности в разных отношениях.

История с отцом

Шли последние месяцы моих студенческих лет. Множество занятий, обязанностей, служебных и общественных, разных забот было у меня в то время. Все дни были, что называется, «расписаны». То надо в лабораторию, то читать лекцию, то заседать где-либо. Трудно было вырваться в Пречистое к отцу. Только из писем я кое-что знал об их житье-бытье. Наладившаяся было в годы НЭПа их жизнь снова стала резко ухудшаться. В 1929 г. началась коллективизация, и на семью отца посыпались несчастия.

Я стал получать тревожные письма от отца, вдруг и они прекратились. В конце 1929 г. внезапно я получил письмо от матери, сообщившей, что отца посадили, в доме был произведен обыск, причем были изъяты разные книги, уже довольно редкие в то время. Был изъят и мой «похвальный лист», выданный мне после окончания церковноприходской школы, с портретами царей, довольно красиво сделанный, как мне тогда казалось.

Конечно, арест отца меня сильно встревожил, и я некоторое время, откровенно говоря, не знал, что предпринять. К тому же «захлестывали» дела. Мать, однако, все время писала, высказывая тревожные мысли. Она иногда вместе с братом Павлом ходила навестить отца, что далеко не всегда удавалось. Сидел он в лагере около Кинешмы, где-то за вокзалом. Было совершенно неизвестно, в чем его обвиняют и что ему может грозить. В то время все могло произойти, я это понимал, и это было совершенно грустно. Письма от матери становились все тревожнее и тревожнее. Она сообщала о различных слухах, о том, что отца вышлют в отдаленные места на много лет. Каким образом эти слухи доходили до нее, неизвестно. Втайне я, однако, имел слабую надежду, что все должно кончиться сравнительно благополучно. По своему «смиренному» характеру и крайней осторожности, наученный обстоятельствами тревожной жизни в те времена, отец просто не мог быть в чем-либо замешан. Но надежды надеждами, но надо было что-либо предпринимать. Я, как член Партии, должен был принять наиболее правильное решение. В январе-феврале 1930 г. я решил пойти в Краевую контрольную комиссию КПСС и прямо спросить, как я должен поступить в данном случае.

Помнится, после долгих колебаний я вошел в здание на углу площади Минина и Откоса, заявил о своем приходе и желании побеседовать с членами Краевой контрольной комиссии. После не долгого ожидания я вошел в кабинет. За столом сидел старик, видно, из бывших сормовских рабочих, который пригласил меня сесть и спросил, в чем дело. Я подробно рассказал о себе и своем отце, рассказал о его аресте и плачевном положении семьи и в заключение спросил, что я, как член Партии, должен делать в таких обстоятельствах. Старик оказался очень внимательным. Терпеливо выслушав мой довольно длинный рассказ, он сказал мне приблизительно следующее: «Что же ты хочешь предпринять? Кто бы ни был твой отец, он же тебя вскормил, воспитал, а ты хочешь его в таком тяжелом положении бросить? Поезжай, узнай, в чем дело. Уж если он действительно совершил преступление, не вступайся, но если его посадили случайно? Ты обязан вмешаться и помочь ему».

Я мог рассчитывать, особенно в то время, на уклончивый ответ и скажу, что был удивлен таким прямым и, как я тогда понимал, совершенно правильным ответом, указывавшим на мои обязанности по отношению к отцу. Позднее, в 30-х годах, я думаю, я не получил бы такого ответа. Впрочем, со мной разговаривал старик, умудренный опытом, что бы сказал более молодой? Во всяком случае, я вышел из Контрольной комиссии ободренным и уверенным в необходимости вмешаться в дело. Я решил поехать в Кинешму к прокурору.

В марте 1930 г. я сел в поезд и поехал в Кинешму. Я, помню, был одет в солдатскую шинель, на голове у меня была шапка-кубанка. Я разыскал прокурора и вошел к нему. Спросил о деле. Тот, вместо того, чтобы отнестись ко мне сочувственно, начал меня расспрашивать, кто я такой, чем занимаюсь и т. д. Я рассказал, что я студент, заканчивающий курс. Тогда прокурор, видно, недалекий человек, начал говорить, что я «пролез» обманным путем в студенты, что таких, как я, надо гнать из советских вузов, и в заключение сказал, что он не обязан мне давать справку по делу отца, что я не имею права обращаться к нему и т. д., и т. п. Выслушав все это, я рассвирепел. Пришлось сказать ему, что не народ для прокурора, а прокурор служит народу и обязан мне точно сказать, в чем дело. Я пригрозил ему, что сейчас же иду в райком партии и подам на него жалобу. Я наговорил ему, что я бывший военный-командир, участник гражданской войны, член партии и что если райком не откликнется на мою жалобу, я подам заявление повыше.

Такой решительный отпор, видимо, сразу смутил прокурора. Он сказал: «Почему же я сразу не сообщил ему, что я член партии?». После этого тяжелого разговора с руганью он примирительно сказал мне, что дела отца у него нет, оно в ОГПУ, и что он может показать мне лишь копию обвинительного заключения. Я попросил показать. На листке курительной бумаги был напечатан строка к строке без интервалов на плохой пишущей машинке второй или третий экземпляр обвинительного заключения. Несмотря на неразборчивость печати, я внимательно прочитал все. Речь шла об обвинении отца в произнесении проповедей в церкви с выпадами против советской власти, в связях с какими-то «кулаками» и т. п. Грамотность изложения заставляла желать много лучшего. Путано и длинно отец обвинялся в больших преступлениях, кажется, по 58 ст. кодекса.

Я спросил прокурора, что мне делать, чтобы опровергнуть все, что там написано, как совершенно невероятное. Прокурор пожал плечами и сказал, что все дело в ОГПУ. Мне пришлось разыскать это районное ОГПУ и предпринять попытку поговорить с возможно более высокопоставленным гепеушником.

После проволочки с получением пропуска я попал в неказистый кабинет. За столом сидел какой-то сравнительно молодой человек. Его стол был завален богослужебными книгами, видимо конфискованными в церквах. Некоторые книги были явно старинными. Молодой человек делал вид, что читал какую-то толстенную старинную книгу. Я, как специалист по церковнославянскому языку, предложил свои услуги в переводе текстов на русский язык. Видимо, он не ожидал от меня такого шага и отказался от моих услуг, хотя было видно, что он ровно ничего не понимал в текстах этих книг. Я рассказал тогда о себе, об отце и о деле. Молодой человек, видимо, понял мою просьбу и сказал мне, что дела отца у них нет. Все дела находятся в областном ОГПУ. Он сказал, что не знает об этом деле и его содержании и ничем мне помочь не может. Вероятно, он говорил правду.

Мне ничего не оставалось после этого разъяснения, как раскланяться и покинуть его. Выйдя из здания ОГПУ, я стал раздумывать, что же мне делать. Ехать к матери в Пречистое? Это займет немало времени, а дела в Нижнем немало. К тому же, что я могу сказать матери? Помириться с фактом? Такой ход был отвергнут. Я решил довести дело до максимально возможного конца. Надо попытаться попасть в ОГПУ в области и узнать, в чем же дело, и что может грозить отцу.

Итак, я сел в поезд и вскоре прибыл в Иваново. Я обошел довольно много улиц, когда, наконец, нашел здание ОГПУ, которое было довольно большим и располагалось на углу двух улиц с выходом на площадь. Походив несколько около здания, я, наконец, решился войти. В бюро пропусков я заявил, что хочу попасть на прием к Уполномоченному ОГПУ по Ивановской области. К моему удивлению, после звонка выдававшего пропуск военного я, получив пропуск, был приглашен в кабинет самого уполномоченного на втором этаже. В огромном кабинете, за большим столом сидел человек средних лет. На его петлицах было 4 ромба, следовательно, он был большой чин. Войдя, я был приглашен сесть и начал излагать свою просьбу. Я рассказал о себе и об отце, о посещении Контрольной комиссии в Нижнем. Не преминул я указать на характер отца, его запуганность и «смиренность». Высокое начальство, к моему удивлению, отнеслось к моей просьбе совершенно серьезно.

Начальство позвонило, нажав кнопку звонка на столе. В кабинет тотчас вошел важный человек в военном с двумя ромбами в петлицах. Начальство спросило, у кого дело Фигуровского. Человек с двумя ромбами вышел на минуту и вновь вернулся, доложив: «У такого-то». Тотчас этот «такой-то», состоявший в небольшом чине военный, был вызван и получил указание ознакомить меня с делом отца. Я поблагодарил высокое начальство и отправился в небольшой кабинетик к «такому-то». Он вытащил откуда-то чахлое дело отца и, развернув его, предложил мне ознакомиться с его содержанием. Сейчас я не помню уже о порядке бумаг в этом деле. Кажется, что в самом начале лежало нечто вроде анкеты с данными о моем отце. Вслед за этим было пришито заявление молодого мужика из Саленки (деревня, рядом с селом Пречистое), фамилию его я не помню (Костров?), но его я знал еще парнем. Это заявление и содержало «факты», т. е. утверждало, что отец где-то, когда-то говорил кому-то что-то не особенно «приличное» по поводу советской власти. Даже в заявлении все это звучало явно вымышленно и было высказано в запутанной форме. После этого заявления шли два протокола допросов. Надо сказать, что на обвинение, высказанное в заявлении, отец упорно отвечал отрицательно. И, несмотря на дополнительные многочисленные вопросы, он категорически отрицал свою вину (молодец!). Несмотря на то, что следствие, таким образом, не смогло зафиксировать и доказать виновность отца, в самом конце дела была пришита маленькая бумажка с выпиской из постановления «тройки» по делу отца, в котором он приговаривался к 5-летней высылке на Север, кажется, в Кировскую (тогда еще Вятскую) область. Я был просто потрясен, ознакомившись с содержанием дела. Свидетель был один, он же автор заявления (не будем говорить, как это заявление появилось в деле). На допросах отец категорически не признал вины. И все же постановление «тройки»! Видимо, и этот «такой-то» был несколько смущен, еще раз ознакомившись с делом. Но делать было нечего. Я был еще раз приглашен к высокому начальству, и тот, познакомившись сам с делом, сказал, что его надо пересмотреть, и поручил человеку с двумя ромбами (их уже оказалось двое) пересмотреть дело. Мне же было сказано, что завтра-послезавтра отца оправдают и выпустят, и даже было сказано, чтобы я тотчас же успокоил мать, написав ей об этом. Я попрощался, поблагодарил и ушел, тотчас же написав матери. На другой день я вернулся в Нижний, вполне уверенный в том, что моя миссия окончилась вполне успешно. Однако отца не выпустили в те дни. Мать, ходившая к нему на свидание, ничего не узнала от него о пересмотре дела. Прошел месяц. Начался другой. Мать писала, что отца присудили к 5-летней высылке, и очень взволнованно воспринимала все это. Что мне было делать? Весной, вероятно, уже в июне, я вновь собрался в Иваново. Снова, уже по знакомым дорогам, я взял пропуск в Областном ГПУ к высокому начальству. Но оказалось, что его уже нет, он был куда-то переведен. Я тогда объяснил в бюро пропусков, что имеется еще человек с двумя ромбами, который в курсе дела. Меня к нему пропустили, он оказался, видимо, важным, вероятно, начальником отдела. Он сказал мне, что произошло некоторое осложнение дела. Какое — он не сказал. То ли в свое время соответствующее указание по забывчивости, а может быть, в результате реорганизации не было послано в Кинешму, то ли кинешемцы решили, в целях оправдания своих действий, привлечь дополнительные материалы. Скорее всего, пожалуй, последнее. Но, видимо, новые материалы, поступившие по делу, оказались мало существенными, хотя они и задержали на некоторое время выполнение постановления «тройки», присудившей отца к высылке. Далее товарищ с двумя ромбами объяснил мне, что сейчас дело окончательно решено, и они дают указания в Кинешму об освобождении отца из-под стражи. Он посоветовал мне ехать в Кинешму и ждать там выполнения этого указания, и лично встретить отца.

Все это было утешительно, хотя я, умудренный опытом, все еще сомневался. Однако я решил поехать в Кинешму. Там в то время жил, покойный ныне, брат Алексей, пришел от Пречистого и Павел. Я пошел, прежде всего, в Комендатуру, но там мне сказали, что никаких указаний из Иванова по поводу отца не поступило. Это вновь возродило тревоги и сомнения. Мы пообедали с братом в каком-то трактире, и к вечеру я вновь отправился в Комендатуру. На этот раз я получил ответ, что указание об освобождении отца (видимо, не его одного, а и ряда других арестованных) получено. Однако оно не может быть выполнено немедленно. Отец был послан вместе с другими куда-то косить сено и может вернуться только завтра. Опять целый вечер был проведен в тревоге. Беспокойная ночь. Утром я вновь пошел в Комендатуру, где мне сообщили, что отец еще не возвращен с покоса. Целый день мы с братом бродили по Кинешме, тосковали.

Наконец, к вечеру мне сообщили в Комендатуре, что отец вернулся, и скоро его освободят.

Мы сели на бревнышки у здания Комендатуры и стали терпеливо дожидаться. Наконец, загремел засов в воротах, они открылись, и из них вышла группа арестованных с огромными мешками за плечами. Мать, в заботах об отце, насушила ему много сухарей из черного хлеба, почти уверенная, что его вышлют в отдаленные края.

Я сразу узнал отца, сгибавшегося под тяжестью мешка и, по-видимому, еще недоумевавшего по поводу освобождения. Я подошел к нему и стал снимать с его плеч мешок. Отец, занятый, естественно, своими переживаниями, не ожидая совершенно моего приезда в такое время, не узнал меня. Он сердито сказал: «Что вам нужно?». Я удивился и сказал ему: «Неужели ты меня не узнал? Я же Николай». Тогда он недоверчиво присмотрелся ко мне и, видимо, узнав, наконец, кто я, заплакал, отдав мне мешок. По правде говоря, до этой встречи я не видел отца несколько лет.

Мы пошли на берег Волги, сели, поговорили. Я предложил пойти в столовую, пообедать, но отец отказался. Я сфотографировал отца с моими братьями на бревнышках. Где эта фотография, уже не помню.

Я проводил отца с братьями на «Смычку», перевез через Волгу, распрощался с ним и отправился на вокзал. Так закончилась эта история, причинившая мне и всей семье столько неприятных переживаний, тревоги и страха за судьбу отца.

Почти немедленно после всей этой истории, неожиданно окончившейся столь благополучно, отец отправился в Кострому и выхлопотал перевод в село Дмитрий Солунский на Колшевском тракте в 15 километрах от Кинешмы. На новом месте я дважды посещал отца. Жили они по-прежнему бедно и порой голодали, хотя вскоре и восстановилось спокойствие за судьбу отца. Впрочем, тревога никогда не покидала и меня, и семью отца. Можно было всего ожидать. Эта тревога в конце концов оказалась небезосновательной. Через несколько лет отца снова посадили, но об этом я расскажу в другом месте.

После окончания института. Аспирантура и ассистентура в институте и университете Я заместитель директора института

В обстановке весьма разнохарактерной учебной, преподавательской, общественной работы, в условиях треволнений и хлопот за отца, налаживавшейся семейной жизни закончились мои студенческие годы. Я был достаточно молод, чтобы переживать все это без особого напряжения. К тому же известное время, естественно, посвящалось встречам с друзьями. Теперь вместо старых друзей в Штабе 17-й стрелковой дивизии, вскоре разъехавшихся из Горького с большими повышениями, у меня появились новые друзья среди студенчества. С ними вместе мы организовали при химическом факультете химический кружок, встречались изредка и на студенческих скромных пирушках. Среди моих друзей последних лет студенческого времени был Михаил Файнберг, нижегородец, очень способный парень, с которым мы организовали еще раньше при Доме обороны «химическую лабораторию» и пытались даже получать некоторые препараты. Одно время нас интересовала «вытяжка из хрена». Что там было за вещество, вот какой вопрос стоял перед нами. Нас посещали иногда в лаборатории школьники, которым мы демонстрировали различные опыты. Среди них был, в частности, будущий академик, папанинец Е.К.Федоров59. Все же мы были большими фантазерами и совершенно не понимали не столько задач, сколько масштабов современной науки.

Давно уж нет Мишки Файнберга, переехавшего вскоре после окончания института в Москву и впоследствии работавшего в Карповском институте. Он как-то внезапно умер60, после тяжелейших переживаний в семье. У него были большие несчастья. Были у меня, конечно, и другие друзья. Большинства их давно уже нет в живых. Были и люди, относившиеся ко мне неприязненно, с завистью. Большинство их, однако, можно теперь сказать, прожили очень скучную, ничем не примечательную жизнь.

Мы еще не успели получить дипломы об окончании института, как началась кампания, вполне в духе времени, по выдвижению окончивших в аспирантуру при институте. Вспоминается мне в тумане заседание вроде Ученого совета, на котором, однако, наряду с профессорской «курией», заседала и студенческая «курия». Заседание это происходило в верхнем этаже нашего лабораторного корпуса. Выдвинуто было довольно много — до 20 кандидатов в аспирантуру. Была названа и моя фамилия. Помнится, мои «друзья»-завистники не особенно поддерживали мою кандидатуру, выдвигая в то же время своих, впрочем, мало пригодных для аспирантуры людей. Однако все профессора, несмотря на мое (не рабоче-крестьянское) происхождение, очень дружно поддержали меня, наговорив множество излишне лестных для меня слов. Я понимал, что это был лишь аванс. Я был, как теперь я твердо знаю, лентяем, надеявшимся главным образом на свою память и мало занимавшимся подготовкой к экзаменам. Одним словом, было принято решение выдвинуть в аспирантуру среди прочих и меня. Таким образом, передо мною открылась совершенно новая перспектива научной деятельности.

Признаться, в моем случае прохождения аспирантуры, у меня было очень мало надежды на успешное ее завершение. Хотя мне и был назначен руководителем проф. В.П.Залесский, я ни в малейшей степени не мог рассчитывать на его руководство. Он был совершенно не способен к систематической научной деятельности, и мне неизвестно, например, сделал ли он когда-либо какую-либо экспериментальную работу. Тем не менее, понадеявшись на свои собственные силы и на советы других профессоров, я без колебаний принял новые обязанности аспиранта.

В то время главное, что стояло перед новым аспирантом, был выбор, как теперь говорят, «диссертабельной» темы. В.П.Залесский не мог предложить мне какую-либо тему, и я выбрал ее самодеятельно.

За 8–9 месяцев до окончания института я должен был пройти «преддипломную» практику. Я выбрал один завод в городе Богородске (Ногинске под Москвой), где было небольшое производство активного угля. На этом заводе я и проработал несколько месяцев, главным образом в заводской лаборатории. Почему-то меня заинтересовал вопрос о химической обработке активных углей с целью увеличения емкости поглощения угля по отношению к некоторым агентам. Я исследовал вопрос о пропитке угля едким натром в небольших концентрациях с целью повысить емкость поглощения по отношению к кислым парам и газам. Но возник вопрос: что делается с пропиткой на угле при его хранении? Остается ли едкий натр таковым или превращается в карбонат. Мой отчет о производственной практике и был озаглавлен: «О карбонизации едкого натра на поверхности активированных углей». Таким образом, будучи лесохимиком по специализации и дипломной работе, я получил некоторую причастность к активированному углю.

Вот почему, естественно, мне казалось целесообразным избрать темой для будущей кандидатской диссертации исследование свойств активированных углей, что я и сделал. В.П.Залесский не высказал никаких возражений против темы. Я начал с разработки методов определения основных характеристик углей кажущегося и истинного удельных весов, пористости и т. д. Особенно меня интересовала структура активных углей. Помню, много пришлось поработать, чтобы, овладев техникой микротомных срезов, найти подходящую пропитку для заполнения пор. В конце концов мне удалось сделать удовлетворительные срезы и получить микрофотографии этих срезов для березовых углей.

Мои аспирантские занятия велись, однако, лишь урывками. Дело в том, что у меня вдруг оказалось множество работы по преподавательской линии. В.П.Залесский часто болел, и мне то и дело приходилось заменять его, читая лекции по физической химии. Как я их читал, один Бог знает, но, к моему удивлению, студенты меня слушали, правда, вначале весьма критически, задавая мне каверзные вопросы, а потом все более и более внимательно. Официально я был, однако, лишь заведующим лабораторией физической и коллоидной химии и руководителем практикума. Я организовал десятка два задач, поставил на столах соответствующие приборы и по некоторым задачам даже сам написал руководства. Главное, в процессе этой работы я безукоризненно научился выполнять соответствующие определения молекулярных весов, электропроводности, электродвижущих сил, теплот химических процессов и т. д. и освоил другие задачи, которые у студентов выходили с трудом. Все эти задачи, впрочем, носили «классический характер» и по технике выполнения соответствовали уровню, пожалуй, начала текущего столетия. Впрочем, такое положение существовало не только в Горьком, но и в Москве, как я убедился вскоре.

Руководство практикумом оказалось для меня очень полезным и в дальнейшем избавило меня от изучения многих методов определений. Я, например, артистически выучился настраивать термометр Бэкмана, чем впоследствии, уже в Москве, удивлял студентов Пединститута им. К.Либкнехта, которые, бывало, бились над этим термометром чуть ли не по часу и безуспешно.

Как известно, в 1929 г. проходила коренная реформа высшей школы. Университеты были фактически ликвидированы. Химические факультеты были превращены в химико-технологические вузы. У нас, на базе университетского факультета возник Химико-технологический институт, в дальнейшем ставший химическим факультетом Горьковского политехнического института. Но через два года после реформы оказалось, что ликвидация химических факультетов университетов была проведена неправильно, и что университетское химическое образование необходимо немедля восстановить. Соответствующее распоряжение было получено в Горьком летом 1931 г. В связи с тем, что восстановление естественных факультетов университета было связано с решением множества вопросов, в частности, вопроса организации лабораторий, их соответствующего оборудования (старое оборудование пропало безвозвратно в недрах технологических институтов, созданных в 1929 г.), была назначена комиссия для составления основных предложений. Комиссия состояла из А.А.Андронова (впоследствии видного академика61), проф. А.Н.Зильбермана и меня. Заседания комиссии были очень деловыми, и я участвовал в них с большим удовольствием. Материал, подготовленный комиссией, стал исходным для составления более подробных планов и наметок.

Почему я попал в эту комиссию? Конечно, не потому, что я был авторитетен в кругах химиков и вообще ученых. Просто в Горьком создалось положение, когда, в связи с отъездом в Москву В.А.Солонины, в университете не осталось ни одного преподавателя по неорганической химии. Не то, что профессора, вообще не было преподавателя, за исключением нескольких доморощенных доцентов, выходцев из учителей средней школы, таких, как Н.К.Пономарев, всю жизнь преподававший в техникумах. Видимо, это обстоятельство и заставило начальство привлечь меня. Действительно, когда в 1931 г. университет открылся, мне пришлось обеспечивать почти два года преподавание химии на 1-м курсе и не только университета, но и Химико-технологического института, вскоре ставшего факультетом в Политехническом институте, в Строительном институте и даже в Сельскохозяйственном институте. Лишь в конце 1932 г. из Воронежа приехал ученик А.В. Думанского62, коллоидник С.И. Дьячковский63, получивший профессуру без ученой степени. Эта свалившаяся на меня преподавательская суета грозила съесть все мое время, к тому же я был еще несколько месяцев зам. директора по учебной части. К счастью, я был молод и здоров и читая, иногда по 8 часов подряд, не чувствовал особого утомления. К тому же наступила постепенная разгрузка. Скоро я был освобожден от зам. директорства, затем С.И.Дьячковский взял у меня все часы по неорганической химии в университете. От других вузов я также скоро отказался. Остались занятия по физической химии в университете и заведование лабораторией физической и коллоидной химии в Политехническом институте.

Мне удалось, таким образом, начать занятия по подготовке диссертации. Правда, по-прежнему еще урывками. К тому же места в лаборатории не было и работать приходилось «на краешке стола». Однако работа началась, были получены первые, правда мизерные, результаты, что давало мне возможность прослыть специалистом по пористым телам. В Москве была какая-то конференция по сорбции и сорбентам. Помню, на ней выступал небезызвестный изобретатель Кислицын с торфяным углем, оказавшимся, по правде говоря, чепуховым сорбентом с огромной зольностью. Все это, конечно, для меня не представляло никакого интереса, но на конференции мной заинтересовались представители специального института. Один из них, Н.П.Ивонин, которого я и раньше знал, расспросил меня о моих целях и, узнав о крайне неблагоприятных условиях работы в Горьком, предложил мне «засекретить» работу, с тем, чтобы получить несколько больше возможностей (привилегий) для ее выполнения. Таким образом, в Политехническом институте была получена соответствующая бумага, и начальству стало волей-неволей необходимо обеспечить соответствующие условия работы для меня.

Я не помню сейчас всех перипетий «засекречивания», но мне вместе с М.С.Малиновским (впоследствии профессором органической химии в Львовском, а затем в Днепропетровском университетах), тогда еще молодым человеком, увлекавшимся органикой, в частности, физиологически активными веществами, был отведен сарай во дворе. Это было каменное, в общем добротное здание, в котором, однако, не успели сделать отопление и другие необходимые удобства. Это здание было отдельным и состояло из двух комнат с прихожей. Одну комнату занял я, другую Малиновский. Вот в этом-то помещении, получив к тому же некоторое оборудование (главным образом посуду), я и принялся за работу.

Помню, пришлось осваивать довольно простые методы определения плотности угля, его пористости и других характеристик. Особенно много времени заняло фотографирование картины пористости углей, освоение методики получения срезов угля с помощью микротома, который мне любезно дали биологи. Работа шла медленно, но какой-то материал очень невысокой значимости все же накапливался. Малиновский также работал, вероятно, более успешно, чем я. В такой обстановке прошло два года. Работа продвигалась медленно. Я обратился с просьбой в дирекцию о помощи, и мне выделили для многочисленных рядовых измерений пожилую сотрудницу (М.И.Аникина), которая делала кое-что, но приходилось постоянно контролировать ее работу. На третьем году, занятый до предела преподаванием и разными общественными делами (я был, в частности, два года председателем Секции научных работников), особенно в Авиахиме и т. д., я все же начал писать работу. Выходило это коряво, содержание работы даже тогда казалось мне пустяковым. Но делать было надо, особенно в связи с усложнением обстановки.

Надо сказать, что в начале 30-х годов в Горьком, особенно в Политехническом институте, появилась группа странных деятелей, философов, экономистов и т. д., приехавших из Москвы. Впоследствии стало ясно, что это были бывшие преподаватели московских вузов, уличенные в связях с троцкистами и явно сочувствовавшие троцкистам. Вели они себя очень активно и заносчиво, выступали на партийных собраниях, выдвигая хорошо замаскированные сомнительные идеи или пускаясь в критику людей, которые были всем нам известны с положительной стороны. Вначале мы не знали, собственно, с кем мы имеем дело. Оказалось, что они были просто высланы из Москвы. У нас началась серия собраний, на которых поднимались отвлеченные «философские» вопросы. Собрания были длинными и заканчивались часто после 2-х часов ночи. К несчастью, наш секретарь парторганизации сначала тайком, а потом и открыто стал высказывать сочувствие этой троцкистской группе и устраивать вместе с ней разные комбинации и диверсии.

Активность этой троцкистской группы, к счастью, исчезнувшей через несколько месяцев, проявлялась не только в чисто партийных делах, в постановке и выступлениях на собраниях с запутанной философией, но и в том, что эта группа пыталась посеять разброд в Институте. Как ни кинь, а мне почему-то представляется, что между троцкизмом и сионизмом существует теснейшая связь, а может быть даже, между ними стоит знак равенства. На эту тему возможно было бы написать целое сочинение с анализом событий того времени с привлечением объяснений только из Библии.

Так вот, с деятельностью всех этих весьма бойких и активных людей в институте начались склоки, некоторых преподавателей стали дискредитировать разными путями и т. д. Скучно упоминать обо всем этом. Но однажды дело коснулось и лично меня. За стенами секретной лаборатории я постепенно (но медленно) накапливал немудрящий экспериментальный материал. Вместе с тем я изучал и небогатую литературу по своей работе и стал писать. В то время у меня была пишущая машина — плод американской конструкторской мысли XIX в., которая называлась «Гаммонд». Она применялась главным образом в аптеках и могла печатать по-русски, по-латыни и даже по-древнегречески. Печатать на ней было, однако, возможно лишь одним пальцем. На этой-то древней машинке я «настукал» плохонький литературный обзор и изложил 2–3 главы экспериментального содержания. Рукопись хранилась, естественно, в лаборатории.

Однажды меня вызвал секретарь партбюро (фамилию его прочно забыл) и потребовал, чтобы я доложил на партбюро о своей работе и ее готовности. Я, естественно, сообщил ему, что она секретная, и я не могу ничего говорить о ее содержании без разрешения соответствующих органов. Прошло около месяца, и вдруг ко мне в лабораторию явилась комиссия во главе с секретарем, предъявила разрешение на ознакомление с работой и потребовала, чтобы я доложил обо всем подробно и показал полученные результаты. К счастью, все члены комиссии фактически ничего не понимали в физической химии и химии капиллярных явлений. Я же догадался показать им то, что было мною уже написано и перестукано на «Гаммонде», и показал также несколько фотоснимков древесных углей (микрофотографии), которые получились довольно удачными и наглядными. Все они посмотрели на работу, на кривые и на микрофотографии (как бараны на новые ворота) и ушли. Формально меня невозможно было упрекнуть в ничегонеделании и, таким образом, их попытка выставить меня из аспирантуры на основе моего «происхождения» из духовного звания, а не из рабоче-крестьянской среды, явно была беспочвенной. После этого случая примерно через неделю вся группа вышеупомянутых «деятелей» и в их числе секретарь парторганизации «исчезли». Мне, как диссертанту, можно было вздохнуть с некоторым облегчением, так как и из других источников я знал, что под меня «подкапывались».

Однако вся эта история оказала на меня определенное воздействие. Занимаясь своей диссертацией сравнительно беззаботно, в свободное от преподавательской и общественной работы время, я понял, что уделяю ей маловато внимания. Пришлось пересмотреть свое время, кое-чем пренебречь и налечь на диссертацию. Мне частенько просто везло. В то время ни я, ни кто-либо другой не представляли себе, какой объем материала должна была включать диссертация. Никаких инструкций (которых теперь множество) тогда не существовало, и мне самому предстояло решить вопрос о ее содержании и объеме.

Между тем объем моей педагогической работы отнюдь не уменьшался, а, наоборот, даже показывал тенденцию к возрастанию. Не уменьшалась и общественная работа. Помимо химического факультета Политехнического института, мне приходилось много работать и в университете. В то время туда был назначен ректором Л.А.Маньковский, икапист (Институт красной профессуры), я бы теперь сказал, несколько «попорченный» излишним изучением Гегеля и гегелианства. Он стал присматриваться ко мне и требовал, чтобы я занимался не экспериментальными исследованиями, а философией. Он приглашал меня к себе и рассказывал о том и сем, особенно о категориях Гегеля: качестве, количестве, мере, сущности, явлении и действительности и толкал меня, чтобы я всю химию рассмотрел с точки зрения диалектики Гегеля. В университете у меня была довольно большая нагрузка. Неорганическую химию я, правда, передал уже целиком С.И.Дьячковскому, зато подоспела физическая химия. На химфаке университета появились видные профессора. Зав. кафедрой физической химии был А.Ф.Капустинский64. Органическую химию читал А.Д.Петров. Среди физиков университета появились крупные ученые А.А.Андронов, М.Т.Грехова, К.А.Путилов65 и другие.

Так как А.Ф.Капустинский приезжал к нам раз в месяц, вся текущая работа по кафедре физической химии легла на меня. Так случилось, что А.Ф.Капустинский был командирован на полгода в США (к Льюису в Калифорнию), и я остался один, отвечая и за лекции, и за разные занятия. В Политехническом институте я продолжал заведовать лабораторией физической химии и получил поручение читать коллоидную химию. Кроме всего этого, приходилось читать отдельные курсы и в других вузах Н.Новгорода (Горького), да еще ездить в Дзержинск читать в Химическом техникуме физическую химию. Много времени отнимали и публичные лекции, которые приходилось постоянно читать то в Сормове, то в Канавине, то еще где-нибудь.

Все это мало способствовало успешному завершению диссертации. Да и посоветоваться о ней в Горьком было фактически не с кем. Как-то я поехал в Москву, зашел в Институт, с которым была связана отчасти моя работа, и получил совет и разрешение проконсультироваться с видными учеными Москвы. Я решил использовать этот «ход». В 1932 г. (кажется, когда директором Нижегородского ХТИ был А.А.Мухамедов, о котором я упомяну несколько ниже), к нам в Н. Новгород приехал (проездом из Перми) А.Н.Бах66, сопровождаемый целой группой знакомых (своих). Естественно, узнав об этом, мы с Мухамедовым отправились на пристань и встретили Баха. Я тогда познакомился с ним и по его просьбе пытался помочь ему достать билеты на поезд для всей его оравы в Москву. Сам А.Н. Бах, как член ЦИК СССР, конечно, легко мог достать себе билет. А вот его спутники ничего не могли поделать. Билетов не было, очередь на следующие дни была огромной. Тут сам А.Н.Бах подал мне пример. Вместе с ним мы пошли к кассе, и он с моей помощью (а главным образом с помощью своего ЦИКовского удостоверения) постепенно достал все требуемые билеты. В связи с этим, А.Н Бах настоятельно пригласил меня к себе в Карповский институт, обещая всяческую помощь в моей диссертационной работе. Это было, конечно, весьма важно.

В это же время, по общественной линии, я имел возможность встречаться с А.Н.Бахом. Я был выбран ответственным секретарем Горьковского отделения ВАРНИТСО и изредка вызывался в Москву на заседания Пленумов и другие этого общества.

Однажды во время такой поездки я решил посетить А.Н.Баха в Карповском институте. Я привез с собой свою еще не вполне законченную диссертацию. А.Н.Бах принял меня весьма любезно и, как я ни отбояривался, он привел меня на свою квартиру и дал указание своей жене (Серафиме?), чтобы меня накормили. Мне не очень хотелось есть, но «приглашение» было так настоятельно, что я принужден был сесть за стол и отчасти «через силу» съел обед и напился чаю. Только после этого начался деловой разговор. Алексей Николаевич, узнав, что моя работа посвящена капиллярным свойствам активных углей, сказал: «У нас по этому вопросу есть крупный специалист, который вам поможет всеми средствами», и тотчас же повел меня по каким-то проходам на втором этаже в небольшой кабинет, и привел меня к А.Н.Фрумкину67, тогда еще совсем молодому человеку. Фрумкин с важным видом, так характерным для него в те далекие времена, посадил меня рядом и взял мою «диссертацию», неторопливо ее перелистал и спросил меня: «А вы знакомы с книгой, я уже не помню какой, чуть ли не О.Кауша, об активном угле?». Помнится мне, однако, что книга, спрошенная им, была английская. Я сообщил ему, что не знаком. «Как же так, вы-де занимаетесь таким вопросом, а не знаете этой книги?». Я по глупости ответил, что по-английски я ничего не понимаю. Тогда он довольно ядовито заметил мне, что в таком случае нечего заниматься научной работой. Затем, после мелких малозначащих замечаний, он сделал вид, что все мне сказал, и мы расстались.

Я вышел из кабинета несколько расстроенным, зашел к А.Н.Баху, поблагодарил его и попрощался с ним. Пока я ехал на трамвае из Карповского института, мне казалось, что вся работа — пустяки и напрасная затея, что в Горьком, без опытного руководителя вообще невозможно что-либо дельное сделать. С такими мыслями я отправился в Институт прикладной минералогии (на Старомонетном переулке) с тем, чтобы побеседовать по поводу своей диссертации со специалистом в этой области П.А.Ребиндером68.

Те, кто хорошо знал покойного П.А.Ребиндера, могут представить себе, что произошло после моего прихода. Я был встречен с невероятной любезностью. П.А.Ребиндер сидел в окружении своих дам, с которыми впоследствии я прекрасно познакомился. Разговоры, которые они вели, только частично касались науки, Петр Александрович, как всегда, больше любезничал. Меня попросили подождать, и ожидание продолжалось почти час. Наконец, я был приглашен к Петру Александровичу. Тот, прочитав пару страниц моей диссертации, отнюдь не высказался по поводу ее плохого качества. Пожалуй, наоборот, он сказал мне какой-то дешевый комплимент, но после него сообщил, что вопросы, которыми я интересовался и занимался, уже давно решены. В доказательство этого он мне передал верстку своей последней статьи в «Коллоидцайтшрифт». Плохо разбираясь в немецком языке, я все же сразу увидел, что эта статья не имеет, собственно говоря, никакого отношения к моей работе и посвящена явлениям смачивания, правда, объясняемым с точки зрения законов капиллярных явлений. Более Петр Александрович не поинтересовался содержанием диссертации. Я попрощался с ним и с дамами. Все снова было переполнено любезностями.

Только вернувшись в Горький, я понял, что, во-первых, никто мне по-настоящему не поможет, кроме разве близких друзей. Но они, к сожалению, были сами недостаточно подготовленными. Приходится самому на свой собственный риск доделывать работу. Во-вторых, я пришел к другому выводу, что бросать работу, встреченную так равнодушно корифеями, не стоит. Видимо, они не проявили к ней интереса только потому, что тема была мною выбрана не особенно удачно и что, действительно, немало ученых посвятили этой области свои исследования в течение последних полутора столетий. Но, тем не менее, я верил, что нечто новое я внес своей работой.

Итак, я наметил дальнейший план экспериментов на короткий срок (два месяца) и одновременно наметил переработку как литературного обзора, так и основных глав диссертации и после переработки представить диссертацию к защите.

Между тем, учебный год продолжался. Я по-прежнему работал с напряжением и в университете, и в Институте и мог заниматься диссертацией лишь в свободное время. Жил я тогда на Полевой улице в деревянном домишке, построенном институтом для каких-то целей, и пытался все время работать и дома. Так случилось, что моим соседом по квартире был М.С.Малиновский, с которым мы работали в одной лаборатории-сарае. Вторую большую квартиру занимал приехавший к нам из Иванова, побывавший на стажировке за границей А.Я.Зворыкин (что-то давно его не вижу).

Защита кандидатской диссертации

Итак, я решил «доработать» диссертацию и представить ее к защите. В то время, к моему счастью, не существовало ни инструкций, ни правил для проведения защиты, ни даже кандидатских экзаменов. Все давалось в этом отношении проще. Надо было только представить диссертацию, а ее уже оценят оппоненты и Ученый совет.

Защита диссертации, первая в жизни, да еще в тойобстановке, которая существовала тогда, естественно, событие огромной важности в моей жизни. Не желая быть неточным при изложении событий, а неточности в воспоминаниях, как известно, вполне естественны и складываются под впечатлением застрявших в голове второстепенных обстоятельств дела при полном забвении важнейшего в историческом отношении, я попытался разыскать в своем складе разных бумаг, сохранившихся от тех времен, данные о защите. Найдя кое-что, я сразу же убедился, что мне следовало бы поступить так значительно ранее, когда я писал о событиях более раннего времени. Но думаю, что почти ничего не изменится, если я сейчас процитирую выписки из некоторых документов и приведу точные даты некоторых событий.

Из сохранившихся у меня подлинных документов и копий разных отзывов, относящихся ко времени, предшествующему защите и самой защите, видно следующее:

Из отзыва моего «официального руководителя» В.П.Залесского: «Несмотря на то, что Ник. А-дрович (т. е. я) был сильно перегружен общественной работой, по временам очень ответственной, он всегда хорошо овладевал научными дисциплинами … находил время печатать заметки и рецензии на книга… а равно и прочитать ряд публичных лекций. Таким образом, когда еще Н.А. был студентом, все показывало, что он обладает хорошими способностями для научной работы. Выдвинутый в аспиранты (1 февраля 1931 г.), провел большую педагогическую работу и выполнил несколько научных работ… Будучи аспирантом, в 1931-32 гг. читал самостоятельно курс общей химии в ГТУ и в Канавинском филиале ММИ (Механико-машиностроительного института). В 1932—33 гг. Н.А. вел ассистентский курс общей химии в ПУ и читал самостоятельные курсы…». Затем перечисляются мои научные работы. Из документов я узнал, что еще до защиты диссертации, а именно 13 февраля 1934 г., я был утвержден Квалификационной комиссией Наркомпроса РСФСР в звании доцента по общей химии.

Не останавливаясь пока на других весьма похвальных отзывах, упомяну только, что в них говорится, что моя педагогическая деятельность началась с 1926 г. и постепенно расширялась. Кроме того, из отзывов следует, что с 1924 г. я работал в ДОБРОХИМЕ, ОВФ. АВИАХИМЕ членом губернского совета. В 1928–1929 гг. работал членом Президиума химического факультета НГУ, в 1931 г. зам. директора по учебной части Химико-технологического института, в 1932 г. был председателем секции научных работников Горьковского ХТИ, в 1933 г. — членом бюро СНР и ответственным секретарем ВАРНИТСО. Прочел ряд публичных лекций и т. д.

Из других отзывов видно, что я был членом партбюро, секретарем деканата факультета, членом Совета факультета и т. д., заведовал Лабораторией спецназначения и т. д. и т. д.

Но перейду к защите. Она, судя по документам, состоялась 8 мая 1934 г. в «Особой комиссии по приему защиты диссертации на звание кандидата химии» при химическом факультете Горьковского индустриального института. Председателем Комиссии был директор ГИИ (впоследствии нарком просвещения РСФСР и генерал — участник защиты Ленинграда во время блокады в 1941–1943 гг.) ПА.Тюркин69. Членами комиссии были декан химфака ГИИ проф. Н.К.Пономарев (друг и родственник известного профессора П.М.Лукьянова70), проф. физической химии В.П.Залесский, профессор неорганической и аналитической химии В.С.Буравцов.

Оппонентами были: 1) Зав. отделом физической химии Московского института прикладной минералогии и профессор ГТУ A. Ф.Капустинский. 2) Зав. (вероятно отделом) Института высоких давлений АН СССР и профессор ГГУ А.Д.Петров. 3) Профессор неорганической и коллоидной химии ГГУ С.И.Дьячковский. 4) Профессор физики ГГУ П.П.Стародубровский.

На защите присутствовали (что особо отмечено в протоколе) Зав. лабораторией Пищетреста Ф.Э.Розовский, инженер Чернореченского химзавода С.Н.Казарновский, инженер Нефтепроекта Л.Н.Гинсбург, инженер А.С.Васильев, инж. Волк и др. научные работники ГИИ. Затем перечислены особо проф. Л.И.Аронтрихер (математик), Б.Г.Рождественский (прикладная механика), А.Я.Зворыкин (ОХП), доценты М.Г.Иванов, Р.Е.Вагнер, М.Н.Писарев, B.А.Молодовский, многочисленные ассистенты и т. д. Всего присутствовало около 300 человек.

После «изложения вкратце основных положений своей диссертации», я закончил речь выражением «глубокой благодарности» В.П.Залесскому, покойному В.А.Солонине, оппонентам, проф. Л.И.Аронтрихеру, проф. П.А.Ребиндеру, З.В.Волковой (?) и асс. Т.И.Аникиной. Затем были заданы вопросы проф. В.С.Буравцовым, С.И. Дьячковским, А. Д.Петровым, В.П.Залесским, П.А.Туркиным, Ф.Э.Розовским о народнохозяйственном значении диссертации и о намеченных дальнейших исследованиях. Затем начались выступления оппонентов.

В то время отнюдь не полагалось, чтобы оппоненты дали мне для ознакомления свои отзывы. Я понятия не имел о том, что они мне могут сказать и в каких выражениях обругают. Надо сказать, что я, конечно, не чувствовал себя вполне «на высоте». Накануне защиты я не спал всю ночь, изучая разные статьи, особенно в «Журнале физической химии» и других журналах. Кроме того, я читал более или менее солидные учебники коллоидной химии и физики (Хвольсона), чтобы не сделать какой-либо случайной ошибки в формулировках. На защиту я принес, помню, целую груду журналов и книг, высотой более полметра, чтобы быть «во всеоружии» перед оппонентами.

Первым выступил С.И.Дьячковский. (Надо же было так случиться, он не был доктором и получил звание профессора без защиты, что по тем временам было нормально. Он меня обругал сильно. Но спустя несколько лет, уже после войны, он защищал свою докторскую диссертацию и я был у него официальным оппонентом! Вот какие неожиданные комбинации бывают в жизни). Итак, С.И.Дьячковский заявил, что заглавие диссертации не соответствует ее содержанию. О капиллярных свойствах будто бы в работе ничего не говорится, все ограничивается измерениями пористости, удельных весов и пр. Имеется несогласие между поставленными задачами и конечными выводами, нет данных об ультрапористости и сжимаемости жидкостей внутри пор. Далее Степан Иванович указал, что неполно использована литература по вопросу (нет упоминания о работе Менделеева, Аррениуса, Эйкена, Поляньи и особенно Томсона). Теоретическое освещение явлений недостаточное. В особенности, Степан Иванович налег на отсутствие в работе уравнения Томсона об упругости пара. Он написал на доске уравнение Томсона с логарифмами упругости пара над плоской поверхностью и в капиллярах и, к моему удовольствию, сделал в этом уравнении довольно грубую ошибку.

Надо сказать, что, готовясь к защите и читая учебники, я заинтересовался уравнением Томсона и, пожалуй, впервые по-настоящему понял и оценил его и был в этой части во всеоружии, хотя по торопливости уравнение Томсона в диссертацию не вошло. Я, естественно, намотал себе на ус ошибку оппонента, С.И.Дьячковский передал комиссии свой отзыв, подписанный вместе с ним проф. П.П.Стародубровским. Этот отзыв, начатый «заупокой», заканчивается, однако, «за здравие».

Более приличное и обнадеживающее выступление последовало со стороны А.Ф.Капустинского. Он не преминул сказать, что отзывы С.И.Дьячковского и П.П.Стародубровского не «содержат опровержения основных положений диссертации, а лишь указывают, что надо сделать и в каком направлении». Отзыв, в общем, был вполне хороший, хотя в нем и было указано на ошибки редакционного характера.

А.Д.Петров, по своей доброте и хорошему ко мне отношению, сказал, что диссертация представляет собой «весьма ценное и интересное исследование», но недостаточно полное. Было бы желательно осветить вопрос о химизме углей, самому заняться получением активных углей из чистой целлюлозы и лигнина и т. д.

Я особенно сожалею, что у меня не сохранилось письменного отзыва, присланного проф. И.И.Бевадом, который не смог присутствовать на защите по болезни. Что он написал, я не знаю, но знаю, что И.И.Бевад был всегда очень добр ко мне.

В своем заключительном слове я ответил (с соответствующим почтением) на замечания оппонентов, но не удержался, чтобы не уязвить С.И.Дьячковского, который меня страшно ругал на защите, так что я упал духом. Я указал аудитории, в частности, что уравнение Томсона мне хорошо известно, но что оно фигурирует в учебниках и поэтому я его не привел. К тому же оппонент написал его на доске совершенно неправильно, и я популярно объяснил аудитории ошибку профессора, чем вызвал почти невероятное оживление с хохотом во всей аудитории. Но, конечно, пришлось и признаваться и пожаловаться на особо плохие условия работы над диссертацией.

В заключение выступил В.П.Залесский, согласившийся с некоторыми критическими замечаниями оппонентов и с полуэмпирическим характером выведенного мною (какого-то!) уравнения. Но также, видимо, по особой доброте ко мне, В.П.Залесский в заключение предложил оценить мою работу «отлично».

После моей защиты состоялась вторая защита — М.В.Ионина. В это время я удалился в препараторскую комнату и от сильного волнения непрерывно курил. В зале курить было, естественно, нельзя. Наконец, защита закончилась, и после некоторого времени Комиссия, уединившись, обсудила результаты. Моя работа и защита были оценены «хорошо» и я был признан достойным получения степени кандидата химии. Мортирий Ионин, кстати сказать, получил лишь удовлетворительную оценку и докторскую диссертацию защищал только в 70-х годах.

Итак, все кончено. Я был страшно взволнован. А П.А.Тюркин, поздравив меня, сказал, чтобы я приглашал всех профессоров и преподавателей в столовую. Я сначала не понял, но оказалось, что он позаботился, чтобы всем почтенным участникам заседания была предложена закуска.

Внизу в столовой на столах были поставлены студенческие алюминиевые чашки, в которые наливался обычно суп, был поставлен хлеб, положены очень уж немудрящие вилки и ложки. Мы все сели, и начался шумный разговор. П.А.Тюркин вновь обратился ко мне и спросил, где же у меня что-либо выпить? Я ответил, что у меня ровно ничего не приготовлено, да я действительно об этом и не думал. Тогда он спросил: «Неужто у тебя нет ничего в лаборатории?». Тогда только я понял, что речь идет о спирте. В те далекие времена спирт не считался дефицитным материалом. Он был в каждой лаборатории во вполне достаточном количестве. У меня в лаборатории физической химии стоял большой баллон с дистиллированной водой и сифоном, как полагается. А рядом тут же стоял такой же баллон, литров на 50 объемом, полный спиртом и закрытый пробкой. Спирт употреблялся для лабораторных целей, и как я ни пытаюсь вспомнить, никто никогда и не думал применять его для целей выпивки, даже и студенты. Пожарники в те времена не были столь бюрократичными и никогда не придирались по поводу такого открытого хранения спирта. Одним словом, большого баллона со спиртом хватало на год, и он при этом заметно не убывал.

Итак, я взял ведро (народу было многовато), налил из баллона примерно около двух третей объема, разбавил водой (дистиллированной) и принес торжественно в столовую. Вместо рюмок у всех стояли стаканы, и чумичкой я наполнил их по очереди. Затем последовали тосты и все «трахнули». Многим понравилось, но А.Ф.Капустинский тотчас же произвел опыт. Оказалось, что «адская смесь» горела, значит, ее крепость была около 70°. Выпили, надо сказать, знатно и я, конечно, после всех треволнений опьянел и даже стал дружески хлопать по лысине члена комиссии Н.К.Пономарева. Шум и гвалт поднялись неимоверные. Несмотря на множество народа, принесенную мной порцию спирта так и не смогли допить, хотя все были весьма навеселе. Так здорово и просто было отпраздновано мое успешное завершение диссертации и успешная защита.

Вскоре все разошлись. С.И.Дьячковский повел меня в свою университетскую лабораторию. Кого-то послали за водкой, и снова мы начали добавлять к выпитому. Сидели и развлекались часов до 3 ночи и только после этого я, наконец, попал домой (как, не знаю).

Защита диссертации в Горьком была первой, и это, естественно, вызвало к ней интерес и преподавателей, и студентов, да и простого народа. Все меня поздравляли, как будто я получил громадное наследство или еще что-нибудь.

Через пару дней все улеглось и снова пошла нормальная жизнь с лекциями, занятиями, экзаменами и прочее.

Слух о моей успешной защите распространился во всех вузах и химических заводах Горького и окрестностей. Через несколько дней после защиты ко мне приехали из Чернореченского химического завода (как будто М.Сухарев?). Мне сказали: «Вот, ты теперь кандидат, т. е. „настоящий ученый“, поэтому ты обязан оказать помощь производству. Вот у нас в цеху окисления аммиака на платине имеется проблема, которую ты мог бы решить. Теряется довольно значительное количество платины, применявшейся в качестве катализатора (в виде сеток). Приезжай немедленно на завод, познакомься с производством и давай найди способ, как избежать огромных потерь (чуть ли не полграмма и более на тонну кислоты)». Как я ни отнекивался, делать было нечего, и я вскоре поехал на завод. Осмотрев все, я понял, что так себе никакого решения проблемы не получишь. Я заметил, что сетки (платиновые), работавшие некоторое время в конвертере, какие-то серые, и потребовал, чтобы мне дали для исследования образцы сеток, не работавших и работавших разное время, а также образцы кислоты, полученной окислением аммиака на заводе.

С большим интересом я взялся за работу и вскоре при изучении сетки под микроскопом увидел, что при работе она совершенно меняет свою структуру. Появляются какие-то ветвистые наросты, которые легко отламываются и, конечно, поэтому-то и летят вместе с парами кислоты. Я сделал микрофотографии сеток и твердо установил, что платина в процессе каталитического процесса перерождается. Оставалось установить, какого размера частицы отламываются от сетки после такого перерождения и улетают. Частицы эти наблюдаемы в микроскоп, но микромикрометра у меня не было. Вот почему я и заинтересовался седиментационным анализом. Я сделал распространенный в те времена аппарат Вигнера (седиментометр) и получил явственные и хорошие кривые оседания. Но расчет распределения частиц по размерам по таким кривым мне просто не давался. Я внимательно изучил по учебнику коллоидной химии В.А.Наумова описание такого расчета, составленное П.А.Ребиндером, но не мог понять физического смысла касательных и расчета на этой основе. Я долго и бесполезно бился. Несмотря на помощь мне математиков, которые также, видимо, не особенно понимали этот простейший способ, я решил пригласить в качестве сотрудника какого-нибудь знающего человека. Ко мне в это время явилась молодая девица (или дама), забыл уж, как ее звали, знаю только, что это была сестра А.И.Шальникова71, сотрудника П.Л.Капицы72. Она знала математику и пыталась мне объяснить, хотя сама, видимо, и не особенно все понимала. Но мы получили ряд кривых оседаний и механически рассчитали все. Только после долгих усилий, титанической работы, меня вдруг просветило. Дело оказалось проще пареной репы, и я стал, наконец, не только сознательно и «со вкусом» легко получать кривые распределения частиц по размерам. Было установлено, что частицы платины, отламывавшиеся от сетки, довольно велики, и я предложил заводу поставить на их пути фильтр. Сначала думали поставить асбестовый фильтр, но он оказался непригодным из-за высокого сопротивления. Тогда остановились на фильтре из стеклянной ваты. Действительность превзошла мои ожидания. Оказалось возможным ловить значительную часть улетевшей платины. Недоступной для фильтра оказалась лишь высоко дисперсная часть, попадавшая в кислоту в виде коллоидного раствора. Эту часть платины удалось зафиксировать в кислоте. Таким образом, удалось решить важную производственную задачу и даже высказать при этом соображения о механизме катализа. Я пришел к выводу, что платина химически участвует в каталитическом процессе и сама при этом перерождается металлографически, приспособляясь к процессу при высокой температуре.

В те времена все было довольно просто, и мне посоветовали опубликовать полученный результат, за немногими изъятиями. Я сел за стол и после множества вариантов написал, наконец, статью, снабдив ее снимками и расчетами, и послал в «Журнал прикладной химии».

Мне и на сей раз очень повезло. Редактор журнала А.Иг. Горбов73 (один из сотрудников самого Менделеева) лично прочитал мою статью и тотчас же написал мне письмо, которое я храню до сих пор. В этом письме он похвалил меня и дал несколько советов. Вскоре статья была напечатана, и я был страшно горд, что у меня появилась настоящая «печатная работа». Работы по платине я продолжал и далее, пытаясь усовершенствовать способ ее улавливания. Моя первая работа обратила на себя внимание и у нас, и за границей. Я получил от разных людей просьбы прислать оттиск своей работы. Одно письмо пришло даже из Австралии. Во французском журнале «Химия и промышленность» я увидел реферат своей статьи. Все это, конечно, приводило меня в своего рода восторг, так как показывало, что и я могу вести исследования.

В такой обстановке и наступил последний год моей жизни в Горьком. Я по-прежнему был страшно занят всякими обязанностями — и педагогическими, и общественными. Шла работа и по платине. Вскоре вдруг в том же «Журнале прикладной химии» появилась статья харьковского профессора И.Е.Ададурова74. Еще до этого я опубликовал (вернее, только послал в журнал) вторую статью по платине. Выступление Ададурова А.И.Горбов прислал мне еще до ее опубликования, и я, сидя в Горьком, успел подготовить ему ответ. Так началась моя работа по публикациям исследований в центральных журналах.

Быстро закончился 1934 год. Летом мы решили втроем предпринять туристическое путешествие на реку Сысолу (приток Вычегды). Перед самым путешествием тройка распалась, и мы решили поехать вдвоем. Моим спутником был А.И.Лаптев (вскоре глупо погиб под поездом). Путешествие это было крайне интересным, но описывать его я не буду. Это было мое хорошее знакомство с еще совершенно не тронутой северной дикой природой. Я видел, например, переселение белок, когда десятки тысяч этих зверьков перемещались на восток в поисках пищи, переплывали реки, заполняли все, даже крыши домов в деревнях. Удалось увидеть и древнерусские заводы, дойницы и прочее. Вернулся я в Горький полным сил и новых планов, пока что без особых забот.

6 ноября 1977 г.75


ЧАСТЬ III (1935–1947 гг.)

Последний год в Нижнем

1934 год был для меня в полном смысле слова поворотным годом. В связи с тем, что в течение трех последних лет я вел напряженную и разнохарактерную педагогическую работу в нескольких учебных заведениях Нижнего Новгорода (Горького), а также ввиду близкой защиты кандидатской диссертации, я был представлен Советом Горьковского университета к званию доцента и утвержден НКП СССР в звании доцента по общей химии 13 февраля 1934 г. 1 марта того же года формально закончился мой аспирантский срок, а 8 мая я защитил кандидатскую диссертацию.

С начала 1934 г. занимал должность доцента Горьковского университета по общей химии, хотя фактически работал в основном на кафедре физической химии у А.Ф.Капустинского. Кроме того, я состоял доцентом по физической и коллоидной химии Горьковского индустриального института. Я читал несколько самостоятельных курсов и в Университете и в Индустриальном институте, а также в других вузах (Медицинском, Сельскохозяйственном и др.), а также в техникумах — в Дзержинском химическом и в Техникуме водных путей сообщения. Работы было слишком много, некоторые дни недели я читал по 8 и даже по 10 часов в день.

Почти немедленно после защиты диссертации я был приглашен Чернореченским химическим заводом руководить исследованиями о причинах потерь платины при контактном окислении аммиака на платиновых сетках и о путях улавливания теряемой в значительных количествах платины.

Помимо всего этого я вел обширную общественную работу. По-прежнему я был членом Президиума Краевого совета ОСОАВИАХИМа, секретарем Краевого бюро ВАРНИТСО, секретарем Краевого отделения Менделеевского химического общества, Председателем секции научных работников Месткома Индустриального института и т. д. и т. д.

Одним словом, я был до предела загружен разными обязанностями и едва успевал поспевать всюду. К тому же, постоянно на меня сыпались разные поручения и по исследовательской, и по общественной линиям.

В сентябре 1934 г. я участвовал в работах VII Юбилейного Менделеевского съезда в Ленинграде, и хотя не выступал с докладом (не решился), участие в работе Съезда было для меня очень полезным. Я познакомился и поговорил с несколькими химиками из разных городов, посмотрел на заграничных гостей. В частности, познакомился с председателем Оргкомитета съезда академиком Н.С.Курнаковым1, который познакомил меня с П.И.Вальденом2, приехавшим из Германии (из Ростока).

В то время я не отдавал себе отчета о собственном будущем. Останусь ли я на всю жизнь в таком «перегруженном» состоянии преподавателем химических дисциплин, смогу ли я поставить и выполнить научные исследования, которые привели бы хотя к небольшим результатам, имеющим научное или практическое значение? Или же, как многие мои товарищи, ведущие преподавательскую работу в горьковских вузах и не имеющие возможности вести исследования, «засохну» на достигнутом до конца своих дней?

Обстановка, в которой мне приходилось работать в то время, конечно, не благоприятствовала развертыванию исследовательской работы. Неблагоприятным было уже то обстоятельство, что коллектив ученых-химиков города Горького был совсем не активным в части исследовательской деятельности. Лишь отдельные молодые сотрудники пытались что-то делать, но не могли вначале выбрать себе подходящую тему. Посоветовать было некому. В университете дело обстояло несколько лучше, там были, особенно на физическом факультете, видные ученые. Однако в 1934 г. университет вступил в 3-й год своего существования после восстановления вновь после реформы 1929 г. Первые годы после восстановления университета недоставало ряда профессоров. В 1931–1932 гг. я был единственным преподавателем химии в университете. В сентябре 1932 г. приехал профессор С.И.Дьячковский — один из учеников А.В.Думанского, т. е. коллоидник. Он не имел докторской степени, но был назначен заведующим кафедрой неорганической химии. В 1933 г. удалось пригласить в университет для преподавания физической химии (наездом) А.Ф.Капустинского, к которому я и перешел с кафедры общей химии. С осени 1933 г. органическую химию стал преподавать также наездом А.Д.Петров. Оба были видными учеными и если бы работали постоянно в Горьком, могли бы, конечно, развернуть здесь исследования на высоком уровне. Но практически вся работа по кафедре физической химии лежала на мне.

А.Ф.Капустинский читал свой курс «на высоте», как по форме, так и по содержанию. Но прочитав три-четыре лекции, он уезжал в Москву на месяц, и мне приходилось вести занятия со студентами как путем чтения лекций, так и в семинарах и в практикуме. Было трудновато, так как Капустинский не разъяснял достаточно отчетливо трудно понимаемые студентами вопросы. Общение с А.Ф.Капустинским, А.Д.Петровым и с С.И.Дьячковским было для меня весьма полезно.

Среди других профессоров университета мне особенно вспоминается А.А.Андронов — симпатичный человек и широко образованный. История его избрания в академики, минуя члена-корреспондента, характерна для развития русской науки прошлого. Конечно, я был хорошо знаком и с другими профессорами на различных факультетах (М.Т.Грехова, С.С.Станков и т. д.).

Что касается Индустриального института, там обстановка была более скучной. Вместо уехавшего в Москву проф. В.А.Солонины кафедру неорганической химии занял В.Буравцов, которому по научному авторитету было далеко до В.А.Солонины. Мой учитель профессор Е.И.Любарский также уехал в Москву. Один И.И.Бевад доживал свой век в Горьком. Большая часть преподавателей более молодых не проявляли признаков по крайней мере быстрого роста. Вскоре (уже после моего отъезда в Москву) большая группа преподавателей института была изъята органами.

Я заведовал в институте лабораторией физической и коллоидной химии и читал курс коллоидной химии и отдельные главы физической химии. В общем же постепенно стал уделять институту меньше внимания, чем ранее, хотя именно в институте шла моя исследовательская работа над диссертацией, а также по платине (контакте при окислении аммиака).

В общем, 1934 год прошел для меня весьма напряженно в постоянной работе, то в аудиториях, то в лаборатории, или по общественной линии.

Наступил 1935 год. Ранней весной А.Ф.Капустинский уехал в длительную командировку в США и с апреля я стал заведующим (временно) кафедрой физической химии. Работа по договору с Чернореченским химическим заводом по платине развернулась и требовала все большего и большего времени. Я стал вполне «законным» кандидатом химических наук и доцентом, так как в апреле 1935 г. пришло утверждение Квалификационной комиссии НКП СССР. Работа шла полным ходом и ничто не предвещало каких-либо серьезных перемен в моей жизни. Однако, совершенно неожиданно, перемена и притом весьма существенная произошла.

В конце лета, когда я спокойно отдыхал и только что начал готовиться к новому учебному году, в Горький приехал уполномоченный Академии наук СССР сотрудник ИСНХ А.М.Рубинштейн (уже давно — покойный) с целью вербовки кандидатов химических наук в докторантуру АН СССР. В обкоме КПСС ему назвали меня, он разыскал меня и «провел собеседование». На другой день я был вызван в обком для беседы. Я не долго раздумывал, согласился, даже не посоветовавшись с женой. Но ректор университета Л.А.Маньковский заявил мне, что он не даст согласия на мой переход в АН СССР. Он обещал мне предоставить в университете все условия для развития исследовательской работы и т. д. Однако в обкоме ему, видно, сказали, что задерживать меня он не имеет права. Уже в конце сентября я отправил в АН СССР заявление и документы. Уже 20 ноября я получил бумагу за подписью Непременного секретаря АН СССР акад. В.П.Волгина и приказ о моем зачислении в докторантуру Коллоидо-электрохимического института АН СССР.

Я, однако, не смог немедленно покинуть Горький. С осени я начал несколько лекционных курсов и уехать, не окончив их, я не мог, желая соблюсти традицию, сложившуюся в наших университетах с давних пор.

К январю лекции и экзамены были закончены. Я постепенно стал освобождаться от многочисленных обязанностей. Прежде всего я был освобожден от должности доцента и заведующего лабораторией, 20 января я был освобожден от должности доцента в университете. В тот же день, собрав все самое необходимое, сел на поезд и отправился в Москву. Что-то там меня ждет?

Первые дни в Академии наук СССР

Прибыв в Москву, я с небольшим чемоданчиком доехал до Калужской (Октябрьской) площади и, не зная особенности этого района, отправился пешком по Б.Калужской (Ленинский пр-кт) в Коллоидо-электрохимический институт (КЭИН). Добравшись до места, я почувствовал некоторый трепет. Шутка ли? Мне предстояла встреча и беседа с директором института, известным академиком В.А.Кистяковским.

Итак, я доложился, и мне предложили подождать. Я сел на скамеечке в коридоре и закурил. Ко мне подсел молодой человек и спросил меня: не Фигуровский ли я? Я ответил утвердительно, и мы познакомились. Мой сосед оказался К.Ф.Жигачем из Менделеевского института. Мы разговорились и с тех пор подружились.

Прошло минут 20, и вот я, наконец, приглашен в кабинет директора. Не без некоторого страха я вошел туда. За столом сидел старик. После приветствия он пригласил меня сесть.

Прежде всего он строгим голосом потребовал от меня паспорт и партийный билет. Паспорт я ему выложил, но как-то у меня вырвалось, что партбилет я представлю секретарю партбюро, когда буду становиться на учет. В.А.Кистяковский внимательно рассмотрел паспорт, прочитав все, что там было вписано. По поводу билета он сказал: «Значит, мне не полагается проверить партбилет?» Я промолчал.

Просмотрев, видимо, мое личное дело в папке, В.А.Кистяковский сказал: «Наш институт Коллоидо-электрохимический. Я знаю, что вы коллоидник, но нам надо знать и электрохимию. Подготовитесь, и я приму у вас экзамен». Мне стало не по себе. Я давно уже забыл, как сдаются экзамены. Конечно, я немного знал электрохимию, приходилось читать студентам небольшой курс, но все же перспектива экзамена как-то холодила меня. Между тем В.А.Кистяковский достал из ящика стола два выпуска своей «Электрохимии» и, передавая их мне, сказал: «Вот, почитайте внимательно и после этого придете ко мне». Далее он продолжил: «Второго выпуска у меня нет, он сгорел во время пожара». Затем он потребовал с меня расписку в получении 1 и 3 выпусков электрохимии и отпустил.

Не без некоторого облегчения (несмотря на непредвиденное осложнение) я вышел из кабинета, куда сразу же вошел К.Ф.Жигач, и встретил в коридоре П.А.Ребиндера, с которым я ранее встречался. Тот спросил меня: «Ну как? Что он вам сказал?» Я рассказал ему о разговоре с академиком. Он не без упрека спросил меня: «Почему же вы не сказали, что читали электрохимию студентам?» Относительно процедуры проверки паспорта П.А.Ребиндер рассказал мне анекдотическую историю. Месяца за два до моего приезда П.А.Ребиндер пригласил на работу в свой Отдел одну даму. Она, как и все, после сдачи документов должна была представиться директору. В.А.Кистяковский потребовал у нее паспорт и, внимательно изучив его, заявил: «Ваш паспорт останется пока у меня». Так как женщины вообще относятся к паспорту более беспечно, чем мужчины, она, ничего не подозревая, вышла из кабинета. Тотчас же был приглашен П.А.Ребиндер, которому В.А.Кистяковский, указывая на злополучный паспорт, сказал: «Как же вы принимаете человека на работу, не потрудившись проверить паспорт?». — «А в чем дело?» — спросил П.А.Ребиндер. Кистяковский протянул ему паспорт. «Паспорт как паспорт, ничего особенного не вижу». — «Ну, как же, Петр Александрович, обратите внимание на серию и номер!» Ребиндер, посмотрев, покрутил головой. «Ведь серия-то — М3!» — «Ну и что же?» — «Неужели вы не понимаете, что это означает места заключения?».

Через несколько минут из кабинета вышел К.Ф.Жигач, неся под мышкой два выпуска «Электрохимии» В.А.Кистяковского. Мы сели на ту же скамеечку и, обменявшись впечатлениями, посмеялись. Я рассказал ему только что услышанный от П.А.Ребиндера анекдот. Мы повеселились. Между тем П.А.Ребиндер вскоре после выхода К.Ф.Жигача устремился в кабинет директора. Видимо, он сказал ему, что тот напрасно потребовал с меня сдачи экзамена по электрохимии, поскольку я читал в Горьком студентам этот курс. Вскоре я вдруг был снова вызван к В.А.Кистяковскому, который упрекнул меня, что я не все ему рассказал о себе. Он потребовал с меня оба выпуска «Электрохимии» и вернул мне расписку в их получении. Затем он написал на каждом выпуске «От автора», порылся в столе, вытащил второй выпуск (будто бы сгоревший), подал мне все три выпуска и выразил удовлетворение, что я подготовлен и в области электрохимии.

Я отправился в отдел аспирантуры в Президиум АН СССР, где мне дали записку, дающую мне право занять комнату в доме на ул. Горького (против Глазной больницы) на шестом этаже (дом этот еще цел). Вскоре старик-хозяйственник отдела аспирантуры со странной фамилией Троцкий (он вскоре переменил эту фамилию на Троицкий), надо сказать — очень заботливый старик, предложил мне переехать в небольшую квартиру из двух комнат в общежитии аспирантов на Малой Бронной улице. Я переехал и стал жить барином в одиночку, пока не переехала из Горького семья.

