КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 644947 томов
Объем библиотеки - 1044 Гб.
Всего авторов - 254084
Пользователей - 116655

Новое на форуме

Впечатления

Влад и мир про Громов: Пункт назначения 1978 (СИ) (Героическая фантастика)

Читаемо, но ГГ мне не понравился почти сразу и бросил читать. С цыганами чушь полная. При неудачном грабеже они не разбегаются, а наоборот начинают орать и им даже по фиг на милицию, все прутся в участок за задержанной, а на стрёме для запугивания болтаются пару подростков покрепче для охраны. Лучший способ сразу бить и уж точно с цыганами не говорить, заболтают. В прочем, к таким они просто не подходят. Любой человек, любитель собирать

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Маркс Карл про Зеленин: Я вам не Сталин! Я хуже. Часть1: Перезагрузка системы. (Альтернативная история)

Очень своеобразный взгляд на политический серпентарий. Не важно, что и как делает ГГ, сюжет - лишь для раскрытия идей автора. Получился трагифарс - между "вредными советами" остера, "что делать" чернышевского и "загадкой прометея" мештерхази. Для привыкших к "прямому" изложению - это кажется "нереально глупым". Это социальная философия, братан, а не приключенческая повесть. Что делать? : 1) расстрелять всё политбюро; 2) стены кремля покрасить

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
vovih1 про Чайка: Купец из будущего (Историческая проза)

Пишите, что это огрызок

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Lena Stol про Первухин: Сиротка (Фэнтези: прочее)

Мне тоже.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Lena Stol про Фалько: Злой демон Василий. Том 3 (Боевая фантастика)

Удивительно, но третья книга также интересна, как и первая.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
kiyanyn про серию Студент в СССР

Несмотря на все обещания в самом начале не быть, как попаданцы в других книгах, а быть "облико морале", закомплексованный автор все же срывается и с рефреном "ах, скольких я баб перетрахал за первую жизнь", начинает трахать все, что движется, в новой... Попутно устраивать разборки в китайском стиле с шестом и укладывать четыре-пять-шесть противников одним ударом. Каковые противники, понятно, мимо него пройти не в состоянии.

"Скушно,

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Щепетнов: 1972. ГКЧП (Альтернативная история)

В начале книги (читателя) ждет очередное (долгожданное) награждение "Героя Всея Руси и штата Арканзас'щины":

Цитата: "... Душераздирающее зрелище!» – как сказал один киношный персонаж. Ну только представить – здоровенный детина с треугольной спиной, обтянутой черной тканью смокинга, белоснежная рубашка, лаковые полуботинки, и…"бабочка"! Да, да, галстук-"бабочка"! Тоже черный. А поверх смокинга, на груди – Орден Ленина, золотая звезда

подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Антология. Классика вестерна-2. Компиляция. Книги 1-15 [Майк Резник] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Томас Берджер МАЛЕНЬКИЙ БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА


Мне выпала честь знать покойного Джека Крэбба – пионера дикого Запада, переселенца, прибившегося к Шайенам, следопыта, ганфайтера, охотника на бизонов – в последние дни его земного бытия. Думаю, краткий отчёт о моих встречах с этим необыкновенным человеком будет здесь нелишним, ибо есть все основания полагать, что, если бы не моё, так сказать, конструктивное участие, эти удивительные воспоминания никогда не увидели бы свет. Нижеследующие страницы, я уверен, подтвердят справедливость этого на первый взгляд нескромного заявления.

Осенью 1952 года, после операции по поводу искривления носовой перегородки, я сидел дома и долечивался под присмотром немолодой уже сестры – сиделки по имени Уинлфред Бэрр. Миссис Бэрр была вдовой, и поскольку сейчас она уже отошла в мир иной (в результате несчастного случая, когда её маленький «Плимут» столкнулся с грузовиком, развозившим пиво), думаю, она не обидится, если я аттестую её как особу дородную, чрезмерно любопытную и весьма зловредную. Помимо того, она обладала невероятной физической силой, и купая меня в ванной, управлялась со мной играючи, словно с младенцем, хотя я мужчина довольно крупный.

Отдавая дань нынешней моде на исповедальный жанр в литературе, я бы добавил, пожалуй, что во время этих процедур я не испытывал ни малейшего волнения сексуального характера. Я ненавидел эти помывки и прибегал ко всем мыслимым и немыслимым ухищрениям, чтобы от них избавиться. Увы – тщетно! Похоже, она просто добивалась, чтобы я её уволил – стремление самоубийственное, принимая во внимание, что работа сиделки была для неё единственным источником существования. Но миссис Бэрр была из тех людей, которым их принципы не дают покоя, как пьянице – его пагубная страсть. Дело в том, что её покойный муж тридцать лет проработал на железной дороге машинистом товарного поезда, вследствие чего у неё сложилось совершенно чёткое представление о том, как должен выглядеть совершеннолетний американец мужского пола: он, по её мнению, должен ходить в комбинезоне, вымазанном мазутом, и полосатой брезентовой кепке с длинным козырьком. Она не считала моё физическое недомогание достаточно серьёзным, чтобы претендовать на услуги сиделки (хотя нос у меня и распух, а под глазами были мешки). Кроме того, миссис Бэрр с неодобрением относилась к источнику средств существования, которым я пользовался. Отец мой, человек обеспеченный, ежемесячно выделял мне небольшое пособие, которое и позволяло мне предаваться своим литературным и историческим изысканиям, не испытывая нужды зарабатывать хлеб насущный ежедневным трудом в поте лица и не слишком интересуясь жизнью тех, кто такую нужду испытывал, хотя я и относился к ним с глубочайшим уважением. Она с нескрываемым подозрением относилась к тому обстоятельству, что в свои 52 года я оставался холостяком, и даже позволяла себе кой-какие бестактные намёки по этому поводу (причём, намёки абсолютно несправедливые: я был когда-то женат, среди моих знакомых множество особ женского пола, и некоторые из них навещали меня, покуда я был прикован к постели, и, наконец, смею вас уверить, что в моём гардеробе нет предметов женского туалета). Миссис Бэрр доставила мне немало неприятных минут, и вам может показаться странным, что я уделяю ей столько внимания в этом ограниченном по объему предисловии, единственной целью которого является предварить и рекомендовать вашему вниманию важный документ истории Дикого Запада, чтобы затем скромно отойти в тень, более привычную для меня. Но так уж, видимо, заведено в этой жизни, что в качестве инструмента для достижения своих неисповедимых целей Провидение зачастую выбирает из всех достойных внимания кандидатов такое во всех отношениях никчемное создание, каким являлась моя бывшая сиделка.

В промежутках между яростными наскоками на меня с мочалкой в руке и приготовлением бледного чая, гренок и куриного бульона, которые поддерживали моё бренное существование в этот период, миссис Бэрр, движимая своим ненасытным любопытством, всюду совала длинный нос, обшаривая мою квартиру, словно банальный взломщик. Орудуя в спальне, она в качестве прикрытия использовала свою гуманную профессию. «Надо достать вам свежую пижаму», – бывало, заявляла она мне, и, пропуская мимо ушей мои инструкции, выдвигала один за другим ящики комода, и рылась во всех подряд. Оказавшись же в другой комнате, где я не мог её видеть, она отбрасывала прочь остатки приличия, и – лёжа в своей постели, я мог только прислушиваться, как уступают её бешеному натиску дверцы шкафов и шкафчиков, замочки ящичков комодов и буфетов, крышки сундуков и шкатулок, многие из которых представляли собой весьма ценные образцы искусства испанских краснодеревщиков колониального периода, добытые мною в те годы, что я провёл в северных районах штата Нью-Мексико, куда я отправился, чтобы подлечить свои слабые лёгкие целебным горным воздухом.

И только когда я услышал, как она распахнула стеклянные дверцы шкафа, где хранилась моя любимая коллекция индейских реликвий, я почувствовал, что не могу больше молчать, и, невзирая на пульсирующую боль в ещё не зажившем носу, закричал:

– Миссис Бэрр! Немедленно оставьте в покое мои индейские вещи!

Когда через минуту она появилась в дверях спальни, голову её венчал великолепный убор индейцев племени Лакота – это роскошное боевое оперение, некогда принадлежащее, как я знал, самому великому вождю Лакотов – Неистовой Лошади!

Несколько лет назад я отдал за этот убор перекупщику шестьсот пятьдесят долларов, Под сенью этого царственного украшения тучная фигура миссис Бэрр была феноменально нелепа, но я был в тот момент слишком взволнован, чтобы оценить комизм этого зрелища. Я был просто потрясен этим кощунством. У индейцев никто кроме воинов не имел права прикасаться к орлиным перьям, а если бы какая-нибудь скво вздумала облачиться в этот убор, хотя бы и в шутку, – это произвело бы такое впечатление, как если бы современная дама к вечернему платью натянула бы охотничьи сапоги своего мужа. Да простит мне читатель это неуклюжее сравнение, но, видит Бог, более удачное подыскать не так-то просто, ибо, честное слово, нет такого табу, которое с легкостью не нарушила бы современная женщина. И тем, что вытворяла в эту минуту миссис Бэрр, она только подтверждала порочность нашей белой цивилизации.

Она исполняла в дверях спальни какой-то дикий воинственный танец и оглашала комнату лаем с претензией на боевой клич. Эта особа обладала просто невероятной энергией. Я не отважился протестовать дальше из страха, что она обидится и просто погубит редчайшее украшение, которому было без малого сто лет. И так уже несколько перышек отделились от него и плыли в воздухе, медленно опускаясь на пол, словно тополиный пух в безветренный июньский полдень.

Я отвернулся и молчал, и таким образом открыл для себя, что именно можно противопоставить дурным манерам миссис Бэрр. Убедившись что ей не удастся выжать из меня больше ни звука, она в конце концов спрятала убор Неистовой Лошади на место, в шкаф, и вернулась в спальню с тем выражением на лице, которое появлялось у неё в минуты задумчивости.

Тяжело усевшись на подоконник, она спросила: «Я не рассказывала вам, как я работала в богадельне, в доме престарелых в Марвилле?»

В ответ я буркнул что-то с таким видом, который человека более чувствительного мог бы и обескуражить, но миссис Бэрр к таким тонкостям была невосприимчива.

– Как увидела эти индейские штуковины, так вспомнила… – тут она лающе откашлялась. – Был там один старый хрыч, – всё говорил, что ему сто четыре года. А вид у него! Ей-Богу, вы б ему все сто пять дали: противный такой тип, тощий, как ощипанный цыплёнок, шкура – как старая клеёнка. Ну, никак ему не меньше девяноста было, даже если и соврал, подлец.

Я прекрасно понимаю, что мои жалкие потуги воспроизвести здесь речь миссис Бэрр бессмысленностью напоминают донкихотские наскоки на ветряные мельницы, и лучшее, что я могу сделать, чтобы дать вам представление о ней, это охарактеризовать её как воплощённую недоброжелательность.

– А ещё говорил, что и ковбоем он был, и с индейцами повоевать довелось – ещё в старые времена. Они там, в богадельне, телевизор целый день смотрят – вестерны старые по большей части – так он, как кино начнётся, сидит и твердит одно и то же: что всё это, мол, враньё, всё не так, потому что он сам там был и всё это видел, и не в кино, а живьём. Бывало, другим старикам всю малину испортит, хотя чаще они на него – ноль внимания. А ручонки у него, чёрта старого, были блудливые: помню, подойдёшь к его сплетённому из ивовых прутьев креслу – одеяло поправить, мощи его древние закутать получше, – так и норовит, бесстыжий, лапку свою куриную запустить тебе за пазуху! А щипался – ой, не дай Бог! – ежели нагнешься возле него, подушку с полу поднять или ещё чего… Представляете, каково оно – женщине моего возраста? Хотя тогда я, конечно, была моложе – как-никак, семь лет уже прошло. И покойный мистер Бэрр, как пропустит стаканчик – другой, всегда говорил, что с фигурой у меня всё в порядке… Да, так вот, а ещё этот старый пень, в богадельне-то, говорил, что служил у Кастера и был с ним в последнем бою, а уж это – я точно знаю – самое натуральное враньё, потому что я видела кино про Кастера, и там поубивали всех до одного – кого как. Вообще, я всегда говорила, что, если разобраться по сути, то краснокожие и есть настоящие американцы, а больше – никто…

Но хватит о моей сиделке. Спустя неделю она покинула меня, а примерно в середине следующего месяца я прочёл в газете о её гибели в автомобильной катастрофе. Я полагаю, что отнюдь не принадлежу к числу тех зануд с садистскими наклонностями, которые столь часто пишут у нас предисловия и используют их для того, чтобы удовлетворить свою графоманскую страсть. Потому не вижу оснований посвящать читателя во все перипетии предпринятых мною поисков человека, который оказался уникальным экземпляром переселенца-колониста, пионера Дикого Запада.

Во-первых, как только миссис Бэрр заметила, что я проявляю интерес к этому «старому хрычу, который говорил, что ему и с индейцами повоевать довелось» и т.д., она тут же вовлекла меня в бесконечную и бесплодную гонку-преследование по глухим закоулкам её памяти, что можно было сравнить с преодолением полосы препятствий. Во-вторых, в доме престарелых в Марвилле (куда я отправился сразу же, как только мой нос вновь принял свою обычную форму) никто из персонала никогда ничего не слышал об этом человеке, чьё имя миссис Бэрр интерпретировала как «Пэпп» или «Стэбб», или «Тарр».

Упоминания о «ковбое» и «Диком Западе» также не пробудили ни в ком никаких воспоминаний. Что же касается предполагаемого фантастического возраста разыскиваемого, то врачи просто подняли меня на смех: им не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь из обитателей этого заведения преодолел 103-летний рубеж. И у меня сложилось твёрдое убеждение, что они полны решимости скрыть от человечества этот рекорд и намерены выставить за дверь своего учреждения любого выскочку, который дерзнул бы улучшить этот результат: их заведение, как и все ему подобные, было катастрофически переполнено, и по гравиевым аллеям сада сновало такое количество кресел-каталок, что для пешеходов это был сущий кошмар.

В бюро штата по социальному страхованию мне предоставили информацию о существовании аналогичных учреждений для лиц преклонного возраста в городках Карвел, Харкинсвиль и Бардилл. Я побывал в каждом из них и провёл множество бесед как с сотрудниками, так и с престарелыми пациентами – и некоторые из этих бесед сами по себе могли бы составить занимательную повесть. Например, мне попалась одна старая перечница, которая ходила в халате и говорила басом, и я битый час общался с нею в полной уверенности, что говорю с мужчиной. Встречались и шарлатаны, которые делились со мною своими «воспоминаниями о Диком Западе» и продолжали упорно цепляться за свою легенду даже после того, как двумя-тремя коварными вопросами я выводил их на чистую воду. Но ни Пэппа, ни Стэбба или Тарра, никакого 111-летнего участника битвы при Литл-Биг-Хорн нигде не было.

В этой точке моего повествования у читателя может возникнуть естественный вопрос: чем объясняется готовность, с которой я принял на веру утверждение миссис Бэрр о существовании такого человека и если допустить, что она сказала правду, почему я не усомнился в достоверности изложенных ею фактов? Что ж, я действительно склонен к импульсивным реакциям, и коль скоро я могу позволить себе эту слабость, меня не мучают угрызения совести. Кроме того, я действительно питаю слабость, если не сказать страсть, ко всему, что связано с историей Дикого Запада, о чём свидетельствует и упомянутая мною выше коллекция индейских реликвий, стоимость которой составляет не одну тысячу долларов. И, наконец, среди принадлежащих мне вещей имеется внеочередной выпуск газеты «Трибюн», выходившей в городке Бисмарк, территория Дакота, от 6 июля 1876 года, в котором опубликованы первые списки жертв резни в Литл-Биг-Хорн, и, представьте себе, в этом перечне фигурируют имена Пэпп, Стэбб и Тарр! И хотя они числятся среди убитых, это ещё ничего не значит, ибо тела жертв этой бойни были до такой степени обезображены, что установить их личность со всей определённостью удавалось далеко не всегда. Я с самого начала решил, что Стэбба, видимо, придётся сразу отбросить по той простой причине, что этот разведчик был индейцем из племени Арикара, а если бы «старый хрыч из богадельни» был краснокожим, миссис Бэрр наверняка не преминула бы отметить это обстоятельство. Вместе с тем, она упомянула о его коже, которая была, якобы, «как старая клеёнка», хотя и не уточнила цвет. Но ведь далеко не все индейцы темнокожие, не говоря уж о том, что краснокожих в буквальном смысле слова среди них почти не встретишь.

Однако я обещал не отвлекаться от сути дела… Итак, в принципе вполне можно допустить, что Пэппу, или, к примеру, Тарру, или даже Стэббу удалось выбраться из той страшной мясорубки живым, а потом он в силу каких-то своих личных, неведомых нам причин на протяжении семи с половиной десятилетий избегал внимания властей, журналистов, историков и т. п. А может быть, страдал все эти годы потерей памяти, а потом вдруг решил заявить о себе в такой момент и в таком месте, где он был обречён на недоверие и насмешки своих ветхих соседей и грубой прислуги (вспомните миссис Бэрр). Повторяю, такой вариант развития событий был вполне возможен, но крайне маловероятен – к такому выводу я пришёл после нескольких месяцев бесплодных поисков. Кроме того, не забывайте, что миссис Бэрр, по её словам, видела этого человека в 1945 г., а теперь шёл 1952. И если кажется невероятным, чтобы человек дожил до 104 лет, то предположить, что он мог дотянуть до 111 – это уж просто фантастика. Нонсенс, если угодно…

В конце концов я пришёл к выводу, что рассчитывать на это попросту смешно. Так что с моей стороны было большой ошибкой во время очередного визита к отцу с целью получения моей ежемесячной стипендии – ибо он настаивал на том, чтобы эта процедура осуществлялась явочным порядком – повторяю, ошибкой было честно отвечать на его вопрос, когда он осведомился: «Ну, что, Ральф, чем ты теперь занят?» Я думал, он перекусит свою сигару – с такой яростью он сжал зубы, услышав мой ответ: «Ищу стоодиннадцатилетнего ветерана битвы при Литл Бигхорн».

