Поездом к океану [Марина Светлая Светлая] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Поездом к океану Марина Светлая (JK et Светлая)


Пролог

Москва, июль 1980


 «Моим самым долгим кошмаром был голод. Он преследовал меня, когда война давно уже закончилась. Он и сейчас заглядывает – дышу ли еще».

Она не различала ни его лица целиком, ни отдельно глаз или носа, или энергично двигающегося подбородка. Но видела четко очерченные мясистые губы, произносившие эти слова. За мгновение до те же самые губы ее целовали. А потом он вдруг заговорил, разбивая вдребезги хрустальный клубок мыслей, в котором яркими разноцветными вспышками искрилась вся ее жизнь.

Те же сияющие осколки играли в сомкнутых, перепутавшихся ресницах и резали по зрачкам, отпечатывая в голове понимание, что наступило утро. Аньес проснулась.

Проснулась она – Аньес.

Она всегда просыпалась первой, а потом исчезала, едва сознание наполняло воспоминаниями, кто она и где она. Конечно, это солнце ее разбудило. Скользило по окну, задело подоконник, отразилось в бледно-серых, водянистых, выцветших глазах, немного подслеповатых, но хорошо различающих свет.

Аня, так ее здесь называли, еще неплохо держалась, если бы не эти глаза, которые лишь недавно начали выдавать возраст. Шестьдесят два – не шутка. Большинство людей, не знавших ее, давали ей не больше сорока пяти. Хорошо сохранившаяся кожа лица, резкость черт которого с годами стала достоинством, указывающим сперва на характер, а уж потом заставлявшим присмотреться, чтобы разглядеть скульптурную вылепленность линий. Живи она как-то иначе, была бы запечатлена в виде бюста Марианны. Почему нет? Стала бы актрисой или певицей. Знатно повеселилась бы.

Аня потянулась, разминая и заставляя хрустеть все еще гибкое и стройное тело, довольно крепкое, но тонкое. На нем ее выдавали голубоватые вены, иногда более ярко вздыбленные на ногах, и недостаточно ухоженные руки. Из-за работы с химикатами по молодости изрядно подпортила кожу, лишь с годами научившись использовать перчатки. Впрочем, тогда она об этом не задумывалась. Но сморщенные ладошки могли бы выглядеть чуточку лучше, если бы не множество мелких шрамов. Вот у Марселя – у того их не было. Видимо, реактивы для проявки фотографий так действовали лишь на нее, вызывая сильнейшее раздражение.

Но маникюр у нее был хороший, аккуратный. Зинаида наловчилась со временем, и это искусство стало ей по плечу.

Некоторое время поразглядывав пальцы, Аня вдруг шумно охнула и вскочила с постели. Аньес, конечно, уже ушла, но и сама Аня все еще кое-что помнила.

Зарядку она проигнорировала, хотя привычка разминаться выработалась в обязательную программу каждого утра. Сейчас было не до того.

- Зина! – крикнула она вглубь квартиры. – Зина, который час?

- Восемь тридцать, - раздался густой низкий голос, а потом и сама Зинаида важно вплыла в комнату, на ходу поясняя: – Я погладила вам платье и наколотила кофейку. Завтракать будете?

Ане и кусок бы в горло не полез, но она тряхнула головой, соглашаясь. Да, кофе. То, что нужно. То, что нужно, чтобы заглушить подкатывающий тихий ужас, который стремился овладеть ею прямо сейчас, когда ей предстояло еще собраться и выйти вон из дому. Когда у нее столько дел впереди.

- Там жарко? – зачем-то спросила она.

- На то и лето, - пожала плечами Зинаида и принялась раскладывать разбросанные накануне вещи в положенные места. Ее стремление к идеальному порядку утомляло, но сейчас Аня была не в состоянии думать об этом. Потерла лоб, поморщилась, вновь посмотрела в окно. Размякла. Немудрено в ее годы размякнуть, но она оказалась мучительно не готова к тому, чтобы чувствовать себя чем-то вроде подтаявшего бруска сливочного масла. Выдержка подводила ее не более двух-трех раз в жизни, а сейчас будто бы и не было никогда никакой выдержки. Только ужасное жжение в груди, испытанное ею впервые в тот момент, когда она случайно углядела в удостоверении аккредитованного на Олимпиаду журналиста имя А.-Р. Юбера.

Аня отчетливо помнила тот момент.

С утра в редакции – вносит последние правки в текст перед версткой номера. Несмотря на собственный практически идеальный разговорный русский, ей все еще бывает нужна помощь. И вряд ли когда перестанет быть нужна, учитывая и годы, и опыт. К двум часам пополудни нужно мчаться в университет. Там любимые оболтусы, спасенные от студотрядов посредством получения удостоверения «ОП»[1], самоорганизовались. Четвертый курс, французы, мальчики в количестве трех человек, после сессии продолжали заниматься – практиковали язык с Анной Робертовной. Она уже давно была Анной Робертовной, сохранив единственно имя своего отчима, да и то не в документах, а лишь в устном обращении, для удобства на работе. Анн Гийо – какое отчество? Анна Робертовна Гийо. Спасибо хоть не Ренардовна.

Робертовна и очки фирмы Ray-Ban, за которыми не видно ее водянистых глаз, выдававших годы. Подарок «оттуда».

А потом звонок по селектору: «Аня, зайдите, пожалуйста».

Она и зашла, оставив все на Танечку. Для начала в приемную, не успев и пройти в кабинет, где была перехвачена сидевшей в засаде секретаршей.

Срочно. Немедленно. Прямо сейчас.

Здесь, в кабинете. Чай им носила.

А кто же еще? Французы, живые, целых двое!

Ужас какой-то, Аня, откуда взялись?

Оттуда, откуда и все. Прилетели. Налетели. Крыльями хлопали. Галдят по-французски и улыбаются.

И как их не пропустить? Иностранцы же, еще и журналисты.

И что с ними делать? Вроде, без провокаций, просто смотрят.

- Их визит, моя дорогая, сам по себе одна сплошная провокация, - мимолетно глянув в зеркало и поправив тщательно уложенную челку, сказала Аня, в ту минуту еще не ощущавшая себя дурацким бруском талого масла. Та минута была одной из последних.

Она и лиц их не разглядела. Лишь удостоверение того, что повыше, еще молодого, мелькнувшее в одну секунду раскрытым на столе Мартьянова. Зачем его бросили на этом столе, она и не поняла. Не мог же он знать. Да и не похож был…

Аня водила их по редакции. Улыбалась с присущей ей сдержанностью, прекрасно отдавая себе отчет в том, что не стоит даже заговаривать с ними. Нет срока давности у ее прошлого. И срока давности у ее страхов тоже нет.

Но эти мысли были вялыми и неубедительными. Важнее следовать за этим А.-Р. и за невыносимым Мартьяновым, этак невпопад подведшим ее под монастырь. И переводить-переводить-переводить их импровизированную экскурсию, будто другой работы у нее нет и она крайне рада.

Последние тридцать лет Анн Гийо писала о достижениях народного хозяйства и советской промышленности. Задача – быть воспевателем страны, приютившей ее. И с задачей она справлялась. До сегодняшнего дня, в который она одну за другой делала глупости.

Не только те, что от нее не зависели, но и другие, подвластные ее воле, первая из которых – вопрос, заданный Мартьянову, едва французы ушли:

- Как, он сказал, его зовут?

А услышав ответ, сдержанно кивнула и отбыла в университет, чтобы там же совершить вторую – едва ли не впервые вникнуть в происходящее, чего усердно сторонилась последние месяцы с тех пор, как на факультете все стали на уши с этой подготовкой к Олимпиаде, кокетливо списывая на возраст, но при этом прекрасно сознавая, что неожиданное желание выстроить между собой и внешним миром стену – лишь отголоски ее собственных страхов. И теперь, как ни в чем не бывало, интересовалась у любимых оболтусов, чем будут заниматься люди с удостоверением «ОП». Четких ответов не услышала, одни восторженные комментарии о возможном доступе к олимпийскому пресс-центру и рассказ Сеничкина о том, что испанисту Листьеву с международного отделения повезло-де – он будет работать с испаноязычными журналистами.

Так ничего и не добившись, Аня совершила третью глупость. Впрочем, вранье. Третью глупость совершала вовсе никакая не Аня. Ее своими руками творила Аньес де Брольи, вышедшая из здания МГУ и добредшая кое-как до ближайшего автомата. В тот момент она не думала, хотя должна бы была. Думать сил уже не оставалась. Сил достало лишь снять трубку, бросить монетку и набрать номер телефона, по которому она никогда не звонила, хотя всегда знала, что там ей помогут.

И снова она говорила, говорила, говорила, спокойно и взвешенно, без капли волнения в голосе, будто это ее и не касалось, совсем как переводила тому сероглазому А.-Р. – странно, единственное, что Аньес помнила, это цвет. От всего лица – один лишь цвет зрачков. Они у него и правда были серые, будто заплаканное, разобиженное на весь этот неуютный, непогожий мир ноябрьское небо. Зрелище странное посреди июля. Иногда ей мерещились другие такие же, но это случалось лишь в минуты, когда она не владела собой. Сейчас – владела. И плевать на то, как пылали виски. Подвергать себя потрясениям в шестьдесят два – фаталически неразумно. И все же, все крепче сжимая трубку пальцами с замечательным Зининым маникюром и несколькими кольцами, в ношении которых она не могла себе отказать, Аньес упрямо, лишенным эмоций примороженным голосом твердила: «Мне все равно, как вы устроите, но мне нужно поговорить с этим человеком. Единственный разговор – но дайте мне его. Я давно никому не нужна, меня не тронут. Вас тоже не тронут – до вас не дотянутся».

А потом повторяла: «Пожалуйста, Саша. Мне не так много надо. Только поговорить». Давила на него. Давила изо всех сил, зная, что у нее больше нет впереди всей жизни, как раньше. Той самой, что она видела во сне, искрящуюся яркими вспышками, которых ей никогда не забыть.

- Кушайте, давайте, кушайте, а то опять потом весь день будете спать на ходу, - вернула Аню на эту землю Зина, прокручивая колесико на радиоприемнике и добавляя громкости. – Уж не знаю, как там с чем другим, но хоть кофе в этом олимпийском дурмане напьешься.

- Зина, я полагаю, вот то, что ты мне в чашке сейчас наколотила – это не кофе, - вяло улыбнулась Аня. – И ты сама открытие смотреть будешь, не кокетничай.

- Как же! Индийский, растворимый! – протест против первого тезиса был слишком явный, как и игнорирование второго, весьма справедливого.

- Кофе, Зина, должен быть в зернах. Его жарят, мелят, а потом варят.

- Так я ж его и так и жарю, и мелю, и варю! Будто он от этого лучше становится. А тут в чашку насыпал, кипятком залил, красота!

Далее продолжать дискуссию Аня не стала. Ни к чему. Даже в самые страшные времена, когда ей приходилось и голодать, и умирать, единственное, в чем она ни за что не отказала бы себе, имей возможность получить, – это чашка кофе. Горячего и несладкого. Будто бы он – единственный смысл, ради которого она держится за землю. Хоть в Париже, хоть в Ренне, хоть в благословенной земле родного дома, где по сей день, утопая в золотом крестовнике, стоит поместье Tour-tan[2]. Хоть в горящем под ногами Вьетбаке[3], который сжег дотла ее настоящее имя.

Здесь, в мире и сытости, в стране победившего чая, как часто говорил Мартьянов, глядя на ее вечную радость, если в руках оказывался вожделенный напиток, она позволила себе оставить единственную привычку из своего прошлого и безвозвратно ушедшего.

Суровая Зина, в душе все еще девочка, что стало заметно с годами, прибилась к ней в пятьдесят четвертом, когда сама Аня еще только училась быть Аней. Она была не старше двадцати пяти лет и повстречалась ей в краю угольных шахт, где Гийо снимала репортаж. Ее ноги уже тогда покрывала варикозная сетка, а боевой характер никуда не прятал непереносимую усталость во взгляде. Она уже успела сходить замуж, вытравить беременность у местной повитухи, попасть в завал, просидев двое суток в темноте и отстукиваясь молотком, что жива. На ней держалась семья и ее поколачивал муж. Ее надо было спасать.

Аня спасать не умела, даже саму себя. Но тогда зачем-то предложила девчонке пойти к ней ассистенткой. Мол, всему научу, будешь фотографом. Фотографа из Зины не вышло, а вот феноменальной врожденной грамотностью она обладала, двадцать с лишним лет механически правя чужие статьи без фундаментальных знаний грамматики. И быт безапелляционно взяла на себя, облегчая тем самым Ане жизнь и в меру подворовывая, чтобы отправлять свои «московские» посылки с дефицитом из продуктовых наборов родичам. А теперь радостно поглощала финские салями, появившиеся в магазинах, и смотрела открытие Летних Олимпийских Игр.

Для счастья не так много нужно, наверное.

Спать в тепле, не чувствовать страха. Дожить до старости. Быть сытым.

Эта мысль заставила Аню едва заметно вздрогнуть и отвернуться, чтобы Зина, даже не шевелившаяся и, кажется, дышавшая через раз, не заметила. Одновременно с этим в дверь позвонили. Кому придет в голову делать визиты в то время, когда вся Москва приникла к экранам телевизоров, следя за трансляцией из Лужников?

Впрочем, какая разница кто, если она лица не разглядела в полумраке лестничной клетки, где опять перегорела лампочка. Лишь в руках ее захрустел небольшой свернутый бумажный лист, на котором потом, уже пройдя в одиночестве на кухню да нависнув напряженным, ровным, крепким телом над столом, она раз за разом читала несколько слов, определяющих ожиданием ближайшие часы ее будущего и срывая покровы с горечи прошедших лет – с того самого дня, когда она последний раз видела Лионца.


[1] Обслуживающий персонал

[2] Маяк (брет.)

[3] Вьетбак – район Вьетнама к северу от Ханоя, служивший базой поддержки Вьетминя во время Первой индокитайской войны.

Часть первая. Дом с маяком

Ренн, Франция, осень 1946 года

* * *
Если било – то в живот. По мягкой плоти, не успевшей напрячься, чтобы сдержать боль. Отнимало дыхание, награждая беспомощностью. Ввергало в темноту и покорность.

Но Юбер не был бы собой, если бы однажды позволил куда-то себя ввергнуть. Обыкновенно он посылал к черту. Только так и посылают, чтобы однажды, по осени, прекратив воевать, сойти с поезда где-то на краю земли, сжимая ручку чемодана, в новом плаще и отвыкшим носить штатское.

Вокзал Ренна принимал его в своем пустынном в рассветной дымке чреве, а он сам оглядывался по сторонам. Какая разница, куда ехать и где начинать. Довольно того, что это достаточно далеко от тех мест, которые постепенно отнимали у него его самого.

Сначала он вдохнет поглубже прохладный с ночи воздух, каким пахнет край земли. Потом наденет на голову шляпу – еще один атрибут мирной жизни. И отправится дальше прямо по перрону, на котором гулко отдаются его шаги.

- Лионец! – услышит он через мгновение за спиной. Остановится. Обернется. И отчаянно широко, до боли в скулах, улыбнется, выдохнув:

- Эскри́б.

Анри Юбер прожил в Ренне недолго. То была одна из самых кратких среди важных страниц его биографии. Короче, пожалуй, только утро в Кройцлингене в июле того же года. Значимее ли? Этого не знал ни он, ни тот, кто его встречал.

Он наотрез отказался останавливаться в небольшой, но почти пустой квартире, где обставлены были только кухня – самым необходимым, да спальня – кроватью, большой, взрослой, двумя детскими колыбельками, единственным шифоньером и изящным, дорогим трюмо – полновластным владением женщины. В другой же комнатке, предложенной ему, всей мебели – кушетка, два стула и пианино. Эту квартиру Эскриб и Катти сняли наспех по приезду, собираясь после найти что-то более удобное, но, как часто бывает, застряли здесь на полтора года. И именно сюда привезли своих новорожденных детей. Стеснять их маленькое семейство Юбер не намеревался – это была версия, озвученная за обедом мадемуазель Ренар. Она соответствовала случаю – не озвучивать же, в самом деле, что в действительности он не желает стеснять себя и что второй по счету встречи с молодой красивой женщиной, сидевшей напротив него, предпочел бы избежать. Первая случилась в шталаге, где она пела и танцевала для солдат. Как сейчас они были по разные стороны стола, так тогда – по разные стороны проволоки.

Великая певица Катти Ренар, чье лицо дарили друг другу на открытках, – нацистская подстилка. Въевшееся в мозг навсегда. И никак не выдрать.

Больше она не выступала, оставив карьеру даже несмотря на то, что вскоре после войны в газетах писали о ее роли в нескольких крупных побегах соотечественников из лагерей и связях с Сопротивлением. Реабилитировали. Вспомнили. Сделали из нее символ, почти причислили к лику святых. И сами же взвыли в восторге от содеянного.

На радио вернулись ее записи. В магазины – пластинки с портретами. Но будь она сотню раз новой Жанной д'Арк от французской песни – это еще не повод с ней жить. Довольно такого счастья Эскрибу. Думать о том, сколько немецких офицеров имели доступ к ее телу – не забота Юбера.

Потому вскоре после обеда, довольно вкусного и плотного, с хорошим вином и бесконечным монологом Сержа, крепких сигарет и внимательного изучения спящих черноволосых и смуглых крох в светлых одежках, он ретировался в гостиницу.

Спать.

Спать в поезде не вышло.

* * *
В помещении было душно и накурено. Сигаретный дым стоял, почти не колеблясь, и представлял собой на первый взгляд плотную субстанцию, чтобы пройти через которую, определенно следовало приложить усилие. Слишком зримым казалось сопротивление воздуха в матовом свечении ламп не очень большого и плохо освещенного зала.

В таком освещении затеряться, но при этом чувствовать себя среди всех своим – проще простого. Впрочем, никто и не спрашивал, кто он. В этом славном обществе бретонских мужчин, немало кому из которых тоже довелось воевать, но и выйти из войны удалось меньшей кровью, его приняли с первых минут, едва он вошел в заведение «Chez Bernabé»[1] вместе с Эскрибом. Эскриб – работать. Юбер – пить и слушать.

Собственно, именно этим майор[2] и занимался – пил. Хваленый шушен[3], сладкий, но неумолимо, хотя и незаметно, ударяющий в голову. И слушал. Оркестр на небольшой сцене, где играл на рояле Серж. Разговоры людей – шумные, заглушающие развеселую музыку, голос хозяина кафе – того самого Бернабе Кеменера, чье имя красовалось на когда-то голубой выцветшей вывеске, завлекающей прохожих с улицы. Он бранил девочку лет тринадцати, бегавшую между столиками и обслуживавшую посетителей. Она, бедолага, споткнувшись, опрокинула поднос с выпивкой – благо всего лишь на пол, а не на кого-нибудь из людей.

Юбер наблюдал за этой сценой, все больше мрачнея и понимая: он не вмешается. Никто не вмешается. Кому это может быть интересно, что крупный мужчина кричит на ребенка, а возможно, и поколачивает его? Девочка просто приходит работать, чтобы получить свой кусок хлеба, и у нее уже сейчас, похоже, нет другого будущего, чем сгинуть в серости и нищете. Не сегодня, так завтра ее уложат в постель к тому, кто побольше даст, а там, того и гляди, она пойдет этой дорогой, начертанной у нее на лбу.

Впрочем, может, и повезет. И кто-нибудь возьмет ее замуж.

Лицо Юбера, немного захмелевшего, исказилось черным весельем. Девчонка пискляво и противно что-то заверещала в ответ. И тяжелая, мясистая рука Бернабе звонким ударом прошлась по ее щеке так, что небольшая рыжеватая головка мотнулась в сторону.

Юбер дернулся со своего стула, скрежетнув зубами.

Скрежетнули и ножки стульев посетителей, сидевших значительно ближе его. Инцидент замяли, скандаливших развели. Дурёха рванула на кухню, чтобы не путаться под ногами. Бернабе вернулся за свою стойку, где разливал алкоголь да наблюдал за всем залом, иногда что-нибудь выкрикивая. Кажется, они уже и не в обиде друг на друга.

- Бернабе – редкий болван, жаден до денег и до веселья, но он куда покладистее моих театральных. Уж, по крайней мере, платит довольно, чтобы можно было позволить себе не браться за уроки, - шутил Эскриб, присоединившись к нему за столиком после последнего номера. Самому себе он объявил перерыв, а заодно и ребятам в оркестре. Они здесь тоже регулярно прикладывались к выпивке, иногда даже не сходя со сцены, что, разумеется, совсем не мешало играть, да кто их слушал?

- На кой черт тогда тебе еще и Опера? – вяло спросил Юбер затем, что, наверное, надо было спросить.

- Чтобы не разучиться, тут несколько шумно – я плохо слышу не то что других, но и себя, - усмехнувшись, пожал плечами Серж и откинулся на спинку стула. – Житье здесь любопытное. Проще, чем в Париже. И, кажется, будто бы суровей. Меньше нужно иметь, чтобы больше это ценить.

- Видел я все твое богатство. Прямо скажу, не густо.

- Двоим нам хватало, теперь у нас будет дом. Все как у добропорядочного буржуа. А еще отсюда близко до океана. Кажется, ночью, в тишине – можно услышать его на улицах. Будто бы нет километров суши и стен городов.

- Тебе здесь не тесно?

- После всего – мне нигде и никогда не бывает тесно.

Видимо, это только Юбер задыхался. Воевать он окончил, но мира пока не нашел. Искал его с отчаянной яростью и все не мог отыскать.

В Констанце, где выплюнуло его после капитуляции Германии, он был на хорошем счету, продолжив службу во французской зоне оккупации на некоторое время. Эти месяцы нравились ему еще меньше, чем годы мясорубки, в которой он побывал. Он сходил с ума от двух вещей, которые были хуже всего. От бездействия, поскольку вместо того, чтобы расстреливать нацистов, они всё делили их по каким-то нелепым признакам, систематизировали, создавали целые картотеки. Не очень виновен. Почти не виновен. Виновен, но не слишком. И миловали вместо того, чтобы уничтожить их всех, независимо от степени соучастия. Для Анри Юбера виновными были все одинаково. Но до настоящего покарания его так и не допустили. А форма сдерживала.

Вторая же вещь, доводившая его до бешенства, следовала из первой. И это была скука. По натуре своей майор был слишком деятелен, порой сверх всякой меры. И те немногие вещи, что ему удавались в его мести германцам за собственный разоренный дом, отвлекали лишь ненадолго. Если бы он мог, он бы сжег дотла эту чертову землю со всеми людьми на ней – тысячами за гибель отца, матери, братьев, мами́[4]. За друзей, которых он потерял. За собственное лагерное прошлое, в котором он чудом выжил. К слову, вместе с Сержем Эскрибом и выживал.

И чтобы не вспоминать, он снова пил. Шушен ему не понравился, был слишком сладок, слишком тягуч на языке. Мед и есть мед. Пианист прикладывался к коньяку в перерывах, но не слишком настойчиво. Они мало успевали говорить, но сейчас Юбер к тому не стремился. Он все еще искал хоть что-то нормальное в этом новом мире без войны. И не находил.

Девочка снова замельтешила по залу, переругиваясь с Бернабе. Тот ее больше не бил, но видно было, что дается ему это непросто. Потом кто-то пояснил майору, или он сам понял из обрывков чужих фраз, что она – хозяину племянница, и что ее родителей расстреляли, а она уцелела чудом и лишь потому, что Бернабе, поставлявший немцам выпивку, назвал ее своей собственной дочерью. И все это, сплетаясь и затягиваясь до треска нитей, превращалось в узел, который развязать невозможно. Да и не надо.

Так, через завесу дыма и алкоголя, Юбер не сразу разглядел Аньес. Понял только, что что-то случилось по тому, как неожиданно более отчетливо стала звучать музыка среди смолкнувших хоть немного разговоров. Зато заговорила она хорошо поставленным, глубоким, лишенным всякой легкости, но вместе с тем мягким голосом:

-  А мне здесь нравится. Остаемся!

«Здесь» ей были вовсе не рады. Кажется.

Во всяком случае, именно так и можно было расценить выражение на физиях ближайших соседей Юбера, которых не скрадывал сигаретный дым, не желавший прятать ни презрения, ни откровенной ненависти.

Вот только вошедшую это нисколько не тревожило. На ней было тонкое светлое пальто, отороченное по воротнику и манжетам белым мехом, и такого же цвета шляпка. И то, и другое услужливо подхватил ее кавалер и отдал девочке на входе. Сели они прямо напротив столика, занимаемого Юбером, а значит, под сценой. Так, что он мог беспрепятственно скользить взглядом по ее лицу, шее, груди, видной из глубокого выреза вечернего кружевного платья. И никто бы не догадался – он всего-то слушает оркестр Эскриба. Впрочем, скрывать свой интерес ему не пришло бы в голову – она была слишком необычна, эта женщина, чтобы не смотреть на нее. Таких Юбер и не видел. Уже очень давно, кажется, с тех пор как на сцене шталага в Меце выплясывала Катти Ренар в чем-то ярком, праздничном, шикарном, таком не соответствующем баракам, солдатам, проволоке и ободранным заключенным. Платье, прическа и драгоценности этой, незнакомой ему, тоже мало подходили сделавшимся угрюмыми мужчинам и женщинам в заведении Бернабе Кеменера с выцветшей вывеской и простыми столами и стульями, где пианист пробовал играть бибоп, едва ли всерьез рассчитывая понравиться слушателям, привыкшим к незамысловатой еде, незамысловатым разговорам, незамысловатой музыке и незамысловатым, обыкновенным, как у всех, спутницам рядом с собой.

У нее было примечательное лицо. Чуть вытянутое под темными кудрями, цвета которых разобрать в дыму невозможно, и это вызывало необъяснимую досаду. Прическа с собранными у висков волосами и пышной челкой делала его еще длиннее, что, впрочем, ее не портило, и оставляла открытыми тонкую шею и алебастровые плечи. Но Юбер то и дело возвращался к чертам. Высокий лоб, нос с небольшой горбинкой, темные брови вразлет. Губы тщательно накрашены, что, кажется, нисколько не смущало ее, когда она говорила, ела или пила. Когда она смеялась, глядя то ли на своего собеседника, то ли на майора.

 И он, как зачарованный, смотрел на ее рот, не в силах отвернуться. Все, что в ней было и манило его – сосредоточено в его контурах, на самых его вершинках, иногда растягивающихся в улыбке и становящихся более пологими, а иногда вновь превращающихся в острые алые уголки. Такие женщины снимаются в кино, играют в театре, поют возле мужчин, вроде Эскриба. И в небольшом неказистом кабаке «Chez Bernabé» ужинать вечером после войны никак не могут.

- Это Аньес де Брольи, потому верни на место челюсть и держи коньяк, - перед ним появился стакан, и несколько капель выплеснулось на стол от громкого стука, а напротив, загородив ему весь вид, уселся Серж.

- И что с ней не так?

- Да с ней, братец, все не так. Не твоего полета птица.


[1] «У Бернабе» (фр.)

[2] Во Франции звание «Commandant» соответствует майору и в большинстве источников переводится таким образом.

[3]Шушен – бретонский алкогольный напиток, изготавливается из меда и воды с добавлением дрожжей.

[4] Бабушка, бабуля (фр., разг.)

* * *
С ней все не так.

Этот глядит на нее в упор, вовсе не скрываясь и даже не делая вид, что слушает того, кто сидит напротив. Стул передвинул, будто бы невзначай, и продолжает глядеть, не исподтишка, а так, словно почти готов подмигнуть ей, как если бы они были знакомы.

Она не знает его. Его даже толком не видно в этом полумраке и дыму, стелющемся по залу. Но его блестящие глаза, кажется, очень темные, преследуют ее, как она ни повернется и что ни скажет. А говорит она нынче нарочито много, то и дело улыбаясь Гастону. Потому что в этот вечер обязательно расстараться.

- А потом, - сделав глоток вина, грудным низким голосом произнесла Аньес, - когда вы увидите эти кадры, вам ничего, ровным счетом ничего не останется, кроме как пожалеть о том, что вы отказываете мне уж столько месяцев подряд.

- Не все и не всегда зависит от меня, вы же понимаете это, мадам де Брольи, - пожал плечами Гастон. Плечи его были несколько сутуловаты, но костюм на плотном теле хоть немного притуплял понимание, что он занимает не свое место в братстве газетчиков и корреспондентов. В иных обстоятельствах она не служила бы с ним даже в одном издании, а сейчас приходилось просить. Ужасно – знать, что лучше других, но при этом быть вынужденной просить. Ужасно. Ее Марсель, несомненно, очень сердился бы, если б ему довелось узнать. Но ему не доведется, потому она просит.

Потому сама.

Улыбается. Взирает на него так, будто бы всю жизнь мечтала с ним познакомиться. И легко-легко, как дуновение ветра у моря, говорит:

- Да бросьте! Все знают, что вы первый после Жоржа. Я была в «Moi, partout»[1] до сорок четвертого. Я была в ней до Жоржа и хорошо делала свою работу. Любой человек, который нас тогда читал, знает, что никакого отношения я…

- Я видел ваши репортажи, мадам де Брольи, - жестом остановил ее Гастон и довольно запальчиво провозгласил, будто бы даровал ей помилование: – И я понимаю, что никакого отношения к деятельности вашего отчима вы не имели!

Эту его запальчивость Аньес про себя отметила. Как и «отчима». Выходит, ею интересовались достаточно сильно. Настолько, что сам Гастон Леру просматривал ее работы военных времен. Они и впрямь были довольно безобидны. Ничего такого, в чем можно было бы упрекнуть. Тот, кого газетчик, сидевший возле нее, назвал «отчимом», однажды сказал ей: «Никогда не жги за собой мосты, милая, никогда не оставляй себя без надежды найти выход, иначе если не люди настигнут тебя в жажде возмездия, то сама найдешь способ себя наказать».

Так и жила. Знала, что выкарабкалась чудом. Знала, что должна быть благодарна за то, что ее вытащили из передряги, в которую увлек Марсель. Все знала, но жила со ртом на замке, лелея собственную ненависть. Снимала, как одержимая, улицы, дома, лица. И все эти улицы, дом и лица были исполнены страха на тех фотографиях, которые она никому не показывала. Для газеты «Moi, partout» у Аньес были совсем другие сюжеты. В них она не пела оды новым хозяевам ее дома, но и не позволяла себе бороться, потому что этого было нельзя. Ее заставили молчать, и она молчала, проклиная свое молчание.

А потом ее просто взяли и выгнали. Смешно – после победы в войне, в которой немцы расстреляли ее мужа, выгнали. Наверное, это справедливо, во всяком случае, так говорили отовсюду. Даже сетовали на то, что у них-де еще мало отняли – дом с его землей и фермой в Требуле остался за матерью, как и квартира в Ренне, которая принадлежала Аньес. А вот отчима даже осудить не успели при жизни. Судили посмертно. Он скончался от сердечного приступа вскоре после ареста, так и не выкрутившись, и вмиг растеряв всякую свою способность договариваться с любой властью. Те́ла им не отдали.

Справедливо!

Справедливо, черт дери их всех! Человека, который предотвратил казни десятков людей – казнить.

Аньес прокатила шар отвращения, ставший комом в горле, и посмотрела на Гастона. Наверное, этот ком – тот самый узел, в который скручены их судьбы, и который уже никак не распутать и никак не отделить одно от другого. Марселю де Брольи и Роберу Прево – лежать в могилах, хотя убеждения обоих настолько далеки друг от друга, что их нельзя было оставить наедине в одной комнате без риска услышать выстрелы.

Ей – просить. Вот этого сутуловатого, некрасивого мужчину с потным лицом и проникновенными интонациями.

- Но если вы знаете, понимаете, видели… - без тени жалоб, но с верой во всемогущество собеседника проговорила Аньес, прижав ладони к груди так, что вырез ее платья стал навязчиво бросаться в глаза, - вы же должны сделать что-то для меня, не можете не сделать, месье Леру… Гастон…

И пальцы, скользнувшие по его пальцам в одно мгновение, были ледяными и бледными. Чуть подрагивающими. Настолько, что Аньес сама задумалась, не переигрывает ли. Просить так явно ей довелось впервые. Предлагать себя – тоже. Прежде она выбирала мужчин по иным причинам, чем теперь приходилось. Но когда по окончании ужина Гастон предложил ей руку, чтобы помочь подняться, и локоть, чтобы провести ее прочь из зала под взглядами, прожигавшими спину, будто ей обрили голову, она ни разу не оглянулась назад. Рты никому никогда не закрыть, ненависти не остудить, естественного желания мстить – не выжечь. Нет, в лежачем коллаборационизме ее не обвинили вслух. Но для них для всех Аньес де Брольи была такая же. Бритоголовая.

Лишь на мгновение она замешкалась у выхода, когда надевала пальто. Мимолетный взгляд на толпу. Оркестр играл что-то модное теперь, зажигательное. Мужчина, до дыры засмотревший ее лицо, сидел вполоборота на стуле, будто бы провожал. Он пьян – в этом Аньес была уверена. Но блестящие его глаза и лицо, которое она почти не разглядела, отчего-то острыми осколками вонзались в ее сердце, от которого очень мало что осталось после гибели Марселя.

Страшно вдовствовать в двадцать восемь лет, когда так сильно любила мужа.

Страшны чужие руки и страшны чужие объятия.

Страшно принимать данностью тот факт, что жизнь все еще идет, ни на минуту не останавливаясь.

Толчками ударяется в ее тело, заполняет ее всю, до самого дна, до боли и всхлипов, заставляет сжиматься мышцы и изгибать дугой хребет, оставляет следы на коже – от пальцев и от зубов. Эта чертова жизнь, не желающая ее покидать и превращающая в горячий мешок с костьми и мясом, который не годен ни на что, кроме как раздвинуть ноги и позволять делать с собой что угодно. Лишь бы мужчина был доволен. Этот или другой – какая теперь разница? Страх не оставляет места ни радости, ни надежде.

Когда Гастон скатился с нее на другую половину большой кровати, пахнувшей вереском, Аньес еще долго не могла унять сбившееся дыхание. Не мог и он. Кажется, даже хрипел в темноте – она не терпела включенного света, он не возражал. А когда его рука нервно, эдак по-хозяйски снова легла на ее грудь, она не вздрогнула – с чего бы? Даже повернула к нему голову и, ласкаясь, потерлась щекой о его плечо, зная, что Гастон сейчас улыбается. Он удовлетворен и спокоен. Она сосредоточена и настроена на результат.

Он знал, что у него никогда не могло бы быть этой женщины, если бы он не был тем самым Гастоном Леру, что, работая невзрачной молью в годы войны в разрешенной «Пари суар», тайно занимался выпуском антинацистских листовок, разбавленных красной символикой, и сотрудничал с тем, что осталось от коммунистической «Юманите», получившей вторую жизнь после запрета Даладье именно во время оккупации – как опоры Сопротивления. А в сорок четвертом проворный месье Леру вовремя оказался в Нормандии и присоединился к союзническим войскам, чтобы освещать события в качестве уже известного корреспондента, пусть и коммуниста. Впрочем, с тех пор к деятельности в «партии расстрелянных» он не возвращался. С сорок четвертого за такой промежуток времени убежало слишком много воды.

Она знала, что он и в подметки не годится Марселю ни в каком смысле – ни как борец, ни как идеолог, ни как журналист, ни как любовник, в конце концов. Единственное его несомненное преимущество было в том, что он остался жив, а Марсель – нет. О его горячее и влажное после любви плечо можно потереться лицом, а каким было тело Марселя она почти уже и не помнит после стольких лет.

Но позволять себе слабость растворяться в прикосновениях Аньес не могла и не хотела. Потому, когда Леру уже уходил, она, собрав всю свою решимость, небрежно обронила:

- Мне мало Ренна, я хочу вернуться в Париж. Я хочу работать в Париже.

На что Леру мягко потрепал за щеку и проговорил:

- Но я-то сейчас не в Париже. И мне придется немало потрудиться, чтобы убедить Жоржа…

- Бросьте, Гастон, - сверкнула она ямочками на щеках, не сбрасывая маски, но и давая понять, что далеко не дура, - не сегодня, так завтра вы получите место главы в вашей «Пари суар». Междувластие долго не продлится, а вы наверняка уже прощупали все пути, чтобы выбрали именно вас.

Он коротко усмехнулся и отпустил ее, чтобы застегнуть пуговицы пальто. Уже выходя за порог и надевая на ходу шляпу, обернулся к ней и с напускным сожалением произнес:

- Вы будете стоить мне множества проблем, Аньес. С вами всегда так сложно?

- Что вы! У меня очень легкий характер! – рассмеялась она и позволила себя поцеловать на прощание. Открытый для нее Париж – привилегия, которую еще следовало заслужить. А уж она постарается.

В комнате было очень тихо, когда Аньес вернулась. Прошлась к окну. После – к зеркалу. Да там и замерла, глядя на свое отражение.

С ней все не так.

С тех самых пор, как исполнилось четырнадцать, и она поймала на себе взгляд собственного отчима – жадный и испуганный одновременно. Взгляд – бездна, в которой она исчезла в первую же секунду. Дитя в ней исчезло, осознав степень своей привлекательности. Только вот счастья Аньес это не принесло.

Она никогда не была красива в прямом смысле этого слова. Ее лицо даже можно бы назвать грубым. В нем всего чересчур, и собственная внешность ей не нравилась. Но она отчетливо помнила глаза Робера, когда он обратил на нее внимание. Нет, ничего такого. Никакой боли он ей не принес, никаких дурных намерений в отношении нее не имел. Никакого вреда никогда не причинил, слишком уважая свою супругу и ее дочь. Но то, как сильно он захотел ее однажды, впечаталось в память, как в бумагу впечатываются буквы слов в статьях.

Наверное, оттого ее и отдали замуж, едва это стало возможно. Приличия – соблюдены. Партия – выгодная. Положение в обществе для нее было обеспечено. Марсель де Брольи был старше Аньес почти на двадцать лет, принадлежал к уважаемой семье и в конце тридцать пятого постепенно отходил от издательского дела ради дела законотворческого. Он научил ее всему, что она знала и что умела. Он любил ее так сильно, что она ничего не могла иного, чем полюбить его в ответ. Может быть, лишь самую малость меньше, чем он.

Они были счастливы. Он занимался политикой и увлекал ее фотографией. Она фотографировала и втайне посмеивалась над его пылкими речами, которые он репетировал дома для выступлений перед выборами. Он работал над реформой продления обязательного школьного образования и правил ее первые сочинения, а она не смела даже в мыслях называть их публицистикой и рыдала, когда правительство Блюма[2] ушло в отставку, пусть тот и был социалистом. Она была непозволительно молода, он был достаточно умен, чтобы справиться с ее юностью. Они были преступно счастливы для отведенного им времени. А отведенного им времени оказалось предательски мало.

Более всего в мужчинах Аньес ценила преданность их принципам. Но знала таким лишь одного. Другие и принципами готовы были поступиться ради денег, ради власти или ради… ради ее благосклонности, например.

Она всегда, с четырнадцати лет, понимала, как действует на мужчин, и теперь уже не стеснялась пользоваться этим. Человеческая мораль довольно гибка. Женская – в особенности.

Вот прямо сейчас из зеркала на нее глядело существо, которому она тоже в прежние времена не подала бы руки. Как глядело! Ночь, а не взгляд.

Аньес проглотила всхлип, не позволив ему нарушить тишины. И торопливо отошла к постели. Погасить свет. Лечь спать. Утром все будет уже совсем по-другому. Только вот проклятые простыни пропитались запахом чужого человека, перебивая медово-горький вереск, разложенный ароматными сухими букетиками по ящикам и полкам старательной Мартой.


[1] «Я, везде» (фр.)

[2] Правительство Леона Блюма – левоцентристкое правительство, сформированное во Франции в 1936 году после победы на выборах Народного фронта (в него входили социалисты и Республиканская партия радикалов). Андре Леон Блюм – первый еврей и социалист во главе французского правительства.

* * *
Был ноябрь. В ноябре Юберу исполнялось тридцать лет. В их семье старшие никогда не праздновали, но детям – Анри и двум его сестрам – устраивали замечательные праздники. Яркие, запоминающиеся, веселые. Собирали ребятню со всей улицы в доме, мать пекла большущий пирог, пропитывала его ромом и делала замечательный крем из фруктов и сливок. Такого десерта Юбер не едал с семнадцатилетия младшей сестрицы в их последнее лето, когда ему дали короткий отпуск, и он в форме бронетанковых войск и с отличительными знаками су-лейтенанта сидел за столом с матерью и отцом и вдохновенно говорил-говорил-говорил обо всем, чем полнился его разум и чем подпитывалась слепая отвага в сердце, любившем свою страну, но еще более любившем свою семью.

Ему запомнилось посверкивание натертой до блеска кокарды на берете под солнечным лучом, льющимся из окна и разрывающим ясный день. Запомнилась горделивая улыбка полного жизни и сил папаши Викто́ра, налегавшего на вино. Запомнилась маленькая «кузина Мадлен», певшая под собственный аккомпанемент на материном пианино и глядевшая на него так влюбленно, что ему казалось, он не утерпит до ее совершеннолетия и хорошо, что война – этак она еще хоть немножечко подрастет. До плена оставалось совсем немного времени. Прежняя жизнь со всеми ее радостями и сладкими пирогами окончательно оборвалась в сентябре сорокового года у Линии Зигфрида[1].

Потом начался ад.

Тихий ноябрь на краю мира этот ад венчал. И одновременно заставлял усомниться в том, что он был. Как в таком покое поверить во все, что совершал сам и что совершали другие?

Да никак.

Юбер и не думал об этом, лишь подспудно чувствуя – не все в порядке. С ним не все в порядке. Он почти безумец, который затемно сел на вокзале Ренна в поезд и поехал дальше на запад, к самому обрыву земли, за которым следует океан. Поезд мерно покачивался на рельсах, а он глядел в окошко, за которым черные стволы деревьев лишь кое-где потеряли листву. Было тепло. Осень была теплой. Сейчас, как годы назад, будто бы вынырнув из памяти, на рукавах плаща блестели пуговицы почти как те, что блестели на обшлагах его кителя. Они никогда бы не запылились, даже если бы он того хотел.

Вот только вкус последнего их пирога на день рождения Юбер почему-то позабыл.

Поезд доехал до Кемпера к часу, когда на станции уже вовсю сновали люди, выходя из вагонов, забираясь в вагоны, выгружая грузы из машин и загружая их в составы, отбывающие в большие города восточнее и южнее маленьких коммун Финистера. Здесь пахло рыбой, привезенной с побережья, и было весело – веселье Юбер почти что нюхом чуял, как чертову рыбу.

Он дошел до здания станции. До самого окошка кассы, где старик, чьи морщины представляли собой занятный узор, напоминавший извилистые русла глубоких равнинных рек, едва слышал, что ему говорят, сквозь стекло. То ли из-за глухоты, то ли и правда шум перекрывал все слова. А когда все-таки расслышал, улыбнулся наполовину беззубым ртом и с заметным бретонским акцентом, мешая языки, как в кашу заколачивают масло, ответил:

- Ближайший поезд отбывает в Пон-л'Аббе через несколько минут. Если поторопитесь – как раз успеете.

- Там будет океан? – спросил Юбер.

- Nann[2]! – махнул дряхлой рукой на приезжего кассир. – Там большой риа[3]. А за ним - Pleg-mor Gwaskogn[4]. Очень красиво. Вы путешествуете?

- У меня отпуск, - неопределенно пожал плечами майор. И старик быстро сообразил – этот, хоть и в штатском, а выправка присутствует. Многие продолжали носить форму. Мужчины в штатском на исходе сорок шестого года уже не редкость, но все же с военными больше привыкли иметь дело.

- Чтоб добраться до океана, из Пон-л'Аббе придется ехать дальше. Их Бириник[5] теперь грузовой, рыбу возит с побережья. Но попроситься можно, провезут хоть до конца.А еще в начале года я на нем к дочке добирался. Пусть и медленно, и семнадцать километров как-то одолеть надо. Автобусы ходят редко, раз в день, не успел – пеняй на себя.

Юбер поморщился, пока старик продолжал болтать. Трястись в одном поезде с рыбой – удовольствие средней паршивости. Рыбой пропахнет его одежда, шляпа и даже кожа. Долго еще не избавиться.

- А позднее что-нибудь будет? Но чтобы до самого конца, без пересадок?

- Вам что же? Все равно куда ехать?

- По-вашему так не бывает? – рассмеялся Юбер почти по-мальчишечьи, отчего его лицо сделалось хулиганским, как в юности.

- По-нашему – бывает еще и не то! На Брестский вы уже опоздали, ушел час назад. Следующий только к вечеру будет. А через сорок минут подадут состав в Дуарнене.

Если бы Юбер собирался в Брест, он доехал бы туда из Ренна куда проще, прямым. Но в Брест он не собирался. Он не искал большого города сейчас. Из Констанца он приехал в Париж и провел там неделю, утрясая текущие дела. Он едва не задохнулся, не понимая, как ему жить дальше. А потом решил, что это город виноват.

Его демобилизовали. Но генерал Риво, глядя ему в лицо, повторял раз за разом: «У вас талант, Юбер. Мало кто может похвалиться тем, что имеет предназначение, но у вас, право слово, талант. Не губите его».

Да. Талант. Казнить. Бросать в тюрьмы. Насиловать. Все во благо отечества. Все во имя Франции. Все ради свободы. Ничему другому он не научился. Ничего другого не умел. Как и чем ему жить – уже не представлял. Какое счастье, что у него не было семьи. Какое счастье, что память стерла испуганную, забитую, доведенную до петли Мадлен, какой он видел ее последний раз. Он не хотел знать, какой она стала. Как она выросла. Кто ее муж. Как она нашла в себе силы снова кого-то любить. На любовь у Юбера сил не было. Какое счастье, что их развело. Он может позволить себе роскошь помнить их последнее лето, когда еще не задыхался от того, что внутри самого себя ему было тесно.

Проще винить в этом города.

Лион, Констанц, Париж, Ренн.

Брест, до которого он не доехал.

Есть надежда, что в маленьком Дуарнене, где заканчивается его страна и начинается океан, который что-то бо́льшее, что-то общее, что-то более значимое, чем человечий дележ земли, воздух перестанет душить. И дышать им захочется легко и свободно, полной грудью.

Он прождал эти сорок минут на платформе. Курил. Смотрел на снующих людей. Большие круглые часы были очень ленивы и еле-еле отсчитывали минуты.

«Вам нужно будет искать применение себе, - так же монотонно продолжал говорить в его голове генерал.  - Вы уже знаете, чем займетесь? У вашей семьи была лавка, кажется?»

«Булочная».

«И какой вы булочник? Слушайте, Юбер! У вас опыт, знания, способности. Война за Индокитай – дело решеное. Мы лишь ждем начала активных действий, а вы в отставку собрались!»

«Я туда не поеду».

И он туда не поехал. Он ехал в Дуарнене небольшим приморским поездом. Старым, трясущимся, скрипящим. Развивавшим такую скорость, что, кажется, дойти пешком могло быть быстрее. И мечтал о кофе – горячем и крепком, как в Кройцлингене. Тот кофе был самым вкусным в его жизни. И ему подчас казалось, что и утро то было самым светлым. Утро, когда он совершил преступление, за которое не понес наказания, но сделал счастливыми двух несчастных людей.

Юбер не слишком часто вспоминал его. Тот день изменил все. Из-за того дня сегодня он не находил возможным носить форму. Но и без формы он – будто без кожи.


[1]Западный вал или Западная стена (нем. Westwall), среди противников Германии также известен как «Линия Зигфрида» (нем. Siegfriedstellung) — система немецких долговременных укреплений, возведённых в 1936—1940 годах на западе Германии, в приграничной полосе от Клеве до Базеля — немецкая линия обороны на суше.

[2] Нет! (брет.)

[3] Риа — форма рельефа, приустьевая часть речной долины, затопленная морем, часто представляющая собой длинный конусообразный залив.

[4] Бискайский залив (брет).

[5] Бириник – приморский поезд, следовавший по узкоколейной железной дороге в земле Бигуден. Курсировал с 1907 по 1946 год между Пон-л'Аббе и Сен-Геноле. С 1946 года стал исключительно грузовым.


Но и без формы он – будто без кожи.

Впрочем, холодный утренний воздух приятно овевал то, что осталось от его тела. А к обеду, когда Анри выходил на своей станции, тот прогрелся почти до восемнадцати градусов – немыслимо для ноября. Но это ноябрь у океана. Откуда ж ему знать, как здесь должно быть?

Он поселился в небольшом пансионе на правом берегу Пулдавида. У него было совсем немного денег и никакого представления о будущем. Он не знал, чем займется. Да что там! Он не знал, кто он теперь такой. Уж точно не булочник, как верно заметил генерал Риво несколько месяцев назад. Он и в Лион-то так и не наведался. А ведь надо бы – хоть тетушку навестить.

Еще час спустя майор, надеявшийся, что с войной покончено, бодро вышагивал улицей вдоль глубоко уходящего в городок риа в направлении Порт-Ру, где надеялся провести ближайшие часы своей несуразной жизни. Докучливо ныла нога, когда-то давно сломанная в шталаге в Меце, и чудом было уже то, что тогда он выкарабкался, не подохнув в смрадной канаве отхожего места, как ему предрекали более счастливые товарищи, глядя на него, как на живой труп. Что такое ноющие кое-как сросшиеся кости в сравнении с тем, что он тогда испытал? Досадная мелочь, не более. Не повод сбавлять скорость.

Вид, открывшийся ему здесь, в этом месте, можно было даже назвать красивым. Больших суден в порту не стояло, лишь несколько рыболовецких шхун да маленьких рыбацких лодок, но оживление, царившее здесь, было сродни тому, что бывает на вокзалах и на пристанях. Веселое и немного суматошное. Небольшие каменные домики, раскинувшиеся по обе стороны за́води, живописно вплетались в общий узор, который представлял из себя городок. И было тепло. Так невозможно тепло в эту осень, на самом ее исходе, что Юбер расстегнул плащ и стащил с головы шляпу. Ветер ерошил его волосы с непокорно торчащими буйными прядями, среди которых затерялась одна совсем белая, будто ее морозом прихватило, а он улыбался, сетуя на собственное мальчишество.

В двухстах метрах от берега располагался большой остров. Анри мог выбрать любую из дорог городка и все равно прийти к берегу. Но выбрал эту – и здесь был остров. Вода и вода кругом. И остров. И несколько причалов, некоторые из которых совсем пустовали. Туда он и отправился, к безлюдному и пустому, да так и стоял, глядя, как бьются о его камень волны, клочьями разбрасывая пену. Бьются и бьются, без конца и без передышки. Кто сказал, что здесь край земли? Нет его. Утверждая право на жизнь – стоит остров, а на нем несколько светлых домишек, где тоже живут чертовы люди.

Если Юбер ждал, что у океана вздохнет полной грудью, во всю мощь легких, наполнившись до дна и выпустив из себя все до капли, то его ждало разочарование. Все такое же. Здесь – все такое же самое. Но в эти минуты он все еще надеялся.

Примерно в то же самое время на причал, облюбованный им, ступила Аньес.

Он еще не видел ее. Он стоял к ней спиной. И она со спины никак не могла бы его узнать. Тем более, что видела лишь раз, да и то в темном задымленном кабаке.

Право слово, ей было не до него. Она несла в руках штатив и сумку с фотокамерой. Ей определенно было совсем не до него, но она неминуемо приближалась, старательно обходя и двигаясь к краю причала. А он обернулся вполоборота, когда заметил ее, и хотел убраться ровно до той минуты, как разглядел.

Разглядел и не смог уйти, будто один взгляд на нее обратил его в соляной столб.

Сейчас эта женщина выглядела иначе. Совсем не так, как у Бернабе в заведении. Тут он впервые разглядел, что росту в ней, как в воробушке. Она едва достигала его плеча, а он и сам никогда не отличался впечатляющей рослостью. Папаша Викто́р посмеивался, что сестры имеют все шансы его обогнать. Хотя, конечно же, это было не так. Но куда ему против отца, который, входя в комнату, слегка наклонял голову, чтобы не зацепиться макушкой?

На Аньес были теплые плотные суконные брюки, похожие на армейские, и этим она так не походила на ту, по меньшей мере, кинозвезду, запомненную им, что сейчас в пору было удивляться. Брюки – вправлены в шерстяные теплые гетры, а на ступнях – ботинки, грубые, на шнурках, как у мальчишки. На Аньес – черный свитер больше на несколько размеров, чем полагалось. А сверху – вязаный крупными косами серый шерстяной жилет, перехваченный на тонкой талии мужским ремнем с большой пряжкой. Грудь у нее, помнится, пышная, ладная. Оттого талия кажется еще более тонкой, несмотря на несколько слоев одежды не по фигуре. Темные волосы просто собраны на затылке шпильками, открывая шею. И лицо тоже открыто – на нем ни грамма косметики, и так она выглядит куда моложе женщины из заведения в Ренне. Почти девочка. Свежая и раскрасневшаяся на этом пьянящем воздухе, вкуса которого Юбер почти не ощущал.

Она ставит штатив. На шее ее болтается бинокль – черт его знает зачем. Движения спорые. И даже помощь предлагать – как-то неловко. У Аньес выходило куда лучше, чем могло бы выйти у майора.

И все же он осмеливается заговорить с нею. Раскрывает рот и в ту же минуту она опережает его:

- Вы простите, пожалуйста, что я вторглась. Но здесь самый лучший вид на вход в порт. Мне пришлось.

Голос у Аньес глубокий, совсем не робкий, даже и правда скорее мальчишечий, чем женский, но все же бесконечно волнующий. В этом голосе можно увязнуть до конца своих дней.

- Вы фотографируете? – глупо спросил Юбер и тут же исправился: - Вы мне не мешаете.

- Да, это фотоаппарат. Им фотографируют.


Она улыбнулась и повернула к нему голову. Их взгляды наконец пересеклись, не оставив пути к отступлению обоим. Но если Аньес и узнала его, то виду не подала. Просто смотрела прямо и открыто в лицо человека напротив. Резкие черты, глубоко посаженные темные глаза, крупный мясистый рот. Подбородок с ямкой, слишком энергичный для человека, тихо глядевшего на воду. Этими самыми глазами, в которых черти сидят. Его стихией должен быть шторм в открытом море, но не тихие всплески у берега. Таким было ее впечатление о нем сейчас.

Они, должно быть, странно смотрелись рядом. Как две катастрофы.

- Сегодня должна вернуться «Серебряная сардина», - пояснила Аньес. – Она ушла еще в сороковом, в октябре. Набежит зевак, надо занять позицию получше, пока нет никого.

- Большое судно?

- Достаточно, чтобы увезти полтора десятка наших сограждан из летной школы Ле-Мана, нескольких чинуш из Требула и двух английских летчиков. Дуарнене тогда сложно было назвать гостеприимным для них городом.

- А теперь его возвращают?

- А теперь его возвращают.

- Много времени понадобилось.

Она ничего не ответила. Пожала плечами и продолжила заниматься своим делом. Юбер никуда не уходил, хотя, пожалуй, было самое время откланяться. На кой черт ему чужая консервная банка? Но он все оставался на месте, теперь уже безо всякого затруднения разглядывая Аньес при свете дня. Она же, хотя и понимала этот его взгляд, нисколько не смущалась и даже не выказывала своего понимания. Так, будто Юбера здесь не было. Притворяться было легко – он помалкивал. Волны продолжали биться о причал.

Как она и сказала, постепенно людей в порту прибывало. Даже военный оркестр привезли. Сейчас он располагался возле соседнего пирса и издавал занятную инструментальную белиберду. Мужчин вокруг не очень много. Большинство в форме. Основную движущую силу составляли женщины, совсем немного стариков, дети, одетые бедно, но им было очевидно весело. Приподнятое настроение витало в воздухе, и Юбер, улыбаясь, крутил головой по сторонам, разглядывая толпу. А потом услышал, как она снова проговорила, перекрикивая портовой шум:

- Вы ведь приезжий, да? Не чиновник и не моряк. Иначе всё знали бы про «Серебряную сардину»?

- Я из Лиона. Там только реки.

- Зато полноводные, а у нас, бывает, такие отливы, что до острова можно пешком дойти, - подмигнула она ему. – И что вам здесь надо? Ищете работу? Думаю, с этим дела обстоят не лучше, чем в Лионе. В больших городах больше возможностей и надежд.

Да. Надежд. Особенно разбитых.

- И что вам здесь надо? Ищете работу? Думаю, с этим дела обстоят не лучше, чем в Лионе. В больших городах больше возможностей и надежд.

Да. Надежд. Особенно разбитых.

Юбер отрицательно качнул головой. Рука дернулась к карману плаща – он достал сигареты и покрутил их в руках.

- Я бездельник и упорно изыскиваю возможности избежать труда.

- А чем же вы заняты? – ее взгляд застыл на его пальцах, вертевших коробок. Сигареты были хорошие, а не дешевый табак, который курили матросы.

- Я никогда не видел океан. Я бывал у моря, но никогда не видел океан. Странно это – приехать на край земли, чтобы посмотреть?

- Не странно. Вам нравится?

- Нет. Не знаю. Тут вода, там вода… Как будто никакой разницы.

- Похоже?

- Слишком похоже. Еще и остров этот ваш дурацкий.

- Он не дурацкий! – она неподдельно возмутилась и повернулась к нему всем корпусом, уперев руки в бока, отчего ее тонкая талия стала еще тоньше, и обрисовалась пышная грудь под громоздкой одеждой.

- Почему же? До него в отлив можно дойти пешком и из-за него ни черта не видно.

- Это остров Тристан, и он – часть нашей культуры. Мировое наследие. Он не может быть дурацким.

- Это должно мне о чем-то сказать?

- Должно было.

Юбер расхохотался. Она, похоже, тоже не сердилась. Валять дурака оказалось занятно.

- Вы легенду о Тристане и Изольде слышали? – осведомилась Аньес, приподняв бровь.

- Крайне поверхностно.

- Удивительно! Бытует мнение, что их могилы находятся на острове Тристан под защитой сплетенных деревьев.

- Вот как?

- Именно.

- Не представляю, как я жил до сих пор, не зная об этом.

Теперь рассмеялась она. А после решительно переставила штатив, повернув камеру к Юберу. И сделала снимок. Задорный взгляд ее был прикован к нему. И что-то в нем отзывалось на этот взгляд. Вероятно, похоть.

- Я обязана была запечатлеть на память человека, чей разум чист, как у ребенка, - деловито сообщила она отголоском его мыслям, снова вызвав смех. Он был далек от чистоты так, как может быть далек, к примеру, кочегар, с ног до головы покрытый копотью и по́том.

- Никогда не интересовался тем, что не приносит практической пользы. Что у вас за камера?

- Фогтлендер Бриллиант. Тридцать второго года. Осталась от мужа.

- Немецкая?

- Немцы делают немало хороших вещей, - пожала она плечами.

- Однажды мне довелось достаточно тесно коснуться плодов их деятельности. С тех пор предпочитаю не задумываться об этом.

- Нет, у вас удивительно устроена голова! Ничем не затуманена. О чем же вы думаете?

- Прямо сейчас?

- Прямо сейчас.

- О том, что еще несколько минут, и вы прозеваете то, ради чего пришли.

В это самое время мимо них пронесся невысокий мужчина в залихватски надвинутом на затылок кепи. Молодой, тощий, парнишка еще. С фотоаппаратом, болтавшимся на цыплячьей шее и невероятной уверенностью в том, что ему никто не сломает эту самую шею за безмерную наглость, проявленную здесь же, сходу. Не озадачиваясь тем, чтобы извиниться, он буквально собственным задом оттолкнул Аньес от того места, где она стояла. Та только охнула, Юбер подхватил ее локоть, чтобы она не свалилась с причала, но и того она не заметила, схватившись за камеру. Ни парнишке, видимо, ее собрату по разуму, ни ей самой дела не было до инцидента. «Серебряная сардина» показалась из-за острова Тристан – теперь Юбер знал, как он называется – и медленно вплывала в порт, готовясь ошвартоваться. Обычная консервная банка. Рыболовный траулер на паровом двигателе. Древнее Юберовой бабушки.

Щелчки фотоаппаратов зазвучали наперебой. Оркестр на берегу заиграл Марсельезу – чем еще встречать героическое судно, вернувшееся на родину? Не по-ноябрьски палило солнце. Юбер курил и веселился.

- Видимо, в Британии его постеснялись списать на металлолом, - проворчал Анри себе под нос.

- Держите штатив! – услышал он сквозь всеобщий рев, и в его руках оказались деревянные ножки. А сама владелица означенного предмета, ринулась прочь с причала, в толпу. Не иначе снимать моряков и представителей городских властей. Мальчишка, прозевавший ее маневр, бросился следом.

Майор так и остался стоять на месте, не вполне понимая, что ему делать дальше. Но делать ничего и не пришлось. Позднее Аньес сама его нашла. Толпа еще не расползлась восвояси. Зевак хватало. Она вынырнула из множества людей так, как и исчезла среди них – внезапно. Взглянула на него и серьезно, и насмешливо – не разберешь – и осведомилась:

- Вас не помяли?

- Нет. Штатив тоже цел.

- Тогда не будете ли вы столь любезны помочь мне донести его до машины?

Невзирая на ноющую ногу, любезности ему бы хватило дотащить до машины не только чертову подставку для фотоаппарата, но и ее саму. Или не одной лишь любезности. Впрочем, едва ли она нуждалась в помощи, скорее уж ей, как и ему, хотелось продлить знакомство еще хотя бы немного. Узнала ли она его? Этот вопрос зудел на губах, но Юбер по-прежнему не спрашивал.

Ее и правда ждал автомобиль. Собственный, а не такси. Ситроен на переднем приводе темно-вишневого цвета, натертый почти до глянца. Шофера не было, и отсюда следовал закономерный вывод, что поведет она сама. Удивляться нечему. В самом деле, чему удивляться? Женщина с внешностью кинозвезды в армейских брюках на этом элегантном звере, и он, подобно пажу, позади нее вместо шлейфа волочет штатив.

- Вы надолго к нам? – спросила Аньес, уже усаживаясь за руль.

- Думаю, нет. Что хотел, я увидел.

- Вы не то увидели, что хотели. Заезжайте поужинать. Садитесь на Ар Youter[1], доедете до Требула. Там спросите про ферму Tour-tan.

- Слишком много непонятных слов для одной фразы, - хохотнул Юбер, вдруг разглядев ее глаза, поймавшие на себя лучи солнечного света. Всего на мгновение, прежде чем она с элегантностью аристократки надела на нос очки от солнца. Однако помнить небесные всполохи в ее серебристом взгляде в эти секунды ему предстояло до конца жизни.

- Tour-tan – значит «маяк». У нас дом возле старого маяка, его сейчас не эксплуатируют. Зато по нему легко ориентироваться. А Ар Youter – это всего лишь наша узкоколейка из Одьерна. Ее до конца года закроют. Как раз прокатитесь напоследок.

- Вы всему даете имена? Поездам, транспортным веткам и домам?

- Мы, бретонцы, любим красивые имена. Так предметы становятся роднее.

- Язычники! Ну и что же значит этот ваш Ap Youter?

- Ветка едоков каши! – хохотнула Аньес. - Я буду ждать вас по расписанию поезда.

С тем и уехала.

И ведь действительно ждала.


[1] В действительности эта ветка железной дороги не делала остановки в Дуарнене, следуя прямо в Требул.


Она понятия не имела, для чего пригласила его в материн дом. Этот человек был ей не нужен, да и не особенно-то и понравился. Он одним своим присутствием в поле зрения словно бы давил на окружающих. Такого к ногтю не прижмешь. Такой выйдет из-под контроля – и неизвестно, чем дело обернется. Никакому здравому смыслу ее импульс не поддавался, а Аньес, внешне будучи до кончиков ногтей женщиной, в основе своей имела гораздо больше мужского, чем многие из мужчин, что ее окружали. Марсель в шутку звал ее Маленьким Бонапартом. И, кажется, вся нежность, которую отмерил ей господь, просыпалась лишь в те часы, когда того хотел ее муж.

Сейчас, вдовой, она расцвела в своей женственности. Но никаких чувств себе не позволяла, вполне трезво оценивая собственную привлекательность как рычаг, с помощью которого можно добиться если не всего, то очень многого. Добавить к тому немного кокетства – и выйдет идеальная картина жизни. Жизни давно уже осточертевшей.

И все же она для чего-то позвала этого Лионца, который ей даже не представился. И, к слову, не ответил, придет ли.

Должно быть, всему виной скука. Оттого и оторваться там, у причала, от этого мужчины у нее не вышло, каждую минуту она давала себе обещание, что сейчас уйдет, а вместо этого придумывала все новые и новые слова, чтобы удержать его рядом.

Аньес бесконечно скучала в этой глуши, в которой росла, зная каждый камень и каждый куст.

Тур-тан, Дом с маяком, как его все чаще называли те, кто приезжали в Требул, располагался в стороне от поселения, и из окон его было видно океан, от которого здесь захватывало дух. Когда поднимались волны, они иногда почти достигали стен фермы, хотя та и была построена на возвышенности. От самой фермы можно было добраться до полуразрушенного маяка, сложенного из красного камня круглой, сужающейся к верху башней. Он возвышался на одинокой скале в пятидесяти метрах от берега. И мощеная бусчаткой дорога тонкой стрелой устремлялась к нему, превращаясь в высокий мост.

Смотрители маяка[1] из поколения в поколение жили здесь же, на ферме. А когда его закрыли вскоре после завершения строительства нового, на острове Тристан, земля и дом переходили из рук в руки, пока ее не выкупил родной отец Аньес, редкий мечтатель, имевший достаточно средств и власти, чтобы позволить себе мечтать. Герой Великой войны, снискавший славы, но не нашедший пути назад. В конце семнадцатого года он получил краткий отпуск домой. В восемнадцатом родилась Аньес. О том, что у него дочь, он так и не узнал. Это случилось у реки Марна в самом конце весны. Мать Аньес была странной вдовой. Ее первого мужа похоронили там, где он погиб. Тела второго она тоже так и не увидела. Должно быть, так даже лучше – хранить родных в памяти лишь живыми.

Аньес, похоже, унаследовала ее судьбу. И всегда, с самого детства верила, что это невыносимо грустно – умирать весной, когда все вокруг должно подтверждать, утверждать жизнь единственным приемлемым законом бытия.

Все, что осталось ей от отца, которого она не знала, – этот старый Дом с маяком, перестроенный в настоящее поместье. Все, что осталось ей от Марселя, которого она любила, – неистребимая вера в себя.

Мадам Прево, Женевьева, мать Аньес – единственная, кто и сейчас оставалась с ней. Это она, а не кто-то другой, управляла фермой. И подушка в комнате дочери была вышита тоже ею. А еще она гордо носила траур, даже если мужа ее заклеймили позором предательства.

- У нас гости? – спрашивала Женевьева, глядя, как Аньес распоряжается на кухне. Здесь теперь не так, как в былые времена. Из всей прежней прислуги хлопочет одна Шарлеза, маленькая юркая старушка с божественными руками – вот уж кто занимал свое место по праву. Готовила она так, что прежде, до войны, ее всё пытались переманить в другие богатые дома. Но преданность Шарлезы их семейству тоже была чем-то небесным.  

- Возможно, на ужин придет один человек.

Мать на мгновение ожила, и тихая радость блеснула в ее влажном взгляде. Под их крышей гостей не было давно. Слишком давно. Так бесконечно давно, что даже страшно подумать. Некоторые из соседей и прежних друзей по одной стороне улицы отказались бы с ними пройти, хотя это нисколько не мешало им, когда Робер Прево был наделен властью, просить его об услугах разного рода. Почему-то никто не вспоминал, что на той же «Серебряной сардине» сбежали сыновья нескольких уважаемых семей Требула, которых могли забрать в армию Вермахта. И на траулер они никак не попали бы, если бы не тот самый презренный коллаборационист Прево.

Подохнуть хотелось от одной мысли об этом, но Женевьева заставляла себя жить. Ее удивительное умение возрождаться после падения тоже было талантом.

- Мужчина? – уточнила мадам Прево.

- Подруг у меня нет, - хохотнула в ответ Аньес и сочла нужным добавить через мгновение: – Он приезжий.

- О… Непосвященный. Легче будет вилять перед ним хвостом.

- Какая стойкая убежденность в неизбежности виляния хвостом!

- Я тоже была вдовой немного за двадцать.  

Аньес мягко улыбнулась материнскому желанию игнорировать возраст. Иногда ей казалось, что и сейчас той немного за двадцать. Выплакав все свои слезы, она получала лучистый взгляд. И кожа у нее белая-белая. Нежная-нежная. Ни морщинки. Будто бы ветра́ Атлантики, соль и солнце не властны над нею. У Аньес кожа была такая же. В отличие от глаз.

Вопросов Женевьева больше не задавала, нисколько не беспокоясь о том, с кем проводит время ее единственная дочь. Но когда Шарлеза уже колдовала у печи, сказала напоследок:

- Пожалуй, примешь своего гостя одна. Я буду ужинать у себя.

- Вернулась твоя мигрень? Сегодня погода такая тихая.

- Что ты! – отмахнулась мадам Прево. – При чем тут мигрень? Боюсь ненароком отбить у тебя твоего приезжего и выйти за него замуж. А у меня зарок – три года скорбеть по Роберу. Еще полтора осталось.

Аньес захлебнулась смехом. Краткое объятие, теплое, крепкое, всегда заставлявшее ее чувствовать жизнь и наполняющее силой тело и дух. И быстрый поцелуй в бледную щеку.

У Женевьевы к зиме забот оставалось немного. .И время она коротала за книгами и шитьем.

У Аньес же хватало своих занятий. Даже и на этот несчастный час до прибытия поезда по расписанию, если его не задержат или не отменят. Важнейший вопрос – сервировка стола. И еще более важный – что надеть.

Вечерние туалеты, блестящие, шелковые, летящие, что носились еще до войны в Париже и заказывались у самых лучших портних сообразно положению жены политика и аристократа, здесь неуместны и отброшены в сторону один за другим. Обычный домашний наряд – брюки и мягкий свитер – никак не годился. Этот человек не нравился ей. Совсем не нравился, но равнодушной не оставлял, отчего-то заставляя метаться взглядом по гардеробной.

Платье выбрала простое, из темно-зеленой шерсти, с кружевным отложным воротничком и манжетами оттенка молока. В нем она работала когда-то в редакции и считала «счастливым». Прическу менять не стала, лишь подхватив несколько выбившихся прядей. Из косметики – помада цвета вермильон. На пальцы, кожа которых испорчена химикатами, всего два кольца. Хватит. Одно из них обручальное.

Потом перебирала пластинки, лежавшие на тумбочке у граммофонного чемоданчика в гостиной. Найденная среди них заставила ее улыбнуться – почти с предвкушением.

А завтра будет тяжелый день. Ночь она проведет, проявляя пленки. Потом сядет в авто и поедет назад, в Ренн, к Гастону. И если все будет хорошо, то уже скоро сможет работать всерьез, по-настоящему.

«Пусть только все будет хорошо!» - просила Аньес у маяка, глядя, как волны бьются о его бурые стены. К вечеру за краткий последний час ожидания погода будто сошла с ума. Море бесновалось. Ветер все усиливался. Первые капли дождя забарабанили по камням моста, отчего их блеск делался зеркальным. Может быть, отменили поезд?

Возможно, однажды она решит, что лучше бы отменили. Но в тот вечер он прибыл в Требул по расписанию, которое не менялось даже во время войны и вскоре должно исчезнуть, потому что обслуживать их ветку не-вы-год-но. Она увидела Юбера еще из окна. Он шел без зонта и чуть прихрамывал, чего она не замечала днем. На нем были все тот же плащ и все та же шляпа. Вероятно, остальной одежды он тоже не сменил. И Аньес мимолетно подумала, что стоило бы пригласить его на поздний обед – и привезти сюда машиной. Милосерднее, чем заставлять идти пешком от станции в этакий шторм.

Дверь она открыла ему сама. И забирая у него плащ, вроде бы и хлопоча, и в то же время не суетясь, проговорила:

- У нас есть камин. Сейчас я им займусь, и мы мигом просушим ваши вещи.

- Я бы сказал, что это не стоит труда, но, кажется, промок до нитки, - рассмеялся Юбер, подавая ей и шляпу.

- Днем было так тихо, ничего не предвещало!

- Нога моя предвещала.

- Болит?

- Только к дождю.

- Я могу дать вам переодеться в сухое, если вы сочтете это удобным.

- В моем случае выбирать не приходится.

Его и впрямь было хоть выжимай. Промок до самой сорочки.

В доме оставалось полным-полно одежды Робера. Юберу она несколько велика, и в плечах он не так широк, как отчим. Но был прав – выбирать не приходилось. И теперь Аньес очень веселило ее зеленое платье. И помада цвета вермильон. Ее веселило буквально все – оказывается, она бесконечно соскучилась по веселью, которого так долго не ощущалось в Доме с маяком. И позднее, когда в очаге в гостиной уже задорно плясали языки пламени, граммофон воспроизводил увертюру к опере Вагнера, а Юбер вошел к ней в рубашке с закатанными по локти рукавами и в чужих брюках, она улыбалась, держа в руках бокал вина, которое любил ее муж, и внимательно разглядывала чужого мужчину, непонятно зачем приехавшего в такую непогоду.

Впрочем, она знала зачем. Затем и позвала, хотя он ей совсем не нравился. Мать права. Вилять хвостом – необходимость всякой нормальной человеческой самки. И она слишком живо помнила руки Гастона Леру на своем теле. Испытывая гадливость и разочарование, не позволяла себе останавливаться ни на минуту на этом воспоминании, но потребность стереть его подспудно поглощала все прочие. А она и не заметила, как оказалась с ней один на один.

- Поди́те сюда, - позвала Аньес гостя, кивнув на место возле себя у окна. О́кна у них в доме были большие. Оттого гостиная казалась просторнее, чем была на самом деле.

Юбер подчинился. Приблизился.

- Вы хотели увидеть океан. Вот, смотри́те. Не так, как я думала. Без риска быть смытым волной туда и не выйдешь. Но смотри́те. Мне кажется, по дороге вы вряд ли что разглядели.


- По дороге я думал, как бы дойти, - согласился майор и уставился в окно. Еще не до конца стемнело. Здесь вообще темнело поздно. Позже, чем в Лионе, позже, чем в Париже. И, уж конечно, куда позже, чем в Констанце. И сквозь рваные тучи, низвергающие тонны дождя, сквозь дымку, стелющуюся по воде, по камням и по суше, обволакивающую и мост, и маяк за мостом, сквозь серые потоки, хлещущие по стеклу, на самом краю неба, который был гораздо дальше края земли, разливался кроваво-алый закат, пробирающий благоговейным ужасом до самой изнанки, о которой не все и подозревают. Юбер же знал о ее существовании слишком давно, чтобы отрицать.

- А теперь нравится? – спросила Аньес.

- Получше, - возможно, ей показалось, что его голос сел. Возможно, музыка зазвучала слишком уж громко.

- Вы скупец. Устали за день?

- Слоняться по городу? Нет, не устал.

- Но голодны.

- Но голоден.

Они улыбнулись друг другу одновременно. Без робости, открыто и вместе с тем мягко – не бросаясь в знание друг о друге, но позволяя себе наслаждаться узнаванием. Он по-прежнему ей не очень-то нравился. Она ему – слишком сильно, чтобы он не приехал, пусть его вместе со всей их «веткой едоков каши» унесло бы в океан. Не велик подвиг.


[1] Маяк в Требуле – выдумка авторов. С 1857 года в Дуарнене функционировал маяк на острове Тристан, и нужды в другом не было, поскольку Требул как порт развивался с середины XIXвека.

Кирстен Флагстад[1] с пластинки вступила ровно в тот момент, когда Аньес разливала по бокалам вино. Ничего в лице Юбера не дрогнуло, отзываясь на звуки немецкой речи, зазвучавшие в гостиной. Возможно, он даже не знал, что это Вагнер. Ответа на этот вопрос она долго ждала. Вместо важного Лионец заговорил о чем-то несущественном, что приличествовало случаю. И Аньес постепенно расслаблялась. Он был солдафоном до мозга костей, и это чувствовалось. В нем имелось простое, самое прагматичное понимание жизни – и это чувствовалось тоже. Ей – не нравилось. Но и оторваться по-прежнему представлялось сложным, как тогда днем, на пристани.

- Вы корреспондент? – спросил Лионец, довольно ловко орудуя ножом и вилкой за ужином. Пальцы у него были короткие, а руки – рабочего человека, совсем иные, чем у Марселя. Аппетит он обнаружил изрядный. Или это Шарлеза так впечатлила? Вот уж кто наловчился в отсутствие деликатесов, да и вообще нормальных продуктов готовить шедевры.

- Больше фотограф, - ответила Аньес. - Но пишу, приходилось и довольно много.

- Вам нравится?

- Нравилось. До войны, в Париже. Мы жили там, и это было… занятно. Больше, конечно, для развлечения.

- А сейчас?

- А сейчас… - Аньес пожала плечами, - сейчас я бо́льшую часть года провожу в Ренне, привыкла, здесь безопаснее. Мои статьи выходили в «Moi, partout».

- Не слышал.

- Вы были далеко, вероятно.

- И как это сочетается с управлением фермой? – нормальный вопрос. Вполне в духе этого ничем не примечательного прагматика, приехавшего сюда за океаном. Не нравится ей. Он ей не нравится.

Зачем океан человеку, так крепко стоящему на земле?

- Фермой управляет мама.

- Она здесь? – удивился Юбер.

- Да, но уже отдыхает, не любит шторм… - «а это значит, Лионец, что, когда мы окажемся в спальне, нам придется быть тихими, чтобы ее не потревожить». Сложно было намекнуть на эту мысль более прозрачно. – До войны дела, конечно, шли лучше. Не так много удалось сохранить того, что мы имели от Тур-тана.

- Мало осталось людей?

- Люди – это самый нестойкий ресурс. Овец можно развести новых. Фруктовые деревья у нас и теперь плодоносят. Мы делали сыры, сидр, выращивали овощи… Ферма кормила всех досыта. Мы платили нашим женщинам больше, чем платили рабочим на консервных заводах. И условия у нас были хорошие. До войны попасть в Тур-тан считалось удачей. Все, что мы можем дать сейчас – крышу над головой и еду. Эти трудности временные, но война разбросала людей. Никто не хочет ждать.

- Все устремились в города.

- Все устремились в города, - повторила Аньес. – Но мы выстоим. Отец говорил, что те, у кого Финистер в крови, все равно не дадут ему умереть.

Отцом Робера Прево она называла с самого детства, хотя и не была удочерена им затем, чтобы Тур-тан остался за нею в качестве наследства при любых обстоятельствах. Робер любил говорить, что из всего имущества их семейства он взял только Женевьеву, но это не отменяло того, что саму Аньес он растил как дитя, которого у него никогда не было. И, должно быть, по-своему любил.

А еще он был прав. Когда его состояние было конфисковано, то, что принадлежало Аньес и ее матери, не тронули.

- Вы любите ваш Финистер?

- Иногда я думаю, что недостаточно сильно. Слишком легко срываюсь с места.

Аньес взглянула на собеседника и вдруг поняла, что идет не так. Иначе, чем она привыкла с другими мужчинами. Лионец спрашивает. Он почти ничего не говорит, но только спрашивает, позволяя ей рассказывать о себе. Оттого ли, что ему не было что сказать, чтобы не показаться дураком рядом с нею? Или от того, что тонко чувствовал: беседа ей интересна, когда она – о себе? Что ей за дело до хромого мужчины в штанах ее отчима? Подобрала, как беспородного пса. Но, справедливости ради, ей на пути встречались псы и с более грязной кровью. К тому же, слишком высоко оценивавшие себя. Подчас непомерно высоко.

И вот поди ж ты! О себе не сказал ни слова, заставив так много слов произнести ее. И возможно, это к лучшему. Не нужно думать о том, доволен ли он. Вообще не нужно думать. Может быть, с простыми людьми все проще. Пусть и с солдафонами вроде Лионца.

- А еще я думаю, - проговорила Аньес в ту минуту, как грампластинка затрещала, оборвав звук, - что слишком многого хочу.

С этими словами она поднялась и двинулась к граммофону. Переставить на другую сторону. Тишины не хотелось. Музыка могла заполнить паузы.

- Поставьте что-нибудь не на немецком, - неожиданно попросил Юбер.

- Вам настолько отвратительно?

- Нет. Но если можно избежать, я предпочитаю избегать.

- Еще и трусливы, - Аньес мотнула головой и стала перебирать пластинки. Одна, другая, третья. Чтобы услышать, как Лионец чиркнул спичкой. Не спрашивая, возражает ли она. Вероятно, в его окружении не принято спрашивать женщину о таких мелочах.

Под иглу легла Катти Ренар. «Un jour à Paris»[2] – в записи тридцать восьмого года. Когда-то они с мужем танцевали под эту пластинку наедине, когда гости уже разошлись, а они остались вдвоем в день его рождения. Пасодобль в духе Энрике Сантеухини[3] был любимой песенкой Марселя де Брольи. Заслушали до дыр, до треска, из-за которого не слышно музыки. Она покупала второй экземпляр сборника уже во время войны. Катти Ренар привела в восторг и нацистов.


Но ей повезло больше, чем Аньес. У нее не было отца-коллаборациониста. За нее вступились те, кому она сумела помочь. А тех оказалось так много, что теперь ее голос на старых записях неожиданно стал гимном и символом свободы и борьбы. Ее голос переживающий новую вспышку популярности, хоть она больше и не выступала, так часто звучал на радио, что спроси любого, кто самая популярная певица Франции, ответа ждать пришлось бы недолго.

Ее голос – не очень сильный, но такой глубокий, такой хрупкий, что от этой глубины и хрупкости хотелось плакать – заполнил гостиную вместе с запахом дыма. Аньес резко повернулась к Лионцу. Тот ожидаемо курил.

- Простите, я вам не предложил, - медленно сказал он. – И днем тоже… сейчас многие женщины смолят наравне с мужчинами.

- Я – нет. Пробовала, но мужу не нравилось, он запрещал.

- Он был к вам добр?

- Да… очень добр. Его убили немцы, он был коммунистом, - она достала из шкафа с посудой блюдце и поставила перед Юбером. – Вместо пепельницы.

- Спасибо. Мне жаль.

- Это случилось слишком давно для сожалений… Войну переломили именно коммунисты, значит, он был прав.

- Интересная теория, - хохотнул Юбер.

- Ну говорят ведь, что прав тот, кто победил.

- Прав тот, кто не участвует в войне и не калечит собственных сограждан.

- Мы все очень далеки от такого положения вещей.

- Вам не доводилось, я полагаю, бывать в Швейцарии.

- А вам?

- А мне пришлось по долгу службы. Один день, - Юбер помолчал. Потом затушил сигарету и поднялся. Нелепо висевшая на нем одежда ее уже совсем не веселила. Он, между тем, подошел к ее стулу и подал руку. – Давайте потанцуем. Вы танцуете?

- У вас болит нога.

- Я не позволяю ей брать верх над моими желаниями. Катти Ренар не многим лучше вашего «Тристана…» Но хоть француженка.

Аньес вскинула на него глаза. И едва удержалась от того, чтобы рассмеяться. В темных зрачках и правда вспыхивали огоньки, которые иначе, чем смехом, не назовешь. Он одной фразой перевернул все ее представление о нем с ног на голову.

- Значит, вы все-таки знаете этот сюжет.

- И представьте себе, Вагнера тоже знаю.

- Предатель для вас хуже немца?

- Всем известно, что мадам Ренар была в Сопротивлении, - назидательно сообщил ей Юбер и потащил за руку вверх, - ну же. Давайте потанцуем. Иначе, клянусь богом, распластаю вас прямо на этом столе, а это по отношению к вашей матушке, которая отдыхает, непочтительно.

Она подчинилась. Встала. Наверное, в него был встроен магнит. Югом к ее северу. Как иначе объяснить то, что, не нравясь ей, он так сильно ее притягивал? Аньес шагнула к нему, близко, ближе, чем укладывалось бы в рамки приличий, а он, обхватив рукой ее талию, привлек совсем вплотную, так что она невольно уткнулась носом ему в плечо. Неожиданное понимание, что запах незнакомого ей мужчины переплетается с запахом одеколона ее отчима, наполняло до краев, причиняя почти невыносимое чувство, словно бы она обрела дом.

- Это же ты был в том кабаке в Ренне три дня назад, да? – чувствуя, как перехватывает дыхание, спросила Аньес, едва оторвавшись. Он повел ее в танце. В том самом пасодобле, который последний раз она танцевала с Марселем. Если бы не знала точно, что у этого человека болит нога – никогда бы не заподозрила. Слишком уверенными, слишком раскованными были его движения.

- Да, я. И я знаю, что тебя зовут Аньес.

- А я знаю, что ты из Лиона.

- Думаешь, этого достаточно?

- Рожать от тебя детей я не собираюсь. Для остального достаточно.

Губы Лионца растянулись, будто бы в улыбке. А потом прижались к ее виску, оставляя на нем пылающий след и заставляя загораться. Ей казалось, что загораться, потому что он горел иначе, чем другие, и еще потому что она выбрала его сама и просто так – как лекарство от скуки и от скорби.

Ночью ее ждала проявка отснятых пленок. Отложить никак не выйдет. Уже утром они должны лежать на столе Гастона Леру, чтобы успеть выйти в пятничном номере – если все будет хорошо. К нему в Ренн, в редакцию, она поедет, едва окончив свой труд. Заодно подвезет Лионца в гостиницу. Как его зовут, ей знать вовсе не хотелось. Какая разница, как зовут мужчину, который жадно целует ее губы, будто пытаясь выпить все силы, но вместе с тем ей кажется, что получит она значительно больше обычного, мало что давая взамен.

Обманулась. Она обманулась который уж раз за один только этот день, что уж говорить о всей жизни. Впереди ее ждало только разочарование.

Как и всегда после смерти Марселя, она не получила ни-че-го.


[1] Кирстен Флагстад (1895 – 1962) – норвежская оперная певица, драматическое сопрано. Исполняла партию Изольды в записи «Тристана и Изольды» в Ковент-Гардене в 1936 году (дир. Фриц Райнер). Об этой записи идет речь в повествовании.

[2] «День в Париже» (фр.)

[3] Немецкий композитор испанского происхождения. Автор пасодобля «Für dich, Rio Rita» («Для тебя, Рио-Рита», нем.)

* * *
- Какое насекомое укусило тебя, что ты затеял этот переезд именно сейчас, перед зимой! – жизнерадостно фыркала Катти Ренар, надевая перчатки и излучая истинное довольство жизнью и людьми вокруг. На рыжие кудри накинут теплый шерстяной платок кремового цвета, и этак она кажется совсем молоденькой. Ее и без того хорошенькое личико со вздернутым носиком и породистыми скулами лишь совсем немного припудрено – куда краситься, когда такой дождь? Дождило не первый день, к слову.

- Попался подходящий дом – я не хотел его упустить, - пожал плечами Серж, прекрасно зная цену ее напускному возмущению. Катти, как лисица, едва не попискивала от восторга, когда узнала о сюрпризе к Рождеству. Эскриб намеревался встречать его в новом просторном жилище не позднее, чем в этом году. На помощь были призваны извечный энтузиазм этого неугомонного во всех смыслах человека, все его сбережения, включая деньги, выделенные отцом Катти на содержание внуков, и Анри Юбер, оказавшийся под рукой в самый неподходящий для него момент. Сама Катти в этом безобразии не участвовала. Или делала вид, что не участвует. Она всего лишь, подхватив маленькую черноглазую дочку, впорхнула в такси, в то время как Эскриб вручал мальчугана почтенной мадам, которая временами помогла им по хозяйству и с детьми.

А когда машина, огласив ревом всю улицу, тронулась с места, он повернулся к Анри и развел руками.

- Ты уверен, что есть смысл везти и твое пианино? Все равно ведь при ней не играешь. Лучше б продал, - довольно сварливо сообщил ему Юбер и словно нехотя направился в дом. Если уж становишься частью спектакля – соответствуй.

- Если я его не перевезу, она вернется и сделает это сама, - со знанием дела ответил Серж. – А если продам – купит новое.

Остаток дня они проводили в сборах того, что еще не было собрано, чтобы потом дождаться грузовика, присланного от Бернабе Кеменера – тот всегда знал, где и что достать так, чтобы за это пришлось поменьше платить. А Эскриб во всевремена умел заводить дружбу с нужными людьми. В конце концов, он выжил в шталаге с его цыганскими корнями лишь потому, что получил расположение группенфюрера СС Карла Беккера, который очень любил музыку.

Позднее, в новом доме Сержа и Катти, двухэтажном, увитом от фундамента до крыши плющом, сейчас к зиме каким-то черным, пусть листва на нем и не опадает, с просторными и такими же пустыми комнатами, как в их квартире, они надирались вдвоем, в то время как мадемуазель Ренар со своей помощницей устраивала детей.

Ни Серж, ни Катти, кажется, совсем не думали о том, как им жить дальше, будто бы единственное, что теперь они могли, – это веселиться. На все остальное не оставалось никаких душевных сил. И едва держались, изображая благополучие, которого в действительности не было. Пока мадемуазель Ренар была где-то наверху в детской, Эскриб, шатаясь от количества выпитого, выключал радио, едва оно заголосило вечерним концертом.

- Ей предлагают петь в «АBC»[1], - невнятно бормотал он. –  Она сбежала от всего сюда, а ей предлагают петь в «АBC», понимаешь?

Нет, Юбер не понимал. Был слишком пьян для того, чтобы понимать, как связано выключенное радио и выступления Катти Ренар в самом престижном мюзик-холле страны. Она покорила его еще до войны. После «АВС» ее услышала вся Франция.

- Когда она сможет хотя бы потанцевать со мной, чтобы ее не выворачивало от музыки, клянусь я… клянусь…

Дальше Анри уже не разбирал слов. Он помнил об этом вечере немного. Отчетливо – они в итоге сошлись на том, что стоит все бросить и отправиться матросом на рыбацком судне в море. Потому что воевать он устал, а булочник из него не получится. Смутно – Катти пришла забирать своего горе-аккомпаниатора в их спальню, предложив Юберу все ту же кушетку, что теперь сиротливо стояла в гостиной. Как на ней засыпал, он не помнил уже совсем. Как мог согласиться – не представлял.

Но очень хорошо помнил свои сны в ту ночь. Яркие, будто бы никакие они не сны, а самая-самая явь. Возможно, они и были явью, когда-то в прошлой жизни, о чем он предпочел бы не вспоминать. Память послушно скрывала картины, от которых на загривке дыбом вставали волосы. Но разве можно сдержать их ночью, в самое страшное время суток?

И почему из всего – лишь глаза бледно-голубого цвета. Как лен. До самой последней крапинки льняные глаза. Она пищала так… так пищала, как девочка в кабаке Бернабе Кеменера, которую легонько шлепнули по щеке, лишь с той разницей, что на этой Юбер рвал белье, пока она уперто пыталась скрестить ноги, да слова, вырывавшиеся из нее пополам со слезами, были немецкими, а не французскими словами. Осточертевший апрельский холод, еще не прогретая до конца земля. Тощие, костлявые коленки девочки, не оформившейся в женщину. Что ему за дело было до нее? Ей не больше шестнадцати лет, а скорей меньше. Она в сарае пряталась от солдатья, пока матери не было дома. Там он ее и приметил таким же пьяным, как в эту ночь, ищущим куда вылить свою злость, свою горечь и свои страхи. И изливал ее в ту девочку вместе со спермой. Ее спина расцарапана голыми необструганными досками самодельного стола, на который он ее повалил. Она и сама себе причиняла боль, сопротивляясь почти до последней минуты, пока не затихла. Расхристанная, раздавленная, растерзанная. У нее бедра в крови. Почему-то так много кро́ви, что и на него хватило, будто бы он что-то повредил ей внутри, что бывает у девочек, о чем он не имеет понятия.

Кто-нибудь ее вытаскивал из петли, как вытаскивали Мадлен? Было кому вытаскивать? Нужно ли было?

А когда он уходил, льняной взгляд диких глаз уже не горел. Белая кожа. Белые волосы. Ресниц почти нет. Он никогда не видел настолько обесцвеченных. Некрасивых. Может быть, такое могло только присниться?

Или, может быть, снились ему дни, когда маленькая «кузина» ставила в их последнее лето пластинку с «Тристаном и Изольдой», сама подпевала своей любимой Кирстен Флагстад и потом мечтательно вздыхала: «Вот бы мне выучиться, Анри… чтобы хоть вполовину так же».

«Выучишься, - легкомысленно отвечал он, закуривая и болтая носком ботинка, когда остальные шумели под развеселый аккордеон, принесенный кем-то из соседей. – Поедешь в свою консерваторию и выучишься даже лучше! Вот только война закончится».

«А скоро она закончится?»

«Конечно, скоро! Дай хоть повоевать».

Откуда было знать Юберу в его обманчиво разудалые двадцать два года, что войны тогда еще не было? Ничего не было. Аккордеон заливался веселой песенкой, ему вторило материно пианино, и они отплясывали с Мадлен в гостиной. Плясал и папаша Викто́р с соседкой Жанной. Только и стучали женские каблучки по паркету, натертому по случаю праздника. А потом о тот самый паркет, царапая его и звеня звоном сотен осколков их последних счастливых деньков, разбился графин с водой, снесенный мами́, когда она прибирала.

Юбер распахнул глаза, из света вернувшись во тьму. И услышал звон стекла, разбитого о пол. Шумно выдохнул, сжал пальцы, зависшие где-то в воздухе, все еще ощущающие холод прикосновения, и подтянулся по кушетке, приподнимаясь. Еще мгновение, и торопливые шаги откуда-то из глубины дома застыли у него на пороге.

- Что у вас случилось? – услышал он негромкий спокойный голос мадемуазель Ренар. – Я могу зажечь свет?

- Нет, не нужно, - отозвался Юбер, отчетливо сознавая, что его-то голос звучит хрипло и нехорошо. – Смахнул стакан с тумбочки. Утром приберу.

- Утром вы порежетесь. Зачем размахивали руками? Пытались взлететь?

- По всей видимости. Ступайте спать, Катти. Ничего мне не сделается. Незачем было вставать.

- Франси́с проснулся.

- Не по моей же вине?

- Не по вашей.

После ее ухода ничего не изменилось. Темнота осталась столь же непроглядной, как была за мгновение до. Когда Юбер засыпал снова, проваливаясь в свои черные пьяные видения, в которых не взлететь пробовал, а, сердясь на себя, пытался поймать ускользнувшее, он не знал, что точнее. Что мадемуазель Ренар недолюбливает его точно так же, как он недолюбливает ее. Или что ей, в сущности, совершенно плевать, кто там ночует под их крышей, лишь бы ее чертов пианист был доволен.


[1] ABC – один из известнейших мюзик-холлов Франции в ХХ веке, существовавший с 1935 по 1964 год. Там пели Фреэль, Мари Дюба, Эдит Пиаф, Шарль Трене, Братья Жак и другие популярные исполнители довоенного, оккупированного и послевоенного Парижа, оказавшие влияние на развитие французской музыки.


На другой день Юбер снова поехал в Требул. Сперва до Дуарнене, а после – по «ветке едоков каши». Деньги почти вышли. Пора было что-то уже решить. А он ни на шаг не приблизился к тому, чтобы решать. Зато приближался поездом к океану, чтобы от конечной станции снова идти пешком к Дому с маяком. И к черту тот дом, когда нужен был один лишь маяк.

Обогнув ферму, на которую не было надобности заходить, Юбер по мощеной скользкой брусчаткой дороге направился к возвышающимся на невысокой скале развалинам красной башни. Он не искал встречи с Аньес и ее семейством. Он не сознавал, есть ли хоть что-нибудь рациональное, что снова привело его к этому краю света. Но ему безотчетно хотелось видеть, как волны бьются об окаймляющие рифы. Хотелось прикоснуться к камням ветхого строения. Хотелось понять, сам-то каменный?

Небо было странным. Венчало сущее, как купол собора. Глубокое, синее, бескрайнее, с дивным узором жемчужных густых облаков, из которых проглядывало солнце. Так, должно быть, глядел бы на землю бог, если бы только он был. Но Лионец заделался атеистом в день, когда узнал о гибели всей своей семьи разом. Ни сражения, в которых ему довелось участвовать, ни шталаг, где он едва не лишился жизни, его веры не доконали. В Лион он пробирался, тешась надеждой, что увидит свод базилики Нотр-Дам-де-Фурвьер, такой похожий на это сине-жемчужное небо, и бог простит ему его грехи. Не сбылось.

Но он едва ли походит на эти камни. Слишком еще трепыхается.

Слишком жаждет дышать.

Аньес тогда правильно его сюда притащила. Здесь самую малость легче, и чувства, пусть не похожие на те, что он ребенком испытывал, бывая в той базилике на холме Фурвьер, но все же могут иметь другой цвет и запах, чем те, что присущи ненависти и злобе.

Наутро он возвращался в Ренн, глядя в окошко поезда. Земля подернулась морозцем. Сизоватая, белёсая, плотная, покрытая жухлой травой, где каждая травинка обесцвечена инеем.

А еще через два дня он нашел работу в городе, далеком от океана, но где, ему казалось, ночами слышен его шепот.

Тетушка Берта все спрашивала в своих письмах, что делать с принадлежавшими Юберу помещением булочной и домом, где прежде жила большая семья папаши Викто́ра. Они располагались на одной улице и примыкали друг к другу. В дом поселили арендаторов – американский десантник женился на девушке из их многочисленной родни, где никто толком не знал, кто кому и кем доводится. Даже тетушка Берта теткой была очень условно – не иначе чем со стороны Адама, того, что согрешил с Евой, полакомившись яблоками в чужом саду. Она-то и распорядилась, куда девать молодоженов. И со всех сторон такое решение было выгодным, обеспечив дому заботу, а Юберу, пусть небольшой, но доход. А вот что делать с булочной и по сей день не придумали.

Куда ему было думать! Теперь он осваивал ремесло зиждителя. Южные районы Ренна почти что сравняли с землей, и нужны были руки, чтобы заново их растить. Впрочем, Юберовы руки Бретани послужили совсем недолго.

Вскоре после Дня памяти[1] ему довелось торчать до обеда неподалеку от набережной реки Вилен. Там они с бригадой строителей, куда он попал, сунувшись наугад, латали крышу жилому дому, пострадавшему от бомбежек. То, как эту самую крышу поддерживали те, кто в этом доме все еще жили, достойно отдельного повествования.

Но в конце концов, именно там, стоя почти что под небом, а именно на высоте второго этажа, Юбер и увидел ее.

Аньес.

Выпорхнувшую из своего автомобиля, кутавшуюся в меха, непозволительно роскошные для женщины, которую он увидал на причале в Дуарнене. На сей раз водителем была не она. Вел мужчина. Он же открывал ей дверцу и подавал руку. И так же, за руку, вел в здание напротив, где, Юбер успел разузнать, располагалась редакция газеты «Moi, partout». Она – отстукивала каблуками по плитке ритм собственных шагов, на втором этаже под небом почти не слышный. Тонкая, изящная, с идеально ровной спиной. Он – совсем не выглядел хоть кем-нибудь подходящим подле нее. Почти толстый и, что хуже, заметно сгорбленный. «Эк тебя, братец, перекосило-то», - мысленно ругнулся Юбер и, не глядя, как они скрываются за дверью, вернулся к работе. Бабы, само собой, никуда не денутся, а крышу смолить надо.

Подросток снизу, во время войны бывший еще совсем крохой, должно быть, забрался к ним наверх, приволок несколько мясных пирогов от старухи, с которой жил. Его родители погибли, когда бравая германская авиация разбабахала этот дом. С тех пор живет при бабке. Он еще помнит и с присущим юношам восторгом пережитого ужаса спешит рассказать о том, как тогда загорелась крыша и раскаленная смола текла прямо в их комнаты. Мужчины слушают и едят. Перешучиваются, поощряют, не заглядывают в свое, что было у них – ни к чему сейчас вспоминать, когда есть дело, требующее физических усилий.

А потом на улице снова показалась Аньес. В тех же неуместных мехах, но на сей раз одна. Юбер, двинувшись к краю крыши, коротко усмехнулся. Не выдержал. Как мальчишка, приставил пальцы ко рту и пронзительно свистнул. Свистун из него был еще тот.

Аньес вздрогнула и подняла глаза, так и не дойдя до машины.

А разглядев его, вдруг улыбнулась. И, сменив траекторию движения, зацокала каблучками по набережной, к реке, где, нетронутые войной, стояли несколько скамеек. Там и ждала, делая вид, что просто дышит воздухом. Разве он мог не подойти?

- Вы решили остаться? – был первый вопрос, заданный ею вместо приветствия.

- Задержаться, - поправил Юбер. - А вы не захотели притворяться, будто не знаете меня.

- Не вижу смысла, для чего мне это нужно. Скорее вы не захотели притвориться.

- Да мне-то подавно незачем.

- От вас отвратительно пахнет.

- Смолой. В окопах и лагерях – вонь похуже. И то привыкаешь.

- Доводилось?

Лионец пожал плечами и улыбнулся. Улыбнулась и она в ответ. А потом вдруг проговорила – будто бы поддалась порыву, которому противилась, пытаясь это скрыть, но не имея умения скрывать:

- У меня сегодня свободный вечер. Могу устроить вам горячую ванну. Хотите?

- А вам самой этого хочется?

Он глянул на нее, его крупный рот чуть изогнулся в улыбке. Она едва заметно перевела дыхание, решаясь. А потом кивнула. Так Юбер появился в ее квартире, где чисто и где постель пахнет вереском от маленьких букетиков, разложенных в шкафчиках среди белья и одежды. Откуда ему было знать, что «отмывая» его, отмывается и она. Быть грязной – удовольствие малоприятное. Но, в конце концов, Аньес сама его выбрала. Не потому что он был нужен ей в достижении цели. Не потому что требовал ее тела в плату за помощь. А потому что она нуждалась хоть в ком-нибудь, чтобы продлить иллюзию собственной свободы, которой давно уже не было.

Эти отношения были тем более странными, что оба понимали – долго такое не протянется.

Ей надоест.

Ему надоест.

И без того заигрались до самого начала зимы, когда у строителей замирала работа, и временные решения переставали действовать.

Репортажи мадам де Брольи к тому времени начинали печатать, пусть не на первых полосах, но все же. Того, что она попросту хороший фотограф, никак не отнять. Но и ее владение словом оставляло далеко позади многих, с кем в ту пору ей доводилось сотрудничать в «Moi, partout». Ее сторонились. Делали вид, что не замечают. Слишком хорошо знали ее историю. Все никак не могли забыть. Не давали себе труда забыть. Быть может, если бы у них с матерью отняли все состояние, было бы проще. Или проще было бы отдать жизнь, чтобы вымолить прощение за грехи, которых не совершала?

На ферме не хватало рук. Их дом обходили стороной, оставались лишь старые работники, которых не пришибло войной. Молодые, здоровые, сильные заглянуть могли лишь от безысходности. Но не бывает безысходности у молодости и силы. Ладно, пусть теперь зима, но если и следующий год пройдет так же, то они могут потерять даже Тур-тан.

Впрочем, ее снимки и верно нравились Жоржу, который садистски резал тексты статей, лишь бы загнать «эту выскочку де Брольи» в угол. Не взять ее на работу вовсе он не мог, потому что тенью над ним навис Леру, имевший сейчас слишком много влияния. Зато от души издевался, не давая Аньес и десятой части той работы, какую она могла бы выполнять. Приходилось писать о чем-то будничном, неинтересном, совсем как при немцах, когда ее главной задачей было не соваться куда не следует, чтобы не навредить своей репутации еще больше, чем уже сделано.

Подписывалась она теперь аббревиатурой «А.Б.»

И легкомысленно порхала по издательству, пуская пыль в глаза роскошью, от которой остались одни ошметки, и веселясь от того, как смолкают разговоры вокруг в те мгновения, когда она входит.

Гастон был ее любовником, об этом не знал ленивый.

Лионец был ее тайной, которую никому не полагалось знать.

Из семи дней недели один найти для человека, которого выбрала сама, Аньес пока еще могла. Он не нравился ей, но Гастон Леру нравился еще меньше. В постели она совсем ничего не испытывала ни с одним из них. Собственно, ни с кем не испытывала уже много лет. Иногда ей казалось, что нечто важное, что отвечает за чувства, в ней сломило вдовство. Удовольствия больше не было. Даже волнения – не было. Но что-то, чего она сама не ведала, продолжало манить ее в этом Лионце, который иногда приходил к ней в квартиру. Она нашла его как черного бродячего пса. Приманила. Держала рядом. И не понимала, на кой черт все это делает.

В том, что он никакой не пес, ей довелось убедиться совсем неожиданно и неприятно для себя. Но пришлось проглотить и это.


[1] День памяти (День памяти павших, День разоружения, День победы в Первой мировой войне) – национальный праздник во Франции и Бельгии, увековечивающий заключенное между Германией и Антантой перемирие близ местечка Компьень 11 ноября 1918 года.


Однажды вечером, в самом начале зимы, за окном непроглядно густо пошел снег, а Гастон приехал к ней сразу после работы с букетом кроваво-алых роз. Он угадал с цветом. На ней было такое же кроваво-алое платье и высокие шелковые белоснежные перчатки. Она зарылась носом в бутон. Растянула в улыбке губы, накрашенные помадой того же оттенка, и воркующим голоском, какого не потерпел бы ее Лионец, поблагодарила своего Леру.

Они собирались в Оперу, слушать концерт симфонической музыки. Последнее время она редко выбиралась в театр. Не одной же туда ходить! Ее мучило одиночество, хотя она считала, что всегда найдет чем себя занять. Ее мучила скука! Немыслимая скука – быть лишенной света, тогда как привыкла жить его частью. Иметь же любовником человека вроде Гастона – в чем-то определенно удача. Можно хотя бы показываться в обществе.

В высшем, среди интеллигенции и местных аристократов ее еще как-то терпели. Во всяком случае, помалкивали, раз уж в круг, где каждый червяк был ей знаком до самого нутра, ее заново вводил этот парижский выскочка, которого игнорировать не представлялось возможным.

Таким был и этот вечер выхода в Оперу. Аньес улыбалась, пила перед началом крепкий коньяк наравне с Гастоном, традиционно шокируя окружающих. И почти не пьянела, в отличие от своего спутника, бойко участвуя в беседе, в которой ей никто не мог отказать. Пользовалась случаем. Заново покоряла. Ей только дверцу приоткрой, позволь ножку на порог поставить – уж она-то ринется в комнату и займет свое место.

А потом Аньес слушала Концерт для двух фортепиано с оркестром Пуленка, находясь так близко от сцены, что видела одного из пианистов четко, до самой мелкой черты лица, освещенного ярким светом. Он был красив какой-то особой, недоступной большинству серых и одинаковых людей на земле яркой, породистой красотой. Странно знакомой ей красотой, которой она никак не могла разгадать – откуда знает? Где видела? Черноволос, смугл, подтянут, сосредоточен. О-ду-хот-во-рен. И играл как бог. Гораздо, гораздо лучше того, второго, с другого конца двух сдвинутых инструментов.

Да, он замечательно играл, будто бы не музыка владела им, а он всей музыкой на земле, и она подчинялась ему. Аньес сжала в ладошках сумочку, лежавшую у нее на коленях и вдруг вспомнила. Бибоп. «Chez Bernabé». Оркестр на сцене потрепанного жизнью и посетителями кабака, где давали живые концерты, а она отдала себя Гастону.

«Надо же», - медленно прошептала себе под нос Аньес, снова и снова вглядываясь в диковинного пианиста. И говорил в ней не иначе коньяк – иначе эта реплика осталась бы мысленной, и Леру не придвинул бы свои горячие губы к ее уху с жемчужной сережкой, почти касаясь его:

«Ты что-то сказала, моя дорогая?»

«Нет… Да… у тебя была программка?»

Программка у Гастона была.

Пианистов – двое.

Серж Эскриб.

Этьен Леблан.

Аньес резко подняла глаза. Как зовут тебя, музыкант?

Его имя определить оказалось несложно. После концерта она всего лишь подошла с этой самой программкой и попросила его подписать. Он это сделал охотно, а у нее в руках осталась пестрая книжица Оперного театра Ренна на память о нынешнем вечере, в которой крупным росчерком собственноручно запечатлено: С. Эскриб.

Дальнейшее было просто. Спустя еще два дня Аньес знала, кто такой этот С. Эскриб. Знала, что до войны он аккомпанировал той самой Катти Ренар. А еще знала, что это он – отец ее детей, о которых достоверно мало что было известно, но слухов хватало. И, наконец, знала, что ему довелось воевать в Сопротивлении, и он оставлял свои клавиши ради этого на долгие годы.

Интервью такого человека было бы удачей. Интервью других таких же – стало бы находкой для ее карьеры, если уговорить Жоржа на собственную колонку. Но получить бы хоть одного этого!

Уже вскоре стало ясно, что познакомиться с Эскрибом ей попросту негде. Он вел закрытый образ жизни и нигде особенно не показывался, если не требовалось по работе. Найти его адрес, в целом, тоже проблемы не составляло. Достаточно обратиться в администрацию театра. Но Аньес была уверена, что такое вмешательство ему не понравится. Среди знакомых ей людей он тоже не вращался. Спустя неделю она понимала, что нужно придумывать что-то самостоятельно. А что тут придумаешь, кроме как явиться в кабак, где этот музыкант-подпольщик играл бибоп!

Этим она и занялась, отправив старую добрую Марту разузнать, каково расписание выступлений оркестра. И посетила первое же из них обычным пятничным вечером, когда в заведение Бернабе в конце трудового дня сползались местные работяги.

Вывеска была та же, что и парой месяцев ранее. Выцветшая, когда-то голубая. С блекло-желтоватой надписью «Chez Bernabé». Ее ладонь в темной кожаной перчатке, порядком потертой, что соответствовало духу этого кабака, коснулась дверной ручки, и Аньес оказалась внутри. Людей было еще совсем немного, и она заняла столик поближе к сцене, не озадачиваясь тем, что и сама окажется на виду. Наверное, в ту пору ей не хотелось озадачиваться чем-то еще, кроме своих желаний. О безопасности, например, не думалось. Ведь в привычном кругу ее еще кое-как терпели. То, что здесь может быть иначе, что простые люди видеть ее откажутся, в голову не пришло.

Она заказала рюмку коньяку, как в тот вечер, когда ходила с Гастоном в театр. И чашку кофе – как оказалось, здесь варили довольно хороший. И теперь с любопытством оглядывалась по сторонам, как не оглядывалась в свой первый визит. По помещению сновали две девушки, протирая столы. Месье Кеменер, сидевший здесь же, у стойки, периодически покрикивал на двух шумных пьянчуг, грозя выгнать их взашей, коли они не расплатятся. Те отмахивались, будто бы Бернабе шутил. А впрочем, возможно, он и шутил – не прогонял же взаправду.

Аньес прятала лицо в воротнике пальто и то и дело зыркала на сцену, где тоже убирались. Музыкантов еще не было. Лишь спустя час такого ожидания и еще две рюмки коньяку, теперь под жарко́е – не на пустой же желудок пить – в зал начали прибывать посетители. Стало шумно, громко, как-то неожиданно тепло. Настолько, что пальто с плеч перекочевало на спинку стула – на вешалке уже и места не было. Запахи с кухни, болтовня мужчин и женщин, переругивание Бернабе с девицами из обслуги. Такое занятное, органично вписывающееся в происходящее. Такая занятная жизнь, которую Аньес обыкновенно наблюдала лишь через объектив своей камеры.

Потом появился Эскриб с музыкантами. Они и поглотили все ее внимание на следующие несколько минут, когда начали играть. И она уже не помнила, что пришла сюда, преследуя цель познакомиться с пианистом. Должно быть, разум в ней снова подчинял себе чертов коньяк, который пился здесь как-то по-особому легко.

Оркестр исполнял одну за другой веселые песенки, все ближе и ближе подбираясь к джазу, и Аньес чувствовала, как ее каблуки под столом начинают чуть слышно постукивать.

«Мадам желает еще чего-нибудь?» - донеслось до Аньес сквозь музыку.

Через мгновение она и не помнила, что ответила. Лишь мотнула головой в сторону официантки и вдруг наткнулась на задорный, даже задиристый черный взгляд Лионца, неизвестно уж сколько времени наблюдавшего за ней.

Она не заметила, как он вошел. Не ощутила. Не предощутила. Но теперь он сидел возле Бернабе Кеменера и потягивал что-то темное, должно быть, пиво из стеклянной кружки, не сводя с нее глаз. Как тогда. Как первый раз. Не приближался. И раздевал. Раздевал. Глазами, тайными желаниями, невысказанными словами, которых никогда не звучало в их встречи. Аньес стало еще жарче, чем было до того, и вновь показалось, что, если бы она только позволила себе забыться, возможно, снова начала бы чувствовать. Кровь прилила к щекам, но она продолжала смотреть. И не подходила, как не подходил к ней и он.

Он не очень-то красив, скорее интересен силой, которую излучает весь его вид. Подтянут, строен, пусть и не слишком высок. Широкоплеч. И она почти ощущает под пальцами твердые мышцы его рук, когда он нависает над нею, а она обхватывает его, стремясь касаться всем телом, каждым сантиметром кожи. Но самое лучшее в нем – это глаза и губы. Они составляют что-то главное в его лице, во всем его облике. Упрямый, резкий, острый, почти режущий ножом взгляд. Мягкий, крупный, улыбчивый рот, который, наверное, может быть насмешливым, грубым, причиняющим боль. Наверняка она еще не знала. Догадывалась только.

Аньес судорожно глотнула. И вместо желаемого кофе снова потянулась к рюмке. Он должен подойти к ней. Или она сама подойдет.

Неожиданно музыка стихла, и это выбило ее из странного состояния, в которое Аньес угодила. Музыканты уходили со сцены на перерыв. Вот он, ее шанс сунуться к Сержу Эскрибу. И она почти уже встала со стула, как едва не подпрыгнула от того, что что-то громко стукнуло по ее столику.

- О-о-о! Так это ты тут сидишь! А я все гадаю, не показалось ли! – услышала она женский голос возле себя и подняла глаза на возвышавшуюся напротив нее дородную женщину, не очень опрятную и, кажется, не очень трезвую. Впрочем, ей ли судить о трезвости, если сама потеряла счет выпитым рюмкам, одна из которых опрокинулась от удара по столешнице обеими ладонями представшей перед ней дамы?

- Прошу прощения? – охнула Аньес, но было поздно. Женщина обходила стол, надвигаясь на нее и пристально глядя ей в лицо.

- Прощения? – взвизгнула она. – Да ты и твоя семья на коленях должны просить прощения на могиле моего Паска́ля!

- Я не понимаю, о чем вы сейч...

- Ах, ты не понимаешь! Сука, дрянь, каиново племя! Ты и твоя семья на коленях по камням через весь город должны бы ползти и каяться, да и то прощения вам не будет! – она драматично закинула руки на лицо и взвыла, будто бы ее ранили.

Аньес же застыла на месте, не в силах сдвинуться. Несколько мгновений назад она была почти счастлива. До падения – секунды. Члены ее будто окаменели. Она смотрела на эту женщину и чувствовала, как бессильная злость не дает ей хоть как-нибудь сгладить ситуацию или просто уйти. Она смотрела и думала о том, что устала. Бесконечно устала. Смертельно устала. Быть виноватой. Чувствовать необходимости оправдываться. Желать, чтобы хоть кто-нибудь ее понял. Еще только в ноябре расстреливали. В этом ноябре – расстреливали. Несколько недель назад. За год – пятнадцать. За прошлый – девять. Еще одного приговорили и до конца декабря тоже казнят[1]. Она знала, на каком стрельбище. Она знала, что очень скоро. Мэру Прево повезло сдохнуть до расстрела. Боже, как же ему повезло!

- Паскаль – это твой муж? – хрипло спросила Аньес, понимая, что маска слетает. Та самая, которую она ежедневно помадой рисовала на своих губах. Которую подводила румянами и тушью для ресниц. К черту такую маску.

- Паскаль – это мой сын! – закричала несчастная на весь кабак. К ним прислушивались, но пока еще не вмешивались. На эту, кричащую, пьяную, грязную – смотрели с жалостью. На Аньес – с ненавистью и презрением. Но не вмешивались, давая разыграться драме во всю силу.

- Паскаль – мой мальчик! - продолжал стоять вой. – Твой отец что говорил? Что наших детей никто не тронет! Обещал, клялся! Слово давал! А Паскаля увели неизвестно куда! Я даже не знаю, где лежат его кости!

- Куда? За что? – опешила она, прекрасно понимая, что в Вермахте воевали лишь добровольцы. Таков был закон.

- Милиция твоего папаши и увела!

В голове что-то щелкнуло. Да, этих ненавидели и боялись едва ли не сильнее, чем немцев. Ненавидели, потому что предатель хуже врага. Боялись, потому что подлость опаснее открытой драки. Милиция старалась почище гестапо. Особо – в поисках Сопротивления.

- Что ж, радуйся, - усмехнулась Аньес, - твой Паскаль исполнил свой долг. А господин Прево – свой.

- А ты чей долг исполняла, когда раздвигала ноги перед бошами[2]! – вдруг подхватил мужчина из сидящих  поблизости, но Аньес уже не различала лиц. Только чертовы мерзкие голоса с родным бретонским акцентом.

- Или когда уморила мужа! Тебя-то не тронули, папочка откупил! – это был уже следующий.

- Или ты сама сдала его немцам!

- Так, может, затем и сдала, чтобы сподручней под них ложиться!

- Да о чем говорить, когда она при любой власти устроится!

- Старый Прево подох в тюрьме, как собака! Кто теперь тебя защитит?!

Вокруг ее стола, вокруг нее, на сколько хватало безумных глаз Аньес, стояли люди, толпа, та самая, которая затыкалась при демонстрации силы духа, и которую, ей казалось, она укротила нахрапом. Сейчас они жаждали крови. Ее крови – но на нее-то плевать. Не плевать, что завтра они войдут в дом матери и точно так же забьют и ее.

- О, не волнуйтесь, найдутся защитники, - хохотнула Аньес, вцепившись в дужку на своей чашке кофе так сильно, что побелели костяшки пальцев. А после поднесла ее к губам. И в следующую минуту эту чашку из рук выбили. Горячая коричневая жидкость пролилась на юбку, жаля колени.

- Посмотрим, как они заговорят, когда ты лысой придешь просить о помощи! – пьяно расхохотался кто-то над ее головой.

- Есть у кого-нибудь бритва?

- Довольно и острого ножа, - выкрикнула мать бедного сгинувшего Паскаля.

- Эй-эй, не в моем заведении! А ну, расходитесь, негодники, - кажется, это был голос Бернабе Кеменера, но он быстро затих, поглощенный галдежом вокруг Аньес. Да Аньес даже не уверена была, что и слышала его. Разве услышишь голос разума в этой толпе? Наверняка ведь кто-нибудь и возражал. А она замечала одну лишь ненависть, сплошным потоком устремленную к ней. Впрочем, они ее ненависть чувствовали тоже.

Аньес медленно поднялась с места, глядя на них на всех и вместе с тем не глядя ни на кого. Глаза ее на краткий миг прикрылись сами собой, не в силах выдержать этого. А потом, когда она их раскрыла, то будто в насмешку над окружающими и над самой собой, нараспев произнесла:

- Douce France, сher pays de mon enfance…[3]

И тот же час зал огласился протяжным, противным до зубовного скрежета визгом саксофона, перебивавшим крики и скабрезности, которые все еще продолжали раздаваться по залу.

Она сама не поняла, что произошло и как произошло, но возле нее вдруг оказались две мужские фигуры и быстро оттеснили спинами к сцене. А там другие резко подхватили под руки и заволокли наверх, подальше от толпы. Аньес брыкалась, не соображая, что делать, сопротивлялась и до искр из глаз боялась того, что за этим последует. Но не последовало ничего.

Ее выталкивали куда-то, и она не знала, куда толкают. Не видела кто и зачем. Единственное, что видела, – макушку ее Лионца в этой проклятой толпе. Второй, гораздо выше Лионца, был пианист Эскриб. И это они закрыли ее собой.

- Там черный ход, уйдите ради бога, - раздался женский шепот ей на ухо, в то время, как ее вели под руки несколько девушек. И Аньес поняла, что это официантки. Последнее, что она слышала перед тем, как оказаться посреди заснеженной улицы без верхней одежды, это крик Бернабе Кеменера:

- Это вас посадят, а не ее! Вас накажут, а она выйдет чистенькой! Не смейте ее трогать, потому что скажут, что это вы были виноваты, черт бы вас, проклятых, побрал! Не в моем заведении, болваны!

А потом мороз опалил ее щеки. И она в ужасе сознавала, что ее Лионец все еще внутри. Все это слышал. И, несмотря ни на что, заслонил ее от расправы.


[1] В 1945 году в Ренне во время чистки было казнено 9 коллаборационистов за акты совместной работы с немцами. Заочно к смерти приговорены еще 10 человек. В 1946 году осуждены и расстреляны 16 коллаборационистов. Остальные приговоры были смягчены и заменены на тюремное заключение или принудительный труд. Части приговоренных удалось сбежать.

[2] Бош – презрительное прозвище немцев во Франции (по аналогии с русским словом «фриц»)

[3] Нежная Франция, дорогая страна моего детства (фр.) – песня Шарля Трене, написанная в 1943 году, после освобождения Франции считалась пропитанной «духом петенизма». Сам Трене был осужден за сочиненные им «гимны режима Виши» и за одно (из трех запланированных) выступление в Германии и приговорен к запрету творческой деятельности на 8 месяцев. Позднее срок сократили до 3 месяцев.

* * *
- Сиди тут! – прорычал Эскриб, перед тем, как захлопнуть дверцу машины, в которую в запале рухнул Юбер. – Как-нибудь не замерзнешь!

Лионец поморщился от боли и коснулся уголка рта. На пальцах осталась теплая вязкая жижа. Кровь. Рассеченная кожа саднила. Начинало ныть под глазом. В ушах все еще звенело.

- Дай мне немного времени, - добавил Серж. – Я не могу прямо сейчас уйти, надо доиграть концерт.

- Играй, играй! – махнул рукой Юбер, пытаясь отдышаться.

- Ты какого хрена драться полез, дурень? И так бы обошлось!

Этот его вопрос остался безответным. Юбер откинул голову на кресло и прикрыл глаза. Как хлопнула дверца – только услышал. И к черту – холода не ощущал. Лишь жар. Пылало лицо. Кровь бурлила услышанным и увиденным. Разбередило старые раны. Болело.

Эскриб был прав, конечно, если бы он не бросился вымещать бешенство в толпу, обошлось бы и так. Аньес увели. Ей уже ничего не грозило. Драка была необязательна и даже неуместна. Но как же не почесать кулаки, когда они чешутся?

Юбер толком и не заметил, как это все началось и как рядом с ним без слов, но само собой оказался пианист. Когда дошло, вокруг его маленькой бретонки столпились пьяные мужчины и несколько еще более обозленных женщин.

И то, что они говорили…

Анри тряхнул головой.

Где-то в глубине глазницы запульсировало. Приложили его хорошо, но виноват сам. Едва этот увалень, требовавший принести ему бритву, вслед убегающей Аньес принялся сыпать непристойностями, Лионец не выдержал и дал ему по роже. Что за каша была потом, Юбер не представлял – куда бил он и куда били его. Понял только, когда Эскриб выволок. Все это длилось несколько секунд по часам. Но лицо расквасили. Оставалось надеяться, что он и сам что-нибудь кому-нибудь расквасил. Уж лучше надеяться, чем думать. Чем возвращаться в мыслях к тому, что слышал.

В какой-то момент в стекло машины постучали, и Юбер поднял веки. На улице, под декабрьской моросью, кутаясь в шаль, стояла девчонка – племянница Бернабе Кеменера. Он опустил стекло, а она сунула ему в руки увесистую фляжку.

- Месье Эскриб просил вам передать, - проговорила она негромко, - чтобы вы согрелись.

- Заботливые у меня друзья, да? – хохотнул Анри.

- Ох и уделали вас, месье! - покачала головой девчонка и, широко улыбнувшись, скрылась из виду.

А Юбер промочил горло коньяком. Холода по-прежнему не ощущал. Не ощущал и вкуса напитка. Только знал, что тот очень крепкий, поскольку повело его быстро. И жгло рассеченный уголок рта. На его долю пришлось столько шрамов – будет одним больше.

Еще спустя время, когда он выпал из действительности и будто бы задремал на несколько минут, не больше, машина раскрылась уже со стороны водителя, и рядом с ним уселся сам Эскриб. Хмуро на него глянул, хмыкнул и язвительно выпалил:

- Очень хотелось оказаться в реннской жандармерии?

- Твой дурак Бернабе не заявил бы. Подставлять своих же дружков?!

- Я предпочитаю не проверять!

- Ничего не было бы… - как заведенный, повторил Юбер и снова приложился к фляге. В ней еще оставалось немного. Сделал два глотка. Почувствовал, как коньяк упал в желудок, опаляя по пути пищевод. А потом медленно произнес: - То, что они все про нее говорили, – это правда?

- Ее увели, ничего не случилось, никто не пострадал. Какая разница, в чем там правда. Баб бить – затея тухлая.

Я хочу знать. Правда?

Серж качнул головой и пристально посмотрел на Лионца. Пауза вышла продолжительной, наматывающей нервы на струнный гриф.

- Так ее было за что бить или нет?! – не выдержал Юбер, повышая голос.

- Ты, дурак, все-таки с Аньес де Брольи связался?

Теперь молчал майор. Взгляд его был тяжелым и блестящим – слишком горячим и нетрезвым для человека, способного соображать. Понимая, что этот сумасшедший Лионец и не думает отвечать, да все и так было очевидно, Серж зло рассмеялся:

- И что же? Если есть за что, пойдешь довершать начатое? Так?

- Не пойду. Но знать надо.

- В память о работе в Констанце? Данные собираешь по неблагонадежным? – с той же злостью выплюнул Серж. Долбанул по рулю и резко развернулся к Юберу всем корпусом: – Изволь. В нашей деревне и так перескажут. Ее отчим – Робер Прево. Мэр Ренна… не помню, с тридцатых, кажется, и по сорок четвертый. В оккупацию, да, угадал! Он был националистом, поддерживал Бретонскую национальную партию[1] во время войны. До – нет. Открыто, во всяком случае. Почему его оставили при Петене, не спрашивай. Он был бы удобен им, даже если бы ничего не делал – нужен же всем козел отпущения. Да при нем евреев жгли, цыган…  Бретань – для бретонцев. Черт… Аньес де Брольи ему не дочь, но кто об этом всерьез вспоминает? Когда его арестовали, знаешь, что он сказал? – Серж помолчал мгновение, переводя дыхание, а потом тоном, неожиданно успокоившимся, четко произнес: - «Бретонец не просит пощады у французского государства»[2]. Довольно или продолжать?

Юбер медленно кивнул, глядя черными безднами глаз в глаза друга. И впитывая услышанное, будто губка.

- Про нее достоверно не знает никто, - продолжал пианист. - Она работала в какой-то газете, и когда судили ее же друзей, ее не тронули. Пока другие прославляли Петена и Гитлера, она писала о театре, кино и городских выставках. Единственное, что ей вменяли, это связь с кем-то из гестапо. Или со всем отделением в Ренне. И ни одна собака не поклянется жизнью, правда это или нет.

- Значит, правда, - мрачно провозгласил Юбер и снова, последний раз приник к фляге, слушая, как колотится сердце, когда он пьет. Ухает. Грохочет. И он сам уже слишком пьян. Когда Лионец вновь посмотрел на Эскриба, глаза его уже мало что выражали, но речь, пусть злая и нервная, оставалась вменяемой: – Вся моя жизнь подтверждение – это всегда правда. Готов отдать… жизнь. А муж у нее кто? Если с остальным ты закончил. Или еще что-то есть?

- Иди к черту, Юбер!.. Муж у нее до войны работал в правительстве. Из левых…

- Коммунист. Она говорила. Они его расстреляли.

- Она сбежала из Парижа к отчиму в Ренн, - кивнул Серж. – Здесь и была все время. И не спрашивай меня, бога ради, правда ли, что она его предала. Этого никто не знает, просто языки чешут.

- Неважно, - хохотнул Юбер. – Плевать. Они дохнут, а она всё жива. И свободна. Ясно же, да? Сейчас тоже лижет кому-то яйца. Помимо меня.

- Дай сюда! – раздосадовано выкрикнул Эскриб и выхватил из его рук флягу, но Лионец не сопротивлялся. Он выпил уже довольно для мрачного веселья, потому, покуда они ехали, распевал дурным голосом легкомысленные уличные песенки, тексты которых непременно ужаснули бы эту аристократку, в которой все было не так с самого начала. И вовсе не потому, что она летает куда выше его, падающего. А потому что, как и все, прячет правду за внешней благопристойностью.

Только она гораздо хуже других, кого он знавал в своей жизни. Ее благопристойность не заканчивалась даже в постели, где не должно оставаться покровов. Он ненавидел это чертово вранье. С другими она так же? И звука не издаст. Чувств – никаких себе не позволит. Подмораживает. И, впиваясь, как клещами, в душу – не отпускает.

Юберу было все равно, куда везет его Серж. Он едва ли понимал, что происходит, сознавая одновременно с этим, что сходит с ума от злости там, где оно того не стоит. Но когда выбирался из машины у дома, где теперь жили Эскриб и его семейство, только обрадовался:

- Отлично! У тебя ведь найдется еще какая-нибудь выпивка, да?

- Кровать для тебя, дурака, найдется, - отозвался Серж.

- Не будешь ты со мной пить, мадемуазель Ренар не откажет, - расхохотался Юбер и поплелся к крыльцу, совершенно наверняка уверенный в том, что эта гулящая лисица ни в чем никому не откажет, и, уж конечно, будет куда горячее проклятой женщины с маяка. Говорят, рыжие особенно хороши в постели.

- Катти! – заорал Юбер ввалившись в дом. – Мадемуазель Ренар!


[1] Бретонская националистическая политическая партия, существовавшая с 1931 по 1944 гг. Характеризуется сепаратистскими идеями, стремлением к независимости Бретани, принятием нацистской идеологии и сотрудничеством с Германией в годы оккупации Франции. Была запрещена во время правления Даладье в 1938 году, однако возродилась вместе с установлением режима Виши.

[2] Вольное перефразирование реплики, сказанной в саду Табор 24 сентября 1945 года расстреливаемыми в тот день осужденными бретонскими коллаборационистами-националистами: «Бретонский солдат не попросит пощады у главы французского государства».

- Катти! – заорал Юбер ввалившись в дом. – Мадемуазель Ренар!

- Заткнись, идиот, - ухватил его за шиворот Эскриб, не давая двинуться дальше. – Разбудишь всех.

- А мы будем тихо, а? Тихо пить – и никто не узнает. Когда тихо – все добропорядочным кажется.

- Да что ты, к черту, можешь знать о добропорядочности? Спать иди!

Одновременно с его грозным шепотом в комнате зажегся свет. На пороге стояла Катти Ренар собственной персоной, судя по всему, пока даже не собиравшаяся укладываться. Впрочем, времени было еще не очень много. Мгновенно оценив мизансцену, она двинулась к мужчинам, с улыбкой разглядывая обоих.

- Ты, как я погляжу, не ранен, - легко дотронувшись губами до щеки Сержа, произнесла она и посмотрела на Анри: - А над вами придется поколдовать. Я надеюсь, все остались живы после вашего геройства?

- А то как же еще! – самодовольно сообщил Юбер, и рука его вновь коснулась лица, ощупывая рот. Сейчас благодаря коньяку, пожалуй, было уже и не больно. Да и кровь запеклась. Но губа стремительно опухала. Он криво ухмыльнулся: – Только я и пострадал.

- За что же?

- За Францию, разумеется! За что еще может страдать французский солдат?

- О, ну конечно! – усмехнулась Катти. – Вашему брату только дай пострадать.

- А вашему – раздвинуть ноги перед тем, кто сильнее, - не остался в долгу Юбер. – А виду-то – будто принцесса, а не шлюха лагерная.

- У моего друга Юбера нынче дурное настроение, - процедил сквозь зубы Серж. – И он обязательно извинится, когда проспится. Верно, Анри?

- Разумеется. Перед каждой немецкой подстилкой извинюсь за то, что ей, бедняжке, приходится терпеть мои пьяные выходки! – расхохотался он в абсолютной тишине дома, не видя того, как на мгновение остекленели невысказанным страхом глаза Катти, как она схватила за руку Эскриба и поглаживающим движением пальцев провела по его ладони, словно бы успокаивая. И как улыбка на ее губах сделалась веселой-веселой, будто она ни разу не слыхала шутки смешнее. А когда Юбер сам оборвал себя на очередном вдохе, мадемуазель Ренар, отпуская Сержа и неторопливо поправляя кружевные манжеты своего платья, медленно произнесла, приводя их всех разом в чувства:

- Я надеюсь, майор хотя бы имелудовольствие быть приобщенным к маленьким радостям в постели своей немецкой подстилки.

Лионец застыл, вмиг протрезвевший от звука ее красивого негромкого голоса. Поставленный в тупик и дезориентированный. И только сейчас заметил, как отчаянно сжаты кулаки Эскриба. Нет, не от намерения начистить ему рожу, а от желания сдержаться и не сделать этого. Он и правда держался, чтобы не превратить этот безрадостный вечер в отвратительный эпизод их жизни. Ради кого? Ради Катти. Исключительно ради Катти.

- Нет? – проворковала между тем рыжая лисица, чуть вскинув брови. – Жаль, но лишь майора. Как подсказывает опыт, мужчины все одинаковые. Что немец, что француз, какая разница? Впрочем, германцы зачастую куда старательнее и аккуратнее наших соотечественников.