Так началась моя докторантура в Коллоидо-электрохимическом институте АН СССР. Вначале я не получил никакой темы и стал знакомиться с методами исследований, применявшимися в Отделе физико-химико-дисперсных систем и поверхностных явлений. Познакомился я и с большинством сотрудников института, и прежде всего отдела, в том числе с А.В.Таубманом, Б.В.Дерягиным3, М.М.Кусаковым и многими, многими другими.

Первое время я занимался адсорбцией электролитов на кварце, конечно, без какого-либо успеха, так как никаких теоретических представлений о процессе я не знал, а дело это весьма сложно. Кроме этого, приходилось заниматься дроблением для получения дисперсных материалов, седиментационным анализом на приборе типа Ребиндера и прочими мелкими вопросами. Беседы с П.А.Ребиндером были первое время несерьезными. Его было трудно изловить, вокруг него всегда был целый рой дам и «евреев». Все же иногда удавалось выяснить с ним отдельные вопросы. Я бывал у него дома и даже он «подкармливал» меня, зная, что я нуждался. Стипендия была небольшой, а семья у меня довольно большая. Вскоре благодаря Ребиндеру я получил место доцента в Педагогическом институте им. К.Либкнехта на Разгуляе, где вел практические занятия. Там, кстати, я встретился вновь со своим бывшим учителем в Горьковском университете А.Н.Зильберманом, который был зам. директора по научной работе.

Первые месяцы работы в Коллоидо-электрохимическом институте прошли незаметно быстро, без каких-либо особых происшествий. Разве только следует упомянуть о выходе из печати двух моих статей в «Журнале прикладной химии»: «К вопросу о причинах потерь платины при контактном окислении аммиака на платиновой сетке». В связи с этим не могу не вспомнить с благодарностью два письма ко мне редактора журнала А.И.Горбова, близкого сотрудника Д.И.Менделеева, в частности, по написанию крупных химических статей в Энциклопедии Брокгауза и Ефрона. А.И.Горбов в первом письме поддержал мою точку зрения о механизме катализа и роли платины и ободрил меня к выступлению против почти общепринятой в то время точки зрения харьковского профессора И.Е.Ададурова. К сожалению, сейчас я не имею возможности цитировать эти письма. Сами же письма — где-то в хаосе моего архива.

Кстати, разбирая свой архив, я обнаружил некоторые материалы о первых месяцах моей докторантуры в КЭИНе. Согласно этим документам, я начал работать в КЭИНе с 23 января 1936 г. Первый производственный план был составлен к марту. Тема, которая была зафиксирована в плане по рекомендации П.А.Ребиндера, такова: «Физико-химические исследования взаимодействия жидкостей с твердой поверхностью в пористых телах». Тема эта — просто продолжение моей кандидатской диссертации. Планом предполагалось исследовать генетику пропитки пористых тел жидкостями, изучить конденсацию и испарение жидкостей, находящихся в порах, фильтрацию жидкостей через пористые тела и т. д. Кроме того, планом предусматривалось изучение языков, марксистско-ленинской методологии и истории естествознания, педагогическая деятельность и т. д. План был составлен солидно и подробно. Конечно, однако, тема работы была не продумана и едва ли могла иметь «диссертабельный» характер. Она предусматривала огромное количество экспериментов и определений, без творческой основы. Едва ли мне одному, в условиях постоянного отрыва от лабораторных занятий на разнообразные посторонние дела, удалось бы намерять столько, чтобы сделать существенные выводы и обобщения, которых хватило бы для хорошей диссертации. Но это я понял лишь позднее.

Из сохранившегося отчета о моей работе за первое полугодие 1936 г. видно, что я в основном занимался изучением адсорбции электролитов на кварцевых порошках. Эта задача, как я вскоре понял, была бесперспективной. В то время ничего еще не было известно об ионном обмене и других вещах, а результаты получались такие (отрицательная адсорбция), что их было невозможно объяснить.

В отчете, однако, отражена моя научно-литературная работа. Упоминается о моей второй статье по поводу потерь платины в «Журнале прикладной химии», о статье совместно с К.А.Поспеловой в «Заводской лаборатории» об интерферометре. Но самое главное — это, конечно, было изобретение седиментационных весов. Но об этом после.

В это время я расширил свою педагогическую работу, начав работать в Промакадемии им. Кагановича сначала на курсах повышения квалификации инженеров, а вскоре взялся за курс физической химии на основном отделении Академии. Кроме этого, приходилось заниматься философией и историей химии вместе со всеми другими докторантами-химиками. Руководителем по истории химии был Б.М.Кедров4, тогда еще совсем молодой человек. Впоследствии с ним пришлось «съесть немало соли». Кедров тогда еще не имел докторской степени и собирал разные материалы, главным образом по истории и философии атомистики. В начале занятий он предложил мне перевести с немецкого одну из статей Дж. Дальтона (из «Классиков Оствальда»), что я сделал не без большого труда. Перевод был вскоре опубликован в книге о Дальтоне. По философии мы слушали лекции Асмуса5 — поклонника Канта. Я никогда не увлекался классической философией и, признаюсь, скучал и даже иногда засыпал на лекциях. Занимались мы немецким и английским языками, но не особенно успешно. Позднее пришлось самому чтением со словарем и попытками разговоров совершенствовать минимальные знания языков. По общественной линии мне пришлось руководить кружком по истории ВКП(б) в Институте горючих ископаемых, помещавшемся по соседству с нашим институтом. У нас в так называемой «Химической группе» была общая парторганизация и поручения давались с расчетом обслуживания всех институтов, входивших в состав группы.

В.А.Кистяковский оценил мой отчет на «отлично», видя, что я взялся за работу всерьез.

Летом 1936 г. мне дали путевку в Ессентуки, врачи нашли у меня признаки холецистита. Я провел курс лечения и вместе с тем на месяц отвлекся от научных дел. Помню длительные прогулки по степям, недалеко от Ессентуков. Помню курганы — свидетели давно прошедших событий в этом когда-то беспокойном районе. В нашем санатории отдыхал какой-то альпинист, который сагитировал нескольких человек, в том числе и меня, подняться на Бештау. Я до той поры никогда не поднимался на горы и наивно думал, что это пустяки. А этот альпинист повел нас не обычной дорогой, а выбрал самый трудный и крутой подъем с той стороны горы, по которой никто не ходил. Откровенно говоря, я натерпелся страху, карабкаясь в гору с наклоном, вероятно, более 60°. Я боялся оглянуться вниз и порой судорожно хватался руками за камни и даже травинки. Но в общем подъем этот оказался в конечном счете интересным, мы добрались до вершины — голого пятачка, на котором жили, видимо, только большие мухи, во множестве летавшие вокруг. Насладившись зрелищем с довольно высокой горы, мы отправились назад по более проходимому пути и пришли в Железноводск. Теперь уже невозможно, пожалуй, никому совершить такое восхождение на Бештау по разным причинам.

После возвращения из Ессентуков жизнь в Москве пошла уже по наезженной колее. Во второй половине 1936 г. я уже вполне освоился с обстановкой работы в КЭИНе. С 1 сентября я стал доцентом Московского педагогического института им. К.Либкнехта на Разгуляе, в том самом здании, в котором в 1812 г. сгорел единственный древний список «Слова о полку Игореве». С начала сентября я включился в работы по договору, которыми руководил П.А.Ребиндер, а именно — в работы по диспергированию и облегчению процессов бурения горных пород с добавками поверхностно активных веществ. Я занимался изучением диспергируемости в различных средах. Кроме этого, я провел небольшое исследование суспензий сульфата бария в различных средах. Исследование велось с помощью предложенных мною стеклянных седиментометричных весов. Вот уже около 50 лет, как этими весами довольно широко пользуются исследователи при изучении кривых распределения по размерам частиц различных суспензий и эмульсий. Но если бы меня спросили, как мне пришло в голову осуществить такое устройство, я был бы в затруднении при ответе. Конечно, эти весы пришли в голову далеко не на первом этапе моих седиментометрических работ. Еще в Горьком, исследуя продукты разрушения платины, применяемой в качестве катализатора при окислении аммиака, я проводил седиментометрический анализ с помощью известного прибора Вигнера. Камнем преткновения для меня тогда служил графический расчет кривой седиментации. Я усвоил его механически, не понимая, однако, его весьма элементарной математической сущности. Но как только я понял и оценил эту «сущность», я вскоре стал своего рода специалистом по седиментационному анализу и мог компетентно сравнивать разные методы.

В Москве я продолжал свои седиментационные опыты и более широко познакомился с литературой и особенно с теорией метода. Помню, что я думал о совершенствовании метода довольно упорно, но в голову долго не приходило подходящих идей. Помню, однажды при поездке на трамвае в институт мне пришла в голову идея весового анализа, и как молния блеснула идея применить стеклянные весы. Приехав в институт, я тотчас же принялся за устройство прибора, и через какой-нибудь час построил седиментометр с металлической чашечкой, подвешенной на проволоке. Тут же я его проверил и убедился, что он действует отлично.

Мои товарищи, помню, довольно скептически отнеслись к прибору. Он был слишком прост и казался примитивом. Когда я на семинаре докладывал об этом приборе, П.А.Ребиндер и Б.В.Дерягин весьма критически выступили по поводу прибора. Вскоре я предложил прибор с колпачком вместо чашечки для дисперсионного анализа эмульсий, и положение резко изменилось. Меня вдруг начали хвалить. Вскоре появилась в «Заводской лаборатории» статья с описанием прибора, и он приобрел быстрое распространение в ряде московских и иногородних лабораторий. Все вдруг забросили старые приборы Вигнера и его видоизменения, в том числе и прибор Ребиндера, и переключились на мои весы.

Я понимаю, и тогда понимал, что П.А.Ребиндеру было грустно то обстоятельство, что его прибор был полностью оставлен, и тем более я ему благодарен, что он сумел преодолеть свое авторское самолюбие в пользу моего прибора и всячески содействовал распространению седиментационных весов. Вообще я всегда был ему благодарен за прекрасное ко мне отношение, хотя далеко не всегда между нами были вполне безоблачные отношения.

Итак, последние месяцы 1936 г. моя работа продолжалась, пожалуй, даже ускоренными темпами. Помимо различных измерений, которые я должен был делать в связи с «производственным планом», я занимался совершенствованием своего седиментометра и проблемой расширения сферы его применения. Так, я предложил с помощью этого прибора исследовать распределение пор по размерам в пористых телах (вытеснениежидкости из пор другой жидкостью с иным удельным весом) и т. д.

Мой метод все шире входил в практику. Ко мне стали приходить на консультации исследователи самого различного профиля (с Дулевского завода, из Ташкента, с Чернореченского завода и многих других). Я получал много писем с просьбами о консультациях. Надо сказать, что кроме всего этого я продолжал выполнять некоторые исследования по договору с Чернореченским химическим заводом (теперь город Дзержинск Горьковской обл.). В частности, я предложил схему пылеулавливания платины. Эта схема была принята заводом, и значительную часть теряемой платины удалось улавливать. Конечно, моя работа по платине не может быть оценена очень высоко. Однако с тех пор и даже теперь (1983 г.) я с интересом встречаю ссылку на эти исследования в учебниках и монографиях по технологии азотной кислоты.

Лаборатория (точнее — лаборатории Отдела), руководимая П.А.Ребиндером в 1937 г., занималась в основном разработкой путей «понижения твердости» горных пород (при их бурении). Был заключен большой договор с соответствующими предприятиями, который, однако, выполнялся медленно и неточно по плану. Поэтому заказчики, видимо, были не особенно довольны ходом работ. Да и внутри лаборатории имелись люди, которые не верили в эффект Ребиндера. К их числу принадлежал некто Голованов, который выступал с нелепой подчас критикой, да и, кроме того, халтурил при определениях. Выгнать его было почти невозможно. Вот почему П.А.Ребиндер загружал меня, а особенно Л.Шрейера и К.Ф.Жигача (оба давно померли), поручениями по этой работе. Для моей докторской работы это было просто «нагрузкой». Тем не менее работа как-то шла.

Вспоминается мне одно событие, относящееся к весне 1937 г. В связи с 50-летием основания теории электролитической диссоциации С. Аррениуса6 и В. Оствальда7 в Педагогическом институте им. К.Либкнехта было устроено юбилейное заседание. Основной доклад, освещавший события 1884–1887 гг., был поручен мне. Воспользовавшись материалами немецкой книги Бугге («Книга о великих химиках»), я подготовил доклад и прочел его, видимо, удовлетворительно. В зале было довольно много народа, и я читал громко. Только что я начал, вдруг открылась дверь, и неожиданно для всех появился И.А.Каблуков. Его приход вызвал волнение в зале. Это было естественно, так как Каблуков был весьма популярен, к тому же он был участником тех далеких событий, о которых шла речь. После окончания моего доклада он выступил с воспоминаниями, рассказал, как он приехал в Лейпциг, в лабораторию Оствальда. Он говорил, в частности: «…Я приехал к Оствальду в надежде, что он будет говорить со мной по-русски, но он не стал говорить со мной по-русски, и мне пришлось учиться говорить по-немецки… И вот я получил тему и стал работать, а Аррениус мне помогал…».

Выступление И.А.Каблукова, хотя и было импровизацией, было интересно. В конце он похвалил мой доклад, а после окончания собрания подошел ко мне и спросил, откуда я взял такой хороший материал для доклада? Мы познакомились, разговорились, но так как было уже поздно и пора было ехать домой на Малую Бронную, Каблуков пригласил меня довезти в своей машине. Всю дорогу мы оживленно беседовали. Каблуков интересовался и моими экспериментами, и занятиями по истории химии.

И.А.Каблуков имел тогда собственную машину (в то время — редкое явление). Машина была подарена ему Сталиным при следующих обстоятельствах. Незадолго до моего вышеупомянутого доклада Каблукову исполнилось 70 лет, и в связи с этим он был награжден орденом и машиной «Эмкой». Он был уже, кажется, почетным академиком. В связи с юбилеем, как тогда было принято, был организован грандиозный банкет в ресторане «Метрополь». На банкете были многие химики Москвы и, по обычаю, довольно выпили… Выпил и сам Иван Алексеевич. Говорились речи и тосты. Под конец слово получил сам юбиляр. Его взгромоздили на стул (он был невысокого роста). И.А.Каблуков прежде всего благодарил партию и правительство и лично «…Виссариона Григорьевича, Сталина». Когда были произнесены слова «Виссариона Григорьевича», все, конечно, оцепенели. Кто-то осмелился и подойдя к Каблукову, сказал ему: «Иосифа Виссарионовича». Каблуков спокойно ответил: «Я же правильно, ясно сказал: „Виссариону Григорьевичу“, а вы не слушаете…» Больше, конечно, никто не решился его поправлять.

В Коллоидо-электромеханическом институте АН СССР

В 1937 г. моя работа продолжала расширяться. С осени я стал преподавать физическую химию в Промакадемии им. Кагановича. Кроме того, я в то же время был приглашен консультантом в НИОПИК (Ин-т полупроводников и красителей) в качестве консультанта по дисперсионному анализу паст кубовых красителей. В том же году напечатал несколько мелких заметок (среди них одну важную статью8) и рефератов. Однако материал для докторской диссертации в соответствии с проанализированным планом накапливался медленно и казался мне малозначительным. У меня возникла мысль о перемене темы и переходе на тему о седиментометрическом анализе.

С начала 1938 г. пошел третий год моего докторантского стажа, и пора было заняться подготовкой диссертации. Но писать ее пришлось лишь урывками. Все новые и новые занятия и обязанности отрывали от работы. Так, в нашем здании наверху размещалась небольшая лаборатория красителей, руководимая академиком М.А.Ильинским9. Это был очень интересный старик, много повидавший на своем веку. Немало времени он проработал в Германии в лабораториях «ИГ Фарбениндустри». В мое время он занимался синтезом красителей и проблемой «суспензионного» крашения. Он пригласил меня консультировать его работы в части дисперсионного анализа суспензий красителей. Я довольно быстро наладил седиментометрический анализ. Тогда М.А.Ильинский поставил передо мной задачу — объяснить физико-химически, почему у него в отдельных случаях суспензионное крашение не получается. Мне пришла в голову мысль — не связано ли это с кислотностью суспензии красителей (pH) и природой окрашиваемой ткани. Поставив несложные опыты, я получил кривую pH-адсорбции и обнаружил острый пик на кривой в кислотной области. М.А.Ильинский посмотрел на кривую, забрал ее к себе, пожалуй, с некоторым удивлением. Вообще, однако, встречи и беседы с М.А.Ильинским были интересны. Старик был интересным, много знал и пережил и имел огромный опыт работы в германских лабораториях. Я несколько раз бывал у него дома. Несмотря на свои 80 с лишним лет, он сохранил бодрость и ясность мысли и много рассказывал мне о прошлом.

В конце 1938 г. Партбюро дало мне поручение — руководить кружком по изучению истории ВКП(б) в КЭИНе. Состав кружка был совершенно особенным. В него входили: В.А.Кистяковский, П.А.Ребиндер, Н.А.Изгарышев10, К.А.Путилов, Б.В.Дерягин и С.М.Липатов11. Мне пришлось много продумать, как руководить таким кружком. От лекций, я, конечно, отказался. Я решил на первом же занятии кружка распределить между членами кружка темы докладов, и это предложение было принято. Первый доклад единогласно был поручен В.А.Кистяковскому. Но из этого доклада получился почти анекдот.

В назначенный день вечером к Институту подъехала машина с В.А.Кистяковским, который проследовал в кабинет директора. Вслед за ним рабочий института принес и положил на большой стол полное собрание сочинений Ленина. В каждом томе собрания сочинений было множество бумажных закладок. В.А.Кистяковский начал свой доклад с того, что раскрыл на закладке какой-то том и прочитал «цитату». За этим последовал другой том, из которого также были прочитаны места на заложенных страницах и т. д. Часа через полтора доклад был закончен. В.А.Кистяковский фактически не произнес почти ни одного слова от себя и только читал выдержки. Естественно, желающих высказаться не нашлось. На этом занятия кружка фактически закончились. Никто, конечно, не мог подготовиться к своему докладу так досконально, как это сделал В.А.Кистяковский.

Вообще В.А.Кистяковский, несмотря на свой несколько мрачный и постоянно озабоченный вид, был большим чудаком, любил пошутить и в затруднительных случаях нередко отделывался добродушной шуткой. Не могу не рассказать одного случая. Однажды я остался временно за ученого секретаря Института. В те времена эта должность была куда спокойнее, чем теперь, когда надо быть писакой: писать планы, отчеты, вести переписку, представлять бесконечное количество статистических сведений и проч. В то время ученые секретари портили в 10 раз меньше бумаги, чем теперь.

Итак, я несколько неожиданно получаю телефонограмму из Президиума АН СССР с требованием представить к 15 часам сведения: сколько в Институте докторов, кандидатов наук и сотрудников без степени. Я немедленно сел, подсчитал по списку все необходимое, подготовил ответ и отправился к В.А.Кистяковскому, чтобы он подписал бумагу. Тот, прочитав бумагу, спокойно сказал мне: «Оставьте у меня эту бумагу, я завтра подпишу». Я заметил, что сведения требуют к 15 часам. Он ответил: «Мало ли чего требуют, подождут до завтра». Я, совершенно обескураженный, вышел из кабинета и наткнулся в коридоре на секретаря Партбюро Данилу Мирлиса (погибшего на фронте в 1941 г. в ополчении) и рассказал ему, как Кистяковский отнесся к составленной мною бумаге. Мирлис сказал: «Да, нехорошо, в Президиуме будут недовольны и свалят все на тебя». Подумав, он добавил: «Пойдем вместе еще раз, я его уговорю».

Мы вошли в кабинет, и Мирлис принялся уговаривать старика. Он ответил: «Я же вам сказал, что подпишу завтра. Может быть, такую бумагу нельзя и подписывать, я посоветуюсь с адвокатом (он частным образом нанял юриста, чтобы консультироваться с ним по служебным вопросам) и, я думаю, он не будет возражать против подписания бумаги». Мы оба были озадачены. Бедный Мир лис сказал: «Владимир Александрович, мы хотим, чтобы было лучше, чтобы наш Институт считался образцовым и т. д. Неужели вы нам не верите?» На это Кистяковский ответил: «Э, батенька, я давно никому не верю, я сам себе не верю, хотел раз п… да в штаны наложил.» Это было так неожиданно, что мы оба с Мирлисом, схватившись за животы, ретировались из кабинета. Против такого аргумента ничем не возразишь.

В другой раз В.А.Кистяковский отпустил шуточку почти для всего коллектива Института. В его кабинете шло заседание коллоквиума по коррозии. Тот же Д.И.Мирлис докладывал о коррозии при полифазном контакте (на границе трех фаз). Тема эта тогда обсуждалась часто и, признаться, надоела мне. Но надо было сидеть и слушать. В.А.Кистяковский сидел в самом центре залы в глубоком кресле. Надев темно-синие очки, он спокойно спал, пока докладчик нудно и длинно рассказывал о своих опытах и полученных результатах. Мы же зевали, глядя по сторонам, тихонько, шепотом, переговариваясь. Вдоль стен залы сидели сотрудники, главным образом дамы. Вдруг мы заметили в их среде некоторое оживление и сами заинтересовались: в связи с чем? И вот кто-то из моих соседей заметил, что у старика расстегнулись брюки и нечто белое совершенно отчетливо выглядывало. Скоро все были информированы, и один из моих соседей, обратившись к ученому секретарю Е.И.Гуровичу, сказал шепотом: «Нехорошо, над стариком смеются, поди, скажи ему, чтобы застегнул штаны».

Гурович смело отправился к старику и начал с ним разговор: «Владимир Александрович, у вас туалет не в порядке!» Проснувшись и поглядев на Гуровича, старик сказал: «А? Какой туалет? Что вы хотите сказать, Евгений Исаевич?» — «У вас брюки расстегнулись!» — «А, — возразил Кистяковский во всеуслышание, — это как в русской пословице: Покойник дома, все двери настежь!» Весь зал грохнул от смеха. Доклад прервался, заседание было окончено.

Такого рода анекдотов с В.А.Кистяковским было много, и у нас говорили иногда: незачем в театр идти, достаточно послушать Кистяковского.

Расскажу, кстати, еще одну историю с тем же В.А.Кистяковским. Его личная исследовательская работа в мое время основывалась, естественно, на старых теоретических воззрениях, усвоенных им еще в дни молодости, на рубеже XIX и XX столетий. Это обстоятельство давало повод для критики тематики Института (по коррозии) электрохимиками новой формации, работавшими в Карповском институте во главе с А.Н.Фрумкиным, незадолго перед описываемым временем ставшим академиком. Конечно, ему как академику хотелось руководить академическим институтом по физической химии и электрохимии. И вот, в 1938 г. до меня дошли слухи, что карповцы считают тематику исследований КЭИНа неполноценной и устаревшей, в особенности в области коррозии. В Институте, однако, работали и видные коррозионисты, в частности, Г.В.Акимов12. Но это мало действовало на карповцев. В самом Институте даже разговоры о никчемности тематики развивались «кресчендо». Даже П.А.Ребиндер, после споров и мелких столкновений с В.А.Кистяковским, говаривал с довольно злой иронией, что Кистяковского надо переименовать в «Пустяковского».

Время в 1938 г. было весьма тревожным. Многих ученых тогда арестовали, многие сильно тревожились за свою судьбу. И вот в такое время, по инициативе А.Н.Фрумкина, Президиум АН СССР решил заслушать отчет о деятельности КЭИНа. Как полагалось в те времена, в Институт была направлена комиссия Президиума. Сам А.Н.Фрумкин не пожелал принять в ней участия, почему комиссия имела не ученый, а «аппаратный» характер и возглавлялась даже начальником управления кадров (прочно забыл его фамилию), профессором по званию, небольшого роста, в общем недалеким человеком. Комиссия проводила обследование чисто бюрократически. Она вызывала к себе по очереди всех сотрудников Института и ставила перед ними «вопросы», частично провокационные, главным образом о том, как вы расцениваете деятельность института и его директора. Все такие «допросы» записывались специальным секретарем, и через месяц с небольшим из таких «протоколов допросов» составилась толстая папка, которую с важным видом носил с собой аппаратный работник Президиума АН — некто Никольский. Дело шло к концу работы комиссии, и мы уже услыхали, что составляется проект разгромного постановления Президиума АН. Но вдруг Никольского арестовали и при аресте были изъяты и все протоколы допросов.

Недели две в Президиуме царило замешательство. Но вот был назначен новый секретарь комиссии и допросы повторились. На сей раз умное руководство комиссии мобилизовало стенографисток, и допросы записывались буквально и размножались в трех экземплярах, чтобы, не дай Бог, не повторилось то, что произошло с Никольским. Один экземпляр, как мы узнали, хранился в сейфе в Управлении кадров Президиума АН.

Наконец, месяца через три дело подошло к концу, и было назначено заседание Президиума с отчетом академика В.А.Кистяковского. Это заседание было довольно трагикомичным и хорошо мне запомнилось. Это была почти театральная игра президента Академии В.Л.Комарова13 и В.А.Кистяковского. Они, видимо, были приятелями.

Итак, президент объявил об очередном вопросе: Отчет директора КЭИНа В.А.Кистяковского. Но ему почему-то не было предоставлено слова, и доклад сделал председатель комиссии. Он представил работу нашего Института в самых мрачных красках и ясно намекнул, что необходимо сменить руководство Институтом. После этого должны были начаться выступления, но В.Л.Комаров заявил, что имеется проект постановления, и предложил его обсудить, чтобы не затягивать заседание. Никто на это предложение не обратил серьезного внимания, и В.Л.Комаров начал читать проект: Пункт 1 — «Признать работу Института неудовлетворительной». Но тут же он смущенно сказал: «Как же мы будем так оценивать работу Института, не заслушав ни директора, ни сотрудников?» И тут же добавил: «Давайте продолжим проект». Пункт 2. «Директору Института академику В.А.Кистяковскому объявить выговор». Прочитав это, он еще более смутился и сказал: «Как же так? Непонятно, зачем это сразу здесь написано?». Пункт 3. «Заместителя директора И.Никифорова снять с работы и отдать под суд». В.Л.Комаров поперхнулся и, видимо, был в полном недоумении, не зная, как реагировать на этот пункт. Его выручил юрисконсульт Президиума — аккуратно, с притязаниями на франтовство одетый человек средних лет. Он сказал: «В соответствии с п. „б“ статьи такой-то Кодекса законов о труде Президиум АН не имеет права снять с работы и отдать под суд ответственное должностное лицо, не заслушав его отчета и не оценив его работу на основе обсуждения». В Л.Комаров наивно спросил: «Так, значит, мы не имеем права уволить и отдать под суд?» — «Да…».

Тогда В.Л.Комаров, «выйдя из себя», обратился к председателю комиссии: «Что же вы представляете такой проект решения без всякого обоснования?». Далее он продолжил: «Нет, это черт знает что за проект, ни одного пункта не обосновано. Может быть, надо читать проект с конца?». Пункт 12. «Ввести в штат Института рабочего для обслуживания раздевалки», и Комаров от себя продолжил: «Черт знает что». Пункт 11. «Построить в Институте дополнительно одну уборную, ввиду неудобств…». Общий хохот сопроводил его чтение.

В это время сидевший в переднем ряду В.А.Кистяковский поднял руку и спросил президента: «Так как же я должен понимать, есть у меня выговор, или нет?». В.Л.Комаров с недоумением поглядел на него. Наступило замешательство. Его разрядил Управляющий делами АН Зубов. Он сказал: «Президиум еще не принял никакого решения». «Так что же, — продолжал В.А.Кистяковский, — есть у меня выговор, или нет?» — «Так как Президиум не принял еще решения, то, значит, выговора у вас нет». — «Так, значит, у меня нет выговора?» — настаивал Кистяковский. — «Нет, нет». — «Спасибо», — сказал В.А.Кистяковский и, видимо, успокоился.

Через минуту наступило полное замешательство. Все шумели и обсуждали предстоящий исход дела. Некоторые академики подняли руки, прося слова. Но В.Л.Комаров как будто не замечал их. Он, видимо, совсем растерялся. На этот раз его выручил В.А.Кистяковский. Он поднял руку и громко сказал: «Владимир Леонтьевич, вот вы тут обсуждаете разные мелочи насчет уборной, а ведь нам хочется, чтобы Президиум дал оценку нашей работы. Мы ведь работали и желаем знать, как нам надобно дальше работать». — «Правильно, Владимир Александрович, мы занимаемся пустяками, а главное упустили. Действительно, прежде всего, надо дать оценку работы Института. Какие будут предложения? Я полагаю, что нам следует оценить работу Института как удовлетворительную». Все, что называется, «обалдели». А В.Л.Комаров, увлеченный этой идеей, продолжал: «Нет возражений». И, обозрев совершенно растерянную аудиторию, он провозгласил: «Принято».

Шум поднялся невероятный. А В.Л.Комаров, как бы ничего не замечая, продолжал: «Я думаю, что с этим вопросом можно покончить. Перейдем к следующему вопросу».

Многие из присутствовавших на этом театрализованном заседании, как мне стало известно, расценили все происходившее как проявление невероятного чудачества президента и В.А.Кистяковского. Но мне уже тогда стало ясно, что речь шла о тонко разыгранной сцене. Поведение В.Л.Комарова и В.А.Кистяковского было явно рассчитано на то, чтобы нападки на В.А.Кистяковского были полностью отвергнуты, и это удалось как нельзя лучше. Итак, Институт и его дирекция не только уцелели, но и вышли из трудной ситуации с почетом.

Но этим дело не кончилось. Противники В.А.Кистяковского затеяли еще одну диверсию. Группа ученых Карповского института под руководством А.Н.Фрумкина составили длинный документ, в котором деятельность В.А.Кистяковского в области электрохимии, особенно в области коррозии металлов, подверглась резкой критике и даже осуждению. Этот документ (где-то он у меня сохранился) было решено обсудить на собрании сотрудников КЭИНа и других институтов в присутствии В.А.Кистяковского. Цель обсуждения — показать, что Кистяковский как ученый не может быть руководителем (А.Н.Фрумкина).

Итак, собрание было созвано, и документ был оглашен. Казалось, цель, поставленная организаторами собрания, достигнута. Но вот слово было предоставлено В.А.Кистяковскому. Он сказал приблизительно следующее: «Вот вы, Александр Наумович, были еще студентом, когда вышли мои основные труды по электрохимии, нашедшие признание среди ученых мира. Вам бы не следовало судить о них, так как вы многого в них не поняли. Зная, однако, что вы готовите только что оглашенный документ, я обратился к нескольким знакомым мне ученым, с просьбой дать отзыв о моих работах и их значении в развитии науки. Я получил на сегодня три отзыва, которые позвольте здесь огласить. Вот Вальтер Нернст14 прислал следующий отзыв». Он прочитал весьма теплый и весьма положительный отзыв Нернста. Затем были зачитаны отзывы Казимира Фаянса15 и Георга Бредига16. После этого В.А.Кистяковский сказал, что эти мнения он считает более авторитетными и объективными, чем оглашенный только что документ. После окончания речи В.А.Кистяковский аккуратно сложил все бумаги в папку и покинул зал заседания. На этом все дело и закончилось.

В конце концов, однако, противники В.А.Кистяковского добились своего. Ему пришлось уйти с поста директора КЭИНа. В то время ему было 74 года и руководить институтом в этом возрасте, конечно, было трудно. Место Кистяковского, как и следовало ожидать, занял А.Н.Фрумкин. Он тотчас же предложил мне должность его заместителя по Институту, и в конце 1939 г. я был назначен зам. директора КЭИНа. В.А.Кистяковский, однако, продолжал работать в качестве заведующего лабораторией. В то время я был уже с ним прекрасно знаком и не боялся его, как при первой встрече. Более того, между нами завязались более близкие отношения. Я много раз бывал у него дома и проводил с ним вечера. Он очень занятно рассказывал мне о своем прошлом, о работе у Оствальда, о дружбе с С.Аррениусом и В.Нернстом и т. д., о своих похождениях за границей в компании с Аррениусом и моим учителем в Нижнем Новгороде В.А.Солониной.

В старое время профессора Политехнических институтов получали довольно много — около 10000 р. в год. Прожить эти деньги, особенно в одиночку (как это было у В.А.Кистяковского), они не могли и имели полную возможность ежегодно в каникулярное время ездить за границу, прежде всего в Париж, где и кутили вовсю. Во время одной из таких поездок Владимир Александрович «благоприобрел» сифилис. В то время это было огромным несчастием. Но Владимир Александрович вылечился сальварсаном, однако, все же, его умственные способности несколько ослабли.

В КЭИНе были и другие видные ученые, помимо В.А.Кистяковского. Я хорошо знал Н.А.Изгарышева, который в то время был уже стариком, С.М.Липатова, который, будучи в то время в средних летах и активно работая, почему-то вскоре умер, кажется, в годы войны. Дружил я с физиком К.А.Путиловым, с которым я был хорошо знаком еще по совместной работе в Нижнем Новгороде. Он был хорошо образованным человеком, написал учебник, лекции по термодинамике и т. д., но был в некоторой степени фантазером.

Конечно, наиболее важную роль и в жизни Института, и в частности — в моей работе играл П.А.Ребиндер, о котором я уже говорил. Упомяну также Б.В.Дерягина, единственного «из могикан», живущего и работающего и сейчас (1983 г.), хотя ему уже 80 лет; Г.В.Акимова, с которым я был менее знаком, да и был он у нас недолго. Помню, он мечтал стать академиком, но ничего у него не вышло. Я не могу здесь рассказывать подробно о каждом из них, как ученых и людей. Они хорошо известны и еще не забыты. У каждого из них были своеобразные черты характера, которые отражались иногда в забавных историях, происходивших с ними. Расскажу одну из историй с Б.В.Дерягиным.

Как физик он занимался в то время свойствами тонких слоев жидкостей и проблемами трения. Однажды к нему позвонил известный Л.Каганович, бывший в то время наркомом железнодорожного транспорта. Он просил у него консультации. «Вот, — говорил он, — в Сибири поезда ходят в условиях сильных морозов. При этом тормоза нередко отказывают. Не мог ли бы профессор посоветовать какое-либо действительное средство против буксовки колес при торможении?» Б.В.Дерягин сразу же ответил: «Это очень просто. Лучше всего смазать рельсы канифолью!». Каганович удивился и заметил: «Мы пользуемся песком, но это неудобно и дорого. Нет ли более дешевого средства?» — «Нет, нет, — последовал ответ, — лучше всего канифоль». Каганович положил трубку.

О П.А.Ребиндере я мог бы рассказать немало веселых историй. Он всегда казался жизнерадостным, подвижным, энергичным и деятельным, как-то успевал руководить огромным коллективом своих сотрудников в КЭИНе, в Институте им. К.Либкнехта и в других местах. В конце Отечественной войны он стал заведующим кафедрой коллоидной химии в Университете. Он читал лекции своеобразно, писал статьи. К нему ходили на консультации буквально сотни разных людей, в значительной части — евреев, всяких изобретателей, с которыми он проводил немало времени.

В молодости он был физиком, разошелся в чем-то со своим первым руководителем Б.В.Ильиным17. В 1929 г. был избран членом-корреспондентом, выборы же его в академики сильно задержались. В мое время в КЭИНе его противником был Н.С.Смирнов — секретарь Партбюро КЭИНа. На очередных выборах он был провален из-за статьи Н.С.Смирнова в «Правде», где Петр Александрович был, в общем, несправедливо обруган.

В 20-х годах П.А.Ребиндер дружил с А.Н.Фрумкиным, но они почему-то разошлись, оба сменили жен и несколько лет избегали встреч друг с другом и вновь подружились (на моих глазах) в 1938 г., и мне казалось, что на сей раз они поклялись друг другу в дружбе до гроба. Так оно и получилось.

Покойный академик Я.К.Сыркин18 рассказал мне несколько анекдотов из истории дружбы П.А.Ребиндера с А.Н.Фрумкиным. Так вот один из них: в молодости П.А.Ребиндер любил при случае рассказывать, что его предки играли ведущую роль в русской истории. «Один из моих предков, — рассказывал Петр Александрович, — был генералом и участвовал в знаменитом переходе Суворова через Альпы. Однажды на большой высоте в области снегов у него развалились сапоги, и его денщику пришлось обмотать ноги начальника имевшимся в запасе бельем и одеждой…. Однако он спускался с крутых склонов гор не на ногах, а сидя… и т. д.». Впрочем, этот и подобные рассказы я сам слышал от Петра Александровича. Но он, видимо, имел значительную долю еврейской крови, хотя его предки были помещиками где-то в Орловской губернии. Вероятно, один из предков, желая поправить расстроенное хозяйство, женился на богатой еврейке с приданым. На вопрос о том, откуда взялась фамилия «Ребиндер», Петр Александрович отвечал, что она шведского происхождения и обозначает «оленевязатель» (в действительности «вязатель косули»).

А.Н.Фрумкину П.А.Ребиндер рассказывал больше. По словам Я.К.Сыркина, он утверждал, что один из его предков участвовал в знаменитой битве на Чудском озере при Александре Невском. По поводу этого утверждения А.Н.Фрумкин с язвительностью спросил: «На чьей стороне он сражался?» В молодости П.А.Ребиндер подписывался обычно (на книгах) П. фон-Ребиндер, причем — по-немецки. Немецкий язык он знал вполне хорошо, еще лучше говорил по-французски, так как учился в гимназии во Франции. Однажды (по словам Я.К.Сыркина) Петр Александрович спросил у А.Н.Фрумкина: «Как вы думаете, как лучше мне подписываться: фон Ребиндер или просто Ребиндер?» На это Фрумкин ответил: «Не знаю, не знаю, Петр Александрович, я никогда не был в такой ситуации».

П.А.Ребиндер был весьма образованным и талантливым ученым, к тому же недюжинным организатором исследований, несмотря на, мягко выражаясь, недисциплинированность. Он всегда опаздывал на лекции и на заседания. Если вы договорились с ним о встрече, надо было терпеливо ждать, когда он придет. При этом он назначал одно и то же время для встречи с несколькими людьми. Поговорить с ним обстоятельно всегда было трудно. Когда я коротко познакомился с ним, я входил к нему во время его разговоров с разными людьми, вмешивался в разговор и попутно выяснял, что было нужно. Лекции он читал хорошо, правда, постоянно отвлекаясь на разные посторонние вопросы и отпуская по временам шуточки. Рассказывали мне, что однажды он, читая лекцию в каком-то техникуме, где его слушали молодые девочки, обратился к ним, рассыпаясь в комплиментах: «Вот, вы молодые, интересные и т. д…. не то что мы старики. У вас все впереди, а нам уже многого нельзя, особенно трех вещей, и все они начинаются с буквы „ж“ — жиры, жареное и женщины». Девочки были, говорят, довольны.

Впрочем, его любезности к женщинам всегда были даже трогательны. К.А.Путилов как-то говорил мне: у Петра Александровича две особенности, одна называется «пьеризм», другая «ребиндеризм». Что такое «пьеризм»? В молодости, как и все мы, он ездил на работу на трамвае. Другого транспорта тогда не было. Трамваи всегда были переполнены, и у задних дверей всегда висела группа пассажиров, державшихся друг за друга. Представьте себе, Петр Александрович подходит к трамваю и, наконец, получает возможность стать на ступеньку. И в это время вдруг какая-нибудь дама цепляется за него, пытаясь тоже встать на ступеньку. В этом случае он тотчас же отскакивает и говорит «Пожалуйста!», пропуская даму. Трамвай при этом отправляется без него. Это и есть «пьеризм». «Ребиндеризмом» же К.А.Путилов называл обычную картину, когда Петра Александровича окружали всегда десятки людей, прежде всего дамы и евреи, и поговорить с ним по важному делу бывало невозможно.

К чести П.А.Ребиндера надо сказать, что свою идею «понижения твердости» горных пород он разрабатывал упорно, несмотря на скептицизм многих ученых (в том числе В.А.Кистяковского) и даже некоторой части его окружения в лаборатории. Причиной такого отношения было то обстоятельство, что некоторые сотрудники П.А.Ребиндера в угоду ему получали сомнительные результаты опытов, которые хотелось получить. Особенно этим отличалась Н.А.Калиновская, которая весьма быстро доставляла «весьма подходящие» результаты. Скоро, однако, он понял, в чем дело, и опыты приходилось повторять и получать при этом совершенно иные результаты. На первой стадии разработки проблемы понижения твердости особенно перспективной считалась добавка в раствор сахара. Естественно, это вызывало серьезные возражения. Но однажды П.А.Ребиндер привез откуда-то с Украины, где также испытывались показатели твердости, высказывание одного рабочего-бурильщика: «Нам все равно, что добавлять в промывочную жидкость при бурении, хоть сахар, хоть варенье, лишь бы твердость понижалась».

При всем этом, в лабораториях П.А.Ребиндера, довольно многочисленных по составу сотрудников, имелось ядро действительно хорошо подготовленных и талантливых работников, дававших результаты на высоком научном уровне. Поэтому работать у П.А.Ребиндера было, в общем, приятно, тем более, что он никогда почти не вмешивался в ход и направление наших исследований и лишь на докладах и коллоквиумах высказывал свои мнения и рекомендации. Но чтобы пользоваться такими рекомендациями эффективно, надо было знать его манеры. Выступая по поводу какого-либо сообщения сотрудников или посторонних людей, П.А.Ребиндер начинал всегда с похвал, расхваливал докладчика, иногда даже сверх меры, потом постепенно переходил к критическим замечаниям, сначала мелким, а потом принципиальным; он часто не оставлял «камня на камне» от того, чем хотел похвалиться докладчик, особенно в части идей и гипотез.

В Институте и в лабораториях П.А.Ребиндера были несколько докторантов, среди них К.Ф.Жигач, П.И.Зубов, И.И.Сидришин (погиб на фронте в 1941 г.), что являлось благоприятным фактором в работе. Все мы были близки друг другу и постоянно обменивались мыслями и информацией о проделанной работе.

В человеческом отношении П.А.Ребиндер был добрым и доверчивым человеком. Он органически не мог делать какие-либо неприятности своим противникам и ограничивался в соответствующих случаях безразличным отношением к ним с соблюдением, однако, внешней любезности. У него было несколько «хобби». Главным из них была филателия, коллекционирование монет и книг. Он собирал марки в огромном количестве, и я не могу понять, когда он успевал их систематизировать, размещать в альбомы и т. д. Весь кабинет у него дома был завален альбомами с марками. Коллекционирование всегда у нас было связано со встречами со всякого рода спекулянтами, часто прохвостами. Насколько я знаю, Петр Александрович тратил много денег на покупку марок и никогда не торговался со спекулянтами. Он, однако, помогал нам, чем мог, в материальном отношении. Так, он устроил меня доцентом в Институт К.Либкнехта на Разгуляе.

Бывали у нас с ним и недоразумения, и размолвки. Основной их причиной было то, что я вел самостоятельную работу, фактически не связанную с его основным направлением исследований. Он хотел, чтобы все сотрудники работали на него, и поскольку по отношению ко мне это было невозможно, он часто не обращал на мою работу никакого внимания. Он не хотел, чтобы я оставался у него в лаборатории, занимая место, которое ему было нужно для сотрудников, работавших по его темам.

Когда я вернулся с фронта в конце 1944 г. и попросил восстановить меня в качестве заведующего лабораторией в его отделе, он воспротивился, мотивируя отказ недостатком места в Институте. Он упрекнул меня, что я добровольно отправился воевать, сказав, что я давно за эти годы выдвинулся бы и т. д. Только в результате использования мною прав демобилизованного с фронта он принужден был согласиться зачислить меня на работу, но в Институт не пустил, а дал мне место в университетской лаборатории коллоидной химии, которая была, конечно, перегружена, и работать пришлось в чрезвычайно стесненных условиях. Однако такое решение обернулось для меня вполне благоприятно, вскоре я стал профессором университета.

Вернемся к довоенному времени. В конце 1939 г. А.Н.Фрумкин был все же назначен директором КЭИНа. Он пригласил меня на должность зам. директора. К тому времени срок моей докторантуры истек, и я приступил к написанию диссертации. Хотя времени у меня недоставало, я под давлением с разных сторон в конце концов согласился на эту должность. Несомненно, для А.Н.Фрумкина я был не особенно приемлемым кандидатом на этот пост, однако в целях тонкой политики он пригласил меня как коренного КЭИНовца, чтобы создать впечатление преемственности власти. Несмотря на это, мы в общем работали достаточно дружно. Бывали, конечно, у нас и некоторые недоразумения. Так, приятель А.Н.Фрумкина, академик Ландау «сбыл» от себя одного из своих неудачных учеников, впоследствии члена-корреспондента и печально известного на весь мир В.Г.Левина19. Его надо было зачислить сотрудником Института. А.Н.Фрумкин настоятельно попросил меня подписать приказ о зачислении, объяснив мне, что ему не особенно удобно зачислять еврея. Я отказался, чувствуя, что тут что-то неладно. Это, естественно, вызвало недовольство директора.

Впрочем, в общем у нас все, по крайней мере внешне, было вполне благополучно и мы даже как-то «подружились». Я обеспечивал административную часть дирекции, Фрумкин же ограничивался наукой, впрочем, вникая во все тонкости жизни. Особых событии в Институте не происходило, все протекало сравнительно нормально.

Вспоминается, правда, случай посещения нашего института министром иностранных дел Японии — Мацуокой20, которого сопровождала большая группа молодых японцев — дипломатов. Нам пришлось специально готовиться к этому посещению целый день. У нас было кое-где в закоулках грязновато и, кроме того, в некоторых неожиданных местах на стенах висели разные плакаты МОПРа и проч. (Международная организация помощи борцам революции), на которых были изображены карикатурные японские физиономии. Специальные люди приезжали к нам и тщательно обследовали все помещение.

Мацуока прибыл приблизительно в назначенное время, но ни Фрумкина, ни меня не оказалось у входных дверей. Встретил Мацуоку И.И.Мордвинцев — пом. директора по хозяйственной части. Это был инвалид гражданской войны. Он подал министру свою култышку (у него обе руки были почти по запястье обрублены в каком-то бою). Мацуока был очень удивлен, но тут подоспели мы с Фрумкиным, который по-английски приветствовал министра. Чтобы показать, что наш институт, который интересовал японцев — достаточно крупный (а он, в общем, был небольшим), договорились, что под маркой нашего Института Мацуоке покажут часть ИОНХа, расположенного в одном помещении рядом с нами.

Мацу оку, сопровождаемого толпой молодых японцев, повели по помещениям Института. А.Н.Фрумкин и П.А.Ребиндер наперебой разговаривали с ним, один по-английски, другой по-французски. Между прочим, А.Н.Фрумкин спросил его — на каком языке он желал бы слушать объяснения. Мацуока ответил — «лучше — по-английски». Но когда Мацуоке стали показывать какой-то агрегат (ИОНХовский) и стали объяснять его действие, Мацуока вдруг спросил на чисто русском языке: «А для какой цели приделана вот эта деталь?». Мы, не сдержавшись, хихикнули. Между тем группу молодых японцев повели по нижнему коридору и ввели в комнату внизу, перегороженную так, что перед ней возникла какая-то прихожая. Пока входили в эту комнату, мы вдруг с ужасом увидели, что японцы дружно хохочут. Оказалось, что они увидели злополучный плакат с убийственными карикатурными изображениями японских физиономий и с ядовитыми подписями, которые они поняли (многие говорили по-русски). Как мы просмотрели этот плакат, правда, в полутемной прихожей, не понимаю. Но мы и сами посмеялись случаю.

Наряду с занятиями зам. директорскими обязанностями я продолжал работать и в лаборатории. У меня была небольшая группа сотрудников, среди них — В.Н.Розанова (дочь профессора МГУ — Н.Розанова), молодая дама Эдельман и другие. Измерений было проведено много, но мне они казались не особенно надежными. Но самым главным из моих занятий была подготовка докторской диссертации. Надо было ее написать, но чтобы писать, надо было проделать огромную расчетную работу, проанализировать сотни кривых седиментации суспензий и других, нарисовать множество рисунков и т. д. Техника всего этого была в то время крайне бедна, приходилось все делать самому, без счетных машин и даже без пишущей машины. Хорошо еще, что в те времена было куда менее бюрократизма, связанного с оформлением диссертации, и существовала возможность использовать свое время по своему усмотрению.

Весной и летом 1940 г. мой день распределялся так: вставал я часов в 11, быстро собирался и ехал в Институт, где «варился» в котле зам. директорских обязанностей. Часов в 6 я был уже дома. Жил я на Малой Бронной в общежитии аспирантов. У меня было две комнаты, заставленные разным барахлом и кроватями, жили мы вчетвером. Вечером работать было невозможно. Я поэтому ложился спать часов до 10 вечера. Когда все ложились спать, я на спокое, на краю стола приступал к работе. Никто мне не мешал, и я работал часов до 5 утра. Я вновь ложился спать, покормив воробьев на крыше под окном. И все начиналось сначала. Продолжал я в то время заниматься еще немецким языком.

Защита докторской диссертации

Несмотря на то, что 1939 и 1940 гг. были для меня тяжелыми и перегруженными разного рода работой, мне удалось к осени 1940 г. закончить работу над диссертацией. После многих раздумий я решил посвятить ее в основном седиментометрическому анализу и его приложениям. Это было естественно. Мои весы получили широкое распространение и известность и материал для моей работы копился не только в Институтской лаборатории, но и в разных учреждениях, где я был консультантом. Так, я был консультантом на фабрике «Свобода» (парфюмерия), на карандашной фабрике Сакко и Ванцетти, в НИОПИКе, в Текстильном институте, на Кусковском заводе электродных углей, в Автодорожном институте и во многих других учреждениях.

В результате всей этой разнохарактерной работы, конечно, совершенствовалось, оттачивалось и углублялось мое образование, теоретическое обоснование методов исследования и приемы практического исследования. Я стал понимать больше, вопросы, которые мне еще недавно казались трудными, решались относительно легко.

Задача написания диссертации сводилась, во-первых, к изложению теоретических основ седиментометрического анализа и, во-вторых — к изложению и трактовке экспериментальных результатов как собственных, так и выполненных вместе с сотрудниками в институте и в различных учреждениях и предприятиях. При этом мне самому приходилось обрабатывать (пересчитывать) первичные результаты всех экспериментов, вводя нужные поправки.

Летом 1940 г. я работал по ночам, я написал, в конце концов, обширный (листов 30 печ.) труд и, понукаемый общественностью, представил этот труд к защите в Ученый совет ИОНХ АН СССР. Это было в октябре 1940 г.

Защита диссертации была назначена на 2 ноября 1940 г. Состав Ученого совета ИОНХа был довольно сильным. Председателем Совета был академик Н.С.Курнаков, кроме него, на правах членов Совета присутствовали академики В.А.Кистяковский и A.Н.Фрумкин. Членами Совета были: Г.Г.Уваров, И.И.Черняев21, П.А.Ребиндер, С.З.Макаров, С.А.Погодин22, В.А.Немилов23, B.В. Лебединский24, О.Е.Звягинцев25, А.Т.Григорьев26, В.Г.Кузнецов, И.И.Корнилов, Е.М.Савицкий27, И.П.Липилин, A. М.Рубинштейн, И.Н.Лепешков28, В.Г.Тронев, В.И.Горемыкин и печально известный М.А.Клочко (Бендецкий)29, наконец — B.И.Михеева. В старой полукруглой аудитории ИОНХ собралось много народа — сотрудников ИОНХ, КЭИН и других институтов. Всего, согласно протоколу, было 121 человек. В настоящее время подавляющего большинства членов Совета нет в живых.

Защита проходила следующим образом: была, прежде всего, избрана счетная комиссия (С.А.Погодин, А.Т.Григорьев и В.И.Горемыкин). Затем секретарь Совета зачитал мою автобиографию и характеристики. После этого Н.С.Курнаков спросил меня: «Сколько вам надо времени для доклада?». Я был подготовлен к этому вопросу. Покойный А.М.Рубинштейн (приезжавший когда-то в Горький вербовать докторантов) сказал мне: «Когда тебя спросит Н.С.Курнаков, сколько тебе нужно, ты говори сколько надо. Он скажет, что это слишком много, достаточно 15 минут. Ты соглашайся и говори, сколько хочешь, он не заметит». На вопрос Н.С.Курнакова я ответил: «45 минут». Тот замахал руками и сказал: «Что вы, что вы, батенька, 15 минут вполне достаточно». Я не стал возражать и спокойно докладывал свои 45 минут. Н.С.Курнаков не прерывал ни разу. После доклада он спросил: «Вы кончили?», затем спросил, есть ли у кого вопросы. Я не помню, какие были мне заданы вопросы.

Затем слово было предоставлено официальному оппоненту Адольфу Иосифовичу Рабиновичу30. Он выступил с очень хорошим отзывом. В частности, он говорил: «…седиментометрФигуровского, простой и изящный как по выполнению, так и по методике работы с ним, явился столь значительным усовершенствованием в лабораторной технике исследования дисперсных систем, настолько быстро вытеснил существовавшие до него разнообразные конструкции седиментометров, настолько упростил седиментометрический анализ, сделав его доступным каждой лаборатории (в том числе и заводской), что он вполне заслуживает описания и детальной монографии, которая может быть представлена в качестве диссертации на степень доктора». А.И.Рабинович и далее высказал несколько похвал по поводу моей работы. Но вместе с тем он сделал несколько серьезных замечаний. Особенно он подчеркивал излишне большой объем работы. Он внимательно и дотошно рассмотрел и критиковал все разделы работы и дал им оценку, в общем — благоприятную. Он обратил внимание на все, даже на «безупречную в большинстве случаев» транскрипцию имен в списке литературы. Вывод его был вполне положительным.

Отзыв Б.В.Дерягина был также вполне благожелательным, хотя и содержал много замечаний, в том числе малосущественных. О.Е.Звягинцев — третий оппонент — также отметил в качестве существенного недостатка большой объем работы, «не оправданный содержанием». Он остановился также на моем споре с И.Е.Ададуровым по поводу механизма катализа (окисления аммиака) на платине и подтвердил свое согласие с моими выводами.

После речей официальных оппонентов было несколько выступлений. П.А.Ребиндер весьма положительно оценил работу в целом и критиковал лишь отдельные сравнительно маловажные стороны. После него выступил П.Д.Данков, положительно оценивший работу, а вслед за ним Т.Н.Шкурина (из лаборатории М.А.Ильинского) зачитала короткий, но вполне положительный отзыв о моей работе М.А.Ильинского.

Затем мне было предоставлено слово для ответа оппонентам и для заключения. Я говорил, кажется, довольно долго, но мне казалось важным дать все ответы на замечания оппонентов. После всего этого Н.С.Курнаков объявил об окончании защиты и «поблагодарил диссертанта за интересное сообщение». (В наше время такое, пожалуй, всех бы удивило). Счетная комиссия после подсчета голосов объявила о единогласном присуждении мне ученой степени доктора химических наук. Таким образом, все кончилось благополучно. Меня все соответствующим образом поздравили.

В декабре, после соответствующего оформления документов, моя диссертация и все дело были направлены в ВАК при Комитете по делам высшей школы. В начале января 1941 г. я получил утверждение ВАК в ученой степени доктора. Председателем экспертной комиссии ВАК по химии был в то время, кажется, С.И.Вольфкович31.

После защиты я, естественно, получил сильное облегчение, как в своих занятиях, так и моральное, успокоился в неизбежных в таких случаях волнениях и переживаниях. Впрочем, будучи по натуре спокойным, я пережил все это без особых волнений.

После защиты диссертации до начала войны

В начале 1941 г. я продолжал выполнять функции зам. директора КЭИН и А.Н.Фрумкина, но уже в несколько более спокойных условиях. Еще в 1940 г. мне пришлось уйти из Института им. Либкнехта (уже не помню, как это произошло), моя педагогическая работа продолжалась в Промакадемии, а затем — некоторое время в Менделеевском химико-технологическом институте.

В декабре 1940 г. ко мне обратился академик Н.Д.Зелинский32 с предложением занять пост его заместителя по совместительству в так называемом «Университете имени Н.Д.Зелинского», размещавшемся на Старопанском переулке. Этот университет был организован, как выяснилось позднее, несколькими «прихлебателями» Н.Д.Зелинского, внушившими ему, что под его руководством этот университет станет знаменитым учреждением. Мне пришлось согласиться, и я получил все доверенности на право управления этим учреждением. Н.Д.Зелинскому было в то время 80 лет, и сам он, конечно, не мог уделять уже какого-либо внимания учреждению его имени. Да, вероятно, он уже успел убедиться, что с людьми, входящими в штат университета (среди них не было ни одного сколько-нибудь дельного работника), что называется, «каши не сваришь», ликвидировать же университет Н.Д.Зелинский не решился. Вскоре директором университета Н.Д.Зелинского, также по его просьбе, стал С.С.Наметкин33 — очень симпатичный человек, общение с которым было приятным.

Надо сказать, что этот «университет» был создан при Менделеевском химическом обществе. Президентом Общества был в то время А.Н.Бах, председателем же Московского отделения общества был Н.Д.Зелинский. Обоих «вождей» окружали свои соответствующие люди. Бах и Зелинский сильно не ладили друг с другом. Их размолвка началась еще в 1918 г., когда А.Н.Бах сильно нарушил интересы Н.Д.Зелинского, захватив здание, которое рассчитывал получить и уже почти получил Н.Д.Зелинский. К несчастью, в окружении Н.Д.Зелинского были люди небезупречные по части выпивки. Первым заместителем Н.Д.Зелинского по университету был профессор Менделеевского ХТИ Н.П.Песков34 — известный коллоидник. Фактически же делами университета верховодил некто Васильев — темная личность, который пил также с самого утра до вечера. Немалую роль в делах университета играла его жена — дама с претензиями на «выдающееся» положение в обществе, одевавшаяся вызывающе. Она постоянно «торчала» в университете и совала свой нос в разные дела.

Однако А.Н.Бах и Н.Д.Зелинский были принуждены довольно часто встречаться друг с другом на заседаниях Президиума Менделеевского общества и при этом не упускали случая сказать друг другу какую-нибудь колкость. Их кресла на заседаниях стояли обычно рядом, но сидели они, полуотвернувшись друг от друга и не глядя друг на друга. Впрочем, и здоровались они при встречах своеобразно — подавая друг другу руки, «отвертывались» друг от друга. Такую же манеру «отвертывания» при встрече и подаче руки нежелательному знакомому усвоил и А.Н.Фрумкин, которого я длительное время постоянно наблюдал.

Вот одно из заседаний Президиума Менделеевского общества. Зелинский и Бах сидят рядом, отвернувшись друг от друга. После обсуждения вопроса о деятельности Университета Зелинского Бах обращается к Зелинскому: «Так вот-зес, Николай Дмитриевич, ваши сотрудники совершенно неприличны. От них всегда пахнет!» — «Что ж из того? Они прекрасно работают, что же касается того, что от них пахнет, так мало ли чем пахнет», — отвечает Зелинский, многозначительно делая жест пальцем в сторону Баха. Конечно, такие размолвки углубляли неприязненные отношения между двумя академиками.

Именно в такой обстановке и начал и «вел свое существование» Университет Зелинского, живший на деньги, получаемые по договорам с промышленностью. Существование университета было, видимо, «соринкой в глазу» у Баха и раздражало его. Я все это вполне понял не сразу и сначала расценивал отношения между академиками как проявления чудачества. При Университете Зелинского была лаборатория, занимавшаяся главным образом работами по коррозии металлов и антикоррозийному покрытию. Несколько сотрудников лаборатории были люди бесталанные и малоподготовленные. Их странная тематика, навеянная сомнительным окружением в этой части Н.Д.Зелинского, конечно, частично затрагивала интересы Карповского института, директором которого был А.Н.Бах.

Но эта, в общем никчемная, деятельность Университета Н.Д.Зелинского не была, пожалуй, главной. Значительно эффективнее и важнее была лекционная и издательская деятельность Университета. При всей некомпетентности и алкоголизме Васильева, нельзя от него отнять способность организовывать интересные и важные лекции и выступления виднейших московских ученых. Так, осталась в памяти лекция академика П.Л.Капицы об Э.Резерфорде, незадолго до этого умершем. Несколько лекций прочитал Н.П.Песков, курс лекций по термодинамике прочитал К.А.Путилов и многие другие. Лекции привлекали большую аудиторию и произносились на высоком уровне. Главное, что эти лекции и циклы лекций издавались в виде книг (в расширенном виде) или брошюр и сборников.

Мое сближение с Университетом Н.Д.Зелинского началось как раз с лекции. Я был приглашен прочитать лекцию о седиментометрическом анализе. Лекция прошла успешно, ее реферат был помещен в Бюллетене Менделеевского общества, а затем я получил предложение издать эту лекцию в расширенном виде. Я довольно быстро написал эту книгу («Современные методы седиментометрического анализа». М., 1939), которая была моей первой книгой. Книга эта быстро исчезла из продажи. Она 10 лет служила практическим пособием для лабораторий научных и промышленных. Не могу с благодарностью не вспомнить в связи с этим профессора Московского университета — коллоидника В.А.Наумова35, с которым я не был знаком. Он дал прекрасный отзыв о книге.

Моя книга и стала для Н.Д.Зелинского поводом для приглашения в Университет Зелинского. Будучи зам. директора, я бывал в университете раза два-три в неделю. Вскоре внезапно арестовали Васильева, и мне пришлось взять на себя и разные организационные вопросы. Рядом с университетом на Старопанском пер. помещалось и Московское отделение Менделеевского химического общества. Мне по служебным обязанностям приходилось принимать участие в заседаниях Президиума общества.

Вспоминается один анекдот с академиком Н.С.Курнаковым. На одно из заседаний Московского отделения Менделеевского химического общества он был приглашен. Н.С.Курнаков пришел с некоторым опозданием и стал разыскивать, где происходит заседание. Помещения Общества и Университета находились в помещении с общим подъездом. Через тот же подъезд проходили и в другие учреждения, размещавшиеся тут же, в частности, в Комитет профсоюза шоферов. Н.С.Курнаков не знал, куда идти, и случайно открыл дверь в комнату профсоюза. Там шло заседание. Он решил, что попал именно туда, куда нужно, скромно вошел и сел на задней скамейке. Обсуждался вопрос об экономии бензина и Николай Семенович с видимым интересом слушал выступления. Наконец, он поднял руку и попросил слова. Ему, конечно, дали, не зная, кто он. Но Н.С.Курнаков говорил здорово и даже со знанием дела. Шофера говорили: «Вот силен старик, видно, он не меньше 40 лет ездил на машине, так здорово все знает!». Оба заседания скоро закончились почти одновременно, и, выходя из помещения, мы встретили Н.С.Курнакова. Мы, конечно, спросили его, почему он пришел так поздно. Он же с удивлением заявил, что он был на заседании и выступил с речью. Как же вы не видели?

Итак, я, как и ранее, был перегружен разными обязанностями и «разрывался» на части. В начале 1939 г. я был назначен членом редколлегии «Акта физико-химика» на английском и немецком языках. Столкнувшись с оценками статей, написанных на иностранных языках, я понял, насколько ученым нужны иностранные языки. Поэтому я занимался немецким языком с учительницей. О работе над диссертацией я уже говорил.

В сентябре 1939 г. я внезапно был призван в Красную Армию и был назначен старшим помощником Начальника химической службы 5 с.к. в район Великие Луки, Идрица, Себеж. Пришлось вновь привыкать к службе. Призыв в армию был неожиданным, к тому же не было известно, временно или навсегда я был призван. Но я прослужил лишь несколько больше месяца, побывал на Псковщине, посмотрел на Белоруссию. Произошла какая-то реорганизация с упразднением моей должности, и я был так же внезапно, как призван, уволен в запас 15 ноября 1939 г., как раз накануне финской войны. Мне крупно повезло.

По возвращении в Москву я вновь окунулся в работу и по должности зам. директора (А.Н.Фрумкина), и в Университете Зелинского, в лаборатории, писании диссертации и т. д. В те времена мне все давалось сравнительно легко.

Надо сказать, что предвоенные годы были очень тяжелыми. Производилось много арестов среди ученых. Начались неизбежные в такой ситуации доносы и всякие подобные явления. Утром говорилось, кого арестовали прошлой ночью. На партсобраниях прорабатывали репрессированных. Наша парторганизация в эти месяцы не избежала весьма неприятных действий и событий. Секретарем Партбюро был у нас некто Н.С.Смирнов (выше упоминавшийся в связи с избранием П.А.Ребиндера в академики). Это был хитрый и неприятный человек, для которого было удовольствием уличить товарищей в том, что у них сидят родственники и пр., и под этим предлогом пытаться исключить того-то из партии. Исключения из партии и выговоры сыпались один за другим. Попало моему другу Кузьме Фомичу Жигачу и нескольким другим. Вскоре стал очевиден злостный характер придирок Смирнова, и мы стали совещаться, как бы от него освободиться. Мой друг П.И.Зубов был, пожалуй, опытнее других в подобных ситуациях, и под его руководством мы решили проучить самого Смирнова. Как-то случайно мы узнали, что у него в Ярославле есть сестра, которую будто бы исключили из партии. На очередном партсобрании мы подняли этот вопрос и предложили Смирнову подать заявление об этом инциденте. Через два дня мы вновь собрались и решили освободить Смирнова от обязанностей секретаря Партбюро. Только после этого вакханалия с проработками на каждом собрании членов партии закончилась.

Смирнов особенно настойчиво, но очень осторожно по разным причинам подкапывался и под меня. В 1938 г., как уже говорилось, отец сидел, но по суду был полностью оправдан и отпущен домой. Он после этого жил несколько ближе к Кинешме в селе Дмитрий Солунский (по Колшевскому тракту). Жизнь семьи протекала здесь немного спокойнее, хотя и беднее. Я не бывал у отца несколько лет по разным причинам неотложного характера. Однако Смирнову показался достаточным для привлечения меня к партийной ответственности уже тот факт, что я, может быть, переписываюсь с отцом. И вот тайно был командирован к отцу для проверки наших с ним отношений член партии Е.И.Гурович (бывший ученый секретарь). Гурович действительно ездил к отцу, разыскивал его, был у него дома, пил чай и побеседовал. Отец не знал, что он был еврей, и, наученный горьким опытом, принял его приветливо, хотя и с некоторым осторожным страхом. Двухчасовой разговор выяснил все. Возвратившись, Гурович не мог представить никаких криминальных данных обо мне. Впрочем, как раз во время этой поездки мы сняли Смирнова с должности секретаря, и дело само собой закрылось, вызвав веселый смех у ребят, когда те узнали о командировке Гуровича.

Наступивший 1941 г. я встретил в сравнительно спокойной обстановке, занятый обычными делами, зам. директорством в двух местах, педагогической работой и исследованиями, а также неизбежными консультациями. Докторская степень, естественно, укрепила мое положение. Я стал членом Ученого совета, перешел в число руководящих сотрудников Института. Жил я с семьей на Малой Бронной. Было хотя и тесновато, но по тем временам жить было можно. Ежедневно я ездил на работу, потом в разные учреждения и возвращался поздно. Только по воскресеньям я гулял, проходя пешком по ул. Горького. Никаких особых происшествий в первые месяцы я не помню. Впрочем, может быть, они были «перекрыты» начавшейся войной. Были, впрочем, весьма неприятные осложнения чисто личного характера, о которых лучше умолчать, хотя эти осложнения оказали влияние на дальнейшую судьбу. Быстро прошла весна, наступило лето, и вдруг спокойная размеренная жизнь и, главное, занятия в лаборатории были внезапно прерваны войной, которая все перевернула вверх дном.

Начало Отечественной войны

Помню день 22 июня. Было, кажется, воскресенье. Мы позавтракали, и вдруг неожиданно по радио услышали о начале войны. Ни я, да и, пожалуй, никто тогда не представлял себе, что означало начало войны для каждого. Вначале большинство людей, которых я видел, были даже более или менее спокойны, почти все полагали, что столкновения войск на границе чисто случайны и скоро закончатся. Однако по прежнему опыту все знали, что для мирных жителей война может означать нехватку самых обыкновенных продуктов, а может быть, и вызвать голод. Поэтому утром после объявления по радио мы с женой отправились в ближайший магазин, чтобы купить сахару и крупы. Но самые худшие наши предположения касательно осложнений, которые могут быть вызваны войной, оказались оптимистическими. День за днем развивались военные действия, и события отнюдь не радовали.

В начале июля начались бомбежки Москвы. Каждый вечер в затемненных помещениях мы ожидали появления немецких самолетов. Скоро мы как-то даже привыкли к режущим уши и сердце сигналам воздушной тревоги.

В нашем аспирантском общежитии на Малой Бронной скоро наступили перемены. Часть жильцов бесследно исчезли после первых же бомбардировок. Остальные, более уравновешенные люди организовали группу для защиты общежития (и здания Пробирной палаты) от пожара. В первое время немцы бросали много зажигательных бомб (термитных), причем совершенно бессистемно. Крупные бомбы они, несомненно, предназначали для более важных целей — для Кремля, Главного штаба и др. От Кремля самолеты врага успешно отгоняла зенитная артиллерия. Обстрел зениток был настолько интенсивным, что часто к нам на крышу, где мы сидели, наблюдая за падением бомб, падало со звоном множество осколков и мы не понимали, что и от них нам грозит опасность. Наша Малая Бронная была недалеко от Арбата. Немцы, не имея возможности прицельно бомбить Наркомат обороны и Кремль, сбрасывали свой груз где придется, но поближе к важным объектам. Таким образом, опасность попадания в наше здание крупных бомб была вполне реальной.