К счастью, в этот момент в кабинет вошёл один из тех парней, что были у отца на побегушках, держа в руках депеши из Гонконга, где сообщалось о состоянии дел на строительстве отеля, которое он благодушно затеял в этой далекой колонии, и данное обстоятельство избавило меня от неприятной необходимости выслушивать его излияния по поводу моего возможного слабоумия. Отцу было без малого восемьдесят, и мы с ним никогда не были близки.

Я был уже почти готов махнуть рукой на всю эту затею и всерьёз взяться за свою многострадальную монографию, задуманную несколько лет назад, когда я жил в Таосе, штат Нью-Мексико, и посвящённую проблеме происхождения люминария – это род рождественского фонаря, распространенный на Юго-Западе страны и представляющий собой бумажный пакет, в который насыпается некоторое количество песка и помещается свеча. Я как раз сидел и перебирал свои заметки по этому поводу, когда мне принесли прелюбопытное письмо, весьма напоминающее розыгрыш:

«Дарагой сэр, слыхал я вы меня искали – думаю точно меня потому как тут в этом завидении кроме меня нету больше ни одного такого гироя ветерана фронтира и славных дней покорения Запада, который лично знал их всех - Кастера, Сидящего Быка, Бешеного Билла и этого подлеца Эрпа и других и лично участвовал в той битве при Литл Бигхорн, ещё известной в истории под названием Последний Бой Кастера.

Они держут меня тут силой. Мне сто 11 лет стукнуло. Если б со мной был мой Любимый Кольт, я б от них и сам ушол. Но его со мной нету. Паскольку вы писатель и всё такое я согласен рассказать вам про всё что помню всего за 50 тысяч долларов, что совсем не дорого, а наоборот почти даром, потому как наверно я такой один остался.

ваш друг

Джек Крэбб».

Почерк был отвратительный (хотя отнюдь не старческий). Я потратил целый день, чтобы расшифровать эти каракули, и приводимую здесь редакцию можно рассматривать лишь как предположительную. Письмо было написано на листке с фирменным штампом Центра для лиц преклонного возраста в Марвилле; с которого я начал свои поиски и, как вы помните, безуспешно. Тот факт, что автор письма требовал вознаграждения – да ещё в таком размере – заставлял предположить, что я имею дело с потенциальным мошенником.

И всё же к середине следующего дня, отмахав на своем «Понтиаке» сто миль под «кратковременными ливнями с последующими прояснениями», я был уже в Марвилле, на пустынной стоянке дома престарелых и заруливал на одну из площадок с указателем «Для посетителей». Было часа два пополудни. Мне показалось, что директор-администратор был несколько раздосадован, увидев меня вновь, а когда я показал ему своё письмо, лицо его приняло откровенно презрительное выражение. Однако со свойственной ему любезностью он тут же препоручил меня заботам заведующего психиатрическим отделением – человека с бескровным лицом и фамилией Тиг. Тот, с бесстрастным видом изучив корявые иероглифы моего документа, понимающе кивнул, вздохнул и сказал: «Да, сэр, похоже, это наш человек. Им периодически удаётся отсылать письма, минуя администрацию. Очень сожалею, что вас потревожили, но уверяю, – этот пациент абсолютно безобиден. Намёки на насилие, которые он делает в последнем абзаце, есть фантазия больного ума. Кроме того, он настолько слаб физически, что без посторонней помощи не то, что на горшок сесть – эншульдиге зи мир, битте, – с кресла встать не может. У пациента напрочь отсутствует апперцепция. Если вы опасаетесь, что он сможет выбраться за пределы учреждения и учинить хомицид или убийство, то ваши опасения совершенно напрасны, вы можете быть абсолютно спокойны».

Тут я заметил доктору, что угрозы мистера Крэбба, если это можно назвать угрозами, адресованы отнюдь не мне, а, напротив, – персоналу данного учреждения, на что тот, как и следовало ожидать, отреагировал вполне адекватно, т.е. лишь снисходительно улыбнулся.

Должен сказать, что у меня богатый опыт общения с этой публикой: лет десять назад, пытаясь излечиться от своей мигрени и ночных кошмаров, я вдоволь хлебнул медицины, дважды в неделю на протяжении нескольких лет посещая процедуры (за что платил по 50 долларов в час) – и всё это без малейшего намёка на какой-либо эффект.

«И всё же я вынужден настаивать на встрече с мистером Крэббом, – добавил я в заключение. – Я только что проехал сто миль только лишь затем, чтобы увидеться с ним, и потратил на это всё утро, которое мог бы провести с большей пользой, изучая состояние своих банковских счетов».

Он тут же уступил моей настойчивости. Представителям его профессии совсем несложно навязать свою волю, если пользоваться не эмоциональными, а экономическими аргументами.

Мы поднялись по лестнице и долго шли коридорами. Психиатрическое отделение – самое молодое в данном учреждении – было сплошь из стекла, кафеля и филодендронов: честно говоря, оно больше напоминало оранжерею, где, словно грибы среди листвы, тут и там выглядывали стариковские лысины. Мы вышли на застекленную веранду, всю заросшую геранью. За окном вступил в свои права декабрь, а здесь, внутри, благодаря термостатному оборудованию круглый год царило искусственное лето. Вдруг меня поразило жуткое видение: на сидении кресла-качалки спиной к нам стояла отвратительная чёрная птица – канюк или гриф – такой огромный, какого мне ещё не доводилось встречать.Он устремлял неподвижный взгляд своих змеиных глаз вниз, во двор, словно высматривая добычу, и его сморщенная лысая головка едва заметно дрожала.

«Мистер Крэбб, – обратился доктор Тиг к птице, – к вам пришли. И как бы вы ни относились ко мне, я полагаю, что со своим гостем вы будете максимально вежливы».

Птица медленно повернула голову и взглянула через своё покатое плечо. Мой ужас несколько поубавился, когда вместо клюва я увидел человеческое лицо, высохшее и сморщенное, словно старая клеёнка, о которой упоминала миссис Бэрр, но это было лицо, а точнее – злое личико с глазками жгучими и синими, словно небо в сентябре.

«Слушай, парень, – сказал старик доктору Тигу. – Однажды возле Каменного Брода меня ранило в жопу, и я тогда сам вырезал оттуда пулю своим ножом с помощью зеркальца; так вот, моя волосатая задница была просто загляденье по сравнению с твоей рожей».

Он развернул кресло. Если птицей он казался крупной, то для человека был явно мелковат. Его крошечные ножки были обуты в ковбойские сапожки, что, видимо, должно было свидетельствовать о любви к лошадям. То, что я принял за тёмное оперение, на самом деле оказалось старым фраком, который от времени принял мутно-зелёную окраску. В солярии, где мы находились, было так тепло, что герань, казалось, вот-вот зацветёт, но на старике под фраком был толстый шерстяной свитер, надетый поверх фланелевой пижамы. Штанины пижамных брюк высоко задрались, открывая взору серые кальсоны, заправленные в чёрные гетры.

Голос его я храню по сегодняшний день. Представьте себе, если сможете, что кто-то бренчит на расстроенной гитаре, в которую насыпали гравия: дребезжит, скрипит, шуршит.

Доктор Тиг взглянул на старика с улыбкой, в которой за снисходительностью угадывалась едва сдерживаемая ненависть, и представил нас друг другу.

Вдруг Крэбб сунул в рот и пришлепнул на свои коричневые десны вставную челюсть, которую всё это время прятал в кулаке, и, оскалив на доктора свои искусственные зубы, прорычал: «Ты, глиста недоношенная, пшёл вон отсюда, сукин сын».

Тиг поднял глаза к небу и сложил руки на груди, имитируя христианское всепрощение, а потом взглянул на меня и сказал: «Если мистер Крэбб не возражает, не вижу, отчего бы Вам не побеседовать с ним здесь в спокойной обстановке – с полчаса. На обратном пути можете заглянуть ко мне в кабинет, мистер Снелл».

Джек Крэбб взглянул на меня искоса, выплюнул свою челюсть и засунул её во внутренний карман фрака. От сознания, что теперь всё зависит от моей способности установить контакт с собеседником, мне стало не по себе, С той самой минуты, как я убедился, что он – не птица, я не сомневался, что всё, о чём он написал в своем письме, – чистая правда. И всё же я решил действовать осторожно…

Он вновь уставился на меня своими пронзительными синими глазами. Я подождал, затем счел за благо капитулировать и отвел, взгляд.

«Да ты, никак, баба, сынок, – сказал он, наконец, вполне доброжелательно. – Так точно, сэр, – рыхлая толстая баба! Бьюсь об заклад, если схватить тебя за руку – след надолго останется, как будто она у тебя из воска. Я видал одного такого педика, вроде тебя. Он припёрся на Запад и сунулся зачем-то в племя Кайова, а они привязали его к дереву, а потом ихние женщины секли его розгами, пока не перемесили ему всю спину… Деньги принёс?»

Я понял, что старый вояка просто испытывает меня, и не стал подавать виду, что обиделся, да это и не соответствовало бы действительности.

«А зачем они сделали это, мистер Крэбб?»

Старик сморщился, и при этом лицо его полностью утратило все черты – исчезли глаза, рот и большая часть носа, только кончик торчал спереди, отчего голова его приобрела сходство со сжатой в кулак рукой в старой кожаной перчатке.

«Понимаешь, индеец всё время с ума сходит от любопытства – ему про всё хочется знать, как оно устроено. Конечно, не всё ему интересно. Что не интересно – того он в упор не видит. Но тот парень, педик, их заинтересовал не на шутку. Им хотелось проверить, будет он визжать, как женщина, или нет. Но он рта не раскрыл, хотя спину ему исполосовали – как будто сыр ножом посекли. Они видят такое дело – дали ему подарки и отпустили. Он был смелый человек, сынок, и в этом всё дело, а педик или не педик – это без разницы… Деньги принёс?»

«Мистер Крэбб, – сказал я, испытав некоторое облегчение после его разъяснений, хотя всё ещё не вполне уловил суть этой истории, – я должен сразу же заявить Вам, что располагаю весьма скромными средствами».

«Нету денег? Вот те на… А что же у тебя есть? Одежонка у тебя, вроде, не ахти». С этими словами он извлёк откуда-то трость и ткнул меня в живот. К счастью, трость была с резиновым наконечником, и всё обошлось, хотя на моём бежевом плаще осталось пятно.

Мне хватило гибкости ответить: «Думаю, о вознаграждении мы договоримся». Затем, пошарив среди каучуконосов, растущих в кадках вдоль стены, я обнаружил там плетеное кресло, придвинул его поближе к старику и уселся. «Надеюсь, вы не обидитесь, мистер Крэбб, но прежде всего я хотел бы проверить подлинность вашей информации».

Это моё заявление вызвало у него затяжной приступ сухого смеха, весьма напоминающего звук, с которым трут по терке морковь. А потом его жёлтая сморщенная головка, обтянутая полупрозрачной, словно пергамент, кожей и голая, как эмбрион, упала на грудь – и сердце у меня замерло от осознания трагической истины: я разыскал его слишком поздно – он умер…

Я бросился к нему, прижал к его воробьиной груди ладонь… потом припал к ней ухом… Ах, если бы моё собственное сердце билось столь ритмично и уверенно! Он просто спал.


* * *


«Мне бы не хотелось, чтобы ваш энтузиазм помешал вам реально оценить факты,- говорил доктор Тиг несколько минут спустя, сидя в своем кабинете за оцинкованным столом, над которым горела флюоресцентная лампа, закрепленная на гигантском штативе, напоминающем портовый кран.- Я помню вашу миссис Вэрр – она работала здесь, но отнюдь не медсестрой, а скорее уборщицей, её уволили, если не ошибаюсь, за то, что она снабжала интоксикантами некоторых пациентов, среди которых в первую очередь следует упомянуть Джека Крэбба. Видите ли, если легкий допинг в виде глотка чего-нибудь с некоторым содержанием алкоголя, может благотворно сказаться на состоянии престарелого пациента, способствуя улучшению кровообращения, то употребление крепких напитков – и в большом количестве – может оказать на старое сердце самое разрушительное воздействие. Не говоря уже о психических последствиях. А параноидальная патология мистера Крэбба, думаю, видна даже неспециалисту».

«Да, но, судя по всему, ему действительно может быть сто одиннадцать лет. Это вы готовы признать, доктор?» – спросил я.

Он улыбнулся: «Странная постановка вопроса, сэр. Мистеру Крэббу действительно очень много лет, и не имеет значения ни то, что именно я готов признать, ни то, во что вам хочется верить. В медицинской науке существуют методики, позволяющие определить приблизительный возраст человека, но в его возрасте точность подобных расчётов резко падает. А вот у младенцев…»

В этот момент я почувствовал, что сейчас чихну, и успел выхватить платок как раз вовремя, чтобы предотвратить неприятность: эта проклятая герань – у меня на неё аллергия. А прописанные мне капли – в сотне миль отсюда… Моя выпрямленная носовая перегородка саднила – она едва успела зажить! Но в самом этом неблагоприятном стечении обстоятельств я усмотрел определенный нравственный урок. Я вспомнил рассказ Крэбба о добродушном парне, жестоко избитом индейцами, и задним числом постиг его глубинный смысл: каждого из нас, простых смертных, жизнь ежедневно ставит в ситуации, когда приходится выбирать линию поведения. Смалодушничать или избрать путь мужества?… Лишь горстке избранных суждено было взойти на ту высоту над рекою Литл Бигхорн. Но они дали образцы стойкости множеству заурядных людей, от которых вовсе не требуется той великой жертвы, а нужно всего-то – с достоинством преодолевать превратности повседневной жизни, в чем бы эти превратности ни выражались – будь то проколотая на глухом проселке шина, хамство хулигана на пляже, или хотя бы приступ аллергии при отсутствии пузырька с аэрозолем.

В кабинете доктора стоял умывальник из нержавеющей стали; я подошёл к нему, набрал пригоршню воды и попытался втягивать её носом в верхние дыхательные пути. Эта паллиативная мера успеха не имела. Следующие сорок пять минут я чихал без остановки, и нос мой распух до размеров баклажана средней величины, а глаза сузились, превратившись в щелочки, отчего в лице у меня появилось что-то дальневосточное. Но ничто не могло поколебать мою волю.

Как оказалось, круг интересов доктора был ограничен исключительно проблемой денег или, точнее говоря, проблемой постоянного дефицита этого высшего продукта нашей цивилизации – дефицита, от которого страдало данное учреждение в целом и психиатрическое отделение в частности. Медицинская наука готова была определить возраст ребёнка практически бесплатно. За ту же услугу, оказанную старику, она требовала денег. Ибо ей нужны были деньги, чтобы покупать кресла-качалки, чтобы платить сиделкам вроде покойной миссис Бэрр, не говоря уж о настоящих медсестрах… Даже ненавистная мне герань – и та была статьей расхода.

Я никогда не подозревал, что мой отец дружен с многими законодателями штата. Волею судеб мне потребовалось приехать в Марвилл и встретиться с доктором Тигом, чтобы сделать для себя это открытие. Уж не знаю, насколько глубоко постиг он секреты своего ремесла (или назовем это наукой, или, если хотите, видом мошенничества), но хитросплетения политической жизни нашего штата были, как оказалось, изучены им досконально. В искусстве дипломатии он тоже преуспел. И потому итогом наших непродолжительных переговоров в его кабинете (где абсолютно всё было изготовлено из металла, отчего я казался себе инородным телом) явилось моё обещание затронуть в разговоре с отцом вопрос о целесообразности и желательности увеличения централизованной финансовой поддержки учреждений для лиц преклонного возраста. Тогда доктор Тиг, со своей стороны, выразил готовность, разумеется, с поступлением на счёт учреждения достаточных денежных сумм, осуществить все необходимые химические анализы и рентгеноскопическое обследование старческих костей Джека Крэбба, чтобы выяснить содержание в них кальция.

Пока же он предварительно определил возраст старика как девяносто с лишним.

Сомневаюсь, чтобы сам Джек Крэбб в свои лучшие годы и к тому же имея при себе свой «Любимый Кольт», сумел бы добиться большего от доктора Тига. Написав отцу письмо, я решил, что могу считать себя свободным от каких бы то ни было обязательств перед доктором Тигом,… Внял ли отец просьбе – этого я не знаю. Во время моих регулярных визитов он ни разу не заговаривал со мной об этом. Но энтузиазм доктора Тига, равно как и его идейного вдохновителя – директора учреждения, ничто не могло поколебать. И за все пять месяцев, в течение которых я чуть ли не ежедневно встречался и беседовал с Джеком Крэббом, не было случая, чтобы, встретив меня в коридоре, они не задали бы мне ставший почти ритуальным вопрос: «Ну, как наши дела, сэр?» На что неизменно следовало: «Обнадеживающе, доктор». Будучи в Марвилле в последний раз в начале лета 1953 г., я вновь услышал: «Как наши дела, сэр?»…

Теперь о самом процессе создания этой книги.

В первоначальном виде она представляла собой пятьдесят семь бобин магнитной ленты, хранящей голос Джека Крэбба. С февраля по июнь 1953 г. я, за редким исключением, каждый день садился рядом с ним, настраивал магнитофон, старался подбодрить старика, если он был не в духе, время от времени задавал наводящие вопросы, чтобы ему легче было восстановить в памяти события вековой (!) давности, и вообще старался быть ненавязчиво предупредительным.

В конце концов, это была его книга, и мне странным образом льстила мысль, что я в меру своих скромных возможностей способствовал её появлению на свет.

Местом наших встреч с м-ром Крэббом стала его крошечная комната – безрадостный каменный мешок, где кроме убогой металлической мебели было одно-единственное окно, выходившее на вентиляционную шахту, по которой из кухни, расположенной двумя этажами ниже, возносились ядовитые испарения. На застекленной веранде, где я увидел его в первый раз, нам было бы, без сомнения, гораздо удобнее, если бы не моя аллергия на тамошнюю флору, не говоря уже о том, что неизбежное внимание любопытствующих пациентов и медсестёр, постоянно обретавшихся на этой веранде, исключало возможность плодотворной работы.

