Избранное [Дежё Костолани] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

всего пышный декорум, а не внутреннее достояние. Погиб как человек и тот чиновник, для кого все исчерпывалось службой, иерархией, креслом: механическим отправлением механических обязанностей. Отслужил — и вот столь же механически выпал из жизни, как сработавшийся винтик из машины («Пава»).

В явном и неявном, «закадровом» конфликте себялюбия и человеколюбия, сильных и беспомощных, обойденных, «малых» и «великих» мира сего писатель на стороне той силы, которая справедлива, того величия, которое морально. И потому правда людей «маленьких», но честных и деликатных, оттесняемых на обочину жизни беззастенчивыми ловцами удачи (вроде Ольги Орос из «Жаворонка», кавалера Мартини из «Врунов»), отнюдь не противоположна у Костолани великой правде социального освобождения, а едина, нераздельна с ней. Это далеко не сразу поняли и оценили у него. Сосредоточенное, «чеховское» внимание именно к малому, бытовому, к гримасам повседневности нередко толковалось в прошлом как «уход» в частное и случайное, как литературная эксцентричность.

Несправедливое это отношение не могло не задевать, не уязвлять писателя, и в своем полемическом ожесточении он в пику, в отместку готов был порой даже встать именно в ту позу, которую ему приписывали (как в нашумевшей дискуссии 20-х годов о наследии Эндре Ади: Костолани демонстративно отказал ему в признании). На дело же, конечно, пусть не отдавая себе в этом полного отчета, он не только не противостоял Ади или Морицу, а продолжал их. Дополнял и расширял социальный гуманизм обоих в нравственно-психологическом направлении, заглядывая в самые потаенные уголки, мельчайшие изгибы, изломы немудрящего рядового сознания. Ибо там, в тесном малом мирке, возникали коллизии не менее кричащие, нежели в мире широком. И угадывались пусть неразвитые, но многообещающие добрые задатки.

Какое потрясение переживает, например, тот же мальчик, убеждаясь, что не кто иной, как его отец, — безгласный социальный нуль («Ключ»). Или, еще хуже, — жулик, шулер («Карты»)! И как терзается Акош Вайкаи, в себе самом сталкиваясь с постыдной склонностью к бездумно легкому, а в логическом пределе — бездельно-паразитическому времяпрепровождению, существованию. Но эти мучительные потрясения, очистительные терзания — почва, залог и каких-то высоких, подвижнических решений, честных обетов на всю жизнь, не менее важных для общества, чем самые смелые и героичные.

Необеспеченный провинциальный журналист, непонятый писатель, жертва и свидетель всепроникающих жизненных неурядиц в габсбургской, а затем хортистской Венгрии, Костолани сам немало страдал. Но именно поэтому не терпел преуспеяния за чужой счет, презирал богатство, плодящее одно равнодушие («Китайский кувшин»), и умел понимать чужое страдание, глубоко сочувствуя обездоленным и несчастным. Так же как Миклош Ийаш, чуткий наблюдатель семейной трагедии Вайкаи, или другое второе «я» автора (хотя ни одно второе «я» полностью с его личностью не совпадает), Корнел Эшти, который — в одной из глав романа о нем — оказывается соседом по купе с душевнобольной девушкой и ее матерью. Правда, Эшти — по молодости лет — еще может заглушить жуткую догадку о том, каково же матери, может забыться, погрузиться в приветливую стихию итальянской природы и культуры. Сам же писатель, умудренный человек, ни забыться, ни отстраниться не мог.

Но это не значит, что у него не было своих радостей, скрашивавших трудные, невеселые будни во много претерпевшей стране. Само уже это высокое, преданное сочувствие было радостью — настолько же сильной, яркой, насколько сам он дарованием, умом, кругозором, убежденной верой в добро превосходил своих меньших собратьев, собственных героев. У Костолани много скорби о людях, но нет «сдачи», капитуляции, поднятых или опущенных рук (что в общем, сверхличном итоге одно и то же). Сознание его хотя и ранено социальным злом — не «несчастное» (как позже говорилось, например, применительно к А. Камю). Повести, рассказы венгерского писателя, даже очень небольшие, заставляют призадуматься над быстротечностью жизни, в которой, однако, именно поэтому так важно что-то успеть, чего-то не упустить; над относительностью всего, именно поэтому побуждающей в непостоянстве искать и по достоинству ценить нечто постоянное, чтобы не погрязнуть в «тине», рутине, во зле — не заплутаться и не потерять себя, как Калигула (в одноименном рассказе), кто, лишь умерев, стал похож на человека.

Такая постоянная составляющая жизни и есть добро. Не озлобление, не вымещение на других («Имре») и не равнодушие, которое сродни бездушию, а осветляющее бытие деятельное участие в общих бедах. Исцеляющий недуги врач («Два мира»), делящийся своим опытом и знаниями учитель, бескорыстно входящий в чужое положение, переживающий его как собственное художник — это всё самые священные профессии для Костолани. Он был убежден в праведной силе добра, которое так или иначе обязательно проложит себе путь. Кто прав, тот могуч, заявляет у