Итак, мы организовали дежурство на крыше во время бомбежек. Такие дежурства были, пожалуй, скучноваты. Мы не имели сколько-нибудь достаточного обзора и могли наблюдать, как немцы «развешивали фонари» (осветительные бомбы) в район Арбата. Град осколков сыпался на нас в результате обстрела зенитками. К окончанию каждой бомбежки в первое время я собирал целую коллекцию осколков, каждый из которых мог убить, так как некоторые из них пробивали железную крышу.

Пару раз нам пришлось тушить зажигательные бомбы, сбрасывать их с крыши или заливать водой. Однажды мы обнаружили зажигалку, пробившую крышу и зловеще светившуюся на чердаке, где, к счастью, было много песку, которым мы и засыпали термит. Все пока обходилось благополучно, и с утра начиналась нормальная жизнь. Однако однажды бомбежка продолжалась до 3 часов ночи, и, измучившись на крыше, я решил спокойно спать. Я тотчас же заснул и вскоре быстро вскочил от страшного грохота. Видно, упала совсем рядом большая бомба. Тяжелые шкафы и столы в квартире были сильно сдвинуты с места. Это упала бомба в многоэтажное здание на Трехпрудном переулке, совсем по соседству с нами. Хорошо, что окна были открыты и разбились только отдельные стекла. Видно, немцы освобождались от бомбового груза, не имев возможности бросить его на намеченные цели. Скоро действительно я услышал сигнал «отбой».

Еще в середине июля моя семья, главным образом под влиянием тещи, с перепугу бомбежками, выехала в Горький, забрав лишь кое-какое барахло. Но этот отъезд был явной ошибкой. Жизнь в Горьком оказалась для них исключительно тяжелой. Бомбежек избежать не удалось. Пришлось жить два года в холоде и голоде. Хотя их приютил, в конце концов, мой старый товарищ по духовной семинарии профессор М.И.Волский36, жизнь в его квартире была исключительно тяжелой и в материальном и моральном отношении, настоящим мучением. Я жил в Москве один.

В обстановке частых ночных бомбежек скоро началась эвакуация из Москвы заводов, фабрик, различных учреждений, в том числе и институтов Академии Наук СССР. Эвакуация проходила в тяжелых условиях. Видимо, не существовало никакого плана эвакуации. Приходилось решать в каждом случае, куда выезжать и что брать с собою. На восток друг за другом уходили переполненные поезда с людьми и оборудованием. Москва стала пустеть.

В начале августа очередь эвакуироваться дошла и до нас. В Институте началась сутолока, складывали и упаковывали оборудование в надежде полностью развернуть работу на новом месте. Мне пришлось особенно туго. Надо было решать, брать или не брать те или иные приборы, как их упаковывать. Ящиков недоставало. Несколько дней подряд я почти не покидал институт (Б.Калужская, 31). К сожалению, а может быть и к счастью, многого не удалось взять. Оборудование непрерывно отвозилось машинами на Казанский вокзал. Помню, в последний день сборов я прибежал домой, чтобы срочно собрать все самые необходимые вещи. Закусив последний раз дома, что попалось, я, наконец, отправился на Казанский вокзал. До отхода поезда оставалось еще два часа. Только что я добрался до метро «Кропоткинская», как прозвучала воздушная тревога. Метро остановилось, все бежали в метро с узелками, с чемоданами, с детьми и т. д. Время шло. Тревога продолжалась, где-то взрывались бомбы. Все мои попытки добраться до Казанского вокзала оказались тщетными. Прошло назначенное время отправки поезда и мне уже ничего не оставалось делать, как отправляться домой по окончании тревоги.

Только через неделю примерно мне удалось уехать в Казань с одним из поездов с академическими учреждениями. На одной скамейке со мной оказался И.Е.Тамм37 — симпатичный человек, с которым мы спали по очереди на скамейке и вели разговоры в течение 4 дней, пока наш поезд прибыл в Казань.

Наконец, мы прибыли на место и попытались «устроиться». Сотрудники нашего Института и других институтов в подавляющем большинстве не могли найти себе помещения, хотя бы угла в жилой комнате. Пришлось размещаться в здании Университета, в знаменитом актовом зале. Откуда-то достали кровати, поставили их рядами в зале, и человек 200, в том числе и я, нашли себе пристанище. Жили здесь подряд и мужчины и женщины.

В такой обстановке жизнь проходила следующим образом. Утром все вставали и прежде всего заботились о завтраке. Нам были выданы талоны на завтрак в столовой. Но это был, собственно, не завтрак, лишь чашка жидкого холодного чая с кусочком хлеба. После завтрака наступали заботы о том, чего бы поесть. Иногда мы отправлялись на базар, в надежде сменять что-либо на картошку или хлеб. Но наплыв «хороших вещей» на базаре был исключительно велик и они, по существу, шли за бесценок. Наконец, наступало обеденное время. Столовая всегда переполнена. У каждого столика стояла очередь ожидавших. С кем мне не приходилось обедать вместе — с Л.К.Рамзиным38, А.Ф.Иоффе39 и с другими знаменитостями такого рода. Но обед только разжигал аппетит. Он был совершенно безвкусным, порции были микроскопическими, подавались с длительной выдержкой. Однако все съедалось и тщательно вылизывалось. Об ужине я даже вспомнить чего-либо сейчас не могу. Все дни мы ходили с ощущением острого голода, с единственным желанием чего-либо съесть. Но ничего не было.

Лаборатории было развернуть негде, и поэтому никто не работал. Все свободное (от завтраков и обедов) время мы скучали, бродили по городу или сидели где-либо на лавочке, беседуя о том и сем. Особенно скучными и длинными казались вечера. Обычно вечером все толкались в актовом зале. В зависимости от характера каждого из нас, некоторые сидели на койках и вели тихие разговоры, другие бродили, громко разговаривая. Однако я не помню, чтобы разговоры выливались в выражения недовольства или взаимных жалоб на болезни и т. д. Заболеваний также не было заметно. Напряженность обстановки снимала самую возможность заболеть.

По средам после обеда все мы, занимавшие административные должности, собирались в одной из больших аудиторий университета. Вице-президент АН СССР О.Ю.Шмидт40, управляющий Казанской группой, со своей знаменитой бородой, появлялся за столом президиума и выступал с информацией о текущих событиях и решениях Правительства, Президиума АН СССР (в Свердловске) и местных решениях. Такие информационные собрания посещались почти всеми академиками (все равно делать было нечего). Оратора слушали внимательно. Все явно ожидали чего-либо неожиданно приятного или важного, или сенсационного. Но вести с фронтов были неутешительными, неутешительными сведения о перспективах нашей жизни и работы. Постановления Президиума АН СССР не вызывали энтузиазма. Работа ряда учреждений Академии фактически остановилась. Правда, некоторые ученые пытались в крайне неблагоприятной обстановке продолжать прерванные в Москве исследования, распаковывали ящики с своим оборудованием и пристраивались где-нибудь на краешке стола. Но далее этого дело обычно не шло. В условиях толкотни, шума, тесноты и прочее делать какие-либо экспериментальные определения было фактически невозможно.

Некоторые пытались писать или заниматься теоретическими расчетами. У меня лично в это время была только что законченная небольшая рукопись книжки по истории русского противогаза во время первой мировой войны. Она была передана в Издательство, но теперь не было никаких надежд на ее издание. Тем не менее, я извлек из чемодана второй экземпляр рукописи и пытался улучшить ее редакцию.

Я пробыл в Казани немного более двух недель. Мои личные дела складывались весьма неблагоприятно, в Казани было оставаться нежелательно, научная работа была практически невозможна. К тому же я разошелся с А.Н.Фрумкиным по ряду вопросов, правда, имевших незначительное отношение к служебным, и подал заявление об уходе из зам. директоров. Я стремился уехать обратно в Москву, и мне удалось вскоре получить командировку. Мне казалось, что на старом пепелище в Москве я мог заниматься чем-либо полезным.

В Казани до моего отъезда произошло смешное, по существу, происшествие. Дело началось с разговоров о том, где сейчас находится И.А.Каблуков и чем он занимается. Среди академических химиков было немало людей, которые считали себя прямыми учениками Каблукова либо близко его знали. От безделья рассказывали друг другу «каблуковские» анекдоты и истории. Итак, разговоры о Каблукове были довольно частыми. Кто-то выразил сомнение — жив ли он? Ему было в то время 83 или 84 года. Не знаю, как это получилось, но версия о смерти Каблукова была принята как вполне правдоподобная. Умер и умер!

В такой обстановке кто-то из близких учеников Каблукова, кажется, А.Ф.Капустинский, высказал идею — организовать вечер памяти почетного академика И.А.Каблукова. Идея оказалась популярной и вполне осуществимой. Делать всем было, собственно, нечего, и такой вечер мог явиться не только развлечением для почти всех химиков, но и принес бы пользу его организаторам, скучавшим по работе.

Вспоминаю, как В.И.Спицын41, А.Ф.Капустинский и другие ученики И.А.Каблукова захлопотали, уединяясь, что-то писали и т. д. И вот, наконец, появилось объявление о вечере, и в назначенное время собралось много народа. Докладчики — квалифицированные ученые — хорошо подготовились, и все слушали весьма внимательно около двух часов. Соскучилась ученая братия по работе, по непременным семинарам и ученым заседаниям. Вечер прошел блестяще. Он был, несомненно, событием в жизни ученых Химического отделения АН СССР и даже привлек внимание многих нехимиков. На вечер прибыл какой-то корреспондент «Известий», и уже на другой день была опубликована небольшая заметка о вечере памяти почетного академика И.А.Каблукова, который, по словам заметки, прошел тепло и т. д.

Однако следствия этого вечера оказались совершенно неожиданными. На очередной информации в среду О.Ю.Шмидт, покончив с официальной информацией, ухмыльнулся в бороду и сказал: «Я должен прочитать вам полученную мною телеграмму: „Прошу сообщить, когда я умер. Каблуков“». Телеграмма произвела большой эффект. Каблуков незадолго до этого был эвакуирован в Ташкент, но в Казани об этом не знали. Он случайно прочитал заметку в «Известиях» и прореагировал на нее телеграммой О.Ю.Шмидту. Он всегда был и сейчас оставался чудаком.

Я не помню сейчас точно, когда я выехал из Казани в командировку. Жизнь в Казани была мне совершенно не по нутру, и по служебным и личным обстоятельствам, о которых не стоит говорить. Поездка в Москву прошла вполне удовлетворительно. Поезда, направлявшиеся в Москву, были полупустыми, в то время как встречные поезда на восток были переполнены. Не помню, как я ехал, никаких необычных происшествий не было.

И вот я снова в Москве. За три недели моего отсутствия Москва заметно изменилась. В метро почти не было народу, но поезда ходили. На улицах также было очень мало пешеходов. Магазины были открыты, но в них почти ничего нужного не было. Но в большинстве гастрономических магазинов было в достаточном количестве кофе. Тогда его употребляли мало, и я также не имел еще привычки по утрам пить кофе, да и кофейной мельницы у меня не было. В общежитии на Малой Бронной оставалось еще несколько человек, хотя большинство комнат пустовали. Среди оставшихся в Москве был мой сосед по общежитию и по этажу В.Тищенко — украинец, специалист по антисейсмическому строительству. Он был большим любителем выпить и, кажется, впоследствии спился. Но выпить в то время в Москве было нечего. Бомбежки Москвы продолжались, причем вместо сравнительно безобидных зажигательных бомб немцы стали применять, с одной стороны, мощные бомбы-торпеды и мелкие бризантные бомбы, от которых вылетали по соседству с взрывом стекла. Большие бомбы очень неприятно визжали, и мне — любителю прогуляться по городу вечером — неоднократно приходилось, заслышав свист, нырять куда-либо в подворотню и ложиться. При всем этом как-то притупилось чувство новизны бомбежек. Некоторые бомбы причиняли довольно значительные разрушения. Так, при мне взорвались бомбы во дворе Университета, с разрушением памятника Ломоносову и повреждением Манежа. В главном здании Университета со стороны фасада были выбиты все стекла. Взорвалась бомба у Никитских ворот и в других местах. К сигналу тревоги я стал относиться куда спокойнее, и когда лежал на кровати, то просто не хотелось при сигнале подниматься.

В институтах Химического отделения АН СССР оставались несколько человек, которые по разным причинам не уехали из Москвы. Больше таких людей было в ИОНХе и в Институте горючих ископаемых. В целом же помещения институтов днем производили впечатление пустыни. В нашем институте оставался ученый секретарь А.А.Мухамедов — ижевский татарин, кончивший в свое время Институт красной профессуры и бывший мне знакомым по Горькому. Он был там директором Химико-технологического института42. Когда-то он казался мне порядочным человеком, но оказалось, что у него сохранились восточные и даже мусульманские привычки, неискренность и т. д.

Днем я бродил по комнатам своего института и придумывал, чем бы заняться. Единственной обязанностью у меня в то время было поручение РК КПСС — руководить кружком текущей политики с оставшимися в Москве сотрудниками институтов Химического отделения АН.

Мухамедов информировал меня, что после эвакуации институтов в подвале остался склад горючих материалов, в котором было достаточно большое количество спирта; этот склад был сразу же атакован темными личностями, и спирт был разворован; что и сейчас время от времени появляются какие-то личности, ищущие спирта. Охрана зданий была организована плохо. В институтах, конечно, оставалось кое-какое ценное имущество, мне, как хотя и бывшему зам. директора, приходилось заботиться о мерах против воров. Поэтому я ходил в Институт каждодневно, пытался возобновить работы по седиментационному анализу, но не мог собрать прибор из-за отсутствия трубы.

Немцы, между тем, постепенно приближались к Москве. По улицам, особенно по вечерам, ходили военные патрули. Началось формирование ополчения. Однажды я был вызван в райком КПСС и был даже зачислен в ополчение, но тут же был изгнан, поскольку при проверке документов обнаружилось, что у меня имеется удостоверение об освобождении от мобилизации, как доктора наук. Докторская степень в то время еще ценилась. Однако пришлось проводить в ополчение нескольких товарищей.

Осень уже вступала в свои права, надо было думать о ближайшем будущем. Мне пришла в голову мысль заняться педагогической работой, чтобы не болтаться попусту. Несмотря на эвакуацию, в Москве оставались некоторые учебные заведения, точнее, студенты и отдельные преподаватели. Эти преподаватели проявили активность и организовали (тогда еще только заботились) занятия оставшихся студентов (главным образом женщин и возвращавшихся с фронта инвалидов). Вместо уехавших в эвакуацию профессоров набирались оставшиеся в Москве. Прочитав объявление в газете о конкурсе на вакантные должности, я подал заявление с документами в Городской педагогический институт на кафедру общей и аналитической химии. Я сходил в Институт, познакомился с ректором А.Кабановым43 (отцом полимерщика В.А.Кабанова44) и был встречен весьма благожелательно, и скоро был зачислен заведующим кафедрой. Однако приступить к работе мне не удалось, события развернулись совершенно неожиданным образом.

День ото дня в Москве становилось труднее и труднее жить. Хлеба выдавали мало, а остальные продукты иногда выдавались в мизерных дозах. Правда, как-то я получил талон на 1 пуд муки, но получить муку почему-то не смог. Я бродил по городу, вечерами дежурил на крыше, днем бродил по Институту, шел оттуда в Президиум Академии наук, чтобы встретиться с оставшимися еще в Москве знакомыми, узнать новости. Обстановка становилась все более и более грустной. Дома, т. е. в общежитии аспирантов на Малой Бронной, тоже было невесело. Народу там почти не осталось, но все еще державшиеся там бродили бесцельно, как и я. Каждый вечер ожидали воздушной тревоги и бомбежки. Правда, тогда уже многие привыкли к этому, острые переживания, которые бывали при первых бомбежках, как-то стерлись. Пытался я писать, но малоуспешно, хотя некоторые сделанные в то время наброски в дальнейшем оказались полезными.

В октябре обстановка в Москве резко обострилась. Немцы были совершенно недалеко. Уже можно было слышать по утрам отдаленную артиллерийскую стрельбу. Я не знаю, как это получилось, но около 10–14 сентября распространились слухи, что в ближайшие дни придется сдавать Москву немцам. Действительно, положение казалось безнадежным. Немцы и с запада, и с севера были совсем рядом. Артиллерийская канонада по утрам слышалась все более и более отчетливо. В учреждениях по чьему-то приказанию начали сжигать архивные материалы и важные бумаги. Помню, несколько дней подряд по Москве в огромной количестве летали черные хлопья сгоревшей бумаги. Надо думать, что в эти дни безвозвратно погибло множество ценнейших для истории документов. Многие бумаги касались судеб людей или важнейших их интересов. Эта картина летающих черных хлопьев бумаги холодила сердце.

Числа 16 октября начался массовый «исход» из Москвы еще оставшихся в ней учреждений и людей. Остававшиеся в учреждениях автомобили загружались до предела личными вещами сотрудников. Все это отправлялось на восток, главным образом по направлению к Горькому. День ото дня поток машин, перегруженных людьми и поклажей, становился все «гуще». 16 октября мы узнали, что есть приказ — всем должностным лицам, женщинам и детям покинуть Москву.

В этот день я был вызван в райком и получил поручение в качестве старшего переправить в город Горький группу сотрудников химических институтов, преимущественно женщин, на автобусе Академии наук. У меня случайно сохранился в старой записной книжке список этих сотрудников: видно, он писался на ходу и неразборчиво. Вот они: Симакова, Штернина, Русинов, Хайшибашев, Юдис, Тихонов, Вишневский, Ткачева, Миронов, Трофимов, Кузьмина, Антоненкова, Скрябина, Оленева, Иванов, Седельников, Богуш, Евтеева, Старинкин, Афанасьева, Брусов, Хайшибашева, Гастрелина (?), Иванова, Оленев, Молодов, Контов. Всего вместе со мной — 28 человек. Автобус же был в то время — старинный маленький. Много-много он мог вместить 5–8 человек, причем без всяких вещей.

Утром 17 октября я отправился в Институт, откуда должен был уехать автобус, но уже не застал его. Видно, очень торопились все скорее уехать из Москвы. Постояв на месте, я заметил работника Президиума АН И.В.Молодова (умер уже около 5 лет назад). Мы поговорили, пожалели, надо было что-то делать. И вот мы договорились — завтра с утра подготовить котомки с самым необходимым и отправиться пешком в Горький. Что будешь делать?

На другой день рано утром мы с Молодовым встретились и пошли. Вышли на Горьковское шоссе. Что там делалось! Множество машин, сильно перегруженных и переполненных, в несколько рядов медленно двигались на восток. Машины мешали друг другу, идя почти вплотную друг за другом. Неисправность или остановка одной машины вызывали сразу затор. Нетерпеливые водители, не имея возможности объехать остановившуюся машину, сталкивали ее в кювет, и медленное движение колонны продолжалось некоторое время. Наблюдая эту картину, мы с Молодовым обменивались сентенциями. Что было бы, если бы всего лишь один немецкий самолет напал на совершенно беззащитную длиннейшую (наверное, до самого Горького) колонну, например, обстрелял ее из пулемета?

Мы прошли километров 20 обочинами, немного отдохнули и вновь тронулись в путь. Наша первоначальная цель состояла в том, чтобы дойти до Ногинска. Мы прошли еще километров 20 и, конечно, устали. И вдруг мы заметили знакомый академический автобус. Оказалось, что он двигался медленнее нас, и мы его догнали. Мы подошли ближе, и нас также заметили. На ходу нам открыли заднюю дверь, и вот мы втиснулись в совершенно переполненный автобус. Нам что-то объяснили, что в Москве перед отправкой шофер должен был куда-то заехать, поэтому автобус отправился раньше срока. Но ехать в автобусе оказалось настоящей мукой. Автобус был низенький, стоять в нем, выпрямившись, было нельзя. В полусогнутом положении, едва выбрав место, куда можно было бы поместить ноги, мы с И.В.Молодовым начали свой путь на механическом транспортном средстве. То и дело сильно трясло, так, что казалось, можно было переломиться пополам от боли, стоя в такой позиции.

Я уже не помню всех обстоятельств этого путешествия. Мы проехали Ногинск, а поздно вечером (ехать с зажженными фарами было нельзя) остановились на ночь в какой-то деревне в школе, переполненной множеством путешественников, и сразу же заснули мертвым сном. А когда стало рассветать, нас разбудили, и мы поехали дальше. Ехали мы таким образом до Горького почти двое суток. Даже после Владимира, когда на дороге стало несколько просторнее, нам казалось, что мы едем крайне медленно. Наконец, к вечеру мы добрались до Горького, и я поспешил к семье, которая жила у моего товарища по Костромской духовной семинарии профессора М.И.Волского на Трудовой улице. Жили они ужасно плохо и голодно, так что смотреть на них было страшно.

Наутро я отправился в крайком партии, где в то время работали мои бывшие товарищи по Политехническому институту. Я пошел ко второму секретарю (которого прекрасно знал, но сейчас совершенно забыл). Прежде всего я спросил, что делается в Москве. После почти панического «исхода» и двухдневного путешествия в ужасных условиях мне казалось, что положение Москвы должно быть почти безнадежным, что нам предстоит скорое путешествие еще далее на восток за Урал. Но секретарь крайкома сказал мне, что ничего нового после моего отъезда из Москвы не произошло, Москву и не думают сдавать. Мы поговорили и о других делах, и я отправился в город повидаться со знакомыми и друзьями.

Пробыл я в Горьком 3 дня. За это время мои спутники по поездке в автобусе сели на пароход и отправились в Казань. Я же не хотел в Казань, и мне была предложена работа в Горьком, правда, через некоторое время. Горький произвел на меня тогда тяжелое впечатление. Он был переполнен приезжими, квартиру здесь получить было практически невозможно. Жизнь здесь протекала нелегко. Чувствовался недостаток в необходимых продуктах. На западе велись работы по постройке оборонительного рубежа. Мне сразу же захотелось немедленно вернуться обратно в Москву. Но въезд в Москву в то время был запрещен. Пришлось идти к знакомым на Воробьевку, где я быстро получил пропуск на въезд в Москву. С одним из академических автобусов, который привез эвакуированных, я отправился обратно в Москву. Обратная дорога была полной противоположностью вышеописанной поездке в Горький. Мы ехали в таком же автобусе втроем. Но самое главное, что поражало, — дорога была совершенно пустой. Встречные машины, редко попадавшиеся на дороге, вызывали естественное любопытство. Но по бокам шоссе в кюветах попадались машины, которые из-за неисправности пришлось бросить. Доехали до Москвы мы очень быстро и без приключений. Пропуск в Москве не понадобился.

Я приехал на свою квартиру на Малой Бронной и обнаружил все на своем месте. Но во время моего отсутствия, видно, была бомбежка, и много стекол в окнах, выходивших на Малую Бронную, были выбиты. Стало уже холодновато, и, ложась спать, я был принужден натягивать на себя, кроме одеяла, и наличную одежду. Налеты немцев на Москву продолжались почти каждую ночь.

Москва производила впечатление вымершего города. Улицы были почти пустынными. Метро хоть и работало, но в вагоне было всего 1–2 пассажира. Большая часть магазинов была закрыта. По-прежнему было достаточно только одного кофе в зернах. Но его никто не покупал.

Институт, который я посетил на следующий же день, был теперь совершенно пуст. Только один Мухамедов, расположившийся в кабинете директора, встретил меня и рассказал о том, что происходило в мое отсутствие. Я снова стал раздумывать, чем бы заняться. Но как-то ничего подходящего в голову не приходило. На Малой Бронной также никого не оставалось, кроме Тищенко и обслуживающих дежурных по этажам. Тищенко, с первых же слов разговора, высказал сильное сожаление, что нечего «выпить». Он говорил мне: «Вот ты химик, неужели не знаешь, как изготовляется водка?». Я разъяснял ему, что готовить водку можно из сахара, муки, но для этого нужны дрожжи. Он обругал меня в шутку и уверенно заявил, что можно сделать все, если захочешь, и без дрожжей.

Скоро наступил ноябрь, в общежитии, где было довольно много выбитых стекол, стало холодно. Пытался я делать нагревательные электрические приспособления, но не было проволоки (нихромовой) нужного диаметра. Поэтому читал я, одевшись в пальто. А вечером — снова воздушная тревога. С утра прогуливался по Москве, наблюдая изменения после очередных бомбежек. А бомбы падали в разных местах.

По утрам была явственно слышна артиллерийская стрельба. Опасность захвата Москвы немцами существовала. В таких условиях я стал подумывать: что же я ничего не делаю, когда кругом идут сражения с врагом? Ведь меня следует упрекнуть в равнодушии к таким тяжелымсобытиям на моей родине. Не лучше ли мне пойти воевать в армию? Ведь я капитан запаса. Кончится когда-нибудь война и каждый спросит меня, что я делал во время войны. А что я могу ответить? Мысль о том, что надо идти в армию, все более и более укреплялась. Казалось, что сейчас это единственное правильное решение, которое я мог принять в таких условиях.

Конечно, были и события, которые указывали, что Москву не сдадут врагу. 7 ноября состоялся парад на Красной площади, это событие сильно подбадривало. Кроме того, я наблюдал ежедневно, что за Москву шла битва, и немцы далеко не были так сильны, чтобы ее захватить «с ходу». Москва тщательно охранялась и с внешней стороны, и внутри. По улицам ходили патрули. Вечером на улицах было запрещено появляться без пропуска.

С фронта шли разноречивые известия, но были и известия, вызывавшие надежду и уверенность. Так, войска И.С.Конева разгромили немцев под Вязьмой. Я хорошо знал И.С.Конева, и он меня знал, поскольку много лет мы служили в 17 с.д. в Нижнем Новгороде и жили в здании в одном коридоре. Вот я и решил написать И.С.Коневу письмо с просьбой, чтобы он вызвал меня к себе в армию, которой он тогда командовал. Прождал десять дней. Ответа не было. Видно, ему было не до меня.

Я, как и все в то время, жадно слушал сводки военных действий по радио, читал газеты. Отдельные успехи наших войск вселяли надежду, что вот-вот наступит перелом в ходе войны. Но до перелома было еще далеко. А в Москве происходили грустнейшие события. Крымский мост был заминирован и т. д.

Около 20 ноября со мной произошел забавный случай. Однажды я пришел в Институт и Мухамедов сообщил мне, что открыл один из оставшихся в институте сейфов и обнаружил в нем бутыль объемом около 20 литров, наполненную раствором сулемы в спирте. Он спросил меня, как поступить с этим зельем, которое может быть опасным для случайно обнаружившего его пьяницы. Сам он думал, что лучше всего раствор уничтожить. Я же легкомысленно высказал убеждение, что спирт можно отогнать и использовать. Сулемы в спирте было, вероятно, около 3 % (это был реактив на иприт). Мухамедов согласился со мной, и таким образом у меня появилась задача — отогнать спирт от сулемы.

Немедленно я собрал обычный перегонный прибор с холодильником Либиха и приступил к перегонке. Отогнав с поллитра, я проделал реакцию на ртуть. Монета сразу побелела. Значит, сулема летела так же, как и спирт. После второй перегонки этого поллитра я обнаружил на дне колбы рыхлый белый осадок, но ртуть в отгоне также легко открывалась. Я пошел домой, раздумывая, как поступить мне, чтобы отделить сулему. Я почти не спал две ночи, все обдумывая разные варианты. Осаждение сероводородом мне казалось неприемлемым. Наконец, мне пришла в голову одна мысль. А что, если я построю адсорбционный дефлегматор, т. е. просто буду вести перегонку через колонку, наполненную активным углем? Уголь достать было нетрудно. В институте всюду валялись старые противогазы с углем, были даже целые барабаны с углем. Придя в институт, я собрал соответствующий прибор и начал перегонку пробы раствора. К моему удивлению, в отгоне ртуть не открывалась. Я выпарил пол-литра отгона и попробовал в небольшом остатке открыть ртуть. Ее не было.

Теперь я считаю, что я сделал изобретение. Но в то время я был поглощен идеей очистки спирта, и больше ничем. Так это изобретение и до сих пор не зарегистрировано.

Я начал перегонять основную массу спиртового раствора. Мухамедов удивлялся и сказал мне, что этот способ надо опубликовать и рассчитать теоретическое число тарелок в дефлегматоре (хроматографический дефлегматор).

В самый разгар работы, когда спирт перегонялся без дальнейших мер усовершенствования, я прохаживался около прибора в веселом настроении. Я никогда не был большим любителем выпивки. Просто было приятно решить научно-техническую задачу. Вдруг в лабораторию вошел совершенно неизвестный человек с фотоаппаратом. Я удивленно спросил его, что ему надо. Он отрекомендовался фоторепортером «Вечерней Москвы» и сразу же спросил меня, кто я такой и как это я в такой сложной обстановке в Москве занимаюсь научной работой. На первый вопрос я ему ответил, он был вполне удовлетворен и затем спросил, над какой темой я работаю. Я как-то замялся с ответом, обдумывая, как лучше ему разъяснить вопрос. Но он, видя мое замешательство, истолковал его по-своему: «Впрочем, что я, чудак, спрашиваю и ученых в военное время, чем они занимаются». Таким образом, вопросы оказались законченными, и корреспондент попросил разрешения сфотографировать меня у аппарата (перегонной установки). Подошел Мухамедов, и мы оба были увековечены на фото на фоне перегонного аппарата. На следующий день (кажется, это был мой 40-й день рождения, 24 ноября) в газете на первой странице появилась фотография, зафиксировавшая мое научное достижение.

Я уже говорил, что мой сосед по комнате в общежитии аспирантов Тищенко каждодневно при встрече неуклонно сетовал, что я как химик не могу приготовить для него хотя бы немного «выпивки». Мне его стало даже жалко. Вспомнив его, я налил четвертинку из-под водки спиртом, полученным на своем приборе, и принес домой. Вечером явился ко мне Тищенко и снова пристал ко мне, чтобы я чего-либо дал ему для удовлетворения жажды. Я ему сказал, что могу налить ему рюмку, но я не ручаюсь, что после этого не будет неприятностей, объяснил ему действие яда и т. д. Но он сразу же побежал к себе и немедленно вернулся со стаканом. Я налил ему немного, развел водой и подал ему. Он тотчас же побежал к себе (у меня нечем было закусить) и через 3 минуты вернулся — «дай еще немного». Я ему снова рассказал об ядовитых свойствах сулемы и прочее, но его ничем нельзя было пронять. Пока я готовился налить ему, он схватил всю четвертинку и побежал бегом домой. Через 10 минут он снова был у меня и сильно навеселе. Я ему серьезно стал разъяснять, что от такой большой дозы он непременно умрет через три дня, и нет ему никакого спасения. Но он к этому оказался совершенно равнодушным. Утром я еще лежал в кровати, он снова пришел ко мне и молил дать ему опохмелиться. Но у меня, слава Богу, ничего не было. Я не решился принести ему еще порцию и сам с тревогою ждал целую неделю — что с ним будет? Но ничего не произошло. Он был совершенно здоров. Так подтвердилась высокая эффективность очистки моим способом.

Между тем, обстановка все усложнялась. Артиллерийская стрельба по утрам даже будила меня. Перспектива «бегства» из Москвы далеко не радовала. Меня мучила мысль, что в такой обстановке я ничего не делаю и не приношу никакой пользы. Мне думалось, что будет стыдно когда-нибудь отвечать на вопросы товарищей: где я был во время войны? И у меня созрело окончательное решение идти добровольцем в армию.

Первые месяцы в Красной Армии

Я пошел в штаб Московского военного округа и подал рапорт о своем желании приступить добровольно в ряды Красной Армии. Меня принял важный офицер с тремя шпалами в петлице. Ознакомившись с моими документами, он сказал, что не имеет права удовлетворить мою просьбу, и посоветовал обратиться в Управление кадров Штаба РККА на Арбатской площади. Я отправился туда, вошел в знакомый двор со стороны памятника Гоголю и вспомнил свои юношеские годы. Здесь в 1920 г. я учился стрелять из винтовки, пистолета «наган» и даже из пулемета. Но сейчас тир выглядел несколько иначе. К тому же всюду часовые, которых в те времена не было.

Я был принят каким-то начальником. Он предложил мне написать рапорт, и вскоре я получил его с резолюцией какого-то высокого начальника, удовлетворившего мою просьбу.

Я вышел из Штаба и отправился в Педагогический институт, где я был незадолго перед тем зачислен зав. кафедрой химии, и рассказал о своем решении. Директор института был возмущен моим поведением, стал меня отговаривать, но я сказал, что все уже решено. Через два дня я узнал, что директор Института подал протест против зачисления меня в армию. Я был вызван в Генеральный штаб еще раз и подтвердил свое решение. Так вновь началась моя служба в армии после долгого перерыва, в течение которого я сделался настоящим «гражданским шляпой».

Я получил назначение в штаб формируемой в Москве 6-й армии на улице Разина. Там я получил назначение на должность старшего помощника начальника химического отдела армии. Через день штаб армии перебазировался в Царицыно (Ленинск). Мы жили там на казарменном положении в каком-то бараке. Я получил обмундирование, мало похожее на офицерское и лишь чуть отличавшееся от солдатского. Начались однообразные дни учебы. Больше всего было штабных учений на картах, хотя время от времени мы занимались и вне помещений.

Между тем быстро наступила зима, нанесло довольно много снегу, и, между прочим, нас стали тренировать в части лыжного спорта. Генералы, командовавшие тогда нашей армией (они сменялись), были в общем чудаковатыми и своеобразными людьми, и боевую подготовку планировали исходя из своих собственных вкусов. Впрочем, в армии существует непреложная система: не давать военнослужащим нисколько свободного времени для личных дел главным образом для того, чтобы у них не возникали ненужные мысли и намерения от ничегонеделания. Все должно быть расписано по минутам. Как известно, в армии не принято говорить о начальнике: «Он спит», а надо говорить: «Он отдыхает», имея в виду, что отдых предусмотрен распорядком дня. Мне, глубоко гражданскому человеку, вновь приходилось привыкать к этой системе.

Помню, вначале, когда я встал на лыжи, было трудно ходить по пересеченной местности. Но в Царицыне к этому пришлось скоро привыкнуть, и через какую-нибудь неделю упражнений я смело съезжал с высоких и крутых горок в парке. Штабные занятия, как всегда, вначале казались довольно скучными. Офицерам раздавались обычно крупномасштабные карты, которые можно было разрисовывать. Руководитель читал заранее составленный приказ дивизии полку, или даже корпусу: п. 1 — Сведения о противнике, проведения о своих войсках и т. д. Мы выполняли роль либо командиров полков, либо даже дивизий, а также руководителя спецслужб. Надо было на основе заслушанного приказа принять решение и оформить его в виде соответствующего документа (приказа), либо устно изложить в деталях это решение во всеуслышание. Строевых занятий, которые я никогда особенно не любил, было, в общем, не много, хотя нам всем было хорошо известно, что именно строевые занятия вырабатывают дисциплину и автоматичность при выполнении команд.

Живя в Царицыне, я иногда имел возможность съездить в Москву, заехать к себе на квартиру, повидаться с оставшимися еще в общежитии на Малой Бронной товарищами. На квартире было пусто и холодно. Да и во всем общежитии царила пустота и страшный, хуже, чем на улице, холод. Даже Тищенко, который никуда не хотел уезжать, исчез. Мое пребывание на Малой Бронной сводилось в основном к освидетельствованию полок с книгами, еще так недавно служившими мне источником для размышлений и, пожалуй, даже для отдыха. Как-то тоскливо становилось, глядя на книги, что они сейчас мне совершенно не нужны. Переложив их с места на место, я еще раз оглядывал свое «логово», уже бывшее, и спешил на вокзал, в свой барак в Царицыне.

Между тем в нашем житье-бытье в Царицыне произошли изменения. Генерал, командующий армией, переименованной во 2А., решил всех нас, пришедших с гражданки, быстрее приучить к тяготам фронтовой жизни. Кадровых офицеров в штабе армии было маловато, они занимали должности начальников отделов, в своем большинстве они пришли к нам из тыловых административных учреждений. Командующий армией нам на глаза не показывался, начальников отделов в то время я знал не всех. Но вот скоро пришлось узнать кое-что новое.

Однажды мы получили приказ грузиться в машины со всем штабным оборудованием, т. е. пишущими машинками (и машинистками) и прочим, и взять с собою лыжи. Нас повезли в далекий лес, где-то в районе Лопасни. Стоял мороз около 30°, и мы, сидя в открытых грузовиках, конечно, скучали по теплой избе и хотели выпить чайку. Но машины везли и везли нас дальше и дальше, и, наконец, остановились в большом лесу. Где-то в километре от нас была вожделенная деревня, манившая нас уютом красивых подмосковных домиков. Но мы остановились в сосновом лесу и получили приказ разгружаться и выбрать для отдела место в глубоком снегу. Сразу было сказано, что разжигать костры категорически воспрещено. Приказ есть приказ. Мы утоптали площадку на одном месте и принялись устраивать «подобие» помещения отдела. Нашли какой-то чурбан, поставили машинку, наломали сосновых веток, чтобы не сидеть прямо на снегу. Пока мы работали, было еще не так холодно, но когда мы закончили несложное оборудование отдела и сели по местам, в ожидании дальнейших распоряжений, стало очень холодно. Дело к тому же шло к ночи, и мы быстро поняли, что перед нами не только бессонная ночь, но и крупные неудобства из-за сильного мороза.

Скоро мы получили боевой приказ, и работа отдела и всего штаба началась. Надо было по картам составить соответствующие распоряжения и инструкции по химической службе с использованием армейской химической роты, которой тогда у нас еще не было. В варежках, едва владея одеревеневшими пальцами, я делал расчеты, докладывал их начальнику отдела, а тот либо одобрял, либо требовал переделки. Наконец, все поступало к машинистке — московской девице лет 20, закутанной до предела. На ней была солдатская шинель, под которой телогрейка из бараньей шкуры — безрукавка. Наконец, начальник отдела (я его вспоминаю только в лицо) повел к начальнику штаба армии сдавать подготовительные документы. Когда он вернулся, было видно, что он, видимо, не понравился начальству. Шла темная ночь. Мороз крепчал. Вскоре мы заметили, что почти все наши соседи, т. е. другие отделы штаба, зажгли костры. По их примеру и мы не замедлили разложить костер. Стало несколько легче, но сразу же потянуло спать.

Первым заснул наш начальник. Я крепился, не только потому, что заснуть при 30° мороза, хотя и у костра, очень опасно, но главным образом помня по прежнему опыту, что начальство может в такой уже успокоившейся обстановке внезапно нагрянуть с проверкой. Для того чтобы не заснуть, я вытащил свой блокнот и занялся воспоминаниями о некоторых научных идеях по седиментационному анализу. Никаких новых документов пока не надо было готовить. За таким «мирным» занятием и застало меня высокое армейское начальство, которое внезапно появилось в сопровождении адъютанта и каких-то важных офицеров в «нашем отделе». Я сообразил, что это командарм, вскочил, приложил руку к шапке, отдавая честь, и рапортовал, что в Химическом отделе происшествий нет, что документация сдана начальнику штаба, и представился. Начальство спросило, что мы делаем. Я доложил о проделанной работе. Все, конечно, постепенно проснулись и в разговоре с начальством меня сменил начальник отдела.

Наконец, командарм нас покинул. Спать уже не хотелось. Наступало утро. Мы наивно полагали, что скоро нас погрузят в машины и отвезут назад в Царицыно. Но вот нам принесли завтрак и горячий чай, что было весьма кстати. А после завтрака вдруг принесли еще один приказ (вводную), и мы снова начали работать. Днем было несколько легче, возможно, что и мороз несколько ослабел, но все же приходилось время от времени отрываться от работы и согреваться прыганьем. Незаметно наступило обеденное время, и мы все по очереди шли к полевой кухне, хорошо пообедали и полагали, что к вечеру нас все-таки вывезут из леса домой. Но ничего подобного не произошло. Уже стемнело, мы пошли снова к кухне, поужинали и, наконец, поняли, что нам предстоит еще одна, может быть и больше, ночь на страшном морозе. После ужина принесли «вводную задачу», и ночью снова началась убийственная работа на морозе, когда окоченевшими пальцами приходилось писать каракулями. Хорошо еще, что днем удалось немного вздремнуть. Ночь снова была бессонной. Конечно, все мы в душе ругали начальство за такой, казалось, совершенно ненужный эксперимент со штабом.

Начальство оказалось, однако, твердым. Мы дождались и третьей ночи в лесу, которая выдалась особенно холодной. Было, вероятно, около 35° мороза. Но человек ко всему привыкает, и мы уже как-то безнадежно привыкли к полному окоченению от холода. Как прошла эта третья ночь, я уже не помню, новизна ощущений стерлась, как-то притерпелись к морозу.

Наконец, утром на 4-й день команда: погрузить на машину все оборудование отдела вместе с машинисткой, а нам встать на лыжи и идти пешком к Москве. Марш был объявлен скоростным и победителям обещали награды. Приделав свои лыжи к валенкам, я пошел вместе с другими. Вначале казалось, что ехать легко и даже приятно после такого испытания морозом. Но скоро стало ясно, что без тренировки, да еще в неудобных валенках далеко не уедешь, а надо было пройти около 40 километров. Но, тем не менее, я на своих длинных ногах довольно бодро прошел первые километры, не отставая особенно даже от группы лидеров марафона. Но уже километров через 6, когда вместо окоченения на морозе я вспотел, почувствовалась усталость, тем более что спали мы явно очень мало. Но все же приходилось тянуться. Примерно после 10 километров нам вдруг подвезли горячее какао. Было, естественно, приятно выпить кружку горячего напитка, стало вначале как будто даже легче. Но скоро усталость увеличилась, я был совершенно мокрым. Вдруг я заметил, что нас обгоняют грузовики, на которых спокойно едут некоторые наши ребята, отставшие от нас. Поэтому возникла и быстро начала крепнуть мысль, не сойти ли с трассы и доехать быстро на машине. Но как-то не получалось с машиной, и приходилось идти уже с большим напряжением сил. На 20-м километре — краткая остановка, снова кружка какао. Однако, пройдя после этого с полкилометра, я почувствовал такую усталость, что дальше идти без основательного отдыха уже не мог.

Я остановился на обочине для отдыха. И вдруг спасительная машина, догнав нас, остановилась и несколько марафонцев, в том числе и я, без дальнейших колебаний сняли лыжи с ног и взгромоздились в кузов. Не прошло и полчаса, как мы были уже дома, т. е. в своем бараке в Царицыно. Кажется, всего лишь несколько человек из 200 участников марафона все же добрались до места на лыжах, спустя около часа после нашего приезда. Наконец-то мы получили заслуженный отдых в тепле и на кровати с матрацем.

На другой день был разбор ученья, нас покритиковал генерал, но не очень круто. Еще через день я неожиданно был назначен начальником Химического отдела армии и таким образом стал самостоятельным начальником в штабе армии. Отдел, правда, был еще не полностью укомплектован, но скоро у меня появились довольно квалифицированные помощники. Естественно, однако, работы прибавилось, больше же прибавилось беспокойства. В Царицыно мы оставались недолго. Сначала переехали в Подольск, а через некоторое время — в Тулу. Это было в феврале 1942 г. Мой отдел получил отдельный небольшой дом, принадлежавший железной дороге, недалеко от вокзала. Все другие отделы штаба были расположены в домах поблизости. Мне приходилось впоследствии бывать в Туле, но этого дома, в котором я вместе со своими помощниками провел несколько месяцев, я так и не мог найти. Может быть, его сломали? Впрочем, у меня было очень мало времени на розыски.

Что меня поразило в Туле сразу же после переезда штаба армии — это настоящая фронтовая обстановка. Мы прибыли в Тулу всего лишь через несколько дней после трудного сражения под Тулой наших частей. Дорога на Ясную Поляну, на которой пришлось побывать сразу после переезда в Тулу, была усеяна трупами немцев и наших. Не надо было уже привыкать к фронтовой обстановке.

Основной задачей, возложенной на наш штаб в Туле, было формирование новых дивизий и полков; были назначены основные командиры, и пополнение поступало в дивизии и с севера, и из местных ресурсов (из частей, которые стали некомплектными после боев под Москвой). Для обследования и приема новых дивизий была составлена комиссия штаба армии под руководством пожилого генерала Иванова с участием всех начальников отделов штаба армии. В нашем распоряжении была большая моторная дрезина (поезда не ходили), и мы могли передвигаться довольно быстро в районе формирования новых частей. В различных пунктах мы делали остановки, посещали полки, знакомились с офицерами. Мне, естественно, в первую очередь надо было проверять химическую службу частей и соединений. В некоторых дивизиях были сформированы химические роты. Я понимал, что лично отвечаю за их подготовку.

В то время, естественно, многого не хватало. Были серьезные недостатки и с обмундированием, и с оборудованием, да и подходящих людей для занятия специальных должностей недоставало. Все давно уже были мобилизованы. Бросалось, однако, в глаза, что в химических ротах, сформированных в различных дивизиях, положение иногда оказывалось совершенно различным. В одних — плохо, неукомплектованность, жалкое оборудование и материальное обеспечение. В других — несколько лучше. Однажды, однако, я попал в роту, состояние которой на общем фоне представлялось мне образцовым. Я заинтересовался, в чем дело? Откуда они все достали? Выяснилось, что рота была сформирована из уголовников, вышедших из тюрем. Эти ребята оказались настолько инициативными и энергичными, что, пожалуй, все, что полагалось по штату, у них было. И командиры подобрались прекрасные, дисциплина была на высоте. Я побеседовал с каждым в отдельности и со всеми вместе и остался доволен. Но невольно возникло сомнение, как будут воевать эти бывшие уголовники? Устраиваться в любой обстановке они, несомненно, умели. Но как будет в бою? Со своими сомнениями я обратился к генералу Иванову. Он мне ответил: «Да, в гражданке с этим народом тяжело, но воевать они будут хорошо. Это же люди, в основном, отчаянные, привыкшие к различным перипетиям в жизни. Так что вы должны быть довольны, что подобрался такой народ».

Проверкой формирования новых дивизий мы занимались, вероятно, около месяца. Уже появились признаки весны, мы руководили обучением новых частей, их «сколачиванием». Дела было много. Только один раз за этот месяц мне удалось съездить на штабной машине в Москву. Там было по-настоящему невесело. Бомбежки продолжались время от времени. Дома, на Малой Бронной, было холодно как на улице. Все это вызывало тоску. На обратной дороге в Тулу мы испытали ложную тревогу. Была абсолютная темнота. Фары у машины тогда не полагалось зажигать. Мы проехали уже Подольск и вдруг видим впереди в ночной тьме вспышки. Мы решили, что это где-то немцы бомбят, но звука взрывов не было слышно. Но до Тулы было еще далеко, и мы предположили, не бомбит ли немец наш штаб? Но все оказалось очень смешным. Проехав километра два, мы увидели группу солдат, которые, пытаясь закурить, высекали огонь кресалом. Мы, конечно, смеялись, но отметили, что поддались психологическому обману военного времени.

В штабе происходили, время от времени, разные малозначащие события, связанные с обучением нас штабной работе. Командиры и начальник штаба были временными, как оказалось позже. Они, видимо, по каким-то причинам использовались пока что на тыловой работе. Вспоминаю один случай, происшедший со мной. Начальник штаба, комдив Клементьев45, в общем очень недалекий человек, думавший о себе больше, чем следовало, однажды вызвал меня и приказал (я подчинялся, как начальник отдела, командарму) составить какой-то приказ учебного характера. Я знал этого «комдива» с не особенно выгодной стороны. Почему-то в нашем отделе вдруг появилась написанная им книга, посвященная способам вьючной перевозки в горных условиях пулеметов и другого оружия. Читая эту книгу, я был потрясен примитивностью стиля, полуграмотным нагромождением слов и прочими «достоинствами» подобного свойства. Да и тема-то была странная, по крайней мере, в наших условиях.

И вот автор этой книги вызвал меня и приказал написать приказ на основе данной задачи. Через 20 минут приказ был готов, и я понес его Клементьеву уже переписанным на машинке. Форма приказа зафиксирована в уставах, и даже слова приказа были обычными. Клементьев взял в руки приказ, прочитал его и вдруг заорал на меня, упрекая меня в элементарной неграмотности, хотя ни одного примера такой неграмотности и не привел. У нас в штабе говорили, как в таких случаях должно себя вести: «Наше дело телячье, обоср… и стой». Я выслушал крики без возражений и отправился к себе. Я нарочно растянул срок, минут через 40 вернулся с переписанным заново приказом и подал его Клементьеву. Опять страшный шум, крик: «Где вы учились, наверно, дальше начальной школы не потянули!». Тут я решил дать сдачи. Я вежливо сказал, что понимаю его стремление привить грамотность при составлении документов. Я читал его книгу и знаю, что сам он имеет в этой части «опыт», но я тоже автор нескольких книг и ряда статей и немного понимаю в русском языке.

Услышав о том, что я опубликовал книги, комдив выразил явное изумление и растерялся. Наконец, он спросил меня: «Где вы работали на гражданке?». Я ответил, что я профессор, доктор химических наук. Комдив был совершенно потрясен, в те времена ему действительно приходилось нередко иметь дело с офицерами, не кончавшими средней школы. Он уставился на меня и произнес: «Садитесь, пожалуйста!». Через пару минут, когда он освоился со своей промашкой, разговор принял спокойный характер. Комдив сказал, прочитав мой приказ, что он вполне доволен, но я не должен сам составлять подобные документы, а поручать это помощникам. На этом мы распрощались и с тех пор держались «на равных». Скоро комдив Клементьев совершенно исчез из нашего штаба. Говорили, что он был после начальником Суворовского училища где-то на юге.

Другое происшествие было более серьезным. Однажды ранней весной в воскресенье я, отпустив всех своих помощников обедать, сидел в отделе один и читал какую-то попавшуюся под руку книжку. Вдруг дверь открылась, и в комнату вошел важный чернявый человек с тремя ромбами. Я, естественно, встал и представился. Он спросил меня, где все работники отдела. Я доложил, что отпустил их обедать. Человек с тремя ромбами выразил некоторое неудовольствие, хотя и не сказал мне ничего. Он спросил, что я читаю. Я ответил, что случайно попавшуюся в руки книжку. Он далее спросил меня, имеются ли на сегодня у меня какие-либо задания. Я ответил, что все, что надлежало, мы выполнили в утренние часы. Он ушел.

Я не осмелился спросить, кто он такой, и только часа через два узнал, что это — новый командующий армией генерал Василий Иванович Чуйков46. Тогда эта фамилия ничего особенного не говорила о себе. Мы узнали лишь, что он недавно вернулся из Китая, где был советником у Чан Кай Ши.

С назначением В.И.Чуйкова командармом у нас все переменилось. Новый командарм энергично взялся за обучение и сколачивание штаба. Начались штабные ученья, посыпались задания и приказы. С наступлением весны начались полевые учения в районах к югу от Тулы. Пришлось работать на полную катушку и мне, и моим помощникам. Затем мы перебазировались в Сталиногорск (теперь — Новомосковск) в район известного химического комбината. Здесь я сделал одну грубую ошибку, стоившую мне неприятностей. В одном из армейских учений с участием всех наших дивизий я, как и все, реагировал на приказы и распоряжения командарма соответствующими документами и распоряжениями. Все они, за исключением указаний частям, передававшихся по армейской связи, я сдавал начальнику штаба (вместо того, чтобы отдавать непосредственно командарму, которому я подчинялся). Работал я много и думаю, что за 3 или 4 дня учений составлялась цельная папка. Получилось так, что начальник штаба не обращал никакого внимания на мою документацию и складывал в папку, даже не ознакомившись с нею. И вот разбор учения. В клубе Сталиногорского комбината собрались все командиры штабов армии и дивизий, командиры полков и отдельных частей. Чуйков подробно разобрал и покритиковал действия командиров соединений и частей, штабов и штаба армии. Когда он говорил о работе отдельных командиров, соответствующее лицо вставало и слушало стоя. Дошла очередь и до меня. К моему глубокому удивлению, он сказал, что за все дни учения я не написал ни одного документа, не сделал ни одного отчета, проявив себя полным лентяем. Выслушав такую оценку, я был потрясен и даже растерялся.

Как только закончился разбор, я пошел к начальнику штаба, спросил о том, докладывал ли он Чуйкову мою документацию. Он сказал, что в сутолоке он совершенно забыл об этом. Я взял у него всю папку с моими документами и отправился к В.И.Чуйкову. Я выложил перед ним все документы и доложил, что по мере развертывания учения я все их своевременно передавал начальнику штаба, а он мне признался, что в сутолоке забыл о них. Чуйков спросил меня, почему я не передавал документы ему лично, поскольку я ему непосредственно подчинен. Я ответил, что не хотел его беспокоить во время напряженной работы. Он забрал у меня всю папку и отпустил меня. Я же, пережив неприятность при разборе, еще более расстроился, полагая, что Чуйков будет ко мне теперь особенно придираться, раз он назвал меня лентяем.

Но дело приняло иной оборот. На другой день в том же клубе Химического комбината состоялось заключительное собрание всего командного состава армии (старшего). Снова выступил с речью В.И.Чуйков, говоривший о преодолении недостатков штабной работы и о других задачах соединений армии. В конце, к моему удивлению и тревоге, он назвал мою фамилию. Я вскочил. Василий Иванович сказал, что вчера на разборе он дал мне нелестный отзыв как штабному работнику. Но, познакомившись с проделанной химическим отделом под моим руководством работой, он находит документацию вполне хорошей и считает, что данная мне вчера оценка была ошибочной и он извиняется (да!) передо мной за сказанное без оснований. За свою долгую армейскую службу я видывал многих начальников, виднейших генералов, знал, что большинство их имели гонор и никогда бы в подобных случаях не пошли на извинение. Я понял, что есть в армии и такие генералы, для которых справедливость выше гонора, только такие способны брать публично свои слова обратно, несмотря на высокое положение и авторитет.

Так в постоянных учениях и упражнениях прошла весна 1942 г. Наступил июнь, леса и кусты под Тулой оделись в летний наряд. В начале июня у нас состоялось еще одно большое учение всей армии с дивизиями и другими частями. Район учения был обширным, охватывая части Тульской и Калужской областей и даже районы к юго-востоку от Москвы. В.И.Чуйков решил ввести в задачи учения и противохимическую защиту соединений и частей. На сей раз я должен был со своим отделом не только готовить документы, но и производить расчеты с использованием своих химических рот и батальонов. Мои распоряжения своим частям должны были передаваться по армейской связи и требовали от командования соединений донесений о выполнении частями средств противохимической защиты. В.И.Чуйков раза два давал «вводные» задачи, осложнявшие продвижение дивизий, заражая местность, особенно районы железнодорожных станций. Я, естественно, реагировал на такие «вводные» своими распоряжениями и расчетами, в результате В.И.Чуйков получал донесения о ликвидации заражений ипритом. Он даже был несколько озадачен быстрыми действиями химических рот и, встретив меня, высказал мне свои сомнения. Я доложил ему о своих распоряжениях, представив свои расчеты и донесения о действии химических рот и других частей. Второй раз он, встретив меня в лесу недалеко от Ясной Поляны, сказал, что я испортил его вводную. Но в общем он был доволен и сказал мне несколько теплых слов.

Это было последнее наше крупное учение в районе Тулы. Конечно, и после этого учения не проходило дня, чтобы мы не выполняли какие-либо задания. В армии, как известно, все идет по строгому расписанию. Праздность и безделье военнослужащих частей или штабов — страшное зло, которое легко может свести на нет усилия по поддержанию дисциплины и порядка.

Между тем с фронтов поступали неутешительные известия. Немцы были уже в Донбассе и довольно быстро продвигались на восток. Мы, естественно, понимали, что скоро и нас отправят на фронт, но куда — конечно, не знали.

Сталинградская битва

В 10-х числах июля (если не ошибаюсь) был получен приказ о перебазировании нашей армии. Речи об отправке на фронт в приказе не было. Приказ есть приказ, и мы, штабники, быстро, по-военному погрузились в вагоны поданного состава и отправились в направлении на юго-восток. Станция назначения была для нас неизвестна. В то время передвижение в поездах, да еще вблизи от линии фронта, было далеко не безопасным. Немцы постоянно летали в тылу и бомбили поезда. Нас везли очень быстро, и уже 16 июля мы стали выгружаться на какой-то до тех пор неведомой нам станции Прудбой. Мы, т. е. штаб армии, разместились в поселке Советский (Кривомузгинская), а уже через день переехали в поселок Логовский. Это все вблизи р. Дон. Видимо, на Дону и предполагалось создать рубеж обороны. Между тем, по сводкам немцы продолжали продвигаться на восток через Донбасс.

Было ясно, что мы попали на фронт. Об этом свидетельствовали частые появления немецких «рам», нахально летавших совсем низко и явно высматривавших наше расположение.

Дня через два после нашего прибытия на Дон В.И.Чуйков вызвал меня и начальника инженерных войск армии Ю.В.Бордзиловского47 (умершего в 1983 г.), посадил нас в машину, и мы поехали вдоль берега Дона смотреть местность и выбирать удобные позиции для крупных опорных пунктов. Мы ездили целый день. Хотя кругом было совершенно спокойно и тихо, близость фронта чувствовалась во всем. На полях — ни одного человека. В поселках народ явно волновался. Нанеся на карту, что было нужно, мы вернулись в штаб, предварительно выкупавшись в Дону. Нельзя было удержаться от соблазна в такую погоду.

Уже на другой день после нашей поездки обстановка резко осложнилась. Фронт быстро приближался к нам. Видимо, предстояло отступление, но до какого рубежа — было невозможно предугадать. Донской рубеж явно оказался неподготовленным. Ничего на нем сделано не было, да едва ли и можно было сделать силами прибывших с нами дивизий, не полностью укомплектованных нужным оборудованием. С фронта, между тем, шли неутешительные известия. Тем не менее, мы могли еще свободно ездить на правый берег Дона для связи с частями. Помню, на обратном пути одной из таких поездок я с помощником заехал в станицу Нижне-Чирская и по совету помощника зашел в аптеку, чтобы изъять ядовитые вещества, которые могли быть в дальнейшем использованы противником, как известно, широко применявшим яды для отравления пленных и т. д. И действительно, я нашел в довольно богатой аптеке шкаф с алкалоидами, в частности, чуть ли не с полкилограммом морфия. Но пребывание в Нижне-Чирской было небезопасно. Немецкие агенты и предатели могли застрелить из-за угла. Такие случаи были.

Наша армия по прибытии на берега Дона получила номер 64. Стояла в поселке Логовский (Штаб армии). Уже через несколько дней после нашего переезда туда мы стали свидетелями страшной паники. Внезапно в нашем расположении в большом количестве появились солдаты и офицеры каких-то частей, которые бегом двигались на восток, сами, видимо, не зная куда. Они, вероятно, были страшно напуганы массированными танковыми атаками немцев, соединенными с воздушными атаками. Множество их бежали через Дон по мосту у Нижне-Чирской, многие же, бросив обмундирование, вплавь переплывали Дон выше и ниже Нижне-Чирской. У них не было оружия. Они что-то кричали и не хотели ничего слушать. Немцы же, обнаружив такую панику, бросили в атаку авиацию, которая бомбами и стрельбой из пулеметов усиливала панику.

Страшное дело эта паника. Я впервые видел ее проявление в таком масштабе. Люди как бы обезумели, ничего на них не действовало. Солдаты продолжали бежать. Некоторые были в одном белье. Они переправились через Дон вплавь. В.И.Чуйков немедленно предпринял попытку остановить бегущих. Он собрал группы офицеров штаба, которые пытались организовать на мосту у Нижне-Чирской заграждение. Но это мало помогало, не помогали даже угрозы оружием. А немцы бомбили мелкими бомбами со своих «рам», увеличивая беспорядок. Командиры штаба были направлены и в другие пункты на берегу Дона для наведения порядка. Один из них, сейчас уже не помню фамилии, был направлен в Цимлянскую. Тогда еще там не существовало никакого водохранилища. Рассказывали, что наш товарищ, останавливая бегущих, вдруг увидел прямо на него идущий танк. Приняв его за свой, он поднял руку с пистолетом, приказывая танку остановиться. Но танк был немецкий. Выстрелом из пушки наш товарищ был убит. Мы пережили печальное известие о первых потерях в нашем штабе.

Командованию стало ясно, что в создавшейся обстановке штабу нельзя оставаться в Логовском. Мы быстро перебазировались в Ильмень Чирский. Вскоре после устройства на новом месте я стал свидетелем ухода от нас В.И.Чуйкова. В большой просторной избе в присутствии нескольких офицеров командующий 62 А. генерал Колпакчи (мой старый знакомый по совместной службе в 17 с.д. в Нижнем Новгороде) передавал свою 62 А. новому командующему генералу В.И.Чуйкову. Собственно, передавались остатки соединений и частей, которым удалось отступить на восточный берег р. Дон. Помню, Чуйков требовал назвать соединения и части и их расположение. Колпакчи в ряде случаев ничего не мог сказать. Процедура продолжалась недолго, и наш командующий В.И.Чуйков ушел от нас. Теперь оба они, и Колпакчи, и Чуйков, покойники.

О В.И.Чуйкове как командующем нашей армией у меня остались самые теплые воспоминания. Это был человек непреклонной воли, ничего не боявшийся, принимавший решения быстро и, кажется, большею частью совершенно правильно. Я не знаю тонкостей, связанных с его назначением к нам сразу же после возвращения из Китая, не знаю, почему так тянули с его повышением, в частности, — с присвоением ему звания маршала. Но он меня за несколько дней до ухода от нас удивил дважды.

На другой день после паники он приказал оборудовать свой КП в небольшой лощинке в степи. Оттуда он наблюдал за действиями наших частей и немцев и отдавал распоряжения, которые выполнялись отдельными офицерами и штабом в целом. По какому-то срочному делу я приехал на КП, замаскировал машину и метров 300 прошел пешком к Чуйкову. Вижу, он прохаживается взад и вперед, время от времени хлопая себя по сапогу стеком. Я отрапортовал, получил приказание и собирался уже уходить, когда недалеко упал снаряд. И вдруг я различил вдали пыль. Ясно, что это были немецкие танки. Я показал на пыль Чуйкову, он же не обращал на меня никакого внимания. Я сказал ему, что пора уходить, и даже невольно потянул его за руку. Он отмахнулся, и только тогда, когда танки были уже довольно ясно видны, мне удалось утащить его, и мы на машине сразу же уехали в штаб.

В те же дни, когда мы были не просто на фронте, а на передовой подвергались то минометным обстрелам, то бомбежке и обстрелу с воздуха, и приходилось то и дело ложиться при виде приближающегося немецкого самолета, случилось следующее происшествие. Одна из наших дивизий (126-я) попала в окружение, и мы получили об этом сведения. Я вдруг был вызван начальником штаба и получил распоряжение немедленно отправиться в расположение этой дивизии и связаться с ее штабом. Было ясно, что меня посылают, собственно, не для связи, а для того, чтобы убедиться, что связи нет. Поручение это было безнадежным и могло кончиться либо гибелью, либо пленом. Однако я стал быстро собираться — приказ есть приказ. Видимо, я несколько нервничал. Чуйков, проходя мимо меня, спросил, куда я тороплюсь. Я ответил. Тогда он мне сказал: «Вы же начальник отдела и службы и отвечаете за это. Отставить!» — и тут же, вызвав начальника штаба, дал ему соответствующее распоряжение. Видно, все-таки мне везло в жизни.

Итак, В.И.Чуйков ушел от нас. Мне удалось встретиться с ним через 10 лет после войны всего один раз и поговорить. Жаль было его. К нам был назначен новый командующий генерал М.С.Шумилов48. Наш штаб 64 А. перевели в Верхне-Царицынское. Здесь мы оставались несколько дней. Мой отдел был размещен на краю станицы в отдельном домике с «базом». Хозяева домика были симпатичные старик со старухой. Они заботились обо всех нас. Старуха по утрам пекла нам оладьи. Несколько дней мы жили в станице спокойно. Командующий армией М.С.Шумилов и член Военного совета Абрамов разместились в блиндажах в кустах на другом конце станицы. Рядом в избах были оперативный, разведывательный и другие отделы штаба. Мы вели свою работу сравнительно спокойно и даже как-то не чувствовали близости фронта. И вдруг над нами стали появляться немецкие самолеты, и однажды в станицу попало несколько снарядов. Но мы продолжали руководить соединениями и частями.

Я, естественно, часто ходил к командующему с докладом, заходил в Оперативный отдел за информацией и указаниями. Вспоминаю один эпизод во время одного из таких походов. После доклада командующему он протянул ко мне цилиндрический предмет с немецкой надписью по бокам и спросил меня: «Не химическое ли это оружие?». Я плохо понимал по-немецки, но понял, что это дымовая шашка оранжевого дыма, видимо, сигнальная для немецкой авиации. Тогда командующий задал мне вопрос, как она действует. Из немецкой надписи, которую я еще раз прочитал, я узнал, что для зажигания шашки надо лишь дернуть за поводок, и доложил об этом командующему. Он тогда сказал: «Ну, дерни!». Я тотчас же дернул за поводок, и шашка моментально зажглась, выпустив такой мощный поток оранжевого дыма, что я оторопел. Выделение дыма к тому же сопровождалось неприятным шипением. Я от неожиданности сразу же бросил шашку в сторону. Надо было так случиться, что она упала недалеко от спящего солдата, видимо, связного. Спал он спокойно и глубоко, видно, устал. Шашка зашипела рядом с ним, и он сразу же проснулся. Надо было видеть, как он испугался, мгновенно вскочил, инстинктивно, видимо, ожидая взрыва. Но такового не последовало. Образовалось лишь большое облако оранжевого дыма, который медленно рассеивался. Все мы не могли удержаться от веселого смеха, к которому присоединился напуганный солдат. Загадка шашки была разгадана.

Близость фронта, т. е. собственно фронт для нашего штаба, вызывала всякие неожиданные переживания. Еще до переезда в Верхне-Царицынское в моем отделе ранило моего старшего помощника, хорошего парня — Козлова. Только через неделю приехал вновь назначенный на эту должность. Налеты немецкой авиации производились каждое утро. Поэтому пришлось выкопать около нашего дома в Верхне-Царицынской щели, которые очень нам пригодились. Пока немецкие самолетылетали с целью разведки, было еще ничего. Но все могло произойти на фронте. Однажды утром прилетела немецкая «рама» и страшно нахально с небольшой высоты подлетала то к нам, то, делая круг, снова была около нас. Мы с помощником взяли винтовки, нашли бронебойные патроны и открыли стрельбу по самолету. Возможно, что было попадание в самолет. Он внезапно повернул и исчез. Мы даже испытали некоторое чувство гордости за свои действия, но это было преждевременно. Мы ушли в хату и занялись делом. Но вдруг появились три самолета немцев и стали бросать бомбы прямо на нас и с небольшой высоты. Бомбы были небольшие, но осколочного действия. Пришлось немедленно весь отдел запрятать в щели. Это было около 5 часов утра.

Самолеты делали круг, летая друг за другом, и пикировали прямо на нас. Три бомбы подряд. Мы пригибали голову поближе к земле. Щель была тесной, в моей щели нас было трое, и мы едва умещались. Осколки свистели над нашими головами. Мы провожали взглядом улетавшие самолеты, но они, сделав круг, возвращались и снова бросали бомбы. Одна из бомб упала совсем рядом, наша щель была повреждена и сдвинулась, стало невыносимо тесно. Мы выглядывали сразу же после разрыва бомб и видели, как методичные немцы снова делали круг и снова заходили на нас. Опять приходилось прятать голову. Наши хозяева — старики поступили более благоразумно. Они вырыли себе щель заблаговременно за «базом» в некотором отдалении от дома, и их не бомбили.

Ситуация создавалась невеселая. Мы заметили вдруг еще три самолета на западе, в то же время три самолета, которые бомбили нас, развернулись и улетели совсем. Вновь прилетевшие самолеты начали все снова: сделав круг, они бросали на нас три бомбы. Эта карусель продолжалась методично, вслед за отбомбившимися самолетами появлялись три новых, и все начиналось сначала. Мы очень хорошо наблюдали отделившиеся от самолетов бомбы и тотчас же пригибали головы. Так продолжалось целый день, часов 10, а может быть, и больше. Мы не могли даже на несколько минут покинуть щель.

Во время этой крайне неприятной и нудной бомбежки мы, как ни странно, развлекались. Щель, в которой мы сидели, была всего метрах в 10–15 от хаты. С раннего утра около нас гуляли куры во главе с важным белым петухом. Они вовсе не пытались укрываться, но петух каждый раз выражал тревогу при приближении к нам самолетов. Он, видимо, принимал их за хищных птиц и предупреждал своих кур. И вдруг — разрыв бомбы прямо рядом с нашей щелью и недалеко от кур. Куры, видимо, почти все уцелели (так казалось), но взрывной волной их так трахнуло, что они с криком летели метров 10. Пролетев это пространство, они вовсе и не думали убегать. Помятый взрывной волной петух вдруг взлетел на тын огорода и закричал победно «ку-ку-ре-ку!» Это было довольно смешно, но бесстрашие кур скорее щемило сердце. Война и… природа. Ужасно и трогательно. После каждого очередного падения бомб мы поднимали головы и выглядывали из щели.