- Какое счастье, что Эскриб гитан, - нашел в себе силы проговорить Юбер. Серж вздрогнул, сцепил зубы, да так, что заходили желваки. Но смотрел он по-прежнему не на друга – или теперь уже бывшего друга. Смотрел он на Катти.

- Да, это счастье, - тихо повторила она. - Мне пора спать. Доброй ночи. Постарайтесь не поубивать друг друга, пожалуйста. Мне категорически не идет черное.

И с этими словами мадемуазель Ренар направилась к лестнице. Едва она скрылась, Серж повернулся к Юберу и не своим голосом проговорил:

- Разумеется, я не могу заставить тебя уехать из Ренна, но в нашем доме ты более не желанный гость, Лионец.

Анри сунул кулаки в карманы так и не снятого пальто, которое он скинет и пристроит на крюк лишь в гостинице. В горле стоял ком, и его нельзя было ни проглотить, ни выхаркать. Оттого, наверное, и голос звучал иначе:

- Я уеду. И пришлю свои извинения в письменной форме, чтобы ты мог их ей показать. Что я еще должен сделать?

- Никогда больше не показываться мне на глаза, Лионец.

* * *
В обед 20 декабря 1946 года майор в отставке Анри Юбер находился на вокзале в Париже, чтобы пересесть на поезд, следующий до родного Лиона, где его, должно быть, заждались, а возможно, и не ждали вовсе.  Он был в штатской одежде, которую так и не научился носить. На его лице живописно синели кровоподтеки: один у глаза, второй – на щеке возле рта. Ему в ноябре исполнилось тридцать. Он успел сдохнуть несколько раз.

Всего его скарба – один чемодан, который он вынес из войны. В его доме жили чужие люди, а булочная, доставшаяся ему от отца, теперь превратилась в захламленный склад чужих вещей. Но он не очень-то горевал по этому поводу.

Он курил, стоя на платформе в ожидании поезда, и периодически поглядывал на часы, стрелка которых двигалась исключительно медленно.

Между тем, здесь же, по перрону, метался мальчишка и верещал на весь вокзал:

- Вьетминь атаковал силы Франции в Ханое! Убиты наши соотечественники! Французский союз требует немедленного разоружения Хайфона!

Люди вокруг не особенно волновались по этому поводу и спешили туда, куда им надо. Вокзал – место, где каждый оказывается лишь потому, что знает конечную точку своего следования.

Анри же курил и слушал. Слушал и курил. Он, прекративший воевать, мира так и не нашел. Что толку ему горевать из-за булочной? Что толку идти против судьбы? Если невозможно дышать на одном краю света, быть может, легче станет на другом?

Когда Юбер, так и не сев на свой поезд, вышел в город, план уже был сформирован. Ему он и следовал в дальнейшем, отмечая свои последние дни во Франции ожиданием, когда это все, к черту, закончится.

В январе, отправляясь в Сайгон, Лионец вновь носил погоны.

С ним по-прежнему было не слишком много багажа, но, ступив на борт корабля, увлекавшего его в далекое путешествие, он сознавал, что, помимо прочего, увозит с собой свой последний день возле Дома с маяком, где океан слишком прекрасен, чтобы когда-нибудь его позабыть. Юбер, уходивший водой, более нигде не встречал такого океана.

* * *
Аньес наблюдала за ним из окна гостиной. Приникла к стеклу и не могла отойти. Он не оглядывался на ферму, будто боялся увидеть ее. А она боялась, вдруг он оглянется и увидит. Нет уж, пусть дальше себе идет – она хоть наглядится, как воровка из-за портьеры.

Он ковылял по мощеной камнем дороге к маяку и припадал на больную ногу сильнее обычного, а она знала: это оттого что он пьян. И ей было невыносимо горько, что все так вышло. Теперь ее Лионец наверняка уже знает. Знает их сторону. И у нее нет ни малейшей надежды, что он сможет принять ее.

Потому что ему никто не расскажет, как они с матерью прятали несколько еврейских семей из Дуарнене в Тур-тане, а потом отправляли их на «Серебряной сардине» в Британию. И никто не расскажет, как она носила еду в башню маяка раненому канадскому летчику, когда никто не верил, что его можно спасти, и организовывала его побег, когда и сама уже не верила, что от отрядов Перро[1] можно сбежать. И никто не расскажет, как несчастная Женевьева кормила голодных и давала крышу над головой бездомным, даже если завтра они возьмут в руки ружье, чтобы пристрелить жену мэра-коллаборациониста. И все это с ведома Робера Прево, который умел договариваться с любой властью, даже если нужно было перекрашиваться.

Один, самый последний раз он перекрашиваться не захотел. У всего наступает предел.

Даже у веры Аньес в то, что когда-нибудь все наладится. Неприглядная правда предстала перед ней не в тот вечер, когда Лионец заслонил ее собой от разъяренных людей. А сейчас, в эту минуту, когда он подходит к скале, на которой стоит полуразрушенный маяк. И не оглядывается на ее окна. Ведь никто ему ничего не расскажет. И она тоже не станет – незачем.

Потом он скрылся из виду, зайдя за башню так, чтобы смотреть на удивительно спокойный в этот декабрьский день океан. А она медленно задвигалась прочь от стекла.

В комнате ничего не изменилось. Женевьева за вышивкой не заметила, что случилось минуту назад. Шарлеза принесла кофе и расставляла чашки на столе. Гастон с утра звонил из Ренна, и ему не ведомо, что Аньес умчалась в Требул зализывать раны. Он думает, она просто навещает мать. В камине весело потрескивал огонь, от которого ей не становилось теплее. А когда кухарка вышла из комнаты, с веселой улыбкой обратилась к Женевьеве:

- Я подумала, что хочу подстричься. Ты мне поможешь?


[1] Отряды милиции Перро – организованные бретонскими националистами боевые отряды, названные так по имени священника, убитого Сопротивлением. Ими командовал Челестин Лене, подчинявшийся отделению гестапо в Ренне. Они носили серо-зеленую форму и участвовали в операциях, когда гестапо или СД не хотели вмешиваться открыто.

 Интермедия

Москва, июль 1980


- Гостиница «Космос», будьте любезны, - проговорила Аня шоферу и отвернулась к окошку, давая понять, что на разговоры не настроена. Знать бы еще самой, на что именно настроена.

Платье, поглаженное Зиной, она отвергла. Миленько, но просто. А ей, волей-неволей, надо произвести впечатление на человека, на встречу с которым она сейчас направлялась. Впечатление – не живущей милостью Страны Советов, но той, кем она стала. Ей все же было чем гордиться – иногда Аня в это почти что верила.

Оглядываясь назад, на свое прошлое, она подчас думала, что Аньес де Брольи, уверенная в том, что имеет мужской характер и способна на многое, на что женщины решиться не могут, в действительности обычная девчонка, которая долгие годы не давала себе труда повзрослеть. Этого не извели в ней ни оккупация, ни травля после победы, ни Индокитай. Об одном Аня не жалела – все решения, принимаемые в жизни, она и правда принимала сама.

Вот как теперь.

Точно как теперь, когда выходила из такси у гостиницы. Каблуки ее туфель отстукивали по асфальту четкий ритм. Темно-вишневые брюки с завышенной талией сидели на ней, как влитые. Кремовая блузка подчеркивала аристократическую бледность кожи. Пиджак в руках – в тон. Светлый клатч. Главное – помнить, что в шестьдесят два ей не дают и сорока пяти. И соответствовать. Даже если принятые решения приводят к тому, что все на свете выходит из-под контроля, вид Анн Гийо предпочитала иметь как можно более презентабельный. Как говорила Зина: красивая, хоть в гроб!

Впрочем, похороны – ритуал на редкость уродливый.

Аня оглянулась по сторонам. Полдень. Народ снует. Сунуться в холл гостиницы, где жили иностранные журналисты, располагались пресс-центр, валютные рестораны и черт его знает что еще, сейчас возможным не представлялось, даже если она с порога начнет щебетать по-французски. Ей слишком многое известно о том, как работают спецслужбы, чтобы лезть туда, где комар носа не подточит. Да и не пропустят, как пить дать. Но если в записке было указано подъехать к «Космосу» к двенадцати, значит ли это, что она должна пойти дальше, рискуя собственной шкурой? Стал бы Саша так ее подставлять?

«Какая разница», - сказала себе Аня и все же двинулась ко входу, когда ее вдруг окликнули. Совершенно точно ее.

- Это вы хотели поговорить со мной? – услышала она сбоку, на лестнице. И остановилась, как вкопанная, не смея пошевелиться. Потом медленно обернулась и, пока делала это плавное движение, заставляла губы, подкрашенные темно-вишневой помадой, растянуться в улыбке.

А.-Р. Юбер стоял чуть поодаль, скрестив на груди руки, и выражение его лица было довольно далеко от добродушия. Но, может быть, ей это только казалось. Во всяком случае, когда он зашагал к ней, хмурости как не бывало. Он тоже улыбался.

- Мне передали, что вы приедете в полдень, я вас ждал, - проговорил он.

- Да, я, - кивнула Аня и протянула ему руку. – Вы меня помните, я переводила в редакции?

Он ее удивил. Вместо ожидаемого пожатия наклонился и легко коснулся губами ее ладони. Вышло у него это так галантно, будто он только тем и занимался, что целовал дамам ручки. Но бога ради, кто сейчас так здоровается?! Хотя за столько лет – откуда ей знать? Смутиться она себе не позволила.

- Конечно, помню, - ответил А.-Р. – Встретить соотечественницу в московской газете – неожиданно.

- Пожалуй, да… немного.

- А я еще раздумывал, ехать ли, - снова улыбка. Совершенно обезоруживающая.

- И что же могло вам помешать?

- Бойкот[1], например.

- Какая же глупость – не дать выступить своим спортсменам. Счастье, что моя Родина всегда была осторожна относительно любых запретов, а глупых – в особенности.

- Но триколор наши спортсмены вчера не вынесли. Итак, вы хотели со мной поговорить. На меньшее, чем обед, я не соглашусь. Можно вам обедать в компании журналиста из капиталистической страны?

- А вам в компании политической эмигрантки?

- Самое большее, что мне грозит – это что отправят домой.

- Ну а со мной самое страшное уже случилось. Старость – терять нечего, - кокетливо рассмеялась Аня. – Потому будем обедать.

По поводу старости он спорить не стал. По поводу выбранного ресторана – тоже. Аня любила «Золотую рожь» на ВДНХ. Старое здание – яркий образец архитектуры пятидесятых. В этом месте с незапамятных времен ели свои обеды экскурсионные группы Интуриста, принимались иностранные делегации, питались знаменитости. Аню тут знали тоже бесконечно давно, что при ее послужном списке неудивительно. Она здесь бывала и в качестве переводчика, и в качестве журналиста. Да и, чего уж скрывать, мужчины тоже приглашали ее в «Золотую рожь».

Сейчас она пила кофе, который в ресторане был очень хороший, и избегала смотреть в зеркало, которое висело напротив нее и прямо за спиной А.-Р. Юбера. Тот, наоборот, ел. И с немалым аппетитом. Плоскость разговора была безопасной. Воды – нейтральными. Говорили сейчас о спорте. Аньес в силу профессии могла говорить о чем угодно и сколько угодно. Он тоже изображал, что ему интересно. Его длинные аккуратные пальцы держали нож и вилку, деловито разделывая утку. На безымянном – левой руки – кольцо. Женат.

- Олимпийская Москва отличается от обычной, мадам Гийо? – поинтересовался Юбер, взглянув на нее из-подо лба.

«Нет, не похож», - мысленно изрекла Аня. А Аньес взволнованно подняла голову, жадно рассматривая его. Молодой. Лет тридцать с небольшим. Высокий. Выше и ее, и Лионца. Плечи широкие, хорошо развитые. Наверняка под этой бледно-желтой рубашкой – крепкое стройное тело. Его даже можно назвать по-настоящему красивым. Волосы темные. Черты лица крупные, но не грубые. Может быть, из-за молодости, которая еще не изошла в пепел. Глаза – глубокие, серые, бархатистые. Чем дольше смотрела, тем сильнее убеждалась, что только эти глаза ей откуда-то знакомы. И если бы это было правдой… Ее взгляд переместился за его плечо и снова уткнулся в зеркало, которого она откровенно побаивалась. По всему выходило, что там, напротив нее, женщина, которая ей даже не нравится. Интересная, ухоженная, но чужая. С неброской, но дорогой бижутерией. С соответствующим возрасту и статусу макияжем. В дорогих очках, которых просто так достать невозможно. Со светлыми волосами – этот цвет ее молодил и прятал седину. Впрочем, блондинкой она стала почти сразу по приезду в Москву. Ей все казалось, что чем дальше она от Аньес де Брольи, тем лучше. Лучше – слиться воедино с неизвестной ей тогда женщиной, чье имя она приняла.

- Меня очень давно никто не называл «мадам», - вдруг улыбнулась Аня. – Даже странно звучит теперь.

- А как называют? Товарищ Гийо? Гражданка Гийо? – рассмеялся Юбер.

- Вообразите себе, даже Анной Робертовной пытаются, - махнула она в ответ и отпила кофе. – Чаще – Аней. Если хотите, можете меня так звать, я привыкла.

- А-ня, - попробовал на вкус А.-Р. и закусил своей дурацкой уткой. – Товарищ Гийо веселее. Вы член коммунистической партии?

- Разумеется, - пожала Аня плечами. – Очень давно, вы даже не представляете себе насколько.

- Полагаю, еще до вашего… переезда?

- Побега. Но в целом да. Уж по сердцу – точно бесконечно давно. На бумаге, конечно, позже. Мой первый муж был в левоцентристском правительстве в тридцатые. В Сопротивлении тоже встречалось немало коммунистов. Я разделяла их взгляды. Я состояла в ФКП с тридцать восьмого.

- Вы участвовали в Сопротивлении? – неподдельно удивился Юбер.

- Не совсем так, но все помогали, как могли, такое было время.

- И… давно вы здесь?

- Тридцать лет, - Аня улыбнулась и достала из сумочки сигареты и зажигалку. Курить она начала давным-давно. Марселя, который ей бы не разрешал, давно нет. Некому стало запрещать и со временем разболталась вконец. – А вы? Вы откуда?

- Из Финистера. Знаете, небольшой городок Дуарнене? Самый запад Бретани.

- Слышала, - Аньес, уже несомненно именно она, втянула в легкие дым, да так, что едва не закашлялась. Сил сдерживаться почти не осталось. – Вы там родились или росли? Или сейчас живете?

- Нет, живу я сейчас в Париже. Работаю в «Пари суар». Но детство провел там.

- Как ваше имя полностью? Я помню только фамилию с удостоверения. Как вас зовут?

- Анри-Робер, - с улыбкой повторил он сказанное Мартьяновым накануне. И Аньес глухо выдохнула, уставившись на него, но ничего не видя. Даже выражения ожидания в его глазах. Она медленно потянулась к пепельнице и стряхнула пепел. Снова наполнила легкие дымом. Что угодно, лишь бы занять эти затянувшиеся секунды.

- Ваше второе имя портит впечатление от первого, - проговорила она. – Смешно даже. Как в детской считалочке. Робер-Юбер. Для журналиста, мне кажется, не очень хорошо, нет? Вы не сердитесь, что я болтаю?

- Не сержусь. От второго имени я оставляю только заглавную букву, когда подписываюсь. Так лучше?

- Думаю, да.

- Вот и мне так кажется, - Юбер отодвинул в сторону тарелку и положил приборы. С уткой было наконец покончено. Довольно шустро к нему подскочил официант, и он попросил кофе. Самостоятельно, по-русски, не прибегая к помощи переводчика. – Вы же говорите, здесь хороший? – улыбнулся он, кивнув Ане. Та качнула головой в ответ. Кофе был хороший. И жизнь она прожила хорошую. Может быть, чужую, но хорошую. Так она говорила себе изо дня в день. Так – настойчиво повторяла и сегодня. А когда официант снова ушел, тот Юбер, который прятал имя «Робер» в подписи, вдруг произнес: - Почему вы никак не спросите того, что хотите? Уже столько наводящих вопросов задали, что должны бы созреть. Ни за что не поверю, что вы добивались этой встречи только ради удовольствия поболтать с соотечественником.

А Аня ни за что не поверит, что его визит в ее редакцию – случайность. Ни за что. Никогда. Не бывает таких случайностей. В ушах застучало. Сигаретный дым горечью лег на язык. Этим же языком она еле ворочала, когда заговорила снова, стараясь не подать виду, насколько ей страшно спрашивать:

- В сороковые я хорошо знала одного человека родом из Лиона. Он был офицером французской армии. Его звали Анри Юбер. Каковы шансы, что он ваш родственник?

Ответ, прозвучавший сразу, четкий и спокойный, шансов Аньес не оставил.

- Велики́, - с улыбкой и без обиняков отозвался младший Анри. - Этот человек – мой отец.


[1] Вследствие обострившегося политического противостояния между государствами Варшавского договора и НАТО, вызванного вводом советских войск на территорию Афганистана, некоторые страны объявили бойкот Летним Олимпийским играм в СССР. Участие в них не приняли 65 государств, среди которых были США, Канада, Турция, Республика Корея, Япония, Малайзия, ФРГ, чьи спортсмены традиционно сильны в летних олимпийских видах спорта. Некоторые спортсмены из Великобритании, Франции и Греции приехали на Игры в индивидуальном порядке по разрешению своих олимпийских комитетов, но команды Великобритании и Франции были намного меньше, чем обычно. По этой причине крупнейшей командой Западной Европы стала команда Италии, хотя спортсмены-военнослужащие не приехали и из Италии. На церемонии открытия и закрытия Олимпиады 14 команд шли не под национальными флагами, а под флагом МОК – в их числе так же и Франция.

Часть вторая. Искры в городе огней

Лион, Франция, зима 1948 года

* * *
На Рождество он домой не поспел. Приехал через пару дней, известив письмом тётушку Берту и больше никому не сказавшись. Если бы мог, и ей бы не писал. И праздников не хотел. Хотел, чтобы побыстрее. Обернуться – и снова в Париж. Но не явиться пред очи старой матроны, успешно примерившей роль главы их семейства после смерти папаши Викто́ра, Юбер не посмел. И спорить с ней не посмел, когда она журила его за худобу и беспорядочный образ жизни. И еще за невнимание к себе и своему здоровью. И еще за упорное нежелание взять, наконец, дела в свои руки и дать ей хоть немного покоя, а не добавлять головной боли еще и его злосчастной недвижимостью.

Ему повезло. В этот год, постепенно превращающийся в сыплющуюся, как песок, горсть воспоминаний, обосновавшийся на руинах Юберового гнезда американский десантник умчал за океан безымянную родственницу Берты Кейранн, которая, скорее всего, им никакая и не родственница. Но у них это было семейное. Всех подбирали и принимали в «свои». Те времена абсолютного детского счастья и безмятежности сейчас, ему казалось, всего-то однажды приснились, а он принял их за действительность.

Но глядя в куриные желтоватые глаза неунывающей тетки, которая дважды вытаскивала из петли собственную изнасилованную немцами дочь, хлыстала ее тяжелой рукой по щекам и кричала: «Опомнись, дурная!» - Юбер думал, что, может быть, что-то когда-то и было. Счастье, покой, любовь.

- Огорошил так огорошил! – причитала она, суетясь по кухне без остановки. В ее маленьком отеле, где когда-то случилась страшная оргия, сейчас людей хватало, всех еще поди накорми. И Юбера усадили в углу, ужинать, покуда тетушка заправски руководила приготовлением еды для своих постояльцев, которые занимали почти все комнаты. И даже немного верилось, что прежние времена ожили хотя бы здесь.

Потом она оказалась у его стола, подкладывая ему еще рагу в тарелку, хотя он не просил, и вкрадчиво проговорила:

- А может, еще передумаешь? Сам посуди, зачем продавать? Стоит себе и стоит! Мешает, что ли? Так ведь есть куда возвращаться! А то и правда – уйдешь в отставку и будет тебе занятие. А пока жильцов снова найдем, чтоб не ветшало.

- Исключено, - отозвался подполковник Юбер, чуть заметно поморщившись. После дороги ужасно клонило в сон и ныла кое-как затянувшаяся рана. Врачи говорили, ему не встать с больничной койки до Нового года. А он, между тем, прикатил в Лион. И даже считался вполне здоровым, хотя пробитое легкое тому никак не способствовало. В нем так и засел осколок, который вынуть не смогли. Небольшой совсем. В сантиметре от сердца. Потревожить его эскулапы не рискнули – с ним и жить.

- И кто же исключил? Ты? Не навоевался? – снова ринулась в наступление тетушка Берта, уперев руки в пышные бока и не желая ничего слушать. Впрочем, Юбер и не перечил. Аргументы были бы бессильны в любом случае. А он, помимо прочего, еще и слишком устал, чтобы спорить.

В один из дней, проведенных им в госпитале, в перерывах между перевязками, он, чтобы не сойти с ума, строил свою дальнейшую жизнь хотя бы мысленно. Все, что он мог тогда, пытаясь совладать с неподчиняющимся ему более телом, это думать. И он думал очень много, как не приходилось в течение всего его пребывания в Индокитае. Никогда не тяготило его одиночество так, как в то время.

Иногда он вспоминал генеральшу Риво, которая стала его навещать вслед за мужем и приносить ему книги. В Констанце она его не выносила. А здесь – пожалела, не иначе как сына, которого у нее отняли немцы. «Бедный, бедный», - слышал он сквозь сон ее голос, когда она пришла первый раз из чувства долга. Они ведь знакомы. И у него в Париже ни души. Нельзя его оставлять.

- До тех пор, пока моя страна не навоевалась, – куда мне? - усмехнулся он, все-таки поднимаясь со стула. - Спасибо, ужин был вкусный. Ключ!

- Уже уходишь? – охнула мадам Кейранн. – А как же Мадлен? Она должна прийти, как проводит Фабриса на вокзал. Она так ждала, чтоб повидаться!

- Я уезжаю только завтра к вечеру. Успеется. Переночую в доме. Захочет прийти – пусть приходит.

- А ты сам-то? За столько лет один раз прикатился и то – сразу обратно.

- Меня ждут дела, - пожал плечами Юбер и снова мягко улыбнулся: – Ключ, тетушка Берта!

Немолодая дама сердито фыркнула и сунула руку в передник, пошарив в кармане, после чего на ладони Анри оказался кусок железа, который должен был отворить двери в его прошлое, которое, возможно, он себе придумал по малолетству. И которого он видеть не хотел, ведь тетка права – за столько лет первый раз. И рад бы не приезжать, но невозможно решить все на расстоянии.

- Там не топлено с прошлого года. Замерзнешь! – буркнула она. – Переночевал бы лучше у нас, дорогой.

- Разожгу камин и буду спать под двумя одеялами. Там дрова-то есть?

- Фабрис угля привез. Если не отсырел…

  Тетушка Берта – хранительца его наследия и очага. Женщина, никогда не жившая большими страстями, но на которой держится этот свет. Иногда Юберу казалось, что ему не повезло – он не способен принимать жизнь подобно ей. Ему казалось, нельзя зайти в комнату без страха столкнуться с ужасом, который помнят ее стены.

И все же, прошагав несколько сотен метров вниз по улице, тянущейся вдоль склона холма Фурвьер, он вышел к реке. Она достаточно замерзла и ребятишки, заливисто хохоча, развели свою веселую возню на ее льду. В сумерках можно было представить себе, что последние десять лет не коснулись их. Впрочем, некоторых из них десять лет назад и на свете не было. Может быть, это он сам, вот такой, невзрослый, надев на ноги дорогие коньки, подаренные отцом и матерью ко дню рождения, катается по гладкой поверхности Соны вскоре после Рождества, вызывая и зависть, и восторг тех, у кого таких нет.

Поёжившись от пронизывающего холода, Юбер прошел еще совсем немного, зная точно, что мог бы сделать это и с закрытыми глазами, сколько бы лет ни минуло. И наконец увидел его. Старый двухэтажный дом с нарядными ставнями на окнах и деревянной башенкой, отстроенной его дедом, как и все здесь, и считавшейся его неприкасаемым имуществом. После дедовой смерти комнату в той башне определили под хранение припасов. Детям путь туда был по-прежнему заказан.

Юбер втянул носом морозный воздух. В груди мерзко заныло. Нет, не воспоминания. Рана. И шагнул к высокому крыльцу с резными перилами. Они никогда не были богаты по-настоящему, но дом считался самым лучшим по их улице. Здесь же располагалась пекарня, в которой дни и ночи проводили, как на каторге, и отец, и мать, и сестры, и сам мальчик Анри.

В этом гнезде заключена вся их жизнь, и в нем – все его воспоминания.

Как ни странно, в помещениях, по которым он неспешно прохаживался сейчас, нисколько не веяло затхлостью. Да и комнаты не казались нежилыми. Кое-какая мебель сохранилась с тех пор, как он еще жил здесь. Кое-что, видимо, притащили для десантника от кого-то из родичей. А кое-чего не хватало.

Материного пианино, например, не было. Того, что стояло в гостиной. Они его продали – вспомнил Анри. Тетка продала почти за бесценок – кому нужна музыка, когда не хватает хлеба? Но все же зимой сорок третьего года то пианино прокормило их.

Со стен поснимали фотографии, когда-то развешанные в простеньких деревянных рамках, которые папаша Викто́р мастерил сам.  И не хватало огромного стола в гостиной, за которым по вечерам устраивалось их большое семейство, куда приглашали гостей. И за которым они слушали по радио сообщение о начале войны.

С углем ему повезло. Не отсырел. Спасибо этому Фабрису, пусть он и женился на его Мадлен. И даже старые газеты на растопку нашлись. Юбер не читал заголовков. Он зажигал их спичками и бросал в камин, покуда не зашелся огнем и уголь, пахнув жаром в лицо. Потом стащил тренчкот и примостил его на ближайший стул. Спать в эту ночь решил здесь же, на старом диване, не предназначенном, чтобы на нем спать. Всяко теплее, чем в других комнатах, которые когда еще прогреются как следует...

И впрямь раздобыв себе несколько одеял, он перетащил их в гостиную и не знал, чем еще себя занять до полного наступления ночи, чтобы не вспоминать, как на этом диване застал однажды своих родителей нежно целующимися, когда дети должны были спать.

Может быть, что-нибудь из библиотеки найти?

Тетка Берта, вероятно, распродала и бо́льшую часть книг, что были в доме – если судить по тому, как неплотно они стояли на полке теперь, тогда как раньше с трудом помещались. Мать читала. Читали сестры. Гоняли и Анри, чтобы читал, но ему куда интереснее было сбежать из дому и не участвовать в их занятиях. Черная блуза с бантом на воротнике, в которой он ходил в школу, почти всегда по возвращении добавляла матери стирки. А ободранные конечности – огорчения.

Но он был смышленым. И образование получал сообразно собственной смышлености. Отец вовремя смекнул, что булочника из него никак не выйдет – энергии слишком много, лучше учиться. И добровольцем выпустить его из дому – полезнее, чем держать на привязи в пекарне. Откуда ему было знать, что осколок, живущий в сантиметре от сердца день за днем, – это страшно? Что переломанная в шталаге нога – едва не свела сына в могилу? Сам-то папаша Викто́р в могиле давно. А Юбер жив – единственный из семьи.

Словом, книг осталось совсем немного, и те – потрепанные, старые. Не иначе тётка просто продать не смогла. Юбер, стоя напротив полки, под уютный треск огня провел пальцами по корешкам. Вольтер, Бомарше, Стендаль.

- Остальные у меня, не волнуйся, - вдруг раздался за спиной негромкий сиплый голос. Такой, будто говоривший прикладывает немалое усилие к тому, чтобы его было слышно. Анри оглянулся. На пороге, сжимая в руках довольно большую корзинку, стояла молоденькая женщина в пальто и маленькой меховой шляпке. Она и сама была маленькая. Невысокая, ладная, пухлее и мягче, чем он себе представлял. Оставляя ее в самый разгар войны, совершенно истощенную и морально, и физически, он и подумать не мог, что из нее получится вот это – розовощекое, с золотистыми волосами и пышными бедрами. В свои неполные двадцать шесть она все больше походила на мать.

Юбер развернулся к ней и заставил себя улыбнуться. Если честно, он надеялся, что она не придет. Но, видимо, не прийти она не могла. Так же, как и он не имел права не улыбаться.

- Привет, Мадлен, - проговорил Анри и сделал первый шаг.

- Привет. Останешься на Новый год? – выпалила она и тут же замолчала, закусив губу. И тоже сделала шаг, который, должно быть, не мог ей даться легче, чем ему. – Мы с мамой подумали… было бы славно, если бы ты остался. К чему спешить, когда отпуск? У нее сейчас работы много, но есть я. Приедет Фабрис, устроим праздник. У нас елка стоит. И я купила тебе подарок. Если честно, я каждый год покупаю тебе подарок с тех пор, как война закончилась.

- А она закончилась?

- Конечно.

- И это сколько у меня подарков?

- Четыре. И твои книги у меня, я брала. Прости, что не вернула к приезду.

- Это ничего страшного, Мадлен.

Она снова задвигалась, дошла до маленького журнального столика, установила на него корзину. Откинула тканую салфетку, которой та была накрыта, и принялась вынимать на стол свертки – с пирогами, с сыром, с вином. Так и не раздевалась. Стояла в пальто и шляпке. И не знала, что говорить, слишком взволнованная и испуганная. Потому что однажды он видел ее такой, какой ей не хотелось бы, чтобы видел.

- А у меня нет для тебя подарка, - проговорил он, оказавшись прямо за ней. Близко. И все еще не представляя, как обнять. Происходящее – ее слова, сдержанность и одновременно многословие – казалось чем-то похожим на кошмарный сон, от которого утром будет болеть голова.

- Пустое. Ты жив и ты приехал. Чего же еще… - удивилась Мадлен, а Юбер вдруг подумал, что голос и правда совсем не ее. И он не знает, как и дальше слушать сипение, вырывающееся из горла. Она ведь мучается, наверное, когда говорит.

- Я не хотел приезжать, откладывал до последнего.

- Я знаю. Я тоже думала, что лучше тебе не возвращаться.

- Ты понимаешь, да?

Мадлен медленно обернулась – ее очередь оборачиваться – и долго смотрела на него. Подбородок ее чуть заметно дрожал. Но глаза были сухими.

- Конечно, я понимаю. Я точно так же боюсь всего. Помнишь, тогда… ты сказал, что жить всегда лучше, чем не жить? Помнишь?

- Нет. Давно было. Я тогда что угодно мог говорить.

- У тебя родителей убили, а ты меня убеждал… - мягко ответила Мадлен. – И сам весь переломанный…

- Ну, раны-то я подзализал, милая, - улыбнулся Юбер. – Да я и теперь повторю, что жить лучше, чем не жить.

- Тогда зачем ты ездил в Индокитай?

- По той же причине, по которой ты теперь мадам Беллар. Чтобы не бояться.

- Ты тоже понимаешь?

- Ты маленький солдат, дорогая. Такая же, как я.

Мадлен протяжно выдохнула и наконец стащила с головы шляпку. Под ней волосы чуть измялись, но это было неважно. Она качнулась в его сторону и уткнулась большим круглым лбом в его грудь, за которой сердце глухими ударами перекачивало кровь – неспешно и вполсилы, будто его подморозило, потому что, горячее и живое, оно должно бы колотиться сейчас, не поспевая за чувствами.

Когда-то давно он очень сильно ее любил. Тогда Юбер в это верил. Сейчас ему даже ее не хотелось. И значит, друг. Завтра утром он съест свой завтрак у тетушки Берты.  Днем пообедает с брокером, договорившись о поисках покупателя на дом и чертову лавку. А вечером поужинает в вагоне-ресторане. Это прекрасно, что жизнь спланирована не далее, чем на сутки.

Мадлен – такая же, как он. А себя он не любит.

- Можно я останусь с тобой сегодня? – прошептала она. – Не хочу думать, будто бы мне приснилось, что ты здесь.

- И что ты скажешь своему мужу?

- Ничего не надо говорить. Фабриса до завтра не будет. Он кондуктор, ты забыл? Уехал.

- Вечерним поездом в Париж?

- Да.

- Значит, завтра я поеду не с ним.

Она рассмеялась, и ее смех напоминал то ли кашель, то ли лай по своему звучанию. Юбер и сам улыбнулся и невесомо поцеловал ее висок. Остаток ночи они просидели вместе на старом диване под двумя одеялами и грелись вином с пирогами. Пироги были мясные и очень свежие. Тетушка Берта передала: «Он такой худой, каким даже после плена не был!»

Будто бы она помнила, каким он был после плена! Тогда она была озадачена только Мадлен, которая почти что не жила. Теперь этот «маленький солдат» храбро рассказывал своему кузену, как помогает матери в отеле и больше уже не мечтает о консерватории. Отпелась. Зато стала очень много читать во время отсутствия Фабриса. Он ведь кондуктор, его сутками нет дома. И еще он брат доктора Беллара, который лечил ее после всего. Тут мать была непреклонна. Нет никакого «стыдно», нет никакого «позорно», когда из тебя течет, будто ты резаная свинья.

Да, Фабрис потом узнал про эту историю, но все же был добр к ней, и она очень любила его за это.

«Не так, как тебя тогда», - добавила Мадлен. И он снова понимал, о чем она говорит.

Еще она бормотала, что муж хочет сына, но «Господь пока не одарил их такой милостью», но они все же надеются. Как знать, возможно, рождение ребенка сделает ее мир светлее.

О своей службе Юбер ничего не рассказывал, да она и не спрашивала, чутко понимая, что об этом лучше молчать. Только одно позволила себе, потому что ей тоже нужно было знать: «Когда же они все перестанут?»

Но подполковнику Анри Юберу после того, как во Вьетбаке вырезали весь отряд, с которым он перемещался к командованию, а он сам чудом остался жив, но получил крохотный сувенир до конца своих дней, ответ на этот вопрос был уже не интересен. Потому, продолжая улыбаться ей и хмелея от крепкого вина из подвала тетки, он вполне жизнерадостно ответил: «Надеюсь, что никогда! Иначе мне нечем будет заняться на этом свете».


В следующий раз они увиделись с Мадлен только вечером второго дня, на вокзале. Она приехала проводить Юбера в Париж, где его уже ждали. И отдать коробку с обещанными четырьмя подарками, среди которых позднее, сидя в вагоне, он обнаружил кубинские сигары «Монте-Кристо», к которым привык у генерала Риво в Констанце, шерстяной шарф в красно-серую клетку, рамку со свадебной фотографией его родителей и красивую фляжку с плескавшимся в нем кубинским же ромом. Фляга была слишком дорогой для жены кондуктора. Наверняка экономила на чулках и пудре, дуреха. По воздуху кружили редкие снежинки и, ложась на землю, оживляли ее унылый цвет. И было по-декабрьски холодно, отчего «маленький солдат» прятал нос в меховом воротнике своего пальто. Там Анри увидал того самого Фабриса Беллара, который нашел их на перроне. Славный оказался малый, очень шустрый и, конечно, гораздо младше подполковника. Он обхватил жену за талию, пожимая Юберу руку, и желал удачи в деле Французского союза так, будто бы Анри был самым настоящим генералом и от него зависела эта война.


Париж, Франция, несколько дней спустя

* * *
Ох и ветер разгулялся в последний день года! Казалось, и голову унесет, если не придерживать ее вместе с форменной фуражкой. Прибывшие в тот день в столицу из других городов говорили, что шторм разыгрался везде от Эльзаса до Нормандии. Об этом болтал и шофер, который мчал подполковника Юбера по безлюдной в такую погоду улице. По всей Франции, мол, эта напасть. Но в Париже, конечно, хуже всего – вон как метет, заметает. И господину офицеру лучше бы подумать о том, что к утру будет совсем худо. Едва ли кто сунется его забирать, если дорог не станет вовсе.

Анри слушал и кивал. Даже отвечал что-то. Но добравшись наконец по широкой подъездной аллее до особняка Риво, из окон которого лился радостный праздничный свет, выдохнул с облегчением. И совершенно всерьез держал и голову, и фуражку, пробегая несколько метров под неистовыми порывами ветра и густым снегопадом к крыльцу. Несколько ступенек по лестнице с замысловатыми коваными перилами. Звонок в массивную резную дверь.

И вот он внутри. Свист воздушных потоков, стоящий в ушах, сменила музыка. Игра оркестра, доносившаяся из огромного зала на втором этаже, где генерал собирал гостей для встречи Нового года. Сладкий голос, немного похожий на Мари-Жозе[1]. Что-то танцевальное, без лишней сентиментальности. Пальто и головной убор у него забрали. Вместо них вручили черную маску домино. Его недоуменно приподнятая бровь. И шепот девицы, прислуживающей в темном коридоре: «Берите-берите! Распоряжение мадам Риво!»

Вечеринка предполагалась костюмированная. Об этом Юбер знал, но, как любое неугодное ему знание, собирался игнорировать. Между тем, большинство присутствующих мужчин либо в форме, либо во фраках. Некоторые – в смокингах. Разнообразие же вечерних туалетов дам – воистину поражало. Неизменными были только маски, которые Симона Риво обязала надеть всех гостей без исключения. Ей безудержно хотелось праздника. Ей после Германии почти все время хотелось праздника.

Музыка и правда была живой. Шампанское подавали, не считая бутылок. До ужина еще не добрались, но пока рано. Вся ночь впереди. Сейчас положено танцевать.   Они и танцевали все вокруг, как будто бы из мира Мадлен, тетки Берты и кондуктора Фабриса Юбер угодил в какой-то совершенно другой. И подобные встряски его изрядно веселили.

- О! – раздался неподалеку счастливый рев Грегора Риво, чья душа, похоже, не выдерживала того ритма, в котором пили окружающие, и его несколько развезло. – А вот и наш герой! Господин подполковник, идите сюда, мы с вами еще не здоровались! Черт! Я чуть не пропустил вас в этой проклятой маске!

Юбер обернулся.

Многое познается в сравнении.

Благословенные дни Констанца, когда он с ума сходил от безделья, сменились этими – с осколком в груди и пьяным генералом. Впрочем, Анри и сам намеревался надраться. Так, ему казалось, хоть немного легче дышать.

По мере того, как он приближался к чете Риво, генерал продолжал балагурить, а его Симона в нарядном черном платье, расшитом по лифу блестками, похлопывала супруга по мундиру, на котором посверкивал Орден Почетного легиона. Других наград тоже хватало, они блестели, хорошо начищенные, и, несомненно, бесконечно радовали генерала, как детей радуют игрушки. К собственному же «лому», коего тоже накопилось порядочно, Юбер относился философски. Самый главный кусок железа он носил в себе.

- Господа! – пробасил генерал тем, кто были поблизости и кто мог его слышать, вопреки играющей музыке – а голос у него был поистине генеральский. – Позвольте представить вам ветерана Сопротивления, героя Хюэ, надежду французской армии и моего близкого друга – подполковника Анри Юбера. Запомните это имя – наверняка еще придется услышать!

- Звучит поистине устрашающе! Это все обо мне? - рассмеялся Юбер и пожал руку генерала, после чего поцеловал – затянутую в шелковую перчатку – генеральши.

- Ну о ком же еще, мой отважный мальчик! Вот, знакомьтесь, пожалуйста. Полковник ВВС США Раймонд Рид, командир первого полка иностранного легиона генерал Мартен Лаваль и его супруга мадам Розмонд Лаваль, капитан Жан-Луи Олье, мой адъютант, и месье Антуан де Тассиньи, советник Шумана[2].

- И племянник нашего славного генерала де Латра де Тассиньи[3], - добавила Симона таким тоном, будто бы это было великой тайной. А покуда Юбер пожимал руки всем мужчинам по очереди и со всей галантностью, на какую был способен, прикладывался к ладошкам дам, удивляясь, как можно знакомиться с масками, она продолжила: - Они с супругой и сыном, к сожалению, не смогли приехать.

- Потому прислали меня, как самого бестолкового из носящих нашу фамилию, - легкомысленно рассмеялся «советник Шумана». – В их головах так и не укладывается, что я не ношу военную форму.

- Стране можно служить не только на военном поприще, - усмехнулся Юбер. – Дипломатия – наиболее тонкое из искусств.

- Искусство вранья! – отозвался де Тассиньи.

- Позвольте, но искусство вранья – это актерское ремесло! – донесся до их компании возмущенный голос.

И они разом обернулись на этот возглас, перекрикивавший певицу, как раз взявшуюся за англоязычный репертуар в честь некоторых гостей из присутствующих. Из разношерстной группы людей возле них, как чертик из табакерки, вынырнул молодой человек не старше двадцати пяти лет, тонкий, даже щуплый. Бледный и темноволосый. Из-под черной маски домино – два ярко-синих глаза. Впрочем, вид его был довольно болезненным. И фрак, казалось, на нем с чужого плеча. Эти самые плечи отчаянно горбились. И, вероятно, он был слишком пьян, чтобы держать осанку.

- Мы говорим о ремесле или об искусстве? – рассмеялся Юбер.

- О! В случае Жерома ни о каком ремесле речи быть не может! – тут же горячо сообщила Симона. – Просто вы не видели его Калигулу[4] в Эберто[5]! Это мое самое большое открытие после возвращения из Констанца!

- Жером Вийетт, - представился этот незнакомец, очередной из толпы новых лиц и вместо того, чтобы поприветствовать присутствующих, подхватил виски с подноса, проносимого официантом. На ногах он едва стоял, но неожиданно выровнялся, расправил свои сутулые плечи и даже прибавил в росте. Приподнял бокал весьма изящным отрепетированным жестом и провозгласил: – Артист, Калигула и коммунист.

После чего сделал жадный глоток.

Остальные рассмеялись этой шалости – ввиду молодости юного актера иначе и не назовешь.

- Знавал я одного Вийетта из Канн до войны, - с приятной улыбкой сообщил генерал Лаваль, желая придать беседе должной светскости. – Мы останавливались на его даче у моря. Помнишь, Розмонд?

- Конечно, помню, - обрадовалась та. – Интересных взглядов был человек.

- И редкая сволочь! – огрызнулся Жером. – Разместил в доме в Грассе штаб нацистов. Читал статьи своего Дорио[6] с утра до ночи. Особо излюбленные цитаты заставлял заучивать наизусть. Это полезно для памяти – теперь со своими ролями я справляюсь легко.

- О-о… - только и промямлила мадам Лаваль, изумленно озираясь на хозяев дома. Симона растерянно поморгала, натянула на губы улыбку и прощебетала:

- Кажется, вы слишком грозны для праздника. Вы же не Калигула, Жером, выходи́те из образа! Сегодня положено танцевать и веселиться.

- А я так и веселюсь, - пьяно хохотнул Вийетт и посмотрел на Юбера: - Вот вам скучно. По глазам вижу. Кроме глаз – ничего.  Кто придумал эти дурацкие маски? Как будто человеческих лиц недостаточно, чтобы делать вид, что никто из нас не убийца.

- Мне нравится ваша философия, месье Вийетт, - не остался в долгу Анри, следуя его примеру хотя бы в отношении алкоголя – пустой бокал в его руке сменился полным. Перепуганный вид хозяйки вечеринки, пригласившей этого задиру (в самом деле, не генерал же приволок Калигулу!), его бы очень забавлял, но, в сущности, этот малый был прав. Скучно! И именно по этому поводу он стащил с лица домино. – Вот. Прошу лицезреть. Лицо убийцы, который в очередной раз вышел сухим из воды на страже чести своей страны.

- Ну это уж вы хватили лишку, господин подполковник, - рассердился генерал Риво, тоже недостаточно трезвый, чтобы оценить комизм происходящего. – О чести у здесьприсутствующих, я полагаю, довольно схожие представления. За редким исключением среди тех, кто в этом ничего не понимает.

- То есть, - живо подняв голову, осведомился Вийетт, - из здесь присутствующих никто не хочет остановить безумие в Индокитае?

- Ваш безответственный пацифизм здесь не уместен! Отдать им все без борьбы?! Вы можете представить себе, что сделают бандиты Вьетминя с собственным народом, если признать их власть?

- А вы можете представить, что они сделают с нами, если не признать? Отрицая роль Вьетминя в борьбе с японцами, вы отрицаете все, за что боролись здесь, в этой части материка! – парировал Вийетт и вновь посмотрел на Юбера: - Я полагаю, вы единственный из нас, кто там был, верно? Как впечатления? Понравилось?

- Еще бы! - присвистнул Анри, сделав глоток. В хлам было нельзя – врачи запретили. Но хотелось страшно. – Там хорошие сигареты, хорошие машины и много выпивки. И еще это чертовски далеко от дома. Почему мне должно было не понравиться? Лучшее время, полное приключений. Почти как похищение группенфюрера СС прямо из комендатуры посреди бела дня.

- Боже, вы это сделали?! – восхитился де Тассиньи. Спасительное восхищение. Несколько пар изумленных глаз, включая глаза совершенно пьяного артиста-коммуниста-пацифиста, уставились на подполковника.

- В Тюле, осенью сорок третьего, - продолжал плести что взбредет в голову Юбер, отвлекая внимание присутствующих от никому ненужного конфликта. – Пока мы с приятелями возились с Карлом Беккером и поставили на уши всех бошей и их милицию, моя группа освободила несколько еврейских семей. Их должны были конвоировать в лагерь. Группенфюреру не повезло, зато повезло нам. Прямо адское везение, что прорвались.

- Потрясающе! - подал голос американец, едва ли не аплодируя.

А Риво, ей-богу, как гордящийся своим чадом отец, заявил:

- Что я вам говорил, господа? Такие операции опытные вояки среди нас не проворачивали! А тут сопляк никому неизвестный…

Генеральша смущенно похлопала супруга по обшлагу и улыбнулась Юберу, одними глазами прося простить расходившегося генерала.

- У вас была связь с де Голлем? – поинтересовался, между тем, Лаваль.

- Тогда уже была. Как вы понимаете, вначале наша группа действовала по собственному почину. Как и все.

- За тот подвиг у нашего героя и награда имеется… Юбер! Юбер? Где ваш Орден Освобождения?

   - Ну вот и все! – протянула Симона. – Начались воспоминания! Это надолго. В то время, как мы с Розмонд хотим танцевать, верно, моя дорогая?

После этого можно было выдохнуть. «Светская» часть вечеринки для Лионца подошла к концу. Генералы заняли собственных жен. Подполковник Юбер, штатский родственник прославленного генерала и мальчик-пацифист вскоре пили мировую. Этот самый мальчик, исполнившись, как и предполагалось, восторженных чувств перед героем, бормотал что-то невнятное о том, как сам помогал освобождать Париж и как с каким-то безвестным Роже Стефаном вошел в Отель де Вилль, когда продолжались уличные бои.

И Юбер надирался – неспешно и методично, зная, что до утра времени много. Как-нибудь да протрезвеет, тем более, говорят, там буря по всей стране. Щадить себя! Вот это старая Берта придумала! И генеральша с ней заодно, оказавшаяся в какой-то момент поблизости. Он и не узнал сходу – в масках этих проклятых как они с Риво не теряли друг друга?

«Что ваша рана?» - негромко шепнула Симона, отчего-то испуганно глядя на него. А ведь у нее сын и правда был бы почти его ровесником.

«От стакана виски не откроется, не стоит беспокойства», - хохотнул он и озорно пригласил ее танцевать.

До наступления нового 1949 года оставалось не более пятнадцати минут. Пять из них Юбер провел, доказывая мадам Риво, что вполне себе здоров, раз уж она ему не доверяла. С чего ей было доверять? Его доставили в Париж четыре с небольшим месяца назад, накачанным наркотиком, чтобы выдержал перелет. И первые несколько суток он провел в беспамятстве, не подозревая, что покинул госпиталь во Вьетчи. Вид у него был устрашающим, ему почти не давали шансов, но все-таки попытались. Конечно, старый Грегор и его жена, которая в Констанце на дух его не переносила, испугались. А ему всего-то в очередной раз просто не дали подохнуть.

Для чего? Вероятно, чтобы сейчас он танцевал что-то слишком быстрое для своих легких, в которых «пробка» не пропускала воздух – так ему казалось. Но, пусть пьяный и на кураже, он выдержал. Путь от смертного одра до нового года – тоже.

Выдержал, чтобы выйти из этого зала, в котором продолжалось веселье, в последние мгновения года и, едва покинув его, сгорбиться, как Калигула из Эберто, да по стеночке почти что проползти еще несколько метров до кресла где-то возле окна, в щели которого задувала метель. Черт его знает, что это была за комната. Главное, здесь было темно и почти тихо – глухой звук музыки не раздражал. И главное – он здесь один. Пытается справиться с ноющей болью под ребрами и одышкой. Такой, что в глазах плясали искры, а на лбу выступила испарина. У него, должно быть, даже губы посерели. И отчего-то так сильно хотелось курить, что он невольно полез в заведомо пустой карман. Подавив разочарование, на мгновение представил себе, как вернется в свою квартиру и закурит «Монте-Кристо», подаренные Мадлен.

Будто ответом на его мысли, в комнате неожиданно раздался щелчок, и она на мгновение осветилась неверным светом огня. А потом во тьме медленно поплыл запах табака.

- Новогодний сюрприз, - донесся до него негромкий низкий голос.


[1] Мари-Жозе (1914-2002) – французская актриса и певица, пользовавшаяся некоторой популярностью во время и после Второй мировой войны. Самая известная песня, исполненная ею - «Chanson gitane» (1942).

[2] Жан-Батист-Никола-Робе́р Шума́н (1886 – 1963) - французский и европейский политик, премьер-министр Франции, один из основателей Европейского союза, Совета Европы и НАТО. В 1948-1952 гг. занимал пост министра иностранных дел.

[3] Жан Жозеф Мари Габриэль де Латр де Тассиньи (1889 –1952) -– французский военачальник времен второй мировой и первой индокитайской войн, маршал Франции (посмертно), Кавалер Большого Креста Ордена Почетного легиона. Один из самых авторитетных маршалов Франции, участник Освобождения, получил славу национального героя. От имени Франции 8 мая 1945 года подписал в Карлсхорсте Акт капитуляции Германии в качестве свидетеля.

[4] Калигула – театральная пьеса в 4 актах, написанная А. Камю и изданная в 1944 году. В 1945 году поставлена в театре Эберто Полем Эттли. Роль Калигулы исполнял Жерар Филипп.

[5] Эберто – французский театр, расположен на бульваре Батиньоль, 78 XVII округа Парижа.

[6] Жак Дорио  — французский коммунистический и фашистский политик. В 1924—1934 — член политбюро ЦК Французской коммунистической партии. В 1936—1945 – лидер ультраправой Французской народной партии. Коллаборационист Второй мировой войны.

Будто ответом на его мысли, в комнате неожиданно раздался щелчок, и она на мгновение осветилась неверным светом огня. А потом во тьме медленно поплыл запах табака.

- Новогодний сюрприз, - донесся до него негромкий низкий голос. Определенно женский. Определенно знакомый. Но для того, чтобы рыться в воспоминаниях, нужно быть трезвым. Или хотя бы не задыхаться. Наверное, та, что говорила, задыхалась тоже, потому что почти сразу зашлась сильным кашлем.

- Не умеете курить – не стоит и начинать, - проворчал Анри.

- Глупости! Никто не начинает, умея заранее. Хотите?

- Черт с вами, давайте.

В его пальцы вложили отчаянно желаемую сигарету. Он затянулся. Привкус табака перемешался с привкусом металла. Или крови. Но вслед за ней он не закашлялся, нет. Что ж он? Мальчишка?

- А к вам так запросто и не подберешься, - снова проговорила вошедшая женщина.

- Я теперь прямо свихнуться, какая важная птица, - хохотнул Анри.

- Ветеран войны, герой Хюэ, надежда французской армии…

- Вы слышали?

- Личный друг генерала Риво, подполковник Анри Юбер, - продолжала она, не отклоняясь от заданного курса и добила его финальным: - Видите, я запомнила. А то вдруг и правда придется о вас в газете прочитать, а я и знать не буду, что курила с таким выдающимся человеком одну сигарету на двоих.

- Стояли где-то рядом?

- За вашей спиной. От первого до последнего слова. Вы потом прошли мимо и, как последняя скотина, не узнали меня, - рассмеялась она.

- Все в масках, все одинаковые, - лениво отмахнулся Юбер и сделал еще одну затяжку. Ни черта он не помнил. Никого за своей спиной. Но если она болтает – пускай болтает. Звук ее голоса приятно касался мыслей, наполняя его череп, как ванную наполняет пар от горячей воды. Он медленно откинул голову на спинку кресла и повернул ее туда, где, должно быть, стояла эта неузнанная. В полумраке только силуэт. Свет с улицы выхватывал белую кожу лица и оголенных плеч.

- Вы свою очень эффектно сняли. Я покорена! Уверена, и они тоже, – раздалось в ответ. Женщина шагнула ближе и оказалась совсем рядом. Потом соскользнула на подлокотник. Ее рука легла на спинку прямо за его затылком, чуть касаясь волос. – И зачем было так напиваться?

- Ты одна пришла? – охрипшим враз голосом спросил Анри. Наверное, для того и напился, чтобы сейчас вот так охрипнуть от ее близости.

- Нет, конечно! Я же не подполковник, чтобы быть на короткой ноге с генералом Риво!

Юбер сглотнул. В темноте закинул свободную руку вверх, за голову, и нашел ее пальцы в шелковых перчатках. Она ладони не убрала. И неожиданно вцепилась в его – крепко, будто бы чего-то боялась. Или здоровалась после долгой разлуки. От горячего пара, наполнявшего череп, в его висках застучало. Или это от ви́ски застучало? Следом ухнуло сердце, и Юбер успел вдохнуть полные легкие воздуха, от которого трещала едва сшитая совсем недавно грудная клетка, прежде чем податься к ней и коснуться губами ее обнаженного плеча.

Пахла она одурманивающе.

Остатки трезвости снесло прочь.

Да и она тоже пьяна, не иначе. Чем еще можно объяснить то, как обхватила его голову, как прижала ее к груди, как быстро ее ладони заскользили по его затылку и по шее на спину?

Всего несколько мгновений до сдавленного женского стона, сбивающего запреты в эту ночь – сигарета, которую она начинала курить, а он заканчивал, летит куда-то на пол.

Женщина у него на коленях – перетащил, буквально сдернул с подлокотника на себя. И жадно целовал ее рот, который и не разглядел во тьме. Горячо. Господи, как горячо. Во рту у нее горячо. Кожа у нее горячая. Или сам он сейчас пылает? И руки его, отчаянно ищущие голое тело, не скрытое шелком платья, уверены, что его, этого мягкого и тонкого тела, они уже когда-то касались. Знают. Вспомнят. И запах тоже – одурманивающий – вспомнят. Пусть маска, пусть мрак, пусть хмель.

И слышно только срывающееся дыхание, потому что замерло, остановилось, перестало существовать даже время – иначе почему не играет оркестр? Он ведь играл еще секунду назад.

Взрыв был неминуем.

Он и прозвучал.

Звоном бокалов и веселыми криками, возвещавшими о приходе сорок девятого. Она вздрогнула в его руках, и он ее отпустил. Не ушла. Сидела, собираясь с духом. А потом медленно произнесла:

- Счастливого года, Лионец.

И соскользнула, выскользнула, исчезла, растворившись в воздухе, но попросту выйдя за дверь. Комната на мгновение озарилась светом из коридора. И все, что он успел разглядеть, это то что она маленькая. Мельче воробушка. И платье на ней алого цвета. Кажется, он и правда видел что-то такое кровавое, мелькавшее среди людей. Будто сквозь пелену.

Выдохнул, чувствуя, как судорога возбуждения прокатилась по телу, как связало в узел кишки. Рука потянулась к воротнику мундира, галстуку, рубашке. Расстегнуть, расслабить, еще расстегнуть. Пальцы мелко подрагивали, в голове шумело – одна на другую ложились мысли, которых он не успевал ни понять, ни запомнить. Каша. Каша, от которой его мутило. А где-то там, на полу, окурок. Должно быть, истлел. Найти? Найти.

Юбер встал с кресла. На ногах еле-еле держался, герой-любовник хренов. Но шагнул он не в поисках выключателя, чтобы зажечь свет, а к окну. За которым мело-мело-мело без передышки. Почти так же, как бросало его, без возможности хоть на мгновение остановиться. «По всей Франции эта напасть», - вспомнился ему недовольный голос старого шофера. И черт его знает, когда это закончится. Анри потянулся к створке, чтобы открыть это окно, не дававшее ему сделать вздоха. Дернул. Распахнул. Снег и ветер зло ударили в лицо. Он открыл рот, хапая воздух, как рыба на суше. Потом прислонился виском к стеклу, продолжая крепко сжимать ручку и все еще надеясь хоть немного прочистить мозги. Не помогало. В этих самых мозгах низким женским голосом раз за разом отчетливо звучало: «Лионец. Лионец. Лионец».

* * *
Помада.

Черт бы подрал эту помаду!

Насыщенного цвета вермильон, оттереть который вокруг контуров губ – задача весьма непростая. Но Аньес остервенело терла. Сколько времени у нее? Наверняка Гастон уже хватился. Этот поцелуй она ему задолжала. Первый в году. Обещано ведь.

Но даже мысль о том, чтобы показаться на люди, была ей отвратительна. Надо осознать. Понять. Подумать. Но именно для «подумать» уже поздновато. Счет на секунды.

Кое-как приведя себя в порядок и заново накрасив губы, Аньес де Брольи торопливо мчалась коридором назад. Туда, где музыка, где свет, где люди, мундиры, бокалы, где она хватила лишнего. Где Гастон.

Гастон сидел за их столиком и весело болтал с Малышом Роже. Малыш Роже из «Ле  Фигаро Литтерер» - тридцати пяти лет от роду. Бородатый и тучный. Решал кому быть великим, а кому нет. Они с Гастоном поладили, похоже. Но едва увидев ее, Леру вскочил со стула.

- О, вот и ты, моя дорогая! – радостно улыбнулся он ей. – Все пропустила!

- Самое главное я принесла с собой, - рассмеялась она, приблизившись и протягивая ему ладонь. Он захватил в плен ее пальцы, которые даже сквозь ткань перчаток помнили прикосновения совсем к другому мужчине. А когда Гастон склонил к ней голову и прикоснулся губами к ее плечу, вопреки правилам приличия, будто бы он в борделе, а не в высшем обществе, она внутренне содрогнулась.

Не видел? Конечно, не видел. Не мог.

- И что же это? – вкрадчиво спросил Леру, заглядывая в ее глаза. Ее спасло то, что и он тоже успел надраться. Потому оставалось доиграть эту партию до конца. Она обласкала его нежным взглядом и жизнерадостно проворковала в ответ:

- Твое хорошее настроение, конечно!

* * *
К счастью или к несчастью – в какой-то момент Аньес перестала различать два эти состояния – о хорошем настроении Гастона Леру она узнала довольно много. Даже, пожалуй, слишком много, чтобы не испытывать раздражение всякий раз, когда его состояние души требовало соприкосновения с тем пространством, которое она определила как свое собственное. Это сердило, доводило до бешенства, но сделать с этим сейчас она ничего не могла. Надеялась, что как-нибудь само разрешится, а оно никак не разрешалось.

С тех самых пор, как Гастон перевез ее в Париж и дал место штатного фотографа в «Le Parisien libéré»[1], вопреки надежде, что жизнь наладится, все покатилось к черту. Предпринимаемые ею попытки постепенно и незаметно отдалиться и сосредоточиться на работе успехом не увенчались. И месье Леру, судя по всему, считал эту ее работу лишь капризом заносчивой аристократки. Его бы удовлетворило, если бы она вышла за него замуж и оставила желание заниматься карьерой в прошлом, о чем он однажды недвусмысленно высказался. Сделал ей предложение примерно через год с начала их связи. И это был единственный раз, когда Аньес позволила себе явить ему слезы. Может быть, потому и были они действенны, что она никогда ими не злоупотребляла. Гастон тогда легко отделался – чудесной брошью с рубином и ее собственной рубрикой фотографий, в которую Аньес окунулась с головой, пытаясь совладать с отвращением, что весь этот ее роман никак не закончится – Леру вцепился в нее всеми клешнями, намертво.

Условия Гастона были ясны. Она в газете лишь до тех пор, пока с ним. И этим довольно сложно пренебрегать. Даже если бы она была талантливее всех фотографов Парижа вместе взятых, а она не была.

Потому, надевая широкую влюбленную улыбку женщины, которую изображала вот уже два года, и молясь, чтобы самодовольный старый идиот Уврар, традиционно критиковавший ее материалы, не попался ей на пути, она двинулась напрямую в кабинет Леру. Уврар делал эту газету последние тридцать лет и всерьез считал, что даме в такой работе не место, потому старался уколоть при любом удобном и неудобном случае. Аньес, в общем-то, привыкла, и отвечала ему тем же, но сперва старалась фотографии показывать Гастону. Если бы Жюльен Уврар однажды отказался печатать ее снимки, это, несомненно, вызвало бы удивление его непосредственного начальника, который их уже успел увидать. И пусть сейчас у Аньес была собственная рубрика, которую попросту нечем заменить, но от критики лучше держаться подальше – в ее случае точно. Если и без того почти что с первого дня все знали, чья она любовница, то к чему же разочаровывать публику? И она без зазрения совести пользовалась своим положением в газете.

Ей не повезло. Уврар торчал у Леру и что-то традиционно втемяшивал этому слишком молодому, с его точки зрения, и слишком самонадеянному человеку. Да, относительно Гастона у престарелого редактора тоже было свое мнение. И тоже не самое лестное.

«В нем чего-то недостает, - услышала однажды Аньес перед обедом в бистро возле редакции, - он будто вор или самозванец! Занимается не своим делом и боится, что его уличат!»

«Ну, баба его не так уж плоха», - медом для ее ушей разлился его собеседник.

«Возможно, но уже то, что она баба, тоже доверия не внушает! Дурная парочка!» - непоколебимо парировал Жюльен Уврар и дальше сердито пил свой кофе. Аньес тогда хмыкнула и прошла к свободному столику прямо перед его носом точно так же, как сейчас, минуя редактора, двинулась к Гастону. Тогда он едва не захлебнулся и разлил горячую жидкость на собственные колени. Сейчас – только поморщился.

- Вот, месье Леру! – проворковала она, протягивая ему конверт. – В лучшем виде. Крупный план вышел особенно хорошо.

- Что это? – осведомился Гастон, приподняв брови.

- Ангел!

- Жером Вийе-е-етт! – протянул он и высыпал снимки на стол, принявшись их разглядывать. Рубрика Аньес в «Le Parisien libéré», называлась «Искры города огней»[2]. Там она размещала снимки примечательных людей, живущих в Париже. От инженеров до поэтов. От плотников и до генералов. Почти никаких текстов – все в визуальном оформлении.

Портретами Ангела она гордилась по-настоящему. Накануне была на спектакле «Содом и Гоморра»[3] и после него прошла в гримерную, чтобы запечатлеть юного артиста после представления. Еще не снявшего трико, не смывшего грим, не до конца вышедшего из образа. Уставшего и непохожего на Жерома Вийетта, который помнился с вечеринки у Риво пять дней назад. Пять дней ее горячки.

- Что ж, моя дорогая, кажется, ты превзошла саму себя! – деловито сообщил ей Гастон, перебирая фотографии. Потом взглянул на своего редактора и зачем-то ему подмигнул. Аньес не стала пересказывать ему случайно подслушанное, потому зла на старикана он не держал. – Уврар, да что вы в стороне? Смотрите. Талантливо!

- Да-да, - кряхтя, приподнялся с кресла тот и бросил один быстрый взгляд на стол. Бог его знает, что он успел увидеть, но торопливо кивнул и сказал: - Снимки как всегда…

- Хороши? – лукаво приподняла бровь Аньес.

- Хороши. Ну, месье Леру, дел невпроворот. Пойду я.

Еще Уврар не особенно жаловал коммунистов. А уж бывших коммунистов, которые держали нос по ветру, – тем более. Работу в Юманите понять было можно. Но вот всеми своими последующими поступками и изречениями Леру себя определенно запятнал в глазах старика.

- Договорим позже, - согласился Гастон, и когда за Увраром закрылась дверь, вскочил с места, обошел стол и стал напротив своего возлюбленного фотографа. – Понравился тебе мальчик?

- Ровно до того момента, как раскрыл рот! – хохотнула Аньес.

- Хуже, чем у Риво пьяным?

- У Риво он был почти что мил. А тут мало того, что не вспомнил про встречу, так еще и умудрился облапать. Перепутал со своими девицами.

-  Вот потаскун! – рассмеялся Леру. – Жив он еще?

- Бог с тобой, я не могу лишить Эберто и Францию такого артиста! Критики говорят, он будет великим. Правда, из великого я там видела разве что выпирающие гениталии в узком трико!

- Твоя откровенность иногда ставит меня в тупик, - захлебнулся смехом Гастон. – И то, как ты в одной реплике упоминаешь и Бога, и гениталии.

- Я не шучу! Весь зал сдерживал смешки, когда он первый раз на сцену выскочил. Лиа[4] тоже была взъерошена.

- Кто бы мог предположить. Лицо-то чисто ангельское. Ну прости, я не предполагал, что он все же больше Калигула, чем Ангел.

- Пустое! После вечеринки я ожидала чего угодно. Но скажи, ведь снимки удались?

- Главное, на них ничего не выпирает.

- Гастон!

- Удались, моя дорогая, - смилостивился Леру и наклонился, чтобы быстро поцеловать ее в подставленную щеку. – Люблю, когда ты такая. Играешь и мало думаешь над словами.

- Сейчас я переменюсь, - насупилась Аньес, трогательно и немного по-детски поджав губки. Можно было бы сказать, что ее возраст делает недопустимыми такие гримаски, но она прекрасно знала, что ей все еще идет. Жест, будто отрепетированный перед зеркалом, в котором она и правда становилась похожа на ребенка. Ребенка, требовательно продолжавшего: – И это тебе меньше понравится. Кроме снимков у меня еще три важных дела. Во-первых, поцелуй меня как следует! Мы пять дней не виделись!

Пять дней ее горячки.

Пять дней, когда не находила себе места, зная, что в одном городе с Лионцем. И зная теперь, кто он. И зная, что при желании его можно разыскать. Зачем? Вот этого она не знала.

Не знала, зачем искать мужчину, который отказался… который прошел мимо ее дома, когда она была в нем. Который даже ей не нравился! Он ей не нравился!

Это последнее «не нравился» захлебнулось в прикосновении губ Гастона к ее губам. Медленном и нежном. Он провел по ним языком, будто бы знакомился, а потом протолкнул его в рот, и Аньес с радостью подчинилась. Она всегда подчинялась ему с радостью. Попробуй эту радость не изобрази. С Гастоном по-другому нельзя. При всей свободе, которую Аньес отстаивала в отношениях с ним, главным было дать ему иллюзию того, что им хорошо вместе и так. Без сожительства. Раз уж они, эти отношения, в принципе были условием ее работы.

«Надо потерпеть», - поначалу уговаривала она себя. А теперь, пожалуй, уже и привыкла. Только Лионец, появившийся так внезапно, вышиб землю у нее из-под ног. Землю, на которой она так спокойно и надежно стояла.

Когда Леру отстранился и заглянул ей в глаза, она принялась оттирать помаду с его рта. За это время он стал еще тучнее. И еще больше походил на самозванца, слишком изнеженного и лощеного для того, кто мог быть в Нормандии во время высадки. То, что Леру писал, – было посредственно. То, как управлял газетой, - основывалось на личных симпатиях и антипатиях, а не на интересах издания. Пять лет назад он кричал о недопустимости колониального устройства мира. А сегодня отстаивал необходимость войны с колониями за интересы Франции. Самозванец. Лицемер. Тут Аньес была солидарна с Увраром. Уврар вообще прав во многих вещах, кроме единственной.

И еще чувство отвращения к самой себе, с которым она давно свыклась, вновь зашевелилось внутри тошнотворным комком. Странно, что она не позеленела от одного поцелуя.

- С чего ты взяла, что твои дела мне меньше понравятся? – хрипловато спросил Леру. – Если остальные такие же, я готов продолжать совещание.

- Нет, милый, - деловито хмыкнула Аньес. – Остальные – не такие же. Но тебя нужно было задобрить.

Леру сдвинул брови, кажется, начиная понимать. Медленно поднялся и вернулся к столу. Свое отношение к ее решению он выразил в четырех сердитых словах:

- Это чистой воды авантюра!

- В данном вопросе более всего меня волнует не твоя точка зрения, а твое содействие, - довольно легкомысленно проговорила Аньес, приводя в порядок теперь собственные губы. Она красила их даже днем. Гастону нравилось, когда она выглядела ярко.

- Ты его не получишь. Хочешь подставить свою кукольную голову под пули – твое дело. Но даже не проси меня помогать! - рассердился Леру. – Я не стану подавать прошение на твою гибель! Я не собираюсь тебя хоронить!

- Боже, как драматично! Значит, от «Le Parisien libéré» едет твой Паньез?

- Как только Министерство национальной обороны выдаст удостоверение!

- И как скоро это произойдет?

- Мы ждем его в ближайшие дни. И не смей со мной спорить, иначе…

- Иначе сегодняшний день будет моим последним в «Le Parisien libéré», и больше ни одна, пусть самая вшивая газетенка в Париже не согласится взять меня в штат, и мне придется вернуться в свой Ренн, и даже там, вероятно, я никому не понадоблюсь. Я помню, можешь не перечислять последствия. Как ты смотришь на то, чтобы вместе пообедать?

Выдержке ее, определенно, мог бы позавидовать и древнеегипетский сфинкс. А уж у Гастона никакой выдержки не было вовсе. Сплошная экспрессия. Он почти что рыкнул в ответ на ее тираду, произнесенную с улыбкой и снисходительностью. И рухнул в свое кресло.

- Это третье твое дело? – не в силах скрыть досаду поинтересовался он.

- Нет, это желание остудить твой пыл, дорогой. Мне не нравится, когда ты шумишь.

- Бомбы шумят сильнее.

- Я помню, Гастон. А еще я помню про твое не самое крепкое сердце. Потому вместо хорошей ссоры предлагаю хороший обед. Я тоже не собираюсь тебя хоронить.

- У тебя нет повода носить по мне траур. Ты отказалась выходить за меня замуж.

- Траур, дорогой, это не одежда, а состояние души. Ну же, соглашайся! Я плачу́!

- И это тоже совершенно неуместно для женщины. Плачу́ я! - проворчал Гастон напоследок, прежде чем улыбнулся. – Хорошо. Выкладывай, что там у тебя еще.

- Подполковник Анри Юбер.

- И?

- Участник сопротивления. Герой Хюэ. Очень примечательная личность. Своими ушами слышала у генерала Риво, как говорили, что он похитил настоящего группенфюрера!

- И ты хочешь его заполучить?

- Я хочу заполучить его для «Le Parisien libéré», - усмехнулась Аньес. – Мне кажется, о нем может выйти интересный материал.

- Ну, это-то сколько угодно, - не без облегчения выдохнул Леру. – Я найду его номер и назначу встречу. Надеюсь, этот герой сыпется в труху? Сколько ему? Лет пятьдесят-шестьдесят?

- Он молод, несколько прихрамывает и совершенно не в моем вкусе. С тобой никто не сравнится.

- Будем считать, что я поверил тебе. Через неделю собираюсь вернуться к вопросу нашего брака, - повел он бровью. Она же лишь подмигнула, вставая с кресла.

- Даже не пробуй, опять поссоримся, - проворковала Аньес. Наклонилась через стол, легко поцеловала его маслянистый гладкий лоб, оставляя заметный алый след. И торопливо собрала снимки Ангела-Калигулы в плотный бумажный конверт. – Пойду передам Уврару. Старый болван, полагаю, уже весь извелся, ожидая, когда я явлюсь. И придумывает, как бы меня проучить за то, что я прыгаю через его голову к тебе.

- А ты прыгаешь через голову?

- Что ты! Самый удобный путь – это через сердце. Или, в крайнем случае, через постель. И он это понимает, потому ничего всерьез не сделает.

- Тебя это не унижает?

- Я не мыслю такими категориями, Гастон, - пожала она плечами и направилась к двери. Уже стоя на пороге обернулась. Внимательно взглянула на Леру. Лысоват, сутул, похож на мешок с конским навозом. Некрасив. Даже жалок. Ей было противно долго оставаться с ним в одной кровати из-за его пота, запаха, частого дыхания и горячего мягкого тела. Потому она старалась пореже ночевать в его доме. Он мог давить на нее как угодно, мог угрожать ей, кричать, когда она выводила его из себя, но это он в ней нуждался по-настоящему. И, наверное, все понимал. Как только Аньес найдет путь к свободе от его влияния и покровительства, она сбежит. Унизительно? Да, сейчас она была унижена для того, чтобы работать там, где хочет. Это куда меньше того, как унижен Гастон, довольствуясь эрзацем, пусть ее стараниями и похожим на настоящие чувства. И именно его, этот эрзац, он так боится потерять, что отчаянно мечется между шантажом и потаканием ее капризам.

- Встретимся за обедом, - выдохнув, легко сказала Аньес.

- Да, да, - пробормотал Леру, придвигая к себе документы, разбросанные по столу.

- И Гастон… - тихо позвала она, чтобы в ответ он поднял глаза. – Паньез – бездарен и безграмотен. Он никогда не будет снимать так, как я. И он никогда не будет писать так, как я.

С этими словами она выскользнула из кабинета главного редактора и плотно прикрыла за собой дверь с тем, чтобы уже не возвращаться к этой теме.


[1] Освобожденный парижанин (фр.) – газета, выпускавшаяся в Париже с 24 августа 1944 года, изначально ее производство происходило на базе и в здании закрытой после Освобождения газеты «Paris soir» (в 1944 году, в связи с содействием режиму Виши).

[2] Город огней – одно из прозвищ Парижа.

[3] «Содом и Гоморра» - пьеса в двух действиях Жана Жироду, написанная в 1943 году и поставленная на сцене театра Эберто Жоржем Дукингом.

[4] Лиа – главная героиня пьесы Жироду.

Тему отношений с Гастоном она мысленно закрыла тоже. Ей нужно продержаться еще некоторое время, пока не найдет решения. А решение обязательно найдется. Не может не найтись. Главное, чему научил ее Робер Прево: всегда нужно иметь запасной план. Что ж, стало быть, пора им и заняться.

Но пока ей стоило заняться работой. Сунуться к Уврару, выслушать его замечания, сесть их исправлять. Да мало ли хлопот! Только они ее и спасали от самой себя, до судорог страшившейся, что ничего у нее не получится.

Она так много сделала, столь многого достигла за последние два года, выбравшись из Ренна и вновь осторожно пробираясь к своей цели. Практически крадучись и оглядываясь по сторонам при каждом шаге, тогда как не должна была бы. Но что уж поделать, если сейчас она словно бы доказывала ежедневно, что находится на своем месте. В обществе и в профессии. Шлейф слухов из Ренна преследовал ее и здесь, но был менее ощутим. Люди вокруг так боялись вспоминать, чем занимались сами при немцах, что скорее поливали грязью других, будто бы упражняясь в том, кто в этом деле ловчее. Но за эти годы озлобленность постепенно утихла. Только из ее души чувство позора так и не вымылось.

Люди отказывались работать у них с матерью в Тур-тане. Да и что можно заработать на ферме, когда все больше народу уходит в города в поисках лучшей жизни? Молодых, крепких, не успевших понять, как побило их небо и землю войной. В конце концов, они вынуждены были заколотить дом, выставить на продажу и уехать в Ренн. Содержать его уже не представлялось возможным. Мать так и осталась в той квартирке, которую прежде занимала Аньес, тогда как она сама перебралась в Париж и так здесь отчаянно барахталась, что за два года если уж не взбила масло, то была на полпути к тому. Ее слава фотографа шла впереди нее. К ней обращались дома мод для съемок моделей и кинематографисты – для фотопроб. У нее была своя рубрика в одной из крупнейших газет. И просто нечеловеческое чувство незаполненности, будто бы все это время она занимается не тем и не с теми. Люди круга, которому она принадлежала до войны, по-прежнему остерегались ее. А она сама все еще оставалась лицом, связанным с коллаборационистом Прево. И среди всего этого – ее собственные обиды и боль от того, что собственной стране она, похоже, мало нужна.

Как бы пережил это Марсель, интересно?

Так же, как и она, искал бы, где нужен? Так же, как и она, стремился бы уехать и быть полезным там, где сможет реализовать свой талант? Так же, как и она, готов был бы послать все к черту и действовать сообразно совести и убеждениям? Где они были, их убеждения, разделенные на двоих, как самое большое сокровище, когда родная страна сделала ее виноватой?

А ведь она ненавидела несправедливость. С самого детства ненавидела. С тех самых пор, как мать привела ее в их деревенскую школу, отказавшись от любых других вариантов для получения образования, пусть и имея возможность найти что-нибудь получше. Когда в их жизни появился Прево, он взялся за нее всерьез, тут же отправив в лучшее заведение Ренна. Но память – штука сложная. Начальная школа осталась в ее воспоминаниях ярким акцентом, в котором дети из рыбацких семей не всегда имели дополнительную пару обуви. А еще они были чумазы и неряшливы, и в этом проглядывала вопиющая бедность.

 Все остальное – напускное. Включая кружевные платьица и лакированные туфельки, в которых она походила на куклу, которой никогда не была.

- Отправляешься в Сайгон, Паньез? – проворковала Аньес, проходя мимо счастливца и легко постучав по его плечу тонкими пальчиками, будто по клавишам пианино. И нужно было быть менталистом, чтобы заподозрить в ее голосе хоть каплю яда.

- Да вот… если на борт возьмут, - растерялся тощий, как голодный пес, Паньез, оглянувшись на нее и не зная, как много ей известно. В редакции пока не говорили о его скором назначении. Ему было чуть более тридцати пяти лет, и он давно уже не мог считаться начинающим талантливым журналистом. В войну он летал над тихоокеанским театром боевых действий и снимал для разведки. В мирное время Паньез себя не находил и, возможно, работа военным корреспондентом в Сайгоне была его последней надеждой чего-то достичь.

- Куда они денутся! - ласково улыбнулась ему Аньес и взъерошила аккуратно причесанные волосы. – Стало быть, вопросы с разрешением уже утрясены?

- Откуда знаешь?

- Леру шепнул.

- И ты молчал? – толкнул его в бок напарник, внимательно прислушивавшийся к их разговору, и шутливо воскликнул: - Предатель! С тебя пирушка, Паньез! Либо, клянусь, я сам ее закачу, если уж ты делаешь великую тайну!

Аньес удовлетворенно усмехнулась в ответ на поднявшийся в редакции шум и с удовольствием наблюдала, как этот болван оправдывается, одновременно с тем излучая самодовольство. Все, что он у нее вызывал, – это изрядную долю презрения. Но выберут всегда его, потому что он мужчина, и потому что он не испачкан войной. Ну и в курсе, с какой стороны от объектива становиться, разумеется.

Уже выбираясь из эпицентра их оживленности и добираясь до своего стола, Аньес поймала на себе хмурый взгляд Уврара, который стоял в дверях своего кабинета. И черта с два старик не понял ее отчаянности сейчас. Потому что это должна была быть ее поездка. Ее, черт бы их всех побрал!

У Аньес оставалось два варианта. Не так много, но было из чего выбирать.

Первый из них заключался в поиске работы в другой газете – и там все начинать сначала. Во-первых, долго. Пока она получит возможность уехать корреспондентом в Сайгон, и война закончится. Во-вторых, где гарантии, что ее вообще туда отправят. Так и будет дальше изображать куклу в Париже. А в-третьих, нельзя сбрасывать со счетов Гастона, потому что, если он захочет устроить ей сражение, он это сделает. И она едва ли сможет ему противостоять в настоящий момент.

Второй вариант был довольно болезненным для ее стремления к независимости. Обратиться в Кинематографическую службу вооруженных сил[1] и добиваться отъезда в Сайгон уже на правах добровольца означало потерять всякую надежду на достоверное освещение событий, которые ей довелось бы увидеть. Все знали, какой цензуре подвергались материалы Кинематографической службы, одного из ведомств Министерства национальной обороны. С другой же стороны, ее основной задаче это никак не могло бы помешать, а возможно, даже поспособствовало бы. И чем дольше она думала, какие возможности открылись бы ей, имей она отношение к армии, тем более ясно сознавала, что другого решения быть не может. Во всяком случае, до тех пор, пока она, как сейчас, никто.

А значит, подать прошение. Всего-то.

К обеду, проведенному с Гастоном, буря, царившая в ее душе от неприятных новостей, хоть немного улеглась. Когда она знала, что делать сейчас, завтра или через неделю, жить становилось определенно гораздо проще. Разумеется, нельзя проявлять отчаянных по своей наглости инициатив, не взвесив все хорошенько, но ждать, когда получит одобрение, она не желала и с каждой прожитой минутой все больше утверждалась в том, что решила все правильно.

 Они говорили о чем-то ненужном, а она была достаточно мила, чтобы Леру ничего не заподозрил, что творится в ее душе. Но сразу после того, как разошлись, Аньес, ненадолго заехав домой, чтобы переодеться и захватить документы, отправилась в Иври-сюр-Сен, где располагался форт д'Иври. Все, что ей было нужно, – выгадать немного времени, прежде чем Гастон поймет, что она затеяла, а потому сомневаться и раздумывать некогда. Нужно быть совсем идиотом, чтобы думать, будто Аньес де Брольи сдалась.

Вернулась она только к вечеру, весьма довольная собой. На рассмотрение дела ей пообещали не более двух недель, и это вполне устраивало ее, хотя и мало обнадеживало. Проверка. Проверка ее личности. И здесь уж как повезет. Это не Ренн, где все знали друг друга и любили присочинить. Это Париж, где она была не только родственницей Робера Прево, но еще и вдовой Марселя де Брольи. И обстоятельства его смерти, ее ареста и всего прочего, возможно, заставят их задуматься, прежде чем отказать. В конце концов, она больше ничем не запятнала себя. Никогда. Здесь каждый второй вынужден был так или иначе сотрудничать с немцами в годы войны. И каждому первому пришлось их терпеть.

В этом все – лицемеры. Не каждый может быть де Голлем. Даже Лионцем не каждый способен быть.

Лионцем, который ей вовсе не нравится!

А ведь она потеряла покой на целых пять дней, едва узнала его в мужчине на вечере у Риво. Под маской – узнала, едва он вошел. А уж после, когда он ее этак по-мальчишески, озорно содрал, и вовсе едва не задохнулась от этого узнавания, бившего прямо в грудь. И не верила себе, потому что откуда среди всех этих людей – богатых, образованных, принадлежавших к высшему свету послевоенного Парижа, взяться мужчине из рабочего района Лиона, приехавшего в Ренн в поисках заработка и уж никак не походившего хоть на одного из них. С его мозолистыми руками и короткими пальцами. Злой улыбкой и простоватостью, сквозившей в речи, пусть и довольно грамотной. Впрочем, новые времена рождают и новые элиты. Это еще Марсель поучал, его наука.

И все же она не верила, что это мог быть Лионец, которого она вспоминала чаще, чем нужно, в эти бесконечные два года. Невысокий, крепкий, с широкой линией мощных плеч в мундире, который шел ему, как ни одному ей знакомому мужчине. С прядью седых волос на челке, которую она помнила, и красноватым, еще не до конца зажившим шрамом на щеке, которого помнить не могла, потому что он был совсем свежим. Только с этим человеком она позволяла себе недоступную, запретную роскошь – быть собой. И вероятно, скучала она в действительности по себе.

А может быть, таким ей лишь помнилось их краткое прошлое, а в действительности она себе придумала его. Придумала. И Лионца, и вечер у маяка, и его детское желание увидеть океан, покорившее ее с первой минуты.

Это был шестой день ее горячки, отличающийся от прочих лишь тем, что в этот она хоть что-то делала. По-настоящему важное. Ночью ей снова снились его руки в темноте и запах виски, исходящий от его губ. А наутро ей позвонил Гастон. Он имел привычку звонить рано утром, будто бы проверял, где она. Если бы можно было избавиться от этой проклятой огромной квартиры в центре Парижа с телефоном, она бы давно это сделала. Но она не могла – это последнее, что осталось у нее от Марселя. Последнее пристанище. Неприкосновенное и слишком важное. Может быть, потом. Может быть, после Индокитая. Может быть, будет готова. И сможет окончательно съехать. Но сейчас это было невозможно. Издательство мужа, которое было источником их дохода до войны, давно обанкротилось. Ценные бумаги – обесценились. Поместье его в Бордо – сожгли дотла, оно ничего не стоило. И вот только квартира с телефоном, по которому имеет наглость ранним утром звонить ее любовник.

Но то, что сказал ей Леру, заставило ее, запутавшуюся в пеньюаре и потерявшую комнатные туфли, резко проснуться.

- Я выполнил твою просьбу, - деловито и самодовольно сообщил ей Гастон. – Ты сегодня обедаешь с подполковником Юбером в два часа пополудни. «У приятеля Луи». Знаешь, где это?

- О Боже… - только и выдохнула она, - да! Да, конечно, знаю! Гастон, ты прелесть!

- Прелесть, - вальяжно согласился он. – Я прощен?

- Да разве можно долго на тебя сердиться? Тем более, мы еще не обсудили все до конца, - лукаво подыгрывала она, меж тем, судорожно прикидывая, в чем идти на эту самую важную – для нее, а не для дела – встречу.

- Я с тобой окончательно облысею, - сердито буркнул Гастон.

- А я буду очень любить твою плешь. Тем более, что это я приложила к ней руку.

В ответ раздался смех, от которого у нее сводило скулы. В это утро она почти ненавидела его. И ненавидела последние два года с ним. И думала только о том, что едва отправится в Сайгон, почувствует себя птицей, вырвавшейся на свободу. И будет лететь-лететь-лететь так быстро, что никто уже не остановит, никто не догонит, никто не посмеет снова посадить в клетку. Потому что сперва попробуй поймай.


[1] Кинематографическая служба вооруженных сил – созданное в 1915 году подведомственное Военному министру Франции учреждение связи, целью которого было формирование фото- и видеоархива французской армии во время первой мировой войны. Характеризовалась жесткой цензурой и созданием пропагандистского образа и имиджа французских вооруженных сил. Позднее эта служба являлась связующим звеном между армией и независимыми средствами массовой информации.


- Ваши обязанности в этом ведомстве будут сродни тем, что вы исполняли в Констанце. Я, естественно, не смогу уделять много времени форту – моя задача на данный момент не позволить Рамадье[1] развалить армию. Это удобнее делать из Отеля де Бриенн[2], как вы понимаете, Анри.

- Снова усадить меня за бумаги? – ухмыльнулся Юбер, стоя у окна кабинета генерала Риво и глядя за стекло, где во внутреннем дворике с небольшим садом, сейчас запорошенным снегом, прохаживалась его дочь с внуком. Куда ни кинь взгляд – везде идиллия. Потом он обернулся к генералу и легкомысленно спросил: – Давно я от них сбежал, что ли? Соскучиться не успел, прошу простить великодушно.

- Сейчас это самое подходящее для вас. Вы имеете опыт этой работы…

- Работы рыться в дерьме, - перебил его подполковник, не заботясь о том, чтобы подбирать слова. Риво и сам их редко подбирал.

- Этой работы, - с нажимом повторил тот. – И едва ли кто-то справится лучше. В этом я целиком полагаюсь на ваши способности. Нам приходит большое количество запросов на получение удостоверений, и это еще полбеды. В ряды ведомства записывается немало добровольцев. Каждыйслучай должен рассматриваться отдельно, тщательно проверяться. Мы не можем позволить портить репутацию вооруженных сил людям, сочувствующим врагу, симпатизирующим противнику. Здесь тоже война и мы должны быть особенно осторожны. Может быть, даже осторожнее, чем в Констанце.

- Словом, я снова буду завален анкетами, которые придется проверять с утра до ночи? И это после веселых приключений в тропиках?!

- Ваши веселые приключения вам до сих пор жизни не дают, - рявкнул Риво и принялся в очередной раз втолковывать: – Не вернут вас на фронт сейчас, как бы вы к тому ни стремились! Ваши раны не позволяют не то что в бой ходить, но даже в этих проклятых тропиках торчать больше недели. У вас в легких кусок железа, который вас доконает, Анри!

- Ну, это мы еще поглядим.

- Либо работайте, либо идите в отставку. По состоянию здоровья. С такими увечьями все быстро подпишут, - угрюмо буркнул Риво, медленно поднялся с кресла и протопал к окну, где так и стоял Юбер. Идиллическая картина жизни, в которой его внук усердно сгребал снег с фонтана в одну кучу ярко-зелеными рукавичками, ничем не была нарушена. Отец этого мальчугана сейчас служил в Африке. Его краткий рождественский отпуск уже закончился.

- Руки и ноги у меня на месте. Голову тоже бомбой не снесло, - угрюмо ответил Анри, что означало, вероятно, его капитуляцию. – Еще послужу.

- Ну вот и славно. Приказ о вашем назначении уже в канцелярии. Приступать можете завтра же. И Анри… - Риво глянул на него и дождался вопросительного кивка, - я рассчитываю на вас, во всяком случае, до тех пор, пока мы не отладим работу. Я ведь тоже буду осваивать новое. И опыт Южного Бадена нам пригодится в этом деле.

- Не думайте, господин генерал, что это навсегда, - повернул к нему голову Юбер. – Как только у меня появится надежда пройти медкомиссию, я подам прошение вернуться в Индокитай.

- Вы невозможный все-таки человек, - из груди генерала вырвался смешок. – Другой бы кто рассыпался в благодарностях за протекцию, а вы будто одолжение делаете. Останетесь на обед? Симона и Брижит будут рады.

- Нет, благодарю. У меня сегодня еще встреча. Как раз в обед.

- Тогда заглянете завтра на ужин, - расплылся в улыбке генерал. – С отчетом о первом дне.

На том и расстались.

В тот день солнце было ярким до слепоты, но не спасало от непривычного мороза, который, собака такая, пробирался под одежду и не давал спокойно вздохнуть. И всю дорогу, запорошенную снегом, улицами Парижа по правому берегу Сены, подмерзавшей небольшими островками, он не переставал периодически сжимать челюсть, чтобы зубы прекратили отбивать барабанную дробь. Нервировало. Шофер Риво, которому было велено доставить его куда велит, помалкивал, хорошо успев усвоить: этот подполковник Юбер самомнение имеет до самой колокольни Собора Нотр-Дам и до общения с водителем не снизойдет. И отвечать станет односложно в случае чего. Потому случая шофер ему не предоставлял.

Как и полагалось в такую погоду, несмотря на собачий холод, было оживленно. Туда-сюда сновала ребятня, а кафе «У приятеля Луи» располагалось возле реки, где царящее вокруг праздничное веселье заметно особенно. Солнечные лучи скользили по ряби воды и по льду на ней, отчего все вокруг искрилось, переливаясь серебром и золотом. Особенно бил по глазам стоявший неподалеку темно-вишневый Ситроен, натертый до блеска и ловивший на себя каждый перелив меняющегося света. У самого берега барахтались несколько тощих, таких же замерзших, как и Юбер, уток, подкармливаемых зеваками. Да безымянный аккордеонист, каких много, собирал свой нехитрый скарб, чтобы уйти восвояси – незачем было и соваться на этот изматывающий и его, и инструмент мороз.

Отпустив шофера, Лионец прошел несколько метров к машине, привлекшей его внимание, и легко похлопал ее по корпусу. Удовлетворенно улыбнулся и, развернувшись к кафе, прошел в дверь.

Над головой запели колокольчики.

Привычно скрипнула половица возле самого порога.

От яркого света – шаг в мир приятного теплого полумрака и уютных вкусных запахов.

Он увидел ее сразу, едва вошел. Не так много людей разместились в небольшом симпатичном зале, убранном омелой и красными бантиками, в честь праздничных дней, а она сидела на виду у всех – за столиком возле большого камина, главного украшения кафе. На ней шляпка того же оттенка, что автомобиль, ожидавший на улице, узкий и ладный костюм шоколадного цвета и белоснежная блузка с шелковым галстуком – какао с молоком. Она пила черный кофе, а на соседнем стуле примостился кофр с камерой. Она не поворачивала лица в его сторону, но он знал, что она слишком хорошо слышала, чтобы не понять.

Коротким жестом пальто – на вешалку. Головной убор – долой.

И к ней.

Он изо всех сил старался не прихрамывать, хотя глупая, непонятливая нога донимала с самого утра – не иначе жди перемены погоды. А она сделала еще один глоток, оставляя на чашке след от помады. И тоже старалась – он видел, как напряглись и сделались еще ровнее ее и без того расправленные плечи. И вновь восхитился ее умению держать себя, как тогда, давно, в кабаке у Бернабе Кеменера.

По полу скрежетнули ножки стула. Юбер наконец присел.

- Так и знал, что это будешь ты! – весело сказал он, впившись взглядом в нее, заново вбирая в себя ее черты, не стремясь отыскать нового, воспринимая и усваивая ее как-то сразу, всю, целиком.

Аньес подняла на него глаза – помнимые им в деталях, светло-серые, с голубоватыми прожилками, других таких быть не может – и удивленно вскинула тоненькие дуги бровей:

- Тебе что же? Не сказали?

- Речь шла о какой-то колонке, каком-то фотографе и каком-то портрете. Но так даже интереснее. Здравствуй, Аньес.

- Здравствуй, - с облегчением выдохнула она и улыбнулась.

Надо ж было такому случиться. Он удрал, чтобы позволить себе и дальше лелеять ненависть. Удрал так далеко, что дальше и некуда. А зимним солнечным днем вошел в кафе, чтобы увидеть ее улыбку.

- Ты переехала в Париж?

- Вернулась. До войны мой дом был здесь.

- И как? Сейчас дом тоже здесь?

- Ежедневно пытаюсь себя в этом убедить. Что ты будешь? Мне обещали обед с тобой. Я ничего не стала заказывать, кроме кофе, хотела дождаться.

- Думала, обеда может не получиться?

- Думала… думала, мне повезет, если я заполучу хотя бы снимки.

- А хотела заполучить меня! - расхохотался Юбер, откинувшись на спинку стула и игнорируя то, как резко сперло дыхание, будто бы грудь затянуло в тиски. Она задорно кивнула в ответ и этим вышибла остатки воздуха из его легких. Он хапанул его снова, как рыба, и замолчал.

- Так что ты будешь? – спросила Аньес, как ни в чем не бывало. – Я попрошу меню?

- Я буду баранину. У Луи хорошая баранина по-бордосски с картофелем и десятилетним вином.

- Ты живешь где-то рядом, верно? Раз назначил встречу в этом месте…

- Неподалеку, - уклончиво ответил Анри.

- И бываешь здесь?

- Когда захочется баранины.

- Ну тогда и я ее буду, - решительно сообщила Аньес и, не дожидаясь его, махнула официанту, что он счел решительно неправильным. Впрочем, эта сумасбродка всегда делала что хотела. И сейчас, и тогда. И, вероятно, в том ее прошлом, которое он даже не хотел себе представлять. Один раз заглянул, и ему не понравилось. Оно не вязалось с женщиной напротив него. Когда она оказывалась рядом – как в него можно верить? За вот этим ухоженным лицом Юбер не угадывал шлюхи, которой она должна была быть.

Пока Аньес перечисляла официанту, что присовокупить к двум порциям баранины, он ей не мешал, поражаясь восхитительной самонадеянности, которую она излучала, презрев порядки, которыми предписано жить. Но когда славный малый ушел, вынул из кармана пачку сигарет и зажигалку и положил их рядом с собой, впрочем, пока не закуривая. Уперся обоими локтями в столешницу и сцепил замком пальцы. Те еще были немного замерзшими. Да он и изнутри промерз за свою-то жизнь.

- Ты когда-нибудь задумывалась над тем, что твое поведение ставит в тупик окружающих? – полюбопытствовал Лионец.

- Но это ведь замечательно! Значит, я запомнюсь. В моей профессии это важно.

«В твоей профессии важно другое».

Юбер помолчал. Все-таки закурил. Ему казалось, что, когда курит, легче, хотя врачи и запрещали. Что они смыслят, эти врачи? Он затянулся вполсилы, а потом посмотрел на нее.

- Будешь? – хрипловато спросил Анри. А она рассмеялась своим сводящим с ума грудным смехом и легко качнула головой. Раз-два.

- Не умеешь курить – не следует и начинать, - важно сообщила Аньес, но за сигаретой все-таки потянулась. Теперь уже не кашляла. Отпечатала помаду и на бумаге. Глядела на него озорно и явно веселилась: - Я думала, ты такой пьяный, что и не вспомнишь. Решила поиграть, а вот как оно вышло у нас…

- И в Ренне тоже хотела поиграть?

- Нет, там – нет. И сейчас тоже нет. У меня не получается играть с тобой.

- Хорошо, это выяснили. А что насчет господина, который сопровождал тебя на вечеринке?

- Мой шеф Гастон Леру. Главный редактор «Le Parisien libéré». Я два года с ним.

- С ним – получается?

- Конечно! На нем я оттачиваю свое мастерство. Весьма успешно. Он же раздобыл мне тебя.

В ответ на ее откровенность, с виду так легко ей давшуюся, он медленно кивнул. Вместе с тем Юбер все еще не понимал, нужно ли ему разбираться дальше. Не все ли выяснил? К чему вообще согласился приходить, едва понял, с кем придется встретиться?

У Риво у него не было сомнений, что в ту комнату заходила Аньес, и до того, как он нашел в себе силы вернуться в зал, где продолжала играть музыка, где всё еще танцевали, ели, накачивались алкоголем те, кого генеральская чета считала важным пригласить. А уж едва вошел – убедился окончательно. Дама в отчаянно алом была только одна. Аньес. В маске, как и все, но не узнать ее значило расписаться в том, что вычеркивает собственное прошлое. Юбер же его хранил – и хорошее, и плохое.

Он тогда сунулся к Антуану де Тассиньи, продолжавшему пировать с офицерами, хоть и не носил форму сам. Вероятно, тень его славноизвестного родственника-генерала легла на всю их семью, относившуюся к старой фамилии, известной еще с семнадцатого века. Тут в кого ни ткни – все такие или стали такими. Вот и де Брольи – тоже здесь. Ясно же было – не по нему баба.

Но чувство, что он испытывал к ней с того вечера в течение всех этих дней до их новой встречи, не было ни ненавистью, ни яростью. Своим поцелуем в темноте она перечеркнула их. Обесценила. Женщину, потянувшуюся к нему за лаской, нельзя было оттолкнуть. Два года прошло, а она все тянется. Но обесценила ли она точно так же и все то, что было с ней до него?

Юбер привык жить, точно зная, где враг. Когда на земле мир, поди разбери, кому подставлять под удар спину. Не желавший удара, но получивший его, он трусливо сбежал воевать, пока не успел еще увязнуть в Аньес насовсем.

И вовсе не знал, что теперь, столько времени спустя окажется здесь, чтобы осознать в полной мере, что уже увяз.  Давно. Один поцелуй пять дней назад и десять минут разговора.

Как же он, оказывается, скучал!

Эту мысль Юбер неожиданно для себя высказал вслух. Просто не удержал. Аньес, не дождавшись его ответа, немного неловко вновь взялась за свою чашку – сколько в той еще кофе! Неужели она бездонная? Потом опять улыбнулась и проговорила:

- Сегодня так холодно, я никак не согреюсь.

А он вдруг выпалил:

- Я рад, что ты меня раздобыла, я очень хотел увидеть тебя.

Аньес вздрогнула и подняла растерянные, как у ребенка, глаза. К ее глазам он никогда не привыкнет, такие они… будто из другой жизни, в которой затерялось лучшее в нем.

- Сейчас мне стало значительно теплее, - прошептала она, прижав ладонь к горлу. Руки ее были такими, как он помнил – красивой формы, но с кожей не очень хорошей. Они старели быстрее, чем Аньес.

- Ничего, принесут вино и будет еще лучше, - кивнул Юбер. – Как поживает океан?

- Что ему сделается? Может быть, самую малость тоскует по людям. Нам с мамой пришлось оставить Тур-тан. Дела шли паршиво.

- Продали? – искренно удивился Анри. Многие сейчас продавали свою землю, не имея возможности ее содержать, но ему почему-то казалось, что семьи́ де Брольи это коснуться не может. Слишком не вязалось с дорого одетой красивой женщиной за столом.

- Нет. Никто не хочет его покупать, но мы надеемся. Это позволило бы маме получить хоть какую-то независимость от меня. Сейчас я ее содержу. Странно, да?

- Да. Для меня – странно.

- Вокруг слишком много всего, сложного, разного… и этот глупый Индокитай, и Африка… Люди в городах думают иначе, чем в маленьких коммунах. Впрочем, ничего нового на земле не происходит. По весне я снимала антивоенное шествие. И мысленно шагала с ними. Тогда я еще не знала, что ты воюешь, иначе и правда… может быть, присоединилась бы.

- В конце прошлого года я был уже здесь, - пожал плечами Юбер. – Меня никто не заставлял, но мое дело – воевать.

- Ты сделал это профессией, верно?

- Я просто больше ничего не умею.

- А я и рада сказать, что пацифист, но это не так. На месте Вьетминя я бы тоже пыталась нас вышвырнуть. Вряд ли это хоть немного важно для моей мамы в Ренне. Или для нашей кухарки Шарлезы. Или для тех людей, которые меня тогда…

- Им было за что? – вдруг спросил он и застыл. Вопрос, который нужно было задать еще тогда, сразу, прозвучал сейчас, спустя столько времени, когда он уже, наверное, не имел на него права. Да и имел ли тогда?


[1] Поль Рамадье - министр национальной обороны в правительстве Анри Кея.

[2] Отель де Бриенн – штаб-квартира Министра национальной обороны.

- Им было за что? – вдруг спросил он и застыл. Вопрос, который нужно было задать еще тогда, сразу, прозвучал сейчас, спустя столько времени, когда он уже, наверное, не имел на него права. Да и имел ли тогда?

Аньес удивила его. Она ответила. Качнула головой и…

- Нет, Анри, не было.

… и он сначала услышал, а потом понял. Понял, что впервые в жизни она назвала его имя. От необходимости реагировать спас официант. Принес заказ. Юбер переводил дыхание и понимал, что больше не будет ничего выпытывать у нее. Потому что перестал понимать, что правда, а что ложь. Где свои, а где те, кого он ненавидит. Легко было ненавидеть немцев. Легко – тех, кто им помогал. На берегу совсем другого океана у него никак не получалось ненавидеть объявленных врагами. Как сказала Аньес? Только что… прямо сейчас. На месте Вьетминя…

Нет, он не станет больше ничего выпытывать у нее, потому что, скорее всего, поверит. Уже верит. Сыпется все. Рано или поздно рассыплется.

Боль вот уже притупилась.

Аньес с достоинством королевы благодарила юношу и с тревогой наблюдала краем глаза за мужчиной напротив. А потом, когда они снова остались одни, уже взявшись за приборы, с усмешкой произнесла:

- Ты никогда не вписывался в мои планы на жизнь. Все последние дни я только об этом и думала.

- А у меня вообще нет никаких планов.

- Совсем?

- Ну, кроме, разве что, пообедать и дать тебе сфотографировать свою физиономию.

- Сейчас очень ярко светит солнце, - смутившись вдруг, пояснила она, - и снег слепит. Худшая погода для съемки. Хочу дождаться заката, раз облаков так и не наметилось. К тому же я тяну время.

- Значит, попробуем тянуть его вместе, - услышал Юбер себя и с несколько преувеличенным аппетитом принялся за еду.

Он желал эту женщину сильнее, чем два года назад. Но прежде ему хватило наглости позволить ее себе, а едва ли оно того стоило в те дни. Для него самого, да и для нее тоже. Тогда он был слишком озлоблен. Нельзя с таким злом на сердце чего-то ждать от других. Потому что руководствовался он все же сердцем, а не разумом.

Вот сейчас Юбер не ждал, он ел свою баранину, пил вино и говорил. Разговор давался им легко, как и раньше. Будто бы ничего не было, что он натворил и в чем ее обвиняли. Будто они были разлучены лишь временем, а не тем, что случилось в кабаке Бернабе, чему он стал свидетелем. Аньес не расспрашивала о том, чего ему не хотелось бы, словно чувствовала, как натянуты его нервы, но много болтала о работе.

Она рассказывала, как вся эта эпопея с портретами началась еще в Ренне, но здесь стала осмысленной, а он вспоминал смешное название железнодорожной ветки в Финистере, да так и не вспомнил. Она говорила, что мечтает о съемке с воздуха, а он думал, что в прошлый раз они оказались в постели в день знакомства. И сейчас он того повторять не желает.

Сейчас хочется узнавания. И если слушать, если верить… Если допустить мысль, что его имя в ее устах – это действительно важно… Может быть, что-нибудь и получится?

Или это он разомлел от вкусной еды, вина и красивой женщины рядом? В чем-то – его женщины. Помеченной им губами, руками, по́том и спермой. Всем телом помеченной им.

Он скорее понял, догадался, чем услышал в словах, что в Париж ее перевез тот самый «шеф», который раздобыл ей подполковника Юбера. И строил предположения, что случилось бы, если бы этот чертов Юбер тогда остался. Ответ просился всего один: он не был бы подполковником.

И еще он не был бы здесь.

Потом Аньес пожелала сделать несколько снимков в кафе. Долго примерялась, выбирала ракурс, а Анри стал пить крепкий кофе с большим количеством молока и сахара – «У приятеля Луи» его варили так, как когда-то его мама. Это он зачем-то выложил ей сразу, едва попросил официанта. Вероятно, потому что вино развязало язык – Юбер после ранения быстро пьянел, отвыкнув за несколько месяцев.

- У тебя камера та же, - сказал он ей вдруг, когда она сделала снимок. Он помнил. Старая осталась от мужа – Фогтлендер Бриллиант тридцать второго года.

- На самом деле я давно уже обновила инструмент труда, - отмахнулась Аньес. – Но штука в том, что… ты этой нравишься.

Юбер широко улыбнулся, и этот момент она запечатлела на пленке. Широкую-широкую, неожиданно настоящую улыбку его крупного рта, от которой в уголках губ пролегли глубокие морщины, и мелкие лучики разошлись от глаз к вискам. Несмотря на это, улыбаясь – он выглядел немного моложе, чем был. Впрочем, Аньес и не знала, сколько ему. Иногда он казался ей на десяток лет взрослее нее. А временами, вот как сейчас – ровесником.

- У тебя остался тот снимок? – поинтересовался Анри.

- Конечно. Я его очень люблю. Хорошо получилось.

- Подаришь? У меня почти нет собственных фотографий.

- Как это – нет?

- Мне их негде хранить.

- А дом в Лионе?

- Аньес, - хрипловато произнес он ее имя, и его темные глаза задорно блеснули, отчего по ее пояснице пробежали мурашки, - ты ведь оставила свой Тур-тан? О чем же ты спрашиваешь?

- Вероятно, о какой-то чепухе, - согласилась она.

- Так что же? Подаришь? Страшно хочу получить собственную физию в рамочке.

- Я подумаю! – закусив губу, рассмеялась Аньес и, пряча камеру в кофр, заговорила теперь о другом. Ей приходилось подлаживаться под него, как будто она была инструментом, который он настраивал.

Когда они выбрались из кафе и побрели вдоль реки, от которой тянуло холодом, оба уже не думали о том, как светит солнце. Он забрал у нее сумку с фотоаппаратом и подставил локоть. Она этим воспользовалась, снова смеясь – утверждала, что так теплее. И жалась к нему, имея на то весьма веские причины – ведь правда же теплее?

Сделать еще несколько снимков решили на каменной лестнице под Аркольским мостом, до которого дошли. Было уже достаточно поздно. Солнце еще не ушло, но окрасило ненадежным, меняющимся, подвижным золотистым светом улицы и воду, схватившуюся плотной корой льда, которая все ширилась. И железные фермы от этого света сейчас тоже были изменчивы и напоминали фантастическое строение из мира Жюля Верна.

- «Искры города огней» говоришь? Их ведь ночью надо снимать! – прокричал, Юбер, пытаясь перекрыть рев проехавшей мимо машины, пока Аньес несколькими ступеньками выше распаковывала свой Фогтлендер. – Какие искры на закате?

- До ночей мы непременно еще дойдем, - деловито сообщила Аньес. – Стань, пожалуйста, ровно, не мельтеши. И не напрягайся. Перестань, Анри! Мы так никогда не закончим!

Он не слушал ее, прикованный взглядом. И поднимался назад, к ней, наверх, вместо того, чтобы прекратить делать все наоборот, не так, как она просила.

- Искры – это ведь люди? – его дыхание на мгновение согрело ее лицо, оттого что теперь он был рядом.

- Да. Люди, которые здесь... Которые приложили руку… Которые жизнью наполняют эти улицы, понимаешь?

- А себя ты снимала?

- Нет… – недоуменно ответила Аньес, совсем его не понимая. Понимала она только одно, но очень хорошо – ей нравится то, что он подошел так близко.

- Себя ты искрой не считаешь?

- Я чад, Анри.

- Какие глупости! Давай его сюда и покажи, что с ним делать.

- Что ты придумал?

- Придумал, что если уж заводить фотографии, то не откажусь и от твоей. Ты ведь сделаешь?

Что ей еще оставалось? Она не знала его прежде таким. Или он не был таким прежде? Или она не позволяла себе увидеть его настоящим, с душой наизнанку? Та ведь и правда была вывернута и обезображена. Не им самим, а людьми, даже ею – наверняка. Аньес чувствовала это так, как если бы он стал частью ее тела. Сколько времени прошло по часам? Два? Три? Что они делают и зачем? Мыслимо ли после двух лет? После того, как однажды он прошел мимо ее дома, не желая утешить?

Но все же она дала ему сделать кадр. И для него, и для себя.

Потом он проводил ее до машины – обратным ходом еще с полчаса. И думал, что покуда вернется, совсем стемнеет. Один. В пустую квартиру, которую занимает после выписки из госпиталя и до нового назначения. И понятия не имел, где окажется завтра. Но все же, подавая ей руку, чтобы она могла сесть в авто, подходившее ее характеру и шляпке, он не выдержал и проговорил:

- АРХивы 16.22.

Аньес вздрогнула и подняла на него глаза. В полумраке он различил, как уголки ее губ поползли вверх. И удовлетворенно выдохнул. Какой болван, господи!

Она же тихонько ответила, глядя снизу вверх:

- Спасибо. Сегодня утром я нашла этот номер у себя на столе в редакции на случай, если ты не придешь. Но ты оказался достаточно любезен, чтобы не забыть о встрече.

- И ты его не потеряешь, если как-нибудь захочешь мне позвонить?

- Я его хорошо запомнила. Я обязательно позвоню, - счастливо пообещала она, а затем поддалась порыву, быстро выбравшись из машины и оказавшись с ним почти что лицом к лицу – Юбер, несмотря на невысокий рост, был все-таки ее выше. Почти любой мужчина был выше ее. А этот – еще и не самый красивый из тех, кого она могла бы заполучить. Но то, что делали с ней его глаза и его губы, все еще оставалось для нее и тайной, и откровением. И это было куда лучше физической любви, давно не приносившей ей удовлетворения.

Она обвила руки вокруг его шеи и подалась к нему телом, чувствуя, как сомкнулись его ладони на ее талии. Крепко, как будто бы навсегда. И их дыхания встретились в миллиметре от поцелуя, от которого Аньес удерживалась лишь затем, чтобы снова разглядеть его вблизи. Анри не был столь терпелив. Его хватило лишь на несколько секунд. И он отпустил себя, наконец ее поцеловав. С ума его свело то, как громко, с какой силой колотилось ее сердце, и он даже не подозревал, что его колотится не меньше. Так отчаянно, что почти невозможно дышать, но и это он заметил лишь тогда, когда Аньес все-таки отстранилась. С некоторым усилием и вполне читаемым в ее взгляде сожалением, что все закончилось.

- Мне пора, - срывающимся голосом сказала она.

- Поезжай. Номер…

- Помню.

И торопливо забравшись назад в салон, она наконец-то дала себе осознать, что и правда почти счастлива, как не была уже много-много месяцев, будто бы с ним очищается от скверны, которой дала себя победить.

Юбер смотрел вслед отъезжающему авто и думал, как все же славно, что им довелось вновь повидаться. Даже если она не станет звонить. И как хорошо, что она… смелая. И тогда, у Риво, и сейчас, когда его отыскала. Он шел домой широким и быстрым шагом, как если бы маршировал, и лишь в конце пути, уже у самого дома, где сейчас жил, глядя на ворону, величаво усевшуюся на легкие резные перила и поеживающуюся от мороза, с удивлением обнаружил, что сам-то вовсе и не замерз. Совсем позабыл об этом собачьем холоде. И о ноющей ноге. А еще позабыл, с каким трудом заставляет себя делать каждый вдох, потому что дышалось этим морозом отменно.

Он взбежал на крыльцо, вошел в дверь, поздоровался с консьержем и уже было направился к лестнице на свой третий этаж, на ходу расстегивая пальто, когда за его спиной, возле господина в форменном френче, разрывая почтительную тишину, раздался звонок телефона.

Юбер замедлил шаг, пока не услышал после полагающихся приветственных слов оклик:

- Господин подполковник, погодите! Вас к аппарату

* * *
К середине января погода установилась сырая и теплая. Непривычный мороз капитулировал, уступив место влажным ветрам, пробирающим до костей, но и дышать уже можно было, не обжигая холодом носоглотку.

В те же дни Юбер принимал дела в Иври-сюр-Сен, мотаясь между Отелем де Бриенн, где теперь изображал деятельность Риво, и фортом, куда был приписан сам. Предполагалось, что и жить он будет там же, но по ряду причин подполковник предпочел оставить за собой комнату в пансионе неподалеку от улицы Архивов.  Генерал не перечил, обрадовавшись, что в случае чего Юбер будет под рукой в Париже. В случае чего именно – не уточнялось. Здесь, как когда-то в Констанце, старый вояка совсем не разбирался в том, чем приходилось заниматься. В сытости и покое он добрел и толстел, тогда как каких-то пять лет назад, говаривали, воевал от души. Только вот в бой Риво больше уже не рвался, выучившись раздуваться от осознания собственной важности и еще совсем не понимая, что должность, придуманная для него, – фактическое списание в лом при сохранении должного почтения.

Юбера, впрочем, текущее положение именно теперь вполне устраивало. Нынче ему полагался служебный автомобиль и, что важно, люди в его подчинении, тогда как на берегу Бодензее приходилось справляться самому. О, как он ненавидел тогда бумажную работу! Как мешала она ему чувствовать себя хотя бы немного удовлетворенным, когда он служил во французской оккупационной зоне! Нет, ощущение, что он занимается чем-то не тем, и теперь никуда не подевалось. Куда ему деться, когда он и впрямь не любил рыться в чужих жизнях?

Там, в Констанце, его усилия хотя бы имели смысл – наказывать день за днем виноватых. Сейчас задача представлялась ему куда более простой и оттого не особенно нужной. Но это не отменяло того факта, что пройдет самое большее полгода, и он подаст прошение на восстановление в регулярной армии и вернется в Индокитай, где ему место.

Но в это утро, когда ветер пробирается под пальто, а ему есть чем дышать при отсутствии жалящего морозца, Юбер о том не думает. Он думает о вечере накануне, когда Аньес вытащила его в кинотеатр на комедию Мориса Лабро[1], которую она еще не смотрела. Тогда ему и открылось ее совершенно внезапное увлечение кинематографом. Внезапное для него, конечно. Иначе, чем в опере или на симфонических концертах Анри ее себе и не представлял. И это было удивительно – вдруг увидеть в ней совсем другое, чем думал она наполнена. Фильм был веселым, немного грустным, и даже, пожалуй, слишком женским. Ровно таким, как и следовало ждать от названия: «Трое мальчиков, одна девочка» – с внятной моралью о семейных ценностях. И совсем, совсем неожиданным. Для той Аньес, что он знал.

Эта, немного другая, рассказывала ему о режиссере, с которым, оказывается, немного знакома и который до этого снял всего одну картину. И о том, что в Париже эту комедию показывают позднее, чем в провинции. В общем-то, здесь и не планировали до тех пор, пока она не стала достаточно популярна в небольших городках.

Они похохатывали, глядя на большой экран, а Юбер краем глаз следил за ее мимикой, уверенный в том, что Аньес не замечает. Но единожды она все же заметила, повернув к нему лицо в темноте и надолго задержав взгляд. Так они и сидели, уставившись друг на друга и не касаясь. Сейчас – не касаясь, потому что теперь все шло как-то… правильно.

«Вот ты какая…» - словно бы говорил он ей.

«А ты? Ты такой?» - спрашивала она.

И медленно-медленно разомкнув взгляды, они снова возвращались к происходящему на противоположной стене.

Потом бродили до ночи по улицам, разговаривая и разговаривая почти без остановки, будто бы им по двадцать лет и совсем не было никогда войны. Лишь на мгновение запнувшись посреди рассказа о своей семье, Юбер вдруг обнаружил, что может наконец-то произносить их имена без желания казнить виноватых. Что ему хочется рассказывать о них, будто бы они и сейчас есть – как же их может не быть, когда они живут в нем? А еще его совсем не тревожила новая рана, не говоря уж о забытом старом переломе.

«Из тебя вышел бы заправский булочник, - прижимаясь к его локтю, теперь уже не оттого, что холодно, а оттого, что иначе не могла, фантазировала Аньес. – Боже, боже, я так и вижу тебя в муке и раскатывающим тесто! Розовощеким и с большими руками».

«В другой жизни, - отвечал он. – Там, где ты – была бы булочницей с жирком на боках и со светлой косынкой, чтобы волосы не падали. Как моя мать… она делала узел надо лбом».

«Я ничего не знаю о хлебе!»

«Там и знать нечего! Довольно помнить, что ни один булочник не должен печь булок дороже, чем в два денье[2], если это не пирожное в подарок. Но они не должны быть и дешевле, чем в обол[3], если это не эшоде[4]».

«Боже…» - в который уж раз сорвалось с ее губ, хотя Аньес и утверждала, что совсем не верит в Бога, пусть семья и воспитывала ее прилежной католичкой.

«Что? Древний статут парижских булочников! Отец любил эти глупости страшно».

И теперь уже она смотрела на него такими глазами, словно увидела в нем что-то новое, чего никогда не знала. Или словно он ответил ей на ее давешний вопрос.

«А ты? Ты такой?»

«Да, такой».

Но вместо того, чтобы сказать что-то вслух, она обхватила его локоть второй рукой и положила головку к нему на плечо. И они снова шли улицей города огней, в которой представлялись самим себе самыми яркими искрами. И казалось, что так легко игнорировать его глухую, тупую, изредка напоминающую о себе боль под ребрами от одной мысли, что булочной никогда не могло быть. А ее боли – резкой и дурной, заставляющей задыхаться при воспоминании о Доме с маяком, которого она больше, наверное, не увидит – будто не существовало. Будто бы Анри – утолял.

Они расстались глубоко за полночь.

И его часы до рассвета в пустой и словно не обжитой комнате, какими кажутся номера гостиниц или квартиры, которые часто меняют хозяев, не были больше окрашены горечью. С его груди сняли всю тяжесть света, и он мог спокойно спать.

Какое же это счастье – спать и не видеть снов!

Какое же счастье, быть в тишине и темноте!

Какое же счастье, что тем людям в кабаке Бернабе – не было за что!

Наверное, когда очень хочется верить хоть чему-нибудь, не поверить невозможно. К этому стремится вся человеческая сущность – верить. Если есть нужда довериться кому-то – презришь все, чему научила жизнь. К черту такую жизнь, в которой ни к чему не прислониться!

Тем больнее бывает обнаруживать шаткость опоры, уже хорошо приложившись затылком о пол.

- Господин подполковник, - отвлек его от размышлений шофер, - будут распоряжения к которому часу подавать машину обратно?

- После четырех пополудни, не ранее, - кивнул Юбер и выбрался из авто. Не позднее семи позвонит Аньес. Она никогда не звонит из редакции, вероятно, чтобы не быть застигнутой врасплох собственным шефом, о котором Анри так и не понимал – с ним ли она еще. Впрочем, именно этим вопросом он задавался наименее всего, едва ли не впервые по-настоящему позволив жизни идти своим чередом и расставлять все по местам. У него есть, по меньшей мере, несколько месяцев. Несколько месяцев, пока не восстановится здоровье. И этим временем определенно стоило воспользоваться, не растрачивая его на выяснение отношений с самой непостижимой женщиной изо всех виденных им.

В разборе бумаг прошла первая половина дня, довольно спокойная и без излишних неприятностей. Позднее он провел инструктаж во вверенном ему подразделении. В то, что его не касалось, он предпочитал и не лезть. Какой толк – соваться, к примеру, к операторам? Или, уж тем более, в архив. Значительная часть людей здесь видали не меньше его, точно так же пройдя и борьбу в Сопротивлении, и в составе сил Свободной Франции, и Индокитай. Но хватало и молодняка. Идеалистов, пришедших в дело, о котором имели мало понятия. Кто из них останется здесь уже после первого же вылета?

Впрочем, по негласному правилу в службу принимались исключительно люди, имевшие хоть небольшой опыт боевых действий. Юбер же считал, что просиживание штанов в Сайгоне у тех, кто и пороху там не нюхал на настоящей войне, едва ли считается опытом. А все туда же – в добровольцы.

Примерно так же к нему относился истинно горевший своим делом комендант форта – как к выскочке, которая сбежит при первом случае, однако в том было немало правды, и это стоило признать. Равно как и то, что он был никому не известной птицей, присланной от высшего руководства для проверки анкет и личных дел, прежде чем подписывать разрешения на службу. Потому без большого рвения, но с присущей ему ответственностью Юбер выполнял свои обязанности, предпочитая поменьше думать. Думать его приучили в шталаге, где нужно было выживать. Навык этот закрепила подпольная борьба в последующие годы. В армии же следовало действовать согласно приказу.

После обеда ему принесли несколько дел в плотных папках.

- Это для резолюции, - проговорил молоденький лейтенант, служивший у него в подчинении. – Все лица проверены, материалы приложены к заявлениям. Все с должным опытом работы в газетах или на телевидении, и предварительно одобрены, кроме одного – его оставили на ваше рассмотрение. Это женщина. Просится в Сайгон.

- Женщина? – удивился подполковник Юбер.

- Так точно. Тридцати лет, вдова члена довоенного правительства, с тридцать восьмого года в коммунистической партии, однако утверждает, что в данный момент связей с ней не имеет, в анкете указывает, что хочет служить во благо Франции там, где это нужно, и так, как это в ее силах.

- Смелое заявление для бабы, - подмигнул Юбер лейтенанту. – Оставьте, я посмотрю. Можете быть свободны.

- Слушаюсь, господин подполковник!

Молодой человек вышел из кабинета и Анри придвинул к себе папки. На нескольких верхних, что лежали ближе всего, пробежав глазами по анкетам и подтверждающим документам, а также по ответам на запросы в Комитет национальной обороны, он, не особенно сомневаясь, черкал положенное «Разрешить».

Четвертой сверху лежала папка с бумагами женщины, о которой его предупредили. Он сперва пробежал глазами по тексту, потом понял. Непоследовательно, как и всегда с ней. До самых настоящих судорог в виске. Задолбило так сильно, что он прижал к нему пальцы и с удивлением обнаружил, что ровным счетом ничего не произошло. Голова на месте. Дрожание отступило. Перед глазами фото Аньес.

И несколько имен, которых он не знал, но которые ей принадлежали. Одно из них – как у его матери. Раймонда. Раймонда Мари Аньес де Брольи, урожденная Леконт. Господи боже, Раймонда!

«Вот ты какая…»

«А ты? Ты такой?»

И замелькало.

Она у Риво в алом.

Звонок от газеты. Тоже она. Его ей раздобыли.

Их встреча в кафе. И снова оттенки красного.

Ее звонки, вырывающие его из мира, в котором ему так трудно дышать. Вот как сейчас – трудно. Юбер протянул руку к галстуку, расслабляя его. Вспомнилось, что под ребрами дурацкий осколок, который, разорвав плоть, чудом застрял в легком, но не достал до сердца.

Она говорила, у нее не выходит играть с ним.

А это что, если не игра? Для чего эти игры? Какой, к черту, Сайгон, когда она на стороне Вьетминя и отрицает пацифизм?

Анри приподнялся из кресла, потянувшись за графином с водой. В кабинете было холодно, и вода оттого казалась ледяной. На первом этаже тепла почти не ощущалось, и в окно задували ветра. А летом, наверное, будет жарко, как в аду – одна надежда, что спасет тень густых вязов во дворе. Несколько глотков провалились в желудок. Юбер перевел взгляд назад, на документы.

Нужно заставить голову работать.

Ему нужно заставить голову, в которой звучит ее вчерашний смех, и которая ждет вечернего звонка, работать.

Прошение, анкета, медицинские справки, комментарий из Комитета, указывавшего на прямую связь Раймонды Мари Аньес де Брольи с мэром Ренна Робером Прево, коллаборационистом. Однако препятствие с их точки зрения было не в этом – ее сочли безвредной на основании процесса в сорок пятом. Им не понравилось ее коммунистское прошлое. Быть может, ошибка? Откуда ошибка? Комитет не мог ошибиться.

И значит, ошибается он.

Ошибается.

Потому что все, что ей было нужно, все, чего она добивалась, – это уехать в Сайгон. И единственный человек, который одним только росчерком пера по бумаге может на это повлиять, это подполковник Анри Юбер. А значит, она все же сделала ход.

И теперь ход за ним.

Жестоко усмехнувшись, Анри придвинул чернильницу и взял в руки стержень. Ей-богу, это, пожалуй, даже немного весело. Весело, если не позволять себе думать.

Потому что чем больше думаешь, тем яснее сознаешь, что женщине, которая в другой жизни должна бы быть булочницей, невозможно ни в чем «Отказать».


[1] Морис Лабро – французский режиссер и сценарист, автор более 25 фильмов и телесериалов во Франции в период с 1947 по 1972 гг.

[2] Денье – французская средневековая разменная серебряная монета.

[3] Обол – французская средневековая медная монета, равная ½ денье.

[4] Эшоде – треугольные и круглые печенья, твердые, но очень сладкие и ароматные. Традиционное лакомство кожевенников Аверона.

* * *
 - Отказано? – ее тонкие, очень изящные брови подлетели вверх драматичным отрепетированным жестом. Она казалась настолько удивленной, будто никак не могла ждать подобного поворота. В то время как лейтенант Дьен прекрасно знал, что оснований для отказа там более чем достаточно – ее дело было изучено им лично перед тем, как подать его подполковнику Юберу. Собственно, много кто смотрел – мало того, что женщина, так еще и на фото чудо как хороша!

- Да, - сдержанно проговорил он, заставив себя оторвать взгляд от нее. И ведь не красавица, не первой свежести, судя по досье, а все ж хороша! – К сожалению, вынужден огорчить.

- И по какой же причине, смею спросить? – деловито фыркнула мадам де Брольи.

- В деле все указано, - стушевался он и опустил глаза в свои бумаги, чтобы тут же не рассмеяться. Подполковник развеселил всех еще больше, когда вернул им ее прошение с резолюцией. Аньес же решительно перевернула страницу, чтобы ознакомиться с той самым внимательным образом, но едва ли не сразу растерянно взмахнула длинными темными ресницами и приоткрыла рот.

- О господи! Что за глупости? - опешила мадам де Брольи и захлопнула папку. – Это какое-то недоразумение? Ошибка?

- Вы не приложили к материалам разрешение вашего мужа или отца, - принялся втолковывать лейтенант Дьен, не выдержав и снова взглянув на нее, надеясь, что улыбка не слишком явственно читается на его лице. - Оно необходимо для поступления на службу. Закон есть закон.[1]

- При чем здесь закон? Я вдова уже восемь лет, а мой отец погиб на Марне в Великую войну. У меня не может быть никакого разрешения!

- Это не вам решать, - «И не мне», - мелькнуло в его голове, но он продолжил: - Командование требует наличие письменного разрешения от супруга, старшего мужчины в семье или от родителей в случае, если бы вы были несовершеннолетней. Для того, чтобы заключить с вами пятилетний контракт, оно просто необходимо.

- Господин лейтенант, - пылая праведным гневом, отчеканила мадам де Брольи, все еще пытаясь держать себя в руках, - вы соображаете, насколько абсурдны эти притязания в моем случае?! У меня есть недвижимое имущество, счет в банке, работа в газете и нет никакого супруга! Я уже довольно длительное время сама за себя отвечаю и о себе забочусь. В моей семье есть я и моя мать – и никакого «старшего мужчины».

- И все же по закону…

- Этот закон касается замужних женщин или несовершеннолетних девушек. Я же не отношусь ни к тем, ни к другим. У вас нет причины для отказа!

- Командование сочло, что есть, мадам де Брольи, и я сожалею, что вы разочарованы, но…

- Разочарована?.. – Аньес вздернула подбородок и посмотрела на лейтенанта Дьена. - Боюсь, это не совсем верно. Скорее впечатлена. Мало кому удается так меня впечатлить. Но даже не сомневайтесь в том, что в скором времени я снова здесь появлюсь.

- И зря потратите ваше время, да и наше тоже.

- Это мы еще поглядим, - фыркнула она и сдержанно кивнула: - До свидания, господин лейтенант!

- Всего доброго, мадам де Брольи.

Она зачем-то улыбнулась ему, что вышло у нее довольно нервно. И развернувшись, зашагала на выход, отстукивая по каменному полу каблуками. Холл. Дверь. Крыльцо. Раскинувшийся на огромное расстояние двор форта в форме звезды. Сейчас эта звезда была седая – после ночи все укрывала изморозь. Еще не успело заново почернеть. Аньес сглотнула и приподняла воротник пальто. Ей было отвратительно. Гадко. Если бы они написали правду о ее неблагонадежности, возможно, это не так ударило бы – к этому она казалась себе готовой. Потому что привыкла к действующему порядку вещей.

Но так – выглядело пинком солдатского сапога в живот. Вот как у этих мальчишек, которым бы дурачиться, а их гоняют. Как собак дрессируют жить по командам, ей-богу. Сколько им? Некоторым и двадцати нет. Дети.

Аньес вынула зажигалку, повертела в свободной руке. Должно быть, место не самое подходящее, чтобы курить, но у нее так жгло глаза, что пусть лучше жжет в горле. Впрочем, за сигаретами тянуться далеко. Еще и эта дурацкая папка. Она сердито выдохнула и сбежала вниз по лестнице и свернула за угол, где за зданием администрации и казармой ее ждал автомобиль.

Двор. Пропускной пункт. Ворота. Шлагбаум. Трасса.

Она гнала, потому что любила скорость и потому что не знала, как справляться с клокочущим внутри, выедающим все внутренности разочарованием. О, как она хотела бы привыкнуть получать тычки! Да она и привыкла, но это… сейчас…

Да. Да, хуже всего причина. Отсутствие честности. Лицемерие даже перед самими собой.

Вот почему ей отказали. Унизительно. Жестоко. Трусливо. Проще сказать, что это лишь оттого, что она родилась женщиной.

Последние дни все сыпалось на нее одно за другим.

Лионец пропал, перестав отвечать на звонки. Консьерж, снимавший трубку, неизменно говорил, что господин подполковник еще на службе. Повод ли для беспокойства пара дней? Пожалуй, что нет. И все же это чертово необъяснимое беспокойство ее снедало так, будто бы что-то пошло неправильно. Та линия, которая вела ее все это время и на которой ей все представлялось должным, сейчас сделала виток,которого она не ждала. Или надлом, за которым все становится зеркальным отражением нормальности.

Но, Господи, это ведь только пара дней! И у него действительно служба!

Впрочем, свой номер она ему тоже дала. Она ему и себя дала – не торопясь и без лишней суеты. Почему-то ей казалось, что и он ее.

Но вот уже целых два дня как Лионец пропал!

Зато вновь настойчиво стал напоминать о себе Леру, от которого она, в свою очередь, тоже почти что скрывалась, ограничиваясь обедами и работой. Видеть Гастона Аньес совсем не могла. Что с ней творилось бы от его прикосновений, даже думать не хотела. Как быть с ним дальше – не имела ни малейшего представления. Звук его голоса сделался невыносим, и она задыхалась, когда его слышала. Будто бы разом вспомнив, почему не любит и почему раз за разом отказывает ему.

Сейчас ее основной задачей стало избегание Леру на собственной территории – в квартире и в кровати. И уже третью неделю она с этой задачей довольно успешно справлялась. Третью неделю с новогодней ночи, когда поцеловала Лионца. Однако Гастону такое положение вещей совсем не нравилось. Того и гляди – заявится сам, как ни отговаривайся. Хоть бы он уже нашел себе кого-нибудь, честное слово! Тогда все стало бы куда проще.

А теперь, в довершение всех забот – еще и нелепый отказ, зудевший в ее голове и в ее пальцах, сжимавших руль Ситроена.

До Парижа она долетела так быстро, как только могла. До дома добиралась чуть дольше, петляя людными улицами. К себе поднималась, будто за ней гонятся черти. А оказавшись в одиночестве и тишине, швырнула проклятую папку куда-то в угол. Содрала с головы шляпку, стащила сетку с волос и вынула шпильки. Кожа неприятно саднила, как если бы была проткнута. Ей бы разразиться ругательствами – глядишь, отпустило бы хоть немного. Но Аньес только шумно дышала и ноздри ее гневно раздувались раз за разом. А потом двинулась на кухню, где еще оставался коньяк, который она держала у себя для Леру. Его любимого сорта, от которого наутро у нее всегда болела голова. Дорого́й, но дурной, как пойло из грязного рыбацкого кабака. И даже в этом Гастон был чертовой подделкой. Прав старый Уврар. Ох, как же он прав! Всю жизнь вылезать на других. Всю свою жизнь.

Аньес захлебнулась злым рыданием и, наконец, влила в себя коньяк, прислушиваясь к тому, как он обжигает губы, язык, глотку и, слава богу, попадает в желудок.

И теперь ей становится чуточку теплее.