К тому же м-р Крэбб в эти месяцы таял буквально на глазах. В марте он уже не вставал с постели. В июне, когда я записывал последние метры пленки, голос его был едва слышен, хотя мозг работал как часы.

На двадцать третий день июня он встретил меня неподвижным взглядом остекленевших глаз; Старый вояка прошёл свою тропу до конца…

Выписавшись из мотеля, где прожил пять месяцев, я отправился на похороны. Я полагал, что кроме меня не будет никого, ибо друзей у старика не было, – но ошибся: пришли почти все амбулаторные пациенты. Они стояли – как это принято в подобных случаях у пожилых людей, – храня на лице выражение мрачного удовлетворения. Тело было предано земле 25 июня 1953 года – как оказалось, в день семьдесят седьмой годовщины битвы при Литл Бигхорн. В смерти, как и в жизни, Джек Крэбб не изменил своей страсти к случайным совпадениям.

Теперь о самом тексте: он точно воспроизводит рассказ м-ра Крэбба, записанный на пленку. Я не выбросил ни слова, а добавил лишь необходимые знаки препинания. Если же вам покажется, что где-то их Шайен недостает – знайте: это сделано умышленно и призвано, по моему замыслу, передать лихорадочное возбуждение рассказчика. Я не ставил перед собою цели воспроизвести его характерное произношение – в этом случае вся книга напоминала бы то письмо, которое он написал мне из Марвилла.

Джек Крэбб был талантливым рассказчиком и обладал каким-то поразительным врожденным литературным чутьём: я не нахожу иного объяснения некоторым несообразностям его стиля. Обратите внимание: если абзацы, где повествование ведётся от первого лица – от автора – написаны языком безграмотным, то такой персонаж, как генерал Кастер, высокообразованный человек, говорит абсолютно правильно, даже изысканно. Речь же индейцев в изложении автора с точки зрения грамматики и синтаксиса просто безупречна. Да и говоря от своего собственного лица, Джек Крэбб не всегда последователен в выборе форм. Например, он с одинаковым успехом использует в речи слова «их» и «ихних», «хотите» и «хочете» и др. Но случалось ли вам когда-нибудь прислушаться, как говорят представители социальных низов из числа ваших знакомых – слесарь, водопроводчик, шофёр, чистильщик сапог? Если нет, попробуйте прислушаться. И вы убедитесь, что им прекрасно известны правила цивилизованной риторики; в конце концов, не на необитаемом острове же они живут. При желании эти люди вполне в состоянии говорить грамотно, что они порой и делают – хотя бы для того, чтобы вытянуть из вас чаевые. Ясно, что их обычная манера общаться – результат сознательного выбора.

Думаю, вы согласитесь, что м-р Крэбб удивительно точен в выборе лексики. Порой несколько грубоват? – да, согласен. Однако примите во внимание личность этого человека, эпоху и обстоятельства, в которых он жил. И при этом его отношение к женщинам отличает какая-то архаичная галантность: он романтичен, сентиментален – честно говоря, порой даже сверх меры, как мне кажется. Образ миссис Пендрейк, например, он явно приукрасил. Подозреваю, что это была самая заурядная бабёнка-пустоцвет, каких каждый из нас время от времени встречает на своём жизненном пути. Скажем, моя бывшая жена… впрочем, это мемуары Крэб-ба, а не мои.

Однако в обычном повседневном общении – когда перед ним не было микрофона – Джек Крэбб был таким ужасным сквернословом, какого я больше нигде не встречал. Он был просто не в состоянии породить ни одной фразы, которую можно было бы публично произнести с трибуны или напечатать в газете. В общих чертах это выглядело примерно так: «Подай-ка мне этот бахнутый микрофон, сынок, так-его-перетак. И когда эта бахнутая сиделка, так-её-растак, принесёт этот бахнутый ужин, так-его-растак-перетак?» Естественно, по ходу повествования читатель должен сам делать определённую поправку на авторский стиль, к примеру, в знаменитой сцене поединка с Эрпом, когда Крэбб говорит ему: «Ну, ты, тошнота, вытаскивай пушку, черт тебя подери!» Нет никаких сомнений, что в действительности здесь прозвучали выражения покрепче.

Однако хватит об этом. С тех пор, как Джек Крэбб говорил в мой микрофон в последней раз, прошло десять лет. Тем временем отец мой в конце концов скончался, положив тем самым начало бесконечной судебной тяжбе за наследство между мною и каким-то незаконнорожденным якобы двоюродным братом, Бог весть откуда возникшим. Это не имело бы никакого отношения к данному повествованию, если бы следствием этой тяжбы не явился бы тяжелейший нервный срыв, который на несколько лет из десяти вывел меня из строя, чем и объясняется столь длительный перерыв между возникновением замысла этой книги и его осуществлением.

Ну, что ж, теперь сказано все, и я уступаю место Джеку Крэббу. Я ещё раз напомню о себе в кратеньком эпилоге. Но сначала прочтите эту замечательную повесть!

Ральф Филдипг Спелл


ГЛАВА 1. УЖАСНАЯ ОШИБКА


Я белый человек и всегда помнил об этом, хотя с десятилетнего возраста меня воспитывали индейцы-Шайены.

Папаша мой был проповедник-евангелист в Эвансвиле, штат Индиана. Своего храма у него не было, но он сумел уговорить хозяина одного салуна, и тот разрешил по воскресениям с утра использовать своё помещение для чтения проповедей.

Салун стоял у самой реки, и захаживали туда в основном речники, что плавали по Огайо, шулера-картежники, направлявшиеся в Новый Орлеан, карманники, сутенеры, проститутки и другая публика того же сорта. Такую паству папаша особенно любил, ибо она, как никакая другая давала возможность наставить на путь истинный побольше отпетых негодяев.

Когда он в первый раз явился в салун и обратился со своей проповедью к этому сброду, они захотели тут же линчевать его, но он влез на стойку бара и принялся орать что было мочи… Не прошло и двух минут, как все притихли и стали слушать. Сам он был тощий, как жердь, и росту не выше среднего, но перед его голосищем не устоял бы ни один белый человек на этом свете. Был у него один приёмчик: он, понимаете ли, умел внушить человеку чувство вины – вины за что-нибудь такое, о чем тот и не помышлял. В этом деле главное – сбить с толку. Бывало, упрется горящим взглядом в какого-нибудь заскорузлого детину-матроса и орёт: «А скажи-ка, несчастный, давно ли ты навещал свою старуху-мать?» И – как пить дать – «несчастный» тут же начнёт дочесываться, шмыгать носом и сморкаться в рукав, а потом, когда мои сестрёнки пойдут собирать пожертвования, обходя присутствующих с вымытыми по такому случаю плевательницами, этот малый уж точно не поскупится и воздаст нам за труды.

От сборов перепадало и владельцу салуна, чем, в общем-то, и объяснялось, что он пускал нас в своё заведение.

Другая причина заключалась в том, что во время проповеди продолжал работать бар. Надобно вам сказать, что пуританином мой папаша не был. Часом, во время проповеди и сам умудрится пропустить стаканчик – другой – третий, и вообще не было такого случая, чтобы он хоть слово сказал против выпивки, карт или женщин, или каких других утех. «Все радости земные дал нам Господь, и, значит, они не могут быть безнравственны сами по себе. Безнравственно, если человек в своем стремлении к удовольствиям превращается в грязную тварь, плюётся и ругается последними словами, жуёт табак и ходит неумытым». Вот, пожалуй, и все пороки, о которых когда-либо упоминал мой папаша. Он абсолютно ничего не имел против курения, но терпеть не мог сквернословия, нечистоплотности, а также когда жуют табак. Ты мог спиться и умереть от белой горячки, мог в пух и прах проиграться в карты, просадить все своё состояние и обречь своих детей на голодную смерть, мог подцепить дурную болезнь от падших женщин – у отца не было бы к тебе никаких претензий, лишь бы ты ходил чистым и следил за собой.

Я тогда был мальчишкой и ни о чем не догадывался, но теперь я понимаю, что папаша был чокнутый. То бесится, как ненормальный, а то на него хандра нападет, и он никого не видит, не слышит и не отзывается, если с ним заговоришь, а за столом тупо, как животное, набивает своё брюхо.

До того как удариться в религию он брадобрействовал, да и потом, бывало, стриг нас, малышню, и уж поверьте – ежели в такой момент на него найдёт – то тут уже не до шуток: вопит и прыгает вокруг тебя с ножницами и, как пить дать, вместе с волосами отхватит тебе кусок кожи на шее.

В этом салуне дела у папаши шли совеем неплохо, хотя надо сказать, что среди ординарных проповедников возникло движение с требованием выкинуть его из города, так как он сманил всю их паству, разве что исключая пожилых дам, которые отдавали предпочтение более отродоксальному христианству, где все на свете запрещается. И тут папаша вдруг решил, что надо ему ехать в Юту и сделаться мормоном. Эта идея насчёт мормонов привлекала его, помимо прочего, ещё и тем, что мужчине у них полагается несколько жен. Тут вся штука в том, что, если не считать сквернословия, жевания табака и т.д. папаша всей душой стоял за свободу. За абсолютную свободу во всех отношениях.

Сам он в дополнительной жене не нуждался, но ему дорог был принцип. Ну, а раз так, моя мать и не возражала. Она была маленькая, хрупкая женщина с наивнымкруглым лицом в веснушках, и в те дни, когда у отца не было проповеди и негде было спустить пар, она, бывало, раздевала его, сажала в ушат с горячей водой и минут пятнадцать терла ему спину мочалкой. Тогда папаша немного успокаивался.

Из Эвансвиля он потащил нас всех в Индепенденс, штат Миссури. Там он купил фургон, пару волов – и всё наше семейство двинулось в путь по Калифорнийскому тракту. Дело было – дай Бог памяти – весной 1852 года. Золотая Лихорадка, что грянула в 1848, уже, считай, отбушевала, но ещё немало припозднившихся бедолаг тянулось в Калифорнию.

Мы живо насобирали караван из семи фургонов и двух верховых, и попутчики наши выбрали папашу старшим – и это при том, что в путешествиях по Равнинам он смыслил не более, чем я в китайской грамоте – я, кстати, потом встречал их (китайцев, то есть) на железной дороге Сентрал Пасифик, они её строили и вкалывали по шестнадцать часов в сутки. Видать, наши попутчики сразу сообразили, что папашину глотку им не заткнуть. Ну, а раз так,- отчего бы не сделать его свои^м боссом? Опять-таки, вечерами у костра он читал проповеди, а им без этого никак нельзя было обойтись, ибо время от времени их покидала надежда – как и всякого, кто бросает все на свете ради одной большой цели. Надо бы, конечно, дать вам образец папашиной проповеди, потому как, если он в ближайшее время не объявится, то может случиться, что больше мы его не услышим, но, наверное, это ни к чему: теперь, спустя сто лет, для читателя, развалившегося в мягком кресле или где там ещё можно развалиться, это будет пустой звук – все эти речи, произнесенные когда-то под вечер в бескрайней прерии у костра, источая сладковатый дымок, сгорают сухие бизоньи лепешки. И если не вложить в них, в эти слова, истинного вдохновения, как это делал папаша, от вообще можно подумать, что это какая-то белиберда, а вдохновение-то у папаши проявлялось не столько в том, ч то он говорил, сколько в том, как он это делал, хотя, может быть, я просто был ещё мал, и мне так показалось. Самое смешное, что папаша чем-то ужасно смахивал на индейца.

Да-а, индейцы… Пока ехали вдоль мутных вод реки Платты через Небраску, мы то и дело натыкались на небольшие группки йндейцев-Поуней. Индейцы есть индейцы, и мне, мальчишке, они, конечно, были симпатичны – прежде всего, тем, что живут себе просто так, без всякой цели. Как птички Божий,- сказал бы папаша. Они обычно появлялись из-за холма в четверти мили от каравана и тоскливо плелись на своих лошадях вроде бы мимо, по своим делам, но потом, поравнявшись с нами, вдруг сворачивали в нашу сторону, подъезжали ближе и принимались клянчить харчи, Больше всего им нравился кофе. Они просто из кожи лезли вон, лишь бы мы остановившись и сварила им кофейничек, а не просто протянули на ходу кусок бекона или хлеба. Мне даже кажется, дело тут не только в кофе. Ещё важнее для них было заставить нас остановиться. Видишь ли, ничто так не выводит индейцев из себя, как непрерывное размеренное движение. Может, потому они, мало того, что сами не додумались до колеса, но и у белых его не переняли, покуда жили в дикости, хотя довольно быстро смекнули, как пользоваться лошадью, винтовкой и стальным ножом.

Но кофе они, конечно, ужасно полюбили. Бывало, усядутся на своих одеялах, прихлебывают из кружек и после каждого глотка, покачивая головами, приговаривают: «Ай-ай, ай-ай!»

Не трудно догадаться, что папаша в индейцах души не чая л, потому что он и всегда делали, ч его им хотелось, и он все время пытался втянуть их в философскую дискуссию, что было делом безнадёжным, потому как они по-английски ни бум-бум, а папаша, кроме родного языка, никак, даже на пальцах не умел объясняться. И очень жаль, потому что, как я выяснил впоследствии, больших краснобаев, чем эти краснокожие и не сыскать.

В общем, закончив есть, Поуни вставали, ковыряясь ногтем в зубах, ещё пару раз говорили «ай-ай, ай-ай», влезали на своих лошадок и уезжали, не сказав ни слова благодарности, хотя некоторые из них лезли пожимать руки. Эту привычку они только недавно переняли у белых (а стоит им подцепить что-нибудь новенькое, и оно тут же превращается у них в манию). И уж если кто из них начнет пожимать руки, то пожимает всем подряд, всему каравану – мужчинам, женщинам, старикам и детям, и младенцам в люльках. И я б не удивился, если бы он и к волу полез: пожать ему правое копыто.

Они не говорили ни слова благодарности, потому что у них не было такого обычая в те времена, к тому же они и так уже проявили вежливость, без конца повторяя «ай-ай, ай-ай», что означало «хорошо-хорошо». Вообще-то весь свет можешь обойти, но более манерной публики, чем индейцы – не найдешь. В каком-то смысле эти их визиты были визитами вежливости (в соответствии с их понятиями о вежливости), потому что по нашим понятиям они были вовсе не попрошайки, вроде тех опустившихся типов, что я встречал в больших городах. Вот они-то этим только и промышляют. По индейским понятиям, если видишь чужака, то либо ешь с ним, либо воюешь, но чаще Шайен делишь хлеб, потому что война – дело серьёзное, слишком серьёзное, чтоб воевать Бог знает с кем – с незнакомцем, которого впервые видишь. Мы могли бы наткнуться на какой-нибудь индейский посёлок, и тогда уже им бы потчевать нас – никуда бы они не делись. Эти рауты с каждым днём становились всё грандиозней, потому что, как я себе представляю, один Поуни, наверное, говорил другому: «Слушай, надо бы тебе тоже съездить туда, к этому каравану, да отведать кофе с сухариком». А поскольку мы на своих волах плелись еле-еле (мили две в час, не больше, а из-за бесконечных остановок и угощений так и того меньше), то целыми неделями тащились по территории одного племени. С каждым днём гостей приезжало всё больше. Приезжали с женщинами, даже с младенцами, увязанными на специальных волокушах, сделанных из жердей… Когда добрались до территории Шайенов – в юго-восточном углу нынешнего штата Вайоминг – опять началась та же самая песня, только теперь с Шайенами. У всех в нашем караване кофе давно вышел, и во время остановки в Форт-Ларами, у слияния рек Ларами и Северного Платта мы первым делом собирались пополнить его запасы.

А в Форт-Ларами запас бобов тоже иссяк, а подвоза ожидали только через неделю (тогда ведь железной дороги ещё не было). Как ни странно, папаша твёрдо склонялся к тому, чтобы подождать, но остальным не терпелось немедленно двигать в Калифорнию. Они ведь и так уже опоздали на три года…

Одним из таких торопыг был Йонас Трой – бывший кондуктор с железной дороги, родом откуда-то из Огайо. Помню, была у него коротенькая бородка, худосочная жена и ребёнок,- мальчишка, старше меня на год, – гадкий парень… Помню, стоило нам подраться, он тут же начинал кусаться и пинаться ногами, а когда я отвечал ему тем же – дико орать.

– Индейцы, – говорил мистер Трой, – любят виски даже больше, чем кофе. К тому же и угощать легче – не надо останавливаться, наклонил бочонок – и всё…

Когда он говорил это – они с папашей как раз стояли у входа в лавку, расположенную на самом бойком месте этого форта.

И покуда они обдумывали и, наконец, приняли своё роковое решение, мимо них проехало десятка полтора человек, каждый из которых вполне мог бы посоветовать им отказаться от этой бредовой идеи и тем самым спасти им жизнь, ведь это были не новички – трапперы, следопыты, старатели, солдаты, даже сами индейцы – но папаше и Трою даже в голову не пришло кого-то расспросить: Трою – потому что он свято верил во всё, что придумал сам и что благословил мой папаша, а папаше – потому что после наших встреч с племенем Поуней ему втемяшилось в башку, что теперь он знает индейцев, как облупленных.

– Уверяю Вас, брат Трой, – говорил папаша, – характер жидкости не имеет для них никакого значения. Важен сам акт причащения. Не забывайте, ещё в Книге Мормона сказано, что индейцы суть заблудшие племена народа Израилева. Этим и объясняются языковые сложности, с которыми я столкнулся, пытаясь объясниться с представителями этого благородного племени там, на реке Платт, ибо я ведь не знаю ни слова на иврите, хотя твёрдо намерен заняться им, когда мы доберёмся до Солт-Лейк. Но Господь в своей бесконечной мудрости сподобил меня общаться с нашими краснокожими братьями непосредственно от сердца к сердцу, и в их сердцах я узрел лишь любовь и справедливость.