В первом часу дня ко мне приполз связной от командующего и передал мне приказание — прибыть на командный пункт. Я тотчас же пополз, делая, впрочем, небольшие перебежки. Услышав свист очередной бомбы, замирал, прижимая голову к земле. Перебежками между бомбами, я минут через 15 был на командном пункте. М.С.Шумилов сказал мне, что штаб перебазируется к берегу Волги севернее Бекетовки, и приказал мне после отъезда отделов обследовать занимавшиеся ими помещения с тем, чтобы не оставить противнику никаких документов, особенно карт и бумаг, которые могли бы раскрыть номер нашей армии. Я тотчас же отправился выполнять приказание, пользуясь то перебежками, то передвигаясь ползком. Доползши до своей избы, я отдал распоряжение, чтобы отдел грузился в нашу машину, которую приказал подать в овражек неподалеку. На дне овражка (балочки) тек небольшой ручеек. Я приказал ожидать моего возвращения. Сам же я пополз с перебежками к домам, где размещались отделы штаба, и осматривал, сколько позволяла обстановка, не осталось ли где каких бумаг или карт. Так как бомбежка продолжалась, мне приходилось затрачивать немало времени, чтобы ползком и перебежками переходить от избы к избе. Я побывал в бывшем оперативном и разведывательных отделах и других помещениях штаба. Часам к 4-м я закончил обход помещений. Бомбежка продолжалась. Я ползком и после падения очередной бомбы короткими перебежками стал пробираться к овражку (к балочке), где должна была меня ждать моя машина. Наконец я приполз туда и с удивлением обнаружил, что машины уже нет. Она уехала, не дождавшись меня, — начальника отдела. Видно, не выдержали нервы у моего старшего помощника. Сначала, было, я его обругал про себя последними словами, но что из этого толку? Трус — сукин сын и т. д. На песке я увидел отпечатки пути машины, она поехала прямо по дороге на восток, к Сталинграду. После мой помощник, к которому я обратился с упреком (не хватило сил обругать его последними словами), оправдывался тем, что рядом с машиной упала бомба и де немецкий летчик целился в них.

Как бы там ни было, но меня взяла досада. Бросить начальника в самом неподходящем месте! Сейчас сюда придут немцы. Только тут я заметил, что многочасовая бомбежка не прошла даром. На полянке за домами лежало несколько трупов. У дороги — разбитая «эмка» и сильно покореженный грузовик. И никого нет, ни одной живой души.

Надежды на то, что приедет или проедет мимо какая-нибудь машина — никакой. Вот-вот немецкие мотоциклисты будут здесь. Надо было решать, что делать. Я решил отправиться пешком на восток и вышел из оврага в степь. Бескрайняя, непривычная для северного человека степь. И я один в этой степи. Может быть, сейчас тебя нагонят немцы. Это — пожалуй, страшнее смерти для офицера. И вот я отправился ускоренным шагом, ориентируясь напрямик, частью через пашню. День клонился к вечеру. Сзади, на западе, слышна стрельба, рвутся шрапнельные снаряды. На мое счастье, у меня была карта, и, с грехом пополам сориентировавшись (никаких местных предметов, кроме оставшейся сзади Верхне-Царицынской станицы, не было), пошел прямиками ускоренным шагом. Стало уже темновато, когда я увидел вдали группу людей. Может быть, это были немцы? Но я увидел, что шли они понуро и в ту же сторону, куда и я; вероятно, это была какая-то группа отступавших наших солдат. Я не стал сворачивать к ним и пошел дальше. Стало уже почти совсем темно, когда я вышел на какую-то степную проселочную дорогу, гладкую, покрытую слоем мягкой пыли. По моим расчетам, это должна быть дорога на Бекетовку — большое село южнее Сталинграда.

Я пошел по этой дороге, ориентируясь на восток, и вдруг услышал сзади шум идущей машины. Надежда добраться с этой машиной до Бекетовки казалась заманчивой, но надо было действовать решительно. Я вынул пистолет, поднял его в руке и встал в «грозную» позицию. Машина остановилась. Шофер, увидев офицера, козырнул и доложил, что ехать на машине нельзя, она была без резины и ехала на ободах. Удивительно изобретателен русский шофер-солдат. Позднее я хорошо узнал, что если у немецкого шофера ломалась машина, он никогда сам не пытался ее починить, а вызывал механика. У нас такой порядок был невозможен, и шофер сам должен был установить поломку и устранить ее, что и удавалось в ряде случаев. Недаром наши шоферы ценились немцами и при попадании в плен их сразу же сажали за руль. Мы сами брали в обратный плен таких шоферов.

Парень, который вел машину, где-то подобрал ее брошенной, без резины. Поковырявшись в моторе и установив наличие горючего в баке, он завел машину и поехал. Благо, степная дорога, покрытая мягким слоем пыли, как-то сглаживала толчки и возможность ехать без резины, конечно тихонько, существовала. Я сел рядом с шофером в кабине, и мы поехали. Ехали мы, вероятно, километров с 20, может быть, и несколько больше, а пешком я прошел не менее 15 километров. Поздно ночью мы въехали в Бекетовку. Поблагодарив шофера, я вошел в первую попавшуюся избу, в которой было человек 10 спавших солдат. Я тотчас же, растянувшись на полу, крепко заснул. Повезло мне на сей раз чертовски. Если бы не эта машина, неизвестно, как бы сложились дела. Немцы были недалеко.

На южной окраине Сталинграда

Утром, несколько отдохнувший, я пошел искать свой штаб. Мне было известно, что он где-то недалеко в районе Бекетовки, но это очень большое село и можно по нему ходить несколько дней, прежде чем что-либо найдешь. Я вышел из села, пошел к Сталинграду и после двух часов поисков встретил офицера и спросил его, где ближайший штаб части. Офицер указал мне на ближний лесок (заросли ветел) и сказал, что какой-то штаб в этом лесу. Я направился в лесок и скоро встретил знакомых штабных офицеров, нашел свой отдел, явившись перед своими помощниками в качестве «упавшего с неба». Все были удивлены, мой старший помощник доложил мне, что они были уверены, что я убит, и поэтому, дескать, не стали меня дожидаться и выехали из Верхне-Царицынской, тем более, что рядом с машиной упала бомба. Что мне оставалось делать? Я постыдил его и заметил, что надо бы было убедиться, что я убит. Он не знал, что мне в жизни, в общем, везло.

Итак, я снова дома, в окружении своих сотрудников в штабе 64 А. Лесок, в котором расположился штаб, скорее, с точки зрения северянина, был кустарником. Но он был перерезан балками, и это создавало некоторые удобства и, впрочем, также и неудобства. Наш отдел расположился на дне одной из балочек у почти высохшего ручья. С первого взгляда казалось, что наше расположение достаточно надежно и можно спокойно работать. Но уже через два дня после моего возвращения из Верхне-Царицынской, когда я ходил по какому-то делу в Оперативный отдел, немцы сбросили на расположение штаба несколько бомб, и одна из них упала в «нашем отделе». Вернувшись, я застал всех, в тревоге. Осколком бомбы был ранен мой старший помощник Крылов, и его уже отправили в санбат. Мне доложили, что рана серьезная, и он к нам уже не вернется. Дело, конечно, вполне обычное на фронте, но оно взволновало и меня. Когда стало темнеть и снова появились немецкие самолеты, пришлось принять более строгие меры, каждый выбрал для себя безопасное место.

В этом лесу мы были всего лишь два или три дня и вскоре перебазировались несколько на север и оказались на берегу Волги. Тот же лесок со множеством небольших озер. От Волги было менее 500 метров, несколько южнее, в 2 км была пристань Сарепта. На этот раз расположение штаба 64 А. было заранее подготовлено и оборудовано. Все отделы штаба получили блиндажи, построенные саперами. Внутри блиндажа были сделаны нары для спанья и стоял небольшой стол для работы. Вскоре в блиндаже была даже поставлена буржуйка, так как по ночам на Волге становилось холодно. Штаб разместился на довольно большом пространстве в редком лесу. Видно было, что здесь когда-то текла Волга, а теперь остались только небольшие озера, частью заросшие травой. На северо-запад от нас была гора (высокий берег Волги), на которой виднелось здание электростанции, правее были видны постройки Химического завода № 91. Блиндаж нашего отдела стоял в ряду блиндажей других отделов штаба на краю леса и на берегу озера, в котором, как оказалось скоро, водились сазаны. Справа от нас в редком леске была построена столовая и располагались походные кухни. Слева невдалеке в каком-то сравнительно большом легком здании располагалось командование армии. В этом здании происходили иногда совещания начальников отделов штаба.

Наш блиндаж был покрыт тремя скатами бревен, он вполне защищал от действия осколков бомб и снарядов. Накаты бревен были засыпаны землею и даже частично замаскированы дерном. Жить в таком блиндаже было хотя и тесно, но, конечно, лучше, чем на чистом воздухе, тем более что по ночам становилось холодновато. Сверху сквозь щели наката, правда, сыпался песок, но на него не приходилось обращать внимания. Скоро в блиндаже завелись и мыши, но это нас также не смущало.

Первые дни нашей работы на новом месте прошли в обычных занятиях. Мне пришлось разместить химическую роту армии неподалеку с согласия командования. Она, конечно, могла пригодиться в случае чрезвычайных обстоятельств. От моего блиндажа до расположения роты было метров 250, и мне приходилось постоянно посещать роту и контролировать занятия. Командир роты — капитан — довольно беззаботный парень, однако стремившийся обставить свою жизнь на фронте «на широкую ногу». Он, в частности, зачислил в роту несколько девиц из близлежащих поселков и, пользуясь разными посторонними источниками снабжения (ловили оглушенных взрывами бомб осетров на Волге, выпрашивали у директора химического завода, где рота работала по снаряжению зажигательных бутылок, спирт и пр.), командир роты однажды устроил «оргию» в своем блиндаже.

Среди моих младших помощников в отделе был старший лейтенант из поляков (довольно нудный парень), который, проходя мимо блиндажа командира химической роты поздно вечером, услышал там необычайный шум и решил войти в блиндаж, несмотря на то, что часовой у входа его не пускал. Он вошел внутрь и был удивлен происходящим. Пьяная компания с женщинами орала песни и, в общем, безобразничала. Мой старший лейтенант, видимо, захотел принять участие в таком развлечении и смело вошел внутрь блиндажа. Увидев представителя начальства, командир роты, вместо того, чтобы соответственно принять его или выйти к нему для объяснений, предложил ему в грубой форме убраться (вдрызг пьяный), и когда тот не сделал соответствующего вывода, полез с ним в драку. Поляк, видимо, сильно разгорячился и дал сдачи. Что, собственно, там было, я точно не знаю, но когда поздно вечером поляк пришел ко мне и доложил о безобразии в блиндаже командира роты, умолчав, впрочем, о своем далеко не тактичном поведении, пришлось тотчас же одеться по форме и пойти в расположение роты. Найдя дежурного, я объявил боевую тревогу. Солдаты уже спали и построились недостаточно быстро. Я проверил, все ли у них в обмундировании и снаряжении в порядке. Последним явился командир роты и отдал рапорт.

В таких случаях приходилось делать необходимые выводы. Я приказал командиру роты явиться утром в 9.00 с докладом. Когда он явился ко мне и доложил об инциденте, оказалось, что оба они — и мой помощник, и командир роты — вели себя неподобающим образом. Пришлось наложить дисциплинарные взыскания на обоих. Кроме того, я приказал немедленно уволить из роты всех женщин и предупредил командира роты, что он будет снят с должности, если что-либо подобное повторится. Поляк был явно недоволен моим решением и вместо того, чтобы пойти жаловаться на меня высшему начальству, пошел в СМЕРШ («Смерть шпионам» — организация ЧК). Через час после того, как я отпустил обоих, ко мне вдруг явился представитель СМЕРШ и потребовал, чтобы я отдал командира роты под суд. Я с этим не был согласен и сообщил ему, что я уже, пользуясь уставными правами, наказал обоих. Надо сказать, что в армии существует прекрасный традиционный порядок: за один и тот же проступок никто не должен быть наказан дважды. Даже вышестоящий начальник не может ничего добавить к данному непосредственным начальником взысканию.

Первое время в новом расположении штаба мы устроились по-фронтовому хорошо и работали нормально. Казалось даже, что фронт далеко, артиллерийской стрельбы мы почти не слышали и наивно думали, что немцы о нас забыли. Но в один прекрасный день во время обеда, когда в столовой было особенно много народа, внезапно раздался разрыв шрапнельного снаряда и 6 человек обедающих были убиты, а несколько человек ранены. Мы похоронили товарищей неподалеку. Отдельные снаряды прилетали к нам и в дальнейшем. Вероятно, стреляли румынские войска, которые были неподалеку.

Наш штаб работал, организуя оборону южной части Сталинграда. А по сводкам, в северной части города начались уличные бои. Мы устраивали оборонительные рубежи, удерживая немцев от продвижения к югу от Сталинграда. Южнее нас стояла 57 А. генерала Толбухина49 (озеро Цаца). Моя задача в организации обороны состояла в химической разведке и, в особенности, в подготовке огнеметных рот, которые формировались и ускоренно обучались в лесах за Волгой и на острове Сарпа южнее Сталинграда. Формировались роты из нового состава, поступавшего к нам. Обучение продолжалось от двух недель до месяца. Надо сказать, что огнеметные подразделения были весьма уязвимы в бою. Их задача состояла в том, чтобы выйти на передний край обороны, чуть ли не на 20 метров от переднего края противника, дать в нужный момент огонь по приказу командования. Это, в конце концов, иногда удавалось, но после огневой атаки рота становилась совершенно беззащитной. У них не было никаких средств обороны, кроме винтовок. А немцы после огнеметной атаки открывали сильнейший огонь по расположению роты, так что часто от нее почти ничего не оставалось. Сколько таких рот было сформировано и обучено… Я восхищался прекрасными ребятами — молодыми, здоровыми, красивыми, отправляя каждый раз роту на позицию. Через два-три дня, как правило, ко мне являлся один из офицеров роты и докладывал, что после успешной огнеметной атаки немцы открывали такой огонь по беззащитной роте, что от нее уцелели только 5–6 человек. И снова на острове Сарпа начиналось формирование следующих рот.

В первые дни нашего пребывания на новом расположении штаба армии ко мне приехал мой специальный начальник — Начальник Управления химических войск фронта (Сталинградского) генерал Д.Петухов. Он был моим товарищем по командным Военно-химическим курсам в Москве в 1920–1921 гг. Естественно, мы встретились как старые друзья. Познакомившись с работой моего отдела и информировав меня о событиях на военно-химическом фронте, он пригласил меня проехаться с ним на «эмке», осмотреть тыловые линии обороны и познакомиться с местностью на юг и на юго-запад от нашего штаба. Мы ехали вполне спокойно, казалось, никого нет, кроме небольших групп наших солдат, выполнявших какие-то поручения начальства. Но вот мы въехали в пространство, где вообще никого не было. Мы мило разговаривали, вспоминая давно прошедшие времена, и вдруг услышали неподалеку пулеметную стрельбу. Видимо, мы попали совсем не туда, куда нужно. Где мы ездили, я сейчас уже не помню, но помню лишь озеро Цаца. Услышав стрельбу, мы поняли, что пора возвращаться. На наше несчастье, на самом опасном (по нашему мнению) участке машина так безнадежно застряла в овражке в песке, что, казалось, надо ее бросить и идти назад пешком. С большим трудом мы ее откопали и общими усилиями сдвинули с места. Произошло это потому, что все мосты на дорогах были уничтожены. Нам, в общем, повезло, так как оказалось по возвращении, что румынские части и наш передний край были совсем недалеко.

До сих пор я не могу забыть ужасной картины разрушения Сталинграда фашистами. Перед тем, как мы расположились в блиндаже, я по какому-то делу побывал в Сталинграде — старинном Царицыне, напомнившем обычные виды старинного губернского города. Большая часть построек была деревянной, только на севере города возвышались каменные здания. И вот теперь все это подверглось жестоким бомбежкам. Из дверей нашего блиндажа Сталинград был довольно хорошо виден. Помню, в один прекрасный день мы услышали гул многочисленных фашистских самолетов и увидели совсем близко несколько десятков бомбардировщиков, прилетевших бомбить Сталинград и Волгу, по которой еще ходили суда, перевозя раненых, эвакуируя население и осуществляя функции снабжения. В течение часа-двух продолжалась бомбежка. Гром разрывов бомб доходил до нас. Показался дым и начался пожар города. Бомбардировщики, наконец, улетели, а пожар разгорался, и ночью мы видели, как вспыхивали деревянные здания одно за другим. На следующий день та же самая армада фашистских самолетов прилетела вновь, и все началось сначала. Так продолжалось, пожалуй, больше двух недель. А пожар Сталинграда продолжался дольше, около месяца. Над городом стояли клубы черного дыма, в отдельные дни города было совершенно не видно за дымом. От города остались грандиозные развалины на высоком берегу Волги. Я думаю, что спустя три месяца после этой зверской операции по разрушению города немцы сами себе грызли пальцы. Сжатые в кольцо окружения при сильнейшем морозе, они фактически не имели укрытий и даже топлива для костров.

Жизнь наша протекала одно время достаточно однообразно. Рано утром мой ординарец-посыльный Журба приносил мне большую пачку немецких листовок, сброшенных ночью. Листовки эти, призывавшие нас сложить оружие, лживо обещали сладкую жизнь в плену, иногда на листовках имелись фотографии наших пленных офицеров, сидевших за столом и т. д. Просмотрев листовки и уничтожив их, я отправлялся завтракать и сразу же приступал к текущим делам: узнавал обстановку на фронте, давал задания помощникам, читал армейскую газету, редактором которой, кстати сказать, был А.А.Зворыкин50, впоследствии работавший в «Советской энциклопедии» и связанный с Институтом истории естествознания и техники. Впрочем, его скоро сняли с поста редактора за какое-то самовольство в газете. Иногда приходилось в утренние часы упорно работать несколько часов, выполняя директивы командования и Начальника Химических войск фронта. Потом обед, обычно снова работа и т. д. Бывало, конечно, и спокойное время. Однажды в такое время я обнаружил в своем старом портфелишке два рыболовных крючка, оставшихся, вероятно, от визита к отцу в Доронжу, где я ловил рыбу на Мере. Я соблазнился и, встав однажды рано утром, сделал удочки из попавшейся на удачу нитки и длинной палки и, найдя с трудом червяка (было все время сухо), закинул удочку в озерко прямо против блиндажа. К моему удивлению, сразу же заклевало, и я вытащил небольшого сазана. Это странное на фронте занятие как-то сразу перенесло меня в спокойную мирную обстановку, осложненную небольшим рыболовным азартом. К сожалению, в последующие дни мне не удавалось больше заняться рыболовством.

Иногда после обеда, когда приходила почта, группа офицеров штаба оставалась на некоторое время в столовой. Помню, главным предметом таких сборов было чтение полученного с почтой отрывка из поэмы «Теркин» Твардовского. Картины, изображенные поэтом в талантливых стихах, производили на всех огромное впечатление. Главы из «Теркина», который в то время только начинался, мы после несколько раз перечитывали. Иногда командующий собирал нас и давал указания и задания. Обстановка, однако, вскоре изменилась.

Вспоминается мой посыльный-ординарец Журба. Это был молодой парень, весьма расторопный, исполнительный, но склонный к странным комбинациям, — однако, не со своими сослуживцами. Я расспросил его о прошлом. Оказалось, что до войны он был профессиональным «вагонным вором». Какой-то матерый вор приметил этого расторопного парня и взял его к себе в помощники. Оба они выполняли «операции» таким образом: садились в товарные поезда, в составе которых были вагоны с ценным грузом, — например, дорогой мануфактурой. На удобном перегоне они взбирались на крышу одного из вагонов, добирались по верху до нужного вагона и Журба, подстрахованный веревкой, спускался вниз и на ходу поезда срывал пломбу и открывал вагон. Затем из вагона выбрасывалось несколько тюков мануфактуры или чего другого, после чего оба спрыгивали из вагона на ходу поезда, находили свою добычу, прятали ее в надежное место, а затем постепенно продавали на базарах в небольших городах. Они были однажды пойманы, обоих посадили, но Журбу по молодости лет скоро выпустили. Набивши руку на таком занятии, Журба приобрел ловкость, изворотливость и самое главное — бесстрашие. Таким он и попал ко мне, я уже сейчас не помню, каким образом.

Он был очень исполнительным и проявлял даже заботу о моем благополучии. Правда, иногда он выводил меня из себя. Однажды произошел следующий случай. Фашисты каждую ночь сбрасывали с самолетов, кроме массы листовок, разные предметы, ярко окрашенные, иногда просто нужные, например, автоматические ручки. Однако стоило лишь дотронуться до такого предмета, он взрывался и либо калечил любопытного, либо даже убивал его. Мы все, конечно, были предупреждены об этих хитростях врага и никогда не трогали ничего привлекательного, что валялось по утрам на траве.

Итак, однажды утром Журба нашел где-то странный предмет, красиво раскрашенный, имевший вид сплюснутой сферы и с вертушкой. Это была как раз такая «штучка», до которой нельзя было дотрагиваться. Журба принес эту штучку к самому нашему блиндажу, чтобы спросить меня — что это такое. Посмотрев на «штучку», я сразу же понял, что это бомба, и строго спросил Журбу, неужели он не знает, что до таких вещей дотрагиваться нельзя. Журба возразил мне, что ничего страшного в этом не видит, он принес ее издалека, и она не взорвалась. Тогда я строго приказал ему немедленно с крайней осторожностью утопить эту бомбу в ближайшем пруду. Журба нисколько не смутился и, когда мы все удалились, выбросил бомбу в пруд.

Однажды Журба куда-то отлучился, оставив свою шинель на блиндаже, поскольку было жарко (днем). Вернувшись, он не нашел своей шинели. Я начал было упрекать его за разгильдяйство, но он твердо заявил мне, что сегодня же отыщет свою шинель. На другой день, проснувшись, мы увидели Журбу, облаченного в прекрасную шинель, как будто даже пригнанную портным к его фигуре. Я спросил его: «Где ты взял эту шинель?» — «Нашел», — спокойно ответил Журба. Что с ним будешь делать? Бывали и другие подобные проделки. По скоро пришлось с ним расстаться. Я встретил его вновь несколько месяцев спустя где-то в районе Ростова. Он очень обрадовался встрече и просил меня вновь взять его к себе. Но я тогда не имел возможности это сделать, да и не было нужды.

С работниками штаба у меня были хорошие товарищеские отношения. Особенно близко я сошелся с начальником инженерных войск армии Ю.В.Бордзиловским. Мы много разговаривали с ним о различных вопросах и часто вместе выполняли разные поручения командования. Это был интересный человек, впоследствии генерал-полковник, довольно широко известный. Где только мы с ним не встречались впоследствии! Когда я лежал в Берлинской больнице «Шарите», он навестил меня в форме генерала польской армии с эполетами и аксельбантами, чем произвел переполох во всей клинике. Навещал я его в Польше, где он был начальником штаба в послевоенное время у Рокоссовского51. Встречался с ним и в Москве, и мы поздравляли друг друга письмами к праздникам.

Кажется, еще до того, как мы расположились в блиндажах на берегу Волги, мы на два дня принуждены были часто перемещаться с места на место. Так, дня два или три мы провели в большой железобетонной трубе под высокой железнодорожной насыпью на ветке, ведущей к селу Купоросному. Труба эта более двух метров в диаметре, довольно длинная, так что в ней умещалась значительная часть штабных работников. Сверху в этой трубе мы были достаточно хорошо защищены от бомб, и лишь прямое попадание грозило уничтожением всех, кто находился в трубе. То же самое произошло бы, если бы бомба упала вблизи или даже в створе отверстий трубы. Выйти из трубы было далеко не безопасным делом. Кругом падали снаряды, рвались мины, фашистские самолеты летали чуть ли не целый день. Самое неприятное ощущение от пребывания в трубе была страшная жажда. Воды не было, и чтобы ее достать, надо было ползти к Волге. Днем это было фактически невозможно, и только ночью мы решались проползти к Волге. В эти дни шло комплектование армии. Прибыли новые части и соединения и мне, как химику, работы было мало.

Помню, ночью, томимый жаждой (был август, и стояла жара), я вышел из трубы с намерением напиться и принести немного воды в котелке. Признаюсь, было страшновато ползком осторожно и медленно пробираться к Волге. Я не говорю об артиллерийской стрельбе, о трассирующих пулях, летавших во всех направлениях и оставлявших светлые следы. Я знал, что все это сравнительно безопасно, и в отдельных участках пути я не полз, а просто шел.

Совершенно внезапно произошло нечто неожиданное и непонятное, от чего я бросился пластом на землю и стал прятать голову. Неподалеку сзади меня раздался залп, и над моей головой с шумом полетели огненные снаряды. Я был потрясен, но вскоре догадался, что это был залп наших «Катюш». Я впервые видел рядом действие «Катюш» и понял, почему немцы так боялись этого оружия. Лишь от одного вида летящих ракет у меня душа ушла в пятки, правда, они летели надо мной. Только успокоив себя, я пополз и пошел далее, напился вдоволь и вернулся в свою трубу.

Из этой трубы мы на короткое время перебазировались на берег Волги, на Лесобазу севернее Бекетовки. Помню много леса, бревна в штабелях и обрывистый высокий берег Волги. Химотдел расположился на обрыве берега. Мой приятель Ю.В.Бордзиловский, имевший в своем распоряжении не один саперный батальон, приказал в обрыве вырыть себе небольшую землянку. Вход в эту землянку был устроен на обрыве берега. В землянке был установлен телефон. Только он расположился «с удобствами» в этой землянке, началась бомбежка, и одна из бомб упала у входа в землянку, и взрывом засыпало вход. Бордзиловский оказался погребенным в своей землянке, в которую, как он говорил мне немного после, он хотел пригласить меня для совместного проживания. К счастью, его выручил телефон. В полной темноте он нащупал аппарат и убедился, что он действует. Вскоре саперы его откопали.

Не стану приводить других подобного характера эпизодов, их было достаточно. Они чередовались с событиями большой важности. Каждый день мы читали фронтовую сводку, с тревогой следили за боями в Сталинграде, особенно, конечно, за боями, которые велись соединениями и частями нашей 64 А. Время от времени к нам в штаб приезжали представители Верховного командования, иногда в результате таких приездов командование армии ставило перед нами новые задачи. Так, в октябре к нам приезжал маршал Василевский. После его отъезда в оперативном и разведывательном отделах наступило оживление. Но нам о сути дела ничего пока не сообщали. Только позднее, после другого приезда Василевского, я узнал о готовящейся Калачской операции, узнал — с условием молчать как рыба.

Между тем, командующий М.С.Шумилов однажды вызвал меня и приказал организовать в широком масштабе производство зажигательных бутылок для борьбы с танками противника. Естественно, такое производство всего целесообразнее было организовать на заводе № 91, который был на горе не более чем в километре от нас. Я отправился на завод. Разбомбив и сжегши Сталинград, фашисты не трогали электростанцию и завод. Видимо, они имели какие-то расчеты на эти предприятия. Завод, несмотря на тяжелые бои вокруг, был целехонек. Мало того: его огромный заводской двор был заставлен железнодорожными цистернами со спиртом и вагонами с различными химикатами. Мне стало страшно, когда я увидел все это. Упади тут случайно лишь одна, даже просто зажигательная, бомба — и случилось бы такое, что трудно себе представить.

Директор завода, к которому я пришел, — еврей, — оказался довольно храбрым человеком. Он оставался на территории завода и даже жил там, хотя, конечно, хорошо знал, какая опасность грозит ему и заводу. Он понял предложение о производстве бутылок, мы обсудили с ним некоторые детали, и производство с помощью оставшихся на заводе рабочих началось в довольно широком масштабе, и мы теперь могли снабжать части этим невзрачным, но грозным для танков противника оружием. В связи с производством мне приходилось ходить на завод почти ежедневно. Беспокоил огромный запас на заводе спирта, что с ним надо было делать, мы не знали.

Для начала была придумана следующая операция. Отдельным солдатам разных частей, которые по различным поводам посещали завод, были сделаны подарки в виде 200 г спирта для подкрепления. Скоро в ближайших к заводу частях распространились слухи, что на заводе много спирта. И вот однажды при мне пришел к директору солдат с котелком и, страшно смущаясь, сказал ему, что завтра у его командира роты день рождения и что хотелось бы отметить этот день в роте. Директор, понимая, в чем дело, спросил его, какая у него посуда, и солдат показал на котелок. Тогда директор спросил: «А может быть, у тебя найдется какой-нибудь бидон или что-либо побольше?». Солдат исчез и через какие-нибудь 15 минут (он сбегал к своей машине) вернулся с канистрой, которая и была сразу же заполнена спиртом из цистерны. Парень «улетел на крыльях». Эх, Россия, Россия!

С этого, видимо, дня завод стали часто посещать посланцы различных частей, начиная от частей на передовой. Их посуда наполнялась спиртом. Мой помощник по административно-хозяйственным делам Белоцерковский, оборотистый парень, тотчас же принял меры к обеспечению запаса спирта «для штаба». Он достал где-то 8 железных бочек, заполнил их спиртом и ночью переправил за Волгу. Там в Ленинском у нас был склад химического имущества. Бочки были зарыты в землю. Впоследствии они нам пригодились для различных целей, даже тогда, когда мы были уже в Крыму.

На заводе имелись и другие химикаты, которыми нам приходилось пользоваться. Так, однажды врач штаба армии Э.Андреева, впоследствии врач Военной академии им. Фрунзе — мужественная женщина — однажды сказала мне, что у многих машинисток штаба на руках чесотка и у нее нет никаких средств для ее лечения. Я предложил приготовить ртутно-серную мазь. Пришлось на заводе найти несколько термометров для добычи ртути, серный цвет нашелся в лаборатории, и я приготовил там ртутно-серную мазь на вазелине, которую и передал врачу. Эффект был полный. Я привожу эти мелкие эпизоды лишь потому, что они всплывают в памяти в процессе писания. Конечно, не эти мелочи волновали нас в то время, а куда более серьезные дела.

Между тем оборона Сталинграда как-то стабилизировалась. В отдельных частях города, особенно в северной его половине, шли напряженные, каждодневные бои, уличные и в отдельных домах, скелеты которых уцелели. Мы каждый день изучали сводки, полученные из 62 А. Впрочем, и у нас время от времени возникал то артогонь, то даже неподалеку была слышна стрельба. Я лично полагал, что немцы готовят переправу через Волгу севернее или южнее города, но этого не происходило. Бомбежки, правда, продолжались, они велись с целью воспрепятствовать нашим пароходам перевозить за Волгу раненых и привозить боеприпасы, горючее и другое имущество. Бомбы часто падали в Волгу чуть повыше нас. На это обратили внимание солдаты Химической роты, которые обнаружили, что в результате бомбежек мимо роты плывут кверху брюхом оглушенные взрывами осетры. Иногда удавалось перехватить на лодке такую рыбину метровой длины. Ротный повар, работавший ранее в каком-то минском ресторане, делал из такой рыбы довольно вкусные вещи. Особенно хороша была свежая икра.

Ночью в полной темноте над нами постоянно летали самолеты. Трудно было установить, чьи они. Вероятно, были и немецкие, но были и наши У-2, которые управлялись женщинами Женского авиационного полка. Эти У-2, летавшие низко, наводили панику на немцев, засевших в окопах и по ночам, видимо, спавших. Наши летчицы-женщины бросали на них бутылки с горючим и небольшие бомбы. Сбить эти самолеты немцам было трудно. Их зенитные средства были рассчитаны на гораздо большие высоты полета.

С середины октября в наш штаб неоднократно приезжало, как уже говорилось, высокое начальство из Москвы (маршалы Воронов52, Василевский и др.). Вообще — это было в порядке вещей, но все же было очевидно, что планировалось что-то особенное. 7 ноября, когда мы отмечали праздник Октябрьской революции, я узнал, что на фронте готовится крупная операция, что именно, точно я еще не знал. Но работы у нас прибавилось.

Когда в фронтовых условиях живешь на одном месте месяц или более, кажется, что ты живешь почти дома, привыкаешь к обстановке, к окружающим людям, товарищам. Поэтому предчувствие, что должно что-то произойти, вместе с минимальными сведениями и увеличением объема работы предвещали перемены, и это вызывало какие-то новые переживания. Что будет? Наступала зима с холодами и снегом, на Волге стали замерзать прибрежные лагуны и временами шел мелкий лед. Как-то думалось, что придется зимовать в своем блиндаже. Но на фронте всегда приходится быть готовым к внезапным и притом совершенно неожиданным переменам. Вероятно, 10–13 ноября я был вызван к командующему армией, и М.С.Шумилов показал мне телеграмму из штаба фронта. Начальник химических войск фронта генерал Михайлус (недавно назначенный вместо ушедшего на должность начальника Военно-химической академии генерала Петухова) сообщал, что я назначен на должность начальника оперативно-разведывательного отдела Химического управления Сталинградского фронта. Я воспринял это назначение как какое-то наказание. Я так сжился со штабом 64 А, что не хотел никакой другой службы, кроме как в 64 А. К тому же я незадолго перед этим стал подполковником, и командование было, по-видимому, довольно моей работой. Начальники отделов штаба и многие офицеры были моими друзьями. Я доложил М.С.Шумилову свое несогласие с новым назначением и крайнее нежелание расставаться со штабом, который стал для меня родным. М.С.Шумилов также считал, что мой перевод на новое место службы нежелателен для армии, и тут же послал телеграмму с просьбой отменить назначение. Но уже к вечеру была получена телеграмма, что я назначен Главным военно-химическим управлением КА и сделать уже ничего нельзя.

19 ноября началась операция под Калачом. Мы все, естественно, с волнением читали сводки и детально следили по картам за ходом боев и, конечно, радовались. Но мне надо было выполнять предписание. Переправиться через Волгу непосредственно у расположения штаба было невозможно, пришлось добираться до штаба окружным путем. Меня отвезли на машине в Красный Яр. Было довольно холодно. Там я долго ждал переправы через Волгу, по которой шла шуга. К счастью, начальник инженерной службы 57 А перевозил через Волгу на старом пароходе какое-то имущество, и я случайно попал в очередной рейс. Наконец переправившись, я прибыл с попутными машинами в Среднюю Ахтубу недалеко от расположения штаба Сталинградского фронта. Был вечер, и я попал ночевать в чистый домик. Когда я присел поесть и выложил на стол свой паек — селедку и черный хлеб, хозяйка, увидев мою селедку, всплеснула руками и сказала, что ее надо выбросить. Она тотчас же принесла мне селедку своего посола (залом), и я с большим удовольствием «заправился» этим деликатесом (которого с тех пор мне не удалось более поесть). Утром она меня снова очень хорошо накормила.

В штабе Сталинградского фронта

Химическое управление Сталинградского фронта располагалось в обширном блиндаже, состоявшем из двух «комнат». Вместо нар в прежнем нашем блиндаже в 64 А, здесь стояли кровати с матрацами, но, кажется (не могу сейчас вспомнить), не было белья, без которого мы обходились с самого начала службы. Представившись начальству, я познакомился с офицерами Управления и со своими помощниками. Тут же я узнал о причинах перевода генерала Петухова начальником Военно-химической академии (тогда им. Ворошилова) и о назначении в штаб фронта генерала Михайлуса. Оказалось, что незадолго до этого Химическая академия праздновала свое десятилетие (она была основана Я.Л.Авиновицким). Начальник Академии Ю.А.Клячко53 (химик), которого я, особенно в дальнейшем, хорошо знавал как чисто штатского профессора, затеял к юбилею Академии выпустить книжку (под собственной редакцией). Особенностями этой книжки был подбор иллюстраций. На первой странице был помещен портрет Сталина, на следующей — Ворошилова и вслед за ними шли портреты Клячко и комиссара академии. Все прошло хорошо, юбилей прошел прекрасно. Но книжка попала на глаза какому-то деятелю из Политуправления Армии. Подбор иллюстраций был расценен как своего рода хулиганство и Клячко вместе с комиссаром были освобождены от должностей. Клячко был уволен из рядов Красной Армии, а комиссар был разжалован и в звании старшего лейтенанта направлен на Сталинградский фронт в распоряжение генерала Михайлуса, оставившего его почему-то в своем Управлении. Парень этот был, выражаясь мягко, «пустым местом» как по грамотности, так и в качестве офицера.

Я немедленно приступил к исполнению своих новых обязанностей, познакомился с помощниками. Характер работы оказался здесь более бюрократическим, чем в штабе армии. Михайлус не был боевым генералом и в своей деятельности напирал на канцелярщину, на бумаги, на составление таблиц часто совершенно ненужных расчетов, на излишне подробные и мало нужные указания, рассылавшиеся по армиям. Хотя всем этим занимался довольно многочисленный штат офицеров, приходилось и на мою долю немало работы. Помощники были недостаточно подготовленными по военно-химическому делу и недостаточно опытными. Приходилось иногда переделывать то, что они подготовили, или давать конкретные указания о переработке подготовленных документов. Кроме того, приходилось знакомиться с разными документами, поступавшими к нам от армий и Разведупра, в частности, с военными уставами немцев и описаниями немецкой химической техники. Все это было куда скучнее, чем более живая и подвижная работа в штабе 64 А. К счастью мы недолго оставались в Средней Ахтубе. Окружение немцев в Сталинградском котле и провал попыток войск Манштейна прорвать окружение привели к тому, что мы начали наступление в Сальских степях и на Дону. Скоро удалось значительно потеснить немцев, и обстановка на фронте коренным образом изменилась.

Сейчас я уже не помню, сколько точно времени провели мы в Средней Ахтубе. Но уже в начале декабря, когда стояли сильные морозы, штаб фронта был перебазирован на юго-запад в район Котельниково. Помню некоторые эпизоды в процессе перебазирования штаба. Мы ехали на хороших американских машинах, я, как начальник отдела, сидел в кабине, было удобно и тепло. Окружавшая нас местность была буквально усеяна тысячами немецких трупов на расстоянии десятков километров. Здорово потрепали здесь немцев наши войска, воодушевленные успехом окружения немцев в Сталинграде. До самого Сальска мы ехали по местности, усеянной трупами. В Сальске мы ночевали. И хотя здесь еще чувствовалась близость фронта и были видны следы только что закончившихся боев, жители встретили нас приветливо, и мы хорошо отдохнули в тепле. На следующий день мы приехали в Котельникове. Наш фронт был переименован в «Южный фронт», и новая задача, которая была поставлена перед фронтом — это освобождение Донбасса от немцев. В Котельниково мы пробыли, однако, недолго. Фронт уходил дальше на юг и юго-запад, был взят Ростов, бои шли у Таганрога.

Наш штаб продолжал перемещаться на юг. По нескольку дней мы провели в селениях Засальская,Сальско-Кагальницкая, Каракаш и, наконец, 27 февраля 1943 г. прибыли в Батайск и расположились здесь более основательно. Я со своим отделом расположился в небольшой чисто выбеленной хатке. Погода стояла хорошая, весь день было солнечно, правда, ночью в избе было холодновато. Все же здесь было удобно работать.

Наша хата была в районе железнодорожной станции. Потрясающее зрелище представляла собой эта огромная узловая станция. Многочисленные железнодорожные пути были сплошь заставлены товарными поездами. Вагоны, вагоны, без конца вагоны. Несколько поездов были гружены пшеницей. Это немцы везли ее с Северного Кавказа к себе в Германию, но не смогли уехать далее Батайска и Ростова, так как железная дорога на север и на запад была перерезана нашими наступавшими частями. Вместе с хлебом и разным награбленным фашистами имуществом, предназначенным для отправки в Германию, целые составы были гружены встречными грузами из Германии. По долгу службы я должен был установить, не было ли среди этих грузов химического имущества, отравляющих веществ и ядов. Поэтому со своими помощниками я вскрывал вагон за вагоном и осматривал грузы. Военно-химического имущества обнаружено не было, вопреки многочисленным донесениям начальников химической службы дивизий о том, что немцы готовы применить химическое оружие. Зато я обнаружил несколько вагонов, груженных химикатами. Особенно много было метилового спирта в мелкой упаковке (по 200 г). Надписи на бутылочках были немецкие. Несомненно, они были предназначены для наших солдат, которые, не понимая разницы между метиловым и этиловым спиртами, по запаху могли принять метиловый спирт за пищевой этиловый и, выпив, умереть. Это, конечно, было своеобразное химическое оружие. К сожалению, мне были известны довольно многочисленные случаи отравления метиловым спиртом даже офицеров. Мне пришлось порекомендовать полностью уничтожить найденный метиловый спирт, которым был гружен, по меньшей мере, один обнаруженный мною вагон.

Но меня еще более потрясло, когда в одном из вагонов было обнаружено большое количество двойной соли цианистый калий-цианистая ртуть. Это зелье, как нам было известно, предназначалось для умерщвления детей. Стоило кисточкой помазать раствором этой соли по губам ребенка, как смерть наступала почти немедленно. Немцы вели тотальную войну не против Советской Армии, а против народа. Нашел я и некоторые другие химикаты, сейчас не помню уже, что именно.

Кроме этого, в немецких поездах, прибывших из Германии, было множество литературы на немецком языке. Она предназначалась для немецких солдат. Здесь были военные уставы, различные инструкции, описания наших танков и даже «Катюш». Наряду с этим, немцы везли для своих войск популярные журналы, песенники, сборники солдатских анекдотов. Мне попадались книжки совершенно нецензурного содержания. Два или три дня я продолжал это обследование вместе с помощниками.

Среди немецкого военного имущества мы обнаружили большое количество различных сигнальных дымовых шашек, с которыми частично я встречался и раньше. Я взял ряд образцов и на квартире произвел их подробное обследование, обнаружил дымовую смесь, механизм запала и т. д. Совершенно случайно довольно большое количество дымовой смеси, изъятой из шашек, я высыпал в печурку в своей квартире, легкомысленно надеясь, что она сгорит и весь дым выйдет через трубу. Но на другой день, когда хозяйка затопила печь, оказалось, что дыму образовалось такое невероятное количество, что большая его часть заполнила избу, к ужасу хозяйки.

Из Батайска мы перебазировались в поселок Таврический, затем в станицу Большую Крепинскую и, наконец, попали в Ростов. Все эти частые переезды нарушали повседневную работу, которой хотя и было немного, но приходилось каждодневно заниматься. В Батайске осталась из нашего управления только снабженческая часть. Немцы, укрепившись на западном берегу Дона, ожесточенно сопротивлялись. Они постоянно бомбили нас, в том числе и в Ростове. В Батайске одна из бомб упала на дом, где размещались наши снабженцы, двоих убило, остальные были ранены. Мы ездили в Батайск хоронить товарищей. Да и в Ростове у нас были потери от бомбежек. Однако настроение у нас было боевое. Разгром группы Паулюса в Сталинграде, освобождение Северного Кавказа и другие успешные операции наших войск уже не вызывали сомнений в нашей конечной победе.

Частые перебазировки штаба фронта и нашего Управления, новые задачи, которые перед нами возникали, как-то стерли воспоминания о прошлой мирной и спокойной жизни. Человек ко всему привыкает. Мы нисколько не сожалели, покидая очередной пункт дислокации штаба, к которому только что успели привыкнуть. В марте из Ростова мы перебазировались в Орехово, оттуда — в Красную Поляну и 31 марта очутились в Новошахтинске. Этот шахтерский городок показался мне уютным. Особенно уютными оказались домики-коттеджи, в которых жили семьи шахтеров. Я поселился в одном из таких коттеджей и чувствовал себя в нормальной, правда — фронтовой обстановке.

В Новошахтинске были у меня неприятности. Первая — это размолвка с начальником Управления генералом Михайлусом. Однажды, придя к нему на доклад, я застал у него молодых начхимов частей, приехавших за назначением. Михайлус вздумал их экзаменовать по химии и требовал написания формул различных отравляющих веществ. Они писали эти формулы совершенно неправильно, а Михайлус, поправляя их, также делал грубые ошибки. Черт меня дернул написать правильную формулу какого-то арсина. Это страшно разозлило Михайлуса (начальство всегда право) и между нами возникла, как пишется в русских летописях — «нелюбовь».

Другая неприятность чуть ли не стоила мне жизни. Однажды утром я вышел из своего домика, и вдруг неожиданно невдалеке разорвалась бомба, сброшенная немцами. Я не помню, собственно, что было. Очнулся я в полевом госпитале, около меня стоял врач (Коздов — еврей). Он сообщил мне, что я более 6 часов был без сознания. Страшно болела голова, она была перевязана. В дальнейшем я узнал от врача, что меня подобрали на улице и сочли убитым и даже уже хотели похоронить. Но кто-то, взявшись за пульс, обнаружил, что я жив, и меня привезли в госпиталь тут же в Новошахтинске. Шальной осколок ударил меня рикошетом в левую надбровную дугу, вырвал кусок кожи с мясом. К счастью, попадание оказалось не прямым и мою рану квалифицировали в госпитале как контузию. Висевший оторванный клочок был прилеплен врачом на старое место и прирос. Пролежал я в госпитале 8 дней, пережил несколько бомбежек и вышел с повязкой на лбу. Вроде бы все кончилось без последствий, но оказалось, что последствия были.

Через некоторое время я был вызван к Михайлусу, который сообщил мне, что для меня будет спокойнее, если я буду переведен на должность начальника химической службы тыла 4-го Украинского фронта. Чувствовал я себя в эти дни неважно и не стал сопротивляться. К тому же новая должность была самостоятельной. Покинув Управление Химических войск фронта, я принял новую должность. У меня было 6 помощников, и работы на новом месте оказалось достаточно. Я перебазировался, естественно, во второй эшелон штаба фронта.

В середине мая 1943 г. я очутился в поселке Артемовский со своим помощником. Здесь же располагались Санупр фронта и другие тыловые учреждения. На моей ответственности оказалась химическая защита шлейфа полевых госпиталей фронта, главная часть которых располагалась в районе Минеральных Вод. Были, конечно, и другие различные объекты. В Артеме я познакомился с группой врачей-профессоров, работавших в Санитарном управлении фронта, со снабженцами и другими работниками тыла фронта. Жили мы в этом поселке сравнительно «мирно». Бомбежек почти не было, и я провел здесь в относительно спокойной обстановке почти все лето. Я впервые познакомился здесь с природой степной полосы, совершенно отличной от природы нашего Севера. Я увидел, как растут арбузы, как на окнах почти во всех домах растет и вызревает красный перец, стручок которого я срывал, когда шел в столовую обедать. Больше всего во второй половине лета меня поразили плантации прекрасных помидор. Их в то время некому было убирать, а их было очень много и они гибли. Впрочем, сейчас я уже не могу вспомнить многие детали нашей жизни и работы в Артеме. Лишь несущественные мелочи приходят на ум. Кажется сейчас, что обстановка там была «полуфронтовая». Я даже лечил зубы и консультировался с врачом по поводу своих желудочных заболеваний.

Между тем война шла своим чередом. Фронт временами медленно продвигался на запад, мы были на Украине и наш фронт назывался 4-м Украинским. В конце августа мы перебазировались в Ровеньки, а затем в Макеевку. 19 сентября мы были уже в Карловке и работали здесь несколько дней на станции Волноваха, затем переселились в Гайгул (район Куйбышева). В конце сентября, я не помню уже по какому поводу, я был в Мариуполе и в Бердянске.

В это время (с 8 по 24 октября) я был командирован в Москву, уже не помню, с какой целью, кажется — на какое-то совещание в Главном Военно-химическом управлении. Почти все стерлось из памяти об этой командировке. Как проводил я свободное время в Москве — не помню. Помню только, что даже мое жилище на Малой Бронной не произвело на меня впечатления. Я нашел свою квартиру несколько «развороченной». Кто-то чего-то искал — видно, ценностей — и не нашел. Даже это на меня не произвело впечатления. На фронте выработалось какое-то презрительное отношение к барахлу. Из Москвы мне разрешили на 3 дня поездку в Горький к семье. Тяжело было видеть крайнюю нужду — голод и холод. Но чем я мог помочь? Только успокоением. Не все, однако, жили тогда в такой нужде, и это расстраивало семью и расстроило меня.

В Москву я вернулся в плохом настроении. Но надо было ехать на фронт. Нам (мне и еще трем офицерам — профессорам, врачам тыла фронта) был предоставлен небольшой самолет. Помнится, в аэропорту на Ленинградском шоссе нам пришлось сидеть целую ночь в ожидании отправки. Затем, поднявшись, мы почему-то сделали остановку во Внукове и оттуда уже полетели на юг. Внутри самолета была устроена кабина, посреди которой стоял небольшой стол и 4 привинченных к полу стула. Мы заняли места вокруг стола, и полет продолжался в разговорах. Прилетели в Ростов, оттуда на грузовой машине через Таганрог мы прибыли на Волноваху, затем в Царевоконстантиновку и, наконец, в Басань, где располагался мой отдел.

31 октября мы перебазировались в Мелитополь, где я поселился в небольшой избушке неподалеку от железнодорожной станции. В Мелитополе мой отдел работал и отдыхал достаточно нормально, хотя фронт от нас был совсем недалеко. Снова пришлось пережить бомбежки. Наш фронт готовил операцию по освобождению Крыма. Мне то и дело приходилось совершать поездки в различные части, прежде всего в химические роты, которые находились на пополнении. В то время фронтовая связь была уже достаточно надежной. Обычно я пользовался для таких поездок одним из фронтовых самолетов У-2, который мне довольно просто выделяли. Я летал в Ново-Алексеевку, Сокологорскую, Акимовку, Владимировку, совхоз «Большевик» и в другие пункты. Многие из них я не успел записать в свое время. В машине такие поездки в осеннее время были невозможны. На степных дорогах стояла страшная грязь, черная и жидкая. Проехать по таким дорогам было фактически невозможно. В степи дули сильные осенние ветры, которые гнали огромное количество сломленной мясистой травы «перекати-поле». В степи были сделаны небольшие заборы-загородки, около которых эта трава останавливалась, образуя иногда довольно большие горы. Трава шла здесь в качестве топлива на зиму. Близ поселков почти всюду стояли огромные бунты пшеницы, обычно поджигавшейся немцами при отступлении. Стоял едкий дым.

Итак, я сажусь в самолет, и мы летим в назначенный пункт вдвоем с летчиком. Подлетая к поселку, летчик спрашивал меня: «Где садиться?» Я обычно указывал ему на самый красивый дом, в котором, несомненно, живет командир, к которому мы летим. Летчик разворачивал самолет и сажал его позади дома, совсем рядом. И действительно, из дома выбегал офицер, отдавал рапорт.

Не раз при таких поездках приходилось принимать меры предосторожности. Помню, однажды мы полетели на юг от Мелитополя всего километров за 30. И только я сошел с самолета в назначенном пункте, недалеко разорвался снаряд, а за ним еще несколько. Пришлось быстро добираться до цели назначения ползком метров 300. В такого рода занятиях и хлопотах быстро прошла зима. Весна на юге наступала очень рано, совсем не так, как у нас на севере.

В обстановке таких фронтовых занятий я получил неожиданно письмо от матери с извещением о смерти отца. Он погиб из-за своей крайней честности и добросовестности. Живя с матерью в Доронже недалеко от Кинешмы, он поступил на работу в качестве колхозного сторожа. На его попечении были посадки гороха и картофеля. Он проводил в поле все вечера и длинные осенние ночи. Время было тяжелое, и многие «любители» поживиться чужим добром, особенно подростки, появлялись на горохе и выдирали целые охапки для своих потребностей. Однажды отец, гоняясь за ворами, страшно вспотел, а стояла уже холодная осень. Он не ушел с поля домой, чтобы переодеться и отдохнуть, и, конечно, его сильно продуло. В результате — воспаление легких и через два дня он стал тяжело больным. Больница была далеко, и когда мать с трудом выхлопотала лошадь и привезла его в больницу, врачи сказали, что она привезла «покойника», спасения ему уже нет. Тогда не было ни сульфамидов, ни антибиотиков, и, возвратившись домой, отец через день умер. Мне стало страшно грустно, Отцу было всего 63 года. Его жизнь была тяжелой, полной нужды, бесправия и страха. Но на фронте грустить было, собственно, некогда, смерть здесь была обычным явлением и мне самому она нередко грозила. После контузии я как-то стал опасаться случайной гибели от осколка случайной бомбы. А бомбежки продолжались чуть ли не каждодневно. Вероятно, психология была подорвана. К тому же у меня вдруг начались припадки (в результате контузии) с потерей памяти на полчаса и более. Потом я вставал совершенно разбитым. К счастью, это было нечасто.

1 марта 1944 г. я получил приказание из штаба фронта от имени самого Толбухина о том, что я назначаюсь руководителем фронтовой делегации для поездки в г. Ленинград с подарком голодающим ленинградцам от 4-го Украинского фронта — 915.000 пудов хлеба. К этому времени блокада Ленинграда была частично нарушена, и через Тихвин уже открылось железнодорожное сообщение с Ленинградом. 3 марта я срочно выехал, не дожидаясь других членов делегации, которые должны были выехать вслед. Груз был отправлен по железной дороге. Я ехал через Мелитополь в Сталино (Донецк), где сел на поезд и отправился в Москву и далее в Ленинград. Через несколько дней через Тихвин я благополучно прибыл в Ленинград и сразу же отправился в Смольный выполнять поручение, т. е. передать послание командования фронта ленинградским властям. Встречен я был исключительно тепло, передал бумаги представителю обкома КПСС (уже не помню, кому именно). Затем я отправился к коменданту города, доложился и встал на довольствие в военной столовой. Начальство в Смольном оказалось настолько любезным, что настояло, чтобы я получил талоны на питание в столовой Смольного. Пришлось мне питаться дважды в день, что было совсем не лишним, так как я был истощен за много месяцев скудного и неправильного питания.

Военный комендант сообщил мне, что в Ленинграде еще господствуют порядки, установившиеся во время блокады, и предупредил меня, чтобы по вечерам я сидел дома и не гулял один по улицам, особенно глухим, так как, по его выражению, у меня «аппетитный вид» и меня могут убить и съесть. Этого я, признаться, совершенно не подозревал и не ожидал, но принял к сведению. Ленинград производил впечатление фронтового города. Всюду объявления, намалеванные на стенах домов, предостерегающие от обстрела, стрелки, указывающие направление к бомбоубежищам. Многие дома разрушены, стены изуродованы следами осколков бомб. На Невском я увидел на месте разрушенного дома декорацию — раскрашенное полотно, воспроизводившее фасад бывшего здания. Знаменитые колонны Исаакиевского собора носили следы попаданий многочисленных осколков бомб и снарядов. Жалко было смотреть на полуразрушенные здания, исцарапанные осколками, в том числе и вход в Эрмитаж. Однако, в общем, Ленинград был цел, хотя и требовал капитального ремонта.

Вопреки слухам, что почти все жители Ленинграда погибли во время блокады или эвакуированы, город произвел на меня впечатление, что жизнь там протекала достаточно интенсивно. Правда, на Невском было не так много народа, как до войны, но все же никак нельзя было говорить, что Невский пуст. Торговали некоторые магазины. Большое впечатление на меня произвели комиссионные магазины, полные всякой всячины, множеством редких и драгоценных вещей. Некоторые комиссионные магазины скорее напоминали музеи, чем магазины. Здесь было множество произведений искусства, серебряных вещей и других ценностей. Вероятно, это было «выморочное имущество» или же предметы высокой ценности, вымененные на кусок хлеба. Как изменчиво понятие ценности в различной обстановке…

Посещение Ленинграда вскоре после прорыва блокады произвело на меня сильное впечатление. Я, правда, не застал ужасов блокады, но все здесь свидетельствовало о пережитом. Выполнив задание Командующего фронтом генерала Толбухина, я через несколько дней вернулся на Украину и добрался до Мелитополя, оттуда в Сивашское, где был мой отдел. Пока я ездил, наши войска вступили в Крым, и началось его освобождение. Штаб фронта и тыла фронта был перебазирован в Джанкой.

Стоял конец марта, и было непривычно видеть, как в Крыму началась в это время настоящая весна. Степь покрылась зеленой травой, цвели какие-то кустики, было достаточно тепло и приятно. В Джанкое мы в последний раз здорово выпили. Ранее мы употребляли спиртное довольно редко, если не считать «сталинских 100 грамм». Мой снабженец Белоцерковский отпросился на Волгу, чтобы привезти из своих запасов бочку спирта и «кстати» посмотреть состояние химического склада в Ленинском. Через три дня он привез бочку спирта, к удовольствию большинства штабников. Но обычно мы выпивали весьма осторожно, особенно в моем отделе, в составе которого было несколько ученых, в частности Л.Нестеренко из Харькова и О.А.Реутов54 из Москвы (ныне — академик).

В Джанкое мы выпили, однако совершенно необычно. Немцы, как оказалось, оставили нам здесь целый музей вин. Здесь были итальянские, испанские, французские и немецкие вина разных марок, большею частью — очень хорошие. И хотя многие наши соотечественники обычно предпочитают «градусы», мы не без удовольствия впервые в жизни отведали настоящих вин и нашли их прекрасными. Закусывали трофейным шоколадом, предназначавшимся для летчиков, содержавшим какие-то тонизирующие добавки. Джанкой, особенно по ночам, немец бомбил. Севастополь еще не был освобожден, но, вероятно, немцы прилетали с румынских или молдавских баз. Помню трагедию: одна из бомб вечером попала в здание кинотеатра, где в это время шел сеанс, много народу погибло.

Из Джанкоя в апреле мы перебазировались в Симферополь. Это довольно красивый город, но производящий впечатление провинциального. Здесь также я пережил несколько бомбежек и особенно последнюю в моей жизни. Расположившись на окраине города, мы не особенно заботились о защите. Но немцы, уходя, приказали уничтожить все щели. Последняя бомбежка, которую я пережил, продолжалась целую ночь. Пришлось отлеживаться в овражке около хаты.

В Симферополе был получен приказ о переформировании штаба фронта. Наш Химический отдел Управления тыла фронта был ликвидирован, и я получил предписание явиться в Москву в Главное Военно-химическое управление армии. На этом закончилась моя фронтовая служба.

Я был уверен, что получу другое назначение на другой фронт. Собрав свое немудреное барахло и тепло попрощавшись с товарищами, я устроился На санитарный поезд, следовавший в Москву с ранеными. Меня поместили в вагон для персонала. В обществе молодых сестер я ехал несколько дней и благополучно прибыл в Москву. В Москве я очутился 9 мая 1944 г.

Новая обстановка и демобилизация

Я явился в ГВХУ и узнал, что я зачислен в резерв ГВХУ в ожидании нового назначения. В это время, когда обстановка на фронтах резко изменилась, переформирование штабов и образование новых фронтов и армейских групп производилось в широком масштабе и в резерве ГВХУ было довольно много народа. Я зачислился на довольствие и стал вновь привыкать к московской жизни. Делать в резерве было совершенно нечего. Редко я посещал ГВХУ — больше из любопытства, не произошло ли чего-либо нового. Большую часть времени я бродил по Москве, встречался с уцелевшими старыми товарищами. Москва реэвакуировалась. Приехали некоторые академические учреждения из Свердловска и из Казани, вернулся из Средней Азии Московский университет. Народу день ото дня в Москве прибавлялось, хотя военное положение и комендантский час в городе еще продолжались. Жизнь в Москве налаживалась, все хлопотали, восстанавливая старые учреждения и собственные квартиры.

Вскоре я узнал, что в Москву вернулся К.Ф.Жигач55, мой старый друг, и решил его навестить. Он уже работал старшим помощником Уполномоченного Государственного комитета обороны — С.В.Кафтанова56. Сходив к нему, я нашел, что в числе помощников ГОКО был С.А.Балезин57, которого я знал, и некоторые другие товарищи. Они занимались тогда рассмотрением различных изобретений, главным образом по вопросам химической защиты армии. Я пожаловался Кузьме на свое положение в резерве. Он тотчас же пошел к С.В.Кафтанову и рассказал ему обо мне. Кафтанов принял меня немедленно и предложил мне работать в аппарате УГОКО. Была написана соответствующая бумага в ГВХУ, быстро получено согласие и я стал с начала июня помощником Уполномоченного Государственного комитета обороны, оставаясь, однако, на действительной военной службе. Работа здесь была бы, конечно, интересной, если бы война только что начиналась или была в разгаре. Но война уже явно заканчивалась, применения немцами химических средств нападения не ожидалось и многочисленные предложения изобретателей, которые мне приходилось рассматривать и рецензировать, были уже запоздалыми. Впрочем, ничего «выдающегося» в смысле изобретений мне не попадалось. Однако работы было достаточно.

По основной должности С.В.Кафтанов был председателем Всесоюзного комитета по делам высшей школы (ВКВШ СССР). Поэтому работы по УГОКО у него и у нас переплетались с делами высших учебных заведений. Меня, естественно, особенно интересовали исследования, проводившиеся в лабораториях московских высших учебных заведений. Приходили некоторые сведения о работах и из других университетов. Университеты на востоке страны в это время работали уже почти нормально, а университеты на освобожденной территории находились в весьма тяжелом состоянии. Не было ни кадров, ни оборудования. От немецких разгромов уцелело очень мало. Естественно, об этих университетах и надо было в первую очередь заботиться.

Таким образом, мои обязанности были в достаточной степени неопределенными. С.В.Кафтанов, кроме всего, был еще и председателем Высшей аттестационной комиссии (ВАК). И вот я получил неожиданно командировку в Ташкент для обследования дел по подготовке и аттестации научных работников в вузах Узбекистана.

Упомяну об обстановке в Управлении Уполномоченного ГОКО. Здесь было довольно много разных людей, которых я знал ранее понаслышке или совсем не знал. Старшим помощником УГОКО был С.А.Балезин (умер в 1982 г.). Он, правда, вскоре ушел от нас в аппарат ЦК КПСС на должность зам. зав. Отдела науки. Кроме него и моего друга К.Ф.Жигача более или менее длительное время в аппарате УГОКО работали: М.А.Садовский58 (впоследствии академик), А.С.Федоров59 (впоследствии председатель Комитета кинофикации, а затем — мой заместитель в Институте истории естествознания и техники и т. д.) и многие другие. Познакомился я и с работниками аппарата ВКВШ, в частности, с И.Е.Кочергиным — начальником отдела медицинских вузов (впоследствии одно время бывшим зам. министра здравоохранения СССР) и другими.

Итак, вместе с И.Е.Кочергиным 15 августа 1944 г. я отправился в Ташкент. Ехали поездом довольно долго. Я впервые отправлялся в Среднюю Азию и, конечно, с интересом наблюдал из окна вагона незнакомые пейзажи и вообще — природу. В Ташкенте оказалось немало работы. Я внимательно изучил около 10 кандидатских диссертаций по химическим наукам, защищенных в ташкентских вузах, прочитал документацию и протоколы защиты. В свободное время, особенно по вечерам и в праздничные дни, бродил по городу. В то время Ташкент сохранял еще черты старинного восточного города. Не менее половины женщин ходили еще в чадрах, на базарах было страшно интересно наблюдать за восточными фокусниками в чалмах, ловко работавшими с колпачками, под которыми то появлялись, то исчезали орехи. Наблюдал я и районы, где жизнь проходила во дворах. На внешних фасадах зданий не было окон, все они были обращены во дворы.

Из поездки я вернулся в Москву 29 августа и представил С.В.Кафтанову обстоятельный доклад с подробным анализом деятельности ташкентских ученых советов по присуждению ученых степеней. Мой доклад, очевидно, понравился Кафтанову. Таким образом, я все более и более соприкасался с проблемами, связанными с различными сторонами высшего образования, особенно — с жизнью и деятельностью университетов.

Как уже упоминалось, 25 октября 1944 г. я был вызван в ГВХУ и получил приказ об увольнении в запас с действительной военной службы. Таким образом, военная служба, продолжавшаяся только в соединениях и частях армии более 15 лет и не менее 10 лет в территориальных и других войсках и на ежегодных сборах, окончательно завершилась. Однако военный китель мне предстояло носить некоторое время и далее. Я вскоре перевез семью из Горького в Москву, и вновь наступило для меня мирное время.

Хотя я и был обеспечен работой, получая, правда, лишь весьма ограниченную зарплату, я прекрасно понимал, что задача жизни состоит не в аппаратной работе, а в исследованиях и преподавании. Поэтому я решил вернуться в лабораторию Института физической химии, используя права, предоставленные мне как уволенному из рядов Советской Армии. Это оказалось, однако, далеко не так просто. П.А.Ребиндер, к которому я обратился, сообщил мне, что у него нет для меня ни штатной единицы, ни даже места в лаборатории. Я истолковал такой отказ его нежеланием возвращать меня на старую должность в его отдел, так как моя работа носила бы совершенно самостоятельный характер, не связанный с его основным направлением. Он мне высказал, кстати, сентенцию, суть которой сводилась к следующему: «Какой леший понес вас в армию и на фронт, сидел бы спокойно, как все, и сейчас уже, возможно, был бы членом-корреспондентом АН. А теперь вот придется вам вновь привыкать к научной работе, от которой вы оторвались». Конечно, он, говоря это, не учитывал многого, в частности, обстоятельств личной жизни и моих переживаний как бывшего военного в 1941 г.

Тем не менее я был зачислен старшим научным сотрудником в КЭИН (Институт физической химии), но рабочее место было предоставлено мне в лаборатории коллоидной химии Московского университета. Мне была назначена лаборантка в помощь. Я начал работать над тихоходной центрифугой для седиментационного анализа, некоторые конструктивные соображения об этом приборе возникли у меня в спокойные часы в Средней Ахтубе, где я рисовал возможные схемы такого прибора. Рабочее место мое было крайне неудобно, было страшно тесно. Однако то обстоятельство, что я стал работать в помещениях университета, было весьма для меня полезным. Дело в том, что связь с университетом привела к тому, что я был зачислен профессором кафедры коллоидной химии и у меня сразу же появились аспиранты. Первыми моими аспирантами были Н.Н.Ушакова и В.А.Казанская, а затем и другие. Я все ближе и ближе знакомился с химиками Московского университета, многих из которых я и ранее знал. Я нередко посещал Н.Д.Зелинского, его сотрудников Б.А.Казанского60, А.А.Баландина61 и многих других, А.В.Фроста62, познакомился с Е.С.Пржевальским63 и скоро стал, в общем, своим человеком в университете, особенно после того, как стал читать на факультете курс истории химии.

В отделе Управления университетов ВКВШ и Министерства высшего образования

К концу 1944 г. в результате описанных обстоятельств работа стала довольно напряженной и к тому же разнохарактерной, однако более интересной, пожалуй, даже чем до войны. 1 февраля 1945 г. я получил работу в группе УГОКО и одновременно был назначен старшим помощником Уполномоченного ГОКО. 3 марта 1945 г. я был назначен профессором кафедры коллоидной химии Московского университета, что, конечно, расширило мои возможности исследовательской работы и ввело меня официально в преподавательскую коллегию Химического факультета, а самое главное — дало мне возможность руководить аспирантами из числа окончивших Университет. Таким образом, круг моих обязанностей все более и более расширялся.

В марте 1945 г. все были уверены, что война должна в ближайшее время закончиться. Действительно, в апреле была ликвидирована группа УГОКО по науке. Сразу же после ухода с должности старшего помощника УГОКО я был назначен на должность начальника отдела университетов Комитета по делам высшей школы. Началась новая, «чиновничья» жизнь.

Все университеты нашей страны были в то время крайне бедны и требовали множества забот. Особенно приходилось заботиться об университетах на бывшей оккупированной немцами территории, у которых не было ничего. В лабораториях вместо посуды из стекла применялась иногда керамиковая посуда, т. е. обычные горшки. Между тем, выявилась тенденция к расширению университетского образования. Прием студентов возрастал ежегодно, моим предшественником были организованы вечерние и заочные отделения даже на естественных факультетах. У меня в голове не укладывалось, каким образом можно подготовить сколько-нибудь квалифицированных физиков, химиков и биологов на заочных отделениях. Студенты таких отделений вообще не имели никакого общения с преподавателями факультетов, говорить о том, что они могли пройти сколько-нибудь удовлетворительные практические занятия в лабораториях, вовсе не приходилось. Учебные планы в то время были в каждом университете свои собственные и далекие от совершенства. С массой подобных проблем я столкнулся в первые же дни своей работы на новой должности.

Ректоры университетов, желавшие немедленно преодолеть недостатки лабораторного оборудования университетов и довольно жалкое их состояние, часто ездили в Москву ко мне в надежде, что я найду средства для помощи им. Но у меня в то время никаких реальных возможностей помочь им не было. Я более близко познакомился с несколькими ректорами, в том числе с С.А.Вознесенским64 — братом Н.А.Вознесенского65 и другими. Кроме ректоров, ко мне постоянно ходили профессора и преподаватели Московского и других университетов по вопросам расширения штатов, со всякими вопросами, касающимися их собственного положения. Некоторые были озабочены постановкой преподавания и расширением возможностей научной и учебной работы. Кого-то только у меня не бывало в эти дни.

Стиль работы того времени базировался еще «на военных рельсах». Не только наш ВКВШ, но и все другие наркоматы и комитеты работали по специфическому расписанию, введенному И.В.Сталиным. На работу мы приходили в 10–11 часов и днем выполняли текущие дела, прием многочисленных посетителей, проводили всякие совещания. Пообедав в столовой, все мы, начальники отделов, либо сидели на своих местах за делами, либо собирались все в приемной у С.В.Кафтанова в «предбаннике». Здесь велась общая беседа, сообщались новости и т. д., нередко рассказывались анекдоты и прочее. Уходить с работы до 2–3 часов было невозможно. Вдруг в третьем часу ночи кому-либо из нас звонило высокое начальство из ЦК и Совнаркома. Впрочем, целью таких звонков чаще всего была проверка — сидят ли на месте основные работники аппарата ВКВШ. Такие разговоры по телефону иногда были грубоватыми — в стиле разговора командующего с провинившимся подчиненным. Итак, мы собственно «жили» в ВКВШ и ходили домой лишь поспать явно недостаточное время. Конечно, такая организация работы была уже анахронизмом и была совсем не нужна. Но традиции, сложившиеся в годы войны, довольно трудно было сломать. Конечно, не только мы, но и высокое начальство сидело все ночи в ожидании не без трепета внезапного звонка самого И.В.Сталина.