Несколько минут она колеблется, склоняясь все сильнее к той мысли, что вот именно сейчас ей уже и правда надо делать шаг, который оттягивала, надеясь все решить самостоятельно. Есть вещи, которые самостоятельно не решаются. Она отпила еще, ничем не закусывая. После чего со стаканом двинулась назад, в просторную гостиную. У окна стояло плетеное кресло, которое очень любил Марсель. Бывало, летом он садился в него, открывая настежь створки, и читал газету. Горничная подавала ему завтрак на журнальный столик здесь же, рядом, а Аньес, вставая всегда гораздо позже него, заставала мужа вот в таком виде. Странно – сейчас она даже уже не восстановит в памяти, какими были на ощупь его руки. И с трудом припоминает лицо – только отдельные черты. Если бы не портрет и их свадебная фотография здесь же, в гостиной, пожалуй, было бы еще труднее.

Сейчас на столике стоял телефонный аппарат. Из этого кресла она всегда делала звонки. В этом кресле, гори оно все, ела свои завтраки, которые давно готовила самостоятельно. Что ей осталось от прошлого, даже когда она сама будто бы переродилась? И давно живет другими идеалами и совсем по другим правилам. Иногда она почти что верила, что делает все правильно, и Марсель бы одобрил. А иногда натыкалась на его укоризненный взгляд с фотографий и тогда вслух говорила: «Просто ты не знаешь, что они все с нами сотворили, дорогой». И открытые створки окон в любое время года больше ничуть не пускали воздуха.

В конце концов, она снова оказалась в этом самом кресле и сделала тот самый звонок. А потом, прикончив бутылку, в которой оставалось совсем немного – проклятый Гастон все вылакал, провалилась в тяжелый и мутный сон почти до самого конца дня. А когда проснулась, зверски долбило висок. Глаза глядели больными и воспаленными, но в сущности, такой она и предстала в действительности – внутри самой себя, какой ее никто не видел. Даже лицо почти серое. Но это легко решается посредством пудры и румян. Макияж она наносила себе мастерски.

И в зал Динго Бара по улице Деламбре Аньес де Брольи входила поздним вечером того же дня уже во всеоружии – никто бы и не догадался, что было с нею парой часов ранее.


[1] Согласно французскому законодательству до 1965 года для трудоустройства или открытия счета в банке у женщины могли потребовать предоставить письменное разрешение от отца или мужа (старшего мужчины в семье).

Она не была красива по-настоящему и знала об этом. Но умела убедить окружающих в том, что красивее ее они никого не встречали. Может быть, потому что каблуки и щипцы для завивки волос были лучшими ее друзьями с давних пор.

Калигула ждал у барной стойки этого желто-красного мира в приглушенных тонах, гоняя из ладони в ладонь полупустую рюмку. И вот уж кто был сейчас по-настоящему хорош собой – пусть и слегка в подпитии. Аньес махнула рукой официанту и села за дальний столик. Спустя еще несколько минут ревущего будто от безысходности или отчаяния задорного джаза, ей принесли стакан виски, который должен был исправить хоть что-нибудь в ее жизни. И пригубив его, она почувствовала себя немного лучше.

Потом чуть пошатывающейся походкой к ней двинулся от стойки артист Вийетт, но едва сел на стул напротив, Аньес готова была поклясться – он и вполовину не так пьян, как притворяется.

- Я подумал о том, что хочу угостить вас, - деловито сообщил ей Жером, и она сдержанно кивнула ему в ответ.

- Мельпомена никогда не была против пропустить стаканчик-другой, верно?

- Как скажете. Мне нравится ваш энтузиазм. И ваша инициативность. Но давайте впредь условимся – если уж работаю с вами я, то хотя бы меня ставьте в известность о своих действиях. Не рискуйте там, где это не нужно.

- Я ничем не рисковала, - отмахнулась Аньес. – Хуже все равно быть не может…

- Поверьте, может. Я знаю. Моя задача выводить вас на нужных людей, но в вопросах вашей защиты я ограничен, придется ставить в известность кое-кого повыше, а это уже серьезно, - последнее было сказано полушепотом и так, будто бы он вот-вот уронит голову на стол.

- Связей у меня сейчас больше вашего. Куда вы можете меня вывести? Познакомить с Камю? Или с Кокто? Кроме совести нации, они ничего не значат в реальном мире, в котором мы ведем эту позорную войну.

- Но и ваши знакомства – еще довоенные, - справедливо заметил Калигула. – И не кипятитесь, вы обращаете на нас внимание. Пейте. И улыбайтесь, пожалуйста.

Калигула был еще очень молод. И очень неглуп. И очень талантлив. И очень смел. И она совсем не умела понять, когда он играет, а когда он настоящий.

С того самого дня, как они познакомились, Аньес мало что понимала в общении с этим мальчиком, который то горячо и задиристо шагал на демонстрации против ведения войны в Индокитае, то горячо, но праздно отстаивал права Вьетминя в его борьбе на вечеринке у Риво, то горячо, но деловито предлагал ей… сотрудничество.

Аньес впервые увидела его в конце весны, когда снимала  шествие, организованное ФКП[1] в центре Парижа, для газеты и знала сама, чувствовала, что должна идти с ними и точно так же, как они, кричать: «Не хотим быть палачами!» Так было бы верно, так поступил бы Марсель, он шел бы с толпой, он шел бы впереди всех, потому что это соответствовало его принципам и потому что он был не таким, как фальшивка-Леру. А Аньес согласилась бы и с чертом, если бы он нес им мир, который они сами уничтожали, пусть и на другой стороне глобуса. Она ненавидела войну. Ненавидела. А значит, в тот день она ненавидела французское государство, которое ее несло. Как можно? После всего, что они здесь пережили – как можно там?

В шумной толпе шагали мальчики и девочки, мужчины и женщины, но не они с Марселем, и отчего-то ей верилось, что горячие эти мальчики – непременное будущее ее страны. Вийетт лишь на мгновение задержался на ней взглядом, выцепил на один миг из группы журналистов, толкающихся у дороги ради эффектных снимков, когда она отняла фотокамеру от лица. Аньес узнала его – глаза Калигулы тогда глядели со всех театральных афиш. И на его спектакль на другой день она шла, зная, кто он такой.

Ему прощалось многое, его обожали, его нарекли «парижским ангелом» не иначе за светлый взор и прекрасный голос, которым он произносил одинаково вдохновенно тексты своих ролей, будь то бог, человек или сам дьявол во плоти. И никто не догадывался, никто на свете не догадывался, что этот самый юноша, безрассудно и горячо защищающий вьетнамцев, не скрывающий своей симпатии к Советскому союзу и при знакомстве объявляющий во всеуслышание, что он коммунист, и правда завербован советскими спецслужбами и сам является вербовщиком. Как можно относиться серьезно и с подозрением к словам мальчишки-актера?! Никак. Совсем никак, если жизнь не бьет по затылку так сильно, что теряешь равновесие.

- В КСВС[2] кадровые перестановки, - наконец проговорил Жером после того, как официант принес им еще бутылку чего-то крепкого и заставляющего кровь бежать быстрее. Со стороны они казались парочкой на хорошем подпитии, веселящейся здесь ночь напролет, успев уже даже потанцевать, и Аньес было смешно от этого – он же и правда ребенок рядом с ней.

Неужели не странно? Неужели не обхохочешься?

Калигула, между тем, продолжал:

- С тех пор, как генерал Риво занял новый пост в министерстве, за собой он привел своих людей. Потому мы и настаивали, чтобы вы возобновили знакомство. Недурно иметь кого-то большого на подхвате, а?

- Риво не может быть на подхвате, - вздохнула Аньес, - я его почти не знала. Марсель был с ним знаком, а я видела несколько раз. Если бы не господин Леру, я бы даже на ту вечеринку не смогла попасть.

- Но с вашим мужем генерал находился в дружеских отношениях? Что он говорил о нем?

- Мне казалось, они хорошо друг о друге отзываются. Марсель уважал героев Великой войны.

- Стало быть, стоит попробовать зайти отсюда. Подавать повторное прошение пока не спешите. Вам нужна уверенная поддержка, а с таким напором прямо сейчас только хуже можно сделать.

- Да куда уж хуже! – второй раз за вечер возмутилась Аньес, но сгладила это возмущение глухим смешком и вновь приложилась к своему виски. Трезветь ей не хотелось. Трезветь – значило снова оказаться один на один с отвратительным миром.

- Разозлите этого нового начальника КСВС, а он, поговаривают, из тех, что и ногти живьем вырывают во благо Франции, он и против Риво пойдет, с него станется. Зачем нам такие потрясения во власти, где всегда можно найти прогнившее звено?

- О-о-о, - посчитала нужным изумиться она, тогда как не была изумлена вовсе. – Кого же этот новый начальник так сильно напугал? Того сопляка, который мне отдавал документы? Господи, Жером, какая чушь! Отказать мне из-за того, что у меня нет мужа!

- Тш-ш-ш, дорогая, - Калигула обхватил ее пальцы и поднес к лицу, быстро коснувшись их горячими губами. От этого прикосновения по ее позвоночнику прошли мурашки. – Он все правильно сделал – в соответствии с законом. Этак у вас меньше оснований поднимать шум. Ваша неблагонадежность не доказана, но и не опровергнута. А вот разрешения и правда нет. Не так уж и глупо он все провернул.

- Подло и трусливо, - проворковала Аньес.

- О нем наводили справки. У него безупречный послужной список – он в армии с тридцать девятого, был в плену, сбежал, воевал в Сопротивлении, а потом и в Свободной Франции, год прослужил в Германии – перевоспитывал немцев. Награжден орденом Освобождения. Я бы восхищался им, будь у него хоть какая совесть. Когда такие люди оказываются в Индокитае – позор для армии. Но это не имеет отношения ни к подлости, ни к трусости.

- Каков герой!

- И все же я рекомендую вам держаться в стороне от этого героя. Не бодайтесь. Мы не в Провансе и не в Лангедоке, чтобы устраивать корриду.

- Мы, бретонцы, играем в регби, - отрезала она с ангельской улыбкой.

- Славная игра! Вот этим и займетесь, но с Риво. Он большой любитель спорта. В данный момент ваша задача – возобновить знакомство с ним, и если вы хотите попасть во Вьетнам… Мы все на это надеемся… нам нужны люди там. Наши, по-настоящему наши люди… которые любят Францию и которые не хотят видеть кровь на ее руках… Потому, пожалуйста, избегайте прямой конфронтации с командованием КСВС. В конце концов, это едва ли не единственный ваш шанс. Подполковник Юбер – не тот человек, с которым стоит так рисковать.

- К-то? – икнула Аньес, резко оторвав взгляд от красно-желтой стены за сценой, где продолжал балагурить джаз-бенд. От алкоголя ей сделалось горячо. Или от музыки. Или от имени.

- Подполковник Юбер… да вы видели его! Должны были! У Риво на новогоднем маскараде!

Пауза, которую она допустила, на ее счастье была почти незаметной. Между двумя сокращениями сердечной мышцы, наверное. Не больше.

- Это он теперь командует КСВС? – уточнила она.

- Да. Стоило догадаться еще тогда, что генерал не представлял бы чужого человека с такой помпой высшему командованию и членам правительства. Там обитают птицы совсем иного полета, чем мы с вами, кем бы мы ни были, да, Аньес?

- Да, Жером, - тупо повторила она за ним, в то время как вмиг протрезвела и теперь пыталась не утратить самообладания. Оно было слишком сильно необходимо ей, когда снова, опять прошлое ухватило ее своими скрюченными пальцами за горло, не давая дышать и сжимая все крепче и крепче, острыми длинными когтями раздирая кожу и пуская наружу кровь. А чуть выше, в бестолковой черепушке, содержимое которой раз за разом хотело верить, хотело доброты и тепла, отчетливо раздавался голос Лионца: «Им было за что?»

Может быть, все-таки было? Ведь не могут все ошибаться. И она виновата. Юбер даже не сомневался в том, что она виновата. Так к чему задавать вопросы, когда ничто не убедит?


[1] Французская коммунистическая партия

[2] Кинематографическая служба вооруженных сил

Она не помнила, как выходила на улицу, в ночь, на холод из Динго Бара. Как Париж встречал ее стелющимся тусклым светом витрин и фонарей. Как шла несколько кварталов неверным шагом без страха быть зарезанной или ограбленной здесь же, во чреве города, который готовился встречать утро. Как миновала тихий, будто бы омертвевший Люксембургский сад. Ничего не помнила и себя почти не помнила, пока не очнулась посреди одного из мостов, стягивающей с рук перчатки и захлебывающейся сыростью, веющей от реки.

Реки́…

Что-то было про ре́ки. Что-то важное. Что-то, что ускользало от нее.

И так отчаянно захотелось, чтобы пахло не от замерзшей поверхности воды, которая даже и не шумела под тоненькой-тоненькой коркой льда, а солью океана. Чтобы волны бились о камни под ногами. И маяк. И мама.

И еще плакать. Она так давно не плакала. Даже от радости, что закончилась война. Даже когда умер отчим. Даже когда Юбер прошел мимо ее дома, направляясь к маяку.

Аньес вцепилась в кованую решетку перил. Втягивала носом воздух – часто-часто. Ее грудная клетка поднималась и опадала, а она приоткрыла рот, как уставшее животное, и вспоминала, заставляла себя вспоминать. Должна была вспомнить.

Однажды вечером, когда они с мужем ложились спать, в их квартиру, в ту самую квартиру, которую сейчас среди ночи она должна была вернуться, позвонили. Отворила горничная, пока Марсель помогал ей надеть халат на сорочку. И одевался сам, на ходу продолжая ее, всполошившуюся, успокаивать, что, должно быть, это кто-то из соседей или, возможно, приехал его двоюродный братец Лоран, которого ожидали со дня на день из плена, куда он угодил в самом начале войны. Да, они хлопотали о нем. Долго и усердно. Даже не понимая, что в плену было менее опасно, чем им, на свободе.

Аньес хорошо помнила руки Марселя в тот момент, когда она сводил полы ее одежды и завязывал на ней пояс. Они способны были унять ее страхи, эти руки, если бы хоть немного меньше... цеплялись. За нее. Несмотря на его слова, несмотря ни на что. Паника, оказывается, может выглядеть настолько тихой, что ее и не заметишь. Только вот эти его пальцы, вцепившиеся в ткань… Золотисто-смуглые, с ровными ногтями… холеные пальцы.

Они не успели одеться полностью, Марсель застегивал пуговицы рубашки, когда в комнату вломились люди из милиции. Все до единого – французы. И все до единого – по их душу. У них не было ордера ни на обыск, ни на арест, они просто перевернули вверх дном их квартиру, перерыли все, что могли, в кабинете де Брольи, даже вспоров обивку дивана. А потом нашли записку в кадке с большущей розой в гостиной, увидав которую, Марсель побелел и больше уже ничего не говорил, хотя до этого и порывался возражать, не понимая, что происходит. Или наоборот – слишком хорошо понимая.

Его забрали тогда.

Аньес, ломившуюся во все двери, чтобы хоть что-нибудь выяснить – еще через два дня.

И то время в застенках напрочь вывалилось из ее памяти, будто бы его и не было. Последнее воспоминание заключалось в плаче горничной, напуганной до слез, когда уводили ее добрую хозяйку. Сама Аньес тогда уже не могла плакать. Не осталось слез. Выплакала все, что отведены ей были на ее век, в попытках узнать, куда увезли мужа. Звонила отчиму, обежала всех знакомых из старой жизни, которые хоть как-то держались при немцах, сохранив власть, стояла под дверьми мэрии, надеясь, что, быть может, там ей помогут. И кричала раненой птицей по ночам, когда вынуждена была бездействовать. Наверное, ей повезло, что ее так быстро арестовали. Всего двое суток им понадобилось, чтобы таким нетривиальным способом спасти от безумия. Потому что в тюрьме она попросту перестала существовать. Свет погас. Щелчок пальцев. В кинематографе это называют красивым словом монтаж. Монтаж означает подъем.

Бросили в самую черноту, а потом подняли.

В себя Аньес пришла поздней ночью несколько недель спустя уже в поезде, следовавшем на запад, чувствуя, как крепко-крепко прижимает ее к плечу Робер Прево и говорит, говорит, постоянно что-то говорит, будто бы надеется на то, что его слова заставят очнуться. Глупый, он и не знал, что часть ее всегда будет жаждать забвения!

Как сейчас.

Аньес отняла пальцы от холодных металлических перил и медленно-медленно отвернулась от них. Мост перейден. Она ступила на другой берег. Там, за спиной, Собор на острове посреди Сены. Тут – она, мало верящая во что-то, кроме самой себя.

А открывая дверь собственной квартиры ключом, она верила еще и в то, что в эту ночь единственное, чего она хочет, но что ей будет недоступно – это несколько часов здорового сна без сновидений. В некотором смысле она оказалась права. Спать ей не суждено. Но вовсе не потому, что для одного дня слишком много потрясений. Просто, едва Аньес вошла, обнаружила свет, льющийся из кухни. И мужское пальто на вешалке. До черта знакомое пальто песочного цвета с ароматом осточертевшего одеколона и сигарет.

Она устало перевела дыхание, бросила в углу сумку с перчатками, стащила с себя шубку и шляпку. Разулась. Вставила ноги в домашние туфельки – нежно-салатовые, очень хорошенькие, с игривыми бантиками на носках. И, расправив плечи, прошла на свет.

- Если до настоящего момента я хотя бы немного еще сомневался, то теперь все предельно ясно, - Гастон, сунув кулаки в карманы брюк, стоял у окна и напряженно смотрел на нее. В дверном проходе, где она замерла.

- Ну, раз уж тебе все ясно, то можно я уже пойду лягу? – задиристо поинтересовалась Аньес. – Ужасно устала.

- Нельзя! Где ты была?

- В Динго Баре. Слушала джаз и пила. Кстати, у тебя закончился коньяк. Думаю, это знак, - хохотнула она и прошла в кухню. Графин с водой. Стакан. Вмиг оказавшийся рядом Леру, тяжело задышавший ей в затылок.

- Кто он?

- Ты о ком?

- Тот, от кого ты сейчас вернулась! Кто?!

Аньес коснулась ладонью холодного стекла. Нестерпимо мучила жажда. Еще сильнее – тошнота от присутствия этого мужчины. Если выпить хоть каплю – может приключиться приступ рвоты. А это лишнее в текущих условиях.

- Ты меня что же? Взревновать решил? – хрипло произнесла она.

- Не разыгрывай из себя дуру. Ты ею никогда не была! А вот вести себя как последняя шлюха – в твоем духе.

- Играя обманутого мужа, несколько переигрываешь. Ты – не муж. Да и у меня нет причин оправдываться.

- Я приехал к тебе после работы. Я всю ночь у тебя. Ты заявилась под утро и едва стоишь на ногах. Да от тебя разит мужчиной, Аньес!

- Боже, какая скука, - закатила она глаза и резко обернулась к нему. – Давай покончим с этим. Потому что больше я уже не могу и не хочу. Да, я изменила. Да, я тебя не люблю. И хочу, чтобы ты как можно скорее ушел, потому что мне нужно спать.

- Но почему? – почти по-женски взвизгнул Гастон. – Как ты могла? Как ты можешь?

- Тебе объяснить – как? – ее бровь чуть изогнулась, и Аньес вжалась в самый стол, чтобы хоть немного отодвинуться от него, отделить себя спасительными крохами расстояния, которого ей не хватало. – Это делается очень легко. Довольно найти мужчину, от запаха и вида которого не будет воротить так, как от тебя. И не изображай, будто не понимаешь, о чем я! Что ты сделаешь? Что ты можешь мне сделать? Выгнать из газеты? Изволь! Унизишь себя еще сильнее, чем шантажом ради того, чтобы меня удержать. А я… да, я захотела. Молодого, здорового и красивого. Мне надоели твоя плешь, твой пот, твой храп… Мне даже температура твоего тела надоела. Не могу больше! Не могу! Даже ради работы! Ты слабак, Гастон. Ни одного поступка, ничего, за что можно бы было хоть немного тебя уважать, ничего…

Ее пламенную, полупьяную речь, о которой она, даже протрезвев, уже не пожалеет, оборвал звук шлепка. Щеку обожгло ударом, голова мотнулась в сторону, сама Аньес боком завалилась на стол, схватившись за лицо там, куда получила удар.

Волосы упали на лоб, она откинула их порывистым жестом и глянула на Леру. Его физиономия была перекошена от бешенства. Бешенства и… страха.

- Хорошо, - выплюнула Аньес, - это зачту за поступок… первый за два года… А теперь уходи.

- Неблагодарная сука! – вскрикнул Гастон. – Ты мерзкая неблагодарная сука! Я давал тебе все, что ты хотела, все, что просила. Ты же просила!

- Это был честный обмен. Черта с два ты не понимал.

- Тебя больше не возьмут ни в одно издание, слово даю. Будешь катиться из Парижа в свою дыру, потому что здесь ты никому не нужна.

- Как скажешь. Значит, покачусь, - она тяжело втянула носом воздух и так же тяжело выдохнула, прикрыв глаза. Когда открыла их, увидела затылок Леру в дверном проеме. Еще через минуту громко хлопнула входная дверь.

Часы показывали четыре утра. За окном все еще было черно. А ей предстояло пережить ближайшие несколько часов и не рехнуться окончательно. Все, что у нее было, – это работа. И ту она потеряла. И не жа-ле-ла.

Мучительно ныла щека, и Аньес опасалась лишний раз раскрыть рот или сжать зубы. Все причиняло ей боль. У Гастона оказалась тяжелая рука, но едва ли такая же тяжелая, как все прочие тычки, которые она получала от жизни.

«Холодный компресс», - отстраненно думалось ей.

Но вместо этого она неспешно прошла в гостиную, где под столиком валялась заброшенная туда еще только прошлым днем папка с документами из КСВС. Так же неспешно она подняла ее с пола и открыла первую страницу с прошением и резолюцией. Аньес отчетливо помнила, что, когда заполняла формуляр, ей сказали не трогать строки с именем начальника – дескать, начало года, он еще не назначен. Эти строки пустовали и сейчас. Зато под размашистым «Отказать» в углу листа теперь значилось «H. Hubert». С четкими заглавными буквами «H» и малоразборчивыми прописными. Потому она и не увидела сразу. Потому и не поняла.

Должно быть, ему было весело. Во всяком случае, Аньес искренно надеялась, что Анри удалось вдоволь позабавиться за ее счет, ведь теперь ее очередь.

* * *
Антуан де Тассиньи. Советник Шумана. В его кабинете в форте д'Иври в конце рабочего дня, когда солнце уже скрылось за лысыми по зиме вязами и даже добралось до западной крепостной стены. Еще несколько минут – и сумерки. Юбер грелся крепким кофе. И лишь его мог предложить визитеру в качестве жеста вежливости.

- Черт подери, холод у вас собачий, как вы в этой конуре солдат держите? – возмутился де Тассиньи, поглядывая в окно.

- Солдаты живут не в этой конуре, а в казармах, здание справа, - кивнул подполковник. – Там отапливают вполне сносно, если вы обеспокоены содержанием капрала Эно де Тассиньи.

- Уже наслышаны?

- Разумеется. Его контракт подписывал я.

- И как? Решено, куда его отправят?

- Что бы ни было решено, у вас ведь свои соображения на этот счет? – приподнял бровь Юбер.

- Жюльен у меня один. Ему всего семнадцать. Я не могу рисковать им, как мой бесконечно великий родственник де Латр рискует своим Бернаром. Но и не подписать разрешение на его службу было бы ошибкой.

- Понимаю. Вы хотите оставить его во Франции?

- Уж во всяком случае, не пустить дальше Африки! Если ему охота надеть форму, как прочие члены нашей славной семейки, то отправьте его хоть в Алжир. Там служит двоюродный брат Жюльена. Разделять их я не хочу, чтобы потом не искать кости в разных частях света.

Юбер захлебнулся кофе и оторопело взглянул на де Тассиньи. Прокашлялся. Мысли в голове заметались хаотичным образом, но он усиленно пытался привести их в порядок. Вышло так, как вышло, но ему удалось спокойно выговорить:

- Как я погляжу, вы исходите оптимизмом.

- Я не слепой. И вы не слепой. Когда с нами будет покончено во Вьетнаме, начнется то же самое в Африке. Нас выкурят оттуда самое большее за десять лет. Но сколько могу, я буду оттягивать знакомство Жюльена с войной.

- Я полагаю, все мы с ней давно познакомились… самым тесным образом.

Де Тассиньи кивнул. Он казался довольно расслабленным и спокойным. И вполне добродушно улыбался, произнося вслух ужасные вещи. Этакий весельчак и балагур с вечеринки у Риво – таким он запомнился Юберу тогда. Таким он и теперь выглядел. Штука в том, что только лишь выглядел.

- Это разные вещи, господин подполковник, - заговорил он снова. – Вы воевали, и вы не можете не помнить… того, какие мы были тогда, здесь, у себя дома. Помните, ведь? За свой кров и воюется иначе, верно? Потому нет, я не принимаю ваш аргумент. Нынешняя война не чета той, что велась на наших улицах и в наших полях. Вы же все видите. Это… никому не нужно. Люди, которые встречали союзников с ликованием и благодарностью, далеко не в восторге от того, что творится в колониях. Они не понимают, за что там гибнут наши солдаты. И не сегодня – так завтра заговорят об этом не только на своих кухнях. У нас нет поддержки среди собственных сограждан, чтобы вести эту кампанию. Мы проиграли в тот момент, когда начали.

- Каждый делает то, что велит ему честь, - пожал плечами Юбер. – Я офицер. И если моя страна говорит мне идти и убивать вьетнамцев, я пойду и буду их убивать. Тем более, вам, как и мне, прекрасно известно, кто и как там воюет.

- Кроме соображений чести, есть еще и соображения совести. Быть может, потому я не военный. Иначе как знать… заткнул бы еще за пояс де Латра, - рассмеялся де Тассиньи. – А так я не мучаюсь выбором. Ныне моя страна велит мне кормить нашу армию, а это уж получше, чем стрелять.

- Почти все что угодно лучше, чем стрелять, - в тон ему с улыбкой на лице ответил подполковник. – Но ведь и ваш сын – всего лишь выучился на корреспондента. Ему полагается оружие, поскольку он считается военнослужащим, но… его задача иная – заставить людей на их кухнях… изменить нынешнюю точку зрения.

- И это тоже заранее проигранная война, -  отмахнулся де Тассиньи.

- Потому что вы считаете неправильным происходящее?

- И поэтому тоже. И вы слукавите, если не думаете того же. Иначе при вас бы я всего этого не говорил – не рискнул бы.

Юбер бы тоже в эту минуту не рискнул бы ни согласиться, ни оспорить сказанное. Для него все одно. Немцев он ненавидел за то, что они сделали. Вьетнамцев, выходит, ненавидеть не за что. Тут их черед. Но если уж его колыбель – война, если это единственное, что он может, – куда идти? Не воевать же против Франции только потому, что сейчас он с ней не согласен!

Потому что есть еще соображения верности, о которой они почему-то не упомянули.

Оставалось лишь заверить посетившего его государственного мужа в том, что капрал Жюльен Эно де Тассиньи получит назначение в Алжир, но никак не в Индокитай. На том и распрощались, пожав друг другу руки и обещавшись еще увидеться.  Юберу нравился этот человек, редко когда ему вообще нравились люди. Но де Тассиньи был искренен даже в том, против чего Лионец решительно протестовал бы.

Подполковнику оставалась еще одна встреча в этот бесконечный холодный день, закат которого отливал красным, но об этом он предпочитал не думать. У него припасено несколько минут для того, чтобы не думать. И ими он намеревался воспользоваться. Хоть немного побыть в тишине. Успеть вернуть себе холодность, которую напускал на себя перед боем, нарастить броню, отделяющую его от любых чувств или слов.

Потому что, стоя у подоконника с чашкой остывшего кофе, он отчетливо видел, как к зданию подъехал темно-вишневый Ситроен. И знал наверняка, что сейчас Аньес отстукивает своими каблуками ритм шагов по каменному полу коридоров.

Минута.

В двери лейтенант Дьен.

- Мадам де Брольи приехала, господин подполковник. Я могу ее пригласить?

- Да, проводите сюда, пожалуйста.

И снова мгновение между вдохом и выдохом, когда Аньес показывается в дверном проеме и решительно проходит внутрь. На его стол, громко стукнувшись о столешницу, падает папка с ее делом. Можно не открывать. Анри и без того знает, что там. Это ровно та же самая папка, что побывала в его руках несколько дней назад. Он же безотрывно смотрит на Аньес. На той темное пальто шоколадного цвета с пелериной и хорошенькая шапочка, похожая на кепи. Высокие перчатки и яркая зеленая сумочка в тон пуговиц. Какая, к черту, ей армия! Она одевалась не иначе чем в известных парижских ателье!

И так была хороша, что он почти и забыл в мгновение ока, отчего злится на нее. Отчего на нее нужно злиться.

- Долго ждала? – спросил Юбер вместо приветствия.

- Непозволительно долго. Три дня. И к ним еще добавь те, что консьерж врал, будто тебя нет.

- Он не врал.

Консьерж действительно не врал. Юбер являлся поздно ночью, почти что поселившись в Иври-Сюр-Сен. Работы навалилось слишком много, чтобы позволить себе слабость игнорировать Аньес нарочно, кроме самых первых суток, когда он попросту не хотел ее слышать, иначе еще тогда вытряс бы из нее душу, а Лионец предпочел бы этого избежать. Ему все казалось, что она должна значить для него куда меньше, чем в той степени, когда доходит до вытрясывания души. И отдавал себе отчет, что занимается самообманом. Ее стало слишком много вокруг и в нем самом, чтобы не желать от нее того же.

А то, что объясниться им придется, было очевидно с самого начала. Аньес не оставит все так, как есть. Не с ее характером. Мужчины дают ей то, что она хочет, а этот – тут можно было ткнуть в себя пальцем – отказался.

- Какая разница, - неожиданно устало вздохнула она и села напротив. – Поговорить с тобой не вышло, адреса твоего я не знала, пришлось записываться на прием. Потому что ждать тебя у форта и выслеживать – даже для меня слишком замысловато.

- А как же этот твой… шеф Леру, который раздобыл меня тебе? Номер дал, а адрес – нет?

- Номер дал, а адрес – нет, - кивнула Аньес. - Впрочем, официально даже лучше. Я пришла сказать, что не принимаю твой отказ. Я с ним не согласна.

- Строго говоря, отказывал тебе не я, а Кинематографическая служба вооруженных сил. Это с ней ты не согласна?

- Значит, с ней. Нельзя соглашаться с абсурдными решениями! Если завтра я приволоку новоиспеченного мужа, который подтвердит свое согласие отпустить меня служить, ты подпишешь мое прошение?

- Нет, но ты поставишь меня в очень неудобное положение, потому что мне придется приложить к твоему делу отчет Комитета национальной обороны. Им не нравится тот факт, что ты коммунистка.

- Я не имею никакого отношения к партии с довоенного времени! – возмутилась Аньес. – Или ты забыл, кто был мой муж?

Он помолчал, снова разглядывая ее. Пожалуй, возмущение было искренним. Обида, почти детская, плещущаяся в глазах, – тоже. Но и желание сделать по-своему сейчас превосходит все остальные. Она пойдет на многое, чтобы его убедить. На все ли? Ах да, он ведь тоже часть игры, существование которой между ними она отрицала!

- Помню. Еще помню твое мнение относительно нашей миссии в Индокитае.

- Если бы в тот момент я знала, чем все это обернется, конечно же, я бы соврала! И это все неважно, когда речь идет о настоящей работе, а не о том, чем я здесь сейчас занимаюсь!

На мгновение взгляд его вспыхнул, но он тут же погасил его, опустив веки. Этак с прищуром и откинулся на спинку стула. Очень хотелось раскрыть окно, потому что воздуха определенно стало не хватать. Мало воздуха – между ним и ею в этот момент. Но Анри странным образом не задыхался. И согрелся наконец в этих чертовых стенах, в которых невозможно не сдохнуть от холода с непривычки после вьетнамских температур.

Понимая наперед, что она сейчас ответит, Юбер все-таки спросил, очень спокойно и очень просто:

- Хочешь сказать, что ты не знала, что это я выношу резолюцию?

- Нет, конечно! – запальчиво возразила Аньес и тут же замолчала, вдруг наткнувшись на его взгляд – мрачный, злой, раздевающий до самой души, и как-то разом осознав, что вот сейчас – он ей уже не верит. Ни на секунду. Все вдруг стало на место. В рту образовалась горечь. Если Лионец доведет ее до оправданий в том, в чем не виновата, она стоит не дороже проклятого эшоде. Даст ли хоть обол за нее Юбер? Сколько вообще он за нее даст?


Аньес тоже бросило в жар от нахлынувшего гнева. И еще от азарта, который охватил все тело – от кончиков пальцев и до сердца. Она медленно облизнула губы, наплевав на помаду. Подалась вперед, опершись локтями о стол, и проговорила:

- Если хочешь, я повторю слово в слово все, что тогда сказала. Ты честно напишешь, что я неблагонадежна, и на этом мы разойдемся. В моем личном деле навсегда останется клеймо. Но я прошу… позволь мне работать. Мне нужно увидеть все это своими глазами, чтобы понять. Я хочу быть кем-то бо́льшим, чем портретистом в столичной газете. Ты считаешь, что в моем прошлом есть то, за что я должна расплачиваться этим недоверием, – так позволь мне искупить свою вину.

- Там нечего видеть, - хрипло выдохнул Юбер, резко поднявшись из-за стола и двинувшись к шкафу. – Там жара, насекомые и вооруженные до зубов партизаны. Я не знаю, что докучало мне сильнее.

- Анри!

- К черту! Мой рабочий день окончен. Ты что-то, кажется, рассказывала мне об играх? Так вот здесь для них точно не место.

Аньес сглотнула. Он успел это уловить. Как заставила себя подняться – уловил тоже. И ее отчаянно расправленные плечи. Такие прямые, будто сейчас она начнет восхождение на трон – не иначе. В нем болезненно сжалось и задергалось что-то внутри, под сердцем. Комок – ледяной, режущий, причиняющий страшное страдание. От того, что он собирался совершить. И от того, что ясно читал в ее взгляде: «Не делай этого с нами, пожалуйста».

Читал или придумал?

- Если хочешь, - ледяным голосом продолжил он, - можем поужинать вместе. В знак того, что работа для нашей дружбы ничего не значит, да?

- Значит, Анри, - звеняще ответила она.

- Тогда воспользуйся возможностью продолжить разговор за едой, - легкомысленно, но так же холодно рассмеялся он. – Я с удовольствием проведу с тобой время. Вдруг убедишь?

- Тебе так сильно этого хочется?

- Мы оба солжем, если посмеем утверждать, что ты не за этим пришла. А я… да, я хочу услышать твою версию.

- Я не одета для ресторана.

- Это не страшно. Мы что-нибудь придумаем.

- В тебе я не сомневаюсь, - она подняла подбородок и этак встала, приблизившись к нему. А все, что он мог думать, о чем мог мысленно ее умолять, было заключено в одном только слове: «Откажись. Откажись. Откажись».

Откажись, и я усажу тебя назад на стул и буду целовать твои руки и твои ноги – прямо здесь и прямо сейчас, наплевав на все, что знаю о тебе уже столько времени.

Откажись, и я сделаю все, что ты ни попросишь – откинув любые сомнения и поверив тебе, наконец.

Откажись, и я уже никуда тебя не отпущу. Потому что ты мне нужна.

Но она не отказывалась. Она молчала, наблюдая за тем, как он одевается. Сейчас кабинет залили сумерки, искажая тенями их лица, будто бы это были и не они. Так, Юберу казалось, даже немного легче. Ему нужен, необходим был этот последний шаг, когда она докажет, что он для нее такой же набор из рук, ног и полового органа, который позволит ей и дальше делать карьеру. Уравняет с предыдущими. Сделает ступенькой в достижении целей. Потому что это всегда правда. С ним – всегда.

В Требуле вышло лучше. Там он хотя бы был человеком без прошлого, будущего и даже без настоящего.

- Поехали, - командным тоном разорвал тишину между ними Юбер. – Я полагаю, сегодня мы обойдемся твоим автомобилем.

- Как скажешь, - спокойно ответила Аньес.

Он отворил дверь и пропустил ее впереди себя. Попрощался с лейтенантом Дьеном. И бросал краткое «до свидания» и «хорошего вечера» всем встречавшимся им на пути. В ее машину Анри садился, не таясь от подчиненных. И ей почему-то думалось, что, может быть, это не самый дурной знак. И доро́гой до Парижа она лихорадочно соображала, как умудрилась загнать себя в угол.

Когда Аньес решила во что бы то ни стало переговорить с Юбером, то и правда не ставила себе никакой определенной цели. Ей просто хотелось посмотреть ему в глаза после всего, что он заставил ее чувствовать последние дни, пока она металась в горячке придумывая одно решение за другим.

Ну вот и посмотрела! Его сердитый, холодный, обволакивающий и полный желания темный взгляд не оставил ей выбора. И она испытывала животный страх перед тем, на что решилась, потому что никак не могла от себя этого ожидать – довольно уже было грязи на ней за два предыдущих года с Гастоном. Делать грязь еще и из Юбера она не собиралась. Но он сам принуждал ее к этому. В тот момент, когда с мрачным прищуром раздевал ее одним только блеском собственных глаз, откинувшись на спинку стула. Достаточно было просто почувствовать, что в каком-то самом первобытном смысле этот мужчина, как и все прочие, в ее власти, она бросилась с головой в эту пропасть. Да, страшно! Но, что ужасно, Аньес ведь этого хотелось. Его хотелось!

Нет, не так, как теперь, в эту минуту, когда она угодила в собственный кошмар. А по-настоящему. Но что, если ей остается только эта извращенная форма близости, потому что по-настоящему он никогда ей не поверит? Вердикт Лионец вынес два года назад, когда прошел мимо ее дома. Она для него всегда виновна.

Аньес разомкнула губы лишь двадцать минут спустя, на самом въезде в Париж. Коротко спросила: «Куда?»

Юбер чуть заметно качнул головой, будто бы в замешательстве, или, может быть, их просто подбросило на колдобине, и проговорил: «Ко мне».

«Я по-прежнему знаю твой номер, но не знаю адреса».

«Я все тебе расскажу».

А когда они добрались, и он подхватил ее под локоть, ведя за собой мимо консьержа и потом по лестнице, ей вдруг подумалось, что вот так с нею в первый раз. Так откровенно, низменно и одновременно с тем – желанно. Они поменялись ролями, и это страшно возбуждало что-то в ее нездоровой голове, отчего к щекам приливала кровь, а мысли бились о стенки черепа, образуя и разбрасывая пену, будто бы они волны в океане.

Тогда, в прошлой жизни, она приводила его к себе, как бродячего пса. Мыла дочиста, кормила, позволяла согреться. И получала ту часть тепла, что может дать такое же бесприютное существо, как она сама. Сейчас – он ее забрал к себе. Все остальное – лишь фасад, за которым это она бродячая.

В его жилище, куда он ее впустил, царил порядок педанта, которым Юбер не был, если судить по тому, что Аньес о нем знала. Значит, здесь убираются, а он и правда только ночует, будто в гостиничном номере.

Тут имелись комната и небольшая кухонька. В кухню он и проследовал, едва помог ей раздеться и примостил ее вещи на вешалку, на которой была только его одежда. Аньес, как ребенок, который боится, что родитель исчезнет из поля зрения, шла за ним. Стол, два стула, плита, кран. На столе – блюдо, накрытое салфеткой. Вся мебель и даже стены выкрашены в оттенки коричневого, который Аньес не понравился, как не понравилась и вся скудность обстановки. Впрочем, что здесь еще может быть нужно? Что может быть нужно мужчине вроде него?

Да и все эти наблюдения выходили какими-то не до конца осознанными, будто бы Аньес лишь краешком мыслей отмечала про себя все, что видела. Внимание ее было сосредоточено на человеке, который стоял здесь, крепко взявшись ладонями за спинку стула так, что побелели костяшки, и буравил ее тяжелым взглядом. Все остальное – как сквозь туман.

- Будешь вино? Или могу сварить кофе, - Юбер потянулся к блюду, снял с него салфетку и криво усмехнулся: - На ужин мясной пирог от мадам Турнье.

- Мадам Турнье? – пересохшими губами переспросила Аньес. В виске долбило от напряжения.

- Да… жена хозяина. В стоимость комнаты входят завтраки и обеды, а поскольку я никогда не обедаю, прошу оставить что-нибудь на ужин. Иногда забираю на кухне, а когда они убираются, то приносят сюда сами.

- Это хорошо, что сегодня тебе не нужно бежать на кухню.

- Хозяин из меня всегда был не слишком умелый. Так ты будешь пить?

- Нет, не буду, - Аньес уронила лицо в ладони и вдавила пальцы в лоб. Потом переместила их к вискам. Ничего не желало униматься. Руки свесились вдоль тела. – И кофе не вари.

Юбер вздрогнул и опустил глаза. Она понимала, что он еле сдерживает себя. Для человека с подобным норовом требовалось большое усилие. Так на сколько же его хватит?

- Послушай, Анри, я ведь ничего не прошу, кроме возможности уехать туда, где смогу помочь тем, что умею делать лучше всего, где буду чувствовать себя нужной. Мои взгляды здесь не играют ровно никакой роли. Ты ведь тоже… ты служишь… Ты не задаешь вопросов, а делаешь то, что должно в твоем положении, ты…

 - Замолчи, - отчетливо проговорил Юбер и резко вскинул на нее пылающий взгляд. Слушать, как она озвучивает его собственные мысли, было невыносимо. Где, когда, как он был неосторожен, чтобы она могла их прочесть? Или била наугад и попадала прямо в его сердцевину?

Он оставил в покое спинку стула, за которую держался до этого мгновения, чтобы только не наброситься на Аньес – так велико было желание то ли поцеловать ее, то ли свернуть ей шею. И в два скорых шага оказался рядом.Его протянутая к ее лицу ладонь. Большим пальцем от уголка приоткрывшегося рта к щеке. Щека горит под его прикосновением. Глаза горят тоже. Испугом и чем-то еще. Юбер втянул носом воздух и потянулся к ее губам, вечно накрашенным, вечно красным.

Аньес дернулась и отвела голову в сторону. И уже не в его мыслях, а наяву проговорила:

- Не поступай с нами так, Анри.

- Не поступай с нами так, Анри.

- Почему? Другим можно? Другим ты и за меньшее позволяешь?

Кажется, сильнее унизить и себя, и ее было уже нельзя. Он был готов на все что угодно, лишь бы сейчас она влепила ему оплеуху и ушла. Но даже отворачивая голову, Аньес оставалась. Потому что, подобно ему, шла до самого конца. Они и правда как две катастрофы. Им нельзя было пересекаться.

- Это цена? – прошептала она.

- Называй как нравится.

Ее медленный кивок. Этим кивком Аньес почти что его прикончила.

А потом ему снесло голову в тот момент, когда уже она сама приникла к его рту своим. Они прижимались друг к друг так тесно, будто бы стремились срастись телами. Будто бы только так, а не иначе можно хоть как-то пережить взаимное разочарование, постигнувшее их. Они стали близки тогда, когда не должны были. А сейчас, отчаянно нуждаясь друг в друге, делали все, чтобы оттолкнуться один от другого навсегда. Именно так – прижимаясь телами.

Должно ведь спружинить?

Когда Юбер подхватил ее на руки и понес в комнату, едва ли он хоть что-нибудь соображал. Соображал еще меньше, освобождая ее от одежды и освобождаясь сам. И его поцелуи куда попадет были такими торопливыми, такими жадными, будто теперь уже он боялся другого – что она уйдет прежде, чем успеет насытиться. Но Аньес не уходила, точно так же часто дышала и оглаживала его тело там, где он оказывался обнажен. Под ее пальцами ему, едва ли живому, отчаянно хотелось жить.

А потом те замерли, коснувшись его шрама на грудной клетке.

Застыла, будто окаменев, и Аньес. Он чувствовал только часто бьющееся в ней сердце. И это его отчего-то злило.

- О Боже… - пробормотала она и подняла голову, чтобы заглянуть в его лицо, скрытое полумраком комнаты. Он видел блеск ее глаз. Знал, какого они необыкновенного серебристого цвета – такого, что вмещает в себя тысячи оттенков. И еще знал, что не может позволить себе в них утонуть. Как хорошо, что темно!

- Как же ты… - снова раздался ее взволнованный голос. – Как?

- Ничего геройского! - зло хохотнул он. – Пьяным увел джип из армейского гаража и рванул в сайгонский бордель. Сдуру утопил машину в балке, а потом дал себя подстрелить местным энтузиастам. За это меня и повысили. Решили, что я по надобности вступил с ними в бой.

- Анри…

- Война – это еще и пьянство, бабы и разбой. Привыкай, потом пригодится.

На это она ничего не ответила. Молчала. Продолжала глядеть на него, но ее пальцы все еще касались его едва зажившего шрама, не двигаясь, но одним этим доводя до исступления. И дышала она так шумно, будто бы это ей, а не ему сейчас не хватало воздуха.

Потом Аньес медленно кивнула, этим отделив себя прошлую от той, что позволила ему опрокинуть себя на кровать. Он задрал на ней тонкую шелковую комбинацию, теперь уже досадуя на ночь – как жаль, что не видно цвета этого шелка, пахнувшего духами из прошлого, которого он все еще не мог позабыть, и тончайшего кружева белья, скрывающего груди и то безымянное, к чему он стремился и что отчетливо помнил, возможно, потому, что у него никогда не было до нее и после нее такой женщины. Такие женщины – будто бы из иного мира, который не может его касаться. Слишком роскошно для такого, как он, сына булочника из Лиона. В этом смысле Юбер никогда не питал иллюзий и не отказывался от того, что ему перепадало.

Его пальцы вцепились в белые бедра, и про них он тоже помнил немало – и их мягкость, и гладкость, и удивительный узор, сплетенный на ее коже бледно-голубыми ве́нками. И все это сейчас на ощупь он узнавал.

Там, под бельем, она такая же, как другие, обыкновенные. И входил он в нее так, как в других, обыкновенных, особенно не озабочиваясь тем, чтобы и ей от этого было хорошо – ведь и раньше ничего не получалось довести до конца. Так пусть уж хоть он – один.

Но когда она… затрепетала под ним, когда выдохнула его имя таким низким тихим голосом, что по его затылку пробежали мурашки, он не выдержал и замер, вдавливая ее тело в матрас и прислушиваясь. Аньес, всегда холодная, почти равнодушная прежде, сейчас тихонько протестующе захныкала, едва слышно, и толкнулась навстречу ему, будто бы приглашая. И после этого он довершил начатое в два отчаянных, болезненных, сильных толчка, толком не понимая, что здесь и сейчас произошло. Слишком мучительно было даже пытаться понять. Он только сердце ее слушал, бьющееся там, внутри, глубоко, никак не достать. И касался лбом ее лба, сжимая зубы, лишь бы только не произносить ее имени. Потому что тогда он скажет и все остальное, что ей никогда не было нужно.

В этой убогой квартире и на этих гостиничных простынях, на которых прежде неизвестно кто спал, и неизвестно кто занимался любовью, – ей не место. Все неправильно. Все не так.

Даже то, что отодрать себя от нее он сумел далеко не сразу. А отодрав, переместился к окну да так и застыл там, глядя, как искрится и переливается за ним ночной город горящими глазами домов. В его комнате сейчас было темно и словно мертво. Света они так и не зажгли.

Юбер дышал ровно и спокойно. И теперь уже слушал свое сердце. Оно стучало размеренно, не опасаясь наткнуться на кусочек железа, совсем рядом под ним. Сердце, вероятно, о том железе не знало. Аньес не произносила ни слова, и ему почему-то казалось, что, может быть, она даже заснула. Тем было бы лучше для них обоих. Но нет, притвориться она тоже не захотела.

Сначала до него донесся скрип кровати, потом негромкие шаги. Ближе. Ближе. Вплотную.

Потом со спины его обняли ее тонкие руки. Обвили лианой, не удушая, но словно для того, чтобы влить в него жизнь. Он уставился на узкие кисти ладоней, совсем не предназначенных для работы, и снова восхитился их белизной, которая отсвечивала в потоке огней с улицы. В этом освещении совсем не видно ни мелких шрамов, ни сетки морщин, которые делали их старше, чем они были.

А потом к его спине прижалась ее горячая щека. И Юбер почувствовал, как она вот так просто целует его, будто бы он не наговорил ей тех чудовищных вещей, которых нельзя произносить женщине, когда ее любишь.

В горле пересохло. Он медленно, чуть несмело коснулся ее ладони, взял ее в руку и поднес к губам. И наконец, не помня себя, прошептал:

- Нет, Аньес, я никогда не одобрю твоего прошения.

Ее теплая ладошка враз отяжелела, но она не отстранилась, не забрала себя у него. Так и продолжила стоять, прислонившись к нему.

- Значит, мне придется пойти дальше, - сказала она.

- Дура! Там погибают тысячами. Там плевать, кто ты – солдат с ружьем или корреспондент с фотоаппаратом, если ты говоришь по-французски. Я не хочу этого тебе. Кому угодно, но не тебе.

- Я знаю, Лионец. Знаю, правда знаю, - каждое свое «знаю» она сопроводила коротким поцелуем его спины, а потом снова спрятала в ней лицо. - Но я говорю тебе сейчас, чтобы ты от меня услышал – мне придется пойти дальше.

- Очень далеко?

- Как получится. Но я думаю, для нас обоих было бы лучше, если б ты согласился.

Юбер ничего не ответил. Что на такое ответишь, Господи?

Они постояли так еще совсем недолго, но, когда Аньес отошла, вместе с собой она забрала что-то самое важное, что сейчас могло появиться между ними, и чему они появиться не дали.

В темноте она собрала свои вещи и, не спрашивая, выскользнула из комнаты. Щелкнул выключатель. Юбер знал, что сейчас Аньес прошла в ванную. Потом, спустя некоторое время, новый щелчок возвестил о том, что и с этим покончено. Возня у двери вышла совсем недолгой.

Ему бы выйти – да сил недостало. Вероятнее всего, он действительно трус. Но видеть слезы в ее глазах было выше его сил. Потому что она наверняка плакала. И еще потому что Юбер не мог бы поклясться в том, что она не пытается им манипулировать. Ведь он все сделал правильно. Это она просила о невозможном.

Дверь хлопнула.

Анри приник к холодному стеклу, наблюдая за крыльцом, на котором вот-вот должна показаться Аньес. Рана заныла. И черт его знает, от нагрузки ли – в конце концов, он уже почти месяц занимался гимнастикой и даже иногда забывал про увечье.

Лионца зацепило во Вьетбаке.

После стычек, в которых он участвовал в Хюэ в сорок седьмом, его перебросили туда, где они так браво начинали, убежденные, что пока не выкуришь коммунистов из этих чертовых лесов, ставших их последним оплотом, ни на одной дороге французского Индокитая, ни в одной деревне никто никогда не сможет чувствовать себя в безопасности, потому что партизанская война хуже реальной, когда видишь противника прямо перед собой. Кому об этом было знать, как не им, прошедшим оккупацию и носившим баскские береты!

Да, они пытались задушить и выжечь Вьетбак – пусть дотла, не разбирая правых и виноватых. Да, он участвовал в этом и тоже не разбирал. Так вышло и в тот раз. Он следовал во Вьетчи со своими людьми, где располагалось командование и куда их переводили. Дорогой набрели на отряд повстанцев в очередной безымянной деревне и знатно покуражились, выкуривая их. От деревни ничего после Юбера не осталось, остались лишь несколько семей без крова, а он продолжал свой путь, даже не подозревая, куда тот ведет. На этом пути их и перерезали, почти всех. Юберу повезло отделаться осколком в легком так близко от сердца, что его не рискнули вынуть.

Анри тяжело выдохнул жар воспоминаний. Оконное стекло, от которого он не мог отлепиться, нагревалось от этого жара. С крыльца, держась за кованые перила, сбежала Аньес. Подошла к автомобилю. Вскинула голову, чтобы увидеть его. Черт его знает, разглядела ли в этой проклятой темноте. Но самое главное, когда она садилась в машину, ему вдруг показалось, что в свете ночных фонарей она и сама – будто источник света.

* * *
Больше она не приходила и не звонила.

Впрочем, он и не ждал. И следующие недели проживал в своей рутине, не поднимая из нее головы, чтобы не взвыть от усталости, и нагружая себя с каждым днем все сильнее – чтобы некогда было эту усталость осознавать. Папка с документами Раймонды Мари Аньес де Брольи была убрана в ящик стола и больше не извлекалась оттуда. Там, разумеется, были и ее номер, и ее адрес, но пользоваться ими Юбер не собирался, отдавая себе отчет в том, что это ни к чему.

Последние дни января пробежали, толкаясь, один за другим и слились в его воспоминаниях. Февраль потянулся долгими часами будто бы одного бесконечного дня. Иногда он выныривал из него на мгновение и думал, что случившееся ничего не значит. И что он может спокойно жить дальше, не вспоминая и не терзая себя сожалениями. И уж тем более, не позволяя себе сомнений.

Внешне его распорядок не изменился вовсе.

Утром он завтракал в столовой в компании нескольких постояльцев, пил кофе под чтение вслух газеты господином Турнье и веселился, разглядывая его супругу, которая то и дело бросала на него непозволительные для замужней женщины взгляды. Потом выходил из дому, где его неизменно встречал шофер, и уезжал в форт. Там он торчал почти что до ночи, возвращаясь в Париж лишь тогда, когда большинство людей давно уже спали.

В конце января в «Le Parisien libéré» вышел номер с его портретом. Этот выпуск был встречен рукоплесканиями в пансионе за очередным завтраком. Турнье пожимал ему руку, произнося речь о том, какая честь давать кров герою, вроде него, но на стоимости услуг это никак не сказалось. Впрочем, мадам Турнье довольно быстро подсуетилась, взявшись стирать его вещи. А уже к концу февраля – бегая поздними вечерами к Анри в комнату тайком от мужа, когда тот уезжал навестить свою мать в Мюлуз. Сначала под предлогом праздного разговора, ведь ей так скучно в одиночестве и бесконечных хлопотах, но скоро – очутившись на его кровати, матрас которой, несомненно, все еще помнил о маленькой бретонке из Требула. Но таков уж был закон Анри Юбера – он не отказывался от того, что ему перепадало, а повода выпроваживать мадам Турнье не видел вовсе. И очень скоро убедился в том, что, доставляя некоторые проблемы с дыханием, осколок не причиняет настоящей боли. Все – самообман. В действительности мучительный жар за грудиной вызывает одна только Аньес.

И это отнюдь не последствие акта соития.

Кроме прочего, в ту зиму решился вопрос с его наследством. Где-то среди февральского бесконечного дня, который, начавшись первого числа, никак не желал заканчиваться, подполковнику Юберу пришла телеграмма от брокера, которого он нанял в Лионе. Наконец-то нашелся покупатель. И, что к лучшему, потому что не приходилось ждать еще, тот был заинтересован и в доме, и в помещении булочной.

И это было единственное событие, хоть как-то выделявшееся в общей череде серых и безликих происшествий, когда в небольшой подполковничьей комнате валялся выпуск газеты, на главной странице которой белозубо сверкала его улыбка. Не под Аркольским мостом, а в кафе «У приятеля Луи». Снимок и впрямь вышел хорошим.

Поездку домой для заключения сделки Юбер задумал осуществить в марте. Тетушка Берта в своих бесконечных письмах, которые строчила по одному в неделю, продолжала уговаривать его не торопиться с решением, но о чем было спорить, если к тому времени Анри все решил уже окончательно? И ждал только окончания зимы, чтобы хоть ненадолго вырваться из Парижа – как знать, может быть, хотя бы мысли прояснятся. Смена воздуха должна подействовать хоть как-нибудь отрезвляюще. Надежды же успокоиться он не питал никакой. Если уж за два года так и не сумел, о чем теперь говорить?

Анри тонул. Его засасывало в воронку, из которой не выбраться, как ни греби. И хотя он все еще сопротивлялся, знал заранее, насколько сопротивление бесполезно. Вот-вот от нехватки воздуха лопнут к черту легкие. Вот-вот от холода околеешь.

И каждый час, каждую минуту… он скучал по ней. Даже тогда, когда ему казалось, что все не так уж плохо и вполне себе можно жить. А потом делал следующий шаг, и вдруг оказывалось, что жить-то как раз и невозможно.

Их следующая встреча с Аньес случилась нежданно и так, как он совсем не предполагал. В феврале Юбер отправил очередную группу военных журналистов из форта согласно их назначениям, включая капрала Жюльена Эно де Тассиньи. Тот, к своему возмущению и искреннему недовольству, отбыл в Алжир. Армия не предлагала ему других условий. Либо контракт в Алжире, либо совсем ничего – исключение из состава вооруженных сил и разрыв едва заключенного контракта. Пойти на это несовершеннолетний юноша ожидаемо не мог. Как же! Ведь даже отец скрепя сердце подписал разрешение на службу!

Словом, славное дельце провернул Юбер совершенно без неприятных последствий. Иметь в друзьях человека, вроде Антуана де Тассиньи, лучше, чем во врагах, тем более, когда это совсем ничего не стоит. Дружба их была скреплена обедом с бутылкой хорошего вина в ресторане довольно мрачным зимним днем, в который под ногами продолжала чавкать грязь, а на голову падала противная морось.

Когда господин де Тассиньи заявился к нему в форт и утащил в Париж, с таинственным видом сообщив, что у него, дескать, есть интересное предложение, которое непременно нуждается в обсуждении, Юбер и предположить не мог, о чем пойдет речь. Но после слов благодарности за помощь с Жюльеном помощник Шумана его действительно озадачил и удивил.

- Что вы скажете о том, чтобы заняться организацией обеспечения армии в Азии, господин подполковник? – спросил он сразу, в лоб и без лишних предисловий за первым же бокалом вина и вместо тоста.

- Что вы, господин де Тассиньи, в очередной раз предлагаете мне перспективу, от которой будет затруднительно отказаться ввиду глубокого уважения к вам, - точно так же в лоб ответил Юбер.

- Вы вольны поступать как считаете нужным, но я предлагаю вам настоящее дело в отличие от того, чем вы занимаетесь. Кому как не вам известно, насколько важны поставки в Индокитай на сегодняшний день, поддержка армии из тыла.

- Сейчас вы выражаетесь очень похоже на генерала Риво, когда он убеждал меня принять пост в КСВС, - рассмеялся Анри. – Тогда мне даже показалось, что нет ничего важнее кадровой политики в подборе щелкоперов для крепкого сна и армии, и мирных граждан. И вместо этого я утонул в бумагах.

- Я предлагаю вам спасение от бумаг! Вы хорошо знакомы со спецификой Вьетнама и способны стратегически мыслить. Такое заключение о вас дали лица из командования, которым у нас нет оснований не доверять. Именно этот ваш талант нам и хотелось бы использовать.

- «Вам»? – уточнил Юбер, поведя бровью.

- Нам, нам. Мы тонем в этой чертовой войне, как в болоте. Генерал Блейзо[1] быстрого чуда не совершил, не сегодня – завтра его сместят. А вы и сами понимаете, чем дольше это тянется, тем меньше у нас надежды выйти из всего с честью.

- Значит, будем выходить без чести, господин де Тассиньи, - довольно равнодушно пожал плечами подполковник. – Еще пару таких лет, и мы сами перекрасимся в красный и с радостью отдадим все, что имеем, Китаю.

- Что ж тут поделать! Большинство людей в правительстве верит в миф о неуязвимости нашего Экспедиционного корпуса!

- А де Латр – нет.

- Именно. Де Латр – не верит. И не преминет воспользоваться своей властью и популярностью, чтобы переломить ситуацию в нашу пользу. В настоящий момент то, в чем мы нуждаемся более всего, – стоящие и преданные люди. Мы наводили справки, господин подполковник. Нам придется немного подвинуть генерала Риво, но получить вас.

С этими словами де Тассиньи торжественно приподнял бокал, словно сказанное и впрямь было тостом, и осушил его. И в тот же миг, легок на помине, в зал ресторана вошел, будто бы при параде, сам Грегор Риво в компании молодой женщины. И де Тассиньи невольно захлебнулся, рассмеявшись – совпадение всегда повод посмеяться.

- Не поворачивайте голову, а то не избежите участи быть пойманным начальством при заключении предательской сделки, - шутливо понизив тон, как заговорщик, проговорил помощник Шумана.

- Рано или поздно все равно придется столкнуться, - не поведя ухом, усмехнулся Юбер.

- Я берусь вас «выпросить». Едва ли Риво откажет племяннику де Латра. Слушайте, господин подполковник… не похоже, чтобы я был намного старше вас. Что скажете о том, чтобы перейти к общению без чинов?

- Скажу, что это и правда сложно – отказать племяннику де Латра. Мне – так в очередной раз. Что за ведомство, чем там положено будет заниматься?

- Это назначение в штабе армии, но ближе к фронту не бывает. Человек, его занимающий, думаю, не позднее, чем через месяц-полтора, уйдет в отставку, и нам нужно ваше принципиальное согласие. Вашей задачей… Анри, будет определение ключевых точек и создание механизмов поставки туда вооружения, продовольствия и медикаментов. В вашем распоряжении будут средства авиации, инженеры, военные медики. Кроме прочего, возможны операции по эвакуации из таких точек особо ценных кадров. Или наоборот – переброска специалистов. Словом, задачи предстоит решать сложные. И, не буду скрывать, опасные.

- Ну, если под составы с нашими грузами не будут прыгать сумасшедшие и пацифисты, то нет ничего невозможного, - улыбнулся Юбер, чувствуя некоторое возбуждение и, пожалуй… предвкушение.

- До этого пока не дошло, - вдруг «сдулся» де Тассиньи, даже на вид слегка скиснув. Потом на его губах вновь нарисовалась улыбка. – Черт, кажется, генерал нас заметил. Машет мне рукой. Придется вам поворачиваться и сыграть недоумение. Получится?

- Да я родился с недоуменной миной! - расхохотался Анри и резко развернулся на стуле, чтобы сперва столкнуться взглядом с Риво, который, кажется, тоже был несколько озадачен, а потом уже с… мадам де Брольи, сидевшей возле генерала за столиком и точно так же, как и все присутствующие на двух концах зала, обескураженной.

 [1] Глава Французского экспедиционного корпуса на Дальнем Востоке с апреля 1948 по сентябрь 1949 года.

Тонкая. Элегантная. Снова в красном – искра же!  Вся до кончиков пальцев ладная, какой и в лучшие годы не могла быть Симона Риво. И совершенно обескураженная.

Это точно, пусть написанного на ее лице Юбер и разглядеть не успел. Она справилась быстрее него, опустив глаза в меню. Со стороны, должно быть, это выглядело так, будто бы лишь мазнула взглядом по незнакомцу. Но растревоженное дрожание страниц в ее руках и та скорость, с которой она… отсторонилась от его глаз, в заблуждение Лионца не вводили. Он и сам лишь чуть крепче сжал ножку бокала, а взгляд отвел через целое мгновение после нее.

А потом кивнул Риво и резко повернулся к де Тассиньи.

- Выпрашивать начнете прямо сегодня? Или мне идти пожимать ему руку? – неожиданно нагловато спросил Юбер, осознавая, что это снова случается. Снова происходит. Он опять начинает терять контроль над собой, как в ту ночь в Ренне, когда рассорился с Эскрибом. Они более не поддерживали никакой связи. Черт его знает, куда неугомонный гитан мог податься за эти годы или, купив дом, осел окончательно.

Окончательно возможно для кого угодно, кроме него, кроме Лионца.

Между тем, восприняв сказанное скорее как шутку, чем всерьез, де Тассиньи легко пожал плечами:

- Не будем шокировать генерала. В его возрасте еще допустима компания хорошеньких женщин, а вот нервные потрясения крайне нежелательны. Ступайте. Я подойду, когда будем прощаться.

Все, что мог сделать Юбер, это стиснуть челюсти, только чтобы не выругаться. Нет, не из-за де Тассиньи, притащившего его в чертов ресторан. И не из-за его слов в эту минуту. А потому что, когда встал из-за стола и направился к тому месту, где сидели генерал Риво и Аньес, тысячу лет назад травмированная нога не пожелала слушаться его беспрекословно, а напомнила о том, что нынче конец февраля, погода отвратительная, и ей бы лучше в покой, на подушку. Словом, боль, о которой он подчас и забывал, сейчас заставила его немало помучиться, чтобы не начать хромать. О, он определенно хромал бы, если бы не Аньес. А сейчас приходилось держать спину ровной и не давать ей знать о себе.

Довольно того, что она и так уже знала.

- Мое почтение, господин генерал, - нахально щегольнув выправкой и прищелкнув каблуками, поприветствовал Юбер собственное начальство.

- Оставьте, Анри, хотя бы на сегодня эти условности, - благодушно отмахнулся Риво, приподнявшись и протягивая ему ладонь для рукопожатия. – Как вы здесь? С де Тассиньи? Что опять замышляет этот плут?

- Как обычно, вершит дела государственной важности. Нынче озадачен судьбой Экспедиционного корпуса.

- А ведь даже не носит формы, - фыркнул генерал и снова махнул рукой помощнику Шумана, в это время расправлявшегося с куском мяса на собственной тарелке и широко улыбавшегося в ответ. После этого Риво вернулся к Юберу: - А с моей спутницей, я полагаю, вы можете быть знакомы? Аньес де Брольи, журналистка в…

- В «Le Parisien libéré». Разумеется, мы с подполковником знакомы, - кивнула чертова «спутница» и последовала примеру генерала, тоже протянув Анри руку. Рука ее. Та самая, которой он касался губами в темной комнате, стоя у окна, когда она прижималась к его спине. Маленькая, красивой формы, с отполированными ногтями, но со слегка пересохшей кожей в мелкой сетке морщинок.

- На новогодней вечеринке, помните? – осведомилась, между тем, Аньес ровно в то мгновение, когда их пальцы соприкоснулись.

- Вероятно, я в ту ночь несколько перебрал, - хохотнул Юбер и приложился к ладошке. Та едва заметно вздрогнула, но, как и в их последние минуты в его комнате, она не спешила ее забирать. Анри поднял глаза и добавил: – Де Тассиньи помню, вместе пили. А вас – нет.

- Юбер не всегда такой противный, Аньес. Только когда настроение дурное. Нрав слишком крутой.

- И тем не менее, - продолжил Лионец, - не вижу повода не познакомиться заново.

- Господин подполковник, не смущайте даму! Вы обедали с де Тассиньи, вот к нему и возвращайтесь, если срочного ничего нет! – снова раздался голос Риво, который, вероятно, подшучивал, и Юбер выпустил руку, до этого момента удерживаемую – для себя, не отдавая. Встретились их глаза. Эту? Эту смутить нельзя! Уж во всяком случае, не в том смысле, в каком предполагал генерал – совершенно пустоголовое существо.

Которому, похоже, улыбнулась удача. Не на войне – хоть с женщиной.

- Ну, если так, то всего доброго, - широко улыбнулся Юбер. – Рад был встрече.

- Я тоже рада, - хрипловато произнесла Аньес. – Ветеран войны, герой Хюэ, надежда французской армии.

Воздух, сделавшийся таким плотным, что, казалось, вот сейчас его можно только ножом резать, с трудом и великой тяжестью наполнил его раненые легкие. Юбер вновь кивнул, выговорил: «Это взаимно», - развернулся и ушел за тот столик, который занимали они с де Тассиньи.

О чем говорили потом, Юбер почти уже не понимал. Чувствовал только, что еще немного, и впадет в бешенство, если немедленно не предпримет хоть что-нибудь. Он с самого начала знал, что означали ее слова «для нас обоих было бы лучше, если бы ты согласился». С самого начала знал, но не давал себе вспоминать и думать, потому что знание это свидетельствовало о его зависимости. От Аньес. Которая чему-то смеется за его спиной, а на ее голос и ее смех настроено все внутри него так сильно, что волосы на затылке почти что дыбом встают от мысли, что она обедает с Риво, что она молода, гораздо моложе генеральши, красива и готова приобщить старого идиота к «маленьким радостям» в собственной постели. Ради удовольствия быть подстреленной в Индокитае.

Что творится в мозгу этой сумасшедшей женщины?!

Правду про нее говорили в Ренне?

Правду ли?!

Когда Юбер видел ее перед собой, это переставало иметь значение. Он верил ей.

И он хотел ее. Как Риво, как шеф из газеты, как «кто-то» из гестапо. Пусть хоть все его отделение. Господи, как он ее хотел! А она отменно этим пользовалась.

Понимала, что делает с мужчинами ее низкий голос и легкое пришептывание в конце фраз. И была слишком хороша для них для всех.

Когда подполковник Юбер уходил из ресторана вместе с де Тассиньи, только присутствие последнего удержало его от того, чтобы не подойти к столику генерала снова и не уволочь оттуда Аньес – даже и силой. Потому что он видел, сознавал, что будет после обеда. Они шли к выходу, де Тассиньи свернул к Риво, чтобы поздороваться и соблюсти приличия. Юбер же заставил себя шагать к гардеробу.

А едва оба оказались на улице, де Тассиньи негромко предложил:

- Давайте я подвезу вас. Неважно выглядите. Рана, поди, беспокоит?

- Благодарю вас, но я вполне здоров, - сдержанно ответил Юбер. – С бо́льшим удовольствием пройдусь немного. Да мне и не далеко.

За столько времени выдался свободный день.

За столько времени он впервые увидел Аньес.

Сколько времени может понадобиться, для того, чтобы все это прекратилось?

Сначала он шел по улице, пока не обнаружил себя возле Аркольского моста, глядящим на реку. Льда почти уже не было. Как-то быстро отпускала зима. А вода вот стояла на месте, не двигалась, будто совсем в ней течения не было. И казалась такой черной, такой грязной, что и смотреть неприятно. У Аньес радужки серые, но словно вмещают в себя все цвета, переливаясь ими, оживая ими, отдавая их миру – как океан. А Сена, такая похожая на него, – поглотила всю радость мира.

И железные фермы моста больше уже не были изменчивыми под солнечными лучами. Чепуха – солнца и не видать! Странно это, когда в морозный январский день есть тепло и свет, а сейчас, накануне весны, такой мрак среди дня.

После Юбер подумал, что лучше бы воспользовался предложением де Тассиньи и уехал домой. Дома… дома он мог бы выпить рюмку какой-нибудь дряни из бара месье Турнье и завалиться спать. Либо, если повезет, воспользоваться не только баром, но и женой этого щедрого господина. Либо послать все к черту и весь вечер, а потом всю ночь до утра читать. У этого идиота еще и неплохая библиотека имелась, к которой у жильцов особого интереса не возникало, но, если кто просил, тот разрешал ею пользоваться.

А можно вернуться на службу, и тогда совсем не пришлось бы думать. И шагать куда глаза глядят, не давая дурной боли в ноге хоть немного его переломить. Он дышит воздухом. Пока там Аньес с Риво – он дышит воздухом. Ему надо дышать.

На ночь генерал у нее не останется. Он добропорядочный семьянин. Он вернется к жене. Значит сейчас? Или еще не сегодня?

Может быть, и нет ничего. Может быть, ему показалось. Ведь и правда – была же она на той вечеринке.

А на скольких вечеринках был он сам? В доме Риво, в Констанце. По пятницам, когда Симона, делая вид, что ничего не происходит, удалялась на второй этаж отдыхать. Офицеры французской зоны оккупации так отдыхали после службы в те ненавистные, окаянные вечера – с выпивкой, картами и шлюхами. И сигары в генеральском доме водились самые лучшие, какие только можно достать.

Юбер судорожно глотнул и обнаружил себя на мощеной брусчаткой улице. Справа от него, чуть задев локтем и коротко извинившись, торопливо пробежал невысокий паренек и рванул через дорогу. Слева – девчонка с лотком на длинном ремне через шею продавала выпечку, выкрикивая усердно и громко: «Сладкие пироги и бриоши от месье Гиймара! Плетеные булочки, вкуснее, чем в Меце! Горячие еще! Только из пекарни! Саварены с абрикосовым джемом! Птифуры с розовым и шоколадным кремом! Клянусь, лучше вы ничего не едали!»

И вокруг – люди, множество людей, которые все куда-то шли мимо девчушки, надрывавшей и шею, и голос. За гроши ведь стоит, мерзнет со своим нарядным лотком. Не думая, Юбер двинулся к ней. Не иначе скупить продукцию этого безмозглого месье Гиймара, выгнавшего ребенка на холод. Будет чем порадовать семейство Турнье – скормят своим постояльцам на завтрак.

Прямо перед ним, чуть обгоняя и старательно обходя, прошла женщина в теплом кремовом пальто и аккуратной шляпке и оказалась перед малолетней торгашкой чуть раньше него. Что-то негромко спросила, ткнула пальцем в лоток. Еще через несколько минут она ловко подхватила из проворных рук девчонки внушительный бумажный пакет с выпечкой и, расплатившись, пошла дальше по улице. Юбер еще недолго, пока она не скрылась за углом ближайшего дома, смотрел ей вслед. А потом, будто опомнившись, что было духу рванул следом, странно испугавшись, что она совсем потеряется из виду.

Ему повезло – за углом людей не было. И эта – шла одна. В удобных практичных ботиночках, по одежде – ни морщинки, ни складочки, вся такая… правильная, что у него аж рот перекосился, будто поел кислого. Впрочем, ему мало времени понадобилось, чтобы понять, что эдак он сейчас улыбается. Улыбки и такими бывают тоже.

А потом Юбер взял, да и выкрикнул ей вслед на немецком:

- Фрау Леманн! Вот так встреча!

Если она и замешкалась, то он едва-едва успел уловить. Но и быстрее не припустила. Шаг был прежним, почти чеканным. «Умница, Маргарита!» - мысленно похвалил Юбер и, теперь уже вслух хохотнув, прибавил ходу и догнал ее, преграждая дорогу. И наслаждаясь выражением совершенного испуга на ее хорошеньком личике, ставшем, вроде бы, еще лучше, чем он помнил. Она немного поправилась, и ее белая кожа, казавшаяся раньше почти болезненно бледной, теперь походила на мрамор и будто светилась изнутри.

- Ну и куда это вы сбегаете, позвольте полюбопытствовать? – нависнув над ней, с некоторой издевкой в голосе и все так же по-немецки спросил он. – Не узнали, что ли?

- Перестаньте, пожалуйста, - пробормотала она уже по-французски, с жутким акцентом, но явно стараясь, торопливо оглянулась по сторонам, не слышит ли кто, и подняла на него глаза – огромные правильные арийские глазища. – Вас – я узнала.

- Славно выглядите! Французский воздух лучше германского, верно?

- Воздух свободы, господин офицер, - прозвучало почти неслышно.

- Как поживает ваш муж?

- Спасибо, Ноэль вполне здоров и, я думаю, будет рад повидать вас.

- Это прекрасно! – обрадовался Юбер и тут же припечатал ее насмешливым: - Но я спрашивал о герре Леманне. Как он? Есть о нем вести?

Кажется, даже зрачки у нее расширились от одного его вопроса, затопив чернотой густую, глубокую бирюзу взгляда. А свободная от пакета с выпечкой рука вдруг нервно дернулась и легла на живот. И только тогда он заметил, понял. И то, что она немного поправилась, и то, почему светилась – это не кожа светилась, это Грета светилась.

И все, что он мог сделать в таких обстоятельствах, это заставить себя мальчишески рассмеяться и притвориться, что шутка его удалась. Впрочем, и правда ведь – шутка. Даже несмотря на то, что она всегда, с самого начала выводила его из себя присущими ей одной упрямым противлением его желаниям и обреченным смирением перед обстоятельствами.

- Да бросьте, Маргарита! – выдохнул Юбер. – Решили, что потащу вас в каталажку? После всего, что мы провернули?

- Нет, - шевельнула Грета губами, вся натянутая, будто зазвенит, если тронуть.

- К черту! За столько времени могли бы понять, что шуму от меня много, но настоящей опасности для вас я не представляю.

- Ну отчего же? Я это знаю. Вы в Париже давно?

- Достаточно давно, чтобы вы утащили у меня из-под носа все бриоши. Я имел на них виды.

- Можете вернуться, она наверняка вынесет еще, - немного расслабившись, улыбнулась Грета.

- Нет уж, тут значительно интереснее. Как поживаете, Маргарита?

- А об этом, пожалуй, будет уместнее поговорить за чашкой кофе с вашими бриошами. Или даже за ужином, как вы думаете? Только его еще нужно приготовить.

- Я только что отобедал, но от кофе не откажусь. Если это не слишком затруднит.

- Нет… - она замолчала на мгновение, снова разглядывая его, куда внимательнее, чем в первые мгновения, а потом проговорила: - Но Ноэль ни за что не отпустит вас после одного лишь кофе.

На том они и порешили.

Уилсоны – Ноэль, Маргарита и их дочь Клэр без малого двух лет отроду, столь же правильное создание, как и ее мать, но на несколько десятилетий моложе, с меньшим количеством крошечных зубов в улыбке и очень легким характером – жили в нескольких шагах от того места, где Юбер поймал Маргариту.

И когда они вдвоем входили в просторную и светлую квартиру, в которой безраздельно властвовала образцовая во всех смыслах нацистка, их встречал отворивший двери Ноэль, такой же самый, каким Лионец его помнил, только к его коже прилип глубокий бронзовый загар, и одежда теперь была штатской.

- Да чтоб тебя! – ошалелое приветствие Уилсона было весьма красноречиво. – Откуда ты взялся!

- Твоя жена пригласила, - невинно брякнул Юбер и, деловито забрав из рук Греты пакет с выпечкой и сунув его Ноэлю, помог ей снять пальто. А после и свой тренчкот примостил на вешалку.

Уилсоны подвернулись ему весьма удачно и своевременно.

У Уилсонов он и остался до самой ночи, прекрасно понимая, что если не удержится сейчас по эту сторону здравого смысла, то рванет в форт, чтобы забрать папку с номером и адресом Аньес, чего делать было нельзя, потому что иначе вломится к ней в дом и вышвырнет из окна любого мужика, которого там обнаружит. Уж лучше наблюдать за этими… уникальными персонажами, встретившимися в собственной жизни. За национал-социалисткой не по призванию, но по надобности, сохранившей в себе что-то важное, что позволяет людям оставаться людьми. И за французом с британской фамилией и полузабытым позывным Могильщик, под которым его знали в Сопротивлении, женатым на этой самой национал-социалистке с лета 1946 года.

При его, Юбера, непосредственном пособничестве женатым!

С того момента, когда Анри самолично вывез Грету Леманн из Германии в Швейцарию по подложным документам, он задавал себе вопрос: стоило ли оно того? Не напрасно ли?

Один умный человек ему ответил, что оно никогда не бывает напрасно, и только сейчас подполковник понял, о чем тот говорил. Любые поступки, о которых не жалеешь, – уже не напрасны. Как и их следствия. Почти двухлетнее следствие всех их поступков – троих взрослых людей, присутствующих в гостиной, – в тот вечер сидело на небольшом пледе, брошенном на пол, и усердно разбирало игрушки, а потом нагло вцепилось в его дурацкую больную ногу и потребовало качать.

Как отказать следствию? Тем более, такому красивому.

Что ж, одно хорошо – он и правда не жалел, а стало быть – не напрасно.

А еще Юбер помнил себя в то утро в Кройцлингене. Он был весьма доволен собой и людьми вокруг.

Между тем, Ноэль говорил, рассказывал, заполнял время, которое в своей комнате Анри метался бы между стен, из угла в угол. Первые недели они с Гретой оставались в Швейцарии, поскольку опасались, что их станут искать. Вот уж где нейтралитет, презираемый Юбером, хоть кому-то сыграл на руку. А когда стало ясно, что родственники Маргариты в самом деле не поднимают шума, они отправились в Каир, где прожили до тех пор, пока госпожа Уилсон не выказала явных признаков беременности, трудно переносимой в африканской жаре. Там же они поженились по-настоящему – денег семейство Уилсонов не пожалело, чтобы их реальный брак стал возможен, и лишь после этого вернулись в Париж, чтобы дать Клэр настоящий дом. Им всем, в конце концов, нужен дом.

Все они бесприютны.

У всех прошлое сожгло войной. И не суть важно, кто из них троих в этой квартире против кого воевал.

- У Пианиста тоже дом теперь где-то в Ренне, - задремывая от усталости, скорее душевной, чем физической, говорил Юбер. – И, кажется, целый выводок цыган по комнатам.

- Ну уж не преувеличивай. К июлю мы с ним сравняем счет.

- Писал?

- Приезжал в ноябре для записи на радио. Удалось повидаться. Я как раз вернулся из экспедиции.

- Так вот отчего ты такой черный!

- Не сошло еще, - потер шею Ноэль и улыбнулся. В комнате вновь показалась Грета – принесла на подносе коньяк и стаканы и негромко сказала:

- Все равно ведь этим закончится.

Что ж, это было весьма кстати. Бару господина Турнье повезло, впрочем, Уилсоновский коньяк всяко лучше любого дерьма хозяина пансиона. А вот госпоже Турнье не повезло, потому как пил Анри слишком много, чтобы уделить внимание хорошенькой женщине, чьей страстности не утолял один лишь супруг. Об Индокитае Ноэль не спрашивал, хотя Юбер еще сходу упомянул, где пропадал эти годы. А теперь, чтобы не молчать, заговорил. Впервые. Никому ведь не рассказывал прежде того, что видел. Ни к чему это тем, для кого наступил мир. Спокойным, добрым, славным – это ни к чему.

Это стезя других, которые уже ничего и не ищут, а просто пытаются хотя бы не слишком бездарно сгинуть.

Там было и о том, как торчал в Сайгоне в бездействии первые месяцы, бесясь и натурально издеваясь над мальчишками, которых ему присылали на службу.

И о том, как и он, и эти мальчишки угодили в мясорубку в Хюэ, где пули не разбирали, в кого попадают. Где французы больше не ведали, кто враг и с кем воюют, видя перед глазами вперемешку вьетнамцев и японцев, которых там быть не должно.

И о том, как шли во Вьетбак, убежденные, что еще немного – и будет конец войне. Сколько же ей длиться?  И во что превращался этот проклятый богом край, когда они, как взбесившиеся черти, жгли деревни, выгоняя людей на улицы и оставляя их в джунглях. И множа, множа, множа отряды Вьетминя – такими, как сами, бесприютными.

- Там правда были японцы? – спросил лишь единожды Уилсон, когда Юбер уже замолчал.

- Видел – как тебя сейчас, - мрачно ответил тот. - Полковник Танака. Его живьем взяли, а эта мразь заглотила какую-то дрянь и подохла раньше, чем мы хоть что-то понять успели. Под его командованием положили семьдесят человек моих ребят. Семьдесят, Ноэль. А наши твари молчат, они никогда не скажут вслух, с кем мы там воюем.

- Значит, они действительно используют военнопленных… - Уилсон помолчал, разглядывая янтарную жидкость в своем стакане. - Если Индокитай мы худо-бедно держим, то настоящую войну с Пекином сейчас никто не затеет – силёнок не хватит.

- Да это она и есть, Ноэль. С Пекином!

- Третья франко-китайская? Пожалуй! Но это не нашего с тобой ума дело. Не твоего и не моего. Уж лучше назад, в Египет, в Фивы.

- Ты счастливый человек. У тебя всегда найдутся какие-нибудь Фивы.

- Просто ты их не видел, Анри. Тебе бы понравилось, но ты не видел.

И, наверное, уже не доведется. Кусок железа в груди магнитом тянет туда, где можно довершить начатое. Но этого Юбер Ноэлю уже не говорил. Он даже себе об этом не говорил – было страшно, как в бездне. Он был и пьян, и зол, и до состояния искромсанного куска мяса истерзан ревностью.

И всё, что происходило в тот вечер, все события, все слова, вся его горячая бравада – лишь затем, чтобы хоть ненадолго забыть, где и с кем сейчас Аньес, которая пошла дальше. Так далеко, что Лионец и сам наконец уверился, что обоим было бы лучше, если бы он согласился.

* * *
Генерал Риво явился сам.

Юбер всё гадал: вызовет – не вызовет.

Но в эти дни нарочно избегал поездок в Отель де Бриенн, откладывая все дела там настолько далеко, насколько это вообще было возможно, и засев в форте. Почти что забаррикадировав собственные двери и превратившись в бездумного бумагомарателя – резолюции, отчёты, запросы, письма. Его жизнь длилась от одного росчерка пера до другого.

Всё было приведено в идеальный порядок, какого Кинематографическая служба не видела, пожалуй, со времени своего учреждения. А Юбера снова стала душить эта дурацкая форма – не позволяла развернуться и надавать по морде распустившимся идиотам, работавшим в ведомстве до него.

Так продолжалось несколько следующих после памятного обеда дней. Ничего не происходило. Папка с прошением Аньес перекочевала в архив. Подальше от соблазнов.

А потом генерал Риво явился сам.

Расположился в кабинете на стуле напротив, на котором обычно сидели «просители», и устремился к намеченной цели без вступлений и мудрствования, положив на стол лист бумаги, исписанный ровным почерком, и придвинув его к Юберу. Зацепил ладонью пресс-бювар и грубовато брякнул:

- Пришлось послужить посыльным, господин подполковник. Все равно ведь собирался заехать.

Лионец мазнул взглядом по прошению, не особенно задаваясь вопросом, чье оно и что вообще происходит. Дураком надо быть, чтобы не понять еще до того, как генерал вошел – после единственного оповещения лейтенанта Дьена. Что ж, Риво его не удивил. Он поступал ровно так, как Юбер и ожидал.

Лионцу же тоже оставалось лишь сыграть свою партию в их развеселой забаве на троих. Он взглянул на своего визави и очень спокойно проговорил:

- Мадам де Брольи отказано во вступлении в Кинематографическую службу добровольцем, господин генерал. Сожалею.

- Чушь! - отмахнулся Риво. – Она славная женщина, умная и очень способная. Я знавал их семейство еще до войны, чудесная была пара. Как жаль, что Бог забирает людей без разбору. Марсель де Брольи вполне послужил бы еще на благо Франции.

- И, тем не менее, ейотказано, - повторил Юбер ровно тем же тоном, что и в предыдущей реплике. Будто внутри него, под формой, под кожей, под ребрами – не клокотало.

- Да, я знаю, Аньес сказала мне. Потому я самолично заставил ее написать новое прошение и хочу, чтобы его удовлетворили.

- Замуж она не вышла? – насмешливо растянул губы Анри. – Помнится, в отказе фигурировало отсутствие разрешения.

- Бросьте дурачиться, - начиная сердиться, потребовал генерал. – Она вдова, отца у нее нет, а…

- … а отчим осужден за коллаборационизм, - перебил подполковник. – Мэр Ренна, господин Прево сотрудничал с немцами в годы оккупации. И, надо сказать, все семейство, которое при нем в ту пору находилось, отменно себя чувствовало. Комитет национальной обороны настоятельно не рекомендует давать ей разрешение на службу.

- Это мне тоже известно. Но я не знаю, известно ли вам, что сама Аньес вместе с матерью нашли способ помочь нескольким еврейским семьям избежать гибели? Черт, да они укрывали канадского авиатора в собственном доме, Юбер! И этим поступкам есть свидетели. Я ведь тоже провел расследование, куда более тщательное, чем ваш драный комитет! Или, по-вашему, это ничего не значит?

Это значило слишком много. Например, что сейчас Юберу хотелось стоя аплодировать этой великой авантюристке – она совсем задурила голову старикану! Что, впрочем, в его возрасте и неудивительно. Удивительно другое – как он еще не вцепился ему в шею. Или как не свернул шею ей. Потому что даже представлять… даже думать об этом… омерзительно.

Спасительница евреев и авиаторов!

Наверное, именно потому, что она спасала евреев и авиаторов, ее попытались избить в кабаке Бернабе земляки. Но последнего Юбер вслух не сказал. Он лишь пожал плечами и продолжил «сражаться».

- Она коммунистка. Смею напомнить, господин генерал, что мы воюем с коммунистами.

- Вы забываетесь, подполковник! – взорвался Риво. – Кто дал вам право поучать меня?

- Прошу простить меня за мой тон! Но, тем не менее, ее сочли неблагонадежной. Допускать таких людей непосредственно к местам боевых действий и давать им доступ к информации, которая, попади она в руки врага, может причинить вред, вот действительно то право, которого у меня нет!

- Вы подозреваете мадам де Брольи… - опешил генерал и тут же взревел: - В чем, черт вас дери, вы ее подозреваете!

- У меня нет оснований ее подозревать, но и доверять этой женщине не стоит.

- Я за нее поручусь, - выплюнул Риво. – Слышите, Юбер? Я. Мое слово что-то да значит, верно? Так вот – я поручусь за эту женщину, коммунистку и родственницу коллаборациониста. Знаете почему? Потому что ее муж был замечательным человеком. Потому что она – любит свою страну. А еще потому что вы, Юбер, хорошо выполняете свою работу – и без моего слова здесь не обойтись.

Лионец молча смотрел на Риво и не знал, что ему сказать, раз за разом прокручивая в голове все помнимые им ругательства. Ругательства, сквозь которые пробивался густой и хриплый, будто бы сорванный голос генерала, пытавшегося сделать из него человека. И довольно успешно пытавшегося. Ему, Грегору Риво, Анри был обязан очень многим в жизни. Слишком многим. Но, черт дери, что ему делать с этой маленькой бретонской идиоткой, которая вздумала, что может позволить себе все на свете только потому, что невозможно пройти мимо ее юбки – так и тянет залезть под подол?

Придушил бы обоих. Только вот мавр из него был никудышный. В конце концов, даже права на ревность у него нет. Лишь черная злость затапливала его мысли и его душу. Гнилая, зловонная, черная злость.

Потому что ему было больно.

Он думал, что уже не бывает больно, а оказывается – вот оно. Оно живо, и оно болит. Сердце. И вовсе не от куска железа, который, бог даст, к нему никогда и не подберется.

- Если вы не хотите брать на себя ответственность, я напишу резолюцию сам! - рявкнул Риво. – Я пришел к вам как к другу, но у меня есть полномочия.

- Не утруждайтесь, - поморщился Юбер, заставляя себя хоть немного выдохнуть. – Я подпишу, если вы за нее хлопочете. Должно быть, она и правда… - он помолчал, подбирая подходящее слово, а выбрав, усмехнулся, надеясь лишь на то, что усмешка его не выглядит слишком горькой, - и правда нечто особенное. Раз уж не смирилась с моим решением и стала упорствовать в поиске способов попасть на службу.

- Особенное, - неожиданно согласился генерал. – И муж ее был особенным человеком. Я так восхищался его умом... Аньес его стоит, поверьте.

Чего стоит Аньес, Юберу можно было и не рассказывать. Он и без того слишком хорошо с этим знаком. Потому лишь молча кивнул и придвинул к себе бумагу. Ну что же? Как там говорил Ноэль? Счет сравняется в июле? В его отношении – совершенно неизвестно, что будет в июле, а прямо сейчас Аньес опять ведет.

И дело придется доставать из архива. И думать о том, что теперь ближайшие месяцы она будет торчать в форте, прямо у него под боком. Дурная упрямая баба!

Анри опустил перо в чернильницу, черкнул резолюцию и оставил свою подпись. Прошелся по бумаге пресс-бюваром, после чего продемонстрировал генералу.

С этим делом было покончено. Еще бы дом и пекарню в Лионе продать, когда наступит март. В конце концов, теперь он знает, где продают лучшие бриоши в Париже.

Форт д'Иври, май 1949

* * *
Дождь лил такой силы, что даже одного вида из окна хватало, чтобы начать поеживаться.

Холодно. Чертовски холодно. Зуб на зуб не попадает. На этом мрачном и сером административном первом этаже, наверное, и летом тепло не будет, а ведь уже май. Впрочем, летом, если все будет складываться так, как ей бы того хотелось, она позабудет о европейском климате на ближайшие годы. О, как бы ей хотелось этого!

Сильнее всего на свете.

Не стоять вот так у кабинета капитана Бергмана, ожидая, когда ее впустят, чтобы она ответила на несколько вопросов, сути которых сам Бергман едва ли понимает в полной мере. Ей оставалось несколько дней до назначения. Они же и были самыми изнуряющими в процессе подготовки – ей так казалось. Может быть, разумеется, только казалось.

Но, господи, какой же отчаянный дождь! Стучит и стучит по стеклу до звона в ушах. Никакой тренч не спасет, а она будет похожа на мокрую облезлую кошку, едва выберется во двор, чтобы добежать до казармы. Аньес ведь казалось, что ей идет форма, даже щеголяла ею, прекрасно сознавая, как сворачивают ей вслед шеи мужчины вокруг. Но дождь всех людей делает одинаковыми. Может быть, кто-то из них и подержал бы над ее головой зонтик, если бы тот имелся хоть у одного из них.

- Аньес, вы следующая, - раздался голос совсем возле нее. Она качнулась в сторону, не желая совсем уж отрываться от окна, словно бы что-то удерживало ее взгляд. И понимала, что именно. Не могла не понять. Там, посреди черно-белого, одинаково серого, как на большинстве ее снимков, затопленного водой мира, показался Лионец, выйдя на крыльцо у главного входа, но оставшись под козырьком. Он рылся в карманах пальто, потом ожидаемо достал сигареты и зажигалку. Она прилепилась намертво к подоконнику, вцепившись в него ледяными, чуть влажными пальцами. Даже если ее сейчас позовут, не пойдет.

- Я знаю, Кольвен, спасибо, - блекло ответила Аньес.

Жиль Кольвен был ее собственным «выкормышем». Ни черта не умел, все мечты сожрали годы войны, но зато имел большое желание учиться и поразительный талант писать. Мог бы стать новым Сартром. С ним она возилась ночами, чтобы сейчас он взволнованно торчал под дверью Бергмана, который и половины того не знал о фотографии, что известно Аньес де Брольи.

Юбер закурил и поднял глаза к небу. Да, Лионец, да, погода нынче – как раз для прогулок. Будто весна – не весна. Должна бы трава зеленым раскрашивать форт в форме звезды, а забивает все жидкая грязь.

Аньес почти вжалась лицом в стекло, жадно выхватывая в облике подполковника все, что только успеет за эти мгновения. Они почти не виделись, а когда случайно их глаза находили друг друга, он лишь ненадолго застывал, чуть заметно хмурился, и она с уверенностью сказала бы теперь, что ему плевать, если бы не поспешность, с которой он проходил мимо.

И как снова заговорить с ним Аньес не знала, потому что он уже ее осудил. Как и тогда, когда шел к маяку, не забредая в их дом, в котором она ждала его. Ждала, уверенная, что совсем уже ничего не ждет. Оказывается, невозможно противиться жизни, когда та буйными побегами лезет сквозь пепел к свету. В ее случае свет оказался обманчив.

Нет, Аньес никого не винила. Разве только самую малость – себя. Потому что переступить через этого человека она смогла, а через собственные убеждения – нет. Потому что любовью жертвовать проще, чем верой. А может быть, потому что она до черта боялась: вдруг это все настоящее, и тогда опять, как в юности, стать уязвимой от чувства к человеку гораздо мужественнее ее самой – невыносимо.

К крыльцу подогнали автомобиль. Лионец всегда уезжал из форта служебной машиной. И иногда ей казалось, что вся эта жизнь идет ему куда больше, чем кому бы то ни было, потому что он заслужил ее каждой каплей пролитой крови. Собственной крови. В нем всего было слишком много, чтобы оставаться заурядностью. И это его она когда-то считала недалеким мужланом?

Дурочка!

Влюбленная дурочка, чей мужчина уходит в дождь.

* * *
- Капрал Кольвен, рядовой де Брольи! К лейтенанту Дьену за документами!

Аньес подняла голову и широко улыбнулась. Точно так же широко улыбался и Жиль, чей взгляд она поймала среди десятка других в аудитории. Собственно, ничего внезапного не произошло. Она ожидала этого вызова каждый день с тех пор, как подписала контракт, и это должно стать итогом трехмесячного прохождения подготовки в КСВС.

Здесь ее звали «рядовой де Брольи» и единственное послабление, которое было сделано ей ввиду того, что она женщина, – это койка в отдельном от мужчин помещении, которое она разделила еще с двумя служащими гарнизона в Иври-сюр-Сен. Первая из них работала на кухне, вторая, как и Аньес, пришла добровольцем и пока ждала назначения.

В остальном же ей спуску не давали и спрашивали с нее наравне с остальными. А может быть, даже и больше, учитывая, что гоняли куда чаще прочих. С чего такие преференции и гадать не стоило, но в детали она не вдавалась. Не позволяла себе, потому что неизбежно испытывала смесь злости и вины. Сумасшедшая смесь! Нацеленная на результат, Аньес предпочитала довольствоваться тем, что вообще сюда попала. Шансы, откровенно говоря, были призрачными, несмотря на всю ее решимость и устремленность.

Для чего над ней измывались, заставляя часами потеть на плацу, на стрельбище, в учебных аудиториях, она понимала тоже.

Выдавить.

Подполковник Анри Юбер хотел выдавить ее отсюда. Виной ли тому недоверие, уязвленная гордость или, как он однажды пытался показать, переживания о ее персоне, Аньес не задумывалась. Ей нужно было всего лишь удержаться наплаву эти три месяца. Потому никакой жалости к себе не позволяла.

Схватка характеров, вот как это называется. И пускай Юбер ни разу, ни единого разу не показался, она прекрасно понимала, кто стоит за ее мытарствами.

А ведь она полагала, что достаточно подготовлена к тому, что ее ожидает. И помимо немалой силы духа, имела хорошую физическую подготовку и была неплохим стрелком. Первое – результат стараний Марселя, который сам любил бокс, а ее убеждал ежедневно делать гимнастические упражнения, пока она не привыкла и не ввела в правило. Второе – Прево заставлял. Когда Аньес вернулась в Ренн, именно он учил ее стрелять и ухаживать за оружием. «Пригодиться может все что угодно, никогда нельзя отказываться от того, что дает тебе жизнь. И если она дала войну – надо и из этого извлечь уроки», - говорил отчим, но они оба понимали, что в действительности он готовился. Готовился к тому, что однажды некому станет защищать ее и ее мать. Ну а что до силы духа… к ней Аньес подвела сама жизнь. Вся жизнь, кроме детства и юности, представлявшая из себя одно сплошное испытание.

И когда де Брольи бегала по плацу в полной экипировке с винтовкой в руках, а подполковник Юбер, которого здесь называли не иначе как «командиром из Вьетбака», пересекал двор по направлению от машины или к машине, ей отчаянно хотелось выкрикнуть ему вслед: «Эй, Лионец! Я здесь! Посмотри на меня!»

Только он никогда не смотрел. Ее как будто и не было.

А Аньес, изнывая от усталости, бежала дальше, ведь его тоже как будто и не было. И той ночи не было, когда она вдруг почувствовала, что больше уже не одна, потому что впустила его в себя так уверенно, так отчаянно, словно он с ней навсегда.

За столько лет впервые она была женщиной, которую любили, и безошибочно почувствовала эту любовь. Может быть, поэтому сейчас, когда вспомнила, что это такое, ей так сложно оставаться существом бесполым, даже более далеким от женской сущности, чем мужчины, пусть сослуживцы и сворачивали шеи ей вслед. Да, да, форма ей определенно шла никак не меньше платьев и костюмов от Пьера Бальмена[1]. Но эти три месяца, не выбившие ее из рядов добровольцев КСВС, из нее самой выбили способность радоваться по поводу собственной привлекательности.

Свободные дни выпадали ей нечасто, и когда отпускали хоть на день из форта, она немедленно ехала домой, в свою просторную квартиру, оставшуюся от Марселя, принимала там ванну с хорошим ароматным мылом, надевала шелковый халат и варила крепкий кофе, чтобы выпить его обязательно с пирожными из кондитерской напротив.

В эти моменты Аньес была даже счастлива. Почти.

К концу мая от нее осталась лишь половина, а она была почти счастлива.

Ее тело полностью состояло из костей, сухожилий и мышц, глаза сделались совсем огромными, а упрямый и всегда чуть-чуть тяжеловатый подбородок теперь стал острым и вытянутым.

Ее не узнала бы, наверное, собственная мать. А она была почти счастлива.

Просто от чашки кофе и ощущения чистоты, с которой придется расстаться на долгие пять лет контракта. А там как знать, куда дальше ее забросит судьба.

Лейтенант Дьен, тот самый, который давно-давно вручал ей в руки папку с отказом на прошение о вступлении в ряды Кинематографической службы, сейчас передавал им с Жилем Кольвеном назначения. Обоих по их же просьбе отправляли в Сайгон, где они должны были приступить к службе.

- Сегодня можете вернуться домой, - вещал лейтенант, не особенно стесняясь разглядывать рядового де Брольи, памятуя об их встрече в этой же самой приемной по зиме, когда она упорствовала, не желая смириться с поражением. – У вас будет два дня для того, чтобы вы могли навестить близких и утрясти оставшиеся дела. В понедельник вам надлежит вернуться в форт. Далее вас отправят в Брест, а оттуда в Сайгон. Вещей с собой брать немного, только самое необходимое. Уже в июне вы будете в Индокитае.

За то, чтобы увидеть чертово индокитайское небо, Аньес отдавала свою прежнюю жизнь.

Осознание этого так настойчиво и упрямо билось в ее мозгу, что ничего не оставалось, кроме как молчать, чтобы справиться с эмоциями. Именно сейчас, а не ранее, она делала последний шаг.

Выйдя на улицу, они с Жилем курили и улыбались, как два идиота. Только чувства Кольвена были куда чище ее. И улыбка получилась радостной. Аньес же пыталась скрыть собственный ужас от происходящего. Ужас, перетекающий в ликование. Ликование, затуманивающееся ужасом. И она не знала, что в ней сильнее. Замкнутый круг.

- Вы соберетесь – и едем? – спросил Жиль.

- Да что мне собирать? Бросить расческу в мешок? – пожала она плечами.

- Негусто.

- Чем раньше привыкнуть иметь при себе не больше, чем возможно унести, тем легче жизнь обернется. В конце концов, фотоаппарат для нас с вами – самое главное, - рассмеялась Аньес. – Вам куда? Далеко?

- В Сен-Мор-де-Фоссе. У меня там родители.

- А мне в Париж. У меня там… никого. Не вижу смысла ждать друг друга.

- Да, совсем в другую сторону, - почему-то раздосадовано согласился Жиль.

На том и разошлись.

И в следующие сутки Аньес, обернувшись взбесившейся птицей, разворотила собственное гнездо – в порыве раздирающего душу желания привести его в порядок, упаковать вещи, прибрать неприбранное. Наперед зная, что никогда уже не переступит порога этой квартиры. Ей хотелось забиться в угол и плакать часы напролет, но этого допускать нельзя, иначе никак не заставить себя даже в форт вернуться, не то что следовать дальше.

Ей было страшно. Отчаянно, одуряюще страшно. И она не представляла, что с этим поделать.

Потому носилась по комнатам – платья эти с вешалок долой, уже не наденет. Через пять лет она станет для них старухой, никуда не годится. Косметика за этот срок испортится тоже, и ее тоже долой. Вещи Марселя, которые так и не сумела отдать, – долой! Все смести. От всего избавиться.

Начать начисто, заново, потому что, кем бы она ни была, тоже имеет право.

Любить свою страну.

Бороться.

Искать справедливости.

Строить совсем другой мир.

Вершить будущее.

Поступать правильно.

Любить свою страну.

Любить свой дом.

Любить отца и мать. Кем бы ни были они.

Любить свою страну.

Ее лишили этого, и не ее вина, что другого пути не существовало, чтобы оставаться той, кем она себя ощущала. Если нужно жертвовать собой ради того, чтобы у ее родины все еще была честь, когда все рухнет, когда человечество перестанет сомневаться в том, что есть зло, когда те, кто сеют зло, будут повержены, то она жертвует. Жизнь родственницы коллаборациониста не такая уж большая цена.

Кто будет встречать ее в Сайгоне, Аньес еще не знала. Знала только, что, конечно, с ней выйдут на связь. Вийетт назвал лишь пароль и отзыв, которые укажут ей на связного, через которого предстоит получать указания, кому она должна будет передавать информацию, которую сочтет полезной. Большего пока не позволялось. Задание было не сложным. Фотографировать расположение войск, вооружение, поставки продовольствия и передавать пленки. Если повезет, то делать фотокопии документов. В дальнейшем, Аньес в этом не сомневалась, ее ждут куда более важные ребусы от советской разведки.

Потому что она верила в то, что говорил когда-то давно Марсель.

И потому что она видела слишком много, чтобы не убедиться в его словах.

Если Франция не способна сама преодолеть зло, которое сеет, ведя войну, не имея на то морального права, то должны быть люди, которые однажды это остановят. Пусть даже такие ничтожно маленькие, как она. Пусть это предательство в глазах большинства соотечественников. Но никто не отменял совести. И если совесть и желание делать хоть что-нибудь лежат по одну сторону весов, то, конечно же, они перетянут на себя вес, потому что все прочее – лишь громкие слова и жажда наживы.

Вот письма. Ровной аккуратной стопкой. Письма Марселя в ящике его стола. Разложены педантично по алфавиту в зависимости от фамилий корреспондентов. Их без разбору изрезать ножницами и выбросить. С собой не заберешь, а оставлять на что? На забвение? Безвестность? Слишком горький финал такой яркой жизни.

Для нее писем нет. Они никогда не расставались, чтобы была необходимость писать. А ей бы сейчас хоть одно-единственное. Это было бы его приветом и благословением. Чтобы там, как он часто говорил вслух, было написано: «Аньес – умница, у нее все выходит верно».

Среди бумаг и холода ножниц в голову приходит мысль написать матери. Пусть в квартиру в Ренне проведен телефон, один черт. Может быть, и бедной Женевьеве останется только лист бумаги, исписанный родным почерком.

И Аньес садится писать с мыслью непременно отправить. И еще позвонить – это, пожалуй, обязательно. Слова даются ей непросто на этот раз, потому что главного не скажешь, а позволенное оставляет ощущение безрадостной незавершенности, за которой следует обрыв. Обрыв связи и бесконечной нежности. Ей совсем не хотелось прощаться так, чтобы Женевьева поняла, что это и есть прощание. Потому, пожалуй, остаток дня и прошел над бумагой посреди разбросанных вещей, которые Аньес так и не прибрала. У нее на то будет еще целое воскресенье.

Потом она звонила и подчеркнуто веселым голосом сообщила матери, что на следующей неделе отбывает в Брест, а оттуда водой в Индокитай. Если Женевьева и была недовольна, то никак этого не выказала. С самого начала затеянного Аньес предприятия она молчала, зная неугомонный, отчаянный нрав своего ребенка, во всех начинаниях идущего до конца, какую дорогу бы ни избрал. С ней даже в детстве не спорили и ничего не запрещали – сперва помнилось, что у нее нет отца и она с рождения не очень счастливое дитя, а сейчас начинать воспитывать поздно.

«В какой это будет день?» - спросила Женевьева, стараясь не выдавать волнения в голосе, хотя обе знали, как тяжело ей дается их расставание. Теперь между ними ляжет океан и тысячи километров. От этого делалось страшно. Закончился зарок – три года скорбеть по Роберу Прево, но замуж она не спешила, кажется, наконец смирившись со старостью.

«Не позднее вторника, мама, -  ответила Аньес, - значит, в среду я уже буду в Бресте».

«Я приеду, хочу повидать тебя, а то ведь неизвестно на сколько пропадешь».

«Я буду писать, даю слово! И постараюсь не увиливать от отпуска».

«Вряд ли у тебя получится, - с нотками снисходительности отрезала Женевьева, - я приеду в Брест, тут не очень далеко. Мы хотя бы успеем проститься по-настоящему».

Чтобы не расплакаться и не дать расплакаться матери, Аньес завершила разговор, пусть и скомкав его на излете. У них будет еще немного времени в Бресте, если та и впрямь доберется. Но сейчас Аньес слишком отчетливо пришло в голову осознание, что с ней Женевьева хочет успеть увидеться напоследок, как не смогла ни с первым мужем, ни со вторым до того, как обоих не стало.

И ей так хотелось воскликнуть: «Не хорони меня прежде времени, мама!» Да разве могла она сама себе это позволить?


[1] Пьер Бальмен – французский модельер, художник по костюмам, создавший собственный модный дом в 1945 году.

К ночи ей сделалось совсем невыносимо. Казалось, хоть хорони, хоть нет, а она больше уже не может здесь одна, мечась от стены к стене, где отовсюду с десятков снимков на нее глядят ее «искры города огней». Она взяла привычку украшать портретами чужих людей комнаты, и так ей казалось, что все происходит не зря.

Пускай она лишь отражение того, как горят другие.

Но она же есть.

Есть!

Застывшая посреди собственной кухни, с сигаретой, зажатой меж губ, вцепившаяся дрожащими пальцами в фотографию более чем двухлетней давности.

Собственный негромкий всхлип отрезвил ее.

Окурок оказался в пепельнице, она вдавила его в дно, затушив. А сама прекратила свое бесцельное движение по квартире. Теперь оно стало осмысленным, резким, торопливым.

Чулки. Бюстгальтер-пуля. Безделица, стоившая баснословных денег. От них сходили с ума в США. А ей захотелось. Под выбранное платье с учетом ее исхудавшего тела – в самый раз. Чтобы тому платью было за что держаться.

Собственно, среди всего вороха сброшенных с вешалок вещей она остановилась на самом бесстыжем. Из кораллового шелка, с голыми руками и грудью, открытой ровно настолько, чтобы это еще оставалось приличным, но давало много простора для воображения. Когда-то оно плотно облегало фигуру, а сейчас оказалось немного свободным. Но голодному – хлеб. А она изголодалась, господи! По шелку и по мужчине, который так не ко времени, так не к месту разбудил в ней вот это… как шампанское бьющее в голову желание.

Волосы остались распущенными по плечам, она лишь немного зачесала их назад, скрепив заколками челку. Их природной пышности хватало, чтобы не нужно было долго мудрить. Ни пудры, ни румян. Только штрих помады на губах.

В конце концов, Аньес нетерпеливо накинула на плечи жакет, обула туфли и, прихватив сумочку, вышла из квартиры, чтобы в эту самую ночь сюда уже не возвращаться, не метаться от лица к лицу, не думать о том, что ее собственный портрет, сделанный Лионцем у Аркольского моста, размещен на стене возле снимка подполковника Юбера, ветерана войны, героя Хюэ, надежды французской армии.

Стрелки на часах неумолимо двигались к полуночи. Она сама, вцепившись в руль, от огня к огню на уличных фонарях мчала по городу пустой дорогой, свободная даже, если захочется, влететь в любой из столбов и окончить это раз и навсегда.

И совсем не видела людей, то там, то тут встречавшихся ей по пути. Они казались тенями и не горели так, как сейчас пылала она. Они совсем-совсем не горели. А весь Париж всех времен, что ей довелось видеть – довоенный, оккупированный, свободный – сжался до одной-единственной точки, к которой она устремилась.

Эта точка – тихий порог на третьем этаже спящего пансиона рядом с улицей Архивов, где жил Лионец. И ее рука, занесенная у двери.

Аньес не сомневается, совсем, ни мгновения. Для сомнений теперь поздно. Впереди – Сайгон. Только вот стук у нее почему-то выходит будто бы самую малость робким. Даже жалобным, просящим. Аньес задерживает дыхание, прикрывает ресницами глаза в приглушенном свете узкого коридора. И ждет.

Щелчок.

Скрип.

Молчание.

Слишком долгое, чтобы не испытать этого страшного чувства, что пришла зря, что не нужна, что не ждал.

А потом голос.

- Это вот так ты собираешься побеждать вьетнамцев? Парой туфель и помадой?

- Я там буду снимать наши победы, Анри, - услышала она себя и наконец разглядела его в свете, бьющем из комнаты. Он стоял перед ней взъерошенный, в одних свободных пижамных брюках, очевидно, надетых наспех, и его голая, покрытая редкими темными волосами грудь часто вздымалась и опадала. Там, на ребрах, под сердцем, большой шрам. Она помнила нежную, совсем молодую кожу рубца, и сейчас будто бы вновь ощущала ее под пальцами. А сам рубец грубый, вытянутый, страшный. Дыра в человеке, смерть.

Юбер отступил на шаг, пропуская ее к себе, и она прошмыгнула мимо него, не задержавшись рядом, будто боялась, что волнами исходившая от него энергия собьет ее с ног. А остановившись в нескольких шагах, дождалась пока он закроет дверь и повернется к ней лицом. Молча. Никак не желая помочь.

Сумка тоже не желала раскрываться, и Аньес нервными движениями вертела крошечный замочек до тех пор, пока в ее руках не оказалась черно-белая фотография, самую малость потрепанная, но довольно большая – как была, без рамочки, годами хранившаяся в ящике ее стола и извлекаемая оттуда, чтобы не забывать лицо. Фотография, на которой Лионец стоял на причале в Дуарнене в ноябре того года, когда они познакомились. Он приехал туда затем, чтобы увидеть океан, а увидев, был так сильно разочарован, что ее взяла досада. Она и сейчас досадовала, что разглядела его тогда, сразу, слишком отчетливо, чтобы иметь иллюзии.  Никаких иллюзий и никакой надежды, даже если ее неумолимо к нему влекло.

- Помнишь, ты просил у меня этот снимок? - медленно сказала Аньес, облизнув губы, наплевав на помаду, понимая, что голос ее дрожит, а начни она говорить хоть капельку быстрее – зачастит. – Я вот вспомнила. Собиралась и вспомнила. И привезла.

- Ты выбрала очень странное время, - точно так же медленно ответил он.

- У меня только сегодня и завтра. Я спешила.

- И потеряла весь день.

- Анри…

Она запнулась, неожиданно осознав, как он на нее смотрит. Так на нее никто не смотрел. Никто, никогда, ни один человек на свете. Если для Аньес Париж сжался до единственной точки у его порога, то она для него, похоже, сейчас была точкой, в которой сошелся мир.

И даже если это ей лишь показалась, она была благодарна ему за то, что, пусть ненадолго, но она чувствовала себя вот такой… необходимой. И ликовала от того, что не ошиблась придя.

- Анри, - ласково повторила Аньес, и в нем сработал спусковой механизм. От двери, где все еще стоял, Юбер метнулся к ней, обхватил руками ее лицо и несколько мгновений выжидал чего-то, а она будто бы видела, как оно разгорается в нем. Оно – горит. Полыхает. Как ночь за окном. Оно – ее отражение в его глазах.

А потом и сумочка, и фото упали на пол, когда Лионец подхватил ее на руки, и она оказалась прижата к его груди.

* * *
Она и потом была прижата к его груди. Лежала тихонько сверху, обхватив согнутыми ногами его бедра, в то время как он пальцами считал позвонки на ее спине. Когда порывалась слезть, полагая, что ему, должно быть, тяжело, он не пускал и обнимал ее шею еще крепче, целуя худенькое лицо. Она тогда снова устраивала голову в полукружии его плеча и шеи и дышала запахом, который почему-то сейчас казался ей знакомым тысячу лет. Его кожи, сигарет, почти выветрившегося одеколона. И едва не мурлыкала, чувствуя прикосновения его ладоней к телу и к волосам.

Ей было хорошо и спокойно. Немного горько, но она пыталась об этом не думать. И ей все казалось, что хорошо и ему. Не может быть не хорошо. Слишком мало времени, чтобы не позволить себе хоть в эти часы пить любовь большими глотками, как если бы она была самой чистой, самой свежей водой, без которой они изнывали все это время.

- Передашь от меня привет океану? – тихо-тихо прозвучал голос Лионца возле ее уха. Она встрепенулась и заглянула в его глаза. В темноте те поблескивали лишь от света, льющегося из окна. Аньес улыбалась. Слушала его сердце, чувствовала, как отзывается собственное.

- Твой корабль идет из Бреста, - пояснил он, вдруг решив, что она не понимает. Глупый. – Передашь?

- Если тебе этого хочется. Вы все-таки с ним подружились тогда?

- Мне кажется, мы друг друга научились понимать, это даже важнее. У нас с ним было одно настроение.

- Ты был не в духе!

- Да и он не слишком походил на счастливца.

- А кто бывает счастлив в ноябре?

- Не поверишь, но мне встречались и такие редкие экземпляры, Аньес. Кто-то и жизнь проживет, а счастлив не будет, а кому-то достаточно серого ноября.

- Кому-то достаточно ноября… - повторила она за ним, а потом подалась вперед, к его лицу, и негромко спросила: - А ты? Ты был когда-нибудь счастлив?

- За всю жизнь?

- За всю.

- Не считая детства, дня три, - Юбер задумался, совсем ненадолго, а затем начал перечислять, после каждого предложения проводя ладонью по ее волосам: - Когда отец увидал меня в форме. Когда освобождали Париж. Сейчас. С тобой.

Она гортанно хохотнула и вновь положила голову на прежнее место, чтобы произнести еле слышно, касаясь губами его кожи:

- Тогда я богаче. Ничего не помню, что было раньше. Совсем не помню, как будто бы не жила.

- И в чем богатство?

- Острее чувствую. Счастлива только теперь.

- Аньес…

- Не надо, не говори… Я знаю, ты много хочешь сказать, но не говори. Если я угадаю с вопросом, просто ответишь, да?

- Боишься не выдержать и остаться?

- Боюсь. И сожалений боюсь. И всегда буду винить тебя в этом.

- Какой кавардак у тебя здесь, - он коснулся губами ее лба. Ни на чем не настаивал. Даже голос звучал очень спокойно. И если бы она не чувствовала его так сильно, сейчас могла бы подумать, что приручила, но нельзя приручить стихию. Океан тоже бывает обманчиво тихим.

- Ты будешь меня вспоминать? – вырвалось у нее. – Ведь будешь?

- Конечно! – с готовностью подтвердил Юбер, и она знала, что теперь улыбается он. – Однажды совсем дряхлым, перед самым концом, я буду сидеть в старом доме возле камина, потягивать кальвадос, а потом неожиданно скажу: «Боже! Как она была хороша!»

Аньес не выдержала и громко рассмеялась, уткнувшись лицом в его плечо. Смеялась долго, почти что до слез. И его грудь тоже подрагивала, кровать заходила ходуном от их смеха. Наверняка и соседи через стену слышали, да и те, что внизу. А когда они с Анри затихли, Аньес хрипло, но и как-то звеняще спросила:

- Это будет в Нормандии?

- Что?

- Старый дом и камин. Кальвадос. В Нормандии?

- В Ренне мне подавали отличный кальвадос! Готов поспорить, что ничуть не хуже, чем в Кане!

- У дурака Бернабе?

- Не помню. Я пил тогда не просыхая.

- Боже! Мне казалось, что ты работал. Что ты искал там, чем заниматься.

- Не нашел, вот и пил.

- Это ужасно, - она вновь замолчала. И стало тихо. Он медленно и размеренно дышал. От движения воздуха чуть шевелились волоски на ее челке. Ее губы вновь пустились в путешествие по его лицу, по шее, по груди. А нашли шрам – и замерли, нерешительно касаясь, но будто в страхе причинить боль. Его ладонь легла на ее затылок и прижала чуть крепче к этому месту: не бойся, не больно.

- Я бы хотел у океана, - осипшим голосом сказал Юбер. – Требул мне подошел бы, чтобы коротать старость в обнимку с бутылкой хорошего бренди… и еще с местной едой.

- Почему?

- Кормили у вас хорошо!

- Шутишь?

- Все эти ваши блины, соленое масло, колба́сы, устрицы. Вы напихиваете устрицами даже яичницу?

- Меня сейчас стошнит! - снова расхохоталась Аньес. И чувствовала, как под ее смех снова оживают его пальцы. Теперь они спускались ниже спины и ласкали ягодицы. А она разве что не мурлыкала от удовольствия.

- А рыбное рагу! А гречневые клецки!

- Юбер! Тебя до этого нигде не кормили?

- Тебе не понять. Мне чего в тарелку ни положи – все съем. Уж после шталага-то! Да и сидеть в горах с отрядом, когда за тобой охотится и гестапо, и милиция – не слишком-то сытно.

Его руки продолжали путешествие по ее телу, будто бы ничего такого, будто бы совсем ничего не сказал, а она застыла, не в силах оторваться от его глаз.

- Я везунчик, Аньес. Другой бы еще в самом начале подох, в Меце. Я там ногу сломал и не мог работать в трудовом лагере. А тех, кто не работает, не кормят. Нам в день полагалось 70 рейхспфеннигов. Не отработал – не получил. Жрать не на что. Моим самым долгим кошмаром был голод. Он преследовал меня, когда война давно уже закончилась. Он и сейчас заглядывает – дышу ли еще.

- Анри…

- Человек, который голодал, никогда не забудет. Мы все мечемся… а для счастья, пожалуй, надо не так много. Спать в тепле, не чувствовать страха. Дожить до старости. Быть сытым. У меня всего три дня. Но ведь безусловных же.

- Наверное, ничего не получится, - сорвавшись, ответила Аньес.

- Что не получится?

- С Требулом не получится. Покупатель нашелся. Меня не будет пять лет, и я не могу оставить маму без денег. Его нельзя было не продать. Никто не шел работать к нам. Никто не хотел иметь дело… Я не знала, что этот дом – для тебя тот… тот, где ты захочешь жить.

- Твоя мать все еще в Ренне?

- Да, она и Шарлеза, наша кухарка. Вся семья. Корни.

- Хорошо… когда чувствуешь корни – это хорошо.

- Я хочу оставить тебе свой фотоаппарат. Я не знаю, что я еще могу…

- Остаться со мной? – Лионец обхватил обеими ладонями ее лицо, сам чуть приподнялся и коснулся губами ее губ. – Можешь ведь? Можешь, когда я делаю вот так. И вот так… И так…

Она всхлипнула и подалась к нему, слушая и вынуждая себя не слышать. Все ее чувства сосредоточились на поверхности кожи. Весь ее огонь, разгоревшись из маленький искры, сейчас полыхал в том месте, где они снова соединились. Она могла остаться. Могла. Сейчас – могла. Остаться представлялось единственно верным решением, когда Лионец заставлял ее задыхаться от страсти. И это не было предательством – ни прошлого, которое казалось ей прекрасным, но, оказывается, уже позабылось, ни будущего, о котором она до сих пор ничего не знала.

Но когда несколько дней спустя Аньес в обнимку с Женевьевой стояла у океана в порту Бреста, она обещала воде, волнам и небу, что они обязательно дождутся Юбера. Потому что Юбер тоже скучает по ним.

Интермедия

Москва, июль 1980


Сигарета отправилась в пепельницу. Аньес медленно вдавила окурок в прозрачное стекло, не отрывая от него взгляда, и улыбнулась, даже не подозревая, насколько нервной выглядит сейчас ее улыбка. Ненастоящей, приклеенной. Никогда прежде ей не приходилось терпеть такого фиаско в сокрытии собственных чувств – и вот пожалуйста. Впрочем, она не могла справиться с собой настолько, чтобы даже это до конца осознать. В ней только отчаянно забилось открытие, что молодой мужчина за столом напротив – удивительно! – сын Лионца, плоть от плоти его.

Так почему же он так не похож? Или это она позабыла? У нее ведь ничего от Юбера не осталось. Совсем ничего. Могло и стереться из памяти за тридцать лет.

Но именно память позволяла ей тешить себя надеждой, что, если не похож – совсем не обязательно, что это он. Да, пожалуй, ей не хотелось, чтобы этот Юбер имел отношение к тому. Она слишком старая для таких откровений.

У нее отменное здоровье, ясный ум, для чего живет – ею осмыслено, но она слишком старая, чтобы не чувствовать, как забилось в ушах. Должно быть, самая банальная гипертония. Должно быть… ничего неожиданного.

- Эй! Что с вами? Вам плохо? – услышала она сквозь набат. Подняла глаза и столкнулась снова с глубоким, непроглядным серым цветом, затопившим мир.

- Нет, все хорошо, - ответила Аньес, чувствуя, что именно этот цвет и тащит ее за собой, как неумолимый поток реки, как морское течение, с которым не справиться. Не разобьешься о камни – так утонешь, нахлебавшись воды.

После этой странной мысли она поняла, что все еще улыбается, хотя с чего бы ей улыбаться сейчас? И Аньес заставила себя опустить уголки губ. Может быть, теперь она будет казаться хоть немного нормальной. Впрочем, есть ли хоть какая-то градация нормальности?

- Значит, вы из Дуарнене, а ваш отец – подполковник Анри Юбер?

- Он оставил службу в должности полковника, но да, именно так. Вряд ли возможны такие совпадения.

- Действительно, - Аньес закивала, и ей показалось, что, возможно, стоит просто выдохнуть. Эта напряженность непременно доконает ее, если не выдохнуть.  И она буквально усилием заставила себя перевести дыхание. Вряд ли это хотя бы немного ей помогло, но хотелось верить.

Мужчина, с которым она сейчас говорит, – и ответ на ее молитвы, и расплата за ее поступки. Кем бы он ни был по крови.

- Откуда вы его знали? – спросил А.-Р. Юбер, глядя на нее испытующе, но таким тоном, будто бы делал ей одолжение – вот, лови, как собака кость, возможность продолжить разговор. Не маяться, какие вопросы еще задавать. Невыносимо думать, что спрашивать. И Аньес чувствовала странную, не подлежащую никакой критике благодарность за эту помощь, осознанную или нет – неважно.

 Она коснулась чашки, уже давным-давно остывшей. И ей это не понравилось. Хотелось горячего. И быстро, на выдохе, произнесла:

- В сорок девятом, если ничего не путаю, я делала серию портретов парижан для одной французской газеты. «Искры города огней». Эта рубрика пользовалась успехом. В числе прочих был и Анри… Анри Юбер. Я в него тогда совершенно влюбилась. Он не оставил мне никаких шансов не влюбиться.

- В общем-то, - А.-Р. улыбнулся, взглянув на нее теперь уже несколько снисходительно, - не удивлен. Отец всегда говорил про себя, что нравился женщинам, только пока носил форму.

- Уж это он малость преувеличивает!

Потому что Аньес пропала, когда понятия не имела о том, какие знаки отличия красуются на его мундире.

Оттягивая неизбежное, она все-таки глотнула свой кофе, который еще немного и станет ледяным. И ничего не боялась и ни о чем не жалела. Только вот знать, что осталось в той жизни, которую оборвала, ни Аньес де Брольи, ни Анн Гийо никогда не хотели. Ей казалось, что это несправедливо по отношению к тем, кого она оставила. И еще… почему-то Аньес думалось, что, когда она сбежала, это тоже был правильный выбор. Им она спасала не только себя.

- Вы и родились в Финистере? – она очень надеялась, что этот вопрос прозвучал достаточно непринужденно, но едва ли у нее получилось. Чтобы изобразить непринужденность, нужно быть куда большей актрисой, чем Аньес умела. Эмоции разуму не подвластны.

- В Бретани, - уклончиво ответил А.-Р., которого ей никак не удавалось назвать Анри даже в собственных мыслях. – Уж не знаю, как отца с матерью туда занесло.

Ну вот оно и началось. Узнавание. Удивление? Нет. Какое уж тут удивление?

Впрочем, «мать» этого Юбера путала стройный ряд ее предположений. И это зудело довольно сильно. Где зудело? Да на кончиках пальцев, которыми она хотела коснуться руки или лица молодого мужчины рядом с собой, чтобы хоть что-нибудь понять. Разве можно понять, спустя столько лет? Помнимое ею могло быть и придуманным. Детская кожа грубеет с годами.

У того мальчика, который жил в ее памяти, ушная раковина в верхней части была чуть больше, чем следовало, отогнута вперед, будто свисала. Правая или левая?

А тут… черт его знает, что у него за уши! Он совсем не похож! Ни на кого не похож!

Сын. Конечно, когда есть сын, то должна быть и мать. Если есть отец – то должна быть и мать. В любом случае, должна быть мать.

- Не самое плохое место на свете, - зачем-то сказала Аньес. – Полковник оказал мне несколько немалых услуг, я рада, что у него все сложилось благополучно. Было бы очень нехорошо, если бы знакомство с персоной нон-грата причинило ему вред.

- Вряд ли кто-то мог причинить ему вред больший, чем он сам себе причинял своим безрассудством, - рассмеялся А.-Р. и продолжил, будто бы не желая останавливаться, и очень внимательно, ничего не скрывая – ни своих эмоций, ни своего ожидания, смотрел в ее лицо: – С осколком в легком добился, чтобы его отправили в Индокитай. Там его чуть не убил климат, но поскольку и тот не справлялся с поставленной задачей, решил довершить начатое в Дьенбьенфу. Когда генерал де Кастри объявил о капитуляции, отец пошел на прорыв со своими людьми, в живых остались семьдесят три человека. Из целого гарнизона.

Аньес его ожиданий не обманула.

Она медленно откинулась на спинку стула и заставляла себя дышать. Раз за разом втягивала воздух. И повторяла про себя: «Это было в пятьдесят четвертом. Дьенбьенфу – это весна пятьдесят четвертого. Семьдесят три человека. Пятьдесят четыре – семьдесят три».

Она жила в Москве и так искренно, почти по-детски радовалась победе вьетнамцев. У нее тогда еще и Зины не было. Она была счастлива в своем одиночестве, истинном и благословенном, вслушиваясь в речь говорившего по радио диктора. И совсем не знала, не думала, не могла предположить или, может быть, не хотела… Восьмого мая Хо Ши Мин прибыл в Женеву. Франция вынуждена была… Франция вынуждена… А за день до этого – семьдесят три человека из целого гарнизона.

Аньес подняла свои сделавшиеся совсем больными, чего уже и очки не могли скрыть, глаза и выдавила:

- Вы говорите, он сетовал на то, что без формы был нехорош? Какая глупость…

Юбер медленно кивнул ей в ответ. И кажется, был вполне удовлетворен ее реакцией. Господи боже, кто кого пришел спрашивать?!

- Мама с вами согласилась бы, - произнес А.-Р.

- Его больше нет, правда?

- Давно. У него было скверное здоровье, очень скверное. И последние годы ему тяжело жилось. По-хорошему надо было оперировать, но сначала врачи не брались – осколок находился слишком близко к сердцу, а потом он сам уже не хотел. Говорил, что сроднился. Ему пятидесяти не было. Как-то стало плохо дорогой от Дуарнене, он страдал сильной одышкой. В таком состоянии за рулем трудно. Въехал на повороте впридорожный столб.

- Разбился?

- Нет… немного машину помял. Но от удара осколок сдвинулся и прикончил его. Я думаю, он был страшно доволен по этому поводу – такая смерть хотя бы получилась быстрой. Отец иногда говорил, что ему не хотелось бы… не хотелось бы медленно умирать.

- Да… Лионец никогда не любил, чтобы медленно… он был очень… скорым человеком. Скоро судил, скоро прощал. Скоро принимал решения.

- Вам плохо?

- Нет, я же даже не плачу.

Она и правда не плакала.

Юбер родился в ноябре, и значит, сейчас ему было бы только шестьдесят три. Она без малого тридцать лет живет в Москве и, по крайней мере, половину из этого времени – его нет на свете. Какая интересная вышла математика. Пятьдесят четыре – семьдесят три – восемьдесят. И вот теперь бойкот.

Нет, она не плакала. О чем плакать? Ей даже не плохо. Она, наверное, и лица не помнит – разве только во сне по отдельности его черты. Так откуда такая уверенность, что этот А.-Р. не похож? Да и надо ли ей знать?

- Я очень хотела, чтобы Анри прожил хорошую жизнь, - бесцветно сказала Аньес. – Вы думаете, она была хорошей?

- Я знаю, что у меня было хорошее детство. И хорошая юность. Вряд ли это могло быть возможным, живи он по-другому. Значит…

Да, конечно. Это много значит.

Совершенно все имеет значение. Все поступки, совершенные в прошлом, приводят в определенный день, которого иначе не случится. Ее поступки здесь. В ресторане «Золотая рожь». В мужчине, носившем имя Анри-Робер. У него глаза – серые. И под отросшими волосами совсем не видно ушей. Впрочем, уши-то могли и выпрямиться.

Нужны ли еще доказательства? Зачем доказательства? Кто просил доказательств?

И все же Аньес сидела и вглядывалась в него так отчаянно, так горячо, как если бы ее взяли и запихнули в собственный же разум, когда он был на тридцать лет моложе. И заставили снова чувствовать себя собой, а не чужой женщиной, имя которой она носит половину жизни. И дали возможность спрашивать то, чего ей никогда за все это время не хотелось знать, потому что оглядываться нельзя. Что толку смотреть в прошлое, когда надо идти вперед, дальше, туда, где еще не была?

Но эти незаданные вопросы бились в ней и заставляли сжимать зубы, лишь бы молчать.

Кто твоя мать?

В каком году ты родился?

Кто воспитал тебя?

Почему твой отец в пятьдесят четвертом все еще воевал?

Почему он не был с тобой и той женщиной, которая тебя родила?

Что случилось с Женевьевой?

Ты – это ты? Или кто-то другой?

Ты – это ты, Робер?

Часть третья. Змеи в небе

Сайгон, Государство Вьетнам, лето 1949 года

* * *
Жить невозможно.

Дышать – и то с трудом.

У нее даже легкие водой заполнены, что говорить об одежде! Вся мокрая! Вся! А волосы? С волосами – совсем беда. Какая, к черту, может быть дисциплина или хотя бы ее подобие, когда единственное желание – стащить с себя все вещи и лежать голой под раскрытым окном?

Но такого удовольствия доставить себе рядовой де Брольи не могла.

Во-первых, все кишело огромными насекомыми, которые так и норовили влезть в любую щель, а даже мысль о членистоногих тварях на собственном теле была отвратительна – и это еще дай бог, чтобы они не оказались ядовитыми. Да и змей с прочей мерзостью тоже хватало для мучений человека с долей воображения.