Так вот, закупили они в лавке несколько бутылей виски и вскоре мы, так и не пополнив запасы кофе, выехали из Ларами. Как сейчас помню поля к западу от форта, сплошь заваленные всяким хламом, выброшенным нашими предшественниками: мебель, утварь, всякое тряпье… Просто диву даешься, что весь этот хлам люди тащат за тысячи миль, через пустыни, реки, горы, прерии, заросшие бизоньей травой… Там валялись даже книги, множество книг, вздувшихся и покоробленных от дождя, солнца и ветра, трепавшего их страницы, и папаша не пожалел времени, чтобы пролистать некоторые из них, в надежде найти Книгу Мормона, о которой он упоминал, но которую в действительности ни разу не видел, ибо все свои познания об этой секте он приобрел у одного лудильщика, что заглянул как-то раз в салун в Эвансвиле. Да и вообще, когда я теперь вспоминаю обо всем этом, мне кажется, папаша и читать-то не умел, а места из Евангелия, которые он цитировал, были восприняты у настоящих проповедников, когда ещё был цирюльником.

Прошёл день (или два) после нашего отъезда из форта. Ехали мы южным берегом Северного Платта, всё ещё по ровной, как стол, прерии, хотя впереди уже виднелись холмы, а дальше за ними поблескивали снежными вершинами горы Ларами. Было, кажется, начало июня, и тут нам представилась возможность проверить теорию Троя на практике, ибо в один прекрасный день со стороны реки появилась группа Шайенов – дюжины две воинов на лошадях, у которых с брюха все ещё капала вода. Шайены – народ симпатичный: высокие, стройные, а мужчины у них, как и все заядлые бойцы, страдают тщеславием. Как и положено по случаю визита, эти парни с ног до головы обвешались стеклянными бусами, заплели свои волосы в косички и украсили их лентами, выменянными по случаю у какого-нибудь торговца. У большинства на голове красовалось орлиное перо, а у одного из них на макушке красовался цилиндр без дна – чтоб голова дышала.

Появились они, по своему обыкновению, внезапно, из-за холма, когда до каравана было около четверти мили. На плоской местности индейцев почти никогда не встретишь, хотя они, конечно, и по ней ездят, но застать их на ровном месте белому человеку почти невозможно. Даже прожив среди краснокожих несколько лет, я так и не смог понять, как они чуют присутствие других людей где-то поблизости. Ну, известное дело, они вонзают в землю нож по самую рукоятку, и, прижавшись к ней ухом, слушают, но как правило, таким способом услышать ничего нельзя, разве что кто-то скачет галопом. А ещё они иногда насыпают небольшую пирамидку из камней на водоразделе – на самой верхушке – и спрятавшись за ней, долго глазеют по сторонам, изучая долину. Но ведь Равнины сплошь покрыты холмами, которые словно застывшие океанские волны, и с вершины одного холма видно только до вершины следующего, а за ним уже ничего не увидишь. К тому же не на каждом водоразделе индейцы это проделывают, только на некоторых; и всё же, уж если они смотрят, то как правило, что-нибудь да высмотрят.

Идея мистера Троя насчёт того, чтобы угощать индейцев виски прямо на ходу, провалилась сразу же, её даже не успехи опробовать.

Путешествие на фургоне той эпохи можно сравнить разве что с поездкой на санях, которые тащат через поле, усеянное валунами,- трясет так, что кусок хлеба ко рту не поднесешь, что уж говорить о напитках. Да и Шайены не настроены были скомкать церемонию и, подъехав поближе, спешились, подошли и принялись пожимать руки, так что нам просто пришлось остановиться.

Этот парень в цилиндре был у них за главного. На шее у него болталась серебряная медаль – одна из тех, что правительство США вручает индейским предводителям при подписании договоров. На этой, кажется, было изображение президента Филмора. Этот красавец с медалью был старше остальных и имел при себе древний мушкет со стволом в четыре фута длиной.

Я, кажется, ещё не сказал, что моя старшая сестра была ростом под шесть футов, крепкого сложения и при этом, в свои двадцать с лишком лет, ещё не замужем. Это была здоровенная, широкой кости деваха с копной огненно-рыжих волос на голове. Она правила воловьей упряжкой так, что могла заткнуть за пояс папашу, а кнутом щелкала так, что с ней не мог сравниться ни один мужчина в караване, кроме разве что Эдварда Уолша – ирландца из Бостона, который, будучи католиком, совершенно не интересовался папашиными проповедями, но мирился с ними, поскольку единоверцев у него в караване не было. Все, правда, уважали и слегка побаивались Уолша, но это из-за его огромного роста.

Эту самую мою сестру звали Кэролайн. Из-за своих габаритов, в также из-за того, что делала мужскую работу, она носила в дороге мужскую одежду – сапоги, штаны, рубашку и простую дешевую шляпу (хотя некоторые этого не одобряли).

При появлении индейцев Кэролайн спрыгнула с облучка на землю. Дырявый Цилиндр направился к ней, протягивая правую руку, а левой прижимая к груди старинный мушкет и заодно придерживая на плечах красное одеяло.

– Очень рада познакомиться, – сказала Кэролайн, которая была раза в полтора крупней опереточного воина, схватила его за руку и сжала так, что он весь скорчился – от цилиндра до пальцев ног. Он чуть не уронил своё одеяло, под которым почти, ничего не было, почему я и разглядел его серебряную медаль, а ещё шрам на животе, напоминающий сварной шов на куске железа.

За этот шрам белые и прозвали его Резаный Живот, хотя Шайены называли его Старая Шкура Типи, Мохк-се-анис, а ещё – Нарисованный Гром, Вохк-н-ну-нума, но я никогда не знал его настоящего имени, потому что индейцы хранят его в тайне, а если где-нибудь разузнаешь и назовешь его настоящим именем, то в лучшем случае это будет для него ужасным оскорблением. К тому же его ждут десять лет злосчастья.

Он никак не представился – индейцы вообще считают это излишним – но мне ещё предстояло узнать его поближе…

Оправившись от рукопожатия Кэролайн, вождь произнес длиннейшую речь, как требовалось по индейским правилам хорошего тона. Исходя из тех же правил, он после каждой фразы вставлял известные ему английские слова – «чёрт побери» и «святый Боже», которым его шутки ради обучили наши предшественники-переселенцы и солдаты из форта Ларами,- смысла которых он, конечно, не понимал и не догадывался, что ругается, а если бы ему это и объяснили, то вождь всё равно не понял бы, потому что в языке индейцев ругательств нет, хотя у них есть множество табу: например, после свадьбы запрещается произносить имя своей тещи.

Папаша в этот момент стоял рядом с Кэролайн, и уж не знаю, что его больше задело – то, что старик ругается, или почести, которым тот удостоил Кэролайн, но во всяком случае, папаша шагнул вперёд, стал перед индейцем и, отодвинув дочь плечом, произнёс:

– Если вы ищете старшего по каравану и духовного пастыря этих людей, то я перед вами, Ваша Честь!

Потом они пожали друг другу руки и Старая Шкура выудил из шитой бисером сумки, что болталась у него под животом, замусоленный клочок бумаги, на которой рукой какого-то белого шутника было нацарапано:

«Податель сиво Резаный Животиндеец ниплохой хоть и краснокожий. Моется раз в год, даже если не хочет, ни за что не перережит тибе горло покуда держишь его на мушке потому что сердце у ниво чёрное как его собственный зад.

Твой друг

Билли Дарп»

Вождь явно считал, что это рекомендательное письмо, потому что стоял с довольным видом все время, пока мой брат Билл читал все это вслух по просьбе папаши (потому-то я и сказал раньше, что папаша, по-моему, не умел читать; но вообще-то прошло больше ста лет, и подробностей я уже не помню).

Папаша, как человек воспитанный, сделал вид, что доволен письмом, и тут же пригласил всю компанию индейцев выпить, чего, как мне показалось, они сразу не поняли. Если бы он сказал «виски», они бы поняли сразу, но папаша выразился как-то иначе, длиннее и сложнее. Он сказал «напиток», или ещё как-то – и когда мистер Трой и другие мужчины начали откупоривать бутыли, индейцы никак не могли сообразить, что к чему. Видите ли в чём дело: индейцы считают, что ни один белый в здравом уме не станет давать им виски, разве что отбежит подальше, прежде чем они начнут пить. Торговцы, например, всегда оставляют виски напоследок, а потом, вытащив бочонки, садятся в седло и скачут во весь опор – уносят ноги, пока не поздно.

Индейцы охотно признают, что не умеют обращаться со спиртным. Некоторые мудрые вожди пытались бороться с этим злом, но у индейцев вождь не может ничего запретить, а его мнение часто игнорируют. Старая Шкура никак не мог поверить, что десять белых мужчин, включая юношей, половина из которых без оружия, имея всего две лошади и семь фургонов, битком набитых женщинами, (всего 12), девушками и младенцами, собираются поить спиртным две дюжины Шайенов, взрослых воинов, прямо в чистом поле.

Если бы вождь догадывался, что дело обстоит именно так, он бы предупредил папашу заранее, потому что в этом отношении индейцы – народ честный. Они не испытывают раскаяния за всё, что творят под воздействием алкоголя, потому что воспринимают его как какую-то таинственную стихию, вроде смерча. Вам ведь не придет в голову винить себя, если ураганный ветер поднимет вас в воздух и швырнет на кого-нибудь; хотя, если вы предвидите такую возможность, то, конечно, можете посоветовать ему уйти подальше… Вот так же и индейцы, когда собираются предаться возлияниям, честно предупреждают, если, конечно, у них нет на вас какого-нибудь «зуба».

Старая Шкура взял жестяную кружку, что протянул ему папаша, и, запрокинув голову так, что его цилиндр свалился на землю, одним махом опорожнил её, словно это была вода или холодный кофе. Жидкость уже миновала горло и оказалась в животе, и тут только до него дошло, что он выпил. А поняв, что это такое, он тут же мгновенно опьянел, и в ту же минуту его глаза заблестели влажным блеском, словно два сырых яйца. Он повалился навзничь и принялся дрыгать ногами так, что один мокасин соскочил и залетел на крышу нашего фургона. Его мушкет упал дулом вниз, и при этом в ствол набилась земля, о чем позже я ещё скажу…

Тем временем наши мужчины, тактично не замечая, что с ними творится, обратились к другим. Поскольку кружек больше не захватили, индейцы стали передавать по кругу бутыли, скаля зубы, и тут мистер Трой, решив, что его идея прекрасно удалась, принялся похлопывать воинов по плечам, словно собутыльников в салуне. Даже я в свои десять лет заметил, что Шайенам этот жест был не совсем понятен: если одной рукой ему дают подарок, а другой тут же бьют, причём, все это проделывает представитель иной расы, то это переворачивает все его представления о правилах хорошего тона – это всё равно, что кормить лошадь и тут же стегать её.

Остальные опьянели не так быстро, как Старая Шкура, который захмелел не столько от виски, сколько от неожиданности. Глядя на него, остальные, в общем-то, подготовились -насколько может подготовиться краснокожий – и далее их состояние проходило три стадии: сначала – бурная благодарность, когда им вручали бутыль, потом, когда Трой хлопал их по плечу, – некоторая растерянность, а потом по мере того, как алкоголь проникал в кровь, они постепенно приходили в приподнятое настроение – и всё это происходило вполне мирно и тихо, конечно, если не считать неизменного «хай-хай» и удовлетворенного бормотания.

Когда все выпили по одной, мы ещё могли отделаться и уйти подобру-поздорову, но тут Старая Шкура пришёл в себя, встал и знаками дал понять, что он готов отдать своего пинто (пегого коня), свой цилиндр, свою серебряную медаль, мушкет и вообще все на свете, вплоть до набедренной повязки за ещё один глоток.

– О, не волнуйтесь, патриарх прерии может надеяться на наше гостеприимство и оно не будет ему стоить ничего! Жаль только, что я не говорю на иврите…

И мой папаша вручает вождю целую бутыль – ему одному! А мистер Трой вручает другую воину с расплющенным носом и хлопает его по спине. Этот парень, которого, кстати, звали Горб, медленно пьёт, потом облизывает губы, возвращает бутыль, потом корчит такую рожу, словно рядом что-то воняет, и начинает выть, как шакал на полную луну. Все остальные в этот момент ещё спокойны, поэтому его выходка кажется просто забавной. А Старый Вигвам, оторвавшись от своей бутыли, чтобы перевести дух, стеклянными глазами смотрит на Горба и это, похоже, раздражает последнего, потому что он вытаскивает свой стальной томагавк и делает шаг навстречу вождю, а тот поднимает свой древний мушкет и палит в него, но в дуло – помните? – набилась земля, и ствол мушкета взрывается – его рвет на ленты почти до самого затвора, словно банановую кожуру!

Горб стоит живой, однако напуганный взрывом и к тому же не в состоянии ответить тем же, ибо у него нет огнестрельного оружия, а есть только лук через плечо и полный колчан стрел. Он медленно поворачивается, облизывая губы и тут взгляд его падает на мистера Троя, который подает угощение молодому воину по имени Тень (все эти имена я узнал позже). Мгновение Горб изучает спину Троя, потом левой рукой похлопывает его точно так же, как тот недавно похлопывал его самого; при этом белый человек поворачивается к нему, весёлый и радушный, словно в клубе среди своих друзей…

(Ни он, ни папаша, ни кто другой на выстрел не обратили ни малейшего внимания), и тут Горб всаживает лезвие топорика прямо ему в лоб. Это был один из тех фабричных топориков, что можно купить у торговца – задняя часть наконечника у него полая, как чубук трубки, и если просверлить дырку в рукоятке – из него можно курить.

Трои минуту смотрит, скосив глаза на деревянную рукоятку, что торчит у него изо лба параллельно носу. Потом Горб выдёргивает своё орудие, а жертва, обливаясь кровью, делает шаг назад. Тень с тупым выражением на лице подхватывает бутыль из рук Троя, и тот падает навзничь. Тут Горб растопыренной ладонью бьет нового обладателя бутыли в лицо, а тот обрушивает ему на голову тяжёлый сосуд с такой силой, что он разлетается вдребезги и обоих заливает виски. При ударе бутылью правая ноздря Горба отрывается от носа, и она болтается на тоненькой ниточке кожи, и все его лицо изрезано, словно на него набросили кровавую сетку. Однако они с Тенью тут же вступают в схватку за пока ещё целую бутыль, коль скоро предмет из разногласий уходит в землю среди осколков. Начиная с этого момента потасовка принимает всеобщий характер, и шум стоит дикий: крики, вопли, визг и вой, сталь глухо врубается в кость, шелестит вспарываемая плоть, гремят выстрелы, свистят в полете стрелы и глухо вонзаются в цель.

Женщины и мы, малышня, оставались всё это время у фургонов, и хотя я не мог разглядеть папашу в этом столпотворении, я слышал как он вопит, покрывая своим голосом весь остальной шум. «О, братья, скажите, в чем я ошибся?» – потом он словно поперхнулся, в горле его что-то забулькало – и искра его жизни погасла. Я увидел его на следующее утро – он был весь утыкан стрелами, словно шкура, которую растянули для просушки. Однако скальп с него не сняли потому, что это была не война, а просто виски и безумие, так что индейцы трофеев не брали. Они дрались между собой так же, как и с белыми. К примеру, Куча Костей из пистолета, который заряжается со ствола, разнес затылок Облаку, и мозги брызнули из его головы, словно вода из пробитой фляги; он долго ещё стоял, раскачиваясь на месте, а потом рухнул, так и не выпустив из рук бутылки, которая стоила ему самой жизни, и Куче Костей пришлось вырывать её из объятий трупа.

Уолш, который, как настоящий ирландец, приложился к бутыли ещё до того, в фургоне, вынул из сапога нож, но в свалке развернул его острием к себе и проткнул свой собственный живот. Умирая, он страшно хрипел. Остальные наши мужчины погибли, не оказав никакого сопротивления. Дальше я разглядел Джекоба Уортинга, узнав его по подметкам сапог, – он починил их в Форт-Ларами.

Дилон Клермонт, парень из Иллинойса, лежал головой к фургонам, я узнал его по лысине, А посреди этого застывшего хаоса из смятой травы торчала словно маленькая рощица из стрел: потом я обнаружил, что они торчат из моего папаши, но в тот момент я этого не знал, а просто видел множество стрел, торчащих оперением вверх, и они напомнили мне какой-то куст…

Избавившись от белых, Шайены, оставшиеся в живых, некоторое время сосали из бутылей и не обращали никакого внимания на женщин и детей. Потому-то жене Уортинга и удалось сбежать с ребёнкком: она подхватила своего мальчишку и бросилась наутек, покуда индейцы не видели её за фургонами, и побежала в сторону гор Ларами, снежные шапки которых виднелись далеко-далеко, хотя казалось, что до них рукой подать.

Еще на протяжении целой мили видно было, как они бегут, то спускаясь в ложбинку и исчезая из виду, то вновь возникая на противоположном склоне, пока не скрылись за холмом окончательно, и больше я о них никогда ничего не слышал. Остальные просто стояли, словно поражённые громом, и даже не плакали. В этот момент Трой-младший предпринял отчаянный шаг. Он подскочил к мёртвому телу отца, выхватил из ножен у того на поясе огромный нож и, бросившись на высокого Шайена, который, оторвавшись от бутыли, орал пьяную песню, ударил его в бок. Индейцам обычно нравится такая храбрость в мальчишке, и этот Шайен, если бы не налился виски, может быть, дал ему бы подарок или красивое имя, но он был в объятиях демона, и потому взял копье, на которое опирался и поднял мальчишку на его острие. Копьё прошило Троя-младшего насквозь, прорвало на спине голубую рубашку, и вокруг острия расцвел кровавый цветок. Потом Шайен сбросил его с копья, и мальчишка рухнул на землю с таким звуком, словно на стойку бара швырнули мокрую тряпку.

Будь перед ним сверстник, мальчишка, может быть, испугался бы и убежал, но на двухметрового дикаря он пошёл с ножом. Что касается вашего покорного слуги, то остальные дети меня тогда побаивались, хотя для своих лет я был мелковат – не больше воробья. Я был младшим в семье, и старшие братья и сёстры изрядно мною помыкали, а порой и давали тумака, за что приходилось расплачиваться им потом. Но увидев, как страшно обошлись индейцы с белыми людьми, признаюсь, я намочил штаны.