Впрочем, период такой работы со странным распорядком дня был не особенно длинным. Война заканчивалась, и хотя в Москве еще продолжалось военное положение и ходить ночью без специального пропуска было нельзя, но строгости день ото дня явно смягчались. К тому же события повернулись таким образом, что мне снова пришлось покинуть Москву на целых полгода.

Пять месяцев в Германии

В самом начале мая 1945 г., когда было ясно, что взятие Берлина произойдет не сегодня-завтра, в ВКВШ было получено распоряжение — направить в Германию комиссию ВКВШ для выявления и сбора научного оборудования и литературы с целью обеспечения высших учебных заведений необходимыми средствами обучения. Речь шла, прежде всего, об учебных заведениях, которые находились на оккупированной гитлеровцами территории. С.В.Кафтанов не особенно хотел отправлять меня в Германию в составе комиссии, так как университеты нуждались в особом внимании ВКВШ. Но в конце концов я был назначен заместителем председателя комиссии. Председателем был назначен начальник Военного отдела ВКВШ генерал П.Н.Скородумов (давно уже покойный). Этот генерал инженерной службы по своей внешности вполне соответствовал своему званию. Он был выше среднего роста с небольшим пузом, всегда весьма аккуратно, с некоторой щеголеватостью, одевался и своим мундиром и штанами с лампасами производил впечатление высокопоставленного штабного генерала. Кстати, он мне рассказывал впоследствии, что именно он руководил работами по демонтажу и взрывам известного в Москве Храма Христа Спасителя. У нас в ВКВШ он сидел в особом кабинете начальника Военного отдела, учрежденного во время войны для обеспечения военной подготовки в вузах и подготовки офицеров из состава студентов.

В распоряжении нашей группы было довольно много профессоров, главным образом московских и ленинградских вузов, которые имели задачей вести в Германии оперативную работу по выявлению и осмотру и, конечно, — оценке имущества, пригодного для учебных целей и исследовательской работы в вузах. Руководство этой группой профессоров осуществлялось Скородумовым и мною.

Мы выехали из Москвы 5 мая 1945 г., получив военное обмундирование далеко не офицерское. Будучи подполковником, я мог еще пользоваться кителем и шинелью, оставшимися у меня после военной службы. Мы летели в самолете ИЛ-4 и через три часа были в Варшаве.

Очень грустное впечатление произвел этот разрушенный войной город. Тогда я не знал подробно о событиях, которые произошли в Варшаве за год до окончания войны, и, приехав сюда, лишь удивлялся огромным разрушенным районам. Собственно, других впечатлений от Варшавы у меня в то время не осталось. Впрочем, одна мелочь уцелела в памяти. Меня удивило, что молодые ребята-варшавяне, ставшие взрослыми лишь в годы войны, как правило, болтались без дела и пытались торговать. Вот один из них разложил перед собой десяток папирос и продавал их поштучно. Таких «торговцев» оказалось немало. Между тем в городе начались работы по расчистке завалов, по ремонту сколько-нибудь пригодных для жилья зданий. Кто-то из нас спросил одного из таких «торговцев», почему он не хочет работать для восстановления города, на что был получен весьма уклончивый и неясный ответ. После этого парень тотчас же смылся.

В Варшаве мы пробыли недолго и утром на следующий день были в Берлине (7 мая) и высадились на аэродроме в центре города. Сойдя с самолета и ожидая указаний, куда именно нам следует направиться, рассматривали с интересом остатки «былого величия» этого центрального германского аэродрома, способного, несмотря на некоторые повреждения, принимать и отправлять самолеты. Сидели мы часа два, и вдруг к нам весьма приветливо обратились какие-то американские офицеры. В то время «дух союзничества» между США и СССР еще не подвергся дискриминации, и американцы искренно восхищались победами Советской Армии. Они обратились к нам по-английски, мы отвечали им по-русски, но это не помешало и нам, и им понять, что между нами существует, по крайней мере, внешне искренняя симпатия. Среди офицеров был американский полковник. Посоветовавшись с П.Н.Скородумовым, мы решили угостить американцев русской водкой, которую мы не забыли захватить с собой из Москвы. Тотчас же все было организовано по-походному, и вскоре американцы быстро захмелели и начали проявлять тенденцию обнимать нас. У нас был и спирт, и с его помощью мы буквально свалили с ног американского полковника. Через некоторое время американские солдаты принесли санитарные носилки и куда-то унесли полумертвого полковника. Мы были «на высоте».

Вскоре мы узнали, что нам отвели помещение в Карлсхорсте, куда нас и отвезли на машине и где мы ночевали. Но на другой день нас перебазировали в небольшой городок километрах в 20 от Берлина — Нейенхаген. Мы заняли здесь вдвоем со Скородумовым большой двухэтажный дом, довольно хорошо обставленный, и поселились в нем с полными удобствами.

Война еще формально не кончилась. В Берлине кое-где слышалась стрельба. Тем не менее с первого дня своего пребывания мы большую часть времени проводили в Берлине, знакомясь с городом и его центральными районами. В то время Берлин представлял собой страшное зрелище. Вся центральная часть его была в развалинах. Всюду еще дымящиеся следы только что закончившихся боев. Из всех окон многоэтажных домов виднелись «белые флаги» — простыни и прочее, означавшие, что жители соответствующих квартир капитулировали. Однако ходить по такому капитулировавшему Берлину было далеко не безопасно. Отдельные отчаявшиеся снайперы брали «на мушку» любого советского военнослужащего. На улицах было еще немало неубранных трупов. Особое чувство производили огромные бетонные сооружения — бункеры-бомбоубежища. Всюду торчали еще фашистские плакаты. Больше всего было плакатов, призывавших к бдительности — надписи на них «хорьх». Небезынтересно было смотреть на многоэтажные здания, прошитые бомбами до основания. Некоторые из таких зданий как бы представляли жизнь немцев «в разрезе». Вот здание, на всех этажах которого обнажены кухни, ванные комнаты, бывшие довольно роскошные залы. Любопытство толкало нас, впервые очутившихся за рубежами своей страны, посетить уцелевшие от разрушений районы города. Пользуясь картами, планами — немецкими и русскими, которых было достаточно, мы знакомились с городом.

Особенно вспоминается День Победы — 9 мая. Мы приехали на машине в центр — Тиргартен. Помню огромные толпы наших ликующих солдат с небольшой примесью иностранных солдат — французов и англичан. Все кричали, шумели, иногда стреляли в воздух из различных автоматов, винтовок и пистолетов. Радость была всеобщая. Победу отмечали знатно и внушительно, хотя выражение радости у наших солдат «славян» было непосредственным и искренним. Конечно, было в толпе солдат и довольно много «выпивших» где-то. Вероятно, были ликвидированы некоторые запасы «сталинских 100-граммовок». Мы бродили в толпе ликующих и сами были полны радости и восторга.

После праздника первого дня Победы, носившего по инерции еще чисто фронтовой характер (стрельба из ручного оружия), для меня и П.Н.Скородумова начались будни работы, ради которой мы приехали в Германию. Нам надлежало обследовать исследовательские, вузовские и промышленные лаборатории и собрать все, что могло бы пригодиться в учебном процессе наших учебных заведений и облегчить тяжелое положение вузов, которые были на территории, оккупировавшейся фашистами в годы войны.

В нашем распоряжении была довольно многочисленная группа ученых из Москвы, Ленинграда и других центров. Среди них были видные квалифицированные специалисты в различных областях науки и техники. Всем им было выдано военное обмундирование, и они прицепили себе погоны, какие кто хотел, вплоть до полковника. При этом все они не имели никакого представления об армейском порядке, о дисциплине и прочем, что вело иногда к смешным недоразумениям. Но об этом после. Каждое утро в нашей резиденции в Нейенхагене появлялись многие из этих ученых, получали (по согласованию) конкретные задания и уезжали в Берлин и другие города. Хотя они нам и подчинялись, но в сложившейся обстановке работали и вели себя самостоятельно. Они добывали себе автомашины — «Опель», БМВ и другие — и ездили по всей Германии и иногда даже по другим странам. Иной раз лишь через неделю-две они являлись к нам с докладами и получали указания.

После утреннего приема ученых и различных должностных лиц мы сами отправлялись в Берлин для ознакомления с достаточно хорошо известными вузами, лабораториями и учреждениями. Пользуясь старыми планами Берлина и некоторыми книжками, описывавшими город, мы обследовали не только то, что уцелело от бомбежек, но и среди развалин находили книжные магазины и пытались найти магазины лабораторного оборудования.

Надо сказать, что помимо большой группы ученых к нам было прикомандировано командованием несколько десятков офицеров, оставшихся за штатом при реорганизации частей после окончания военных действий, и из фронтовых резервов. Конечно, среди них были разные люди, весьма предприимчивые. Они ничего, конечно, не понимали в лабораторном оборудовании и во время рекогносцировок по нашим заданиям находили всякие склады различного ценного имущества, в том числе и вина. Иногда с этой братией приходилось поступать сурово. Часть прикомандированных к нам офицеров жила в нашем же доме на первом и полуподвальном этажах. Жили они беззаботно. Их кормили в столовой, но больше они сами добывали себе приличное пропитание.

Хозяева нашего дома были люди довольно зажиточные. Самого хозяина не было на месте, он, как сказала мне хозяйка, был в армии, от него не было давно известий и, можетбыть, он находился у нас в плену. Отец хозяина — старик, выселенный из дома и живший где-то у соседей, с утра до вечера работал на огородном участке около дома, то удобряя (из выгребной ямы у дома) те или иные грядки, то вскапывая новые грядки, на которые он сажал овощи. Он собирал несколько урожаев за лето и, сняв урожай с одной из грядок, он тут же ее перекапывал и сажал что-то другое. В саду было много фруктовых деревьев, выращенных так, что их ветви образовывали разные причудливые фигуры. Жена хозяина, 35-летняя фрау, очень редко показывалась на дворе. Впрочем, она однажды пришла ко мне с какой-то просьбой по дому и удивила меня, проведя пальцем по столу: «Фу, штауб!», и попросила разрешения сделать уборку в моей комнате. У нас была специальная уборщица из русских, и я сказал, что доволен ее работой. Она с возмущением спросила меня, как я могу жить в такой грязи. Пришлось разрешить ей сделать уборку в моих апартаментах. Через два часа мои две комнаты были «вылизаны». Действительно, после уборки стало ясно, что у меня было порядочно грязно и пыльно. Я поблагодарил и вместе с тем удивился такой приверженности немок к наведению чистоты. Впрочем, я скоро убедился, что главным занятием немецких хозяек было ежедневное усердное мытье окон снаружи (внутри я не знаю). В сущности, такими столкновениями ограничивались наши редкие встречи с хозяевами дома.

Что касается моих собственных рекогносцировок в Берлине, то я, прежде всего, заинтересовался «Технише Хохшуле» в Берлине в Шарлотенбурге. Это было огромное по нашим масштабам высшее учебное заведение, занимавшее большую территорию со многими корпусами институтов. Во многих из них побывали уже, видимо, наши ребята, но раньше их свои же немецкие любители легкой добычи. Об этом свидетельствовали вскрытые в лабораториях сейфы, валявшиеся на полу разные предметы, в том числе платино-родиевые термопары и другие. По-видимому, термопары эти были приняты за обыкновенный кусок медной проволоки и брошены. Тащили же, прежде всего, вещи, которые казались пригодными для каких-нибудь целей, в том числе фотоаппаратура, объективы, непонятные, но красиво выглядевшие предметы оборудования, которые, впрочем, выбрасывались во дворе при ближайшем рассмотрении.

Когда я впервые приехал в Высшую техническую школу, на дворе лежали еще не убранные трупы немецких солдат. Видимо, здесь был один из последних опорных пунктов. Я вошел в одно из помещений и, к своему удовольствию, попал в химическую лабораторию. Здесь же была и лабораторная библиотека с комплектами научных журналов. В лаборатории я застал какого-то немца, почтительно спросившего меня, чем я интересуюсь. Я знал тогда немецкий язык совсем плохо и спросил все же немца, какая это лаборатория. Оказалось, что это лаборатория Института химической технологии. Мы сели и начали разговор о занятиях этой лаборатории. Немец спросил меня, не химик ли я, и, узнав, что я коллоидник, почтительно спросил мою фамилию. Я назвался. Он тотчас же пошел к полке с книгами, достал указатели «Хемеишес Центральблатт», быстро нашел мою фамилию, а по ней несколько рефератов моих статей, и спросил, не мои ли это статьи. После моего утвердительного ответа он начал мне развивать свои соображения о необходимости заключения тесного союза между СССР и Германией. Он уверял, что такой союз был бы не только лучшим выражением мирного договора, но и привел бы к быстрому техническому прогрессу. У вас — говорил он — много сырья, у нас — технология, что было бы для обеих сторон весьма плодотворно. Он, конечно, ничего не понимал в политике.

В дальнейшем я многократно бывал в Шарлотенбурге и довольно хорошо познакомился с химическими и химико-техническими лабораториями. Были туда направлены соответствующие люди для учета и изъятия имущества. Между прочим, я попал однажды в лабораторию известного физико-химика Макса Фольмера66. Здесь никого не было, но лаборатория была в полном порядке. Видимо, работа здесь шла до самого конца, т. е. до взятия Берлина. Меня удивило, что в этой лаборатории наряду с довольно сложными установками и приборами на одной из полок стоял старинный капиллярный электрометр Липпмана в прекрасном состоянии. Я работал с этим прибором в студенческие годы и как руководитель практикума в Нижнем Новгороде, но еще перед войной эти приборы у нас были выброшены.

Впоследствии мне удалось познакомиться с Фольмером и провести с ним часа два в приятной беседе. К сожалению, большая часть немецких ученых, в частности — химиков, в то время совершенно исчезла, не посещала своих лабораторий, видимо, боясь попасть в неприятную ситуацию при встрече с нами.

Прочно остались в памяти потрясающие сцены, которые происходили в мае 1945 г. в Берлине и в его окрестностях. Я видел многие десятки тысяч людей разных национальностей, освобожденных из лагерей смерти гитлеровцев. Они были собраны в Берлине для отправки в свои страны. Потрясала не только их масса, но главным образом внешний вид — кожа и кости. Хотя они еще не оправились от голода и мучений, которые им пришлось перенести в лагерях, они все ликовали и веселились. Их кормили из солдатских походных кухонь. Колонна за колонной ликующих бывших заключенных то и дело проходили мимо нас, ликующих в предчувствии скорого возвращения домой.

Сильное впечатление произвело на меня массовое переселение немцев с востока на запад (из западных областей Польши). Многие тысячи людей, среди которых было немало стариков и старух, а также детей, брели на запад, волоча на своих плечах котомки с захваченным имуществом, либо везли это имущество в детских колясках, занятых детьми, заложенными сверх головы разным тряпьем и другим барахлом. Все они двигались медленно в течение многих дней и почти непрерывно. Картина эта врезалась в память.

Далее помнится начало демобилизации наших солдат. На машинах, груженных доверху различным барахлом, чемоданами, велосипедами, свертками и т. д., ребята ехали к железнодорожным станциям, грузились в товарные вагоны с песнями и весельем. Вообще конец мая и начало июня в Берлине были полны незабываемых впечатлений от событий и сцен, которые далеко не всякому удается посмотреть раз в жизни.

В Берлине и в других городах Германии мы насмотрелись и на поверженные памятники Германской империи, на рейхстаг, его внутренности, исписанные сверху донизу нашей братией, посещавшей это гнездо, с которым у всех в памяти было связано начало гитлеровских авантюр. После, уже в более спокойной обстановке, я чуть не ежедневно посещал рейхстаг и прогуливался по близлежащим улицам.

Помню я и международный базар где-то в районе Тиргартена. Тысячи солдат-спекулянтов из разных стран, особенно американцев, англичан, французов, негров и наших солдат, толкались на огромной площади вблизи Тиргартена и торговали чем попало. Американские солдаты делали свой бизнес главным образом на ручных часах, которые они получили в значительном количестве из-за океана. Эти часы были низкого качества, но у нас в те времена не было еще своего широкого производства часов, на это и рассчитывали американские спекулянты. Они надевали на обе руки по нескольку часов и совали обе руки по направлению к советским солдатам. Друг друга мало кто понимал, но сделки все же заключались. Но наши ребята сразу же поняли, что часы никуда не годны, и перестали ими интересоваться. С другой стороны, наше начальство быстро поняло, что от такого международного базара нечего ожидать чего-либо хорошего, и базар этот скоро был запрещен. В наших частях была развернута сеть магазинов Военторга, располагавшая довольно значительными товарными ресурсами. Заграничные товары покупались демобилизованными для подарков родным, водка же, стоившая довольно дорого, покупалась на доллары американцами.

Бывал я и в бункерах, в которых располагались штабы гитлеровских соединений, видел затопленное метро (унтербан), где погибло много товаров, снесенных туда торговцами во время бомбежек. Но обо всем не расскажешь.

Каждое утро наш второй этаж дома в Нейенхагене наполнялся посетителями. Это были профессора и работники советских вузов. Происходило короткое совещание, выслушивались предложения и принимались решения. Многие из наших профессоров, имевшие машины, найденные случайно, приезжали издалека — из Дрездена, Лейпцига, Кенигсберга и других городов нашей зоны. Получив соответствующие указания, все, наконец, отправлялись к своим машинам и ехали в свои районы. Около 12 часов я обычно отправлялся в Берлин, где работало несколько наших групп по сбору оборудования. В разрушенных зданиях в центре города прикомандированные к нам офицеры находили книжные склады, магазины с разными товарами. Однажды был обнаружен большой книжный склад Шпрингера (тогда еще занимавшегося изданием книг научного содержания), и было решено книги эти конфисковать и, запаковав, перевезти к железнодорожной станции.

У нас, конечно, не было рабочих для упаковки большого количества книг, за исключением несчастной группы работников воронежских вузов, насильно угнанных гитлеровцами в Германию. Но они были истощены и хлопотали об отправке домой. Было решено использовать для упаковки книг немцев, но как их мобилизовать? В конце концов, мы поставили на улицах патрули, которые задерживали всех проходящих немцев, за исключением стариков и детей. Таким путем нам удалось найти рабочую силу.

Когда я приезжал на место работ по упаковке книг, ко мне в очередь становились десятки мобилизованных таким путем немцев, они показывали удостоверения о том, что они больные-сердечники или имеют какие-то физические недостатки. На вид же они все были здоровы и молоды. Я решил однажды воздействовать на них «по-немецки». Зная, что воля начальства для них выше всего, я попросил П.Н.Скородумова показаться перед ними и произнести речь. Немцы-рабочие были выстроены и перед ними появился генерал, по виду как с картинки, хорошо одетый, с пузом, в лакированных сапогах и со стеком. Уже один его вид привел немцев, любящих чинопочитание, в трепет. Впечатление усилилось, когда он произнес весьма энергичную речь. Перевод этой речи на немецкий язык был еще энергичнее. После этого визита генерала ни один из мобилизованных немцев не обращался ни ко мне, ни к офицерам, следившим за работой, с жалобами на свои болезни.

Немало забот и работы было и с другими делами. Так, однажды кто-то из профессоров привел ко мне немца, который имел отношение к производству ракет ФАУ-2. Он был специалистом по радиотехническому оборудованию ракет. Я пригласил его к себе и расспросил о его занятиях во время войны. Оказывается, он был конструктором радиооборудования ракет. Сообщив об этом соответствующему начальству, я распорядился арестовать его «на особых условиях», т. е. поселил его в комнате соседнего дома и приставил к нему часового, который не должен был выпускать его из вида, но позволял ему делать прогулки в нашем расположении. Этот немец причинял мне немало забот. Каждое утро я получал от него аккуратно написанные записки с сообщением о его самочувствии и разных обуревавших его тревогах. Он решил почему-то, что его скоро отправят в тюрьму или в лагерь. Пользуясь обедом из нашей столовой, который ему приносили с излишне большим количеством хлеба (по-русски), он, как я скоро заметил, стал сушить излишний хлеб на окне на солнце, запасая сухари на всякий случай. Он просил также сообщить о нем родственникам и надоедал назойливо.

Однажды я получил от него записку: «Господин оберст (у немцев принято обращаться к офицерам на чин выше), я заболел, у меня сильное расстройство желудка, я нуждаюсь во враче». Мне это показалось подозрительным, и я решил сам вылечить его «домашними средствами». Неподалеку от нашего дома была гинекологическая больница, врачом которой был рослый, ярко-рыжий немец с рыжей бородой. Впоследствии, лет через 15 после этого, когда мне удалось посетить еще раз Нейенхаген, я узнал, что это был какой-то видный профессор-гинеколог (к тому времени он уже умер, и его именем была названа наша улица). Я посоветовал немцу, который сидел у меня, обратиться в лечебницу (я не знал, что она — гинекологическая) и попросить у врача немного марганцевокислого калия для приготовления «лечебного раствора». Мой немец пошел в лечебницу и, не зная по-латыни, передал врачу мою записку с латинским названием и формулой «средства». Рыжий профессор удивился, прочитав записку, и строго спросил немца: «Что, у Вас триппер?» Мой немец, который не преминул мне все рассказать, был шокирован таким вопросом и поспешил объяснить, что русский подполковник порекомендовал ему это средство для лечения расстройства желудка. Профессор, в свою очередь, удивился и сказал, что никогда не слышал о таком средстве лечения расстройства желудка. Тем не менее он выдал немцу несколько граммов марганцовки и тот принес ее ко мне. Я сам приготовил нужный раствор и приказал ему выпить полный стакан. На другой день я получил благодарственную записку. К счастью, вскоре моего немца перевели куда следует после того, как я представил соответствующему начальству написанную им подробную докладную записку.

Немцы — вообще странный народ. В нашем Нейенхагене размещалось множество тыловых учреждений и разных представительств советских наркоматов. Весь городок был опутан густой сетью телефонных проводов, зацепленных за крыши домов, деревья и т. д. То и дело где-нибудь провода провисали, перегораживая иногда улицы. Это, в сущности, обычное явление, и у нас никто бы, кроме телефонистов, не обратил на это внимания. Не то у немцев. Приходит ко мне часовой и докладывает, что пришел какой-то немец и просит меня принять его. Я приказал впустить его. Оказывается, он пришел ко мне, чтобы сообщить, что на такой-то улице провис телефонный провод, его могут повредить неосторожные прохожие. Что будешь делать? Не будешь же ему объяснять, что я не ведаю телефонной проводкой. Я догадался и сказал ему: «Я и без вас знаю об этом». Немец ушел удовлетворенный.

Много хлопот доставляли мне прикомандированные к нам офицеры из резерва. Они были весьма предприимчивы: объезжая на машинах целые районы, они находили разные заброшенные магазины и вывозили из них то, что им нравилось. Мне же сообщали об этом лишь в случаях, когда они полагали, что то или иное могло меня заинтересовать. Чего только они не привозили и, боясь, что я прикажу им сдать товар, прятали его. Все же обнаружив что-либо, я требовал от них, чтобы они отвезли товар в Военторг.

Однажды эта публика привезла к себе большую бочку красного виноградного вина, несомненно, высокого сорта. Я узнал об этом, увидев во дворе нескольких совершенно пьяных офицеров. Спустившись на первый этаж, я увидел следующую картину. Посреди большой комнаты в помещении, где жили офицеры, стояла бочка с вином, дно ее было вскрыто. Из этой бочки ребята черпали кружкой вино, разливали его в стаканы и пили. Все были уже достаточно пьяны, хотя бочка была почти полной. Отдавать приказ прекратить пьянку было бесполезно. С пьяными говорить без толку. Я удалился вверх, раздумывая, что предпринять. И в это время произошло несчастье. Один капитан, сильно выпивший, недоглядел, что кобура для пистолета расстегнулась. При неосторожном движении пистолет без ремня упал на пол рукояткой вниз и выстрелил. Пуля прошла вдоль ноги, не причинив особенно серьезной раны, но потребовалось немедленно отправить его в госпиталь. Другие офицеры в результате этого несколько очухались. И когда я вновь появился внизу, я приказал: немедленно вынести бочку на двор. Тотчас же приказание было выполнено. Тогда я приказал вылить вино на землю. Это приказание было также выполнено, но явно «со скрежетом зубовным».

Я привожу эти случаи не потому, что они занимали какое-то основное место в нашей жизни, а потому, что за давностью лет многое забылось и на память приходят лишь происшествия, которые в свое время вызывали волнение и беспокойство. Главное наше время и основные задачи были, конечно, совершенно иные. Мы работали, и работали много. Вот одно из «деловых» происшествий.

Однажды один из офицеров сообщил мне, что в западной части Берлина, в районе заводов Сименса, он обнаружил какое-то странное сооружение, обнесенное земляным валом, с бетонными сооружениями внутри вала. Я тотчас же отправился вместе с ним осматривать это строение. Я внимательно осмотрел сооружение снаружи, перешел через вал внутрь, где стояло массивное железное сооружение, и вдруг мне пришла в голову мысль, что это циклотрон. Обойдя еще раз внутренности сооружения, я почему-то твердо пришел к выводу, что это циклотрон, хотя я никогда не видал ранее ничего подобного. Выйдя из помещения, обнесенного валом, я увидел заводы Сименса, зашел в одно из зданий. Оно оказалось совершенно пустым.

Я решил, прежде всего, поставить охрану к обнаруженному объекту, чтобы с помощью специалистов точно установить его назначение. В помещении явно кто-то уже был. Я отправился в штаб корпуса с просьбой о выделении охраны. Оттуда, получив распоряжение, я по инстанции был направлен в штаб дивизии и, наконец, попал в штаб полка. Командир полка принял меня, что называется, «с распростертыми объятиями» и, прежде чем выделить мне наряд для охраны, пригласил меня с ним пообедать. Мы пообедали отлично с участием прекрасных вин. После этого он подарил мне фотоаппарат на память и, наконец, распорядился о карауле. Передо мной явились 7 бравых ребят во главе со старшим лейтенантом — осетином по национальности. Я привел их на объект, разъяснил лейтенанту его значение и важность охраны. Он прекрасно все понял и доложил мне, что никого, даже генерала, на объект он не пустит. Очередной часовой сел на верхушке вала, который закрывал объект, и я, распрощавшись с лейтенантом, уехал. Тотчас же я отправил в Москву шифровку.

Осетин оказался на высоте. Буквально через 3 дня из Москвы прибыла специальная часть (батальон) для демонтажа циклотрона. Они немедленно отправились на объект, но осетин не подпустил командира и разъяснил, что только с моего разрешения он может снять караул. Пришлось прибывшему начальству приехать ко мне в Нейенхаген, показать документы, и мы вместе отправились на объект. Я снял охрану, заехал к командиру полка и выразил ему свою благодарность. Мы еще раз закусили.

В такого рода заботах, иногда даже в сутолоке и бесконечных поездках в штабы и на пункты, где упаковывалось оборудование, изъятое нами, в Карлсхорст и т. д., летело время, и я просто не мог как следует познакомиться с главными городами Восточной Германии, в частности Лейпцигом и Дрезденом. Мой генерал в этом отношении был куда предприимчивее. Он ездил куда возможно, предоставив мне вести все текущие хлопоты. Он умудрился получить в Берлинской комендатуре медаль «за взятие Берлина» и приглашал меня получить эту медаль, но я постеснялся, так как в боях за Берлин я не участвовал.

Только в августе мне удалось, наконец, организовать поездку в Дрезден и в Лейпциг. Более подробно в течение нескольких дней я познакомился с Дрезденом, центр которого был сильно разрушен бомбардировками американцев в самом конце войны. Эти разрушения производили тяжелое впечатление. Под развалинами многочисленных зданий было погребено множество погибших во время бомбардировок немцев, расчистка разрушений еще не начиналась, и в этой части города стоял настолько тяжелый трупный запах, что ходить там было трудно и неприятно. Я подробно осмотрел лаборатории Дрезденской высшей технической школы — огромного учреждения, там в то время велись некоторые работы, в частности — по технической электрохимии. Я многократно объехал этот большой город, побывал в уцелевших его частях, в зоопарке (за животными, видимо, в это время никто не смотрел), посидел на берегу Эльбы и пр. В других городах я был лишь короткое время, и впечатлений от этих поездок у меня осталось мало, да почти все забылось. Подробно знакомиться с Германией просто было некогда.

Более 5 месяцев провел я таким образом в Германии, большею частью в районе Берлина, причем больше Западного, чем Восточного, и Потсдама. По-немецки я объяснялся с грехом пополам, но меня понимали, да и я стал понимать немецкую речь, правда, нередко просил повторить сказанное немцами.

Не могу в заключение не упомянуть об одном неприятном инциденте, который произошел со мной совершенно неожиданно. Однажды, вероятно, в августе мы с П.Н.Скородумовым и несколькими профессорами поехали в Берлин и решили осмотреть университет имени Гумбольдта на Унтер ден линден. Я помню, как мы вошли в помещение, посмотрели на незначительные, в общем, следы разрушений и остановились для совещания в каком-то большом зале. И вдруг я неожиданно почувствовал себя плохо и упал без сознания. Со мной случилось то, что раньше, вскоре после контузии произошло в Донбассе. Я пришел в себя в какой-то большой комнате. Около меня сидела сестра-немка. Как только я открыл глаза и стал с недоумением осматриваться, сестра выскочила из комнаты и через пару минут вновь появилась в сопровождении какого-то важного на вид человека, видимо, директора. К моему удивлению, он, производя впечатление немца, говорил по-русски. Он спросил о самочувствии, проверил пульс, приказал дать мне какое-то лекарство и ушел, оставив меня наедине с немкой, которая по-русски ни звука не понимала.

Только на другой день удалось выяснить, что вызванная в университете немецкая скорая помощь привезла меня в знаменитую берлинскую клинику «Шарите». Я стал расспрашивать сестру о болезни и о возможности связи с П.Н.Скородумовым. Но сестра разъяснила мне, что я должен лежать и вести себя спокойно. Ровно в 12 часов она дала мне лекарство (часы стояли на столике), и когда я просил немного подождать (мне хотелось курить), она настоятельно потребовала, чтобы лекарство было принято. То же самое повторилось в 7 вечера. Я чувствовал себя лучше и хотел встать, но сестра мне категорически не дала это сделать. Через два дня врач, оказавшийся профессором, устроил мне искусственный припадок с помощью какого-то лекарства. На другой день он рассказал мне, что у него было подозрение на эпилепсию, и что моя болезнь, однако, не представляет опасности. Уже через день мне было разрешено делать прогулки в сопровождении той же сестры. «Шарите» была совсем недалеко от здания рейхстага, и я многократно ходил туда и разбирал замысловатые подписи многих сотен наших солдат. По дороге в рейхстаг стоял памятник Коху и какие-то другие памятники.

Пару раз меня навещал П.Н.Скородумов и профессора, с которыми я был ближе знаком. Но однажды меня посетил человек, появление которого в клинике произвело настоящий переполох. Приехал мой старый приятель, с которым мы расстались еще в Сталинграде осенью 1942 г., Ю.В.Бордзиловский. Он был в форме польского генерала с аксельбантами и прочее. Его привел ко мне сам профессор. Нужно ли говорить, как мне было приятно увидеть старого товарища, с которым было немало пережито на Волге осенью 1942 г. Мы побеседовали, я узнал, что он уже в то время занимал высокий пост в польской армии. Впоследствии, когда я приехал однажды в Варшаву, я посетил его дома. Он был тогда начальником штаба польской армии у Рокоссовского. У дверей его квартиры стояли двое часовых.

Некоторые из посещавших меня товарищей говорили, что мое лечение в немецкой, недавно еще фашистской больнице может для меня окончиться плохо, и уговаривали перевестись в советский военный госпиталь. Но мне было хорошо здесь, и я отвечал, что профессор — видимо, бывший белогвардеец — относится все же к русским сочувственно.

Вскоре я попросил профессора выписать меня из клиники. Он согласился и, я бы сказал, тепло проводил меня, угостив на прощанье хорошим вином. Я вновь очутился в Нейенхагене и продолжал работать, как будто со мной ничего не случилось. Правда, впоследствии, уже в Москве, у меня было еще два подобных припадка. Однажды, чувствуя приближение припадка (аура), я решил устранить болезнь собственными средствами. Я решил при наступлении ауры выпить водки и через силу выпил залпом чуть ли не пол-литра водки, бывшие под руками, быстро опьянел и лег спать. После такого «лекарства» у меня уже никогда больше припадки не повторялись. Видимо, был преодолен нервно-психологический барьер — сознание неизбежности припадка.

В сентябре 1945 г. я вернулся в Москву, передав свои функции приехавшему мне на смену товарищу. Я побывал в первый раз в жизни за границей и, хотя имел мало времени наблюдать всякого рода явления, отличающиеся от нашего уклада жизни, все же получил достаточное представление о Европе и ее жителях. Я привез из Берлина два чемодана книг и две пишущих машинки. Дома я застал большую нужду. Тотчас же пришлось продать машинку «Ундервуд» — это меня несколько выручило. Меня упрекали, что я ничего хорошего не привез: ни мебели, ни ценных вещей. Но, откровенно говоря, было стыдно «барахолить», да и не тем я был занят целых 5 месяцев.

С возвращением в Москву у меня начался новый этап жизни, к описанию которого я и перейду67.

В Управлении университетов Министерства высшего образования СССР

Я приехал в Москву из Берлина, кажется, 5 сентября 1945 г. Во время моего отсутствия был решен вопрос о реорганизации Всесоюзного комитета по делам высшей школы в Министерство высшего образования СССР. Сразу же после возвращения мне пришлось «впрягаться» в работу. Речь шла об организации одного из основных управлений нового министерства — Управления университетов. В конце года я был назначен начальником этого управления.

Как и многие реорганизации в то время в тяжелой экономической обстановке, реорганизация Отдела университетов в Управление университетов была неподготовленной. На Рождественке, д. 11, в здании Архитектурного института, в котором удобно располагался небольшой аппарат ВКВШ, оказалось крайне мало места для довольно большого аппарата Министерства. Сидели, что называется, «друг на друге». Начался набор штата. Вновь пришедшие сотрудники не имели какой-либо подготовки для работы в министерстве, особенно начальники отделов управлений. На Управление же университетов были возложены новые довольно трудные функции. Речь шла о реорганизации университетского образования, о создании ряда новых факультетов, об обеспечении разрушенных во время войны университетов кадрами и оборудованием, о налаживании методического руководства учебным процессом, о разработке новых учебных планов, создании новых программ и, конечно, о значительном материальном обеспечении всех университетов. Я познакомился с руководством ряда университетов. Некоторые ректоры были достаточно сильными и авторитетными. Нельзя не вспомнить ректора Ленинградского университета С.А.Вознесенского. Но вместе с тем некоторые ректоры были явно не на высоте. Неудобно говорить о живых, но ректор Московского университета И.С.Галкин68 (бывший директор МИФЛИ — учебного заведения, состоявшего из гуманитарных факультетов, образованного во время реформы 1930 г.) явно недооценивал многое из того, что надо было сделать в МГУ в части резкого подъема естественнонаучных факультетов. Речь шла особенно о строительстве новых зданий университета, так как старые помещения на Моховой улице стали крайне тесными и далеко не достаточными для нормальной работы физиков, химиков и биологов. В ряде университетов в других городах в то время в моде было «творчество» собственных учебных планов, явное местничество в направлениях организации учебного процесса и перспектив развития университетов.

Работы было много. Многое надо было начинать с самого начала. Время было нелегкое. Дыр, которые надо было немедленно «затыкать», было очень много. Я работал не менее 10 часов ежедневно. Хотя и были объявлены так называемые «приемные» дни, мне часто с самого утра приходилось принимать вне очереди приезжавших из разных городов ректоров университетов, академиков и видных профессоров по различным вопросам. Приходилось быть крайне осторожным в части обещаний немедленной помощи.

Я не могу сейчас воспроизвести в хронологическом порядке ход своей работы в Управлении университетов. При моих попытках восстановить прошлое в памяти возникает какой-то сумбур. Чего только не приходилось делать, чего только не приходилось выслушивать и пытаться решить возможным и целесообразным путем! Я не считаю себя принадлежавшим к тем спокойным министерским чиновникам, действовавшим по принципу «Семь раз отмерь и, если можно, ни разу не отрезывай». Я же пытался «отрезывать» после семи отмеров и в результате этого нередко происходили недоразумения, недовольство министра С.В.Кафтанова или просителей.

С первых же недель моей работы в качестве начальника Управления университетов пришлось столкнуться с многочисленными апелляциями и просьбами студентов, провалившихся на приемных экзаменах или не прошедших по конкурсу. Вопрос осложнялся тем, что жаловаться приходили не сами студенты, а их родители и влиятельные родственники. Приходилось терпеливо выслушивать нудные и однообразные доводы в пользу провалившихся абитуриентов. Мне казалось, что решать такие дела через голову ректоров совершенно неправильно. Но иногда нажим был очень сильный. Помню, нередко приходили депутаты Верховных Советов республик и СССР, видные деятели из различных министерств и иногда — видные профессора. Иногда мне удавалось в «тяжелых случаях» отправлять таких «высоких» посетителей к министру. С.В.Кафтанов кряхтел, выслушивая жалобы, и в свою очередь старался все даже относящееся к его компетенции сбыть мне для решения.

Но разбор такого рода заявлений и жалоб — в сущности, был «мелочью» в моей работе, хотя очень часто приходилось давать объяснения по отдельным заявлениям в ЦК. Гораздо сложнее были вопросы, с которыми ко мне обращались ректоры, проректоры и профессора университетов. Речь шла об организации новых факультетов, об увеличении штатов, об учреждении новых кафедр, о переводе ряда ученых, очутившихся во время войны далеко на востоке, обратно в Москву. В отдельных случаях мне удавалось решить такие вопросы самому, причем оказывалось, что иногда я поступал вопреки решениям высоких инстанций, правда, не зная об их существовании. Я не буду вспоминать здесь о ряде таких случаев, кончившихся для меня без последствий. Упомяну в качестве примера об одном лишь случае.

Однажды ко мне пришел мой покойный друг А.Д.Петров, с которым я работал вместе еще в Горьком. Он просил оказать содействие профессору Г.А.Разуваеву69 — видному ученику В.Н.Ипатьева, как известно, эмигрировавшего в США. Перед войной и частично во время войны Разуваев «сидел» где-то на Севере, но был освобожден в результате остроумного решения важной научно-технической задачи. Но после освобождения он получил «минус 100», т. е. лишался права проживать в 100 крупнейших городах страны. А.Д.Петров настоятельно просил, чтобы я связался с Горьковским обкомом партии и просил дать согласие на занятие Г.А.Разуваевым вакантной должности заведующего кафедрой органической химии в Горьковском университете. Я позвонил, и через неделю согласие обкома было получено. С тех пор прошло много лет. А.Г.Разуваев — давно уже академик, он создал школу органиков в Горьком, много сделал для развития промышленности в районе Горького (Дзержинск и т. д.).

Другой случай касался организации кафедры в Ташкентском университете для молодого тогда ученого А.С.Садыкова70. Местные органики были против выдвижения Садыкова. Я решил дело в его пользу. Теперь А.С.Садыков давно уже президент АН УзССР и академик АН СССР.

Такого рода дел приходилось решать довольно много, и я сейчас еще испытываю удовлетворение, что мне удалось содействовать многим достойным людям в трудные моменты их деятельности. Но, конечно, иногда приходилось и отказывать.

Замечу, что, вернувшись из армии, где всего я прослужил 16 лет, я довольно долго не мог отрешиться от армейских традиций и порядков при решении вопросов. Обычно каждый вопрос я решал немедленно, да или нет и точка. Всякая «политичность» и неопределенность казались мне неуместными, особенно в то время, когда еще существовали некоторые черты и условия военного времени. Но иногда моя такая «военная» решительность не нравилась министру С.В.Кафтанову, который был весьма «политичным» руководителем. Вот один пример.

Я уже упоминал, что в ряде провинциальных, да и в столичном, университетах в те времена процветали «творческие» инициативы. Получилось так, что чуть ли не во всех университетах были организованы вечерние и заочные факультеты и отделения. Я отнюдь не был противником заочного образования для гуманитарных специальностей. Но когда заочное образование было внедрено на естественнонаучных факультетах, это вызывало крайние осложнения и у студентов-заочников, и у деканов факультетов. Надо же было для заочников организовать практические лабораторные занятия. Какой будет специалист-химик, если он не прошел основательного лабораторного обучения по аналитической, физической и органической химии и по спец, предметам? Между тем, работники заочных отделений, большей частью сами не получившие достаточной подготовки и «вцепившиеся» в свои должности преподавателей университетов, требовали от меня чуть ли не отмены всех практических занятий, так как провести их было крайне трудно, особенно в те времена. Требовали также разных льгот для заочных отделений — сокращения учебных планов и программ и вместе с тем требовали расширения штатов и увеличения ассигнований. Несколько месяцев я бился с этим вопросом, докладывая С.В.Кафтанову о нецелесообразности заочного образования по естественнонаучным специальностям, но все было бесполезно. Вверху идею заочного образования явно поддерживали. Я решил при всем этом ликвидировать заочные отделения на естественных факультетах, так как с моей точки зрения такое обучение, в конце концов — антигосударственное дело. Я издал приказ, и в Московском и других университетах пришлось ликвидировать заочные отделения.

Поднялся страшный шум и среди работников заочных отделений, и среди студентов-заочников. Вспоминается, вызвал меня к себе С.В.Кафтанов и после трудного разговора сказал мне, что я должен отменить свой приказ. Я тогда ответил ему: «Вы — министр и можете легко отменить мой приказ, я же не могу насаждать халтуру в университетском образовании». К моему удивлению, мой приказ остался в силе. В Московском университете были закрыты заочные отделения, а по его примеру они были ликвидированы вскоре и в других университетах.

Другой случай моего столкновения с официальной политикой были так называемые «факультеты журналистики», которые только что были организованы в Московском и в некоторых других университетах. Организация этих факультетов произошла помимо меня, видимо, по прямому указанию ректорам университетов сверху. Когда я узнал об этом, я был изумлен учебным планом, носившим вовсе не университетский характер. Да и в числе преподавателей не было ни одного профессора, преподавание вели, казалось, случайные в ученом мире люди. Я выразил сомнение в целесообразности существования таких факультетов в университетах, и это дошло до высокого начальства. Однажды я был неожиданно вызван к начальнику Управления пропаганды ЦК Г.Ф.Александрову71. Состоялся крупный разговор. В высоких тонах он начал меня третировать, я же не уступал. Но я проиграл это дело.

Были, конечно, и другие подобные дела, которые заставляли нервничать и много работать. Время было тяжелое.

У меня не было помощников, которые бы полностью понимали задачу улучшения и подъема университетского образования, особенно на естественнонаучных факультетах. Мой заместитель (по снабжению) был демобилизованный из армии А.Т.Григорьян72, бывший работник центрального аппарата. Он был «дельцом и комбинатором», могущим протолкнуть разные вопросы, связанные с устройством кого-либо, пропиской в Москве и т. д. Вначале я, естественно, не знал, что он за человек в части своих связей с влиятельными деятелями высоких учреждений. Но его способность устраивать дела как-то настораживала. Он действовал неофициально, звонил по телефону каким-то приятелям, даже к министрам, в Моссовет и т. д., и дело было в шляпе. Я не мог поддерживать такую систему ведения дел в Управлении университетов. Вместе с тем А.Т.Григорьян, в то время, по крайней мере, был неспособен составить даже самую пустяшную бумажку (едва ли он не хотел заниматься такими делами), хотя он окончил Механико-математический факультет МГУ. Он производил впечатление человека невысокой научной грамотности и не столько помогал мне по должности, сколько занимался «комбинациями», требовавшими от меня внимания. Правда, он довольно быстро ушел из Управления университетами, сделавшись Управляющим делами Министерства. В дальнейшем мне пришлось с ним работать в течение многих лет в области истории науки.

О других своих помощниках и сотрудниках я почти ничего не помню. Вспоминаю некоего Сорокина, который, зная Григорьяна по университету, пытался «вывести его на чистую воду». Был довольно длительный разбор, но Григорьян вышел «чистым из воды». Все это вызывало к нему особые подозрения. Другие мои помощники были, в общем, добросовестными исполнителями, но не более. Что касается моих коллег — других начальников управлений Министерства, то друзей у меня среди них было мало. Многие из них были политичными чиновниками, стараясь показать себя с самой положительной стороны. Вспоминаю лишь двух более или менее симпатичных людей: начальника Управления медицинских вузов И.Е.Кочергина (с которым я ездил в Ташкент в 1946 г.). Вторым был М.Н.Волков — впоследствии Ученый секретарь Высшей аттестационной комиссии. В контакте с ним и его помощником М.Н.Тихомировым мне пришлось в дальнейшем много лет работать в качестве члена Экспертной комиссии по химии. Остальных сотрудников и коллег, за отдельными исключениями, я вспоминаю лишь «в тумане». С зам. министрами у меня сложились ровные, чисто служебные отношения. Многие из них уже умерли, за исключением, пожалуй, А.И.Синецкого (которого в последний раз я встретил на похоронах С.В.Кафтанова).

Моя работа в Управлении университетов Министерства высшего образования была непродолжительной. Это, впрочем, характерно для того времени. Все мои коллеги по Министерству также быстро сменили свои занятия в результате различных постоянных перемен, которые происходили в то время.

Хочется сказать несколько слов о С.В.Кафтанове. В целом он был как министр — на высоте. Он прекрасно изучил проблемы высшего образования, обладал огромной памятью и знал почти всех сколько-нибудь видных ученых во всей стране. Мне приходилось встречаться с С.В.Кафтановым чуть ли не ежедневно. Я докладывал ему о важнейших делах, проектах, перемещениях людей и т. д., и мы подробно обсуждали различные проблемы университетского образования. В те времена, когда перестраивалась вся экономика страны и в связи с этим и высшее образование, приходилось иметь дело с инициативами видных ученых. Так, к нам наведывался П.Л.Капица, у которого всегда в уме было много разных проектов и предложений, особенно в части подготовки для страны ученых высшей квалификации. Впоследствии именно в результате обсуждения проектов П.Л.Капицы возникли МФТИ и другие высшие учебные заведения. К С.В.Кафтанову часто приходили с проектами и другие видные ученые. Эти проекты иногда в моем присутствии подробно обсуждались, а затем мне приходилось перерабатывать такие проекты для представления в Совет Министров СССР. Иногда, впрочем, работа над такими проектами оказывалась в дальнейшем ненужной. Бывало, договоримся с С.В.Кафтановым по поводу какого-нибудь нового проекта, и я сидел неделями, разрабатывая соответствующий доклад. Готовый доклад я приносил С.В.Кафтанову, он благодарил и клал этот проект в стол «отлежаться». Но через месяц и более он вдруг извлекал из стола мой труд и, передавая его мне, говорил: «Вот тут Ваша бумага, возьмите ее к себе». Работа моя оказывалась напрасной.

В общем же С.В.Кафтанов был благожелательным человеком, и работать с ним было приятно. Он никогда не принимал быстрых решений и был большим «политиком». Я был связан с ним много лет после ухода из Министерства высшего образования, когда он был министром культуры, председателем Комитета по радио и телевидению и т. д. Он умер совершенно неожиданно, и это было следствием ряда обстоятельств и его поведения.

Моя работа в качестве начальника Управления университетов, видимо, не всегда нравилась высокому начальству. Я уже рассказывал о конфликте с Г.Ф.Александровым. Мы с ним впоследствии были на «ты» и встречались как лучшие друзья во время, когда он был директором Института философии АН СССР. Как он сошел со сцены и умер, довольно хорошо известно, об этом я не собираюсь писать. Бывали, конечно, у меня столкновения и с другими высокими работниками, но в аппарате ЦК у меня были очень хорошие отношения с рядом работников. Тем не менее, в конце 1946 г. я стал ощущать, что я пришелся не ко двору. В частности, однажды меня вызвал С.В.Кафтанов и очень настоятельно предложил мне пост директора Химико-технологического института им. Д.И.Менделеева. Он соблазнял меня и персональной машиной, и хорошей квартирой и пр. Я отнесся к этому совершенно отрицательно. Во-первых, мне успела надоесть административная работа, во-вторых — самое главное — я мечтал, что буду вскоре вести научные исследования, в частности по физико-химии дисперсных систем. Но я понял, что мне пора уходить из Министерства, и пришел к этому выводу без сожаления. Я уже начал в то время работать в МГУ и в КЭИН-е АН СССР. Кроме того, в это время я особенно увлекся историей химии, главным образом потому, что мне пришлось читать этот курс в МГУ. Я вошел в состав Комиссии по истории химии при Отделении Химических наук АН СССР и делал там кое-что.

В августе 1947 г. я (без шума) освободился от должности начальника Управления университетов, передав дела своему другу К.Ф.Жигачу. С ним я постоянно встречался и навещал его в Министерстве. Он пробыл здесь, однако, недолго. Из-за какого-то инцидента, связанного с академиком И.И.Мещаниновым73 (которого будто бы К.Ф.Жигач признавал авторитетом), он был снят с должности решением, подписанным самим Сталиным. Кузьма любил выпить, и по этому поводу и мне приходилось иногда участвовать в его похождениях. Был с нами тогда еще и В.В.Коршак74, и мы втроем собирались часто и подолгу беседовали.

В это время начальником Отдела науки в ЦК стал Ю.А.Жданов75, который при Сталине был всесильным человеком.

Мои связи с МВО СССР постепенно с годами ослабли, и лишь мое участие в Экспертнойкомиссии ВАК в течение более 25 лет (до 1976 г.) заставляло меня иногда посещать Министерство и встречаться с некоторыми редкими старыми знакомыми.

С уходом из Министерства для меня наступил новый период в жизни, который, впрочем, был отчасти подготовлен в 1945–1946 гг., главным образом моей связью с Московским университетом76.

[Послесловие к III части]

Промчался год с тех пор, как были написаны последние строки части III воспоминаний. Это был 78-й год моей жизни. Казалось, что он должен был пройти спокойно в тишине, однообразии и болезнях стариковской жизни. Но прошедший год оказался напряженным, как и прошлые годы. Даже, может быть, более напряженным. Работать в этом году пришлось в условиях наступления стариковских болезней. Прежде всего, сдает сердце. На ходьбе — быстро устаю, задыхаюсь. Видимо, началась стенокардия движения — немеют руки, болит грудь. Правый глаз вышел из строя — катаракта. Врачи полагают, что в моих условиях можно обойтись и с одним глазом. Приходится обходиться, хотя при некоторых работах, например при ремонте пишущей машинки, трудно увидеть мелкие детали или завинчивать мелкие винтики. Пальцы ног потеряли чувствительность и холодеют. Одним словом, постепенно становлюсь развалиной. К сожалению, все это совершенно естественно.

По-прежнему работаю в двух местах — в Институте истории естествознания и техники и в Университете. Весь год — хлопоты — лекции, зачеты, аспиранты, различная писанина, заседания — нудные и длинные, которых я не терплю, и все прочее. За истекший год прошла корректура т. II «Очерков по истории химии». Этот том был написан 5 лет тому назад и только благодаря «помощи» некоторых, казалось, близких товарищей, печатание тома сильно задержалось (на 5 лет!). Все это, конечно, не способствует спокойной стариковской жизни. Но на свете все так устроено, что приходится сплошь и рядом сталкиваться с такого рода (и другими) фактами «товарищеского» отношения к себе. Прошли также уже две корректуры второй книги «История химии» — учебного пособия для студентов педагогических вузов. Надеюсь на скорый выход этой книги. Немало пришлось посидеть в истекшем году с редакторами и одному. За этот год удалось серьезно переделать и заново написать большую часть «Истории Солигалича». Нашел и использовал некоторые новые материалы. Но предстоит еще немало работы над этой историей. К сожалению, стал менее подвижным (болят колени) и не могу поработать в ЦТАДА и в Институте истории АН СССР.

Немало пришлось поработать и с изобретением «Дисперсионно-конденсационный метод получения дисперсных систем и материалов». С одной заявкой в Комитет по изобретениям было потрачено много времени, пришлось согласиться на соавторство с некоторыми людьми, которые могли экспериментально иллюстрировать значение этого нового метода. Много времени отнимали и аспиранты. Они как дети. Им надо не только давать чисто научные советы, что делать, что читать, как писать, но буквально опекать их, говорить с ними по душам о задачах науки и ученого, обсуждать их чисто личные вопросы, хлопотать по такого рода вопросам. Но эта работа всегда доставляла мне большое удовлетворение. В последние годы мне везет на аспирантов. Одного из них я выпустил — В.Н.Рыжикова. Другая — Н.Л.Струсовская, видимо, также скоро защитит. Волынка и с дипломниками, но о всем не упомянешь.

Пытаюсь регулярно писать. Хочется закончить «Очерк истории химии» — написать III-й, а может быть, если удастся, и IV том. В планах, кроме того — «Седиментометрический анализ» и куча статей. Не знаю, что удастся сделать.

4 июня у меня умерла жена. Жизнь довольно резко переменилась. Чувствую, что стал «сдавать», хотя и надеюсь, что привычная дисциплина занятий еще некоторое время будет поддерживать мою жизнеспособность.

Сегодня 8 августа (полнолуние и перемена погоды); я был в клинике на диспансеризации и что-то «упал духом», узнав, что электрокардиограмма у меня неважная. Да и чувствую себя неважно, хотя днем и предпринял длительное путешествие в центр и довольно много прошел пешком. Должен продолжать работу над т. III «Очерка общей истории химии». Но никакого настроения нет. Не желая «распускаться и размагничиваться», решил сесть за воспоминания.

Одна из причин, по которой я год не занимался этими воспоминаниями, состояла в том, что предстоит изложить события последних 35 лет. Эти годы были полны работами и хлопотами. Но все было омрачено событиями, о которых не хочется писать. Эти события малоприятны и в них замешаны, казалось, довольно близкие люди, которых предстоит характеризовать откровенно и далеко не всегда положительно, как хотелось бы. И лишь рассчитывая на то, что эти воспоминания станут известными много лет спустя, когда горечь от прошлых неприятных историй исчезнет вместе с исчезновением моего поколения77.


ЧАСТЬ IV (1947–1953 гг.)

На распутье

Итак, 1 июня 1947 г. я был освобожден от должности начальника Главного управления университетов Министерства высшего образования СССР. Нельзя было не испытывать чувства облегчения. Я, кажется, становился свободным от административной работы, которая мне не особенно нравилась и отнимала все мое время, а я мечтал о научной работе. Наконец-то появились некоторые надежды полностью вернуться к исследованиям. Тем более, что в университете шли работы по конструированию центрифугальных седиментометрических весов и у меня были уже аспиранты. Правда, все это шло пока по линии Института физической химии АН СССР.

Но еще 25 июня 1946 г. я был утвержден в ученом звании профессора коллоидной химии и в связи с этим мое положение в МГУ упрочивалось. Правда, мои коллеги по Химическому факультету вначале смотрели на меня как на «пришельца» из чуждой среды. В МГУ подавляющая часть преподавателей комплектовалась из «своих», т. е. окончивших университет, и на посторонних обычно смотрели косо. Однако мне, видимо, везло. Н.Д.Зелинский, имевший в то время непререкаемый авторитет на факультете, относился ко мне прекрасно. Так, еще в июне 1946 г. я был избран действительным членом Московского общества испытателей природы. Декан факультета Е.С.Пржевальский относился ко мне по-дружески, да и в Минвузе меня не забыли. С начала 1947 г. я стал членом Экспертной комиссии по химии ВАК и т. д.

Так как я преподавал в МГУ историю химии, ко мне стали присматриваться в Институте истории естествознания, который незадолго перед тем был организован1 и пока что имел весьма узкий круг квалифицированных сотрудников. Еще 16 января 1947 г. я был утвержден членом Ученого совета Института истории естествознания. Правда, этому содействовало мое выступление на Совещании по истории естествознания, созванном Институтом в конце декабря 1946 г. Хотя я, как и большинство начинающих историков науки, начал с древности и посвятил свой доклад древнерусской химической терминологии, на меня обратили внимание. Вместе с тем и в Университете с 1 июня я был назначен штатным профессором (по коллоидной химии).

Все это было, конечно, хорошо, но я пока не чувствовал себя привязанным к настоящему месту, работая и в Академии наук в Институте физической химии, и членом Комиссии по истории химии, и в МГУ, и в Институте истории естествознания. Что надо было выбрать в качестве основной работы, было неясно. Но за меня все решило высокое начальство. 30 августа 1947 г. мне показали постановление ЦК КПСС о назначении меня зам. директора Института истории естествознания к Х.С.Коштоянцу2, Волей-неволей пришлось приступать к делу, хотя я, конечно, отнюдь не бросил университетскую работу, где шли интересные исследования о толщине сольватных оболочек, о центрифугальных седиментометрических весах и где у меня были уже аспиранты.

Институт истории естествознания был детищем войны. В конце войны, когда национально-патриотический подъем достиг апогея, стал проявляться широкий интерес к истории отечественной науки. Вначале это было чисто пропагандистское литературное направление. Появился ряд статей, в которых не просто подчеркивалась, а возвеличивалась (и, пожалуй, преувеличивалась) роль русской науки в развитии естествознания. Это направление довольно известно и до сих пор еще многим историкам науки и техники (шутили тогда: «Россия — родина слонов»).

Однако при организации Института удалось собрать небольшой коллектив сотрудников достаточно высокой квалификации и широкого образования. Первым директором был назначен Президент АН СССР В.Л.Комаров, его заместителем — Б.Г.Кузнецов3 (умер в 1984 г.), избранный из окружения Президента (как говорили тогда в АН — «из камарильи»4). У него что-то не ладилось с зам. директорством, причины этого, впрочем, неясны, не будем здесь их касаться. В числе сотрудников Института были биологи С.Л.Соболь5, П.А.Новиков6, Б.Е.Райков7. Кроме них, назову здесь А.П.Юшкевича8, В.П.Зубова9, О.А.Старосельскую10, Л.Ш.Давиташвили11, И.Н.Веселовского12 и несколько других. Коллектив был небольшой. Ученый совет Института заседал за круглым столом. Институт размещался в здании Фундаментальной библиотеки общественных наук на ул. Фрунзе, 11, по существу в одной единственной комнате.

Надо, однако, сказать, что малочисленность сотрудников института совсем не сказывалась на продуктивности его работы. В то время историей естественных наук считали приличным заниматься многие видные ученые — академики, профессора, экспериментаторы и пр. Кроме них, внезапно в различных городах, особенно в Москве и Ленинграде, откуда-то появились до тех пор неведомые никому авторы историко-научных статей и даже книг (Елисеев, Безбородов, Ченакал, Раскин13 и множество других).

Но главное — в Отделениях Академии наук как-то стихийно возникли комиссии по истории науки. Некоторые из них, например Комиссия по истории химии, работали очень активно и даже продуктивно. Мне кажется, в этом сказалась старая закваска деятельности довоенного Института истории науки и техники и даже комиссии, возглавлявшейся в свое время В.И.Вернадским14. Одним словом, наблюдалось явное оживление интереса к истории науки, прежде всего в России и куда меньше в СССР.

Приступив в такой обстановке к работе в качестве зам. директора Института истории естествознания, я мог надеяться, что работа пойдет успешно без особого напряжения, т. е. позволит мне продолжать начатые еще до войны мои экспериментальные исследования по физико-химии дисперсных систем и седиментометрическому анализу. В Университете у меня успешно работали аспиранты (Н.Н.Ушакова, В.Казанская). Вместе со мной стала работать Т.А.Комарова15. По истории химии у меня был аспирант Г.В.Быков16. Сам я очень интенсивно в это время писал и готовил к печати свою книгу «Седиментометрический анализ», которая вышла в 1948 г.

Таким образом, я твердо надеялся, что мне удастся совместить экспериментальную и историко-научную деятельность, и именно поэтому я сравнительно легко, без особых колебаний согласился занять должность зам. директора Института истории естествознания. Эти мои надежды оправдались в дальнейшем, однако лишь частично. Того, что было намечено в 1947 г., я полностью не выполнил. В значительной степени этому содействовало не мое совместительство или работа на два фронта, а разнообразная общественная работа, которой я оказался загруженным на много лет в самых различных учреждениях (и направлениях).

Первые годы работы в Московском университете

Итак, в Университет я пришел как чужак, окончивший совершенно другой вуз да еще по технологической специальности. Это, конечно, вызвало известную настороженность по отношению ко мне со стороны определенной части факультетских работников. Меня, собственно говоря, не упрекали в этом прямо, не указывали мне на явные промахи в моем курсе истории химии, который я стал читать (он был тогда достаточно обширным — 72 часа лекций помимо других занятий). Но на меня некоторые профессора смотрели больше как на человека временного в университете. Особенно в начале это было заметно со стороны А.Н.Несмеянова17. Но работа шла. Только в конце 40-х годов я как-то был у Н.Д.Зелинского и тот вдруг заявил мне: «Я рад сообщить вам, что факультет с удовольствием принимает вас в свою среду». Это меня крайне удивило. Я и не предполагал, что ко мне так внимательно присматриваются, особенно руководители коллектива факультета.

Первые мои курсы истории химии, прочитанные в 1946 и в 1947 гг., были, конечно, неудовлетворительны. Хотя я и ранее читал историю химии еще в Горьком, я тщательно готовился к лекциям, писал конспекты, много читал. Но самое главное, что я не понимал сначала, что в курсе главное, а что второстепенное, вернее — я увлекался разными деталями, особенно относящимися к древним периодам. Я рассказывал студентам о секретах древних ремесел, о древнем Египте, Вавилоне и т. д. Так как об этом они никогда не слышали, они воспринимали сказанное мною не без интереса. Однако излишние подробности о древних периодах развития химии, сопровождаемые общеисторическими, филологическими и другими сведениями, конечно, были, в общем, излишни и имели лишь небольшое отношение к подлинной истории химии, начавшейся лишь в XVIII в. Курс мой, несмотря на значительную обширность, заканчивался на Менделееве и Бутлерове. Самое интересное я не успевал прочитать. Химия XX в. и для меня еще оставалась темной.

Но тем не менее могу сказать, что мои лекции заинтересовывали студентов, мало образованных как в части социально-экономической истории, так и в части различных явлений и понятий химии древности, средневековья, Возрождения и Нового времени до XX в. Элементарное знание латыни и греческого помогало мне объяснять некоторые названия и термины, что тогда было отчасти модно, так как часть сотрудников факультета интересовалась терминологией и номенклатурой.

Но год от года курс шлифовался. За счет рационального сокращения материала древности все более и более вводился материал развития химии за последние 150 лет.

Курс в то время заканчивался экзаменами. Это, конечно, было довольно мучительно. Студенты хотя и готовились, но усваивали, конечно, мало. Самое главное — они запоминали отдельные, интересные с их точки зрения факты, относящиеся иногда к деталям, а не к главному. Марксистская историческая концепция — связь науки с производством, с потребностями общества, социально-экономический фон развития науки для них было самым трудным, несмотря на то, что они уже прослушали соответствующие курсы исторического и диалектического материализма. Экзамены хотя и были для меня мучительным периодом — надо было побеседовать с 200 студентами, — конечно, содействовали накоплению преподавательского опыта.

В первые годы на прием экзаменов ко мне приходила иногда факультетская комиссия. Я только потом понял, что меня изучали как преподавателя, да еще пришлого на факультете. Конечно, все оканчивалось благополучно, так как члены комиссии сами были малограмотны в области истории химии.

Внимание, которое придавалось в то время истории науки, отразилось и на организационных формах преподавания. В начале 1948 г. я был утвержден заведующим кафедрой истории химии, что лишь прибавило дела. Впрочем, факультет в то время был еще невелик по масштабам, и всякого рода заседаний Ученого совета и других было сравнительно немного.

Что касается исследовательской экспериментальной работы, она занимала меня не в меньшей степени, чем история химии. В физико-химии дисперсионных систем было множество проблем, привлекавших мои интересы. Меня все время, например, мучила мысль, каким образом можно получать осадки при реакциях с заданными (вероятнейшими) размерами частиц. Седиментационный анализ для этой цели был единственным надежным методом, и поэтому его совершенствованию также приходилось уделять много внимания. Интересным был вопрос об исследовании дисперсности высоко дисперсных материалов. Об ультрацентрифуге я, естественно, не мог мечтать. Но мне казалось, что для изучения суспензий и эмульсий она и не нужна. Нужна была тихоходная центрифуга, фиксирующая кинетику оседания. Над ней я думал еще до войны и даже в спокойные часы на фронте. Теперь же я решил приступить к ее постройке, что оказалось очень трудным, так как я не мог располагать квалифицированными конструкторами и мастерами. Все же что-то было построено и даже было получено авторское свидетельство на центробежные седиментационные весы.

Мои аспиранты изучали условия образования осадков в зависимости от разных факторов — концентрации растворов, температуры и прочего. В связи с этим пришлось заинтересоваться кинетикой кристаллизации, и такую тему я дал Т.А.Комаровой, которая с некоторым неудовольствием занялась ею. Только много лет спустя удалось решить, в общем, проблему получения взвесей и осадков с регулируемой дисперсностью. Кроме этого, занимался я и защитными сольватными оболочками. Мне с помощью старушки М.Ф.Футран после огромного числа определений скорости расслоения эмульсий удалось даже рассчитать толщины сольватных оболочек, что заинтересовало, в частности, А.Н.Фрумкина.

Так или иначе, работа шла, мне помогали и фактически выполняли эксперименты по моим идеям аспиранты и двое сотрудников, прежде всего Т.А.Комарова.

Таким образом, в университете работа шла, хотя и медленнее, чем хотелось бы, и эта работа меня удовлетворяла. Шло и время, накапливался по крохам опыт и экспериментальный материал. Я публиковал теперь хотя и немного, но публиковал.

Первые годы в Институте истории естествознания

Моя замдиректорская служба сама по себе пока не требовала слишком много работы. Коллектив Института был маленький. Ученый совет, заседавший (умещавшийся) за круглым столом, собирался нечасто. Директор института, чл.-корр. Х.С.Коштоянц, будучи биологом-экспериментатором, сам, подобно мне, раздваивался в своих занятиях и бывал в Институте далеко не ежедневно.

Работа моя состояла в составлении планов и отчетов, в беседе с немногими ведущими сотрудниками по разным вопросам, в чтении поступавших рукописей книг и статей, в чисто административных делах, подписи переписки, ассигновок и чеков, разных ведомостей. Пожалуй, одной из трудных обязанностей было присутствие по средам на заседаниях Отделения истории АН СССР, в состав которого тогда входил наш институт. Отделением руководил академик-секретарь Б.Д.Греков18. Обсуждались, естественно, главным образом чисто социально-исторические проблемы, которыми занимались институты Отделения истории. Иногда эти заседания были интересны для меня, иногда же скучны до предела. На этих заседаниях я познакомился со многими историками: Б.Д.Грековым, Н.М.Дружининым19, И.И.Удальцовым20, И.Э.Грабарем21 и многими другими. Особенно приятно было знакомство с М.Н.Тихомировым22, симпатичным, скромным, внешне ничем не выдающимся человеком, но глубоким знатоком русских древностей. С ним я встречался не только на заседаниях Отделения истории АН СССР, но и дома. Мы жили в одном домике на Беговой ул.

Воспоминания об ученых, с которыми мне пришлось встретиться в Институте, писать трудно. Многие из них еще живы, многие — умерли. О живых, как известно, писать трудно. А о мертвых согласно латинской пословице: De mortius — aut bene, aut nihil. Все же, мне кажется, вкратце кое-что следует сказать. Сам Х.С.Коштоянц был видным физиологом и изучал, насколько я понимаю, физиологические функции протеинов, нуклеиновых кислот, отдельных аминокислот и тому подобное. Он был молодым и энергичным, не чуждался жизненных успехов. Как директор он должен был подавать пример научной активности в области истории биологии членам коллектива Института. И он в этом отношении оказался на высоте. Несмотря на занятость экспериментальными исследованиями, он написал «Историю физиологии», книгу, которая, я думаю, не потеряла своего значения и до сих пор. В Институт он приезжал не каждый день, иногда не бывал в Институте по неделям. В первое время я интересовал его главным образом с точки зрения качеств ученого. Он знакомился с моими сочинениями и, мне кажется, более или менее был удовлетворен. Он поручал мне работы по рецензированию законченных сотрудниками трудов, по редактированию разных книг. Вскоре мы с ним как-то разделили функции административного и научного характера и работали, в общем, дружно и доверительно.

Ученым секретарем Института был некто Иван Александрович Поляков. Это был внешне работоспособный, хотя и очень слабо подготовленный человек. Он сидел в Институте целыми днями, осуществлял связь Института с внешним миром по телефонам, был очень чувствителен к различным слухам и знал кое-что о тенденциях развития института и отношении к нему и к его отдельным работникам высокого начальства и пользовался этим при принятии соответствующих решений в дирекции. Он числился кандидатом биологических наук, но документы о получении им степени были у него не в порядке — какое-то удостоверение о защите (видимо, мнимой), полученное им во время войны в одной из среднеазиатских республик. Мне казалось, что он был в постоянной тревоге, что у него потребуют формального подтверждения наличия у него степени.