Во-вторых, пусть ей и дозволено жить не в казарме, а в отдельной комнате в доме местного чиновника-француза, куда ее расквартировали, семейство его, особенно жена, не слишком-то жаловало постоялицу, чтобы позволять себе такие эпатажные выходки, пусть и за закрытой дверью. Да и сам чиновник, хоть и весьма обходительный, то и дело бросал на нее непозволительные взгляды – уж эти-то взгляды преследовали Аньес с четырнадцати лет, их она знала слишком хорошо. И их же остерегалась, насколько могла, используя лишь в крайнем случае. Потому и проводила бо́льшую часть суток в расположении своего гарнизона.

А в-третьих, множество благодарностей и прочих нежных слов – капралу Кольвену, чтоб его! Эта бестолочь не давала ей скучать. И Аньес сама не знала, отчего так переживает за его судьбу. Может быть, потому что они приехали вместе и были вместе еще в Иври-сюр-Сен. А может, потому что он казался ей слишком талантливым, чтобы бросаться в эту жизнь, к которой был мало приспособлен. Ей-богу, лучше бы жил в Париже и писал книги. Рассказы у него выходили презабавные. Сила слова, которой он обладал, воистину велика, и Аньес пыталась перенять от него хоть немного. Талант - свойство врожденное, но техничности научиться вполне возможно, таково было ее стойкое убеждение в те времена. Будь он хоть немного старше и опытнее, заткнул бы за пояс даже Кокто и Сартра.

Хотя, как знать, вдруг этот наполненный влагой и жарой город и есть та самая веха взросления, которую Жилю необходимо пройти. Уж, во всяком случае, Аньес хотелось в это верить, когда она пробиралась раскаленной и распаренной рю Катинат из французского квартала во чрево города, где селились местные.

Одним из преимуществ нынешнего положения Аньес была возможность относительно свободно перемещаться по Сайгону. Сотрудники КСВС при том, что были военнослужащими, все же оставались журналистами. Главное для них – явиться в расположение частей, к которым они прикреплены, и в случае необходимости – присутствовать при перемещении войск. За эти два с небольшим месяца Аньес отправлялась на вылеты для аэросъемки трижды. Ничего особенного не сняла, зато «пристрелялась». Эти пленки позднее передавались командованию для анализа и корректировок диспозиции, но, впрочем, никаких действительно важных сражений не происходило. Со стороны казалось, что не происходит вообще ничего. Все замерло в этой жаре и в этой влажности.

Аньес чувствовала себя бесполезной и совершенно больной. И не знала точно, что здесь причина, а что следствие.

Когда стало совсем невмоготу, отловила на улице велорикшу. Идти к набережной оставалось совсем немного, но силы уже иссякли. Голова сделалась дурной, и ей казалось, что еще несколько шагов, и она осядет прямо посреди дороги. Впрочем, времени, пока она ехала, хватило, чтобы оправиться. Вечерний воздух сейчас хотя бы немного овевал лицо, холодя кожу, насколько это возможно при такой жаре, Аньес расстегнула верхние пуговицы рубашки и глубоко дышала. Так становилось легче.

И когда они наконец добрались до реки, она вполне бодро сошла на тротуар и щелкнула пальцами возле лица рикши. Тот сразу же оживился, и глаза его заблестели куда ярче, чем в ожидании, когда она расплатится. Он вынул откуда-то коробок с игральными костями и радостно раскатал их прямо у себя под ногами. Результат они с Аньес бросились смотреть оба, все по-честному. Точно так же по-честному она забрала кости у вьетнамца и, лишь чуточку потарахтев ими в сомкнутых ладонях, бросила наземь. Ей повезло больше. Она торжествующе вскрикнула, а рикша возмущенно запричитал. Познания Аньес в языке местных жителей, к сожалению, были не очень хороши. Она знала всего несколько слов, но и тех достаточно, чтобы оценить степень возмущения честного работника сайгонских транспортных услуг.

Впрочем, за ней он уже не пошел и денег не вымогал. Потому как все по-честному.

Этому трюку Аньес и Жиля научил один пожилой кули[1], помогавший в июне перевезти их вещи от порта до военной части. Здесь все играли. Абсолютно все. Мужчины, женщины, старики и дети. Азарт горел в крови у вьетнамцев, и можно было жить вполне припеваючи – кормиться, стирать белье, лечить зубы и удалять фурункулы, весело проводить ночи в женской компании, научившись единственному навыку – кидать кости, или на худой конец имея чуточку больше удачи, чем у остальных. И если уж победил – так победил. Никто не скажет и слова поперек выигравшего, заставляя платить по счетам.

Оказавшись возле казино «Большой мир», слава о котором достигла, кажется, даже Парижа, Аньес покрутила головой по сторонам. Дурнота-то прошла, но слабость все еще ощущалась. Ей отчаянно хотелось прохладной ночи, но здесь и ночь была немногим лучше раскаленного дня.


Ей говорили, что Зеркальный дом, известный не менее, а может быть, и более, чем достославное казино, расположен где-то рядом. Туда-то она и направлялась, пытаясь подавить чувство гадливости, которое накатывало при одной мысли о том, куда ее сейчас несет усилиями Жиля. Причем усилия свои Жиль прикладывал к кому угодно другому. Иногда ей хотелось схватить его за шиворот и хорошенько встряхнуть, да не получалось – ростом она не вышла. Кольвен вымахал под два метра и с легкостью мог жонглировать тремя такими, как Аньес.

 Она никогда не страдала брезгливостью. Не про нее это. Да и про кого так скажешь после войны, которую они видели в Европе? Но все же было в подобных заведениях нечто, чему противилась та ее часть, что выросла в Финистере и ходила в местную школу наравне с детишками, чьи родители были из рыбацких семей – набожных и даже немного не по-французски чопорных.

Тяжело вздохнув, Аньес двинулась к заведению, в котором по слухам трудились никак не менее полутысячи девиц на любой вкус. Второго такого борделя нет нигде на земле.

- Мадам! Мадам, я полагаю, вы ошиблись, - раздалось за ее спиной, и она поморщилась. Обернулась – не игнорировать же, и наткнулась взглядом на приближающегося к ней невысокого и довольно щуплого представителя сайгонской полиции в белой форменной одежде, состоявшей из рубашки, просторных шортов, гольфов и пробкового шлема. Он был явным метисом со смешанными азиатскими и европейскими чертами, но все-таки более азиат.

-  Прошу прощения, сержант Данг, мадам, - представился он, неловко улыбаясь и заглядывая за ее спину, где красовалась вывеска Зеркального дома. А потом заискивающе уточнил: – Вам, кажется, не туда нужно, мадам? Скажите куда, и я вас проведу.

- Это лучший сайгонский лупанарий? – хмыкнула Аньес и указала большим пальцем за плечо. – Тогда я не ошиблась.

- В таком случае, смею заверить вас, мадам, это очень плохая идея!

- У меня европейская внешность, и я в форме. Меня не примут за проститутку.

- Да, изнасилуют забесплатно, - поморщился сержант Данг, и она даже в полумраке, расцвеченном лишь миганием вывесок, прекрасно различила, как он смущен. Но и извиняться не торопился.

- Если вам так уж сильно охота помочь, можете меня сопроводить, - не осталась Аньес в долгу, весьма деловито сложив на груди руки, отчего ее расстегнутая на верхние пуговицы рубашка обтянула влажное от духоты тело. - Мне срочно нужно найти человека, его вызывают в штаб. И он, - она снова указала на Зеркальный дом, - там! Что мне прикажете делать?

- Как его зовут? – обреченно спросил сержант.

- Капрал Жиль Кольвен. Кинематографическая служба вооруженных сил.

- Господи, был бы какой генерал или хоть полковник! – пробурчал Данг и направился мимо нее ко входу. Она тоже не заставила себя ждать и засеменила следом, втайне обрадовавшись такому подарку судьбы. С жандармом – все же спокойнее.

А едва войдя в ворота заведения, они неожиданно влились в огромный круг мужчин – и европейцев, и вьетнамцев, солдат и торговцев, жандармов и очевидных туристов, медленно двигавшийся по часовой стрелке в огромном парке у Зеркального дома и составлявший очередь на живой товар. Внутри же этого круга был второй, из азиатских женщин – вьетнамок и таек, с фигурами и лицами на любой вкус, предлагавших любовь за деньги и дававших хорошенько себя рассмотреть, и двигался он в сторону противоположную. У Аньес буквально челюсть отвисла от этого зрелища, равного которому никогда не видела, но это так походило на невольничий рынок, что она растерянно остановилась. Несколько изумленных пар мужских глаз поблизости в недоумении уставились на нее.

В то же мгновение сержант Данг ухватил ее за рукав и выволок из очереди.

- Эй, не зевайте! – сердито брякнул он, но сам тоже то и дело косился на открывшееся им зрелище. Только сейчас Аньес разглядела, что жандарм был совсем еще молод и с большой долей вероятности не слишком искушен. Происходящее не могло не возбуждать его, если уж даже у нее кожа пылала.

Данг потащил ее в сторону от разворачивающегося действа, а она то и дело озиралась, глядя, как некоторые из мужчин, как и она только что, выбивались из ряда, но не уходили прочь, а приступали к торгу за понравившуюся проститутку. Аньес едва не задыхалась от жары, хватала ртом воздух, влажный и горячий, и понимала, что материал из этого ада взорвал бы парижский мир, опубликуй его хоть одна газета – французские бордели закрыли еще в сорок шестом, запретили сутенерство, снабдили шлюх патентами и отправили работать на улицы, но не распространили те же законы на колонии. Как жаль, что она не захватила с собой чертов фотоаппарат! Как жаль…


[1] Кули (также Cooly, Kuli, ’Quli, Koelie) - в историографии термин широко использовался для описания наёмных работников, батраков, которых европейцы XVIII — нач. XX веков перевозили в качестве дешёвой рабочей силы из Индии и Китая в американские и африканские колонии. В колониальной литературе термин используется для обозначения носильщика на станциях, в портах или на рынках, все еще действующих в странах Азии.

Между тем, сержант поймал кого-то из местной охраны. И принялся живо болтать с ним на вьетнамском. Иногда оборачивался к Аньес и уже по-французски спрашивал у нее, как выглядит Кольвен, как его описать. Совместными усилиями им удалось объясниться. В конце концов, охранник вспомнил, что описанный господин вскоре после общения с одной из прелестниц отправился в подвальный этаж, где в Зеркальном доме располагалась курильня. Вот только даме туда нельзя. По незыблемому закону, принятому среди всех слоев общества от сайгонской элиты до бандитов и куртизанок – женщины и мужчины курят отдельно, так, чтобы друг друга не видеть.

- Я не женщина, я при исполнении, - пробурчала Аньес, приготовившись спорить, но Данг глянул на нее такими глазами, что она тут же замолчала, лишь один раз подав голос – когда он велел ей ждать у выхода, снаружи: - Вы не узнаете его. А если и узнаете – готова поспорить, что один даже не поднимете. И вряд ли заставите выйти. Это же гашиш, господи!

- Либо я иду за вашим капралом один, либо не идет никто! – упрямо брякнул сержант, и ей снова пришлось согласиться. Не рассказывать же, право слово, что период подобных вечеринок для нее закончился в тридцать шестом году парой оплеух от мужа. На первую они попали вдвоем ради интереса, и Марселю происходящее внушило столь сильное отвращение, что и Аньес он запретил даже притрагиваться к наркотику.

Вторая же случилась по ее собственному самоуправству несколько дней спустя. Она сперва едва не отравилась опиатом, а когда ее все же привели в чувства и доставили домой, получила хорошую взбучку от мужа. Ей было всего восемнадцать лет, и она на всю оставшуюся жизнь запомнила, что есть вещи, которые в любом случае возбранены. Гашиш – в их числе.

Но, тем не менее, притоном ее теперь было сложно шокировать.

Когда сержант Данг ушел, она осталась стоять на месте, ловя на себе воистину похабные взгляды проходивших мимо мужчин – скользкие и, кажется, даже зловонные. И обещала себе хорошенько отходить Кольвена, как только он отыщется.

Ну не идиот ли! Исхитриться исчезнуть именно тогда, когда сильнее всего нужен!

Утром у них вылет в Ханой, она узнала два часа назад и занималась тем, что бегала и искала этого болвана. Еще собраться. Их переводили по крайней мере на ближайшие несколько недель, и она испытывала волнующее предвкушение – так далеко на севере ей еще не доводилось бывать.

Так далеко на севере – это шанс увидеть хоть что-то своими глазами, потому что здесь, в Сайгоне единственной бедой были не автоматные очереди, иногда доносившиеся из-за города, где на дорогах хозяйничали партизаны, а комендантский час, который периодически пытались вводить власти, – он мешал привычной ночной жизни, не позволял наведаться в дорогую сердцу курильню и навестить девчонок в Бычарне или вот этом ирреальном, фантастическом Зеркальном доме.

Здесь будто и не шло никакой войны, если бы не присутствие французских солдат в таком количестве.  А Ханой разрушен бомбардировками. Там стены и камни в крови.

Аньес все чаще чувствовала необходимость увидеть и это. Потому что практически праздная жизнь в Сайгоне постепенно подтачивала в ней стержень, на который нанизывалась вера в то, что она для чего-то нужна на этой земле. Ненормальный город. Сумасшедший. Переполненный пороками и искушениями. И в то же самое время настолько необъяснимо прекрасный, что ни до, ни после него никогда уже не будет такого места на земле. И все это создала ее Франция. И все это – для себя, не для них. И все это – его часть. И притоны, и солдаты, и шлюхи, и босые дети, раскатывающие кости за конфеты.

Ей становилось все более душно – до самой тошноты, и она всерьез раздумывала о том, чтобы презреть суровый наказ сержанта Данга и все-таки войти да спуститься в подвал. Ну кто ее остановит? Кому вообще придет в голову ее трогать? А что до правил, так она их всегда нарушала, всю свою жизнь.  Подумаешь – посмотреть на одурманенных мужиков в курильне. Будто бы после того, что она видела прямо в парке, что-то может шокировать сильнее!

Впрочем, этого не понадобилось. Стоило Аньес, в конце концов, двинуться ко входу, как из ворот показался Данг, замаячивший сгустком энергии и весело махнувший ей рукой. За ним плелся Жиль, откровенно не пришедший в себя. Он едва шел, будто под ногами совсем не чуял земли, и отсутствующее выражение на его лице говорило лишь об одном – размазало его куда сильнее, чем могло бы такого здоровяка. Впрочем, пил он тоже хоть и много, но не умеючи. Господи, ну отчего же она столько времени носится со своим бестолковым выкормышем, который даже грамотную съемку сделать не может, постоянно смазывая кадры, будто ни на что не годится!

- Ох и пришлось повозиться, мадам, чтобы его уговорить, - смеялся сержант, смерив взглядом длинную тушу Кольвена. Его веселье было понятно. Такого, как Жиль, на себе не утащишь. Сил не хватит. Только убеждение и угрозы. – Сейчас поймаю вам такси, пожалеем рикш! И едой запаситесь, ваш капрал, как оклемается – голодный будет и вас съест!

- Я знаю, спасибо, - вздохнула Аньес и перевела взгляд на Жиля. Спрашивать у него сейчас что-нибудь бесполезно. Ругать тоже. Изображать обиду – тем более. Особенно, когда вслед за маленьким и юрким сайгонским жандармом хочется смеяться при одной лишь мысли: Кольвен стоит – уже хорошо, было бы куда хуже, если бы он распластался прямо здесь, на тротуаре. Тогда им и вдвоем его не поднять.

Когда подъехало авто и они запихнули Жиля в салон, она еще раз поблагодарила сержанта Данга, сунула ему в руку несколько банкнот, потому что знала – он ожидает этого, и торопливо села вперед, к водителю. Кости раскатывать не стала. Потому как по-честному все.

Как знать, может, Данг сейчас вернется в Зеркальный дом и купит себе девчонку на ночь? Все это слишком уж возбуждало.

В отличие от Аньес, капрал Кольвен жил в казарме, и если в часть она имела беспрепятственный доступ, то уж туда-то пробираться, к мужчинам, по крайней мере странно. Хотя что нормального вообще было в этот вечер? Уж точно не поход в бордель с неизвестным жандармом-метисом!

Они прошли пропускной пункт вместе. И там Жиль еще кое-как держался – разумеется, больше стараниями Аньес, ведшей непринужденную беседу, в ответ на которую ему надо было хотя бы кивать и переставлять ноги вовремя. А когда добрели до здания казармы и солдата, дежурившего возле нее, тот лишь с пониманием хохотнул. То, что они приятельствуют, было общеизвестно. То, что их считают любовниками, понятно. То, что она вытаскивает его из сайгонских притонов и тащит в казарму, чтобы он не попался, вполне объяснялось обеими версиями их отношений. Причем второй более, чем первой, потому Аньес не очень-то возражала по этому поводу. Но если бы кому довелось узнать, что из-за этого ненормального ей пришлось посетить Зеркальный дом, это определенно вызвало бы некоторое… недоумение в глазах того же дневального. Все же вытаскивать любовника из борделя – слишком экзотично.

- Он хоть к отлету-то поднимется? – с развеселой улыбкой поинтересовался добрый малый на входе в комнату.

- Как будто бы у него есть выбор, - совершенно искренно в своей мрачности прокомментировала Аньес.

Комната у капрала была отдельная в соответствии с нуждами его работы в КСВС. Ну как комната… Комнатушка. Коморка, с огромной натяжкой приспособленная под то, чтобы в ней кто-то жил. Несколько квадратных метров, куда не без труда помещались кровать, стол и шкаф. Но и она казалась королевскими покоями по сравнению с общими спальнями, где рядами стояли койки, на которых отдыхали солдаты. Это крошечное помещение они с Аньес превратили в нечто среднее между мастерской и местом, где можно отоспаться.

Едва они переступили ее порог, Жиль, сонно потирая глаза и по-дурацки улыбаясь, будто пытается что-то пролопотать, завалился на постель, даже не разуваясь и не одергивая одеяла. Куда уж ему! И распекать – какой толк? Не мальчик. Его мать и отец остались в Сен-Мор-де-Фоссе, маленьком пригороде большого Парижа. И на кой черт взвалила на себя их счастье, она не представляла. Разве только и правда рассказы этого мальчишки были больно хороши.

Сейчас она металась по комнатке, сгребая в кучу его вещи, самое необходимое на какое-то время, потому что часов в сутках совсем почти не оставалось, у нее было еще много дел и стоило перед дорогой хоть немного поспать. Что посчитает нужным – сам потом соберет, если успеет. А то, что будет нужно для работы, им приготовят на месте. Не все такие сумасшедшие, как она, чтобы снимать только собственной камерой.

Среди белья, фототехники и блокнота с письменными принадлежностями были найдены бумажник, документы и сигареты. Все это она почти торжествующе попыталась уложить в вещмешок, который печально свалился со стула к ее ногам, чем-то уже нагруженный. А из него ей под ноги вывалилась тетрадь в темно-коричневом кожаном переплете, да так и осталась валяться, раскрытым разворотом кверху.

Аньес тихо выругалась и взялась за дело сначала. Подняла тетрадь, одернула мешок. Взгляд туда. Взгляд обратно. Выдох. И замерла.

С гладкого, почти шелковистого альбомного листа, без сомнения, очень дорогой бумаги цвета слоновой кости из-под век полузакрытых глаз на нее смотрела она сама – сонная и начертанная графитом. Обнаженная. Несколько штрихов всего, простота невероятная, почти схематичность в изгибах линий, но господи! Как тут ошибиться, если лицо женщины на рисунке – ее копия? Выражением или чертами, или тем, как закинула одну ладошку на лоб, будто бы защищаясь от яркого света, – какая разница? Раскрыв рот, Аньес смотрела на этот удивительный портрет и никак в толк взять не могла: почему она? Почему в таком виде? Откуда это взялось в его голове, ведь голой, полностью без одежды, вот такой, потягивающейся на кровати, сонной, томной, в лучах ликовавшего солнца на атласной поверхности страницы он ее никогда не видел? Не мог видеть. Нелепица.

Аньес перевела взгляд на задремавшего Кольвена и решительно перевернула страницу. На следующем развороте знакомым ей довольно неразборчивым почерком была написана всего одна мысль, которая забилась в ее горле обжигающим комом волнения.

«Если бы каждый мой шаг приближал меня к тебе – я бы двигался определённо быстрее. Если бы каждый мой жест мог окончиться прикосновением к твоему телу, я бы сделал всё на земле, чтобы руки имели счастье дотянуться до тебя. Если бы каждое слово, что срывается с моих уст, находило в твоей душе отклик, я говорил бы о любви днями напролёт в надежде, что ты позволишь продолжить ночью. Но мне остается только смотреть на тебя и ничего не произносить вслух. В глазах, говорят, правду укрыть невозможно, вот я и гляжу украдкой. Но если ты ценишь хотя бы немного мой талант выражать свои мысли – так тому и быть. Мысли все о тебе, их не удержишь. Потому ты всегда со мной».

Аньес крепко-крепко сжала пальцы, вдавливая их в кожаную поверхность обложки. А потом, будто бы испугавшись, что этак можно и помять ее, заставила ладонь расслабиться. Но та тут же дернулась к горлу, и только тогда Аньес поняла, что все это время не дышала.

Можно ли считать написанные строки признанием любви к ней или, к примеру, началом новой повести? Привычку набрасывать собственные фантазии краткими фрагментами на любых записках, а в итоге собирать из них целые главы она знала у Жиля достаточно хорошо. Он много писал, она никогда не видела, чтобы кто-то так много писал, как он. Зачем, когда пишешь, этак рваться на войну? Какая, к черту, война, когда застывающий, будто остекленевший взгляд раз за разом все больше утверждал отсутствие Кольвена в этой реальности, где стреляют. Да, ему пришлось несладко. Начало борьбы с Германией и оккупация застали его совсем юношей. Почти мальчиком. Окончание же боевых действий он встречал в форме. Но то была необходимость. Что он делал сейчас? Зачем?

«А еще у тебя глаза, должно быть, ровно такого оттенка серебра, который имеют звезды. Никогда прежде не видал я таких глаз, моя дорогая. Вот только ночное небо растворяется в рассветных лучах. И какая-то чужая женщина, не ты, совсем другая – серая и сизая, бесцветная, чьего имени я потом никогда не буду помнить, принесет одно только разочарование. В темноте так легко хранить иллюзии. С солнечным светом они исчезают. Ты этого не знаешь, дай бог тебе этого не узнать».

Еще страница. И снова портрет. Теперь вполне приличный. И, кажется, частично срисованный с ее же фото в военной форме, которое Жиль сделал, когда они только приехали. Невозможное открытие! Совершенно лишнее, обременяющее, ненужное!

Аньес торопливо пролистала альбом дальше и нашла несколько рисунков, на которых угадывала себя. И это уж чересчур! Она быстро захлопнула альбом, еще мгновение смотрела на него, недоумевая, и сунула в вещмешок, подальше от глаз. Кожа взмокла сильнее, чем было до того от духоты. Дышалось с трудом.

Недоставало ей только этого. Все прочее в наличии давно уже имелось.

Переведя кое-как дыхание, Аньес подошла к койке, на которой валялся ее странный компаньон, и мрачно окинула его взглядом. Его сон был поверхностным, и сквозь дрему Жиль едва ли что понял – с утра ничего и не вспомнит. Она вынула из своей сумки завернутый в бумагу кусок пирога, купленный сегодня у торговцев на улице и приберегавшийся на завтрак, поскольку вставать предстояло рано. И сердито положила его на тумбочку возле него. В конце концов, Данг прав – когда капрал придет в себя, готов будет убивать ради куска хлеба. Всего два месяца в Париже Востока, а Кольвен уже уподобился местным жителям, жизнь которых преимущественно имела лишь четыре истинных удовольствия: сыграть в фан-тан, пофакаться, выкурить трубку гашиша и набить пузо. Этим занятиям подчинялся и их образ жизни, и их образ мысли.

Европейская цивилизация, вынеся свои пороки за пределы Европы, на краю мира смогла создать лишь искривленное зеркало самой себя. Увидев впервые Сайгон, Аньес уверовала в это свято и уже навсегда.

Когда она выбралась из комнаты Жиля и прошла узким коридором к дневальному, то задержалась, чтобы уточнить, в котором часу его сменят. И напоследок попросила, чтобы он непременно разбудил капрала Кольвена в четыре утра. «Хоть водой окатите, но в пять он должен быть на посадке».

С тем и ушла.

Улицы уже несколько опустели. Сайгон жил своей ночной жизнью, но у военной части было достаточно тихо. Сейчас Аньес шла пешком. У нее оставалось одно-единственное последнее дело на сегодня. И успеть его завершить она должна была обязательно. Иначе как знать – вернется ли. Говорили, что в округе Ханоя слишком опасно перемещаться не только самостоятельно, но и отрядами. И хотя жить ей хотелось определенно больше, чем не жить, она не имела представления, чем все это закончится.

Но отлета ждала с нетерпением. Слишком устала чувствовать собственную бесполезность.

Ей оставалось несколько шагов в тишине и темноте. А потом считать камни, из которых был сложен высокий забор вдоль улицы. Она оглянулась по сторонам, убедившись, что вокруг нет никого, скользнула затем ладонью по стене. Шестой ряд снизу, на уровне талии. Двадцать восьмой камень.

И она мысленно перебирала числа одно за другим на стыках, где швы, пока не дошла до нужного, едва заметно «дышавшего», но только если хорошо на него надавить. Застыла совсем ненадолго, чуть-чуть сдвинула его в сторону, скользнула пальцами в щель.

Есть!

В ее руках оказалась совсем небольшая записка, свернутая в крошечную трубочку и написанная на папиросной бумаге. Свежая. Когда Аньес мчалась что было духу за Жилем, тайник был еще пуст.

Быстро сунула «свиток» под ремешок часов. Камень вернулся на место.

Она снова оглянулась по сторонам и с облегчением выдохнула – вокруг по-прежнему не было ни души. После этого помчалась к дому, что было духу, некоторое время попетляв по ближайшим улицам.

Уже потом, оказавшись в своей комнате, Аньес нашла в себе силы остановиться и больше уже не мельтешить. Усталости еще не чувствовала, но знала наверняка, что та сморит ее не позднее, чем через несколько минут. Всего времени – умыться и лечь. И еще прочесть записку, жгущую кожу под часами.

«Ксавье, 13.55»

Что это? Номер телефона? Адрес? Человек? Что искать?

Одно было ясно. Что бы ни значили эти знаки, ключ в Ханое, куда она отправлялась завтра.

Оставшихся сил хватило ровно на две вещи.

Чиркнуть спичкой и в пепельнице сжечь записку. Дождаться покуда пламя погаснет. Задуть остатки тления. И раскрошить пепел. Как будто не было ничего.

Проверить будильник. Стрелки указывали, что время приближается к часу ночи. Подъем в четыре, а это значит, у нее еще три часа на сон.

На большее Аньес была уже не способна. Она откинулась на подушку, еще пока прохладную, но та непременно нагреется от соприкосновения с человеческим телом, а под утро ее и вовсе придется сушить от пота. Прикрыла глаза, так и не выключив света – рука к лампе уже не тянулась. И последняя мысль ее угасающего сознания была о том, что такая измотанность ей весьма облегчает жизнь. Правда облегчает. Это хорошо, когда нет никакой возможности думать о Юбере.

* * *
- Я думал, сейчас придется вломиться в дом и самому выдернуть вас из кровати! – проворчал капрал Кольвен, внимательно следя за тем, как де Брольи вышла из ворот и плетется к машине. Лицо ее в молодых рассветных лучах казалось несколько более бледным, чем обычно, но с этим уж ничего не поделаешь. Вьетнамский климат однажды ее доконает. Или тот факт, что возможности позавтракать она была лишена – спасибо вчерашним похождениям Жиля.

Аньес пересекла тротуар, вдоль которого росли невысокие пальмы, забросила свой вещмешок в автомобиль и устроилась на заднем сидении.

- Доброе утро, - скупо поздоровалась она и с удовольствием отвернулась бы к окну, борясь с очередным приступом тошноты, возникшем не иначе как от голода и от жары, от которой не было спасения. Но замелькавшая за стеклом улица вызвала лишь усиление недомогания, потому она торопливо уставилась прямо перед собой. Куда-то в шею сидевшего впереди Кольвена. На ладной этой, крепкой, но отнюдь не массивной шее были плохо выбриты волоски, позади, на затылке. Или это уже отросло? Словно почувствовав ее взгляд, он обернулся.

На секунду их глаза встретились, потом его брови обеспокоенно нахмурились.

- Не выспались? – осторожно спросил он.

- Бывало и хуже, - милостиво отозвалась Аньес, ясно давая понять, что не собирается возвращаться к событиям прошлого вечера и хоть сколько-нибудь его порицать.

«А груди моей ты польстил», - отстраненно подумала она. И должно быть, эта мысль столь явственно прозвучала в ее голове, что Жиль неожиданно вспыхнул и отвернулся, упершись взглядом в лобовое стекло. Впрочем, фантазии! Конечно, он просто стыдится случившегося накануне.

Причем настолько сильно, что, оказавшись на аэродроме, кроме своего багажа, ухватил еще и сумку Аньес, вопреки ее вялым попыткам сопротивляться. Дескать, она солдат, а не дама. Но теперь уже его снисходительность вынудила ее махнуть рукой. Желания нести весьма увесистый вещмешок у нее ведь и правда не было. Себя бы до посадочной полосы дотащить.

Единственное, что она Кольвену в руки не дала, это сумку с фотоаппаратурой. Та всегда была при ней. Их с капралом и, кроме них, еще группу из двенадцати медиков впихнули в небольшой самолет Блок МБ.160, предназначенный для пассажирских перевозок вместимостью как раз в четырнадцать человек, не считая экипажа.

Устроившись на кушетке и в некотором смысле готовясь продолжить борьбу с дурнотой, Аньес с любопытством выглянула в маленький иллюминатор. Прежде ей приходилось летать только на скоростных самолетах дальней фоторазведки. На пассажирском – впервые.

- Если в Ханое меня прикончат, завещаю вам издать мою «Кровавую пастораль», - хохотнул Жиль, бросив ей в руки ярко-красное яблоко, которое не могло ее не обрадовать в текущей ситуации, и упал на соседнее место, прикрывая глаза. Этот роман, самый крупный из им задуманного и осуществленного, он писал уже пару лет. Отрывки Аньес нравились.

- Неделю назад пастораль называлась вьетнамской, - проворчала она, с хрустом вгрызаясь в плод.

- Это слишком уж прямолинейно, не находите?

- Сперва допишите. И возитесь с издательствами сами.

Она вернулась к иллюминатору. Самолет набирал скорость и вот-вот должен был оторваться от земли. А когда это случилось, Аньес с некоторым облегчением выдохнула. Нелепая, бесполезная сайгонская страница жизни была завершена. Впереди ее ждала война настоящая, которую она хотела видеть своими глазами, которую страстно желала запечатлеть на пленке. Пресыщенность Парижа Востока осточертела ей. Она оставляла слишком много времени сожалениям.

Самолет поднимался все выше, проносясь вдоль русла реки Сайгон, и в лучах солнца та сияла мириадами золотистых звезд. Сама Аньес по версии Жиля Кольвена была звездой серебряной, и это весьма ее забавляло. Как хорошо, что ему вряд ли когда хватит духу признаться ей вслух.

Неожиданно ее внимание привлекло нечто яркое и движущееся тоже высоко над землей. Она поднялась с кушетки и приникла лицом к стеклу. Это не могла быть птица – слишком дерзкие краски, слишком странная форма – даже отсюда, издалека видно. Это не могло быть чем-то живым, и тем не менее оно жило, двигаясь и будто дыша, высоко над землей, выше деревьев и выше рукотворных строений. Потоки воздуха трепали удивительный предмет, пока Аньес не поняла – это воздушный змей несется над водой. Формы с набиравшего высоту самолета уже и не различить, но совершенно наверняка это всего лишь кто-то запускал воздушного змея. А потом с земли стали подниматься другие такие же – теперь уже просто небольшими точками. Они носились в воздухе, соревнуясь со стаями птиц, и были, кажется, даже прекраснее их, потому что нет ничего лучше, чем созданное для радости. Если бы только маленькие, удивительные точки змеев могли хоть немного соперничать с самолетами, несущими смерть.

- Похоже на игры с ветром, - услышала она голос Кольвена за спиной и медленно кивнула. Да, это похоже на игры с ветром, который не победить.

* * *
Ханой был другим.

В Ханое чувствовалась война.

Ханойские стены еще слишком ярко помнили, как их сотрясал ужас бомбардировок, и те из них, что уцелели, лишь подчеркивали развалины, которые, пусть и отстраивались, но оставались свежими ранами на теле города.

Ханойские улицы также имели память, и все еще виделось им, как по камням их мостовых лилась кровь – вьетнамская ли, французская ли – какая разница, когда было вырезано столько граждан того государства, что именовалось Французским союзом, пускай здесь все вывернуто с ног на голову и казалось едва ли не совсем другим миром, в котором привычный уклад представлялся лишь отражением в кривом зеркале посреди ярмарочного балагана.

Наверное, все кануло безвозвратно. Аньес думала: и слава богу!

Еще она думала о том, что совсем немного дальше, на севере, тот самый Вьетбак, который их войска так и не покорили. И о том, что впереди – изматывающие месяцы, в которые ничего не решится ни для одной из сторон. Французы не уйдут. Вьетнамцы не сложат оружия.

Даже если придется разобрать Индокитай по камешку.

А она сама – часть странного механизма, который функционирует таким образом, что ей никогда не осознать до конца его предназначения и великого замысла грядущего. Она и правда ведь слишком маленькая.

Уж во всяком случае, то, что делалось ею здесь, ничтожно.

В Ханое привилегии жить отдельно от расположения части рядовому де Брольи даровано не было. Поселили ее в казарме укрепленного форта за пределами города, но на манер того, как было в Иври-сюр-Сен, ей предоставили отдельную комнатушку. Совсем маленькую – там едва становилась койка, стул и узкий платяной шкаф, куда она лишь запихнула вещмешок. Зато без соседок, которые утомляли бы ее разговорами.

Она теперь вообще утомлялась слишком быстро. Не успевала выйти из комнаты и пройти несколько метров до внутреннего двора, как уже чувствовала себя выжатым до последней капли фруктом. Такой же вялой, мягкой и иссушенной. Климат невозможный. Еще немного, и от нее и правда совсем ничего не останется.

Впрочем, она держалась несколько недель кряду, не давая заподозрить себя в физической слабости и избегая жалоб. Кажется, единственный, кто видел, что дело не к добру, это Жиль Кольвен. Его внимательный взгляд останавливался на ней все чаще, а если их отправляли с заданием, он старался нигде не покидать ее, чтобы она находилась в поле его зрения. Он был трогательно заботливым мальчиком, хотя природу этой заботы Аньес, увы, слишком хорошо понимала. И все же не находила в себе сил отказаться от нее, что, и сама понимала, единственно правильно. Никто так о ней не пёкся с той поры, как не стало Марселя и Робера Прево.

Сейчас работа кинематографической службы была непыльной и все больше бумажной.

Они фотографировали содержавшихся в казематах форта заключенных, именуемых преступниками за то, что вздумали сопротивляться французскому государству. Иногда их отправляли делать фото ландшафта для военных нужд. Пару раз за прошедшее здесь время привозили медикаменты, эти поставки Аньес снимала тоже. Поскольку заниматься наряду с этим журналистской деятельностью не возбранялось, только сперва надо было согласовывать тексты с начальством, равно как и газеты, для которых они предназначались, Аньес коротала время за написанием серии очерков об Индокитае. Это хотя бы немного развлекало ее. Те выходили в «Le Parisien libéré», она посмеивалась по этому поводу и продолжала отправлять их напрямую Гастону, а он не гнушался брать. Он был кем угодно, но не дураком, когда ему предлагают хоть что-то выгодное. И это единственное, в чем всегда оставался верен себе. Ни одного поступка. Ни единого. Кричать ей, что никогда никакое приличное издание не возьмет ее текстов, а потом покорно их издавать на собственных страницах! Видимо, дыра, в которую согласно его пророчеству, укатилась Аньес, представляла для него все же некоторый интерес. Либо «Le Parisien libéré» больше не было приличным изданием.

Сейчас, здесь, как и в Сайгоне, ей действовали на нервы три вещи. Климат. Бездействие. Люди.

Ее деятельный ум не способен был смириться с необходимостью выжидать.

Текст записки связного то и дело возвращал ее к поиску того, что бы он мог значить. К концу первой недели пребывания в Ханое, она уже точно знала, что в городе нет ни одной улицы, которая носила бы имя хоть какого-нибудь Ксавье. Человека с таким прозвищем она тоже пока не нашла. Да и не представляла, где искать. По всему выходило, что он сам найдет ее, как было и в Сайгоне. Но все же имя и цифры не оставляли ее в покое в то бесконечное первое и единственное в ее биографии индокитайское лето.

Однажды жизнь сама подбросила ей подсказку. От лица жизни выступил Кольвен, оговорившись как-то за обедом, им поглощаемым и ею ковыряемым в офицерской столовой, где их тоже кормили вместе с командирским составом, что местное солдатьё, кто при деньгах, с удовольствием в свободные от службы дни отправляется в кабаре «Руру Ксавье». Там-де девчонки неплохо танцуют и поют, и еще приличная выпивка, карты и можно хорошо отдохнуть. И им с Аньес обязательно нужно будет туда заглянуть в какой-нибудь из вечеров. Одна беда, работает оно согласно ограничениям комендантского часа и закрывается рано.

Да, кроме разрушенных стен, о войне здесь напоминал еще твердый распорядок дня, который включал и комендантский час, что заметно осложняло жизнь заведениям, которые по определению ночные.

Но поужинать там вполне можно, если не засиживаться.

«Могу же я пригласить на ужин красивую женщину, так?» - усмехался Жиль, внимательно следя за ней из-под полуопущенных век и делая вид, что не следит вовсе.

Колкостей о том, что хорошо он повеселился уже однажды в Сайгоне и наверняка не в одиночестве, Аньес себе не позволила. Довольно того, что капрал Кольвен по сей день «искупает» свою вину примернейшим поведением. Потому на тот раз неопределенно кивнула, ничего не обещая, но и не противясь: мол, непременно при случае. И сделала все по-своему.

В первую же отлучку, ставшую возможной после этого разговора, она сама отправилась в «Руру Ксавье».

Заведение оказалось не выдающимся, но достаточно уютным. Даже почти европейским, лишь с небольшим налетом экзотики – девушки, танцевавшие на небольшой, но хорошо освещенной в полумраке помещения сцене, были вьетнамками, вполне прирученными после выступления присоединиться к заинтересованным мужчинам и продолжить знакомство уже при более тесном общении. Они были хорошенькими, по-французски говорили без акцента, их сценические образы при всем легкомыслии получились все-таки интересными. А Аньес, стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, просидела в самом дальнем углу, какой нашла, целый вечер. Там было достаточно темно, чтобы ее никто не видел, и она чувствовала себя вполне свободной наблюдать за людьми, которые входят в двери заведения и выходят из них.

Пила сильно разбавленный ром и понятия не имела, какого черта здесь делает.

В «Руру Ксавье» она после этого случая наведывалась еще дважды. Оба – безрезультатно.

И лишь однажды ей повезло.

Она ужасно устала, едва волочила ноги после очередного представления осточертевших ей вьетнамок, очередная порция разбавленного рома подкатывала к горлу, не желая оседать в желудке, и она в очередной раз думала, зачем вообще его пила. Идти к врачу все еще не решалась, опасаясь, что тот в ответ на недомогание заявит, что этот климат еедоконает, и отправит домой, не давши пройти ближайшую медкомиссию. Подобный сценарий совсем не входил в планы Аньес, потому, глотнув воздуха и стащив с головы кепи, она высунулась на улицу, под ужасный дождь, заливавший все вокруг нее. Эти индокитайские дожди, как ей представлялось, способны были погрести под собою все сущее – и стены, и их развалины. И созданное природой, и построенное человеком. И форты больших городов, и маленькие партизанские укрытия в джунглях. У кого больше шансов выгрести из потоков воды – какая теперь-то разница?

Она промокла сразу, до самого белья, всего лишь высунувшись из-под козырька с яркой вывеской «Руру Ксавье» перед входом, для того, чтобы добежать до такси под взглядом швейцара – тоже явного азиата. Отряхиваясь, она тщетно пыталась хоть что-нибудь сделать с волосами, но где уж там? С нее текло, как с русалки, вынырнувшей из реки. Даже собственные легкие представлялись ей жабрами, которыми теперь приходится дышать.

Сообщив таксисту, куда ей надо, Аньес, теперь уже не в силах бороться с усталостью, откинулась на спинку сиденья и прикрыла глаза, думая о том, как бы не укачало дорогой. И вдруг услышала будто сквозь толщу воды: «Это будет тринадцать пиастров, мадам».

Она встрепенулась. В голове, будто светом прожекторов подсветило: «Ксавье, 13.55». Глухо выдохнула и ответила: «У меня есть пятьдесят пять пиастров. Найдете сдачу?»

И только после этого наткнулась на спокойные мелкие глаза таксиста, внимательно изучавшие ее в салоне авто, в котором единственным светом была мигающая вывеска «Руру Ксавье».

«Возьмите под сиденьем плед, мадам, а не то простудитесь, - усмехнулся шофер. – А то, что должны оставить, оставьте там же».

С того мгновения, как она в тот вечер спрятала под сидением конверт с отфотографированными списками приговоренных к казни повстанцев, жизнь потекла в русле, похожем на сайгонское. Едва ли пребывание здесь сделалось более осмысленным. И она чувствовала достаточно ясно, что все это иная форма бездействия. Она не столь наивна, чтобы верить, что их возможно спасти – не нападут сейчас вьетнамцы на форт при такой расстановке сил. И зачем им может пригодиться этот перечень имен, Аньес не представляла. Может быть, захотят выменять на французов? Но время шло, и ничего не происходило.

А что ценного, например, в сведениях о вооружении форта, когда вьетнамцы не в состоянии немедленно остановить поставки, которые идут и идут из Франции и ее союзников в этом индокитайском кошмаре? Как их сорвать?

Сколько нужно для этого всего времени? Чтобы предоставленная ею информация начала работать? В Требуле она хотя бы отпечатывала антинацистские листовки, а здесь – что? Теперь – что?

Ничего по-настоящему полезного для Вьетминя она была выведать не в состоянии – не подпускали. И все же продолжала изображать из себя информатора, чем дальше, тем меньше понимая, что происходит в этой войне, которая, замершая, вызывала отвращение. Ее профессия предполагала гласность, ей хотелось настоящего дела. И она почти что завидовала Кольвену – он преспокойно писал свою «Вьетнамскую пастораль», будучи уверенным в собственном моральном праве судить и быть судимым. А еще он страдал чистосердечием, этого не отнять.

Аньес же мучилась двойственностью своего положения. И несвободой. Отсутствием возможности поднять шумиху, вызвать резонанс, которого так не хватает обществу.

Она была связана по рукам и ногам собственными же установками.

И все же ей было важно пребывание здесь. Ей было важно знать, с чем она борется. И за что она борется. Ей хотелось разглядеть получше, что представляет из себя окружающий мир, но при этом ей не нравилось, что видит она лишь одну его сторону – ту, что в форте.

В августе симптомы стало невозможно игнорировать. Организм практически отказывался принимать еду. Она походила на худую до просвечивающих ребер ободранную крысу, которой бы уже упасть под кустом, да сдохнуть от истощения. Дни, когда в ее желудке задерживалось хоть что-то из съеденного, можно было считать удачей. Аппетит же вовсе сошел на нет.


Иногда ей хотелось просто лежать в своей койке и смотреть в потолок, слушая тишину. И тем не менее, Аньес продолжала упрямо вставать с постели, приводить себя в порядок и выполнять обязанности. Форма на ней болталась. О том, что когда-то считалась красивой, она предпочитала не помнить, чтобы не огорчаться. Благо, в отличие от солдат форта, их с Кольвеном не гоняли, и, по счастью, физических нагрузок Аньес была лишена. Это значительно облегчало ей жизнь.

Дошло дело и до расстрельных списков. Казни проводили прямо в форте, на стрельбище, опасаясь вывозить приговоренных за пределы Ханоя. Не было такой дороги, где вьетнамцы не нашли бы возможности устроить засаду, чтобы вызволить «своих».

То и дело от пропускного пункта отъезжали труповозки, и Аньес, глядя на этот поток, должна бы испытывать ненависть, ярость, боль, что угодно, что двигало бы вперед, но вместо этого ею все сильнее овладевало странное чувство беспомощности, будто бы это ее загнали в угол и никогда ничего хорошего уже не будет.

Ее разбудили рано утром.

Стрелка на часах еще не коснулась четверки.

- Де Брольи, вас вызывают! Срочно в каземат, – грубым голосом рявкнули ей, еще не понимающей, что происходит. – У вас десять минут.

Дверь со скрипом захлопнулась, Аньес только моргнула и заставила себе подскочить.

Стены зашатались, она едва удержала мир на своей оси. Себя – не удержала. Так и осела обратно на постель.

Она точно знала, зачем нужно ее присутствие.

Обычно, если требовалось, такую съемку делал Кольвен, да и то нечасто. Но именно сейчас он уехал с очередным заданием. А больше некому. Придется ей. Даже если охота, как кошке, которой зажали хвост, продираться прочь, бить когтями обидчиков да выть от боли, не понимая, что этак можно и вовсе остаться без нескольких позвонков.

Обычно казни не документировались подробно вплоть до фотографий. Значит, здесь уж совсем что-то показательное. И когда Аньес с фототехникой вылетала из своей коморки в узкий тускло освещенный в такое время коридор, мчалась по лестнице вниз, туда, где содержались заключенные, пыталась дышать, хотя здесь совсем не дышалось, ей не было страшно, на нее лишь накатывало нездоровое, неправильное спокойствие сродни равнодушию, и она раз за разом повторяла себе, что ее дело – выполнить работу. Наверное, черствость – это не так уж и плохо.

Приговоренный был католиком. Это особенно ее поразило. У него были раскосые глаза и черты лица этнического вьетнамца. Он был коммунистом. Он сражался за Вьетминь и был осужден за убийство более двух десятков французских солдат. Он резал их мачете, как кабанов, последние три года. И он оказался католиком, запросив священника, прежде чем отправиться в последний путь.

Аньес вместе с двумя конвоирами находилась возле камеры и ждала, когда закончится исповедь. И это тоже ее душило. Курить хотелось, и она уговаривала себя, что сигарета ждет ее по окончании экзекуции.

- Говорят, он прежде точно так же япошек резал. Ему все едино. И других тому же учил, - бухтел под ухом один из мужчин рядом. – Головы снимал одним махом. Его бы по уму точно так же, а? И чтоб все видели!

- Ну вот нам тут только гильотины не хватало, - рявкнул второй. И Аньес никак не могла не согласиться с ним. Именно здесь и именно гильотины. Еще говорят, человеческая голова живет после декапитации несколько секунд. Достаточное наказание преступнику – успеть осознать смерть?

- Может быть, у них другого оружия не было? – подала она голос, и сама ужаснулась тому, как он равнодушно звучит.

-  Кха! – махнул на нее рукой любитель отрубания голов. – Им же досталось все вооружение япошек! И сами япошки заодно с их опытом! Нет уж, этот – просто чертов извращенец.

Больше никто ничего сказать не успел. Из камеры вышел священник. Потом все происходило без излишних телодвижений – четко и слаженно. Аньес сделала два снимка, когда выводили приговоренного. После этого они отправились на стрельбище, где уже все было готово к их приходу. Собственно, больших приготовлений и не требовалось.

У Аньес при себе имелось два фотоаппарата. Один болтался на шее. Второй она установила на штативе чуть в стороне, чтобы в кадр попадали и стрелки́, и осужденный. Снимать она планировала с двух ракурсов, хотя ассистента и не было. За него сошел один из присутствовавших, охотно согласившись стоять у штатива. Пока зачитывали приговор, она на ухо объясняла, что делать. Это немного отвлекало от главного. Пусть только работа и ничего больше.

Затем Аньес приблизилась к вьетнамцу, которого поставили у крепостной стены. И вместо того, чтобы избегать его взгляда, и разглядывать, например, кладку, оказалась с ним лицом к лицу. Он был спокоен и, кажется, мало что вообще видел вокруг себя. Аньес сделала еще один снимок. Когда она проявит его вечером того же дня, обнаружит, что вьетнамец в момент фотографирования улыбнулся. Вышло это случайно, улыбка это или гримаса боли, ей придется гадать до конца жизни. Но в тот момент на большее ее не хватило. И она отошла прочь, став в стороне от направления стрельбы, но все-таки достаточно близко. Потом несчастный что-то выкрикнул по-вьетнамски. Всего несколько предложений, но ему дали их сказать.

А после этого приговор привели в действие. Быстро и без проволочек. Аньес короткими вдохами пыталась восполнить нехватку кислорода в легких. И снимала. Снимала с тем, чтобы потом обнаружить, что держит корпус камеры влажными ледяными пальцами так, что костяшки побелели от напряжения. И почти оглохла от звуков стрельбы.

Еще через несколько мгновений оказалось, что валяющееся на земле тело все еще дышит. Его добили последним выстрелом в голову. Это она тоже сняла. Уже совсем рядом, практически вплотную. Никто не препятствовал ее перемещениям.

Наверное, это стало последней каплей.

Она успела поблагодарить своего невольного «ассистента», забрать оборудование. Преодолеть расстояние до входа в казарму. И только там, внутри ее накрыло. Она вдруг осознала четко и ясно, что сейчас упадет в обморок. А если это допустить здесь, то ее отправят к врачу и скрывать далее станет бесполезно. Очевидного уже не скроешь даже от себя, где уж от врача?

Для понимания нужны секунды.

Аньес остановилась и тяжело привалилась к стене, все еще держась за штатив почти как за опору. Ее веки закрылись сами собой. Она сглотнула, снова заставляя себя дышать. В ушах –прорезался тонкий высокий звук похожий на тот, который получается, если сталкивать стеклянные игрушки на рождественской елке, чтобы они бились друг о друга. Как в детстве. Она ребенком нарочно так делала. Ей нравился звук. Странно. Забыла ведь, что такое праздновать Рождество, а сейчас вспомнила.

Яркие пятна перед глазами – тоже из той жизни. Вот так они и переливались. Блестящие фигурки среди еловых ветвей. И можно обнять маму и вдохнуть запах ее духов, таких же мягких и теплых, как она сама.

- Что, де Брольи? Разморило? – услышала Аньес и дернула головой. Рядом оказался один из конвоиров. Тот, который ратовал за обезглавливание. – Не бабское это дело, де Брольи, а? Что им вздумалось такую дрянь снимать! И как назло, вашего Кольвена не было!

Изображать бравого вояку бессмысленно, это она понимала. Потому только пожаловалась вполголоса:

- Курить очень хочется…

- На пустой желудок – потом дерьм… плохо будет. Идите лучше спать. Вас теперь вряд ли тронут.

- Который час?

- Пяти нет.

- Так быстро?

- Да ведь и дело-то не хитрое. Пиф-паф! И все, баста. Давайте ваш штатив, помогу.

Аньес слабо улыбнулась.

- Не нужно, я сама. Спасибо вам.

С этими словами она оторвалась от стены и сделала несколько шагов, после чего снова остановилась. Звон из ушей переместился куда-то в самую глубину головы. А это ведь у нее мозг еще внутри, а не снаружи.

- Вы понимаете по-вьетнамски? – спросила Аньес.

- Очень немного.

- Поняли, что он сказал?

- Что сегодня будет хороший и солнечный день. И еще что ему жаль уходить, не увидев, какое солнце будет светить над Вьетнамом, когда они нас погонят.

- А они нас погонят?

- Да черта с два! – расхохотался конвоир, и она тоже улыбнулась в ответ.

И стала считать шаги до своей комнатенки. Сбилась на пятом десятке. Отворила дверь. Прошла внутрь. Прислонила штатив к стене, сложила свои камеры на стол. И рухнула в постель, едва сняв обувь. Так она пролежала всего минутку. После этого снова подхватилась, понимая, что до сортира не добежит и выдергивая миску, которую использовала, чтобы стирать и мыться, из-под койки. Ее вывернуло. Ей нечем было рвать, но ее рвало. Просто желудочным соком. Горьким, попадающим в нос, заставляющим слезиться глаза. Текло отовсюду. И ей казалось, что совсем немного – и сама отдаст богу душу.

Но, как известно, беременность едва ли считается смертельным диагнозом.


Когда Аньес снова откинулась на подушку, она несколько долгих минут внимательно смотрела в потолок. Потолок был беленый, а стены выкрашены унылой коричневой краской. Нужно освежить лицо под краном, почистить зубы, избавиться от отвратительного запаха, вымыть миску. Но она уложила ладони на чуть жесткую простыню и потихоньку водила по ней пальцами. Белье недавно сменили, ей казалось, оно даже немного хрустит после стирки. Белье чистое – она нет. Нужно пойти и умыться.

А между висков раз за разом долбит это страшное слово: беременна.

Она беременна.

Все в этом мире с ней – неожиданно и не ко времени. Все в этом мире с ней – невпопад и незачем. И несправедливо. Сейчас – несправедливо настолько, что хотелось плакать.

Как такое вообще могло произойти?!

Она не беременела от Марселя, хотя когда-то они мечтали о ребенке. Пусть сегодня, зная, что произошло с ними потом, Аньес была уверена – это к лучшему, что ей не приходится в одиночку отвечать еще за одного маленького человека, которому сейчас могло бы быть никак не меньше восьми лет.

Она не беременела от Гастона, хотя меры предосторожности тот давно уже не соблюдал, лишь поначалу озадачиваясь тем, чтобы его сперма изливалась подальше от ее гениталий. И это тоже к лучшему – господи, ну что бы она делала с ребенком такой сволочи, как Леру?

Она не беременела еще от двоих мужчин, в краткой связи с которыми находилась в годы оккупации. Один из них был тем самым канадским летчиком, которого она выхаживала в Тур-тане и которому впоследствии помогла бежать. Второй – СС-бригадефюрер, временно, буквально на две недели, поселенный в их реннской квартире. Робер Прево попросил обходиться с ним уважительно, быть милой и очаровывать, «как ты умеешь, дорогая». Аньес перестаралась. Исключительно в знак протеста, чтобы шокировать посильнее собственную семью, терпевшую немцев под боком. Вынужденная помалкивать в основном, здесь уж она расходилась не на шутку.

И все же ни от одного из них Аньес не понесла.

Даже от все того же чертового Лионца не понесла два с лишним года назад, когда особенно не задумывалась бы над тем, как поступить – нашла бы врача и дело с концом. Дети не входили в ее планы. И тогда она еще не любила.

Но что изменилось теперь? Дети ведь по-прежнему в планы не входят. Ей не нужен никакой ребенок! Ей нельзя ребенка!

И одна мысль о нем приводила ее в ужас, от которого все сильнее новым приступом накатывала тошнота.

В конце концов, Аньес снова встала и подошла к окну. Здесь оно было совсем маленькое, зато открывалось. В него за несколько минут налетали насекомые и дышал жаркий август даже ранним утром, потому Аньес редко его трогала, а сейчас не выдержала, раскрыла влажными пальцами, которые были напряжены так же, как на стрельбище.

Ни к черту нервы!

И так тоже нельзя.

С некоторым усилием воли Аньес мужественно подняла миску с пола и, оглядываясь, чтобы в коридоре никого не застать – все же к шести часам станет шумно – прошмыгнула в уборную. Там висело едва ли не единственное большое зеркало на весь форт. Зачем мужчинам зеркала?

И следующие несколько секунд она внимательно изучала собственное отражение в нем. Несколько бледнее обычного, глаза горят от сумасшедшего возбуждения, которое владело ею. Или, может быть, от того, как только что ее мутило. Совершенно больные глаза.

Аньес открыла кран, набрала в сложенные чашей ладони холодной воды и, нагнувшись, плеснула себе в лицо. После этого шмыгнула носом и поняла, что меж век не возбуждение горит. Это слезы.

Ничего не изменилось. Нужно и правда найти врача. Всего лишь. И чем скорее, тем лучше, пока еще не вышли сроки. Август! А значит, она забеременела два с лишним месяца назад, в их последнюю с Анри Юбером ночь. Еще совсем немного, и это станет заметно. Сейчас она худела, но ведь начнет набирать. Начнет ведь! И тогда ее отошлют домой и уволят из КСВС.

И все закончится, не начавшись.

Но если думать об этом прямо сейчас, то она верно сойдет с ума, а этого ей нельзя категорически. Никак нельзя. От беременности избавиться как-то можно, а от сумасшествия – нет.

Приведя себя в порядок, она отправилась на завтрак в офицерскую столовую. Сегодня без Кольвена, одна. И вела себя так, будто ничего не произошло, устроившись возле знакомых ребят и делая вид, что жизнь не совершила кульбит, от которого в ее висках рвутся сосуды. Она просто ела и болтала с соседями по столику, рассказывая о казни.

Это странно. В пятом часу участвовать в расстреле человека, а в семь завтракать. Ничего нормального давно уже не осталось. Все вокруг и правда напоминало искаженную форму человеческого существования. Но смерть и жизнь, говорят, всегда ходили рука об руку.

Как же она не понимала раньше, что с ней? Списывала на климат! Уверена была, что переутомление! Запихивала тихо шепчущие мысли поглубже, чтобы и не отыскались, если вздумается вернуться к ним! С ней этого случиться не могло. Она никогда не беременела!

Даже когда хотела!

И давно смирилась с тем, что пустоцвет.

От этих же тревожащих мыслей Аньес сбежала в фотолабораторию сразу по окончанию трапезы.

Но и работа, которая в любое время отвлекала ее от невзгод, сейчас была не в силах заглушить того, что колотилось в ней и что она хотела бы вырвать любой ценой. Единственное, что она сейчас могла – хотя бы не думать о Юбере. Потому что если еще и это в себя впустить, останется только сползти в темноте на пол и рыдать здесь, захлебываясь и давясь слезами.

В Сайгоне ей от него пришло единственное письмо совсем незадолго до отъезда в Ханой. Аньес распорядилась им весьма разумно – сожгла не читая. Потому что для такого, как он, связь с такой, как она, – слишком опасна. И то, что случилось, должно остаться в Париже и не проникать за его пределы. Лишь два места помнят их настоящими. Ее дом в Требуле, который она продает вместе с воспоминаниями. И его комната в пансионе. Уже даже этого слишком много для них. Какие письма? Лучше бы забывать!

И неважно, что больно! Потому что стоило углубиться туда, внутрь, и сразу появлялись сомнения в сделанном выборе. Никто и никогда не заставлял ее сомневаться. Ни разу. Ни разу до Лионца, который ей не нужен, но одна мысль о котором вызывала непереносимую боль потери.

Но он ведь не нужен ей! И его ребенок не нужен!

Еще спустя час Аньес пришла к закономерному выводу, что понятия не имеет, где взять врача. Это дома можно было что-нибудь придумать, несмотря на все трудности. Деньги и знакомства решали почти все проблемы. Здесь же она никого и ничего не знала. Куда обратиться? К кому? Кто поможет? Самое большее, на что она может рассчитывать, это найти какую-нибудь местную старуху, которая понимает в травах и сможет вызвать выкидыш. Ни о каких гарантиях, что она вообще останется жива после этого, даже речи не шло.

И в течение следующих нескольких минут Аньес пыталась справиться с этим выводом. Пережить его как-нибудь. С ней никогда ничего не случалось по-настоящему плохого. Она всегда выкручивалась, этому учили ее родители. А сейчас все пошло прахом, потому что в ее жизни в очередной раз появился Анри Юбер и то, что предлагал ей, было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. А теперь выходит, что не только предлагал, но еще и не оставил выбора

Аньес с трудом понимала прежде, что испытывает к Лионцу, сознавая, тем не менее, что привязалась к нему непозволительно сильно. Потом она уверовала, что полюбила. Но именно в этот день ей хотелось лишь одного – вытрясти из него всю душу за этакие проделки. Кто-то же должен быть виноват! Придумал ведь способ вернуть ее из Индокитая! Видимо, так сильно не хотел отпускать, и, раз официальные запреты и обычные просьбы не действовали, сделал заодно ей ребенка!

- Ну, мы еще поглядим, - процедила Аньес сквозь зубы, заканчивая работу.

Фотографии сушились. И она избегала смотреть на то, что на них изображено, кроме единственной. Той, на которой повстанец улыбался в секундах от смерти. Его лицо было беззащитным, беспомощным и светлым. Так улыбаются только дети и те, кому не о чем сожалеть.

В этом она была уверена.

Сердце задолбило о ребра. Взмокла спина. С нее будто покров содрали, который мешал ей думать.

Столь сильный, столь эмоциональный кадр, о котором она давно мечтала. Запрут в архив, такое показывать нельзя. Никогда и никому. Иначе исход этой войны для Франции и правда предрешен. Аньес сделала два коротких вдоха и медленно растянула губы и приоткрыла рот, попытавшись повторить это выражение лица. Радость или боль? На фото казалось, что радость. А в действительности, мимически – радость или боль? Уже ведь и не спросишь.

Тот текст, что вьетнамец произнес, если верить конвоиру, обнадеживал.

Ей сейчас вообще очень не хватало надежды. Одно упрямство спасало. А ведь Аньес даже еще не приходилось по-настоящему жертвовать. Великомученицы из нее не выйдет.


Через два дня в форт вернулся Кольвен и сменил ее в работе, заняв лабораторию. Отснятый ею материал казни отправился в Иври-сюр-Сен с ближайшей корреспонденцией. При Аньес остался контратип[1] снимка с улыбающимся перед казнью повстанцем. Она так и не смогла его отпустить и передумать тоже не могла.

В ближайшую отлучку она предприняла первую попытку найти врача и, переговорив лишь с одним из них, пожилым французом, вынуждена была признать, что на ее намеки он не отзывается, а спросить прямо ей не хватает духу – этот почтенный господин едва ли способен нарушить закон. Ее мучил страх перед возможным разбирательством – не хватало еще, чтобы стало известно, что она военнослужащая, поднимется шум, скандал, дойдет до начальства, и ее точно уволят из армии. Она пришла как частное лицо в штатской одежде, и после осмотра, заверений, что ее здоровье в порядке, но ей следует больше беречься и желательно сменить климат на более привычный, ушла, так ничего и не добившись. Смалодушничала, сама виновата.

Больниц в Ханое было немного, бо́льшая часть из них сейчас представляла из себя военные госпитали, в которые свозились раненые с севера. И чем дальше, тем больше она убеждалась – даже акушерка в ее случае будет вполне терпимым вариантом, поскольку аборт здесь, как и во Франции, нелегален. Нужно только найти, только договориться. Но откуда ей знать, чем закончится подобная авантюра!

О ребенке Аньес не думала вовсе, называя его «неудобным положением» даже про себя. Потому что иначе ее начинало тошнить от отвращения, будто бы это она приставляла пистолет к голове вьетнамца и делала последний выстрел.

Позднее, вечером, проболтавшись весь день в Ханое, лишь бы не возвращаться в форт, она отправилась в «Руру Ксавье» и честно отбыла там пару часов, выкуривая сигарету за сигаретой и распивая разбавленный ром, как обычно. Будь она мужчиной, приняла бы саму себя за проститутку, настолько развязной представлялась в собственных мыслях.

А потом нырнула в спасительный салон такси и дождалась заветной фразы:

- Это будет стоить тринадцать пиастров, мадам.

- У меня пятьдесят пять. Найдете сдачу?

Это теперь означало, что за ней не следили. Она очень хорошо научилась улавливать интонации связного. «Тринадцать» звучало так мирно, будто бы это она из кабаре отправляется к себе домой, в большую, просторную квартиру, которую ей оставил Марсель, а вовсе не в форт посреди города, в котором на каждом шагу опасность.

- Найду, конечно, куда ж я денусь? – усмехнулся шофер. И принялся болтать, как делал это обыкновенно дорогой из Ханоя.

Аньес же торопливо вынула конверт из сумки с припрятанным там фото улыбавшегося вьетнамца. И вместо того, чтобы привычно спрятать его под сидение, подавшись вперед, чтобы просунуть руку к водителю, сунула его тому под нос.

- Это Чинь Туан Ань, - ледяным голосом произнесла она, подписывая самой себе приговор. – Его расстреляли четыре дня назад. Я хочу, чтобы этот снимок был опубликован в газетах дружественных стран. Можно это устроить?

- Вы с ума сошли? Зачем вы мне это показываете? – опешил шофер, дернувшись от фотографии – по негласному правилу он не должен был знать, что она передает советской разведке. – Чтоб вас! Это вы снимали?

- Снимала я. И вам это показываю, потому что только вы знаете, в чьи руки попадают мои сведения. А мне очень нужно…

- Нет, ну вы точно сошли с ума! Какое мне дело до того, чего вы хотите? Вы пришли оставить, так оставляйте! Мое дело небольшое.

- Мое тоже, - стараясь выглядеть уравновешенно, гнула свое Аньес. - Но сейчас мне нужно сделать так, чтобы оно точно было опубликовано. Чинь Туан Ань был повстанцем и героем. Его казнили, слышите? Я видела эту казнь и хочу, чтобы ее увидел весь мир. Вы не представляете, сколько в нем было достоинства и…

- Прекратите! Вы же снимали! Вы же должны понимать, что вас и просчитывать не нужно, это все равно что голову добровольно подставить под лезвие гильотины!

- Понимаю и готова рискнуть. В конце концов, это мог быть кто угодно, кроме меня. Почтальон, адресат, любой сотрудник архива. Я хочу рискнуть. Необходимо донести это до общества. Вы представляете, какой резонанс можно вызвать? Воззвать к совести скольких людей единственной публикацией!

- Я не стану этого делать, - вконец рассердился шофер, выкрутил руль и съехал на обочину. Остановил авто. Обернулся к ней, и она вдруг осознала, что он не азиат. И его акцент – тоже перестал быть вьетнамским. На лицо был наложен грим, который хорошо скрадывался ночным мраком и еще тем, что в поле ее зрения он попадал только со спины –  она видела лишь ухо, часть щеки и самую малость в зеркале – глаза. Он был не очень высоким и довольно щуплым, что делало его фигуру похожей на типичную для местного населения. А волосы оказались спрятаны под нахлобученную на голову кепку. Но сейчас Аньес была уже совсем-совсем уверена в том, что этот человек такой же вьетнамец, как и она. Он же, между тем, продолжал ее отчитывать:

- Оставите снимок здесь – сам порву, собственноручно! Еще не хватало так подставляться! Вы информатор! Почему я должен вам объяснять, как себя вести? Вам прекрасно известны ваши обязанности, но вместо этого вы рветесь геройствовать! Не ваше дело принимать такие решения!

- Если меня задержат, это тоже вызовет некоторый резонанс, который нам только на пользу.

- Черта с два на пользу! Вы бестолковая баба, у вас нет ни мозгов, ни выдержки, и я не знаю, кто тот идиот, которому вздумалось вас вербовать, но слушайте сюда, мадам де Брольи! В самом лучшем случае, когда ваша вина будет доказана, вас быстро и без огласки расстреляют, а на вашей родине никто и знать не будет, кто вы такая. В худшем же – и разбираться не станут. Прихлопнут где-нибудь из-за угла. Просто так, на всякий случай. Вы этого хотите и этого добиваетесь?

- Я хочу, чтобы Франция увидела глаза этого человека! Умам давно уже нужна пища, а этой войне вот такой мученик. Иначе никак! Встряхнуть это чертово болото, заставить их двигаться. Я это могу. Это единственное, что я по-настоящему могу.

- Здесь вы ничего не сделаете! Для этого существуют митинги, саботажи, листовки, работа тех людей, которые не находятся в тени, как мы с вами. Они свободны, а мы нет! От нас зависит безопасность нашей деятельности. Вы понимаете, что вас могут пытать? Им нужны будут имена и пароли, мадам де Брольи. Они не дадут вам никаких шансов не выдать всю сетку.

- Это бесполезно, я ничего не знаю, а значит, ничего не смогу сказать, - упрямо отмахнулась Аньес. – И вы достаточно ловки, чтобы больше не появляться под «Руру Ксавье», верно? Мы можем придумать другое место для встреч, в то время как у меня всегда останется кабаре в запасе, чтобы было, что отвечать на допросах.

- Вы соображаете, что несете? Вы совершенно серьезно пытаетесь обсуждать со мной вещи, которые ни в моей, ни в вашей компетенции!

- Значит, мне придется искать другие варианты выхода на советскую прессу, - огрызнулась Аньес. О чем бы речь ни шла, но критика ее действий и образа мыслей довольно ощутимо ударила по самолюбию.

- Не смейте, - теперь голос шофера звучал угрожающе. – Иначе я вас сам сейчас задушу и выброшу в канаву, слышите? Хотите создать шумиху – будет вам шумиха! Решат, что вас прикончили вьетнамцы, и все выйдет совсем не так, как вам этого хочется, ясно?

Аньес вздрогнула и сердито отвернулась к окну. Но конверт спрятала назад, в собственную сумку, не глядя и демонстративно не заботясь о том, чтобы он не помялся в ее руках. Лже-азиат удовлетворенно прищелкнул языком и вдруг улыбнулся:

- Ну вот и умница. Если у вас более ничего полезного нет, едемте.

Ничего «полезного» у нее точно больше не было. По правде сказать, она и сама сомневалась в собственной дальнейшей полезности. Если она немедленно не найдет выход из своего «неудобного положения», то ее очень скоро вернут домой, и тогда все будет кончено. А она всеми силами, всем своим телом, как в закрытые двери вагона уезжающего поезда, долбилась в этот мир, чтобы оказаться внутри. Но ей уже никак не могли открыть.


[1] Контратип – дубликат фотографического изображения. Обычно является негативом, предназначенным для дальнейшего копирования на конечный позитив.


- Когда я смотрю на звезды на этом конце мира, мне кажется, что они здесь особенные. Будто водой умытые. Может быть, это из-за влажности? Что скажете, Аньес?

- О чем? О звездах?

- Об их особенностях.

- Что вы человек, который на войне умудряется небо разглядывать.

Спичка чиркнула, на секунду осветила лицо Кольвена, потом погасла, но заалел кончик сигареты.

- Да какая разница, где и когда? Может быть, это последняя ночь, что мы видим, как же ее пропустить?

- Не болтайте глупостей, накличете беду! – возмутилась Аньес, и он в ответ рассмеялся:

- А вы обыкновенная баба, верите в суеверия!

- Да я и есть баба. Немножко верю во все.

Они выбрались из форта с аэрофоторазведкой и второй день пытались попасть обратно. Это были самые насыщенные два дня за все время их с Кольвеном службы, но при отсутствии токсикоза Аньес явно веселилась бы куда больше. Как говорил командир их маленького отряда, столько неприятностей за один вылет с ним еще не приключалось.

Началось все с плохой погоды. Болтало страшно, и Аньес, пока они тряслись в самолете, несколько раз прокляла все на свете, начиная с вооруженных сил Франции и заканчивая собственной глупостью, не забывая упомянуть в проклятиях подполковника Анри Юбера и даже Хо Ши Мина[1] с Венсаном Ориолем[2], хотя последние к ее беременности имели лишь самое опосредованное отношение – все же из-за их военных игр она оказалась в таком неудобном положении.

Дальше было еще веселее. Все та же плохая погода вынудила их сесть, так и не долетев до Тхайнгуена. Посадить самолет, как оказалось, еще полбеды. Пусть Аньес и пережила не самые приятные минуты, вцепившись в ладонь Кольвена, когда их трясло в воздухе и при посадке, но с жизнью она не прощалась, скорее была взволнована. Переждать грозу у каких-то крестьян, где пришлось спать на циновках и жевать вместо ужина галеты с тушенкой, которые нашлись в вещмешках, взятых с собой, – тоже чепуха по сравнению с настоящими бедами. А вот вновь заставить эту махину взлететь никому так и не удалось. При соприкосновении с землей что-то сломалось, и теперь нужен был основательный ремонт.

Зато кадры вышли отличные, это Аньес знала наверняка.

Они дождались отряда, который выслали им навстречу, и после этого двинулись на юг, до ближайшего населенного пункта. Дорога была ужасной, неровной, битой, но хотя бы недолгой. И за несколько месяцев случился первый день, когда не стояла столь сильная жара, от которой спасения не было. Солнце село давно, и Кольвен прав – звезды и правда будто водой умытые. Ей бы и в голову не пришло.

Запах его сигарет немножко щекотал ноздри. Курил он те же, что и Юбер, и от этого на нее накатывало непонятное, но в то же время подчиняющее себе спокойствие. Спокойный человек суетиться не станет. Так в эту минуту она дышала дымом и смотрела в небо, сидя на большом валуне, опершись обеими руками о камень за спиной и, опрокинувши назад голову, глядя в небо. Может быть, и впервые со времен, когда была девочкой.

 - Уймите мое любопытство, - вдруг сказал Жиль. – Как вот такая, как вы, немножко верящая во все, могла оказаться здесь, сейчас? У меня иногда в голове не укладывается. Вы ведь работали в «Le Parisien libéré», да?

- Почти два года, - пожала Аньес плечами. – Удовлетворения мне эта работа не давала, а здесь... иногда я думаю, что угодно лучше, чем Париж после войны.

- Неправда! После войны он ожил. Немцы запрещали танцевать, а теперь все танцуют.

- Не ожили те, кто уже свое оттанцевали навсегда. Есть в этом некая... безнадежность.

- Но она светлая...

- Не для тех, кто все еще тоскует.

- У меня небольшая семья. Родители и мы с сестрой, - медленно сказал Жиль. – Вероятно, нам повезло больше других.

- Они все в Сен-Мор-де-Фоссе?

- Как и сотню лет назад все семейство Кольвенов. А вот соседей нет, хотя они прожили рядом никак не меньше. Евреи. Я подумал, что не имею права писать «Пастораль», ни разу не увидав этих звезд. Это было бы большим обманом.

- Не нашли более простых способов приехать? Частному лицу все это гораздо проще.

- Отец хотел видеть меня военным. Цели моего писательства он не понимает, а поскольку настоящего солдата из меня не получится, я схватился за это.  Тоже ведь выход.

- Немного шулерский, - усмехнулась Аньес. Возможно, он разделил бы эту ее улыбку, если бы увидел. Но он не видел. Иногда свет звезд недостаточен. – Хорошо вы продвинулись с «Пасторалью»? Помог вам Индокитай?

- Да, помог. Я рад, что приехал. Не зря.

Аньес тоже была рада. Впервые за долгое время она радовалась разговору и не особенно жаркому вечеру. Пожалуй, последнее было даже важнее. В кои-то веки в ней даже некий аппетит проснулся. И потому, когда позвали ужинать, она охотно шла в дом, где жил местный старейшина, принимавший их у себя. Как и отмерено людям его положения, он был ожидаемо стар, но это ограничивалось исключительно сединой и прожитыми годами. Энергичности ему было не занимать, а вот имени его Аньес так и не запомнила. Помнила только, что он довольно бегло говорил по-французски, пусть и коверкал окончания глаголов, предпочитая лишь инфинитивы, а когда одна из его дочерей подала им ужин, в ответ на изумленный взгляд маленькой француженки, хитровато улыбаясь, сказал:

- Это же не гадюка, кушать!

- Из шляпы? – рассмеялась она, но не желая обидеть хозяев, придвинула к себе головной убор – вьетнамскую шляпу нон, сплетенную из пальмовых веток. Такого способа сервировать стол ей видеть еще не доводилось. А среди местного населения она и не бывала почти. Горожане отличались от этих, деревенских, неким лоском цивилизованности и определенной долей испорченности.

- Это подарок, - еще больше развеселился старый вьетнамец. – Будет красиво!

Уточнять, что не собирается надевать «это», испачканное едой, на голову, Аньес не решилась. Представлять себе, что в «этом» кто-то ходил до ужина, – тоже. Но вот в еде отказывать себе не стала, с аппетитом уплетая рис и поданную позднее рыбу. Их было около двадцати человек, но солдатьё кормилось на улице. Самая уважаемая семья принимала только фотографов, летчика и командира.

Потом их уложили спать, и так уж вышло, что Аньес и Жиль оказались в одной комнатенке, вынужденные ее разделить. Зато с настоящей кроватью и гамаком. Кровать капрал Кольвен ожидаемо уступил ей, а сам до сна несколько раз выходил курить во двор. А Аньес удивлялась той естественности, с которой принимала эту простую жизнь, к которой совсем не была приучена. Стащив одежду и оставшись в нижнем белье, не очень свежем, но смены все равно не было, нисколько не заботясь о Жиле, которому, должно быть, неловко, она просто повалилась в постель, накрылась простыней и почти сразу уснула, разморенная трудным днем, но сейчас даже почти счастливая. Как мало и правда для счастья надо. Анри прав.

Быть сытой и иметь место для сна. Ничего не бояться.

И еще чтобы не тошнило. Эта тошнота – штука отвратительная.

Ночью она просыпалась дважды. Первый, когда Кольвен в очередной раз вернулся с перекура. Он старался двигаться бесшумно, но в темноте все же напоролся на угол кровати, и ту слегка тряхнуло. Жиль зашептал свои извинения, но она уже ничего не слышала, лишь перевернувшись набок.

А второй раз – оттого, что ее накрывали простыней. Эта забота даже сквозь сон овеяла ее теплом, и оттого ей показалось, что вновь вернулись времена, когда рядом был кто-то, кто ее защищал. Рука, натянувшая простыню, застыла ненадолго у ее лица, а потом осторожно коснулась кожи. Аньес прижалась к ней и потерлась, как кошка. Снилось или нет, она не знала, но сквозь полуприкрытые веки, как сквозь завесу из бархатистых шнурков, видела в темноте мужской силуэт. И пальцы были мужские. Короткие, крепкие, чуть мозолистые. И если бы он мог быть здесь хоть по какой-нибудь, пусть самой нелепой причине, она бы поверила, что это не сон. Но ведь во сне можно позволить себе звать его вслух. Только во сне и можно.

Ее губы вздрогнули, и она едва слышно произнесла:

- Анри…

Рука у ее лица отяжелела на краткий миг, а потом еще раз погладила щеку. В ответ она услышала тихое, совсем непохожее: «Спите, Аньес». И снова заснула, совсем не думая о том, почему тот, кого она ждала и хотела, приходит к ней совсем другим, ненужным.

Она так и спала, точно зная, что все вокруг не то, чего она действительно надо. Ей давно уже требуется, необходимо как вода организму, – тепло единственной ладони на своей щеке.

Как это странно, испытывать такое чувство потери во сне.

Как это странно, продолжать вдыхать и выдыхать воздух. И быть спокойной. И нежиться под сквозняком, потому что нет жары. И ждать ребенка.

А потом в ее удивительную негу, в которую она как-то совсем неожиданно для себя попала, вместо очередного приступа утренней рвоты, ворвалась стрельба. Пастораль в одночасье стала кровавой. Не в черновиках Жиля Кольвена, молодого писателя из Сен-Мор-де-Фоссе. В жизни.


[1] Хо Ши Мин – вьетнамский революционер, государственный, политический, военный и партийный деятель. Участник Коминтерна, член ФКП, основатель Вьетнамской коммунистической партии, создатель Вьетминя, первый президент Демократической Республики Вьетнам.

[2] Венсан Ориоль – первый президент Франции (1946-1954 гг.) после окончания второй мировой войны (Четвертая республика).

- Аньес, на пол! – услышала она вскрик капрала, и поняла, что с постели слетела вниз, неожиданно оказавшись лицом к лицу с Жилем, уже полностью одетым – или он не раздевался? Глаза его пылали, он что-то еще орал ей, но она не различала сквозь общий гам и пальбу, и ей ничего не оставалось как зажать уши руками. Бахнуло что-то совсем близко, совсем рядом. А еще через минуту пуля, влетевшая в распахнутое окно, просвистела по комнате и продырявила стену. Аньес глухо выдохнула и зажмурилась, лишь бы не видеть ничего.

- Под кровать! – зашипел Жиль. – Быстро!

- А ты?

- Быстро, говорю!

Она, скользнув голым животом по царапающим кожу доскам пола, очутилась в полумраке, в котором легко представлялось, что над ней – крышка гроба, закрывающая небо. Жуткое ощущение. Эта растерянность, дезориентированность, накатывающая волна за волной паника, заставлявшая гореть все содержимое черепушки, никак не поддавались контролю. А вот капрал Кольвен, похоже, решил исключительно по-мужски проявить характер. Очень быстро, едва она поспевала следить за происходящим, он рванул к спинке кровати, на которой висела одежда Аньес, и сорвал ее оттуда. Вещи оказались прямо перед носом. И он уже ничего не говорил, да этого и не нужно было. Она торопливо, лишь бы отвлечься от собственных жутких мыслей, принялась одеваться.

В какой-то момент осознала, что выстрелы прекратились. А Кольвен хватает по комнатке технику и вещмешки, торопливо все упаковывая.

- Долго вы там еще? – почти что недовольно буркнул Жиль. И одновременно с его вопросом дверь распахнулась.

- Живые? – раздалось рядом незнакомым голосом. – Вижу, что живые, собирайтесь, надо уходить.

- Что произошло?

- Старикан привел коммунистов. Девку ночью за ними отправил. Рассчитывал, что нас мало для сопротивления, да зря.

- Сволочь! Наши все целы?

- Нет. Где де Брольи?

- Здесь.

- Ждем вас во дворе. И глаза ей закрой, что ли… чтоб не видела.

Впрочем, прятать глаза от правды Аньес не собиралась.

Как всякое разумное существо, она испытывала страх, но только признавать этого не желала. Жуткое пробуждение после неожиданно хорошей ночи до предела натянуло нервы. Дальше они почти все делали молча. Она, закончив возню с юбкой, выползла из-под кровати, обулась и схватила сумку с фотоаппаратом. После этого закинула на плечи собственный вещмешок и следом за Жилем, который пошел первым, направилась вон из комнаты.

Дом, как золотом, был залит солнечными лучами, вползающими во все щели и пробирающимися в нутро. И еще кровью. Название романа Кольвена было вполне оправдано здесь. Аньес не сразу осознала, а когда, наконец, сообразила, было уже поздно – она вступила в лужу, и теперь ее ботинки оставляли за собой следы.

- Жиль, - нарушила она молчание, - Жиль, сними…

Он непонимающе мотнул головой, а потом все же сообразил. Ужас, отразившийся в его взгляде, ее, тем не менее, мало трогал. Она знала, что это будет за кадр. Идеальный в своей чудовищности. Кольвен думал недолго – времени не было. Сглотнул, но послушался. Поставил штатив, прислонив его к стене, бросил вещи на пол, где, вроде, чисто. Достал из сумки камеру, и услышав ее потусторонний возглас: «Нет! Моим!» - забрал ее фотоаппарат и принялся настраивать. Сцепив зубы, они оба еще кое-как держались, отчетливо похожие на сообщников. В полуметре от них лежала расстрелянная женщина, раскинувшись в неестественной позе, со странно вывернутыми руками и ногами. Лицо ее закрывали волосы. И это лучше всего, что они не могли видеть ее лица. Еще чуть дальше –старик. Вокруг него крови на удивление не было. Единственная дырка во лбу, из которого много не натекло, и застывшие черты, еще немного напоминающие живого человека. Двое юношей остались под окном. Возле них – ножи. А Аньес с Кольвеном живы, хотя были на другом конце этого же самого дома. Не успели их тронуть.

Жиль сделал один щелчок, на большее – не хватило. Армейские ботинки в крови. Следы на полу. Женские пальцы отброшенной в сторону мертвой руки, попавшие в кадр. На черно-белых снимках будет не так жутко, как в реальной жизни, но все же эту зловещую тишину они запечатлели навеки.

Потом, уже не глядя по сторонам, торопливо вышли. И только на воздухе до Аньес наконец начало доходить, что все еще может дышать она лишь по случайному стечению обстоятельств. Потому что через трупы летчика и командира они переступали на пороге – их тоже убили в утренней заварушке.

Командование принял старший по званию, им был молоденький лейтенант из Тхайнгуена, который, судя по голосу, и звал их наружу, когда она пыталась одеться под кроватью.

Сейчас он озадаченно хмурил брови и отдавал распоряжения. Из близрасположенных домов выводили людей – в чем были, полуголых, испуганных, взъерошенных, едва поднявшихся с постели, не иначе от перестрелки.

- Что они сделают? – зашептала Аньес, вцепившись в руку Кольвена и едва ли понимая, что близка к истерике. – Жиль, что они сделают?

- Ты знаешь, - хрипло ответил капрал.

- Кольвен, нужна ваша помощь! – выкрикнул лейтенант, и Жиль отстранился, сунув ей сумки и штатив, после чего двинулся к командиру. Теперь заботой Аньес было думать, как бы не осесть на землю прямо здесь. Она глубоко вдыхала воздух и пыталась сосредоточиться только на этом. Потому что смотреть дальнейшее и оставаться в здравом уме было уже невозможно.

Кольвена позвали, чтобы помог обыскивать дома, покуда людей, а их набралось несколько семей, заставили опуститься на колени и допрашивали. Те верещали на своем, но добиться от них определенно ничего не выходило.

В воздухе потянуло запахом гари. Столь ярким, сильным, что де Брольи прижала платок к лицу, а когда тот сделался мокрым, обнаружила, что это случилось от слез, а не от пота. Жары пока так и не наступило, и единственный жар был от горящих хижин. Те, что уже были осмотрены, начали жечь, и когда занялся огнем первый из них, несколько человек из задержанных, подхватились с земли и едва не бросились к пламени. Их удержали свои же, хватая за руки и, много ума чтобы понять не нужно, убеждая сесть обратно.

Поднялся шум. Вьетнамцы кричали, рыдали их женщины и верещали их дети. Солдаты в тихом бешенстве продолжали осмотры. Там, среди них, и Кольвен, и Аньес волей-неволей высматривала его долговязую фигуру в группе обыскивающих.

Чтобы хоть что-то делать, она вновь стала снимать. Ее фотоаппарат – единственное, что никогда не подводило. Там все еще оставалось пленки на несколько щелчков для сохранения самообладания. При текущем раскладе – и малому радуешься. Первого выстрела она и не слышала почему-то, слишком далекая от реальности. Он совпал с тем, как она нажимала на спусковую кнопку камеры, делая снимок. Но когда отняла лицо от визи́ра, поняла, что молоденький солдат в нескольких метрах от нее упал на землю, а потом эту самую землю возле него побило пулеметной очередью. Аньес громко вскрикнула и резко осознала, что этой самой очередью она и отрезана от своих, они остались по ту сторону от искромсанной травы.

Кольвена больше не видела. Он находился в каком-то доме, когда начался ад.

А в этом аду она оказалась в одиночестве. Видя, что крестьяне вскочили с ног, едва показалась подмога, она рванула в сторону. Потому что и правда рядом не было никого, а единственное, что Аньес понимала достаточно хорошо – здесь она как на ладони для снайперов. Площадка открыта. Как когда стреляли в осужденного Чиня на стрельбище в форте. Чего-то стоит по ней попасть? Здесь ведь нет холостых патронов.[1]

Она мчалась что было духу прочь от этого места, слыша за спиной только пальбу и вопли. Их перетопят, как котят. И ее, потому что она француженка. Потому что она носит форму. Потому что подошвы ее ботинок залиты кровью. Те самые подошвы, что сейчас едва успевают мелькать среди густой зелени только вперед, туда, где чуть выше по реке раскинулась чайная плантация – удивительной красоты, от зелени которой глазам делалось капельку легче. Там, среди кустарника можно хотя бы как-то спрятаться. Она не знала, бегут ли за ней – не смела оглядываться. Не знала, стреляют ли ей в спину, но петляла зайцем, надеясь, что это хотя бы немного поможет. Воздух касался ее лица, а она, сжав челюсти, пыталась удержать сердце в груди. То колотилось с такой силой, что уши закладывало, и лишь звуки боя перекрывали его.

Потом Аньес нырнула в растительность, но все не останавливалась, продолжая пробираться вперед, согнувшись и глядя под ноги. Впрочем, это ее не спасло. Когда она услышала шум за спиной, все-таки обернулась.

Он мчался за ней.

Вьетнамский солдат мчался за ней и догонял.

Горло опалил ужас, идущий из груди. Она снова вскрикнула и поняла, что падает. Падает, потому что поскользнулась на траве. Падает, потому что слишком напугана. Падает, потому что никак не может не упасть. Наверное, в ту секунду сил у нее уже не было – все поглотила паника.

Ладони и колени ударились о землю, но она совсем не чувствовала боли. Впереди нее шлепнулась камера, которая все еще болталась на шее. Наверняка угроблен объектив. Аньес перекатилась на спину и огромными в эту минуту глазами уставилась на человека, который должен был ее убить. Когда его тень нависла над ее телом, она зажмурилась. Он что-то кричал, но она не понимала что. Она даже не понимала, что это за язык. Сама – думала не на французском, а на каком-то одном-единственном, первородном, первобытном, истинном для всех душ накануне гибели языке. Языке страха.

Он поставил ее на колени, кричал, заглушая ветер и птиц. А она смотрела на него, сознавая, что, если бы зажмуриться, наверное, было бы легче. Но жмуриться никак не получалось – даже на это тоже сил не было. Все уходили на то, чтобы прижимать к животу руки, защищая своего ребенка, чьего рождения не хотела, но если бы сейчас солдат пнул ее туда, где все еще росло их с Анри дитя, убивая его одним ударом, она бы не выдержала, она бы сошла с ума в последние свои секунды, окончательно потеряв связь с реальностью. В мозгу билось что-то страшное, неясное, причиняющее боль. Потому что она хотела жить. Она, черт бы всех их подрал, безумно хотела жить. Она хотела дать жизнь тому существу, что в ней. Она хотела видеть, как оно растет, и слышать, как зовет ее матерью. Она хотела придумать ему имя. Она хотела и сегодня, и завтра, и через год верить, надеяться, искать чего-то, пусть не находя. Может быть, никогда не находя. Но жить. Она хотела увидеть Анри и маму. Она хотела в Требул.

Она хотела босоногой стоять на камнях у маяка и смотреть на океан. И чтобы никогда не было страшно. Это и было бы ее раем. Ее собственным раем, в котором она отказала себе.

Когда к ее лбу приставили дуло ружья, она глаз так и не закрыла. Ничего не видела, но глаз – не закрыла. И мысленно отсчитывала от пяти к единице. Потом полыхнуло – перед ее взором забегали проклятые цифры, все-таки сводя с ума. А она только и успела выкрикнуть в последней надежде защитить себя и того ребенка, которого обязана была любить:

- Ксавье, 13.55!

И будто в ответ на ее отчаянье отозвалось откуда-то из-за спины палача другим голосом, спокойным и приказывающим:

- Dừng lại[2]!

А потом ее пощадили. Дуло от головы убрали. Аньес снова упала на землю. И уже никто не стрелял.


[1] Речь идет о том, что традиционно на казнях часть ружей заряжена холостыми патронами для того, чтобы стрелки́ не знали, чей именно выстрел привел к смерти.

[2] Остановись! (вьет.)


Если бы у нее чудесным образом отключилось сознание, как уже случилось однажды в молодости, когда она попала в застенки гестапо, а Марсель был арестован, Аньес считала бы себя счастливицей. Провал – и все. Будто бы ничего нет. Время, выпавшее из жизни, определенно могло бы спасти психику, став благословением. Но такой милости второй раз ей не даровали.

Вот, рядовой де Брольи, смотри.

И запоминай. И бойся.

И она смотрела и запоминала. И боялась.

Страх, постоянный и плохо контролируемый, теперь сделался ее постоянным спутником.

Несколько недель кряду.

Но Аньес отдавала себе отчет в том, что сможет это пережить. У нее просто нет другого выхода, кроме как пережить это. Когда она лежала в траве среди чайных кустов, и видела своими глазами, что смерть отступила, вот в тот самый момент Аньес и поняла: у нее нет другого пути, кроме как выживать.

Человеческое существо способно очень многое перенести.

Женщину же вообще очень трудно прикончить, если только она в состоянии сохранять разум. А Аньес очень старалась его сохранить, изо всех сил цепляясь за реальность, за то, что происходит вокруг, за камни, траву и деревья. Может быть, оттого и не наступала чернота в те самые черные дни ее жизни.

Может быть, ей нужно было это ощущение реальности, чтобы помнить, зачем она все еще борется, день за днем переставляя ноги. Счет этим дням был потерян, а шаги посчитать невозможно, когда их число устремляется к бесконечности.

С того страшного утра она просто шла вперед, на север, туда, куда ее гнали, не считаясь с тем, что пленница слишком обессилела.

В первую же ночь ее попытались изнасиловать. В сороковые от этого Аньес уберегли. Отчим, мать, собственное положение и обязательства, безропотно принятые близкими, спасли ее, аппетитный кусок молодого тела, от насилия. А сюда она приехала сама, была никем, кроме как европейской женщиной в руках вьетнамским сопротивленцев. И они ее ненавидели просто за то, кем она являлась. Юбер прав – довольно французской речи, а она еще и носит военную форму. И никакие убеждения, ничего вообще не смогло бы ее спасти.

Весь тот день, когда они истребляли друг друга, так и не добравшись до Тхайнгуена в поселении у чайной плантации, ее заставляли мчаться вперед, сбивая ноги о камни и поднимаясь в горы, и то был самый трудный, наверное, день среди последовавших за ним. К зениту вернулась жара, которой не чувствовалось накануне. А к вечеру снова шел дождь. Она не имела понятия о судьбе Кольвена и остальных, но, ни слова не понимая по-вьетнамски, все же четко уяснила для себя – французы противника хорошо потрепали. Отряд совсем небольшой, несколько человек ранены. Такими скудными силами они не нападали бы. А значит, есть надежда, что Кольвен остался жив. Что хоть часть тех ребят – живы. Зато она сама страшно сглупила – оставалась бы на месте, как знать, возможно, никто бы ее и не тронул. Довольно было никуда не уходить от своих. Теперь же она понятия не имела, за что ей эта пощада и каковы шансы вообще остаться в живых – если чудеса все-таки есть на свете, то ее спас пароль, который она выкрикнула в последний момент. Если чудес нет, то в любой момент ее приставят к ближайшему дереву и пальнут, не завязывая глаз.

Но она женщина. Белая женщина. Тем и ценна.

И пока они бежали, таща ее за собой, она лишь пыталась соответствовать их скорости, не раздражать, ничего им не говорить и инстинктивно выполнять команды, понимаемые на инстинктивном уровне. Она не могла объяснить им, кто она такая, какое имеет к ним отношение, чем помогает. Потому лучше уж молчать вовсе.

А к ночи про нее вспомнили. Вьетнамцы остановились на ночлег у старой пагоды, сейчас, кажется, совсем опустевшей и забытой, годной лишь на то, чтобы защитить их от ливня, который с каждой минутой все больше превращал землю под ногами в болото, заставляя увязать в ней. У Аньес были связаны руки, и она четко помнила, когда эти путы появились на ее запястьях, сильно их натирая. Сначала вьетнамцы вели ее так, не трогая, в суматохе позабыв. Потом кто-то вспомнил, и ее связали.

А сейчас, как собаку, не пустили в храм, оставив на каменной площадке под козырьком. Живешь – живи. Подыхаешь – сдохни. Солдат, что принес ей немного еды, некоторое время внимательно наблюдал, как она пытается справиться с руками, чтобы втолкнуть в себя немного риса, а потом рассмеялся и оставил ее одну. Идти ей было некуда. В лесах, укрывающих горы, дикие звери. Никто не найдет, никто не поможет. И она жалась к стене, утоляя голод и понимая, что это единственное, что еще остается. Сохранить себя. Не дать себе умереть. Так, как в тот бесконечный первый день своего плена, Аньес никогда еще не хотела жить.

Как по волшебству, исчезнувшая накануне дурнота больше не возвращалась, будто бы ребенок хотел дать ей передышку. Должно быть, он тоже всеми силами стремился к жизни, иначе не назовешь. В ту ночь Аньес дала ему имя. Она решила, что Анри – самое подходящее. И совсем не представляла, что это может быть девочка. Небо ничего не делает наполовину, и если уж ей дано дитя от такого человека, как Лионец, то это может быть только сын.

А потом пришел этот... Вокруг все затихло. Солдаты уже почти не шумели. А этот стоял над ней и внимательно смотрел. Под его взглядом она, безотчетно догадываясь, зачем он пришел, невольно сжалась, не соображая, что делать. Все, о чем Аньес могла теперь думать, это о том, что никогда в жизни, даже в самое страшное время, не переживала такого. Мужчины в ее постели появлялись там лишь потому, что она позволяла им. А этот пришел брать, независимо от ее желаний.

Она заметалась по земле, когда он наклонился к ней и стал валить на спину. Было довольно темно и, пожалуй, если бы Аньес могла видеть его лицо, стало бы еще хуже. Если бы он, как тот, поутру, приставил к ее лбу пистолет или к горлу нож, ее бы парализовало от страха, и все было бы проще. Но бог его знает почему, солдат этого не сделал, барахтаясь с ней по земле и что-то сердито приговаривая, будто бы пытался ее убедить. Он был маленьким и щуплым, и окажись в нем немного больше весу, сопротивление ее сломил бы куда быстрее. Но при этом не бил, все сильнее вдавливая в мощеный камнем пол, холодный и волглый от дождя.

Когда на ней треснули пуговицы рубашки, Аньес не выдержала и истошно закричала, кусая чужие грязные мужские пальцы, пахнувшие рисом и рыбой. За то и поплатилась, получив единственный удар по лицу. И не успев прийти в себя, почувствовала, как солдата от нее отрывают за шиворот. Он отлетел куда-то в сторону, и она услышала рассерженный голос, что-то несколько раз выкрикнувший в темноте.

Аньес снова подобралась, поднялась на ноги, что было непросто при завязанных руках и не слушающихся от страха мышцах. Метнулась к противоположной стене, а там так и замерла, вглядываясь в ночь. Вся эта дикая возня заняла несколько минут, но ей показалось, что длилась вечно.

Защитившим ее на этот раз оказался... единственный, говоривший по-французски среди них и остановивший ее палача с утра. Она не видела его лица и лишь немного – темную фигуру. Но когда он заговорил с ней, приблизившись, сомнений не осталось. От этого голоса по телу забегали мурашки, едва он приставил губы к ее уху.

- Не думай, что я на твоей стороне, - обжег он кожу то ли дыханием, то ли словами. – Я ненавижу тебя, слышишь? Я бы позволил им все, что они хотят, если б можно было.

- Мы на одной стороне, - хрипло, срываясь от сотрясавших ее тело чувств, горячо выпалила Аньес в ответ. – Я – на твоей.

- Французы, англичане, американцы – никогда. Такие, как вы, приходят убивать нас.

- Я – нет. Мы не все такие. Я хочу помочь.

- Помочь? – вьетнамец хохотнул. – Чем ты можешь помочь?

Ответа ее, хотя она и порывалась сказать, он уже не слышал, дернул за веревку, которой были связаны ее руки и поволок за собой, выкрикивая на ходу:

- Давай, взбодришь сейчас своей помощью моих ребят, им этого не хватает, всем, кто потерял семьи и друзей!

Он заволок ее в пагоду, и после этого она уже мало что понимала, не в силах выдержать человеческой жестокости. Если раньше Аньес сознавала и настаивала на том, что происходящее здесь, на этом краю света, породило ее государство, то сейчас понятия не имела в чем разница – просто бить или бить в ответ. Были бы ее мысли яснее, все снова стало бы верно и правильно. Но не сейчас, когда ее бросили на колени перед несколькими десятками вьетнамцев.

- Проси прощения за все, что вы сделали! Проси, а не то мозги вышибу, и Ксавье тебе не поможет. Ты француженка, мы сами решаем, что делать с французами! Чужаки нам не указ!

Ее снова пнули и силой заставили стать на колени. Влажные ее волосы растрепались, рубашка на груди оказалась разодрана, ноги сплошь в ссадинах после того, как несколько раз за день падала. Глаза, должно быть, сверкали от страха и слез. По-вьетнамски она не знала ни слова, но «Pardonnez-moi» они в любом случае понимали. Аньес несколько раз повторила эту фразу, не опуская лица, но и не глядя ни на кого конкретного. Они что-то галдели друг другу не переставая. Кто-то даже зло смеялся, не иначе как с нее. Если бы могли отхлыстать ее по щекам, отхлыстали бы. На ком-то нужно было сорвать ярость. Рядовой де Брольи подходила.

Один из них курил, меря шагами небольшое полуободранное помещение внутри заброшенной пагоды. И, наблюдая весь этот концерт, мрачно затянулся, а потом решительно приблизился к ним с их главарем, который все еще продолжал удерживать ее за шиворот, чтобы не поднялась. На секунду их взгляды встретились, и Аньес ужаснулась ненависти, которая в нем горела. Не только в глазах. Во всем его облике. Такой ненависти она не видела у своих соотечественников даже в те дни, когда кругом были боши.

Этот человек резко дернул руку с сигаретой к ее лицу, коснувшись тлеющим концом лба, намереваясь этак его потушить. Аньес с хриплым вскриком метнулась прочь, и через мгновение почувствовала, что ее отпустили, а сигарета полетела в сторону. Солдат, говоривший по-французски, что-то кричал, раз за разом повторяя слово «Ксавье». И в том, что это не только название кабаре, но еще и имя человека, которого они все здесь опасаются, она не сомневалась. Они громко ссорились, а она затравленной зверушкой прижимала связанные ладони ко лбу в том месте, которое лишь слегка опалило, хотя могло бы сделать дыру.  И при этом почти не чувствовала боли. Саднить в месте ожога стало лишь несколько часов спустя.

Потом ее выбросили назад, на улицу. Живешь – живи. Подыхаешь – сдохни. Ее колотило от пережитого только что и от сырости. И до утра она так и просидела, вздрагивая от малейшего шороха и вглядываясь во тьму широко раскрытыми от ужаса глазами.

Та ночь должна бы была сломить ее до конца. Насовсем.

Но не сломила, лишь примирив с тем, что ей только и остается что идти вперед и слушаться этих людей. Она никогда в жизни не была зависимей, чем в те дни. Что вообще она знала о зависимости прежде?

Они продирались сквозь джунгли все дальше и дальше в горы. И она потерялась среди восходов и закатов, совершенно не ориентируясь в том, сколько времени прошло. Иногда солдаты вспоминали, что ее тоже надо кормить. И с каждым уплывающим в прошлое часом она все сильнее напоминала самой себе собаку на поводке. Если завтра ей отдадут команду «к ноге!», она рванет к ноге.

Но это не потому что ее сломили. Это потому что ей очень нужно было выжить.

Человеку нужна идея. Ее нынешней идеей было выживание.

Для чего-то сверх того не хватало моральных сил.

После случая в пагоде ее уже больше не трогали. Иногда ей даже казалось, что они привыкают к ней и правда как к домашней зверушке. Но все это обманчиво – если бы в пути она позволила себе пораниться или заболеть, ее попросту бросили бы в джунглях в одиночестве. И такой смерти Аньес боялась больше, чем если бы ей пустили пулю в лоб. Но вряд ли в этих обозленных мужчинах довольно милосердия, чтобы тратить на нее патроны, если она окажется при смерти.

А значит, ни жаловаться, ни болеть нельзя.

Иногда их отряд останавливался в маленьких деревнях, куда вряд ли могли добраться французы – здесь и дорог-то не было. Тогда становилось чуточку более сытно. Всем необходимым их обеспечивали крестьяне, что-то перепадало и Аньес. Самым большим счастьем тех дней стала чистая одежда. Принесла какая-то хмурая молчаливая женщина, возраста которой определить не представлялось возможным. Слишком детскими были черты лица, но слишком грубыми руки.

После этого Аньес даже разрешили постирать собственные вещи. Куда с ее рук делись веревки, она уже и не помнила. Возможно, когда заросли становились все менее проходимыми, а подъем все круче, чтобы она могла карабкаться вверх без риска сломать себе шею, ее и развязали. Все время слилось в сплошной поток. Все события стали одним событием. Это не благословенная чернота в парижском застенке. Но и за это она была благодарна.

В ту ночь впервые ей позволили спать в чьем-то доме, а не под открытым небом. И лишь под утро на нее снизошло озарение, с чего вдруг такие поблажки. Человека они из собачонки не сделали, но она хотя бы выглядела уже не так жалко.

Аньес еще спала, когда он вошел в комнату. Он и командир отряда, взявшего ее в плен. Тот самый, что говорил по-французски. Его солдаты слушались, стало быть, он и главный для нее.

Она проснулась от того, что смотрели. Вздрогнула во сне, как это случалось в бытность ребенком, если в спальню заходила мать, чтобы проверить лоб во время болезни. И очнулась до прикосновения. Впрочем, мужчины даже не собирались ее трогать. Аньес лежала на полу, на циновке, а когда дремота сошла, так резко и болезненно, тихо вскрикнула и метнулась в угол, ничего не разбирая в темноте, разрезаемую светом фонаря, который вошедшие принесли с собой.

- Тихо, де Брольи, тихо! – услышала она знакомый голос, и по телу прошла короткая судорога от понимания, что перед ней кто-то «свой».

Она ни черта не видела, слепило глаза. Но, как прикованная, смотрела прямо перед собой.

- Ван Тай, дайте свет, чтоб вас!..

В комнате стало ярче. Вьетнамец зажег лампу. Аньес поморщилась и хрипло выдохнула. Перед ней был человек, лица которого она сейчас не узнавала. К горлу подкатила позабытая за эти дни тошнота, но сейчас еще можно было ей сопротивляться. Она не сгибала ее пополам. Незнакомец был европейцем, невысоким, даже немного невзрачным, русоволосым и щуплым. Если бы она встретила его где-нибудь на улице Парижа, не заметила бы. Но вот голос... голос Аньес знала точно. И сейчас он звучал почти разъяренно.

- Черт бы вас подрал, что вы с ней сделали!

- Несколько дней в джунглях и кого посильнее согнут, - услышала она Ван Тая. – А мы шли почти две недели. И она – женщина. У нас мужчины дохнут.

- Твою мать... Аньес! Вы узнаете меня?

- Разумеется узнаю, не стоит так ругаться, - впервые за долгое время издала она нормальные человеческие звуки, и сама удивилась тому, что, оказывается, не разучилась говорить. Еще больше она удивилась, что и правда понимала, кто перед ней. Это и озвучила немного более неуверенно, чем ей самой бы хотелось: - «Руру Ксавье», тринадцать пиастров до форта.

Злое и озадаченное выражение на его лице сменилось некоторым облегчением. Кажется, он даже просиял, если так можно было сказать лишь об одних внезапно сверкнувших глазах. Губы при этом не дрогнули, но поменялась интонация. Будто бы он протолкнул ком, мешавший ему дышать, и выпустил воздух из легких.

- А у вас пятьдесят пять и надо искать чертову сдачу! Ван Тай, - ее «таксист», теперь в этом сомнения не было, обернулся к вьетнамцу, - оставьте нас.

- Я думаю, Ксавье, надо бы, чтоб вы хорошенько ее допросили, - проворчал тот. – Как она там оказалась и почему…

- Оставьте нас, я сам с ней поговорю, - снова рассердился таксист. И после этого вьетнамец ретировался. Они остались одни. Аньес медленно поднялась с пола, чувствуя себя куда хуже, чем могла бы, если бы ей дали поспать. Хоть немного поспать после всех этих безумных дней.

- Я не думала, что мне еще когда доведется увидеть соотечественника, - мрачно хохотнула она, пытаясь поправить волосы, которые не знали расчески уже слишком давно. Стоило подстричься, это могло бы все значительно упростить.

- А я и не ваш соотечественник, - рассмеялся Ксавье.

- Вот как? – ее бровь изогнулась. – Тогда мои комплименты вашей речи.

- Не стоит. Я провел во Франции почти все детство. Как вы чувствуете себя?

- Не знаю. У нас было задание, мы летели в Тхайнгуен. А потом пришлось сесть, и все остальное вышло… как вышло. Все это случайность и не по моей вине.

- Вас никто и не винит, де Брольи, - прервал ее Ксавье. – Я всего лишь спросил, как вы чувствуете себя? Вас сильно потрепали?

- Могло быть хуже. Вы не знаете, что случилось с остальными?

- Не имею ни малейшего представления. Мне сообщили о том, что в плен попала женщина, которая знала пароль, и название деревни, куда ее увели. Я спешил как мог. Любите же вы попадать в странные истории, де Брольи.

- Да, у меня это от рождения. Однажды я подарила собственный воротник из фламандского кружева девочке, с которой училась в школе. Ее родители работали на консервном заводе и не могли себе позволить никакого кружева вообще. Мать не оценила порыв моей души.

- Не успокоитесь, пока не совершите подвиг? – Ксавье снова смеялся. – Если вы можете шутить, значит, все в порядке?

Ни минуты она не была в порядке. Но разве же об этом скажешь? Как вообще говорить о той стихии, что прошлась внутри нее за последнее время вследствие пережитого. Сколько еще дней и ночей понадобится, чтобы улеглось? Может ли улечься? Как вообще жить со всем этим?

- Все хорошо, - улыбнулась Аньес. – Если бы мне вернули мою камеру, было бы совсем замечательно.

- Она цела?

- Я надеюсь, да. Кто-то из... из них, - она мотнула головой к двери, - забрал, но я не думаю, что уничтожили.

- Я узнаю. Если найду – вам ее отдадут, обещаю. Что-нибудь еще?

- Я мечтаю о нормальной кровати и сигаретах.

- А узнать, что мы будем с вами дальше делать, вы не мечтаете?

- Сейчас? – Аньес несколько секунд смотрела на своего таксиста, будто бы ожидая ответа. Но он молчал. Как два зеркала, глядящих друг на друга. Тогда она пожала плечами и произнесла, теперь уже полностью контролируя голос: - Сейчас я понимаю, что уцелела, и очень хочу отоспаться. К черту дальше. Это будет потом. Вы ведь все равно придумаете способ вернуть меня, да?

- Придумаю, де Брольи. Вы влипаете, а я придумываю. Этак и будем резвиться.


Требул, Франция, то же время

* * *
Человек не может победить стихию. Да и надо ли это?

Через океаны строить мосты, подчинять себе огонь, подниматься в небо, ступать на неизведанные камни. Бывает подчас, что и себя не одолеешь, какой, к чертям, ветер?

Уж не тот ли, что взметнул над водой воздушного змея, не удержанного рукой мальчишки, резвившегося на пляже? Или что смахнул с головы тетушки Берты шляпку? Дувший с Атлантики и с капризной злостью разбивающий волны в пену о скалу с маяком. Он походил на обиженную женщину, а с такой, как известно не сладить. Юбер и не пытался – все, что возможно, это хотя бы вовремя укрыться.

- Идемте в дом, а не то вас смоет! - прокричал он, подхватывая покатившийся по земле аккуратненький соломенный головной убор, в котором мадам Берта Кейранн преодолела путь от Лиона до Дуарнене, куда приехала, несомненно, ужасаться и причитать.

Но прыти у нее, похоже, все-таки поубавилось. Она лишь задумчиво разглядывала место, куда угодила и, кажется, вконец перестала понимать что бы то ни было. Юбер отдал ей шляпку и довольно мягко сказал:

- Дело к шторму движется. Здесь почему-то всегда шторм, когда я приезжаю.

- И поэтому ты променял наш Лион на это захолустье. Я бы еще поняла, если бы ты купил дом в Париже…

- Я не настолько неразборчив в связях, чтобы старость коротать среди всякого сброда, - рассмеялся Анри. – Идемте. Давайте считать, что я внял вашему возмущению и глубоко раскаиваюсь.

- Да уж, так мне будет значительно легче, - пробурчала напоследок тетушка Берта и оглянулась назад, к маяку, к рушащейся год от года башне, которая сейчас выглядела как-то по-особому, как будто была входом в другой мир. Ловила на себя рассеянные лучи, прорывающиеся от заката, и резко контрастировала и с темным небом, и с почти черным океаном, стенающим у ее ног и иногда в своем гневе достигавшим почти ее вершины. Жуткое зрелище и прекрасное. У почтенной дамы даже рот раскрылся от благоговейного трепета, который не мог не охватить все существо.

- Это слишком красиво, чтобы на самом деле существовало, - выдала она последним залпом, захлебнувшемся во внезапно сорвавшемся летнем ливне, а Юбер вдруг подумал, может ли это место быть добрым к нему? Еще мгновение, и они с мадам Кейранн вымокнут до нитки. Потому он схватил тетушку за руку и что было духу помчался к ферме.

Когда они оказались за дверью дома, стащил с себя кепи и улыбнулся, отряхиваясь. Тетушка Берта же с достоинством королевы оглядывалась по сторонам и все больше поджимала губы.

- Они оставили обстановку? – удивилась она.

- Кое-что оставили, - отозвался Юбер. – Возможно то, что не смогли продать. Да и что мне надо-то?

- Тебе? – она вскинула брови. – Тебе, пожалуй, только и надо, что довести меня до седины, но вряд ли у тебя получится. Если уж я раньше не поседела, то сейчас – с чего бы?

Под этим «раньше» понималось довольно многое, но Лионец не стал уточнять, что именно в этот самый момент. Семейство Юберов стерли с лица земли, кроме Анри, которому повезло выжить лишь потому, что в это время он торчал в шталаге. Женщинам же Кейранн пришлось тоже несладко. Даже не так. Горечи в их жизни было столько, что просто удивительно, как они все еще жили и радовались чему-то. Иногда Юбер думал, что и десятой части не перенес того, через что прошли тетушка Берта и Мадлен.

- И как тебя так занесло на самый край земли, - тяжело вздохнула она и направилась коридором по комнатам.

От былой роскоши этого дома мало что осталось. Юбер был здесь всего один раз, но того хватило, чтобы понять, насколько все, к чему он привык, отличалось от того, как жили хозяева Тур-тана. Со стен исчезли картины и массивные зеркала в чудесных рамах. Заметно опустела библиотека. Не было фарфоровой посуды и серебряных приборов в столовой. Антикварные предметы мебели тоже увезли. И граммофон с множеством пластинок. И пианино. Как и в лионском доме своей семьи, пианино он не нашел. Почему все всегда избавляются от пианино, кроме Эскриба?!

Впрочем, Анри прекрасно понимал, что с тех пор, как он покинул Ренн в сорок шестом, все не обнаруженные при первичном осмотре предметы постепенно распродавались. В объявлении о продаже Тур-тана значились «особняк с обстановкой, прилегающие строения, 20 гектаров земли и все, что на ней расположено». Брокер, с которым Юбер связался, едва продал имущество в Лионе и получил банковский заем, разумеется, ни секунды не лукавил – вся необходимая мебель и даже сверх того в Доме с маяком наличествовали. И Анри радовался тому, что теперь получил, пусть на некоторых стенах и остались явные прямоугольные светлые пятна, характерные для тех участков, где что-то висело. Да пол был немного вдавлен там, где что-то стояло. Может быть, нечто особенно дорогое сердцу сейчас нашло место в реннской квартире мадам Прево. Да ему это было и не важно. Почему-то казалось, что душу этот дом сохранил.

Что из себя составляла его душа, Лионец, человек с потерянным на века прошлым, пока еще не знал. Вероятно, вид на маяк из большого окна. Или очаг, у которого Аньес так бесконечно давно сушила его одежду. Или огромный обеденный стол, предназначенный для большой семьи, за которым они тогда ужинали. Все это никуда не подевалось и было точно таким, как он помнил. Когда Анри первый раз пришел сюда, вот так же лил дождь, только холодный, ноябрьский. Ему было тепло и сытно. И он глядел на башню, испытывая странное чувство удовлетворения и облегчения, как после любви.

Когда Аньес сказала, в самую первую их встречу в Париже, что Тур-тан продается, Юбер еще не знал, что отважится на эту авантюру. Ему и в голову тогда не приходило, что можно попробовать провернуть эдакое дельце. Впервые он осознал, что хочет получить этот особняк и этот маяк в тот день, когда получил деньги за булочную и старый дом в Лионе, по весне. Этого, конечно же, не хватало, хотя и покрывало бо́льшую часть необходимой суммы. Но и оставшуюся ему удалось наскрести с помощью Антуана де Тассиньи, порекомендовавшего ему банк и поручившегося за его платежеспособность. В стране царил финансовый разброд. Инфляция достигала сумасшедших размеров, и брокеры со славным родственником де Латра в один голос уговаривали его ни в коем случае не рисковать. Но разве покупка земли относилась хотя бы немного к риску?

Когда Аньес уезжала, Юбер так и не решился ей признаться. Он и сам не понимал, зачем со всем этим пластается. Но невыносимой представлялась одна мысль о том, что однажды здесь все переделают, в этом месте, которое, оказывается, он как-то неожиданно осознал слишком дорогим, чтоб его отпустить.

Аньес он тоже не отпускал бы, пусть привязав к кровати, врезав в двери десяток замков и заколотивши окна, если бы не знал, что подобного она ему никогда не простит. А других средств удержать эту непостижимую женщину рядом у Лионца попросту не было. Может быть, потому что она не любила.

Но отдать этот дом… ее дом – другим? Тем, кто ничего не знает и не захочет узнать… Имея возможность предотвратить, Юбер позволить не мог. Он знал, как выглядят люди, которые пытаются избавиться от своего прошлого – довольно в зеркало поглядеть. А Тур-Тан из Аньес вырывали с мясом, и ей было столь больно, что он не видел иного пути, чем сделать все, чтобы его сохранить. Финистер у нее в крови. Нельзя пускать кровь без надобности, а стало быть – нужда была крайней.

А еще иногда Лионцу казалось, что единственное прошлое, которое он сейчас имеет, – это и есть маленькая деловитая бретонка с германским фотоаппаратом, которая зачем-то уехала что-то искать на другом конце света. Юбер был там и не нашел, вот и она не найдет. И непременно вернется. Куда ей возвращаться, черт бы подрал весь этот грязный, зловонный мир, в котором они лишь заложники обстоятельств и собственных сумасшедших желаний?

И потому теперь – фермер, а не булочник.

Словно услышав его мысли, тетушка Берта, пройдясь по гостиной, остановилась и решительно спросила:

- В отставку, как я понимаю, ты не идешь?

- В отставку, как я понимаю, ты не идешь?

- Исключено, - немного лениво ответил он. – Покуда не закончится война, я попросту не смогу.

- Ты так важен?

- Вряд ли меня можно сравнить с де Голлем в сороковом. Но мои знания и опыт нужны сейчас.

- Анри! Мне нет никакого дела до де Голля, Индокитая и всего остального! – вновь взвилась мадам Кейранн. – У тебя дырка в груди и железо в легких! А теперь еще и куча земли, с которой ты понятия не имеешь, как обращаться! Сейчас, когда столько наших друзей обанкротились... умудрился влезть в авантюру! У меня уже сердце в клочья от твоих похождений! Затем ли Викто́р выбивался из сил, чтобы дать тебе и сестрам образование?

- Ну вот именно потому, что я не представляю, что делать с этой землей, а из армии увольняться у меня нет ни желания, ни возможности, я и позвал вас, - проигнорировав ее последний страдальческий возглас, ответил Анри и, понизив голос, многозначительно добавил: – Позвал прежде, чем писать Мадлен.

Берта Кейранн вздрогнула и подняла на него испуганные глаза, вдруг показавшиеся ему старыми. Но промолчала, ожидая, что дальше скажет ее названный племянник.

- Меня сейчас мало волнует эта земля, - продолжал он, - но я хочу сохранить дом таким, какой он есть, не дать ему прийти в упадок. Возможно, позже я буду готов решиться на большее, но сейчас так.

Юбер никогда в жизни не замечал за собой порывов к благородству. Даже, пожалуй, не считал, что оно в нем есть, это благородство. Он никогда не обращался к самому себе, двадцатилетнему, каким был до войны. Он даже и не помнил себя таким, который любил и которого было за что любить. С тех пор его учили лишь злу: ненависти, мести, свободе не сдерживать желания убивать. Даже история с Уилсоном и Гретой в его мыслях навеки осталась необъяснимым, но ярким пятном, когда он сам для себя впервые попытался обрести понимание, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается. И уж точно не желанием помочь. Впрочем, Ноэлю Юбер не мог не помочь. Слишком уж многое они прошли вместе.

А вот какой он внутри? Какой была его суть до всего пережитого? Что из себя представлял Анри Юбер без формы и без необходимости рваться в бой?

Человек, выкупивший чужой дом, чтобы его сохранить, – кто он?

Или все это вросло уже окончательно?

- Ближайшее время, пока не окончится война, у меня будет совсем мало времени, чтобы даже просто наведываться сюда. И определенно нужен кто-то, кто станет здесь все поддерживать.

- И при чем тут моя Мадлен? – приняв совершенно непроницаемое выражение лица, уточнила тетушка Берта.

- Я хочу, если она согласится, пригласить их с Фабрисом в Тур-тан. Дать ей дело, которым она сможет заниматься. Что-то, что будет для нее дорого.

- Ты хочешь забрать ее от меня и увезти черт знает куда! – возмущенно вспыхнула мадам Кейранн. – Она никогда не согласится на такое!

- В зависимости от того, моя дорогая тетушка Берта, что вы ей на это скажете. Если будете возмущаться, как сейчас, она, конечно, останется с вами. Ждать днями мужа из его рейсов, помогать вам в отеле, читать книги… В общем, делать все, чтобы не бояться больше стен, в которых над ней издевались.

- Она счастлива, она успокоилась.

- Она не играет, она не может петь, она нашла мужа, чтобы вы были довольны. И у нее ничего нет своего, что захватило бы ее.

- У нее детей нет! – рассердилась Берта. – Детей, Юбер, называй это так, как оно называется! И это единственное, от чего она страдает. Ими Мадлен должна заниматься, а не твоей проклятой фермой!

- Она замужем всего три года. Все еще образуется, - без капли смущения ответил Юбер и двинулся к камину. Несмотря на лето, в доме было очень холодно. Да и само это лето вышло холодным, где тут хоть что-то согреть?

К тому же уж лучше заняться очагом, чем смотреть, на тетушку Берту, мечущуюся по гостиной. Та и впрямь никак не могла успокоиться. Она то к окну подходила, то к столу, то оказывалась у большого шкафа, в котором почти не осталось посуды. И внимательно разглядывала его содержимое, будто бы нет ничего важнее на всем свете.

О проблеме Мадлен Юбер лишь догадывался по некоторым строкам в письмах тетки. Та не слишком распространялась, но кое-что было ясно. О том, что она посещала доктора Беллара, к примеру, и тот уверил ее, что она здорова. И о том, что, возможно, по осени у них с Фабрисом родится дитя. Потом эта новость исчезла куда-то, как и не было. Стерлась, вымаралась.

- Не образуется, Анри, - наконец мрачно отрезала тетушка и сбивчиво, взволнованно принялась рассказывать: – Ей тогда что-то нарушили. Я не знаю… Когда ее… тогда... У нее ничего не держится. Больше двух месяцев беременность не носит. Последняя только… уж успокоились, думали, все хорошо, а в мае так случилось, что и сама едва жива осталась. Так что, ничего не образуется.

- Сейчас с ней что?

- Сейчас она благополучна, и я ей строго-настрого запретила… Но я не знаю, что правильно. Фабрис так мечтает о сыне, а Мадлен так пытается ему угодить… И так мучается… Я не должна тебе этого рассказывать, это неправильно, но, Господи, Анри, мне ведь даже пожаловаться некому. Кому такое скажешь?

- Никому. На то и семья. Вы пробовали сменить врача? Ходить к кому-то… не к этому доктору Беллару? – Юбер закончил возиться с камином и встал в полный рост. Теперь хотелось курить, но пугать тетушку Берту видом сигарет при своих дырявых легких ему совсем не представлялось возможным. Чтобы хоть чем-то еще себя занять, а не выглядеть сердитым, он прошел к столу, на который была водружена большая корзина с продуктами. Когда он ездил в Дуарнене забирать мадам Кейранн, то заодно и купил еды – не морить же голодом гостью. А в Требуле был прекрасный рынок, вполне можно найти все необходимое, пока она будет гостить.

Он достал бутылку вина и несколько чашек из шкафа. Бокалов там больше не было. Нарезал сыра, ветчины и хлеба – тот был очень свежий и рассыпался. Вынул яблоки. И слушал. Слушал. Что еще он мог делать?

- Мадлен рвется, а я против уже. Не во враче дело. Она как ополоумела. Понимаешь, мой дорогой, только в себя пришла, бледнее смерти лежит и опять то же – «мы будем дальше пробовать». Что здесь пробовать? И не живет ведь. Только и думает, как родить этому болвану, который о ней заботиться не хочет, все свое гнет. Будто она не человек, а лишь способ продолжить род. А нет в ней этого! Нет и не будет! Они оба не угомонятся никак. Какое счастье? Где оно? Она тогда руки на себя чуть не наложила, а я иной раз думаю, может, и не просто так, может, это мне не надо было...

- Что вы несете! – сердито перебил ее Юбер, поднявшись со стула, и сунул в руки чашку. – Пейте и перестаньте.

Она, пытаясь подавить слезы, быстро глотнула. А потом обреченно сказала:

- Когда-то Викто́р говорил, вроде как в шутку, а я сердилась. Теперь вижу сама - прав. С вами одни огорчения, дети, одни огорчения.

- Мы это не нарочно.

- Ты твердо решил ее сюда забрать? А как же Фабрис? У него в Лионе работа.

- Устроится на станцию в Дуарнене. Какая разница, где работать, когда человек всю жизнь куда-то едет?

- И то верно... Но захочет ли он?

- Я дам им дом, машину и большую свободу действий. Если он оставит свои поезда, получит хорошее жалование на ферме. Мне бы только понять, как здесь все поставить на ноги.

- Да что тут думать! – отмахнулась Берта. – Не булочную же открывать! Наверняка найдутся люди, которые захотят живать здесь подальше от городов... После войны столько уставших, а у тебя тут красиво и тихо. Мы вполне могли бы сдавать этаж или два чудакам-отшельникам из богатеньких. Ни за что не поверю, что таких не осталось даже сейчас! А когда ты подашь в отставку, у тебя будет кров и возможность решить, как жить. Сейчас же лучше каждому делать то, что умеет.

Лучше всего Юбер умел стрелять. Он делал это столь метко, что ему иногда завидовали и снайперы.

Если бы он знал имена тех людей, что изуродовали его маленькую «кузину» и самое нежное воспоминание юности, их бы уже не было на свете. А так... ему оставалось лишь надеяться, что их перебили другие.

- И вы позволите мне просить Мадлен о помощи? – спросил Лионец тетушку Берту. Что ей еще оставалось, кроме как согласиться? В конце концов, может быть, это временно. В конце концов, когда Юбер бросит службу, возможно, она не захочет здесь оставаться. В конце концов, нельзя удержать ребенка, который однажды уже пытался уйти. Но как знать – а вдруг здесь Мадлен захочет пустить корни?

И тетушка Берта горячо закивала Юберу, улыбнувшись сквозь слезы и зная наверняка. Если дочь приживется в Финистере, то и ей придется продать свой отель. Как бы там ни было, а в одном Анри был прав –вот такие они не нарочно, дети этой земли, которым не дали быть молодыми.

Потом тетушка Берта устроилась в одной из комнат, чтобы лечь спать. Она собиралась пробыть в Требуле по крайней мере три дня, осмотреться по сторонам и подумать, как все здесь устроить. Юбер же поутру отбывал в порт Бреста готовить отгрузку вооружения на борт.

За это время Антуан де Тассиньи «выпросил» его у Риво. И теперь по долгу службы Юбер колесил по всей Франции от точки к точке, организуя снабжение и связь с Сайгоном. И еще знал, что не позднее, чем через месяц у него отбытие в Ханой с группой военных инженеров. О переводе Аньес Юбер еще не имел понятия. Но был уверен, что обязательно найдет ее во Вьетнаме.

Ровно так же, как нашел в одной из спален Дома с маяком альбом с фотографиями, на котором она была совсем еще девочкой – в платьицах с кружевными воротничками и манжетами, в которых наверняка ходила в школу, и с бантом в длинной косе.

Ровно так же, как нашел пишущую машинку и несколько листов бумаги с напечатанным на них текстом листовок антигитлеровской пропаганды.

Ровно так же, как нашел среди тысяч сомнений единственную правду, которой поверило его сердце, – никогда и ничего у Аньес с Риво не было. Не могло быть.


Париж, Франция, несколько дней спустя

* * *
- Это невозможно! – генерал Риво бросил на стол приборы и мрачно посмотрел на капитана Байена, своего зятя. Брижит усердно прятала глаза. Симона же продолжала делать вид, что весьма оживленно шепчется с Розмонд Лаваль. Ужин в честь капитана был бы куда веселее, если бы Грегор Риво, по крайней мере, вполовину меньше пил. Однако его злоупотребление последнее время стало заметным. Нет, он не докатился до алкоголизма, но краснеть за него приходилось все чаще.

Вот и теперь старый вояка казался совершенно взъерошенным, сердитыми глазами буравил Шарля Байена, и тот определенно упал бы на пол со стула, сидя на котором, спокойно ужинал, и истек бы кровью от пробуренной дыры, если бы, вместо положенной подобным взглядам остроты, в генеральском не стояла непроглядная муть. Однажды старик умрет от удара, вызванного подобными возлияниями. Но до этого времени изрядно истреплет нервы своей семье, как сейчас.

- Невозможно, говорю я вам! - продолжал бушевать Риво. – Вы соображаете, что сейчас сказали, дорогой наш родственник?!

- Вполне себе, - отозвался капитан, нарочито расслабленно откинувшись назад. Наблюдая за ним, Юбер, почти не знавший Байена, пришел к единственному выводу: этот молодой человек мог бы далеко пойти, обладай хоть немного менее острым умом или хотя бы умей помалкивать. По всему выходило, что на дочери генерала он женился вовсе не ради военной карьеры. Скорее напротив, эта связь с семейством Риво заметно тяготила его, поскольку убеждений они не разделяли. И желание отправиться в Индокитай было вполне объяснимым. Пусть Шарль Байен оставлял здесь жену и сына, зато оказывался подальше от высокопоставленного тестя. В Алжире пока было относительно спокойно, а быстро продвинуться по службе возможно там, где велась война. И потому Вьетнам.

- Я сказал, - продолжил он, - что, не понимая характера войны, которую ведем, едва ли мы сможем справиться со своими людьми даже здесь, во Франции.

- Пацифисты такие же предатели, как те, кто изменяет нам в Индокитае!

- Если люди воюют не по совести, то кто же уследит за тем, чтобы они не изменяли? – пожал он плечами.

- И что есть по-вашему – воевать по совести? – прищурился Риво.

- То и значит, что нельзя привлекать к боевым действиям военных, которые не поддерживают нашей политики в колониях. Нельзя отправлять туда коммунистов, даже если у них не окончен контракт. Надо дать им возможность отказаться стрелять в тех, кому они сопереживают, не судить их за дезертирство и оградить от выбора, иначе во что превратится армия?

- Миндальничать с ними? – изумился генерал Лаваль, до этого внимательно слушавший все сказанное за ужином. – С теми, кто попросту срывает нашу миссию?

- Наказывать провинившихся, но удовлетворять прошения об отказе ехать в Индокитай тех, кто не хочет там находиться – это миндальничанье? – парировал капитан. – Сначала мы отправляем туда детей, начитавшихся коммунистической пропаганды, а потом получаем великомучеников. Не думаю, что это хоть как-то помогает репутации Франции.

- О репутации Франции мне не говорите! Кто угодно, но не вы, Байен, иначе я вынужден буду пожалеть, что отдал вам свою дочь.

- Главное, чтобы я не пожалела, а мне до этого очень далеко, - рассмеялась Брижит, при этом напряженно глядя на обоих любимых мужчин. – В конце концов, мой Шарль – не пацифист и не дезертир, он сам изъявил желание о переводе туда, где ведутся боевые действия.

- В самом деле, Грегор, это всего лишь точка зрения, - кивнул Лаваль, поморщившись. – Куда, кстати, вы едете, капитан? Назначение получили-то?

- В Тонкин. Присоединюсь к Бернару де Тассиньи. Он успел раньше меня, пройдоха.

- При таком отце – оно и неудивительно. И как скоро?

- Отправляемся с подполковником Юбером через два дня, - Шарль приподнял бокал в сторону Лионца, тот ответил ему кивком головы. – У него экспедиция, а мне позволили следовать с ними.

- С Анри вас отпускать не страшно, - миролюбиво улыбнулась Симона, - он непременно доставит в целости.

- Сделаю все от меня зависящее, - подал голос подполковник.

- А вы тоже, - недовольно протянул Риво, отвлекшись от созерцания содержимого своей тарелки и потянувшись к графину с бренди, - сколько грозились перевестись назад, а что же тыловая жизнь вас затянула?

- Я выполняю работу, которую некому поручить, - вяло отмахнулся Юбер, и его губы растянулись в подобие улыбки. В таком состоянии с генералом вообще не стоило спорить. Он и к святому придумал бы как придраться. Эта черта стала присуща ему с возрастом и только на подпитии. А на Юбера он имел некоторое право сердиться после его ухода в другое ведомство.

Вечер выходил совсем безрадостным.

Не помогали ни вкусный ужин – кухарка расстаралась на славу, ни крепкие напитки. Музыка, игравшая с пластинки, была единственным, что на нервы не действовало. И пока молодежь из присутствовавших в столовой отправилась в гостиную танцевать, здесь, за столом, велась очередная локальная война. Юбер вынужден был слушать и мысленно стенать, что уж лучше бы Байен с Брижит тоже ушли, тогда, возможно, генерал быстрее успокоился бы. Теперь же, когда он уже завелся, обуздать его гнев представлялось трудной задачей.

- Вы теперь водите дружбу с семейством де Тассиньи, - презрительно фыркнул генерал, отчего Симона тревожно схватила его за руку, но он будто и не заметил этого ее жеста, продолжая свою обиженную речь: – Славное знакомство! Да только де Латр все еще не главнокомандующий в Индокитае. А ваши обязанности и кто другой способен выполнять. Медкомиссию вы не пройдете. Вот и все... все, что можно сказать по существу.