Когда виски кончилось, около дюжины индейцев ещё держалось на ногах, хотя некоторые из них лежали неподвижно, словно мёртвые или раненые, и мутным взглядом смотрели в небо. Другие сидели на корточках, уставясь тупыми глазами себе между ног, а некоторые подвывали, как раненые собаки. Старая Шкура сидел на корточках, обратив свое, морщинистое лицо в сторону Кэролайн. По окончании всей этой резни, в которой, имея свою собственную бутыль, он не участвовал (если не считать, что он её начал) старик все пытался сообразить, чего ей нужно, а она, со своей стороны, тоже изучала его, как мне показалось, на протяжении всей потасовки. Надо сказать, Кэролайн вот уже год, или вроде того, как превратилась в весьма необычную особу, которая довольно активно общалась с мужским полом, но при этом держалась с его представителями на равных, не как девица легкого поведения,

Горб расколол последнюю опустевшую бутыль своим топориком и принялся облизывать каждый осколок. С носа у него капала кровь, вырванная ноздря окончательно оторвалась и потерялась. Теперь кровь сбегала по подбородку, он размазывал её по груди, вымазав свой костяной медальон. Но даже теперь он в общем-то выглядел почти что мирным индейцем. У него был огромный рот – такого у людей я ещё не встречал,- а нос, и без того широкий, был разбит и стал ещё шире. Для Шайена у него были большие глаза. И теперь он смотрел ими в нашу сторону, пристально разглядывая каждого из нас.

По правде, кроме миссис Уортинг и её сына никто не попытался смыться, а кроме Троя-младшего, никто не оказал никакого сопротивления. Героини с винтовкой, о каких пишут в романах в нашем караване не было. Даже Кэролайн не владела никаким оружием, кроме своего бича. И она стояла всё это время держа бич в руке, а его длинный хвост растянулся по земле у неё за спиной. У неё не было недостатка в мишенях, если бы она захотела щёлкнуть, но она только стояла, уставившись на старого вождя.

Была в караване одна парочка родом из Германии, а называли их все: «голландец Руди» и «голландка Кати». Их было двое, детей не было. Это были круглолицые, румяные здоровяки, каждый весом под центнер, (200 фунтов) и за все эти недели пути ни один из них не потерял ни грамма веса, потому как весь свой фургон они загрузили картошкой. А теперь живот «голландца Руди» торчал неподалёку посреди прерии, словно кочка. «Голландка Кати» стояла, опершись на свой фургон – через два от нашего – в голубом чепчике, из-под которого выбились волосы, тонкие, светлые, словно кукурузный шёлк.

Как и все женщины в те времена, она была в общем-то довольно-таки бесформенная в своем платье, и ничем особенным не выделялась, если не считать, что её было много. У неё было громадное пышное тело – потому-то взгляд Горба, обшарив всех, остановился именно на ней.

Он встал и покачиваясь двинулся к ней. Кати поняла, зачем он идёт, и начала что-то умоляюще лепетать по-немецки, но потом сообразила, что он не собирается её убивать,- во всяком случае, пока не получит удовольствия,- и тогда она медленно, словно растаяв на солнце, опустилась на землю, и Горб стал рвать её клетчатую юбку и все, что было под ней, покуда не добрался до её толстых бедер и не воткнулся между ними, весь грязный, окровавленный и потный, чихая, как осел. «Голландка Кати», как и все её соотечественницы, была помешана на чистоте. Она умудрялась мыться на каждом привале, купалась в реке, надевая по этому случаю целомудренный сарафан. Несколько раз она чуть было не погибла в зыбучих песках, которых на Платте полным-полно. Однажды, помню, пришлось обвязать её веревкой и вытягивать волами…

В общем, после этого все Шайены, как по сигналу, бросились на наших женщин, а поскольку их не хватало на всех желающих, то снова начались препирательства и стычки, как совсем недавно из-за виски, и опять индеец рубил индейца, но тех, что остались, было достаточно, чтобы покрыть вдову Троя и вдову Клермонта, и сестёр Джексон, и если вы думаете, что жертвы кричали и царапались, то вы ошибаетесь; а те, кого не тронули, стояли и смотрели, как насилуют других, словно ждали своей очереди. А дети жались к их, ногам.

Наконец, когда Пятнистый Волк двинулся к моей матери, Кэролайн словно очнулась. Она закричала на Старую Шкуру, а тот в ответ только осклабился. Мой пятнадцатилетний брат Билл, и Том, которому было двенадцать, вырвались, бросились под фургон и затаились там, среди болтающихся ведер.

Остался я, с мокрыми штанами, и мои сёстры: Сью Энн (тринадцати лет) и Маргарет (одиннадцати). Мы жались к матери и хватались за её подол.

Кэролайн ещё раз попыталась добиться, чтобы вмешался вождь, но он, похоже, так и не понял, чего она хотела, а если бы и понял, наверняка ничего не смог бы сделать – огромная тень Пятнистого Волка уже надвигалась на нас и мы уже чувствовали, как от него воняет. Наша мать молилась, словно стонала. Я взглянул в лицо Шайену – не сказал бы, что на нем было особо жестокое или непристойное выражение, скорее какое-то мечтательное и влюбленное, словно его похоть принимали с распростертыми объятиями.

В этот момент черной молнией мелькнул бич Кэролайн. Он обвился вокруг шеи индейца, спутавшись с ожерельем из когтей медведя.

Пятнистый Волк рухнул головой на камень. Он больше не встал.

– Слушай, мам, бери детей и лезь в фургон,- сказала Кэролайн, хладнокровно сматывая бич.- Никто из этих дикарей вас не тронет.

Кэролайн была спокойна и абсолютно владела собой; она обладала папашиной самоуверенностью.

Старая Шкура, тыча пальцем в бездыханное тело Пятнистого Волка, хохотал так, что рисковал надорвать живот. Это взбесило Кэролайн, но и польстило ей, и она легонько и как-то игриво щелкнула бичом перед носом вождя. Он повалился на спину и, сложив руки на груди, захохотал ещё сильнее, подставив солнцу свой огромный рот, чёрный, как пещера полная летучих мышей. Он был по-прежнему босой на одну ногу, и его разорванный мушкет валялся рядом с ним, словно остов раскрытого зонтика.

Мать поступила, как велела Кэролайн,- собрала детей, включая двух трусов, которых извлекла из-под фургона, где они вымазались в бычий навоз – и все мы влезли в фургон, кое-как разместившись там, ибо все его чрево было заставлено мебелью, ящиками, коробками и мешками, в которых содержалось все наше земное богатство. Ботинок Тома упирался мне в лицо, что было довольно противно, если принять во внимание, где он топтался перед этим. Я распластался вокруг бочки, в которой сейчас лежала посуда, а раньше солили рыбу, и она отнюдь не утратила рыбьего аромата, но мы были живы и тем довольны.

Мы сидели там до самого вечера словно в мешке, брошенном на солнце. Дышать было и без того нечем, потому что фургон до самого верха был набит хламом. Шум снаружи затих примерно через час, и когда, ближе к вечеру, Билл набрался храбрости и, приподняв край брезента, выглянул наружу, он никого не увидел, о чем и сообщил нам.

Потом мы вдруг услышали, как кто-то карабкается на облучок и все затряслись от страха. Но вскоре в маленькое окошечко в брезенте просунулась голова Кэролайн:

– Все тихо, ребята, сидите здесь и не высовывайтесь. И не бойтесь. Я посижу здесь до утра.

Мать прошептала:

– Кэролайн, ты можешь сделать что-нибудь для нашего бедного отца? Что с ним стало?

– Он умер и лежит, как бревно,- сказала Кэролайн с явным отвращением.- И все остальные тоже, а мне и здесь дела хватает – некогда отгонять с них мух.

– Вот видите,- сказала мать, обращаясь ко всем нам,- если бы у него было время изучить иврит, он был бы сейчас жив…

– Наверное, – ответила Кэролайн, и голова её исчезла.

Некоторое время спустя мне удалось заснуть, и я проспал до рассвета в той же позе, обернувшись вокруг бочки. Я проспал до самого утра, когда Сью Энн разбудила меня, ткнув в бок черенком лопаты, который она просунула сквозь хлам. Все остальные были уже на ногах, снаружи, и я тоже полез на свет Божий.

Первое, что я там услышал,- был стук лопат. Оставшиеся в живых женщины – а они, кажется» все остались в живых, потому что им хватило ума не сопротивляться, а пьяные индейцы, закончив своё дело, были слишком слабы, чтобы продолжать резню, они рухнули на землю и уснули – так вот, женщины и дети, кто постарше, рыли могилы…

А на следующий вечер, ещё до наступления темноты, нам нанесли визиты койоты и грифы, до которых уже. донеслась весть о случившемся, благо стояли солнечные дни и жара была несусветная. Последствия были ужасны… Но теперь по полю бродили люди, и птицы парили высоко над головой, а койоты сидели поодаль, недосягаемые для выстрела Шайены исчезли, в том числе и мёртвые. Я спросил Кэролайн, куда они делись,- она ведь сказала, что не спала всю ночь,- на что она ответила:

– Не забивай себе голову чепухой, пойди лучше помоги остальным управиться с папашей.

Вот тогда-то я и увидел своего папашу в последний раз, как и было описано выше… Мать с остальными детьми «отколола» его от земли, и мы опустили его в неглубокую могилу, вырытую Кэролайн, и засыпали её, и, насколько я помню, на это потребовалось всего несколько лопат земли, не больше – только чтобы нос не торчал над землей. Неподалёку «голландка Кати» оказывала ту же самую услугу «голландцу Руди». На ней было чистое платье, а её светлые волосы потемнели, потому что намокли: она явно уже успела сбегать к реке и принять ванну.

Не скажу, что никогда не видел грязную немку, но если уж они чистоплотны, то доходят в этом до крайности.

Ну вот, значит, мы как раз заканчивали предавать земле наших мужчин, и тут кто-то поднял голову, посмотрел и заорал, как резаный, потому что по склону холма спускались Шайены. На сей раз их было только трое: Старая Шкура и двое воинов, а из них каждый вел четырех лошадей без всадников. Они, вроде, не делали никаких угрожающих жестов, но для нас увидеть Шайенов во второй раз было уж слишком, и впервые за все время наши люди стали кричать и плакать, а Том и Билли снова забились под фургон. Исключение составляла Кэролайн. Я, помню, в ужасе стал хвататься за её крепкие ноги и, задрав голову, взглянул ей в лицо. Я обнаружил на нем какое-то странное выражение: её ноздри раздувались, как у коня, почуявшего воду.

Двое воинов, что вели лошадей, остановились поодаль, ярдах в 30, а Старая Шкура подъехал ближе на своём пегом пинто, у которого были нарисованы круги вокруг глаз. Вождь поднял руку и заговорил. Он говорил около пятнадцати минут каким-то странным фальцетом. Его цилиндр после вчерашнего немного пострадал, но сам он был в прекрасной форме.

Было очень странно наблюдать, как в одно мгновение чувство страха в людях сменилось дикой скукой, и те самые женщины, которые ещё вчера были беспомощными жертвами, а несколько минут назад голосили от страха, вдруг начали наступать на него, угрожающе подняв кулаки, и кричали ему:

– Убирайся отсюда, старая вонючка!

Однако странно устроена женщина: покуда ей хоть чуточку интересно, она готова вынести все, что угодно, но если станет скучно, она звереет… Но тут заговорила Кэролайн:

– Ну-ка, успокойтесь, – бросила она и вразвалочку вышла вперёд, навстречу вождю.

– Вы что, не понимаете в чём дело? Не понимаете, что они приехали за мной? Потому и лошадей привели – это выкуп за меня. А вчера, разве вы не заметили,- все эти гадости они творили с вами, а меня и пальцем не тронули. Они берегли меня, понятно?

Щёки моей сёстры раскраснелись ярче обычного, и солнце тут было явно ни при чем, она то и дело встряхивала своими медно-рыжими волосами, словно отгоняя с лица назойливых мух.

– Так вот, – продолжала она, – лучше отдайте им меня, а то они поубивают и вас, как мужчин.

– Но, Кэролайн, – жалобно возразила мать, – скажи, ради Бога, зачем ты им нужна?

– Наверное, будут пытать, – гордо ответила Кэролайн, – всякими жуткими способами.

Помню, мне тогда показалось странным хвастать такими вещами, по я смолчал, я держал язык за зубами, потому что я тогда вдруг понял, что она ужасно похожа на нашего папашу. Да, она была полна решимости быть оригинальной до конца.

И тогда вдова Уолш сказала:

– Ах, ну и иди. Я не собираюсь им мешать,- отвернулась и пошла прочь, и остальные женщины тоже. Они потеряли своих мужей, были изнасилованы, застряли посреди пустыни, откуда не было обратного пути, кроме того, каким они сюда попали, а на это ушли месяцы и месяцы, так что едва ли их могла тронуть судьба какой-то девчонки.

Старая Шкура Типи бесстрастно сидел в седле и смотрел на всех нас из-под тяжёлых век. На луке деревянного седла висел его круглый щит, сделанный из шкур и украшенный десятью чёрными скальпами. Вместо разорванного мушкета он держал теперь копье, на котором болталось ещё два-три скальпа. Нельзя сказать, что он был безобразной скотиной, по крайней мере, в молодости точно был не урод, хотя кто его знает, сколько лет прошло с тех пор… Теперь его косички подернула седина, а мышцы рук и ног стали дряблыми. Вообще-то возраст индейца определить трудно. Но этрму, – судя по тому, как от него воняло,- было совсем недалеко до семидесяти. Он отрастил огромный нос, загнутый крючком, уголки рта у него слегка загибались кверху, а в глазах сквозила печаль. В общем, вид у него был добродушно-меланхоличный. Не сказать, чтобы он выглядел страшным, или хоть чуть-чуть агрессивным, а вот у Кэролайн наоборот вид был дикий и страшный.

Там, в Эвансвиле, она была сорвиголовой, но годы ведь шли, а мужской пол по-прежнему не испытывал к ней никакого интереса, разве что как к приятелю. Она, помню, пыталась заарканить местного кузнеца, вдовца лет сорока, и все слонялась вокруг его кузницы, но он только дал ей как-то раз подержать подкову, пока сам приколачивал её, на большее его не хватило. Потом был еще, кажется, сын какого-то фермера; они, вроде, одно время вместе разбрасывали навоз, копнили сено, а больше – ничего. Даже проходимцы и бродяги, что толпами проезжали через наш городишко и про которых говорили, что они и гадюку трахнут, если ей кто-нибудь голову подержит,- и те обошли её своим вниманием. Так что сами видите: с белыми мужчинами у неё как-то не складывалось, а теперь, к тому же, их всех поубивали, как и папашу – всех, кто был в нашем обозе, то есть…

Я говорю обо всем об этом, чтобы вам понятнее было, чего это Кэролайн так странно вела себя в те дни. А еще, мне кажется, её ужасно уязвило, что и индейцы её не трахнули…

И вот тут-то заговорила мать:

– Послушай, Кэролайн, – говорит, а сама стоит в своём длинном застиранном платье и чепце. Смотрю я на неё, а она похожа на куколку, какую мы в детстве делали из цветка алтея, с головой из бутона. Роста она маленького была – футов пять или чуть больше, и я так думаю, что если я коротышкой остался, от чего и страдал всю жизнь,- так это все от неё…

Так вот она и говорит: «Послушай, Кэролайн… Нам, наверное, придётся вернуться назад, в Форт-Ларами. Я там обо всем расскажу, и за тобой приедут солдаты».

«Не очень-то рассчитывай на это,- отвечает сестра.- Уж кто-кто, а индейцы-то умеют заметать следы». – «Ну, значит, ты должна время от времени бросать чего-нибудь,- говорит мать, – пуговицу, клочок рубашки или что-нибудь ещё – чтобы указать дорогу».

Тут Кэролайн резко смахивает со лба пот, а руку вытирает о джинсы. Ей, похоже, показалось, что мать хочет приуменьшить грозящую ей опасность и её дутый героизм. А в результате тучи начали сгущаться над моей головой.

«Может, они не будут меня пытать все время, – говорит сестрица.- Может, будут держать для выкупа. Думаю, убить они меня не убьют. А иначе непонятно, зачем они и Джека решили взять с собой?…»

Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем я понял, что это из моей груди вырывается горькое рыдание. Да, это я зарыдал, услышав своё имя. К чести матери надо сказать, она подошла к лошади Старой Шкуры и стала просить его не забирать меня, потому как я у неё младшенький, мне только десять, и к тому же такой худенький… Вождь слушал и сочувственно кивал, но лишь она закончила, он подал знак своим людям, и они подъехали и привязали всех восьмерых лошадей к нашему фургону – словно дело было сделано и говорить больше не о чем. Но даже тогда все ещё могло быть иначе, если бы Шайены не околачивались возле нас ещё битый час,- видать, надеялись получить чашку кофе. Нет, индейцы никогда не понимали белых, а белые – их…

– Билл сядет на лошадь и во весь дух поскачет за солдатами,- говорит мать, прижимая меня к себе. – Не думай плохо об отце, Джек, он хотел, как лучше, и сделал все, что мог.Может, индейцы забирают тебя и Кэролайн потому, что хотят как-то возместить все, что они вчера натворили. Они, наверное, неплохие люди, Джек, а то не привели бы лошадей.

Вот так. Никому в голову не пришло спросить Кэролайн, с чего это ей взбрело в голову, что Шайены хотят кого-то забирать с собой -. она ведь не знает их языка. Был момент, когда я было заподозрил, что мать просто хочет избавиться от нас. Потому что солдаты так и не пришли. Но потом, много лет спустя, я узнал, что Билл прискакал в Ларами, продал лошадь, нашёл работу в лавке какого-то торговца, и мало того, что ничего не рассказал про нас солдатам, но и сам к каравану не вернулся… Да нет, моя мать конечно, хотела, как лучше. Просто она ничего не соображала… Вот такие дела. Папаша у меня был сумасшедший, а братец – предатель. А ещё у меня была Кэролайн. Сами видите – семейка не ахти какая, да и то сказать – прожил я с ними недолго.

Мать поцеловала нас обоих, и Кэролайн влезла на одну из лошадей, которых привели индейцы, а меня усадила у себя за спиной.