В те времена был силен еще Т.Д.Лысенко, к которому примкнуло несколько недалеких в науке людей. И.А.Поляков был лысенковцем и выступал с соответствующими статьями. Сомнительность его положения и в этом отношении, и в его квалификационных делах привели к тому, что он вначале принужден был уйти из научных секретарей, а затем и совершенно «исчезнуть» из Института, так что уже более 25 лет о нем нет ни слуху, ни духу.

И.А.Поляков стремился быть авторитетным деятелем Института. Он был секретарем парторганизации, состоявшей тогда из 5 (кажется) человек. На партсобраниях он выступал с критикой, в том числе и меня, пытаясь показать вид, что он «кое-что значит» в жизни Института. Но, в общем, в первые годы у нас с ним никаких конфликтов не было.

Среди ученых Института упомяну, прежде всего, давно покойного Самуила Львовича Соболя. Он был достаточно хорошо образованным биологом и упорно трудился. В конце 1940-х годов он был целиком занят исследованием о микроскопах XVIII и XIX вв. Он, прежде всего, собрал в Москве и в других городах несколько старинных микроскопов. В результате была создана довольно большая и интересная коллекция микроскопов, послужившая ему основой для написания книги по истории микроскопии. Соболь был скромным человеком в отличие от людей его круга, с которыми приходилось иметь дело. Умер он неожиданно рано.

Из других биологов упомяну о зоологе Павле Александровиче Новикове. Он был работяга, но по характеру был, пожалуй, менее энергичным, чем другие, и менее приспособленным к историко-научным исследованиям. Его нередко критиковали, главным образом, пожалуй, за его чисто фактологический подход к истории биологии. Он был незлобив, пожалуй, выглядел несколько забитым человеком, как некоторые биологи в «лысенковскую эпоху».

Более колоритной и интересной фигурой в области истории биологии был мой друг Борис Евгеньевич Райков, работавший в Ленинграде в Педагогическом институте и живший там же около Казанского собора. Он был, конечно, образованным биологом с огромным преподавательским стажем, много знал, умел пользоваться богатейшими ленинградскими архивами и очень много писал. Его сочинения, пожалуй, отразили его огромный педагогический опыт. Они написаны популярным и доступным языком, вместе с тем на хорошем научном уровне. О жизни и деятельности Б.Е.Райкова написана книга, вышедшая в Ленинграде в 1970 г.23, так что нет надобности повторять здесь опубликованные сведения.

В Институт Б.Е.Райков пришел уже в пожилом возрасте (он родился в 1880 г.), в 1948 г. ему было уже под 70. Тем не менее, он довольно часто приезжал в Москву и участвовал в различных заседаниях. Позднее он приезжал все реже и реже и, наконец, совсем перестал посещать Москву. Но энергия его сохранилась, он много сделал для организации и налаживания исследований в Ленинградском отделении Института.

По должности зам. директората затем директора Института я довольно часто бывал в Ленинграде и всегда старался посещать Б.Е.Райкова. Он жил в довольно обширной квартире, в его кабинете был всегда строжайший порядок. Все материалы, нужные ему для работы, хранились у него в особых папках, и он сразу мог найти все, что ему было нужно (в отличие от нашего брата). Что поражало еще в его квартире — это библиотека русских и советских писателей. Я думаю, что такого подбора книг, как у Бориса Евгеньевича, трудно было найти в другом месте. Вспоминается также, что Б.Е.Райков, проводивший время своего отдыха на даче в районе «Лисий нос», делал там замечательные настойки и наливки из различных ягод.

Среди сотрудников Института в первые годы его существования были ученые, не принадлежавшие собственно к специалистам естественных наук. К их числу принадлежал Василий Павлович Зубов. Он был сыном известного профессора Московского университета П.В.Зубова24 — сотрудника Лугининской термической лаборатории. Дед его был видным московским купцом I гильдии. В.П.Зубов получил хорошее образование, знал языки и был специалистом по искусствоведению, прежде всего по истории архитектуры. Однако его научный кругозор оказался очень широким. Он занимался, в частности, древнерусской филологией, историей естествознания, в том числе физики, и другими областями. Первое время в Институте он выделялся своими энциклопедическими знаниями и вскоре выпустил несколько работ высокого научного значения.

С В.П.Зубовым я близко познакомился во время совместных поездок в заграничные командировки. Помню, во Флоренции, которую я увидел впервые, В.П.Зубов, который там был также впервые, рассказывал мне об архитектуре храмов и сооружений, о разных деталях их внешних украшений так, как будто он многократно их видел. То же самое было, когда мы с ним осматривали достопримечательности Рима. Я, например, до своей первой поездки в Италию никогда не предполагал, что в Риме есть Каракаллы и остатки других сооружений25. В.П.Зубов объяснял мне их архитектуру, указывая на такие детали, на которые впервые их видящий не обращал бы никакого внимания.

Надо сказать, что В.П.Зубов умел трудиться, сидел в архивах и библиотеках, изучал даже то, что в молодости ему было совершенно не нужно, в частности вопросы развития естественных наук, древнерусские сочинения, историю античной философии и т. д. Писал он обо всем этом весьма квалифицированно. Он был отчасти, что называется, непрактичным человеком, жил очень скромно, хотя детство и юность провел, несомненно, в полном довольстве.

Из других сотрудников Института назову здесь Павла Митрофановича Лукьянова. Он много лет был профессором Менделеевского химико-технологического института, написал несколько учебников по технологии производства неорганических материалов. По его пособию по производству серной кислоты мне пришлось в студенческие годы готовиться к экзамену по химической технологии. Он прошел школу инженера-химика, работая много лет главным инженером Кинешемского анилзавода. В его характере и привычках сохранились некоторые черты старого царского спеца — инженера. Не во всех отношениях он был симпатичен мне. Однако работал он много и легко. Достаточно сказать, что в течение нескольких лет он написал огромное 6-томное (толстенные тома) сочинение по истории ремесел и химических производств в дореволюционной России и ряд других книг и множество статей. Он был знатоком своего дела, и этим объясняется его успех.

В последние годы своей жизни он по настоянию некоторых деятелей Института (во второй период его существования) пытался стать рупором интриги, которая велась против меня различными деятелями (Шухардин26, Сокольский27, Григорьян и др.), но после в этом, видимо, раскаивался и рассказал мне, как его принуждали «преследовать» меня.

Я, пожалуй, на этом ограничусь в воспоминаниях о первых сотрудниках Института — моих коллегах. Впрочем, может быть, я успею при наличии настроения написать о некоторых из них в приложении.

Вскоре после моего прихода в Институт его штат стал довольно быстро разрастаться. Пришло много новых сотрудников, преимущественно молодых, появилась аспирантура и докторантура. Дела стало прибавляться. Мне приходилось теперь иногда целые дни проводить в Институте, занимаясь разными делами. Быстро разрасталась и издательская деятельность Института. Рос его авторитет. Вначале Институт работал в тесном контакте с комиссиями по истории естественных наук при Отделениях АН СССР, затем постепенно эти комиссии ликвидировались, так как Институт, расширившись, мог уже выполнять исследования почти по всем отраслям естествознания.

Моя общественная деятельность в 1947–1951 гг

Общественная работа занимала в эти годы значительную часть моего времени, и поэтому о ней следует сказать несколько слов. Прежде всего надо упомянуть, что с начала 1947 г. я был назначен членом Экспертной комиссии по химии ВАК. С этого времени я состоял в этой комиссии с небольшим перерывом более 25 лет. В начале, когда комиссия только что организовалась, работы в ней было сравнительно немного. Но с течением времени число дел, поступающих в Комиссию, быстро возрастало, и в конце 60-х годов было создано уже две химических экспертных комиссии. Я перешел в Комиссию по неорганической и физической химии.

Комиссия собиралась круглый год, за исключением каникулярного времени, по четвергам в здании Министерства высшего образования на Рождественке, 11, очень хорошо знакомом мне по работе в Министерстве. Первым председателем комиссии был Б.В.Некрасов28. Комиссия была небольшой по численности. Сразу же после начала заседания председатель раздавал нам всем поступившие дела по специальности. Ко мне попадали все дела по коллоидной химии, частично по физической, иногда по аналитической химии и, конечно, по истории химии. Некоторое время шло на ознакомление с делами. В случае, если диссертации не встречали возражений, они после доклада соответствующего члена комиссии утверждались. При наличии замечаний, дело (точнее — диссертация) посылалось на отзыв рецензенту, который утверждался комиссией. Очень часто, особенно в случаях докторских диссертаций, соискатель вызывался на заседание комиссии, и происходила краткая, но очень строгая «защита» диссертации. При этом выяснялась степень подготовки авторов диссертаций.

После рассмотрения всех дел, особенно в первые годы работы комиссии, мы расходились. Однако компания членов комиссии обычно направлялась в ресторан тут же на Рождественке (забыл старое его название). Нас обычно встречал там метрдотель, который нас прекрасно узнал как постоянных и почтенных посетителей. Обычно для нас всегда находился столик в задней комнате, и мы сидели часа два, отдыхая и болтая о том, о сем.

Кого только я не знал, частично очень близко, по экспертной комиссии! Со многими химиками я подружился и до сих пор встречаю оставшихся в живых с большим удовольствием. Сожалею, что большинство моих коллег по комиссии уже умерло. Большею частью это были прекрасные люди и хорошие ученые. Вспоминаю Б.В.Некрасова, А.В.Фроста29 В.М.Родионова30, М.М.Шемякина31, А.Е.Успенского, А.Б.Силаева, позднее моего друга — председателя комиссии Г.М.Панченкова32, И.И.Черняева, О.Е.Звягинцева, В.В.Феофилактова, В.А.Киреева33, Б.М.Беркенгейма, А.М.Дымова, еще позднее К.В.Астахова, С.И.Скляренко, В.А.Деревицкую, Б.П.Никольского34 (Ленинград), Н.А.Измайлова35 (Харьков), Я.К.Сыркина, В.В.Козлова, А.Н.Пудовика36 (Казань), Г.А.Крестова37 (Иваново) и многих, многих других. Частью за давностью времени многих я забыл, но с некоторыми встречаюсь и до сих пор (Н.К.Кочетков38, Б.М.Михайлов39 и т. д., и т. д.). В последние годы моей работы в Комиссии моими друзьями были П.С.Титов, Э.А.Остроумов, Б.А.Иванов-Эмин и другие. Со многими из них, в частности, с университетскими Ю.А.Пентиным, Ю.В.Филипповым и многими, многими другими, я подружился.

Сколько было переговорено с ними по разным вопросам, у многих из них было чему поучиться. В те времена, особенно в 40-60-е годы, я знал и был лично знаком с основным контингентом московских химиков.

Надо сказать, что все они в различные периоды аккуратно ходили на заседания Комиссии и считали эту свою обязанность главной в своей общественной работе. Я не отставал от других. Работа в Комиссии позволяла мне быть в курсе основных направлений исследований в стране и была поучительной.

Вторая моя общественная работа была в Комиссии по истории химии при Отделении химических наук40. Я был связан с этой комиссией с 1945 и особенно с 1946 г. Выше говорилось о широком интересе к вопросам истории химии в России и в СССР к концу войны. Этот интерес проявился особенно у ряда видных химиков Академии наук СССР. Большим энтузиастом работы по истории химии был академик А.Е.Арбузов41, который в те времена часто ездил в Москву и особенно увлекался историей Казанской школы химиков.

Вначале я присутствовал на заседаниях Комиссии по приглашению, слушал доклады о различных проектах, которые предлагались для расширения работы. Затем я все более и более втягивался в эту работу. С 1947 г. с самого начала я был введен полноправным членом комиссии, а в 1949 г. стал зам. Председателя комиссии. Работа в Комиссии по истории химии лишь частично перекрещивалась с моей основной работой — зам. директорством в Институте истории естествознания. Впрочем, Комиссия и ее председатель А.Е.Арбузов и, конечно, я были увлечены в те времена совещаниями по истории химии. Значительная их часть проводилась совместно с Институтом, а позднее — в здании Института истории естествознания.

Большим событием в жизни и деятельности Комиссии были два Всесоюзных совещания по истории химии. Первое Всесоюзное совещание по истории химии мы организовали в Москве, в аудитории Химического отделения АН 12 мая 1948 г. Это совещание прошло весьма успешно. После краткого вступительного слова А.Е.Арбузова в течение четырех дней было заслушано около 25 докладов, в том числе — А.Ф.Капустинского, С.З.Рогинского42, Я.И.Герасимова43, М.И.Усановича44, Н.А.Измайлова, А.В.Думанского, Б.М.Кедрова, А.В.Скворцова (бывшего секретаря Д.И.Менделеева), О.Е.Звягинцева, С.И.Вольфковича, И.Н.Плаксина45, Н.Ф.Ермоленко46, А. С.Садыкова, Ю.С.Залкинда, А.Д.Петрова, Н.Д.Зелинского и два моих доклада47. Я привел перечень (не всех) выступавших для того, чтобы продемонстрировать, какие видные ученые интересовались в то время историей химии. Труды Совещания были изданы (1950).

Второе совещание было созвано в Ленинграде и прошло 21–26 апреля 1951 г. Оно, кажется, прошло еще успешнее. С докладами выступили также видные ученые, в том числе Б.А.Арбузов48, А.Е.Арбузов, В.И.Есафов (Свердловск), А.Ф.Платэ49, М.Ф.Шостаковский50, А.Д.Петров, М.М.Дубинин51, Х.С.Коштоянц, О.Е.Звягинцев, С.И.Вольфкович, Н.А.Торопов52, Ю.Г.Мамедалиев53, С.Н.Данилов54, Ю.С.Мусабеков55 и другие. Я, кажется, не выступал на этом совещаний, но зато был ответственным редактором издания его трудов.

Помимо множества больших и малых совещаний по истории химии, Комиссия по истории химии оставила след и своей литературной деятельностью. Помимо изданий трудов двух Всесоюзных совещаний, Комиссия выпустила (под моей редакцией) книгу: «Новые материалы по истории открытия периодического закона Д.И.Менделеева» (1950). Из недр комиссии вышли известные монографии по истории химии А.Е.Арбузова и А.Ф.Капустинского56, хотя под грифом Института, так как у Комиссии в те годы не было своих издательских планов. Таким образом, Комиссия по истории химии оставила довольно яркий след своей деятельности и, несмотря на затраты времени, которого требовала работа в Комиссии, я чувствую известное удовлетворение своей работой там.

Внимание к истории отечественной науки было в то время, пожалуй, общим во всей Академии наук. Президент АН СССР С.И.Вавилов57 был инициатором созыва сессии Общего собрания АН СССР, посвященного истории отечественной науки. Собрание это состоялось в Ленинграде 5-11 января 1949 г. Я принимал участие в подготовке этого собрания как член Комиссии Президиума АН (с 1 декабря 1948 г.). Собрание Академии наук вылилось в грандиозное мероприятие, на котором выступили с докладами виднейшие ученые. Труды этого Общего собрания АН изданы в 1949 г.58. Я выступал с докладом, а также в прениях.

Комиссия по истории химии фактически прекратила свое существование около 1954 г. в связи с реорганизацией Института истории естествознания.

Кроме этих сравнительно крупных общественных обязанностей, мне приходилось выполнять различные отдельные поручения, принимать участие в различных комиссиях. Так, я был зам. председателя Оргкомитета по созыву второго Всесоюзного совещания по истории химии в 1950 г. В том же году Министерство высшего образования создало Комиссию по разработке научного наследия Д.И.Менделеева, в которой и я принимал участие.

В те времена я с семьей жил не особенно важно по разным причинам (в материальном отношении) и был, конечно, заинтересован в дополнительных заработках. Поэтому я не отказался от приглашения на работу (по совместительству) в Центральный аптечный институт, где у меня работало несколько человек по методам физико-химического исследования лекарственных форм. В марте 1949 г. я был утвержден Министерством здравоохранения СССР — членом Ученого совета Аптечного института, в котором я проработал более 15 лет.

К этому же времени относится организация Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний. Я не был на Организационном собрании Общества в 1948 г., так как был, кажется, в Доронже. Но вскоре (19 окт. 1949 г.) я был утвержден Президиумом Общества действительным членом этого Общества. Вскоре я начал принимать все более близкое участие в лекционной работе и в организационной работе Общества. С 13 марта 1951 г. я стал заместителем председателя Химической секции Общества по распространению политических и научных знаний и с этого времени все более втягивался в эту работу, продолжавшуюся около 15 лет. Об этом я напишу, пожалуй, несколько ниже.

В том же 1951 г. я был членом Совета Московского дома ученых, а 3 ноября (1951) стал членом Редколлегии серии «Классики науки».

Таким образом, в дополнение к служебным обязанностям зам. директора Института, профессора МГУ и консультанта Аптечного института, я оказался по горло занятым самыми различными обязанностями по общественной линии. Я думаю, только сравнительно молодой возраст и здоровье позволили мне справляться, в общем, с этой нагрузкой, которая сейчас для меня была бы совершенно немыслимой.

При всем этом мне пришлось переживать в эти годы крупные неприятности. Прежде всего, из-за расширения контингента аспирантуры и докторантуры АН СССР, мне вдруг было предъявлено требование выселиться из аспирантского общежития на Малой Бронной улице. Управление делами, конечно, выполняло указание ЦК об обеспечении вновь поступавших аспирантов, жильем. Когда я отказался выехать из общежития неизвестно куда, мои вещи (в мое отсутствие) дважды выносились из занимавшихся мною комнат в коридор. Мне приходилось ходить к прокурору, в Моссовет и в другие инстанции, где меня, в общем, поддержали, и в конце концов мне была предоставлена квартира на Беговой улице. Но нервотрепки с этим выселением было сверхдостаточно. Я до сих пор с возмущением вспоминаю об этом чисто бюрократическом решении проблемы жилья. Но вот, наконец, я с семьей переехал на Беговую улицу в небольшой домик на углу с Хорошевским шоссе в нижнем этаже. Были и другие неприятности личного характера. Однако разнохарактерная работа моя продолжалась.

Отдых и другие дела на рубеже 40-х и 50-х гг

Вернувшись с фронта, я, выбирая более или менее свободную неделю, отправлялся в Доронжу, чтобы навестить мать. Вначале это удавалось редко. Доронжа — погост в 12 км от Кинешмы на север, за Волгой. Погост с церковью и несколькими избами стоял на берегу глубокого оврага, по дну которого протекал ручей, впадающий в р. Меру в километре от Доронжи. На той стороне оврага была расположена довольно большая деревня Патракейка, где в те времена было правление колхоза и сельсовет. Избушка, в которой жила мать, была почти на краю Доронжи, на берегу другого, более мелкого оврага, заросшего малинником. Еще ближе к этому оврагу стояла новая изба Андрея Воронкова — бежавшего в свое время антоновца из Тамбовской губернии. Он женился на первой попавшейся женщине, болевшей сифилисом и в то время — безносой. Семья эта жила, что называется, себе на уме, в колхоз не вступала, но жили прекрасно.

Изба, в которой жила мать, принадлежала в свое время матери жены Воронкова. Этой избе было более 100 лет, она, правда, в свое время была построена добротно и поэтому не покосилась. Но крыша (дранка) после войны совершенно сгнила и текла в нескольких местах, так что загнивала и стена в нескольких местах.

В избе было три комнаты — большая с русской печью и две сравнительно небольших, бывших парадных. Одна из них — зало, левее которого была отгорожена маленькая комната, служившая спальней. Пол избы также был старым, с большими щелями.

После смерти отца и гибели моего брата Александра на фронте мать жила совершенно одна. У нее был небольшой огород, и она держала козу, которая размещалась в задней пристройке к избе, служившей ранее летним помещением. Пристройка эта полуразрушилась, ее задняя стена падала и была подперта бревнами. Чердак над пристройкой служил сеновалом. Летом на этом сеновале я и спал.

Пока я был на фронте и работал в первые годы после фронта в Министерстве высшего образования, я не имел возможности сколько-нибудь часто навещать мать. Ей несколько помогал брат Павел, который жил в Горьком и работал стеклодувом на Химическом комбинате в Дзержинске. Жила моя мать совершенно одиноко и, несомненно, скучала. Она всегда была рада нашему приезду.

Я уже не помню, конечно, когда именно я приезжал к матери в конце 40-х годов, но с начала 50-х годов я приезжал в Доронжу на весь отпуск. Обычно мы списывались с братом Павлом и приезжали вместе, я с сыном Сергеем, а он — Валерием. Мы выполняли всякую хозяйственную работу, заготовляли дрова и кололи их так, чтобы зимой не надо было трудиться и каждый день колоть дрова. Мы косили и сушили сено, наполнив им сеновал, ит. д. Конечно, более всего мы проводили время, отдыхая, ходили по лесам за грибами, ходили на Меру удить рыбу и купаться и т. д. Природа вблизи Доронжи была прекрасной. Иногда мы ходили пешком в Кинешму за разными покупками и по другим делам.

Помнится, что в некоторые годы летом мне удавалось на месяц съездить в Кисловодск в санаторий имени М.Горького и там немного подлечиться. Там я заводил новые знакомства и с учеными, и с другими людьми, например, с П.Н.Федосеевым59, с Д.Ойстрахом и многими другими. Но, конечно, отдых в Доронже был куда плодотворнее и лучше для здоровья.

У меня записано, что в 1950 г. я провел в Доронже все лето. То же самое и в 1951 г. Мы с братом Павлом решили, что дом надо ремонтировать и, прежде всего, сделать новую крышу. Мы купили дранку и, кажется, в 1951 г. перекрыли дом. Течь, конечно, сразу прекратилось, и дом стал более пригодным для жилья. В дальнейшем мы решили уничтожить заднюю пристройку к избе, которая совершенно развалилась и к тому же была рассадником множества мух вследствие того, что здесь много лет содержалась коза. Нужен был материал для того, чтобы заменить развалины. Мы с братом Павлом обратились в колхоз и получили требуемый материал, правда, не полностью. В процессе хлопот о материале насмотрелся я на нравы и обычаи, которые господствовали в колхозе. Не стоит писать об этом.

В результате усилий и затрат довольно значительных сумм, как неожиданно оказалось, нам удалось выстроить на месте бывшей развалины задней избы маленькую, низкую пристройку с одним окном, но рубленую, одним словом, летнюю комнату. В ней мы проводили значительную часть времени в ненастье, здесь же мы и спали. Наконец-то изба была более или менее приведена в порядок. Соседи Воронковы нещадно воровали материал и так нахально, что оставалось только удивляться. Вот бандитские нравы!

Конечно, не только этими заботами было заполнено наше время в Доронже. Почти ежедневным нашим занятием стали походы за грибами. Далеко мы не ходили. Обыкновенно шли на запад, где в то время были еще неплохие грибные лесочки. Мы шли на запад по дороге в небольшие перелески, доходили до березняка, где росли белые грибы, обходили хорошо знакомые ельнички, березнячки и возвращались часа через два. Моя покойная мать не любила многие сорта грибов, хотя они были вполне съедобными и вкусными. Она выросла на севере, где грибами считались белые грибы, признавались и черные грибы — подберезовики, подосиновики, маслята, а в качестве соленья предпочитались грузди, подгруздки, волнушки, хорошие сыроежки. Остальные грибы — лисички, валуи и прочие, которых было много, мать обычно выкидывала. Она каждый день разбирала и сортировала нашу добычу, сушила, мочила и солила другие грибы. Мы почти ежедневно лакомились жареными грибами. Иногда же мы совершали и очень дальние походы. Там было куда больше грибов и хороших.

Кроме походов за грибами, мы нередко ходили на реку Меру. В то время еще не существовало Городецкой плотины, и Мера была нормальной небольшой рекой. Рыбы в ней было немного, но надо было знать места и выбирать нужное время для ловли. Редковато рыбная ловля нам удавалась, обычно дело ограничивалось добычей, пригодной для кошки. Но иногда, бывало, мы налавливали на хорошую поджарку. Рыбу в Мере вывели браконьеры, которые устраивали в бочагах взрывы, ловили бреднями и всякими другими путями. Они приезжали из Кинешмы с настоящим оборудованием. В то время борьбы с ними не было. Конечно, мы ловили рыбу удочками только для удовольствия посидеть где-нибудь в тихом укромном месте, где течение было небольшое, и к тому же — покормить комаров. Иногда мы просто гуляли по лесу или по берегу реки, в общем красивой. Так и протекал в Доронже наш отпуск. Бывали, впрочем, и исключения. Однажды брат Павел приехал в Доронжу на машине, которую он купил. Мы, пользуясь этим, совершали небольшие путешествия, ездили в Кинешму, ездили в имение А.Н.Островского и т. д.

Отдых в Доронже был в общем довольно приятным. Тишина, прекрасная природа, походы на р. Меру за рыбой, походы за грибами и ягодами, простое питание — все это то самое, что было необходимо мне, ведущему сидячий образ жизни в Москве и ожиревшему уже в начале 50-х годов.

К сожалению, мать не пожила долго. Она заболела раком и умерла в 1959 году. Через несколько лет умер от рака и брат Павел в Горьком.

В дальнейшем я уже не бывал в Доронже. Отдыхать приходилось либо в Кисловодске, либо другими путями — поездками на пароходе Москва-Ленинград-Москва или по Волге.

Отдых — дело обычно памятное. После 10 месяцев напряженной работы, беготни, лекций, заседаний, неприятностей и прочего приятно отвлечься на два месяца от всяких дел. Но удивительно, я пытаюсь воспроизвести приятные встречи, удовольствия отдыха и вспоминаю лишь отрывки, притом случайные. Плохо быть стариком и писать воспоминания. Все старое, что пережито в детстве, в ранней молодости, в начале жизни, я хорошо помню, и чем ближе к концу, тем все меньше и меньше воспоминаний. А ведь я жил полнокровной жизнью в эти годы и полнокровно отдыхал, чтобы снова взяться за тяжелые и разнохарактерные дела. Придется, видно, если доживу, дополнительно записывать то, что вспомнится в дальнейшем, относящееся к этим годам.

Реорганизация Института

Наш Институт занимался только наукой (Институт истории естествознания). Исследования велись по общей истории естествознания и по истории отдельных естественных наук и математики. Конечно, сил было мало, и различные области истории естественных наук разрабатывались неравномерно. Отставала особенно история физики. Однако Институт время от времени выпускал очередные книги, причем некоторые из них — вполне удовлетворительные. Кажется, в 1952 г. две книги, выпущенные Институтом, были удостоены Сталинской премии (С.Л.Соболь и П.М.Лукьянов). К тому же в ряде отделений АН СССР довольно активно работали комиссии по истории наук. Проводились Всесоюзные и частные совещания по истории отдельных наук, а в 1949 г. (январь) прошла специальная сессия Общего собрания АН СССР в Ленинграде по истории науки (см. Труды сессии).

Среди комиссий по истории науки при отделениях работала (очень неважно) Комиссия по истории техники при ОТН АН СССР60. Мы о ней долгое время почти не слышали61. Она ничего не выпускала, хотя имела штат научных работников. Впрочем, в 1952 г. Комиссия по истории техники провела Всесоюзное совещание довольно многолюдное, которое и привело к ее штатному расширению. Комиссия, насколько я вспоминаю, размещалась в здании Политехнического музея. Вначале ею руководил проф. Б.Н.Юрьев62, а с 1952 г. чл.-корр. А.М.Самарин63.

Среди техников, активно участвовавших в работе Комиссии по истории техники, была В.А.Голубцова64 — специалист по электротехнике (электроизоляции). Она была женой Г.М.Маленкова, ставшего с 1953 г. председателем Совета Министров СССР. Это была достаточно образованная, главное же весьма энергичная и инициативная женщина, широко известная до этого в качестве директора Московского энергетического института. И вот, однажды в августе 1953 г. (Почему отмечали 30-летие в 1984 г. в марте?)65 В.А.Голубцова позвонила мне по телефону и спросила, когда она могла бы приехать ко мне для переговоров. Мы договорились, и в один прекрасный момент к зданию Института (ул. Фрунзе, 11) подъехала важная правительственная машина. В.А.Голубцова обратилась ко мне (она, видимо, избегала обращаться к Х.С.Коштоянцу) с предложением объединить Институт с Комиссией по истории техники. Я был решительно против такого объединения. Мне казалось (да и теперь еще кажется), что история техники, да еще в тогдашнем состоянии, не просто осложнит работу Института, но и вызовет целую кучу осложнений в основных методах уже налаженной у нас работы. В.А.Голубцова после весьма учтивого разговора со мной уехала ни с чем.

Я, понятно, пошел к А.В.Топчиеву66, рассказал ему обо всем. Он, будучи моим близким знакомым, почти другом, посоветовал мне, однако, отнестись к этому делу положительно и никоим образом не перечить В.А.Голубцовой. А.В.Топчиев был политиком, тут уж ничего не поделаешь. Х.С.Коштоянц был против объединения. Что было делать?

Недели через две В.А.Голубцова сделала второй визит ко мне. И пришлось сдать позиции. Я скрепя сердце согласился, полагая, что «пока суд да дело», пройдет некоторое время и, может быть, дело утрясется. Но не тут-то было. Кажется, через неделю после последнего визита В.А.Голубцовой, 1 сентября 1953 г, мне стало известно, что состоялось постановление Совета Министров СССР об объединении Института истории естествознания с Комиссией по историй техники. Вот что значит иметь дело с такими людьми.

Вскоре мы переехали из уютной комнаты на ул. Фрунзе, 11 в новое помещение — в Политехнический музей (Новая пл, 3), в отдельное, сравнительно обширное помещение. Вскоре был назначен директором академик А.М.Самарин. Я и В.А.Голубцова были назначены заместителями директора. В жизни Института началась новая эпоха, связанная с новыми, далеко не всегда разумными, инициативами вновь пришедших к нам сотрудников по истории техники.

Можно было бы окончить на этом описание событий в Институте в 1953–1954 гг. О деятельности Института можно судить по публикациям, объем которых быстро расширялся. Но мне хочется вспомнить некоторые детали. В.А.Голубцова как зам. директора оказалась очень заботливой хозяйкой. Вскоре в Институте появился прекрасно оборудованный зал заседаний, библиотечные шкафы хорошей работы, сделанные в мастерских Совета Министров. Издательская деятельность Института быстро расширялась. Началась серия «Трудов Института», возник временный сборник, заменявший журнал «Вопросы истории естествознания и техники». Появились и некоторые нововведения, улучшившие и внешность, и культуру обстановки работы в Институте.

Но внутренняя жизнь в Институте осложнилась. В составе сектора по истории техники было мало квалифицированных работников, наоборот, появились люди — лодыри, которые поддерживали свое право на работу в Институте болтовней на собраниях, критиканты в принципе, мало понимающие в научной работе. Как известно, начавшие работу в новой области после ряда лет обыкновенной учрежденческой работы всегда начинают интерес к новому с «Адама», т. е. с древности. Настоящих нужных тем многие боялись. Занимались, например, работами по технике в древней Руси, изучали летописи, не будучи историками, занимались «историей русской печи» и тому подобными темами.

А.М.Самарин — металлург, никогда не занимался историей техники, не мог, конечно, сразу же поставить дело на нужный уровень. К тому же он скоро был назначен директором Института металлургии.

Поэтому собрания и заседания Ученого совета часто проходили в пустых разговорах. Некоторое время после ухода А.М.Самарина и.о. директора Института был И.В.Кузнецов67, физик, увлекавшийся больше философией. Зам. директора по хозяйственной части был тяжелый человек — самовлюбленный и самонадеянный, но полуграмотный в буквальном смысле слова. Он выступал на собраниях с самой резкой критикой сочинений, выполненных людьми, которые ему не импонировали, при этом чудачил, например, говорил вместо «фрагменты» — «прагменты». Впрочем, подобных типов и кроме него было предостаточно. Один, например, предлагал уменьшить размеры строительного кирпича с тем, чтобы он мог удобно браться женской рукой, поскольку-де сейчас кирпичной кладкой на строительстве заняты преимущественно женщины (!) и прочее, прочее. Были, конечно, и серьезные работники. Но общим, пожалуй, их недостатком было то, что все они отстали от современного состояния науки и техники и нередко лишь переписывали только то, что находили в источниках. Покойный Президент АН СССР С.И.Вавилов говаривал про таких, что «они из двух книг делают третью». Тем не менее, работа постепенно шла и улучшалась. Многие издания, особенно статьи того времени, представляют и теперь определенный интерес. Но оставим пока Институт, чтобы после еще раз к нему вернуться.

Жизнь и работа в первой половине 50-х годов

1950-е годы, пожалуй, были кульминационным пунктом моей деятельности и научной, и общественной. Занимался я в те годы самыми разными вещами. Основной работой было замдиректорство в Институте истории естествознания и техники. Кроме этого, я состоял профессором Московского университета, заведовал Лабораторией физической химий Центрального научно-исследовательского аптечного института (ЦАНИИ) на Пироговке, состоял консультантом одной из лабораторий Научно-исследовательского института полупродуктов и красителей (Б.Садовая, 6) и давал множество консультаций, выполняя заказы и просьбы различных учреждений, руководил работами ряда аспирантов, состоял членом, по меньшей мере, трех ученых советов, был членом Экспертной комиссии ВАК и членом разных комиссий Академии наук и различных общественных организаций.

По общественной линии в то время я был лектором Общества по распространению политических и научных знаний, а затем зам. председателя и председателем химической секции Центрального правления Общества.

Конечно, в 40-55-летнем возрасте любой здоровый человек находится на вершине жизни и работает в полную силу и потому, что старческие недомогания еще не чувствуются, и потому, что накопленный ранее опыт и знания помогают ему выполнять очень многое, что ни ранее, ни позднее многим и не удается. Вот почему в этот период я жил и работал «на широкую ногу».

Перечислю кратко основные события и работы мои, выполненные в эти годы, уцелевшие в памяти.

В 1950 г. я состоял зам. председателя Комиссии по истории химии при Отделении Химических наук АН СССР и принял самое активное участие в организации и проведении двух Всесоюзных совещаний по истории химии (труды их напечатаны). В начале 1951 г. я был утвержден членом Ученого совета Дома ученых в Москве. Осенью 1951 г. я вошел в состав Редколлегии серии «Классики науки» АН СССР. В ноябре 1951 г. мне исполнилось 50 лет и мои друзья, особенно П.А.Ребиндер, К.Ф.Жигач, П.И.Зубов, К.А.Поспелова и другие, устроили в университете небольшой банкет по этому поводу (снятый Ямпольским на кинопленку). Говорились, конечно, разные речи. До сих пор я бережно храню подарок товарищей — серебряный большой бокал. Опуская мелочи, вспоминаю, что 19 сентября я был награжден орденом Трудового Красного Знамени.

В начале 50-х годов я работал заместителем председателя Химической секции в Центральном обществе по распространению политических и научных знаний (председателем был Я.К.Сыркин, мало уделявший внимания работе). В 1954 г. на Втором съезде Общества по распространению политических и научных знаний был избран членом Правления Общества, а затем — членом Президиума Правления. Я читал много лекций, часть их напечатана Обществом, участвовал в многочисленных комиссиях АН СССР и других организаций.

Приходилось, кроме всего этого, часто выезжать в различные командировки. Так, в октябре 1952 г. ездил с делегацией АН СССР в г. Казань на 75-летний юбилей академика А.Е.Арбузова. В начале 1953 г. был командирован Академией наук, Министерством высшего образования и Обществом по распространению политических и научных знаний в город Чебоксары и в различные районы Чувашской АССР для чтения лекций и для оказания помощи высшим учебным заведениям. Зимой в автомобиле объехал немало городов и районов Чувашии, был в городе Цивильске. Осенью 1955 г. был командирован в г. Ереван в качестве представителя Президиума Правления Общества по распространению политических и научных знаний для проведения съезда Общества Армянской ССР. Для этой же цели был командирован в Киев на сход Общества УССР, в Баку и в другие города. Вспоминается поездка в Тулу. В 1955 г. начал серию командировок за границу, но об этом — ниже.

Моя педагогическая деятельность ограничивалась в основном Московским университетом, где я читал курс истории химии как основному потоку, так — в некоторые годы — вечерникам, а также на Факультете по повышению квалификации при Химфаке МГУ. Очень много внимания требовали аспиранты. В эти годы прошли у меня аспирантский стаж, успешно защитили Г.В.Быков, В.И.Кузнецов, Н.Н.Ушакова, Ю.И.Соловьев68, В.А.Казанская, В.М.Башилова (в ЦАНИИ), Я.И.Турченко, Ю.С.Мусабеков и многие другие. Мне, конечно, все эти аспиранты дались далеко не даром. Приходилось много времени тратить на них, и если бы не Т.А.Комарова, которая в те же годы успешно защитила свою диссертацию, мне пришлось бы тяжеловато.

Наряду с педагогической работой и аспирантами пришлось вести и исследовательскую работу. Конечно, при такой занятости, когда время каждого дня расписывалось по часам, когда много времени приходилось терять на поездки в троллейбусе, на метро и т. д., я не мог в эти годы затевать фундаментальных исследований и ограничивался статьями, популярными брошюрами и т. д. Некоторые из них были связаны со служебными обязанностями и по Университету, и по Обществу по распространению знаний.

Однако к этому времени относятся и некоторые важные книжки. Так, вместе с Ю.И.Соловьевым была написана книга о А.П.Бородине69 (1950), подготовлены «Дневники» Д.И.Менделеева (вместе с М.Д.Менделеевой)70, «Очерк развития русского противогаза» Н.Д.Зелинского (1952)71, «Химия в Московском университете за 200 лет» (совм. с Г.В.Быковым и Т.А.Комаровой)72, «Избранные труды» Т.Е.Ловица73 (большое издание с очерком о деятельности Ловица), «Н.Н.Зинин»74 (вместе с Ю.И.Соловьевым), «Св. А.Аррениус»75 (тоже и др.). Кроме этого, было написано множество статей, рецензий, было немало выступлений в качестве официального оппонента на защите диссертаций, выпущены разные методические пособия и прочее, прочее.

Все эти разнохарактерные занятия, лекции, консультации, писанину по истории химии надо пополнить и статьями по экспериментальным исследованиям, прежде всего — по седиментометрическому анализу, кристаллизации, образованию и свойствам осадков и т. д.

Директорство в Институте истории естествознания и техники

Наш Институт сразу же после реорганизации 1953 г. вышел из подчинения Отделению истории АН и перешел в непосредственное подчинение Президиуму АН СССР. Поэтому мне как основному зам. директора приходилось очень часто посещать Президента, Вице-президента и Ученого секретаря АН СССР. Пожалуй, это было приятно. Президент АН С.И.Вавилов был, конечно, приятнейший человек, сохранивший все лучшие качества старого русского интеллигента-ученого. Прежде всего, он не только понимал важность исследований по истории естествознания, но и сам писал. Его книга о Ньютоне, выпущенная в начале 50-х годов…76.




Примечания

ЧАСТЬ I[5]
1. *С тех пор, как были построены на Ленинских горах правительственные дома, запахи Дорхимзавода, слава Богу, исчезли.

2. *Когда писались эти строки, я еще не знал, что в моей жизни наступает наиболее важный, полный жизни, интереснейший период. В 1956 г. я стал директором института, затем в течение ряда лет я сделал много поездок в разные страны, выпустил наиболее важные книги и статьи.

3. *Известно, что русские фамилии (князей, бояр, боярских детей и др.) производились обычно от прозвищ. Фамилии присваивались лишь знатным людям (по зарубежному примеру), простой же народ фамилий не имел, существовали лишь отчества, а иногда — прозвища. Фамилии крестьянам и другим тягловым людям были даны в течение XVI-ХVIII вв. постепенно, главным образом после того, как были учреждены стрелецкие регулярные войска. Комплектуя стрелецкие полки новобранцами, командиры (стрелецкие головы) столкнулись с проблемой присвоения фамилий. Новобранцы в своем большинстве имели, как и все простые люди, лишь имена и отчества, которыми неудобно было пользоваться из-за сходства многих имен и отчеств. Поэтому каждая рота и даже взвод получали приказ дать всем стрельцам фамилии. Каждая рота и взвод получали «признак», по которому придумывались фамилии. Например, один взвод получал фамилии по «признаку» названий животных (Кошкин, Собакин, Быков, Коровин, Волов и проч.), другой взвод — по названиям насекомых (Мухин, Пчелин, Слепнев, Муравьев и др.), третий — по именам птиц (Соловьев, Воронин, Галкин, Орлов, Соколов и др.).

Уже в конце XVII в. этот обычай давать фамилии по «признакам» вошел в практику помещиков, которые и давали подобные фамилии по «признакам» крестьянам отдельных деревень.

Что касается «духовных» фамилий, то еще в XVIII в., когда возникли духовные училища, всем новопоступившим, не имевшим фамилий, смотритель училища давал фамилии либо по названию сел (Воскресенский, Преображенский, Воздвиженский и др.), либо производя фамилии от латинских и греческих слов — качеств: напр., Аретов (добродетельный), Беневоленский (доброжелательный), Аристов (наилучший) и т. д. К этой же категории относится и моя фамилия — Фигуровский, данная моему предку смотрителем, вероятно, Костромского духовного училища и связанная, по-видимому, с низкорослостью моих предков по отцу.

С конца XVIII в. установили обычай, когда фамилию поступившему в духовное училище мальчику давали родители, иногда придумывая несколько странные фамилии, например Менделеев. Академик Е.Е.Голубинский, учившийся в нашем Солигаличском духовном училище, получил свою фамилию от отца, придумавшего эту фамилию вместо своей — Песков. В тридцатых годах XIX в. давать так просто новые фамилии поступающим в духовные училища было воспрещено, и присвоение новых фамилий было обставлено формальными трудностями.

4. *Мне лишь однажды пришлось обедать в такой семье из 22 человек в 1921 г. во время Антоновского восстания в Тамбовской губернии в селе Троицкое-Караул (недалеко от усадьбы Чичерина). Я бы сказал, «странно, но весело» было вперегонки хлебать из огромной деревянной мисы деревянной ложкой щи, сохрани Бог, не трогая мяса до особой команды совершенно седого, косматого деда, старшего в семье. Пожалуй, теперь я вообще не смог бы так питаться. Но тогда мы были истощены голодом и мало обращали внимания на способ питания и даже на качество пищи.

5. *Недавно (1973), просматривая в Солигаличском краеведческом музее «Костромские епархиальные ведомости» за конец XIX и начало XX столетий, я с удивлением обнаружил почти в каждом номере «поучения» еп. Виссариона. Он был исключительно плодовитым на такие сочинения поучений и проповедей, и немудрено, что мой отец, не постигший в школе всей глубины премудрости «гомилетики», искренне удивлялся его «таланту».

Некоторые штрихи характеристики Виссариона приводятся в воспоминаниях акад. Е.Е.Голубинского (1834–1912), учившегося в Солигаличском духовном училище. Описывая свою докторскую защиту, Голубинский пишет: «Эпизод на докторском диспуте: Для присутствия на диспуте приезжал между прочим (16 декабря 1880 г. в Троицкой Лавре) Московский протоиерей Василий Петрович Нечаев, последующий костромской архиерей Виссарион. Он сидел на диспуте рядом с наместником Лавры архимандритом Леонидом. Будучи человеком до последней степени невоздержанным на язык и не особенно тактичным, Нечаев позволил себе сказать Леониду какой-то очень нехороший комплимент на счет троицких монахов, что-то вроде того, что троицкие монахи немало содействуют умножению народонаселения России. Леонид, до последней степени человек бестолковый по характеру, почему-то вообразил, что В.П. сказал комплимент по соглашению со мной, и быв прежде необыкновенно любезен со мной и искал сближения со мной, как с ученым одного с ним цеха, после диспута начал ругать меня на чем свет стоит и встречным и поперечным, и всем и каждому, в особенности студентам академии, приходившим к нему просить лаврских библиотечных рукописей. А В.П.Нечаев, быв уже Костромским Виссарионом, по какому-то поводу писал мне, что он сказал комплимент для оживления диспута..!» (См.: Воспоминания Е.Е.Голубинского. Кострома, 1923. С. 53).

В тех же «Воспоминаниях Е.Е.Голубинского» митрополиту Филарету Московскому отводится несколько страниц (37–39). Между прочим, Голубинский пишет: «Митр. Филарет наделен был чрезвычайно властным и деспотичным нравом. Поэтому как начальник своих подчиненных, он являлся грозным повелителем, перед которым они трепетали и повергались ниц. Священников и вообще причетников, в чем-нибудь провинившихся перед ним, он страшным образом ругал. Один священник, человек очень хороший и заслуживавший полной веры, рассказывал мне, что раз он провинился в чем-то перед митрополитом. Митрополит вызвал его к себе, ужасно ругал его, а священник растянулся перед ним в ноги. Досыта наругавшись, митрополит пнул его ногой в голову с словами: „вставай, мерзавец!“» (Там же. С. 38). Анекдот о митрополите Филарете имеется и у Н.С.Лескова («Мелочи архиерейской жизни», гл. 15).

6. Филарет (Амфитеатров Федор Георгиевич) (1779, село Высокое, Кромского уезда, Орловской губернии-1857, Киев), митрополит Киевский и Галицкий. У Н.С.Лескова митрополит Филарет описан в книгах «Владычный суд» (1876) и «Мелочи архиерейской жизни (Картинки с натуры)» (1879) (См.: Лесков Н.С. Собр. соч. в 11-ти томах. М., 1957. Т. 6). Н.А.Фигуровский, очевидно, имел в виду второе произведение писателя, которое было признано неблагонадежным сочинением и вплоть до 1905 г. числилось в списке книг, запрещенных к обращению в публичных библиотеках и общественных читальнях.

7. Рассказ, написанный А.П.Чеховым в 1884 г., называется «Экзамен на чин» (См.: Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем в 30-ти томах. Сочинения. Т. 3. М., 1983.

8. *Умер 18 октября 1982 г.

9. Василевский Александр Михайлович (1895–1977), военачальник, Маршал Советского Союза (1943), родился в селе Новая Гольчиха Кинешемского уезда в семье церковного регента и псаломщика; мать — дочь псаломщика села Углец Кинешемского уезда. Обучался в церковно-приходской школе при Вознесенской церкви села Новопокровское, в 1909 г. окончил кинешемское духовное училище и поступил в Костромскую духовную семинарию, диплом об окончании которой позволял продолжить образование в светском учебном заведении.

10. Иосиф (? Владимир-1652, Москва), пятый патриарх Московский и всея Руси (1642–1652).

И. То есть до Никона (Минин Никита, 1605–1681), шестого патриарха Московского и всея Руси (с 1652), при котором с 1654 г. началось согласование московских богослужебных книг с греческими. Противники реформ — «старообрядцы» считали, что старые русские книги лучше отражают православную веру.

12. Шестопсалмием в православном богослужении принято называть шесть избранных псалмов, последовательно исполняемых на утрени: 3, 37, 62, 87, 102, 142.

13. Крживоблоцкий Яков Стефанович (1832–1900, Санкт-Петербург), военный писатель, генерал от инфантерии, член Военного совета, автор труда «Материалы для географии и статистики России, собранные офицерами Генерального штаба: Костромская губерния» (СПб., 1861).

14. *В списке учителей духовно-учебных заведений Костромской епархии за 1904/1905 гг. (Приложение к «Епархиальным ведомостям») значится: Иван Дмитриевич Парийский — студент Костромской духовной семинарии 1896 г. С 1896 по 1899 гг. — надзиратель Солигаличского духовного училища. Кандидат Казанской духовной академии — 1903 г. С 16 августа 1903 г. — учитель русского языка в Солигаличском духовном училище.

15. *В списке учителей духовных учебных заведений Костромской епархии за 1904/1905 гг. (Приложение к Епархиальным ведомостям) значится: Иван Павлович Перебаскин — ст. советник, кандидат Петербургской духовной академии 1884 г. С 1884 г. — помощник смотрителя Солигаличского духовного училища. С 8 марта 1897 г. — смотритель Солигаличского духовного училища.

16. *В «Костромских епархиальных ведомостях» № 15 от 1 авг. 1912 г. напечатано (в разряде — Солигаличское дух. училище):

«Перевести во второй класс в первом разряде:

Вознесенский Феодосий.

Касторский Семен.

Летунов Михаил.

Фигуровский Николай.

Казанский Сергей.

Птицын Петр.

Благовещенский Василий».

Мой друг Добров Александр (Павлович), погибший на фронте в гражданскую войну, перешел во 2-м разряде. И.Н.Ардентов по болезни получил 2 переэкзаменовки. Таким образом, моя фамилия впервые появилась в печати в 1912 г.

17. *Воспоминания Е.Е.Голубинского. Кострома, 1923. С. 6–13.

18. Поливанов Алексей Андреевич (1855–1920, Рига), генерал от инфантерии (1911), член Государственного совета (1912–1915), помощник военного министра (1906–1912), военный министр и председатель Особого совещания по обороне государства (1915–1916). После Февральской революции — председатель Особой комиссии по построению армии на новых началах. После Октября 1917 г. на службе в РККА. В 1920 г. назначен членом Особого совещания при главнокомандующем Вооруженными силами республики. Из потомственных дворян Костромской губернии.

19. Бортнянский Дмитрий Степанович (1751, Глухов-1825, Санкт-Петербург), композитор, дирижер, педагог.

20. Митрополит Иона (? близ Солигалича-1461, Москва), митрополит Киевский и всея Руси (1448–1461).

21. *О митрополите Ионе существует целая литература и прежде всего — летописи и прологи. Отец Ионы — Федор Одноуш происходил из деревни Вершки. В его честь возникшее здесь село стало называться Одноушевым. Митрополит Иона умер 31 марта 1481 г. (так в тексте — С.И). Канонизирован Собором в 1547 г. Крестный ход вероятно был учрежден после канонизации в первое воскресенье Петрова поста.

22. *Возможно, что И.Рахман ушел добровольно на фронт в результате личной трагедии. Только что упомянутый учитель С.П.Скворцов — молодой и красивый мужчина — «увел» у отца Ильи Рахмана жену. Мы об этом почти ничего не знали, да и не понимали трагедии. В этом не было, вообще говоря, ничего особенного даже в нашем Солигаличе, но она была попадьей. Я, откровенно говоря, никогда не слыхивал (кроме этого случая) об «уводе» попадьи.

23. Помяловский Николай Герасимович (1835–1863, Санкт-Петербург), писатель, прозаик, учился в Александро-Невском духовном училище (1843–1851) и в Санкт-Петербургской духовной семинарии (1851–1857); о годах своего учения рассказал в «Очерках бурсы».

24. Голубинский Евгений Евсигнеевич (1834, село Матвеево, Кологривского уезда, Костромской губернии-1912, Сергиевский Посад, Дмитровского уезда, Московской губернии), историк церкви и церковной архитектуры, профессор Московской духовной академии, академик Санкт-Петербургской академии наук. Родился в семье священника Е.Ф.Пескова, который дал ему фамилию в память о земляке протоиерее Ф.А.Голубинском. В 1843–1848 гг. обучался в Солигаличском духовном училище; в 1854 г. окончил Костромскую духовную семинарию и как лучший ученик был зачислен в Московскую духовную академию на казённый кошт.

25. Костромская епархия была учреждена указом императрицы Елизаветы Петровны 16 июля 1744 г. Первым епископом был рукоположен член Синода, архимандрит костромского Ипатьевского монастыря Симон (Тодорский). Однако он не смог посетить кафедральный город, так как вскоре был переведен на Псковскую кафедру.

26. Анастасий (Белопольский) (?-1760), ректор Костромской духовной семинарии (1747–1760) и игумен Богородицкого Игрицкого (1747), Спасо-Запрудненского (1750), Железноборовского (1753), Богородицкого Игрицкого (1754), Макариева Унженского (1758) и Спасо-Запрудненского (1760) монастырей.

27. Сильвестр (Кулябка Симеон Петрович) (1701, Лубна, Полтавской губернии-1761, Санкт-Петербург), архиепископ Санкт-Петербургский и Шлиссельбургский. В 1726 г. окончил курс Киевской духовной академии; с 1740 г. ректор той же академии и архимандрит Киево-Братского монастыря. С 1745 г. в Санкт- Петербурге и в том же году стал епископом Костромским и Галицким; в 1750 г. перемещен в Санкт-Петербург.

28. Н.А.Фигуровский ошибся. Епископа «Геннадия Дамаскина» не существовало. Весной 1753 г. был назначен в Кострому епископ Геннадий (Андреевский), который до этого несколько лет руководил семинарией в Пскове. В 1758 г. Костромскую епархию возглавил епископ Дамаскин (Аскаронский), бывший ранее ректором Новгородской духовной семинарии.

29. После смерти епископа Дамаскина костромскую кафедру в 1769 г. возглавил епископ Симон (Лагов Стефан) (?-1804), проповедник, учитель, церковный писатель, архиепископ Рязанский и Зарайский. Сын монастырского крестьянина; родился в посаде Лыткино близ Вологды. В 1740 г. определен в семинарию; по завершении курса преподавал там же. В 1754 г. взят учителем пиитики в Московскую духовную академию. В 1755 г. вызван обратно в Новгород. В 1758 г. пострижен в монашество и определен префектом семинарии. В 1761 г. переведен архимандритом в Кирилло-Белозерский монастырь, в 1764 г. переведен в Московский Новоспасский монастырь. В 1770 г. хиротонисан в епископа Костромского, в 1778 г. переведен в Рязань. После кончины ректора Костромской семинарии архимандрита Софрония епископ Симон сам три года исполнял обязанности ректора и преподавал в семинарии греческий и древнееврейский языки.

30. *Жестокие преследования со стороны ректора и инспекции в чем-либо провинившихся семинаристов, исключения из семинарии «с волчьим билетом», т. е. без права поступления в другие учебные заведения и пр., вызывали ответную реакцию со стороны дружного «товарищества» семинаристов, находившихся в таком возрасте (15–29 лет), когда месть и ненависть может выражаться и в жестоких избиениях, или в действиях, описанных выше, по отношению к инспектору П.Д.Иустинову и его помощникам, а также и в других действиях протеста. В мое время в семинарии неоднократно выбивались стекла во всех почти помещениях семинарии, ломались парты и мебель и т. д. Для инспектора и его помощников всегда существовала угроза физической расправы. В темноте семинаристы не стеснялись высказывать угрозы такой расправы в лицо по отношению к помощникам инспекторов, слишком рьяно выполнявших сыскные функции и преследовавших «пойманных», провинившихся семинаристов. В мое время некоторые из пом. инспекторов, получивших такие предупреждения, предпочитали «спасаться» и уходили из семинарии.

С первого взгляда, такая обстановка взаимной жестокой неприязни администрации (и части учителей) к ученикам и наоборот казалась совершенно непонятной и объяснялась неправильно только «буйным нравом» семинаристов. Да я и сам не понимал этой обстановки, считая ее вначале нормальной, как бы присущей семинарии. Недавно (летом 1973 г.), будучи в Солигаличе, я познакомился с некоторыми опубликованными документами о положении семинарии в начале текущего столетия, которые, естественно, во время моего учения в семинарии были недоступны нам. Следует, в частности, упомянуть о 1905 годе. 4 декабря 1910 г. в семинарии была объявлена забастовка, которая взволновала и привела в неистовство Синодальное начальство, считавшее вполне справедливо, что корни этой забастовки лежат в событиях 1905 г. В Костромскую семинарию был направлен весьма ответственный ревизор, член Учебного комитета Св. Синода проф. Остроумов. В результате этой ревизии Остроумов написал подробнейший отчет — целое сочинение, содержавшее перечень и подробный анализ всех событий в семинарии начиная с 1905 г. (См.: Циркуляр по духовноучебному ведомству за 1910 г. № 26. С. 33 и далее). Остроумов обвинил не только самих семинаристов в «вольнодумстве» и в заразе революционными идеями, но и все духовенство епархии, которое, как говорилось выше, настоятельно выступало против линии Св. Синода в деле обучения детей, требуя увеличения в семинарии внимания к изучению общеобразовательных предметов и права выхода из семинарии по окончании IV (общеобразовательного) класса и свободного поступления в университеты и другие гражданские высшие учебные заведения. Надо заметить, что обучение в семинарии детей духовного звания было бесплатным, да еще с предоставлением «казенного» или «полуказенного» содержания. Большинство родителей не имело возможности отдавать своих детей на обучение в гимназиях, где требовалось внесение платы за обучение в размере 90 р. в год, что было совершенно непосильно в особенности для «дьячковских» детей. Однако бедственное положение духовенства вызывало стремление дать возможность хотя бы детям выйти из духовного звания и получить гражданское образование. Впрочем, стремление к выходу из духовного звания возникло у духовенства в давние времена. Об этом свидетельствует обилие ученых, общественных деятелей и служащих разных рангов — выходцев из духовного звания, обучавшихся в семинариях, в XIX и в начале XX в., с семинарскими фамилиями. Это стремление духовенства вывести своих детей из духовного звания сильно обострилось в начале текущего столетия и проявилось в речах на Епархиальных съездах духовенства (вероятно, не одной только Костромской епархии). Особенно настоятельно высказывалось требование изменить программы обучения за счет увеличения общеобразовательных дисциплин, в частности естествознания (что вызывало у синодальных заправил решительное противодействие вплоть до обвинений духовенства в вольнодумстве и даже в «безбожии»). Требовали и права поступления окончивших IV класс семинарии в университеты.

Но вернемся к докладу Остроумова. Он как раз начинает его с обвинения духовенства епархии в вольнодумстве и объясняет состояние семинарии прежде всего этим обстоятельством, а также и «либерализмом» семинарского начальства. Говоря о событиях 1905 г., Остроумов пишет (с. 55): «9 октября 1905 г., в воскресенье, громадная толпа техников (очевидно из технического училища имени Ф.В.Чижова), реалистов и разного сброда (!) ворвалась в семинарский двор и устроила сходку… 16 октября во время пения (в церкви) „Благочестивейшего самодержавнейшего…“ раздавалось шипение и даже слегка насвистывали… 18 октября была разрешена ректором сходка, на которой было выражено желание забастовки… 19 октября во время демонстрации был убит один семинарист Василий Холодковский. В 1906 г. в семинарии был произведен ряд арестов с обнаружением нелегальной литературы и пироксилиновых шашек…» (!) В результате всех этих событий начались исключения из семинарии. Был назначен новый ректор, протоиерей В.Г.Чекан (из Каменец-Подольска), реакционер, принявшийся «наводить порядок» в семинарии. Однако, несмотря на массовые исключения семинаристов, большею частию беспочвенные, волнения продолжались. В фундаментальной библиотеке семинарии произошел пожар. Особенно волнения усилились в 1909 г., вылившись в забастовку 4 декабря. Снова были произведены обыски в одежной семинарии, где была обнаружена загадочная плетеная корзинка с пироксилиновыми шашками (?). В окно квартиры ректора, принявшего жесточайшие меры против подозреваемых семинаристов, был брошен камень. Наконец, в семинарию был назначен новый инспектор П.Д.Иустинов, о котором говорилось выше. Оба — ректор и инспектор — организовали в семинарии полицейские порядки, с осведомителями, доносчиками, и жестоко расправлялись со всеми провинившимися и подозреваемыми. Так продолжалось и в годы моего пребывания в семинарии. Описанные выше события дают штрихи общей характеристики положения в семинарии в 1915–1917 гг.

Впрочем, о положении в семинарии в это время достаточно ярко говорилось на экстренном Епархиальном съезде в 1917 г. (См.: Журналы постановлений Костромского епархиального экстренного съезда представителей духовенства и мирян церквей от 19–25 апреля 1917 г. Кострома: Типография Х.А.Гелина, 1917). Приводим выписку из этих «Журналов», касающихся положения в семинарии:

«(С. 80): Журнал № 4 Комиссии № 4. Обсуждали вопрос об удалении протоиерея В.Чекана от должности ректора Костромской духовной семинарии. Материалом для суждения по этому вопросу служили: доклад Комиссии объединенного духовенства г. Костромы: по вопросу о реформах в духовно-учебных заведениях в отделе „Воспитательная и административная часть“, принятый общим собранием Костромского городского духовенства, и устное сообщение о деятельности о. Ректора, протоиерея В.Чекана со стороны одного из священников. При этом о. Ректору Чекану была дана возможность познакомиться с материалом, заключающимся в докладе вышеуказанной Комиссии, и он познакомился, но сообщение, с своей стороны, он оставил на Общее собрание, заявив при этом председателю Комиссии, что с освещением фактов, указанных в докладе, он не согласен. Принимая во внимание все это, комиссия не имеет возможности вынести определенного решения по вопросу об удалении протоиерея Чекана от должности ректора Костромской духовной семинарии.

Отдел упомянутого выше доклада „Воспитательная и административная часть“ печатается для сведения.

(С. 81): Воспитательная и административная часть а) Обращаясь к воспитательной системе, практиковавшейся по уставу 1884 г. по настоящее время, при деятелях, поставляемых во главу угла, комиссия, прежде всего, спрашивает: содействовала ли эта система развитию учеников в физическом, умственном, нравственном и эстетическом отношениях? Ответ может быть дан только один: нет.

На это есть документальное доказательство, именно, в 1912 г. Св. Синод (указ от 31 августа № 13078), о. Ректор семинарии был освобожден от сложных обязанностей председателя Епархиального Училищного совета, в целях приведения Костромской духовной семинарии в состояние, соответствующее задачам духовной школы.

Итак, Костромская дух. Семинария в 1912 г. через 6 лет по вступлении о. прот. Чекана в должность ректора, была в состоянии, не соответствующем ея назначению.

И действительно, по собранным г. ревизором професс. Остроумовым данным, пропечатанным в его отчете, предшествующие 1912 году, а по свидетельству корреспонденции в № 224 „Костромской жизни“ — 1914 г., „Вниманию о.о. депутатов Епархиального съезда“, и последующие годы ознаменовываются постоянными беспорядками, идущими непрерывным рядом. Сюда относятся (не считая пожара Фундаментальной библиотеки) бойкот преподавателя и его увольнение, обыск с таинственным сундучком нелегальной литературы и пироксилиновых шашек, забастовка, битье стекол в помещении Правления Семинарии (см. циркуляр № 26. 1910. С. 38–107), битье стекол у инспектора, у его помощников, разламывание печи, битье стекол у ректора, разгром библиотечного шкафа, голодовка и т. п.

Все это протесты против установившегося режима. Между ними были и направленные лично против ректора, как, например, битье в его квартире стекол, демонстративный кашель во время чтения им акафиста (Цит. с. 68), анонимное письмо об угрозе убить его (с. 99).

Это уже не протест, а непримиримая враждебность между воспитанниками и воспитателем, недопустимая ни на один момент. Чуткая молодежь угадала ненормальное отношение к себе со стороны воспитателя. В 1909 г. после забастовки воспитанники не тотчас разъехались по домам родителей, у многих не оказалось денег на проезд, а ректор всемказеннокоштным в выдаче денег отказал и объяснил, что считает невозможным помогать забастовщикам. Поэтому многие принуждены были оставаться в Костроме в продолжение нескольких дней. Ректор отмечает, что забастовка не сопровождалась никакими дебошами, которых, однако, можно было ожидать. По другим наблюдениям, отмечались лишь единичные случаи пьянства. Это скромное поведение забастовщиков, без явных выступлений, объясняется тем, что местный „Союз русского народа“, весьма неодобрительно отнесшийся к забастовке, довел до сведения забастовщиков, что в случае с их стороны каких-либо дебошей, он примет свои меры. Это так напугало забастовщиков, что они просили полицеймейстера защитить их в случае каких-либо угрожающих действий со стороны „союза“… С просьбою ходатайствовать перед гражданскою властью о защите обращались они к своему начальству, которое просьбу их уважило. Очевидно, всем памятно было 19 октября 1905 г. Примечательно то, — кто же тогда был председателем и вдохновителем отдела „Союза русских людей“? — ректор.

Ректор тотчас же по вступлении в Костромскую семинарию, обратил внимание инспекции и правления на более тщательную оценку поведения и успехов воспитанников, чтобы произвести постепенный отбор совершенно неспособных к продолжению учения и неблагонадежных по поведению и освободить от них семинарию. В результате в 1907/08 гг. было уволено 61 ученик разных классов; в 1908/09 гг. уволено 31 ученик. Этот постепенный отбор производится доселе.

Как самая воспитательная задача („отбор“) была ложная и без нужды жестокая, так и главное средство, каким осуществлялась эта задача, было также педагогически фальшивое (были случаи, указанные в цирк. № 26 на с. 59 и с. 92, полного игнорирования инспекторской деятельности со стороны ректора, с. 83). Таким средством был надзор, особенно усиленный со времени ректорства о. протоиерея В.Чекана, исключавший всякую мысль о доверии к ученику и уважению к его личности.

За учениками надзирали всегда и везде, с утра до утра, в церкви, в классе, в занятных, в спальне, в столовой, на улице, на бульваре, в театре, в кинематографе, на квартирах наемных, у родственников (даже у служащих той семинарии). Иногда предъявлялись к дежурным ночью в спальне, чтобы они знали, почему то или другое кем-либо из учеников сделано, будили их, спрашивали, и если проснувшийся грубо отвечал спросонья, его исключали.

Этот надзор (сыск) висит тяжелым гнетом (в виде разных инструкций, см. стр. 90 и 91) и над поднадзорными и их надзирающими. Создается удушливая атмосфера взаимного подозрения и недоверия, из которой требуется выход. Начальство его не дает и ученики отыскивают сами. Системе проверок они противопоставляют систему тайных и неуловимых побегов, чтобы временно „забыться“.

Правда, начальством осуществляются разного рода мероприятия для развлечения, развития и облагораживания учеников, например, устраиваются внеурочные чтения на моральные и патриотические темы, концерты с танцами; печатались каталоги книг для внеклассного чтения; иногда ученики привлекались к участию в крестных ходах; в конце года устраивались прощальные завтраки с тостами и речами. Но одна часть этих мероприятий предпринималась „по казенной надобности“ — по предписанию, другая имела определенную цель — показную („втереть очки“ кому следует) и потому все они были далеки от воспитательного влияния. Об административной деятельности о. ректора прот. В.Чекана в корреспонденции — № 224 — 1914 г. „Костромской жизни“ — значится так: „Сменилось за это (его) время до 15 помощников инспектора и 7 инспекторов. Не живут в семинарии секретари правления (сменилось 4) и экономы (выбран пятый). Если, например, помощник инспектора мало прописывает учеников в кондуит, ему замечают, что он ничего не видит, а потому не на месте (с. 84). Если он начинает проявлять себя в указанном направлении, против него поднимаются ученики. Его вновь зовут к начальству и он слышит: „Вы не умеете ладить с учениками, вызываете возбуждение; я слагаю с себя ответственность за спокойствие семинарии““.

Но, может быть, он воспитывает семинаристов в уважении к местному епархиальному духовенству и в благоговении к храму Божию и уставам церкви? — Может ли воспитывать других в уважении к местному епархиальному духовенству тот, кто такого уважения не имеет сам? В отчете г. ревизора (Цирк. № 26, с. 82, 83) забастовка учеников семинарии в 1909 г. поставлена в тесную идейную связь „с преобладающим влиянием взглядов прогрессивной части духовенства Костромской епархии“, для подтверждения такого вывода сделаны ссылки на журналы Съездов, бывшего даже в 1905 г. и далее, и указаны цитаты из Епархиальных ведомостей. Кто же г. ревизору дал сведения? На стр. 93 цирк, дан и ответ: „При расследовании причин последних беспорядков всего менее сведений дано мне было инспектором и всего более ректором. Что же касается храма Божьего и уставов церкви, то и здесь обстоит дело не лучше: алтарь превратился в проходной двор… От Пасхи до Пятидесятницы, во время литургии, как известно, по церковному уставу, не полагается делать земных поклонов, а в Костромской семинарий они делаются“.

По заключению Комиссии, как самый семинарский строй по уставу 1884 г. и последующим узаконениям не соответствует задачам образования и воспитания, так не соответствуют настоящему времени и проводники в жизнь этого строя; „в ветхие меха не вливают нового вина“ — говорит вечная истина.

Слово предоставляется о. ректору.

Получив возможность, согласно моей просьбе, дать разъяснения по предъявленным мне за мою десятилетнюю ректорскую деятельность обвинениям, я выступаю в этом почтенном (с. 85) собрании. Прежде всего приветствую вас, как избранников епархии, приветствую вашу свободную работу.

Приступая к объяснению, я должен сказать, что за свою службу, за свою ректорскую деятельность я не цепляюсь. Не такова цель моего настоящего выступления. Это я говорю от души, говорю то, что думаю. Другая у меня цель. Я уважаю общественное мнение, уважаю настоящее собрание избранников епархии. Выступаю в сознании, что ваше решение будет решением всей епархии. Когда я узнал о предъявленных мне обвинениях, я счел обязанностью просить позволения дать свои объяснения съезду. Св. апостол Павел защищал свою честь перед обществом. И я, руководствуясь христианским чувством доброго имени, сознаю, что должен выступить со своими объяснениями. Главная их цель — защитить мое доброе имя. Выслушайте же меня терпеливо, отпустите с братскою любовию и без меня произнесите свой приговор.

Ознакомившись с тем, что предъявляют мне в обвинение, я должен сказать, что я ректор семинарии, управляю семинарией не один. Между тем, вину за все худое, что было (и даже чего не было) в семинарии за 10 лет моего ректорства, приписывают одному мне. Наша коллегия состоит из 20–25 человек — людей с высшим богословским и университетским образованием. Все не только важные, но и маловажные дела я проводил через Правление и, следовательно, дела решались всегда при участии семинарской корпорации. Обращу ваше внимание на первый указанный в докладе случай, поставленный в обвинение — пожар в библиотеке в ночь с 8 на 9 февраля. Это случилось спустя ровно два месяца после моего прибытия в семинарию, когда я не успел еще достаточно ознакомиться с запутанными строениями семинарии; в свое время о причинах пожара было произведено следствие, и я был признан невиновным.