- Зато я не дезертир, не коммунист и не пацифист. Не предатель, не саботажник и ни разу не применил соображений совести в бою, - рассмеялся Юбер. – Мы ведь уже выяснили, что это достоинства в наше непростое время, когда твой сосед оказывается врагом.

- Что тогда взять с вьетнамцев! – живо подхватил генерал Лаваль, лишь бы Риво и слова сказать не успел. – Мы среди французов встречаем столько сопротивления и ненависти, что говорить о колониях? Никакой благодарности, ни малейшего желания видеть дальше своего носа. Что у них есть-то, кроме их ослиного упрямства и зависти?  Ведь любой дурак знает, что, когда в Индокитай вошла Франция, там не было ничего, кроме дворцов и пагод. И дикарей, которые так дикарями и остались! Мы... мы построили им города, мы проложили между ними дороги, мы доставили туда учителей и врачей. Даже их чертову идеологию им привезли мы на наших кораблях, идея революций пришла к ним из Европы! Это мы создали их, и никто другой!

- Так отчего же ропщем? – Анри отстраненно передвинул к себе бокал, плескавшийся в нем бренди завораживал цветом, на него и смотрел. -  Если быть честными, все это мы создали для себя. Сайгон – Париж Востока. На черта им нужен бы наш Париж? Вы не видели, как люди живут во вьетнамских кварталах. Они не слышали ни о наших учителях, ни о наших врачах. А партизанам наши дороги ни к чему, они пробираются тропами. Дороги же – отличное место для засад, где они нас убивают.

За столом повисло молчание. Лица застыли. Один лишь Байен энергично жевал и явно забавлялся. Юбер невозмутимо отпил из своего бокала и тоже взялся за приборы. Это была правда – он не пользовался совестью в бою. Одним лишь долгом. Одной лишь честью. Он не рассуждал и не думал, когда его отправляли убивать. Были люди сверху, которые думали за него. И если они сказали, что его стране эта война нужна, то Юбер вел эту войну, потому что кто-то должен. Кому-то приходится.

Слова Риво уязвили его сильнее, чем он хотел показать. Пусть пьяный бред престарелого генерала, которого если не сегодня, так завтра попросят из Отеля де Бриенн, отправят в отставку и дело с концом. Оттого старик и злился, изливая собственную желчь на близких людей. А кто ему ближе семьи? Да и ближе Юбера – кто?

В Констанце еще не все было потеряно, а сейчас, в Париже, даже должность ему придумали такую, чтобы приносил поменьше вреда. Начальник над начальником в КСВС. Человек, который в действительности мало что контролирует. В реальности же – вообще никому не нужен. Списали, но так, чтобы было не слишком заметно.

Что же удивительного, что Юбер искал по себе дело настоящее?

А для старого генерала, который столь во многом ему помог, его поиски – предательство.

И неважно, что сам Юбер считал и это – верностью. Хотя бы Франции и собственному пути. Всех чувств – безусловных и истинных – у него оставалось лишь два. Любовь к стране и любовь к Аньес. Их он защищал бы даже тогда, когда совсем перестал бы быть с ними в согласии.

Тишину нарушила музыка, снова заигравшая в гостиной, где танцевали двадцатилетние – дочь и сын генерала Лаваля, племянница Риво, младший брат Байена. Куда с большим удовольствием Юбер присоединился бы к ним, но ему уже никогда не будет двадцать лет.

- Браво, подполковник, - выпалил генерал, откинувшись на спинку стула и принявшись аплодировать с нарочитой неторопливостью, даже ленцой. – Браво! Размазали по стенке всех наших политиков вместе взятых и заодно с ними военачальников! Кто возразит против сказанного этим мальчишкой? Кто еще здесь своими глазами видел? Авторитет битого бойца! На это коммунисты и давят. А вот что я вам скажу, мой дорогой друг Юбер, - он перестал хлопать и наклонился через стол, опрокидывая посуду и мало этим озадачиваясь. Оставалось лишь удивляться тому, что речь его все еще связная, тогда как сам Риво даже взгляд фокусировал с трудом, - вот что я скажу, мой мальчик. Мало видеть! Надобно еще и понимать чуточку больше. Уметь мыслить. А этому солдат не учат, и вас не учили. Вы не прошли Сен-Сир[1], у вас нет опыта Великой войны. Потому технически – вы лишь кусок мяса, который способен на подвиг, но едва ли поймет, зачем его совершать. Вы силой духа живете, а не разумом. Чувствами, а не здравым смыслом. Как с Карлом Беккером, так?

- Как с Карлом Беккером, - улыбнулся Юбер. – Пристрелить его было правильно с точки зрения справедливости, и я пристрелил. А вышло бы куда больше проку, если бы мы передали его Сражающейся Франции[2], но я солгал, что он пытался сбежать и что у меня не было выбора. Я ненавидел Карла Беккера. Он был начальником лагеря для военнопленных в Меце, когда я там находился.

- О, Господи, - вспыхнула Розмонд и заинтересованно, вопреки изумленному возгласу и должному состраданию, уставилась на Анри. – Вы, надо думать, очень страдали… Он был садистом, верно?

- Он был немецким офицером. Это уже преступление.

Конец его реплики померк от взрыва хохота в гостиной. Молодого и звонкого. И в столовую распахнулись двери, впуская юных родственников Риво и Лавалей. Они галдели наперебой, пытаясь что-то сказать, но никак не выходило выделить главное.


[1] Особая военная школа Сен-Сир (École spéciale militaire de Saint-Cyr) — высшее учебное заведение, занимающееся подготовкой кадров для французского офицерства и жандармерии. Девиз — «Учатся, дабы побеждать». Основано в 1806 году Наполеоном Бонапартом. Среди выпускников: одиннадцать маршалов Франции, шесть членов французской академии, трое глав государства (Мак-Магон, Петен и де Голль), а также Шарль Фуко и Жорж Дантес.

[2] До июля 1942 года — «Свободная Франция» (la France libre) — патриотическое движение французов за освобождение Франции от нацистской Германии в 1940—1943 годах. Военные, примкнувшие к этому движению, образовали Свободные французские силы (фр. Forces françaises libres, FFL). Движение возглавлялось генералом Шарлем де Голлем из штаб-квартиры в Лондоне.

Потом оказалось, что привезли кинопроектор, заказанный генералом, и можно устроить сеанс, все-де уже готово, в гостиной натянут экран. Кто же станет с таким спорить? Ужин был спешно завершен, и гости с хозяевами переместились в другую комнату. Свет погасили, закрыли шторы. На белом полотне запрыгали, задребезжали, нервно задергались кадры, а потом выровнялись. И Юбер медленно выдохнул. Или, вернее сказать, перевел дыхание. Звуки музыки из титров тому способствовали. Можно было прикрыть глаза и ни о чем не думать. Благословенна темнота, даровавшая счастье не думать!

Ему думать не по статусу. В этом генерал был прав. Сейчас старик добрался до своего кресла с графином и бокалом наперевес, и Симона при гостях делает вид, что все в порядке и этак у них заведено. А назавтра он протрезвеет и, конечно, принесет Лионцу свои извинения. И даже, скорее всего, сожалеть будет от чистого сердца, а не потому что так положено. Возможно, они выкурят свою трубку мира, в смысле любимые обоими Монте-Кристо в рабочем кабинете Риво в Отеле де Бриенн. А потом Юбер уедет в Индокитай с экспедицией и вернется дай бог чтоб к осени.

И где жизнь покажется ему более настоящей – еще неизвестно.

- Анри, - раздался едва слышный шепот Симоны, сидевшей рядом. – Анри, могу я попросить вас?.. Грегор заснул... Поможете?

Риво и правда задремал в своем кресле, положив начало внушительным руладам изумительно грозного храпа. Голова его устроилась на спинке кресла, обе руки – на подлокотниках. В одной он все еще сжимал бокал. Его губы по-детски кривились, а густая седоватая шевелюра, обычно гладко уложенная, немного взбилась у виска. Как неожиданно к людям приходит старость!

Юбер усмехнулся и повернулся к Байену, кивнув на генерала. Тот едва удержался от смеха и с готовностью вскочил с места. Байен был славным малым. При всем своем стремлении к независимости капитан частенько напоминал Лионцу ласкового щенка. Он удивительно крепко любил Брижит, но редко это показывал. Был остроумен, смешлив и слишком часто выражал свою точку зрения, о которой его не спрашивали. Риво делал вид, что недолюбливает зятя, но в действительности давно уже к нему привык. Впрочем, Юбер был в том уверен, старик куда сильнее обрадовался бы родству с кем-нибудь более знатным, богатым или хотя бы имевшим заманчивые перспективы. Но после смерти сына не мог неволить единственного оставшегося ребенка в вопросе выбора мужа.

Сейчас Анри и капитан Байен осторожно, чтобы не мешать остальным и не отвлекать их от просмотра, подхватили сонного генерала под руки, тот вздрогнул и вяло спросил:

- Я все пропустил?

- Нет, кое-что осталось, - весело ответствовал Юбер, - например, несколько часов сна до похмелья.

- У него не бывает похмелья, - усмехнулся Байен.

И они повели Риво к нему в комнату. Тот не сопротивлялся, лишь уронил бокал да опрокинул графин, стоявший на полу у кресла. Тихо не получилось. Все отвлеклись.

Где находилась генеральская спальня в этом доме, помещений которого не счесть, Анри не знал, потому шел за Шарлем, зажигавшим свет в темных коридорах. Когда они «выгрузили» тело на кровати, капитан Байен приподнял бровь и отметил:

- Как краток шаг от морализаторства ко младенчеству. Вы идете, Юбер?

- Сейчас разую его, по крайней мере, и приду. Боюсь он изрядно испачкался, пока шагал. Ступайте к жене.

Байен громко расхохотался, запрокинув голову, отчего Риво обеспокоенно распахнул глаза. Дверь за его зятем закрылась. А Юбер и правда принялся стаскивать с генерала обувь.

- А, это ты, мой дорогой друг, - услышал он за спиной сказанное очень нетрезвым голосом. – мой дорогой мальчик. Мой добрый мальчик... ты же простишь старика, да? Я ведь это по-отечески, я б такое и сыну сказал...

Плечи Юбера напряглись. Только пьяного бреда Риво ему и не хватало. Среди всего – только этого.

 - Я думаю, какой бы он был, будь он сейчас... все чаще. Вот ты как считаешь?

Анри считал, что лучше всего Грегору Риво было как можно скорее снова уснуть.

- Он бы тоже, как ты, городил эту чушь, которую почему-то любите вы, молодые? Он ведь всего на несколько лет моложе тебя...

- Я думаю, он бы сделал все для того, чтобы не огорчить вас, господин генерал, - наконец проговорил Анри, лишь бы только заткнуть этот поток, от которого должен был испытывать только неловкость, но странным образом чувствовал жалость. Оказывается, не разучился. Или в нем среди цинизма и злобы вместе со способностью снова любить пробудилось, вернулось к жизни еще и это?

- Брось меня так называть... Грегор... хотя бы так...  вы ведь беззащитные все. И он, и ты... и Шарль... такие открытые и беззащитные славные дети. Страшно за вас, нескладных... Это огорчает куда сильнее того, о чем и как вы думаете.

- Мы крепче, чем вам кажется.

- Обиделся на меня? Не надо. Я ведь по-отечески это все... – в очередной раз повторил Риво, и Юбер, таки справившись с обувью и устроив его ноги на кровати, повернулся к нему лицом. Кажется, прямо сейчас генералу и не нужны были ответы, потому что теперь он бормотал что-то нечленораздельное, и Анри разбирал лишь некоторые слова, полные сожалений то ли об испорченном вечере, то ли об оконченной жизни.

- Вам бы лучше поспать, - вставил Лионец среди пьяных излияний.

- Это вам лучше, чтобы я спал… Не мешал двигаться дальше… не мешал жить так, как вы хотите… Ты ведь прав был, во всем прав.

- Готов признать себя ошибающимся, если вы уляжетесь, господин генерал.

- Я же сказал! Грегор! – свел брови Риво, фокусируя свой взгляд на Анри, а потом, будто бы что-то вспомнил, мрачно усмехнулся: - И я ошибался слишком часто. От большого до незначительного. Помнишь Аньес де Брольи, а? Хорошая девочка была… такая воспитанная, напоминала о нашем прошлом… нравилась мне почти как Симона по молодости... помнишь ее, а?

Вряд ли в лице Юбера хоть что-нибудь изменилось. Нет, не изменилось ничего. Он молчал и смотрел на генерала, а когда понял, что тот в кои-то веки ждет его ответа, кивнул головой и подкрепил кивок потусторонним:

- Помню, Грегор.

- А как не хотел отправлять ее в Сайгон, помнишь? Надо было не пускать! Удержать надо было! – Риво негромко хохотнул. – Я теперь все вспоминаю тот наш разговор, старый дурак. Взбесилась девочка, Жанной д'Арк себя захотела почувствовать. А ведь все, кроме меня, были против. Ты, твои ребята, отчеты, бумаги… я даже запрос в «Le Parisien libéré» сделал, отзыв бывшего шефа был нелестным… Все возражали, нельзя было пускать…

- Что она натворила? – не выдержал Анри, чувствуя, как мертвеет внутри все, что жило еще несколько минут назад. Подался к генералу и вдруг понял, что вот-вот ухватит его за плечи и начнет трясти, а разве так можно? Так нельзя! Он удержал руки на месте и повторил: - Что она сделала?

- Пропала… пропала бедная девочка. Сейчас этим занимаются, выясняют… но если ее не убили, если она в плену…

Дальше можно и не продолжать. Если она в плену, то… лучше бы ей быть в числе убитых. Потому что то, что делают с ними вьетнамцы – это никому рассказывать нельзя. Никому и никогда, иначе останутся только ненависть и желание убивать. Всех, не только вьетнамцев. Кишки выпускать всем на земле, потому что нельзя жить нормально, когда такое происходит. А Аньес – женщина. Ей не сохранить рассудка. Ей себя не сохранить.

- Когда пропала? – будто подмороженным голосом спросил Юбер.

- Сегодня отчет получили, - почти плаксиво пожаловался Риво и потер лицо рукой. Вряд ли ему это помогло. – Где-то возле Тхайнгуена. Почти месяц назад.... Что ж они за твари, Анри, а? Сволочи, негодяи... месяц прошел... ее, должно быть, и нет уж-же... растя-я-япы...

- Месяц?

Генерал кивнул. Его мутный взгляд снова остановился на Юбере, а после спрятался за веками.

- Месяц... может, и больше... не помню. Я влез и все испортил, а так бы оставалась в Париже... жалко девчонку... вам, наверное, нет, вы ее и не знали. Ни ее, ни Марселя. Так умирает прошлое. Гибнет страна... должно быть, надо смириться. Не сердись, мой добрый друг... день был... ни к черту день. Теперь все дни такие.

Что-то еще он потом сказал, после пожевал губами и, кажется, отключился, наконец затихнув и оставив за собой дыру в пространстве, которая затягивала все сильнее и мысли, и чувства. Анри тяжело поднялся и медленно, чуть припадая на ногу, направился к двери. Механически погасил свет и вышел в коридор. Сердце неторопливо ухало внутри, да что там сердце! Вряд ли он его чувствовал в тот момент. Он просто шел прямо среди темноты, не понимая, выберется ли.

Как будто бы функционировать способна одна лишь его оболочка. Все остальное попросту обесточено.

До гостиной он не дошел, свернув к парадной лестнице и спускаясь вниз, в огромный зал, где по зиме они встречали Новый год. Спохватился лишь в последний момент у выхода – забыл попрощаться с хозяйкой. Но и это тоже с той долей отстраненности, которая не позволяет впасть в буйство.

- Дадите бумагу и карандаш? – попросил он у служанки, вышедшей его проводить. Девица оказалась расторопная, и Анри через минуту быстро черкал слова извинений за собственное исчезновение посреди вечера. Оправданий себе не придумывал. Объяснений тоже. Банальное «прошу простить» – чего им всем еще нужно?

А когда оказался на улице, в лицо пахнул воздух – душный и ароматный. Здесь имелся славный сад. Там розы цвели. Какие хочешь, даже такие, каких и не бывает. Этими же розами в вазах был утыкан весь дом.

Его снова везли в Париж из предместья, и он снова отпускал шофера, не доехав. Было поздно, должно быть, но одиночества и тишины собственной комнаты Анри, наверное, выдержать не смог бы. Вот и шел по улицам, не вполне соображая, куда несут его ноги. Он не был пьян, но почти что не помнил себя. Только Аньес, не захотевшую остаться.

Проклят он, должно быть, если ни один человек из тех, кого бы любил, не был не покалечен или убит. А он все никак, он все здесь. Даже если всего изрешетит – все равно никуда не денется. Завтра ему нужно иметь ясную голову. Впереди сборы, люди, перелет в Брест, погрузка. И океан. Внутри он иной, чем кажется с берега.

И Аньес де Брольи – иная, чем Анри мое бы подумать, когда они познакомились.

Ее имя в очередной раз лезвием прошлось по его горлу, выпуская кровь и лишая способности дышать. Он истосковался по воздуху, не зная, что тот отравлен. А теперь ему и яду вдохнуть нельзя. Он нетрезв, он ненормален, он не понимает, куда ведет его эта ночь.

Лишь бы только не в пустую комнату в пансионе, где все еще живет. У него была возможность давно сменить жилье на нечто куда более подходящее его статусу. Но к чему, если от этого он не станет чувствовать себя менее одиноким? А теперь, пожалуй, уже и не будет исхода этому одиночеству.

Если генерал мог надраться от скорби по женщине, которой он толком и не знал, то Юберу это вряд ли поможет. Что вообще поможет? Цепь мостов по Сене в ночи подсвечивалась огнями фонарей, создавая фантастическое зрелище. По реке течет сама жизнь, мерцая от россыпи пересветов, течет и уплывает в черноту, где заканчивается город. Потому что в самом городе вечный праздник и вечный день, даже когда горожане давно уже спят.


Ему нравился Париж. Если бы Лионцу было двадцать два, как когда он уходил из мира в войну, то, скорее всего, он мог бы прийти от него в восторг – столько развлечений и возможностей себя занять, столько удивительных местечек и закоулков. Соблазнов, притонов, людей. От низменного до высокого. От мелочного до великого. Концентрация всего, что он повидал за годы, оторванные от дома, на улицах одной столицы. Это не могло не впечатлять, не вызывать восторга, не развивать жажды и сумасшедшего голода. Но, право слово, Юберу не двадцать два, а много больше. Он не старик, вроде Риво, но и не молод, как генеральская племянница. Или навсегда застывший в памяти юным сынок. Соблазны и страсти находили его далеко от Парижа. И сейчас он видел одни лишь огни, что множились и множились под его тяжелым, плохо фокусирующимся взглядом. Не от выпивки. Выпил он совсем мало, но опьянел от горя.

Если бы он мог, то схватил бы Аньес за шиворот, встряхнул бы хорошенько, чтобы даже в голове зазвенело, да выкрикнул на ухо: «Что ж ты, дура несчастная, творишь?!»

Было бы кого встряхивать.

Воздух с шумом вырвался из его рта. Этот шум – стон. Стоны с его губ срывались лишь на больничной койке, когда он подыхал, или в постели с Аньес, когда рождался заново. Если человек вновь обретает чувства, хоть какие-то, кроме ненависти, можно ли считать это новым рождением? Наверное, да. Наверное, можно. Так зачем же сейчас так больно? Чтобы даже думать не смел о том, чтобы жить во всю силу?

Нельзя позволять себе ждать будущего. Нельзя проращивать надежды в посыпанной солью земле.

«Они разбираются!» - раз за разом повторял себе Лионец. А кто эти «они»? Кому там разбираться – среди мяса и крови? Иной раз тело выглядит так, что его опознать невозможно, так и будет безвестно пропавшей. Навеки.

И сознавая эту мысль уже отчетливо, ясно, в полной мере ее безнадежности, он застывал посреди улицы и слал к черту такую мысль. Она не подходила ему, нынешнему, который купил Дом с маяком в Требуле. Может быть, лишь затем, что маяк был нужен им с Аньес обоим. Но, как знать, вдруг и она тоже явится на его свет?

Это в городе огней ярко, как днем, но Юбер блуждал впотьмах, не представляя, где вынырнет.

И лишь в тот момент, когда перед его носом раскрылась дверь в просторную уютную квартиру, в которой жило чужое счастье, он вдруг понял, что того и искал. Тепла человеческого. Живое тянется к живому. А тот, кому холодно, ищет, как согреться.

Ноэль смотрел в его мертвеющие темные глаза своими, ярко-зелеными, как лето за городом. И это отрезвляло.

- У тебя найдется свободный угол для меня? – только и спросил Юбер, не узнавая собственного голоса, словно самого себя слышал впервые. Голос ему не слишком понравился. Он был грубоватым и злым.

- Чтобы тебе переночевать? – уточнил Уилсон, внимательно глядя на него. Анри кивнул, что ему еще оставалось? Одному сейчас быть нельзя, иначе сойдет с ума до рассвета.

Ноэль раскрыл дверь шире, пропуская его внутрь, и на всякий случай уточнил:

- Если под утро проснешься от детского крика – пеняй на себя. Дени́ ранняя птица.

К июлю, когда родился их с Гретой сын, Уилсон сравнял счет с Эскрибом. Если, конечно, цыган удовольствовался двумя детьми. Юбер держал слово и после письменных извинений свое общество пианисту более не навязывал, поскольку извинений слишком мало для искупления. Он не знал, умеет ли быть настоящим другом, но знал точно, что в ту пору он не был другом даже себе.

А теперь ему и податься некуда. Никто не поможет.

Ноэль проводил его в свободную комнату и выдал все необходимое. Не желая будить жену, которая, измаявшись с младшим, только недавно заснула, он все делал молча и шепотом лишь напоследок, когда они уже постелили, спросил:

- Голоден?

- Нет. Сыт.

- Если твой желудок передумает, то Дени́ разрешил нам оставить кухню там, где она и была до его рождения. С остальным – неразбериха.

- Вряд ли бо́льшая, чем та, что мы наворотили за жизнь.

- С такой точки зрения я этот вопрос не рассматривал, - пожал плечами Ноэль. И двинуться бы ему прочь, да все стоял, глядя на Юбера. Потом вдруг спросил: - Я могу чем-нибудь помочь?

- Нет, здесь никто не поможет.

Уилсон кивнул, соглашаясь с текущим положением вещей, но все же продолжил:

- Если это изменится, то ты попроси, хорошо?

- Хорошо.

Они оба понимали, что предложение о помощи – не следствие того, что Уилсон должен Юберу за все, что у него теперь было, но того, что, имея возможность протянуть руку тонущему, нельзя ее не использовать.

Когда Лионец остался в комнате один, он еще некоторое время просто сидел на кровати, раздевшись и глядя прямо перед собой. В голове его теперь сделалось совсем пусто. Точно так же опустошена и его душа. Настолько, что даже боль, в конце концов, сошла на нет, а когда его затылок коснулся подушки, и погас ночник, он заснул крепким сном без сновидений, и это, пожалуй, и было милостью господа по отношению к нему. Если бы только Юбер в него верил. Но как поверить, когда, отмеривая ему щедро́ты одной рукой, другой у него отнимали непомерно больше.

Проснулся Анри вовсе не от детского крика, но потому что на него смотрели. Смотрели долго и с любопытством, несвойственным взрослым. Смотрели, не возвышаясь над его телом, распластанным по кровати, но на той же высоте, что сейчас занимал он сам. Юбер резко распахнул глаза и оказался носом к носу с маленькой Клэр. Она ничего не говорила, не плакала и не боялась, но словно бы вспомнила его, и оттого Юберу захотелось улыбнуться. Увидев, что он проснулся, двухлетняя кроха расплылась в обаятельнейшей из улыбок, и крошечные золотистые лучики из ее удивительно голубых глаз осветили комнату. Что-то залопотала, из чего он с трудом разобрал несколько слов, означавших, вероятно, пожелание доброго пробуждения, и требовательно указала на его ногу.

Стало быть, и верно вспомнила. В этот раз Анри сделал лучше. Подхватившись с постели, взял Клэр на руки и несколько раз подбросил в воздух, отчего она заливисто рассмеялась и снова что-то заверещала. Немецкий это или французский, Юбер не имел понятия. А потом, воткнув себя в одежду, поскольку на глазах дамы, пусть и такой маленькой, расхаживать в нижнем белье несколько неприлично, снова взял девочку на руки и поволок на кухню, где ее мать уже варила кофе. Пройдет несколько лет, Клэр исполнится семь, и она заявит во всеуслышание, что, когда еще немного подрастет, выйдет за него, за Анри Юбера, замуж. Это будет на океане, в Требуле, куда Уилсоны однажды приедут на лето. Но сейчас до этого времени слишком далеко.

- Доброе утро, - проговорила Грета, обернувшись к Юберу и дочери. О том, что Лионец ночевал в их доме, ей уже успел рассказать муж. Она все еще настороженно следила за ним, кажется, но вряд ли боялась. Он по-прежнему был чужим, но все же немного «своим». И страхов у нее вызывал куда меньше, чем остальные люди вокруг. Она жила почти изолированно, чтобы никто и никогда не заинтересовался ее прошлым. Сейчас их семейству везло, но как знать, сколько еще может длиться везение. – Позавтракаете с нами?

- Только кофе, если можно, - ответил Юбер, опуская на пол рванувшуюся к матери Клэр. И, словно спрашивая, неспешно растягивая звуки, начал: – Уилсон еще…

- Ноэль уехал в университет, - не дождавшись, ответила она. - Он вернулся к преподаванию, вы знаете…

- Знаю, - он помолчал, сунув руки в карманы, а потом позвал: - Маргарита…

- Да? – встрепенулась Грета, отвлекшись от плиты. Ее огромные глаза глубокого озерного цвета застыли на нем, и он вдруг подумал, насколько они все разные. Женщины, с которыми так или иначе сталкивает его жизнь. Каждую брали поперек хребта и переламывали. Хрясь! И пополам.

Как же у них срастаются кости? Как они заново учатся ходить? Без опоры тут никак.

- Вы хорошо справляетесь, Маргарита, - сказал он.

- Мне есть для кого стараться, - сдержанно ответила она и вернулась к плите. Еще через несколько минут поставила перед ним чашку с кофе, придвинула сахарницу и, подумав, расположила перед его носом корзинку с выпечкой, явно вчерашней, после чего ушла в комнату к сыну вместе с Клэр, или скорее – просто ретировалась подальше от его взгляда. И пусть Юбер старался поменьше на нее смотреть, сейчас его старания уже ни для кого никакой роли не играли. В прошлом все они делали то, что делали.

У него было еще немного времени подумать о том, на что опереться в своих действиях дальше, до того, как он выйдет в дверь квартиры Уилсонов. Если бы ноги не принесли его сюда, стоило признать, он не знал, в каком состоянии встречал бы это утро. И уж точно не пил бы кофе в относительно спокойной обстановке. Во всяком случае, сейчас он чувствовал себя способным собраться и наметить цели и установки, по которым впредь действовать.

Последняя информация об Аньес, которой он располагал, заключалась в том, что она в Ханое. Он писал ей еще в Сайгон, но, вероятно, его письма не успели дойти до перевода, потому что ни одно из них не получило ответа. Это мало его удручало. Юбер прекрасно сознавал, где она сейчас, что с ней и почему он шлет свои слова в никуда. Об этом он знал, пожалуй, больше прочих. А теперь выходит, ничего-то ему и не было известно!

Это странно. У нее пятилетний контракт с армией. Пятилетний. Сейчас она во Вьетнаме, завтра ее перебросят в Африку. Послезавтра еще куда. А ему во всем этом как быть?

Женщины должны ждать дома, но не наоборот. Так попросту не бывает. А теперь где-то там ей ломают хребет, и он бессилен что-либо изменить. Бессилие его в этот день имело вкус и запах кофе, было таким горячим, что обжигало язык, и мириться с ним Анри был не намерен. Не допив, встал со стула, подошел к раковине и выплеснул содержимое чашки. Затем вышел из кухни, собрался и напоследок крикнул в глубину квартиры, что уже уходит. Маргарита показалась в коридоре с Дени́ на руках. Распрощались они сдержанно.

И Юбер ушел, прикидывая дальнейший план.

Собственно, какие еще он имел варианты действий?

Разузнать подробности у лейтенанта Дьена – тот наверняка в курсе случившегося, любых деталей. Может быть, Дьену это и поручили – совершенно бесполезное дело, искать пропавшего без вести бойца. Потом Юберу готовить собственную экспедицию в Ханой. На это у него остается еще сегодня и завтра. Выбраться из Парижа – и туда, в Индокитай. Может быть, ему повезет. Не может не повезти, он действительно везучий черт, как никто из тех, кого знал сам. У него кусок железа в грудь забит, а он все еще трепыхается, летя против ветра.

Но когда спустя два дня, поднимаясь с инженерами и капитаном Байеном на борт самолета, который уносил их в Брест, он смотрел на небо, то не мог не думать о том, что даже в полете, среди облаков, где столько воздуха, ему будет тяжело дышать. В сущности, Аньес была таким же свинцом, угодившим в него, убивавшим его, но даже такая, она даровала хрупкую надежду на непременное будущее. А будущее – значит продолжение его жизни, которая должна была давно увянуть.


Ханой, сентябрь 1949 года

* * *
Перелет на запад страны получился нервирующим. Погрузка на судно в порту – требовала немалой концентрации со стороны ответственного за экспедицию. Отплытие облегчения не принесло. Путь океаном доставил немало хлопот, но, по крайней мере, отвлекал от тревожных мыслей, пока они двигались к Сайгону. Там было выгружено вооружение, а он продолжил следовать на север. Франция наращивала свои силы, Юбер – свою выдержку. Промедление он ненавидел. Ждать для него было хуже всего. Бездействие угнетало, и даже все его старания, относящиеся к работе, сейчас были одной из его форм. Того, что до́лжно, он делать не мог и пытался убедить себя, что делаемое – важно. Тем не менее, дни шли за днями, складываясь в недели и оставляя Аньес все меньше шансов выжить. Но даже из Сайгона в Ханой они добраться смогли лишь по осени.

Над головой разлилось расплавленное небо Индокитая. Туда, в это небо, они уходили воздушными змеями, потому что люди не могут летать. Да и плавают они только на кораблях. Еще никто не пересек океана вплавь.

А у него зудело под кожей от нетерпения, и он с остервенением цеплялся в ручку собственного чемодана, глядя в иллюминатор, потом через стекло машины, на которой их забирали, после – в окно комнаты, отведенной для него в форте, в этот сентябрь и в эту невозможную, невыносимую жару.

- Людей как следует вы не допросили, поисковый отряд по их следам вы не отправили, вы даже окрестности толком не осмотрели. Хотите сказать после этого, что справляетесь со своими обязанностями? – все так же, вцепившись в подоконник, глядя во двор и тщательно контролируя свой голос, чтобы он звучал спокойно и сдержанно, выговаривал Юбер коменданту форта, капитану Мальзьё. Тот не растерялся и вообще за словом в карман, судя по нагловатому виду, не лез.

Потому лишь пожал плечами, прикидываясь, что уязвлен не слишком-то сильно, он не менее спокойно ответил:

- Формально, господин подполковник, рядовой де Брольи мне не подчиняется так же, как я – вам. Для их ведомства здесь были созданы все условия, они работают на нашей территории, но заниматься их поисками – едва ли наша задача. Мы осмотрели плантацию и близлежащую территорию. Тела рядового де Брольи не найдено. Мы сочли ее пропавшей без вести и свою роль в этом деле окончили. Далее пусть КСВС разбирается!

- Поглядим, как вы, капитан, запоете, когда я отпишу о вашей халатности на службе вашему непосредственному начальству. Коли уж вы за соблюдение формальностей, то будем блюсти их до конца. Почти два месяца прошло с инцидента – и до сих пор ничего не известно!

- Но ведь пока что вы мне не указ, так? – мрачно усмехнулся Мальзьё. – А если так, то в соответствии с имеющимися у вас бумагами врываться в мой кабинет и учинять скандал вы права не имеете, господин подполковник. Вы привезли сюда специалистов, остальное – не ваше дело.

- Ошибаетесь, капитан, - Юбер резко развернулся к нему и на несколько шагов приблизился, гневно сверкая глазами. – Я напомню вам и о субординации тоже, но первым делом – об обязанностях. Поверьте, возможности такие у меня есть. И если ваша шкура вам дорога, вы в ближайшее время найдете необходимым озадачиться судьбой рядового де Брольи. При ней остались пленки, которые представляют собой материалы государственной важности. Едва ли вас погладят по голове, если они останутся в руках вьетнамцев!

Анри еще раз смерил взглядом капитана Мальзьё и направился к выходу, наплевав на то, как у того перекосилась морда. Лионец готов был нести любую ахинею, лишь бы заставить этих людей оторвать собственные зады от занимаемых ими стульев и делать хоть что-нибудь! Результат ждать себя не заставил. Едва он коснулся дверной ручки, за спиной раздалось сдавленное:

- Послушайте, господин подполковник! Если вы полагаете, что нами ничего не предпринято, то вы ошибаетесь, но и действовать без директив – самоуправство! Мои люди в тот же день прочесали плантации и ближайшие поселения. Отряд выдвинулся в джунгли, но продолжать преследование они не могли. Там орудует банда Ван Тая. Их много, и они хорошо вооружены. И знают местность. Ну вы же сами понимаете, что такое это их знание местности! Парни должны были уйти оттуда, иначе... иначе из-за одной бабы перебили бы их всех!

Юбер сжал дверную ручку немного сильнее, чем требовалось. Чтобы не заорать, усилия требовались немалые. Он снова смерил взглядом капитана Мальзьё и спросил:

- Что с поселением и жителями?

- Они собирались все сжечь, но времени уже не оставалось. Боялись, что Ван Тай приведет еще больше людей, и тогда у них вообще не осталось бы шансов выбраться. Там был еще один фотограф, капрал Кольвен. И его тоже надо было вытаскивать из этой...

- Задницы, - буркнул Юбер. – А местные? Что с ними?

- При первых выстрелах они бросились врассыпную. Кого отловили, пока искали де Брольи, те сейчас в крепости, пригнали с собой. Мы допрашивали их, но они ничего не знают.

- Да ведь это же они привели туда банду! Не могут не знать!

- Во всяком случае, сотрудничать они отказываются. Нажили себе с ними головную боль. И отпустить нельзя – уйдут в партизаны, и тут держать – бессмысленно.

- Отдайте под суд, пусть там решают, - мрачно ответил Юбер. – Могу я с ними переговорить?

 - В этом я вам препятствовать не собираюсь, - развел руками Мальзьё.


И благодарить его за это подполковник не стал! Если кто-то другой работу не выполняет, то благодарить за отсутствие препятствий – несколько слишком. А уж для такого выскочки и грубияна, как сын булочника Анри Юбер – подавно.

Как и следовало ожидать, повторный допрос ничего ему не дал. Обыкновенные забитые крестьяне с чайных плантаций. Трое мужчин, единственная женщина, и уж ее сюда каким боком примешали – вообще загадка. По-французски они почти не говорили, переводчик повышал голос по поводу и без, Юбер бесился. Что ему еще оставалось, кроме этого тихого бешенства на грани помешательства?

Он не верил! Не верил в происходящее, не верил, что совсем ничего нельзя сделать, и вместе с тем очень хорошо осознавал, что прошло довольно времени, чтобы где-то уже отыскались концы. Женщина во вьетнамском плену – шутка ли? Но вместо того, чтобы бить в набат, все исполняли свои обязанности. Это была не их война. Не их чертова война. Не за свое они воевали, потому были столь равнодушны, столь статичны, столь спокойны, когда происходили вещи страшные и неправильные. Да и сами вьетнамцы не чесались, хотя бы попытавшись выйти на связь и обменять ее. Потому что им все французы – мясо. Хоть мужчины, хоть женщины. Так может, ее и в самом деле нет в живых? На кой им баба? Но мириться с подобным порядком вещей Юбер не собирался. Он бы почувствовал ее смерть там, где в нем застрял кусок ржавеющего железа.

Но то место все еще болело. Фантомная боль. В легких болеть же не может, так говорили ему врачи. Но у него же болело. По ней.

На четвертом часу этой мучительной пытки под названием «допрос» Анри не выдержал. Он понимал, что дальше останется только ломать им пальцы и выдавливать глаза, потому что простых слов не могли уяснить себе эти люди, твердившие, что ничего не знают, ни о чем не помышляли и ничего дурного не делали. Угрозы не действовали. И на него эта показная жестокость давила едва ли не сильнее, чем на них. Сорвался он в один миг.

На его глазах в кабинет заволокли женщину, которая отчаянно верещала и ни слова не разбирала по-французски. Она была напугана так сильно и, похоже, избита, если не хуже, что к его горлу подкатил комок. Женщину усадили на стул, Анри задавал свои вопросы, переводчик – переводил. Двое мальцов из конвоя ухмылялись и отпускали скабрезные шутки, будто все творившееся перед ними действо было в порядке вещей, а она вздрагивала не от холодного голоса подполковника и не от его угроз и умасливаний, а от того, что слышала, как негромко болтают конвоиры, напитываясь ее страхом и наслаждаясь происходящим. Оно, это происходящее, было отвратительно. Юбер не выдержал и негромко, но прямопроговорил:

- Ты, должно быть, считалась красивой девушкой. И многим нравишься среди своих. Тебя изнасиловали, верно?

Переводчик замер, недоуменно уставившись на подполковника. Мальцы неожиданно притихли. Она лишь в мертвом ужасе смотрела прямо перед собой. Лицо в разводах кровоподтеков выглядело ужасно. И еще она была измождена – кормили их всех отвратительно.

- Господин подполковник... - начал было переводчик, но Юбер, не отрывая испытывающего взгляда от женщины, рявкнул так, что она подпрыгнула на стуле:

- Переводите!

Тот послушался. Произнес несколько фраз. Она отпрянула, вжавшись в спинку стула, но ничего не отвечала.

- Тебя били и насиловали, так? – повторил Юбер с нажимом.

- Господин подполковник, она помещена в камеру с мужчинами, их никто не содержит отдельно. Мы не можем отвечать за то, что с ней делают заключенные, - подал голос один из конвоиров. И никакого веселья на их лицах больше уже не читалось. Кажется, даже они были напуганы ледяным тоном подполковника, который продолжал давить на всех одним своим присутствием. Когда в нем включалось вот это... необузданное, страшное, неконтролируемое – никто не мог совладать с ним.

Теперь же он поднял голову и вперился в говорившего. Молодой совсем, дурной.

- А раз так, переведите ей, что к этой свистопляске с ее соплеменниками мы добавим еще и солдат. Посадим на цепь у решетки в каземате и позволим всякому, кому вздумается, делать с ней что угодно. Будет фортовой шлюхой, пока не сдохнет. Пока ее кожа не сотрется в кровь, пока лицо не потеряет черт. Пока ничего от нее без воды и еды не останется. Начнем мы прямо здесь. В этом кабинете.

Пока Юбер говорил, лица присутствовавших менялись. Проняло. Каждого кто здесь находился. Переводчик, который покрикивал на пленных мужчин, сейчас побледнел и неуверенно смотрел на подполковника, не решаясь произносить того, что тот наговорил.

- Переводите! – снова рявкнул Лионец, чувствуя, как со дна души поднимаются вся чернота и грязь, которые в ней были и о которых он, как ему казалось, забыл. Вязкие, как ил на дне речки, на которой вырос он, никогда не знавший океана.

Женщина закричала, прижимая ладони ко рту, будто затыкала себя сама. А потом принялась лопотать, не иначе умоляя о пощаде. То, что было в ее глазах, смешивалось с тем, что он помнил откуда-то из своего мерзкого прошлого. Только у этой женщины радужки угольно-черные, а ему вспоминались льняные. И его словно бы жаром опалило. Ему всегда представлялось, что страх – сродни холоду. От ужаса ведь леденеют. Ан нет! Ему от его страха сделалось горячо. Горячо оттого что он - вот такой. На самом деле он – это самое выражение глаз изможденной вьетнамки, которую истязает. И той немецкой девчонки. И других, таких же.

- Если ты знаешь, где Ван Тай и его банда, говори сейчас. Если и дальше станешь упрямиться, все будет так, как я сказал, - прохрипел Юбер, подавшись вперед и не разрывая более взглядов, которыми они соединились. Наверное, физическое насилие, влекущее за собой смерть, менее страшно, чем то, что он творил с ней сейчас. Потому что заставлял ее бояться еще не случившегося. Давил, подавлял, не оставлял возможности дышать.

Настолько сильно, что она зарыдала в голос и упала со стула на пол. Только ее ладони цеплялись за край столешницы, а она сама сотрясалась в истерике, в которую впала. Ее голова была так низко опущена, что, казалось, на такую униженность не способно человеческое существо по своей природе. Юбер поднялся, обошел стол и оказался прямо над ней. Стоял, сунув сжатые кулаки в карманы брюк, возвышаясь над ее телом, и едва сдерживался от того, чтобы прямо сейчас схватить ее за загривок и поставить на ноги с воплем: «Да борись же ты за себя! Хоть солги, но скажи что-нибудь!»

А она лишь кричала, как взбесившаяся птица, то умоляя, то что-то доказывая. Юбер вопросительно глянул на переводчика, тот отрицательно качнул головой: ничего, мол, полезного, ничего она не знает. Подполковник досадливо прикрыл глаза, а потом, раскрыв их, будто бы его разорвало изнутри от злости и боли, пнул вьетнамку носком ботинка. Совсем не больно, по бедру, едва ли этим можно было причинить ей хоть какой-то вред, но и этого было довольно, чтобы она в ужасе подняла голову, запрокинула ее назад и повалилась на пол, теряя сознание.

- Черт! – выкрикнул Лионец, тотчас же опускаясь к ней, реагируя моментально и подхватывая, чтобы она не ударилась. – Дайте воды! Чего вы застыли? Зовите врача! Черт бы вас всех тут подрал!

Мужчины засуетились, замельтешили по кабинету. Кто-то хватал графин и стакан, хлопнула дверь, звучали шаги. А она так и лежала в его руках, и он не знал, что с этим делать. Лишь похлопывал ее по щекам да успокаивающе повторял то немногое, что сам знал по-вьетнамски:

- Mọi thứ sẽ ổn thôi. Mọi thứ sẽ ổn thôi.[1]

Большего обещать не мог, потому что не представлял, что может быть с ними хорошего после всего.


[1] Все будет хорошо. Все будет хорошо. (вьет.)


В ту ночь шел сильнейший ливень, который, ему казалось, смоет все сущее, и, наверное, именно так начинался всемирный потоп. Только вот созидателей, вроде Ноя, среди всего земного дерьма не осталось, и потому они обречены. И еще он не мог спать, потому что возвращались его кошмары, которые в прошлой жизни давно уже отступили. Ему даже представлялось подчас, что он их когда-то похоронил. А выходит, и мертвецы из могил выбираются, когда представится случай.

Устав сопротивляться, Юбер, в конце концов, встал и прошлепал босыми ногами к своему чемодану. На дне его – фляжка с виски. Шотландским, хорошим – подарок Риво. Несколько глотков, и ему станет легче. Должно стать легче, иначе он о́кна побьет в этой проклятой комнатке, выделенной ему в казармах. Дури в голове хватит. Может быть, хоть этак удастся приглушить бурлящую в нем зловонную, раскаленную жижу, имя которой отчаяние.

А наутро он снова торчал у капитана Мальзьё, который от слова к слову все сильнее мрачнел, но это был не повод прекращать говорить. Потому Юбер нависал над его столом и вполне спокойно, уверенно и, пожалуй, даже беспечно продолжал «делиться планами», что, конечно, требовало некоторого содействия со стороны коменданта.

- Все, что мне от вас требуется, – это два десятка обученных людей и транспорт, - деловито разъяснял Юбер. - Я хочу добраться до деревни, в которой ее похитили...

- Вы так уверены, что де Брольи именно похищена, а не убита? – сердито буркнул Мальзьё.

- Покуда нет тела, я не вижу никакого смысла утверждать обратного, - пожал он плечами. – Она ведь как сквозь землю провалилась. Я хочу осмотреть деревню и плантации. Поговорить с людьми. Эти ваши... которые здесь – они действительно ничего не знают.

- Я же предупреждал вас, что с ними бесполезно разговаривать! Все равно не скажут, даже если...

- Они ничего не знают, Мальзьё, - с нажимом добавил Анри. – Во всяком случае, женщина. Какого черта ваши солдаты вообще ее сюда притащили? Вы видели, что с ней сделали?

- Коммунизм – чума бесполая. Здесь что бабы, что мужики – одинаковы. И одинаково нас ненавидят.

- В этом вопросе просвещать меня нет надобности, - небрежно махнул ладонью Юбер. – Но ее надо бы освободить. Не хватало еще, чтобы рассказывали потом, как содержат вьетнамских женщин во французских тюрьмах. Ее состояние... ужасающее. И это самая мягкая характеристика.

- А мужчины?

- С мужчинами разбирайтесь сами. В большинстве своем любой из них завтра отнимет у нас тесак и пойдет нас резать.

- Да уж... пойдет, - хмуро кивнул капитан. – Хорошо, я отдам распоряжение, чтобы ее вывели из каземата. Что до остального... вы не увидите в том поселении иного, чем видели мои люди в тот же день. Времени прошло до черта! Только зря шеи подставлять.

- Ну кто-то же должен, - пожал плечами Юбер. – У нас здесь война, случается и подставлять.

- Из-за юбки?

- Эта юбка, - Юбер наклонился через стол к Мальзьё и, уверенно блефуя, заявил: - личный друг генерала Риво и один из лучших его специалистов. Да он нам головы отвертит, если мы ничего не узнаем о том, что с ней. Пусть кости, но мы должны вернуть их на родину.

- Да костей я вам любых соберу, каких хотите, - парировал капитан. – Не обязательно ради нее туда лезть. Вы джунглей не знаете!

- Я знаю достаточно, чтобы не дать нам пропасть, - отрезал Анри, не оставляя капитану шансов отмахнуться от его требований. Сейчас, в своем нынешнем положении он мог позволить себе быть значимой единицей в армии. Хотя бы здесь, потому что только здесь он и случился как человек. Бог знает, как к тому отнесся бы папаша Викто́р! Да и не все ли равно теперь?

- Черт с вами, - мрачно кивнул Мальзьё. – Может, ребятам и правда пора поразмяться. Дам я вам людей, но много не обещаю. Сами понимаете...

- Понимаю. И лучше, чтобы это было добровольно, капитан.

- Само собой.

На том и порешили.

И вновь потянулись изматывающие его душу и выворачивающие наизнанку все плохое и хорошее в нем часы ожидания. Выдвигаться решили поутру, а Юберу до этого времени делать ничего не оставалось. Его миссию давно можно было считать оконченной, и возвращение в Париж тормозилось лишь по собственному почину. Он превышал свои полномочия, напропалую манипулировал окружающими и требовал того, на что не имел права. Но именно сейчас Анри сделал бы все что мог и даже сверх того ради одного только знания, что Аньес жива и здорова. Он отдал бы до последнего то, чем владел, и то, чего достиг, он согласился бы улететь не то что в Тхайнгуен, но и в ад прямиком из казармы, если бы тот самый ад выплюнул его сумасшедшую бретонку назад, в жизнь. И никогда не пожалел бы о том – в конце концов, он из тех, кто умеет договориться с чертями.

А она – нет. Слишком упряма.

Но и он упрям не меньше, чтобы думать, будто бы едет за ее костьми.

За ней! За ней.

Уже на следующий день, с рассветом – за ней.

Для приготовлений хватило суток. Отряд собрали небольшой, с Юбером – в двенадцать человек, но все необходимое предоставили, включая оружие, самолет, машины и провиант. Выбираться твердо решили воздухом. Ну его к черту – гнать по основным дорогам Северного Вьетнама, подставляясь под мины и автоматные очереди. А на аэродроме в ближайшей точке к деревне, где похитили Аньес, их ожидали джипы и еще несколько человек для дальнейшего следования. От деревни предполагалось двигать в горы. Разумеется, в том случае, если поиски в округе ничего не дадут. А Юбер был уверен – не дадут. Аньес где-то в горах Вьетбака, потому что все концы всегда сходятся там.

Ребята ему достались крепкие, шумные, определенно «засидевшиеся» в форте, заскучавшие. Мальзьё не солгал, обещая устроить ему тех, кто действительно хочет поразмяться. Сколько из них вернется в форт, Юбер старался не думать. Довольно того, что сейчас они лезут в самое пекло таким малым числом. И было бы глупо отрицать, что он никак не менее безрассуден, чем де Брольи. А может быть, и более. Она-то женщина, несмышленыш. А он точно знал зачем и куда суется.

Удивительно было среди прочих обнаружить знакомое лицо. Фотографа из форта д'Иври, имени которого Юбер так и не вспомнил, пока ему его не представили капралом Кольвеном.

«Точно. Жиль», - подумал он, протягивая руку улыбчивому молодому мужчине, который сейчас не улыбался.

- Вас-то как угораздило? - изображая на лице добродушие, которого вовсе не испытывал, ответил на рукопожатие Анри. – Это не прогулка с фотокамерой, капрал. Я даже не уверен, что вам придется снимать!

- Я понимаю, - живо отозвался Кольвен, щурясь от солнца, в столь ранний час ослепительно яркого, и поправляя козырек кепи. – Я был в той вылазке, вам не сказали?

Юбер замер. Отряд грузился в машины, чтобы отбыть на аэродром. Они с Кольвеном – два дурня – стояли и наблюдали за остальными.

- Могли сказать, а я мог не вспомнить вас, - наконец спокойно ответил он. – Вы потому едете? Как свидетель?

- И это тоже, господин подполковник.

- Расскажете мне доро́гой?

- Про Аньес?

- Про все.

- Да, конечно. Но я не думаю, что много смогу... рассказать. Меня попросили помочь разобраться с местными, и я отошел... от нее отошел. Я почти ничего не видел.

Юбер кивнул. Что на это скажешь. По крайней мере, лишние руки, способные держать в руках оружие, ему точно не повредят.

Когда они выезжали из форта, часы не показывали и шести утра. До аэродрома ехать было недалеко, но почти в самом начале пути они застопорились. Первая из машин, следовавших в сторону Ханоя от пропускного пункта у ворот, через несколько минут обогнала худую и маленькую женщину, что брела по краю дороги. Юбер находился во второй. Второй она и не дала проехать. Застыла на мгновение, сомневаясь совсем недолго и глядя, как приближается джип. А потом рванула под колеса, падая на колени, будто бы боялась опоздать на тот свет, и при этом что-то громко кричала, перекрикивая рев мотора.

Водитель ударил по тормозам, сидевшие рядом с подполковником издали нечленораздельные звуки, ошеломленные происходящим. Юбер, никогда не сетовавший на скорость реакции, на ходу распахнул дверцу тормозившего автомобиля, еще не успевшего замереть, и выпрыгнул на дорогу, бросившись вперед. В ноге прострелила резкая боль, но в ту минуту ему было плевать. Машина с отвратительным визгом, заставлявшим сжимать челюсти так, что бледнели и ходили желваки, остановилась.

Женщина лежала на земле. Столкновения не было, но она лежала на земле.

И глядела на него пустыми, мало что выражающими глазами, совершенно сухими, без единой слезинки. Лишь зубы ее стучали да подрагивали руки, когда он схватил ее за них, рывком заставляя подняться и грязно ругаясь. К нему подоспели несколько солдат из остановившихся машин. Она вся сжалась и сделалась еще меньше, чем была. Но страха в ней не чувствовалось, лишь суровая решимость и… ненависть. Решимость и ненависть. Это все, что осталось от той женщины, которую он допрашивал всего-то два дня назад и которую велел освободить.

- Чего, бога ради, она хочет?! – кричал Юбер, озираясь по сторонам. – Мне кто-нибудь объяснит, чего ей надо? – потом он повернул к ней лицо, хорошенько встряхнул и, усиленно шевеля мозгами и пытаясь хоть что-нибудь вспомнить по-вьетнамски, срываясь, произнес: - Bạn muốn gì?[1] Черт бы тебя подрал, bạn muốn gì?

Женщина что-то затараторила в ответ, но он, и без того плохо понимавший, сейчас совсем не мог отделить одно слово от другого. А она все говорила и говорила, сильно жестикулируя и показывая на дорогу под колесами джипа, будто бы собиралась снова туда ложиться. И ничего не боялась, иначе давно бы уже замолчала, но никак не распалялась бы все сильнее, и теперь уже походило, что она чего-то требует.

- Она говорит, что хочет домой, - раздался голос одного из солдат, единственного местного, метиса, знавшего равно хорошо и французский, и вьетнамский. Его звали Себастьян, и фамилию его Юбер не запомнил. – Она просит, чтобы мы отвезли ее домой, потому что мы едем туда убивать ее родных.

- Так скажите ей, что мы никого не тронем! – рявкнул Лионец. – А ей туда нельзя! Если она вернется одна, без своих, ее там забьют, решив, что она их предала! Скажите ей это!

Метис кивнул и начал переводить, и едва заслышав родную речь, женщина вырвалась из рук подполковника и метнулась к нему. Она снова горячо запричитала, то ли переча, то ли уговаривая. Себастьян опять принялся объяснять, но она, в конце концов, не сдержавшись, толкнула его обеими ладошками, едва ли сдвинув с места, и пронзительно закричала, заколотив теперь по его груди кулаками – по-настоящему, всерьез, с надрывом.

В ответ метис растерянно глянул на командира, не понимая, как ему реагировать. Кто-то отчетливо взвел курок. Этот звук мог бы кого угодно отрезвить. Ее же воодушевил – она оглянулась, разыскивая, кто собрался в нее стрелять, и почти радостно опустилась на землю, ясно давая понять, что не сдвинется с места.

- Убрать оружие! – загремел Юбер вслед за этим красноречивым жестом. Переводить было не нужно. И без того ясно. Либо они берут ее с собой, либо пусть переезжают машиной. Он скрежетнул зубами и широким шагом направился к джипу, из которого так эффектно выпрыгнул. Нога болела невыносимо, но демонстрировать это окружающим Юбер не собирался. Открывая дверцу, он обернулся к солдатам, не понимавшим, что им делать. Мрачно усмехнулся и сказал: - Ее тоже уберите с дороги и поехали. Еще ни одной бабе не удалось заставить меня изменить планы.

Его шутка разрядила обстановку. Мужчины взорвались смехом. Кто-то из них подхватил вьетнамку под руки и отволок к обочине. Она сопротивлялась, дралась и теперь уже рыдала, но больше это не ставило их в тупик, и они вели себя с ней так, как обращались бы с маленьким ребенком, который сам не понимает, что делает. Бросив ее в стороне, подальше от дороги, они вернулись к машинам. Когда те тронулись, Юбер позволил себе обернуться лишь раз. Женщина, чью прежнюю и, может быть, неплохую жизнь разрушил навсегда этот плен и случившееся только что, так и сидела посреди пыли и высокой травы, раскачиваясь из стороны в сторону. Как знать, может, спустя час-другой она все же встанет на ноги и пойдет пешком в Ханой. И там сумеет начать сначала. А может, все же дождется, пока кто-нибудь ее добьет.  Для первого нужны силы на борьбу. Для второго – силы на последний шаг. При любом раскладе Юбер всегда выбирал первое, даже когда ему казалось, что незачем.


[1] Чего ты хочешь?


Перелет был не очень долгим. И, как обещал капитан Мальзьё, на том конце их следования отряд поджидало небольшое, но подкрепление и несколько машин. Дальше им предстояло двигаться преимущественно проселочными дорогами, избегая хоть сколько-нибудь крупных, потому что по таким ехать было слишком опасно. Вьетнамцы, не имея возможности вести полномасштабную войну и ввязываться в большие сражения, использовали тактику булавочных уколов, нанося их тысячами. Они появлялись из ниоткуда, сносили все, что могли, и снова исчезали где-то в горах, в джунглях, в безвестности. Сейчас это было самое действенное, что они могли. И свой ущерб вооруженным силам Франции наносили, точно вычисляя, в какой момент враг слаб и не даст отпора. Дороги и места, которых французы не знали до камня, оказались отличной площадкой для их маневров.

- Мы пешком тогда шли, - болтал в пути Кольвен, ехавший с ним и дальше в одном автомобиле, пока их подбрасывало на кочках. – По рации вызвали подмогу, и ребята с аэродрома нас разыскали. А дальше мы продирались на своих двух. Никто не хотел рисковать и привлекать внимание. Нам с де Брольи в голову не приходило, что те крестьяне вызовут военных. Они были такими дружелюбными...

- С вьетнамцами это случается, - рассмеялся Юбер, не задумываясь над тем, как звучит сейчас его смех. Он готов был слушать что угодно и смеяться над чем угодно, лишь бы только заглушить страхи, что нет-нет, да и поднимали голову, пока он продолжал ждать. Он давно успел усвоить, что нет ничего страшнее ожидания. Не так страшно мчаться вперед под пулями на противника, как сидеть в окопе, ожидая команды стрелять. Не так жутко услышать свой приговор, как ожидать, к чему приговорят. Ожидания полнятся надеждами и предчувствием их крушения, отчего душу разрывает от множества чувств, с которыми почти невозможно совладать. Тогда как действия приносят куда больше удовлетворения. Пройденное не пугает. Глупо бояться прошлого.

Он же шел по его следам. Ждал. И боялся того, к чему выведет такая дорога.

Но пока в его ушах звучал голос капрала Кольвена, можно было притворяться, что он контролирует и мир вокруг, и себя.

- Когда меня увели жечь вместе с солдатами крестьянские дома, я оставил де Брольи с аппаратурой. Одну. Никто не знал, что мы все еще в опасности, и что на нас нападут повторно. Думали, что уже всех перестреляли. Осматривали их жилища, искали оружие или доказательства причастности...  Потом приказали сжечь к чертям. Я... я никогда в таком не участвовал и тогда не хотел... лучше бы остался стоять с Аньес, в конце концов, мы служим в Кинематографической службе, мы не обязаны были...

- Она очень испугалась? – медленно подняв глаза и взглянув на Кольвена, спросил Юбер абсолютно сухим, сдержанным голосом, не желая, чтобы в него прорвались и дали знать о себе окружающим все его страхи.

- Нет... не знаю... Проснуться от стрельбы, а потом выбираться из дома, в котором куча трупов... мне кажется, это, по крайней мере, неприятно. Я дрогнул. А Аньес попросила сделать несколько снимков. Она помешана на работе настолько, что думает о себе в последнюю очередь. Нет, я не считаю, что она была всерьез напугана. Скорее шокирована.

- Значит, она хорошо держалась?

- Как настоящий солдат. Я знаю, у нее были проблемы перед поступлением в КСВС. Но она... сильная... сильнее почти всех, кого я встречал. И это из-за меня с ней случилось несчастье. Если бы я не отошел...

- Так вот почему вы вызвались...

- Да, поэтому, господин подполковник, - Кольвен мотнул головой и упрямо выдвинул вперед подбородок, будто бы с кем-то спорил. Вероятнее всего, что с самим собой. – Я не верю, что она погибла. Ни за что не поверю.

- У нас всего лишь небольшой разведывательный отряд. В по-настоящему опасное дело мы не сунемся, да я и заставлять не стану. Я лишь хочу провести расследование случившегося, капрал. Вы понимаете?

- Понимаю. И еще то, что, если она жива, вы ее найдете. Вас не просто так прислал генерал Риво, да?

Юбер снова хохотнул. Вот бестолковый мальчишка! Вбил себе в голову какую-то чепуху и верит в нее! И он такой же... такой же самый. Но в любом случае, если уж блефовать, то до самого конца. Этой штуке он выучился у Эскриба. И в жизни ему она пригождалась не раз.

- Да-а-а, - протянул подполковник, откидываясь на спину и отворачиваясь к окошку. – У генерала Риво де Брольи – на особом счету.

Полученная информация тревожила в нем нечто подспудное, еще неосознанное, но думать о том сейчас ему совсем не хотелось. Он, и без того слишком нагруженный мыслями, продолжал отбрасывать вопросы, ответов на которые не было. Пока еще не было. Сейчас ему предстояло решать, каким станет каждый его следующий шаг. Он воевал с двадцати двух лет. Риво прав, что ему не хватало знаний, которые можно было получить в Сен-Сире. Де Голля из него не получилось бы при таких вводных. Но кое-чему Юбер все же научился. Тактик он был отменный и краткосрочные задачи решал, как арифметические уравнения, – легко.

Они ехали несколько часов, пока добрались. Не так уж и далеко, но учитывая то, как приходилось петлять, времени потратили в два раза больше, чем хотелось бы. Зато, оказавшись прямо у поселения, куда следовали, радостно перевели дыхание – на месте наконец. Живописная долина в кольце гор, на склонах которых раскинулись чайные плантации, поистине впечатляла. Здесь многое могло бы впечатлять, если бы Юбер все еще был в состоянии хоть чем-то восхищаться. Здесь изумрудный Вьетнам был удивителен и красив. Не их Вьетнам – это витало в воздухе, стоило только прислушаться. Больше уже не их Вьетнам.

Им только и остается что держаться за честь, больше ничего уже не осталось.

Выбираясь из авто, Юбер на мгновение задержался и глянул на Кольвена, с тревогой смотревшего в лобовое стекло прямо перед собой. Анри качнул головой и сказал:

- Не рвите себе душу. Если бы вы остались с ней, погибли бы оба, а так и теперь еще дышите.

- Трудно дышать, господин подполковник, - повернув к нему голову, ответил капрал. – Когда знаешь, что ничего не сделал, дышать трудно.

- Не страшно. Сейчас потрудитесь.

Юбер оторвался от дверцы и широким шагом направился к деревеньке. Ближайшая хижина – в двадцати метрах. На высоких деревянных подпорах, она стояла над землей и была сделана из добротного дерева. У нее замерла тощая девица неопределенного возраста. Ей могло быть пятнадцать лет, могло – двадцать, а могло и все тридцать пять. Местные, особенно в деревнях, отличались худобой, хорошим цветом кожи и долголетием.

Сначала она смотрела на него, застыв, будто парализованная. Так замирают, глядя на приближающуюся бурю, не представляя, куда бросаться. А когда расстояние между ними сократилось всего лишь до вытянутой руки, обдала ужасом на исказившемся лице и шарахнулась в сторону, рванув к одному из домов и вереща.

Юбер беглым взглядом окинул всю местность, быстро подмечая про себя, сколько человек во дворах, а сколько приблизительно на плантации. Их светлые пальмовые шляпы видно было издалека. На крик молоденькой вьетнамки многие из них подняли головы и уставились на пришельцев. Кто-то так и застыл, кто-то побежал к дому. И никто не молчал – все это под общий галдеж, похожий на птичий клекот. Трава, высокая, местами почти по пояс, шевелилась от сладковато-пряного ветра, продувавшего долину, так сильно не соответствуя тому, какая паника накрывает поселение, все нарастая. Времени несколько секунд, а вот она – буря. Буря страха, в котором самый сильный – ожидание.

Подполковник знал, что его люди за спиной, ожидают приказа. Он на мгновение сощурился, вынул из кармана армейских штанов портсигар. Пальцы замерли. Зато он сам поднял руку, отдавая молчаливый приказ остановиться. Потом, не отрывая глаз от изумрудной долины, раскинувшейся так благодатно, будто созданной, чтобы стать обителью для человека, он спокойно произнес:

- Начинайте!

И после этого достал сигарету. Зажигалка была в другом кармане. Он закурил и медленно, немного припадая на больную ногу, все еще болевшую после его утреннего рывка из джипа, поплелся ближе к дому, у которого стоял. Оттуда и наблюдал за происходящим.

Солдаты сгоняли людей на большую открытую площадку в стороне от поселения, выводя их из лачуг и буквально прочесывая плантацию, чтобы никто не укрылся. Работали слаженно и быстро. Даже задорно, веселясь. Юбер снова вспоминал, как Мальзьё говорил о «заскучавших». Ярости и жестокости надо давать выход. Контролировать, не позволять разгуляться стихии. Но давать выход.

Как сейчас.

Народу все прибывало. Деревушка была небольшой. Следы пребывания французов – зримыми. Несколько хижин, большинство из которых здесь совсем никчемные, под соломенными крышами и из легкого дерева, воспламеняющегося мгновенно, как спички сгорели в пепел – это он продолжал выхватывать взглядом. И понимал, что сгоревшие – после того дня, когда пропала Аньес. То, что тот отряд не довершил. Их конец отсрочился до начала осени, но все же пришел.

Выкурив сигарету, Юбер постоял на месте еще некоторое время, а потом подошел к ребятам с автоматами наперевес, образовавшим кольцо вокруг крестьян, толкущихся на месте и верещавших. Шум стоял неимоверный, пришлось перекрикивать.

- Нужно тщательно проверить дома. Ищите оружие и средства связи. Возможно, у кого-то есть рация. Наизнанку можете все переворачивать. На это – добро. – Обернулся к Себастьяну. Как это часто с ним случалось, когда нужно – вспомнил фамилию: - Озьер, вы мне нужны!

Метис, стоявший среди солдат, не пропускавших людей, двинулся к Юберу.

- Мне нужно допросить их. Будете переводить.

-  Слушаюсь, господин подполковник!

Лионец перевел дыхание и глянул на толпу. Жалкое зрелище. Все одинаковые. Матери, прижимающие детей к своим телам, хмурые мужчины. Галдящие старухи. Все на одно лицо, он их не различал. А сам – испытывал смертельную усталость. Целый день сюда добирались, и теперь хотелось есть, растереть больную ногу настойкой мадам Турнье и завалиться спать – было слишком жарко, чтобы переносить это бодрствуя.

- Заставьте их замолчать, - мрачно сказал он, вновь оглядывая не желавшую угомониться толпу.

И вслед за его словами Озьер выпустил в воздух автоматную очередь. Леденящий кровь ужас затопил изумрудную долину меж гор, пока Юбер наблюдал за обезображенными страхом узкоглазыми лицами. Стало тихо. И вновь слышны свист ветра и шевеление травы и чайных листьев.

- Нам нужен Ван Тай! – прогромыхал подполковник, разрушая эту наступившую тишину и мешая главенству ветра. – Мы пришли найти Ван Тая и его банду! Он похищал и убивал наших сограждан, преступил все наши законы и должен понести наказание! Те из вас, кто поддерживают его, – тоже преступники. Мы сожжем ваши дома, а вы – отправитесь в тюрьмы! И радуйтесь тому, что вас будут судить, а не расстреляют на месте! Пощады не ждите! Мы пощадим лишь тех, кто нам поможет! Среди вас наверняка есть люди, которые знают, как разыскать Ван Тая? Так? Времени у вас – час. Покуда мы досматриваем ваши дома, вы можете думать! Когда будет осмотрен последний – я подойду к каждому и каждого спрошу! Пощады не будет, слышите? Лучше говорите правду! Мы ждем от вас правды ради вашего же блага!

Юбер замолчал. Он говорил отрывками, и между выкриками в толпу ему вторил переводивший Озьер. Сейчас оставалось несколько секунд, пока он договорит последнюю фразу. И онемевшие люди, вряд ли что видящие и слышащие прямо сейчас, на мгновение застынут живыми изваяниями, а потом взорвутся стенаниями. Потому что среди них и правда едва ли кто хоть что-нибудь знает.


Он не стал досматривать до конца. Развернулся и направился прочь, на ходу бросив: «Капрал Кольвен, идите за мной!»

Кольвен поспешил следом. Юбер достал следующую сигарету. И теперь устало крутил в руках зажигалку.

- Будете? – предложил он капралу, подоспевшему к нему, и кивнул на портсигар. – Хорошие. Здесь таких не достать.

- Нет, благодарю, - сдержанно ответил тот.

- Где вы ночевали тогда? Помните?

- Конечно. Такое не забыть. В доме старейшины, - Кольвен кивнул в сторону, и Юбер уткнулся взглядом в большую хижину – единственную с черепичной крышей среди прочих, убогих крыш. У нее было высокое крыльцо и, как многие дома здесь, она стояла на бревенчатых подпорах прямо над водой среди высоких растений. Когда начинается сезон дождей и река, текущая в долине и питающаяся от снегов и горных источников, разливается, только эти подпоры и спасают жителей от потопления.

- Почему ее не сожгли? – хрипло спросил Юбер. – Твою мать... почему вы ни черта тогда не сделали, Кольвен? Почему все эти люди живут так, будто бы ничего не случилось? Почему никто ничего не расследовал!

- Мы успели уничтожить несколько домов, господин подполковник. Потом вьетнамцы напали второй раз, мы их отпугнули, но оставаться еще дольше не рискнули. В доме никого уже точно не было. Когда мы с Аньес... с де Брольи... выходили, там только трупы оставались. Гора трупов.

- Черт... – что еще можно было на это сказать? Предъявлять обвинения в халатности мальчишке, который даже солдат не настоящий? Фотографу? Смешно! Юбер скрежетнул зубами и направился к указанному дому. Кольвен увязался за ним. Вокруг сновали его люди, вытряхивая из хижин вещи крестьян, выворачивая наружу все, вплоть до еды.

Анри поднялся на крыльцо и толкнул дверь. Та со скрипом подчинилась. Он шагнул внутрь. Внутри было мертво.

- Покажите мне комнату, в которой вы тогда ночевали. Я хочу посмотреть.

Кольвен, стоявший за его спиной, кивнул, но сообразив, что подполковник не видит, прочистив горло, проговорил:

- Да, идемте.

И направился по коридору, рассказывая, где и как лежали трупы. Впрочем, мог и не уточнять. Темные пятна на дощатом полу и циновках свидетельствовали об этом лучше любых слов. Юбер же молчал. Слушал и молчал, продолжая гонять из одного угла рта в другой сигарету и пожевывая ее кончик.

Затяжка. И дырявые легкие наполняются дымом. Таким же благословенным, как это место. В его силах сделать его про́клятым, пусть то будет последнее, что он сотворил на земле.

По меркам местного населения этот дом был богатым. Как ни странно, его не растащили – похоже, все оставалось ровно так, как было, когда здесь жила семья. Мебель настоящая, не самодельная. Шкаф с посудой. И даже часы на стене. Все осталось. Когда они дошли до комнаты, в которой ночевали фотографы, Юбер некоторое время молчал, разглядывая помещение.

- Она спала на кровати или в гамаке? – спросил он.

- На кровати, конечно. Не мог же я упаковать эту дурёху в гамак после такого дня, - вдруг улыбнулся Кольвен. – Де Брольи была так измотана дорогой, что просто завалилась на простынь и заснула. У нас был хороший вечер.

- Ей было интересно?

- Смею надеяться, что да.

- Уже что-то, - ухмыльнулся Юбер. Хоть где-то она нашла место, в котором ей интересно. Дурочка. Мятущаяся душа. Отражение его. Он резко обернулся к Кольвену и бесстрастно проговорил:

- С этого дома можно начать прямо сейчас. Здесь жили преступники, коммунисты. Облить бензином и сжечь. Этим, - он кивнул к двери, имея в виду крестьян, - будет полезно в качестве устрашения. Ясно?

- Так точно, господин подполковник.

- Возьмите помощника и приступайте.

И после этого Лионец круто развернулся и пошел прочь, к выходу, на крыльцо. Докуривал уже на улице и чувствовал, как ветер касается его лица. Стянул с головы кепи, подставляя волосы. И так ему казалось, что он хоть немного остывает. Впрочем, вранье. Внутри черепа горело.

Он сбежал по ступенькам вниз и направился назад, к своим людям. На пути встретил командира отряда из Тхайнгуена, присоединившегося к ним. Молодой, крепкий, розовощекий. Энергия у него била через край, как и собственное мнение, но, к слову, далеко не всегда лишенное оснований. Голова у парня на плечах имелась, пока не снесли снарядом. Голову снесут через несколько недель на высокогорье. Ни один из них об этом еще не знает.

- Дома осмотрены, господин подполковник. Найдены пара ножей, французские, Дук-Дук[1], старые. Больше ничего интересного.

- Выяснили чьи ножи?

- Так точно!

- Отлично. Я хочу поговорить с ними.

- Да они не скажут ничего. Это старики. Со стариками бесполезно разговаривать, дураками прикидываются. Да вы и сами понимаете – было бы оружие хоть японское, трофейное... Уже зацепка. А так – будут рассказывать, что у солдат купили.

Он был прав. Здравый смысл на его стороне.

Но такая правда Юбера не устраивала.

За его спиной Кольвен орудовал с одним из солдат, обливая дом горючим. Запах начинал отравлять пьянящий воздух долины. Вместе с ним меж гор разносился обреченный плач.

- Хорошо. Тогда будем допрашивать всех, - кивнул Юбер и снова уверенно двинулся к несчастным вьетнамцам, которые, завидев его, как-то разом заохали, зашевелились, прекрасно понимая, что последует за его возвращением к ним. Убой.

Солнце медленно, но верно двигалось к закату. Ночь обещала быть тяжелой. Огненной обещала быть эта ночь. Легкие деревянные хижины сгорят быстро. Полыхать будут все они в своем собственном аду. Где жарко, душно и пахнет смесью растений и гари.

Шаг.

Еще шаг.

И еще.

«Озьер, мне нужно снова прибегнуть к вашей помощи».

Он не успел этого произнести. Не успел ничего никому сказать. Из толпы вьетнамцев выскочил щуплый парнишка, что-то без устали повторяя. Глаза у него... отчаянные. Бесстрашные глаза. Как иначе бы он рванул через солдат вперед, но не в сторону плантаций, а к нему, к Юберу? На парнишку двинулись французы, требуя, чтобы он остановился, но ему было словно бы все равно. Он повторял и складывал в мольбе руки. Глядел прямо на Лионца и шел. Кто-то из толпы пытался броситься за ним – удержали свои же. Между ними расстояния – всего метров десять, когда один из солдат пустил очередь еще не по вьетнамцу, но по земле, совсем рядом с ним, взрывая почву под ногами. Мальчишка плюхнулся на колени, неожиданно оцепенев, а Анри, наблюдая, как теперь его хватают под руки и волокут обратно, а он вновь начинает сопротивляться, подумал, что не стоило в землю переводить патроны.

Паренек продолжал верещать. Если бы его пристрелили – остальные присмирели бы.

Неожиданно среди клекота чертовой вьетнамской речи Анри различил отчетливое «Ван Тай». И не раз, чтобы подумать, будто ему кажется, но несколько. Парнишка повторял и повторял одну и ту же фразу на все лады, и Юбер, в конце концов, рванул к ним.

- Дюбуа, Шерро, отставить! Что он говорит? Озьер!

Мальчик отчаянно сверкал глазами и с хрипотцой что-то высказывал, теперь обращаясь к своим, которые принялись его увещевать и гневно требовать свое. Мужчины сотрясали кулаками, женщины продолжали выть.

- Он согласен сотрудничать, - выдал метис, оказавшийся рядом. – Он согласен нас провести к Ван Таю. А они вот... возражают.

- Заткните их! Слышите? Кольвен! – заорал Юбер и обернулся, глядя за спину, к капралу, закончившему возню с домом, который оставалось только поджечь. – Кольвен, мне надо, чтобы они замолчали – спалите к черту эту проклятую лачугу!

Капрал кивнул, чиркнул спичкой, бросил ту в солому и отбежал прочь. Пламя занималось прямо на глазах, много времени не потребовалось, чтобы добротный деревянный дом начал превращаться в ничто. Люди заохали, глядя на происходящее, и так же странно затихли. Потянуло гарью. Столько всего происходило за такое короткое время, что блеск безумия вместе с огнем отражался в их искаженных одинаковых лицах. Юбер же смотрел в лицо парнишки. Другие его не интересовали.

- Спросите у него, знает ли он, где Ван Тай, - потребовал Анри. – Правда ли проведет.

Озьер кивнул и принялся переводить. Мальчик слушал. Потом горячо заговорил, обращаясь к метису, будто бы только тому доверял из всех. Впрочем, что удивительного? Чувствовал своего, пусть и наполовину. Иллюзия, которой оставалось довольствоваться. Это ведь неправильно, когда «свой» направляет на тебя дуло автомата.

Сколько ему? Как той женщине, которую они встретили первой на въезде? Пятнадцать? Двадцать? Никак не определишь. Он невысокий, худой, чумазый. В коротких штанах и тканой серой рубахе. У него нервно дергается щека, а он сам сжат в напряженный комок и... совсем не испуган.

- Он говорит, - начал переводить Себастьян, - что ему известно, где может быть Ван Тай, но поручиться, что тот не сменил место, он не может. Он согласен нам помочь, только если мы оставим деревню в покое и не станем жечь их дома. Если нет, то можем его пристрелить – он ничего не скажет.

Юбер мрачно усмехнулся. И спросил:

- Где мне взять уверенность, что он не лжет и что не заведет нас в джунглях в ловушку?

Озьер повторил вопрос по-вьетнамски. Мальчишка рассмеялся и ответил. Резко и зло, что не вязалось с его смехом.

- Его отец ушел с Ван Таем и коммунистами несколько месяцев назад и оставил их с матерью. Мать убили в доме старейшины в тот день, когда здесь были французы. Она там прислуживала. Ему незачем лгать – он хочет спасти свою деревню.

- Это на севере? В горах?

- Да, он говорит, что там.

Юбер кивнул. Приблизился к парню и внимательно посмотрел в его глаза. Он мало чему верил на свете, и сейчас не верил. Но вместе с тем – а что еще ему оставалось? Когда нет ни единого шанса – станешь цепляться и за призрачный. Он не так далеко ушел от этого мальчишки, который доверился только одетому во французскую военную форму метису.

- Скажите ему, что я согласен, - безо всякого воодушевления велел Анри. – Шерро, заводите людей в дома. Выставьте конвой. Если кто вздумает попытаться сбежать – открывайте огонь. В полночь сме́нитесь. Спать и есть по очереди. Кастан, свяжитесь со штабом, сообщите, что мы просим подкрепления. Пока будем гулять в горах, здесь все под арестом. Выдвинемся, когда из Тхайнгуена пришлют еще отряд, который останется нам на смену. И еще. Скажите ему, - Юбер кивнул на вьетнамца, - скажите, что теперь, если он вздумает обмануть нас, мы спалим их чертовы хижины прямо вместе с людьми. Мы их не выпустим, а сожжем всех разом. Больше никто церемониться не станет, это ясно? Исполнять!

Солдаты долго ждать не заставили, принявшись загонять крестьян по их домам.

Остаток вечера и ночь были тяжелыми. Вконец осатанев, Юбер так и не заснул, сидя в машине, тогда как ребята разбили палаточный городок, в котором, согласно приказу, спали по очереди, сменяя друг друга на постах.

Отряд из Тхайнгуена добрался до них лишь к концу следующего дня. Все это время пленных из хижин не выпускали, не позволяя даже выходить на работу на чайной плантации. Паренька, вызвавшегося проводником, содержали отдельно от вьетнамцев, в палатке с французами, и строго охраняли, опасаясь, чтобы до него не добрались свои же. Но инцидентов не случилось.

Когда пришло подкрепление, Юбер хоть ненадолго перевел дыхание – его ожидание в очередной раз сменилось действиями, пусть он и не знал, к чему они его приведут. Сидеть на месте и не понимать, что случится дальше, сил не хватало. Делать хоть что-нибудь – уже благословение.

Они вновь двинулись в путь. Теперь уже в горы, понимая, что за любым поворотом тропы, по которой они шагали, надеясь добраться до севера, их может подстерегать засада.

Если жизнь его и била – то в живот. По мягкой плоти, не успевшей напрячься, чтобы сдержать боль. Претендуя на то, чтобы ввергнуть его в темноту и покорность.

Но Юбер не был бы собой, если бы однажды позволил себе оказаться куда-то ввергнутым. Поверженным он быть не собирался. Обыкновенно он посылал к черту. Только так и посылают, чтобы однажды, по осени, сидя среди ночи у холодного, покрытого влажным изумрудным мхом валуна, откинувшись на него затылком, окруженным людьми, зависевшими от его решений, понять, что шагать ему до самого края света, оставлять за собой кровавый, исполненный пеплом след, не пытаться искать в себе более милосердия и жалости. К чему они, когда одержим одной единственной целью – найти женщину, без которой он, вероятно, и может, но больше уже не хочет дышать.

Это был его осознанный выбор. Отныне и навсегда Юбер выбирал Аньес.


[1]Douk-Douk – французский складной нож, использовавшийся в колониях Французским иностранным легионом и впоследствии алжирскими и азиатскими повстанцами.

* * *
- Боже мой, такого просто не бывает! – прошептала Аньес, запрокинув лицо и глядя в небо. У нее немного кружилась голова, но то было вовсе не от недомогания, которое, в конце концов, разрешилось, а от позабытого, детского восторга, не испытанного ею со времен школярства.

В ее обычной жизни такого и правда не бывало, и оно не помещалось, не укладывалось в обычную, нормальную жизнь, в которой она по собственной недальновидности угодила в плен и не представляла, как будет выбираться.

Впрочем, один из пленивших ее вьетнамцев был здесь же, стоял рядом. Ему было велено охранять француженку, и он охранял. Кроме того, он немного говорил по-французски, а имени его Аньес не знала. Довольно было, что вся ее связь с наружным миром осуществлялась исключительно при посредничестве Ксавье и вот этого молчаливого небольшого мужчины, сейчас с любопытством глядевшего на нее. Лет ему было не больше, чем ей, так Аньес казалось. И, не расставаясь с ружьем, висевшем на плече, он почти все время, что находился при ней, поигрывал блестевшим на солнце Дук-Дуком с грубоватой гравировкой возле изящно выписанного названия фирмы и множества вензелей на обухе. Если верить надписи, когда-то этот нож принадлежал какому-то Патрису Матиньи. А ее соглядатай не иначе подобными трюками демонстрировал свое превосходство. Ито, что с большим удовольствием перережет ей глотку, если она вздумает лезть на рожон. Или еще чего похуже. Лезвие было острым настолько, что он мог вырезать на ее коже сложнейший рисунок. Пленным французам такими ножами отсекали носы и уши – одним-единственным срезом, не прилагая к тому много усилий.

- Йен Тхи Май... делать их... петь, - вдруг улыбнувшись, сказал вьетнамец, точно так же, как и Аньес, задрав голову. В небе парил воздушный змей, издавая совершенно невероятные, неповторимые звуки. Ветер трепал его крылья, и от этого ветра змей звенел еще больше.

- Это как флейта, - улыбнулась она, чувствуя, что он отозвался на ее восторженность и желая продлить эту минуту. С местными, по-настоящему местными, ей общаться так и не довелось, хотя очень хотелось. – Этот Йен Тхи Май – делает их из флейт? Это он придумал?

- Май – женщина! – рассмеялся вьетнамец. – Май делать как отец, отец отца и его отец. Старик... Ку Выонг. Он не мочь – она учиться. Он умирать – она мастер. Чи Май спускаться вниз и показывать театр на небе – и идти до моря. Много славы иметь.

- Это очень красиво, - прошептала Аньес, не в силах оторвать взгляд от ускользающего ярко-красного летящего змея, маячившего над поселением и издающего высокие протяжные звуки из нескольких бамбуковых дудок, прикрепленных к его основе. Теперь она точно знала, какие песни поет ветер, знала его голос и ритм дыхания. У нее же самой дыхание перехватывало.

- Мне бы очень хотелось посмотреть ближе, - то ли попросила, то ли просто произнесла она, так и не глядя на своего стража. Тот лишь пожал плечами.

- Ван Тай не запрещать. Но далеко – нет. Ходить – нельзя.

О том, что ей дозволено перемещаться по деревне, Аньес сказали уже давно, и все же она если не боялась, то по крайней мере робела. Это было сложно теперь, гораздо сложнее, чем в Ренне или в Париже, – снова учиться быть среди людей, которые тебя ненавидят. Впрочем, считается ли ненавистью то, что они могут испытывать? К примеру, ее страж – уж он-то точно не ненавидит. Может быть, она даже немного ему нравится, если судить по тому, как он нынче разболтался. Или девушка, которая кормит ее и прибирает в комнате. Она же дала ей одежду, помогает со стиркой. И еще устраивается ткать вечерами в соседней комнате и даже поет. Она ткачиха и, как большинство вьетнамцев, даже не умеющих читать, знает много стихов, которые они здесь распевают. Говорить с ней Аньес не могла, потому что в поселении в таком отдалении от города люди не знали французского и изъяснялись на языке вьетов. Девушка же ни разу с ней не заговорила. Но слушая ее пение, Аньес ловила себя на том, что улыбается. Она не сомневалась в том, что песням этим сотни лет. Они на целую вечность моложе песен ветра, но все-таки очень древние. В таких местах ничего не меняется веками, и совсем неважно, что где-то далеко на юге этой удивительной земли, которую она только-только начинала узнавать, – враг, лишающий их свободы. А чуть спустись с этих гор здесь, на севере, – ежедневно и ежечасно гибнут люди.

Она сама тогда чуть не погибла. От рук тех, кому хотела помочь. Она и теперь которую неделю не знает, что будет завтра, и даже как изменится ее жизнь к исходу очередных суток. Ксавье все еще думал, как вернуть ее домой, не вызвав лишних подозрений. Но солдаты Вьетминя, разбившие лагерь поблизости от маленькой деревушки, глядели на нее недобро и, кажется, с куда большим удовольствием, чем хотели показать, попросту пристрелили бы ее, лишь потому что она француженка. Или скорее зарезали – тратить на нее патроны никто бы не стал. Но это тоже не являлось ненавистью. Это убежденность в том, кого резать надо первыми. И Аньес не находила аргументов, почему бы они были неправы.

Одно ясно наверняка. Когда она окажется в расположении французских войск, с ее службой будет покончено. Скрывать далее беременность не представлялось возможным. А избавляться от ребенка она уже не хотела, да и поздно. Слишком поздно. Она мало что смыслила в процессе деторождения, но знала точно – у нее живот начал расти, ни один врач не возьмется травить плод. И даже мысль о подобном вызывает в ней самой отвращение.

Ее сын в утробе, она знала это наверняка, делает все для того, чтобы родиться. Он прошел с ней половину чужой дикой страны и проявил себя настоящим бойцом с твердым нравом его отца. Он щадил ее, чтобы ей было хоть чуточку легче, и он имеет право жить. Возможно, когда-нибудь он точно так же, как сейчас она, с восторгом будет наблюдать за летящими змеями. Может быть, купленные в Ренне и не умеющие петь, они не покажутся ему такими волшебными, как этот, парящий над землей, люди которой для нее чужие. Но зато у них будет все остальное. У них будет следующий день. И следующий. И следующий.

Если только ей удастся вернуться домой. С остальным она разберется там. Возможно, даже обретет равновесие, научится находить радость в чем-то ином, чем было до того мгновения, как ее загнали, будто лошадь. Возможно, есть иные пути быть нужной и полезной, чем так бездарно и по собственному скудоумию торчать в позабытом богом краю. Она что-нибудь придумает. Обязательно. Потом.

Но ценить моменты настоящего Аньес училась только теперь.

- Можно я возьму фотоаппарат? – попросила она осторожно у своего «тюремщика». У нее пленки еще оставалось на два или три кадра, но к камере она пока не прикасалась. Пусть ей и вернули все, и оно даже оказалось цело, но, помня о том, какая съемка была последней, Аньес не могла сменить ее пасторалью. А сейчас ей подумалось, что кадры из дома старейшины, если все вышло хорошо, могли бы быть самым сильным, что удалось запечатлеть за все время работы.

Но были еще змеи. Удивительные змеи в высоком и будто бездонном небе Индокитая. Пятый океан, который ей очень хотелось забрать с собой.

- Нет, - замахал руками вьетнамец, ошалело глядя не нее. Видимо, подобной наглости он и не ожидал от Аньес, обычно смирной, старавшейся как можно меньше попадаться другим на глаза. Все же ожог от сигареты на лбу чему-то ее научил.

- Нет, Ван Тай злиться! – продолжал тарахтеть соглядатай. – Ты не снимать! Опасность! Смотреть – можно. Снимать – нельзя. Ты слышать? Ты меня понимать?

Конечно, она его «понимать». Что еще ей оставалось.

Только вздыхать и подчиняться. Неуемный характер давал о себе знать. Но Аньес искренно верила, что перестала быть самоубийцей. Нет, она ценила жизнь. Она всегда ее ценила, даже когда лучше бы умереть, даже после смерти Марселя, в ту пору, в которую не существовала, не была собой, а только набором членов и органов. Ценила, когда нельзя было ценить, если ты в здравом уме. Но теперь – это чувство стало особенно сильным. Почти неконтролируемым. Будто бы жить она хотела не только за себя.

Да, она «понимать» вьетнамца, приставленного к ней, и потому, лишь весело и добродушно ему улыбнувшись, двинулась в ту сторону, где парил и пел змей. Поселение здесь, на высокогорье, склоны которого опоясаны рисовыми террасами, было небольшим, и вряд ли до него так уж легко добраться. Дома располагались хаотично и оттого казалось, что очень тесно друг к другу, хотя простора здесь хватало. И все же бредя протоптанной между хижин дорогой и слыша за спиной шаги своего стража, испытывая и страх, и восторг, Аньес в каждом своем движении безошибочно улавливала невыразимые оттенки свободы, которую странным образом обрела в плену.

Йен Тхи Май, красивая улыбчивая женщина средних лет, держала в руках нити, не позволяя змею улететь, а вокруг нее собралась целая орава ребятишек, пришедших в восторг от происходящего, почти такой же сильный, как восторг рядового де Брольи. Май рассказывала что-то высоким голосом, нараспев, и детишки слушали, похохатывая – видимо, рассказ был веселым, а Аньес досадовала на то, что совсем ничего не понимает. Но все же шум ветра, переплетавшийся с голосом вьетнамки и свистом дудки высоко над головами, создавал ощущение счастья, которого на свете быть не могло. И в ее мире быть не могло. И Аньес не знала, не представляла, как рассудить, где был сон больший – вся прежняя жизнь, в котором существовали ее Тур-тан на океане, цветастый и переливающийся огнями Париж, мягкая кровать и утренние газеты. Или этот момент, когда, облаченная в простую крестьянскую одежду, просторную и грубую, однако пока еще скрывавшую пусть и не слишком разительные, но начинавшие становиться заметными изменения фигуры, она стоит посреди всего такого... золотистого и изумрудного и глядит на алого поющего змея, а в голове ее голосом Йен Тхи Май раздается: «Дин-дон, дин-дон!»

Какая разница, о чем там, когда вот это нежное «Дин-дон», ввергает в покой и негу. Или сводит с ума ее, уставшую от ненависти и борьбы.

Потом вьетнамка, вырвавшись из стайки детей, подошла к ним с ее соглядатаем и уже иначе, нагловато, как каркают птицы, что-то сказала, но грубости или злости в голосе не было.

- Чи Май спрашивать – ты нравиться? Чи Май спрашивать – ты хотеть петь зме́я?

- Мне очень нравится, - закивала Аньес, глядя в глаза этой женщине и, прикоснувшись ладонью к своей груди, она проговорила: – Мне хотелось бы оставить это здесь.

В ответ вьетнамка лишь деловито пожала плечами и протянула ей две деревянные катушки – по одной в ладонь, на них были намотаны нити, не дающие змею улететь, а Аньес, принимая, подумала, что она сама – ровно как он. Прибита к земле. Пальцы ее разжались сами собой, катушки упали на землю, в траву. Змей в воздухе дернулся, издав высокий резкий звук. И так будет всегда. Никакой свободы. Это все иллюзия, что дай ей волю – и она улетит и будет лететь так быстро, что никто никогда не остановит. Ее прибило к земле.

Вьетнамка сокрушенно пророкотала что-то на своем, подняла с земли оброненные деревяшки и приглашающим жестом указала Аньес на свой дом. Та подняла подбородок повыше и направилась к ней. В хижине чи Май, наполненной разнообразным скарбом, едва ли что отличалось от того жилища, в котором здесь жила сама Аньес, лишь за тем исключением, что все было подчинено единому делу – чи Май создавала змеев. И их крылья, краски, дудки – все это занимало бо́льшую часть пространства. В дом натолкались и дети. Йен Тхи Май приготовила всем угощение. Это был ее последний день перед началом похода на юг, к морю. Она собиралась идти туда со своей дочерью, и вместе они должны были петь песни о мире, а не о войне.


Муж чи Май исчез где-то в джунглях, сражаясь с французами, и она не получала от него вестей долгие три года. И все же хотела петь о мире вместе с ветром.


Позднее, ближе к ночи, в ее честь в деревне устроили настоящий праздник, люди вернулись со своих работ, оставили занятия и стали чествовать чи Май по-своему. Аньес, хоть и чувствовала усталость, но не уходила, жадно наблюдая за ними. Столько времени она здесь, а все боялась высунуться. Теперь же оказалось, что ничего страшного, если забыть кто она и кто они. Две женщины – мать и дочь из семейства Йен – показывали свое представление, нараспев читая стихи, а Аньес, такая далекая от их странной культуры, глядела во все глаза и не могла наглядеться.

- Они отнеслись к вам как к гостье, мадам де Брольи, - услышала она возле себя голос Ван Тая, и мурашки побежали по ее пояснице от этого голоса. На нее и теперь еще накатывал ледяной ужас в те моменты, когда он оказывался рядом. Слишком мало прошло времени, чтобы воспоминания стерлись. Она непроизвольно обхватила себя руками, и сама этого не поняла до конца. Ей казалось, что она очень спокойно повернула голову в его сторону и чуть подмороженным тоном сказала:

- Я помню, что меня могла ожидать и другая участь.

- У нас у всех участь могла быть иной, - Ван Тай улыбнулся и полез в карман за сигаретами. Он носил военную форму без знаков отличий. Был очень худ и очень прям. Сейчас, когда на его лице не было ни малейшего налета жестокости, Аньес сочла бы его красивым. – Ксавье хочет вернуть вас, скоро за вами придут и истребят ради вас всех этих людей. Французский солдат не знает пощады. И я должен вас отпустить и позволить это. Вы представляете себе, какой груз я беру на себя, чтобы вы жили?

Аньес сглотнула. Какой-то ледяной ужас сковал ее горло и отвечать она не могла.

- Вы настолько ценны, что стоите этих людей, так?

- Нет, - выдавила она.

- А Ксавье считает, что настолько. Я бы вывез вас куда-нибудь на дорогу и бросил связанной на удачу – пусть бы судьба определила, кто вас найдет – дикие звери или ваши соотечественники.

- Так почему бы вам не сделать этого?

- Потому что этого не одобрит командование.

- Французы не тронут мирных, - проговорила Аньес, очень сомневаясь в том, что говорит правду. – Они могут арестовать их, но не убьют.

- Возможно, но лишь для того, чтобы они выдали меня на допросах. Потом без зазрения совести их запишут в мою банду и расстреляют. Вот что я сегодня должен решить. Брать ответственность за это. Или не брать.

- Если бы я могла что-то решать, я попросила бы вас и правда выбросить меня в джунглях.

- Какое великодушие!

- Вы заблуждаетесь, если думаете, что оно несвойственно французам. И понятие чести нам тоже не чуждо.

- Где была ваша честь, когда вы потерпели поражение в Европе? Когда здесь хозяйничали японцы? Когда вы впустили их на нашу землю? Это мы боролись с ними, мы выполняли эту работу и за себя, и за вас. Мы не дали им здесь укрепиться настолько, чтобы их нельзя было вышибить. Мы ждали и делали все для возвращения сюда законности и мира, а когда пришла пора воздавать всем по заслугам, с нами не захотели разговаривать. Никто не признавал Хо Ши Мина, сколько бы он ни свершил. Нам не вернули нашу независимость, как он ее ни просил. Это не мы начали воевать, это французы не захотели жить в мире. Так где ваша честь и ваше великодушие?

- Меня бы не было здесь, если бы все среди нас оказались такими, как вы говорите.

Ван Тай негромко рассмеялся и пыхнул сигаретным дымом, выпуская его через рот. Потом покачал головой и уселся прямо на траву под ее ногами и указал ей место рядом с собой, приглашая присоединиться. Аньес долго просить было не нужно. Она и так еле держалась на ногах. Этот разговор измучил ее. И только сейчас она поняла, что так и стоит, обхватив свое тело руками, будто бы защищалась. Этот человек вынуждал ее защищаться.

Она тяжело опустилась на землю. Трава была чуть влажной, а почва после дня – теплой. Они и не пускали ее в небо.

- Вы хороший воин, мадам де Брольи, - проговорил наконец Ван Тай. – Настоящий, не в пример многим, кого я повидал. Вы сразу мне понравились, и только поэтому вы все еще живы. Вы понимаете, что там, в пагоде своими действиями я спас вам жизнь? Иначе мои люди растерзали бы вас в первую же ночь.

- Понимаю, - она и правда понимала это, пусть случившемуся и противилось все ее существо.

- Если бы где-то в джунглях вы не смогли идти, я бы ни за что не оставил вас умирать в одиночестве, я застрелил бы вас, пока вы спите. Но вы смогли, и оттого я испытываю к вам еще большее уважение.

- И все же вы не знаете, стою ли я целой деревни, - усмехнулась она. – Так вот – я не стою. Если меня нельзя переправить к французам без риска для них, - она кивнула на чи Май, все еще певшую у костра, - то лучше и правда... бросьте в джунглях.

- Теперь уже поздно. Но Ксавье ошибается, полагая, что его власть в отношении вас больше моей. Если я захочу, я заберу вас с собой, и вы никогда не вернетесь к своим.

- Они давно уже не мои, - устало промолвила она.

- Посмотрите на меня, чи Аньес, - он впервые назвал ее так, и Аньес послушно подняла голову, чтобы встретиться с его черным, вязким, как смола, взглядом. – В вас говорят ваши обиды. Они куда глубже, чем может показаться, но достаточно ли их, чтобы не сомневаться в вашей верности?

- Смею надеяться, что не мои обиды, а мои принципы – лучшее доказательство верности. Я никогда не предавала того, во что верю. А я верю в справедливость вашего гнева и праведность вашей борьбы.

- Неплохо сказано, - кивнул Ван Тай. А потом медленно наклонился к ней, обдав запахом табака: - Дадите мне слово, что никогда не забудете об этом и, если можете нам помочь, то будете помогать?

- Вам этого будет довольно?

- Да, потому что вы сильная женщина и вы нравитесь мне.

- Тогда у вас есть мое слово.

Ван Тай кивнул. Потом потушил окурок о подошву ботинка, а она как-то отстраненно, будто краем сознания, отметила, что ботинок на нем – французский. Им он топчет землю вьетов. Она сама – как тот ботинок. Допустимый компромисс.

- С завтрашнего дня вы свободны, чи Аньес. Слушайтесь Ксавье, он вытащит вас отсюда.

Ван Тай поднялся с травы и широким шагом двинулся прочь от костра. Аньес подхватилась тоже. Лицо ее и руки горели огнем. Она бросилась следом, выкрикнув его имя и повторив его снова:

- Ван Тай! Погодите! Ван Тай!

Он обернулся и вопросительно повел подбородком. Аньес застыла на месте близко от него. Сердце ее толкало наружу слова, которые должны быть произнесены, иначе ей никогда не спать по ночам.

- Можно как-нибудь избежать резни? – спросила она. – Можно спасти этих людей? Я не хочу допустить, чтобы мое дело стало причиной их гибели!

Ван Тай коротко рассмеялся. Его настроение, сегодня ровное, спокойное, словно пологие склоны гор, окружавших их, не пугало ее так, как обычно.

- Уймите ваше сердце, чи Аньес, - проговорил он, протянув ладонь и коснувшись ее лица, а потом точно так же быстро убрал свои пальцы от ее кожи. – Я солгал вам, я никогда не бросаю людей в беде. Завтра на рассвете мы уходим, и я увожу мужчин с собой. Хо Ши Мин сказал: «Пусть тот, у кого есть винтовка, использует свою винтовку! Пусть тот, у кого есть меч, использует свой меч! Если у вас нет меча, возьмите кирки и палки!» Я уведу их еще дальше в горы, и там их научат сражаться, кто сможет – тот выживет, но бороться будут они все. А женщин и детей французы не тронут. Самое страшное, что им грозит, – арест. Когда ваши соотечественники поймут, что они ничего не знают, отпустят. Массовая казнь даже для них – чересчур. Они, право, не нацисты.

- Вы же сказали...

- Я жил среди вас всю свою юность и окончил Сорбонну, чи Аньес. А все остальное – на совести каждого из нас. Прощайте, чи Аньес, и постарайтесь жить так, чтобы ни о чем не жалеть из сделанного.

С этими словами он развернулся и зашагал прочь. Его шаги были бесшумными, ботинки, касаясь мягкой травы, почти не издавали звуков. Даже шелеста. Будто бы он парил над землей, а не ходил по ней. К нему никто не привязывал нитей, за которые можно дергать и которые удержат на месте, не пуская в небеса. И Аньес почти что завидовала ему.

Спалось ей в ту ночь плохо. Мучило то, что душно и что почти невозможно дышать. Мучило страшное предчувствие, что она никогда в действительности не освободится, всегда будет что-то, что тянет ее вниз. И, проснувшись задолго до света, она медленно приходила в себя, как после кошмара, хотя сейчас не видела их. Все, что билось в ее голове все это время, это слова Ван Тая: о чести, о верности, о милосердии. Как так вышло, что она оказалась посередине? Что ни выбери, она изменит одному из этих качеств.

Что ни выбери – она останется несвободной.

Это было тогда лишь предчувствием всей ее последующей жизни, в которой она будет стремиться лишь к тому, чтобы не сожалеть о сделанном.

Она слышала возню за окном, слышала голоса, которые, перекликаясь, создавали впечатление, что ночь закончилась. А ведь здесь обыкновенно было так тихо, что подчас подумаешь будто оглохла. Только ветер, никогда не умолкавший на высокогорье, шепчущий что-то свое меж домов, давал понять, что она все еще по ту сторону, где воспринимаешь звуки, различаешь цвета, испытываешь голод.

Аньес, верно, и проснулась от голода. Ей теперь почти все время хотелось есть, хотя ее хорошо кормили. Скудно, неразнообразно, не слишком сытно, но зато в достаточном количестве. Вот и сейчас ей хотелось есть. Она медленно поднялась и прошла по комнате к окну, за которым, похоже, жизнь била ключом. После вчерашнего представления с Йен Тхи Май поселение не желало спать. Полоска багряного света окрашивала небо в лиловый. Таких фантастических цветов она не видала даже на Атлантике или, может быть, не давала себе труда заметить, бесконечно куда-то стремясь, постоянно двигаясь, не позволяя себе праздности ни на минуту. Самые яркие воспоминания – они в детстве. Взрослой она ничего не помнила. Совсем ничего, кроме одного-единственного шторма, когда привела в свой Дом с маяком потрепанного войной Лионца.

Потом она поняла. Сообразила, что за шум. Это плач – тоненький, горький, женский и детский, разносящийся по всей деревне. Они плакали, а мужчины их покидали. Как и обещал Ван Тай, его люди уходили с рассветом. А это значило, что ее возвращение к французам совсем близко. И, наверное, ей до́лжно радоваться, только отчего-то она не испытывала ничего похожего на радость. Совсем.

Чувство, наполнявшее ее, разрывало душу. Говорят, что органа такого в человеке нет, но что же тогда болит так сильно, господи боже? Неужели сострадание способно приносить подобную муку?

Мужчины уходили. Их женщины оставались. Женщины всегда остаются – ждущими своих солдат или вдовами, все одно. Привычная жизнь заканчивается в один день и похоже, что навсегда. Ей ли не знать?


Не в силах далее стоять на месте, она отошла от окна и принялась одеваться – нужно же было хоть чем-то заполнить это время. Нужно же как-то жить до того мгновения, как откроется дверь и прояснится ее собственное будущее. Его ей хотелось встречать не в крестьянской одежде, а в форме, в которой сюда пригнали. За дни ее странного плена она кое-как починила и рубашку, и юбку. Да толку? Теперь они на ней сходились с большим трудом. Не помещалась полная, налитая грудь, натягивая пуговицы так, что, казалось, нитки лопнут. Никак не вписывалась талия – еще немного и ткань затрещит. Аньес и сейчас походила на ободранную голодную кошку, которая страдает недоеданием. Но фигура ее менялась слишком заметно, чтобы продолжать делать вид, что все хорошо, даже если зеркала не было. Да и откуда здесь зеркала́?

Втиснувшись и некоторое время помучившись, понимая, что ей даже дышится с трудом, де Брольи почти смирилась, что придется вернуться в свободную одежду, врученную ей вьетнамцами, но сделать этого не успела.

Дверь наконец распахнулась, и в сероватую от утреннего света комнату вошел Ксавье, как всегда энергичный и, кажется, почти что потирающий свои небольшие ладони.

- Как славно, что вы не спите! – объявил он с порога вместо приветствия.

- Сложно спать, когда такой шум, - проворчала Аньес, кивнув на окно.

Так они и застыли. Он заскользил взглядом по ее фигуре, а она, не понимая, как быть, хотела одного – закрыть свое тело руками. Тяжесть прибивала к полу все сильнее.  Предчувствие катастрофы пахну́ло холодом в лицо.

- Я хотел переговорить с вами до того, как войдут французы, - проговорил Ксавье.

- Как скоро это случится? – отмерла она. И двинулась по комнате к окну, надеясь лишь, что ее движения спокойны и размеренны. Он – почти верил.

- Люди Ван Тая вчера засекли их километрах в тридцати. Сами понимаете, как это ничтожно мало. Ночью они идти не могли, думаю, остановились на привал. Но сегодня дойдут наверняка.

- Потому Ван Тай так спешит сейчас?

- Да. Французов ведет наш человек, он найдет способ удержать их немного дольше, будут петлять в джунглях некоторое время, но слишком долго тоже нельзя - догадаются. Ван Тай оставляет здесь небольшой отряд, чтобы удержать их на подступах к деревне, насколько хватит сил, чтобы дать остальным убраться.

- А вы?

- А я о себе позабочусь. Сейчас главное – подготовить вас. Ввиду новых… новых обстоятельств, - Ксавье закашлялся и отвел глаза, - вы понимаете, что КСВС разорвет с вами контракт? Я имею в виду…

- Я знаю, что вы имеете в виду, - резко оборвала его Аньес, помертвевшим голосом, но странным образом испытывая странный, не поддающийся контролю жгучий стыд. – И да, я не настолько дура, чтобы не отдавать себе отчет, что из армии меня вышвырнут, но, мне кажется, что это моя забота, а не ваша.

- Вы ошибаетесь.

- Что?

- Вы ошибаетесь, де Брольи. Сейчас уже нам необходимо думать о том, как наилучшим образом обезопасить вас, да и себя тоже. Здесь нет ничего личного. О вашей… вашем положении еще несколько дней назад мне сообщила женщина, что здесь служит. Она догадалась, впрочем, не заметить, кажется, трудно. И я несколько озадачен тем, как распорядиться этой информацией. Вы понимаете, что вас замучают допросами? Будут теребить, пытаться запутать, может быть, и запугать. Вам не дадут никакого покоя на очень долгое время, и я не знаю, выдержите ли вы… это все…

Аньес, очень внимательно выслушав его, непроизвольно выровняла плечи и, сама того не замечая, задрала подбородок. Когда она заговорила, ни смущения, ни стыда, ни чувства вины как не бывало. Напротив, ее речь была спокойной и даже несколько высокомерной, какую могла себе позволить богатая наследница из Финистера, жена члена правительства – давно забытый тон, от которого окружающие сразу чувствовали, кто она такая и что к ней лучше не приближаться, если она сама того не позволяет.

- Я добилась того, чтобы приехать в Индокитай, Ксавье, тогда, когда это было невозможно. Я попала в армию, когда мне отказывали на каждом шагу. Я прошла путь от Сайгона до Вьетбака, и немалую его долю – собственными ногами. Меня чуть не расстреляли, чуть не изнасиловали, о мое лицо тушили окурки, я голодала, спала на камнях, мокла под ливнями, когда негде было укрыться, и умирала от жары, когда мне не давали воды, но я дошла. Вы полагаете, что я могу хоть что-то не выдержать? Право слово, это смешно!

Ксавье смотрел на нее некоторое время, будто бы оценивал, что из сказанного он может принять за аргумент. Ее вид и слова правда сейчас производили сильное впечатление, сложно было не проникнуться ими, впрочем, он не спешил сдаваться.

- Допустим, - склонил он набок голову, неожиданно улыбнувшись. – Я даже готов согласиться. Но вас определенный срок будет иметь в виду Комитет национальной обороны. Любой ваш шаг станут контролировать. Да они попросту не дадут вам спокойно дышать.

- Но это же не навсегда! Если не привлекать к себе внимания, не думаю, что их настойчивый интерес продлится долго. Обещаю быть как можно более скучной, - ее губы дернулись в подобии улыбки, и она глухо выдохнула: - Все равно здесь ничего не сделать, Ксавье. Если надо выдержать – выдержу. У меня иного выхода нет, а я хочу, чтобы меня оставили в покое. Я в любом случае перед ними чиста. Я была в плену. Мне не говорили, куда меня ведут, я даже толком не понимала, где нахожусь. Ван Тая я видела лишь издалека и полезной быть не смогу. Похитили меня из-за пленок, думали, я расскажу что-нибудь интересное для их разведки. Когда поняли, что я ничего не знаю, не пристрелили, чтобы обменять. Это все. Думаю, этой версии я буду придерживаться. Она ведь правдоподобна, да?

Ксавье снова помолчал. Вряд ли в намеренной, нарочитой паузе, но скорее обдумывая сказанное. Зная эту женщину вот уже некоторое время, ведя ее почти с самого начала, он не имел оснований для того, чтобы сомневаться в ее словах. И ее решимость не могла не восхищать. Беда в том, что худший ее враг – убежденность в собственной правоте. И еще в том, что именно это качество они и должны были сейчас использовать, хотя ему это и не нравилось. Ее женственность и привлекающая внимание внешность могли быть куда большим, куда лучшим оружием в их борьбе, да только попробуй, втемяшь ей.

- Да, это удобно, - наконец согласился Ксавье, а потом мотнул головой и продолжил фразой, исключающей всякое согласие: – Но я могу подсказать вам куда лучший выход, де Брольи. И думаю, нам всем он подойдет. Я наводил о вас справки.

- И что же любопытного там нашли? – саркастически двинула она бровью.

- В КСВС вы попали благодаря генералу Грегору Риво. Без его влияния это вам не удалось бы с вашими характеристиками. Вы часто встречались с ним?

- Нет, мы оба с генералом довольно занятые люди. Я лишь просила его об услуге.

Ксавье кивнул и прошел к окну, уставившись в него. Солнце все ярче освещало золотистым светом рисовые террасы, небрежно касаясь гор, как кисть импрессиониста, но до деревни еще не дошло. Ни единого мазка. Аньес следила за ним напряженным взглядом, прожигая дыру на его затылке. Когда он обернулся и заговорил, она чувствовала только размеренные удары сердца в грудной клетке, и не находила ни единой мысли в голове.

- Деликатничать не буду, простите, - буркнул Ксавье. – Я знаю, что до этого ваши встречи с ним не носили регулярного характера и даже друзьями вы не были. Однако же после отказа в КСВС, вы виделись несколько раз. Ходили на концерт, обедали в ресторане и…

- За мной следили, да?

- Нет. Но генерал был интересен нашим людям. Структура, которую он возглавляет – это в первую очередь источник информации. К тому же, он вхож к первым лицам государства. Его рассматривали как фигуру для вербовки, но близко подобраться к нему не удавалось. Теперь есть вы.

Аньес попыталась сглотнуть слюну, но вдруг оказалось, что во рту так сухо, что сглатывать нечего. Как в пустыне. Нужна вода. Но в этой комнате нет ни капли. Чтоб напиться, надо выйти из дому, там, во дворе, стоит большой чан, туда натаскали еще вчера.

Она облизнула губы и, все еще позволяя самой себе не верить собственному сознанию, проговорила:

- Я не понимаю вас. Что значит – теперь? Что значит – есть?

- Какой срок вашей беременности? – неожиданно жестко спросил Ксавье. Волоски на ее руках приподнялись, будто бы она замерзла. Аньес прикрыла глаза. Потом открыла их. И, внимательно глядя в лицо собеседнику, выдохнула:

- Не такой, как надо вам.

- Допустим. Тогда спрошу прямо. Есть какой-нибудь, хоть самый небольшой шанс, что генерал Риво поверит, что ребенок может быть от него?

- Нет, - одновременно с этим категоричным «нет» в ее висках застучало. И только тогда она поняла, что ее ладонь лежит на животе. Едва ли этот красноречивый жест укрылся и от Ксавье. Да только смотрел он сейчас ей в глаза. Она лишь уловила, как он крепче сжал зубы.

- Послушайте, Аньес... Риво, конечно, не самого высокого полета птица, но у него есть связи. К чему бы мне объяснять вам, как важно для нас оказаться поближе к подобным людям, вам и самой это известно. А уж кто может быть ближе, чем женщина? Ваше с ним знакомство...

- Я не спала с Риво, - выпалила Аньес обрывая разом все, что он говорил, и все, что еще мог сказать. – Слышите, Ксавье, я не спала с Риво. Он был знаком с моим мужем, они уважали друг друга и не более. Я не смогу сделать то, что вы от меня хотите, потому что я не спала с ним. Это совершенно исключено. Нас не связывают никакие иные отношения, кроме дружеских, да и то... с некоторой натяжкой. Я бы хотела и дальше помогать, но не так... мне жаль.

Ни черта ей не было жаль, но о том Ксавье знать не стоило. По мере того, как она говорила, лицо его делалось все более озадаченным. Даже обеспокоенным, но причины этого беспокойства Аньес мало волновали.  Скорее уж напротив, ей хотелось как можно скорее покончить с их беседой. Она тревожила ее, даже пугала, злила, заставляла думать о том, о чем ей думать было неприятно, потому что ставила главный вопрос: что будет дальше?

Аньес никогда не относилась к числу людей, которые готовы предоставить решать другим свою судьбу. Напротив, она ни на что не променяла бы с таким трудом отвоеванной самостоятельности. Она вольна была выбирать. Но последние недели, складывающиеся уже в месяцы, превратили ее в нечто такое, чего она рада была бы не видеть.

Да, в комнате зеркала не было.

Но голова ее пока еще оставалась на плечах. Себя Аньес более не узнавала. Здесь, во Вьетбаке она впервые за всю свою жизнь не думала ни о чем и даже не знала, существует ли. Ксавье вытаскивал ее наружу, и это оказалось больно. Еще больнее – сознавать, что она подошла к той грани, за которой не может быть ничего хорошего. Не бывает ничего хорошего, если загнать себя в угол, а она, похоже, загнала.

- Как вы можете продолжать помогать, если в скором времени вас ждут пеленки и детские крики? - вдруг засмеялся Ксавье.

- Надо же! Я полагала, дети сразу рождаются двадцатилетними и с некоторым образованием, - Аньес перевела дыхание и тоже улыбнулась: - Вы не там рыщете. Я фотокорреспондент, а не проститутка. И я буду искать приемлемые пути сотрудничества с вами.

- Отец вашего ребенка представляет для нас угрозу? – безо всякого перехода спросил он.

- Не думаю. И не вижу причины, по которой я должна бы вам рассказывать об этом. Вы знаете обо мне слишком много, включая мои встречи и личные связи, а я о вас – ни единого факта. Я вас вообще впервые увидела в такси у кабаре. Мало кому такое может понравиться.

- Это то, чего вам не хватает, чтобы довериться? – усмехнулся Ксавье. – Фактов?

- А чего еще по-вашему?

- Извольте, Аньес, - он помолчал, расстояние между ними было совсем небольшое, и она отчетливо видела неуместные сейчас смешинки в его глазах, как если бы и впрямь развеселила этого человека. Как кто-то вообще прежде мог принять его за таксиста? Из него такой же таксист, как белошвейка из нее, женщины, с трудом державшей иголку в пальцах, как показал опыт в починке военной формы.

Потом Ксавье легко пожал плечами, будто бы на них никогда не лежало никакой тяжести, и довольно весело проговорил:

- Меня зовут Александр, и у меня труднопроизносимая русская фамилия, в которой мне пришлось изменить одну букву, чтобы не иметь отношения к своим предкам.

- Вы русский?

- По происхождению. И по убеждениям тоже, но детство провел во Франции, потом моя семья перебралась сюда. Война многое изменила в расстановке сил. Я твердо знаю, где мои корни, и я твердо знаю, как распорядиться своей головой ей во благо.

- Так вот за что вы воюете? – усмехнулась Аньес. – За благо своей страны, но на чужой территории.

- Так все воюют.

- Не все.

- Лишь потому, что не у всех есть такая возможность. Ну так как? Вам достаточно?

- Для того, чтобы довериться? Нет. Но просьбу свою я вам рискну озвучить.

Ксавье молчал, выжидая. Аньес отлепилась от окна и двинулась по комнате к столу, на котором валялись некоторые ее вещи, что удалось сохранить. В их числе и кофр с фотоаппаратом, возвращенный вьетнамцами. Взяв в руки его ремень, она повернулась к «таксисту» и протянула ему сумку.

- Заберите это, пожалуйста, с собой. Это единственное, что я могу сейчас сделать. Больше ничего, но хотя бы это будет. Там... снимки. Не все они представляют интерес, но некоторые я сделала в доме, где расстреляли партизан. Лучше всего ими распорядится советская пресса, это точно. Я успела не так много, но кое-что я действительно могу. Мир должен это увидеть.

- Вы все никак не успокоитесь?

- Ну вы же не взяли фотографии казни Чиня... Не захотели подвергать мою драгоценную персону риску. Может, и к лучшему, потому что здесь, смею предположить, кадры получше.

- С чего вы взяли, что я сейчас на это пойду?

- С того, что сейчас я ничем не рискую. Я была в плену. У меня отняли камеру, и как воспользовались пленками - от меня не зависело. Как вам такое нравится?

- Категорически не нравится. Повод задавать вам еще больше вопросов. И вообще не выпускать вас никуда дальше собственной квартиры.

- Там, - Аньес кивнула на кофр, - бомба. Самая настоящая, если все вышло так, как я задумывала. Она разорвет их всех. Может быть, не сразу. Но пошатнуть незыблемое – дело чести. Нет ничего сильнее зримого образа. Сказать вам правду?

- Скажите.

- Я хочу, чтобы мои соотечественники тоже это увидели. Кто-то мимо пройдет, а кто-то остановится. Я все еще верю в нашу честь и в нашу совесть. Ради этого стоит рискнуть.

- Вы уверены, Аньес?

- Да. Уверена.

Но в действительности уверена она была лишь в одном. Ей надо, просто необходимо как можно скорее увести разговор в другую сторону. Любую сторону, лишь бы он поскорее забыл о Риво. Лишь бы отвлечься самой от тех мыслей, что стучались в ее голову и что она уже не могла остановить. Еще немного, и они захватят ее полностью, но прямо сейчас она этого не выдержит. Прямо сейчас ей надо думать о том, чтобы выбраться отсюда.

Ксавье протянул руку и взял у нее сумку с камерой. Отпуская ремень, Аньес почему-то содрогнулась – незримо. Где-то очень глубоко под кожей. Она теперь очень много знала о страдании и была уверена в том, что испытываемое ею в эту минуту – тоже одна из его форм.

- Когда вернетесь домой, - заговорил он, - ведите обычную жизнь. Если найдете возможность избежать допросов или длительного преследования – воспользуйтесь ею, но делайте это аккуратно. О вашей преданности наши товарищи там осведомлены. Если вы будете необходимы им, с вами свяжутся. Не подвергайте себя излишней опасности, потому что вы ближайшее время будете на виду.

- Я понимаю. После того, как эти фото опубликуют, я стану парией. Но предъявить мне обвинений они не смогут. Все будет хорошо.

Он кивнул. Повесил сумку себе на плечо. После смотрел на нее еще некоторое время и, наконец, сказал:

- А если не будет… если не будет, то я оставлю вам номер, по которому можно попросить помощи. Не сейчас, там… дома. Где вы хотите его найти?

- Ксавье…

- Саша. Мне уходить надо. Где вы будете искать?

- Ошиваться дальше собственного дома я не собираюсь, - рассмеялась она. – Оставьте в почтовом ящике.

Рассмеялся и он, глядя на нее, невозможную, непостижимую женщину, переполошившую две армии.

- Вы хоть когда-нибудь сомневаетесь? – это было последнее, что спросил Ксавье, перед выстрелом. Тот прозвучал, разделяя утро на мгновение до и мгновение после. Следом кто-то завопил нечеловеческим голосом, и Ксавье изменился в лице, выдохнув гулкое: - Черт! Как же...

- Бегите, - вскрикнула Аньес. Это ведь правда, что она из тех, кто никогда не сомневается. Оценивает почти мигом и не сомневается. Ксавье метнулся к двери, обернулся к ней напоследок и грозно скомандовал:

- Бога ради, уйди от окна!

От этого крика и следующего выстрела Аньес успела зажмуриться и резко сесть на пол, зажав уши руками. Когда она открыла глаза, в хижине никого уже не было. Она осталась одна. А шум все нарастал. Ей бы и правда подальше отойти, здесь опасно, а она не могла отлепить себя от этого места. Куда ей, когда там, снаружи, наверное, горит земля?

Сцепив зубы, она приподнялась и немного подалась вперед, чтобы хоть что-то увидеть. Сейчас ее желание видеть оказалось сильнее страха. Она, похоже, разучилась бояться. Ужасно, когда женщина ничего не боится. Впрочем, возможно, бесстрашная она только здесь и сейчас, по эту сторону материка, в этом таком непохожем на всю ее прошлую жизнь, почти фантастическом мире. Слишком много Аньес в нем пережила, чтобы еще что-нибудь оставалось на испуг.

Ветер в этот утренний час разносил запах гари, и ей даже казалось, что по воздуху медленно-медленно плывут пепелинки в противовес тому, как вокруг мельтешат люди. У нее в ушах звенело, а пепелинки, истинный исход войны, абсолют разрушения, танцевали свой неспешный танец, не касаясь земли.

В одно мгновение мирных, гражданских на улице не осталось, как и Аньес, они прятались по хижинам. Только мужчины, толком ничем не вооруженные, кроме собственных кирок, одетые в крестьянскую одежду, не успевшие уйти, и несколько десятков военных. Аньес отчетливо видела, как жестикулировал один из них, приближенный к Ван Таю, она его точно помнила. Имени не знала, но помнила хорошо. Еще с той самой пагоды, в которой чудом осталась цела. Он размахивал руками и кричал, указывая направление своим людям. Потом рядом с ним рвануло, и за поднявшимся столбом пыли Аньес не видела, остался он стоять или лежал. Ее внимание уже переключилось на пылавший дом в отдалении. Вот откуда шел запах. Вот что забивало все живое, поддерживавшее ее столько времени. Французский армейский ботинок шагал по этой земле и нес смерть.

Соображения ей хватило, чтобы понять: Ксавье и Ван Тай просчитались. Проводник ничего не смог поделать. Отряд двигался ночью. Отряд дошел до утра.

От дома загорелась и сухая трава. Аньес казалось, она видит, как тлеет и чернеет земля, которая еще только недавно была золотисто-зеленоватой. Благо сушняка совсем немного – сезон дождей едва отступил, и настоящая жара была еще впереди. И все же огонь стелился по траве, ширясь и ширясь. Из домов, бросившись к горящей хижине, вывалило несколько женщин и с ними старик. Они бежали под выстрелами, раздававшимися все ближе, и Аньес поняла – тушить. Они хотят его потушить. А между тем, в ее голове отдельным бликами вспыхивали обрывки мыслей: а что если в том доме люди? А что если они уже угорели? А что если все это напрасно? И ее спасают – тоже напрасно. Столько мертвых людей ради нее – неужели же не напрасно?

Ведь иначе Ван Тай не отступал бы. Иначе Ван Тай дал бы бой. Ведь дал бы?

Но никто этого не делал. Несколько вооруженных мужчин, сейчас пытавшихся как-то удержать французов, бессильны. И обречены. И, скорее всего, знали об этом. Не оттого ли с такой сумасшедшей отчаянностью мчались на врага, понимая, что это их последний бег живыми по земле?

Он был куда быстрее полета пепелинок в небе.

А потом Аньес увидела его.

Дурного, длинного, почему-то сейчас не такого, каким она его помнила. Он выскочил откуда-то из-за горящего дома, выскочил из дыма и пепла. Выскочил, должно быть, в числе прочих, таких же как он, чтобы перебежать ближе к водяной мельнице, за которой, похоже, хотел скрыться, чтобы продолжить стрелять.

А потом он увидел ее.

Наверное, совершенно случайно.

Но глядел несколько секунд в ее окно, будто бы точно знал, где искать.

И люди превратились в пепелинки, летящие по воздуху. Медленно-медленно. Мимо Аньес проскользнула по воздуху пуля. Прямо возле виска, едва не мазнув по нему, но застряв в противоположной стене. Она завизжала, долго и пронзительно, от испуга, такого же долгого и пронзительного, и снова пригнулась, зажимая уши, чтобы скрыться. Но даже через ладони, приближающуюся пальбу и собственный визг она слышала крик Кольвена, зовущего ее по имени.

Потому что это он там бежал.

От его крика она вздрагивала всем телом, сопротивляясь накатывавшей волнами панике.

Нельзя этого. Нельзя.

Руки – прочь. Глаза – раскрыть. Снова подняться к окну. И увидеть, как Кольвен медленно оседает. Как его прибивает к земле страшная сила, которая уже несколько раз дышала ей в лицо, но так и не подчинила себе. А мальчика из Сен-Мор-де-Фоссе – вот, пожалуйста, и подчинила, и опрокинула.

- Жиль, - прошептала Аньес, в безотчетном ужасе наблюдя, как он зажимает ладонями шею, из которой струей хлещет кровь, и как тело его сотрясают конвульсии. Как же так, Жиль?

- Жиль! – вскрикнула она, поднимаясь в полный рост, оказавшись у всех на виду. А потом бросилась к двери, из которой совсем недавно вышел Ксавье. Это мог быть кто угодно, но только не Жиль. Единственный человек на этой войне, на которого Аньес не было наплевать. Так как же вышло, что именно он?

Она выскочила из дому,совсем позабыв, что и зачем здесь делает, что для них она – военнопленная и едва ли может разгуливать по улицам поселения под пулями. Позабыла она и о том, отчего здесь, сейчас все эти люди готовы разодрать друг другу глотки. Она ничего не помнила. Совсем ничего, кроме того, что там, на земле, лежит Жиль Кольвен – который должен был прожигать яркую, бурную молодость в Париже, среди писателей, поэтов, художников и актеров, чтобы его родители гордились им, а Франция – читала его замечательные, поющие сострадание и милосердие книги. Он должен был менять любовниц, как если бы женщины в его жизни совсем ничего не значили, до тех пор, пока уже зрелым, сорокалетним мужчиной не встретил бы девицу, возможно, гораздо моложе, и не пропал бы навсегда, насовсем. С ней он и жил бы эту свою удивительную жизнь, уединившись в родительском доме в предместьях столицы. Возможно, у него были бы дети, и им он запрещал бы читать до поры свою «Вьетнамскую пастораль», которая с годами сделалась бы гимном свободы его страны. И вспоминая на склоне лет собственную индокитайскую авантюру, Жиль обязательно посмеивался бы себе под нос и говорил бы: «Это лучшее время в моей жизни, потому что я был молод и мог делать все, что мне захочется».

Это все про Жиля Кольвена, который должен случиться. Про его будущее, но не про его конец.

В тот миг Аньес еще не думала о том, что вина за его гибель на ней до конца ее дней. И не думала о том, каково это – засыпать и просыпаться с этой виной. Всем, что ею правило, был животный страх перед непоправимым и уже случившимся.

Она словно бы оказалась в аду. Снова. Весь Вьетбак, пылающий под ногами – ад. И не осталось ничего, кроме отрывков реальности, которая ошметками пепла проносилась мимо. Которая автоматной очередью била по живым мишеням. Которая взрывала землю гранатами и калечила тех, кто по ней ходит.

Аньес упала плашмя от такого взрыва, раздавшегося рядом. Успела лишь извернуться, чтобы при падении не удариться животом, опершись на ладони, и основной удар пришелся на колени, руки и лицо. Кое-как перекатилась набок и попыталась подняться. Получилось. Повела головой в сторону, оглядываясь и почти ничего не соображая. Да что там. Она с трудом понимала, как оказалась на этом месте. Потом вспомнила. Кольвен лежал в паре шагов от нее, тогда как над головой свистели пули. Лучше бы в голову угодила хоть одна.

Де Брольи подавила истерический смешок и стала на четвереньки, решившись проползти оставшееся расстояние до Жиля. Через мгновение пальцам вдруг сделалось щекотно, будто бы их касаются травинки, и она непроизвольно опустила вниз глаза. На руки крупными алыми кляксами падала кровь. С ее лица – больше неоткуда. Ладонь дернулась к подбородку. Он лишь слабо ныл, но настоящей боли она не испытывала. А между тем, подбородок был разбит в мясо.

Аньес снова села, зажимая рану рукой. Ей казалось, не заткни ее – вся кровь вытечет. Она быстро и шумно дышала до тех пор, пока силуэты перед глазами не начали окончательно ускользать. Все цвета заливало единственным, черным. Вот сейчас она все слышала. Все понимала. Даже то, что теряет сознание, а это несколько не вовремя. Она изо всех сил старалась удержаться здесь, по эту сторону, цепляясь за все, за что можно зацепиться. Камень на дороге перед самым носом. Бамбуковая рощица за ближайшим домишком. Мельтешащие фигуры.

Кто-то схватил ее под руки и заорал что-то на ухо. Речь была французской, она даже акцент уловила – так говорят в Бордо, где у них с Марселем был дом. А вот что ей сказано, она так и не разобрала. Голова ее запрокинулась. Она совершенно точно уходила, когда кто-то крепко сжал ее затылок, заставляя держаться ровно, и несколько раз хлестанул по щекам.

- Открой глаза, - услышала она. Отчетливо. Громко. Зло. – Открой, мать твою, глаза, Аньес, а не то я тебя придушу. Черт бы тебя подрал, посмотри на меня!

То, что ее глаза закрыты, де Брольи сообразила еще через несколько секунд. Когда она послушно разлепила веки, то по-прежнему ничего не видела, кроме силуэтов. Этот, напротив нее, принадлежал Юберу. И голос тоже принадлежал ему.

Она подалась вперед, обхватила его шею руками и повисла тряпичной куклой вдоль его тела.


- Что с капралом Кольвеном?

- Убит.

- Это точно?

Конечно, точно. Как такое может быть неточно? Она сама все видела.

Аньес перевела дыхание. «Капрал Кольвен» оказалось значительно длиннее «Жиля» и выбило из нее последние силы. Она прикрыла глаза и отвернула голову в сторону. Глаз и не раскрывала, чтобы не видеть этого мира. Фотограф, не желающий видеть мира, – это нечто ужасно неправильное. Потом снова вспомнила. Нужно было еще спросить. Но в тот миг, когда она опять повернулась, дверь негромко стукнула, оставляя ее по эту сторону, а Юбера отделяя с другой.

Что ж, впрочем, тем лучше. Иначе у нее недостанет сил за себя бороться. И за сохранение своего разума в целости. Она подняла ладонь и коснулась пальцами развороченного подбородка. Кровь кое-как остановили, но из раны сочилось. В некотором смысле было бы ужасно забавно оказаться изуродованной – это избавило бы от стольких проблем в лице мужчин. Никого не осталось бы. Совсем. Что тоже к лучшему.

В одиночестве ей лежать пришлось недолго. Всего через несколько минут пригнали врача, следовавшего с отрядом. Говорить с ним она не хотела тоже, делая вид, что при разговоре у нее страшно болит рассечение. С другой стороны, он ее не очень-то и трогал, сразу приступив к делу обеззараживания и шитья – лишь успокаивающе пробубнил себе под нос:

- Не бойся, большого шрама не останется. На подбородке всегда крови много, а рассечение чепуховое. Это только кажется, что сильно разбила. Шов наложим, заживет – еще лучше будешь.

И в чем же она хороша, чтобы быть еще лучше? Но и в этом Аньес не стала удовлетворять своего любопытства. Думала лишь как бы не плакать, – глаза, хоть и закрытые, щипало. Да вибрировало что-то в области горла – так вибрировало, что игнорировать тяжело.

Когда с подбородком было покончено, он взялся осматривать ее, и она не сопротивлялась. Как была тряпичной куклой, так и оставалась ею. Но едва его пальцы неожиданно скользнули по ее животу – он ничего такого не делал, даже не ощупывал особенно – в ее мыслях как-то враз прояснилось, и она инстинктивно, как привыкла за столько времени, прикрылась руками, не пуская дальше.

- Какой срок? – деловито спросил врач. – Четыре месяца? Пять?

- Н-не знаю, - заикаясь, соврала она, заставив себя наконец раскрыть глаза и посмотреть на него. Молодой еще, но совсем не смущенный. Любопытный только.

- Я не бабий доктор, и лекции по репродукции меня не интересовали, - усмехнулся он. – И чего нам с тобой делать? Ты понимаешь, сколько нам пешком вниз спускаться, пока можно будет пересесть в транспорт?

- Понимаю.

- Ходишь-то как? Легко?

- Да. Я дойду. Я правда дойду.

- Вот и пускай баб на войну после этого, - хохотнул вконец развеселившийся врач, которому, похоже, все шуточки. – От мужика такого фокуса не дождешься, мужик исправно воюет.

- Столько людей из-за меня… - едва шевеля губами, прошептала Аньес.

- У них приказ. Чувствуешь себя как?

- Не знаю.

- Вот же черт… Не сиделось тебе дома.

Врач проворчал что-то еще и вышел из помещения. Потом вернулся с флягой питьевой воды.

- На вот… Запей.

Сунул ей какой-то порошок под нос, заставив его проглотить, потом поднес к губам горлышко фляжки. Холодная жидкость, проливаясь из уголков рта по щекам и шее, стала поперек горла, Аньес с некоторым усилием проталкивала ее в себя и мечтала о том, чтобы это все поскорее закончилось. Отключиться бы. И спать. Будто бы не спала целую вечность. Как долго ей вообще дадут тут лежать?