Все это время Старая Шкура молча сидел в седле неподалёку, и тут он изумленно пробормотал себе что-то под нос и прикрыл рот ладонью. Я тогда ещё не знал, что индейцы всегда так делают, если их что-то сильно удивит.

У них от изумления отваливается челюсть и раскрывается рот, вот они и прикрывают его, чтобы душа не выпрыгнула и не убежала.

Сёстры молча махали нам руками, а у Билла на лице была мерзкая испуганная усмешка.

Тут вождь стал делать какие-то знаки, похоже было, что он опять хочет сказать речь, но Кэролайн махнула ему рукой, что, мол, пора ехать, вонзила пятки в бока своего пинто, что было весьма опрометчиво с её стороны, ибо конь, не знакомый с приёмами выездки белых людей, рванул с места, как из пушки, и бешено поскакал прямо на север. На вершине холма Кэролайн потянула за индейскую уздечку, сплетённую из жил и, остановившись, стала поджидать трёх Шайенов, которые отстали и, надо честно сказать, совсем не спешили. Потом мы поскакали вниз к реке. Она была мутная, вспухшая от весенних дождей. Мы пустили лошадей в воду и поплыли на другой берег, а я ухватился за хвост нашего пинто и болтался сзади, как червяк на крючке.


ГЛАВА 2. ОТВАРНАЯ СОБАКА


На другом берегу реки Кэролайн снова втянула меня на круп лошади и произнесла каким-то новым, звучным и романтическим голосом, который очень тронул бы меня, если бы я не онемел от страха, а теперь ещё и вымок в мутной воде Платта:

– Может быть, Джек, я стану индейской принцессой в перьях.

Раньше мне не слишком часто приходилось ездить на лошади, и теперь у меня уже начало саднить ноги и ягодицы от того, что с каждым шагом конь подбрасывал меня вверх, а потом я всем весом обрушивался на его круп; а если я пытался сжать пятками пегие бока этого зверя, он раздувал живот и ерзал задом, пытаясь освободиться от меня. Да, это животное не стало мне другом, а жаль, ибо кроме него мне было не в ком искать поддержки в бескрайней и враждебной стране дикарей.

И в этот момент к нам как раз подъехал один из них, а именно Старая Шкура Типи, собственной персоной; перебравшись через реку, он очень сильно изменился, Потом-то я узнал, что у него было особое отношение к реке Платте, ибо он считал её южной границей своих владений, и оказавшись на другом её берегу, вёл себя глуповато и безответственно, а перебравшись на северный берег, возвращался в своё нормальное состояние, каковым бы оно,ни было. В общем, едва лишь выбравшись из воды, он сурово взглянул на нас из-под своей шляпы и через костлявое плечо, торчащее из-под одеяла, указал рукой назад, туда, откуда мы все приехали, словно говоря:

«Убирайтесь назад», – и, тронув лошадь, начал взбираться по крутому берегу. Мы последовали за ним, и наш конь пару раз споткнулся. Можно было подумать, что из-за двойной ноши, хотя я не слишком-то утяжелил его нагрузку, но скорее всего он просто не хотел упускать ни одной возможности показать мне, что меня никто сюда не звал.

Ну, теперь надо вам сказать, что когда индейцы едут куда-нибудь, они едут кому как в голову взбредет, и каждый выбирает себе путь по собственному вкусу. Те два воина, что приехали с вождём, не стали перебираться через реку вместе с нами. Один из них поехал вниз по течению ярдов на сто и переправился там, а другой поскакал вверх по течению, проехал около мили туда, где река делала поворот, двинулся вдоль берега и пропал из виду. Наверное, знал место получше. Целый час о нем не было ни слуху, ни духу, а потом мы перебрались через вершину холма, и там обнаружили его: он сидел на земле, а конь пасся неподалёку. Старая Шкура Типи проехал мимо как ни в чем не бывало, только взглянул на него, и воин ответил тем же. А потом он запел, правда, это больше смахивало на какой-то ужасный стон или вой. И потом мы ещё долго слышали егоу когда отъехали уже так далеко, что этот индеец еле виднелся вдали, словно. кустик посреди прерии.

После того, как я прожил некоторое время с Шайенами и изучил их повадки, я вспомнил этот случай и задним числом понял, что было с этим парнем. На него «нашло». Что-то расстроило его – может, наткнулся на зыбучие пески, когда переправлялся через реку, а, может, лягушка на берегу квакнула ему что-то оскорбительное – и он поплёлся дальше, совершенно подавленный, и, решив умереть, сел и запел песню смерти. В старые времена, до того, как пришли белые, – индеец мог отдать концы только в бою, а ещё – помереть от стыда. Но белые принесли с собой множество болезней – оспу, например, которая выкосила целый народ – племя Мандан – и умирать по причинам морального характера стало бессмысленно. Смерть от стыда, или горя почти исчезла, хотя отдельные упрямые парни, вроде нашего друга, могли при случае и выкинуть такой номер.

Но, видимо, на этот раз что-то не сработало, потому что на следующий день я видел этого самого парня в лагере, он косил глазом в маленькое зеркальце, какие продаются в лавках торговцев, и выщипывал растительность на лице костяным пинцетом. Видать, суетное в нем возобладало и душа его исцелилась…

Ехать было немного полегче, потому что вождь двигался теперь медленным шагом и через, каждые полмили вообще останавливался, поворачивался к нам и подавал какие-то сигналы руками, сопровождая их восклицаниями на своём варварском наречии – Кэролайн расценивала эти его маневры как проявление восхищения ею, ну, и всякая тому подобная чепуха. После этого вождь грустно смотрел на нас минуту-другую и ехал дальше.

Ну, тут, пожалуй, надо вам объяснить кое-что, ибо вы ведь, конечно, заметили, что ни Старая Шкура, ни я, никак не могли взять в толк, что, Шайен происходит, и ещё не скоро поняли это.

Так вот, главное, что надобно вам сказать, это то, что вождь вовсе не просил отдать ему Кэролайн и меня, когда приехал утром к каравану. На самом деле он произнес длинную речь по поводу вчерашней резни, начисто снимая с Шайенов всю ответственность за происшедшее, но потому как он тогда ещё любил белых и к тому же полагал, что его не погладят по головке, когда всю эту историю узнают военные в форте Ларами, он, как человек честный, привел нам лошадей в порядке компенсации за убитых мужчин.

Вот так и вышло, что из-за любви Кэролайн к романтике и её привычке делать поспешные выводы, которую она унаследовала от нашего папаши, мы увязались за Старой Шкурой и тащились за ним через прерию по ужасному недоразумению. Вождь думал, что мы преследуем его потому, что хотим получить большую компенсацию, а в речах, которые он произносил на привалах, выражался протест против нашей несправедливости, против того, что мы гонимся за ним, как койоты, которые как пристанут, так тащатся за тобой много миль.

Кэролайн бросала на него влюбленные взгляды, а этот краснокожий бедняга читал в них лишь отвращение и безжалостную ненависть. Позже, через много лет, я очень полюбил Старую Шкуру Тип и. На его долю выпало столько бед и несчастий, что и представить себе невозможно… Ни одному смертному – ни белому, ни краснокожему – столько не выпадало. А несчастному мы с особой легкостью отдаем свои симпатии и любовь.

В общем, как я уже сказал, никто из нас не понимал, что происходит, но мне и моей сестрице было намного легче, чем вождю, потому что мы-то во всём полагались на него, а он, бедняга, в конце концов решил, что мы демоны, и только ждём темноты, чтобы похитить разум у него из головы, и потому он всю дорогу бормотал какие-то молитвы и заклинания, чтобы навлечь на нас злых духов. Но так уж ему не везло, что по пути нам ни разу не встретился ни один зверь из числа его братьев и союзников – таких, как Гремучая Змея или Дикая Собака, которые всегда помогали его колдовству, а попадался только Кролик, который давно имел зуб на вождя за то, что он однажды, спасая свой лагерь от ночного пожара, уговорил огонь повернуть в другую сторону и сжечь дома Кроликов. Так все и вышло – подойдя вплотную к лагерю, огонь уже опалил шкуры, которыми были покрыты типи, но потом вдруг отвернул в сторону и не тронул жилищ, племени.

После этого случая все кролики в прерии знают вождя в лицо, а случись им наткнуться на него одного, поднимаются на своих огромных задних лапах и говорят: «Мы думаем про тебя плохие мысли». А ещё называют вождя его настоящим именем – хуже этого ничего и придумать нельзя. А потом скачут прочь, только хвостики мелькают – либо чёрные, либо белые, смотря какие встретятся кролики, но этого краснокожего невзлюбили и те, и другие…

А ещё скажу я вам: стоило мне оказаться в обществе Старой Шкуры, эти зверьки так и лезли мне на глаза, да в таком количестве, в каком я их никогда в жизни раньше не видел. Стоило ему кончик мокасина высунуть из жилища – они уже тут как тут, скачут, сбегаются со всей округи – и не сосчитать их, словно искры в кузне, когда куют подкову. Один только способ есть у краснокожего, чтобы спастись от той напасти, от того наказания, которому мы с Кэролайн, сами того не ведая, подвергли вождя, и этот способ – полное безразличие. Если индейцу не удается достаточно быстро и легко добиться своей цели, ему сразу становится дико скучно, он тут же утрачивает к ней всякий интерес и старается поскорее забыть. Индейцу интересно только то дело, которое идет как по маслу, без сучка, без задоринки. Вот так же и Старая Шкура Типи – через некоторое время плотней закутался в своё красное одеяло, под которым ему было прохладнее, чем просто под палящими лучами солнца, и поехал себе вперёд, ни на кого не обращая внимания, словно тут, к северу от реки Платты, кроме него не было ни одной живой души.

Третий воин (если вторым считать парня, что остался сидеть посреди прерии, потому что ему втемяшилось в башку, что он умирает) то и дело отъезжал от нас куда-нибудь в сторону – на полмили влево, вправо или вперёд – не иначе как высматривал врагов, а ещё – что-нибудь поесть, потому как первого у Шайенов всегда в избытке, а второго все время не хватает.

Вот так мы и ехали к лагерю Шайенов, до которого было, наверное, миль десять, не больше, если от Плата ехать на северо-восток за пущенной стрелой – то есть, по прямой. Но так уж вышло, что наш маленький отряд добирался туда три или четыре часа – потому как вождь петлял, кружил и выписывал зигзаги: видать, очень ему хотелось, чтобы мы с Кэролайн от него отвязались.

Солнце ещё не село, оно висело над горизонтом на расстоянии одной ладони от него, но прерия под копытами лошадей уже окрашивалась в багрянец. Кто знает эту страну, тот запросто может определить в любой момент время суток, даже не глядя на небо, а просто присмотревшись к любой кочке – как на неё падает свет. Но это, конечно, белый человек. А индеец вообще не меряет время, как белый, потому как он, по белым понятиям, никуда не спешит. Вот, к примеру, вы можете себе представить, как Колумб говорит: «Пожалуй, надо отправляться: сейчас 1492 год, и я должен пересечь океан к полуночи 31 декабря, а иначе не успею открыть Америку в этом году, и тогда она будет открыта только в следующем». А краснокожий рассуждает совсем иначе. В языке жестов слово «день» изображается точно так же как «сон» или «спать». И глядя на пятачок земли, на ту самую кочку, индеец видит совсем не то, что белый. Он видит, какие звери проходили здесь за последние две недели, какие птицы пролетали над этим местом, далеко ли до ближайшей воды и все такое, а кроме того ещё кучу всякой сверхъестественной всячины, потому как для него все едино и нет никакой разницы – естественное или сверхъестественное…

Я сказал, что вождь ехал, словно никого и ничего не видел и не слышал. Но это он только нас не замечал. Он прекрасно понимал, где находится, и вот через какое-то время он подал какой-то знак тому воину, что рыскал вокруг – я, кстати, могу назвать его по имени – его звали Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца – и указал ему на холм впереди, согнув крючком указательный палец. Горящий Багрянцем обогнул холм слева, соскользнул с лошади, потом взял одинарный боевой повод, сплетённый из жил, и привязал его к копью, которое вонзил в землю. Потом сбросил одеяло и ноговицы. В набедренной повязке, вооружённый луком и стрелами, он стал тихо красться вверх по длинному пологому склону холма, у подножия которого мы ждали, и, добравшись почти до самой вершины, шлепнулся на живот и дальше двигался ползком. Трава вокруг была вытоптана огромным стадом бизонов, и к тому же совсем недавно,, так что ещё не успела прорасти вновь, и потому мы прекрасно видели, как он извивался на земле, покуда, мелькнув подошвами мокасин, не исчез за вершиной холма. Вскоре ветер, что дул из-за холма в нашу сторону, дважды донес звук «тан-нг», «тан-н-н-нг» – это звенела тетива лука, пославшая в полет две стрелы, потом послышался стук маленьких копыт. Старая Шкура тронул лошадь и шагом двинулся вверх по склону. Мыс Кэролайн, конечно, следом за ним. Перевалив за вершину, мы увидели Горящего Багрянцем. Он сидел на корточках в неглубокой лощине, наполовину заполненной водой – сюда бизоны обычно приходят на водопой. Он перерезал горло антилопе, которая лежала перед ним и хрипела, потому что была не убита, а только ранена – в левом боку у неё торчала стрела. Второй стрелы не было видно – промазал, наверное. Но всё равно Горящий Багрянцем поработал на славу – подкрался на расстояние пятидесяти футов к пяти антилопам, остальные четыре из которых мчались сейчас быстрее ветра в четверти мили от поверженной пятой. Что и говорить – бегать эти создания умеют.

Перерезав антилопе горло, Горящий Багрянцем отсёк ей хвост – маленькую черно-белую розетку, этакую очень миленькую штучку, которой он украсит свой наряд. Потом он рассек её грудь в том месте, где сходятся ребра, и, сунув руку в зияющую рану, вырвал сочащееся кровью сердце, горячее и ещё пульсирующее. Вдруг он ткнул его мне в лицо. При виде куска мяса, истекающего кровью, я отшатнулся, но Горящий Багрянцем одной рукой схватил меня за подбородок, а другой сунул мне сердце в рот. Вообще-то это была большая честь, можно сказать, привилегия, потому как он и сам очень любил свежее антилопье сердце, чему и был обязан своей славой лучшего бегуна племени, но тогда я этого, конечно, не знал. Однако я боялся Горящего Багрянцем – имя-то у него было точь-в-точь подстать его виду – он был действительно краснокожий, как многие индейцы, хотя у некоторых кожа почти чёрная. Щёки он покрывал слоем глины, которая, высыхая, приобретала волчье-серый цвет, отчего глаза у него становились маленькими и блестящими, как у змеи.

В общем, я оторвал зубами кусок кровоточащего сердца, что было не так-то просто, потому что в нем было множество жестких упругих жил. После этого краснокожий отстал от меня и остальное съел сам – умял в одно мгновение. Как только я проглотил ком сырого мяса (о вкусе которого могу лишь сказать, что оно было живое и таяло во рту), мою тошноту как рукой сняло, мышцы ног стали упругими, словно натянутая тетива, и я почувствовал себя таким лёгким, что мог бы взлететь, но тут все снова вскочили на лошадей и поехали, а Горящий Багрянец взвалил тушу антилопы, истекающую кровью, на круп своей лошади и привязал ее. Старая Шкура обнаружил этих антилоп, находясь на другом склоне холма и видеть их, конечно, не мог. Он их и не видел – просто они ему ПРИСНИЛИСЬ. Да, я не шучу, у него был такой дар – видеть вещие сны. Удивительный дар, какой даже у индейцев нечасто встретишь. Вот и в тот день тоже – он ехал и грезил, и всё время видел сны, прямо посреди прерии. Ему для этого и ночь была не нужна, и спать-то было не обязательно.

После того, как Горящий Багрянцем подстрелил антилопу, мы вскоре добрались до лагеря Шайенов. Лагерь этот размещался по берегам маленького ручейка – шириной не больше приклада винтовки – и пытался укрыться в тени трёх жалких тополей. Вождь остановился на холме над лагерем – чтобы нас увидели и узнали, и не приняли за врагов, индейцев-Ворон, которые воруют у Шайенов лошадей. Старая Шкура Типи был большой любитель таких театральных жестов – иначе это и не назовешь/потому как никто во всём поселке никогда не ждал нападения врагов и никакой бдительности не проявлял; не реже чем раз в неделю конокрады из враждебных племен совершали набеги на табуны Шайенов и нагло уводили лошадей, иногда прямо средь бела дня.

Стоя на вершине холма, мы увидели десятка два типи, (хижин, крытых шкурами), прилепившихся к правому берегу ручья. На лугу за ручьем – табун лошадей голов эдак на тридцать. Посреди ручья – куча голозадых смуглых ребятишек орут и брызгаются водой. Неподалёку – несколько крепких парней сидят на земле, курят и обмахиваются орлиными перьями, а ещё несколько – разодетые в пух и прах – прохаживаются туда-сюда перед кучкой женщин, что сидят и что-то колотят на земле. Две девчонки волокут из прерии бизонью шкуру, на которую нагрузили сухого навозу – бизоньих лепешек, так их называют. На равнинах эти самые лепешки жгут вместо дров, потому как лесу тут мало. Толстая баба сидит и разжевывает кусок шкуры – чтобы размягчить. Остальные женщины заняты кто чем – кто идет за водой, кто тащит какие-то узлы, кто чинит шкуры, которыми кроют типи, кто шьет мокасины, кто – ноговицы, кто – длинные рубашки, отбеливает кости, толчет ягоды в ступе, расшивает одежду какими-то стекляшками, делает ещё кучу самых разных дел, которым индейская женщина отдает себя без остатка с рассвета и до самой ночи, когда она уляжется наконец на свою убогую постель в надежде отдохнуть от трудов телесных – ан нет – её мужчина уже тут как тут и требует своего.

Пока спускались к ручью, никто в поселке не обращал на нас никакого внимания, но когда через ручей, поднимая брызги, перебрался Горящий Багрянцем – он ехал последним и вёз свою антилопу – женщины довольно сильно оживились. Потом я узнал, что весь род уже дней десять не ел мяса. Жевали дикую репу и даже старые шкуры, уж начали подумывать, может, кузнечиков пустить в ход, как пайуты, а это ведь для Шайена – последняя степень падения, хуже не бывает. Был конец весны, а в это время равнины обычно так и кишат бизонами, взглянешь вдаль – все холмы просто шерстяные от бизоньих спин, и, если помните, трава в лощине вся вытоптана была огромным стадом, и при всём при этом люди Старой Шкуры Типи уже, больше недели не ели мяса. Вот это и есть невезение, о котором я говорил.