Перейду к обсуждению бывших в семинарии беспорядков. Я не стану отрицать, что за время моего ректорства в семинарии было много беспорядков. В борьбе с ними я потерял все мое здоровье. Десять лет назад я приехал сюда цветущим, а теперь посмотрите, что со мной стало; я (с. 86) выгляжу глубоким старцем, тогда как мне не так много лет, как кажется по наружности. Время поступления в семинарию было временем развала духовной школы. Беспорядки возникали на почве протеста против существовавшего строя и продолжались до последнего момента, когда совершился переворот. С беспорядками я боролся не один, боролась вся семинарская корпорация. В борьбе этой я руководствовался не личными побуждениями, но стоял на почве законности, был связан семинарским уставом и им руководствовался. Много воспитанников было исключено из семинарии, но все они были исключены по постановлениям правления, принятым за немногими исключениями единогласно. Это можно видеть из моих письменных указаний, которые я охотно оставляю. Укажу только один случай, когда воспитанник был уволен по постановлению меньшинства членов правления, к каковому меньшинству принадлежал и я. Это был случай с воспитанником Николаем Свирским. Чем же объяснить такое единодушие в постановлениях правления относительно исключения воспитанников? Очевидно, и все члены руководствовались законом-уставом, и я всегда руководствовался законом. Но при малейшей возможности я старался применить закон в пользу ученика. Но повторяю: я всегда был стражем закона и всегда руководствовался сознанием, что всякий человек должен делать то, что обязан делать. Я был слугою старого режима по долгу, по совести. Когда же старый режим пал, я подчинился новому правительству и тот закон, который издаст новое правительство, я так же буду выполнять по долгу и совести. Но доселе, пока этого закона еще не издано, мы связаны старым законом и никто с нас этих пут не снял. Развяжите эти путы, освободите нас… Я читал в „Церковно-общественном вестнике“ статью священника Агеева и вполне с ним согласен, что нужно немедленно преобразовать дух учебных заведений и издать новый устав. Указывают, что бывали выступления против ректора. Я не буду утверждать, что меня ученики любили, но мой авторитет был достаточен, чтобы поддержать порядок. Бывали случаи, что никто из инспекции (с. 87) не соглашался выйти к уволенному ученику, чтобы выдать документ: ректор, перекрестившись, выходил и никогда не получал неприятностей. Враги мои указывают на тот случай, когда был брошен камень в окно моей квартиры. При расследовании по этому делу был протоиерей Крутиков. Следственная комиссия меня виновным не нашла. Выяснилось, что камень был брошен не воспитанником, а ранее исключенным пьяным учеником. Упоминается еще в моем обвинении демонстративный кашель в семинарском храме во время богослужения. Это было в праздник Благовещения, случившийся в субботу на пятой неделе поста, когда уставом положено читать акафист. Это обязательное соблюдение устава ученики приняли за нововведение и потому выражали свой протест. Указываю также на получение мною анонимного письма с угрозою убить меня — будто бы посланным мне учениками, но в этом письме выражается требование распустить учеников и закрыть семинарию, почему я уверен, что оно послано не учениками, а кем-то другим, так как ученики не могли желать закрытия семинарии.

В 1909 г. были произведены массовые увольнения учеников, что объясняют моей жестокостью. Но эти увольнения были сделаны по требованию Св. Синода, после произведенной ревизии, чтобы очистить семинарию от нежелательных элементов. Ставите мне в вину то обстоятельство, что при мне сменилось много членов инспекции, секретарей, экономов. В этом я нисколько не виноват. Личные мои враги прислали мне анонимное письмо, в котором значилось: „ты крадешь вместе с экономом“, почему я и вынужден был уволить этого несчастного многосемейного человека. По делу было произведено следствие и ректор оказался чистым. Ставят мне на вид еще, будто бы я, ректор духовной семинарии, дурно отзывался о духовенстве. Свидетельствуюсь всеми настоящими и бывшими учениками семинарии, свидетельствуюсь всем настоящим собранием, свидетельствуюсь самим епископом, свидетельствуюсь Богом: если кто укажет хотя один случай моего неуважительного отношения к духовенству, я человек не честный. Есть еще обвинение против (с. 88) меня в том, что я был председателем Губернского Союза русского народа. Но в этот союз я вступил по настоянию епископа Тихона; я отказывался от вступления, но епископ Тихон сказал — это необходимо, в союзе наблюдается враждебное по отношению к духовенству направление, нужно парализовать его. Я исполнил поручение епископа и затем стремился обратить союз к благотворительной деятельности. По моему почину устроены были бесплатные трапезы для бедных и во время этих обедов меня действительно можно было видеть среди союзников в епитрахили и с требником. Высказывается еще, что союзники избивали семинаристов, а ректор стоял во главе союзников, но это неправда. Однажды накануне роспуска учеников на каникулы распространился слух, что союзники намерены избивать учеников. Я в два часа ночи в сопровождении своих учеников отправился к полицеймейстеру и предупредил избиения. Были действительно избиения учеников и даже один случай убийства, но то было не при мне и до меня.

Что касается отношений моих к епископам и моего на них влияния в деле управления епархией, то такого влияния не было. (О. ректор пространно рассказывает о своей многосторонней деятельности в Каменец-Подольске. Деятельность эта была хорошо известна епископу Тихону, который содействовал перемещению о. Чекана в Костромскую Дух. семинарию, а потом приглашал его переместиться и в Курск). Преосвященный епископ Евгений тоже относился ко мне очень благосклонно, говорит о. ректор; благосклонностью обоих епископов я пользовался исключительно на пользу учеников. Указываются также непорядки в храме — алтарь превращен в проходной двор, богослужение совершается без благоговения, ученики не знают церковного устава и от Пасхи до Пятидесятницы поклонов не положено, а в семинарии они делаются. Ученики действительно ходили через алтарь прямо из занятной комнаты, но в настоящее время двери, ведущие из занятной комнаты в алтарь, заколочены. Благоговейность церковного богослужения в семинарском храме засвидетельствовал обер-прокурор Св. Синода Саблер. Он был в семинарии за богослужением (с. 89) и остался очень доволен. Относительно поклонов могу сказать следующее. Однажды семинарский храм посетил после Пасхи епископ, и воспитанники, подходя под благословение, кланялись ему в ноги. Я заметил им, что в течение Пятидесятницы не полагается, и при другом посещении епископом храма поклонов не делалось.

Вот все мои объяснения. Вы их выслушали, и по ним произнесите свой приговор. Все, что я говорил здесь, говорил от души и по чистой совести.

Еще раз повторяю, что я был ревностным слугою старого режима и теперь, когда Господу Богу угодно было даровать нам новое правительство, буду служить ему и исполнять его законы.

Ректор удаляется.

О. протоиерей Крутиков говорит:

Еще Николай I сказал: чтобы самодержавие было устойчиво, народ следует держать во тьме, а духовенство в черном теле. Эти задания и проводились в жизнь через гг. Протасовых, Победоносцевых и др. О. ректор был того же направления и старался очернить школу. Укажу такой случай. Двое воспитанников были в отпуске и вернулись выпивши. Когда их спросили, где они выпили, они сказали — у дяди-чиновника. Об этом было доложено епископу. Епископ Тихон потребовал указать этого дядю. Воспитанники не называли, боясь репрессий по отношению к родственнику. Начался новый допрос. Воспитанникам обещали, что им ничего не сделают, если они скажут чистую правду. Ученики сказали и были уволены, несмотря на протесты некоторых членов правления. Ректор сказал, что постановления правления почти всегда выносились единогласно, но это неправда. Ректор оказывал давление на членов правления, и они вынуждены были только засвидетельствовать готовые постановления. Мнения членов правления от духовенства игнорировались, особые мнения, вопреки принятому всюду порядку, в книгу постановления не записывались. Вообще в деятельности ректора много незаконного и напрасно он указывает, что всегда стремился выполнять устав и (с. 90) закон. Это волк в овечьей шкуре. Он перед нами свидетельствовал Богом, но он лжет, он клятвопреступник, не верьте ему. От волнения не могу больше говорить.

Выступает делегат от воспитанников семинарии Лебедев.

Выступаю от лица воспитанников высказаться о ректоре, как мне ни горько говорить о нем. Ректор, наш воспитатель, называл себя отцом нашим, но на самом же деле не был таковым, да и не мог быть. Характер у него жестокий; он чужд нам по характеру и по национальности. Он давил не только нас, но и всю корпорацию. Если бы он был нашим отцом, он относился бы к нам со вниманием, вникал бы в наши нужды, но на деле видим другое. Бедных воспитанников он призывал к себе в кабинет, делая выговоры, и даже ставил 4 — по поведению за то, что они не имели возможности по бедности приобрести хороший костюм. Не буду приводить примеров жестокости о. ректора, их очень много. Сошлюсь на недавнее прошлое. Когда все праздновали свободу, он запер нас в семинарии и не позволил выходить. Не далее, как неделю назад, он угрожал нам, шестиклассникам, закрытием семинарии. Под гнетом ректора мы всегда находились в удрученном настроении и неудивительно, что искали случая забыться и прибегали к спиртным напиткам. На вас, отцы и братия, вся надежда, на вас смотрят тысячи глаз. Удалите от нас нашего ректора-воспитателя и тем дайте нам возможность стать воспитанниками.

Второй представитель семинарии Горский.

Я хочу сказать несколько слов о воспитательной части. Ректор называл себя нашим отцом и требовал, чтобы мы относились к нему как дети. Но вот пример отеческого попечения. Я испытывал нужду и просил у ректора галоши, но в просьбе мне ректор отказал, потому что считал меня атеистом. Отечески относился ректор лишь к лицам, занимавшимся шпионством, — те ходили в бархате. Как пример (с. 91) жестокости приведу историю с моим братом. Он был параличный и ходил с палкою. Доктор освободил его от посещения богослужений, но ректор обязывал его ходить на службы, хотя ему весьма трудно было подниматься по лестнице. Приведу еще один пример: в вагоне были арестованы два воспитанника, у которых была найдена запретная литература. Требовалось только ручательство ректора, и воспитанники были бы освобождены, но он того не пожелал, и воспитанники были исключены. Были арестованы еще два воспитанника, обвинявшиеся в таком поступке, которого они не могли совершить по своей гражданской незрелости. Все ждали, что ректор защитит их. Но он этого не сделал, и воспитанники были исключены. Вообще в семинарии, под давлением ректора я потерял все живое и доброе, что получил в родительском доме.

Священник Рябовский говорит по поводу речи ректора следующее:

Отцы и братия, в пространной речи о. ректора меня более всего поразил ее фундамент, поразила та канва, по которой ученый муж так искусно построил ее. О. ректор высказал, что он был верным слугою прежнего режима и потому исполнял на совесть все его законы и уставы, вел борьбу с освободительным движением. С падением этого режима, в наступившие дни свободы, он готов стать верным и честным слугою строя и нового правительства также сознательно и за совесть исполнять новые законы и уставы. Где же причина? Что объединяет в о. ректоре эти два диаметрально противоположных строя? Причина в том: о. ректор не шел далее мертвой буквы закона и сухих параграфов семинарского устава. Ученый муж, видимо, забыл слова апостола: „письмя убивает, дух животворит“. Того живого духа христианской любви, которого сам о. ректор просил у нас по отношению к себе в настоящем собрании, он, видимо, не старался подать своим питомцам. Результаты воспитания о. ректора налицо. Из речей представителей от воспитанников семинарии мы убеждаемся, что воспитанники не любят его и не желают его.

Слово предоставляется преподавателю духовного училища Н.А.Рейпольскому.

(с. 92): Я хочу указать на следующее, о. ректор высказывал здесь, что он всегда стоял на почве закона, что все свои постановления он делал не единолично, но вместе с членами семинарского правления, согласно устава. Но у нас существует так называемый пункт 3-й. Если преподаватель не был угоден ректору, то, руководствуясь этим пунктом, он всегда имел возможность уволить его. А увольнение по п, 3-му — это увольнение, как говорят, с волчьим паспортом. Преподаватель на всю жизнь лишался прав вновь поступить на службу. Этим пунктом о. ректор всегда широко пользовался. В настоящее время о. ректор уверяет нас, что он готов подчиниться новому строю. Но нам хорошо известно, что он состоит председателем Костромского отдела Союза русского народа. Я уверен, что не без его авторитетного содействия знамя этого отдела было поставлено в местном кафедральном соборе, где оно, кажется, находится до настоящего времени. А потому нет оснований думать, что ректор исполнит свои обещания. Скорее всего, что он каким был, таким и останется. Это волк в овечьей шкуре. Почему я делаю два предложения: 1) отменить пункт третий и 2) дать о. ректору в руки знамя Союза русского народа и пусть он со своей ратью шествует с этим знаменем по матушке России в Каменец-Подольск.

В.Г.Магнитский свою речь начинает словами: „и вот, пустился наш хитрец в переговоры“.

Вы, конечно, знаете, чьи это слова и к кому относятся. Волк — животное жадное, скажу более — кровожадное; и не только кровожадное, ненасытно жадное. Режет скотину, когда и жрать не хочет. Здесь говорили о жертвах, о невинных овцах — воспитанниках семинарии. О. ректор слагает вину на корпорацию, говорит, что не один он, виновата вся корпорация в суровых приговорах. Расскажу, как решались дела в правлении семинарии. Идет заседание. Оглашается дело. О. ректор делает разъяснение. В этом разъяснении он дает понять, в каком смысле должно состояться постановление. Один из членов правления выражает свое несогласие. О. ректор замечает: (с. 93) „Вы можете высказаться, но не возражать“. Как это можно высказаться против него и не возражать, это только одному ему известно! Свобода мнений была убита и получалось на деле, что дела решались иногда не большинством, а меньшинством. Это видно из следующего. Для надзора за воспитанниками был поставлен штат из 6–7 помощников (инспектора) и двух надзирателей. Следили за ними день и ночь в семинарии и вне ее. Инициатива этой слежки принадлежала ректору и епископу Тихону. Лица, коим был вверен надзор, не имели покоя, измучились и подали заявление, чтобы порядок надзора был изменен. Заявление рассматривается правлением. Происходит голосование. Большинство высказывается за изменение. Вдруг раздается возглас: „А перепишите-ка тех, кто в большинстве“. — „Зачем же?“ — „Нужно владыке“. Положение резко изменяется. „Я с вами, и я с вами, о. ректор!“ И большинство получается на стороне ректора! Приведу еще случай. Правлением было постановлено, что ввиду бездорожицы, дороговизны жизни, краткости периода занятий после праздника Пасхи занятий не производить. Мы разошлись с собрания в полной уверенности, что вопрос решен положительно и окончательно. Но вскоре ректор созывает новое собрание и заявляет: „На предыдущем собрании мы обсуждали вопрос о прекращении занятий к Пасхе; давайте решим это окончательно!“. В результате дело провалилось, и занятия решено было продолжать и после Пасхи. О прекращении занятий поднят был вопрос уже духовенством г. Костромы. Об отношении ректора семинарии к ученикам можете судить по отношению его к нам. Неугодные ему лица вызывались в ректорский кабинет. Об этом кабинете мы в шутку говорили: „Здесь беседуют по душам!“ В кабинете часто раздавались крики, стук по столу, топанье; оттуда некоторые преподаватели выходили в слезах, а один из них оттуда отправился на тот свет. Его, больного, ректор выдержал в холодной комнате два часа. Он после такой аудиенции слег в постель и не встал. А вот и еще история с кабинетом. В нашей учительской комнате был камин, у которого мы согревали (стр. 94) после уроков руки и спины. О. ректор нашел: „неприлично камину быть в учительской, его надо перенести в кабинет ректора“. Это и было исполнено.

Чтобы не утомлять вашего внимания, сделаю заключение. Все живое ректор давил, но великолепно уживался с негодяями. Среди нас был очень недалекий, но очень талантливый по части проходимства человек. К нему о. ректор очень благоволил и выставил даже его кандидатуру на пост инспектора. Вообще о. ректор принес семинарии очень много зла, и потому я вполне присоединяюсь к требованию духовенства 5-го Юрьевецкого округа — „О. ректор должен быть немедленно удален“.

В заключение выступает священник Петр Лебедев.

Там, где судят отдельных лиц, я не сторонник выступать. Но раз ссылаются на свидетельства бывших воспитанников, я считаю своим нравственным долгом сказать и свое слово… До сих пор помню и никогда не забуду разительный пример ректорской жестокости. В 1909 г. костромской полиции потребовались волнения, чтобы продолжить усиленную охрану. Где же скорей вызвать волнение, как не в среде семинаристов, всегда ненавидевших весь уклад семинарской жизни. Полиция со своими присными — черной сотней (а не забудьте, что председателем союзников был почтенный Чекан) инсценировала забастовку. Она состоялась, но без всяких эксцессов. Каковы последствия? До 60 человек (слышны голоса — до 80) были исключены, некоторые без поведения, — только за то, что читали газеты не из дубровинской редакции, так желанной ректору. Знайте, отцы и братья, что многие из исключенных должны были служить в полиции, чтоб заслужить хоть какое-нибудь поведение. И кто поручится, что они не сделались провокаторами!.. Итак, отцы и братья, мы слышали свидетельства преподавателей, почтенных отцов, теперешних и бывших воспитанников. Мы слышали много свидетельств: их приведут вам сотни. Скажем ректору семинарии: Вас любили в Каменец-Подольске и идите туда! Вы видите — здесь Вас не любят, здесь Вы нетерпимы!.. Идите же в Каменец-Подольск!

(с. 95): Ставится на голосование предложение: „ходатайствовать о немедленном удалении о. ректора от должности“ и принимается всеми, при одном воздержавшемся от голосования — (Епископе).

Там же, с. 95.

Журнал № 11. Утреннее заседание 25 апреля.

Выслушано внеочередное предложение протоиерея А.Благовещенского о пересмотре решения по делу о. ректора семинарии. Он говорит: вчера мы произнесли здесь свой суд над о. ректором — суд скорый, справедливый и даже милостный. Он сам в своей речи сказал, что достоин удаления. Но отнесемся к нему по-человечески. Посмотрим, каково его положение. Он человек вдовый, имеющий детей. Придет он домой — окружат его дети, что он им скажет? Мы предлагаем ему взять союзническое знамя и отправиться в Каменец-Подольск, а я боюсь, как бы он не отправился в Могилев. Ведь на нашей душе будет тяготеть этот грех. Вспомните евангельский пример — „кто без греха, пусть первый бросит камень“. А за кем из нас нет грехов; так скажем ему: уйди, ты нам не нужен.

Ставятся на голосование два предложения: 1-е — остаться при прежнем решении в отношении о. ректора с поправкою: просить преосвященного Евгения дать о. ректору отпуск и этим путем немедленно удалить его от дел, и 2-е — пересмотреть прежнее решение.

Единогласно принимается первое предложение с поправкою».

Я привожу здесь эту длинную выписку из очень редкого печатного документа (по-видимому, не стенограммы, а просто — подробной записи) потому, что в ней, пожалуй, исчерпывающим образом характеризовано положение и атмосфера в Костромской духовной семинарии в годы моего там обучения. Да, атмосфера была исключительно удушливой. Недаром мы, ученики, в своем большинстве мало обращали внимания на усвоение преподаваемых дисциплин и почти постоянно находились в состоянии страха за свою судьбу и за судьбу товарищей.

Конечно, костромские попы почти не понимали политической обстановки в 1917 г., говорили на своем Епархиальном съезде не без «накладок» и не без наивности. Но в принципе они были совершенно правы в оценке семинарского строя жизни. В годы 1-й мировой войны из семинарии началось бегство старшеклассников в «вольноперы», т. е. на службу в армии, в качестве вольноопределяющихся, что далеко не соответствует внутреннему желанию готовившихся к духовной карьере.

31. *В списке учителей, духовно-учебных заведений Костромской епархии за 1904/1905 гг. значится: Александр Иванович Черницын — статский советник, кандидат Петербургской духовной академии 1874 г., с 28 мая 1897 г. назначен преподавателем св. писания в Костромскую духовную семинарию. Отсюда следует, что традиции преподавания Черницына восходили к середине XIX в., к Николаевской эпохе.

32. *В списке учителей семинарии за 1904/05 гг. значится: Иван Михайлович Студицкий — статский советник, кандидат Казанской духовной академии 1881 г. С 1 июня 1884 г. преподаватель св. писания в Костромской духовной семинарии. С 8 апреля 1887 г. преподаватель всеобщей и гражданской истории.

33. *В списке учителей семинарии (1904/05 гг.) значится: Милий Александрович Стафилевский — кандидат Московской духовной академии 1878 г. (родился, вероятно, около 1845 г.). Преподавал в Томской и Псковской семинариях. С 5 июня 1886 г. — преподаватель греческого языка в Костромской духовной семинарии.

34. *В списке учителей семинарии значится: (1904/1905 гг.) Виктор Никанорович Лаговский — статский советник, кандидат физико-математических наук Петербургского университета 1879 г., с 27 ноября 1887 г. преподаватель физико-математических наук (?!) в Костромской духовной семинарии.

35. *В списке учителей семинарии за 1904/05 гг. значится: Василий Иванович Строев — статский советник, кандидат Киевской духовной академии 1878 г. Преподавал в нескольких семинариях, а с 21 февраля 1879 г. преподаватель теории словесности в Костромской духовной семинарии.

36. *В списке учителей семинарии за 1904/05 гг. значится: Владимир Алексеевич Конокотин — надворный советник, кандидат Киевской духовной академии 1895 г. С 6 февраля 1903 г. преподаватель словесности и истории литературы в Костромской духовной семинарии.

37. *В том же списке: Владимир Корнильевич Магницкий — статский советник, студент Костромской духовной семинарии 1878 г., кандидат Московской духовной академии 1885 г. С 11 марта 1898 г. преподаватель словесности и истории литературы в Костромской духовной семинарии. С 12 января 1903 г. преподаватель (там же) логики, психологии, философии и педагогики.

38. Старков Василий Васильевич (1869, Вольск, Саратовской губернии-1925, Берлин), деятель российского революционного движения (с 1890), входил в состав центральной организационной группы «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

39. Свидетельства Н.А.Фигуровского — очевидца и участника событий, приведших к прекращению деятельности Костромской семинарии, приобретают особую ценность в настоящее время, когда происходит «обратная» мифологизация советского периода. В частности, в современной официальной истории Костромской семинарии ее упразднение связывается с «издевательским предложением» в июне 1918 г. исполкома Костромского городского Совета рабочих депутатов «реформироваться в общеобразовательную школу общего типа» (см. сайт Костромской духовной семинарии — http://kods.kostroma-eparhia.ru). Из рассказа Н.А.Фигуровского, в достоверности которого сомневаться не приходится, следует, что «реформировать» к этому времени было попросту нечего.

40. Севастьян (Вести Григорий) (1870, село Займ, Бессарабской губернии-1934, Кинешма), архиепископ Костромской. В 1894 г. закончил Кишиневскую духовную семинарию, в 1897–1901 гг. учился в Киевской духовной академии; епископ Кишиневский (1914), викарий Костромской епархии, в 1919 г. переименован в епископа Нерехтского, викария той же епархии. С 1920 г. архиепископ Костромской. В 1920-е гг. примыкал к обновленческой церкви; в начале 1924 г. покаялся перед Патриархом Тихоном и оставлен архиепископом Костромским. С 1927 г. член временного Патриаршего ев. Синода; с 1929 г. епархией не управлял.

41. *См.: И.Н.Ардентов, Л.М.Белоруссов, В.Н.Иванов и В.А.Чистяков. Солигалич. Кострома, 1960. С. 60 и далее.

42. *Рассказывали, что один из карательных отрядов состоял в основном из анархистов, лозунгом которых было — «мы горе народа утопим в крови». В составе второго отряда был будущий Маршал Советского Союза Рокоссовский, который не был сторонником жестоких мер против собственно ни в чем не участвовавших именитых граждан.

ЧАСТЬ II
1. В рукописи далее зачеркнуто: «Если на посту у стены забора стоял свой парень, то 50, а иногда и все 100 человек данной волости перелезали высоченный забор и убегали. Когда перелезал последний дезертир, часовой делал выстрел, прибегал караульный начальник или разводящий и спрашивал, в чем дело. Выяснялось, что „несколько человек“ перелезли через забор. Часового обычно допрашивали, почему он не стрелял во время перелезания, он отвечал, что не успел, было все так быстро и т. д.».

2. Далее зачеркнуто: «(занятия делились на несколько разделов: строевые, словесность, изучение материальной части винтовки. Словесность — это словесные занятия, уставы, основы тактики и прочее)».

3. «Ландрин» — так с конца XIX в. назывались разноцветные фруктовые леденцы в жестяных коробках (монпансье).

4. Авиновицкий Яков Лазаревич (1897, Вильно-193 8), член ВКП(б) с 1918 г., образование высшее, в 1915–1918 гг. учитель, с 1919 г. — заместитель председателя фронтовой ЧК, секретарь Совета обороны Литовско-Белорусской Советской республики, секретарь военного совета Бобруйского узла обороны, в 1919–1921 гг. заместитель военного комиссара, военный комиссар курсов военной газотехники, военный комиссар инспекции ВУЗ Западного фронта. В 1921–1924 гг. военный комиссар Высшей военно-химической школы, начальник Военно-технических курсов, начальник и военком УВУЗ Заволжского ВО, в 1924–1926 гг. военный комиссар Военно-химических курсов усовершенствования командного состава (КУКС) РККА, в 1928–1930 гг. начальник 3-го отдела УВУЗ РККА, в 1930–1932 гг. директор Московского Высшего химико-технического училища, в 1932–1937 гг. начальник Военной академии химической защиты РККА им. К.Е.Ворошилова, — корпусной комиссар. Проживал в Москве. Арестован 27.08.1937 г. Приговорен ВКВС СССР 8.01.1938 г. по обвинению в участии в антисоветском военно-фашистском заговоре. Расстрелян 8.01.1938 г. Место расстрела: Московская область, Коммунарка. Реабилитирован 17.09.1955.

5. Петухов Дмитрий Ефимович (1942–1960), генерал-лейтенант технических войск, в начале 1930-х гг. командир отдельного химического полка, с 1943 по 1960 гг. — начальник Военной академии химической защиты.

6. Аркадьев Владимир Константинович (1884, Москва-1953, Москва), физик, член-корреспондент АН СССР (1927). Окончил Московский университет (1908), где работал до 1911 г., затем в народном университете им. Л.А.Шанявского. Научную деятельность начал в 1907 г. у П.Н.Лебедева В 1919 г. создал в Московском университете магнитную лабораторию, которой руководил до последних дней. С 1932 г. — профессор, с 1939 г. — заведующий кафедрой МГУ. В 1923–1931 заведующий отделом Государственного экспериментального электротехнического института.

7. Конструкция противогаза, разработанная в 1915 г. химиком Н.Д.Зелинским и инженером Э.Л.Куммантом. Подробнее см.: Фигуровский Н.А. Очерк развития русского противогаза во время империалистической войны 1914–1918 гг. М.; Л., 1942. С. 58–60.

8. Смысловский Евгений Константинович (1868, Киев-1933, Москва), из дворян. Окончил I Московский кадетский корпус, Михайловское артиллерийское училище и Артиллерийскую академию (1893), генерал-лейтенант, георгиевский кавалер. До 1912 г. служил на различных должностях в частях артиллерии. В 1912–1915 гг. сотрудник и начальник хозяйственного отдела Главного артиллерийского управления, затем — на фронте. В 1917 г. занимал должность инспектора артиллерии Особой армии. С весны 1918 г. — в РККА, член Высшей военной инспекции. 5.08.1920 г. арестовывался ВЧК по обвинению в пособничестве полякам, но через две недели был отпущен. С 1920 г. преподавал в Военной академии РККА. 26.11.1930 г. арестован, признал свою вину, как один из организаторов контрреволюционной офицерской организации, 18.07.1931 г. осужден к расстрелу с заменой на 10 лет исправительно-трудовых лагерей, но 14.02.1932 г. досрочно освобожден «по состоянию здоровья».

9. Роман в стихах И.Г.Эренбурга «В звездах» (иллюстрации Диего Риверы) опубликован в 1919 г. в Киеве. Эренбург, который приехал в Москву осенью 1920 г., а в апреле 1921 г. выехал за рубеж, позднее вспоминал: «На Пречистенке, в доме, который меня волновал, когда я был гимназистом (там был Институт благородных девиц), помещалась Военно-химическая академия, и курсанты предложили мне обучать их стихосложению. Им хотелось писать ямбом, хореем и даже свободным стихом. Они прилежно считали слоги и подыскивали рифмы. Вряд ли из них вышли поэты, но убежден, что на всю жизнь они запомнили свое тяготение к поэзии, как помнят люди свою первую любовь» (Эренбург Илья. Люди, годы, жизнь // Эренбург Илья. Собрание сочинений. В 9 т. М., 1966. Т. 8. С. 350.

10. Эфрос Абрам Маркович (1888–1954, Москва), искусствовед, художественный критик, переводчик и поэт. С золотой медалью окончил гимназические классы Лазаревского института восточных языков (1907). Гимназистом принял участие в Московском восстании (декабрь 1905 г.), был арестован, сидел в Таганской тюрьме. Окончил юридический факультет Московского университета (1911), параллельно слушал лекции на историко-филологическом факультете. Еще будучи студентом, Эфрос, владевший языком иврит, начал переводить и исследовать библейские тексты. Первая публикация «Песни Песней Соломона» (СПб., 1909, 2-е изд., испр. и доп., 1910) с его примечаниями, составленной им антологией «Песнь Песней в русской поэзии» и предисловием В.Розанова принесла Эфросу известность. В дальнейшем он опубликовал «Библейскую лирику» (1923), «Книгу Руфь» (1925). В 1911–1918 гг. Эфрос постоянно выступал как художественный и литературный критик. В 1914–1917 гг., находясь в армии, не прерывал свою деятельность в прессе. В июне 1917 г. был избран по списку партии социалистов-революционеров (эсеры) гласным Московской городской думы и председателем комиссии по внешнему благоустройству города, одновременно выполнял обязанности помощника хранителя (затем заведующего отделом новейшей живописи) Третьяковской галереи (1917–1918; 1919–1929; в 1918–1919 гг. был отстранен от работы по требованию месткома за систематические антибольшевистские выступления в «Русских ведомостях» с октября 1917 г. до закрытия газеты в августе 1918 г.). В 1918–1919 гг. член президиума Комитета по охране художественных и научных сокровищ России, в 1919–1927 гг. заведующий учетом и охраной памятников искусства в Музейном отделе Наркомпроса. В 1924–1929 гг. работал также в Государственном музее изящных искусств хранителем отдела французской живописи, а затем заместителем директора по научной части. В 1920–1926 гг. заведовал художественной частью МХАТа, а также Государственного еврейского камерного театра, был членом правления Всероссийского союза писателей (1921–1929), действительным членом Государственной академии художественных наук (1927–1931). Совместно с М.Горьким и К.Чуковским был одним из основателей и членом редколлегии литературного журнала «Русский современник» (1924). С 1932 г. состоял в редакционном совете издательства «Academia», руководя отделами французской литературы и искусствоведения (вместе с А.Луначарским, а затем И.Лупполом). В 1934 г. Эфрос участвовал в работе 1-го съезда советских писателей, был членом Союза писателей и Союза художников с момента их основания. В 1937 г. был арестован, обвинен в антисоветской агитации и выслан из Москвы на три года в город Ростов Ярославской области, где продолжал исследовательскую деятельность. После возвращения в Москву в 1940–1941 гг. преподавал в Московском институте изобразительных искусств. С 1944 г. — старший научный сотрудник Института истории искусств АН СССР и профессор (с 1945 г.) кафедры истории театра в Государственном институте театрального искусства и в Школе-студии МХАТ. В 1946–1947 гг. и 1949 г., в рамках так называемой кампании по борьбе с формализмом и «космополитами», Эфрос был подвергнут острой критике; в 1950–1954 гг. жил в Ташкенте, был профессором местного театрального института.

11. Петровский (Липец) Давид Александрович (1886, Бердичев-1937, Москва). В 1902 г. вступил во Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России (Бунд). С 1903 г. учился в Париже в Высшей школе общественных наук. В январе 1905 г. возвратился в Россию. В 1910 г. в Брюссельском университете получил ученую степень доктора. С апреля 1919 г. — в Киеве, вступил в ряды Красной Армии, читал лекции в инструкторской школе РККА. В 1919 г. порвал с Бундом и вступил в РКП(б). В 1920–1924 гг. начальник Главного управления высших учебных заведений рабоче-крестьянской Красной Армии (ГУВУЗ РККА). С 1924 г. работал в Коммунистическом интернационале. В 1937 г. был арестован и в сентябре расстрелян. Реабилитирован в 1958 г.

12. Автор мемуаров ошибся. Корпусной комиссар Я.Л.Авиновицкий расстрелян 8.01.1938. См. выше примечание № 4.

13. Чертков Владимир Григорьевич (1854–1936), близкий друг Л.Н.Толстого, издатель и редактор его произведений.

14. *Умер в 1975 г.

15. *Умер в 1980 г.

16. Фишман Яков Моисеевич (1887–1961), политический деятель, химик, доктор химических наук, корпусной инженер (1935), генерал-майор технических войск. С 1904 г. член партии эсеров. В 1915 г. окончил химический факультет Неаполитанского университета, преподавал в Неаполитанском политехникуме. В 1921–1925 гг. сотрудник Разведуправления РККА, 1921–1923 гг. военный атташе в Германии, 1924–1925 гг. военный атташе в Италии, 1925–1937 гг. начальник Военно-Химического управления РККА. В 1937 г. репрессирован. С 1947 г. — заведующий кафедрой химии Саратовского сельхозинститута, затем доцент Уманского сельхозинститута, в 1949 г. выслан в Красноярский край, где занимал должности начальника участка, начальника химлаборатории Норильского горно-металлургического комбината. В 1955 г. реабилитирован.

17. В Тамбове существовали жандармские казармы у Воронежской заставы на Обводном канале (построены в 1866 г.), казармы имени тамбовского воеводы Боборыкина на Студенце (построены в 1907–1910 гг.), казармы имени воеводы Хитрово против Христорождественского (Воздвиженского) кладбища (1912 г.); в начале XX в. за Ахлебиновской рощей были расквартированы Михайловские казармы, после революции 1917 г. получившие имя В.И.Киквидзе.

18. Клышейко Франц Антонович (1893, Вильно-1938), комдив (1935), участник первой мировой войны, последний чин — унтер-офицер. После Февральской революции 1917 г. участвовал в создании отрядов Красной гвардии в городах Минске, Могилеве, Смоленске. В Красной Армии с 1918 г. Участник гражданской войны, в ходе которой занимал должности политсостава, будучи в 1918–1920 гг. комиссаром Смоленских командных и Московских артиллерийских курсов, школы Красных коммунаров. После гражданской войны на ответственных командных должностях в пехоте и авиации РККА. Расстрелян в1938 г.; в 1962 г. реабилитирован.

19. Возможно, это Винокуров Владимир Сергеевич (1899, Плавск, Московской губернии-1938, Коммунарка Московской области), дивизионный комиссар, военный комиссар Химического управления НКО СССР, начальник политотдела Амурской Краснознаменной военной флотилии. Расстрелян в 1938 г. Реабилитирован в 1957.

20. Вирта (Карельский) Николай Евгеньевич (1906, деревня Каликино, Тамбовской губернии-1976, Москва), писатель и драматург, четырежды лауреат Сталинской премии, в том числе в 1941 г. за роман «Одиночество» (1935) о крестьянском восстании на Тамбовщине.

21. Венгерский коммунист А.Кендра участвовал в событиях 1919 г. в Омске, в частности, ему было дано задание организовать из военнопленных 2-го концлагеря боевые единицы для разоружения белогвардейского Новониколаевского полка.

22. В.В.Корчиц, комбриг, генерал-полковник, с 1941 г. — командир 245-й стрелковой дивизии, с 1942 г. — командир 182-й стрелковой дивизии, заместитель командующего 34-й армией, в 1942–1944 гг. начальник штаба 1-й ударной армии, в 1944–1945 гг. начальник штаба, командующий 1-й армией Войска Польского, в 1945–1953 гг. начальник Генерального штаба Войска Польского — вицеминистр национальной обороны ПНР.

23. Правильно — Александровского.

24. Ю.М.Шейдеман в царской армии — Генштаба генерал-лейтенант, из дворян, первый советский начальник артиллерии РККА. 8 апреля 1922 г. он обратился к Главнокомандующему вооруженными силами Республики С.С.Каменеву с инициативным документом «О необходимости принятия мер по постановке военно-химического дела в Красной Армии». Это дало толчок практической работе по реформированию и резкому расширению подготовки Красной Армии к наступательной химической войне. Умер в 1922 в возрасте 72 лет.

25. *Он теперь живет в одном подъезде со мной и безнадежно болен (т. е. смертельно).

26. Речь идет о Л.Д.Троцком.

27. Ипатьев Владимир Николаевич (1867, Москва-1952, Чикаго, США), химик-органик, военный инженер, генерал-лейтенант (1914), специалист в области неорганической химии и нефтехимии. Стоял у истоков каталитического органического синтеза. Один из создателей российской химической промышленности. С 1916 г. — академик Санкт-Петербургской академии наук (РАН, АН СССР). В 1918–1929 гг. — в ВСНХ РСФСР, в 1923–1926 гг. председатель Химического комитета при Реввоенсовете. С 1930 г. жил в США.

28. Муралов Николай Иванович (1877, хутор Роты, близ Таганрога-1937, Москва), военный и государственный деятель. В 1903 г. вступил в РСДРП, большевик. В 1914 г. призван в армию. Один из организаторов в 1917 г. солдатской секции Моссовета. С октября 1917 г. — член Московского военно-революционного комитета и революционного штаба, один из руководителей вооруженного восстания в Москве; командующий войсками Московского военного округа. С 1920 г. — член коллегии Наркомата земледелия. В 1921–1924 гг. командующий войсками Московского военного округа. В 1925–1927 гг. член Президиума Госплана РСФСР, Реввоенсовета СССР и Моссовета; одновременно — ректор Сельскохозяйственной академии им. К.А.Тимирязева. В 1928 г. переведен на хозяйственную работу в Сибирь, где занимал незначительные должности. Расстрелян в 1937 г., в 1986 г. реабилитирован.

29. Уншлихт Иосиф Станиславович (1879, Млава, Плоцкой губернии-1938, Москва), государственный, военный и партийный деятель. В 1900 г. вступил в Социал-демократию Королевства Польского и Литвы (в 1906 г. вошла в РСДРП), большевик. С 1917 г. — член Петроградского совета, член Петроградского военно-революционного комитета. С 1921 г. — заместитель председателя ВЧК-ГПУ, с 1923 г. — член РВС Республики и начальник снабжения РККА. В 1925–1930 гг. заместитель Председателя РВС СССР и наркома по военным и морским делам СССР, одновременно с 1927 г. — председатель ОСОАВИАХИМа СССР. В 1933–1935 гг. начальник Главного управления Гражданского флота. В 1938 г. расстрелян, в 1956 г. реабилитирован.

30. Якоби Борис Семёнович (Мориц Герман) (1801, Потсдам-1874, Санкт-Петербург), физик и изобретатель в области электротехники (создания электрических машин, телеграфа, электрохимии, открытие метода гальванопластики), академик Санкт-Петербургской АН (1847; чл.-корр., 1838.). Учился в Берлинском и Гёттингенском университетах. В 1837 г., приняв русское подданство, переехал в Санкт-Петербург, где работал в области практического применения электричества, главным образом, в военном деле, а также на транспорте, исследовал процессы гальванотехники и её применения в военном деле. Предложил ряд оригинальных конструкций реостатов, несколько новых электроизмерительных приборов, разработал (совместно с Э.Х.Ленцем) баллистический метод электроизмерений.

31. Для привлечения населения к военно-химической подготовке 19 мая 1924 года было образовано Общество друзей химической обороны и промышленности — Доброхим. В 1925 г. Доброхим объединился с другими массовыми оборонными обществами в одно общество — Авиахим. Общество проводило большую работу по вопросам противохимической защиты населения: на предприятиях, в колхозах, совхозах, учреждениях, школах и жилых домах создавались кружки и пункты противохимической обороны. 22 марта 1925 г. вышел в свет первый номер ежемесячного популярного общественно-политического и научно-технического журнала «ДОБРО-ХИМ», учрежденного по решению Центрального совета Добровольного общества друзей химической обороны и химической промышленности СССР. Журнал «ДОБРОХИМ» выходил под редакцией военных деятелей И.С.Уншлихта, И.Э.Якира, ученых-химиков академика В.Н.Ипатьева, Я.Л.Авиновицкого, проф. Г.Н.Попова, П.П.Лебедева, А.Я.Яковлева.

32. Софронов Георгий Павлович (1883, Серпухов-1973, Москва), военачальник, революционер, генерал-лейтенант. С 1912 г. — член РСДРП. С 1914 г. служил в армии, с 1918 г. — в Красной Армии.

33. Конев Иван Степанович (1897, деревня Лодейно, Вологодской губернии-1973, Москва), полководец, Маршал Советского Союза.

34. Шимонаев Алексей Иванович (1896–1959, Москва) генерал-лейтенант, начальник управления Минобороны, участник Великой Отечественной войны.

35. Колпакчи Владимир Яковлевич (1899, Киев-1961, Москва), военачальник, генерал армии (1961). В армии служил с 1916 г. (младший унтер-офицер), в Красной Армии — с 1918 г. О 1928 г. — командир и комиссар полка и дивизии. Во время Великой Отечественной войны — командующий 18-й, 62-й, 30-й, 63-й и 69-й армиями. Участвовал в обороне Донбасса, Москвы, Сталинграда, освобождении Польши, в Берлинской операции. С 1956 г. работал в Центральном аппарате министерства обороны СССР. Погиб при исполнении служебных обязанностей в результате авиационной катастрофы.

36. Кивкуцан Роберт Петрович (1903–1942), военинженер 2 ранга, военный инженер 14-й механизированной бригады. Арестован в 1938 г., умер в заключении, реабилитирован в 1957 г.

37. Ивану Федоровичу Королеву воинское звание генерал-майора войск связи было присвоено до войны.

38. Таланцев Зиновий Михайлович (1868, Янибяковская усадьба под Ядринском, Казанской губернии-1929, Нижний Новгород), предприниматель, общественный деятель, ученый.

39. В.В.Маяковский был в Нижнем Новгороде в январе 1927 г., останавливался в гостинице «Россия». Дважды, 17 и 18 января выступал в городском театре драмы — «Гостеатр», вмещавшем свыше 1000 человек; было продано 650 билетов. Между двумя вечерами в театре была еще одна встреча Маяковского с поэтами и писателями, собиравшимися при местной молодежной газете «Молодая рать». На этой встрече в основном нижегородцы (Б.Рюриков, М.Шестериков, А.Распевин, Ф.Жиженков, Ф.Фоломин, Б.Пильник, К.Поздняев) читали свои стихи и вместе с Маяковским обсуждали их. Свои впечатления от города Маяковский выразил в стихотворении «По городам Союза»:

Лед за пристанью за ближней,
Оковала Волга рот,
Это Красный,
Это Нижний,
Это зимний Новгород.
Приезд Маяковского вошел в анналы истории Нижнего Новгорода, а в фондах Государственного музея В.Маяковского в Москве сохранились тексты записок нижегородцев к поэту.

40. Луначарская-Розенель Наталия Александровна (1902–1962), артистка Малого театра, Госфилармонии и ВГКО, драматург, переводчик.

41. Кручинин Валентин Яковлевич (1892, Ростов-на-Дону-1970, Москва), композитор.

42. Новикова Клавдия Михайловна (1895–1968), артистка. В годы гражданской войны выступала в артистических бригадах перед красноармейцами, рабочими, крестьянами. С 1922 г. постоянно выступала в Москве; с 1926 по 1958 гг. — актриса Московского театра оперетты, много пела в эстрадных концертах.

43. *Выражение «вдоль службы» я слышал в Костроме. Я был караульным начальником на Артиллерийских складах за Волгой и услышал разговор красноармейцев, которые рассказывали друг другу о своей службе. Один из них сказал: «Попал я вдоль службы, служил в старой армии и вот теперь уж 4-й год служу».

44. Стойчев Степан Антонович (1891, Бендеры, Бессарабской губернии-1944), государственный деятель. Родился в семье учителя. В 1900–1901 гг. учился в гимназии в Рязани, затем в Московском университете на филологическом факультете. С 1918 г. на советской работе: заведующий отделом Нижегородского губисполкома, затем по решению председателя РВСР Л.Д.Троцкого находился на политработе на Южном и Западном фронтах. До сентября 1919 г. — комиссар просвещения рабоче-крестьянского правительства провозглашенной в мае 1919 г. Бессарабской Советской Социалистической Республики (БССР). В 1919 г. направлен на работу в Нижний Новгород заместителем заведующего губернским отделом народного образования; член губкома ВКП(б). В Нижегородском университете работал вначале деканом рабфака, а с октября 1924 г. до апреля 1926 г. — ректором. В 1927 г. переведен в Пермский университет, также на должность ректора. До ареста в августе 1937 г. работал директором Воронежского пединститута. Расстрелян 15 января 1938 г. (по другим данным погиб в лагерях); реабилитирован в 1957 г.

45. А.А.Жданов секретарем Нижегородского губкома (обкома, крайкома, Горьковского крайкома) ВКП(б) был с 1924 по 1934 гг.

46. Станков Сергей Сергеевич (1892, село Катунки, Балахнинского уезда, Нижегородской губернии-1962, Москва), флорист и ботанико-географ, специалист по растительному покрову Крыма и Нижегородского Поволжья, этноботанике и истории ботаники. Основатель кафедры ботаники и Ботанического сада Нижегородского университета. С 1948 по 1962 гг. — заведующий кафедрой геоботаники Биологического факультета МГУ.

47. Нижегородский государственный университет им. Н.И.Лобачевского (ННГУ) основан 17 января 1916 г. как один из трех Народных университетов России, став первым высшим учебным заведением в Нижнем Новгороде. В 1918 г. после слияния с эвакуированным из Варшавы политехническим институтом и с Высшими сельскохозяйственными курсами университет получил статус государственного. В 1930 г. на базе ряда факультетов Нижегородского университета были созданы 6 узкопрофильных институтов: механико-машиностроительный, химический, педагогический, сельскохозяйственный, строительный, медицинский. К 1932 г. в составе ННГУ работали следующие отделения: физическое, механическое, зоологическое, ботаническое, химическое, математическое. Ко второй половине XX в. ННГУ стал крупным научно-образовательным центром, включающим известные научные школы в области теории колебаний (академик А.А.Андронов), кристаллографии (академик Н.В.Белов), радиофизики (академик А.В Тапонов-Грехов), химии металлоорганических соединений (академик Г.А.Разуваев), химии высокочистых веществ (академик Г.Г.Девятых), теории функций (профессор И.Р.Брайцев), теории динамических систем (профессор Ю.И.Неймарк), популяционной генетики (профессор С.С.Четвериков) и др. Лаборатории университета послужили первоначальной основой для создания нижегородских институтов Российской академии наук.

48. Цвет Михаил Семёнович (1872, Асти, Италия-1919, Воронеж), ботаник-физиолог и биохимик растений. Создал хроматографический метод, получивший с начала 1930-х гг. широкое признание и применение при разделении и идентификации различных пигментов, витаминов, ферментов, гормонов и др. органических и неорганических соединений, что послужило основой для создания ряда новых направлений хроматографии. С 1891 г. учился на физико-математическом факультете Женевского университета. С 1897 г. работал в Санкт-Петербургской биологической лаборатории Лесгафта. В 1907 г. преподаватель ботаники и агрономии в Варшавском ветеринарном институте; с 1908 г. — преподаватель ботаники на химическом и горном отделениях Варшавского политехнического института. В 1915 г. эвакуирован с Варшавским политехническим институтом в Москву, затем — в Нижний Новгород. В 1917 г. избран ординарным профессором Юрьевского университета. В 1918 г. эвакуирован в Воронеж.

49. Профессор А.Н.Зильберман, возглавивший в 1921 г. кафедру физики, ране учился в Германии — окончил философский факультет (физико-математическое отделение) Мюнхенского университета; получил степень доктора естественных наук в Гейдельбергском университете. В 1921–1932 гг. читал курсы по экспериментальной и теоретической физике, аналитической механике, вел семинар по философии «Логика точных наук». Имел печатные труды в академических и зарубежных изданиях, автор учебника «Основы физики» (Нижний Новгород, 1924).

50. Львов Михаил Дмитриевич (1848–1899), химик, ученик и ближайший помощник А.М.Бутлерова Учился в Казанском и Санкт-Петербургском университетах. Был приват-доцентом и заведующим химической лабораторией Санкт-Петербургского университета.

51. Балахонов Александр Геннадьевич (1894, поселок Княгинино, Нижегородской губернии-1931), ректор Нижегородского государственного университета. Родился в семье крестьянина, учился в приходском училище, в начальном училище, в 1912–1915 гг. в Нижегородском учительском институте, после окончания которого работал преподавателем высшего начального училища. В 1920 г. заведующий школьным подотделом уездного отдела народного образования. В 1921 г. председатель Княгининского горкома РКП(б), затем — председатель упрофбюро, председатель Союза работников просвещения. С 1922 г. — заведующий Нижегородским ГубОНО. С 1926 по 1930 гг. — ректор Нижегородского государственного университета.

52. В.А.Солонина, вероятно, из дворянского рода, происходящего от полковника Киевского Константина Солонина, пожалованного поместьем в 1676 г., и племянника его Сергея Васильевича Солонина, сотника Остерского, пожалованного поместьями в 1696 г. Род Солонина, разделившийся на несколько ветвей, внесен в родословные книги бывшего Киевского наместничества и Черниговской губернии. В.А.Солонина с 1898 г. — профессор Варшавского политехнического института, с 1918 г. — университета и в 1929–1932 гг. профессор Химико-технологического института в Нижнем Новгороде.

53. Кистяковский Владимир Александрович (1865, Киев-1952, Москва), физикохимик, специалист в области электрохимии, чл.-корр. АН СССР по разряду физических наук (химия) Отделения физико-математических наук (1924), академик по Отделению физико-математических наук (физическая химия, 1929).

54. Меншуткин Николай Александрович (1842, Санкт-Петербург-1907, Санкт-Петербург), химик. В 1862 г. окончил естественное отделение физико-математического факультета Санкт-Петербургского университета. В 1863–1865 гг. стажировался в Германии и Франции (в Тюбингенском университете у А.Штреккера, в парижской Высшей медицинской школе у Ш.А.Вюрца, в Магбургском университете у А.В.Г.Кольбе). С 1865 по 1902 гг. преподавал в Санкт-Петербургском университете (с 1869 г. — проф.); в 1902–1907 гг. профессор Санкт-Петербургского политехнического института. Один из инициаторов основания в 1868 г. Русского химического общества, был его делопроизводителем (1868–1891) и первым редактором «Журнала РХО» (1869–1900).

55. Химик Иван Иванович Бевад родился в 1857 г. в городе Красноярске (Енисейской губернии), образование получил в Санкт-Петербурге в первой гимназии, а затем в университете. С 1884 г. — доцент, с 1893 г. — профессор по кафедре органической и агрономической химии в Институте сельского хозяйства в Новой Александрии, затем профессор в Варшавском университете. С 1904 г. — профессор органической химии в Варшавском политехническом институте. Первые работы были напечатаны в 1884 г. в «Журнале Русского Физико-Химического Общества».

56. Петров Александр Дмитриевич (1895, Санкт-Петербург-1964, Москва), химик-органик, член-корреспондент АН СССР (1946). Окончил Петроградский университет (1922). С 1943 г. — профессор Московского химико-технологического института им. Д.И.Менделеева; с 1947 — заведующий лабораторией Института органической химии АН СССР. Основные труды в области органического синтеза. Разработал методы синтеза углеводородов, входящих в состав моторных топлив и смазок, и кремний-углеводородов.

57. Литвинов Роман Николаевич (1898–1937), студентом Варшавского индустриального института в 1914 г. пошел в армию, потом вернулся в Варшаву, откуда вместе с институтом был эвакуирован в Нижний Новгород. Здесь он женился на Варваре Сергеевне Валяжниковой (1904–1992). По окончании института был оставлен ассистентом, а при его разделении на университет и политехнический институт остался во втором. Был арестован в марте 1934 г. Последние два года жизни провел вместе с П.А.Флоренским; их расстреляли в один день 8 декабря 1937 г. Письма Литвинова родным — важный источник о последнем периоде жизни Флоренского.

58. Зайцев Александр Михайлович (1841, Казань-1910, Казань), химик-органик, чл.-корр. Санкт-Петербургской академии наук по разряду физических наук Физико-математического отделения (1885).

59. Федоров Евгений Константинович (1910, Бендеры, Бессарабской губернии-1981, Москва), геофизик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (геофизика, 1939), академик по Отделению геолого-географических наук (прикладная геофизика, 1960). Работал в качестве магнитолога на полярных станциях на Земле Франца Иосифа (1932–1933) и на мысе Челюскин (1934–1935). В 1937–1938 гг. принимал участие в работах первой советской дрейфующей станции «Северный полюс-1» в качестве геофизика-астронома. В 1939–1947 гг. начальник Главного управления гидрометслужбы при Совете народных комиссаров СССР.

60. Михаил Максимович Файнберг родился в 1908 г., скончался в 1951 г.

61. Андронов Александр Александрович (1901, Москва-1952, Горький), физик, специалист в области электротехники, радиофизики и прикладной механики, академик АН СССР (1946). Окончил МГУ. Ученик и ближайший сотрудник Л.И.Мандельштама. Профессор Горьковского университета (1931).

62. Думанский Антон Владимирович (1880, Иваново-Вознесенск, Шуйского уезда, Владимирской губернии-1967, Киев), физикохимик, занимался изучением условий образования и осаждения коллоидных систем. Внедрил ультрацентрифуги для определения размеров коллоидных частиц (1907). Создатель первой российской лаборатории коллоидной химии (1904). Чл.-корр. АН СССР (1933), академик АН Украины (1945).

63. Профессор С.И.Дьячковский, декан химического факультета, инициатор создания в 1936 г. кафедры аналитической химии Нижегородского университета.

64. Капустинский Анатолий Федорович (1906, Житомир, Волынской губернии-1960, Москва), физикохимик, чл.-корр. АН СССР (1939). Окончил Московский университет (1929). В 1929–1941 гг. работал во ВНИИ прикладной минералогии в Москве, в 1933–1937 гг. профессор Горьковского университета, в 1937–1941 гг. профессор Московского института стали. В 1941–1943 гг. работал в Казанском университете, в 1943–1960 гг. профессор Московского химико-технологического института, одновременно в 1945–1949 гг. профессор МГУ. Основные исследования относятся к кристаллохимии, термохимии и химической термодинамике. Работал также в области истории химии.

65. Путилов Константин Анатольевич (1900, Мехов, Келецкой губернии-1966), физик, методист, специалист в области молекулярной физики и термодинамики, доктор физико-математических наук, профессор. В 1918 г. окончил Пензенское реальное училище. В 1919–1923 гг. служил в Красной Армии. В 1926–1930 гг. учился на Физико-математическом факультете Московского университета. В разные годы заведовал кафедрами физики многих институтов (Московского авиационного института, Высшего технического училища им. Н.Э.Баумана и др.).

66. Бах Алексей Николаевич (1857, Золотоноша, Полтавской губернии-1946, Москва), биохимик, академик АН СССР по Отделению физико-математических наук (биохимия, 1929).

67. Фрумкин Александр Наумович (1895, Кишинев-1976, Москва), физикохимик, электрохимик, академик АН СССР по Отделению математических и естественных наук (физическая химия, 1932). Окончил Новороссийский университет (Одесса, 1915). В 1916 г. работал на металлургическом заводе в Одессе, в 1917–1920 гг. преподавал в Новороссийском университете, в 1922–1946 гг. — в Физико-химическом институте им. Л.Я.Карпова. С 1930 г. — профессор МГУ, одновременно — директор Института физической химии АН СССР (1939–1949) и созданного им Института электрохимии АН СССР (1958–1976).

68. Ребиндер Петр Александрович (1898, Санкт-Петербург-1972, Москва), химик, биофизик, физикохимик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (1933), академик по Отделению химических наук (физическая и коллоидная химия, 1946). В 1924 г. окончил Московский университет. В 1922–1932 гг. работал в Институте физики и биофизики АН СССР, одновременно в 1923–1941 гг. — в Московском государственном педагогическом институте им. К.Либкнехта (с 1929 — проф.), с 1935 г. — в Коллоидо-электрохимическом институте (с 1945 — Институт физической химии) АН СССР, одновременно с 1942 г.-в МГУ.

69. Тюркин Петр Андреевич (1897, Николаевск, Самарской губернии-1950), государственный деятель. С 1920 по 1926 гг. работал в Самаре, в отделе народного образования, был членом президиума Губисполкома и Горсовета. С 1926 г. по решению Оргбюро ЦК ВКП(б) работал в Москве в Наркомпросе РСФСР (заместитель начальника Главного управления по социальному воспитанию), С 1929 г. работал в Нижнем Новгороде заведующим Губоно и уполномоченным Наркомпроса; с 1931 по 1933 гг. — ответственный редактор краевой партийной газеты «Горьковская коммуна». С 1933 г. — директор Горьковского механико-машиностроительного института (в 1934 г. реорганизован в Индустриальный институт). В 1935 г. назначен директором Ленинградского индустриального института. Во время блокады Ленинграда в звании генерал-майора был членом Военного Совета 67-й армии, начальником политического управления Ленинградского фронта. После войны занимал посты заместителя председателя Ленгорисполкома, директора Института истории партии. В связи с «Ленинградским делом» был исключен из партии, а 19 ноября 1949 г. арестован (умер в больнице Бутырской тюрьмы).

70. Лукьянов Павел Митрофанович (1889, Москва-1975, Москва), инженер, химик-технолог, историк химии, педагог, доктор технических наук, профессор. В 1907–1914 гг. учился в МВТУ на химическом факультете, получив по окончании специальность «неорганическая технология». С 1914 г. работал на руководящих должностях на химических заводах в Кинешме, Москве и др. С конца 1917 г. по совместительству работал ассистентом в МВТУ на кафедре технологии минеральных веществ химического факультета. В дальнейшем работал в Отделе химической промышленности ВСНХ, Центральном правлении государственных заводов основной химической промышленности (Химоснов), Народном комиссариате труда, Таможенном управлении Наркомвнешторга и др. В 1923–1928 гг. читал курс основной химической промышленности в Институте народного хозяйства им. Г.В.Плеханова; в 1938–1945 гг. читал курсы в МХТИ им. Д.И.Менделеева, Институте химического машиностроения, МГУ и др. вузах. С 1947 г. работал в ИИЕТ АН СССР. Автор 6-томного труда «История химических промыслов и химической промышленности России» (1948–1965; Сталинская премия, 1950).

71. Шальников Александр Иосифович (1905, Санкт-Петербург-1986, Москва), специалист в области физики твердого тела и физики низких температур, чл.-корр. АН СССР по Отделению физико-математических наук (физика, 1946), академик по Отделению общей физики и астрономии (физика, астрономия, 1979).

72. Капица Петр Леонидович (1894, Кронштадт-1984, Москва), физик, чл.-корр. АН СССР по Отделению физико-технических наук (1929), академик по Отделению математических и естественных наук (физика, 1939).

73. Горбов Александр Иванович (1859, Москва-1939, Ленинград), химик-технолог. Ученик А.М.Бутлерова и Д.И.Менделеева. Окончил Санкт-Петербургский университет (1883), в 1883–1885 гг. работал там же, в 1885–1894 гг. — в Химической лаборатории Санкт-Петербургской АН, в 1894–1924 гг. — в Инженерной академии в Санкт-Петербурге (Петрограде; с 1918 проф.). Один из основателей (1927) и бессменный редактор (до 1937) «Журнала прикладной химии».

74. Ададуров Иван Евграфович (1879, местечко Сновск, Черниговской губернии-1938, Харьков), химик, доктор технических наук, профессор. Учился в Варшавском политехническом институте. В 1928–1933 гг. заведовал кафедрой химической технологии Одесского химико-технологического института. В 1933–1938 гг. заведующий кафедрой технологии неорганических соединений Харьковского химико-технологического института; одновременно читал курс катализа в Харьковском университете. В 1938 г. утвержден заведующим кафедрой технологии неорганических соединений Ленинградского химико-технологического института.

75. Внизу страницы вписано синими чернилами:

«Прочитал и исправил (1 слово неразборчиво).

14 июля 1983 г. Многое пропущено. Н.Фигуровский.

И хорошо бы вновь (1 слово неразборчиво) и расширить».

ЧАСТЬ III
1. Курнаков Николай Семенович (1860, Нолинск, Вятской губернии-1941, Барвиха, Московской области), химик, акад. (1913), акад. АН УССР (1926). Окончил Санкт-Петербургский горный институт (1882); до 1899 г. работал там же (с 1893 проф.), в 1899–1908 гг. профессор Санкт-Петербургского электротехнического института. В 1902–1930 гг. преподавал также в Санкт-Петербургском (впоследствии Ленинградском) политехническом институте. Основатель и директор (1918–1934) Института физико-химического анализа АН СССР. Одновременно в 1919–1927 гг. директор Государственного института прикладной химии, в 1922–1924 гг. директор Института по изучению платины и других благородных металлов. В 1934–1941 гг. директор Института общей и неорганической химии АН СССР (с 1944 г. носит имя Н.С.Курнакова). Основные работы посвящены изучению комплексных и интерметаллических соединений и солевых систем. Стоял у истоков физико-химического анализа. Создатель советского металлургического (платиновые металлы, алюминий, магний) и галургического производств. Лауреат Ленинской (1928) и Сталинской (1941) премии СССР.

2. Вальден Павел (Пауль) Иванович (1863, имение Розенбек, близ Вендена, Лифляндской губернии-1957, Гаммертинген, ФРГ), химик. Окончил Рижский политехнический институт, с 1888 г… — там же ассистент, с 1894 г. — профессор. В 1890–1991 гг. работал в Лейпцигском университете у И.Вислиценуса и В.Оствальда. В 1902–1905 гг. директор Рижского политехнического института. С 1910 г. — ординарный академик по Физико-математическому отделению (технология и химия, приспособленная к искусствам и ремеслам) Санкт-Петербургской АН, с 1927 г. — иностранный почетный член АН СССР. С 1911 г. — директор химической лаборатории АН. С 1919 г. — профессор университета в Ростоке (Германия). С 1947 г. — профессор истории химии в Тюбингене (Вюртемберг).

3. Дерягин Борис Владимирович (1902, Москва-1994, Москва), специалист в области физической химии и коллоидноповерхностных явлений, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (физическая и коллоидная химия, аэрозоли, молекулярная физика, 1946), академик по Отделению общей и технической химии (физическая химия, 1992).

4. Кедров Бонифатий Михайлович (1903, Ярославль-1985, Москва), химик, философ и историк науки, академик АН СССР (1966). Окончил химический факультет МГУ (1930). В 1930–1932 гг. учился в Институте красной профессуры. С 1935 г. на партийной работе, в 1941–1945 гг. в Советской Армии. В 1945–1949, 1958–1962 и 1973 гг. работал в Институте философии АН СССР (в 1973 директор), с 1962 г. — в Институте истории естествознания и техники АН СССР (в 1962–1973 директор).

5. Асмус Валентин Фердинандович (1894, Киев-1975) — философ, логик, историк философии, историк и теоретик эстетики, литературовед. Окончил Киевское реальное училище и Отделение философии и русской словесности Киевского университета (1919). Преподавал философию и эстетику в высших учебных заведениях Киева. По установлении советской власти в Киеве изучил философию марксизма и начал её творческую разработку. С 1928 г. в Москве, преподавал в Институте красной профессуры, в Академии коммунистического воспитания, в Московском институте истории, философии и литературы (МИФЛИ). С 1939 г. работал в МГУ, после воссоздания в 1941 г. Философского факультета стал профессором этого факультета. С 1968 г. работал также в Институте философии АН СССР.

6. Аррениус (Arrhenius) Сванте Август (1859, имение Вейк, близ Упсалы-1927, Стокгольм), шведский физикохимик, лауреат нобелевской премии по химии (1903), иностранный чл.-корр. Санкт-Петербургской академии наук (1903), почетный член АН СССР (1926). В 1887 г. окончательно сформулировал теорию электролитической диссоциации (распада вещества на ионы под действием полярных молекул растворителя или при расплавлении).

7. Оствальд (Ostwald) Вильгельм Фридрих (1853, Рига-1932, Лейпциг, Германия), физикохимик, философ, лауреат Нобелевской премии по химии (1909). Окончил в 1875 г. Дерптский университет. Профессор Рижского политехнического училища (1882–1887), Лейпцигского университета (1887–1906), чл.-корр. Санкт-Петербургской академии наук (1895). Основные научные работы посвящены развитию теории электролитической диссоциации; обнаружил связь электропроводности растворов кислот со степенью их электролитической диссоциации (1884).

8. Очевидно, речь идет о статье: Об одном простом приборе для седиментометрического анализа // Журнал прикладной химии. 1937. Т. X. № 6. С. 1142–1148.

9. Ильинский Михаил Александрович (1856, Санкт-Петербург-1941, Боровое, Акмолинской области), химик-органик и технолог, специалист в области химической технологии и синтетических красителей, почетный академик АН СССР (с 1935). Учился в Санкт-Петербургском технологическом институте (с 1875), но был исключен (1876) за участие в студенческом выступлении. Окончил Высшую техническую школу в Берлине (1882). В 1882–1883 гг. работал там же у К.Т.Либермана, в 1883–1884 гг. в Мюнстерском университете, в 1884–1885 гг. вновь у Либермана. В 1886–1889 гг. Ильинский работал на химической фабрике в Берлине, в 1889–1898 гг. на ализариновой фабрике в Щёлково (под Москвой), с 1899 г. заведовал лабораторией химического завода в Ирдингене (Германия). В начале первой мировой войны отказался принять германское подданство и был выслан под надзор полиции в Мюнстер, откуда в 1916 г. бежал в Россию. В 1918–1924 гг. работал в Московском университете, с 1925 г. в «Анилтресте» и с 1931 г. в Институте органических полупродуктов и красителей.

10. Изгарышев Николай Алексеевич (1884, Москва-1956, Москва), химик, физикохимик, специалист в области электрохимии, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (физическая и неорганическая химия, 1939).

11. Липатов Сергей Михайлович (1899-?), специалист в области коллоидной и физической химии, акад. АН БССР (1940). В 1923 г. окончил Московское высшее техническое училище. В 1924–1927 гг. работал в химической лаборатории Московской ситценабивной фабрики, в 1927–1929 гг. — в Центральной лаборатории Иваново-Вознесенского текстильного треста и одновременно преподавал в Иваново-Вознесенском политехническом институте. В 1929–1932 гг. работал в Физико-химическом институте им. Л.Я.Карпова. С 1931 г. преподавал в институте легкой промышленности в Москве (с 1934 — проф.). В 1941–1944 гг. вице-президент АН БССР. С 1944 г. — профессор Московского текстильного института.

12. Акимов Георгий Владимирович (1901, Москва-1953, Москва), физикохимик, специалист в области металлургии, чл.-корр. АН СССР по Отделению технических наук (физикохимия металлов, 1939). В 1926 г. окончил Московское высшее техническое училище. Инициатор создания Коррозионной лаборатории в ЦАГИ (1927) и кафедры коррозии в Московском институте цветных металлов и золота (1931). С 1947 г. — председатель Комиссии по борьбе с коррозией АН СССР, с 1949 — директор Института физической химии АН СССР.

13. Комаров Владимир Леонтьевич (1869, Санкт-Петербург-1945, Москва), ученый, государственный и общественный деятель, путешественник, историк и организатор науки, доктор ботаники (1911), академик АН (1920), президент АН СССР (1936–1945), директор Института истории естествознания (1945).

14. Нернст Вальтер Фридрих Герман (1864, Бризен, Бранденбург-1941, Обер-Цибелль, близ Мускау), немецкий физик, физико-химик, лауреат Нобелевской премии по химии (1920), почетный член АН СССР (1926; чл.-корр. по разряду физических наук (химия) Отделения физико-математических наук, 1923).

15. Фаянс (Fajans) Казимир (1887, Варшава-1975, Анн-Арбор, штат Мичиган), американский физико-химик. Поляк по происхождению. В 1907 г. окончил Лейпцигский университет, совершенствовался в университетах в Гейдельберге и Манчестере. В 1911–1917 гг. преподавал в Высшей технической школе в Карлсруэ; профессор Мюнхенского (1917–1935) и Мичиганского (1936–1957) университетов, иностранный чл.-корр. АН СССР (1924).

16. Бредит (Bredig) Георг (1868–1944), немецкий физикохимик, иностранный чл.-корр. АН СССР (1929).

17. Ильин Борис Владимирович (1888–1964), физик, доктор физико-математических наук. В 1911 г. окончил физико-математический факультет Московского университета. Ученик П.Н.Лазарева. Работал в различных научных и учебных заведениях, в т. ч. в Московском ветеринарном институте (1912–1924), в Московском университете (с 1918 г.).