Что-то отчаянно жужжало в голове, не оставляло в покое, и она еще не могла вспомнить что именно. Лишь потом вспыхнуло: это ведь Анри здесь. Анри. Он выдернул ее из-под огня, он приволок ее сюда, он сказал ей о смерти Жиля. Человек, пришедший за ней в ад, прошедший его весь своими ногами, – ее Анри.

Его голос. Его слова. Его руки. Не ошиблась. Не могла ошибиться, в какую бы пропасть ни летела, в какой бы черноте ни оказалась. Пусть все остальное сон – Анри был настоящим.

Она резко вскинулась, поднимаясь, и быстро спросила:

- Где командир?

- Вызвал меня сюда и ушел. Ван Тай опять сбежал.

- Они отправились в погоню? – прохрипела Аньес. От движения подбородка казалось, что шов к чертям расходится, хотя это и не могло быть правдой.

- Нет. Но людей допросить надо, и тебя, кстати, тоже, дома́ обыскать, связаться с Тхайнгуеном и Ханоем. Собрать продовольствие на обратный путь, устроить ребят на ночлег. Разобраться с погибшими. Да мало ли дел? Ты полежи тут, мне надо раненых осмотреть. Тебя охраняют, не бойся.

- Я ничего не боюсь.

- Это-то и зря, - рассмеялся врач, взявшись за сумку. И тут ее как прострелило. Вот его пальцы обхватывают ремень. А вот уже этот самый ремень у него на плече, а сама Аньес спрашивает:

- Где вещи капрала Кольвена?

- Это которому половину шеи разворочало?

Аньес прижала ладонь к горлу. Во рту стало горько.

- Убитый... да, в шею...

- При нем, должно быть. Трупы к окраине поселка снесли, прикопать, вещи не трогали. Что при них было, все с ними и осталось.

- Мне нужен его вещмешок, - твердо попросила она, справляясь с ноющей болью в подбородке. Впрочем, сейчас ей уже казалось, что болит у нее почти все. Не бывает таких болей, но возбуждение, напряжение и пережитый ужас – все это вместе повергло ее в то состояние, в котором люди корчатся в болезненных судорогах. И душевные муки терзают тело. Ей даже дышать сейчас нечем было.

- Это еще зачем?  - ожидаемо удивился врач.

- Капрал Кольвен был моим другом... мы... вместе проходили подготовку в форте д'Иври, когда поступили на службу. У него семья осталась в Сен-Мор-де-Фоссе. Родители и сестра, кажется. Вероятнее всего, скоро я окажусь дома, мне хотелось бы передать им. Сделать хоть что-то для них.

- Да уж... дома... – прищелкнул языком солдат от медицины. – Надо сказать, тебя вообще туда погонят на веки вечные и больше никогда никуда не выпустят.

- Не вам решать, - огрызнулась она. А врач расплылся в широченной улыбке, обращенной к ней.

- Ты гляди-ка! Зубастая какая! – прогромыхал он. – Лежит, умирает тут, а командует! Ложись и отдыхай. А лучше поспи – из тебя крови, как из свиньи набежало, у тебя дите, тебе так нельзя. А вещи Кольвена я тебе позже принесу. Попрошу ребят отложить.

Улыбаться и благодарить сил у нее не осталось. Она лишь кивнула и, прикрыв глаза, рухнула назад на циновку.

Как ни странно, в дремоту Аньес впала сразу же, едва легла. Бороться с собой и собственным организмом ей не пришлось, но при этом сон ее был отнюдь не глубоким. Словно бы она не ушла под воду, на самое дно, а барахталась на поверхности у берега, где мелко-мелко, и пальцами ног упираешься в песок и камни. Иногда ее и вовсе выбрасывало, но странным образом о прибрежные скалы она не разбивалась, быть может, потому что и так была разбита в своей настоящей, реальной жизни, в которой мозаика не складывается в удивительную по красоте картину, а битыми осколками валяется по полу. Вот по ним и бредет всегда босиком. Будто бы нет выбора обуться.

Сквозь сон Аньес слышала, как кто-то входит в комнату и мерит шагами стены из угла в угол, должно быть, как и она, по стеклянным крошкам. И точно так же сквозь сон понимала, что этот кто-то исчезает, оставляя ее в одиночестве. Лишь тогда она переводила дыхание, сознавая, что ей до черта не хочется знать, что случится после того, как придется все же проснуться. Не потому что страшно, а потому что уже сейчас ей ясно и четко виделось – никогда больше не будет ничего хорошего. С ней – не будет.

Ей все же пришлось встать, когда солнце перекатилось на другую часть неба, и теперь заглядывало в окошко с противоположной стены, падая на лицо и мешая.

Она раскрыла глаза, собираясь перевернуться на другой бок, когда наткнулась на взгляд вьетнамочки, которая все эти недели здесь носила ей еду и всячески помогала в быту. Той, что пела свои песни, ткала за окном, а вечерами бегала целоваться с одним из бойцов Ван Тая. Сейчас она выглядела словно бы омертвевшей, с абсолютно пустым выражением лица, кривящимися губами, как если бы не контролировала собственную мимику, и у Аньес похолодело в груди от мысли, что могли здесь сделать французы за эти несколько часов.

 Вьетнамка сидела перед ней прямо на полу и придвигала еду – несколько лепешек и тарелку с бульоном, видимо, намереваясь ее накормить. Уж чего-чего, а есть Аньес не хотелось точно. Как дикий зверек, она прислушивалась к звукам с улицы, боясь, но ожидая услышать грубые солдатские голоса и предсмертные крики, да только, как ни странно, не слышала ничего, кроме редких взрывов хохота французов и негромкого говора местных.

- Чи Аньес кушать, - старательно произнося каждый звук, с просящими подрагивающими интонациями прошептала вьетнамка. И это были первые слова на родном языке, которые Аньес услышала от этой женщины. До сегодняшнего дня она ни единого разу не выдала своего знания французского. Де Брольи не стала спрашивать почему. Она вообще не хотела ничего знать, кроме единственного.

- Они обидели тебя? Испугали? – хрипло выдохнула она, вцепившись в руку молодой женщины. Та отдернула ее и метнулась в сторону, словно бы испугавшись. А потом, вскинув полубезумный взгляд на Аньес, такую же полубезумную, отрицательно замотала головой.

- Только спрашивать, - прошептала она. – Не обижать. Они спрашивать мой сестра.

- В твоей семье все живы?

- Да, чи Аньес, да… мой Лам уходить. Ты кушать. Ку-шать, - последнее слово она проговорила по слогам, дважды кивнув и придвинув тарелку с супом еще ближе.

- Спасибо, - поблагодарила Аньес, совсем не представляя, как ей есть с ее швом, но все же взялась за ложку. Вьетнамочка, убедившись, что она и правда собирается обедать, быстрой мышкой выскочила из комнаты. И снова настала тишина.

Однако поесть Аньес ожидаемо не смогла. Стоило двинуть челюстью, даже не боль пронзила – а противное чувство, будто бы шов вот-вот разойдется. И это оказалось невозможно преодолеть и заставить себя. Кое-как выхлебав хотя бы жидкость, чтобы чем-нибудь себя занять и ни о чем не думать, она снова улеглась на циновку и прикрыла глаза.

Как в горячке, ей-богу.

Кольвен умер. Надо же.

Кольвен умер, а они с Юбером, за дела земные заслужившие преисподнюю и едва ли стоившие спасения, здесь, сейчас есть.

Стоило вспомнить об Анри, и это тоже вспыхнуло в голове, болезненно и кроваво. Она подскочила на ноги и подошла к окну, за которым все продолжала звучать французская речь. Какая же, право, глупость, что песни о мире и летящие змеи не могут быть изуродованы или уничтожены. Ничего настоящего, ничего вечного.

Ничего, что стоило бы того, чтобы остаться.

Сейчас на ее глазах под руки в один из домов вели женщину. Она не упиралась, молчала. Все проходило как-то так деловито и спокойно, будто бы каждый знал, что ему делать и что будет после. Каждый, кроме Аньес, застывшей на распутье.  У нее роли не было. Ее удалили со сцены в закулисье, а основные события происходили вон там, за той простой деревянной дверью, под крышей из красной черепицы. Там Анри. Теперь он исполняет главную партию. Так близко от нее. Так близко, что ближе некуда. И все ее существо рвалось к нему. И она знала, что ему незачем тут было оказываться, если бы все в нем не рвалось к ней. И все же Анри там, а она – здесь. И, наверное, это правильно. Так всегда будет.

Когда женщину уже подводили к двери, из нее вышел подросток-вьетнамец, и Аньес впилась жадными глазами во всю его щуплую, как у большинства местных, фигуру. Подросток шел своими собственными ногами и совсем не походило на то, чтобы ему сделали что-то плохое. Лицо чистое, даже не заплаканное. И, кажется, никто не собирался его арестовывать. Порасспрашивали, да и выпустили, тем и удивительно. О том, как выглядели допросы в Ханое, Аньес знала очень хорошо, кое-что и сама видела, а еще она была наслышана, как французы проводят карательные операции среди местного населения, в деревнях, где укрывают вьетнамских повстанцев. Довольно подозрения, чтобы от деревни ничего не осталось. Этого она и боялась, и потому с некоторым облегчением выдыхала, когда видела обратное своим ожиданиям. Черт его знает, что происходит за той дверью, но не похоже, чтобы Юбер причинял им осознанный вред. Во всяком случае, не теперь.

Долго стоять на ногах ей было тяжело, в голове все еще шумело и кружилось, и она снова переместилась на свою циновку. За эти недели она так привыкла спать без удобств, на полу, лишь подкладывая под голову маленькую подушку, наполненную ароматными травами, которую ей принес откуда-то в первый же вечер Ксавье, что почти уже не помнила, как это – снова оказаться в кровати.

Наверное, она снова заснула, на этот раз довольно крепко, потому что звуки исчезли совсем. И исчез свет. Осталась только темнота, которая всегда обязательно наступает. Может быть, это просто солнце село, а возможно, это она сама – померкла, погасла, исчезла. Но тем лучше. Этак можно ни о чем не думать и просто спать.

И Аньес спала. Лежа на боку, подсунув одну руку под подушку и подогнув ноги. Как в детстве. Ровно до тех пор, пока не почувствовала, как к ее спине прижалось крепкое, тугое тело, которое теперь от нее отделяли два слоя одежды, а горячая мужская рука обхватила плечи.

И заскользила.

Вниз.

Вниз.

Вниз. К локтю, к груди, к животу. Аньес зажмурилась еще сильнее, так сильно, что перед глазами разливались и забивали друг друга цветные пятна. И губы его касались ее затылка, щекотали, вызывали теплую волну, рвущуюся им навстречу. Волна – это океан. Океан – это слезы. Говорят, беременные женщины становятся более чувствительными. И не только к прикосновениям. Он нашел бы ее где угодно. Даже там, где не остается ничего живого.

Нашел бы, чтобы лечь рядом и повторить своим телом контуры ее, чтобы совпасть до миллиметра. По таким мужчинам не плачут. Без них нельзя жить.

Потом его губы шевельнулись, прямо у ее кожи сзади, на шее, у позвонков. И в этом шевелении она различила собственное имя. «Аньес, - шептал он, - моя Аньес».

Оба они знали, что она – его, да только как это произошло, не ведали. Она вздрогнула вся, полностью, в его руках и перевернулась на другой бок, лицом к нему, чтобы обхватить его плечи, но глаз по-прежнему не раскрывала. Чувствовала, но не видела. Боялась реальности, но оторваться не могла, не сегодня, не в эту минуту.

 - Я не знала, что именно ты, Господи Боже, я не знала, что именно ты, - уткнувшись лицом в его плечо, не ощущая боли тихонько пульсирующей раны и совсем ни о чем не думая, выдавила она. Сил сдерживаться не было. Если бы это был не Юбер, а кто-то другой, она бы нашла их. Снова. Как всегда. Но это он, и рядом с ним – ей ничего не оставалось, кроме себя самой.

- С головой у тебя всегда была беда, - ответил он, и ей показалось, что его плечи подрагивают.

Она кивнула и напряженным голосом, который никак не могла успокоить, спросила:

- Солдаты в отряде… они всё поймут… где ты ночуешь… да?

- Плевать… Я не мог больше один.

- А в КСВС уже знают? Знают про меня?

- Понятия не имею, я больше не там. В Ханое – знают, я сообщил. Но тебя не тронут, не бойся. Потом поглядим.

- Я не боюсь.

Это ее «не боюсь» - как окончательная жирная линия, итог всего ее путешествия, обернувшегося полным провалом. Потому что она боялась лишь одной-единственной вещи, но так сильно, что забывала себя. Она боялась – потерять этого человека, только что обретенного. Она боялась и знала, что больше уже ничего никогда не будет хорошего.

- Ты смог бы простить меня за все, что я сделала и наверняка еще сделаю? – едва слышно прошептала она.

- Я перевернул бы камень за камнем каждую деревню, но нашел, понимаешь?

- Да… - она негромко хохотнула и прижалась к нему еще крепче, ее живот плотно упирался в его, и это он тоже чувствовал. Никто и никогда не мог оказаться ближе, чем они сейчас друг к другу, соединенные тем, кто зрел в ней. Она раскрыла глаза и едва не задохнулась, осознав эту мысль. А потом прошептала, вконец растерявшись, но все же почти с кокетством: - Только вряд ли это все повод, чтобы ты ночевал со мной на виду у них.

- Это сейчас имеет значение?

- Нет, но будет иметь завтра.

- Вот завтра и разберемся. Мы все обговорим утром. Спи. Я двое суток не спал. Пожалуйста.

И Аньес послушно смежила веки. Снова. Так можно притвориться, что впереди у них много еще чего будет. Притворяться – сегодня легко, а завтра она уже не сможет. Но позволить себе роскошь быть с ним хоть в эти часы до света она имела право осмелиться. Вся, полностью. Без остатка. С одной-единственной мыслью, бьющейся в голове: сумеет ли она теперь отделить его от себя, когда они связаны до тех пор, пока у них есть сын.

Потому что существует Ксавье. Потому что Ксавье ищет, как подобраться к верхушке. Потому что Аньес – лишь средство. А ее ребенок – ключ от нужной двери. Даже беременная и уволенная из вооруженных сил – она может быть полезна. И дело не в том, что шансов отказаться от сотрудничества нет, но в том, что Аньес слишком хорошо знала себя. Если она должна предать любимого человека ради торжества справедливости, то она сделает это – осознанно и без лишних сожалений, прекрасно отдавая себе отчет, какие последствия это повлечет за собой.

Но в эту ночь Аньес выбирала Юбера. И в эту ночь думала лишь о том, как не сделать предателем еще и его.

* * *
Когда она проснулась, то на циновке лежала одна. Ровно так, как заснула, будто бы все ночное было лишь мороком, который обречен развеяться при наступлении утра. И несмотря на ранний час, становилось достаточно душно, чтобы сон слетел окончательно. Действие порошка, очевидно, закончилось. И Аньес теперь очень хорошо ощущала пульсирующую боль в подбородке, а от него – по всей голове.

Наверное, все же сильно приложилась. Куда сильнее, чем показалось вначале.

Еще ей необъяснимым образом хотелось есть, как в такое время обычно не хотелось. И только потом она поняла: накануне почти ничего не сумела проглотить. Не смогла. Теперь организм требует свое, и даже если у нее разлезется все лицо от движения, она и тогда будет жевать, чем бы ее ни кормили. Все ее существование с некоторых пор превратилось в одни сплошные попытки выжить, и до последних пор это удавалось. Но еще ни единого разу голод не был столь мучителен.

Она съела бы что угодно, лишь бы только утолить его, и откровенно мечтала о том, когда окажется дома, где на кухне полновластно распоряжается старая Шарлеза, а мать, должно быть, помогает ей по хозяйству. Женевьева Прево никогда не была приспособлена выживать. Она ни за что не поймет, что такое – сходить с ума от голода, и пришла бы в ужас, если бы увидала дочь сейчас. Да, конечно, пришла бы в ужас. Но, Боже, Боже, как же по-звериному сильно Аньес хотелось сейчас яблочного пирога, дышащего, горячего, только из печи, и чашку крепкого кофе, который она сварила бы себе сама. Почти до звезд перед глазами хотелось. Какие, к черту, шрамы? Наплевать на шрамы, даже если ей никогда уже не быть красивой.

Не успела она и подняться, как в комнату сунулась давешняя вьетнамка. Вид у нее уже не казался столь потерянным, как накануне. Она втащила за собой, расплескивая капли по полу, немаленькую лохань воды, и Аньес облегченно выдохнула. Вторым ее самым сильным желанием было вымыться, и прежде с этим случались трудности. Но теперь, похоже, Юбер взял на себя заботу об ее удобствах и какие-то еще ве́домые только ему обязательства, в которые входило то, чтобы она не боялась ни начальства, ни допросов. В этом месте ход ее мыслей прерывался. Она не хотела думать о нем. О чем угодно другом, только не о нем. О нем – может быть только до судорог, всепоглощающе, а Аньес не могла. Это свело бы ее либо с ума, либо в могилу.

- Как же ты сама! – воскликнула она, подхватившись с места, чтобы помочь, но вьетнамка лишь замахала на нее руками и снова застрекотала на своем. Продолжать доставляющее ей лишние трудности общение на французском она, судя по всему, расположена не была. А может быть, и правда знала очень немного слов.

После ее ухода Аньес, как сумела, освежилась. Была бы сыта, толку вышло бы больше, но она спешила. Зато, когда покончила с мытьем, чувствуя себя немного лучше, она наконец поела – девчонка принесла ей завтрак. Как всегда, не очень разнообразный, но зато в достаточном количестве. Впрочем, в этот раз к обычному рациону присовокупили два небольших яблока и большой кусок мяса – из армейской тушенки. Сомнений в том, кому она обязана таким изобилием, у Аньес не возникало.

Покончив и с завтраком не менее торопливо, чем с водными процедурами, она высунулась из дома, едва ли понимая, что ей здесь позволено теперь, а что нет. Но ведь она уже не пленная, верно? А значит, ей можно?

И двигало ею отнюдь не любопытство – ей надо было знать, на что теперь походит деревня, давшая свой приют человеку вроде Ван Тая.

Некоторое время она помедлила на пороге. А после шагнула наружу. Спустилась с крыльца. Ступила своим французским армейским ботинком на вьетнамскую землю. Но когда ветер пахнул ей в лицо, а солнечный свет ударил по глазам, она, зажмурившись и закинув ладонь ко лбу, увидела лишь несколько побитых снарядами после вчерашнего боя домов, часть из которых выгорела – новых не добавилось, только те, что она помнила. Никто не занимался ими, они стояли будто бы позаброшенные, да такими и были. И по земле – столько золы, столько пепла... Какие люди? Где они, эти люди? Кругом одно солдатье, сворачивающее палатки, расставленные на ночь. В горле будто бы камень застрял.

- Рядовой де Брольи, вы куда? – этот оклик заставил ее вздрогнуть и оглянуться за спину. Под лестницей, у одной из подпор, на поваленном стволе дерева сидел солдат, белозубо улыбнулся ей и надул пузырь из жевательной резинки. Она поморщилась. И почти что бессильно спросила:

- Мне нельзя?

- Это отчего же? Можно. Велено приглядывать только.

- Когда мы выдвигаемся?

- Как скомандуют. Думаю, скоро уж. Еще пару нгуенов[1] подстрелят за деревней, и будет кончено.

Она это проглотила. Что тут скажешь? Только крепче сжала пальцы, принимая для себя тот факт, что выбора в действительности не было ни у кого. Вьетнамцы осознанно подставляли себя под пули. Французы должны были в них стрелять. И все это сейчас – из-за нее одной. Впрочем, причина всегда найдется. Аньес могла лишь в очередной раз подавить вспыхнувшее в ней отвращение и спросить:

- А раненые?

- А как вы думаете? На своих горбах тащить придется. Лучше б им конечно сдохнуть, чем гнить заживо в джунглях. И ждать времени нет. Вернутся коммунисты – утопят в собственной крови.

«Не вернутся», - едва не вырвалось у нее. Но все же промолчала.

- Что значит... заживо? – зачем-то спросила она, уверенная, что лучше ей этого не знать.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍- А что с мясом в жару и сырость делается, вы видали? – усмехнулся солдат. – У нас консервы гниют прямо с банками, а то сырое, открытое. Прямо в швах черви заводятся. Вы, кстати, за своей-то болячкой следите, а то женщина, да еще и... не ровен час, проснетесь, а у вас там насекомые копошатся – и все. Они тут тоже ядовитые. Здесь, мать его, все ядовитое. Растения, люди, воздух. Все тут и передо́хнем.

- Вы просто излучаете оптимизм, - мрачно резюмировала Аньес.

- А вы просто позеленели, - расхохотался он, будто ничего смешнее не видел.

- Где подполковник Юбер? – резко оборвала она его смех.

Он и правда заткнулся и кивнул на один из уцелевших домов в глубине поселка – один из самых больших и богатых здесь.

- Общается с местными иудами на предмет того, какого хрена им не хватало при нас. И куда мог уйти Ван Тай. Да только они, твари, не колются. Вот вы слыхали, что Иуда Искариот повесился, когда предал Христа?

- Слыхала.

- А я недавно только узнал, представляете? У меня отец ненавидел церковь и нам не позволял. Вот тут и попал первый раз, в Ханое, на пасхальную мессу. Верите, мне понравилось очень. И потом... что священник говорил, объяснял... И про предательство, и про расплату, и про Страшный суд... Я с тех пор понять не могу, что ж они-то, собаки узкоглазые, никак не перевешаются? Как думаете?

- Здесь католиков маловато, чтобы внушить им эту замечательную мысль, - пожала Аньес плечами. Потом по привычке, вбитой воспитанием, извинилась и медленно двинулась в сторону от вконец сошедшего с ума мальчишки, потому что возле него не особенно понимала, не сама ли безумна.

Она шла дорогой, протоптанной между хижин, точно так же, как всего два дня назад мчалась к Йен Тхи Май – женщине, у которой пели летящие змеи. Только тогда шаги ее были легки и спокойны, а сейчас... сейчас ее так согнуло стыдом и болью, что, наверное, уже никогда не поднять глаз.

- О! Вот ты где! Ну-ка иди сюда, дорогая! – и ее выдернули из состояния, в котором она уже не могла находиться, и вернули на эту землю. Давешний эскулап стоял у одной из палаток и усердно намывал руки в миске с водой и мылом. – Подходи, не стесняйся. Осмотреть надо.

-  Я вас искала! По поводу капрала Кольвена, помните? – отозвалась она и двинулась к палатке.

- Помню, конечно. Убит ранением в шею. Вчера и закопали его и других ребят. Смешно – их даже зарывают вместе. Наших, вьетов. Садись!

Он указал ей пальцем на самодельную скамейку – из чьего-то дома забрали. И хорошо еще, что не повел в палатку. Повезло. Аньес знала, что там раненые, которым лучше бы погибнуть, чем гнить заживо. Мальчик, приставленный ее охранять, неправ в одном. Ей бояться нечего. Неубиваемая она.

- А где закопали? – хрипло спросила Аньес.

- Чуть ниже озеро нашли. Там тихо. И земля не такая каменистая.

- Вещи при нем были?

- Были. Что ж ты разговорчивая такая сегодня?

- Отдайте их мне, пожалуйста. Вы обещали.

- А я другого и не говорил. Сиди смирно, после вынесу. И молчи, а! У меня раненые спят.

И ему самому неплохо бы поспать. На свету он казался почти серым от усталости. И видимо, каждое слово давалось ему с некоторым усилием, потому проще было изображать недовольство по любому поводу. Он сосредоточенно снимал повязку с ее подбородка, внимательно осматривал шов, довольно прищелкивал языком, потом взялся обрабатывать. Она тихонько шипела, потому как боль теперь была куда более резкой, чем вчера. И думала о том, не слишком ли большой наглостью будет попросить еще порошка, как накануне. Черт его знает, что он ей всыпал, но она хотя бы не мучилась. Да только облегчать ее страданий врач не спешил.

Когда где-то очень близко раздались выстрелы, она снова дернулась в его руках, а он удержал ее за плечи, промокая рану на лице.

- Не бойся ты, это наши! – буркнул он. – Надеюсь, на сегодня последние.

- Как это – последние? – полувсхлипнула она.

- Да людей Ван Тая стреляют.

- Но они же сдались? Нет?

- А кто их вниз поведет, а? Да еще когда самих – горстка с кучей умирающих. Здесь оставаться нельзя. Куда Ван Тай ушел – они все одно не скажут. Вот и стреляют их тут, видишь рощицу под террасой? – он обхватил пальцами ее щеки, и лицо легко поместилось в его руке. А после повернул в направлении, откуда раздавались выстрелы.

- Это подполковник Юбер приказал?

- Это, дорогуша, джунгли приказали. С пленными мы не дойдем. Либо они найдут способ нас дорогой перерезать, либо сбегут по пути к своему главарю, - он на некоторое время замолчал, а она пыталась осмыслить услышанное, в ее собственных легких пробившее дыру. Иначе почему ей кажется, будто из нее со свистом выходит воздух, а сделать еще хоть один вдох она не в состоянии.

- Ну все, - снова подал голос доктор, во все стороны покрутив ее подбородок. – Жди здесь, сейчас принесу тебе что обещал. Да еще кое-что.

И он нырнул под полог палатки, оставив ее одну. Аньес наконец смогла протолкнуть в себя глоток воздуха, и разом плечи ее опустились, а она сама – согнулась. Снова кто-то выстрелил, и ладонь сама потянулась к горлу. Да сколько же можно... убивать? Сколько еще это все будет длиться? Ведь точно так же вьетнамцы загоняют французов и расстреливают их, да? Между ними всей разницы – вьеты на своей земле. Значит, они правы.

Через минуту врач снова вышел к ней, и она вся подобралась. Когда в ее руки попал вещмешок, терпения уйти в сторону и там только заглядывать внутрь, у нее уже не было. Потому Аньес лишь опустилась на землю, торопливо раскрыла ее и вытряхнула содержимое прямо перед собой. Ее пальцы заскользили по предметам, которые попали ей в руки. Старый гребень, часы – хорошие, дорогие, отцовский подарок, портсигар с зажигалкой, фляжка с водой, армейский нож, которым можно было делать все на свете, две фотокарточки. На одной родители, на другой – портрет сестры. Чудесный медальон[2] с изображением Девы Марии – материн. Это все его семье. Это все, что им от него останется. И об этом – тоже не думать до поры. Наверное, позже придется, но не сейчас. Что-то было еще. Куда менее значимое.  Какая-то чепуха, которая всегда может пригодиться в дороге, но не занимает много места.

А потом в ее руки попала тетрадь в темно-коричневом кожаном переплете с гладкой, дорогой бумагой цвета слоновой кости, сейчас немного более потрепанная, чем когда была увидена в первый раз. Та самая. Жиля Кольвена, который ее, Аньес де Брольи, любил. И это единственное и самое важное сейчас. И навсегда ее. Навсегда с ней. Аньес сглотнула и торопливо открыла, боясь ошибиться.

Не ошиблась. Из глаз наконец-то брызнуло. Да так, что и не остановиться, потому что пути назад теперь уже точно не было. Пути были предопределены. Она выбрала. Плечи ее тряслись будто бы в смятении, а она – выбрала.

- Эй! Мне здесь только всемирного потопа и не хватало! – рассердился врач, все это время, сунув руки в карманы брюк, наблюдавший за ней. – Сказано же, баба! Ну-ка держи, ну-ка пей!

К ее губам была приставлена фляга с крепким напитком, названия которого она и не определила бы – перестала различать вкусы, но все так же послушно глотнула, и горло обожгло. Аньес закашлялась. Будто припаяло ей что-то внутри – наверное, последнее живое и припаяло. А значит, будет легче. Должно быть легче.


[1] Нгуен – распространенная вьетнамская фамилия, использовавшаяся иногда французскими солдатами для обращения к вьетнамцам.

[2] Чудесный медальон или медальон Непорочного Зачатия - медальон-сувенир, связанный с воспоминанием видения Пресвятой Девы Марии католической святой Екатерине Лабуре в ночь на 18 июля 1830 года. По мнению католиков, ношение Чудесного медальона даёт особую благодать через заступничество Марии, если носить его с верой и преданностью. По сей день они расходятся миллионами экземпляров ежегодно. В основе дизайна флага Европы лежат 12 звезд, которые канонически изображают на медальонах.


Она не помнила потом, как оказалась в домике, где ее содержали. Но отчетливо – что во фляжке Жиля тоже оказалась не вода, а нечто куда более крепкое. От одного-двух глотков с ней ничего не случится. Впрочем, она самой себе не ответила бы на вопрос, сделала ли их. Еще она помнила, как сидела, разглядывая страницы заветной тетради, читая одну за другой и разглядывая его наброски. Два листа пришлось вырвать и сжечь – зажигалкой Кольвена. В них были строки, которые могли бы заставить сомневаться в их романе тех, кому интересно проверять. А такие найдутся, и это тоже наверняка. Любые ее слова – лишь слова до тех пор, пока нет доказательств. А у нее на руках – самое весомое.

Господи, как ей повезло, что дневник, каждая строка которого вопила о его любви к ней, оказался здесь, на его теле, что с ним ничего не сделали! И еще ей повезло, что от вырывания страниц пострадали лишь рисунки. Тексты нигде не обрывались. Какое потрясающее везение для человека, который собирался разрушить последнее, что еще оставалось.

Иногда Аньес казалось, что она снова и снова слышит выстрелы в рощице, хотя это было едва ли возможно. В конце концов, все утро и весь прошлый день до ее стен хлопки вдалеке не добирались – с чего бы сейчас добрались? Игры воображения, не больше.

Но когда ей опять принесли еду, и вместо привычной вьетнамки она увидела мальчишку, что охранял ее, не выдержала и выкрикнула:

- Где она?!

- Кто, - совершенно искренно удивился тот.

- Женщина, которая сюда приходила. Куда вы ее подевали? Почему ты? Почему не она? Там остался еще хоть кто-то живой?!

- Откуда ж мне знать? Мне приказали, я принес. Ешьте давайте. Через час выдвигаемся... – Он легко пожал плечами и бросил в рот очередную подушечку жевательной резинки. Да с этими словами и вышел, оставив ее в одиночестве, которое тоже лишало рассудка.

Этак недолго до психиатрической лечебницы.

«Нельзя, мама, сын», - подумалось ей обо всех скопом. И она заставила себя замереть на месте. Руки снова дрожали. Интересно, когда-нибудь этот затянувшийся кошмар имеет шансы закончиться? Ее собственный и тех, кого она мучит.

Тут вовремя припомнилась фляга, найденная у Кольвена. Вряд ли трупы обижаются, если пить их бренди или что там... Еще они, конечно, не способны обижаться, когда о них врут. И даже чужой ребенок, приписанный их отцовству – это такая мелочь для трупа!

Ведь неизвестно, что ничтожнее – прикончить его пойло или использовать его имя посмертно. Аньес сделала глоток, но через секунду фляжку из ее руки выбили, и, наполняя комнату запахом перебродившего винограда, она покатилась по полу.

- Не сходи с ума! – заорал Юбер, оказавшийся возле нее, и схватил за плечи, хорошенько встряхнув. Ее голова от этого запрокинулась назад. Комната зашаталась, и она подумала, что больше не может. Совсем ничего. Невыносимым сделался мир.

- Ты слышишь? Не смей! Хватит!

И его губы стали торопливо касаться ее лица то тут, то там. Заполняя дыры, которыми испещрена была ее душа, и испещряя такими же дырами ее тело. Аньес на мгновение прижалась к нему, крепко-крепко зажмурившись. На два удара сердца. А потом уперлась руками в его грудь, отстраняясь и заставляя его остановиться.

- Все хорошо, - прошептала она. Потом прокашлялась, прочищая горло, и повторила ясным, чистым голосом: - Все хорошо! Правда... просто здесь... вещи капрала Кольвена. Я попросила отдать. И... это оказалось трудно.

Юбер, все еще тяжело дыша и напряженно следя за ней на расстоянии единственного шага, на который она отступила, медленно кивнул, но на вещмешок даже не глянул, хотя она махнула рукой в его сторону.

- Жаль мальчишку, - голос Лионца звучал напротив хрипло и взволнованно. – Ты хочешь забрать все с собой?

- Если возможно. Я понесу, она не тяжелая. У его родителей будет хоть какая-то память. И у меня тоже. Можно?

- Если ты желаешь. Я пришел сказать, что мы уходим. Ты готова?

- Мне собирать нечего.

- Ты хорошо себя чувствуешь?

- Да, я могу идти сама.

- Уверена?

- Да, Анри. Уверена.

И это «уверена» снова было чертой, которая отделяла ее от той реальности, в которой они могли бы остаться вместе.

- Мы проложили маршрут так, что перемахнем через долину с другой стороны и спустимся с севера. Спуск получится немного сложнее, но зато ближе дорога, куда за нами пригонят транспорт. А оттуда на аэродром.

- Ты очень хорошо все придумал, - проговорила она в ответ, как неживая. Ни одной эмоции. Ни единой.

- Я придумал еще кое-что. Слушай внимательно. У тебя будет время поразмыслить только пока мы в пути. Но в любом случае, бояться нечего. Здесь, во Вьетнаме, ты под моей защитой. Тебя никто не тронет ни в Ханое, ни в Сайгоне.

- Даже мое непосредственное начальство? – ухмыльнулась она.

- Даже высший командный состав КСВС. Никто. Они будут спешить поскорее выслать тебя во Францию. Им ни к чему здесь раздувать, проще сбыть тебя в форт д'Иври, пусть там разбираются, понимаешь?

- А Комитет государственной безопасности? Я была в плену. Я потеряла все оборудование и пленки, которые могли содержать секретные данные. Я могла сказать Ван Таю что угодно под пытками. Допустимо слишком многое, чтобы оставить меня с миром. И они не оставят, Анри.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍- Я повторяю: здесь тебя не тронет никто, - твердо сказал он, глядя ей в глаза. А она впервые видела его таким – уверенным, собранным, способным на все, если необходимо, воистину всемогущим. И еще были расстрелы людей в роще по его приказу. Это пугало ее и восхищало одновременно. Но оставалось лишь молчать и кивать, слушая, что он говорит: - Из Сайгона мы отплывем в такие краткие сроки, в какие будет возможно. Первым же кораблем, куда бы он ни шел. Хоть в Тулон, хоть в Марсель, куда угодно. Твои бумаги оформят заранее, потому лишних проволо́чек не предвидится. Здесь никто и опомниться не успеет, как мы уедем. Возможно, в Ханое тебе придется ответить на несколько вопросов Мальзьё, поскольку погибли солдаты из его гарнизона, но я буду рядом. Мучить тебя он не станет. Ничего не бойся.

- А что потом? – как будто из нее выпустили воздух, спросила она, хотя хотела спросить совсем другое. Совершенно другое. Ей до зуда под кожей нужно знать, кто он теперь такой, что при нем никто не посмеет ее допрашивать. Кто он, черт его дери, такой?

- А потом мы вернемся домой. Генерал Риво слишком хорошо к тебе относится, чтобы препятствовать твоему тихому уходу из ведомства. Я думаю, в КСВС разбираться с обстоятельствами плена никто не станет. Им это и не интересно. А вот секретные службы могут сунуться. И это нам ни к чему.

- Сунутся – значит, сунутся. Я ничего дурного не делала и ни в чем не виновата. Переживу.

- Это нам ни к чему, - повторил Анри, сделав нажим на сбивающее с ног «нам». Шагнул к ней, гипнотизируя взглядом, не позволяющим отступить, и снова оказался так близко, что она чувствовала его дыхание на своем лице. Горячее, ровное, с запахом сигарет. Такое, что ей хотелось еще раз, как прошлой ночью, уткнуться ему в грудь и ничего не делать, позволяя мужчине решать. Он и решал. Как умел, как считал правильным: – Я не допущу, чтобы тебя мучили допросами, слышишь? Нельзя. Тебе сейчас нельзя, Аньес. Хватит уже, и без того довольно потрясений. Послушай, я точно знаю, что нам делать. Здесь, в Ханое, в Сайгоне, это будет неудобно, если придется готовить документы на другую фамилию, а нам нужно выиграть время. Но мы вполне можем пожениться по прибытии во Францию до того, как вернемся в Париж. А жену подполковника Юбера никто не посмеет тронуть. Никогда. Понимаешь? Все будет хорошо.

Он замолчал и глядел на нее. Странно. Напряженно. Тяжелым взглядом, с каким, должно быть, мог убивать. Она почти представляла его в самом начале войны, когда ему было двадцать лет. И как дико он смотрит на людей после первого же боя. Сейчас он убивал ее.

Аньес колотило. Все тело бил озноб.Почти что зуб на зуб не попадал.

- Ты теперь очень важная птица, да? – хрипло спросила она.

- Это все, что ты слышишь?

- Нет. Не только это. Я пытаюсь понять... почему ты думаешь, что не тронут? Зачем ты это все делаешь? Для чего?

- Затем, что я люблю тебя. И еще затем, что у меня наконец есть средство насовсем оставить тебя себе. Я буду идиотом, если не воспользуюсь им. Ни один человек, который видел тебя хоть раз в жизни, ни осудит этого желания, милая.

- У тебя нет такого средства, - опустив плечи, но не отрывая от него глаз, прошептала она.

- Есть. Ребенок – подходит. Мы вернемся домой и... мы будем очень счастливы. Я сделаю все, что смогу, чтобы ты была счастлива. Я даже готов, - он вдруг рассмеялся, и ей сделалось жутко от его неожиданно влюбленного, нежного смеха, какого она никогда у него не слышала, пусть сейчас он прорвался лишь на миг, - я даже готов подписать тебе разрешение на работу, открытие банковского счета и все, что ты пожелаешь. При одном лишь условии – ты будешь рядом, Аньес. Ты и наш ребенок – вы будете у меня.

- Он не твой.

Наверное, было бы легче, если бы им на головы сейчас обрушилась крыша. Или небо. Все равно что. Но ничего не падало. Они так и стояли, глядя друг на друга. Он молчал. Она говорила. Потому что если бы молчала и она, это значило бы, что сама сомневается в том, что делает.

Нет, она произносила слово за словом то, что он должен был услышать.

- Он не твой, Анри. Я бы рада сказать тебе то, что тебе хочется, но я не могу. Я изменила. Я не знаю, можно ли назвать случившееся изменой при тех отношениях, что нас связывали, но, наверное, придется... не представляю, что ты там придумал в своей голове, но раз придумал... Изменила, понимаешь? Он не твой. Ребенок, которого я рожу, не имеет к тебе никакого отношения.

- А чей? - выдавил он из себя. И она бы рада была сказать, что чувствует, как в нем нарастает гнев. К гневу она была готова и даже ждала его. От такого человека, как Анри Юбер, другого ждать не приходилось. Но это был не гнев. Растерянность. И... странная решимость, которая пугала ее все сильнее.

- Жиля Кольвена. Мы были близки с ним. Еще с Иври. Ты и сам видел, верно? Как я бежала... и что он вызвался идти с тобой. Он же сам вызвался, добровольно, да?

- Сам, - подтвердил Юбер, продолжая вглядываться в ее лицо. И ей казалось, что ничего он не видит, а смотрит на самом деле в себя. Будто бы что-то ищет. Ищет так страстно, что того и гляди – найдет. Хотя бы из упрямства.

Потом взгляд его от нее оторвался. Он медленно двинулся к окну. Теперь между ними появилось хоть какое-то расстояние, но оно не спасало. Невысокий, не слишком крупный, Лионец заполнил собой каждый угол этой комнаты. Он был везде, во всем, в каждом глотке воздуха. Его стало слишком много, чтобы она могла перевести дыхание и сказать, что он отошел прочь.

Он не отходил никуда. Он проник в нее. И не собирался облегчать ей задачу отгородиться, пусть и стоял аж у окна. Так и не поворачиваясь, но сцепив за спиной пальцы, он, в конце концов, выдохнул:

- Тогда твой Жиль – болван. Или трус. Я не знаю, кто... Он же был там, с тобой, когда тебя, беременную от него, взяли в плен. Он был с тобой, но позволил.... Я бы издох, но с тобой никакой беды не случилось бы. Ты же это знаешь?

Она это знала. Теперь она это знала.

И все равно мотнула головой и бросилась говорить:

- Не смей так о нем! Я не успела ему сказать!

- Какая разница? – Юбер развернулся к ней всем корпусом. Его глаза блестели, как в лихорадке, ей казалось, что они даже покраснели, и она не представляла, что делать, когда он продолжал, теперь уже горячо и почти по-мальчишечьи: – Беременная или нет – какая, к хренам, разница, Аньес, если ты принадлежала ему? Свое же не отдают, верно? Но он отдал. А теперь его нет. Есть ты, есть ребенок, а его нет. И никогда не будет. Так что мешает тебе согласиться и выйти за меня?

- Ч-то? – опешила Аньес.

- Свое не отдают, - упрямо повторил Лионец. – Я не отдам. Я приму от тебя все. От человека, которого любишь, всегда и все принимают. Выходи за меня, слышишь, Аньес? Твой ребенок будет носить мое имя, я буду ему отцом. У нас все будет хорошо.

- Невозможно, - прошептала она, снова мотнув головой. – Перестань! Ничего не может быть хорошо!

- Но почему?

- Я люблю Жиля! – выкрикнула она, и ее голос зазвенел так, что ей самой захотелось прижать руки к ушам. – Ты это хотел услышать?! Так слушай! Я люблю Жиля Кольвена, я изменила тебе с ним, я не люблю тебя, я жду ребенка от него, и я никогда не пойду за тебя замуж! Я... я не могу жить с тобой, потому что все, что у меня осталось – это его ребенок, и этого я не предам! Я столько предавала, но этого – никогда! – Она метнулась по комнате к своей циновке, на которой так и лежали вещи Кольвена, вытряхнула пресловутую тетрадь и сунула ему в руки. – Вот! Видишь? Это он писал мне. Он всегда писал обо мне. Как я могла его не любить хотя бы в ответ? И вот, - она принялась листать страницы, совсем не жалея их, так что тетрадь, казалось, вот-вот рассыплется на отдельные листки, а Юбер лишь ошалело следил за ее руками и за ее безумным лицом, - и вот... видишь? Я здесь позировала ему. Знаешь после чего я позировала? Тебе рассказать?

- А фотографий нет? – вдруг спросил Лионец, и по его голосу ничего нельзя было понять. Она подняла на него злые глаза и, задыхаясь, прошептала:

- Нет, фотографий нет. Пленка была только казенная.

- Жаль. Я бы попросил на память. Помнишь, я уже спрашивал как-то?

- Это того не стоит, Анри... Я не стою... Ты обманулся.

- Да нет... я довольно хорошо знаю, что ты из себя представляешь. Но когда ты рядом, мне обычно плевать, - он захлопнул тетрадь и как-то очень медленно и очень спокойно вложил в ее руки. Потом поднял голову. Аньес казалось, что именно в эту минуту она видит, как стихия внутри него рушит каменную основу, на которой он зиждется. Катастрофа случилась. Юбер застегнул пуговицу форменной рубашки – верхняя была расстегнута. У него странно дернулся кадык, и она уже почти что готова была прекратить эту пытку, убивающую их обоих, признавшись ему во всем раз и навсегда, предоставив ему решить, как быть с нею, но вдруг он подался вперед и быстро поцеловал ее лоб. Коротко, стремительно и почти не касаясь. А после этого так же быстро отстранился и совсем другим тоном, чем минуту назад, спокойным и уравновешенным, проговорил:

- У тебя десять минут. Я жду.

Затем развернулся и вышел прочь. Она же так и осталась стоять на месте с широко распахнутыми глазами и хватая ртом воздух. Тетрадь ее руки уронили на пол. На раскрывшейся странице было всего несколько слов, которых вымарать она себя так и не заставила.

«Если бы я мог умереть за тебя, я бы сделал это, не колеблясь ни минуты. Это есть и служение стране, и служение семье, и служение собственным идеалам. Истинна лишь любовь. И она – все, что я заберу с собой из этого мира».

* * *
Мир всегда замыкался на Финистере. Где ему еще сходиться в одной точке, как не на краю земли?

Судно, обещанное Аньес де Брольи подполковником Юбером, по удивительной случайности шло не в Тулон, не в Марсель, не в Шербур. Оно шло в Брест. А Брест – это значит, мама. И, наверное, еще Шарлеза. Больше никто не ждет и не встречает.

Потому, спускаясь по трапу корабля на пристань, она невольно шарила глазами по толпе в поисках знакомых с самого детства лиц. Это должно было стать ее утешением. Затылком она ощущала взгляд Лионца, шедшего прямо за ней и несшего и свои, и ее вещи, и училась думать о нем отдельно от себя, как бы ей ни было это тяжело. Может быть, ему в тысячу раз тяжелее, но давши себе слово, Аньес не собиралась от него отступать. Сейчас он ненавидел ее за те поступки, которые она совершала. Было бы куда хуже, если бы он стал ненавидеть ее за те поступки, которые совершал бы сам, оказавшись связанным с ней.

Она этого не допустила.

И это тоже утешение.

Он сдержал слово. Ее не трогали. Ни одна собака из руководства КСВС во Вьетнаме, никто из безопасников, никто на свете не смел приближаться на расстояние меньше дозволенного. Рамки дозволенного определял Юбер. Даже Мальзьё проводил допрос так лишь бы быстрее его окончить, и как это удалось тому почти бродяге, которого она встретила когда-то давно на причале в Дуарнене, Аньес не представляла себе.

Впрочем, она сама недалеко теперь ушла. И даже в глазах собственной матери должна быть падшей женщиной, что уж говорить об остальных, чье мнение давно перестало ее интересовать. Единственный человек, который был важен ей на всем свете, смыкавшемся здесь, в Финистере, и без того «слишком хорошо знал, что она из себя представляет».

Этот же человек обеспечивал ей теплую одежду, относительную свободу и даже врача, когда в Ханое у нее начало кровить, и она была уверена, что все-таки потеряет ребенка. Не потеряла. Потому что рядом был он, принимавший от нее все. Сейчас он же помогал ей сносить сумку, в которой вместе с ее вещами, он это знал, были еще и вещи, принадлежавшие Жилю Кольвену. Кроме тех, что она нашла в его вещмешке, забрала еще и кое-что из форта. И самое драгоценное, что там было, – его «Вьетнамскую пастораль», которую никто не издаст во Франции, покуда они не признают своих ошибок и своей вины перед Индокитаем.

Аньес поеживалась от холодного ноябрьского ветра и делала шаг за шагом вниз, ищуще шаря глазами по головам тех, кого видела в порту, пока наконец не наткнулась на мать. Та увидела ее тоже и бросилась вперед.

- Можно мне? – зачем-то спросила Аньес, словно все еще была пленной.

- Конечно, - разрешил подполковник, и она, не видя его лица, была уверена в том, что он улыбается.

Ухватив полы своего пальто, Аньес зачастила шагами и вскоре оказалась в долгожданных и таких необходимых объятиях. В лицо ей пахну́ло знакомым с детства запахом духов – Женевьева была всегда верна себе в отношении ароматов. Пальцы Аньес вцепились в рукава маминой одежды, будто ища защиты. Впоследствии, как ни силилась, она так никогда и не смогла вспомнить, что они говорили друг другу в те первые минуты. Должно быть, ничего и не говорили – что тут скажешь?

Но суть в том, что тех мгновений она никогда и не забывала, снова чувствуя себя маленькой, как в ту пору, когда можно было переждать любую грозу, спрятавшись под мамиными руками.

Впереди ее ждала дорога поездом до Парижа, разговор с начальством, вероятное увольнение из ведомства. Но это все потом. Продолжая цепляться за мать и чувствуя, как та поглаживает ее по спине, будто бы утешая, прямо сейчас она отчаянно смотрит на подполковника Юбера и спрашивает:

- Давайте отложим отъезд до завтра? Пожалуйста. Мы остались бы в отеле на ночь, один день ничего не решит? Я бы очень хотела побыть с мамой, господин подполковник. Ах, да… это моя мама… мадам Прево. Вы не знакомы…

* * *
Один день ничего не решал, потому ночью он надрался в баре гостиницы до состояния, в котором едва стоял на ногах. Бренди лилось в его глотку с ужасающей частотой, но голова все еще оставалась ясной. Это только тело почему-то не слушалось, но чертова башка никак не хотела забыть. А ведь надеялся, что поможет.

Надо отдать себе должное – это был первый срыв за все время пути, а путь занял несколько недель, покуда они достигли берегов Франции. Откровенно говоря, Лионец и рад бы был поскорее покончить с формальностями и сбыть рядового де Брольи с рук, но эта ненормальная баба решила напоследок устроить ему пытку.

Пытку. Настоящую и изощренную. От которой у него враз закружилась голова.

Весь ее вид – такой просящий, беззащитный, будто она сбросила в одну секунду все маски, там, на причале, возле матери – весь этот ее чертов вид вышиб землю у него из-под ног, заставив вспомнить, какая она была, когда он ее нашел.

Черт подери, даже когда в дороге у нее едва не случился выкидыш, Аньес вела себя иначе. Она лишь постучала в дверь его каюты и сказала спокойно и немного нервно, что у нее пошла кровь, а она не знает, где на корабле медпункт. Ни минуты не пыталась прикрыться непонятной, обтекаемой дурнотой, вуалируя правду. Она вся была вот такая… прямая. Ровная. Несгибаемая. Лишь эмоции менялись в зависимости от ситуации. И их Аньес приручила. С их помощью и манипулировала окружающими. И им.

А сейчас она где-то над его головой. Делит на двоих одну комнату с матерью. Где-то там, сверху, на втором этаже небольшой гостиницы. Юбер задрал голову вверх и посмотрел на потолок, будто бы мог там увидеть ее. Но почему-то не обнаружил.

- Эй, эй, господин офицер! – донеслось до него, когда он таки стал заваливаться набок со стула, и кто-то схватил его за шиворот. – Не хватало только чтоб вы сломали тут шею!

- Шею? – Лионец повернулся к подхватившему его официанту и задорно расхохотался. – Слушай, а ведь правда! Не хватает. Шею сломать – в самый раз, а?

- Камиль, в самом деле, уводи-ка его уже, а то он тут и заснет.

- Расплатился? – живо поинтересовался мальчишка.

- Так точно! – весело козырнул Юбер. – Я в состоянии… з-заплатить. И даже ос-ставить на чай. Или думаешь, нет? П-похоже, что у меня нет денег?

- Да есть, есть. Расплатился он. Камиль, уведи, бога ради, похоже, он хочет не то что шею сломать – бар разнесет в щепки.

- Да я и тебе, - хохотнул Анри и заплетающимся языком, все распаляясь, заговорил, пока официант хватал его под мышки и тащил к выходу, - и тебе… могу сломать твою шею, хоть она и б-бычья! Проверим?

Последнее он кричал уже из небольшого фойе, на котором располагалась лестница наверх. Лифта здесь не было, поднимались по ступенькам, и Юбер что-то еще пьяно ворчал по пути, обещая и мальчишке заплатить за помощь. И самому себе напоминал нечто убогое, жалкое, даже смешное, прямо как генерал Риво, которого они волокли с его зятем спать. Несколько раз повторял номер комнаты, путаясь, ошибаясь и называя тот, в котором остановились Аньес и ее мать, а потом быстро исправлялся, ужасно веселясь по этому поводу. И наконец, уже оказавшись на постели затребовал еще бутылку прямо сюда, иначе он спустится снова, а вставать ужасно не хочется.

Официант пообещал ему все сделать в лучшем виде, да обманул, сволочь. Закрыл за собой дверь и уже не вернулся. Впрочем, мальчишке повезло. Анри, не раздеваясь и не снимая обуви, заснул прежде, чем успел осознать, что его облапошили. Снова. В который раз. И лишь поутру, когда стоял над раковиной в небольшой ванной комнате и вглядывался в свое отражение, раз за разом задаваясь вопросом, какого черта все еще здесь, все еще не бросил все и не уехал от де Брольи подальше, вдруг осознал, что даже и тогда бы не освободился.

Аньес, дьявол ее забери, полюбила другого. Мертвого. А он, живой, ей не нужен. Но все равно она держит его в своих маленьких ладонях, и никакой свободы от нее ему не видать.

Наверное, именно потому, как он ни спешил вчера выдвинуться в Париж, чтобы передать рядового де Брольи генералу Риво на попечение, стоило ей лишь попросить, он согласился не колеблясь. Потому что от тех, кого любят, принимают всё.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Интермедия

Москва, июль 1980


Среди всего прочего хорошо было, по здравом размышлении, одно, но зато несомненно. Этот человек за столиком напротив нее назван в честь двух мужчин, которых она любила – ее отчима и ее Лионца. И пускай это имя так нелепо сочетается с фамилией, что делает его совсем не подходящим для журналиста, Аньес сейчас втихомолку удивлялась тому чувству, что наряду с горечью и досадой, просыпалось в ней. Наверное, имя этому чувству – гордость.

Черт подери, она правда гордилась. Естественно, не собой. Естественно, тем человеком, которого повстречала в ноябре сорок шестого года на краю света, и который не дал ей никакой надежды забыть его. Впрочем, сожалений все-таки не было. Сожалеть ни Аньес де Брольи, ни Анн Гийо так и не научились. Сожаления означали бы признание собственной неправоты, а она под любой личиной все делала только так, как могла. Иначе бы не сумела. Путь – лишь один, это только кажется со стороны, что вариантов множество.

- Слушайте, вы пьете что-нибудь крепче кофе? – проговорил вдруг А.-Р. с широкой улыбкой, и Аньес «вернулась» на тот самый, свой путь.

- Конечно, пью, - улыбнулась она. – Вы будете?

- Буду, но вам нужнее, да?

- Не каждый день доводится встречаться с прошлым.

- Это было очень давно, мадам Гийо, и вряд ли стоит печали. Но выпить можно. Мне говорили, здесь следует пробовать армянский бренди.

- То, что они называют словом «коньяк», - хохотнула она. – Да, можете. А лучше закажите болгарский. «Солнечный берег». Чтобы оценить весь букет, так сказать.

- Совет?

- Нет, просто интересно посмотреть на ваше лицо.

- А вы?

- А я буду водку.

Наблюдать за его лицом стало интересно в тот же миг, но она не позволила себе этого, сразу отвернувшись, чтобы позвать официанта. И старалась не думать о том, что в этой стране водкой принято поминать. А когда перед ними оказались рюмки и незатейливая закуска, она довольно резко, очень по-русски опрокинула в себя свою порцию на глазах Юбера. А он глядел и улыбался чему-то своему, ей недоступному. Это Аньес отчетливо сознавала. Как и то, что нет на свете более чужих людей, чем она и чем он.

- У вас в детстве был воздушный змей? – зачем-то спросила она.

- Был, конечно.

- А железная дорога? Знаете, рельсы, вагоны…

- Не помню, честно говоря. Разве только совсем в раннем.

А ведь он просил. Кроха совсем. Ему был год от силы, и вряд ли он что мог разбирать и уж точно ничего не понимал. Еще слова не начал говорить, а однажды они шли откуда-то вдвоем, она несла его на руках, а потом остановилась, чтобы купить газету, и пока возилась с продавщицей, он заметил в витрине расположенного поблизости магазина большущую железную дорогу, после извернулся в ее руках, которыми она пыталась, продолжая держать его, отсчитывать сдачу, рванул всем маленьким тельцем туда, к мечте. Так, что она едва не уронила. И зашелся требовательным: «Чу! Чу! Чу!» - что у него означало несомненное «хочу». Он и «мама» еще не произносил четко. А у Аньес в кошельке с собой было совсем немного денег – не хватало на такие подарки. И она пообещала, пытаясь перекричать разразившийся детский рев, что эта штука у него обязательно будет. Слова тогда не сдержала, и это было единственное, о чем жалела до сего дня. Впрочем, теперь и это не ее забота.

Все заботы Анри взял на себя, и она не понимала, как так вышло. Напротив, она сделала все, чтобы это было не так.

Между тем, младший Юбер взял свой бокал с бренди, и она с любопытством наблюдала за ним. Мужественно втолкнув в себя первый глоток, он поморщился, а потом широко улыбнулся, после чего отставил напиток на стол. Глаза его сделались совсем веселыми.

- Пивал я и похуже по молодости, когда нет никакой разницы что пить, - вдруг выдал он, откинувшись на спинку стула и совсем неприкрыто, спокойно разглядывая Аньес. А потом вышиб из нее весь воздух, продолжив: – Все равно никто вкуснее моей матери бренди не делает, да и тот яблочный. В отставке отцу вздумалось поиграть в фермера. Мы производили овечий и козий сыр, сидр, а потом у нас даже пекарня появилась. Сдавали домики страждущим по настроению Финистера. Золотое было время, пока он был жив.

- Там какое-то особенное настроение? – дернула она уголком рта.

- Для меня – нет. Я там рос, что может быть особенного в доме? А мама часто так говорит.

- Она его любит?

- Финистер?

- Да.

- Нельзя жить тридцать лет в месте, которое не нравится.

- И то верно, - Аньес быстро закивала, а потом поняла, что он украдкой глянул на часы, и от этого в горле сжалось. Да что она уже могла поделать сейчас? Сейчас уже совсем ничего. – Вам сегодня еще работать нужно?

- Конечно. Я всегда на работе. Даже теперь.

- О да… А вы? Вы ничего не хотите спросить? – как за соломинку схватилась она за этот вопрос, как если бы вцепилась в его руку, не отпуская, чтобы еще хоть немного продлить это мгновение, которого могло и не случиться. - Не знаю… все что угодно. Обещаю ответить.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍- Нет. Ничего, - ухмыльнулся Юбер и снова, теперь уже сам, подозвал официанта, чтобы попросить счет. Аньес молчала, глядя на его пальцы, которыми он вынимал из бумажника деньги. Пальцы были совсем не как у Лионца, второй уже раз отметила она про себя, а потом вдруг осознала, что даже с трудом вспоминает его руки. Может быть, воображение подменяет память, но и на этой мысли останавливаться Аньес не стала. Ее время почти просы́палось песком в часах. Нет его.

- Здесь принято оставлять чаевые? – вдруг поинтересовался А.-Р.

- Обыкновенно осуждается, но еще не видела, чтобы хоть раз при мне кто-нибудь отказался. Вы что же? Никуда не выходили толком?

- Вот так в одиночку – впервые.

- Вы не в одиночку. Вы со мной.

Свои первые шаги этот молодой и полный сил мужчина тоже делал с ней. Когда она держала его за ладошки и топ-топ-топ по комнате – вела вперед, терпеливо дожидаясь, чтобы он достаточно окреп и начал ходить сам.

Она очень его любила. Она очень сильно его любила. И едва ли желала ему жизни лучшей, чем та, которую он живет. Такой она, скорее всего, не смогла бы ему дать. Пожалуй, ей очень хотелось бы заглянуть в голову Лионцу в тот миг, когда он принял решение забрать себе ее мальчика. И одновременно с этим она боялась того, что могла бы прочесть в его мыслях, потому что всегда боялась его боли.

А так картинка вышла объемной. Отчетливой. Они с маленьким Робером были друг у друга. И еще был Дом с маяком.  И летящий змей, конечно, без флейты, но в Финистере и обычный хорош. Он был ярким и цветным. И все вокруг было яркое и цветное. И синий океан, и зеленые луга, и белоснежные кудрявые барашки, и золотистый крестовник, и несколько пестрых домиков, в которых они принимали постояльцев. И даже пекарня у них была. Смешно. Юбер – булочник. Как же это смешно, Господи!

Интересно лишь, у неведомой «матери» ее сына имелся жирок на боках, как они с Анри когда-то шутили? А другие дети у них были? Братья, сестры? Юбер вспоминал ее хоть иногда, или, как и она, не позволял себе возвращаться в те времена, когда все можно было изменить? А внуки? Вдруг у нее сейчас и внуки есть, а она не знает?

Аньес уже почти что раскрыла рот, чтобы немедленно спросить, как заставила себя замолчать, так и застыв на вдохе. Не имела права. Нельзя. Да и как жить потом, получив все до конца ответы? О, она очень хотела жить. Как иначе? За тридцать лет ничего так и не изменилось. Она не разучилась любить жизнь. И еще она оказалась трусихой, но в том никому и ни за что не призналась бы, ежедневно перебарывая свои страхи.

Потом А.-Р. поднялся со стула, а она осталась сидеть. Несколько мгновений он молчал, точно так же, как и она, разглядывая. И наконец сказал – только вот совсем не то, что она могла бы предположить:

- У вас, наверное, не сохранилось фотографий отца, верно? Не могло же?

Она, чувствуя, как силы начинают покидать ее руки и ноги, вцепилась в край стола, только бы удержаться на месте. А потом отрицательно покачала головой. Говорить – не получилось.

- Вам бы хотелось?

Еще одно движение головой. Теперь соглашающееся. Юбер улыбнулся. И она вдруг узнала в этой его улыбке собственную мать, чьей фотографии у нее тоже не было. И спрашивать о том, что случилось с Женевьевой она боялась. Тоже. Впрочем, он, может быть, и не знает.

А.-Р. легко пожал плечами, будто бы говорил: так уж и быть. А затем потянулся к сумке, что была у него с собой. Фотоаппарат, блокнот, диктофон. Что-нибудь еще, что может пригодиться на каждом шагу. Мало ли, что способна вместить сумка корреспондента.

Фотография была в бумажном конверте. Довольно большом, сразу заставившем ее понять, что к чему. Юбер придвинул его к ней по столу и проговорил:

- Мне кажется, это лучший снимок.

Когда она брала его в руки, пальцы ее натурально подрагивали, а поясницу покрывала испарина, хотя, вроде бы, было совсем не жарко. Аньес кое-как вытряхнула фото и замерла на месте, внимательно глядя на него. Скорее всего, восстановленное из того, старого… скорее всего, вот этим А.-Р. и восстановленное, потому что негативов, наверное, не осталось, все пропало. Все.

Но прямо сейчас на нее глядел с причала в Дуарнене мужчина в плаще и шляпе, которого она сняла тогда почти случайно. Глядел и улыбался, задорно и немного по-мальчишески. Незабываемо улыбался.

Аньес коснулась пальцами его лица. Глянцевого, совсем новенького. Провела вниз по фигуре, очерчивая линию широких плеч. Потом вскинула взгляд на сына, который, замерев, очень напряженно, сосредоточенно, точно боясь ошибиться, изучал весь ее вид. И наконец, выдохнула:

- Скажи еще, пожалуйста, Анри, уже ведь больше никак не добраться до Требула на Ap Youter, верно?

- Нет. Эту ветку давно закрыли. Еще при вас. А сообщение с Кемпером года четыре назад.

- Вот как… Значит, больше уже и не поедешь поездом к океану.

- Океанов много, мадам Гийо, - усмехнулся он. – Спасибо за обед и за разговор.

- И тебе тоже спасибо, что разыскал меня.

Он лишь пожал плечами в ответ. Она приподнялась, чтобы подать ему руку для пожатия на прощанье. А он молча и точно так же, как при встрече у гостиницы, поцеловал ее ладонь. И в этом жесте, прямо сейчас, с абсолютной уверенностью она узнавала наконец своего Лионца.

Часть четвертая. Шаги по земле

Дуарнене, Франция, весна 1951 года

* * *
Чернота за окном была рассечена светом фар, но один черт, Юбер ничего не видел и не особенно присматривался. Шофер попутной машины, что согласился его подбросить из Ренна, что-то плел о приезжих, которым здесь в марте делать нечего, и о том, что люди уходят искать лучшей доли в большие города, где коммунистов всяко поменьше, чем их «красном городе»[1]. Или, может быть, так только кажется, потому что поди разбери, кто там в Бресте, например, почитывает Маркса или ходит на партийные собрания. Народу много, а тут каждую овцу знаешь и в лицо, и с кем она пьет в какой пивнушке.

«Того и гляди, одни старики останутся, да и те скоро вымрут!» - заключил он наконец в некоторой досаде, сворачивая на очередном повороте. В основном, дорога была средней паршивости, то и дело подбрасывало на ухабинах. А этот резкий поворот тряхнул их немного в сторону. Пройдет еще каких-то полтора десятка лет, и на этом самом месте из Анри Юбера выйдет последний воздух, что еще будет в его больных легких. Но сейчас он о том не знает. Не знает и водитель, продолжающий болтать, раздражая подполковника почти до колик под ребрами.

Единственное, чего Анри сейчас хотелось – это отоспаться после нескольких суток сплошного пути, который, кажется, для него никогда не заканчивается. Но до дома еще поди доберись.

- Вам что же? Не нравятся красные? – усмехнулся Юбер, стараясь не глядеть на человека за рулем, но больше и глядеть-то было не на что – в боковом окне чернота, а в переднем – мелкая морось в свете фар.

- Да я сыт ими по горло! У меня младший, вообразите, восемнадцать лет, а туда же! Участвовал в забастовке. И без того консервный завод еле работает, еще и они шатают.

- Вы, вроде как, должны сочувствовать трудовому народу, а не капиталистам.

- А я и сочувствую! На нас наживаются все, кто хотят. Но порядок есть порядок. Не верю я в добряков, чтоб все только отдавали. Старший сын в Алжире, в армии, там неспокойно. А этот здесь занимается какой-то чепухой. О ком я должен больше переживать, а?

- Вы, стало быть, согласны, что их выгнали из правительства?

- И даже согласен, чтоб их больше туда и не пускали, если они одобряют гибель наших детей.

На это Юбер ничего не ответил, а водитель расходился еще больше. Его сердило буквально все. Оказалось, он приехал сюда в молодости из Безансона и терпеть не мог ни левых, ни правых, не переносил тех, кто расшатывает порядки, заведенные много лет, и в особенности – бретонский эмсав[2], по его искреннему мнению подрывающий французское единство.

«Я бы их всех запретил, всех!» - возмущался он, едва ли до конца сознавая, чему в действительности подобны его убеждения. Раскрывать ему глаза Юбер поленился и снова уставился в окно. Моросью залепляло стекло куда быстрее, чем с нею справлялась щетка. И если представить себе, что этак он и правда едет в то место, которое зовется домом, то можно и потерпеть. Даже навязчиво зудящий возле уха голос вечно всем недовольного шофера.

В конце концов, впервые за последний год с лишним ему выпала целая неделя отпуска, и ее он намеревался провести там, где хочет сам, а не там, где диктуют условия работы.

Требул подходил. Требул вообще всегда был хорошей идеей, что, как ни странно, совсем не зависело от воспоминаний, связанных с ним, кои должны бы отталкивать его от этого места. Не отталкивали. Скорее напротив – притягивали как магнитом.

Сюда он мотался хоть на ночевку в те редкие дни, когда удавалось выделить пару часов, чтобы поужинать с семьей по пути из Бреста. Когда едешь из Тулона или из Шербура такой радости себе не доставить. И он очень хотел думать о Тур-тане, как о чем-то своем собственном. Иногда у него даже выходило. Он привыкал.

- А вот и Требул, - проговорил водитель, кивнув головой на огоньки, и даже этот жест вышел у него ужасно брюзжащим, - дальше-то куда?

- К старому маяку.

- На ферму, что ли?

- Там, кажется, ничего другого поблизости нет, - улыбнулся Анри и прикрыл веки, сделав вид, что совсем не воспринимает слов старого ворчуна. Усталость и впрямь брала свое. Кажется, уже бы и заснул под покачивание и рев двигателя, если бы не предвкушение конца пути. В следующий раз он раскрыл глаза, когда машина остановилась, довольно резко дернувшись и заставив его подпрыгнуть на сидении.

Часы демонстрировали почти десять вечера, а в одном из окон горел свет. И значит Беллары еще не спят и накормят его хорошим ужином. Есть тоже хотелось просто ужасно. Его дорога в этот раз вышла бесконечной. Еще позавчера он прибыл в Тулон после нескольких недель в море, оттуда рванул в Марсель, чтобы в военный порт переправить грузы с провиантом. А после была дорога в Париж – держать отчет в министерстве. И наконец получить, помимо слов благодарности, еще и целую неделю свободы, к которой он даже не с особенно тремился. Напротив, его вполне устраивала работа на износ, как в последнее время с приходом де Латра в Индокитай.

Словом, из министерства подполковник Юбер рванул прямо на аэродром, откуда его и доставили на авиабазу 271 Ренн Сен-Жак – благо, знакомые ребята подобрали. В чемодане – минимальное количество вещей, с которыми он исколесил весь мир от Европы через Африку и до Азии. А на нем все та же военная форма, и правда сделавшаяся второй кожей. Сейчас и тренчкот, и мундир, измятые и пыльные, нуждались в том, чтобы их привели в порядок, собственно, как нуждался в том же и сам Юбер, которые сутки едва державшийся на ногах.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Впрочем, ощущая под ними землю и прекрасно слыша поблизости шум мартовского океана, он находил, что мир вполне себе сносен, вероятно, предвкушая, как скоро окажется в постели, перед тем набив живот. Водитель вытащил из машины его чемодан, торжественно вручил ему в руки и, сев обратно за руль, рванул в Дуарнене. А Юбер, слегка прихрамывая, направился к дому. Вошел в ворота и по широкой аллее поплелся к крыльцу. Под ногами весело поскрипывали мелкие камни, было немного влажно и скользко от дождя.

Он поднялся на несколько ступенек и позвонил в дверь.

Ждать же пришлось довольно долго, и он воображал себе переполошенную Мадлен в ночной сорочке и недотепу Фабриса, спешащего открывать. Именно его смазливую физиономию он и ожидал увидеть первой, да только ошибся.

Сначала была узкая щель приотворенной двери, в которой из темноты глядела на него керосиновая лампа. И срывающийся, до смерти перепуганный непонятно по какому поводу голос молодой мадам Беллар:

- Господи Боже, Анри?! Ты?

- Между прочим, здесь холодно и сыро! И если меня, к черту, не жалко, то ты простудишься! – шутливо рыкнул он в ответ, и дверь тут же распахнулась. Юбер шагнул внутрь, все еще не чувствуя подвоха, в то время как Мадлен от его объятия, в которое он тут же ее заключил, по-настоящему дернулась, будто бы ей больно. Лампа упала на пол и покатилась по ковру. Юбер выдохнул: «Ах ты ж черт!»

А Мадлен отскочила в сторону, едва только он бросился ликвидировать последствия, дабы не наделать пожара. Им повезло, светильник не разбился.

- Свет включи, что стоишь? – скомандовал Юбер, не глядя на кузину и мостя погасшую лампу сам не зная на что в наступившей темноте, а когда коридор осветился, резко обернулся к ней, запахивавшей воротник халата у горла и крепко сжимавшей его белым кулачком. Рукав ее сполз до локтя, и Юбер замер, не в силах отвести взгляда от фиолетового запястья. Такого темного, словно бы кто-то перебил ей там вены, и под кожей растеклась кровь.

Она едва стояла.

Он никогда не видел ее такой.

Даже тогда. В их прошлом, о котором не вспоминали.

Глаза пылали. По-настоящему. Он не думал, что это слово в принципе может быть применимо к глазам. Но ее – пылали, куда там электричеству или керосину? Дико, безумно, страшно. Рассечена была бровь. Под потемневшими нижними веками – словно бы стерта кожа, как если бы ее лицом терли о наждак. В углу приоткрытого рта запеклась кровь. Это было сейчас отчетливо видно. А она сама – вся сжавшаяся, маленькая, одичалая, совсем не ожидавшая его в этот вечер на пороге дома, в котором нашла приют.

Юбер сглотнул и шагнул к ней.

Она шарахнулась в сторону.

И он точно видел, что ей, черт дери, даже двигаться больно.

- Спокойно, - выдохнул Анри, будто бы пытался справиться с паникой, только непонятно – своей или ее. А она от звука его голоса будто бы очнулась. Глаза расширились еще больше, и Мадлен вскрикнула:

- Не надо, Анри! Ничего не надо!

Юбер снова попробовал приблизиться, но она выбросила вперед руку, отпустив ворот. Полы халата разъехались, демонстрируя ему тонкую ночную рубашку, почти просвечивающуюся, под тканью которой так явно угадывались контуры мягкого тела, к которому применили насилие.

Он остановился. Не приближаясь. Пусть так, лишь бы она успокоилась. Потому что ей нужна была помощь.

- Обещай мне, что не сделаешь ему ничего! – истерично попросила она не своим голосом. Впрочем, какой голос теперь считался ее? Прежнего не вернуть, голосовые связки были повреждены так давно, что и не помнилось. А этого... этого, охрипшего, Лионец тоже уже не узнавал.

- Кому не сделаю, Мадлен? – тихо спросил он, хотя и так знал ответ. И даже, пожалуй, догадывался почему.

- Он не нарочно! Так вышло, но он не хотел! Не надо ему ничего делать, пожалуйста!

- Черт с ним, как скажешь, - обманчиво спокойно ответил Юбер. – Ты... давно ты так? Ты врача звала?

- Нельзя врача, а то все узнают. Я не хочу, чтобы кто-нибудь узнал.

- Никто ничего не узнает. Дай я погляжу. Я только погляжу и все.

Ему казалось, Мадлен снова шарахнется от него. Но обошлось. Похоже, она была вполне вменяемой, просто очень напуганной и боялась вовсе не Юбера, а скорее того, что за его явлением в такой неподходящий момент может воспоследовать.

Она позволила ему убедиться в этом предположении уже через минуту, когда он ощупывал ее ребра, совсем не уверенный в том, что у нее ничего не сломано, так она морщилась и сжималась от прикосновений.

- Если кто-то узнает, я умру. Даже маме нельзя. Она не выдержит этого... И ты... зачем ты вот так... Ты не говорил, что приедешь... – словно бы обвиняя его, сдавленно бормотала Мадлен, продолжая настаивать на своем. Все о том же. Но не плакала. Ему казалось, что слезы она выплакала до его прихода.

- Заткнись, пожалуйста, пока я не покончу с твоими синяками, - едва сдерживаясь, отрезал Юбер, и ей пришлось послушаться. Потому что после этого он стащил с себя и бросил на пол тренчкот, подхватил ее на руки, она снова измученно охнула, а по пути в ванную ни один из них уже не проронил ни слова. Там он наконец заставил ее раздеться, включил воду, которая гулко ударилась о дно ванны. И помог Мадлен сесть внутрь. Сильнее всего пострадало лицо. Видимо, основные удары пришлись по нему. Черт дери, этот идиот ею и впрямь пол вытирал, что ли?

К голове болезненными волнами приливала ярость, которую он едва сдерживал, но ради Мадлен приходилось терпеть, лишь бы только не напугать ее еще больше.

- Можно я возьму полотенце? – спросил он, цепляясь за остатки здравого смысла. Она лишь кивнула, уткнувшись лбом в острые коленки. И совсем не пыталась прикрыться, что, впрочем, сейчас к лучшему. То ли шок слишком глубок, то ли ей правда плевать. А он уже с трудом мог оторвать взгляд от этих самых коленок – и правда, при всей прочей пухлости и прелестной округлости ее форм, они были такие... худенькие, девичьи, беззащитные. Будто бы не ее.

В остальном – взрослая красивая женщина с пышной грудью и крутыми бедрами, созревшая для материнства и каким-то нелепым, роковым образом не пригодная к нему.

Наконец он отвернулся, сдернул с вешалки маленькое полотенце, смочил его водой и, расположившись на невысокой скамейке у бортика ванны, принялся осторожно размачивать и вытирать кровь у ее рта. Ее знобило, и сильно. Зубы немного клацали, хоть она и пыталась держать себя в руках, причем буквально, обхватив собственное тело.

Так они оба и держались. До тех пор, пока она заговорила срывающимся голосом, в котором звучало что-то такое, отчего у него по спине пробежал холод:

- Я думаю, что он прав. Было бы куда лучше, если бы я умерла. Столько поводов...

- Что ты сказала?

- Было бы лучше. Правда. Подумай. Я бы не мучилась. И не мучила бы его. Мы столько лет женаты, а я даже сына родить не могу. Конечно, Фабрис теперь на других смотрит, а я... я не знаю, по какому праву пытаюсь это изменить...

- Черт! - ошалело втянув носом воздух, рявкнул Юбер. – Ты молчала? Я ездил к вам, а ты молчала?

- Зачем тебе это знать? Ты дал мне крышу над головой. Ты дал мне возможность что-то делать... я не хочу, чтобы ты думал еще и об этом. Да и я не смогу ничего одна. Я никчемная. Он прав. Я ничего не сто́ю сама по себе.

- Он часто поднимал на тебя руку?

- Нет, что ты! – она испуганно взглянула на него из-под влажных, спутанных волос. Ее глаза распухли, заплыли бурым цветом. И это было отвратительно. Особенно в свете ее дальнейших слов: - Разве что иногда, пустячное дело. Вот так – первый раз. Правда. Но я сама виновата. Я рассердила его, объявила, что лучше бы нам развестись, коли он давно уже не любит меня. А Фабрис католик, он никогда не согласится. Я сама вынудила его так поступить, Анри. Честное слово! Вот он и... Может быть, он и не бил бы меня, дал бы оплеуху, как всегда, тем бы и кончилось... Да только я все никак не могла угомониться. Закрылась в комнате, стала собирать его вещи, он и вышиб дверь. И сказал все те слова.

- Он хотел тебя... он хотел…

- Нет, что ты! Нет, конечно. Фабрис не сумасшедший. И он не хочет в тюрьму, но я очень разозлила его. Единственное, что я могу, это злить его. Ему плохо со мной, я знаю. Я ведь даже в самые сокровенные минуты не способна... не годна ни на что, а ему нужно больше. Если бы у меня хотя бы был ребенок!

- Это хорошо, что у тебя нет от него ребенка.

- Нет... свой... не его. Свой. Ох, Анри, я так устала... не могу больше.

Она прикрыла глаза и судорожно выдохнула. Очевидно, ей было слишком плохо. Юбер осторожно протянул руку и коснулся ее мокрой головы рукой. Нежно погладил и подумал о том, что это странно, когда нежность в его касании рвется наружу вместе с яростью и ненавистью. Только те обрушатся совсем на другого человека. Как много смежается в одном теле в одно и то же мгновение. Ей больно. Она устала. Она напугана. Она не хочет жить. Ее сломали в очередной раз.

А может быть, он только думает, что сломали, потому что в действительности она сильная, куда сильнее его. Однако нежность в нем, жалость и безотчетное желание забрать себе хотя бы часть ее боли, сейчас было единственной причиной и единственным следствием жизни.

Он осторожно вымыл ее душистым мылом, пахнувшим земляникой. Этот запах тоже был совсем не взрослым и так сильно ей подходил.

- Где у тебя чистое белье? – спросил Юбер, стараясь не размышлять о том, что происходит. Анализировать он станет потом.

- В нашей комнате, в шифоньере. Не пугайся, там дверь... она...

- Я помню. Беллар ее снес. Но после ванны надо чистое, да?

- Чтобы опять сначала? Не хочу. Не могу. Каждый раз сначала – не могу.

- Ты дашь мне слово, что пока я буду искать, во что тебя одеть, ты не попытаешься утопиться?

Мадлен подняла голову и глянула на него. Нет. Не плачет, черт ее подери. Просто лицо в каплях воды. Испуганное и как будто бы не ее. Затем она облизнула губы и медленно заговорила:

- Фабрис уехал на станцию. Ты только пришел. Я больше трех часов была одна. Если бы я хотела что-то сделать, уже бы сделала. Но меня и так нет, Анри. Мой муж прав. Меня нет. Такая жизнь – это уже очень давно не жизнь. Я в январе была беременна, и опять ничего не получилось. Он сказал еще тогда, что больше не хочет пытаться, а та девушка... с которой он... может быть, могла бы, да только он женат, мы венчались. А я слишком никчемная, чтобы даже и утопиться. Понимаешь?

- Понимаю, - кивнул Юбер и решительно выволок ее из ванны. Она мокрая и голая. И плевать. На ее теле кровоподтеки. И он совсем не уверен в целости ребер. Но в больницу ее такую не отвезешь.

Он, как ребенка, вытер ее, завернул в полотенце и понес в комнату. Она подрагивала в его руках, вцепившись в мундир. А когда он уложил ее в кровать и сунулся к шифоньеру за другой рубашкой, услышал негромкий всхлип. Все же это к лучшему, решил Юбер. Бабе положено плакать, даже если это его Мадлен. Пока он рылся в вещах и нашел халат, ее тихий плач потихоньку превратился в вой, но и это было понятным для него, даже закономерным. Она выла, а он ее одевал. Потом укладывал на подушку. Раздевался сам, чтобы устроиться рядом. И еще долго поглаживал ее трясущиеся плечи, покуда она не затихла и не заснула.

Сам же спать не мог. Нежность никуда не девалась, лишь множась.

Но и ярость множилась вместе с ней, требуя, чтобы ее выпустили на волю. А он обещал Мадлен ничего не делать.

Врач.

Обязательно нужно врача, хочет она того или нет. Мадам Кейранн права – нет никакого «стыдно». Стыдиться не ей.

Так это странно выходит, кажется. Как это так выходит? Когда никому не делаешь зла за всю жизнь, а зло причиняют тебе. Раз за разом. Будто бы испытывая, где тот предел, до которого дотянешь. Относительно себя Юбер хотя бы знал за что. А ей? Ей – за чьи грехи? Или это он сам натворил на три жизни вперед, вот и наказывает близких? Кто наказывает? Тот, в кого он не верит?

К черту!Все вокруг вываляно в дерьме, и лучшего не случится.

Едва ее дыхание сделалось теплым и спокойным, и, касаясь его руки, которой он обхватил ее плечи, стало напоминать шевеление бабочки, порхающей у самой кожи, Анри заставил себя выскользнуть из постели. Не одеваясь, направился на кухню варить себе кофе и думать. Впрочем, о чем тут думать? Он прекрасно знал, что сделает. План оформился ясный и четкий, оставалось лишь воплотить его в действие.

Когда он, полностью одетый, с идеальной выправкой и чеканным шагом, совсем не напоминавшим о переломе, выходил из дому, светало. Над океаном шелковой алой лентой облаков протянулось отражение восхода.  Оно же стелилось и по бархатно-синей воде едва заметными бурыми бликами. Юбер глотнул воздуха, поправил кепи под козырек и направился к гаражу, где стоял фургон, купленный для нужд фермы.

До станции ехать было недолго. Требул – небольшой, что там добираться от одного конца до другого? Но в нетерпении и это время пытка.

Оказавшись у здания маленького даже по меркам коммуны вокзала, он проехал еще пару километров по прямой, до большой закрытой деревянной ротонды, где стояли локомотивы. Фабрис больше уже не ходил в рейсах кондуктором. Он работал здесь же, в ремонтном депо, в железнодорожной бригаде, и занимался техническим обслуживанием поездов.

Здесь Анри его и нашел, сидящего за самодельно сколоченным столом, в окружении приятелей, потягивающим что-то из кружки и играющим в карты. Все то же славное и добродушное выражение лица, глядя на которое никогда не подумаешь... не подумаешь о том, что случилось и, наверное, случалось не раз. Беллар сквозь смог сигаретного дыма и тусклого мерцания лампы его не видел, когда он вошел, что-то увлеченно рассказывая сослуживцам, от чего компания взорвалась дружным хохотом. К Лионцу дернулся лишь чумазый мальчишка, подрабатывающий здесь же после уроков – по возрасту, во всяком случае, он выглядел слишком молодо, чтобы работать, а не учиться. Лет пятнадцати, не больше.

- Эй, вы тут как? Нельзя сюда посторонним! – очень серьезно застрекотал мальчик, пока не разглядел военную форму, не раз выручавшую Юбера в мирной жизни.

- Да я с родственником поздороваться, - хохотнул Лионец. – Давно не видел. Хотел вместе пива выпить. Можно к вам, ребята?

Последнее он крикнул в глубину ротонды, и на звук его слишком зычного сейчас голоса Фабрис поднял голову. Наблюдать за тем, как по мере узнавания вытягивается лицо Беллара, было бы очень забавно, если бы не холодная ярость, затапливающая мозги. Вскипать этой ярости Анри не давал, иначе, ей-богу, день начнется убийством. Либо он бросит выродка под поезд, либо его самого пришибут чем тяжелым.

- Господин подполковник? – оторопело переспросил Беллар, всматриваясь в полумрак и, кажется, делая вид, что плохо видит. Он так и не научился называть Юбера по имени, и Анри это вполне устраивало. Сейчас – особенно.

- Выйдешь со мной или тебя вытащить? – усмехнулся он, махнув головой к воротам.

- Я… мы не знали… и работа…

- Потом доработаешь, - бесстрастно ответил Юбер.

И Фабрис, бросив на стол карты и все еще хорохорясь перед приятелями, шутя брякнул:

- Мы же, кажется, не в армии, господин подполковник.

- Зато можешь поблагодарить, что ты еще не в каталажке, Беллар.

Даже сквозь дым было видно, как тот побледнел и что-то неразборчиво пробормотал то ли сослуживцам, то ли себе под нос. Но на этом терпение подполковника Юбера исчерпалось. Он ухватил Фабриса за шиворот и выволок на улицу, где рельсы сходились у входа в ротонду. Пахло так, как только на железной дороге и пахнет. Щебнем, мазутом, железом. И еще пивом – от Беллара. Где-то поблизости раздался громкий гудок, от которого тот вздрогнул прямо в руках Анри, тащившего его за загривок. К вокзалу подходил состав.

Юбер отшвырнул Фабриса в сторону и процедил сквозь зубы:

- Ну что, братец, поговорим?


«Братец», отлетев на несколько метров, не без труда удержался на ногах, споткнувшись о шпалы. Глядел затравленно, а Юбер никак в толк не мог взять, как так вышло, что парень с таким славным и добродушным видом – на поверку такое ничтожество. Как так вышло, что мужчина, пожалевший женщину, сам стал ее палачом?

Впрочем, это позже, вспоминая тот день, он мог думать, оценивая Беллара, а тогда… разве только о том, как остатками здравого смысла удержать себя от того, чтобы размозжить его физию – славную и добродушную.

- Я всего лишь воздал ей по заслугам! Недолжно жене идти поперек мужа! Сами бы вы стерпели? – выпалил, оправдываясь Фабрис. – А потом она упала! Незачем вешать на меня все грехи! А от своих я не отказываюсь!

- Еще б ты отказывался, - мрачно брякнул Юбер, прежде чем двинуть кулаком в его челюсть. От этого Фабрис свалился-таки наземь.

Вслед за ними высыпали мужчины из бригады, кто-то даже бросился к Беллару, но Юбера тронуть не смели – не иначе погоны удерживали. «Родственник» оттолкнул руку помогающего и поднялся сам. Всклокоченный, со злым, пылающим взглядом, он недобро и немного диковато смотрел на Лионца, а потом заговорил:

- Я Мадлен муж, а вы ей никто! По какому праву бродите вокруг столько лет? Уж не потому ли, что самому охота, да не подойти? А?! Вбили девчонке в голову идею сюда переехать, чтоб на привязи держать. Влезли в чужое, когда своего нет. А она, дура, все верит в доброго кузена Анри. Кто тут добрый-то? Такая же грязь, как другие.

- Это все? – осведомился Юбер, буравя Фабриса остекленевшим взглядом. Будто бы поставил заслон между собою и им, за который никакие слова не проникнут. Им обоим во благо. – А если все, то вещи твои я к воротам выброшу к концу смены. Не смей больше появляться в моем доме.

- Мы с Мадлен уедем вместе, потому что это и не ее дом тоже. Слава богу, нам есть с ней куда вернуться.

- Мадлен остается. Ты уезжаешь, а Мадлен остается. Это ясно?

- Это она так сказала?

- Это я так решил. Глянул на нее нынче и решил, - напряженным голосом процедил Анри, не давая себе выйти за установленные рамки. -  Убирайся подальше, Беллар, покуда я и правда тебя не придушил. И на глаза мне показываться не смей. С сегодняшнего дня ты просто исчезнешь, тебя не будет. Никогда.

- Ее запрете? Она ведь за мной побежит. Остальное все... все от дури да молодости.

- Если захочет уйти, я ее держать не стану. Но ты и сам знаешь, что не захочет.

- А не захочет – еще больше дура, чем я думал, - зло рыкнул Фабрис, бросившись вперед и оказавшись снова носом к носу с Юбером. И похоже, он был пьян куда сильнее, чем казалось вначале. И голос его, продолжавший говорить, звучал гадко, почти похабно: - Только знаете чего, господин подполковник? Прогадали вы. У нее под юбкой по этим всем делам – ничего хорошего. Совсем ничего. С холодным рельсом в кровати теплее, чем с ней. Ребенка она хочет... Да чтоб ребенок был, огоньку б добавить не мешало.

- Эй, Беллар, остынь! – послышалось со стороны.

- Уймись, парень, пожалеешь! - подхватил кто-то еще, да было поздно.

Юбер сузил глаза и отстраненно спросил:

- У тебя по этой части большой опыт, да?

- Не ваше дело.

В ответ в его лицо снова полетел крепко сжатый кулак. Фабрис повалился на землю, расцарапав ладони о щебень. Хотел было подняться, да к земле придавил армейский ботинок, упершийся ему в спину.

- У тебя, мразь, большой опыт, спрашиваю? – выкрикнул Лионец. – Так я могу устроить, что хвастаться станет нечем!

Следующий болезненный пинок Фабрис получил под ребра. Попытался откатиться, перевернулся на живот. Встать – не вышло. Юбер наклонился, ухватил его за волосы и стукнул мордой о шпалу.

- Ты же не первый раз ее побил, да? - тихо проговорил Юбер почти что ему на ухо. – Не пе-е-ервый, братец. Ты себя вообще мужиком чувствуешь, только когда ее унижаешь.

- Я ее после такого в жены взял... она вообще не должна была после этого выжить...

- А зачем же взял?

Фабрис молчал. Юбер глубоко дышал, пытаясь успокоиться. Тщетно. И без того все ясно. Стало на свои места в один момент. Беллар раскатал губу на отель мадам Кейранн. И, вероятно, еще на что позарился, чем распоряжалась тетушка Берта после смерти бо́льшей части семьи. Да вот такая незадача – Мадлен убедила его уехать в Финистер. Да и теща прикладывает усилия, чтобы продать свой отель и перебраться поближе к дочери. И деньжата они вкладывают в чужую ферму, от которой им ничего не перепадет. В итоге у него не было ни дома, ни отеля, ни даже жены, за которую ему не было бы стыдно перед самим собой.

Католик он, как же! Все еще надеется чего-то отломить от мясного пирога, да никак. Оттого и сходит с ума. Как давно это тянется? Почему все молчали?

- Это тебе твой брат подсказал, что с дочки Кейраннов можно хорошо нажиться? Он ее лечил, верно? Он все придумал? – хрипло спросил Анри, еще сильнее дернув Фабриса за волосы, так что тот почти взвыл. А после брезгливо отпустил и разогнулся.

Больше ничего не делал. В немом молчании их окружали мужчины с сурово сжатыми губами. Никто уже и не пытался вмешиваться. Юбер оглянулся по сторонам, чувствуя себя выпотрошенным. В эту минуту он мог бы убить, но не сделал ничего.

Когда Лионец шел от депо к своей машине, механически вынимая из кармана тренчкота перчатки, чтобы надеть их, ничего у него не получалось. Костяшки правой руки оказались распухшими и покраснели от ушиба. К черту. Он не оглядывался и не хотел видеть, как сослуживцы поднимают Беллара с рельсов и пытаются привести в чувства. Что будет с этим выродком теперь, Юберу было наплевать. У него впереди слишком много дел для того, чтобы не думать об этом человеке вовсе.

Было раннее утро. И Требул еще не запружен людьми. Анри заехал на центральную улочку коммуны и обнаружил, что булочник, державший там пекарню, уже открыл двери своей лавки. Булочники всегда встают задолго до света. И на завтрак горожанам пекут хлебы.

Работал и небольшой рынок, где можно обзавестись пресловутым соленым маслом и рыбой на любой вкус. Чья-то рыболовецкая шхуна вернулась под утро. Спешили распродать, пока свежая. Юбер решил, что на обед – будет прекрасно. И если Мадлен не сможет, он приготовит сам. И нужно нанять ей в помощь женщину, во всяком случае, пока не приедет тетушка. Да и потом тоже. Нечего ей одной все тащить, да и незачем.

Еще ей обязательно нужны новые платья, потому что в ее гардеробе, как он успел углядеть, давно не было ничего нарядного или элегантного, только добротное и практичное. А ведь она так любила красивое в детстве, он это слишком хорошо помнил, чтобы не заметить разительных перемен. Еще с тех пор, как она подарила ему шарф, фотографию семьи, сигары и дорогущую фляжку с кубинским ромом. Она все отдавала другим, ничего не оставляя себе, потому что ее – нет.

А Юбер очень хотел, чтобы она была.

Тогда бороться с собственным безумием ему должно стать хоть немного проще. Потому что в это утро Фабрис и правда вполне мог умереть.

Когда он подъезжал к Тур-тану, океан уже искрился под солнцем всеми цветами, и, вглядываясь в дом, Лионец отмечал про себя, что тот стал будто бы светлее и наряднее по сравнению с теми временами, когда продавался, хотя они ничего и не сделали, что бросалось бы в глаза внешне. В прошлом году летом сумели сдать несколько комнат приезжим. В этом – с конца мая отдельный домик, в котором при Леконтах и Прево жил управляющий, собирался арендовать заводчик с юга, пожелавший отойти от дел и подыскивавший укромный уголок на краю света. Они бы ему и хозяйский предоставили, да он был чудаковат. Хотел простого.

Возможно, потом они еще кого найдут. Мадлен и при вечно отсутствующем муже очень старалась. Да, надо нанять ей помощницу, а дальше видно будет. Если ферма начнет себя окупать – чего еще желать-то?

Очевидно того, чтобы на ее теле все достаточно быстро зажило. На душу надеяться, наверное, уже нечего. У него всего-то неделя отпуска. Как же так вышло, что она давным-давно стала мадам Беллар? Почему не подождала всего-то один-единственный год, когда его демобилизуют из Констанца? Ведь все-все могло случиться совсем иначе.

Когда он вернулся, Мадлен еще спала. Он проведал ее в комнате. Дыхание показалось ему ровным и тихим. Это его вполне устраивало. Кое-как он соорудил им обоим завтрак, а потом тоже завалился в кровать. Проснулись они оба ближе к ночи. И их лица были так немилосердно близко друг к другу, что он видел каждую морщинку, каждую засохшую дорожку слез, каждый жестокий ушиб и совершенно потухшие глаза. Их он и поцеловал спросонок, прежде чем подняться.

Потом они оба того дня не вспоминали. Не для чего. Мужчина, который вырос из мальчика Анри, поцеловал женщину, которая выросла из девочки Мадлен. И незачем об этом думать. Потому что внутри все уже отгорело. Оставалась лишь нежность. Не самое худшее, что могло остаться, к слову.

Несмотря на начало, эта неделя в Тур-тане вышла исполненной покоем и тишиной. Покой был долгожданным, тишина – благословенной. И то, и второе – обманчивым. Задуманным, распланированным он не занимался, лишь в самом конце, когда и Мадлен стало уже получше, велев ей найти женщину, которая возьмет на себя кухню. Готовила его маленькая кузина не так ловко, как мадам Кейранн.

Днями они приводили в порядок домик управляющего, прикидывая, что в нем можно бы изменить до приезда постояльца. Ду́ши в порядок не приводили – для того слишком еще рано. Да и Юбер не был способен возрождать умершее, он мог лишь жалеть и заботиться, впервые ощущая, что и сам нуждается в том, чтобы заботились о нем.

Шли дожди. Океан сердился, взметая и разбивая о камни у маяка волны в три-четыре человеческих роста. Соленая вода долетала до самых окон, смешиваясь с пресной и стекая по стеклу ручьями так, что казалось – стихия вот-вот поглотит их окончательно. Но двоим, пережившим крушение и потоп, все ни по чем. Они разводили огонь в очаге и вечерами читали книги и газеты. Тел не лечили тоже – тела́ заживают сами.

В предпоследний день подполковник Юбер ездил в Дуарнене. Обещанных самому себе нарядов для Мадлен он так и не купил, зато купил самые красивые серьги, какие только нашлись у местного ювелира – золотые, с крупными сапфирами, обрамленными мелкими бриллиантами. Красивее этих камней ни одна женщина в их многочисленной семье не носила. И дороже тоже. На них ушли последние деньги, что водились в его карманах, и после этой безрассудной покупки Юбер надолго сел на мель.

Но они стоили улыбки в глазах его маленькой кузины, когда он на прощанье дарил их ей, поймав себя на мысли, что никогда никому и ничего вот так не дарил – без повода, лишь потому что захотелось.

- Кажется, ты сотворил величайшую глупость из тех, что я за тобой знаю, - проворчала Мадлен, крепко его обнимая.

- Могла бы порадоваться. Женщины обычно радуются подаркам!

- Да я рада! Только ведь и матери не покажешь. Скажет, что ты сошел с ума – тебе же хуже. И куда мне их носить, скажи на милость?

- Носи их дома, когда я буду приезжать. Или, если захочешь, съездим с тобой в Ренн или даже в Париж, станем ходить на вечеринки, в оперу. Будешь самой красивой.

- Самой красивой! – передразнила его Мадлен и поморщилась. Но, переведя взгляд на свое отражение в зеркале, у которого они оба стояли, покуда они мерили серьги, вновь чуть заметно улыбнулась. - Ей-богу, купил бы лучше яблоневых саженцев. Виноград здесь почти не растет, а из яблок можно попробовать делать сидр. Или бренди.

- Заниматься этим все равно некому и недосуг, - развел руками Юбер.

- Поглядим. Была бы земля – люди на нее найдутся. Мне ведь идет?

- Тебе идет больше всего на свете.


[1] Дуарнене в пятидесятых годах назывался «красным городом», поскольку правительственные должности там неоднократно занимали члены ФКП, таким образом превращая коммуну в коммунистический муниципалитет. Кроме того, среди населения был высок уровень протестных настроений, что наряду с общебретонским стремлением к независимости делало Дуарнене малопривлекательным как для развития туризма, так и для капиталовложений в местные предприятия.

[2] Бретонский эмсав (брет. – восстание, бунт, возвышение) – термин, впервые использованный в 1912 году Тальдиром (бретонским писателем, типографом, издателем, автором гимна Бретани – «Древняя земля моих отцов». Наст. имя – Франсуа Жафрену). В современном значении: общность объединенных культурных и политических групп, представляющих интересы бретонской нации и продвигающих бретонский язык.

Париж, Франция, несколько дней спустя

* * *
- Думаю, нам просто необходимы в сложившихся обстоятельствах ваши мозги. Они у вас весьма продуктивно работают, - проговорил пожилой генерал Каспи, занимавший большое кожаное кресло во главе стола, за которым собралось некоторое число людей, задействованных в готовившейся операции. Цели своего присутствия здесь Юбер пока не понимал, но тот факт, что он тоже приглашен, и не кем-нибудь, а самим де Латром в короткой телефонной беседе, свидетельствовал о заинтересованности остальных участников в его кандидатуре, а на роль консультанта или участника – подполковнику сейчас должны были подробно разъяснить.

 - В этом радиусе, - генерал ткнул в карту на севере Вьетнама, в Тонкине, - по нашим предположениям расположена база повстанцев. Отсюда они регулярно проводят вылазки, нападая на наши грузы. Вот здесь, - он провел пальцем вдоль обозначения дороги, - двухсоткилометровая трасса, и это второй путь после потерянного RC 4[1] по опасности и по значимости для наших опорных пунктов. Поскольку возможности защитить его нет, мы опасаемся, что уже к весне он станет отправной точкой нашего конца. Одной кровавой дороги им мало, решили устроить вторую.

- Было бы сложно сказать, что мне непонятно их стремление, - хохотнул подполковник. – Они попросту выдавливают нас с севера.

- Да, - включился Антуан де Тассиньи, сидевший с краю стола, как раз возле Юбера и явно повлиявший на его присутствие на этом совещании, - если не удержим этот участок, то, можно сказать, что север мы потеряли. У нас не так много шансов, господа, и те тают с каждым днем. Китай открыто поддерживает маоистов, и наша материальная база изношена. Де Латр считает промедление подобным смерти, как было с RC 4. Это приведет к большим жертвам… И в конце концов, все будет зря, включая победы последних месяцев. Нам нужно, необходимо укрепиться.

- На этом участке? - Юбер ткнул в карту.

- На этом участке, - утвердительно кивнул генерал.

- А попроще задач не было? Вот здесь, - он обвел пальцем часть указанной территории, - горы и джунгли. Мы не особенно хороши на такой местности, господа. И де Тассиньи прав – материальная база ветшает… без поддержки извне теперь уже не обойтись.

- Вы воевали в Альпах, - дернул бровью Риво, так же присутствовавший на совещании. Последний год прошел для старика лучше предыдущего хотя бы уж в том, что его весьма активно привлекали к консультациям по индокитайскому вопросу как начальника кинематографической службы – сведения, получаемые в Иври-сюр-Сен, были неоценимы для армии. «Мы еще повоюем», - говаривал он последнее время, и его супруга всерьез опасалась, как бы ее сумасброду не взбрело в голову отправиться в Сайгон или, тем паче, на север.

- В Альпах! – рассмеялся Юбер. – Во Вьетбаке насекомые и влажность страшнее тигров и крокодилов. Вьеты против этого – не бедствие, а досадная неприятность на прогулке.

- Говорят, генерал Зяп[2] взбодрился, едва узнал о том, что Верховным комиссаром и главнокомандующим в Индокитае стал наш де Латр, - рассмеялся Риво. – Воспрянул духом, жаждет свершений. Интересно, с тех пор, как его слегка потрепали, он в таком же восторге или теперь уже сверкает пятками в сторону китайской границы?

- Вы все так же недооцениваете вьетов, - улыбнулся Каспи. – Зяп – сильный враг. И его окружают сильные люди. Без опыта войны с подобными ему нам не удержать Французский союз в его границах.

- Если только мы выиграем эту, - брякнул де Тассиньи и снова вернулся к карте. – Мы предполагаем, что база Ван Тая действительно находится здесь, и тогда первостепенная задача – выкурить его оттуда и занять их позиции. Но для начала нам необходимо укрепиться в этой точке… Здесь находится старый форт, который ранее практически не использовался…

Если при упоминании имени Ван Тая что-то и дрогнуло, то на лице подполковника Юбера это не отразилось никак. Он молча слушал де Тассиньи, который был лицом гражданским, но и несомненным представителем генерала де Латра в этой части света, со всем вниманием, на какое только был способен. И продолжал вести беседу ровно так, как от него и ожидали. Им нужны были его мозги. Его здоровье давно уже забрали, теперь нуждались в том, что находится внутри черепной коробки. Он бы здорово посмеялся над этой шуткой, если бы не испытывал раздражение с тех пор, как прозвучало неприятное ему имя. Его собственный призрак. Доберись он до него полтора года назад, возможно, сейчас и не было бы никакого собрания. Но Ван Тая подполковник Юбер упустил. И вынужден был торчать здесь и усиленно шевелить извилинами, лишь бы только предложить план, который устроил бы присутствующих.

- Вы только подумайте хорошенько, господин подполковник, - похлопал его по плечу Каспи. – Как если бы сами были там. Вы же знаете горы…

- В этой части Тонкина мне бывать не доводилось. Но, я полагаю, тут важно не только знать, но и уметь выживать. Моя задача облегчить условия для солдат, которые будут там находиться. Но я бы не делал на это ставку. Важно не только укрепиться в форте, но и занять базу Ван Тая. Если мы сможем из двух опорных пунктов контролировать дорогу, то трагедии RC 4 нам удастся избежать в долгосрочной перспективе.

- И это тоже, Анри, - кивнул де Тассиньи.

- Сколько у меня времени? Мне нужно понимать, на что мы можем рассчитывать в этой операции.

- Неделя или две, не больше. Позднее де Латр начнет переброску войск. Нам необходима эта дорога, как воздух, но если мы снова пойдем нахрапом – это окончится плохо. Говорят, Ван Тай даже своих режет, не то что французов.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍- Режет – полбеды. Пытки у них – особое искусство, - брякнул Юбер. И на том замолк, задержавшись взглядом на карте. Некоторые мысли в нем вспыхивали по ходу беседы. Некоторые – начинали бродить сейчас. Он точно знал, с кем можно невзначай обмолвиться словцом, чтобы получить нужную информацию. И еще лучше – понимал, что делать это стоит весьма осторожно. Генерал Каспи настаивал на строжайшей секретности их встречи. В общем-то, здесь и присутствовали лишь ближайшие де Латру люди. Один Риво выбивался из посвященных, но и его присутствие было вполне объяснимо – данными аэрофоторазведки ведомства, подотчетного генералу, руководствовались для обдумывания деталей. И эту информацию он предоставлял весьма аккуратно, да еще и в высоком качестве.

Когда они с де Тассиньи выбрались из кабинета генерала Каспи, а после и из его дома, грустно и неспешно шел дождь. Только с утра ярко светило солнце, а теперь погода сменилась. Они ждали, пока подадут автомобиль бывшего помощника Шумана, а ныне лица, приближенного президенту, и Юбер протянув перед собой руку в перчатке, наблюдал, как на ту капают мелкие холодные капли.

- Усиливается? – спросил де Тассиньи, но полковник в ответ лишь пожал плечами, как если бы ничего не услышал. Антуан коротко усмехнулся и слегка потрепал Юбера за плечо. – Мне кажется, вы где-то у Тонкина сейчас. Красиво там?

- Как во всяком новом месте, пока в нем не живешь достаточно долго, чтобы осточертело.

- На сегодняшний день забудьте обо всем. Сегодня церемония и банкет в Елисейском дворце. Мы еще успеваем. Насколько мне помнится, туда вас тоже особо приглашали.

- Все думаю, как бы потерять это приглашение, а оно в кармане и никуда оттуда не девается.

- Я полагаю, что Военный крест иностранных театров военных действий вам без вас не вручат.

- А я полагаю, что такие, как я, всего лишь массовка для того, чтобы на моем фоне рожа полковника Бертрана, когда его представят к награде, выглядела хотя бы немного презентабельной.

- Ему прочат повышение. Возможно, объявят об этом сегодня. А вот вы, сдается мне, засиделись.

- Не вздумайте хлопотать, Антуан.

- И в мыслях не было! Я не обладаю соответствующей властью. Я всего лишь лицо в штатском. Так как? Едемте? Времени осталось немного. Красоту наведете на месте.

- Чтобы затмить полковника? Увольте! – расхохотался Юбер.

Впрочем, он и так был при параде. К полудню им необходимо было добраться до Елисейского дворца и получить наконец очередной кусок железа. О представлении к награде Юбер узнал еще в Сайгоне. Де Тассиньи телеграфировал, что решение принято на высочайшем уровне. Позднее стало известно, что свои военные кресты они получат еще и в присутствии президента IV Республики, потому он и торопился так сильно с отпуском. Не нужно обладать особенными мозгами, как бы их нынче ни расхваливали, чтобы понимать, что, в сущности, одной рукой приласкают, чтобы другой тут же выдать следующее назначение. Назначение не заставило себя долго ждать, кажется. В итоге оно получено даже раньше награды, ценность которой подполковник Юбер считал сильно преувеличенной, но и отказаться от которой было нельзя.

Впрочем, новое задание захватило его куда сильнее того, что происходило с ним в ту минуту. Однако по прибытии к месту проведения церемонии не мог не озираться по сторонам – в Елисейском дворце он оказался впервые, а когда де Тассиньи, выбираясь из авто, легко двинул локтем ему в бок и заявил: «Хотя бы поглядите, как здесь все выглядит после реставрации, а то ведь между своими самолетами и кораблями совсем ничего не успеваете», - Юбер лишь усмехнулся, многозначительно промолчав. Ей-богу, знали бы булочники, куда жизнь приведет их детей!

Сама церемония вручения наград прошла довольно скоро и со всеми полагающимися почестями. Кроме раздачи побрякушек, было объявлено о нескольких повышениях, что сопровождалось аплодисментами гражданских лиц, присутствовавших в тот день на первом этаже резиденции Президента, использовавшемся для церемониальных мероприятий. Улыбка, как приклеенная, не сходила с уст подполковника, а де Тассиньи, в который раз оказавшийся поблизости по завершении официальной части, коротко брякнул: «И все же вы засиделись с вашими способностями».

«Зато получаю награды за то, что пособничаю массовому убийству людей на другом конце света», - ответствовал Юбер, теперь уже улыбаясь сухо и устало. Но положено было пить шампанское, и он его пил всего в нескольких шагах от Венсана Ориоля и Жюля Мока[3], ощущая, что слепнет от вспышек фотокамер.

«Бросьте, мы оба знаем, что награду вы получили за другое».

Да, за другое. За успешную операцию в переброске вооружения на передовую при Винь-Йене. Там был ад, там была мясорубка. В Сайгон оттуда Юбер вывозил на борту раненых, и все ему казалось, что никогда никакой войне не закончиться. Так и возить грузы туда-сюда, туда-сюда. Оружие-медиков-раненых-продовольствие-технику-инженеров-оружие. В этом вся жизнь. Господи боже, как хорошо, что она конечна и не так уж длинна.

Юбер улыбнулся кому-то и снова попал в объектив. Хрипловатый голос окликнул его: «Господин подполковник, на минуточку!» - и он обернулся. Тонкие пальцы, державшие корпус фотоаппарата. Красной помадой накрашенные губы. Убранные назад темные кудри. Узко, но ладно сидящая по фигуре военная форма.

Анри кривовато усмехнулся. Когда делали коллективное фото сразу после награждения, он ее уже видел. Она стояла впереди и фотографировала.

Говорили, что она снимала все подобные мероприятия с первыми лицами государства – сначала была рекомендована руководством КСВС, потом просто понравилась нужным людям из высшего командования. Фото для прессы и фото для архивов. Пятилетний контракт не истек. Отпуск был кратким. Она все еще работала на вооруженные силы.

Никто ее тогда не тронул, подполковник Юбер сдержал слово. Генерал Риво вновь забрал под свое крыло, дал подлечиться, окрепнуть и снова выпустил летать. Для нее все закончилось вполне благополучно, впрочем, как всегда.

Аньес де Брольи отняла лицо от фотоаппарата и широко улыбнулась, подмигнув подполковнику.

- Здравствуй, - кивнул он ей так, будто бы они были славными приятелями.

- Здравствуй, - шагнула она к нему и подала руку для пожатия.

Он же, по своему обыкновению, наклонился и галантно коснулся ладони губами. Улыбки обоих стали еще шире.

-  Прими мои поздравления, - проворковала Аньес, и у него едва не свело скулы от доброты, прозвучавшей в ее голосе. – Следующая ступень – полковничьи погоны?

- Кажется, нынче все этого ждут, а я не спешу оправдывать чужих надежд.

- Все равно однажды им быть. Ты все так же нравишься моим объективам.

- Какая жалость, что только им!

- Полагаю, что не только.

- Как поживает Робер? Ты хотя бы успеваешь видеться с ним?

- Я сейчас не так уж сильно загружена, а он с мамой. Растет понемногу.

- Все еще здесь, в Париже?

- Да, конечно, он слишком маленький, куда его отпускать?

- Некуда, - согласился Юбер и усмехнулся. Потом как-то неопределенно повел головой в сторону Бертрана и проговорил, устало, будто докучливой кошке: – Ты простишь, мне нужно…

- Да, мне тоже, - тут же весьма охотно согласилась Аньес и помчалась со своим фотоаппаратом к другим гостям, а Юбер вместо Бертрана медленно поплелся к де Тассиньи. Совсем в другом направлении, чем указывал де Брольи. Антуан же в этот самый момент наблюдал за ним, продолжая общение с кем-то из генералов. Приличия соблюдены. А большего им не положено.

- Черт дери, есть ли хоть что-то, что способно сделать ее хуже? – рассмеялся де Тассиньи немного позднее, после смены еще двух военачальников в их компании и когда они остались вдвоем. Все знали: подполковник дружен с государственным мужем.

- Что? – рассеянно переспросил подполковник.

- Де Брольи! Ее даже вьетнамский плен не испортил, ей бы в кино сниматься!

- Этой женщине и в жизни довольно кино, - отмахнулся Юбер.

- Это-то не удивительно. У нее было бы куда больше возможностей, не свяжи она себя по рукам и ногам контрактом с армией. С ее прошлым – могла бы прославиться. Она и теперь знаменитость не меньше вашего, но вообразите эти все приключения на первых полосах газет. Ее хорошенькая мордашка и ваша физия. Ужасно смешно. А вместо этого она бегает и снимает что попало и что велят.

- И неважно, что это в Елисейском дворце, да? – Юбер поморщился и отпил еще шампанского. Он не любил шампанское, но здесь ничего крепче не подавали, оставалось лишь дожидаться окончания этой пытки, тогда как хотелось лишь расслабить галстук и верхние пуговицы рубашки, душившие его. – Вы хоть и племянник большого генерала, но все же человек в штатском, Антуан. А мы с ней носим форму. Мы понимаем на что и для чего идем. Это не так работает, как вы держите в своей голове. Какая разница, что у нее смазливая мордашка, если ей отдан приказ?

- Превосходство военнослужащего над гражданским лицом?

- Не обольщайтесь, всего лишь краткая характеристика нашего образа жизни. И поверьте, в форме или нет, она нашла бы себе очередное рискованное занятие. А уж после того, что эта женщина повидала в Индокитае... это все равно что подсесть на наркотик. Она будет рваться туда снова и снова, потому что в тылу, в мирной жизни все теряет краски. Ужасы войны... подчас слишком притягательны для тех, кто предан своему делу так, как она. И ее контракт – хоть какая-то гарантия, что она не пострадает. Пусть лучше снимает наши рожи, ей есть чем заняться и в этой части света.

- Это правда, что она родила после насилия в плену?

Юбер дернул бровью и на мгновение сжал зубы. Потом залпом осушил бокал и хохотнул:

- Что вы, Антуан! Ищете на солнце пятна?

- Ее появление беременной после освобождения наделало тогда много шуму. Разное говорили.

- Отец ее сына был со мной в отряде. Его прикончили у нее на глазах, - отрезал Юбер и быстро глянул на де Тассиньи, смягчая свою резкость улыбкой. – Я могу еще в чем-то утолить вашу жажду познания?

- А ведь можете, господин подполковник! После этого скучнейшего собрания генерал Каспи снова собирает всех у себя. Но теперь обещает солдатскую попойку до рассвета, как в лучшие времена. Я уполномочен позвать виновника торжества.

- Зовите Бертрана, Антуан. Меня прикармливать не нужно, я и без того свои обязанности выполняю. А на этот вечер имею совершенно другие планы.

- Больше всего я люблю в вас вашу прямолинейность. Промолчать вы можете, а лавировать среди вариантов полуправды – нет.

В ответ Юбер сделал ровно то, что умел очень хорошо – промолчал. От того, что его начнут прикармливать, он лучше служить не станет. Де Тассиньи был славным малым лишь на несколько лет его старше и с обширным опытом и жизни, и службы. Мадам де Тассиньи – очаровательная женщина, с которой они никогда не показывались вместе на подобных мероприятиях, потому что она не выносила публичности. Ее Юбер видел однажды лишь мельком. Но кто-то когда-то говорил, что чета де Тассиньи вполне счастлива. Их сын Жюльен – по-прежнему служил в Алжире и приезжал последний раз к Новому году, на Рождество не поспел. История с Аньес де Брольи была для Антуана прямым доказательством того, что он в свое время не совершил ничего дурного, применив связи, чтобы не дать собственному ребенку сунуть голову в ад. Особенно, когда речь шла о тех идеалах, к которым сам де Тассиньи относился с большим сомнением. Но долг свой знал, откровенно говоря, и без формы. Лишь самое дорогое отдать войне он не пожелал.

Присутствие в этом зале теперь сделалось невыносимым. До разговора с Аньес подполковник еще как-то держался, а после – не знал для чего. Воздух казался настолько плотным, что дышать им становилось невозможно. Он просто застревал где-то в носоглотке, а дальше не шел. И вместо воздуха Юбер до бесконечности глотал присутствие постоянно ускользающей из поля зрения Аньес. Но пока она здесь – он чувствовал. Перестанет чувствовать – встанет и выйдет следом.

Она перемещалась между людей, делая снимки, кому-то улыбалась, а с кем-то даже заговаривала так, будто каждый день бывает в президентской резиденции и уход от протокола – обычное дело. Среди всех этих людей выглядела словно одна из них. Пусть без погон и регалий. Пусть лишь с фотоаппаратом. Как она так может – вот чего он никогда не понимал, видя ее в разные периоды жизни, даже самые страшные. Разбитую, раздавленную, разрушенную. Но сейчас по ней, по рядовому фотографу КСВС скользят восхищенные мужские взгляды, а ему хочется скрыть ее от них. Ему хочется оторвать язык де Тассиньи за его вопросы.  Ему хочется стереть проклятую красную помаду с губ и разглядеть голубоватые прожилки в светло-серых глазах. Не нагляделся, не успел, слишком быстро сдался и ушел. Боялся не выдержать ее близости, которой в действительности всегда мало – даже на полный вдох не хватает.

А потом его отпустило. Настолько резко и внезапно, что он, лишь на несколько минут потеряв Аньес из виду, совершенно ясно осознал, что она ушла. И, как решил с самого начала, тоже не задержался. Может быть, он столько времени был здесь лишь затем, чтобы ощущать ее.

Ощущать. И мучиться. И жить.

Теперь было не для чего.

Если ушла пресса, значит, официальная часть всех этих высокопоставленных посиделок может считаться оконченной. Потому он и сам ушел, простившись с некоторыми из присутствующих, кто мог бы заметить его преждевременный уход. Впрочем, что можно считать преждевременным, когда ни президента, ни министра обороны, ни хоть сколько-нибудь по-настоящему важных лиц государства здесь уже не наблюдалось.

Предупредительный де Тассиньи снова увязался за ним со своим вечным предложением подбросить куда нужно, раз подполковник нынче без авто, ну а поскольку куда именно нужно Антуану знать не полагалось, Юбер, сердечно, насколько умел, поблагодарив, сказал, что возьмет такси.

- Поезжайте к Каспи сами, - отмахнулся он. – И не позволяйте Бертрану сильно напиваться. У него от изрядных порций крепкого алкоголя развивается невменяемость.

- И в чем это выражается? – рассмеялся де Тассиньи.

- В неразборчивости связей. Дадите ему выпить лишнего – берегите зад.

- О боже!

- Нет, как раз Господь тут ни при чем.

 Распрощавшись наконец с Антуаном, Юбер перевел дыхание. Вечер был на редкость сухим и тихим. Лишь под ногами то там, то здесь – лужи, закономерным последствием дождя, что прошел до обеда.

Пряный запах просыпающейся весны щекотал ноздри, пока он шел подъездной аллеей до самых ворот. Но ему, ощетинившемуся, как после страшной бури, это все равно что умершему от жажды – глоток воды после последнего удара сердца. Уже ничего не спасти.

Он поймал такси за ближайшим углом. И оттуда – прочь от этого места, лишь бы не думать: Аньес уехала одна или с кем-то? Аньес все еще водит свой Ситроен или она на служебном авто? Аньес справляется? Как она со всем этим справляется? Он взрослый мужчина и у него не выходит. Полтора года уже ни черта у него не выходит!

Его везли домой, он поглядывал на часы, поправляя браслет, до назначенной встречи еще слишком много времени, чтобы не начать сходить с ума. Пустота в его расписании, как дыры в вечности, тоже заставляли терять рассудок. Он начинал очень сильно недолюбливать Париж, тогда как раньше привыкал. Здесь слишком часто возникали эти самые дыры. Наверное, оттого что в одном городе с этой невозможной женщиной он никогда не сумеет успокоиться.

Юбер знал, что у нее родился сын. И еще он знал, что с родителями Жиля Кольвена Аньес встречалась лишь раз. О чем они говорили, он добиваться ни от кого не стал. Довольно того, что ее ребенка, судя по всему, они не признали. Особо злая ирония заключена в том, что он, чужой мужчина, готов был признать, а они, кажется, не признали.

За Аньес, подполковнику это было известно наверняка, поскольку и сам заинтересован, приглядывали в течение первого года после плена – как говорилось, для ее же блага. По прошествии этого времени контроль Комитета безопасности сняли. Рядовой де Брольи вела себя хорошо. Безупречно в ее положении, как изволил выразиться однажды Риво.


Но штука в том, что с тех пор, как сведения о ее частной жизни перестали поступать старому генералу, Анри тоже утратил всякую с нею связь. Спрашивать было бы неправильно, он никогда и не спрашивал. Он жил своей полной забот жизнью. В этой жизни его мучили дыры – в грудине, во времени и в испорченной снарядами технике, например.

Париж всегда отличался от прочего мира тем, что здесь можно чем-то заполнить и как-нибудь скоротать. К примеру, утешиться девицей, снабженной специальным патентом, прохаживающейся вдоль дороги, когда на улице темнеет достаточно, чтобы не испытывать стыда. Фонари скрадывают любой стыд.

- Останови-ка, приятель, - бросил Анри таксисту, когда они сворачивали на одном из перекрестков на пути к дому. А когда авто замерло, и заинтересованная кокотка в тонком пальтишке и кричаще пестрой шляпке покачивающейся походкой направилась к ним, распахнул дверцу и резковато спросил, кивнув на здание за ее спиной:

- Здесь работаешь?

- На дом не езжу, месье, - сообразив, что клиент попался не терпящий жеманства, почти по-деловому ответила она. Юбер и лица-то не разглядел – понял только, что совсем еще молоденькая. Зацепили его губы. Небольшие, пухлые, форма, похожая на сердечко, как у актрис немого кино. Накрашены красной помадой. Настолько красной, что даже в темноте будет видно. Ему казалось, он уже сейчас касается ее рта, стирая эту проклятую краску и размазывая по белой коже.

- Мне подходит, у меня мало времени.

Девица едва заметно скисла, но виду старалась не подавать. Если клиент не берет ее на всю ночь, придется после выходить снова, а кому охота шататься улицей холодным мартовским вечером?

Ему не понадобилось много времени. Необходимость выплеснуть из себя вскипающее бессилие сделалась жизненной. В безвкусно обставленной комнатке, такой же кричащей, как шляпка, содранная с небрежной пышной прически, он и правда нагло растер помаду по женским губам, заставил сесть перед ним на колени и скользнуть ртом в расстегнутые брюки.

- Только я глотать не буду, - мягко лизнув его кожу, проговорила кокотка, после чего накрыла губами головку. Этого ему было мало, он захватил ее волосы на затылке и вынудил вобрать в себя всю длину члена так, что ощущал стенку ее горла при каждом толчке. Она терпела и делала свое дело. Умело или даже искусно – лишь бы быстрее прекратить, но ему только того и надо было. Быстрее все прекратить.

Они управились в несколько минут. Он был слишком возбужден и слишком долго ждал до этого. Еще немного помедлить – и рванул бы сейчас вместо планируемого ресторана в квартиру де Брольи, спросить, почему они все же не вместе. Почему она не хочет столь вожделенного им «вместе». Он, признаться, уже подзабыл. Пусть бы напомнила, а после он объяснил бы ей все по-своему, даже сейчас, столько месяцев спустя.

Уходя, Юбер оставил девчонке на столе запрошенную сумму и даже немного сверх того – за излишнюю свою порывистость, а после, приведя в порядок и себя, и свою одежду, убрался прочь. Такси больше не вызывал, спустился в ближайшую станцию метро, откуда низким грудным голосом, но все же совсем непохожим на Пиаф, девчонка-подросток во всю глотку распевала:

Je sais pas son nom, je ne sais rien de lui

Il m'a aimée toute la nuit

Mon légionnaire![4]

Вечер обещал быть музыкальным даже чрезмерно, но слушая, он медленно впитывал и интонации, и подрагивание голоса, и гул других голосов, скопившихся в коридоре подземки. Самому себе Юбер напоминал бездомного пса, словно это не его всего-то несколькими часами ранее чествовали в Елисейском дворце. Словно это не он с утра получил задание, которое никому другому не доверили бы, тогда как еще полтора года назад Риво совершенно серьезно называл его куском мяса, годным лишь сражаться. Словно ему совсем не осталось что терять.

Все нараспашку. Душа нараспашку. Форменный галстук в кармане пальто. Новехонький военный крест – где-то там же. Таким он и входил в пестрый зал кабаре, где его ожидали Уилсоны, раздобывшие это приглашение. Где на сцене с небольшим оркестром, набиравшим популярности в столице, играл черноволосый пианист редкой цыганской породы. И где за одним столиком ему предстояло сидеть с женщиной, которую когда-то давно он незаслуженно обидел.

Сколько их, таких, которые рады бы были открутить ему голову?

Однако, вопреки его ожиданиям, Катти Ренар, впрочем, теперь уже мадам Эскриб, едва завидев его, неожиданно подмигнула и указала на соседний пустующий стул. Оказывается, люди иногда излечиваются. И от обид, и от ран, почти несовместимых с жизнью.


[1] Колониальная дорога 4 или RC 4 – древний путь Индокитая, имевший важноестратегическое значение в Первую индокитайскую войну. Расположена на севере Тонкина, вдоль границы с Китаем на протяжении 200 км и была местом частых сражений подразделений Французского союза с «черными знаменами» (китайские бандиты), японцами и Вьетминем. В 1950 году французские экспедиционные силы потерпели поражение на этом участке, и дорога была потеряна.

[2] Во Нгуе́н Зяп — вьетнамский генерал и политик. Принимал участие в Индокитайской и Вьетнамской войнах. Он также известен как министр внутренних дел правительства Хо Ши Мина, главнокомандующий войсками Вьетминя, главнокомандующий Народной армией Вьетнама, министр обороны и член политбюро Коммунистической партии Вьетнама.

[3] Жюль Мок – французский политик и государственный деятель, социалист, член французской секции рабочего интернационала (СФИО - Section Française de l'Internationale Ouvrière), участник Сопротивления, Министр обороны Франции с июля 1950 по август 1951 года.

[4] Я не знаю его имени, я не знаю ничего о нем, он любил меня всю ночь, мой легионер (песня «Мой легионер» впервые исполнена Мари Дюба в 1936 году, однако с 1937-го появляется в репертуаре Эдит Пиаф, с которой впоследствии прочно ассоциируется).

* * *
Престарелый консьерж ее дома, все еще помнивший Марселя, по той же старой памяти и к ней до сих пор относился весьма нежно. Один из немногих оставшихся. Большинство людей глядели на нее если не с презрением, то с опаской. В мире мужчин за ней прочно закрепилась репутация шлюхи, и ей никогда не забыть того, какой шквал мыслей и чувств накрыл ее в тот день, когда она поняла, что люди с немалым любопытством стараются заглянуть на коляску, в которой она катала поначалу маленького Робера – посмотреть, какой у него разрез глаз или какого цвета кожа. После она стала просто родившей без мужа. После привыкла.

А сейчас… снимала церемонию награждения в Елисейском дворце. И ее провожали те же мужские взгляды, что и в прошлой жизни, а она знала, что никогда от них не избавится.

Да, по-прежнему, кроме мамы и Шарлезы, к ней относились только генерал Риво, несколько старых приятелей и вот, пожалуй, консьерж.

Он ее и встречал на пороге, когда она входила с улицы, пахнущая сыростью и весной.

- Мадам де Брольи, - почтительно пророкотал немолодой мужчина с хорошей выправкой, как у военных прошлых лет, торопливо открывая перед нею дверь. Она спокойно улыбалась и поднималась по лестнице на крыльцо.

- Закрывайте, холодно, ваш ревматизм не дремлет, Вокье!

- В моем возрасте не иметь ревматизма уже стыдно, - отчеканил консьерж, пропуская ее внутрь. – Отчитываюсь: мадам Прево и мсье де Брольи гуляли с утра. А после обеда ваша кухарка ходила на рынок, хотя сколько уж я ей говорил, к вечеру там ничего уже и не остается.

- Зато цены сбавляют, - усмехнулась Аньес. – Вы же знаете, как рачительна Шарлеза.

- Это уж знаю, - мечтательно вздохнул Вокье и грустно улыбнулся. За их Шарлезой он и рад бы приударить, да только вид у нее был – не подступишься. Но о его поздней влюбленности не знал лишь ленивый в их доме.

Аньес ласково ему улыбнулась и направилась к лестнице, чтобы теперь подняться к себе в квартиру. Она не жила больше в Иври-сюр-Сен, попрощавшись с казармами, как надеялась, навсегда. Но продолжая работу на КСВС, оставалась в Париже. Теперь ее обычным маршрутом были поездки в Отель де Бриенн на официальные встречи командования. Как сегодняшняя. С той лишь разницей, что сегодняшняя была с первыми лицами государства.

И с подполковником Юбером.

Особенно с подполковником, о присутствии которого ей заранее ничего не сказали, иначе… Иначе! Она хотя бы была готова, даже если отказаться нельзя!

Аньес открывала дверь своим ключом, разувалась, снимала пальто – все это в совершенной тишине. Лишь на мгновение на глаза попалась Шарлеза, приложившая указательный палец к губам. Это значило лишь одно – тихо, Робер спит. А если уж Женевьева не вышла поздороваться с ней, стало быть, спит и она. Единственный мужчина, пусть и всего года отроду, подчас так выматывал их женское сообщество, что падали они по очереди, не чувствуя под собой постели. Но все три женщины их дома никогда от него по доброй воле не отказались бы и не променяли нынешнюю жизнь на ту, что была прежде, без него.

По дороге в свой кабинет, Аньес заглянула в детскую, которую они соорудили из комнаты, где прежде у нее размещалась целая гардеробная. Так и есть. Робер спит в кроватке, мать – на кушетке рядом. Заходить внутрь она не стала, чтобы и правда не разбудить, хотя, возможно, и надо бы, а то потом до утра будут разгуливать по квартире, а у нее работы столько – за ночь не переделаешь. Да она и скучала. Скучала по мальчику, чей ясный взгляд и смешные уши с первого дня запали ей в сердце. Это самое сердце он сжимал своими маленькими вечно липкими ладошками так же, как сжимал шоколадного зайца, которого ему вручили на Рождество. До тех пор, пока тот не растаял и не размазался по рукам коричневой сладкой кашицей.

Покинув детскую, она ушла к себе, работать. И работала до вечера, когда хорошо слышала, что встали уже и мать, и Робер, а комнаты наполнились запахом приготавливаемого ужина. Теперь здесь пахло совсем иначе, чем при Марселе, или чем когда она жила одна. И Аньес сложно было сказать, не скучает ли она по прежнему одиночеству. По запахам прошлого. По тишине стен. По выходам в свет и дорогим туалетам. По вечерним сигаретам в кресле Марселя и возможности не думать о том, о чем думается сейчас все чаще. Наверное, иногда она и правда скучала, но никогда не позволяла себе раскисать.

Ей нравилось занимать ванную, проявляя фотографии, пока Шарлеза запекает картофель с телятиной на ужин, или возиться с «Пасторалью» Жиля Кольвена, ночами отстукивая отредактированный текст на печатной машинке, когда Женевьева варит ей очередную чашку кофе, лишь бы немного порадовать ее и дать передышку. Ей нравилось, что частенько все вешалки в доме занимали мокрые пеленки, развешенные на кухне у плиты или в комнате возле обогревателя – сдавать их в прачечную они не успевали, и Шарлеза то и дело возилась со стиркой, а Аньес каждый раз собиралась раздобыть настоящую сушилку, и каждый раз деньги уходили на что-нибудь другое. Ей нравилось ездить в Отель де Бриенн по первому звонку Риво и нравилось, что там, на другом уровне подчинения на нее теперь смотрят иначе, чем сумасшедшую женщину в форме, угодившую во вьетнамский плен и чудесным образом вернувшуюся оттуда глубоко беременной. Ей нравилось в свободные дни выбираться из дому с коляской и бродить улицами, разглядывая, будто впервые видит, Париж. Ее мальчик родился в свой срок в конце зимы и теперь проявлял неугомонный, непоседливый характер бесконечными проказами. «Он всего лишь любопытен», - улыбаясь, говорила выбившаяся из сил мадам Прево, когда Робер попадал в очередной переплет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Аньес нравилось очень многое. Даже то, что можно рыдать ночами в подушку, тогда как раньше – не получалось выдавить из себя и капли даже в самые страшные дни. Об этой ее маленькой тайне знала одна Шарлеза, менявшая однажды поутру ее постельное белье. Тогда она выбросила подушку сушиться на балкон и с тех пор регулярно проделывала этот трюк, чтобы не тревожить свою старшую хозяйку. «После воздуха крепче сон!» - совершенно серьезно заявила она однажды.

Так они и жили – три женщины разных возрастов и один мужчина всего лишь года отроду. И Аньес отдавала себе отчет в том, что этой жизнью, каждым ее мгновением она обязана человеку, который сегодня получал военный крест из рук Министра национальной обороны в присутствии Президента Республики. Который день ото дня креп, поднимался все выше, теперь уже куда выше ее. И который ее любил.

А ей все сложнее становилось помнить, почему они все же не вместе.

* * *
- И что ты скажешь? – Аньес нетерпеливо постукивала носком домашних туфелек по полу. Туфельки были чудо как хороши. С лиловые, с розовой опушкой, подчеркивали линию ее тоненьких щиколоток. После Индокитая она носила только очень красивые вещи, не позволяя себе более ничего такого, что скрывало бы ее внешность, которая, невзирая на отнюдь не юный возраст, теперь расцвела, вопреки тому, что столь многое внутри нее отмерло. Фигура ее поплыла лишь самую малость после родов, но в очень удачных местах. Чуть пышнее стали грудь и бедра. Талия же очень скоро вернулась к своему обычному объему. Ее тело, женственное и мягкое, будто бы создано было для материнства, но сама она призвания быть матерью в себе не ощущала, наблюдая за собой и за сыном будто со стороны и удивляясь тому, откуда в ней столько понимания, что и как надо делать. Мальчика она любила и готова была совершить ради него все что угодно. Но это не значило, что ее не изумляло то, что у нее в принципе есть ребенок. Нет, не желанный с первой минуты. И все же навсегда изменивший мир вокруг. Собственно, и она сама меняла мир, приведя в него нового человека. Для него, этого человека, стоило расстараться.