О собаках индейских надо сказать особо. Хоть и маленькая деревушка Старой Шкуры Типи, но псов у них было штук тридцать, а то и больше, масти в основном кошачье-жёлтой, хотя попадались всех цветов и оттенков, и пятнистые – на любой вкус. Из-за этой своры здесь в любое время дня и ночи стоит дикий шум – лай, вой, рычание, возня. Никого они не сторожат, а только носятся друг за другом и грызутся весь день, а ночью облаивают койотов, что воют за холмом, а тем временем в лагерь крадутся Поуни и уводят лошадей, сколько захотят, и ни одна собака на них даже и не подумает гавкнуть.

Так вот, эти самые собаки встретили нас у ручья. Они так и кишели под ногами лошадей и бросались на антилопью голову, что безжизненно болталась над ними. Но всё же побаивались плётки Горящего Багрянцем – у него на кисти левой руки висела сыромятная кожаная плетка, и он стегал собак эдак небрежно, походя, как лошадь отгоняет хвостом мух. Потому-то собаки, хоть и щелкали зубами и вообще много делали шуму, но никого и ничего не кусали. Вообще-то, привыкнуть к шай-енским собакам можно, главное – не обращать, на них внимания: пусть себе лают, а на большее они не способны. Только я это не сразу понял и пару раз, помню, не на шутку перепугался – как тогда, в. первый день: был там один грязно-жёлтый пёс – глаза красные, слюна из пасти так и брызжет. Я явно понравился ему больше, чем антилопья туша. Он припал к земле слева от лошади, прямо подо мной, и приготовился прыгать. Потом медленно так растягивает губы, скалится свирепо – ну, жуть! – а сам глядит мне прямо в глаза, потом разевает огромную пасть, полную жёлтых зубов. Я от страха обхватил Кэролайн да так сжал её, что она, бедняга, чуть не задохнулась, и чтобы освободиться, как двинет мне локтем под ребра!

Потом говорит мне: «Ну, Джек, не позорь меня перед нашими друзьями», а сама натужно так улыбается женщинам, а они-то на нас – ноль внимания, Тут, по-моему, сестрица моя впервые почувствовала себя не в своей тарелке. Уж не знаю, что она напридумывала себе, когда увязалась за индейцами, но при виде этой деревушки и каменное сердце не могло не дрогнуть. Если бы вы там оказались, то, небось, подумали бы: «Та-ак, ну, здесь у них свалка. А где же они живут? А воняет!…» С чем его сравнить, этот запах – сразу и не поймешь. Вонью – в «белом» смысле слова – его не назовешь. Это смрад составной: множество разных мерзких запахов смешалось и получился какой-то зловонный туман. Стоит его вдохнуть – и ты вроде как все сразу узнал про земную плотскую жизнь всех двуногих и четвероногих тварей в округе. В ту минуту до этого букета выделялся один аромат: наша лошадь как раз мочилась под себя. Но вообще, если поблизости чего-нибудь такого не происходит, то ни один из запахов, обычно не преобладает. Окунувшись в эту атмосферу первый раз, чувствуешь, что попал в принципиально иную среду.

Но к новой среде – хоть к этой, хоть к другой -^ привыкаешь и скоро перестаешь её замечать. И когда потом.я попал в белый посёлок, мне этого запаха очень не хватало, и казалось, что это был запах самой жизни.

Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца спешился и гордо расхаживал по деревне, а антилопу женщинам оставил – пусть возятся, это их дело. Они толпой набросились на неё, освежевали в одну минуту – вы бы и трубку закурить за это время не успели – и принялись разделывать. Ну, а Старая Шкура – он тронул лошадь и не спеша двинулся к своему типи. Типи у него был большой, но ветхий, покрытый, как и положено, шкурами, на которых между заплат виднелись примитивные сине-жёлтые рисунки: человечки с палочками вместо рук и ног, звери кое-как нацарапаны, треугольники – горы, пуговки – солнца и всякое такое. Так вот, подъехал он к этому типи, спешился у входа, повод бросил мальчишке, что стоял перед ним совершенно голый, если не считать мокасин и грязной набедренной повязки. Потом пригнулся чуть ли не до земли, чтобы не зацепиться цилиндром, попридерживая его рукой, чтобы не упал, пролез вовнутрь.

Тут сестрица моя, сидя в седле, поворачивается ко мне в полоборота и говорит: «Наверное, это и есть его дом», а у самой физиономия кислая – по крайней мере, так мне показалось. «А прилично будет, если мы последуем за ним – туда? – продолжает она. – Не знаю…» Ну, тут уж я не выдержал. «Кэролайн, – говорю,- у меня от этой езды все болит… Отец погиб, мать осталась Бог знает где – посреди прерии… А тут ещё эта проклятая собака пристала – вон она, слюной брызжет. Я боюсь!»

Тут к сестрице, видно, вернулся боевой дух и она с жаром воскликнула: «Eщё чего не хватало – бояться какой-то дрянной собачонки!», потом перекинула ногу через круп лошади, пребольно стукнув меня при этом каблуком сапога, и соскочила на землю. Собака на неё – ноль внимания. Кэролайн, следуя примеру вождя, отдала поводья краснокожему мальчишке, Тот стоял, уставившись на меня своими блестящими чёрными глазками. По причинам расового характера я не испытывал к нему большой симпатии, но всё же, ткнув пальцем, указал ему на собаку, которой, похоже, не нужно было ничего на свете, кроме одного – чтобы я спустился на землю, а там она уже меня достанет. Парнишка попался сообразительный – сразу понял, чего я хочу и так хряпнул псину ногой по хребту, что она отлетела в сторону, жалобно заскулив. Однако услуга, которую он мне оказал, только усугубила моё врожденное предубеждение против него, и потому, соскочив на землю, я задрал нос повыше и назло всему последовал за Кэролайн, которая, набрав полную грудь воздуха, влезла в жилище.

Внутри было темно. После ослепительного солнца снаружи – просто здорово. Посреди типи горел маленький костёр из бизоньих лепешек, при его свете можно было оглядеться по сторонам, а ещё свет проникал сквозь дымовое отверстие – дырку в конусообразной верхушке палатки. Ну, а запах… Что говорить, снаружи дух стоял тоже крепкий. Но это были, как говорится, цветочки. А здесь, внутри, стоило потянуть носом, и казалось, что дышишь, окунувшись с головой в болотную тину.

Когда глаза привыкли к темноте, я разглядел у костра толстую бабу. Она что-то помешивала в котле над огнем и на нас даже не взглянула. По всей окружности типи на полу виднелись какие-то тёмные фигуры, которые лежали головами к стенам типи, а ногами – к костру. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это не люди лежат, а мохнатые бизоньи шкуры. Впотьмах приходилось ощупью пробираться от одной к другой, и не было никакой уверенности, что на следующей шкуре не окажется какого-нибудь дикаря, который чего доброго, болезненно отреагирует на наше вторжение. Вот так, наощупь, мы сделали пол круга и наткнулись на вождя, чье ложе располагалось как раз напротив входа. Он тихо сидел на бизоньей шкуре* и Кэролайн споткнулась об него и чуть не упала, но успела схватиться за шест в стене типи, с которого свисали несколько кожаных сумок и узлов с нехитрыми личными пожитками индейца.

Вождь держал в руке каменную трубку с деревянным чубуком фута полтора длиной, на которой имелось украшение в виде ряда медных гвоздиков, поблескивавших шляпками при свете костра. Мы с сестрой просто стояли и смотрели на него, потому что дальше идти нам было некуда. Старик набил свою трубку табаком из маленького кожаного кисета, а потом толстая баба сунула в костёр палку, подождала, пока она займётся, затем раздула обугленный конец и подала вождю. Тот принялся раскуривать трубку и с такой силой сосал мундштук, втягивая щёки, что голова его становилась похожа на череп. А трубка-то была длинная, такую ещё попробуй раскури. Но он с этим справился, и когда решил, что достаточно её раскочегарил, вдруг ни с того, ни с сего сунул трубку Кэролайн.

Сестрица моя при всей своей мужеподобности, однако, за всю жизнь ни разу не курила и не жевала табак. Приняв трубку из рук вождя, она с восхищением рассмотрела её со всех сторон и вернула хозяину. Тот совершенно справедливо решил, что до неё не дошло, чего он хочет, и на пальцах показал, что надо сесть на бизоныо шкуру справа от него. А когда Кэролайн уселась-таки, он наклонился к ней и вставил кончик мундштука ей в рот, а губами изобразил, что именно с ним делать-то.

Кэролайн не стала противиться, и принялась попыхивать трубкой, как ей показали. Я так полагаю, для неё это был какой-то сексуальный ритуал, не иначе, или что-то вроде того. А старик между тем бормотал себе под нос заклинания – обезвредить хотел злые чары: он не сомневался, что Кэролайн на него напускает порчу. И когда она приняла от него трубку, он сразу приободрился и решил, что его заговор обязательно подействует, потому как ни во что индейцы не верят так свято, как в магическую силу табака.

Наконец, трубка почти догорела и только слегка похрипывала, тогда старик забрал свой прибор назад, и Кэролайн, поймав ртом воздух, прикусила свой носовой платок. Потом ещё долго сидела, надрывно дыша, но в обморок не упала, и её не стошнило. Да, что и говорить, крепкая девчонка была наша старушка Кэролайн.

Старик размял пепел в трубке и высыпал моей сестрице на носки сапог – это для того, чтобы её покинула удача, но тогда мы этого не знали. Потом опять принялся набивать трубку, выуживая табак из своего расшитого бисером кисета. Хотя в этой смеси табака-то было – чуть, а все остальное – кора красной ивы, листья сумаха, бизоний, костный мозг и ещё кой-какие… э-э-э… ингредиенты. Да, надо честно признать: курение – это индейское изобретение. Едва ли не единственное.

Старая Шкура, покуда докурил свою трубку, изменился до неузнаваемости: он приветливо улыбался, без умолку тараторил на своём наречии, потом обратился к женщине, что сидела у костра,- что-то приказал, наверное, потому как она тут же вышла и вскоре вернулась с куском свежего мяса – видать, вырезала из анти-лопьей туши.

Эта женщина с лицом, круглым как луна, порезала мясо на куски и бросила в котёл, где уже закипало какое-то варево. От этого варева исходил дух, который, не иначе, и привлек сюда кучу народу – индейцы начали залазить в типи один за другим. Первым пришёл тот мальчишка, что принял у нас лошадей, за ним ещё одна толстуха – точная копия поварихи, а ещё – девчушка, на которой не было ни нитки одежды, мальчуган чуть постарше – в таком же костюме. Потом появился красивый парень лет двадцати пяти, и наконец – Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца – кормилец, собственной персоной, всё ещё в боевой раскраске. Ну, а за ним следовала целая процессия во главе со стройной красавицей с большими нежными глазами лани и косами до плеч. С ней было трое или четверо ребятишек, лет шести и меньше. Все эти люди уселись на корточки в кружок вдоль стен типи, уставились на котёл и следили за ним, не отводя глаз. Почти у всех с собой были деревянные миски, а у некоторых – и ложки, тоже деревянные, либо из рога. Они сидели молча, на нас с Кэролайн только разок взглянули и больше не обращали никакого внимания.

Немного спустя повариха взяла черпак и насыпала по полной миске варева сначала нам с Кэролайн, а потом и остальным/Все принялись есть, а вождь не взял в рот ни крошки, просто сидел на бизоньей шкуре, как король на именинах.

Тут я вдруг вспомнил, как индейцы, которые приезжали к нашему обозу, все время приговаривали «хай-хай», когда ели сухари и пили кофе. Мне все ещё было ужасно не по себе, и, хотя я страшно хотел есть, еда меня не очень-то успокоила: надо вам сказать, мясо было довольно-таки жесткое. Куски антилопы не слишком хорошо проварились. К жиру индейцы относятся без предубеждения, а кроме того, в те времена они ещё не завели привычки употреблять соль. Кроме мяса нам дали перетертые в жидкую кашицу ягоды, вроде как пюре, а ещё – пару каких-то кореньев, которые сначала не имеют вкуса, покуда их не проглотишь, а потом через некоторое время начинаешь задыхаться и готов по земле кататься, как припадочный. Так вот я и говорю, вспомнил я это индейское словечко – наверное, что-то очень вежливое – и использовал его. Я просто хотел понравиться этим людям. До сих пор они не обращали на нас внимания, но я ведь уже видел, как краснокожие могут меняться в одну минуту. Я собрался с духом, повернулся к вождю и сказал: «хай, хай, хай!». Кэролайн ткнула меня локтем в бок, но вождь был ужасно доволен.

Он тут же эхом откликнулся: «хай-хай», а потом сказал ещё что-то – позже, когда я стал немножко кумекать по-ихнему, я узнал, что это было моё первое индейское имя: Маленькая Антилопа, по-ихнему «Вох-ка» – звучит, как будто кашляешь. Как он меня назвал, мне было, в общем-то, не важно, к тому же потом у меня было ещё несколько имен, но это было первое, и это было какое-то начало. По крайней мере, меня не скальпировали за то, что я раскрыл рот и сказал пару слов, которые счел уместными, но вам-то не понять, каково это – быть десятилетним мальчишкой, вдруг оказаться у дикарей и быть принятым в клан. А заодно я и Кэролайн оказал услугу, потому что, пока вождь смотрел на меня и улыбался, я краем глаза заметил, как она выудила большой шмат мяса из своей миски и выкинула его в щель под шкуряной стенкой типи, и я тут же услышал как на него набросилась собака, ибо надо вам сказать, что в индейском лагере не найдётся ни одного закуточка, ни одного укромного уголка, где бы поблизости не ошивалась хоть одна собака. Наверное, в тот первый день – там, у обоза – сестрицу мою подкупила в индейцах их живописность, а ещё -жестокость. Но чем дольше мы гостили у Старой Шкуры, тем будничнее и скучнее нам казалась жизнь дикаря. Потому что индеец может убить человека – и тут же усядется жрать, тихий и мирный, словно клерк в конторе. Он просто не видит особой разницы между вещами, которые для белого человека несовместимы. Нет, ей-Богу, индейцы совершенно не похожи ни на кого другого.

Потом вождь сказал что-то поварихе – позже он признался, что испытывал к нам смешанные чувства: то мы казались ему добрыми и мирными, то злобными и враждебными. В эту минуту он был расположен к нам по той причине, что мы в его доме разделили с ним его хлеб – а это для индейца огромная честь, настолько большая, что хозяин крошки в рот не берёт, пока гости не поедят – вот почему Старая Шкура Типи и не ел сам. Так вот, я и говорю – вождь сказал что-то поварихе и она поманила меня за собой, и я, хоть с холодком в груди, встал и пошёл за ней – снова обошёл по кругу все жилище, пробираясь мимо Шайенов, которые сидели на бизоньих шкурах и жевали, как козлы.

Выбравшись вслед за поварихой наружу, я увидел, что уже почти стемнело, только на западе багровым пятном догорал закат.

Надо вам сказать, что я не слишком интересовался красотой окружающей природы в те времена, и на небо я взглянул только потёму, что в тот самый момент, как я высунул голову за полог палатки, откуда ни возьмись, вновь объявился мой заклятый враг – белая собака. Я хотел было сделать вид, что не обращаю на неё никакого внимания, но она вцепилась зубами в мою штанину и принялась её трепать и рвать, и, наверное, сжевала бы её всю, и меня самого в придачу, но тут повариха оглянулась. её звали Бизонья Лощина, это была жена Старой Шкуры Тили, а помогала ей у костра её младшая сестра. По обычаю Шайенов, когда старшая сестра выходит замуж и идет в дом своего мужа, младшая следует за нею, и они вместе поступают в распоряжение вождя, оказывая при этом ему все услуги, какие только может потребовать индеец от женщины-индианки.

Так вот, Бизонья Лощина оглянулась, и засмеявшись, что-то спросила у меня. Видать, мой жалобный взгляд был достаточно красноречивым ответом, потому что она тут же схватила зловредную тварь за шкирку. Собака жалобно заскулила, но это ничуть не облегчило её участь, ибо Бизонья Лощина уволокла её в палатку, а там взяла каменный молоток и расколола ей череп. Потом осмолила её над костром, порубила тушку на несколько кровавых кусков и тут же побросала их в кипящий котёл. Вся эта процедура заняла времени не больше, чем у вас ушло на чтение этих строк.

Она была сильная, полная женщина, добрая душа, и все время улыбалась.

Старая Шкура сидел такой гордый, что казалось, вот-вот лопнет. Для индейца нет лучшего лакомства, чем собака, а из собак самая лучшая – белая. Для них это такой деликатес, что даже сидя без мяса больше недели, они не посягнули на свою свору собак.

Боюсь, однако, что мыс Кэролайн даже не поняли, какую честь нам оказали. Моя сестрица сидела, скрестив ноги и молча наблюдала за манипуляциями поварихи. Она не дрогнула, когда при ней убивали людей, в том числе родного отца, однако теперь, когда у неё на глазах зарубили эту гадкую собачонку, она вдруг начала раскаливаться туда-сюда и засунула в рот кулак, чтобы не закричать.

В этот самый момент Старая Шкура вдруг взглянул на Кэролайн и чихнул, да так, что цилиндр съехал ему на глаза. Потом ещё раз – и головной убор свалился на землю. ещё дважды он чихал, не в силах сдержаться – это было похоже на лай лисицы – его косички взлетали за спиной, а медаль глухо билась о костлявую грудь. Вся орава индейцев, которые до сих пор усиленно набивали желудки жратвой, теперь вытаращилась на нас, словно впервые видела. Когда они впрямь увидели нас впервые, они этого не сделали, потому что думали о том, как бы поесть антилопьего мяса, а больше одной мысли у них в голове не помещается. Но теперь та красавица с глазами как у лани так осмелела, что подошла и уселась рядом с Кэролайн на её бизоньей шкуре, уставилась на неё и принялась в упор разглядывать, а та, бедная, напрягла все силы, чтобы её не вырвало, потому как в аромате, исходившем от котла, уже стало угадываться присутствие белой собаки, которая благоухала вроде того, как если мокрое пальто повесить у огня для просушки.