18. Сыркин Яков Кивович (1894, Минск-1974, Москва), физикохимик, специалист по химической термодинамике и кинетике, теории химической связи, чл.-корр. АН СССР (1943), академик (1964). Работал в Московском институте тонкой химической технологии (1931–1974), одновременно в Физико-химическом институте им. Л.Я.Карпова (1931–1952) и в Институте общей и неорганической химии АН СССР (1967–1974).

19. Левич Вениамин Григорьевич (1917, Харьков-1988, Израиль), физико-химик, физик-теоретик, специалист по физикохимической гидродинамике, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (физическая химия, 1958).

20. Мацуока Ёсукэ (1880–1946), дипломат, политик и бизнесмен. Окончил юридический факультет Орегонского университета (США, 1900). Был консулом в Шанхае, секретарем министра, служил в Бельгии, Китае, России и США. Министром иностранных дел был во втором кабинете Коноэ (1940–1941). Мацуока был в Москве в 1932 г. и в марте 1941 г., именно он подписал советско-японский Пакт о нейтралитете.

21. Черняев Илья Ильич (1893, село Спасское, Вологодской губернии-1966, Москва), химик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (общая и неорганическая химия, 1933), академик по Отделению химических наук (неорганическая химия, 1943).

22. Погодин Сергей Александрович (1894, Ковно/Каунас-1984, Москва), химик, историк химии, доктор химических наук, профессор, специалист в области физико-химического анализа металлических систем. В 1921 г. окончил Санкт-Петербургский политехнический институт, где впоследствии занимался преподавательской деятельностью. С 1935 г. работал в Институте общей и неорганической химии АН СССР, где под руководством Н.С.Курнакова вел исследования химии металлов и сплавов. С 1953 г. заведовал сектором истории химических наук и химической технологии в ИИЕТ АН СССР.

23. Немилов Владимир Александрович (1891–1950), химик и металлограф. Ученик акад. Н.С.Курнакова. По окончании в 1917 г. Петроградского политехнического института поступил инженером на завод «Севкабель». В 1926 г. начал работать в Платиновом институте АН СССР. С 1936 г. — профессор МГУ. В 1934 г. возглавил организованную им лабораторию сплавов благородных металлов в Институте общей и неорганической химии АН СССР им. Н.С.Курнакова.

24. Лебединский Вячеслав Васильевич (1888, Санкт-Петербург-1956, Москва), химик-неорганик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (неорганическая химия, 1946). Ученик Л.Я.Чугаева. Профессор Ленинградского университета (1920–1935), Московского института тонкой химической технологии (1939–1952) и др. вузов; одновременно в 1918–1934 гг. работал в Институте по изучению платины и других благородных металлов.

25. Звягинцев Орест Евгеньевич (1894–1967), химик-неорганик, специалист в области химии и технологии благородных металлов, профессор Московского химико-технологического института. Принимал участие в организации Уральского филиала АН СССР (1932), Института общей и неорганической химии им. Н.С.Курнакова АН СССР (1934) и др.

26. Григорьев А.Т., доктор химических наук, профессор, с конца 1930-х до 1946 гг. возглавлял кафедру сертификации и аналитического контроля Московского института стали и сплавов.

27. Савицкий Евгений Михайлович (1912, Мытищи, Московской губернии-1984, Москва), физикохимик, специалист в области металловедения, чл.-корр. АН СССР по Отделению физикохимии и технологии неорганических материалов (конструкционные материалы и их обработка, 1966). Окончил Московский институт цветных металлов и золота (1936). В 1937–1953 гг. работал в Институте общей и неорганической химии АН СССР. С 1954 г. — в Институте металлургии АН СССР (в 1975–1978 гг. — директор).

28. Лепешков Иван Никонович (1907, деревня Демидовка, Смоленской губернии-1993, Москва), химик, доктор химических наук, профессор. В 1930 г. окончил естественное отделение педагогического факультета Смоленского университета. На протяжении многих лет руководил Лабораторией водно-солевых равновесий Института общей и неорганической химии АН СССР.

29. Клочко-Бендецкий Михаил Антонович (1902-?), химик, доктор химических наук, профессор, специалист по физической химии и электрохимии (металлы группы платины). В 1927–1930 гг. сотрудник кафедры химии Всеукраинской академии наук. В 1930–1932 гг. аспирант Н.С.Курнакова, затем сотрудник Лаборатории (с 1935 — Института) общей и неорганической химии АН СССР, а в 1933–1934 гг. ученый секретарь; лауреат Сталинской премии (1948). В 1961 не вернулся из загранкомандировки, продолжал работу в Канаде, ФРГ.

30. Рабинович Адольф Иосифович (1893, Одесса-1942, Казань), физикохимик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (физическая химия, 1933). В 1915 г. окончил Новороссийский университет в Одессе. С 1923 г. работал в Химическом (позже Физико-химическом) институте им. Л.Я.Карпова; одновременно с 1930 г. профессор МГУ.

31. Вольфкович Семен Исаакович (1896, Ананьев, Херсонской губернии-1980, Москва), химик-неорганик, специалист в области химической технологии, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (1939), академик по Отделению химических наук (химическая технология, неорганическая химия, 1946).

32. Зелинский Николай Дмитриевич (1861, Тирасполь, Херсонской губернии-1953, Москва), химик-органик, академик АН СССР по Отделению физико-математических наук (органическая химия, 1929).

33. Наметкин Сергей Семенович (1876, Казань-1950, Москва), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (химия, 1932), академик по Отделению математических и естественных наук (органическая химия, 1939).

34. Песков Николай Петрович (1880, Москва-1940), химик, специалист в области коллоидной химии. В 1913 г. работал в Варшавском, в 1914–1917 гг. в Московском университетах, профессор Омского (с 1917) и Ивановского (с 1920) политехнических институтов. С 1924 г. — в Московском химико-технологическом институте, с 1936 г. — в Промышленной академии.

35. Наумов Владимир Адольфович (1879, Москва-1953), физикохимик, профессор. В 1904 г. окончил Химический факультет Московского высшего технического училища. С 1907 г. на протяжении 47 лет работал в Московском коммерческом институте (Институт народного хозяйства им. Г.В.Плеханова). В этом институте им были организованы лаборатории общей химии и количественного анализа. В летние семестры 1908 и 1909 гг. работал в Гейдельбергском университете в области органической химии. Коллоидной химией начал заниматься в 1913 г. в Геттинтене в лаборатории лауреата Нобелевской премии (1925) Р.Зигмонди. В 1914 г. Наумов организовал первую в Москве и одну из первых в России Лабораторию коллоидной химии. В 1923 г. начал читать в МГУ первый в России систематический курс коллоидной химии. С 1923 по 1938 гг. — профессор МГУ, с 1933 по 1938 гг. — заведующий кафедрой коллоидной химии химического факультета МГУ.

36. Волский Михаил Иванович (1900, село Широкое, Кологривского уезда, Костромской губернии-1983, Горький), доктор технических наук, доктор биологических наук. В 1918 г. окончил гимназию в Варнавине. Работал сельским учителем. С 1923 по 1927 гг. был студентом механического факультета Нижегородского университета. С 1931 г. и до конца жизни работал в Нижегородском (Горьковском) институте водного транспорта, руководил Лабораторией прочности машин и металлоконструкций; проводил исследования по усвоению атмосферного азота живыми организмами.

37. Тамм Игорь Евгеньевич (1895, Владивосток-1971, Москва), физик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (1933), академик по Отделению физико-математических наук (физика, 1953), лауреат Нобелевской премии по физике (1958).

38. Рамзин Леонид Константинович (1887–1948), теплотехник, доктор технических наук, профессор, специалист в области котлостроения, расчетов котельных установок, теории излучения в топках, теплофикации и проектированию теплосиловых станций. В 1914 г. окончил Московское техническое училище и был оставлен там для научной и педагогической деятельности. С 1920 г. — профессор Московского высшего технического училища. С 1921 г. — член Госплана, принимал участие в разработке плана ГОЭЛРО. Один из организаторов Всероссийского теплотехнического института (ВТИ), где с 1921 по 1930 гг. был директором, а с 1944 по 1948 гг. — научным руководителем. В 1930 г. осужден по делу «Промпартии»; в заключении продолжал научную работу. В 1931 г. завершил создание опытного образца прямоточного котла; через несколько месяцев прошли испытания этого котла, после чего было создано ОКБ прямоточного котлостроения. В 1936 г. освободили из заключения. В 1943 г. в Московском энергетическом институте организовал кафедру котлостроения в составе Энергомашиностроительного факультета для подготовки инженеров-конструкторов по котлостроению, и руководил ей до 1948 г.

39. Иоффе Абрам Федорович (1880, Ромны, Полтавской губернии-1960, Ленинград), физик, чл.-корр. РАН по разряду физическому Отделения физико-математических наук (1918), академик по Отделению физико-математических наук (физика, 1920), вице-президент АН СССР с 1942 по 1945 гг.

40. Шмидт Отто Юльевич (1891, Могилев-1956, Москва), геофизик, математик, астроном, географ, путешественник; чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (математика, астрономия, геофизика, 1933), академик по Отделению математических и естественных наук (математика, география, 1935), вице-президент с 1939 по 1942 гг.

41. Спицын Виктор Иванович (1902, Москва-1988, Москва), химик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1946), академик по Отделению химических наук (неорганическая химия, 1958).

42. В 1930 г. Нижегородскийгосударственный университет был упразднен и на его базе были образованы шесть специальных вузов, в том числе Химико-технологический институт, который 1930–1932 гг. возглавлял Ахмедьян Ахмадилович Мухаммедов (1893-?).

43. Кабанов Александр Николаевич (1894–1984, Москва), физиолог, доктор медицинских наук, профессор, заведующий кафедрой физиологии Московского педагогического института. С 1933 по 1970 гг. заведовал кафедрой физиологии человека и животных сначала в Московском городском педагогическом институте им. Потемкина, а после объединения двух институтов — в Государственном педагогическом институте им. В.И.Ленина. С 1946 г. заведовал лабораторией возрастной физиологии в Институте возрастной физиологии и физического воспитания Академии педагогических наук РСФСР.

44. Кабанов Виктор Александрович (1934, Москва-2006, Москва), специалист в области высокомолекулярных соединений, чл. корр. АН СССР по Отделению общей и технической химии (химия высокомолекулярных соединений, 1968), академик по Отделению общей и технической химии (высокомолекулярные соединения, 1987).

45. Клементьев Василий Григорьевич (1888, деревня Михайловка, ныне Саратовской области-после 1945?), генерал-майор (1943), участник четырех войн. Во время русско-японской войны произведен в унтер-офицеры; с 1914 г. воевал на германском фронте. С 1918 г. — член ВКП(б). В 1920 г. направлен на Туркестанский фронт, командовал полком, взявшим Бухару. Несмотря на солидный возраст и ранения участвовал в Великой Отечественной войне. Автор книги «Боевые действия горных войск» (М., 1940).

46. Чуйков Василий Иванович (1900, село Серебряные Пруды, Московской губернии-1982, Москва), военачальник, Маршал Советского Союза (1955). В Великую Отечественную войну командовал рядом армий, в т. ч. 62-й армией в Сталинградской битве. В 1960–1964 гг. заместитель Министра обороны и главнокомандующий Сухопутными войсками, в 1961–1972 гг. начальник Гражданской обороны СССР.

47. Бордзиловский Юрий Вячеславович (1900–1983), военачальник, генерал-полковник инженерных войск. В 1925–1928 гг. служил в 16-м саперном батальоне 16-го корпуса. В годы Великой Отечественной войны начальник инженерных войск (армейский инженер) 64-й армии (полковник), начальник инженерных войск 33-й армии (Западный фронт, генерал-майор). С 1944 г. начальник инженерных войск 1-й армии Войска Польского. После войны продолжил службу в Войске Польском в качестве начальника инженерных войск, а затем — начальника Генерального штаба Войска Польского и заместителя Министра обороны Польской Народной Республики. С 1968 г. в СССР, в группе генеральных инспекторов Министерства обороны.

48. Шумилов Михаил Степанович (1895, село Верхняя Теча, ныне Курганской области-1975, Москва), военачальник, генерал-полковник. В армии с 1916 г., участник 1-й мировой и гражданской войн. Участник Советско-финляндской войны 1939–1940 гг. в должности командира стрелкового корпуса. На фронтах Великой Отечественной войны с июня 1941 г. в должности командира стрелкового корпуса; участвовал в обороне Ленинграда. Затем командовал 55-й и 21-й армиями (Ленинградский и Юго-Западный фронты). С августа 1942 г. — командующий 64-й (7-й гвардейской) армией. 64-я армия под его командованием почти месяц сдерживала на дальних подступах к Сталинграду 4-ю танковую армию генерала Германа Гота. В дальнейшем части армии под командованием Шумилова участвовали в Курской битве, форсировании Днепра, Кировоградской, Ясско-Кишиневской, Будапештской операциях, освобождении Румынии, Венгрии, Чехословакии. Командовал войсками Беломорского (1948–1949) и Воронежского (1949–1955) военных округов. С 1958 г. — в Группе генеральных инспекторов МО СССР.

49. Толбухин Федор Иванович (1894, деревня Андроники, Ярославской губернии-1949, Москва), военачальник, Маршал Советского Союза. В начале Первой мировой войны призван в армию, в чине штабс-капитана, в 1918 г. демобилизован. Вскоре вступил в РККА. В мае-июле 1942 г. заместитель командующего войсками Сталинградского военного округа, с июля 1942 по февраль 1943 гг. — командующий войсками 57-й армии на Сталинградском фронте. Командовал войсками Южного (4-го Украинского фронта), 3-го Украинского фронтов; участвовал в освобождении Румынии, Болгарии, Югославии, Венгрии, Австрии. После войны — главнокомандующий Южной группой войск на территории Румынии и Болгарии. С января 1947 г. — командующий войсками Закавказского военного округа.

50. Зворыкин Анатолий Алексеевич (1901–1988), историк науки и техники, экономист, социолог, доктор экономических наук. В 1949–1959 гг. 1-й заместитель главного редактора БСЭ (2-е изд.). В 1957–1961 гг. главный редактор журнала «Вестник истории мировой культуры». С 1968 г. работал в Институте конкретных социальных исследований АН СССР.

51. Рокоссовский Константин Константинович (1896, Великие Луки, Псковской губернии-1968, Москва), военачальник, Маршал Советского Союза, Маршал Польши. В армии с 1914 г., участник 1-й мировой войны. В 1917 г. вступил в Красную Гвардию, затем — в Красную Армию. Участник Гражданской войны. В Великую Отечественную войну командовал 9-м механизированным корпусом, 16-й армией на Западном фронте, Брянским, Донским, Центральным, Белорусским, 1-м Белорусским и 2-м Белорусским фронтами. Войска под командованием Р. участвовали в Московской, Сталинградской, Курской битвах, в Белорусской, Восточно-Прусской, Восточно-Померанской, Берлинской операциях. В 1945–1949 гг. главнокомандующий Северной группой войск. В 1949 г. Министр Национальной обороны ПНР и заместитель председателя Совета Министров ПНР. В 1956–1962 гг. заместитель Министра обороны СССР.

52. Воронов Николай Николаевич (1899, Санкт-Петербург-1968, Москва), военачальник, Главный маршал артиллерии. С 1918 г. — в Красной Армии. В 1937–1941 гг. начальник артиллерии Красной Армии, заместитель начальника Главного артиллерийского управления, начальник Управления ПВО. В 1941–1943 гг. заместитель наркома обороны СССР и начальник артиллерии Красной Армии. В 1950–1953 гг. президент Академии артиллерийских наук, в 1953–1958 гг. начальник Военной артиллерийской командной академии. В период Великой Отечественной войны принимал участие в подготовке и проведении операций на Западном, Ленинградском, Юго-Западном, Брянском, Воронежском, Сталинградском, Донском и других фронтах, осуществлял общее руководство ликвидацией окруженной под Сталинградом немецко-фашистской группировки.

53. Клячко Юрий-Юстин Аркадьевич (1910, Антверпен, Бельгия), химик, доктор химических наук, профессор, специалист в области аналитической и коллоидной химии. Окончил 2-й Московский химико-технологический институт (1931). В 1932–1963 гг. преподавал в ряде военных академий; в 1941–1942 гг. начальник Военной академии химической защиты. С 1963 г. работал во Всесоюзном заочном институте пищевой промышленности.

54. Реутов Олег Александрович (1920, Макеевка, Донецкой губернии-1998, Москва), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (органическая химия, химия меченых атомов, 1958), академик по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1964).

55. Жигач Кузьма Фомич (1906–1964), химик-нефтяник, профессор. Окончил в 1930 г. Московский химико-технологический институт имени Д.И.Менделеева. В 1933 г. декан Химического факультета Московской промышленной академии. Заведовал кафедрой общей и аналитической химии Московского нефтяного института. Директор Московского нефтяного института (1954–1958), ректор Московского института нефтехимической и газовой промышленности им. И.М.Губкина (1958–1962).

56. Кафтанов Сергей Васильевич (1905, село Верхнее, Бахмутского уезда, Екатеринославской губернии-1978, Москва), государственный деятель. Окончил в Московский химикотехнологический институт им. Д.И.Менделеева (1931), затем здесь же преподавал. В 1934–1937 гг. работал в Физико-химическом институте им. Л.Я.Карпова. С 1937 г. — инспектор отдела руководящих партийных органов ЦК ВКП(б); в том же году председатель Комитета по делам высшей школы при СНК СССР. Во время Великой Отечественной войны одновременно был уполномоченным Государственного комитета обороны по науке. В 1946 г. комитет был преобразован в Министерство высшего образования СССР под руководством К. После смерти Сталина стал 1-м заместителем Министра культуры СССР. В 1957–1962 гг. председатель Государственного комитета по радиовещанию и телевидению при Совете Министров СССР. С 1962 по 1973 гг. — ректор Московского химико-технологического института им. Д.И.Менделеева.

57. Балезин Степан Афанасьевич (1904, деревня Володинская, Уфимской губернии-1982, Москва), химик, доктор химических наук, профессор, специалист в области защиты металлов от коррозии с помощью ингибиторов. Участник гражданской войны, затем на комсомольской работе в Башкирии. С 1924 г. учился в Ленинградском государственном педагогическом институте. Заведовал кафедрами химии: Куйбышевского медицинского института и с 1938 по 1980 гг. Московского государственного педагогического института им. В.И.Ленина. Работал в группе уполномоченного ГКО по науке.

58. Садовский Михаил Александрович (1904, Москва-1994, Москва), геофизик, чл.-корр. АН СССР по Отделению физико-математических наук (физика, 1953), академик по Отделению наук о Земле (геология, геофизика, 1966).

59. Федоров Александр Сергеевич (1909, Москва-1997, Москва), историк техники. В 1930 г. поступил на технологический факультет в Московский институт сельскохозяйственного машиностроения, но в 1932 г. по решению ЦК ВКП(б) вместе с группой студентов перевелся на такой же факультет в Московский институт стали. В 1939–1941 гг. вел преподавательскую работу на кафедре ковки и штамповки металлов в Московском институте стали. В 1941–1942 гг. военный корреспондент газеты «Комсомольская правда» на Западном, Калининском и Северо-Западном фронтах. В 1942 г. ответственный редактор журнала «Техника — молодежи». В 1943–1944 гг. работал в Институте физических проблем АН СССР. В 1944–1946 гг. заместитель начальника Главкислорода при СНК СССР. С 1946 г. — помощник Министра высшего образования СССР. В 1946–1953 гг. член коллегии и начальник Главнаучфильма в Министерстве кинематографии. В 1953–1955 гг. директор Московского вечернего машиностроительного института. В 1955–1958 гг. начальник Главка по производству фильмов и член коллегии Министерства культуры СССР. С 1958 г. работал в ИИЕТ АН СССР, одновременно с 1950 по 1961 гг. — главный редактор журнала «Наука и жизнь».

60. Казанский Борис Александрович (1891, Одесса-1973, Москва), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1943), академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1946).

61. Баландин Алексей Александрович (1898, Енисейск-1967, Москва), химик-органик, физикохимик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1943), академик по Отделению химических наук (органическая химия, катализ, 1946).

62. Фрост Андрей Владимирович (1906, Орел-1952, Москва), физикохимик, доктор химических наук, профессор, специалист по химической кинетике, органическому катализу, процессам нефтепереработки. В 1927 г. окончил Московский университет. В 1928–1930 гг. работал в Государственном институте прикладной химии в Ленинграде. С 1941 г. — в Институте горючих ископаемых АН СССР, одновременно в Институте нефти АН СССР и Московском университете.

63. Пржевальский Евгений Степанович (1879–1956, Москва), химик, доктор химических наук, профессор, специалист в области аналитической химии и особо чистых веществ. Заведовал кафедрой аналитической химии химического факультета МГУ; в 1939–1944 гг. декан Химического факультета, с 1939 г. — директор существовавшего до 1953 г. Научно-исследовательского института химии МГУ.

64. Вознесенский Александр Алексеевич (1890–1950), экономист. В 1923 г. окончил экономическое отделение факультета общественных наук Петроградского университета. В 1939 г. по его инициативе в составе исторического факультета ЛГУ возникло первое в СССР специальное отделение политической экономии; в 1940 г. стал деканом только что открытого Политико-экономического факультета. С 1941 г. — ректор ЛГУ. В 1948–1949 гг. Министр просвещения РСФСР. Репрессирован и расстрелян в 1950 г. по Ленинградскому делу.

65. Вознесенский Николай Алексеевич (1903, село Теплое, Чернского уезда, Тульской губернии-1950, Москва), экономист, партийный и государственный деятель, академик АН СССР по Отделению экономики и права (экономика, 1943). В 1938 г. председатель Государственной плановой комиссии при Совнаркоме СССР. В 1939 г. заместитель председателя Совета Народных комиссаров СССР. В годы Великой Отечественной войны член Государственного Комитета обороны, С 1947 г. — член Политбюро ЦК ВКП(б). В 1949 г. репрессирован и в 1950 г. расстрелян по Ленинградскому делу.

66. Фольмер (Volmer) Макс (1885, Хильден, Германия-1965, Бадельсберг, ГДР), немецкий физикохимик, член Германской АН в Берлине (1934). До 1945 г. — в Берлине, профессор Высшей технической школы и директор Института физической химии и электрохимии. Захвачен советским оккупационными властями в Германии, вывезен в СССР, где работал до 1955 г. Член Академии наук ГДР, президент (1955–1958). Иностранный член АН СССР по Отделению химических наук (физическая химия, 1958).

67. Далее в рукописи автором отмечено: «Протограф 3-й части закончен 16 октября 1978 г. Здесь воспоминания изложены в переделанном виде».

68. Галкин Илья Саввич (1898, деревня Панасюки, Пружанского уезда, Гродненской губернии-1990), историк. В 1918 г. поступил в Политехнический институт в г. Иваново-Вознесенске, но вскоре ушел в Красную Армию. С 1930 г. учился на Этнологическом факультете Московского университета. С 1935 г. работал в Московском институте философии, литературы и истории (МИФЛИ), в 1937–1941 гг. проректор. После слияния в 1941 г. МИФ ЛИ с вновь созданным Историческим факультетом Московского университета назначен проректором, заместителем ректора с возложением на него в эвакуации в Ашхабаде исполнения обязанностей ректора университета, затем уполномоченным Народного Комиссариата просвещения РСФСР по перемещению университета в г. Свердловск и впоследствии, по его реэвакуации в Москву. В 1953–1981 гг. заведующий кафедрой новой и новейшей истории, одновременно в 1953–1958 гг. проректор университета.

69. Разуваев Григорий Алексеевич (1895, Москва-1989, Горький), химик, специалист в области органической и металлоорганической химии, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1958), академик по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1966). В 1927 г. окончил Химический факультет Ленинградского университета. В 1929–1930 гг. проходил научную стажировку в Баварской Академии наук (Мюнхен, Германия). В 1932–1934 гг. заведующий кафедрой отравляющих и взрывчатых веществ Ленинградского технологического института им. Ленсовета. В 1934 г. по доносу осужден за «контрреволюционную деятельность»; 1934–1942 гг. отбывал срок в УХТПЕЧЛАГЕ. В 1945 г. защитил кандидатскую диссертацию и докторскую диссертацию в Институте органической химии АН СССР. С 1946 по 1974 гг. заведовал кафедрой органической химии Горьковского государственного университета. В 1969–1988 гг. директор Института химии АН СССР.

70. Садыков Абид Садыкович (1913, Ташкент-1987, Ташкент), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению общей и технической химии (1966), академик по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1972). По окончании Среднеазиатского (Ташкентского) университета (1937) преподавал в Ташкентском текстильном институте (1937–1939), Узбекском университете (1939–1941). С 1941 г. работал в Среднеазиатском (Ташкентском) университете (с 1956 г. зав. кафедрой, в 1958–1966 г. ректор). Одновременно директор Института химии АН Узбекской ССР (1946–1950), руководитель отдела биоорганической химии АН Узбекской ССР (с 1973). С 1966 г. — президент АН Узбекской ССР.

71. Александров Георгий Федорович (1908, Санкт-Петербург-1961, Москва), философ, академик АН СССР по Отделению философии и права (философия, 1946). В 1940–1947 гг. возглавлял Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б). В 1947–1954 гг. директор Института философии АН СССР. В 1954–1955 гг. Министр культуры СССР.

72. Григорьян Ашот Тигранович (1910, село Кузумкенд, Шушинского уезда, Елизаветпольской губернии-1997, Москва), историк науки, доктор физико-математических наук, профессор, действительный член Международной академии истории науки; избирался президентом Академии и вице-президентом Международного союза истории и философии науки.

73. Мещанинов Иван Иванович (1883, Санкт-Петербург-1967, Ленинград), языковед, археолог, этнограф, академик АН СССР по Отделению общественных наук (кавказоведение, 1932).

74. Коршак Василий Владимирович (1909, село Высокое, ныне Черниговской области-1988, Москва), специалист в области химии высокомолекулярных соединений, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (химия высокомолекулярных соединений, 1953), академик по Отделению общей и технической химии (высокомолекулярные соединения, 1976).

75. Жданов Юрий Андреевич (1919, Тверь-2006, Ростов-на-Дону), химик-органик, сын известного советского партийного деятеля А.А.Жданова, зять И.В.Сталина (1949–1952); чл.-корр. АН СССР по Отделению общей и технической химии (химия, 1970). В 1941 г. окончил Химический факультет МГУ. В 1941–1945 гг. служил в Советской Армии. С 1945 г. работал ассистентом в МГУ; с 1947 г. — одновременно в аппарате ЦК КПСС. С 1953 г. — в Ростовском государственном университете. В 1953–1957 гг. заведующий Отделом науки и культуры Ростовского обкома КПСС. В 1957–1988 гг. ректор Ростовского государственного университета. С 1969 — председатель совета Северо-Кавказского научного центра высшей школы.

76. Далее в рукописи автором отмечено: «10 июня 1983 г. (Закончил переделку этой III части)».

77. Сохранился ранний вариант фрагмента рукописи воспоминаний Н.А.Фигуровского с описанием событий 2-й половины 1940-х гг. Поскольку он содержит немаловажные детали, мы сочли целесообразным привести здесь этот текст:

«Попытки научных занятий в 1945–1947 гг.

Естественно, что моя научная работа была прервана войной. И несмотря на то, что на фронте, сидя иногда в тиши Ахтубинского блиндажа после того, как я был переведен из 64 А. в Штаб Сталинградского фронта, я рисовал и обдумывал схемы центрифуг для седиментационного анализа. Одна из схем кажется мне и до сих пор удачной по простоте и надежности. Но до сих пор не удалось построить по этой схеме ничего реального. Не знаю, успею ли в дальнейшем сделать что-нибудь. Перед уходом в Армию в октябре 1941 г. я переслал в издательство АН написанную наскоро рукопись по истории русского противогаза. К моему удивлению, эта рукопись была напечатана. Ее редактировал мой коллега физик ныне покойный М.М.Кусаков. На этом все и было закончено.

Вернувшись с фронта из Симферополя и будучи откомандированным в распоряжение Уполномоченного ГОКО С.В.Кафтанова и назначенный вскоре Начальником отдела университетов ВКВШ, я искал путей для продолжения научной работы. С одной стороны, я просил П.А.Ребиндера восстановить мою лабораторию в Институте физической химии. Это было нелегко для П.А.Ребиндера, и он не раз мне говаривал: „За каким чертом Вас дернуло уйти в Армию. Здесь бы Вы принесли больше пользы“. Но по закону я имел право на восстановление в должности и П.А. пришлось найти мне должность старшего научного сотрудника, дать мне в помощь лаборанта (М.Ф.Футран) и разместить меня не в Институте на Ленинском проспекте, а в Лаборатории коллоидной химии МГУ. П.А. был тогда назначен заведующим кафедрой коллоидной химии МГУ. Я начал здесь работу — довольно трудную и требующую много сил и терпения — определение толщины защитных оболочек на частицах суспензий и эмульсий. Футран мерила плоховато, вообще это была довольно ограниченный человек, работавший без понимания того, чем она занималась.

Попав в Университет и познакомившись с новыми людьми, из которых некоторые были весьма симпатичными (Е.С.Пржевальский и др.), я вскоре заинтересовался возможностью включения в учебный процесс Химфака, и как-то случилось, что мне был поручен курс „Истории химии“, в то время ставшей „модной“ дисциплиной. В это время по указанию Сталина был организован Институт истории естествознания. Я приступил к чтению своего первого курса осенью 1946 г. Незадолго до этого я был утвержден профессором коллоидной химии и получил диплом.

Вместе с этим я задумал построить центрифугу для седиментационного анализа. Хотя это была далеко не совершенная вещь, с ее помощью были проведены некоторые измерения и выяснились некоторые перспективы. Я получил на эту центрифугу авторское свидетельство. Кроме всего, я начал работать над созданием монографии „Седиментометрический анализ“. Далась она мне нелегко, пришлось работать большей частью ночами. Днем я был занят в Министерстве, да и по ночам мне нередко звонили „сверху“ по разным поводам. Особенно надоедал мне Иовчук, который, видимо, полагал, что мне вообще незачем спать.

История науки в то время входила в моду. Это обстоятельство весьма способствовало тому, что Химический факультет меня поддерживал, хотя курс мой еще далеко не сформировался. Я читал неизвестно что — какой-то набор фактов, причем я еще далеко не твердо знал цену этим фактам. Но уже на третий год курс стал несколько более определенным и конкретным.

Вместе с тем довольно тяжелое материальное положение семьи заставляло меня искать других заработков. Я стал вскоре консультантом, а затем заведующим лабораторией Центрального научно-исследовательского аптечного института, где у меня появились вскоре аспиранты. Впрочем, и в тесной комнатушке, заставленной столами, на которых работало слишком много сотрудников, у меня скоро также явились аспиранты. Это были Н.Н.Ушакова, В.А.Казанская, а в Аптечном институте — В.М.Башилова, Л.Г.Андреева и т. д. Всех я и не упомню. Кроме того, я стал консультантом и в Научно-исследовательском институте полупродуктов и красителей, где занимался дисперсионным анализом кубовых красителей. Это было продолжением моей работы, начатой в этом Институте еще до войны.

Итак, главным направлением исследований в 1945 и в последующие годы был дисперсионный анализ. Большие надежды возлагались на центрифугу, с помощью которой я думал разработать анализ высоко дисперсных материалов. Кое-что удалось, однако примитивность конструкции и невозможность устранить трение при такой конструкции делали центрифугу малоэффективной. Теперь, конечно, было бы бессмысленно воспроизводить эту конструкцию даже в усовершенствованном виде. Теперь заграничные фирмы выпускают центрифуги в сотни раз более совершенные с автоматической записью кривой распределения.

Помимо этого, „дисперсионная тематика“ отразилась на многих других работах. Н.Н.Ушакова (мой аспирант) изучала с помощью моего седиментометра аналитические осадки, полученные в различных условиях. В.А.Казанская исследовала металлические дисперсные системы. В НИОПИК-е исследовалась дисперсность паст кубовых красителей. Перешедшая ко мне (по штатам университета) Т.А.Комарова работала над проблемой образования новой фазы (кристаллизация) и скоростью кристаллизации. Моя же личная работа состояла в написании монографии „Седиментометрический анализ“, которая вышла из печати в 1948 г. Кроме того, в этот период было опубликовано несколько статей в различных журналах.

Но возникли, конечно, и другие темы. Так, в Центральном аптечном институте, помимо дисперсионно-аналитических измерений порошков (в связи с проблемой таблетирования), велась работа по определению алкалоидов (В.М.Башилова), по хроматографии (Л.Г.Андреева), по быстрому методу анализа спирта в спиртовых настойках и т. д.

Но то обстоятельство, что с 1946 г. я начал читать в Университете курс „Истории химии“, отразилось, естественно, и на тематике моих работ. Я увлекся для начала филологической темой — русской химической терминологией в древности, расшифровал и опубликовал одну рукопись — сборник древнерусских химических рецептов, найденную мною в библиотеке Центрального аптечного института. Терминология эта стала темой моего доклада на Всесоюзном совещании по истории естествознания в 1946 г. и, видимо, обратила внимание некоторых любителей такого рода тематики.

Помимо занятий литературных и исследовательских лабораторных, я оказался ученым секретарем Комиссии по истории химии при Отделении Химических наук в АН СССР. Председателем Комиссии был покойный А.Е.Арбузов. Довольно активную роль в Комиссии играли С.И.Вольфкович, О.Е.Звягинцев, С.А.Погодин, М.М. Дубинин, А.Ф.Капустинский, К.Т.Порошин, А.Е.Порай-Кошиц и многие, многие другие. Комиссия по истории химии работала довольно активно. Правда, изданий было маловато, но она объединяла всех, кто интересовался историко-химической тематикой. Впоследствии эта работа в Комиссии по истории химии мне очень пригодилась как для установления тесных связей с различными учеными-химиками, так и с общественностью.

Таким образом, несмотря на занятость в Управлении университетов, я пытался вести научную работу, да еще в довольно различных направлениях. Конечно, однако, результат ее был не особенно велик. Однако кое-что удалось сделать. Я в эти годы как-то сошелся с покойным Н.Д.Зелинским, довольно часто у него бывал и собирал материалы по истории активного угля и противогаза. В дальнейшем мне удалось выпустить несколько книжек по этим вопросам.

Институт истории естествознания
В 1947 г. вскоре после ухода из Министерства высшего образования я был назначен Зам. директора Института истории естествознания. Я интересовался этой областью уже давненько, хотя и не с точки зрения чисто научной. Еще в Горьком я прочитал в Университете курс лекций по истории химии. Правда, я знал в те времена историю химии очень поверхностно и лишь приступил к ее изучению по нескольким старым книжкам, которые были в моей библиотеке. Постепенно я копил фактический материал по истории химии и стал несколько разбираться в запутанных ситуациях развития химии в XIX в. Однако, конечно, как и всякий начинающий, я больше всего занимался древностью и куда меньше — новейшими периодами. Естественно, что мои первые курсы лекций весьма походили на курс лекций по истории медицины, читавшийся Ф.Рейсом в Медико-хирургической академии на Рождественке (где было Министерство) высшего образования). Он читал этот курс дважды в неделю по 2 часа целый год и к концу года дошел только до Гиппократа. Нечто подобное получалось и с моими курсами.

Тем не менее, постепенно копился опыт, и приходилось переносить центр тяжести курса на более поздние периоды. Когда я в 1946 г. прочитал первый курс истории химии (72 часа), он также был в значительной степени ориентирован на древность. С этой болезнью начинающих историков науки связаны и мои первые научные работы по истории химии — „Происхождение и развитие русской химической терминологии“ — тема доклада, прочитанного в декабре 1946 г. на Совещании по истории естествознания. Этот доклад и обратил на меня внимание некоторых деятелей по истории науки. В конце августа 1947 г. мне была показана выписка постановления Секретариата ЦК за подписью А.А.Жданова о назначении меня зам. директора Института.

В то время — Институт истории естествознания был по существу „микроскопическим“ научным учреждением. За год до этого он только что был организован. Его директором числился Президент Академии наук В.Л.Комаров, заместителем — Б.Г.Кузнецов. Когда я пришел в Институт, там уже был новый директор Х.С.Коштоянц, который работал главным образом как экспериментатор в области физиологии. Штат Института …».

ЧАСТЬ IV
1. Институт истории естествознания (ИИЕ) АН СССР был создан после встречи академика В.Л.Комарова с И.В.Сталиным, состоявшейся 13 ноября 1944 г. СНК СССР принял постановление об образовании ИИЕ 22 ноября 1944 г., Постановление Президиума АН СССР от 9 февраля 1945 г.; директором был назначен В.Л.Комаров.

2. Коштоянц Хачатур Седракович (1900, Александрополь, Эриванской губернии-1961, Москва), физиолог, медик, историк науки, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (сравнительная физиология, 1939), академик АН АрмССР (1943), чл.-корр. Международной академии истории науки. Директор Института истории естествознания АН СССР (1945–1953). Автор труда «Очерки по истории физиологии в России» (Сталинская премия, 1947).

3. Кузнецов Борис Григорьевич (1903, Екатеринослав-1984, Москва), историк науки, философ, специалист в области истории физико-математических наук, доктор экономических наук, профессор, действительный член Международной академии истории науки. Директор Института истории науки и техники АН СССР (1938), заместитель директора Института истории естествознания АН СССР (1945–1947).

4. Речь идет об окружении 1940-х гг. Президента АН СССР В.Л.Комарова, состоявшем из работников Комиссии по мобилизации ресурсов Урала — В.М.Гальперин, Б.А.Шпаро, А.Г.Чернов, Р.И.Белкин, Б.Г.Кузнецов и др.

5. Соболь Самуил Львович (1893, Одесса-1960, Москва), историк биологии, доктор биологических наук, профессор, чл.-корр. Международной академии истории науки, создал Музей истории микроскопа и микроскопической техники (экспонируется в Политехническом музее), автор труда «История микроскопа и микроскопических исследований в России в XVIII веке» (Сталинская премия, 1950).

6. Новиков Павел Александрович (1898, село Крымское, Рузского уезда, Московской губернии-196? Москва), историк зоологии, доктор биологических наук.

7. Райков Борис Евгеньевич (1880, Москва-1966, Ленинград), биолог, историк науки, доктор педагогических наук, профессор, действительный член Академии педагогических наук РСФСР.

8. Юшкевич Адольф-Андрей Павлович (1906, Одесса-1993, Москва), историк математики, доктор физико-математических наук, профессор, действительный член Международной академии истории науки.

9. Зубов Василий Павлович (1899, Александров, Владимирской губернии-1963, Москва), историк науки, искусствовед, историк философии, доктор искусствоведения, действительный член Международной академии истории науки.

10. Старосельская-Никитина Ольга Андреевна (1885, Кременчуг, Полтавской губернии-1965, Москва), историк науки, библиограф, кандидат исторических наук.

11. Давиташвили Лео Шиович (1895, Тифлис-1977, Тбилиси), палеонтолог и геолог, историк науки, доктор геологоминералогических наук, академик АН Грузинской ССР (1944), автор труда «История эволюционной палеонтологии от Дарвина до наших дней» (Сталинская премия, 1949).

12. Веселовский Иван Николаевич (1892–1977, Москва), специалист по теоретической механике, историк математики, доктор физико-математических наук, профессор.

13. Н.А.Фигуровский называет ленинградских историков науки: Безбородов Михаил Алексеевич (1898–1983), историк науки, доктор технических наук, академик АН БССР; Ченакал Валентин Лукич (1914–1977), историк астрономии, кандидат физико-математических наук; Раскин Наум Михайлович (1906–1986), историк науки, доктор исторических наук, профессор.

14. В 1921 г. по инициативе академика В.И.Вернадского и под его руководством в Академии наук была основана Комиссия по истории знаний (КПЗ). В 1930 г. КПЗ возглавил академик Н.И.Бухарин, который в 1932 г. на базе Комиссии создал Институт истории науки и техники (ПИНТ) АН СССР. ИИНТ был закрыт 5 марта 1938 г. Последним директором ИИНТ был Б.Г.Кузнецов.

15. Комарова Тамара Александровна (1920, Торжок, Тверской губернии-2000, Москва), химик, историк науки, ученица и коллега Н.А.Фигуровского. Из семьи служащих: отец был инженером-теплотехником, мать — сельской учительницей. Окончила Химический факультет МГУ (1944), работала там же (с 1961 — с.н.с.). С 1945 г. началось ее многолетнее сотрудничество с Фигуровским, будучи сотрудницей кафедры коллоидной химии, выполнила под его руководством диссертационную работу «Исследование кинетики кристаллизации солей из растворов» (1953), а позднее большую часть своего времени посвятила историко-научной тематике — в рамках кафедры истории химии (основана в 1948 г., в 1955 г. реорганизована в Кабинет истории химии), а затем кафедры физической химии (Кабинет истории химии был включен в состав кафедры физической химии в 1963 г.). Комарова — автор около 150 научных работ, участвовала в чтении курса по истории химии; под руководством Фигуровского и Комаровой в 1960-х-1980-х гг. защищено около 40 дипломных работ и около 15 кандидатских диссертаций. (Информация предоставлена Т.В.Богатовой).

16. Быков Георгий Владимирович (1914–1993, Москва), историк химии, доктор химических наук, член-корреспондент Международной академии истории науки.

17. Несмеянов Александр Николаевич (1899, Москва-1980, Москва), химик-органик, организатор, популяризатор науки, основатель большой научной школы элементоорганической химии, академик АН СССР (1943), Президент АН (1951–1961; в 1946–1951 гг. академик-секретарь Отделения химических наук АН). Окончил естественное отделение физико-математического факультета Московского университета (1917–1922); оставлен на кафедре по рекомендации Н.Д.Зелинского. Ассистент, доцент, профессор, зав. кафедрой органической химии химического факультета МГУ (1924–1938), действительный член Института химии МГУ (1935–1938), зав. кафедрой органической химии (1944–1979), декан химического факультета (1944–1948), ректор МГУ (1948–1951). Одновременно зав. лабораторией органической химии Института удобрений и инсектофунгицидов (1930–1934); зав. лабораторией металлоорганических соединений Института органической химии АН СССР (1935–1944, директор 1939–1954), профессор, зав. кафедрой органической химии Института тонкой химической технологии (1938–1941, 1944–1945), в 1939–1954 гг. директор Института органической химии АН СССР.

18. Греков Борис Дмитриевич (1882, Миргород, Полтавской губернии-1953, Москва) — историк, общественный деятель, профессор ЛГУ и МГУ, чл.-корр. АН СССР по Отделению общественных наук с 1934, академик по Отделению общественных наук (история) с 1935.

19. Дружинин Николай Михайлович (1886, Курск-1986, Москва), историк, чл.-корр. АН СССР по Отделению истории и философии с 1946, академик по Отделению исторических наук (история СССР) с 1953.

20. Удальцов Александр Дмитриевич (1883–1958, Москва), историк-медиевист, чл.-корр. по Отделению общественных наук (история, 1939). У Н.А.Фигуровского ошибочно указаны инициалы.

21. Грабарь Игорь Эммануилович (1871, Санкт-Петербург-1960, Москва), художник, историк русского искусства, специалист в области реставрации памятников архитектуры, академик по Отделению истории и философии (история искусства, 1943).

22. Тихомиров Михаил Николаевич (1893–1965, Москва), историк, чл.-корр. по Отделению истории и философии (1946), академик по Отделению исторических наук (история СССР, 1953).

23. См.: Лукина ТА. Борис Евгеньевич Райков. Л., 1970.

24. Зубов Павел Васильевич (1862–1921, Москва), химик, специалист в области термохимии, коллекционер, нумизмат. Закончил естественное отделение физико-математического факультета Московского университета (1881–1885). Во время обучения работал в лаборатории В.В.Марковникова; с 1894 по 1914 гг. работал в термической лаборатории В.Ф.Лугинина, где выполнял исследования, посвященные теплотам горения органических соединений.

25. Каракаллы — воздвигнуты императором Каракаллой (186–217, император с 211 г.) и названные его именем колоссальные термы. Н.А.Фигуровский и В.П.Зубов были в Италии с 30 августа по 15 сентября 1956 г., командированные на VIII Международный конгресс по истории науки. Их маршрут пролегал: самолетом — Москва-Вильнюс-Прага-Париж-Ницца-Милан-Рим; поездом — Рим-Флоренция-Милан (с посещением Пизы и Винчи); автобусом — Милан-Верона-Падуя-Сермионе-Венеция; поездом — Венеция-Рим; самолетом — Париж-Прага-Москва.

26. Шухардин Семен Викторович (1917, Майкоп, Краснодарский край-1980, Москва), историк техники, доктор технических наук, профессор, действительный член Международной академии истории науки.

27. Сокольский Виктор Николаевич (1924–2002, Москва), историк техники, кандидат технических наук, действительный член Международной академии астронавтики.

28. Некрасов Борис Владимирович (1899–1980, Москва), химик, специалист по теоретической химии, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (общая и неорганическая химия) (1946).

29. Фрост Андрей Владимирович (1906, Орел-1952, Москва), физикохимик, специалист по химической кинетике, органическому катализу, процессам нефтепереработки.

30. Родионов Владимир Михайлович (1878, Москва-1954, поселок Мозжинка Московской обл.), химик-органик, специалист в области химической технологии, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (1939), академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1943).

31. Шемякин Михаил Михайлович (1908–1970, Москва), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1953), академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1958).

32. Панченков Георгий Митрофанович (1909–1982), химик, специалист в области физической и коллоидной химии, профессор, заведующий лабораторией физической и коллоидной химии, профессор кафедры физической химии МГУ (1931–1943); профессор, заведующий кафедрой физической и коллоидной химии Московского нефтяного института (1943–1982). В 1941–1945 гг. помощник Уполномоченного Государственного комитета обороны по нефтяным и топливным вопросам; член Специализированного совета по присуждению кандидатских и докторских степеней (1954–1982); председатель Специализированного совета по присуждению кандидатских и докторских степеней (1974–1982); член ВАК (1958–1974).

33. Киреев Валентин Александрович (1899, Пермь-1974, Москва), физикохимик, специалист в области химической термодинамики.

34. Никольский Борис Петрович (1900, Мензелинск, Уфимской губернии — 1990, Ленинград), химик, специалист в области физической химии и радиохимии, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (радиохимия и физическая химия, 1953), академик по Отделению общей и технической химии (физическая химия, 1968).

35. Измайлов Николай Аркадьевич (1907, Сухуми-1961, Харьков), физикохимик, чл.-корр. АН УССР (1957).

36. Пудовик Аркадий Николаевич (1916, Цивильск, Казанской губернии-2006, Казань), химик, специалист в области химии элементоорганических соединений, чл.-корр. АН СССР (РАН) по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1964), почетный член АН Республики Татарстан.

37. Крестов Геннадий Алексеевич (1931, Иваново-Вознесенск-1994, Иваново), химик, специалист в области химии, термодинамики и физической химии водных и неводных растворов, чл.-корр. АН СССР по Отделению физикохимии и технологии неорганических материалов (неорганическая химия, 1981).

38. Кочетков Николай Константинович (1915, Москва), химик, специалист в области синтетической органической химии и химии природных соединений, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (химия природных и биологически активных соединений, 1960), академик по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1979).

39. Михайлов Борис Михайлович (1906, село Знаменка, Корейского уезда, Иркутской губернии-1984, Москва), химик, специалист в области тонкого органического синтеза, чл.-корр. АН СССР по Отделению общей и технической химии (органическая химия, 1968).

40. Комиссия по истории химии Отделения химическим наук АН СССР создана в 1944 г. для разработки проблем истории химии, в первую очередь русской и советской, составления исторических библиографий, собирания соответствующих документаций и привлечения внимания советских химиков к вопросам истории химии. По регламенту Комиссия организовывала совещания с целью координации исследовательских работ по истории химии. Председателем Комиссии по истории химии был А.А.Арбузов. Н.А.Фигуровский стал членом Комиссии по истории химии в начале 1947 г.

41. Арбузов Александр Ерминингельдович (1877, село Арбузов-Баран, Спасского уезда, Казанской губернии-1968, Казань), химик-органик, историк химии, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (химия, 1932), академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1942).

42. Рогинский Симон Залманович (1900, местечко Паричи, Бобруйского уезда, Минской губернии-1970, Москва), физикохимик, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (физическая химия, катализ, 1939).

43. Герасимов Яков Иванович (1903, Валдай, Новгородской губернии-1983, Москва), физикохимик, специалист в области химической термодинамики, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (физическая химия, 1953).

44. Усанович Михаил Ильич (1894, Житомир-1981, Алма-Ата), физикохимик, академик АН КазССР (1962).

45. Плаксин Игорь Николаевич (1900, Уфа-1967, Москва), специалист в области гидрометаллургии и первичной обработки полезных ископаемых, чл.-корр. АН СССР по Отделению технических наук (горное дело и обогащение полезных ископаемых, металлургия, 1946).

46. Ермоленко Николай Федорович (1900, деревня Клюковка, ныне Витебской области-1972, Минск), химик, специалист в области коллоидной и неорганической химии, академик АН БССР (1947).

47. Н.А.Фигуровский выступил с докладами: «Некоторые задачи советских историков химии» и «О происхождении древнерусских названий металлов».

48. Арбузов Борис Александрович (1903, Новоалександрия, Люблинской губернии-1991, Казань), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (1943), академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1953).

49. Платэ Альфред Феликсович (1906–1984, Москва), химик-органик, основные исследования относятся к химии углеводородов.

50. Шостаковский Михаил Федорович (1905, деревня Новоселица, Елизаветградского уезда, Херсонской губернии-1983, Москва), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Сибирскому отделению (химия, 1960).

51. Дубинин Михаил Михайлович (1901–1993, Москва), специалист в области адсорбционных процессов, академик АН СССР по Отделению общей и технической химии (сорбционные процессы, 1943).

52. Торопов Никита Александрович (1908, Санкт-Петербург-1968, Ленинград), физикохимик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (физическая химия, 1962).

53. Мамедалией Юсуф Гейдарович (1905, Ордубад, Эриванской губернии-1961, Баку), химик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (техническая химия, 1958).

54. Данилов Степан Николаевич (1889, Витебск-1978, Ленинград), химик-органик, чл.-корр. АН СССР по Отделению химических наук (органическая химия, 1943).

55. Мусабеков Юсуф Сулейманович (1910, Тифлис-1970, Ярославль), химик-органик, историк науки, доктор химических наук, профессор, чл.-корр. Международной академии истории науки.

56. Очевидно, речь идет о книгах: Арбузов А.Е. Краткий очерк развития органической химии в России. М.;Л., 1948; Капустинский А.Ф. Очерки по истории неорганической и физической химии в России от Ломоносова до Великой Октябрьской социалистической революции. М.;Л., 1949.

57. Вавилов Сергей Иванович (1891–1951, Москва), физик, специалист в области оптики, историк науки, чл.-корр. АН СССР по Отделению математических и естественных наук (1931), академик по Отделению математических и естественных наук (физика, оптика, люминесценция, 1932), президент АН СССР (1945–1951).

58. Вопросы истории отечественной науки: Общее собрание Академии наук СССР, посвященное истории отечественной науки, 5-11 января 1949 г. М.;Л.,1949. Н.А.Фигуровский выступил с докладом «Химия в древней Руси» (С. 239–252) и в прениях с сообщением о работе и задачах, стоящих перед Институтом истории естествознания АН СССР (с. 846–847).

59. Федосеев Петр Николаевич (1908, село Старинское, Нижегородской губернии-1990, Москва), специалист в области исторического материализма и социологии, чл.-корр. по Отделению истории и философии (1946), академик по Отделению экономических, философских и правовых наук (философия, 1960), вице-президент АН СССР (1962–1967, 1971–1988).

60. Комиссия по истории техники при Отделении технических наук АН СССР организована 9 февраля 1944 г., а 31 августа был утвержден состав Комиссии, в которую вошли: Б.Н.Юрьев (председатель), А.А.Байков, И.П.Бардин, Э.В.Брицке, Г.М.Кржижановский, Л.С.Лейбензон, В.Н.Образцов, С.Г.Струмилин, И.И.Артоболевский, М.А.Шателен, А.А.Зворыкин, Н.И.Фальковский и др.

61. Комиссия по истории техники Отделения технических наук АН СССР организационно оформилась в 1944 г. на базе Группы по истории техники, существовавшей с 1942 г. Комиссия была призвана проводить научную разработку материалов по истории техники, готовить к печати сборники документов (текстов и чертежей из архивов), посвященных трудам и изобретениям русских техников, организовывать учет фондов по истории техники, выявлять роль русских ученых и техников в мировом техническом прогрессе. В Положении 1944 г. определялось: «Основной задачей Комиссии является организация и проведение исследований по истории техники на базе учения Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Эти исследования выполняются с целью содействия: а) воспитанию советского патриотизма, б) борьбе с раболепием перед капиталистической техникой и в) развитию советской техники». Первым председателем Комиссии по истории техники был Б.Н.Юрьев, которого в 1950 г. сменил А.М.Самарин. Н.А.Фигуровский в 1949 г. Постановлением Президиума АН СССР был введен в состав Комиссии по истории техники и регулярно получал все основные нормативные документы и приглашения на заседания Комиссии.

62. Юрьев Борис Николаевич (1889, Смоленск-1957, Москва), специалист в области аэромеханики, аэродинамики и теории аэроплана, академик по Отделению технических наук (аэродинамика, авиация, 1943).

63. Самарин Александр Михайлович (1902, село Саконы, Ардатовского уезда, Нижегородской губернии-1970, Москва), ученый-металлург, чл.-корр. АН СССР по ОТН (металлургия, 1946), академик АН СССР по Отделению физикохимии и технологии неорганических материалов (конструкционные материалы и их обработка, с 1966). С 1946 по 1951 гг. выполнял обязанности первого заместителя министра высшего и среднего специального образования СССР. В 1949–1953 гг. являлся членом (с 1950 — председателем) КИТ ОТН АН СССР. В 1953–1955 гг. директор ИИЕТ АН СССР. С 1955 по 1961 гг. зам. директора (с 1960 директор) Института металлургии им. А.А.Байкова АН СССР. В 1965–1970 гг. член Гос. комитета по науке и технике при СМ СССР. В 1967–1970 гг. директор Института металлургии им. А.А.Байкова АН СССР.

64. Голубцова Валерия Алексеевна (1901, Нижний Новгород-1986, Москва), инженер-электротехник, историк техники, доктор технических наук. С 1920 — член ВКП(б). В 1920–1930 гг. на партийной работе. Закончила Московский энергетический институт (1934); в 1943–1952 гг. директор. В 1952 г. заместитель председателя Комиссии по истории техники ОТН АН СССР; с 1953 по 1956 гг. — заместитель директора Института истории естествознания и техники АН СССР.

65. 12–15 марта 1984 г. состоялось совместное заседание XXX пленума Советского национального объединения истории и философии естествознания и техники и Ученого совета Института истории естествознания и техники АН СССР, посвященное 30-летию работы Института и актуальным задачам советских историков науки и техники.

66. Топчиев Александр Васильевич (1907, слобода Михайловка, Усть-Медведицкого округа, области Войска Донского-1962, Москва), химик-органик, академик по Отделению химических наук (органическая химия, 1949), Главный ученый секретарь Президиума АН СССР (1949–1959), вице-президент (1958–1962).

67. Кузнецов Иван Васильевич (1911, Москва-1970, Москва), философ, методолог и историк науки, доктор философских наук, профессор. С 1954 г. зам директора ИИЕТ АН СССР; в 1955–1956 гг. и.о. директора ИИЕТ. В 1956–1970 гг. работал в Институте философии АН СССР.

68. Соловьев Юрий Иванович (1924, село Уяр, Красноярского края-2005, Москва), историк химии, доктор химических наук, профессор, чл, — корр. Международной академии истории науки.

69. Фигуровский Н.А., Соловьев Ю.И. Александр Порфирьевич Бородин. М., 1950.

70. Дневники Д.И.Менделеева 1861–1862 гг. // Научное наследство. Т. II. М., 1951. С. 95–256. Кузьмина (Менделеева) Мария Дмитриевна (1886–1952), кинолог, директор Музея Д.И.Менделеева при Ленинградском университете (1934–1952), дочь Д.И.Менделеева.

71. Очерк возникновения и развития угольного противогаза Н.Д.Зелинского. М., 1952.

72. Химия в Московском университете за 200 лет (1755–1955): Краткий исторический очерк. М., 1955.

73. Ловиц Т.Е. Избранные труды по химии и химической технологии. / Составление, редакция и примечания Н.А.Фигуровского. М., 1955. - (Классики науки).

74. Фигуровский НА., Соловьев Ю.И. Николай Николаевич Зинин: Биографический очерк. М., 1957.

75. Фигуровский НА., Соловьев Ю.И. Сванте Аррениус. М., 1959.

76. На этом рукопись воспоминаний Н.А.Фигуровского обрывается.


Фотоиллюстрации


«Отец и мать после свадьбы (1898?)»


«Моя бабушка Елизавета Степановна Сынковская»


«Колокольня собора» (фото Н.А.Фигуровского, 1970 г.)


Солигалич. Южный фасад Рождественского собора. 1668–1805 гг.


«Солигаличский Рождественский собор XVII в.» (фото Н.А. Фигуровского, 1962 г.)


«Типичная улица в г. Солигаличе (бывш. Кладбищенская)» (фото Н.А. Фигуровского, 1970 г.)


«Эта фотография висела в рамке на стене над комодом. Справа налево: отец, А.Ф. Померанцев, неизвестный мне священник, протоиерей И. Смирнов, мой дядя П.А. Вознесенский, регент Коровницкий» (фото конца XIX — начала XX вв.)


«Соборный дом, где я родился» (Фото Н.А. Фигуровского. 1970-е гг.)


«Церковь Воскресения. Вид с берега р. Костромы. На переднем плане типичные солигаличские домики с огородами на берегу реки» (фото Н.А. Фигуровского. 1969 г.)


«Воскресенская церковь — летняя. 1669 г.» (фото Н.А. Фигуровского. 1969 г.)


«Воскресенская церковь — зимняя. 1681 г.» (фото Н.А. Фигуровского. 1969 г.)


«Солигаличская соборная церковно-приходская школа» (фото Н.А. Фигуровского. 1971 г.)


«Церковь Бориса и Глеба, стоявшая над базаром»


«Юродивый „Игошка“. Солигаличская достопримечательность начала XX столетия»


«Здание Солигаличского духовного училища» (фото Н.А. Фигуровского. 1970 г.)


«Снимок детей нашего двора прибл. 1912 г. В первом ряду слева направо: Алексей (брат), Елизавета Вознесенская, Иван Вознесенский, Татьяна (сестра). Во втором ряду: Феодосий Вознесенский и я в форме духовного училища. В середине — Евгений Вознесенский. Снимок попал ко мне случайно в 1983 г. (остался после смерти Феодосия в октябре 1982 г.)»


Кострома. Кремль. Вид со стороны Волги. Фото начала XX в.


«Иван Михайлович Студицкий „Михей“. Все портреты семинарских учителей изображают их еще молодыми. В наши дни они были, я думаю, лет на 7 старше»


«Милий Александрович Стафилевский — наш грек „Миля“»


Кострома. Ипатьевский монастырь


«Виктор Никанорович Лаговский — наш математик»


«Василий Иванович Строев — „Вася-Жук“»


«Владимир Алексеевич Конокотин — литература, словесность»


Виссарион (Нечаев) (1822–1905), епископ Костромской и Галичский в 1891–1905 гг.


Сретенский храм в Костромской духовной семинарии. Фото начала XX в.


Высшее механико-техническое училище им. Ф.В. Чижова в Костроме. Фото начала 1900-х гг.


Н.А. Фигуровский (справа) — учащийся Костромского техникума. 1919–1920 гг. (?)


Н.А. Фигуровский. Начало 1920-х гг. (?)


Н.А. Фигуровский — красноармеец. 1924 г. (?)


Н.А. Фигуровский. Середина 1920-х гг. (?)


Н.А. Фигуровский (справа) с другом. Конец 1920-х гг.


Н.А. Фигуровский — студент Нижегородского государственного университета. 1929 г.


Н.А. Фигуровский. Нижний Новгород. Начало 1930-х гг. (?)


П.А. Ребиндер и Н.А. Фигуровский. Москва. Коллоидо-электромеханический институт АН СССР. Конец 1930-х гг.


Н.А. Фигуровский. Горький. 1941 г.


К.Ф. Жигач и Н.А. Фигуровский. Москва. 1940 г.


А.Н. Фрумкин и Н.А. Фигуровский. 1940–1941 гг.


Н.А. Фигуровский. 1942 г.


Н.А. Фигуровский. Берлин. 1945 г.


Н.А. Фигуровский с сыном Сергеем. 1945 г.


Н.А. Фигуровский. 1940-е гг.


Н.А. Фигуровский. 1940-е гг.


Н.А. Фигуровский. 1949 г.


Н.А. Фигуровский. Конец 1940-х гг.


Н.А. Фигуровский. 1953 г.


Н.А. Фигуровский. 1954 г.


Дом в деревне Доронжа


Мать Н.А. Фигуровского. 1950-е гг.


Брат и мать Н.А. Фигуровского. Конец 1950-х гг.


В.П. Зубов (в центре) и Н.А. Фигуровский (справа) на отдыхе под Москвой. 1950-е гг.


Н.А. Фигуровский. Химический факультет МГУ. 1954 г.


Н.А. Фигуровский. Польша. Январь-февраль 1956 г.


На заседании в ИИЕТ АН СССР. Слева направо: Э. Кольман, И.Г. Васильев, Н.А. Самойлов, директор Института Н.А. Фигуровский, Н.И. Барбашев, И.А. Федосеев, А.А. Осинкин. Конец 1950-х гг.


Т.А. Комарова и Н.А. Фигуровский. 28 декабря 1959 г.


Н.А. Фигуровский ведет заседание в ИИЕТ. 1961 г.


Н.А. Фигуровский (второй слева), Е. Ольшевский (четвертый слева), А.П. Юшкевич (первый справа). Середина 1960-х гг.


Н.А. Фигуровский. 1970-е гг.


Н.А. Фигуровский дома. Рабочий кабинет. 1975 г.


Н.А. Фигуровский и член-корр. АН АзССР Д.И. Зульфугарлы. Бакинский университет. 28 ноября 1973 г.


Н.А. Фигуровский в окружении сотрудников и студентов Лаборатории истории химии. МГУ. 1981 г.


Н.А. Фигуровский, Н.Н. Семенов и Б.А. Арбузов. Санаторий АН СССР «Узкое». Август 1983 г.


Н.А. Фигуровский. 1986 г.


Н.А. Фигуровский. 1985 г. Фото А. Кривомазова


А.А. Андронов


А.Е. Арбузов


Б.А. Арбузов


В.К. Аркадьев


А.Н. Бах


С.И. Вавилов


А.И. Горбов


С.Н. Данилов


М.М. Дубинин


А.В. Думанский


Н.Д. Зелинский


П.В. Зубов


Н.А. Изгарышев


И.А. Каблуков


Б.А. Казанский


А.Ф. Капустинский


В.А. Кистяковский


Н.С. Курнаков


Ю.С. Мусабеков


С.С. Наметкин


Б.В. Некрасов


А.Н. Несмеянов


А.Д. Петров


И.Н. Плаксин


А.Ф. Платэ


С.А. Погодин


П.А. Ребиндер


С.З. Рогинский


В.М. Родионов


Я.К. Сыркин


А.Н. Фрумкин


И.И. Черняев


Х.С. Коштоянц и В.Л. Комаров. 1945 г.


Г.В. Быков. 1970-е гг.


И.Н. Веселовский. 1960-е гг.


В.А. Голубцова. 1952 г.


А.Т. Григорьян. 1954 г.


Л.Ш. Давиташвили. 1950 г.


В.П. Зубов. 1953 г.


Н.А. Фигуровский и В.П. Зубов в Берлине (ГДР). Май 1957 г.


Б.М. Кедров. 1960-е гг.


Б.Г. Кузнецов. Середина 1970-х гг.


В.И. Кузнецов. 1970 г.


И.В. Кузнецов. Конец 1960-х гг.


Б.Г. Кузнецов и Н.А. Фигуровский на XI Международном конгрессе по истории науки в Польше. Август 1965 г.


Слева направо: С.Р. Микулинский, Н.И. Родный, Н.А. Фигуровский, Э.И. Березкина, А.С. Федоров, Б.М. Кедров, Рене Татон, Л.В. Каминер, О.А. Лежнева, О.А. Старосельская-Никитина. ИИЕТ. 1964 г.


П.М. Лукьянов. 1953 г.


Б.Е. Райков. 1950-е гг.


А.М. Самарин. Конец 1940-х гг.


С.Л. Соболь. 1945 г.


В.Н. Сокольский. Середина 1950-х гг.


Ю.И. Соловьев. 1953 г.


О.А. Старосельская-Никитина. Начало 1960-х гг.


А.С. Федоров. 1960-е гг.


В.Л. Ченакал. 1949 г.


С.В. Шухардин. 1949 г.


Б.Н.Юрьев. 1947 г.


А.П. Юшкевич. 1965 г.




Примечания

1

Голод (и пища) как тема доминантой проходит сквозь всю ткань повествования.

(обратно)

2

См.: Илизаров С.С. Материалы к историографии истории науки и техники: Хроника. 1917–1988 гг. М., 1989.

(обратно)

3

Ранее были изданы: в сокращенном варианте четвертая часть (Фигуровский Н.А. Автобиографические заметки и воспоминания / Публикация С.С.Илизарова // Вопросы истории естествознания и техники. 1994. № 2. С. 137–149), а также отдельные фрагменты: Фигуровский Н.А. Сухаревка. Май 1920-го / Публикация С.С.Илизарова // Московская правда. 1994. 7 июня. № 107 (705); Фигуровский Н.А. История одной фотографии / Публикация С.С.Илизарова // Вечерняя Москва. № 224 (21371). 1994. 24 ноября; Фигуровский Н.А. Москва — Казань — Москва. Начало Отечественной войны / Публикация С.С.Илизарова // Природа. 1995. № 5. С. 120–128; Фигуровский Н.А. Берлин сорок пятого года! Моя военная служба / Публикация Т.В.Богатовой // http://www.voskres.ru/economics/figurovski.htm

(обратно)

4

Tempora mutantur — Времена меняются (лат.).

(обратно)

5

Примечания, отмеченные знаком *, составлены Н.А.Фигуровским.

(обратно)

Оглавление

  • «НАЕДИНЕ СО ВСЕМИ…». ЖИТИЕ ИСТОРИКА НАУКИ ИМ САМИМ НАПИСАННОЕ
  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • ДОПОЛНЕНИЕ К ПРЕДИСЛОВИЮ 1971 г.
  • ЧАСТЬ I (1901–1920 гг.)
  •   Что мне известно о моих предках и ближайших родственниках
  •   Годы раннего детства
  •   Начальная школа
  •   Солигаличское духовное училище
  •   Костромская духовная семинария
  •   Семинарские учителя
  •   Семинарская и внесеминарская жизнь и события 1915–1917 гг.
  •   Интернат
  •   Февральская революция
  •   Лето и осень 1917 года
  •   Конец семинарии
  •   Конец 1917 и первая половина 1918 г.
  •   Визит к архиерею
  •   Окончательные расчеты с семинарией. Гимназия Малиновского
  •   2-я Советская школа 2-й ступени в Костроме
  •   Служба в государственном контроле — РКИ
  •   Последние месяцы в Костроме
  • ЧАСТЬ II (1920–1935 гг.)
  •   Призыв в Красную Армию
  •   Первые месяцы в Красной Армии
  •   Взрывы вблизи села Хорошева
  •   На посту на месте взрывов
  •   Жизнь или смерть?
  •   Ходынские лагеря
  •   На Военно-химические курсы комсостава РККА
  •   Я — курсант Военно-химических курсов командного состава РККА
  •   Антоновщина в Тамбовской губернии
  •   Я учусь верховой езде!
  •   159 с.п., 18 с.д., 19 с.д
  •   Служба в 17 с.д. (I период)
  •   Высшая военно-химическая школа Комсостава РККА (ВВХШ)
  •   Арзамас и Нижний Новгород
  •   Начальство приехало (Из жизни в военных лагерях около Нижнего)
  •   Университетские годы
  •   Первые месяцы после демобилизации
  •   История с отцом
  •   После окончания института. Аспирантура и ассистентура в институте и университете Я заместитель директора института
  •   Защита кандидатской диссертации
  • ЧАСТЬ III (1935–1947 гг.)
  •   Последний год в Нижнем
  •   Первые дни в Академии наук СССР
  •   В Коллоидо-электромеханическом институте АН СССР
  •   Защита докторской диссертации
  •   После защиты диссертации до начала войны
  •   Начало Отечественной войны
  •   Первые месяцы в Красной Армии
  •   Сталинградская битва
  •   На южной окраине Сталинграда
  •   В штабе Сталинградского фронта
  •   Новая обстановка и демобилизация
  •   В отделе Управления университетов ВКВШ и Министерства высшего образования
  •   Пять месяцев в Германии
  •   В Управлении университетов Министерства высшего образования СССР
  •   [Послесловие к III части]
  • ЧАСТЬ IV (1947–1953 гг.)
  •   На распутье
  •   Первые годы работы в Московском университете
  •   Первые годы в Институте истории естествознания
  •   Моя общественная деятельность в 1947–1951 гг
  •   Отдых и другие дела на рубеже 40-х и 50-х гг
  •   Реорганизация Института
  •   Жизнь и работа в первой половине 50-х годов
  •   Директорство в Институте истории естествознания и техники
  • Примечания
  • Фотоиллюстрации
  • *** Примечания ***