Теперь завтракали они оба. Аньес неторопливо потягивала свой крепкий кофе, маленький Робер – перетертое в молоке бисквитное печенье, любимое лакомство, от которого неизвестно было как переходить к нормальной человеческой еде. Шарлеза убежала в бакалейный магазин, а Женевьева занимала кресло Марселя, кстати, совершенно без спросу определив его своим, и читала рукопись, каждую неделю по четвергам подсовываемую ей дочерью.

Сейчас она положила отпечатанный текст себе на колени и долгим взглядом смотрела на Аньес. Обе выглядели сосредоточенно и мрачно. Мадам Прево – потому что ей слишком тяжело давалось осознание того, что все написанное в этой проклятой «Кровавой пасторали» ее совсем уже взрослый ребенок видел своими глазами, пережил и принес сюда, в мирное время. Аньес – потому что только на такой диалог в отношении всего случившегося полтора года назад она и была согласна – иначе никак. Они давно уже мучили друг друга этими строками, написанными когда-то Кольвеном, которые Аньес все пыталась привести в порядок и завершить, потому что есть вещи, которые нельзя оставлять вот так, без последней точки. С того дня, как мать, не понимая, что это за бумаги, сама в них случайно влезла и уже не смогла остановиться, поскольку дочь никогда не заговаривала с ней о плене, кроме самой первой ночи в брестской гостинице.

- Я думаю, что... – Женевьева на мгновение зажмурилась, потом раскрыла глаза и очень открыто, почти до безоружности, беззащитности посмотрела на дочь, - я думаю, очень хорошо.  Но эти рваные предложения, короткие, незавершенные...

- Очень сложно воспринимать реальность иначе, когда слышится канонада, а ты пытаешься выбраться живым, - напряженным голосом ответила Аньес.

- Да, да... я понимаю, так зримо... Этот твой Жиль... мне жаль, что он не закончил.

- У меня есть черновики и его блокнот, там был почти готов финал. Я все сделаю.

- Но ты же понимаешь, что этого никогда не издадут во Франции?

- Когда-нибудь издадут, поверь, - хмыкнула Аньес. Робер на ее коленях чему-то ему одному понятному возрадовался и выплюнул соску, заодно заляпав мать молоком. Та охнула и принялась салфеткой вытирать его рот и вновь пристраивать бутылочку у детского рта, но при этом продолжала: - Потом, не сейчас. Когда все встанет на свои места, и мы будем готовы говорить правду.

- Мы не собираемся проигрывать эту войну, милая.

- Но нам ее и не выиграть.

- Удивительно слышать такие вещи от человека, который работает на армию, - в голосе Женевьевы прозвучала легкая снисходительность. Но и в голосе Аньес тоже, когда она спросила:

- Разве?

- Ты играешь с огнем.

- Знаю. Но ничего серьезного, поверь.

- Ты дашь мне слово?

Уж чего-чего, но именно слова Аньес дать ей и не могла. Да, она задолжала за прошлый раз. У Женевьевы ее стараниями половина головы – седая, и они теперь красили ее в медно-рыжий цвет, чтобы скрыть это. Но какие Аньес может давать обещания, когда уже пару месяцев, немного расхрабрившись, еженедельно встречается с Вийеттом, следует инструкциям и передает необходимые сведения, которых не так уж и много, однако довольно и самого факта.

Она некоторое время молчала, салфеткой оттирая халат от молока. Потом, так и не поднимая глаз, отстраненно сказала:

- Я не понесу это ни в одно издательство до тех пор, пока общество не захочет знать.

- Есть вещи, которые лучше бы и не знать никогда.

Аньес ничего тогда не ответила, однако уже очень скоро убедилась в правдивости этих слов. Зачастую жизнь преподносит не самые приятные сюрпризы в самые неподходящие моменты, когда только можно это сделать.

Полтора года ее не трогали. Полтора года прошли спокойно и тихо. Ей давали растить сына, издалека наблюдая за тем, как она живет. В том, что наблюдали и те, и другие, де Брольи не сомневалась. И даже была рада тому, что ее оставили в покое, прекрасно сознавая, что это не навсегда, но ей необходима была передышка, краткое время, когда она сможет ни о чем не думать, чтобы потом вернуться насовсем. Она затаилась, затаились и они. И подчас от окружавшей ее тишины ей казалось, что, может быть, все и закончилось, но вместе с тем такого быть не могло. Еще один месяц, еще одна неделя, еще один день, и она разыщет Вийетта – ее единственную нить к сети советской разведки, и выйдет на связь, начнет все сначала. Но этот день никак не наступал. Она уговаривала себя и откладывала первый шаг. Уговаривала и думала о том, что, может быть, теперь уже и не нужна. Отработанный материал. Но молчать Аньес не умела и ей надо было решать, как жить дальше после всего, потому что как-то же надо! Совесть не отпускала ее и не позволяла быть по-настоящему счастливой.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍А потом закрутилось заново, в новом витке.

Началось все с того, что однажды к ее матери, прогуливавшейся с Робером, подошел незнакомый мужчина и долго не уходил, занимая праздным и навязчивым разговором так, что та сочла нужным пожаловаться Аньес. Та и не поняла бы, если бы спустя некоторое время ситуация не повторилась. Оба раза мужчина назывался именем Ксавье, как выяснилось позднее, и сомнений уже не оставалось. Конечно, это был вовсе никакой не Ксавье, в том де Брольи не сомневалась, но терзаясь смесью разочарования, что тихая жизнь подходит к концу, восторга, что снова понадобилась, и предвкушения настоящего дела, без пяти минут два пополудни следующих суток сама стояла на том же самом месте, где его встретила мать.

Если бы она не знала Жерома Вийетта лично, то уверена бы была, что это кто-то другой. Но то был великий лицедей и лучший Калигула, какого она видала.

«К чему эти сложности? - очень серьезно спросила Аньес тогда. – «Динго бар», помнится, не закрыли еще».

«Да, но вы больше не работаете в газете, поводов встречаться со знаменитостями у вас нет», - отвечал он и улыбался так, как она помнила по их общему прошлому.

«А по старой дружбе?»

А по старой дружбе все выглядело довольно невинно, так ей казалось. Дважды ей давали несложные поручения – сделать фотокопии подписей кого-то из штаба. И регулярно она приносила на встречи снимки, которые перехватывала по прибытии в форт. Такие трюки проделывать регулярно ей не удавалось, и она очень хорошо понимала, чего от нее ждет Вийетт. И почему к ней обратились снова. В конце концов, это она накануне снимала церемонию в Елисейском дворце. Это перед ней Риво открывал двери, в которые других не пропускали. И пора наконец вспомнить, что именно по той же самой причине она отказалась от Анри Юбера. Всего лишь женщина, всего лишь подстилка. Ей не говорили этого прямым текстом, но беда в том, что она понимала. После Вьетнама – она понимала слишком много.

Но и правда есть вещи, которых лучше не знать.

В то злополучное утро она сдала Робера со своих колен на попечение его бабушке и отправилась в форт д'Иври. Нужно было отвезти полученные фотографии, их наверняка поспешат опубликовать. Ее кадры довольно быстро из официальных источников армии попадали в прессу и по-прежнему пользовались большим успехом – газеты делали запросы, Кинематографическая служба предоставляла материалы. Но тогда еще Аньес не знала, что настоящая сила оглушительного успеха на нее еще только должна обрушиться.

Она рванула на своем Ситроене в сторону городка под Парижем – Аньес теперь очень гоняла, особенно когда на трассе никого не было. Но не проехав и двух кварталов, остановилась на перекрестке, пропуская колонну девушек, пересекавших дорогу. Они громко кричали, раздавая листовки прохожим, провозглашали антивоенные лозунги на по-утреннему оживленной улице, пугали людей своими сердитыми лицами. Черт дернул Аньес подозвать к себе одну из них. Черт дернул и никак иначе. Но в то мгновение, как на ее коленях оказался листок газетной бумаги с фотографией и лозунгом, она забыла, как дышать.

Армейский ботинок. Лужа. Кровавый след. Разжатая ладонь мертвой женщины на полу.

«Ни одного человека, ни одного су для этой грязной войны во Вьетнаме!»[1]

Аньес прокатила болезненный ком по горлу и глухо выдохнула, понимая, что вдохнуть снова очень трудно.

А после этого рванула еще быстрее, но уже не в форт.

Выкрутив руль, она направилась совсем в другую сторону, лихорадочно соображая, что делать и как давно все началось. План на этот случай у нее был продуман еще с тех пор, как с ней говорил Мальзьё в Ханое. Даже не план – линия поведения. Она распланировала все, до мелочей, понимая, что чем больше в ее словах прозвучит правды, тем меньше возможности уличить ее во лжи. Но месяцы шли, и ничего не менялось. То ее прошлое, которое она уже почти начала забывать, не всплывало и не мучило, а ведь первое время она постоянно ждала этого взрыва. Он произошел только сейчас, когда не чувствовала прежней собранности и успела вкусить мирной жизни, в которой все ясно и просто.

До Отеля де Бриенн Аньес добралась быстро, как никогда. К генералу Риво ее провели тоже без проволочек – повезло, он был у себя и один. Рядового де Брольи всегда к нему пропускали без лишних сложностей, если те не нужны. Грегор встречал ее сидящим за своим массивным столом и радушно улыбался.

- Мадам де Брольи, какими судьбами? Присаживайтесь, моя дорогая, – прогромыхал он, весьма довольный ее присутствием. Эта женщина ему бесконечно нравилась, напоминая о тех временах, когда все они были немного иными, чем теперь. Знал бы он, как именно Аньес пользовалась этой его симпатией – гнал бы подальше. Это де Брольи отмечала про себя какими-то задворками сознания и не спешила анализировать. Все, что имеет сейчас, у нее есть лишь потому, что она пользуется доверием достойных людей, которые волею господа зачем-то ей помогают.

Проще всего было и правда запрыгнуть одному из них в койку. Риво, возможно, и не отказался бы. Да только Аньес не могла. Не хотела. Не представляла себе, как после этого сможет все еще считать себя правой.

Это такая роскошь – уверенность в своей правоте. Как с нею расстаться?

Сейчас она прошла через кабинет к столу генерала и положила перед ним листовку.

- Вы уже видели? – взволнованно спросила она, надеясь, что не кажется испуганной. Испуг ей может и повредить, а волнения вполне достаточно.

- Вот подлецы! Позавчера только была перепечатка этого снимка в чертовой «Юманите»! – рассердился генерал, бросив взгляд на бумагу. – Где вы это взяли?

- На улице, естественно!

- И из-за этого примчались сюда? – он перевел озадаченный взгляд на рядового де Брольи, так ловко открывающую дверь в кабинет высшего командования. – Но… Что за срочность? Ясно же, что фото постановочное и не в вашей компетенции… И…

- Оно не постановочное, - мрачно буркнула Аньес.

- Но как же! Вы же видите, что это можно было…

- Оно не постановочное! – она устало вздохнула и буквально рухнула на стул, не дожидаясь приглашения. – Говорю вам, оно подлинное. Его украли у нас полтора года назад под Тхайнгуеном.

- Вы что-то путаете, Аньес, это же…

- Нет, господин генерал, к сожалению, не путаю, - продолжала настаивать она, потирая виски. Внутри головы начинало долбить, и уже слишком сильно, чтобы игнорировать. – На этом фото мой ботинок и моя нога. Снимал капрал Кольвен в то утро, когда я попала в плен. У меня тогда отняли фотоаппарат, приложили его объективом так, что, наверное, он разбился, и я надеялась, уничтожили пленки. Но как видите…

- Ох ты ж черт… - совсем обомлевшим голосом вздохнул генерал Риво и вскочил на ноги. А потом взвизгнул, заметавшись по кабинету: – Ах ты ж… черт! Как же вы так могли… как же вы… Черт бы вас подрал, рядовой де Брольи, какого дьявола вы это снимали? Вы – военнослужащий! Вы работаете на мое ведомство! Вы для этого просились в Сайгон и на это тратили там казенные пленки, предназначенные для разведки? Больше не на что было?!

Последнее вышло у него по-настоящему грозно, а она и не успела уловить переход от противного визга к рычанию. Аньес вжалась в спинку стула и безотрывно глядела на генерала. Он же продолжал сыпать проклятиями, но, зная немного его характер, она понимала, что нужно переждать. Переждать, а потом попытаться решить вопрос полюбовно, даже если придется прибегнуть к крайним мерам. Сейчас и ей, и ее семье, сыну – просто необходима была защита, любая защита, любой ценой. Разумеется, не известно, какие еще снимки с той пленки опубликованы, но если всплыло что-то помимо ботинка – недолго вычислить, кто автор.

Генерал Риво замолкал лишь иногда, для того чтобы перевести дыхание, а потом с новыми силами рычал что-то об ответственности, на которую женщины попросту не способны, и о том, что баба на войне – дело пропащее, а он дурак, что поддержал ее и не послушал подполковника Юбера. Аньес пыталась сохранять спокойствие, контролируя собственную мимику и сцепленные пальцы, даже изображать нечто похожее на чувство вины, но сейчас все выходило наоборот. Одно только имя Анри выбивало ее из колеи так сильно, будто удары наносили прямо в солнечное сплетение. Лицо пошло красными пятнами, в голове задолбило еще больше, а когда Риво все-таки заткнулся, она хрипло сказала:

- Я затем пришла к вам, господин генерал, чтобы предупредить беду… для ведомства вся эта история грозит неприятностями. О том, что фотоаппаратура была отобрана в плену, я уже написала полтора года назад в рапорте и давала по этому поводу показания. Мне жаль, если вы пропустили, но я ничего не скрывала. Что до сюжета…  Это было спонтанно. В том доме расстреляли людей, и Кольвен… я… мы не удержались. Разумеется, я немедленно еду в форт и подаю прошение об отставке. Расторгнуть контракт и дело с концом. Если грянет скандал, вас он не зацепит.

- И на какие средства вы собираетесь жить, дурочка эдакая? – мрачно пробурчал Риво, все еще выпускавший пары ярости.

- У меня есть некоторое состояние после продажи наследства. Но речь теперь не о том. Я всего лишь хотела сказать вам... в том случае, если на меня ляжет тень, мне не хотелось бы запятнать честь Кинематографической службы и уж подавно вас... меня ведь могут и привлечь по этому делу... – продолжала она безбожно блефовать. Это был открытый шаг, после которого она либо получит полное и безоговорочное доверие генерала, либо у нее не останется ничего. Риски были оправданы. Карта у нее дрянная, но не безнадежная.

Потому сейчас она взмахивала ресницами и преданно глядела генералу в глаза, прекрасно понимая, как такое ее поведение действует на мужчин всех возрастов. Их с Риво почти что флирт, который она затеяла, кажется, сто лет назад, когда страстно желала заключить контракт с армией, сейчас тоже был оружием почти беспроигрышным. Дальше флирта, конечно, никогда не заходило, поскольку она оставляла все в рамках приличий, а генерал даже пьяным помнил, что женат. Но ему вспомнить молодость – определенно приятно. А ей побыть чем-то вроде недостижимой мечты – не жаль. Так они и общались, всегда памятуя о границах. И кажется, впервые ей стало на них плевать.

- Какую же несусветную чушь вы несете! – снова громыхнул Риво и наконец бухнулся в кресло, начиная воспринимать объективную реальность такой, какой она предстала перед ним. Или откликнувшись на печальный вздох Аньес де Брольи. Как и любой сильный мужчина, он очень тяжело переносил женские слезы. Потому продолжил ее вразумлять: – Это всего лишь ботинок, всего лишь нога и всего лишь лужа крови. Я решил, что снимок постановочный. И с чего вы взяли, что все настолько серьезно?

- С того, что там были и другие фотографии, - горестно воскликнула Аньес. – Если у них есть эта, то, возможно, и другие где-то уже фигурируют, и они не столь безобидны. Там... там после боя наши ребята и Кольвен тоже... они сожгли дом, а я и это сняла. Подобное уже не будет выглядеть постановкой, господин генерал. И если кто-то сопоставит факты, то...

Последнее прозвучало вполне жалобно.

- Час от часу не легче! Вот так и отправляй женщину воевать. Чем вы думали, скажите на милость?

- Я фотограф! – возразила она. – Как вы себе представляете, чтобы я не делала тех снимков. Черт с ним, с ботинком, спонтанная глупость, но фотоматериалы потом легли бы в отчет о той вылазке и ушли в архив, это нормальная практика. Никто не мог знать, что появится банда и начнет нас добивать. Это было... роковое стечение обстоятельств. Сейчас я могу только пытаться устранить последствия.

- Это своим увольнением вы хотите их устранить?

- У меня нет других мыслей на этот счет, господин генерал.

Риво медленно кивнул и отстраненно уставился в окно, пожевывая губы. По всей видимости, включился мыслительный процесс, на который до этого у него не хватало эмоций – все расходовались на то, чтобы погромче орать. Насколько она его знала, это значило, что опасность миновала. Генерал снова глянул на Аньес и невыразительно буркнул:

- И кто будет фотографировать нашу старую братию? Они к вам привыкли! Черт... вы точно написали в рапорте о похищении у вас фотокамеры и пленок?

- Можете сами убедиться.

- Да уж непременно! Немедленно свяжусь с Дьеном, пусть достает из архива документы по той истории. Как вы так вечно умудряетесь попасть в переплет? Тогда, теперь...

- Вы еще возьмите в расчет мои приключения во время войны с бошами, - хрипловато отозвалась Аньес. Теперь ее начинало знобить, да так сильно, что она непроизвольно обхватила себя руками и поежилась. Видела бы себя со стороны, от души посмеялась бы. Явилась, готовая обольщать, а сама выглядела так жалко, что едва ли кто позарится. Впрочем, в случае с генералом выигрышной была ее молодость и его охота до свежего мяса, пусть так никогда и не высказанная вслух.

- Всегда поражался стойкости вашего духа, - враз перебивая все ее мысли, вдруг высказался Риво и задумчиво покачал головой. – Воды хотите? Или кофе? На вас лица нет.

- Да, пожалуйста. Воды.

Все правильно. Лица на ней нет. Приклеенная маска. А под маской – даже ее самой уже давно не найти, потерялась. Слышать сочувствие в чужом голосе, сознавать, что готова на все, тогда как ничего самого страшного не случится... Понимать, что люди могут просто пожалеть, ничего не требуя взамен... иногда она ощущала себя такой дрянью, не иначе как связь с Гастоном измазала ее, что не отмыться. Гастон был. Риво – мог бы быть. Юбер – перевернул ее небо.

А она во многом, что касалось окружающих мужчин, заблуждалась. Запуталась. Перепутала их всех с Леру.

Пока генерал набирал ей в стакан воды из графина, она все обдумывала эту мысль. А когда пила, вдруг решила, что устала полагаться лишь на себя. Чужое сочувствие окончательно ее размазало. Единственное, что могло бы помочь – родиться заново, как будто ничего не было.

- Вот как мы поступим, - проговорил Грегор, участливо похлопав ее по руке, словно хотел подбодрить, - сейчас вы поедете отдыхать и никаких прошений писать не будете. Рот держи́те на замке. Завтра вернетесь к своим обязанностям, как будто ничего не произошло. Я... займусь вашим вопросом. Мы поднимем документы, изучим их... и решим, что делать. Вряд ли кто-то сопоставит ваш плен и эти снимки. Слишком много времени прошло. Вас и вашу семью никто не тронет, в этом отношении вам не о чем беспокоиться, с Комитетом безопасности, если он решит вмешаться, я все улажу. Какова цена армии, если она не может отбить своего солдата, да?

- Значит, я все еще считаюсь солдатом?

- Ну а кем же еще, Аньес… Если раньше у меня был кредит доверия к вашему мужу, то сейчас… перед вашим обаянием и честностью устоять трудно, - он неловко усмехнулся и откинулся на спинку своего кресла. – Вы правильно сделали, что все рассказали, я ценю это.

Аньес устало кивнула. Все, чего ей хотелось, забиться куда-нибудь в темный угол и сидеть там, зажмурившись, пока не войдет человек и не скажет ей: выходи, все закончилось, все хорошо!

Но этого произойти не могло. Тогда, в тот день, не раньше и не позже, она, несмотря на бескорыстную лояльность генерала, впервые почувствовала, как на шее затягивается удавка. Немного позднее это чувство станет постоянным. Но сейчас де Брольи не могла этого знать. Она коротко, потому что на большее ее сил не хватало, поблагодарила Риво и направилась к двери, а потом вдруг обернулась на пороге и улыбнулась, пытаясь справиться с подкатившей к голове паникой.

- А вы что же, господин генерал? Почитываете «Юманите»?

Риво вскинулся и глянул на нее из-под приподнятых бровей. Потом рот его смешливо скривился, и он совсем нестрашно рявкнул:

- Врага надо знать лучше, чем друга! Мы работаем с журналистами, приходится изучать! А я военный человек, а не щелкопер вроде вас!

На этом их разговор можно было считать оконченным, Аньес хохотнула и выскочила из кабинета. Одновременно со стуком закрываемой двери из ее глаз брызнули слезы. Однако разлиться им в полной мере она не дала. Зло отерла пальцами и, попрощавшись с секретарем, помчалась на улицу. Дышать. Пытаться унять пульсацию в голове. И нужно было принять что-то от боли, причем срочно. Индокитаем она заработала себе ужасные мигрени, которые полтора года почти давали о себе знать то больше, то меньше. Вот и сейчас одна из них грозила разразиться, а это совсем не входило в ее планы. Раз уж выдался свободный день, лучше провести его с Робером здоровой.

Кто бы мог подумать, что тот ботинок в крови устроит ей выходной спустя полтора года.

Она едва удерживалась от смеха, уже выходя на улицу и чувствуя себя чуточку сумасшедшей – но она всегда так чувствовала себя с той поры, как побывала в плену. А потом в поле ее зрения попала телефонная будка. Смех замер в груди, и это к счастью. Уж чего-чего, а истерики ей только и не хватало.

Аньес посмотрела по сторонам и направилась через дорогу к телефону. Номер этот она так и не забыла, и не потеряла, и даже иногда пользовалась им. Ей привычно ответили на том конце голосом Леру, и она как могла сдержанно проговорила:

- Здравствуй, милый. Позволь осчастливлю – ты должен мне помочь.

- Помощь тебе обычно недешево мне обходится, дорогуша, - фыркнул Гастон и, судя по голосу, он пребывал в отличном настроении.

- А мне недешево обходятся хорошие фотографии для твоей газетенки.

- Я направляю официальные запросы в ваш архив, когда мне что-то нужно!

- И именно я слежу за тем, чтобы ты получал лучшие снимки, а не всякое дерьмо, которое тоннами пересылают наши недоучки. Впрочем, могу и отойти в сторону, пусть этим занимается канцелярия. Какова идея?

- Отвратительная!

- Есть еще хуже! Тебе понравится. У меня наметился материал по вчерашней церемонии в Елисейском дворце. Там имеются персонажи из твоих старых рубрик, вышло бы славное продолжение, я даже заголовок уже придумала. Но мне придется направить это добро кому-нибудь другому. В «Le Figaro», например.

- Ты все так же очаровательно язвительна.

- Предпочитаю не позволять времени и миру себя менять, Гастон, - вздохнула Аньес, прижавшись лбом к металлическому корпусу телефонного аппарата. – Так что скажешь? Могу я на тебя рассчитывать?

- Я никогда не мог тебе отказать, и ты это знаешь.

Это была правда. Единственное, что он для нее не сделал – не раздобыл удостоверение военкора до того, как она решила напялить форму вооруженных сил. И еще по прошествии времени, Аньес вынуждена была признать, что, возможно, фальшивка Леру не самое худшее, что с ней случилось в мире мужчин. Чему-то он ее все-таки подучил. Например, набивать себе цену.

Время – удивительная вещь. Все сглаживает. Они плохо расстались, но даже теперь Аньес все еще вынуждена была терпеть, что он так и не исчез до конца. Сначала Гастон без зазрения совести после всех обоюдных оскорблений брал ее статьи, когда она служила в Индокитае, потом – предложил снова работать в его газете, когда только вернулась и еще не приняла решения, оставаться ли в армии, едва стало ясно, что разбирательства обстоятельств ее плена не будет.

Замуж уже больше не звал. Сейчас он был женат на женщине лет на двадцать моложе его и казался вполне счастливым. Но широкие жесты Гастона Леру и теперь казались ей отвратительными и очень мало ему подходили. Этот коммунист в прошлом сегодня предпочитал товарно-денежные отношения и ее приучил к тому, что иначе не бывает. Вот только покупая ее, почему-то заставлял ее же и расплачиваться.

- Так что тебе нужно? – окликнул де Брольи Гастон, напоминая о себе.

- По сравнению с контрактом в Сайгоне – сущая мелочь. Можешь ты узнать, откуда в «Юманите» взялся снимок с армейским ботинком? Ты же когда-то работал с ними?

- Тот самый, который тычут мне в лицо второй день на улицах эти идиоты-саботажники?

- Он самый. Там его напечатали немного раньше, чем на листовках. Откуда он у них?

- Очевидно же, что собственного производства. Самодеятельность какая-то!

- Ты видел позавчерашний выпуск? Там был только он?

- Ты же знаешь, что я не читаю никаких газет, кроме своей! Это недостаточно патриотично!

- Я помню, Гастон, но, как говорит наш генерал Риво, врага надо знать лучше, чем друга. В КСВС есть основания полагать, что фото подлинное. Мне хотелось бы проверить.

- Из праздного любопытства?

- Считай, что веду расследование, - рассмеялась она, надеясь, что он достаточно сбит с толку, чтобы глубже не лезть. – Ну так как? Расспросишь кого-нибудь?

  - С тобой спорить все равно без толку. Я не помогу – пойдешь иначе и все равно добьешься своего, если не свернешь раньше шею. Хотя иногда мне хочется, чтобы так и закончилось.

- Тогда и мое содействие тоже закончится.

- Лишь потому я и мирюсь с твоим сумасбродством. Ну и еще потому что интересно, что ты еще натворишь.

Они договорили. Аньес еще минуту или две простояла в будке, собираясь с мыслями. Потом спохватилась и распахнула дверцу навстречу марту, затем, чтобы увидеть, как у здания Отеля де Бриенн останавливается автомобиль и из него показывается подполковник Юбер.

Очередной удар в солнечное сплетение.

Болезненный, до потемнения перед глазами.

Она нырнула назад, к телефону, и так и замерла, жадно всматриваясь во всю его фигуру. Он заметил ее автомобиль, оставленный неподалеку – вишневый Ситроен, который хоть и устарел порядком, но все еще бросался в глаза своим ярким цветом. Она и сама не такая, как раньше, хотя все еще приковывает взгляды. И Юбер изменился. Только сейчас он растерянно оглядывался по сторонам, будто искал хозяйку машины, но до будки его взор не добрался. Да Аньес и не видно было из-за солнечных бликов, скользивших по стеклу ее стенок. Потом подполковник быстро-быстро прошел в здание, а она знала наперед, что теперь он будет оглядываться по сторонам, глазами разыскивая среди стен ее. И не найдет.

И никогда это не закончится.

Несколько тяжелых, болезненных ударов сердца.

Еще тяжелее, еще болезненнее – бой в висках.

И все, что ей останется, – постараться невредимой вернуться домой.

Сосредотачиваться раз за разом на управлении авто ей становилось все сложнее. Она достала из кармана пальто портсигар и зажигалку. Некоторое время покрутила их в руках, сама не понимая, чего ждет – что он выйдет? Покажется? Увидит? Потом плюнула и закурила, широким размашистым шагом направившись к своему Ситроену.

Весь дальнейший день для Аньес тянулся очень спокойно и совсем непохоже на утро. Она вернулась домой, взяла Робера и отправилась с ним в свой кабинет – лишь бы не оставаться там одной. С ребенком легче. И взгляда довольно на смешные, чуть оттопыренные, свисающие ушки, чтобы становилось легче. Кажется, эти ушки унимали ее боль куда лучше пилюль, которые она глотала.

Аньес снова и снова пыталась нырнуть в работу – неважно над чем. Над обещанным материалом для Гастона или над рукописью Кольвена. И все-таки раз за разом сдавалась, опуская руки. У нее вся ночь впереди. Ночью все сделает. Хотя, пожалуй, среди всего самым правильным было бы осчастливить Леру. Она нервничала, играла с сыном и не сдавалась.

Когда в доме прозвучал телефонный звонок, Аньес шумно выдохнула и, подхватив сына на руки, сняла трубку.

- Они перепечатали снимок с советской антивоенной агитации, - сообщили ей весьма самодовольно и весело одновременно. – У них там плакат такой бродит.

- О боже, - выдохнула Аньес, присев прямо вместе с Робером в кресло и крепко прижимая его к себе.

- Как эта дрянь попала к нам – и гадать не надо. Передали товарищи из Советов. Видимо, их пропагандисты не даром едят свой хлеб. Ты ведь оценила кадр?

«Черт бы тебя подрал, Леру, лишь бы ты оценил!»

- Да, очень красноречивый, - неожиданно осипнув, проговорила она. – Значит, это не из прессы?

- Мой старый приятель уверяет, что нет. Всего лишь плакат.

Всего лишь плакат... то, чего она добивалась, произошло спустя полтора года – всего лишь на плакате, который имел бы почти взрывную силу действия, если бы такие механизмы хоть немного действовали. Но фактически не действовало ничего. Даже если ложиться на рельсы под военными грузами, это приведет лишь к тому, что их доставят позже. Но ведь доставят же.

А ее никто не тронет. Ксавье сдержал слово и сделал все именно так, чтобы не навредило ей. Им был выбран единственный, но самый сильный снимок. Пожалуй, лучшее, что она вообще сделала в Индокитае. И все бы хорошо, если бы он не казался постановочным. Возможно, сожженные деревни выглядели бы эффектнее эффективнее, но те кадры никто не использовал, чтобы не скомпрометировать ее. Наполовину эта борьба. А она – сумела заручиться поддержкой Риво. И значит, все будет хорошо. Хорошо. Ее не тронет никто.

Так, может быть, пора успокоиться? Вдохнуть полной грудью? Жить и работать дальше?

Но наряду с волнами накатывавшим успокоением, унимавшим ее головную боль, Аньес испытывала еще и острое сожаление о том, что все напрасно. То ее безумное лето во Вьетнаме – было напрасно. Все ее усилия – напрасны. Напрасна – смерть Кольвена.

Напрасно сына она не посмела назвать Анри.


[1] Антивоенный лозунг, выдвинутый марсельскими докерами и использовавшийся после 1950-го года прокоммунистическими силами против ведения колониальной войны.

* * *
- Мне нужен капитан Дьен, могу я его видеть?

- Он ожидает вас, господин подполковник, я провожу.

Подобных заблуждений сознание не прощает. В том рядовой де Брольи была уверена.

Как уверена была, что слышимость в коридорах форта д'Иври слишком хороша, чтобы обмануться. Мельком из приоткрытой двери учебного класса она видела спину вошедшего в приемную.

А затем услышала и голос.

Подполковника Юбера голос. И после этого вся обратился в слух, потому что даже сердце толкало кровь по венам лишь затем, чтобы все сильнее с каждой минутой обострялось на инстинктивном уровне понимание – Юбер всего лишь в двух стенах от нее. Весь ее организм, все органы работали на то, чтобы она ощущала его. Где ж тут расслабиться. Каждая их встреча, которых было совсем немного в последние полтора года, настолько выбивала ее из колеи, что она очень долго заново вытаскивала себя из болота, в котором оказывалась вновь и вновь.

Так жить нельзя. Аньес и в этом уверена была тоже. Да только по-другому не получалось.

Она вскочила со своего стула, оставив наедине с собой мальчишку, с которым разбирала реактивы, лишь бросив ему: «Дальше сам», - и выскочила наружу.

Несколько шагов направо по коридору. В приемной только секретарь. Дьен теперь занимал должность, когда-то принадлежавшую Анри, и справлялся он с обязанностями весьма неплохо, был аккуратен и определенно куда меньше страдал от большого количества бумаг, чем подполковник Юбер.

Аньес замерла в проходе, прислушиваясь. Сердце колотилось, поднимаясь толчками все выше, – словно бы из груди рвалось в горло. Ей казалось, что и в голове бьет набат. И все же, сцепив руки, она ждала. Увидать его. Хоть ненадолго. Хоть на минуту.

Дверь распахнулась, и из нее показались Анри с секретарем капитана Дьена.

- До архива доберусь сам, сержант, - успел произнести Юбер до того, как увидел Аньес.

- Добрый день, господин подполковник! – улыбнулась она, вложив в эту улыбку все спокойствие, какого у нее не было, и всю радость – какая была, утаив только боль, испытываемую ею, и на сей раз едва ли сознавая, что он безоружен перед такой улыбкой.

- Де Брольи, - вместо приветствия проговорил Лионец и тоже заставил себя улыбнуться, будто бы она не застала его врасплох, будто эти встречи не теребили его раны, не задевали тихонько болевшее внутри. – Как служится?

- Благодарю, неплохо, - тут же бодро отозвалась она, благодаря небо за то, что сверх сказанного произносить не дозволено, но и это больше, чем она могла бы рассчитывать. Благо, в форте знали историю о том, как Юбер вызволил ее из плена. Едва ли кто задавался вопросом, зачем это сделано, но подполковник, подтвердивший свой статус героя, сделал себе еще большую славу. По официальной версии он пробрался во Вьетбак, гоняясь за подлецом Ван Таем. Подлеца не поймал, зато вытащил рядового де Брольи. Об их приключениях в горах даже писали в газетах, а остального никому знать не полагалось, но, во всяком случае, и скрывать приходилось немного. Всего лишь самое главное. Кто еще такое сотворил ради женщины? Ради нее – кто был способен? Почему-то иногда ей думалось, что даже Марсель не рискнул бы, будь он жив. Марсель однажды подверг ее опасности, Анри – спас, пусть и от самой себя.

- Вновь дела государственной важности? – зачем-то спросила Аньес. – По другим же вы здесь не бываете?

- Я давно нигде не бываю по другим.

В нем появилась снисходительность совсем без оттенков злости, не свойственная ему прежде. И еще что-то неуловимое, чего она не знала. Пожалуй, похожее на сдержанность, что определенно должно служить признаком зрелости. Зрелость же делала его лучше, чем Аньес помнила, определялазавершенность черт его лица, которое она никогда не считала красивым, а сейчас неожиданно находила привлекательным. Лица, которое ей не нравилось, но которое она любила. Он был все еще ее. Он все еще – ее. И она так боялась, что однажды взглянет на него и поймет, что больше уже нет. Но сегодня – он все еще ее.

И, наверное, в ту минуту, несмотря на все страдание, что жило в ее душе, она все-таки была счастлива.

- Я могу вам помочь? – предприняла она следующую попытку, но было уже поздно, он отгородился совсем, весь, полностью.

- Нет, де Брольи, благодарю вас. Думаю, в этом вопросе справляться я буду своими силами.

- В нашем архиве и своими силами? – задорно спросила она. – Вы отважны!

- Я здесь работал – вы помните? Не сложнее, чем за вьетами по джунглям бегать, – криво усмехнулся он и больше ничего не сказал, да и ее ответа не дожидался. Просто вышел из помещения, оставив наедине с секретарем Дьена. И, вопреки здравому смыслу, заставил сердиться именно тогда, когда она меньше всего имела на это право, потому что сама выбрала то, что теперь происходило.

Ни единого разу за все время, что прошло со дня ее освобождения, Юбер ни словом, ни взглядом не напомнил ей о случившемся, сделавшись лишь молчаливым проводником в мир, где есть кровати, свежее белье на которых пахнет лавандой, и хороший крепкий кофе. Не напоминал он ей о себе и потом, либо убоявшись хоть не минуту обнаружить собственную слабость, либо щадя ее, и без того измученную никак не менее его. И она была благодарна за это, потому что не представляла, как пережила бы, если бы Анри снова заговорил, стал чего-то просить или даже требовать. Наверное, именно тогда в нем и появилась достославная сдержанность, прежде так мало ему присущая. И отстраненность, с которой он стал глядеть на мир.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Она причинила ему боль. Она ее себе причинила.

И ей не у кого было просить совета.

А прямо сейчас знала лишь одно – он все еще ее. И от этого она теряла голову, словно бы вернулась в то время, когда могла что-то изменить.

Далее Аньес не думала. Она не представляла, насколько Юбер застрянет в архиве, но зато ее мозг как-то очень быстро соорудил план, которым ни один человек в здравом уме не должен пользоваться. Но в тот момент Аньес, кажется, совсем не пребывала в здравом уме.

Понимая, что должна торопиться, а в классе оставался ее подопечный, у которого не далее, чем завтра, уже экзамен, она чертыхнулась себе под нос и, торопливо рванула во двор, на улицу, даже не надевая пальто, мимо изумленного дежурного, буркнув ему, что забыла в машине сигареты. Было сыро, прохладно, но в целом – терпимо. Для сумасбродств и горячки самая подходящая погода.  Прямо с крыльца она торопливым шагом направилась за угол, где в одном из невысоких строений располагался гараж, в котором держали автомобили, закрепленные за гарнизоном. Там же, под навесом, разрешали ставить и ее машину. Она покрутилась рядом совсем недолго, но вполне достаточно, чтобы достать из авто небольшой армейский нож, который завелся у нее с тех пор, как она стала бояться каждой тени, и со всего маху вонзить его в шину. Времена страха постепенно прошли. А привычка носить с собой оружие – никуда не выветрилась.

В ту минуту она, враз обезумевшая, приводила в исполнение собственный план. Для чего ей это нужно – не ответила бы. И даже боялась о том думать.

После она вернулась к себе в класс, чтобы закончить занятие, заняв наблюдательную позицию напротив двери, чтобы увидеть, когда спина подполковника снова мелькнет в коридоре. Уйти, не попрощавшись с капитаном Дьеном, Юбер однозначно не мог.

Солдата она отпустила спустя пятнадцать минут и, заперев кабинет, направилась сдавать ключи. Ей было решительно наплевать, что ее саму никто не отпускал, и что было еще чем заняться в форте – она привыкла пользоваться свободой перемещения в те дни, когда ее присутствие не обязательно. Но даже если бы это было не так, не существовало на земле силы, что удержала бы ее в форте. Де Брольи забрала свои вещи, теперь уже спокойно оделась, не рискуя пропустить Юбера, поскольку все проделываемое ею происходило у центрального выхода из здания. После она перекинулась парой слов с дневальным и лишь затем выбралась во двор, готовясь спокойно встретить Анри.

Она медленно курила, ждала и устало вдыхала воздух, наполненный сигаретным дымом и весенней влагой, от которой волосы очень быстро приходили в плачевое состояние. Но волосы – последнее, что ее интересовало. Предвкушение пополам с сожалением окутывало тело и мысли, будто бы облаком, и останавливаться уже поздно.

Она курила. Ждала. И дышала.

Заставляла себя дышать.

Юбер показался на крыльце еще через несколько минут и выглядел весьма удовлетворенным. Очевидно, нашел то, что искал. Что искал этот человек на свете? Почему не заставил ее подчиниться? У него ведь имелись на то силы, тогда как она сама была совсем растеряна.

И так хочется найти себе оправдание спустя столько времени.

Он увидел ее и остановился. Она махнула ему рукой и легко спрыгнула с нижней ступеньки, словно бы уже уходила, а сама, направилась к своему навесу, прикинув, что его авто загнали в гараж. Когда Юбер проходил мимо, она делала вид, что озадаченно разглядывает колесо, но странным образом не чувствовала себя ни воровкой, ни лгуньей. Напротив, сейчас в ней было одно лишь желание – заставить его задержаться.

И это ей удалось.

- Что с машиной? – услышала она над головой, когда ее пальцы, сейчас совсем без маникюра, огрубевшие после работы в лаборатории и покрасневшие от сырости, ковырялись в пробитой резине. Аньес подняла взгляд. Анри возвышался над ней, сунув руки в карманы тренчкота и хмурился. Как могла раздосадовано, она ответила:

- Ты же видишь, что с машиной. Черт! И я даже не представляю, когда это случилось! Ты знаешь, как я аккуратно вожу!

- Я знаю, как ты летаешь над землей, милая. Это не имеет ничего общего с вождением автомобиля, - поддел он ее как-то совсем по-мальчишечьи, но присел рядом, уставившись на шину. После протянул руку и дотронулся пальцами до разрыва в том самом месте, которого только что касалась Аньес. – Разрез ровный. Уверена, что никого не довела здесь своим характером настолько, чтобы тебе не захотелось отплатить и испортить хотя бы авто, если уж мордашку трогать нельзя?

На это она ничего не ответила. Лишь потянулась вперед, чтобы ее пальцы оказались возле дырки. На секунду их ладони замерли в миллиметре от прикосновения. И Юбер первый отдернул руку.

- Ничего непоправимого, - сказал он как ни в чем не бывало. – До конца дня подлатают, я скажу механику...

- Не нужно, я сама скажу, - мотнула она головой. Резко поднялась, достала из салона свою сумку и кофр, а после этого захлопнула дверцу, направившись к гаражу, не дожидаясь его, несколько мгновений смотревшего ей вслед, пока не вскочил сам и не пошел в ту же сторону.

На разговор с механиком ушло всего несколько минут. Показать поломку, пожаловаться на ужасные дороги, шумно поругать Ориоля, который воюет на краю света, а в предместье Парижа не может навести порядок. Механик с ней во всем соглашался и разве что в рот не заглядывал, кажется, вконец шокированный тем, что с ним заговорила сама де Брольи. На его памяти эта зазнайка вообще ни с кем не общалась, кроме фотокамер и генералов.

Аньес же краем глаза наблюдала за подполковником. Он пока никуда не уходил и устроился на месте, опершись спиной на глянцевый черно-белый британский Остин Ширлайн, за рулем которого, похоже, был сам. Стоял и смотрел на нее, только не как она, исподтишка, а в открытую, и усмехался себе под нос, будто бы ему было всего лишь интересно, чем закончится дело.

А чем оно могло бы закончиться? Разобравшись с механиком, который пообещал исправить все как можно скорее, она глянула на забавлявшегося Юбера и с деловитой улыбкой проговорила:

- Всего доброго, господин подполковник, хорошего дня, - и уже отдельно механику ласково проворковала: - до свидания, Огюст!

И выскочила на улицу, уверенным шагом направившись к КПП. Весь ее вид излучал жизнерадостность и уверенность, которых она в действительности совсем не испытывала. И с каждой минутой все сильнее ей хотелось просто здесь же сесть у дороги и навсегда обо всем забыть, а прежде всего о собственной глупости, так ясно продемонстрированной теперь. Да разве ж получится?

Она шла – и ничего не происходило. Авто, на котором прикатился Юбер, из гаража не показывалось, будто бы он застрял там, ей-богу. И она начинала сердиться, потому что не понимала, как же так. Еще там, внутри, когда стало ясно, что машину ей сей же час не починят, он должен был... предложить ей помощь. Должен.

А вместо этого...

«Болван... солдафон... деревенщина... булочник несчастный!» - ворчала она про себя, когда пересекала КПП, проходя мимо шлагбаума. На мгновение замешкалась, ведомая соблазном обернуться и посмотреть, не догоняет ли ее черно-белый Остин. Но и на это не решилась. Просто тряхнула головой и пошла вперед, будто бы ничего не произошло, будто бы все ровно так, как задумано. Отчаянно сжимала ремешок сумки пальцами без перчаток, позабыв их надеть. И ровно дышала.

Еще несколько минут. И наконец за ее спиной раздался рев двигателя. Аньес не оглядывалась.

Шаг. Другой. Третий. Четвертый. Пятый. На каком-то она сбилась со счета – все на свете звуки теперь заглушал шум движущегося позади нее автомобиля.

А потом он поравнялся с ней, замедлился, и из опущенного окошка высунулся подполковник.

- Поехали!

Одно короткое слово, перевернувшее в ней всю душу. Она остановилась. Ненадолго. Просто на краткий миг прекратила свой путь вперед. И зашагала снова, весело крикнув:

- Не утруждайся, мой дорогой, я прекрасно доберусь автобусом!

Он негромко рассмеялся и затормозил. Вышел из машины и крикнул ей, вновь оставившей его позади:

- Пожалей автобус, милая, дай ему шанс доехать без приключений!

- Когда я хочу, я умею вести себя хорошо!

- Сумасбродка!

- Солдафон!

И захохотала, не в силах более сдерживать смех. Заливисто. Громко. Не контролируя интонаций. Вслед за ним. И вновь замолчала, сообразив, как отвыкла, что их смех звучит хором.

Аньес медленно обернулась и неторопливо вернулась назад к Остину, стоявшему у обочины. Оказавшись возле Анри и глядя ему в глаза, она провела ладонью по глянцевой поверхности капота и хрипловато сказала:

- Красивая машина. Она тебе подходит.

- Несмотря на то, что я солдафон?

- Ты очень высоко поднялся. Куда выше, чем я могла представить себе, когда мы повстречались.

- Жалеешь?

- О том, что повстречались? Нет...

- А о чем тогда ты жалеешь?

- Один человек порекомендовал мне жить так, чтобы ни о чем не сожалеть из сделанного. За то и держусь.

- А если за тебя делают другие? Выбирают другие? Принимают решения? Об этом можно жалеть?

- Наверное. Но лучше жить дальше. Поверь, лучше.

- Никуда я не поднялся, Аньес, - устало вздохнув, проговорил он, а она успела различить мгновение, когда погас огонь в его темных, засасывающих, как болото, глазах. – Я так же, как и вначале, хожу по земле. Это ты все куда-то летишь. Даже машины не выдерживают.

- Но эта-то выдержит? – она кивнула на Остин.

Лицо его искривилось в ухмылке, он провел ладонью по волосам – голова не покрыта, кепи осталось в салоне. Седых прядей добавилось. Среди темной шевелюры это было очень заметно, и теперь ей захотелось зарыться в нее пальцами, обхватить его шею и целовать, целовать, целовать, впервые в жизни жалея. Нет, не о сделанном. Жалея его. Ей почему-то казалось, что ни жалости, ни любви на его судьбу почти не отмерено, и это так несправедливо.

А еще ей верилось, что среди всех этих серебряных нитей есть несколько, которыми он обязан ей.  И от этого было тепло. Чужая любовь согревала.

- Сейчас проверим, - сказал Юбер и кивнул на дверцу, мол, полезай. Она и послушалась. Без лишних теперь уже слов забралась внутрь, удобно устроившись в кресле, и стала оглядываться по сторонам.

Через мгновение сел и он, крепко взявшись за руль, и Аньес обратила внимание, что на нем тоже нет перчаток. Она помнила его руки. Она помнила его пальцы. Если бы могла, прижалась бы к ним губами, приникла бы к ним лицом. Но даже от одной мысли об этом у нее начинала кружиться голова, потому думать Аньес себе запрещала.

Некоторое время они ехали молча. И ее память невольно подбрасывала воспоминания о том, как однажды они точно так же мчали из форта д'Иври в Париж. Ей нужно было его разрешение на службу в КСВС. Он не хотел его подписывать. Та поездка завершилась в его квартире. Сейчас ей подумалось, что и он не может не вспоминать. Слишком похоже. Даже воздух в салоне раскален до той же степени. Только за рулем теперь мужчина, которого она, господи, любит. Никогда не переставала любить.

- Я звонила тебе несколько месяцев назад на улицу Архивов, - произнесла она громко, будто бы ее слова могли развеять картины прошлого.

- Дозвонилась? – грубовато спросил он.

- Да, мне сказали, ты больше там не живешь.

- Не живу.

Он оборвал ее этим словом, вынудив замолчать. Сам, стиснув зубы, продолжал глядеть прямо перед собой, на дорогу. Аньес видела, как по его щекам ходят желваки, и как хмурится его лоб. И притихла, более не желая выводить его из себя.

- Мне предоставили квартиру возле Отеля де Бриенн, - вдруг снова подал он голос. – Это гораздо удобнее. Если я в Париже, то под рукой.

- Ты часто уезжаешь из Парижа?

- Гораздо реже, чем мне бы хотелось.

- Тебе легче... воевать?

- На войне понятно, с кем воюешь. А когда приходится разгонять демонстрантов, которые ложатся под поезда... складывается ощущение, что воюешь сам с собой.

- Но это же так и есть. Все, что мы делаем, это война с собой.

- И как ты держишься в армии с такими представлениями о ней?

- Поверь, мне непросто, - пожала она плечами. Прозвучало как шутка, но шуткой не было. Кажется, он это понял, потому что повернул к ней голову, совсем ненадолго. И оценивающе заглянул в ее лицо. После вернулся к дороге и уже ничего не ответил. Аньес снова сжала пальцы на ремешке сумки и отважилась спросить:

- Ты простил меня?

- Нет.

Слишком быстро, чтобы она успела понять. Потом лишь осмыслила.

А когда осмыслила, кивнула. По крайней мере, честность для них двоих – это роскошь, доступная лишь ему. Ей не дано.

Еще через минуту Юбер удивил ее. Теперь уже совсем на нее не глядя, он задал вопрос, которого она не ждала и который мог бы повергнуть ее в замешательство, если бы она не готовилась еще тогда, давно:

- Родители Кольвена не приняли внука?

По спине пробежал холод, но она сидела все так же прямо. Качнула головой и сдержанно проговорила:

- Они не поверили, я не стала навязываться. Жиль по их разумению был чересчур молод для меня.

- А доказательства?

- Слишком косвенные.

- Мне было достаточно.

- Ты знаешь меня гораздо лучше, - горько рассмеялась она.

- Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю. Тогда казалось.

- А сейчас?

- Сейчас я об этом не думаю.

- Значит, все правильно.

Правильно, ведь жизнь идет лишь по единственно возможному пути. Свой она выбрала. Выбрала и за него. И не хотела, чтобы кто-то из них сожалел, но что такое весь этот ее порыв, если не сожаление о них, не случившихся? Нужда в понимании, как бы все сложилось, если бы она выбрала иное, сделалась первостепенной. И вместе с тем, она запрещала себе признавать эту нужду.

Они ехали по Парижу, Юбер не спрашивал адреса, и значит, знал его. Впрочем, что удивительного после всех разбирательств полтора года назад, когда она была не в себе? Кто тогда приезжал к ней, зачем? Она несколько месяцев провела лежа, боясь навредить ребенку после второго кровотечения уже здесь, дома. Роды были непростыми. Ее редко тревожили, но кто-то же приезжал, она точно знала, подписывала какие-то документы, отдавала себе отчет, что каждое слово ее рапорта читал подполковник лично и вычеркивал из него то, что считал лишним или способным навредить ее репутации.

Она могла бы справиться со всем на свете, но без Юбера было бы значительно сложнее. Он же не оставил ее один на один со случившимся. Как знать, возможно, именно он привозил те бумаги, что подсовывала ей мать, когда она сутками лежала в постели, глядя в потолок, трясясь от страха потерять сына.

Сегодня же факт налицо. Юберу был известен ее адрес.

И когда они подъехали к дому, в котором обретались женщины из ее семьи, Аньес, до побелевших костяшек вцепившаяся в ремень сумочки, предложила:

- Зайдешь к нам на чай? Сегодня Шарлеза обещала пирог с яблоками. Познакомлю с Робером. Ему уже целый год, представляешь? Вполне оформившийся мужчина с непростым характером.

Что-то в лице Лионца мучительно дрогнуло. От мимолетной гримасы, исказившей его на мгновение, Аньес стало страшно – ей вовсе не хотелось причинять ему боль, но так выходило, что они попросту не могли не делать больно друг другу. С самого начала не могли. Их связь никогда не была мимолетной и ни к чему не обязывающей, даже в ту пору, когда она тешила себя такой иллюзией.

Юбер всегда был ее глотком воздуха. А теперь она вдруг обнаружила, что он – и почва ее под ногами. Сколько ей ни летай, если захочет вдруг приземлиться, он будет прибежищем, что примет ее. Если только она позволит.

Эта власть над ним, вседозволенность, понимание, что может все, теперь не были причиной для ликования, как должны бы. Нет. Очередной повод для слез.

Ведь ей так хотелось позволить себе... его. Так хотелось, что она готова была забыть обо всем, что не позволяло ей свить гнездо на земле.

- Зачем? – наконец после некоторых сомнений спросил Анри. Его ноздри раздувались чуть-чуть сильнее, чем если бы он был спокоен, но в целом ничего уже не напоминало о том, что было мгновение, когда она выбила его из колеи.

- Мог бы получиться хороший вечер.

- Честно говоря, хороший вечер мог бы получиться, если бы я имел возможность сегодня спокойно надраться с приятелями в баре, но завтра мне понадобится свежая голова, так что попойка отменяется.

- Потому чай в компании интересной женщины и ее сына – лучше, чем совсем ничего.

- Ты не желала даже языком пошевелить ради просьбы подвезти тебя, а теперь уговариваешь остаться? – повернул он к ней голову.

- Мне хотелось бы, чтобы мы могли стать друзьями, - поймав его взгляд и боясь отпустить, выпалила Аньес то, что было у нее на уме. И все-таки совсем другое, чем то, что было ей нужно на самом деле.

- У нас ни черта не выйдет, - уверенно хохотнул Юбер.

- Почему?

- Потому что мы можем быть кем угодно, но только не друзьями. Врагами, любовниками, чужими. Но друзьями не получится.

«Не получится чужими, Анри!» - едва не выпалила она, но заставила себя молчать. Он прав. Ей сложно просить и все же она попросила, а это нечестно. Она не имела права. Будущего нет, ничего нет. Он – помогает убивать вьетнамцев, и этого не изменить, потому что воевать ему проще, чем принять сторону мира. Она – автор душераздирающего пацифистского плаката, пусть об этом никто никогда не узнает. Какие звезды должны пересечься на небе, чтобы хоть что-нибудь изменилось? Какое затмение должно найти на солнце, чтобы ей оторваться от него?

Аньес кивнула, завороженно глядя на Юбера, а потом деланно бодро произнесла:

- То есть, ты не хочешь пить со мной чай?

- Я хочу задрать твою юбку до самой шеи и оттрахать прямо здесь. Мне плевать, что еще не стемнело, что кругом люди, а дома тебя ждет семья. Чай несвоевременен при подобном раскладе. Знакомство с твоим сыном – тоже.

По мере того, как он говорил эти злые, грубые вещи, будто бы нарочно пытался шокировать, кровь приливала все сильнее к ее голове. И под конец ударила так мощно, что она почти ничего не слышала. Кровь казалась ей шампанским. Она сама была закупоренной бутылкой. Ее пальцы подрагивали, по пояснице пробегали мурашки. И один лишь звук его голоса доводил ее до исступления. Почти не в силах совладать с собой, она медленно подняла ладонь, прижав ее к горлу, враз отяжелевшему – ни слова не произнести в ответ. Да разве есть что-то, что она может сказать? Почему с ним всегда через край?

Он внимательно наблюдал за ней, и ей казалось, что его лицо осунулось за несколько минут. Оставались лишь глаза. Глубокие-глубокие, темные, не сулящие ничего хорошего. И еще нос, резко сделавшийся острым. Они оба хрипло дышали, как раненые животные, и ничего не говорили. Из него тоже способность говорить вышла одним махом.

Если бы он поцеловал ее, она бы не сопротивлялась. Если бы осуществил то, что озвучил – она бы позволила. Прямо здесь и сейчас.  Она слишком истосковалась по нему. Она почти забыла, как он пахнет, а теперь, рядом, в одном салоне, так близко, вдруг поняла – помнит. Ни с кем не спутает. Никогда.

Юбер поднял ладонь и провел пальцами по ее щеке. Аньес едва не подкатила глаза от обострившихся чувств, уже совсем с собой не борясь, но сдержалась лишь затем, чтобы продолжать смотреть на него.

А потом он резко оборвал все. Одной короткой фразой:

- Иди уже, милая. Поздно.

Аньес отмерла. Очнулась. И рука ее, продолжавшая держаться за горло, опустилась на колени, вцепившись в ремешок кофра. Другой она сжимала сумку.

- До свидания, - не своим голосом, каким-то испуганным, даже немного визжащим, проговорила Аньес.

- Передавай мое почтение мадам Прево.

Впрочем, они оба знали, что никакого почтения к вдове мэра-коллаборациониста подполковник Юбер не испытывает.

* * *
Если на свете и есть покой, то он весь в тихом рокоте двигателя, когда едешь, сам не зная куда, в одной лишь надежде, что конечная точка сулит больше хорошего чем та, которую покидаешь. И женщина впереди, что идет по обочине... маленькая, худенькая женщина, чей шаг лишен всякой силы, но упрям и уверен, она тоже полна надежды. В это мгновение они попутчики. Только она пешком ушла далеко от него. А он, как ни гонит машину, никак не может ее догнать.

А потом вдруг вспоминает, откуда она взялась и почему топчет землю. Как всегда. Он всегда потом вспоминает, и с этого мгновения теряет едва обретенную благодать. Та исчезает, как и не было, и остается лишь силуэт впереди ранним утром в Ханое.

Его машина тогда была второй из нескольких, что ехали на аэродром. Она всегда вторая, его машина. Но ни покоя, ни предвкушения он не испытывает – одну тревогу. Одно ожидание. Один страх. Одно возбуждение, разделенное на двоих с целым небом. Женская фигура у самого края пути, в пыли и в траве, раскачивающаяся из стороны в сторону, часто приходила к нему с тех пор. И то она обгоняла его, то оставалась на месте. То требовала, чтобы они отвезли ее домой, то оказывалась у них под колесами. А его автомобиль всегда был вторым на любой дороге, какие бы он ни преодолевал – к нему она и бросалась.

Боясь не поспеть, его чертова вторая машина мчалась от форта на такой скорости, что от рева закладывало уши, а неприкаянная, бесприютная женщина – шла впереди. И тревога его теперь заключалась лишь в том, что он знал, что она сделает. Знал, что намеренно выскочит под колеса. Знал, что она его конечная точка, а он – ее. Знал, и не мог произнести ни слова, когда впору было кричать водителю, чтобы тот остановился.

Она все шла. Они все ехали. И время все ускорялось. До бесконечности. До боли в груди. Ненастоящей, какой не бывает, какую испытывать ему не доводилось, но какая, он знал это точно, должна случиться только в самом конце, когда переходишь из жизни в смерть.

Он ясно видел, как она поправляет сумку на плече. И еще более ясно – как на мгновение замирает, кажется, впервые услышав шум за спиной. Этой секунды достаточно, чтобы даже земля ускорила свое вращение, и они вдруг оказались так близко, что острые позвонки под ее сорочкой можно было пересчитать. Юбер тянул руки, чтобы отшвырнуть эту глупую женщину из Ханоя в поле, в кусты, в пыль, где она сидела одна и раскачивалась, моля о помощи. Он никогда бы не сделал этого, если бы не знал, что сейчас все повторится в точности, как в самом страшном из его кошмаров.

И все повторяется.

Она оборачивается, и он пытается в раскаленном вибрирующем синеватом потоке воздуха разглядеть ее профиль. Профиль колеблется. И в ту минуту он еще надеется, что что-то можно изменить.

А потом минута истекает, и она рвется одним рывком, будто у нее выросли крылья, прямо вперед. Под колеса второй машины. Под колеса машины, в которой нежданно меняется реальность, и теперь уже он сам за рулем, не успевающий ударить по тормозам точно так же, как до этого не мог кричать.

Гулкий удар заставляет его всем телом вздрогнуть. И последнее, что он успевает увидеть перед пробуждением – это изумленное лицо Аньес, распластанной на капоте и глядящей прямо в его глаза. Вот она, его конечная точка. Вот он – конечная точка для нее.

После этого Юбер проваливается в черноту и просыпается собой. В одиночестве и тишине.

Хватает ртом свежий, почти холодный воздух и смиряется с тем, что это снова был кошмар. Полтора года одно и то же. Полтора года Аньес топчет землю, чтобы он стал ее концом. И ему все казалось, что она, эта путница, так бесконечно устала, что куда там его усталости против ее? Это не он бросается на машины, лишь бы все оборвать, а она. Она!

Ей жизнь хребет перебила, а она ничего не получила взамен.

Юбер медленно приподнялся на подушках и отер лицо ладонью. Ладонь ледяная, а на лбу выступил пот. Мокрая и поясница. Тишину нарушал лишь ход стрелок больших настенных часов, что висели в гостиной, и слышно их было только потому, что в такой час совсем ничего не способно звучать. Все мертво.

И он…Едва ли жив. Без нее все давно уже имеет безнадежный привкус слов «едва ли». Сладость и соль.

Лионец поднялся с постели, все яснее ощущая пробуждающуюся привычную боль в ноге – без нее ведь тоже куда? Он сросся с нею.

Окно приоткрыто. В него и задувает. Дождя нет, ветра тоже, только застывший во времени легкий, как дыхание столицы, морозец посреди вступающей в свои права весны. Завтрашний день обещает быть хорошим. Может быть, даже спокойным. Но если в нем снова не найдется места Аньес, то он станет очередным потерянным днем.

Юбер негромко выругался сквозь зубы и захлопнул окно, будто бы это оно во всем виновато: и в его кошмарах, и в его нелепой и ненужной любви.

* * *
Сначала Аньес думала, что показалось. После поняла – нет, в самом деле. Это не продолжение сна и ничего похожего на привычные звуки улицы. Разве только кто-то решил развлечься в такую рань прямо под ее окнами. Но и для развлечений слишком странно. Должно быть, так же недоумевали и другие жильцы дома, у кого спальни выходили на дорогу, и кто так же, как и она, проснулись под музыку в это занимающееся юным солнцем утро.

Гармоника.

Откуда-то с дороги доносились звуки блюзовой гармоники и мелодии, которой Аньес не знала, неспешной, спокойной, несколько неумелой, любительской, но слишком светлой для всего, что она носила в себе, и всего, что сумела бы рассказать хоть когда-нибудь.

И это было необычно. Удивительно и необычно настолько, что она улыбнулась. Плач просыпающегося вместе с рассветом Робера вместо будильника был привычен. Губная гармошка – нет. Это почти как поющие змеи в небе посреди войны, только ее война теперь тихая и, как сказал Юбер накануне, – с собой.

Она сглотнула. Воспоминания никогда не приходят при пробуждении сразу. Сонная нега дает передышку, прежде чем снова позволить реальному миру ворваться в мысли. Несколько минут неведения – но как же они хороши, когда за окном кто-то в семь утра играет для нее музыку. Эта музыка и сгладила возвращение памяти. И еще негромкое ворчание Робера в колыбельке, что стояла у ее кровати. Аньес протянула руку, коснувшись бортика, и наконец встала, потому что все равно пора. И сына тоже пора кормить. Ночи были у них на двоих, тогда как дней не оставалось совсем. Она протянула руку, попробовав пеленку под ребенком, и там, как ни странно, оказалось сухо. Робер обыкновенно мочился под утро, а потом оглашал весь дом криком, и не поймешь так просто – победным или возмущенным, это лишь Аньес знала, что в действительности – исключительно призывающим к порядку, что вполне справедливо.

Но сейчас сухо, и глазки тоже сухие. Внимательно следят за ней, будто боятся что-нибудь упустить. Или, может быть, это гармоника привлекла его внимание, вот и помалкивает, пытаясь разобраться, нравится ему или нет. Аньес не понимала, что из предположений верно. Лишь улыбнулась сыну в ответ на невысказанное, подняла на руки, отчего он загудел ей в ухо, и ласково шепнула: «Поглядим на солнце? А?»

А потом шагнула к окну, отодвинув в сторону белую занавеску, да так и замерла, открыв рот и глядя вниз, на улицу, на дорогу, на черно-белый Остин, опершись на капот которого, стоял человек в военной форме и играл мелодию на губной гармошке. Играл ей. Теперь уже без сомнений.

Она едва слышно охнула и прижалась губами к щеке сына. Его кожа пахнула по-особому, как пахнет только у детей. Он снова что-то проворчал, а она чувствовала лишь, что колотится сердце, а грудь стягивает волнением, но вместе с тем приходит и великое облегчение. Лионец приехал. После того, что случилось накануне, Лионец ее приехал. Так рано, будто бы вовсе не спал.

 И словно открытию ее вопреки, чтобы прибить к земле, чтобы унять ликование, в голове многократно отдавалось его негромкое в ночной темноте индокитайское: «Спи. Я двое суток не спал».

Плевать. Будь она хоть единственной, эта минута, плевать!

Аньес метнулась к колыбельке и уложила назад Робера, который на удивление не стал возмущаться. А затем помчалась в коридор. В квартире было еще тихо, мать еще отдыхала, и на другой половине совсем не слышались звуки музыки с улицы, но слышался негромкий отзвук ее шагов по паркету. Все правильно. Не для других это утро, а для нее. Для нее!

Босые ноги – в ботинки. На тонкую сорочку, совсем без раздумий, – узенькое пальто по фигуре с косой линией пуговиц от Диора, ее последняя совершенно сумасшедшая покупка, которую и носить некуда, повсюду в форме. И денег на нее нет – она никогда не умела тратить, но зарабатывать иногда получалось.

А потом стремглав вниз, на дорогу, к Юберу. К его роскошному Остину и гармонике, мимо изумленных глаз совершенно сонного Вокье. У старика было утро удивительных наблюдений. Мало того, что на улице кто-то забавляется в этакую рань, так еще и молодая мадам де Брольи чуть свет в таком странном виде мчится наружу. А ведь он никогда за все годы не видел ее такой, даже после плена, хотя тогда казалось, что она прилетела с Луны и кожа у нее теперь зеленая. Не могло же заключение у вьетов пройти без следа!

Впрочем, до умозаключений консьержа Аньес не было ровным счетом никакого дела. Наверное, она даже не заметила его, поворачивая ручку двери и переступая порог дома, чтобы оказаться на высоком крыльце.

Скрип петель. Тяжелый хлопок. И мелодия обрывается. У них глаза – предназначены друг для друга. Их взгляды оказываются настолько крепко сцеплены, будто бы только так и можно, а иначе – уже неправильно.

И Юбер медленно убирает от губ гармонику, на которой до этого не совсем умело, но так от души играл. Аньес спускается шаг за шагом к нему, не глядя под ноги, не боясь поскользнуться. И наконец-то – рядом. Руку протяни – вот он.

- Никогда бы не подумала, что ты играешь на чем-то еще, кроме моих нервов, - дрожащим и почему-то испуганным голосом произнесла она.

- Да я забыл все давно, - ответил он, кажется, немного смутившись. – Меня когда-то научил один американец.

- Вы служили с ним вместе?

- Да, в июне сорок четвертого. Я присоединился к тем ребятам в Сен-Ло, мы и познакомились. Мое путешествие через бокажи[1] – длинная история, но когда-нибудь я обязательно тебе ее расскажу.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Она часто закивала ему, как если бы не было на свете ничего важнее и интереснее, чем то, как Юбер шел среди крестьянских бокажей, которые по плечу оказались лишь американским «Шерманам»[2]. Жаль, что он этого так никогда ей и не поведал. Не успел. Времени оставалось уже слишком мало для подобных разговоров, но, к счастью, это им было еще неведомо.

- А про американца расскажешь? – спросила она зачем-то.

- Нечего рассказывать, погиб еще в Нормандии, тогда же. Он как-то озвучил мысль, которая по сей день не дает мне покоя. Самое лучшее в войне – после боя понять, что остался жив. Он всегда играл что-то незамысловатое после сражений. Нельзя, командир орет, а он играет, как дурак.

- Гармошка – его?

- Нет, моя. Его – с ним и закопали. Я после уже раздобыл и очень мало умею.

- Достаточно, чтобы произвести впечатление.

- Ты замерзнешь. Утро холодное, ты замерзнешь.

- А ты здесь сколько уже стоишь?

- Ты ведь без машины сегодня, - криво усмехнулся Юбер. – Кто-то же должен довезти тебя до форта, еще не хватало автобусом добираться. Аристократкам, вроде тебя, не полагается. И еще я не отказался бы от кофе, если сегодня твое предложение все еще актуально.

- Какое из всех?

- Быть друзьями.

- У тебя не получится.

- Но, по крайней мере, я смог бы ухаживать за тобой. Я никогда за тобой не ухаживал. Я ни разу ни за кем не ухаживал.

- Не может быть! – охнула Аньес, уставившись на него, впервые сознавая, кто он, как жил, и почему сейчас сказал эти слова.

- Некогда было, - пожал Юбер плечами и за этим жестом вдруг снова проскользнуло необъяснимое смущение. – И ты не представляешь себе, насколько я этим испорчен.

Она негромко рассмеялась, а после отважилась и взяла его за руку. Руки у него оказались ледяные, чуть влажные, кто еще из них замерз-то? Ей было тепло. Возле него ей было тепло даже с голыми ногами в армейских ботинках.

- Пойдем, - прошептала она. – Пойдем, я погляжу, что у нас есть на кухне. А ты можешь сыграть Роберу? Хорошо? Его придется чем-то занять. По утрам он привык быть со мной, покуда я не уйду.

Юбер кивал в ответ, глядя на их ладони, сейчас сцепившиеся узлом, и спешным шагом шел за ней, пока она взбегала на крыльцо, мчалась мимо консьержа, провожавшего их изумленными глазами, а потом поднималась по лестнице на свой этаж. Он видел ее затылок, растрепанные волосы, разметавшиеся по плечам, и несколько коклюшек на висках, которых Аньес не сняла. И от такого интимного ее вида, который дозволено видеть лишь самым близким, у него перехватывало дыхание, а в горле колотилось все невысказанное за столько времени.

Потом они оказались в ее квартире, где, кажется, все замерло и не издавало никакого шума. Мадам Прево, накануне мучившаяся от сердечных болей, сейчас еще спала. Шарлеза же вчера вечерним поездом уехала проведать старшего брата в Бигуден. И так вышло, что сегодня завтрак был на совести Аньес.

И она старалась. Старалась, лишь на мгновение замешкавшись, когда принесла на кухню Робера, которого тоже пора кормить. Сейчас их было двое, мужчин, нуждавшихся в завтраке. А она так глупо, совсем непохоже на себя, боялась потерять сознание от совершенного, без любых оговорок, счастья. Сын на руках Юбера освоился быстро и пытался снять булавку с его галстука. Анри некоторое время внимательно разглядывал мальчугана, а потом вдруг сказал, что у него совершенно уникальные уши. Других таких нет на свете. И с этим высказыванием Аньес вынуждена была согласиться. Других таких нет.

Потом она сервировала стол, варила кофе, а Лионец играл и ей, и Роберу на гармонике, и когда в приоткрытой двери мелькнуло изумленное лицо мадам Прево, но тут же исчезло, ей захотелось смеяться, и она с трудом сдерживала этот смех, вдруг подумав, как все могло бы быть, если бы она стала кем-то другим, не собой.

Или только сейчас, в эту счастливую минуту, она – это она?

Когда человек обретает себя, он должен быть счастлив. Несчастны те, кто изображают других.

На завтрак были свежий хлеб, масло, джем и яйца-пашот – Аньес готовить умела все самое простое, но те у нее на удивление получались. Молоко для сына и печенье, которое она снова растолкла, потому что Робер желал только так, отказываясь есть по-человечески. «Он еще очень маленький», - улыбаясь, говорила ей иногда Женевьева.

И теперь Юбер удивленно повторил то же самое, слово в слово. «Он еще очень маленький» - будто ожидал увидеть взрослого мальчишку, а на руки ему усадили младенца.

Он еще очень маленький и у него совершенно уникальные уши. И еще он их сын. Лишь последнее – как сказать? Где найти те самые причины, оправдания, извинения, которым Лионец поверит, за которые он простит? Разве на свете есть такие?

Потом она ушла одеваться и причесываться. Спешно провела ладонями по волосам, наткнулась на коклюшки, негромко и испуганно охнула, глянув на забавлявшегося Анри, и исчезла в другой комнате. Иногда он слышал ее отрывистое «мама, который час» и «мама, я могу приехать поздно, не ждите». И забавлялся еще больше.

А потом мальчик негромко проворковал ему: «Чу! Чу! Чу!» - и схватился за погон на мундире. Как он так легко понял, что «чу» на птичьем языке означает «хочу», Юберу и самому было не ясно, но вся эта возня заставляла испытывать что-то щемящее в груди, отчего он даже не пытался укрыться. Чувствовать всегда лучше, чем жить с камнем вместо сердца.

Позднее Аньес показалась на кухне уже полностью одетая и вместе с матерью. Мадам Прево была смущена, хотя, казалось, ее смутить непросто. Она забрала Робера и ретировалась в другую комнату. А Анри и Аньес остались одни, неловко глядя друг на друга, будто бы были школярами. Хороши школяры! У него изранено все тело, а у нее вся душа, но если захотеть, можно сказать и наоборот – ничего не изменится.

Он вез ее в Иври-сюр-Сен, по пути она покупала газету, ежедневную «Юманите», которую, оказывается, все еще читала, и они говорили о чем-то, что там писали в то мартовское утро. Заголовки были о войне. Аньес мечтала о мире. А когда они прощались у форта, он вдруг сказал ей:

- Может быть, мне попросить в гараже, чтобы не отдавали тебе машину? Пусть найдут в ней какую-нибудь поломку и продержат у себя хотя бы еще день?

- Зачем же, господи? – удивилась Аньес, вскинув свои красивые тонкие брови, и он невольно залюбовался ею. Опять, как обычно.

- Ты куда покладистей без нее.

- Тебе тогда с ними никогда не рассчитаться, - расхохоталась она, когда поняла, о чем он толкует, и нисколько не раскаивалась в том, что сама не далеко ушла, продырявив шину. Только ей совсем не было стыдно за свой поступок, пусть сейчас она уже и не знала, как ей остановиться на этом мгновении, но не позволять происходящему зайти далеко.

Не выходило.

Истосковалась по нему.

А теперь, как голодающая, не могла насытиться.

- Плевать. Что-нибудь придумаю. Вечером мы сможем увидеться?

- Ты же слышал, я сказала матери, чтобы не ждала.

И теперь хохотал он, а она выскакивала из салона его шикарного Остина и мчалась к КПП, оглядываясь несколько раз и широко ему улыбаясь. А Юбер все настойчивее думал о том, что ее сын – от другого мужчины – вовсе никакая не беда. Они оба, и он, и Аньес, стоили того, чтобы ждать их полтора года. Они стоили, чтобы ждать их всю жизнь.


[1] Тип культурного ландшафта, где пастбища, поля и луга отделены друг от друга и окружены земляными насыпями, увенчанными живой изгородью, рядами деревьев, лесопосадками или полеском. Характерен для Нормандии. Бокажи послужили существенным затруднением для союзных войск при проведении операции «Оверлорд», поскольку снижали видимость, затрудняли действия танковых частей и снижали эффективность применения артиллерии.

[2] Основной американский средний танк периода Второй мировой войны. Широко использовался американской армией на всех местах боевых действий, а также в больших количествах поставлялся союзникам (в первую очередь Великобритании и СССР). Во время продвижения по Нормандии к их днищам прикреплялись острые стальные пластины, срезавшие бокажи.

* * *
Маленькая и теплая, она оказалась в его объятиях, будто упала с неба, и такое счастье, оказывается, вынести очень трудно. Юбер вынужден был признать, что почти полюбил салон своей слишком хорошей для такого солдафона, как он, машины, вычурной и, наверное, чересчур британской. Но на подобную симпатию имелась одна-единственная причина, зато достаточно веская, с какой трудно не считаться. Эта машина подходила Аньес. Его маленькая бретонка выглядела блистательно и снаружи ее, и внутри, хоть в форме, хоть в вечернем платье, хоть в тренчкоте, хоть в меховом пальто. И еще лучше она выглядела в его объятиях.

Он видел ее вчера. Он видел ее утром. Вечером – он видит ее снова. Это, черт подери, становилось отличной привычкой, от которой ему, наверное, никогда не отказаться. Она пахла весенним дождем, сигаретами и горькими духами, от которых кружится голова и шаги по земле становятся легкими-легкими. День без нее был лишь чередой событий, которые он подгонял, лишь бы быстрее наступил тот миг, когда окажется у форта, чтобы ее забрать, даже если механик уже и починил старый Ситроен. Потому что она сказала матери – не ждать. Ее сыну всего лишь год, а она, безумная, сказала не ждать.

- Я заставлю тебя объясниться за каждый твой поступок, - заявил Юбер, уткнувшись лицом ей в шею, продолжая вжимать в себя ее тело, задыхаясь и зная, что задыхается и она.

- И за каждое мое слово? – прикрыв глаза, спросила Аньес.

- Да.

- Но ведь это будет потом. Сегодня не надо.

Сегодня она не хотела.

Сегодня было бы слишком страшно, потому что несколькими минутами ранее она вставала с рабочего места, точно зная, что сядет в свою машину и уедет одна, пока все снова не зашло слишком далеко, пусть и сама начала на сей раз. Это вновь случилось. На нее вновь обрушилась безумная вера в то, что все еще может выйти. Полтора года смягчили в ней боль, ненависть к войне, убежденность и упорство. Притупили страх. Заставили почувствовать себя неуязвимой и одновременно хрупкой, как стекло. А в тот день, когда на глаза ей попалась листовка с ее собственной фотографией, она, вместе с испытанным сожалением о неслучившемся, вдруг подумала, что, может быть, все и правда уже позади, поздно, неважно. И можно начинать жить. Звенеть от чувств и трепетать от порывов.

О, как ей этого хотелось! Жить, вдыхать воздух в сердце Парижа и слушать океан на самом конце света – там, где осталось ее собственное сердце. Да. Отвезти Робера летом к океану – самая лучшая идея из тех, что приходили ей в голову. Да. Снова увидеть каменные домишки Требула под красными крышами и золотистый крестовник, пусть теперь уже просто гостьей, а не частью всего этого удивительного мира.

Да. Без Юбера. Потому что его себе позволить будет нельзя никогда. Но она сможет, сумеет, справится. Самое главное – простораствориться для всех и всего. И прекратить барахтаться. Даже растворившейся – она для него опасна.

И потому она шла из форта к гаражу спешным шагом, еще утром справившись, что Ситроен в порядке. И лишь в последний момент, уже увидав темно-вишневую машину под своим навесом, резко развернулась и рванула в противоположном направлении. Прямо к КПП. Прочь. Пешком. Сколько угодно шагов в полной уверенности в том, что за огромными воротами ее ждет Лионец, такой же сошедший с ума.

Аньес шла все быстрее, и крылья за ее спиной крепли. Смятенье чувств ничто, когда меняешь тысячи решений и принимаешь одно, самое верное. А в награду получаешь этот восхитительный миг. Он, уткнувшийся ей в шею, а она – прикрывшая глаза и шепчущая свое «потом, не сегодня».

Потом на колени ей упал букет рубиновых роз, и она рассмеялась, потому что не было ничего глупее и несуразнее, чем подполковник Юбер, даривший ей цветы. Может быть, любой другой женщине – вполне подошло бы. Но ей?! Ей! Ей, которой он готов преподнести весь мир!

- Позволь полюбопытствовать, в чем причина твоего смеха? – недовольно спросил Анри. И за его недовольством скрывалось то, чего она никогда не знала за ним – робость мужчины, у которого не было первой любви. У которого отняли возможность любить впервые. Аньес была богаче его даже в этом. Юность она уже переживала однажды.

- Удивляюсь, почему сразу не флердоранж[1]. Ты ведь этого добиваешься.

- Этого, - не стал он возражать. – Поедем ко мне? Ты все еще не знаешь, где я живу.

- Возле Отеля де Бриенн, я помню.

- Поедем?

- Только в том случае, если твои окна не выходят прямо на кабинет генерала Риво. Это было бы отвратительно, - снова расхохоталась она, откинувшись на кресло, пока он не закрыл ее рот, впечатавшись своими губами, сминая телом розы и заставляя молчать. Молчать и целовать вместо ответа.

Жил он, как оказалось, на бульваре Сен-Жермен, что и правда было достаточно близко, но, по счастью, ни из одного среди его окон не просматривалось здание Министерства национальной обороны. Нет, здесь было даже спокойно, и когда они входили в его квартиру, тишина и полумрак заставили Аньес вспомнить о том, что вся их с ним настоящая жизнь вот такая – в полумраке. Ни тьма, ни свет. Им шага не хватало до того или другого.

Юбер забрал ее пальто и пристроил его на вешалку. Потом предложил ей вина или кофе. Аньес ничего не хотела, но все же согласилась на вино. Он обещал ей ужин. Включал электричество, ходил по комнатам, которых было немного, с ее парижским жилищем не сравнить, но обставлены они были добротно настолько, насколько выглядел и сам подполковник, а она лишь глядела по сторонам и снова испытывала знакомое чувство гордости за этого человека, который сейчас оказался куда выше ее, что бы он там ни говорил. Они действительно давно поменялись местами, а он того не заметил и даже не понимал, что сам – сам! – достигнул того, чего иные люди не способны получить, даже имея правильное происхождение или протекцию.

В его собственной голове он Лионец, сын булочника, человек, который не знает, как правильно сервировать стол и, кажется, стесняется этого, хотя солдату такие умения ни к чему. Потом Аньес будто проснулась и перехватила у него инициативу. У них получился забавный пикник посреди его гостиной, прямо на полу, под легкомысленный джаз, игравший из радиолы, стоявшей здесь же. Они говорили мало, смеялись много и так же много целовались.

Ей уже совсем ни о чем не думалось, она лишь подставляла его поцелуям лицо, шею и плечи, а пуговки на ее рубашке расстегивались все ниже и ниже. Юбер теперь и не походил на настоящего подполковника, и это ей нравилось сильнее всего.

Страшилась она лишь той власти, что чувствовала над ним. Эта власть кружила ей голову. Не вино, от которого становилось лишь теплее и веселее, а осознание, что с этим человеком она может теперь делать все, что ей захочется. До каких пределов – она не знала, но почему-то сомневалась в том, что они существуют. И именно оттого пыталась себя убедить, что никогда не воспользуется своей силой над ним. С ним – нельзя. Любви на свете не так много, ее – самая бессмысленная, но для чего-то же она родилась.

- Ты совсем седой стал, - сказала Аньес, когда он наклонился к ее груди, спускаясь губами все ниже к белью, а ее ладонь легла на его волосы. Провела меж прядей пальцами, чуть вытягивая, и улыбнулась. На ощупь они были мягкими, почти как у Робера, и касаться их было приятно.

- А отца я помню совсем черным, - поднял он взгляд к ней и не спеша – спешить теперь некуда – улегся на пол у ее ног, положив голову ей на колени. – Даже усы с бородой.

- А мать?

- Мать седела. Носила шляпки, косынки. Ужасно сердилась, что выглядит старше отца, хотя моложе его на восемь лет. Он говорил, что молодость из нее вынули я и сестры своими проделками. Ее звали Раймонда. Как тебя, моя Раймонда Мари Аньес де Брольи, урожденная Леконт. Фамилию мы сменим. Остальное останется. Что ты на это скажешь?

- Что ты совсем не интересуешься моим мнением на сей счет.

- Я уже один раз поинтересовался. Больше не буду.

- Жаль. Иначе я сказала бы тебе, что мне не нравятся ни твоя внешность, ни твой характер. И мне бы совсем не хотелось, чтобы хоть что-то из этого передалось нашим детям.

- Хорошо, пусть они будут похожи на тебя. На это я могу согласиться.

Она снова рассмеялась, уже не понимая, смеется сама, или это вино в ней играет. А он перехватил ладонью ее затылок и заставил наклониться к своему лицу. Они застыли, глядя в глаза друг другу. Наоборот, вверх тормашками. А потом она сама подалась вперед, и они снова целовались, как если бы впервые занимались любовью.

Позднее она оказалась, как и он, лежащей на полу, вдоль его крепкого тела, тесно прижатая к нему и с заведенными вверх руками. Ее нараспашку раскрытая грудь часто вздымалась. Но не менее часто дышал и он. Часто и тяжело. Между ними происходило нечто самое важное, самое главное, что случается между мужчиной и женщиной. И это больше объяснения в любви. Это взаимное помешательство, потому что лишь безумный способен раствориться в человеке, который однажды уже предал.

Он предал ее, пройдя мимо ее дома много лет назад у старого маяка.

Она предала его, назвав Жиля Кольвена отцом своего сына.

Квиты.

И неважно, чья вина сильнее.

В тот вечер на пороге их будущего, которое пройдет порознь, они наконец простили друг друга.

- Робер никогда не оставался без меня на всю ночь, ни разу, - тихо сказала Аньес, прижимаясь лбом к его лбу после очередного поцелуя.

- Ты ведь не кормишь его грудью, я бы понял, - прошептал Юбер и отстранился, чтобы снова нырнуть вниз, к ее соскам, сейчас освобожденным от белья, и касаться их губами, царапая щетиной, отчего на ее белой коже оставались красные следы.

- Нет. Сейчас уже нет, мне пришлось отказаться от этого, когда я вернулась к работе.

- Все же у тебя в голове что-то не так устроено... Не проси за мальчишку. Все равно я тебя уже не отпущу. Мне плевать, что подумает твоя мать и как трудно ей будет справиться. Сегодня у тебя только я.

- Хорошо. Сегодня у меня только ты, - согласилась Аньес, прикрыв глаза, и промолчала, что только он был у нее всегда. Даже Робер – это только он, и больше никто.

На них все еще оставалась одежда, когда зазвонил телефон. Анри исступленно целовал ее, продолжая судорожно удерживать на месте, будто боялся, что она куда-нибудь денется. Но трель ворвалась в их первую настоящую ночь, вырывая обоих с кровью из этой невероятной расцвеченной яркими пятнами реальности.

- Не надо! – жалобно всхлипнула Аньес, чувствуя, что все теряет, когда он замер, нависнув над ней.

- Я не могу, - отрывисто выдохнул Анри. Его горло сковало спазмом. Больше он ей ничего ответить не мог. Что тут говорить? Что его и посреди ночи в одном исподнем могли сорвать по любому вопросу? Это она должна была понимать сама. Чем быстрее поймет, тем лучше. Но легче было сдохнуть, чем оставлять ее здесь полураздетую посреди гостиной.

Юбер резко вскочил на ноги и рывком заставил подняться ее. После повел в свой кабинет, на ходу пытаясь застегнуться. Она – ничего не делала. Шла, как механическая кукла, не прикрываясь и ни слова не говоря. Лицо ее все больше бледнело, и ему это совсем не нравилось. Хотелось встряхнуть, все объяснить, но чертов телефон продолжал трезвонить до тех пор, пока он не поднял трубку.

- Алло, я слушаю! – рявкнул Юбер, с трудом сдерживаясь, чтобы его голос не звучал грубо. Одновременно с этим Аньес приникла к нему всем телом, как к твердому и сильному дереву льнет мягкий податливый мох.  И он снова, как в пропасть, сорвался, судорожно сжимая свободной рукой ее плечи, чувствуя, как напрягается в брюках член, понимая, что еще немного, и вышвырнет проклятый аппарат в окно.

- Господин подполковник, прошу прощения за столь поздний звонок, но к вам пришел господин де Тассиньи, - ровно и монотонно в противовес его буре зазвучал голос консьержа.

- Ну так впустите!

Есть лица, которых пропускают в любое время дня и ночи. Де Тассиньи к таким и относился.

Юбер бросил трубку на место и развернул к себе Аньес. Теперь его пальцы забегали по ее одежде, приводя в порядок. Она же, как рыба, выброшенная морем, медленно приходила к пониманию: на этом все.

- Можно я побуду в твоей спальне? Не хочу сегодня никому попадаться на глаза, - хрипло попросила она вместо того, чтобы сказать главное, то зачем в действительности пришла – признаться наконец в своей любви. Поставить точку в их затянувшемся на годы объяснении.

- Если ты со мной, то не имеет значения раньше или позже. Они будут видеть нас вместе. Тебя в моем доме. В нашем, - поправился он, - в нашем доме. Если ты правда со мной.

- Я с тобой. Я правда с тобой, но дай мне немного времени... привыкнуть. Еще два дня назад ничего не предвещало, я не хотела и...

- Чего ты боишься?

Она боялась столь многого. Она боялась шантажа, разоблачения, поражения в собственных войнах. Она боялась, что он не примет ее с ее правдой. Она боялась, что он никогда ее не простит. И впервые думала о том, что, должно быть, в его глазах с его осознанием чести и долга совершаемое ею каждый день – предательство. Тогда как она виновата на свете лишь перед одним человеком – перед ним. За всю ложь и всю боль. И этого она тоже боится, боится, что он никогда не поймет.

Но вместо всего этого Аньес лишь мотнула головой и тихо проговорила:

- Мне просто нужна передышка. Я не могу так... сразу, с головой в твою жизнь.

- Только сегодня, - с некоторым нажимом проговорил он, словно бы утверждал свое право на нее.

- Как скажешь.

В дверь постучали. Юбер ругнулся и снова схватил ее за руку, потащил к себе, завел в комнату, а потом крепко поцеловал в лоб. Стук повторился, и он оставил ее одну, направившись открывать. А она замерла на его кровати, обхватив себя обеими руками, и ей отчего-то сделалось страшно и холодно, как в детстве, когда мальчишки из рыбацкой деревни в единственный день, когда не встречал шофер, опоздавший из-за поломки машины, загнали ее на дерево. Они не хотели ничего дурного. Лишь посмотреть, настоящие ее волосы, или как у куклы. Слишком блестящие, слишком ухоженные, слишком аккуратно лежат на плечах, будто бы никогда не растрепываются. В ней всегда и всего было слишком.

И сейчас тоже.

В коридоре послышались голоса. Отчетливые, мужские, грубоватые. Антуана де Тассиньи Аньес помнила. О его дружбе с Анри знала довольно давно. Но сейчас ей сложно было соотнести того де Тассиньи со светских вечеринок с этим, у которого речь звучит сталью.

- Я помешал? – спросил он, проходя мимо комнаты, и Аньес видела мелькнувшую тень в щели приоткрытой двери.

- Нет, идем в кабинет.

- Прости, дело безотлагательное, иначе я бы не вламывался. Если захочешь, извинюсь перед твоей дамой лично.

- Так не терпится узнать кто? Иди к черту, дама спит.

- Как скажешь, - хохотнул он, и Аньес этот смешок показался мерзким, таким, что она не хотела бы слышать. Как будто раздавила насекомое. Гадко.

Потом простучали шаги по паркету пола. И дверь в соседнее помещение негромко хлопнула. Если бы Анри провел его в гостиную, то она могла бы закрыть глаза и правда попытаться спать, потому что там было бы меньше слышно. Но Анри не повел – попросту потому, что не хотел демонстрировать следы ее пребывания. Там все еще валялся ее галстук. И мундир тоже там. И на полу, на мягком ковре – бокалы и блюдца. Еще там крутится замолкнувшая пластинка. И негромко подпрыгивает иголка, отчего раздается: шарп-шарп-шарп. И в ушах ее точно так же, как будто пульс – шарп-шарп-шарп. Там – их общий миг, который уже не повторится.

- На сегодняшний день они в этой точке, как и планировали, - заговорил де Тассиньи, и из-за стены голос его звучал глухо. – Ровно здесь, укрепленный пушечный форт. Видите?

- Я эти карты изучил вдоль и поперек, Антуан. Ничего нового вы мне не покажете.

- Сегодня их атаковали с севера. Нам сообщают о крупных потерях. Но главное – эта высота уже точно наша. Оттуда хорошо просматривается дорога. Вот и пытаются выкурить.

- Это мы должны атаковать, а не нас, - проворчал Анри. – Вьетов отбросили?

- Да, пока да. Но это не решает основной проблемы. Они вернутся с бо́льшими силами, и толку от пребывания в форте не получится.

- А это, братец, неважно. Тут важно другое. Теперь мы знаем наверняка, что Ван Тай здесь. Вот два населенных пункта, которые, наверняка, подпитывают их силами, и больше деваться некуда. Горы образуют естественный заслон, перевал, который сложно преодолеть на тяжелой технике, они чувствуют себя неуязвимыми. Но наше предположение с самого начало было верным. Тут расстояние… сейчас я помечу… Вот. Километров тридцать, не более. А теперь смотрите левее, на запад. Вот сюда.

- Да смотрю, смотрю. Черт, у вас есть, чем горло промочить? Я сегодня накричался в штабе, жаль вас не было. Вы бы оценили этот балаган.

- Коньяку?

- Нет, не настолько радикально. Воды.

- Минуту. Вы пока ознакомьтесь.

Снова застучали шаги. Аньес часто дышала. Плеск в кухне. Аньес задышала еще чаще, чувствуя страшную сухость во рту. А потом сжала пальцами виски, будто бы это могло помочь унять ее волнение. Ей и самой отчаянно хотелось пить. Выйти к нему и попросить? Нет, иначе не выдержит и спросит, а спрашивать про Ван Тая нельзя.

 Потом Юбер вернулся в кабинет. И в ту же секунду Антуан, будто пребывал в сильнейшем возбуждении, выкрикнул:

- Откуда у вас эти данные?! Если все и правда так, то это полностью меняет наши шансы, Анри! С чего вы все это взяли?

- Все и правда так, - снова прозвучал голос Юбера, куда спокойнее и увереннее, чем де Тассиньи. – Готов дать голову на отсечение, хотя лучше все же провести разведывательную операцию – голова мне еще дорога. Я изучал последнее время аэрофотосъемку интересующей нас области. У Риво в архиве есть занятные кадры этого участка гор и в частности данного перевала. Глядите. Видите эту платформу? Это не похоже на природный ландшафт, а вполне рукотворная, сформированная человеком взлетно-посадочная полоса. Я думаю, еще при японцах. Предположительно гравиевая, грунтовая не достаточна, на асфальтированную нужно время, и она слишком заметна, да и стальную обнаружить не мудрено. В данном отношении гравий выглядит естественно, и если бы  не этот единственный снимок, я бы не рискнул предположить, что здесь у них аэродром. Самолет явно летел очень низко, раз вышла такая четкость. Какова вероятность, что именно сюда не доставляют им вооружение и все прочее?

- Да нет такой вероятности! Наверняка они используют этот плацдарм для помощи банде Ван Тая.

- А теперь представьте себе, что будет, если прямо сюда мы посадим наши самолеты. Вот, здесь часть наших людей. Они в форте с этой стороны. Вот здесь – мы занимаем их позицию, на что они не рассчитывают. И можем использовать ее ровно с теми же целями – для подпитки армии и как плацдарм для переброски парашютистов. Ван Тай снова придет к форту, это неизбежно. Пока мы его занимаем, они там не хозяева. И если в этот момент не просто отразить нападение, а, к примеру, прямо им на головы спустить десант – благо их собственный аэродром запросто дает такую возможность... загнать их вот... глядите... Тут горы образуют котел и отсюда так легко не выбраться. Здесь их и утопить. И даже если уйдут живыми, дорогу мы отобьем. Что скажете, а?

- Что вы щелкаете задачи, как орешки. И этот поддался... черт... вы соображаете, какого значения проблему, возможно, сейчас решили.

- Догадываюсь, Антуан. Но только без реальных действий все лишь теория, она ничем не подкреплена, - Юбер говорил очень спокойно, но в его интонациях проскальзывало что-то похожее на самодовольство. Или может быть, это ей так казалось сейчас. Впрочем, он имел право. Наверное. Судя по голосу де Тассиньи – определенно имел.

- Вы сможете сейчас повторить все это генералу Каспи? Он сегодня разразился тирадой насчет того, что де Латр слишком торопится и нас это до добра не доведет. Я по собственному скудоумию возразил, что его промедление в сорок первом и сорок втором едва не обошлось ему слишком дорого[2].

- Мне, право, любопытно, что вы по этому поводу выслушали, - рассмеялся Юбер, и от его смеха за стеной Аньес вся сжалась. Ее натуральным образом подбрасывало на месте. И, чтобы хоть как-то успокоиться, она повалилась на кровать, обхватив себя руками и повторяя раз за разом, как маленькому Роберу: «Тихо, тихо, все пройдет».

Но ничего не проходило. Голоса звучали еще некоторое время. Но теперь она воспринимала их так глухо, будто бы слова свои мужчины за стеной говорили в подушку. Потом, всего на мгновение, Юбер заглянул в комнату, как если бы собирался ей что-то сказать, да так и замер на пороге, решив, что она спит. И Аньес подумала, что так лучше. Хорошо, что легла. Не придется ничего придумывать.

После дверь закрылась совсем, а еще через некоторое время хлопнула и входная, а она вдруг поняла значение его недавно оброненной фразы: «Если я в Париже, то под рукой». Да, конечно. Его нарочно поселили здесь, недалеко от Отеля де Бриенн, ведь под рукой он – и днем, и ночью. Полное и безраздельное владение Министерства национальной обороны, которое она ненавидела в эту минуту, как ненавидела и Юбера.

И так бесконечно любила, что страшно было заглянуть внутрь – ее бы смело и от любви, и от ненависти, и потому она сосредотачивалась на внешнем.

Но, господи, насколько было бы легче и проще, окажись он булочником. Простым пекарем, как его черноволосый, нестареющий отец.

В квартире стало темно и очень тихо. От тишины закладывало уши и отчетливо слышался звон в голове, впрочем, возможно, это все еще не выветрилось вино. Сколько же она его выпила? А он? Уехал в штаб, к Каспи или куда там еще – после всего что было здесь? Просто так взял и уехал? Не стал ее будить, не сказал ни слова. Развернулся и ушел в ночь, туда, где не до сна. Оставив ее один на один с выбором.

А ведь если бы был рядом, возможно, она остановила бы себя, ничего не начав.

В одиночестве – у нее не получалось остановиться.

Аньес сползла с постели и зажгла в комнате лампу. Его спальня оказалась очень светлой, и это ее удивило. Мебель в мягких кремовых тонах. Под ногами – бежевый паркет. Белоснежные портьеры. Какая-то очень женская комната, совершенно не подходящая ни ему, ни любому человеку его профессии или склада характера. Она вышла отсюда без больших сожалений и, сдерживая себя, направилась на кухню. Пить ей все еще хотелось. Набрав воды в найденный стакан, она, жадно и шумно глотая, опустошила его. Набрала второй, сделала несколько глотков и выплеснула остаток.

Затем коридор. Брошенный на стуле кофр с фотоаппаратом. Она почти не расставалась с камерой, та сделалась продолжением ее рук и частью ее сердца. Собственные глаза – оптические приборы, почти объективы. Мир Аньес воспринимала с точки зрения того, какой из него получится кадр.

Несколько секунд она стояла, глядя прямо на камеру и не делая ни шага.

А после все-таки направилась в кабинет. Зажгла свет. Огляделась, пытаясь сфокусироваться хоть на чем-то, но выходило плохо. Вместо этого выхватывала мелочи, которых не видела, когда они оба были здесь, а он отвечал на звонок. В этом помещении Аньес не находила ничего лишнего. Все сурово и лаконично, как он сам. Большое бюро, несколько полок с книгами, два стула, кресло, диван. Печатная машинка. Бумаги со стола в беспорядке сгружены на стулья.

На бюро разложена большая военно-топографическая карта. Снимков, которые Лионец показывал де Тассиньи, нигде сверху не оказалось, а рыться в его столе она не рискнула. Здесь вообще ничего трогать нельзя. Ни к чему нельзя прикасаться. И должно быть, фотографии, о которых говорили, мужчины забрали с собой, показывать генералу Каспи. Показывать генералу Каспи, как уничтожить Ван Тая, который спас ей жизнь и который доверился ей.

Будь это не Ван Тай… кто угодно другой, тогда она бы не смогла...

Но это он.

Аньес сглотнула и уставилась на обозначения. Юбер определенно имел привычку все помечать красным. Уверенно, жирно, ярко. Она так и воображала себе, как он обводит контуром нужную точку на карте и говорит Антуану де Тассиньи: «Видите? Вот здесь, видите?» Попробуй не разглядеть!

Стараясь полностью остановить поток мыслей в голове, которые, переполошенные, были несвязными и перепрыгивали с одного на другое, она сосредоточилась на том, что делали ее руки. А руки вынимали из кофра камеру. Потом настраивали объектив. Потом жали кнопку затвора. Раз. Другой. Третий. Сколько хватило пленки. Там немного оставалось. И ей было ужасно страшно, что будут дрожать руки, но те, как ни странно, свое отрабатывали уверенно. Плевать, как колотит саму.

Потом она еще некоторое время изучала координаты, пытаясь сложить их в своей голове в цифры и хорошенько запомнить, но была совсем не уверена, что способна на это.

Ладонь ее дернулась к телефонному аппарату, но тут же замерла, не донесенная до него на полкасания. Отсюда звонить нельзя. На телефонной станции звонок зафиксируется, и если сопоставить время, то будет ясно, что Анри звонить не мог.

Значит, нет. Не здесь.

А затем так же, тихонько, едва ступая по полу, Аньес вышла в гостиную, где повсюду разбросаны были вещи, ее и Юбера, и она стала их собирать, зная, что на это уходят последние силы, а вся ее решимость держится лишь на том, что думать она себе запретила.

Потом.

Потом она будет вспоминать этот вечер, анализировать его и, наверное, даже придет к выводу, что это хорошо, что ей удалось избежать физической близости с подполковником Юбером, будто бы от этого ее предательство капельку меньше.

Записка. Уйти просто так она не смогла. Знала, что он вернется и не найдет ее. После всего – он ее не найдет. И это будет больно никак не менее, чем сейчас больно ей пытаться совладать с собой и остановиться, ведь останавливаться Аньес не умела. И не понимала – сила это или слабость ее.

«Доброй ночи, подполковник Юбер!

Я уезжаю домой. Не беспокойся, возьму такси. Когда я проснулась, тебя не было, а я беспокоилась о Робере и решила не дожидаться твоего возвращения. Может быть, все и к лучшему.

Аньес».

Да. Именно так. Все к лучшему.

Записку она оставила там же, в гостиной. Придет – увидит.

А после выскользнула в коридор, принявшись одеваться, да так и замерла на месте, глядя в зеркало и не в силах поверить в то, что это она. Это ведь не она! Она красива, молода, полна сил! На нее же смотрит из отражения женщина, которая, наверное, пережила катастрофу.

- Что ты творишь? – хрипло спросила Аньес. Вопрос замер в оглушительной тишине дома. И ответа на него не было. Смешалось и правильное, и неправильное. И думать об этом нельзя тоже, во всяком случае, прямо в эту минуту.

Далее ее действия были подчинены только конечной цели, и она была уверена в том, что едва все закончится, и сама просто рухнет без сил. Аньес прикрыла дверь квартиры подполковника Юбера, не найдя ключа, пусть это и выглядело похожим на побег. Предупредила внизу консьержа о своей незадаче, у того нашелся запасной, и он пообещал все немедленно решить. А после она выскользнула на улицу, чтобы лицо ее обдало холодным воздухом, не остужая его, а жаля, подобно иголкам, впивающимся в кожу.

И то, как мчалась вдоль бульвара Сен-Жермен, не давая себе передышки, тоже напоминало бегство. Аньес преодолела пешком на сумасшедшей скорости несколько кварталов, прежде чем замерла посреди ночного города, глядя на телефонную будку, замаячившую впереди. Этот звонок уничтожит все, что у нее было несколькими часами ранее, но она все-таки идет на это.

Идет.

Она делает ровно то, от чего так непримиримо отказывалась полтора года назад, а значит, вся ее жизнь, все ее сопротивление и все ее старания – зря. Проиграла. А Ксавье уже тогда все про нее знал и не ошибался, предлагая разумные с его точки зрения вещи. И пусть она не делает предателем Юбера, как он хотел, но сама – предает. Сейчас осознанно и по-настоящему.

А Анри этого не заслуживает, с ним так нельзя…

Ее же понимание правильного и неправильного не желает мириться с чувствами, с ее личной болью, с нею. Потому что она – не человек, уже давно. Урод без имени и без прошлого.

Когда Аньес говорила по телефону с Жеромом Вийеттом, голос ее звучал ровно, словно его иссушили, возможно, в силу усталости, а возможно, потому что она и без того с трудом держалась. Если позволить эмоциям взять верх, что от нее останется до утра? Сгорит вся.

Они с бывшим Калигулой, игравшим давно другие роли, снимавшимся в кино и мелькавшим на первых полосах лучших изданий, что вовсе не мешало ему работать на советскую разведку, условились встретиться через час в Динго Баре, где она передаст ему пленку. Каждая секунда была дорога, потому что работать надо в опережение планов штаба, а Аньес не знала, до какой степени французские войска были готовы к планируемой подполковником Юбером операции. Но то, насколько далеко все зашло, она имела возможность оценить, когда Антуан уволок его в Отель де Бриенн, где, кажется, и ночью горел свет.

Свет – это плохо. Сейчас ей нужна была темнота.

И Аньес, обнаружив, что добралась до бара раньше, чем Вийетт, первым делом направилась в уборную. Отовсюду, как и годы назад, играл джаз. Такое особенное место, где замирает время, а она сама, живя снаружи, старится.

Запершись изнутри и выключив электричество, Аньес извлекла из фотоаппарата пленку, споро перемотав ее в кассету и вздрагивая от каждого звука. Прекрасно понимала, что никто не зайдет, и все-таки умирала от страха и волнения. А когда вышла, заказала себе крепкого бренди, которое легко ложилось на выпитое и еще не до конца выветрившееся вино и заставляло ее пьянеть все сильнее. И она была бы очень рада, если бы этим стерла воспоминания о случившемся, будто бы ничего не было.

Аньес потом и правда плохо помнила происходящее. Хуже всего – как добиралась до дома. Точно знала, что в такси ее усаживал Вийетт. И катушка с пленкой была в кармане его пальто, а вместе с ней и судьба Ван Тая совсем на другом конце земли. Совсем у другого океана. Как будто бы все случившееся с нею во Вьетнаме оказалось лишь сном. Пригрезилось. И сейчас совершаемое ею – вершится ради грез.

Если бы только она научилась думать обо всем как о неизбежном зле во имя блага. Пару лет назад было проще. Тогда не было никакого Анри, которого она предавала ради своей борьбы. А теперь он был. Был! И никуда не деться от этого.

И когда в начале восьмого утра в ее квартире затрезвонил телефон, заставляя проснуться после пары часов, во время которых она все летела и летела вниз с утеса у Дома с маяком, Аньес точно знала, что это Юбер подтверждает свое право быть. Он переполошил всех домочадцев, Робер раскрыл глаза и возмущенно заревел. Мать в соседней комнате вскочила с кровати и выглядывала из двери, когда мимо проносилась Аньес, накидывая по пути халат, запахивая его на груди. В гостиную, к аппарату, потому что не могла игнорировать этого мужчину, даже если бы захотела. Нуждалась в нем. Хватала его ртом, как воздух. Впитывала в себя. И жила бы, жила бы, жила бы им одним.

По пробуждении часто не сразу вспоминаешь о случившемся. И она не помнила, пока бежала. Это были ее собственные блаженные нетерпеливые мгновения предвкушения без привкуса горя, заполнившего вместе со слюной рот. Вспомнила лишь одновременно с прозвучавшим звуком собственного голоса:

- Аньес де Брольи, я слушаю вас.

- Мы договорились, что сменим твою фамилию.

И все оборвалось. Аньес осела в кресло. Ее напряженная спина держалась прямо, тогда как она сама – едва не вибрировала от усилия держаться. Крепко сжала трубку пальцами. И проговорила:

- Доброе утро, Анри.

- Привет. Я решил позвонить, пока успеваю застать тебя.

- Справиться, как я вчера доехала до дома? Мне кажется, консьерж должен был все тебе подробно рассказать. Как на допросе.

Ее голос, вопреки воле и желаниям, прозвучал подавленно. Юбер это воспринял иначе, чем ей бы хотелось. Он расслышал обиду, которой не было. И, наверное, что-то еще.

- Прости, - устало и виновато сказал Лионец, - прости, я не думал, что все так обернется. Я себе не принадлежу.

- Не извиняйся, это глупо и незачем. На самом деле никто на свете не принадлежит себе. А уж я и ты – подавно.

- Я почти до утра пробыл в Министерстве, мне нужно было оформить приказ и разрешения на вылет. Если бы мы воевали посредством бумаг, нам бы не было равных. Со мной сейчас зубная щетка, твоя записка и смена белья. Я думаю, что когда снова окажусь в Париже, мы вернемся к вопросу фамилий и того, кто кому принадлежит. Хорошо?

Аньес сглотнула. Приходило похмелье. От его слов и от него. Вчерашнее било по мозгам, ей совсем не оставалось места для себя. Себя она теряла, полностью наполняясь событиями предыдущего дня и – самое главное – его любовью, которой она изменила.

- Ты… куда тебя отправляют?

- Сейчас в Тонкин, на север. Намечается заварушка. А какая драка без задиры?

- О боже… Только не говори, что ты будешь драться...

- Аньес, у нас операция во Вьетбаке. Подготовка к ней поручена мне. Этим сложно руководить из Парижа.

- Но ты же… ты не будешь… тебе не придется участвовать в боевых действиях? – прохрипела она. В голове щелкнуло. И что-то стало на место. Теперь она видела, сознавала больше, чем накануне, или в прошлом году, или тогда, когда над головой пела флейта летящего змея. Она сдала пленки и координаты стратегических точек французской армии советской разведке, которая передаст их Вьетминю. А теперь туда едет Юбер. В эти самые точки. Гореть.

- Нет. Нет, не бойся. Я нынче штабная крыса, - успокаивающе прозвучал его голос. – Я хочу вернуться к тебе. Сейчас это главное – вернуться к тебе. У нас остался неоконченным разговор.

- Ты дашь мне слово, что не будешь сражаться?

- А ты? Ты дашь мне слово ждать?

Его просьба – как заброшенная на шею удавка. Она и без того ждала. Так ждала, что переиграла себя. Будто бы и правда пытаясь сбросить эту удавку, она сжала ладонь у основания шеи и кивнула, как если бы Юбер был рядом. Потом поняла, что сходит с ума.

- Я буду... ждать, - выпалила она в отчаянии и закрыла глаза, оказавшись в темноте. И словно бы вновь ощущала пальцами поверхность кассеты, которую сворачивала, уверенная, что этим, возможно, спасает Ван Тая. А Юбера? Подполковника Юбера кто спасет?

- Хорошо, - с некоторым облегчением выдохнул он. -  Хорошо. Надеюсь по возвращении найти тебя все еще одну. Постарайся никем не увлечься. Среди молодняка в Иври есть, конечно, славные ребята, но я седой совсем, помнишь? К тому же сын булочника. Мне любовные драмы не по статусу и...

- Ты сможешь когда-нибудь жить так, будто бы никогда никакого Жиля Кольвена не было? – напряженным голосом перебила она его.

- А ты – сможешь?

- А я ждала твоего звонка и буду ждать тебя в Париже. Еще отберу твою гармонику, мне кажется, с дырой в груди играть – дурная затея. И переделаю твою спальню, не понимаю, как ты там спишь, она ужасна...

Аньес замолчала и сникла. Весь ее порыв иссяк. Все, что у нее еще было, это слезы, прокладывающие по лицу влажные дорожки. И отчаяние от того, что так безбожно и лицемерно врет. Он тоже молчал, но дыхание его она слышала сквозь потрескивание. И представляла себе его лицо. Лицо. Записку под пальто, в кармане у сердца. И чемоданчик со сменой белья и зубной щеткой. Он стоит, прислонившись к стенке телефонной будки и опершись на нее затылком, отчего кепи съехало на лоб. И думает о том, что она сказала. Прямо в эту минуту. А потом медленно говорит:

- Береги себя, Аньес. Себя и Робера. И мадам Прево, черт с ней.

- Тебе пора.

- Да, мне пора. Я люблю тебя. Если тебе ответить нечего, то молчи.

- Я люблю тебя.

В это мгновение, Аньес уверена, он тоже, как и она, прикрыл глаза.


[1] Флердоранж в западной культуре является традиционным цветком свадебного убора невесты в виде венка или букета.

[2] До ноября 1942 года генерал де Латр де Тассиньи оставался в армии Виши, однако при высадке союзников в Северной Африке, когда стало очевидно, что немцы займут свободную зону, приказал своим войскам атаковать нацистские подразделения, за что немедленно подвергся аресту и был интернирован в тюрьму в Тулузе, а затем в Лионе и приговорен к 10 годам лишения свободы. В сентябре 1943 года де Латру удалось бежать при помощи своей жены, сына и Сопротивления и в течение месяца, скрываясь в различных городках, он добрался до Лондона, а оттуда отбыл в Алжир, где получил звание генерала армии де Голля.

* * *
Еще спустя час ее накрыло осознание: она выбрала не Анри.

До этого не понимала.

Еще вчера не понимала, что на одной чаше весов оказались ее принципы, а на другой – любимый мужчина. И вчера, и нынче она выбрала первое – без раздумий, без единого сомнения, без мысли о том, насколько подобный выбор чудовищен для живого человека.

Она руководствовалась лишь конечной целью. Частности здесь роли не играли, даже когда частность – Анри.

Если отбросить все прочие ее метания, как просеять песок, то останется только единственное и самое важное – совершенный ею выбор.

И это ее сломало.

В тот же день Аньес уехала в форт и подала рапорт об отставке. Капитан Дьен вынужден был его принять, но делал это с большой неохотой. Тогда же она связалась с генералом Риво, чтобы он посодействовал скорейшему разрешению ее вопроса. Тот шумел изрядно, поскольку работа Аньес на официальных мероприятиях была расписана на несколько месяцев вперед.

«Кинематографическая служба – это не фотосалон, а я больше не могу быть посередине», - устало повторяла она, когда он сердился и кричал. И ему пришлось смириться. Ее контракт был разорван в течение нескольких дней. Она проявляла последние оставшиеся отснятыми пленки, систематизировала собственную картотеку, оставляла по себе порядок в фотолаборатории. Затем, когда ей объявили, что она может быть свободна, сдала удостоверение и прочие документы в архив. Сняла жетон военнослужащего, который носила с самого Индокитая. И выходила из форта д'Иври уже навсегда, глубоко вдыхая пьянящий воздух наступившего апреля и смиряясь с тем, что переломана.

Это стало началом недель ее ожидания.

Днями Аньес брала с собой Робера и бродила улицами, греясь на неожиданно ярком и теплом солнце. Болтала без умолку ему на ухо какие-то глупости о том, какого цвета небо с травой, и о том, что очень любит его, будто бы убеждая. Ей теперь только и оставалось, что убеждать, оправдываться. И надеяться.

Тогда, поначалу, первым ее порывом было связаться со штабом генерала Каспи и все рассказать. Этого она сделать не решилась – не из страха за свою шкуру, пусть ей грозила тюрьма или что-нибудь похуже. А потому что было бы очередным лицемерием возомнить, будто ей неважно, что случится с сопротивлением Вьетминя.

Она не могла. Это оказывалось сильнее ее. Она ненавидела себя и в ужасе понимала, что из этого и состоит – из нечеловеческой жажды победить в схватке. И всегда поперек ее пути оказывался один-единственный Лионец, который переворачивал ей все нутро, заставлял сомневаться, за которого она отдала бы что угодно, но которого... просто убила.

Она сломалась.

Перестала функционировать.

Она закрывалась в собственной комнате, отговариваясь мигренями, и рыдала в подушку, когда становилось особенно гадко. И каждый день запрещала себе думать, скупая все подряд газеты и вслушиваясь в бормочущее радио – о победах генерала де Латра де Тассиньи, об его уникальной стратегии, о помощи США и Британии в Индокитайской войне вопили отовсюду. И нигде ничего о точке в Тонкине, куда отправился подполковник Анри Юбер.

Аньес мало ела и быстро худела.

Почти не спала и замирала у кроватки Робера. А то вдруг хватала его и принималась за игру с таким энтузиазмом, какого никогда ранее не выказывала ни в одном из своих прежних занятий. Ловила на себе полные боли взгляды матери и делала вид, что ничего не происходит до тех пор, пока однажды Женевьева не высказала все сама.

Аньес, устроившись на полу с сыном, гоняла туда и обратно мячик. Робер заходился заливистым хохотом, а она впитывала в себя его смех, будто бы не могла им насытиться. Такими и застала их мадам Прево, молча вошедшая в гостиную, где они расположились, и усевшаяся на диван немного поодаль от их боевых действий. Аньес отчетливо помнила, как подняла глаза на мать, и как та не успела спрятать в своих тревогу, а потом и вовсе вспыхнула вся от макушки до кончиков пальцев страшным волнением и заговорила:

- Что бы ты ни затевала, подумай, прежде чем делать. Второй раз мне будет очень тяжело пережить что-то подобное твоему плену. И я тебе этого не прощу.

Аньес долго молчала в ответ. Она привыкала быть чем-то вроде былинки, которую несет-несет-несет ветер, и которой не нужно больше ему сопротивляться: все равно ее уже оторвало от стебля и путь ее – умирание.

Но глядя в измученное и неожиданно постаревшее в эти минуты, но по-прежнему красивое лицо матери, она все же не выдержала и, приподняв подбородок, спросила:

- Если бы тебе сказали, что я совершила ужасную вещь, и по моей вине погибло много людей, ты бы поверила?

Взгляд Женевьевы сделался совсем темным, страшным, и Аньес подумала, что легче было бы умереть, лишь бы не видеть этого взгляда. Наверное, никогда раньше она не была столь близка к самоубийству, как в тот день. Сложно сделать мертвое еще более мертвым. Но что-то все еще держало ее, смутное и неосознанное, и столь сильное, что закончить все одним махом он не решалась.

- Поверила бы, - враз изменившимся голосом ответила мадам Прево. – Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы не поверить.

- А если я скажу тебе, что по-другому было нельзя?

- Я отвечу, что всегда можно по-другому.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍- И как выбрать, изменить себе или изменить любимому человеку?

- Что ты наделала, Аньес? – выдавила из себя Женевьева. – Что-то очень страшное, да?

- Да. Только не спрашивай меня, хорошо? Если я смогу, я тебе сама расскажу потом. Сейчас – нельзя. И может быть, все еще обойдется.

- И как мне с этим жить? – теперь материны слова напоминали один протяжный стон. Она задыхалась, произнося этот короткий вопрос, и Аньес, не выдержав, метнулась к ней и обхватила ее руками. По полу все еще катал мячик ее сын, и она, судорожно вцепившись в него взглядом, будто бы только в нем спасение, прошептала:

- Придется. Потому что всегда будет Робер.

- А ты? – в тихом, неконтролируемом ужасе шипела мать. – Не смей говорить мне, что… Не смей…

Она вырвалась и дикими глазами смотрела на Аньес. Всего мгновение, прежде чем рука дернулась и, замахнувшись, ударила ее по лицу. Аньес не прикрылась. Кожа после пощечины вспыхнула, а она все смотрела, прямо на мать и не отводила взгляда, усталого настолько, что мадам Прево подавилась собственным всхлипом. А затем подалась к дочери и крепко-крепко, так, что обеим не хватало дыхания, прижала к себе.

Они долго еще рыдали, уткнувшись друг в друга, пугая сына и внука, и не могли остановиться. Спать легли вместе, в одной кровати, как в тот день, когда она вернулась из Индокитая, и мадам Прево встречала ее в Бресте. И много-много говорили до самого утра: об отце, об отчиме, о мужчинах, о любви. И еще о том, что Аньес так похожа на лейтенанта Леконта, который погиб на Марне. Нет, не внешне. Но тот ведь так же неумно пропал – сослуживцы его однажды рассказывали молодой вдове, что ее покойный супруг нарочно со своим отрядом сунулся под обстрел, отвлекая внимание немцев при каком-то маневре. Тогда она еще не успела подцепить человека с фамилией Прево и снова считалась завидной невестой.

А наутро мать и дочь проснулись от оглушающей тишины комнаты, в которой даже Робер не плакал.

С того дня в их доме поселилось горе. Оно еще не случилось, они не возвращались к давешней теме. Лишь однажды Женевьева спросила, можно ли что-то сделать, чтобы его избежать, на что Аньес ответила, что не хочет и никому не позволит что-то менять.

Горе устраивалось с ними завтракать и не давало проглотить ни кусочка. Шарлеза, чувствуя и не понимая его природы, помалкивала, и все ее звучание соответствовало общей тональности.

Горе отпечатывалось на снимках Аньес. Теперь она без устали фотографировала мать, сына, себя, кухарку и, проявляя пленки, думала о том, как мало останется после нее счастья.

Горе баюкало Робера, когда он не желал укладываться спать, наверное, тоже растревоженный его зловонным дыханием, которое было так близко, будто оно склонялось над кроваткой.

Горе иссушало их глаза и их души, притаилось в углах квартиры, нежилось в лучах солнца, проникавшего в окна и, не таясь, лакомилось часами и днями, которые тянулись и тянулись в тишине.

Аньес не пыталась искать новую работу. Она не цеплялась за жизнь. Она ничего не хотела, кроме одного – хоть как-то дотянуть до возвращения Анри.

Спустя еще неделю в газетах трубили о том, что в Тонкине была одержана крупная победа экспедиционного корпуса под командованием генерала де Тассиньи, однако, как отмечалось, врага удалось отбросить дальше к китайской границе, а потери среди французов были слишком велики, чтобы это просто так сошло с рук Вьетминю. Завершались статьи восхвалением талантов де Латра, отваги французского парашютного десанта и доблести стоявших в форте солдат артиллерии и пехоты, а также призывами к полной и окончательной победе над бандами повстанцев. О ходе операции и соотношении сил ничего не говорилось. О том, что среди убитых или взятых в плен значится Ван Тай, никто не писал, из чего Аньес сделала вывод, что он сбежал. Его личность была слишком примечательной, чтобы об этом не стало известно.

Что с Анри – она и вовсе не имела представления. Он обещал не участвовать в боевых действиях. Вот все, что она знала. И еще самую малость – он редкийзадира, сам сказал.

В тот же день, когда все столичные печатные издания заполонили события во Вьетнаме, ей неожиданно позвонил Вийетт. Голос его был взволнованным и даже сердитым, но Аньес и ждала чего-то подобного. Если бы не происходящее, она сказала бы, что они оба с ним заигрались. Только это все игрой не было. Они так жили. Она, по крайней мере, точно жила именно так. А теперь ее переломало, и Жером Вийетт еще ничего не знал о том. Он-то был полон сил, не желал мириться с происходившим и едва ли верил в его реальность. Он звонил привычной Аньес, у которой горели глаза и которая четко разделяла, что правильно, а что нет.

- Нам велено залечь на дно где-нибудь подальше от Парижа, - без приветствий и прочей чепухи проговорил он, едва она ответила. – А лучше убраться из страны.

- Кем велено?

- Угадайте.

- Это из-за Тонкина? Нас раскрыли?

- Насколько я могу судить, нет, но явно роют в нужном направлении. Сами подумайте – там столько убитых, парашютистов на аэродроме встретили вьеты. Очень, надо сказать, неласково встретили. Этого просто так не оставят, будут искать.

- Было бы странно, если бы не искали, - хохотнула Аньес и прижала к груди ладонь. Рука была сухой и на удивление не дрожала. Наверное, в ту минуту ей стало впервые за последнее время чуточку легче. И от усталости она приходила к спокойствию.

- Все так не вовремя, - немного по-детски пожаловался Жером. – У меня съемки, а придется рвать отсюда. Нам сутки дали, Аньес, потом мы будем для всех считаться опасными. Даже для своих.

Она сглотнула, пытаясь прикинуть, как можно успеть изменить жизнь за сутки. И то, что она узнавала обо всем от Жерома… ему она верила. Но вместе с тем, сейчас – не верила уже никому. Однако он правильно сказал. Это ей был известен только Вийетт. А ему – кто-то еще. Возьмут одного – посыплются все.

- Далеко собрались? – спросила она, не понимая, что делать дальше.

- Вы считаете, я вам скажу?

- Правильно, не говорите.

Вийетт рассмеялся пусть и с досадой, но будто бы ничего дурного не происходило, ничего страшного, и все это – временно, пройдет. Между тем, у него был только один выход – пока их еще не нашли, уезжать в Испанию, к отцу, тому самому любителю Дорио, разместившему в своем доме штаб нацистов, которых сам Жером ненавидел и против которых когда-то в сорок четвертом тоже боролся, как умел.

Потом смех его оборвался, и он совсем другим, деловитым тоном заявил:

- Все очень серьезно. Не тяните с решением. Я полагаю, это дело нескольких дней.

- Вы правда так считаете? С чего вдруг им подозревать нас.

- С того, что составить список людей, имевших доступ к информации, которую вы предоставили – много ума не надо. Под ударом в первую очередь вы. А потом и все остальные.

- Я поняла.

- Вы поняли?

- Да, поняла.

- Вы знаете, что вам грозит?

- Гильотина. Мне грозит гильотина. Либо пуля из-за угла. Я помню правила.

- Это не шутки, Аньес.

- А раз не шутки, то удачи вам.

- Вам тоже. И не тяните, прошу вас. Не рискуйте.

Она с чем-то соглашалась, кивала ему, а сама глупо улыбалась и, дождавшись, когда Вийетт положит трубку, выдохнула. Ее дальнейший план сам собой сложился очень легко, и она не сомневалась в том, что делать.

На кухне Шарлеза пекла пироги. Мать ушла с Робером дышать воздухом – она теперь часто уходила с внуком, видимо, туда, где не жило горе. Это хорошо, что ее нет, потому что Аньес необходимо было собраться с мыслями и сделать в кои-то веки все правильно.

Она принарядилась и даже накрасила свое бледное, будто без капли крови в сосудах лицо. Убрала под сетку волосы и накрыла их аккуратной меховой шляпкой. Пальто от Диора выглядело как нельзя кстати. И каблуки – непременно. И еще маленькая сумочка, в которой деньги, документы и портсигар с зажигалкой.

Собравшись и крикнув в кухню Шарлезе, что уезжает по делам, она спустилась вниз, к консьержу Вокье, ласково с ним поздоровалась и справилась о погоде.

«Такое солнце, мадам де Брольи, будто дело к лету!» - весьма довольным тоном ответил тот, и она ему улыбнулась, как улыбалась и солнцу, действительно раскрасившему золотом их улицу, где когда-то давно, в прошлой жизни, она была самозабвенно счастлива. Сначала с Марселем. И потом тоже. Один день – когда Юбер неожиданно обнаружил умение играть на гармонике. Аньес уже и позабыла, что на свете есть музыка. Он играл солдатскую, услышанную от американцев в сорок четвертом. И это ему она изменила, а не Франции.

Лета она, должно быть, уже не увидит. Так почему бы не улыбаться солнцу сейчас?

Потом Аньес взяла свой автомобиль, подумав, что, возможно, последний раз им пользуется, и уехала на вокзал Монпарнас, где купила два билета до Ренна на вечерний поезд. У нее еще оставалось несколько часов, чтобы уложить вещи Робера и матери.

Та приняла все без лишних слов. Больше теребила Шарлеза, но мадам Прево несла какую-то околесицу о том, что на теплое время они переберутся подальше от столицы и смогут иногда ездить к океану. Обязательно арендуют летом домик и, может быть, даже съездят в Требул. А почему так неожиданно решили? А потому что мадам Прево всегда была человеком настроения. А почему без Аньес? А потому что у Аньес сейчас здесь дела, а после она присоединиться. А как же можно собраться за половину дня? Помалкивая. Помалкивая, можно собраться, Шарлеза, вот и ступай собираться.

Квартира превратилась в поле сражения и была перевернута вверх дном. И пока они паковали чемоданы, Аньес, чувствуя руки и голову занятыми, имела возможность не думать ни о чем, кроме того, что нужно взять с собой в дорогу. Лишь потом, осмысливая все в одиночестве в свою первую ночь без семьи, пришла к выводу, что сломленному человеку проще, чем тому, что на грани перелома. Ее хребет спасать смысла не было. Зато она очень хорошо понимала, как сберечь остальных.

Мысли о том, что больше никого из них не увидит, приходили к ней опосредованно. Это позднее ей предстоит до конца вникнуть и пережить это.

Женевьева держалась. Видно было, что ей невыносимо страшно, но она держалась, поскольку Аньес тогда, сразу, сказала ей, что придется, потому что есть Робер.

Хуже всего оказалось с ним. Он тянул к матери маленькие лапки, когда Шарлеза забирала его в вагон, и завел свою привычную песню, вереща на всю платформу: «Чу! Чу! Чу!». И Аньес тоже не могла его отпустить. То хватала за ножку в крошечном ботинке. То наклонялась и шептала ему что-то нежное и, наверное, уже последнее, чего потом так никогда и не вспомнила. Проводила губами по его щекам, вдыхала запах. Пыталась хоть на секунду продлить их близость и надеялась, что все это скоро закончится. Чем быстрее ее не станет, тем легче.

Позднее Шарлеза все-таки унесла ребенка, и они оказались с мадам Прево вдвоем, будто никто не толкался на целом вокзале возле них.

- Ты уверена, что остаешься?

- Да. Ты не беспокойся. Я думаю, что все наладится, но что бы ни случилось, хочу, чтобы вы с Робером были подальше. Как только я смогу, я приеду.

- Аньес… - материно лицо явно свидетельствовало о том, что слова даются ей с трудом, что она цепляется за них, как за последнюю надежду. - Мы должны попробовать доехать до Бреста и там… там порт. Я думаю, что было бы разумно…

- Я не могу, мама.

- Но почему, Господи? Я давала слово не спрашивать, но хоть это скажи! Я имею право знать, я должна это знать! Что тебя держит?

Аньес порывисто схватила ее за руки и, быстро склонившись к ладоням, сейчас не скрытым перчатками, стала их целовать, прижала к лицу и тихо проговорила:

- Я должна дождаться одного человека. Я обещала ему, что дождусь, понимаешь? Я причинила ему немало зла, но хотя бы в этом не подведу.

- Даже если…

- Да, даже если.

Мадам Прево поежилась. Ее челюсти сжались, как если бы она терпела сильнейшую боль. Впрочем, должно быть, и терпела. Ладоней они не разъединяли, и Аньес ощутила легкое пожатие, от которого у нее на душе вдруг стало теплее.

- Это подполковник Юбер? – спросила мать.

И Аньес разогнулась, взглянула на нее и молча кивнула в ответ. Что тут было сказать? К чему отрицать очевидное?

Женевьева попыталась улыбнуться. И теперь пожатие сделалось еще крепче. На платформе показался кондуктор, сообщая, что поезд отбывает, через минуту. И где-то внутри все связалось тугим узлом, от которого не просто больно – непереносимо.

- Я подумала над твоими словами, - снова заговорила мадам Прево. – Изменить себе страшнее. Для такого человека, как ты, – страшнее. Ты бы потом не смогла спокойно жить все равно.

- Ты простишь меня?

- Аньес, ты как маленькая! – смех Женевьевы пополам со слезами добивали ее, но теперь уже она сама отчаянно цеплялась за мать, понимая, что больше ничего не будет. – Когда любишь – какое прощение? Это вопрос принятия. Я принимаю тебя. И приму от тебя все.

- Если будет процесс, не приезжай, - выдохнула Аньес и захлебнулась рыданиями.

Потом она оказалась прижата к маминому плечу. И слышала запах ее духов, который был неизменен уже столько лет. Как помрачение – шофер снял маленькую мадемуазель Леконт с дерева, привез домой, и она бросилась в объятия всегда такой красивой, такой воздушной мамы. И плакала, плакала, плакала, пока не выплакала из себя весь свой испуг, не слушая утешений, но лишь ощущая, как та гладит ее по вздрагивающей спине.

А потом они оторвались друг от друга, потому что зазвучал гудок, и мадам Прево помчалась в вагон, поминутно оглядываясь, но не замедляя шага.

* * *
Как ни странно, но, спускаясь по трапу самолета в аэропорту Орли, первым подполковник Юбер увидел Антуана, этого сумасшедшего, который, однажды ворвавшись в его жизнь со своими идеями и амбициями, уж сколько лет не оставлял в покое. И иногда даже казалось, что государственный муж, старше, именитее, влиятельнее его, чем черт ни шутит, гордится своей дружбой с ним, сыном булочника, военным не по желанию, не по свободному выбору, не по таланту, но по судьбе.

Юбер глубоко вдохнул теплый, пьянящий, болью наполняющий легкие апрельский воздух, а затем точно так же шумно выдохнул. И ступил на землю.

Встречали его двое. Один из них – Антуан де Тассиньи, с трудом, читавшимся на его напряженном лице, удерживавший себя на месте. Второй – секретарь генерала Каспи. Но едва подполковник, чуть прихрамывая после долгого перелета, приблизился к ним, Антуан не вытерпел, рванул вперед, глухо проговорил: «С возвращением, Анри!» - и, вместо рукопожатия, обнял, похлопав по спине, как близкого человека, которым Юбер давно уже стал для него. От этого искреннего и недвусмысленного, такого человечного жеста, подполковник мог бы и растеряться, да был довольно крепок. И напряжен, едва-едва удерживая собственные нервы в тех пределах, когда это еще не опасно.

Мимо них проносились бригады медиков, принимавшие раненых с борта самолета, сновали какие-то люди, с которыми он проделал путь воздухом. И это оказался самый долгий перелет в его жизни, гораздо дольше, чем когда он месяцами добирался морем до Индокитая и дальше до Вьетбака, не зная судьбы Аньес, но отчаянно ее разыскивая.  Сейчас – часы в воздухе казались ему длиннее и страшнее. Потому на землю он ступил даже с некоторым облегчением: что бы ни было, теперь оно случится уже скоро.

Секретарь Каспи говорил что-то о докладе, который придется подполковнику представить в штабе. Что-то еще, но Анри не думал об этом. Позже, в машине, когда они оказались в салоне вдвоем с Антуаном, тот успел сказать ему: «После всего придется пообщаться с СВДКР[1]. Я введу вас в курс дела, ничего не торопитесь говорить, пока мы не побеседуем». А затем в машине оказались и секретарь, и шофер, укладывавшие вещи, де Тассиньи замолчал и сменил тему на события в Тонкине.

А события в Тонкине напоминали мясорубку. Имели тот же эффект. Почти две тысячи убитыми и ранеными, и еще несколько сотен сейчас считались пропавшими без вести. И это выходило совсем не той арифметикой, на какую они рассчитывали в проведенной операции. Впрочем, результат казался не столь ужасающим, как при RC 4, особенно в свете того, что вьетнамцев они все-таки сорвали с места и дорогу контролировали. Битва была выиграна, но Ван Тай снова ушел. И если бы что-то зависело от Юбера, он бы отправился в погоню – добивать, потому что чертов вьет был достаточно ослаблен. Однако в форте это посчитали слишком опасным – сражаться в горах. Им и без того хватало жертв, которых они надеялись избежать.

Еще тогда де Латр, звонивший в форт, где находился во время боя Анри, заявил: «Вы отдаете себе отчет, подполковник, что они знали, куда мы спустим десант?»

И да, Лионец отдавал себе в том отчет.

Его план был практически идеален – не подкопаешься. Не мог Ван Тай случайным образом сосредоточить на месте высадки десанта такие силы, когда те согласно законам логики и здравого смысла должны быть брошены на штурм форта. Согласно данным разведки, вьеты не планировали оборону. Они готовились к наступлению. И как так вышло, что их встречали, становилось очевидным. Ван Тай – поджидал. А значит, информация просочилась извне, скорее всего, от своих.

У Юбера снова начались перебои со сном – проваливаясь в дрему, он тут же находил себя с раскрытыми глазами и чаще всего сидящим – на постели, в кресле, где угодно. Отдыха не стало, внутри черепа кипело. И весь он, следуя своему пути, сейчас сам стал его продолжением, зная, что лишь в самом конце сможет отдохнуть. Точно так же, как лента дороги, он устремлялся все дальше и дальше, ведомый единственным пониманием, что произошло и почему произошедшее чудовищно.

Его пребывание в Министерстве обернулось более-менее гладко. Впрочем, подполковник Юбер сам себя не помнил, как не помнил и того, что говорил. Эта часть его сознания и ответственности словно бы действовала отдельно от основного, на что работал весь организм. Генерал Каспи благосклонно принял выслушанное. Более всего он, конечно, был заинтересован в непосредственном факте победы. Это совещание отличалось от прочих разве только тем, что, кроме высшего командования, в Отеле де Бриенн присутствовал президент республики и его ближайшее окружение. В настоящее время все их внимание было обращено к маленькой точке на карте и к человеку, сухо и спокойно разъяснявшему случившееся.

Сам же Анри, все еще оставался доро́гой, уходившей вперед и вперед, далеко от этого места.

- В полдень у вас выступление на ФРТ[2], будут транслировать и на телевидении, и по радио, - сообщил генерал Каспи как-то совершенно буднично, будто бы подполковник каждый день выступал. Впрочем, Юбер только кивнул в ответ. Сердце его продолжало стучать размеренно, как если бы осколок под ребрами не врезался в плоть от каждого вздоха. Но так было давно. Непреложный закон существования. Осколок в груди доставлял ему куда меньше хлопот, чем отдельные люди, будь то генерал или сам президент. Или де Тассиньи, вломившийся к нему несколько недель назад посреди ночи, когда он собирался разложить прямо на полу женщину, которую любил больше земли и неба вместе взятых. И думать о том невыносимо. Жгло за грудиной тогда, когда нужно держать лицо. Внешняя непоколебимость непросто ему давалась. Выступление на радио и телевидении - залог ли доверия? Если ему голову с плеч, то кто останется?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Если ему голову с плеч – кто отыщет эту чертову дуру. Для себя. Чтобы понять.

Потом они шли коридором здания снова с Антуаном, на выходе собрались журналисты, но никто не задерживался для съемок и никто не давал комментариев. Выступление для общественности приберегали к радио- и телеэфиру. А они... они все время куда-то спешили с той минуты, как он спустился по трапу в Орли.

- С вашим дурацким званием пора что-то делать, - зачем-то обронил Каспи, когда они прощались. – Даже неловко будет представлять вас в студии.

«Запихните это чертово звание себе в задницу».

Нет, Лионец не сказал этого, хотя мог бы. Едва удержал. В последний момент вбил назад себе в глотку, и на вкус ему не понравилось. Лишь кивнул и вновь нырнул в автомобиль, теперь увлекающий его улицами Парижа дальше. Дорогой, продолжением которой он был сам. И тянулся вслед за ней до бесконечности больше десяти лет.

Декорации сменяли одна другую так быстро, что могла бы кружиться голова от мельтешения и усталости. Глаза прикрыл. Глаза раскрыл. И обнаружил, что стоит в сортире в здании ФРТ. Стены здесь выкрашены темно-зеленой краской. В кабинках тишина, никого нет. Де Тассиньи закрыл дверь, повернув механизм так, чтобы никто не вошел. У них оставалось несколько минут до эфира, на котором присутствовать должен был подполковник Юбер, руководивший десантной операцией, и член правительства де Тассиньи в качестве представителя Верховного комиссара.

- Со мной говорили уже, - сообщил Антуан, включив воду в умывальнике. Та зашумела, и Юбер подставил под кран ладони. Должно бы успокаивать, но не помогало.

- Вы сейчас о службе контрразведки?

- Именно. Наводили справки о вас, ваших контактах и о наших перемещениях в тот вечер.

- Нет ничего такого, что бы я должен был скрывать.

- Не дурите, Анри. Сейчас слишком многое на кону, потому даже тень на ваше имя мы бросить не позволим. Вы большой стратег, член штаба командования, и все, что о вас сегодня скажут в эфире – чистая правда.

- Именно поэтому, - Юбер повернул к Антуану свое лицо, на котором ярко выделялись только темные глаза, усталые, злые, мрачные, - именно поэтому я не собираюсь играть в какие-то игры ни с разведкой, ни с Комитетом национальной обороны. Повторяю, мне нечего скрывать.

- Анри, кроме вас, меня и генерала Каспи, никто не был посвящен в детали операции. Вы улетели в тот же день. Меня уже допросили, генерала тоже, но он вне подозрений. Понимаете, что это значит?

- Это значит, что у меня не было времени искать возможностей передавать координаты высадки кому-то еще. Я улетел в тот же день.

- Черт! – рассердился Антуан и ухватил Юбера за плечо, крепко сжав пальцы. – Я сказал им, что в вашем доме в ту ночь никого не было. Что вы принимали женщину, знаем только вы и я. Вероятность того, что она информировала Вьетминь, – невелика, даже смешна, но порочить ваше имя я не позволю, слышите?

- Это не могла быть она, - мрачно, но довольно спокойно ответил Анри. – Она спала. И она оказалась у меня случайно, такое невозможно просчитать. Вы это понимаете?

- Это кто-то близкий вам или...

Юбер замер, глядя мимо де Тассиньи в одну точку застывшим взглядом. И молчал несколько дольше, чем нужно. В кране все еще шумела вода, холодившая его пальцы, которые он не убирал из-под струи. Потом Анри медленно кивнул и очень спокойно, взвешивая каждое слово, заговорил вновь:

- Это проститутка с улицы. Простите, ее патент я не спрашивал. Имени тоже не знаю...

- И она не могла быть осведомлена, кто к вам может заявиться, - заключил за него де Тассиньи. – Хорошо если так. Но не вздумайте упоминать о ней в СВДКР. Это будет лишним. Не было никого, кроме вас и меня.

- Консьерж ее видел.

- Не видел, - хохотнул Антуан. – С ним очень правильно поговорили, и он никого не видел. И вообще он ушел на пенсию и уехал к своей дочери. У него домик в предместье, вы знали?

- Но если...

- Нет никакого если. Только вы и я, понятно?

Юбер кивнул.

Время истекло. Едва ли подполковнику суждено было когда узнать, что правильный разговор с консьержем включал еще и вопросы, как выглядела «та женщина». И что де Тассиньи к тому дню уже испытывал некоторую уверенность в том, кто она, а дальнейшее лишь подтвердит его догадки. Но он ничего не сделает с этой информацией, и имя Аньес де Брольи так и не всплывет рядом с именем Юбера.

Дождавшись кивка подполковника, он закрыл кран и, глядя на измученное его лицо, коротко произнес:

- Забудьте обо всем, послушайте совета. Просто забудьте.

Да разве можно такое забыть?

В студию он входил внешне успокоенным. И ему казалось, что держит голову в довольно холодных климатических условиях. Когда за ним закрывалась дверь, его все не покидала мысль о том, что происходящее – невозможно. Он давно ничего не контролировал. И, пожалуй, впервые в жизни всерьез жалел о том, что его не прикончили в шталаге, не казнили, когда он воевал подпольно или в Свободной Франции, и что осколок в груди – не убил его до конца в Индокитае. Всегда оставалась лазейка, почему он оставался жив. А таким, как он, жить не стоит. Даже сейчас, когда все еще оставался частью дороги, устремленной к Аньес. И способен был думать лишь о том, что она должна чувствовать, слушая его голос по радио. Вот в эту минуту, когда он говорит о ходе сражения, начиная с момента вылета самолетов с парашютистами, и заканчивая той, в которой Ван Тай скрылся в горах. Чего в ней больше? Сожаления? Страха? Досады, что ничего не вышло? Или радости, что вьетнамец бежал?

Или она не виновата и ждет, как обещала?

Юбер все еще не верил в ее вину. Математика всегда давалась ему легко, легче других наук, а что здесь, если не математическое уравнение? Но все-таки он не верил. И ждал лишь того мига, когда заглянет ей в глаза, и она сама все ему скажет. Должна сказать. Не может не сказать.

Может быть, потому весь тот день напоминал ему видения во время жара и бреда, когда путается сознание. В любом другом случае он, конечно, не знал бы, как ему себя вести и что говорить. Он не был для подобного создан. Ненавидел официоз, торжества и прочее. Телевидение и радио – это слишком для него. В этом дне, что не заканчивался, – всего для него слишком.

Но знал одно наверняка: прямо оттуда, из студии, он уедет на бульвар Мортье, прямиком в штаб-квартиру СВДКР, не дожидаясь, покуда его вызовут или свяжутся с ним. Чем дольше оттягивать, тем сложнее. А ему нужна свобода, которой не будет, если он не покончит со всеми вопросами махом.

К себе Юбер добрался лишь к сумеркам того же дня, вымотанный и уже не способный соображать. Знал, что и спать не сможет тоже. Он вообще не понимал, как все еще существует и как способен совершать хоть какие-то действия. По большому счету, ему, обессилевшему, давно следовало свалиться на землю, а лучшим выходом представлялось, чтобы его пристрелил кто-нибудь, дабы больше не мучился.

И тем не менее, он шел, отпустив таксиста пару кварталов назад, своими двумя по бульвару Сен-Жермен и не представлял, как сейчас окажется в квартире один. Воображал, что надолго задержится у телефона, не решаясь снять трубку, чтобы позвонить. И еще сознавал, что позвонить ему нужно, иначе он не найдет себе места ни сегодня, ни завтра.

Никогда.

В голове обрывками проносились фразы, сказанные в студии, где на него были направлены камеры, а на столе стоял стакан с водой в минуту, когда ему так отчаянно хотелось пить и было невыносимо жарко.  А теперь он чувствовал нежданно подстерегший его апрельский холод, которого еще днем не было. Должно быть, лицо слишком сильно пылало, чтобы не ощущать того, как в кожу вонзаются льдинки робкой весны.

«В операции участвовали две группировки по три тысячи солдат... вторая колониальная десантная бригада... вьетнамские вспомогательные силы в количестве полутора тысяч человек...  4:30 утром 28 марта из Тхайнгуена было выпущено 4 самолета... взять под контроль аэродром для обеспечения дальнейшей переброски...  им удалось произвести объединение с группой «Роза»... аэродром заминирован... у форта развернуто сражение с атаковавшими силами противника... убито порядка двух тысяч, потери Вьетминя уточняются... в плен взято около полутысячи бойцов-маосистов... В данный момент дорога находится под контролем колониальных сил»

Потом что-то говорил Антуан. Что-то о поставках вооружения от США и важности модернизации, которой добивался в настоящее время Верховный комиссар и главнокомандующий французскими экспедиционными силами на Дальнем Востоке генерал де Латр де Тассиньи. О необходимости всему миру демонстрировать собственные успехи в Индокитае и утверждать превосходство колониальных сил над вьетами.

«Мы не позволим этому длиться и дальше. Дни Хо Ши Мина и его бандитов сочтены. Это то, что гарантирует правительство Франции. Ваши дети не будут умирать. Мы подавим это восстание».

Врал, сукин сын. Врал. Не верил тому, что несет – и все равно врал. Всегда считал, что с этой войны, коли ее не удалось избежать, начнется развал Французского союза. И все же говорил по указке ровно то, что надо было говорить. Всё у них через долг, всё по чести, все дабы сохранить лицо. Делают что должно в системе, веками не сыпавшейся. И он лишь часть ее.

Какая радость, что ему врать не приходилось! Кроме как в службе контрразведки, и это было довольно забавно. Парадокс. Их, наверное, таких остались единицы, кто еще пытаются держаться за честь.

Вероятно, именно она, последняя, и не давала ему упасть посреди дороги. Вот он, у цели. Путь окончен. Сейчас он поднимется к себе и наберет номер Аньес де Брольи, потому что иначе завтра чести будет уже недостаточно.

Юбер вскинул голову, глянув на верхние этажи своего дома, терявшиеся в сумерках. Последний вечер здесь он был очень счастливым. И все, остальное – детали.

Потом ускорил шаг, подходя, свернул было к крыльцу и замер, остановившись посреди улицы. Ненадолго, но достаточно, чтобы перевести дыхание. Медленно повернулся и посмотрел на другую сторону дороги. Там, припарковавшись под старым платаном, у устремленного к небу всеми своими тремя головами фонаря, стоял темно-вишневый Ситроен, поблескивая в его свете. В салоне – только профиль. Далекий и затемненный достаточно, чтобы не различить черт.

И все полетело вниз, чтобы разбиться вдребезги.

Анри Юбер сглотнул, пытаясь совладать с этим падением, задержаться хоть на миг в воздухе, застыть посреди времени, которое звенело вокруг него.

К черту, не вышло.

Он устало поморщился, выдохнул: «Ну, конечно…» - и зашагал к автомобилю, в котором была Аньес.

Она не шелохнулась. Она не обратила к нему лица. Она так и сидела, глядя прямо перед собой. И лишь когда он оказался в салоне, громко захлопнув за собой дверцу, она вздрогнула и едва слышно выдавила: «О боже…» После чего, словно совсем лишившись сил, вцепилась руками в руль и опустила на них голову, уткнувшись лбом в собственные пальцы, как если бы была на последнем издыхании.

Все стало на свои места.

Ничего больше не нужно. Анри прикрыл глаза и в изнеможении откинулся затылком на спинку сиденья. Так они сидели несколько минут, не касаясь друг друга в тишине и мнимом спокойствии. Снаружи проходили люди, изредка проезжали машины. Несколько раз грохотала дверь его дома. Большая, тяжелая, резная. А потом он услышал свой собственный бесцветный голос, звучавший из темноты, в которую он угодил:

- Ну и что ты теперь хочешь?

- Ничего. Я дала слово ждать.

- Дура. После такого не ждут.

- Я знаю. Я не люблю следовать правилам.

Юбер раскрыл глаза и взглянул на нее. Сейчас она сидела, выпрямившись в своем кресле. Ее ровные плечи заставляли вибрировать подреберье. Раздражали его. Вызывали досаду. Они должны быть понуро опущены, но Аньес и здесь шла против его ожиданий. Впрочем, а на сам-то теперь чего от нее хотел?

- Я слушала твое выступление по радио, - сказала она, все так же глядя прямо перед собой. – Ты хорошо говорил, мне понравилось. Ты так замечательно говорил, что я подумала – все у тебя будет хорошо, а остальное не так уж важно.

- Позволь мне решать, что важно, а что нет. Ты сама уже нарешала.

- Не делай себе еще больнее, Анри.

- Я загадал, - медленно произнес он, - что если ты придешь сама, то ты не виновата. Человек не может одновременно...

- Анри!

- ... предавать и оставаться верным. Человек не может. И я пытался держаться, чтобы не судить. Я до последнего оправдывал тебя. Даже еще сегодня. Еще несколько минут назад.

- Раньше ты был куда умнее. Ты знал, чего я стою. И в Требуле, и потом.

- Да, тогда я помнил, какая ты мразь. Потом забыл.

Аньес вздрогнула, и плечи ее медленно опустились. Это было еще больнее, чем видеть ее несломленной. Впрочем, разве что-то могло сломить эту женщину? С чего бы?

- Ты сознаешь, что натворила? – хрипло спросил он.

- Я... я не буду за это оправдываться. Я жалею только о том, что это коснулось тебя, но даже если бы мне пришлось начинать сызнова – я бы повторила все в точности. Я ненавижу войну. Ненавижу, Анри. Война забрала у меня все, что я любила. Я не могла позволить себе… жить.

Юбер издал короткий и злой смешок. Это ее «жить» задело его сильнее, чем ему бы хотелось. Причинило боль, которой он так желал сейчас избежать, потому что жалеть о ней, вот такой, ему, офицеру, нельзя. Сейчас он не мог простить ее, а после себе не простит жалости.

- И каково это? Стрелять по своим? – глядя на нее пылающими глазами, спросил Лионец.

Аньес вскинулась и ошарашенно приоткрыла рот. Сначала не поверила, потом поняла – правда. Он действительно это спросил, но разве же не сознавал того, что именно заключено в его словах? Он обвинитель? Ему можно?

А потом вздрогнула, осознавая и принимая: только ему и можно.

- Я никогда не стреляла по своим! – отрывисто проговорила она. - Я никогда... я спасала вьетнамцев, но по своим не стреляла.

- Нет, Аньес. Нет. Ты стреляла. Ты стреляла в меня. Ты убивала меня. Это я там, среди тех двух тысяч погибших!

- А ты не стрелял? В их горах, на их земле – ты в них не стрелял? Ты их щадил? Ты отдавал себе отчет, что приказы, которым ты подчиняешься – преступны. Ты! Прославленный ветеран – ты ненавидишь нацистов и все немецкое по сей день. Ты не видишь, что сегодня мы сами такие же? Ты работаешь в штабе, где вы измышляете планы, как их половчее наказать, ты сам хоть немного думал о том, что вы творите?! Что все мы творим, когда…

Она не договорила. Не успела сказать всего. Захлебнулась собственными словами. И лицо ее опалил удар, от которого голова мотнулась в сторону, и Аньес полетела к дверце, заваливаясь набок.

- Мы не такие же! – услышала она его отчаянный крик, от которого ей сделалось больно. Эта боль зазвенела внутри черепа, запульсировала на щеке, в уголке рта, кровью засочилась из ранки на разбитой губе и имела металлический привкус. Аньес прикрыла глаза, желая, чтобы все это прекратилось – она не могла видеть его таким. Не могла.

Но ни упасть, ни провалиться в темноту без дна и просвета ей не дали. Анри ухватил ее за плечи и притянул к себе, подавшись вперед, и теперь она была крепко прижата к его телу и снова дышала им, часто, как животное, которое лежит на земле и чьи бока раздуваются раз за разом каждую секунду. Хрипя и бесслезно всхлипывая. И чувствовала, как его ладони торопливо шарят по ее спине, ощупывают руки, плечи, находят шею, пробегают пальцами по горлу и, наконец, оказываются у лица. Едва-едва касаются места удара и замирают у раны на губах.

- Вы не такие же, - ухмыльнулась она и распахнула веки, чтобы встретиться с ним взглядом. А потом вдруг поняла – он серый весь, как тяжелобольной, как умирающий, как тот, кому остался последний шаг на земле. И вот тогда она испугалась по-настоящему, как не боялась ничего и никогда, потому что видела уже такие лица у тех, кто уходили из жизни. Аньес негромко охнула и снова всем телом – к нему, и теперь уже сама что-то шептала, не помня себя, расстегивала пуговицы его одежды, расслабляла душивший галстук, опять шептала и не понимала, что сейчас делать, когда он задыхается.


- У тебя… кровь, - пробулькал Лионец, хватая ртом воздух.

А она и слова проронить не могла, покрывая поцелуями его лицо, чувствуя губами его бешеный пульс на шее и сходя с ума от ужаса и нежности.

Потом его дыхание стало выравниваться. В глазах снова появилась ясность, исчезнувшая в ту минуту, когда она пробудила в нем бешенство. И он снова смотрел на Аньес, откинувшуюся на свое сиденье и больше не смевшую к нему прикасаться. Потому что минута его слабости окончена, и она точно знала, что он никогда не хотел бы, чтобы ей пришлось видеть его таким.

А значит, она не имела права пользоваться этим.

Они так просидели очень долго. Давно стемнело. Прохожие постепенно исчезали с улицы. Между ними продолжало лежать молчание, соединены они оставались звуком дыхания и только. И даже оно становилось невыносимым, когда неожиданно хлопнула дверь его дома, впуская кого-то из жильцов.

Юбер медленно растер глаза, как если бы спал. Но он не спал, Аньес знала точно.

Потом и сама обернулась к заднему сиденью, нащупала на нем сумочку, перетащила на свои колени и стала шарить внутри, разыскивая пудреницу и платок, смочила слюной тонкую хлопковую ткань, пропитанную ее любимыми духами, и принялась оттирать запекшуюся кровь, что не желала оттираться. Ей было больно, но так лучше, чем совсем ничего не испытывать. Пальцы ее дрожали с каждой секундой все сильнее, пока она не нарушила вновь навалившуюся тишину, захлопнув зеркальце и произнеся:

- Ты можешь сдать меня властям. Или я сдамся сама. Не думаю, что есть смысл скрываться, все равно доберутся.

- Все равно доберутся, - повторил за ней Юбер, и его голос звучал отстраненно, но хотя бы уже спокойно. Сейчас он выйдет из машины, поднимется к себе в квартиру, в которой однажды они могли быть счастливы; возможно, будет пить от безысходности, а может быть, сам отвезет ее… куда там отвозят, ему виднее. Наверняка он все знает.

Подтверждая ее слова, Анри медленно сказал:

- Я сегодня был в службе контрразведки. Мне бы все равно пришлось с ними говорить. Остальные причастные к моему плану уже давали показания. О тебе никто не знает, де Тассиньи не разболтал, он думает, у меня была шлюха в тот вечер, я не стал придумывать что-то оригинальное. С консьержем поработали, а...

- ... а агенту я звонила из телефонной будки в нескольких кварталах.

Юбер мрачно рассмеялся, и от его смеха по ее спине прошел холодок. До этого ощущала только жар.

- Чья хоть разведка? Кому ты меня сдала? Китай? Россия? Или удивишь?

- Я коммунистка, Анри. Я член ФКП. Ты всегда это знал. Я работала на СССР.

- Давно? Тебя в плену обработали?

- Я не настолько слаба, чтобы меня можно было... завербовать в плену.

Он стиснул зубы. На его щеках заходили желваки. Но пока молчал, пытаясь усвоить информацию. Затем тихо и леденяще спокойно спросил:

- И когда же?

- Когда подавала прошение на вступление в КСВС. Немного раньше. До этого я пыталась получить удостоверение военного корреспондента в «Le Parisien libéré», но Леру меня не отпускал.

- Значит, все ложь. С самого начала.

- Нет. Не все. Я целовала тебя у Риво, помнишь? Я понятия не имела, кем ты стал и как ты там очутился. Я помнила только рабочего со стройки в Ренне. В действительности я всегда хотела тебя защитить. Даже если от себя. Но видишь, в конце концов – не уберегла.

- Перестань. Это патетика. Если просеять, как муку сквозь сито, останется твоя измена. И то, что я для тебя не лучше нациста.

- Я хотела еще хоть раз тебя увидать. Это ты тоже просеешь?

- Увидала. Довольна?

Аньес устало кивнула. Говорить с ним, с таким, у нее недоставало отваги. Отстаивать себя она не могла. Наверное, Лионец был единственным человеком, перед которым Аньес безоружна.  Оставалось лишь смотреть, как он выходит из машины, проводить взглядом до самого крыльца, а потом, так или иначе, нужно будет покончить со всем. Она почти решилась. Она не хотела ходить по улицам и оглядываться, ожидая, когда настигнет удар и куда будут бить, а между тем, вздрагивала от каждого звука за дверью, выдернула шнур из телефона, слушала радио, как сумасшедшая целыми днями, а несколькими часами ранее едва не закричала, столкнувшись на лестнице с соседкой, вышедшей неожиданно ей навстречу.

Если бы Юбер заставил ее ответить перед законом, она сделала бы это, не сомневаясь. Она сделала бы это и сама. И вместе с тем, ей до сумасшествия хотелось жить. Как ни одного часа всей ее прежней жизни. У нее сын и мать, которые нуждаются в ней, и, возможно, в них спасение.

Когда Лионец уйдет, за ним останется пустота. Никакого завтра для сегодняшней Аньес де Брольи не настанет. Это будет другая женщина.

Когда он уйдет, она, какое бы ни приняла решение, останется замершей в этом салоне и глядящей, как он шаг за шагом отдаляется.

Юбер и правда потянулся к дверце. А она сжала сумочку пальцами так крепко, что побелели костяшки, иначе вцепилась бы в него и не отпускала. Этот ее цепляющийся взгляд он и поймал напоследок, отчего вновь сперло дыхание. Цепляющийся и такой дикий, что теперь уже его пробрало холодом. От взгляда и от крови на бледном лице. Просто взять и уйти? Черта с два он может просто взять и уйти!

- Ты что-то еще умолчала, - выдохнул Юбер и одернул занесенную руку. – Ты недоговорила. Ты прощаешься. Ты иначе прощаешься, чем...

- Тебе показалось.

- Что еще, Аньес? Если ты посмеешь молчать, я, клянусь, я сделаю так, что тебе придется пожалеть об этом. Довольно того, что уже натворила!

- Все хорошо, - она слабо улыбнулась, старательно растягивая губы, но те не слушались, болели, и ей казалось, что еще немного и она потеряет сознание – он оттягивал до самой грани, пока ни начнет рваться, а потом отпускал, чтобы ее ударило наотмашь. Он все еще был здесь. Медлил с уходом, и это тоже мучило. Аньес кивнула и, стремясь наконец обрубить, потому что он не останется насовсем и уйдет все равно, а она уже начинает надеяться, добавила: - У тебя все будет хорошо, я обещаю. Правда.

- Черт! – рыкнул Анри и притянул ее к себе, больше не сдерживаясь. Ее голова безвольно откинулась назад, и его взгляду представилась беззащитная тоненькая бледная шея, едва скрытая воротом пальто. В это мгновение все сошлось до конца. И это было страшнее, чем все, что случилось прежде.

- Не смей, - прошептал он, чувствуя, как безотчетный ужас подкатывает к голове и леденит душу. – Не смей, у тебя сын! Тебя казнят, идиотку, слышишь!

- У меня нет выхода. Лучше так, чем…

- Чем что?

- Чем альтернатива, - заговорила Аньес, подняв голову и глядя на него. Взгляд все еще отсутствовал и по мере того, как она говорила, будто бы становилась все меньше ростом. Таяла, таяла и таяла. И Юберу казалось, что так из нее выходят силы. Но вместе с тем знал, что вот сейчас и начинается их настоящий разговор, который неизвестно к чему приведет, потому что он уже не смог уйти: - Я теперь опасна… не воображай… что меня ввели в заблуждение или обманули. Я знала, по каким правилам играю… Но с вами все будет хорошо! И с тобой, и с Робером, и с мамой. Я… я обещаю, Анри. Я сильная. И я все придумала. Если мне удастся довести до процесса, то меня будут судить, а потом, вероятнее всего, гильотинируют. Человек, который вел меня, уже уехал, когда нам дали указание исчезнуть, ему ничего не грозит, а выше его я никого не знаю. А если... если произойдет чудо, и меня помилуют, потому что я всего лишь женщина, то даже останусь жива. За решеткой, но жива. Каков план? – она снова вскинула на него глаза, и он глухо чертыхнулся.

- Что значит, вам велели исчезнуть?

- Что же тут непонятного, Лионец? Ты ведь совсем не дурак, чтобы не понимать. Нам с... с ним дали сутки. Он уехал, а я осталась.

- Когда это было?

- Какая разница?

- Когда, мать твою, это было, Аньес?

- Четыре дня назад.

- Так какого дьявола ты, безумная женщина, не уехала?!

- Я дала тебе слово ждать.

И в эту секунду Анри показалось, что это он сошел с ума. Такого не может быть. Попросту невозможно такое. Он смотрел на нее и не верил. Ему казалось, трудно находиться в худшем состоянии, чем он с той минуты, как понял, кто его предал. Он ошибался. Аньес. Перед ним Аньес. Живое доказательство того, что возможно на земле все. И даже еще больше. Юбер думал о себе, что на последнем издыхании. Но это она шагнула за край, где ничего нет. И весь ее вид говорил о том, в каком ужасе она жила эти проклятые, неправильные, невыносимые четыре дня, ожидая его.

Аньес была истощена и физически, и морально.

Он – разваливался на куски.

Рядом они – как две катастрофы. Странно смотрелись вместе. Не должны были встретиться. И лишь множили и множили горести вокруг себя. Ее счет – две тысячи. А его? Каков его счет?

Юбер негромко, зло хохотнул и зашарил глазами по окнам машины, вглядываясь в улицу. В боковое, потом в заднее.

- За тобой никого не было? – спросил он, и его голос сделался по-солдатски сухим и четким. – Кого-то на лестнице или на дороге? Чтобы четко следовали по твоему маршруту.

Аньес мотнула головой.

- Нет. Я не помню. Или придумываю.

- К черту. Ты можешь вести машину?

- Я даже мертвая могу водить.

- Не мечтай. Сдохнуть раньше меня я тебе удовольствия не доставлю. Трогай. Медленно и спокойно. Прямо, вдоль дома. Сейчас. Ни ко мне, ни к тебе нельзя, в отеле до тебя будет легко добраться, потому придется покружить по городу, пока я думаю, - по мере того, как он говорил, Аньес успокаивалась. Он это видел и чувствовал. И от этого ему самому делалось немножко легче.

Ясно одно: чем дольше де Брольи остается в Париже, тем большему риску себя подвергает. Юбер мало знал о работе секретных служб и никогда не задумывался над нею, но приказ исчезнуть означал лишь одно: либо она исчезает самостоятельно, либо ей помогают в этом. Тем, кто может многое сказать, вполне могут помочь, чтобы не раскрыть всю сетку. Четыре дня! Четыре дня она отказывалась выполнять приказ!

- Ты давно показывала свою консервную банку механику? – поинтересовался Анри, когда Аньес, сумев все же совладать с собой, взялась за руль. – Не хотелось бы взлететь на воздух прежде времени.

- Ну почему же? Смерть в огне – даже красива.

- Я слишком много знаю про огонь.

- Я тоже.

- Так когда?

- Давно. У меня не было к ней нареканий.

Юбер кивнул. План прорисовывался сам собой. В минуту опасности, когда им владело крайнее напряжение, он куда легче составлял планы. Риво всегда был прав, утверждая, что он хороший тактик, а не стратег. Но сейчас и того было достаточно.

Если отставить в сторону сантименты и быть честным хотя бы с собой, то все довольно скоро становится ясным. О том, что эта женщина сделала, он будет думать потом, когда убедится, что она в безопасности. Он может проклинать ее хоть всю жизнь, но с пониманием, что она эту жизнь живет так же, как и он.

Итак, в Париже – нельзя. Домой – нельзя. Даже эта проклятая машина слишком узнаваема. Женщина за рулем – шутка ли? Сейчас самым главным было и правда выслать ее подальше из города. Если со стороны властей, как ему казалось, опасности не было, то как знать, что сделают люди, нанимавшие эту безумную женщину предавать собственную страну.

А может быть, и он ошибается, считая, что сделал все, чтобы ей ничего не грозило, и контрразведка выйдет на нее каким-то другим путем, в обход него. Нет, так не годится. Конечно, ей нужно уехать. На другой конец страны, куда-то подальше, где она переждет это время, и тогда они что-нибудь смогут решить. Он – сможет решить.

- Не молчи, - вдруг услышал Юбер ее напряженный голос. – Я схожу с ума, когда ты так замолкаешь!

-Я ведь уже сказал, что думаю. Я не могу думать и говорить одновременно.

- Помнишь, ты мечтал быть булочником, и чтобы я носила косынку...

- Не помню, - отрезал Анри. – Я постараюсь вспомнить потом. Позже. Когда мне уже не будет хотеться свернуть тебе шею.

- Куда мы едем? Куда мне ехать?

- Сверни на следующем переулке и сделай еще круг, Аньес.

- Я устала, - сдалась она.

- Я знаю. Потерпи.

Откровенно говоря, ему была совершенно безразлична ее усталость. Если бы она заснула за рулем да на полном ходу сейчас въехала в придорожный столб, отчего они бы попросту погибли оба, это, возможно, было бы наипростейшим способом все окончить. Но Юбер слишком сильно хотел, чтобы она жила. Чтобы до нее никто не добрался и, может быть, даже он сам. По крайней мере, пока ему и правда охота открутить голову с ее тонкой шеи.

- Останови здесь, - проговорил он, когда они в очередной раз выехали куда-то к Сене. – Останавливай.

- Где?

- Не глупи. Здесь. У тебя есть что-то необходимое в машине? Что нужно забрать?

- Я не понимаю.

- Нечего понимать. В свою квартиру ты уже не вернешься. Здесь – у тебя что-то есть?

Взгляд Аньес немного прояснился. Господи, как она только вела-то в таком состоянии, в самом деле? Но сейчас на ее лице отразилось четкое понимание его слов, и это его несомненно радовало. Она кивнула и вновь потянулась назад, доставая из-под кресел небольшой чемоданчик.

Когда их глаза снова встретились, она ничего не произнесла, он и сам сообразил: Аньес не знала, как пройдет их встреча, и готовилась к тому, что он сдаст ее властям. Или сама собиралась сдаться. От этой мысли сжалось горло.

- Тем лучше, - выдавил он из себя и, дернув дверцу, вышел из салона. По ним ударил свежий ночной воздух, разом остужая его воспаленный мозг. За этот вечер он умер несколько раз. Он и сейчас был скорее трупом на двух ногах, одна из которых подбита. Но все же когда приходилось действовать, Лионец чувствовал себя куда лучше.

Он обошел машину, открыл дверцу со стороны Аньес и помог ей выйти. Их лица поравнялись, оказавшись рядом. И после этого он уже не мог себе отказать. Живым. Труп Анри Юбера хотел чувствовать себя живым. Его губы торопливо, требовательно и жадно накрыли ее, опаляя дыханием и плавя суетливой нежностью. Когда он разомкнул поцелуй, она смотрела на него так... устало... так отрешенно, что ему захотелось вновь схватить ее за шиворот и хорошенько встряхнуть. Но вместо этого он отнял у нее чемоданчик и взял за руку.

- Болит? – спросил Юбер и кивнул на ее лицо, имея в виду, должно быть, разбитый уголок рта.

- Нет, - шепнула Аньес в ответ.

Машину они оставили там же, у реки. Она простоит в этом месте несколько дней, прежде чем в жандармерии хватятся и начнут искать владельца, которого, конечно же, никогда не найдут.

А они – просто мужчина и просто женщина – торопливо ушли в эту ночь, как если бы растворились на улицах города огней, в котором им лучше было не гореть, а быть темными, как и все.

Она не знала, куда он ее ведет. Она, привыкшая контролировать каждый свой шаг и тех, кто ее окружают, впервые за долгие годы со дня смерти Марселя полностью и до конца доверилась другому человеку. И ей было все равно – будет конечной точкой гибель или спасение. Сейчас она слишком устала, чтобы думать об этом. Бесконечно, до самой последней капли – устала.

 Они нырнули пролет между домов, где она, как ей казалось, никогда не бывала. Свернули за угол и Юбер втолкнул ее в дверь подъезда.

- Подполковник Юбер к месье Уилсону, - услышала Аньес, когда они оказались у поста консьержа, а потом Анри повел дальше, к лифту. Кабина здесь была узкая, и вдвоем они стояли почти вплотную. За клетью проплывали этажи, лифт грохотал и скрипел. И, поднявшись, дернулся так, что ей показалось, он сейчас сорвется вниз, и это было отнюдь не самым плохим вариантом развития событий, ей богу. У нее едва не подкосились ноги, но она кое-как выстояла. В Индокитае ей было легче, пусть она и носила ребенка.


Аньес всхлипнула, не успев подавить в себе горе, едва перед глазами вспыхнуло махонькое личико Робера. Ровно так же сильно, как ей хотелось выжить для сына, она не хотела жить без него. Она не хотела жить. Она не хотела жить. Она не хотела.

- Сейчас, милая, - снова раздался над ухом голос Анри, ошибочно решившего, что Аньес, как дитя, плачет от усталости. А ведь она и сама не знала, когда отдыхала последний раз. – Идем, идем, тихо.

И Аньес шла. И молчала. И колоссальным усилием сдерживала звуки из горла, чтобы не тревожить Лионца. Всего несколько шагов, которые надо было продержаться.

Потом они стояли у какой-то квартиры, и Юбер звонил в дверь. Им открыл незнакомый ей мужчина, но она почти не видела его лица, хотя оно и было освещено ярким электрическим светом. Аньес не запомнила его черт, не различала их. Все, что выхватила, – медный отлив волос, не яркий, но заметный.

- Лионец, - сказал незнакомец вместо приветствия.

- У тебя все еще найдется свободная кушетка? – точно так же, вместо «здравствуй», спросил Анри.

Незнакомец кивнул и впустил их внутрь. Им предложили ужин, но Аньес отказалась. Она не знала, как заставить себя съесть хоть что-нибудь. Она совсем не могла есть и уже давно. Попросила лишь сигарету, но Юбер сказал, чтобы шла спать. «Бог с тобой, но завтра тебе придется завтракать, поняла? Или я заставлю», - с металлическими интонациями в голосе сообщил он ей.

Аньес привели в небольшую несколько мужскую комнату, и женщина, хозяйка дома, на очень плохом французском велела ей раздеваться и укладываться. Говорила, что, если нужно, она может воспользоваться ванной, но и от ванны Аньес отказалась. Она нуждалась только в одном – лечь, и чтобы никто ее не трогал, пусть хоть взрывы за окном. Напоследок хозяйка просила позвать, если что-то понадобится, и оставила ее в покое. Она была, очевидно, немкой. Акцент выдавал ее с головой, равно как и немногословность – ей не особенно хотелось демонстрировать собственное происхождение, но и избежать этого она не могла.

Выходя, немка выключила свет, и Аньес свернулась калачиком в постели, натягивая одеяло на самую голову. Из одежды на ней осталась только простая белая комбинация, ее потряхивало от холода, хотя в комнате было хорошо натоплено. Провалиться в сон не получалось. У нее тихонько клацали зубы, и она вслушивалась в звуки, раздававшиеся в нарочитой тишине этой красивой квартиры.

Где-то через стенку говорили. Два голоса. Оба – мужские. Один, принадлежавший тому, рыжему, звучал мало. Второй – постоянно и монотонно, почти без эмоций. Аньес вздрагивала каждый раз, когда заговаривал хозяин квартиры, ей почему-то казалось, что, если о ней узнают, прогонят их обоих. Слов она почти не разбирала. Зато отчетливо слышала, как звонили по телефону. Телефон, кажется, был в коридоре между комнатами. Чтобы позвонить, необходимо покинуть кабинет, что и сделал хозяин. И еще оттуда ей было куда лучше слышно – всего через одну-единственную тонкую дверь.

«Катти сказала, он еще не вернулся».

«Значит, в мюзик-холле. Не трогай его. Отыграет – отзовется».

«К черту! Он нам нужен сейчас».

«Папа, нельзя говорить плохие слова!» - тоненько и по-детски.

«Иногда можно».

Аньес закрыла глаза, зажмурилась крепко-крепко, и в темноте замигали цветные пятна. Ей показалось, она снова проваливается. Как тогда, у бо́шей. Шум в ушах звучал по нарастающей. Сначала пульсацией, после – все более гулко. Налетало и отступало. Раз за разом. И ей казалось, она слышит океан, который так бесконечно далек отсюда. Он бросал ее, будто она была щепкой, и выбраться на землю не представлялось возможным, да ей и не хотелось. Как в тот день, когда она повстречала Анри.

Господи, какой же был тогда шторм! Какой оглушающий ливень! Нельзя им было встречаться!

Нельзя.

Лионец заставлял ее чувствовать даже тогда, когда чувствовать она совсем не желала. Хуже того – научил заново, когда она разучилась. А она… она научила его. Так не к месту и так невовремя.

Пусть океан. Пусть бросает. Весь век бы слушала его бурное дыхание.

Вдохом и выдохом. Гулом в ушах. Благословенным отголоском собственной так и не взлетевшей души.

Аньес снова вынырнула спустя еще некоторое время, оттого что в дверь позвонили. Звонок растревожил ее, и она проснулась, недоуменно сознавая, что спала, оказывается.

В квартире стуком по паркету звучали уверенные мужские шаги. Снова говорили через стенку от нее. Дым крепких сигарет, казалось, стоял коромыслом даже здесь, в комнате, которую отдали ей.

Она не понимала, что они решают. Она не понимала, к чему они придут. Среди их голосов она выискивала один-единственный, который сейчас, будто бы выдохнувшись, больше отмалчивался. Говорили остальные, предлагая, убеждая, уговаривая. А Аньес подумалось, что, наверное, у них этак заведено. Они забывали, что в доме две женщины и дети. Их голоса становились все грубее и громче. И пили они, должно быть не только кофе, но и что-то куда более бодрящее, а Аньес в этот момент уже твердо знала, что эти мужчины сплавлены крепче, чем можно сплавить металлы. Так людей сливает в единый материал война, а потом закаляет, как калят сталь. И когда под ногами не будет почвы, они станут оплотом друг другу. Последним и, наверное, потому самым крепким. Ей такого очень мало доводилось видеть, и вот поди ж ты. Под этой крышей. Человек, которого она знала столько времени и, оказывается, не знала совсем.

Потом снова звонил телефон. И снова говорили. Кто-то кого-то искал. Похоже, чья-то жена своего подгулявшего мужа.

Разогнала их всех, в конце концов, немка. У нее это выходило тихо, едва слышно, но мужчины слушались. Разобрать, что она им сказала, не представлялось возможным, но умолкли они скоро.

Когда уже светало, на пороге, пошатывающийся, показался темный силуэт Лионца. Он стоял так некоторое время, глядя на Аньес, а потом прошел внутрь, закрыв за собой комнату. Не раздевался. Подле нее ютиться не пытался – кушетка была узенькой. Он устроился в кресле в изножье ее постели, вытянув ноги вперед. Аньес хорошо слышала запах табака и алкоголя, исходивший от его тела, и подумала, что ей им не надышаться. Он не спал. Он смотрел на нее. А она, лежа на спине, на него. До тех самых пор, пока снова не провалилась в сон, теперь уже крепкий, здоровый и до самого утра.


[1] Служба внешней документации и контрразведки (фр. Service de documentation extérieure et de contre-espionnage, SDECE) — внешняя разведка Франции с 1946 по 1982 годы.

[2] Французское радиовещание и телевидение (фр. La Radiodiffusion-télévision française - RTF) – французская национальная государственная компания. Создана 9 февраля 1949 года вместо Французского радиовещания (RDF). Генеральный директор назначался правительством. Телерадиокомпания была полностью лишена самостоятельности и всегда находилась под прямым контролем государства в лице Министерства внутренних дел.

* * *
На следующий день, ближе к обеду, как только Юбер завершил свои дела, они смогли выбраться в путь. Он все устроил таким образом, что придраться было довольно трудно. Написал прошение о двухнедельном отпуске, а после событий в Тонкине ему не отказали. Не было ничего удивительного в том, что после операции один из основных ее участников попросил о некотором времени, чтобы прийти в себя.

«Неважно выглядите, Анри, - заметил напоследок де Тассиньи, с которым они встретились, когда Юбер уже получил разрешение уехать. – Я надеюсь ничего дурного?»

«Я всего лишь еду в Требул, домой», - добродушно ответил подполковник.

«Вы последнее время туда зачастили».

«Старею, становлюсь сентиментальным. Но вы ведь знаете, в Тур-тан проведена телефонная линия. В случае необходимости до меня довольно легко добраться».

«Я буду молиться о том, чтобы вы никому не понадобились, пока отдыхаете!» - громогласно расхохотался де Тассиньи, и Юбер вторил ему. А ведь готов был и сам молиться, чтобы никому не понадобиться. Вот только не знал – как. Не умел. Да и не верил.

Потом де Тассиньи умолк и неожиданно серьезно, несколько непохоже на себя сказал: «Вам и правда нужна передышка. И покажитесь врачам, цвет лица мне ваш совсем не нравится. Вы не так много пьете, чтобы быть таким серым».

«Ну я же не женщина, чтобы вам нравился мой цвет лица», - широко улыбнулся Анри и не знал, что еще на такое можно возразить.

С погодой им не повезло. Почти с самого утра шел дождь, никак не желавший прекратиться. И в час, когда он забирал де Брольи из квартиры Уилсонов, тот барабанил мелкими, но частыми, злыми каплями по стеклу его авто. Аньес, как ему казалось, было плевать, куда и для чего ее везут, она ничего и не спрашивала, оживившись лишь раз, но так, что у него перехватило дыхание от невыносимой тяжести, сдавившей сердце.

- Мне нужно домой, - сказала она, когда они свернули на запад, чтобы выбраться из Парижа. – Я хочу взять игрушку Робера. У него там слоненок, он смешно стучит в тарелки при заводе. Мама забыла.

- Они заберут его потом. Ты все равно не сможешь сейчас его привезти к ним.

- Нет, я себе, - сдержанно ответила Аньес. – Я... чтобы у меня что-нибудь было.

У тебя было все! – хотелось воскликнуть ему.

У тебя было все, но тебе оказалось мало!

Но добивать ее этими словами он не мог. Она живой человек, а это – все равно что прикладом двинуть в висок.

- Ты подаришь ему еще много игрушек после. Когда все это закончится. Я тебе обещаю.

План был до черта прост. Уехать в Требул и там переждать некоторое время. Убедиться в том, что никто их не преследует. Обратная дорога в Париж для Аньес теперь была заказана, но, возможно, в стороне от шума столицы ее оставят в покое. Верилось в это мало. Юберу было недостаточно подобной веры. Если все выйдет благополучно, этой женщине лучше иметь другое имя и желательно, другую внешность. Этим он и собирался озадачиться в ближайшие дни.

Имелся у него и запасной план, который должен был сработать в том случае, если надежды остаться во Франции и выжить у Аньес не останется, но даже думать о подобном он сейчас не мог. Он был сосредоточен на дороге. Выбраться из Парижа представлялось первостепенной задачей.

- Я больше никогда его не увижу, - побелевшими губами вдруг сказала она, вызывая в нем волну негодования. Он вздрогнул и повернулся к ней. Ее вид был ужасен, и Лионец сейчас очень ясно сознавал – в этой борьбе участвует только он. Она уже не борется за себя.

- Увидишь, - с нажимом ответил Юбер. - Я это сделаю, чего бы мне это ни стоило.

Она мотнула головой и замолчала. После сцены у его дома, когда они ссорились в ее Ситроене, она выглядела тихой и странной, будто бы растратила всю себя на тот последний их разговор. А ведь тогда они еще не знали, что самое страшное уже происходит. Оно шло за ними по пятам, подступая все ближе и дыша в затылок. Оно и сейчас поселилось в салоне, устроилось на заднем сидении, а Юбер все еще пребывал в неведении, надеясь, что можно что-то исправить.

Они проезжали коммуну за коммуной бессчетное число километров, далеко-далеко на запад, понимая каждый по-своему, что эти километры на сей раз отмеривают время, которое им оставалось. Чем ближе они к концу пути, тем меньше у них мгновений друг для друга. И Анри вновь был дорогой. Ее дорогой, пусть Аньес и не сознавала того.

Утром она его не застала – он ушел. Проснулась – в кресле пусто. И на мгновение ей почудилось, что он ушел насовсем. Стоило представить себе такой его поступок, как ее обуял страх, похожий на тот, что она испытывала в свою первую ночь в джунглях. Желание забиться куда-нибудь и не выходить. Она сжалась на самом краю постели, подтянула к себе коленки и ждала того, что случится потом. Впрочем, разве возможно для нее хотя бы какое-нибудь потом? Все застыло. В отсутствие Анри Юбера застыло все.

И она сама как кусок мертвого мрамора.

В комнату иногда заглядывала маленькая девочка, подолгу смотрела на нее, сунувшись носом в щель в дверном проеме, но ничего не говорила, а после убегала в другую комнату и там уже весело спрашивала у матери по-немецки, кто же их гостья, будет ли она с ней играть, чем ее накормить и откуда она взялась. Хозяйка отвечала ей негромко и монотонно, ее голоса она почти что не слышала. Ей хватило того, что ребенок говорит бесконечно много. Аньес сунула голову под подушку, надеясь, что это поможет заглушить звуки, но ничего не действовало. Если бы она ни слова не понимала по-немецки, было бы проще. Но каждое предложение врывалось ей под череп и не оставляло места покою.

Потом принесли завтрак и снова оставили е одну.

За это одиночество Аньес была благодарна. Так, во всяком случае, у нее было время подумать, и думалось ей о разном, большей частью – о том, что ее отъезд должен стать отъездом в один конец. Она замучила всех, и в первую очередь – самых близких. Есть на свете такие люди, которые одним фактом своего существования мучат других. Этот ход мыслей был очень опасным и, наверное, потому манил сильнее прочих – среди всех возможных дверей толкнуть именно ту, что уводит в никуда.

Нет, она потом послушно делала все, что говорил Юбер. Она собиралась, причесывалась, позволила сделать собственную фотографию для документов. Где, как, каким образом этот невозможный человек собирался добывать ей новые бумаги, она не представляла себе, может быть, потому что в тот момент уже не особенно вникала в происходившее вокруг, самоуглубившись и дистанцировавшись. Лишь единожды она оживилась – когда ей сказали, что они едут в Дуарнене.

«Меня там знает даже нищий в подворотне. Я не уверена, что это лучшая из твоих идей», - заметила она, когда они спускались вниз, к машине.

«Один раз ты могла бы мне довериться. Я большего и не прошу, кроме единственного раза», - ответил ей Анри.

«Я это сделала еще вчера».

Такое ее состояние Юберу совсем не нравилось. Нет, не нравилось, он дергал ее, теребил, пытался растормошить. И она даже реагировала на его слова, а сама ожила только вспомнив про слоненка. И показалась ему маленькой девочкой, у которой ни одного дня жизни не было счастья.

Но ведь оно же было.

Юбер никогда не поверил бы в то, что не было.

Аньес было чем жертвовать, все на свете она посчитала меньше и ниже того, что до́лжно сделать, и, кажется, просчиталась. Иначе это все не убивало бы ее секунда за секундой. Глаза – две плошки, на дне которых вода. А он сам видел, как горели они у нее на кухне, когда на его коленях устроился ее маленький сын. Значит, счастье – было. Счастьем были и Робер, и то утро, и он сам. Будто бы у них семья, и никогда не существовало никакого Жиля Кольвена.

Аньес молчит. А в его голове долбит ее голосом: «А я ждала твоего звонка и буду ждать тебя в Париже», - отчего он лишь крепче сжимает руль и старается не глядеть сейчас на нее. Потому что иначе его и самого развезет, а этого нельзя, хотя бы один из них двоих должен оставаться в здравом рассудке. То, что Аньес до здравости далеко, было очевидно с первого взгляда.

Остин двигался вперед, нигде не останавливаясь. Юбер опасался показываться на глаза в маленьких придорожных бистро, и выпускать из машины свою спутницу тоже. Его модель автомобиля была слишком приметна, даже нарочито парадна, чтобы не обратить внимания, но и тайны он не делал из своего путешествия, потому куда лучше, чтобы считалось, что он действительно ехал один. Если не задерживаться, то вполне можно проскочить. Впрочем, Аньес никуда и не рвалась. Она вообще ничего не хотела, кроме дурацкого слоненка с тарелками, единственного, что ей было нельзя.

К позднему вечеру они добрались до Ренна. Ее мать и сын – в Ренне. Это Аньес сказала ему по пути, и он невольно вспоминал квартиру, куда приползал уставшим голодным псом со стройки в то нелепое время, когда не знал, куда девать самого себя. Квартира у нее осталась, теперь там жили мадам Прево и мальчик. Аньес сообщила это словно между делом, как будто бы это не имело значения, но он знал, как подрагивает у нее внутри от осознания близости к мальчишке. Как по живому драть.

- Какая у Робера фамилия? – медленно спросил Анри, едва ее голос стих, и она уставилась в окно, за которым было плохо видно и шел дождь.

- Как у меня.

- Стало быть, он не записан на имя своего отца?

- Да. Я его вымарала. Так лучше.

- Это несправедливо, он не виноват, что его родители…

- В том-то и дело, Анри. Он не виноват. Все я. Мой сын. Не мучь меня, пожалуйста, вопросами.

- Мне нужны ответы, Аньес.

Она повернулась к нему. Ее ноздри раздувались, как бывало всегда, когда она сердилась, но сейчас Юбер чувствовал в ней другое, безошибочно узнавая беспомощность. Ему стоило еще сильнее надавить на нее – и полетели бы в стороны черепки. В своем бессилии она совершенно безжизненным голосом сказала:

- Я никому не буду навязывать расплату за свои поступки. Робер всем обеспечен, на его имя открыт счет с некоторым состоянием. Пусть это единственное, что я оставлю ему, но его будущее будет... черт... оно будет. Довольно этого.

Юбер сжал крепче руль. Ее не смог. В черепки – не смог.

И снова вглядывался в дорогу, освещаемую светом фар, минуя Ренн и устремляясь еще дальше, туда, где кончается земля и начинается океан. На самый край света, к старому маяку, ведь, как ни крути, все и всегда приводит к краю.

Их путь еще не был завершен.

Когда несколько часов спустя Аньес поняла, что на знакомой ей с самого детства развилке дороги, не добравшись до устья Пулдавида, они свернули в сторону Требула, она ожидаемо заволновалась.

- К... куда? Куда мы?

Ее лица он во тьме не видел, но слышал дрожание в голосе. Ему хотелось успокоить ее, как маленькую, но все, что он мог сейчас, состояло лишь в механическом выполнении собственного плана. Никто не станет ее искать на ферме, которая давно ей не принадлежит. Никому не придет в голову, что можно быть настолько безумной, чтобы сунуться в дом человека, вроде него. Единственное, что Юбер позволил себе – это постараться добавить хотя бы немного теплоты в собственный по-солдатски краткий ответ.

- Домой. В Тур-тан.

- Ты с ума сошел? Я продала его еще два года назад!

- Ты продала его мне.

- Боже...

- Ты продала его мне, - с нажимом на последнее слово повторил Юбер, продолжая мчаться в ночь, у которой тоже наступал край. Когда они приедут к дому, будет чернее всего, как бывает лишь перед рассветом.

Сделку она оформляла через поверенного. Документы подписывала, почти не глядя – да и какой в том толк, когда ни имени, ни подписи покупателя в бумагах еще не стояло. Главным было то, что она получила запрошенную сумму! На все остальное – плевать. Если уже решилась отдать свою душу – нужно быть уверенной что не продешевила.

- Зачем? – побелевшими пересохшими губами спросила она.

Юбер не ответил. Лишь повернул к ней лицо и глянул во тьму побитой собакой, туда, где один только свет фар выхватывал ее четкий затемненный профиль.

- Господи боже, зачем?! – выкрикнула Аньес, взмахнув обеими руками и ударив себя по коленям, как капризный ребенок, и ему казалось, у него выпрыгнет сердце от ее крика.

- Потому что я любил тебя, - срывающимся голосом выпалил он. – Я хотел, чтобы ты вернулась сюда ко мне! Я надеялся сохранить его для тебя, когда ты уезжала!

- Лионец, зачем!

Потом его шею обхватили тонкие ледяные руки, тусклый свет в его глазах померк, машину на полном ходу едва не занесло и все, что он успел – выкрутить руль и ударить по тормозам, сгоняя ее на обочину. Единственное, что потом еще слышал, это как она хрипло выдыхала его имя, и понимал заранее, что кроме него – ее вытаскивать некому. Аньес была на грани двух крайностей: безумия или суицида. Ей не дали взлететь, не пустили в небо, оставили на земле, а ходить по ней она не умела. Странно, что продержалась так долго. Должно быть, в силу своего невыносимого характера. А теперь ничего не оставалось. Характер перемололо.

Остаток пути они преодолели быстро, без разговоров и лишних эмоций. Только теперь Аньес все время держала его за руку и не отпускала, будто бы, если прервется касание, все исчезнет. Безумно хотелось спать, но было очевидно, что едва лягут, и сна не останется. Не доехав до дома, Юбер остановился.

- Я погляжу, есть ли кто.

Она молчала и покорно оставалась в машине, пока он выбирался, торопливо бежал к крыльцу.

Их с Мадлен постояльцы должны были приехать лишь в мае. Сама Мадлен уехала в Кан, одержимая идеей купить саженцы яблонь какого-то сорта, годного для производства бренди. «Конечно, в Бретани это будет не кальвадос, - писала она, и ему казалось, что сквозь бумагу проступает ее улыбка, - но мне ужасно хочется попробовать. Мама едет со мной, мы наверняка что-нибудь выберем, и она не даст мне ошибиться».

Мадам Кейранн никогда никому не дала бы ошибиться, это точно. Жаль, что давно уже никто ее не слушал, ведь насколько все было бы проще. Еще Мадлен писала, что они поездят по побережью, и это тогда звучало для Анри весьма обнадеживающе – может быть, она понемногу начнет оживать. С тех пор, как исчез Фабрис, ему казалось, сменился тон ее писем.

Кто же мог знать, что ее отъезд придется ко времени и сыграет ему на руку.

Под ногами шуршали мелкие камни. На краю света дождь перестал, но мелкие камни, устилавшие дорогу, были влажными. И предрассветный воздух тоже казался пропитанным водой. Весь мир состоял в это самое черное время из необъятных теней. И он с фонарем и широким шагом – к дому.

Тот был заперт и безлюден. Никто не отозвался на звонок. Лишь Сабина залаяла – Мадлен завела красивую собаку породы босерон со скверным нравом. Она всегда принимала подполковника за чужака, да он и был чужаком в свои редкие приезды на собственную ферму.

Юбер открыл дверь ключом и вошел внутрь. Помощницы, нанятые для ухода за домом, должны были приходить из городка по утрам. К тому времени он решит, куда их девать, чтобы не путались под ногами ближайшие дни, покуда здесь Аньес.

Пройдясь по первому этажу и везде зажигая свет, он убедился, что особняк и правда пуст. После этого только вернулся в машину. Маленькая невозможная женщина все еще сидела в салоне, послушная и тихая. Он не знал, что хуже – ее вспышки или угасание.

Он широко раскрыл ворота, загнал автомобиль в гараж, имевшийся здесь, и его поставил возле фургона.

Забрал ее вещи, помог ей выйти. Она послушно шла среди темноты к горящим окнам у океана. Ей думалось о том, что на ее памяти старый маяк никогда не светил – давным-давно работал новый, на острове Тристан, и ей хотелось увидать этот остров вновь. Она бы сказала об этом Анри, но не смогла. Еще ей хотелось, увидать свет от старого маяка. Но эта мечта тоже была несбыточной и пришла к ней из самого детства, ведь ей тогда казалось, что нет места на свете красивее. Ей так повезло – жить здесь. И маяк был ее волшебным замком, ее крепостью, ее собственным миром, которого никто не мог отобрать. А потом она выросла и отдала его сама.

В доме она жадно оглядывалась по комнатам, словно разыскивая отличия между тем, что помнила, и тем, что видела. Они были, конечно, эти отличия. И немало. Кружевные скатерти, новые портьеры. Маленькие яркие коврики под ножками кресел из ее прежней жизни. Спрашивать она не хотела, что за женщина хозяйничала здесь. Эта мысль как-то странно осталась в стороне, отброшенной за ненадобностью, совсем никому не нужной в этот час. Она даже не ревновала. Довольно того, кому теперь принадлежал Тур-тан, довольно того, что ей сказал этот мужчина часом ранее, когда она пыталась понять, зачем он это сделал. И снова, как в тот день, когда Юбер признался, что ему никогда не доводилось за кем-то ухаживать, она с изумлением обнаружила совсем иного человека, чем думала о нем все это время. Прошедший через джунгли и горы ради ее спасения, он купил ей дом, который она так бездарно потеряла.

Картина складывалась. Набирала объема и красок. Юбер становился собой. И теперь она, оказывается, знала его, знала, кто он.

Они прошли в комнату, которая когда-то принадлежала Аньес. Здесь Анри впервые любил ее. Тогда ни один из них еще не ведал, что это и есть любовь. Он ей вовсе не нравился, а она ему – слишком сильно, чтобы не воспользоваться подвернувшимся случаем, пусть бы его и унесло в океан вместе с «веткой едоков каши».

Сейчас в комнате было пусто и тихо. Уезжая навсегда, она вывезла отсюда всю жизнь, и с тех пор здесь никто не останавливался на ночь. Ему иногда казалось, что иначе стены и мебель забыли бы запах ее духов.

Юбер нашел свежее белье в комоде. Вместе они постелили постель. Он хотел сперва сам, но она не позволила. Ей нужно было делать хоть что-нибудь, лишь бы только не замирать на месте, проваливаясь в бесприютную черноту.

- Так странно, - сказала Аньес с наслаждением прижимая к лицу ткань простыни. – Пахнет лавандой.  Ты помнишь, Марта в реннской квартире раскладывала пучки? И у меня всегда...

- Помню.

Она снова не спросила, кто раскладывает сушеную лаванду здесь. Какая разница? Ей уже не видать, как цветет вокруг дома золотистый крестовник. Но лавандовые букетики тоже хранят дух того времени, когда все было еще возможно, и кажется даже, что так в этом доме будет всегда. Она и узнавала, и не узнавала его одновременно. Это казалось ей странным, но почему-то очень правильным, как если бы спустя многие годы она встретила мужчину, которого прежде безумно любила, и теперь он представлялся бы ей совсем иным, чем прежде.

Потом Юбер двинулся к двери, и она подумала, что он уходит. Ею овладел страх, совершенно животный страх – остаться без него. Она вскрикнула и бросилась следом, судорожно вцепившись в его рукав, а он всего лишь прикрыл комнату от сквозняка. Аньес осталась стоять рядом, и ее глаза лихорадочно шарили по его лицу, отыскивая на нем следы снисходительности или презрения. Но ничего подобного не нашла. Он будто бы по-ни-мал. И никак не комментировал. Позволил ей оставить все так, как было.

Но так, как было, и она уже не могла. Не в этом доме и не в этой постели.

- Я действительно тебя люблю, - прошептала Аньес горько, словно в ее чувстве нет ничего светлого, а все, что есть, причиняет боль. Она тряхнула головой и, не отрываясь от Анри, выдавила: – Почти невыносимо... люблю.

- Любишь? – подался он к ней, пригвождая к месту одним взглядом, как бабочку булавкой. Только ее крылышки больше не пытались трепыхаться. Нет, она сама держала его за руку и продолжала шептать, будто ей страшно сказать громко и вслух, как если бы звук и слова отрицали сокровенность ее признаний:

- Люблю. Я люблю тебя, Анри. Я не знаю, как я буду без тебя.

- И не отпустишь?

- Не отпущу.

- И будешь со мной?

- Буду. Всегда буду. Всегда буду любить.

Этого оказалось достаточно. Для них и для этой ночи.

Они раздевали друг друга без суеты, присущей первым касаниям, потому что их первые касания остались далеко в прошлом, и сегодня, сейчас они вдруг оказались не любовниками, но мужем и женой. Это все же свершилось, и по-другому было теперь нельзя. Они смывали друг с друга дорожную пыль в ванной, а после, чистыми, укладывались в чистую же постель, которая пахла, как пахло белье в реннской квартире, они глядели друг другу в глаза, темнеющие от страсти и вспыхивающие огнями посреди ночи, как сигналы подают маяки. Его – всегда были черны, храня на дне своем пламя. Но он никогда не знал, что светлые-светлые голубоватые пятнышки в серых радужках Аньес могут становиться такими глубокими и такими непроглядными под его взглядом и под его телом. Грудью к груди, сплетаясь руками и ногами, сливаясь в единый организм, как не было до и как никогда не будет после.

Они завершали начатое, чему не дали свершиться вовремя. Она позволяла ему дотрагиваться до самого сокровенного. Она все ему позволяла теперь, не оставляя на себе покровов. И знала, что никогда и ни перед кем не была столь открыта, как перед ним в эту ночь. Последнюю броню сорвала, едва ли подозревая, что и его лишила тем самым оставшихся хоть немного слоев похожей на чешую задубевшей кожи, которую он наращивал так долго вдали от нее.

И что бы ни было, друг с другом иначе они уже и не смогут.

Им можно теперь только так.

После такого любой компромисс – лицемерие, а все, что вполовину, – обман.

Когда Юбер все-таки засыпал, в комнате было почти светло, но, прижимая к себе Аньес, он слышал лишь стук ее сердца и знал, что главное все же случилось. Один-единственный раз в его дурацкой пропащей жизни.

А Аньес не спала. Она пила эти мгновения в его объятиях, как измученный жаждой большими глотками пьет воду. И не могла насытиться. Она пила впрок, она боялась наступления утра, она не знала, как пережила этот путь. И не знала для чего пережила его. Она дошла до самого конца, и вопреки всему, чему ее учили с детства, конец не подразумевал начала.

Немного позднее, убедившись, что Анри спит достаточно крепко, Аньес встала с постели, неторопливо и бесшумно оделась и медленно двинулась вниз, на первый этаж, а оттуда через двор по каменной дорожке, которую не меняло время – к океану, отражавшему молодое и дерзко-синее небо.


Она долго-долго глядела на него, запоминая. Круглая красная башня маяка, давшего имя ее дому и ее прошлому, подпирала его свод. Она жадно дышала и пыталась вспомнить о хорошем. Ей не хотелось уходить несчастной. Она искала в себе силы улыбнуться хоть ненадолго. Но перед глазами был лишь летящий змей, которому никак не давали взмыть выше облаков, а он, удерживаемый так низко от земли, потерял даже свой голос и больше не пел. Но как бы там ни было, а эти шаги к океану давались ей куда легче, чем вся ее предыдущая жизнь. Нужно было просто спуститься вниз со скалы – и на этом все. Она столько всего видела и пережила. И больше совсем ничего не боялась.

А он – боялся до дрожи, до боли под ребрами от глухих и размашистых ударов сердца – он боялся проснуться в одиночестве и понять, что Аньес больше не существует. Стертая с лица земли, она стирала и его. Он вздрогнул во сне всем телом и понял: один. Вторая половина кровати успела остыть, но стены все еще помнили запах ее духов. И он тоже помнил.

Юбер резко сел, схватившись за грудь, сдавленно застонал и заставил себя сползти с кровати. Проспал он не более получаса именно тогда, когда спать было нельзя. Он слишком хорошо знал ее, чтобы не питать иллюзий, что любовь даровала ей успокоение. Аньес отдала ему себя, и больше ей отдавать было нечего.

Он плохо помнил впоследствии свой бег по камням – он бежал полуодетым, и ледяной ветер с Атлантики трепал седые волосы на непокрытой голове. Но в его память отчетливо врезалась фигура худой и уставшей женщины, спускавшейся вниз, к бушующему океану, окатывавшему волна за волной скалы под ярким играющим с ними утренним солнцем. Немного – и ее смоет, хоть гонись за нею, хоть нет. И потому, перекрикивая чаек и шум воды, он стал звать Аньес по имени.

Звал так, что сорвал голос. Звал так, что не мог не победить.

Она резко оглянулась назад, да и застыла на месте, глядя на все приближающегося Лионца, который посреди этого холодного бретонского апреля без пальто мчался за ней в распахнутой на груди рубашке и с глазами безумца. Который уже доказал однажды, что последует за нею и в ад. Но ада ему она не хотела.

-  Я посмотреть, - глухо выдохнула Аньес, выныривая из оцепенения, а потом, когда снова задвигалась, то спешно пошла ему навстречу. И теперь он спускался, а она поднималась вверх, не глядя под ноги. – Я посмотреть, понимаешь? Я так давно не была здесь, мне нужно было лишь посмотреть. Не думай ничего другого, я только посмотреть!

- Хорошо. Посмотришь еще, – прохрипел Юбер, оказавшись вплотную возле нее, схватил за плечи и прижал к себе, а она удивилась тому, как исходит жаром его тело. Вот тогда Аньес и испытала свой новый, повернувшийся к ней другой гранью страх. Совсем иной, чем во Вьетнаме. Совсем иной, чем когда гильотина казалась ей выходом. Тогда в ней все еще бушевали страсти человеческие. Сейчас, оказавшись один на один со смертью, она знала, что там, за ней, ничего нет. И от ужаса лишь шире раскрывала глаза и хватала ртом воздух, который шумными потоками проносился мимо них и взмывал вслед за чайками в небо. Но ни она, ни Анри ветром не были. Им вот здесь, на скалах суждено оставаться.

- Пойдем, - шептал Лионец, пытаясь ее увести, и она его слушалась, заставляя себя шагать по гладким камням. - Пойдем наверх. Мы поднимемся, и ты увидишь еще очень много всего. Честное слово, не хуже твоего океана. Не хуже Тур-тана. Может быть, даже лучше... Нужно только идти, милая. Идти... не оглядываться. Если не для себя, то хотя бы для меня, Аньес. Я дрянь человек, но такого даже я не заслуживаю.

Он говорил что-то еще, но она не слушала его. Она закрыла глаза и, поддерживаемая его руками, делала шаг за шагом по земле, будто бы снова училась ходить, отдавая себе отчет, что без него – не получилось бы. Важен был только его голос и важна была только его бесконечная жажда жизни. Ее жизни. Будто бы это ему нужно, чтобы ее глаза еще столько всего увидали. И это он раз за разом отвоевывал ее у войны, у смерти, у океана. Нет, не она. Она давно пропала бы одна. И это был куда больший дар, чем все, что преподносила ей судьба.

Вот и цеплялась за него. Пережив предательство. Предавши сама. Совершив преступление. Уверовав истинам, которые он отрицал. Расхотевши жить. Потерявши все. Кроме единственного столпа, на котором, оказывается, зиждилось все, что она сегодня из себя представляла.

Когда наверху Аньес, наконец, раскрыла глаза, солнце касалось земли, скользя по нему лучами и серебря мокрые после ночного шторма камни.  Серебрилось и лицо ее Лионца с седоватой щетиной пробивающейся бороды и брызгами соленой воды на коже. Ее лицо тоже было влажным – океан умыл и его. Он их обоих словно бы крестил заново.

Они смотрели друг на друга и молча шумно дышали.

Аньес наконец проснулась.

Она наконец вновь почувствовала, как воздух наполняет ее легкие, как стучит сердце, как в ней, несмотря ни на что, все еще происходят процессы, которые отличают жизнь от смерти. И впервые за последние несколько дней это определило все, что будет потом. Для них обоих.

Аньес пересекла отрезок пути, на котором дороги не было, сбила в кровь ноги, выбилась из сил, разуверилась в том, что куда-то придет. А потом вышла на красные камни, устилающие тропу к старому маяку. И оказалось, что они вполне сносны.

 - Если придется уехать, я бы мог уехать с тобой, - севшим сорванным голосом сказал Лионец.

Аньес, не отрывая от него глаз, мотнула головой. На ее лице отразилась довольно слабая улыбка, но она ничего не ответила вслух. Юбер прикрыл веки и повторил:

- Я бы мог уехать с тобой, Аньес.

Она вновь отрицательно качнула подбородком и проговорила:

- Ты бы не смог. Это значило бы для тебя иное, чем для меня, Лионец. Так ты сам записал бы себя в отступники... ты офицер. Ты... ты честный. Ты бы не смог.

Снова хватанула ртом воздух. Положила ладонь ему на сердце и, слушая его, продолжила:

- Ты бы возненавидел меня. Не сейчас, так после. Жить не в ладу со своей совестью, поверь... невыносимо. А мне было бы невыносимо знать, во что я все превратила. Сейчас честны и я, и ты. И мы никогда не будем честнее.

Он молчал, подобно ракушечнику и песку впитывая ее слова. Его пальцы на ее спине непроизвольно царапали ткань платья. На ней тоже не было верхней одежды. И он прекрасно знал, зачем она спускалась вниз.

- Ты... пустил корни, Анри, - снова заговорила Аньес. – Вырвать их – обречь тебя на гибель. Для тебя уехать со мной – значит предать. Ты сейчас не понимаешь этого, но потом поймешь и назад уже не сможешь вернуться. А значит, будешь жить и ненавидеть меня. Если у нас есть хоть неделя – мы проживем эту неделю, как если бы это была вся жизнь. Если у нас есть хоть день – мы и им воспользуемся, как всей жизнью. Но на этом все. Потом мы будем каждый сам по себе. По-другому никак.

- Я найду способ, чтобы тебе удалось остаться.

- Не найдешь. Мы оба это знаем. Даже если этот твой друг сделает мне новые документы... создаст новую меня – я все равно не смогу остаться с тобой. Слишком опасно. Я уже один раз тебя предала, и даже если никогда не сделаю этого вновь, чего я обещать не могу, то уже одним присутствием возле тебя подвергну риску. Правда однажды раскроется. Что с тобой сделают? Что сделают с твоим именем и с твоей жизнью? Я думала об этом всю дорогу. Я это точно знаю. И если ты тоже подумаешь хоть немного, ты поймешь.

- Ты снова решаешь за нас обоих.

- Ты решил то же самое. Ты… боишься сейчас признать… но ты решил.

Юбер не пытался ей возразить, потому что возражать было нечего. Он пытался смириться, потому что вынужден был признать ее правоту. Впервые она раскрывала ему свои мысли до самого конца, и они совпадали с его мыслями. Он и не знал, что она так чувствует его, а узнав, должен был согласиться.

В конце концов, мужчина выбирает один раз. Женщину, сторону, дом. И выбрав, уже не отказывается, а принимает последствия.

Потому о том их первом утре они больше не заговаривали. Он написал Мадлен и выслал ей денег на путешествие в Страсбург, оттягивая момент, когда она вернется, и зная, как она будет рада. Отозвал работниц, нанятых в дом. И они остались с Аньес по-настоящему вдвоем и наедине, не представляя, сколько еще продлится это время, когда они жили жизнью, которой никогда уже не случится.

По утрам они вставали рано и до завтрака подолгу гуляли по побережью. Потом Юбер ездил в городок и там покупал продукты, из которых они сооружали незамысловатые обеды и ужины, и женскую одежду, которая ему нравилась. В Требуле считали, что это все для Мадлен, и не задумывались, насколько та пышнее женщины, которой подошли бы выбранные Анри размеры. Ему казалось, он мало баловал Аньес. И если подумать, он совсем ничего не успел, пытаясь наверстать все те годы, которые они потеряли и которые проведут порознь.

Юбер точно знал, за что ему это. Он не верил ни в бога, ни в черта, но очень верил в силу возмездия. Его было за что наказывать. Аньес внешне плыла по течению, но при том заново училась быть собой, еще не зная себя, новую. А он, кажется, знал.

Вечерами они устраивали себе свидания, которых у них почти не бывало прежде. Выбираться с фермы было нельзя, но они устраивали пикники в полуразрушенной башне маяка, пили вино, смотрели на ночной океан, по которому густой рябью прокладывала свои живые дорожки луна, и целовались до шума в ушах. Иногда он играл ей на своей губной гармошке, и она разрешала, хотя и считала, что ему это вредно.

В непогоду они оставались в доме, и тогда он ставил старые пластинки Рины Китти, Лео Маржан, Тино Росси, Жана Саблона, Мориса Шевалье или Катти Ренар. Они танцевали вечера напролет или сидели, обнявшись и болтая без умолку.

Они мало, но крепко спали и не позволяли себе мечтать о том, что и завтра у них будет целый день и не зазвонит телефон, несущий им новости. И плохие, и хорошие, те сейчас разрушили бы их хрупкий мир и означали бы, что пора двигаться дальше.

Но видимо, мир и создан лишь для того, чтобы быть разрушенным. Он запускает процесс самоуничтожения с момента своегозачатия. Так и человек, едва родившись, начинает обратный отсчет к точке, в которой его не станет.

Это случилось спустя пять дней их тихого счастья, внутри которого разливалась горечь. Телефон зазвонил. Юбер взял трубку и выслушал сказанное. Что-то проговорил в ответ, но Аньес слов почти не разбирала. Она по его изменившемуся лицу поняла – всё. Теперь все. Сердце, как ни странно, не трепыхалось. Оно передумало умирать. Оно снова билось желанием жить, которое подарил ему Лионец, оторвав кусок от своего, едва ли здорового. Но сейчас – ровно и спокойно оно заранее все принимало.

Юбер опустил трубку и медленно прошел к Аньес. Сел возле нее и тихо сказал:

- Арестован артист Жером Вийетт. Три дня назад – на испанской границе. Его обвиняют в государственной измене и шпионаже в пользу Советского союза, сегодня это всплыло в прессе.

Аньес покачала головой и отстраненно ответила не своим голосом:

- Бедный Жером.

- Нет. Не бедный. Он всего лишь получит свое.

- А я – нет.

- А ты – нет. Если бы не его слава, это стало бы известно позднее. Эскриб прочел… решил, что может быть важно... Ты ведь знала Вийетта.

- Да. Знала. Мы работали вместе, - она подняла подбородок и посмотрела на Анри. Они оба слишком хорошо понимали, что это означает, и что отныне самое главное – дождаться других новостей. От Уилсона. И чтобы они пришли раньше, чем найдут Аньес, которую, возможно, уже ищут.


Юбер неторопливо, но весьма целеустремленно накачивался местным бренди и слушал развеселое пение барышни, кутавшейся в драную шальку и подрагивавшей от холода. Плевать на ее осветленные, как у Джин Харлоу[1], волосы и яркий макияж – на лице был отчетлив отпечаток нищеты и обездоленности. Но даже в маленьком рыбацком городке она прикрывалась шиком из довоенных запасов. Платье, к примеру, наверняка перешито из материнского – шелк старый и даже немного линялый, а фасон нет. Подполковник все еще удивлялся – на черта война стране, в которой до сих пор встречаются подобные женщины? Общество сирот и ветеранов. И еще коммунистов. Ни те, ни другие, ни третьи ему не нравились.

И потому он продолжал вливать в глотку алкоголь и думал, что вечер совершенно пропал, уже лучше бы проводил его дома. Но ведь нет ничего такого в том, чтобы неженатый мужчина торчал в кабаке. Они так условились с Ноэлем. Каждую пятницу Юбер ждет в этом баре. Звонки, как бы там ни было, сейчас представляли некоторую опасность и совсем нежелательны.

Эта пятница по счету была второй. Сколько нужно времени на подготовку бумаг, он имел лишь самое пространное представление. Когда-то давно таким же самым образом они вывозили Маргариту Леманн из Констанца в Кройцлинген – Уилсон через мать, обладавшую широким кругом знакомых, нашел людей, которые изготовили для его немецкой любовницы документы. И при помощи отца-археолога организовал перевозку. Операция была проведена грандиозная, ресурсы и связи задействованы немалые – как раз по Ноэлю и его семейству. Но тогда было проще. После войны с людьми и паспортами творилась жуткая неразбериха, и так много народу числились пропавшими без вести. Человек мог раствориться в толпе, взять любое имя и жить под ним, будто бы он кто-то совсем другой. А тот, кем был, считался погибшим или навсегда потерянным. Кроме того, на Маргариту не объявляли охоты – бывшая школьная учительница никого не интересовала.

Что ж, у Юбера баба была дамой непростой. Не нацистка, конечно, но зато каков масштаб личности!

Мысленно послав Аньес проклятие пополам с пожеланием доброго здоровья, этот замысловатый внутричерепной тост Юбер сопроводил очередным глотком бренди и подумал, что пора бы и убираться.

Певица откровенно фальшивила и действовала ему на нервы. Голоса таких же, как он, распивавших горячительные напитки, почти заглушали ее, но лучше не становилось. Звон посуды и шум с кухни довершали всеобщую какофонию. Лионец почти готов был встать, чтобы выползти из кабака, уехать в Тур-тан и там, наконец, получить хотя бы немного покоя и капельку сна. Он устал. Он не хотел быть здесь. И ждать он не хотел тоже.

Он бы остановил время, если бы мог.

Но вместо этого чья-то рука, бросившая су в джукбокс[2], стоявший недалеко от входа в кабак, заткнула чертову верещавшую певицу. Ее перебил энергичный голос Фрэнки Лэйна[3], враз сменивший атмосферу в этом забытом богом заведении. Там, прислонившись к стене, стояла весьма элегантная молодая женщина в туфлях на каблуках, в костюме от Жака Фата[4] и в коротких перчатках. Ее рыжая шевелюра, гладко зачесанная назад, была приглушена темной сеткой на затылке, а небольшая шляпка в тон перчаткам – сдвинута набок. Она была весьма довольна собой и широко улыбалась зазвучавшей из джукбокса мелодии.

Юбер поднял осоловевший взгляд и усмехнулся.

Катти Ренар даже под фамилией Эскриба оставалась собой, слишком яркой и волнующей, чтобы соблюдать хоть какую-то конспирацию. Впрочем, возможно, тем и лучше. Если ее узнали, а ее не могли не узнать, шуму будет... Мог ли сын булочника мечтать о подобном свидании? Дерзко и смешно почти до слез.

Катти под взглядами окружающих прошла к нему. Фрэнки Лэйн с пластинки продолжал петь какую-то песню с налетом кантри-энд-вестерна. К ним подскочила девушка из обслуги, и Катти попросила у нее бокал вина. Юбер, подперев рукой щеку, взирал на происходящее, а когда они остались вдвоем, вяло поинтересовался:

- А где Пианист?

- Вероятно, играет на пианино, - усмехнулась Лиса. – Где-то в Париже. У него контракт, вы же помните? Очень важный для него контракт.

- И потому в эту дыру прикатились вы?

- Что вы! Как обычно много на себя берете? Я всего лишь привезла детей к их деду. У меня отец в Бресте. И что дурного заехать повидать друга?

- Возможно, то, что завтра об этом только ленивый не станет говорить.

- Обо мне столько всего говорят – слухом больше, слухом меньше.

- Даже если в этих слухах фигурируют друзья вашего мужа?

- Его не интересуют рога от сплетен, только фактические, - по-киношному широко улыбнулась Катти, обнажив ровные ряды жемчужных зубов, а потом довольно самоуверенно добавила: – Если, конечно, я правильно угадала ваши опасения.

- Нет, не угадали. Вы же приехали в той связи, о которой мы оба думаем? И ваше имя, связанное с моим...

- Глупости, подполковник! Это такая безделица, что вовсе не стоит ваших переживаний, - легкомысленно отмахнулась она. – Вот если бы приехал Серж, было бы куда хуже. Вы и сами это понимаете, ваше имя и его вместе – гремучая смесь. Никогда не скрывалось, сколько всего дерзкого вы проворачивали в старые времена. А я... я всего лишь Катти Ренар, мне до сих пор приписывают интрижки со всеми подряд мужчинами. Побудете один вечер моим очередным любовником, ничего дурного вам от этого не сделается. Если, конечно, кто-нибудь из присутствующих поверит, что это действительно я... в подобной дыре.

Юбер прищурился и внимательно посмотрел на нее. Потом откинулся на спинку стула и сложил на груди руки, будто бы всерьез оценивая сказанное, да и ее в качестве «любовницы». Потом качнул головой и парировал:

- А вам ведь доводилось бывать в дырах и похуже этой.

- Доводилось, - уже серьезно ответила Кати. – А еще у меня имеется некоторый опыт в делах, подобных устраиваемому, верно?

- Так это не легенда вашего импресарио, чтобы вас оправдать?

В нем снова говорил алкоголь. И в нем снова пасть раскрывала боль. Им он и вторил, точь-в-точь повторяя их слова и мимику, зная, что ничего хорошего в том нет. Но Лиса не реагировала. Лишь пожала плечами и проговорила:

- У меня нет импресарио с лета сорок четвертого года. Он мне не нужен был, Анри. Как только я смогла избавиться от всего... этого... я избавилась.

- Значит, сорок с лишним паспортов для военнопленных в вашем чемодане – правда?

- Значит, правда – тот единственный, которого вы ждете, подполковник.

Катти запустила ладонь в сумочку, доставая пудреницу, и вместе с ней – вынула и небольшой бумажный пакет, положив его на стол между ними. Юбер с отвращением смотрел на него и молчал. Лисица невозмутимо разглядывала себя в зеркальце.

- Ноэль все устроил, - проговорила она. – С этими бумагами интересующее вас лицо сможет выехать в Алжир, а оттуда – в третью страну. Виза оформлена на то имя, которое вы указали. Послезавтра в полдень из Бреста отплывает судно. Билет также в пакете.

- Третья страна – это...

- Я не заглядывала, не беспокойтесь. Это будете знать только вы. Ну и Уилсон.

- Я не беспокоюсь. Мне лишь важно понимать, каков круг посвященных в это дело.

- Ровно тот, какой вы допустили сами.

- Тем лучше, - рассеянно кивнул Анри, продолжая сосредоточенно глядеть на конверт, который был для него и спасением, и крахом, а она ничего больше не сказала в ответ. Ей принесли вино, и они продолжили этот вечер уже вдвоем, распивая напитки и болтая о чем-то малосущественном. Катти еще дважды бросала монетку в джукбокс, заявив, что невыносимо слушать голос местной певички.

«Вы же заметили, как она гундосит?» - смеясь, спрашивала она, а подполковник предлагал ей, если не нравится, взяться петь самой. Начать все сначала, как будто бы ничего не было.

«А не бывает сначала, Юбер, - отвечала она, - с чистого листа – только у младенцев, когда они рождаются на свет».

Он вынужден был согласиться, как будто бы на их столике, у всех на виду не лежали бумаги с именем для женщины, которой предстоит заново родиться, иначе она просто не выживет. С таким багажом не живут.

Думая об этом, он приглашал Катти на танец, и, думая об этом же, танцевал, понимая, что пьян почти что в хлам, однако все еще держится на ногах, и голова его на редкость ясна.

После всего он вдруг сказал ей:

- Я знаю, что давно уже не имеет значения ни для одного из нас... но все же я приношу вам свои извинения... если вы помните за какой случай.

А Катти довольно мстительно не захотела ему подыгрывать, немедленно объявив:

- О! Я прекрасно помню тот случай! Да уж, Серж злился так, что я боялась, выбросит вас в окно под утро.

- Лучше бы выбросил.

- Глупости! – прихорашиваясь, махнула она ладошкой. И напоследок сказала: - Берегите себя, Анри. Ваше имя еще непременно послужит Франции. Ей, конечно, тоже пришлось побывать в шкуре немецкой подстилки, но, как видите на моем примере, все на свете можно исправить. И она тоже исправилась.

Когда Катти уходила, Юбер хохотал, как безумный, с ее шутки. Ему было настолько смешно, что даже немного страшно. Но все что угодно лучше немого отупения, в которое он впадал каждый раз, когда оставался в одиночестве.

Домой он добирался пешком, чтобы хоть немного выветрился алкоголь, и пришел уже поздно ночью. Аньес ожидаемо не спала. Она никогда не спала, если его не бывало рядом. И сейчас сидела в темноте, не смея включать свет в комнатах – Анри не велел. В доме, чтобы никто ничего не заподозрил, в его отсутствие было мертво и тихо.

И лишь Аньес в новом приступе головных болей тихой мышкой сидела в кресле у окна и курила. Единственный свет, что был в комнате, – на кончике ее сигареты. Когда он зажег электричество, она поморщилась, от того, как то ударило по глазам и, привыкая, терла уголки век указательным и большим пальцами свободной руки. В другой был мундштук. И Юберу она показалась ужасно замученной и столь же великолепной. Он хотел ее каждый час этих ужасных дней, словно тело его понимало, что нужно нахотеться впрок. И получить все, что можно, потому что потом не будет.

Но прямо сейчас он глядел на нее, а она, привыкнув к свету, на него, до конца понимая, что он пришел с новостями, и чувствуя одновременно и облегчение, что хоть какая-то веха пройдена, и сильнейшую боль.

- Ты не вскрывал? – удивилась Аньес, когда в ее руках оказался конверт, а Юбер – сидящим на корточках напротив нее и заглядывающим ей в лицо.

- Это же твоя жизнь, - пожал он плечами.

И она, медленно кивнув, принялась рвать пальцами бумагу, чтобы добраться до документов. Долго смотрела на паспорт, на фото в нем, на имя, которое ей предстоит носить до конца ее дней. Еще дольше – на разложенные на собственных коленях билеты в Алжир, разрешение на въезд в Югославию. Сосредоточенно и устало, пока не нашла в себе силы сказать:

- Сейчас не лучшее время ехать туда...

- Я знаю, но выбирать между социалистическими странами не приходится.

- А что? – Аньес негромко рассмеялась. – Ты прав. По крайней мере, мне будет чем заняться. Разверну там подпольную деятельность, буду бороться с Тито и распространять антиправительственные листовки. Выйду на связь с советской разведкой. Столько всего можно придумать, если захочется.

- Ты решила развалить Югославию? Французского союза тебе мало? – хохотнул Юбер и, обхватив руками ее колени, уткнулся в них лбом и прижался к ним крепко-крепко, как когда-то ребенком мог жаться к ногам своей мами́.

- Ну я же не могу позволить им сближаться с западом, это ослабляет позиции СССР и коммунистов в Европе.

- Ты слишком умна для бабы. И слишком до многого тебе есть дело.

- А ты сын булочника, которого я люблю. Ты ведь не станешь этого забывать?

- Нет. Не стану.

Он помолчал, затем поднялся с пола, пройдя к столику, на котором валялись ее портсигар и зажигалка. Закурил. Она молчала еще некоторое время. А когда собралась с духом, негромко произнесла:

- Анн Гийо... Гийо... знакомая фамилия... Я могу ее знать?

- Возможно. Это девичья фамилия моей матери, Аньес. Единственное имя, которое я могу дать тебе сейчас, раз мое уже не получится. Пожалуйста, постарайся не запятнать хотя бы его.

Она вскинула голову, вперившись прямо в его взгляд, и только так поняла, что он и правда пьян. И еще ему очень больно, а он даже не пытается это скрыть. Он беззащитнее ее. И еще он – основа ее мира.

Юбер ушел, не говоря больше ни слова, и она осталась одна, не сумев ему ничего ответить. Некоторое время она еще глядела ему вслед, но очнувшись, встала с кресла, понимая, что он продолжит пить, а она не даст ему доконать себя. Им отведено слишком мало времени. Им всегда и всего было слишком мало.

 Несколько минут она так и стояла, замерев. Потом подошла к телефону. Ей нужно было сделать звонок. Один-единственный по тому номеру, который когда-то обещал оставить ей Ксавье и который она действительно нашла несколько месяцев спустя в своем почтовом ящике. Она никогда не знала, кто ей ответит. Она никогда не пробовала звонить. Вероятно, она и сейчас не стала бы, но, Господи… если Юбер будет уверен, что она прибыла в Югославию, добра из этого не выйдет.

Сколько он выдержит, не сорвавшись к ней?

А сколько выдержит она?

Ведь и она тоже будет ждать, что он сорвется. Ждать и надеяться, откладывая все до того момента, как он решится сделать то, чего нельзя.

И потому рвать нужно не Лионца, а нити. Женевьева Прево никогда не позволяла держать в доме испорченных предметов. Не станет и Аньес.

Аньес.

Анн.

Анн Гийо, которой ей предстоит стать, и которая с благодарностью примет дарованное ей имя и никогда не запятнает его.

Разговор получился кратким. На том конце оказалась женщина. Аньес лишь произнесла заветное «Ксавье, 13.55» и сообщила, в какой день будет в Боне.

«Чего вы хотите?» - спросили ее, чуть замешкавшись.

«Исчезнуть», - ответила Аньес, потому что это было единственно правильное, что ей теперь оставалось. После у нее хватило сил повесить трубку. И еще – не сорвать ее снова, чтобы набрать номер в реннской квартире, где сейчас была ее мама и где был ее мальчик, потому что если бы она поддалась порыву и сделала это, то решимость ее поколебалась бы. Пусть лучше так. У мамы останется внук. Внука она сохранит. Думать еще и о Робере Аньес себе запретила. Он забудет ее. Сейчас ему это несложно. Слишком он маленький.

Она собрала документы и спрятала их назад в конверт. Унесла с собой, чтобы позднее сложить в сумочку. А потом направилась на поиски Анри.

Аньес нашла его в кабинете, где он и правда держал в руках полный стакан бренди и стоял у окна. Здесь океана не видно, и он смотрел на поселок, сонно мерцающий огнями. Еще здесь было прохладно – потому что Юбер распахнул створку. Аньес подошла к нему и обняла со спины. В комнату врывалась ночь. А она, которая только училась ходить по земле, эту ночь к нему не хотела подпускать.

- Я много думала над тем, что тогда сказала, - проговорила Аньес. – О немцах и о тебе. И о нацизме, и о Вьетнаме… Помнишь?

- Не хотел бы помнить, но не получается, - отстраненно и тихо прозвучал его голос.

- Я ошибалась. Я бы взяла свои слова назад, но уже никак.

- С чего вдруг?

- Мне вспомнился Ван Тай…

- И с этим господином ты тоже была на короткой ноге? – рассмеялся Юбер, и плечи его под ее руками затряслись. Она лишь прижалась крепче, теперь еще и щекой, прикрывая глаза и не зная, успокаивает его это или наоборот сердит.

- Он оставил мне жизнь. Он оставил, ты спас. Я не умею забывать ни доброго, ни дурного. Но ведь и ты так же – не умеешь.

- И что же он сказал тогда, этот твой благородный повстанец?

- Он бросил деревню вам на растерзание, уводя бойцов. Помнишь? Он бросил своих, говоря, что вы не нацисты, вы не казните целое поселение за помощь восставшим. Я ему не верила, и я ошиблась. Не знаю, что я думала тогда, я ненавидела вас за то, что вы расстреливали его солдат, и не понимала… почти не понимала того, что он оказался прав. Тех, кто жили в деревне, ты не тронул.

- И что из этого следует?

- Что вьетнамец относился к тебе лучше, чем тогда относилась я.

- Лестно.

- Ты простудишься, Анри. Здесь холодно. Идем спать?

Она почувствовала, как он поднес руку со стаканом к губам. Отхлебнул немного и устало сказал:

- После ранения эскулапы в один голос твердили, что мне пневмонию подхватить будет проще, чем насморк. Легкие повреждены, надо беречься. Я сейчас вспомнил, что с тех пор и не болел ни разу. До того – сколько угодно, а после – нет. Как думаешь, когда везение закончится?

- У тебя все будет хорошо.

- А у тебя?

- А меня не будет. Будет Анн Гийо.

Юбер медленно обернулся к ней. Глаза его в темноте блестели, как блестит на дне колодца черная-черная вода.

- Учти, милая, если что-нибудь с тобой случится, я это сразу же буду знать. Я почувствую. Мне больно будет здесь, в этой дырке, - он взял ее ладонь и положил себе на грудь, где под тканью рубашки чувствовалась бугристая поверхность шрама.

- Хорошо. Я вспомню, что тебе больно, и постараюсь, чтобы ничего не случилось. Идем со мной. Тебе правда лучше лечь.

- Наше время заканчивается?

- Нет, Анри. Не время. Мы заканчиваемся.

- К черту. Мы будем всегда! Здесь – мы будем всегда, Аньес!

По полу покатился стакан, расплескивая жидкость. Ее плечи обхватили горячие руки, а тело прижали к телу. Она почувствовала дыхание с запахом алкоголя и в изнеможении прикрыла глаза. Пусть так. Пусть здесь они будут всегда.


[1] Джин Харлоу – американская актриса, кинозвезда и секс-символ 1930-х годов.

[2] Музыкальный автомат — электромеханический аппарат для автоматического воспроизведения музыкальных граммофонных пластинок. Классический механизм состоит из проигрывателя, усилителя, громкоговорителя и устройства для автоматического выбора грампластинки. Приводится в действие монетой или жетоном. Другие названия музыкального автомата: «автоматический фонограф», «никельодеон» (англ. nickelodeon), «джукбокс» (англ. jukebox).

[3] Фрэнки Лэйн — американский певец итальянского происхождения, добившийся наибольшего успеха на рубеже 1940-х и 1950-х годов. Он был одним из группы этнических итальянцев (Фрэнк Синатра, Дин Мартин, Перри Комо, Тони Беннетт), которые задавали тон на американской эстраде тех лет.

[4] Жак Фат (франц. Jacques Fath) – французский модельер. Оказал большое влияние на моду послевоенных лет наряду с Кристианом Диором (Christian Dior) и Пьером Бальменом (Pierre Balmain).

* * *
В другую жизнь она уходила из старой, оставляя за спиной Дом с маяком, семью, борьбу и все, что любила. С собой уносила немного. Чемодан с парой платьев и сменой белья, несколько бумаг – ее новые документы, тогда как старые были сожжены, черновики Кольвена и имя, подаренное подполковником Юбером.

С утра она была спокойна и сосредоточена, демонстрировала неплохой аппетит и позволяла себе шутить и делать шалости. Лионца она разбудила губами, путешествовавшими по его телу в своем последнем исследовании. Эти самые губы были бесстыжими, как никогда раньше, и их ласки Лионец принимал с исступлением, какого не чувствовал накануне и, наверное, никогда прежде не чувствовал. Остававшийся им день они провели, почти не вылезая из постели. Ночью – боялись спать, но все же уснули, сморенные усталостью.

А потом был последний завтрак, и ее глупые шутки относительно того, что ему все же надо жениться и привести хозяйку в их дом. Держалась Аньес так, будто бы они едут на ярмарку, а к вечеру вернутся обратно. Но он видел, как дрожат ее пальцы, и еще больше – как раз за разом она прячет от него глаза.

Из Требула они уезжали около десяти утра на старом фургоне, стоявшем в гараже. Он в кои-то веки снял форму и надел рабочую куртку Фабриса. Аньес была в пальто Мадлен, которое оказалось ей велико, и покрыла голову тонкой шерстяной косынкой в бежевую клетку. О Мадлен Юбер рассказал ей в один из дней, что они были в Тур-тане, потому между ними не осталось уже ничего недоговоренного. Почти ничего.

Доро́гой они молчали, лишь иногда перебрасываясь фразами о малозначительном. Аньес убеждала его, что виноград не самая лучшая из идей – когда-то Женевьева уже пыталась выращивать лозы в поместье, но они не приживались и не выдерживали зим. И что яблони куда лучше подойдут, если Юбер и его кузина всерьез решат заняться хозяйством. Однако, посмеиваясь, она соглашалась с тем, что лучше всего будет сделать из Дома с маяком подобие гостиницы.

«У нас ведь правда красиво, - настаивала она, - может, что-нибудь и получится». Юбер молчал. У нее сжималось сердце из жалости к нему совсем иного рода, чем она испытывала к Кольвену, но оттого еще более мучительной. Скорбь по живому всегда страшнее, чем по мертвому.

Они оба запомнили о том дне, что очень ярко, глупо и по-праздничному светило солнце, вызывая резь в глазах и слепя на поворотах. Ей думалось, что так даже лучше. Ему – что оно напрасно показалось именно теперь. Их движение по побережью на юг заняло совсем мало времени, тогда как он готов был ехать хоть всю жизнь, только бы не заканчивался их путь. Впрочем, любой путь ведет к концу путешествия. Вот и их – обрывалось у океана.

Приблизительно через полтора часа они добрались до Бреста. Это была дорога, езженная им десятки раз в последние годы. Он никогда не думал прежде, что однажды окажется здесь, чтобы расстаться с Аньес. Она совсем притихла, и, когда он припарковал машину, не доезжая несколько кварталов до порта, некоторое время сидела, глядя на него, не отрываясь. Точно так же и он глядел на нее. На ее вытянутый овал лица, высокий лоб, темные брови вразлет, немного по-старомодному тонкие, нос с горбинкой, серые глаза с россыпью голубоватых пятнышек, делавших их похожими на воду.  В них и была вода – слезы. Она не плакала, но глаза были воспалены и оттого слезились, поблескивая. Еще он видел ее губы с острыми вершинками. Чувственные и мягкие. Без капли помады. Она не красилась, чтобы походить на женщину с фотографии в паспорте. И все еще выглядела очень молодо. Сколько ей теперь? Тридцать три, должно быть? И впереди у нее своя Голгофа. Прямо сейчас.

Ее подбородок со старым шрамом, сейчас малозаметным, немного подрагивал. Юбер протянул руку и нежно коснулся его, чувствуя под кожей почти рассосавшееся уплотнение. Хорошо ее тогда залатали. Потом пробежал ладонью по всему лицу, позволяя пальцам запомнить его рельеф. Она прикрыла глаза и точно так же на ощупь дотронулась до его, скользя по лбу, носу и подбородку. Потом вцепилась обеими ладонями в полы его расстегнутой куртки, сильно, отчаянно сжимая ткань. И все так же молчала. Юбер медленно привлек ее к себе, опустил ее головку на свое плечо. Коснулся губами виска и успокаивающе поглаживал по спине. Она была сильнее его. Она всегда была сильнее его, но в эту минуту он принимал ее слабость. И знал, что мог бы всю жизнь позволять ей быть слабой.

Но это – последнее объятие. Больше не случится.

Она оторвалась от него. Теперь ее глаза были сухими и спокойными, будто бы он вдохнул в нее силы.

- Мне надо идти, - сказала она, и Юберу почудилось, что даже голос ее изменился, сделался другим. Должно быть, так уже Анн Гийо говорит.

- Пора, - кивнул он.

Она помолчала еще немного, потом достала из-под ног чемоданчик. Коснулась двери, чтобы отворить, но ненадолго замешкалась. Снова взглянула на Юбера. Сглотнула и резко вытащила из кармана пальто небольшой бумажный конверт, немного измятый, будто его очень долго держали в руках.

- Я не имею права еще и об этом тебя просить, - пробормотала она, - но, пожалуйста, передай матери. Это для Робера. Можешь отправить почтой, чтобы не встречаться с ними. У меня уже не будет такой возможности.

Юбер взял его в руки. Это было последний жест между ними. Он даже кивнуть не успел. Едва письмо оказалось в его ладонях, дверца распахнулась, впустив в салон свежий весенний воздух. И Аньес, спрыгнув с подножки, оказалась снаружи, снова захлопывая машину. Он рванул на ее сиденье и смотрел в окно, как она уходит. Уходит, делая шаг за шагом по земле, больше ни разу не обернувшись, пока не свернет за угол, окончательно ускользнув от него.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Фургон останется на этом месте почти до самого вечера. Юбер просидит в нем несколько часов, а потом отправится в порт, надвинув на лицо фуражку. Он справится о том, ушло ли судно в Бон, и узнает, что, конечно, ушло, давно, еще в полдень, по расписанию. Потом он пройдется вдоль причалов еще некоторое время и в итоге устроится у одного из них, глядя на океан. Так и будет сидеть, пока небо не станет окрашиваться в алый цвет прямо перед ним.

Он вернется в машину, сожмет в руках руль и, заведя двигатель, тронется с места, чтобы с трудом дотянуть до Тур-тана, где проведет два дня в одиночестве. Это будут два дня агонии. Два дня полусмерти.

В таком состоянии его и найдет Мадлен, вернувшись на третий. На столе перед ним, катающим из ладони в ладонь бокал вина, обнаружатся две бумаги. В первой – прошение присоединиться к действующей армии в Тонкине. Во второй – письмо Аньес для Робера. Его он распечатает и прочтет сам. Ничего необычного, бабские слезы, нечто слишком ожидаемое от сентиментального существа, которым Аньес де Брольи никогда не была, и потому неожиданное для него.

Этому брошенному мальчику она объясняла зачем-то, что очень сильно его любила.

Ему, который не носил имени своего отца, потому что так решила мать.

Ему, который будто завороженный слушал, как посторонний человек в военной форме играет на гармонике.

Ему, который остался плотью от плоти и единственным свидетельством, что Аньес была, пусть сам обречен не помнить ее.

Эти грустные женские строки вызовут слишком сильное жжение в его груди. Ровно там, где в тело вошел осколок. Он будет растирать шрам и что-то рассказывать Мадлен, которая не захочет отпускать его в Индокитай, будучи уверенной, что он сошел с ума, а ему нужно, необходимо будет объяснить все дальнейшее, что скоро случится, и что ей придется понять.

Может быть, она даже сумела бы. Ведь это так просто – на его совести долг. Две тысячи солдат убитыми и ранеными, а он привык отдавать долги. Он привык и ни черта не хотел меняться, потому что за жизнь обязательно надо платить, это самый нетленный и непреложный ее закон.

Однако когда в последний день своего затянувшегося отпуска Лионец отправится в Ренн, чтобы отдать письмо Аньес мадам Прево и сказать, что с ее дочерью все будет хорошо, единственное возможное для него решение придет к нему на пороге знакомой тысячу лет квартиры, едва Женевьева откроет дверь, и на ее руках он увидит маленького мальчика, от которого сам не сможет уже оторваться.

Пусть хоть так. Пусть.

И пусть обо всем этом совсем не думалось в ту минуту, когда он сидел в фургоне, прижавшись ладонями к стеклу, и глядел, как Аньес уходит от него твердым шагом, каким ей пришлось научиться ступать по земле.


8 мая 1954 года, Женева

* * *
- Господин де Тассиньи, скорее! – услышал Антуан, поднимая голову от газеты, которую имел привычку читать за завтраком, сколько бы его ни ругала за это супруга, считавшая утренний прием пищи – наиважнейшим, а аппетит возведя в ранг святыни. Может, оттого он и набрал лишних килограммов, что при жене все же иногда старался соответствовать ее правилам.

Впрочем, в своих поездках по делам государственным, кои случались куда чаще, чем ему самому бы хотелось, Антуан де Тассиньи позволял себе возвращаться к старому и не только относительно газет. Сейчас в Женеве писали о Корее и Вьетнаме, списков погибших не публиковали, но и без того хватало тревог. Новости доходили с опозданием, и многое он узнавал раньше, чем о том писалось в периодических изданиях.

- Господин де Тассиньи, вас к телефону, скорее же, - снова донеслось до него, и в гостиную влетел его секретарь. Они занимали здесь большие апартаменты, с кабинетом, несколькими спальнями и настоящей гостиной. Ужинал муж государственный в гостиничном ресторане, завтракал – в номере. До обедов у него не доходило, дни он проводил во Дворце наций[1].

Торопливо отерев салфеткой уголки рта, он хрипло выдохнул:

- Форт Изабель?

- Оставлен.

- Что?!

Де Тассиньи вскочил со своего места и бросился в кабинет, куда был проведен телефон. Он торчал здесь с апреля, и аппарат изрядно его выручал, поскольку он безбожно висел на проводе с супругой и вернувшимся на несколько дней из Алжира сыном. Счета, конечно, выходили астрономическими.

В трубке на том конце ему подтвердили сказанное секретарем. Форт Изабель оставлен. Де Тассиньи в замешательстве растер лицо, пытаясь осознать полученную сейчас информацию, и переспросил:

- Вы понимаете, что это значит? Как он может быть оставлен? Вчера де Кастри капитулировал! Его гарнизон в плену!

- Форт Изабель был отрезан и приказу о капитуляции не подчинился. Сегодня ночью полковник Юбер рапортовал о выводе гарнизона. Сейчас связь с ними потеряна.

- Это означает... что они попытаются выйти в расположение французской армии?

- Если только прорвут окружение.

- Господи Боже...

Антуан замолчал, глядя прямо перед собой и почти ничего не видя. Напротив же была замысловатая картина на стене. Возможно, что подлинник. Черт его знает. Однако сейчас она превратилась в яркую кляксу, но Антуан за столько дней и не вспомнил бы, что там изображено. Возможно, и правда разноцветные пятна краски.

Он сжал трубку крепче. О судьбе остальных не справлялся. Остальные еще вчера оказались в плену, и их дальнейшая судьба более или менее ясна, пусть и печальна. Оставался лишь гарнизон в форте Изабель, которым командовал полковник Юбер.

И Юбер решился на прорыв.

- Держите меня в курсе, пожалуйста, - охрипшим голосом попросил Антуан. – Через час я буду во Дворце наций, но в любое время… слышите, в любое…

- Разумеется, господин де Тассиньи, но я не думаю, что это как-то сможет повлиять на ход переговоров.

- Это нужно знать мне лично, - отрезал Антуан, после чего завершил разговор.

Сердце колотилось несколько сильнее, чем при физических нагрузках, но оно не беспокоило его. Еще несколько минут он простоял, вцепившись руками в спинку стула, потом грохнул им о пол и вышел из кабинета. Завтрак был безнадежно испорчен.

Да и день, в сущности, тоже. И не только день.

Разгромное поражение под Дьенбьенфу вчера увенчалось окончательной капитуляцией и осложняло и без того невыносимо тяжелые переговоры. Нынче в Женеве ожидали прибытия Хо Ши Мина. Возможно, он уже здесь. Возможно, им и французской делегации предстоит посмотреть в глаза друг другу именно теперь, сегодня.

Возможно все… но за ночь картина изменилась. За ночь полковник Юбер и его люди вышли из форта Изабель. И это означало одно – дух армии не сломлен, деморализация – лишь частична. Солдаты готовы идти за тем, кто их позовет, пусть и на верную гибель. И если об этом… если правильно об этом говорить, если правильно осветить в прессе, если делать на этом акцент… то, возможно еще и то, что они чего-нибудь добьются. В конце концов, все решает маленький человек.

Кто-то ложится на рельсы, чтобы не пропустить состав, груз которого спасет жизнь соседа, отправившегося на войну, а кто-то не жалеет этой самой единственной жизни, чтобы не было вывешено белого флага. Над фортом Изабель позорному знамени реять не позволил Анри Юбер, чем бы ни закончилась его авантюра.

Надо же! Драчун несчастный!

Этот человек родом из Лиона, который три года назад доставил ему немало хлопот, день за днем вызывал у де Тассиньи чувство гордости за их дружбу. Ему были известны обстоятельства отъезда тогда еще подполковника Юбера в Индокитай, пусть они никогда и не говорили об этом вслух, но всегда подразумевалось, что оба знают. Он понимал, почему тот так рвался поскорее покинуть страну и почему прибегнул к его, Антуана, помощи. Вопрос должен был решаться иначе, чем через обязательную медкомиссию, которой Анри не прошел бы. И медлить с этим тоже было нельзя. Через несколько недель после отъезда подполковника служба контрразведки заинтересовалась его персоной в связи с одной особой, которую они разыскивали. И ее имени Антуан и Анри тоже никогда не называли. Это хорошо, что он к тому времени уже воевал.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Все просчитал, чертяга. Все предусмотрел.

Быть – подальше. Биться до последней капли крови.

Купить новую жизнь ценой старой.

Разумеется, его можно было задержать уже в Тонкине при большом желании, если так уж требовалось допросить, но де Тассиньи применил свое влияние, чтоб и этого не случилось. Оказалось несложно, у Юбера была безупречная репутация, его хорошо помнили в командовании, за него могли поручиться. Лишь пара слов нужных людям, и дело заглохло само собой.

Но кто же мог подумать, что этот сумасшедший и уставший от войны человек в последнюю ночь изменит для них все? Хотя бы на сегодня. Хотя бы на сейчас.

Весь мир помнил 8 мая 1954 года как день, когда Франция проснулась проигравшей эту войну. Весь мир знал, что впереди лишь борьба Французского союза за то, чтобы уйти с наименьшими потерями с вьетнамской земли. Будущее ярко продемонстрировало, что с наименьшими – не удалось. Франция оставит Индокитай. Из одиннадцати тысяч военнопленных французов домой вернутся лишь чуть более трех тысяч. Их погонят через горы и джунгли на семьсот километров в сторону китайской границы, и тех, кто не сможет идти, бросят умирать у дороги. Условия лагерей добьют выживших. Смертность от голода и болезней среди них составит семьдесят процентов. Репатриация затянется на несколько бесконечно долгих месяцев.

Но для Антуана де Тассиньи бесконечно долгим будет 8 мая 1954 года. Почти таким же долгим, как когда родами мучилась его супруга, с той лишь разницей, что к концу того давнего дня двадцать два года назад все закончилось рождением Жюльена, а этот, теперь, здесь в Женеве – никакого исхода для него не имел.

Не имел исхода и следующий. Известно было лишь, что ночное сражение с седьмого на восьмое мая превратилось в мясорубку и для французов, и для солдат генерала Зяпа. Надежд на то, что оставшихся военных гарнизона не добили уже по пути, практически не было. Но информацию об этом прорыве обнародовали немедленно. Несколько дней в газетах писали, что французы, выходя из форта, пели Марсельезу и что раненых несли на себе. Навстречу вероятному маршруту следования отряда отправлена была поисковая группа из Ханоя.

Спустя два дня поисков их нашли. Семьдесят три человека, оставшихся в живых. Семьдесят три от целого гарнизона.

Де Тассиньи узнал об этом спустя два часа после того, как совсем в другом конце света от Женевы был отдан приказ немедленно организовать эвакуацию. Его секретарь шепнул ему это на ухо во Дворце наций во время особенно трудных переговоров.

- Что с полковником Юбером? – дернулся он на шепот секретаря, посмевшего отвлечь его. – Жив?

- Неизвестно.

- Узнайте! Расшибитесь, но узнайте, жив ли он!

- Господи, месье де Тассиньи, - обратился к нему генерал Дельтей, - кто он такой, что вас так разобрало?

Антуан медленно обернулся к главе французской делегации на этой конференции[2], потом взглянул в сторону вьетнамской группы и отчетливо, так, чтобы слышали как можно больше участников переговоров, произнес:

- Мой друг. Полковник Юбер – мой друг, и дружбой с ним я горжусь. Сегодня он спас честь Франции, господа.


[1] Дворец Наций (фр. Palais des Nations) — комплекс зданий, построенный в период между 1929 и 1938 годами, в парке Ариана, в Женеве, Швейцария. Дворец Наций использовался в качестве штаб-квартиры Лиги Наций до 1946 года. Позднее во Дворце размещается Европейское отделение ООН в Женеве — вторая важнейшая резиденция ООН в мире после Нью-Йорка.

[2] Речь о Женевской конференции, проходившей с 26 апреля по 21 июля 1954 года при участии министров иностранных дел СССР, КНР, Великобритании, США и Франции, в подготовке соглашений участвовали также представители Китайской народной республики (КНР), Демократический республики Вьетнам (ДРВ), Камбоджи, Лаоса и Южного Вьетнама. На конференции рассматривались корейские и индокитайские вопросы. Обсуждение проблемы воссоединения Кореи завершилось безрезультатно. Вторая половина конференции была посвящена судьбе Индокитая. На её ход оказало большое влияние поражение французского экспедиционного корпуса при Дьенбьенфу, произошедшее непосредственно в ходе конференции.

Эпилог

Москва, июль 1980


В то лето было непривычно тихо в столице. Шум детских голосов со дворов и на улицах сделался глуше – многие отправились в пионерские лагеря, из-за Олимпиады путевки выделяли целым классам. Не хватало веселой гурьбы студентов, кроме тех, что изыскали способы остаться в Москве и не уехать со студотрядами или оказались задействованы в ОП. Даже вступительные экзамены в институты перенесли по такому благородному поводу. Иногородних, прибывших по своим обычным, бытовым делам, тоже почти не встретить.

А в часы состязаний вся страна, не только Москва, приникала к телевизорам.

Нет, жизнь не остановилась, она бурлила и переливалась яркими красками, но что-то поменялось в ней навсегда, и впереди было еще много чего удивительного и невозможного, о чем никто не мог бы и подумать в тот июльский вечер, когда Аньес медленно шла улицей, не особенно спеша нырнуть в метро или поймать такси, чтобы отправиться домой. За тридцать лет немудрено стать настоящей москвичкой, и иногда ей казалось, что она стала ею. А иногда, как сейчас, – самой себе представлялась чужой и инородной в этом городе, который все же любила всем сердцем.

Воздух, несмотря на полноправную середину лета, был прохладным, или ей так чудилось, разгоряченной и невыразимо уставшей. Пиджак накинут на плечи. В руках – бумажный конверт. Каблуки слишком неудобны для ее возраста, да и туфли, признаться, несколько жмут.

Или, может быть, жмет вся жизнь. Сытая, шумная, искрящаяся, переливающаяся хрустальным шаром в руках.

Она следовала дорогой, начатой бесконечно давно, шагами по асфальту, и глядела лишь прямо перед собой, куда та ее приведет. Не останавливалась, не оборачивалась назад, боясь уподобиться Лотовой жене. Просто делала шаг за шагом, как однажды научил ее Анри в то странное утро, когда они вместе поднимались к Дому с маяком от океана, которому он ее не отдал.

А дорога вела и вела, все не кончаясь. Поворот за поворотом, изгиб за изгибом.

Набредя на телефонную будку, Аньес не преминула зайти в нее и набрать нужный номер, однако, вслушиваясь в гудки, так и не дождалась, чтобы кто-нибудь поднял трубку.

И она снова шла дальше, с каждым вздохом ощущая все больше легкости, будто освободилась от чего-то страшного, что преследовало ее тридцать лет. И глаза, выдававшие ее возраст, говорившие яснее любых документов, что этой женщине не сорок с лишним, а уже шестьдесят два, раз за разом поднимались в небо, будто ища там алые крылья летящих змеев, а в гомоне и шуме Москвы отыскивая пение флейт.

Сколько всего отмерила ей судьба! Наверное, почти никому она не отсыпала столько горя и столько щедрот, коими одаривала ее всю жизнь. Аньес встречались замечательные люди. Она дважды по-настоящему любила двух таких непохожих, но таких достойных мужчин. Она видела две войны, и в обеих уцелела. Ей дано было мужество поступать так, как она считала правильным, и сила не раскаиваться и не сомневаться, когда ее пригибали к земле последствия.

Юбер был прав. Она столько всего повидала. Она стояла на берегу Байкала и плавала в Тихом океане поздней осенью, когда воды его были ледяными. Она снимала северное сияние и каталась в нартах среди метели, она пересекала Батпайсагыр и касалась камней Маньпупунёра, она видела, как строят БАМ, и спускалась в шахты Донбасса. Ей довелось проглотить разочарование, когда возвели Берлинскую стену, и чувствовать гордость, когда в ее объективе оказался Гагарин. Она верила, всегда верила, всегда знала, что на правильной стороне. Иначе ей просто незачем было бы жить.

Она следовала всего двум правилам, которые спасли ее однажды: просто идти и никогда не оглядываться. Об этом просил ее Лионец, и она слушалась его, ведь если бы с ней что-то случилось, он почувствовал бы боль в том месте, где в его тело вошел осколок. Он так сказал, и он ей никогда не лгал. Так почему же она не почувствовала, когда его не стало?

Впрочем, какая теперь уже разница?

С того дня, как в Боне она встретилась с Ксавье, прошлое уже не имело значения, и Аньес старалась не вспоминать. Она не удивилась, увидев его, явившегося в гостиницу, в которой она находилась в своем подвешенном состоянии уже умершей, но еще не воскрешенной. Сказала лишь: «Иногда мне кажется, Ксавье, что вы единственный агент Советского Союза за пределами Франции». На что он ответил ей: «Исключительная случайность, Анн. Во всяком случае, я слишком заинтересован в вашей жизни, чтобы пустить все на самотек. И привыкайте называть меня Сашей, вам это еще пригодится».

Она старалась не злоупотреблять.

Она и сейчас, спустя тридцать лет, не стала бы, если бы не удостоверение, брошенное на стол, и не серый, как непогожее небо, взгляд, который вспышками перед глазами пробуждал в ней воспоминания.

Оказавшись у очередного автомата, она снова вошла вкабинку, прождав очередь, небольшую, но долгую по времени ожидания. Аньес не спешила – куда ей было спешить? Бросив монетку, снова вслушивалась в гудки, ожидая, ответят ли. На сей раз вышло, как она хотела. На том конце подняли трубку.

«Спасибо вам за все, Саша», - сказала она, чувствуя, как плохо слушаются губы – от волнения, а вовсе не от слез.

«Встретились?» - спросили ее.

«Да, все хорошо».

«Это был он?»

«Даже если и он, то ему ничего не известно, не волнуйтесь».

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍«Я волнуюсь только о вас, Аня, и вы это знаете».

Что еще она знала? Что небо, когда оно просыпается и когда засыпает, очень похоже. И все же это два разных неба.

Из Алжира они с Ксавье уехали в Берлин и пробыли там некоторое время, прежде чем перейти границу и оказаться в советской зоне. Тогда же она еще надеялась на то, что забеременела от Анри. Ей отчаянно хотелось получить еще одного ребенка, и это не было бы никаким чудом, но вполне закономерным итогом последних дней, проведенных с ним. Ведь случилось же это тогда, когда она не ждала и даже, скорее, противилась! Так почему бы теперь не должно повезти?

Не повезло. Через несколько недель стало совершенно ясно, что второго шанса ей не дано. В Москву она приехала без денег, без вещей и без прошлого. Дитя она не носила, и приняла не случившееся как есть, лишь единожды позволив себе слезы, когда увидела бурые пятна на своем белье.

После этого жила как живется и предпочитала к прежнему не возвращаться. Обласкали ее отнюдь не сразу, лишь предоставив жилье и место работы фотографа в газете, в которой она трудилась и по сей день, но и за то Анн была благодарна. Настоящее признание пришло к ней немного позднее, после пятьдесят третьего года, когда она уже достаточно выучила язык, чтобы позволить себе писать на нем.

Она все еще была довольно молода и оставалась красива. Ее все еще преследовала вереница мужчин. Ею заинтересовались в тех кругах, куда обычным людям хода не было, и позволялось многое из того, что никому не позволялось. Анн достигла того успеха, которого никогда не добилась бы во Франции, но она очень хорошо знала цену этому успеху.

Она – политический эмигрант. Она удобна. Ее легенда – слишком захватывающа, чтобы не дать ей быть услышанной. А еще за ней приглядывали много лет и, может быть, и до сих пор приглядывают, ведь она не перестала быть иностранкой, хотя давно стала москвичкой.

Иногда ей казалось, что она знает здесь каждый двор, как не знала дворов Парижа. И Дом с маяком подчас представлялся ей удивительным и прекрасным сном, а в действительности такого места никогда не существовало, как не существовало и девочки в кружевном платье, которую рыбацкие дети загнали на дерево, чтобы посмотреть, настоящие ли у нее волосы или как у куклы.

И тем не менее, она никогда не изменяла себе, продолжая идти дальше, перелистывая страницу за страницей собственную жизнь, пока однажды на книжной полке ее квартиры не оказался томик «Вьетнамской пасторали» Жиля Кольвена и Анн Гийо, изданный в шестьдесят восьмом году. Это была ее последняя отчаянная попытка что-то изменить в мире и сделать его хотя бы немного справедливее. Тогда рукопись Кольвена была как никогда актуальной в свете событий во Вьетнаме, ее охотно издали, переведенную на русский язык, а Аньес, глупая, иногда думала, что вот теперь выдала себя, и человек где-то на берегу Атлантики наверняка узнает, где ее отыскать.

Вопреки собственным опасениям и тайным надеждам, она так никогда и на обнаружила его на пороге. К тому времени он уже года три был мертв, а она не почувствовала, хотя должна бы.

Зато, наверное, благодаря той самой пасторали ее и нашел А.Р. Юбер. Нашел, чтобы сейчас она вновь ощутила себя взлетающей в небо птицей, как однажды очень давно.

«Прощена», - думалось ей, когда она спускалась в метро, а небо приглушили сумерки. Она не вынимала больше фотографии из конверта, но прижимала его к груди и продолжала повторять про себя: «Прощена!»

Будто бы приезд Анри-Робера означал, что нет больше ее вины и что они с Лионцем все-таки примирились. Но самое главное – она примирилась с собой. Она наконец спустя столько лет смогла принять до конца все, что сделала, и ее путь, которого оставалось гораздо меньше, чем вначале, отныне станет легче. Она вышла на ровную дорогу, ее ноги шагают без больших усилий, несмотря на жмущие туфли и на такую же жмущую чужую жизнь.

Она поднялась лифтом на свой этаж, открыла ключом квартиру, услышала бормотание телевизора в комнате – Зина смотрела Олимпиаду, отвлечь ее было почти невозможно, и Аньес, скинув обувь и оставив сумку и пиджак на стуле в коридоре, прошлепала босыми ногами к ней и села рядом, в соседнее кресло, откинув голову на его спинку.

- Ужин греть? - не особенно гостеприимно спросила Зина, и по всему было видно: хочешь есть – готовь сама.

- Нет, спасибо, я посижу пять минут и пойду спать, - ответила Аньес.

- Рано же. Не заболели?

- Нет, все хорошо.

Она и правда просидела несколько минут так, наверное, пытаясь прийти в себя и хотя бы ненадолго ощутить, что может спокойно и дальше смотреть телевизор и даже пререкаться с распоясавшейся Зиной. Две старухи, вроде них, на одной жилплощади – ужасно смешное зрелище.

Позднее Аньес ушла к себе. Разделась, влезла под одеяло, на соседней подушке уложив конверт с фотографией, которая так и оставалась внутри. Лишь устроила сверху ладонь и прикрыла глаза. Она устала и ей очень хотелось спать. Внутри нее была дыра, но ей казалось, что в эту дыру куда легче и свободнее проходит воздух, чем через дыхательные пути. Завтра она проснется и, выпив свой законный кофе, отправится в редакцию, где ее будут называть Анной Робертовной. Но в эту минуту она все еще Аньес де Брольи из Требула, которая наконец дождалась своего Лионца.

* * *
Этот перелет, как он надеялся, последний в его жизни, дался ему особенно тяжело. Огнем горела больная нога, травмированная повторно во время прорыва при Дьенбьенфу, когда они выходили из форта Изабель. В нее угодило осколком снаряда, тот застрял в бедре, однако вытащить его оказалось значительно проще того, что он носил уже несколько лет в легких. И потому, кое-как подлатанный, перемещался Юбер с некоторым трудом, избегая, как только это стало возможным, костылей, но при этом ужасно страдая. Впрочем, последний месяц в госпитале Сайгона ему стало гораздо легче, и черт его знает, что случилось в воздухе. Должно быть, это результат долгого сидения на месте. От кушетки полковник отказался и теперь ругал себя на чем свет стоит – к чему геройствовать там, где это излишне?

Однако, когда самолет стал сбавлять высоту, заходя на посадку, он выдохнул с некоторым облегчением. Этот этап наконец пройден. Рядом прозвучал голос Мальзьё, волею случая и судьбы, повстречавшегося ему в угаре войны и теперь отправляемого вместе с ним домой. Юбер навсегда, а Мальзьё – в отпуск. Это он возглавлял спасательную операцию из Ханоя, когда их нашли, голодных и обессилевших, в джунглях. Парадокс, достойный легенды.

- А что дальше, а? Вы уже придумали? Полковник? – спросил Люсьен Мальзьё, повернув к нему голову.

- Займусь разведением овец, - лениво ответил Юбер, не оборачиваясь и не видя его лица.

- Неожиданно! – донеслось до него.

- Мне надоело быть агнцем, пора податься в пасторы.

Шутка удалась. Рассмеялись несколько человек поблизости, кто слышали. И принялись пересказывать тем, кто сидели рядом. Полковника здесь если не любили, то по-настоящему уважали. История о прорыве у форта Изабель никак не утихала, и пусть для многих с войной покончено, а ошеломительный разгром французской армии и переговоры в Женеве привели к окончательному уходу Французского союза из Индокитая, сейчас это все еще было слишком болезненно и важно. Однако люди, сидевшие в самолете, пусть измотанные и поверженные, все еще могли шутить – и это важно никак не менее.

Своими собственными ногами полковник Юбер спускался по трапу самолета, когда тот сел в аэропорту Орли, держась лишь за поручни. И его хромота сейчас очень сильно бросалась в глаза. Так он и будет прихрамывать всю оставшуюся жизнь, даже когда рана как следует заживет. Теплый июльский ветер касался его лица и шевелил седоватые волосы у висков, давно не стриженные и оттого торчащие из-под кепи.

Оказавшись внизу и ступив несколько шагов, он вгляделся в толпу родственников и близких, которым разрешили выйти на летное поле.

Сегодня Франция встречала и чествовала своих героев. Будут ли встречать его, Анри не знал. Он вообще не знал, что случится после того, как коснется родной земли, но в некотором смысле многое и без того представлялось ему довольно ясно в долгосрочной перспективе. Не так уж он и шутил про овец.

Его взгляд скользнул по головам. Встречающих к ним не подпускали жандармы, выстроившиеся в цепь, чтобы дать пройти прибывшим. А потом Анри увидел Мадлен. Она в чем-то светло-голубом стояла там, со всеми, и отчаянно сжимала букет белых лилий, стебли которых, должно быть, измялись в руках, и на лице ее было написано столько, что Юбер невольно подумал: «Неужели все это мне?»

Она тоже его увидала. Махнула ладошкой, а потом неожиданно наклонилась вниз. И только тогда он разглядел темноволосого мальчишку лет четырех в коротких штанишках и нарядной матроске, жавшегося к ее ногам. Мадлен что-то шепнула ему на ухо, указав на Юбера, и глаза мальчугана широко-широко раскрылись, будто бы он увидел самое удивительное из чудес на свете.

Анри отстал от толпы солдат, с которыми следовал туда, где их ожидали для торжественной встречи мужи государственные и оркестр уже грянул Марсельезой. Замешкался и сделал шаг по направлению к семье. Одновременно с этим мальчик выкрикнул: «Папа!» - и, нырнув под ногами жандармов, помчался ему навстречу, никем не пойманный, а растерянные лица окружающих выглядели очень потешно.

- Папа! – снова и снова кричал восторженный мальчик, который совсем не мог его помнить. Ему хорошо жилось – у него все было впервые. И нет ничего удивительного в том, что его отец вернулся с войны. Юбер наклонился, раскрыл ему руки, и он влетел в них юрким воробышком, никто и понять не успел. А потом был подхвачен и поднят вверх. Отец подбросил его в воздухе. Их глаза встретились на небольшом расстоянии, вперившись друг в друга. Лионец усмехнулся и негромко сказал:

- Ну, привет, Анри-Робер. Как ты тут без меня?

Надо отдать мальцу должное, он нисколько не оробел. Лишь принял вид самый прилежный, какого, наверное, никто от него и не видал, судя по ссадинам на коленках и сходившей со лба шишке, раскрасившей место ушиба в бледно-зеленоватый цвет.

- Все хорошо, папа! – белозубо улыбнулся мальчик, будто бы знал его тысячу лет. – Я ждал тебя. И мама, и бабушка.

- Очень ждал?

- Очень!

- Покажи как, - подмигнул ему Юбер и тут же оказался заключенным в крепкое объятие новоиспеченного сына. Тот обхватил его шею обеими ручками, приник к нему всем телом и зарылся головой в его плечо. Полковник быстро поцеловал детскую макушку, а после в каком-то юношеском порыве нахлобучил на мальчугана свое кепи, чем привел того в неописуемый восторг. Снова нашел глазами в толпе Мадлен, увидел, что она плачет. Махнул головой: не надо! И она принялась отирать слезы. Лишь после этого, с ребенком на руках полковник направился к солдатам, прекрасно зная, что просто так его не отпустят, а малец ему тут не по регламенту. Но на это плевать.

Обнять Мадлен ему довелось уже после всего. Она целовала его лицо и плакала, утверждая, что всегда знала: он обязательно вернется к ним. И еще что мадам Кейранн ждет их всех в Доме с маяком и тоже очень скучает.

- Ты, похоже, похудела, - сердито сказал ей Анри, обнимая ее за талию, пока они ждали машину, а вокруг них бегал сын.

- Тебе кажется, - пожала плечами она, пряча довольную улыбку.

- Нет, ты в самом деле похудела! Загнала себя совсем. Что вы наворотили в мое отсутствие?

- Я думаю, что тебе понравится. Мама разошлась не на шутку. Но, верно, ей по нраву такая жизнь.

- А тебе – по нраву?

- Нам с Анри не хватало только тебя.

Они оба взглянули на мальчика, который, услышав, что говорят о нем, остановился на месте и посмотрел вверх. Козырек кепи упал ему на лицо, а голова провалилась в головной убор, как в котелок. И без того смешные уши оттопырились еще сильнее, и Юбер негромко рассмеялся. Вторила ему и Мадлен, а потом вдруг сказала:

- Мама говорит, что это ничего, что он похож на тролля сейчас. Уши еще могут измениться, у тебя в детстве так же было. А сейчас вполне симпатично.

Смех его оборвался, но улыбка с лица не сошла. Он очень внимательно посмотрел на Мадлен и проговорил:

- Тетушка Берта правда так считает?

- Конечно. Они у него уже меняются, раньше хуже было.

- Ну тогда нам совсем не о чем волноваться.

После они уехали в Елисейский дворец, где Юбер побывал во второй и, к его удовольствию, последний раз в жизни, а из него он выходил командором ордена Почетного легиона.

Еще неделю они пробыли в Париже, бродя по магазинам, гуляя улицами, обедая в маленьких кафе, навестив Уилсонов и посетив две вечеринки подряд – у Антуана де Тассиньи и у генерала Риво, ушедшего в отставку. Мадлен привезла с собой фотоаппарат, и он делал один за другим портреты ее и сына, будто бы так удерживая время, которое неумолимо бежало вперед.

А потом они сели на поезд, который следовал в Брест, чтобы в Ренне к ним присоединились Эскрибы и все вместе они наконец отправились к океану.


КОНЕЦ


Оглавление

  • Поездом к океану Марина Светлая (JK et Светлая)
  • Пролог
  • Часть первая. Дом с маяком
  •  Интермедия
  • Часть вторая. Искры в городе огней
  • Интермедия
  • Часть третья. Змеи в небе
  • ‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Интермедия
  • Часть четвертая. Шаги по земле
  • Эпилог