Ее, эту женщину, звали Падающая Звезда, она была женой Горящего Багрянцем и уже успела родить несколько детей, которых и привела с собой в типи вождя, включая и крошечного младенца с черненькими птичьими глазами-бусинками* который болтался в люльке хитрой конструкции^ которую подвесили к жерди в стене жилища. Он был устроен в своём ложе таким образом, что мог писать прямо оттуда, и вынимать его из этой подвески было просто незачем. Любопытство Падающей Звезды сослужило добрую службу Кэролайн – в том смысле, что отвлекло её внимание от тревожных процессов в её желудке и, собравшись с силами, она смогла-таки произнести:

– Очень рада видеть вас, миссис,- и протянула свою громадную ручищу для рукопожатия. Но вместо того, чтобы пожать её, индианка сунула свою руку сестре между ног и принялась шарить там, а потом взяла её за грудь и стала щупать сквозь рубашку. Проделав все эти манипуляции, она повернулась к Старой Шкуре и произнесла одно-единственное слово: «Вехоа!», после чего прикрыла свой рот ладонью. Вождь повторил этот жест, а за ним и все остальные проделали то же самое…

Когда рядом белая женщина – индеец рано или поздно начинает чихать, Говорят, это из-за духов или пудры, но моя сестрица в жизни не пользовалась ничем таким, разве только простым мылом. Короче говоря, понимайте как хотите, но до этой самой минуты ни один из Шайенов не догадывался, что Кэролайн – женщина.


ГЛАВА 3. У МЕНЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ ВРАГ


Для Шайенов мужчина и женщина – совсем не одно и то же, разница очень большая – побольше, чем между мёртвым и живым, если хотите знать – и, когда они выяснили насчёт моей сестрицы, то обрадовались. К тому же антилопу уже всю съели, а собака ещё не доварилась, и потому все, кто был в палатке, столпились вокруг нас, чтобы удовлетворить своё любопытство.

Кстати, делали они это по-своему тактично – в основном, ограничивались тем, что разглядывали её в упор, некоторые щупали одежду, но к телу никто не прикасался. Мне кажется, если б мы могли понять в эту минуту, что бормочет Падающая Звезда, мы бы обнаружили, что она приносит Кэролайн кучу извинений за то, что дала волю рукам – хотя, как оказалось, и не напрасно. Вообще меня, белого, всегда восхищало, что эти дикари совсем не лишены чувства такта и вовсе не грубы – разве что от невежества.

Ко мне особый интерес проявила, конечно, малышня, Среди прочих был тут и Маленькая Лошадка – тот самый мальчишка, который смотрел за лошадьми. Я сразу пришёлся ему по душе, а он мне, как я уже сказал, не понравился; но я уже тогда был парнем сообразительным – деваться было некуда – иначе я и недели не протянул бы, не говоря уже о том, чтобы дожить до своих ста с лишним лет. Так вот, когда я заметил, что он разглядывает мои ботинки, я тут же сбросил их и протянул ему. Но индейцы обуви боятся, им и подумать страшно о том, чтобы засунуть ноги в эти тесные штуковины,- и он притворился, что не понял.

А тут и собака сварилась, и её сразу же начали делить. Слава Богу, собачонка была маленькая, а едоков много, хотя нам с Кэролайн как гостям досталось по большому куску. Никто не ложился спать, наверно, до полуночи. Я говорю, «наверное», потому что Шайены все время шастали туда-сюда, одни уходили – другие приходили, в палатке появлялись новые лица – заходили поглазеть на нас с сестрой; некоторые, завернувшись в бизоньи шкуры, уснули, а другие толклись тут же рядом, болтали и смеялись (ибо, вопреки мнению белых, нет на свете никого общительнее индейцев, когда они среди своих). ещё несколько часов в жилище продолжалась какая-то возня и всё это время пылал костёр: женщины, к примеру, занялись уборкой, а Старая Шкура выкурил четыре или пять трубок с разными дружками. Одним из этих дружков был- кто бы вы думали? – Горб, который, если не считать большой раны на носу, прекрасно выглядел и вполне дружелюбно бормотал что-то нам с Кэролайн. Узнал он нас после вчерашнего или нет – не могу сказать, но вел он себя, по индейским понятиям, очень достойно, в том смысле, что не винил нас за насилиЪ и убийство, которые он учинил накануне.

Ну, а Кэролайн с той самой минуты, как её обследовала Падающая Звезда, сидела на своей шкуре в каком7 то оцепенении и в этом бессознательном состоянии даже съела свою порцию собаки. Старая Шкура больше не обращал на неё никакого внимания. Он не хотел её обидеть, просто ему стало неинтересно.

Время шло, и мало-помалу костёр стал гаснуть, потому что Бизонья Лощина перестала подбрасывать в огонь лепёшки. Она улеглась спать – уж кто-кто, а она-то заслужила свой отдых. Утром я обнаружил, что мы с Кэролайн заняли её место рядом с вождём, и ей пришлось передвинуть одного из своих малышей, а тот передвинул следующего, и так все сдвинулись по кругу, словно музыканты в оркестровой яме, а мой поклонник Маленькая Лошадка оказался крайним – ему места не хватило и пришлось уйти к соседям – в типи его брата, а братом-то был никто иной как Горящий Багрянцем.

В конце концов все угомонились и только мы с сестрой сидели, глядя в догорающий костёр, над которым тонкой струйкой вился дымок и уходил вверх, к дырке высоко над головой, где сходились жерди типи, а оттуда улетал в ночь, в черное небо, вернее, не черное, а скорее синее – из-за россыпи золотистых звезд.

Рядом тихо спал Старая Шкура Типи, громадный нос-клюв торчал вертикально вверх, и над ним на кожаном шнурке висел его цилиндр. Слышно было, как сопят спящие, но храпа не было, потому как индейцев с детства приучают не шуметь без нужды. А ещё время от времени с тихим сипом осыпалась, превращаясь в пепел, последняя сгоревшая бизонья лепешка…

Да, все это было похоже на сон, но страх прошёл, по крайней мере у меня – точно. Может, кто-то меня даже осудит за это. Оно, конечно – оказаться вдали от дома, пережить смерть отца и все такое – приятного мало, и Шайен мне вдруг показалось, что не так уж все и безнадежно: в палатке тепло и сухо, а.индейцы, оказывается, не так уж и кровожадны. Раз уж они не причинили нам зла сегодня, с какой стати они станут делать это завтра? Не вижу смыслакормить человека вечером, если хочешь укокошить его утром. Хотя, конечно, как не крути, а это всё же краснокожие, а краснокожие – это вам не белые.

– Ну, что скажешь, Кэролайн? – спрашиваю я сестрицу, которая сидит, опустив плечи, подперев голову руками и натянув шляпу так, что уши оттопырились. В полумраке типи мне показалось, что вид у неё довольно. мрачный, и ответ её тоже прозвучал невесело:

– Ничего хорошего, Джек,- говорит она, и пожалуй, громче, чем надо бы: хозяева-то уже спали.- Видал, как они кокнули собачонку? А потом полезли меня лапать, как будто тоже собираются в котёл отправить, хотя я не слышала, чтобы они ели людей. Нет, Джек, боюсь, что от них ничего хорошего не дождешься.- Она поднялась на ноги, кряхтя и постанывая, потому что не так-то это просто – встать после того, как просидишь несколько часов, скрестив ноги на индейский манер.

И тут сестрица моя ещё раз повторила ту же самую фразу – слово в слово почти, я даже не заметил разницы, а разница-то была: «Не жди от них ничего хорошего, Джек» – сказала она и, спотыкаясь, заковыляла на негнущихся ногах к выходу – я думал, она перед сном пошла по нужде, сам-то я решил держаться до утра, потому как не хотел вылазить наружу: боялся собак – они так и шастали вокруг.

В общем, она ушла, и больше я её не видел. Долго не видел. Она пробралась на луг, выкрала из табуна лошадь и ускакала, и прошло много лет, прежде чем я случайно наткнулся на неё, но об этом я ещё расскажу – обо всем по порядку…

Какое-то время я думал, что она потерялась, прогтла без вести, а потом забыл о ней напрочь. Не думаю, что кто-нибудь упрекнет меня в неблагодарности. Может, я бы и услышал стук копь!т, когда она смывалась, но я сразу уснул, потому как, надо вам сказать, ничего на свете нет уютнее и приятнее, чем завернуться в бизонью шкуру – конечно, когда к ней привыкнешь и разберешься, как ею пользоваться. Правда, поначалу она грубовата, стоит колом, как фанера, а шерсть жесткая, как щетка. Но потом, когда согреешься, щетинки прилипают к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть.

Очнулся я утром, на рассвете, оттого, что меня разбудил Маленькая Лошадка. Он знаками показал мне: «Пошли», и я, стряхнув с себя остатки сна, что было совсем нетрудно из-за холодины, которая стояла в эту рань, пошёл за ним на поле, где паслись лошади. За ночь их в табуне явно поубавилось по сравнению с тем, что я видел накануне: ущерб, который нанесла ему Кэролайн, украв одну лошадь, ни в какое сравнение не шёл с тем убытком, который причинили юты, которые пришли после нее, а, может, на сей раз это были Поуни. Так или иначе, а Старой Шкуре Типи и его людям надо было срочно отправляться и попытаться вернуть лошадей, а то так и без табуна можно было остаться.

Маленькая Лошадка уже узнал по каким-то своим таинственным индейским каналам, что Кэролайн сбежала, и сообразил, что я остаюсь и буду жить с племенем, потому как выбирать мне не приходится, и поэтому он разбудил меня, чтобы взять с собой на луг, ибо это была обязанность мальчишек моих лет – каждый день чуть свет отправляться ухаживать за лошадьми. Вот и выходит, что он в тот момент знал обо мне больше, чем я сам, и глядя на меня, ухмылялся, однако, без злорадства и без насмешки, а тем временем мы с ним выбирались из типи, где вповалку дрыхли без задних ног взрослые Шайены. Индейцы – кроме мальчишек – вообще в такую рань без особой нужды не встают.

Снаружи ещё не развиднелось, был зябкий предрассветный час. Я уже три дня не раздевался и столько же не мылся, совсем запаршивел и наслаждался этим своим состоянием. Как сейчас помню – я просто упивался своим ничтожеством. Белый человек всегда так, даже мальчишка: стоит ему оказаться среди краснокожих, не может отделаться от этого чувства. «Какого чёрта? – думает он.- Какая разница? Вокруг одни дикари. Можно не мыться, можно мочиться где попало и все такое». /Гак вот, к чему я это говорю – Шайен, как раз наоборот, каждый день моется в ближайшем ручье. Но если б у них и не было такого правила – было бы какое-нибудь другое, короче говоря, если ты человек – никогда тебе не избавиться от обязанностей.

По пути на луг мы с Маленькой Лошадкой встретили ещё несколько мальчишек лет эдак от восьми до двенадцати, направляющихся по тому же делу, а лошадей после ночных краж осталось так мало, что едва ли хватало на всех пастухов. Оказалось, что наша задача – отвести скакунов на водопой к ручью. После этого мы погнали их на новое пастбище, потому как на старом они съели почти всю траву и вообще, в конце концов, вся земля вокруг, сколько видит глаз, была наша.

Маленькая Лошадка и другие мальчишки без умолку болтали и хихикали – не иначе как надо мной. Кроме меня ни на ком не было штанов, рубашки, ботинок и шляпы, но потом, после того как стреножили вожака, чтобы табун не разбрелся, мы вернулись назад к ручью купаться – о чем я и говорил вам – сбросили с себя все, и ничем, кроме цвета кожи, я от остальных уже не отличался, а потом, когда все вылезли из воды – а вода, кстати, была холодная – жуть! – но если хватит духу залезть, потом согреваешься, да ещё возишься всё время с лошадьми – а индейские мальчишки без конца с ними возятся – так вот, когда вылезли, я все свои манатки тут же поотдавал. Только штаны шерстяные оставил, остальное все раздал и тем самым тут же приобрел кучу Друзей.

Когда мы вернулись в посёлок, все, кому достался от меня подарок, тут же побежали домой и притащили мне взамен всякую индейскую всячину. Вот тут я, наконец, стянул с себя и штаны, и облачился в кожаную набедренную повязку, что дал мне один из мальчишек, а подвязал её ремешком, полученным от другого. ещё я одел мокасины, а грязное жёлтое одеяло я получил от высокого парнишки по имени Младший Медведь – того самого, которому достались мои брюки, Он, кстати, тут же ампутировал им штанины и натянул на ноги по отдельности, как ноговицы, а верх выкинул за ненадобностью. Ботинки тоже никому не приглянулись, так и. лежали на земле, где я их бросил, а потом, когда лагерь снялся и ушёл, они так и остались валяться на том же месте. Уж если какая вещь индейца не интересует, так он её словно и не видит: она будет валяться у него под ногами, он будет спотыкаться об нее, но взять да отбросить её в сторону – и не подумает.

Завтрака мы в то, самое первое утро, так и не получили по той простой причине, что есть было нечего. Антилопу накануне съели всю без остатка, а собаку прикончить – вторую подряд – это была бы непозволительная роскошь, потому как для переезда на новое место нужны вьючные животные, а табун лошадей таял просто па глазах. Кэролайн так и не вернулась – а я тогда ещё думал, может, она вернется, а что её могли убить, я даже и мысли такой не допускал – и мне не с кем было и поболтать на родном языке.

Но не успело ещё солнце взобраться повыше на небо, а я уже накопил кое-какой словарь жестов и с их помощью довольно бойко болтал с Маленькой Лошадкой обо всем, что можно показать на пальцах. К примеру, если хочешь сказать «человек», надо поднять указательный палец, держа руку ладонью к себе. Тут мне, конечно, сильно подсобило то, что у Лошадки была такая привычка – как покажет что-нибудь знаками, тут же тыкает пальцем в тот предмет, который изобразил. А если хочешь сказать «белый человек», надо пальцем провести по лбу – вроде как поля шляпы показываешь, но это не так-то просто было сообразить, потому как Маленькая Лошадка сам был в шляпе – в той самой фетровой шляпе, которую я ему отдал. Он все водил пальцем по лбу под шляпой, а я думал, он говорит «твоя шляпа», или просто «ты», и только потом сообразил, что это «белый человек».

А когда они показывают просто «человек», это у них значит «индеец».

А чтобы показать слово «Шайен», они указательным пальцем правой руки проводят по пальцу левой, вроде как полоски рисуют – это они оперение стрел изображают: у всех Шайенов отличительный признак – полосатое оперение на стрелах из перьев дикой индейки. Кстати, на нормальном языке они себя Шайенами никогда не называют, они говорят «цисцистас», что значит «народ», или «люди». А кто все остальные – это их вроде как не касается.

Выкупавшись, мальчишки сбегали, притащили луки, и мы пошли в лощину, где на дне стояла лужа – туда бизоны приходят валяться в грязи – и стали играть в войну: бегали туда-сюда, пуляя друг в друга стрелами без наконечников. Потом начали бороться, а я в этом деле был не силен, все как-то боялся придавить соперника как следует, но после того как меня прижали не на шутку, я перешёл на бокс и расквасил парочку индейских носов, или, по крайней мере, один точно. Это был нос Младшего Медведя, и все остальные тут же подняли беднягу на смех, а уж это краснокожие умеют, будьте уверены, ещё и почище, чем белые. Они так зло потешались над ним, что я его прямо-таки пожалел.

И очень даже напрасно: вообще не надо было мне бить его, но раз уж так получилось, я должен был задрать нос, ходить петухом и бахвалиться, а то и поддать ему ещё – чтобы закрепить успех; вот это было бы по-индейски, так уж у них принято. Если ты кого побил, ни в коем случае нельзя его жалеть, а то получится, что одолев его тело, ты и дух его хочешь убить. Я этого тогда не знал, и все заглядывал ему в глаза да улыбался ему целый день, а добился только того, что приобрел первого в жизни настоящего врага, который потом много лет строил мне козни и принёс столько неприятностей и бед, что вам и^не снилось, потону как уж если индеец взялся мстить, он вложит в это дело всю душу, можете быть уверены.

Потом, помню, пошли мы к девчонкам – играть в лагерь. Игра простая – копируй взрослых во всём том, что они делают – и всё. Помню, девчонки ставили игрушечные типи, а мальчишки были вроде как мужья. Воины устраивали набеги на врагов и понарошку охотились на бизонов: мальчишка, который изображает зверя, держит большой кактус на палке, а остальные – охотники, то есть, стреляют из луков в него, и если кто попадает – значит, уложил бизона, а кто промажет, тому этот самый «бизон» как влепит по заднице своей дубинкой-булавой с кактусом на конце… Вот так вот…

Шайены вообще за что ни возьмутся – за любое дело – обязательно сделают больно – себе или другим. Только того и жди.

До этих пор, что ни делали, яс краснокожими мальчишками был, вроде, на равных, а как стали играть в лагерь – тут всё переменилось, и, наверное, опять-таки из-за Младшего Медведя: он, видишь ли, был «военным вождём» нашей ватаги, все признавали его главным, потому что из лука он стрелял страсть как хорошо, а ещё дубина у него была – сам изготовил – вроде булавы, как начнет ею махать, крушить врага – понарошку, конечно – просто жуть берёт. Да, вот так у Шайенов и становятся военным вождём: кто дерется лучше всех – тот и вождь. Но он командует только на войне. А для мирной жизни у них имеется другой вожак. К примеру, Старая Шкура Типи, так он – вождь мирного времени. А главный военный вождь нашего рода был Горб. Они прекрасно ладили, хотя во время резни у каравана, из-за виски, после того как приложились к бутылке, они – Помните? – пошли друг на друга с оружием. Правда, когда у Старой Шкуры Типи мушкет разорвало, тут же забыли друг о друге и занялись, кто чем.

В общем, Младший Медведь, одиннадцати лет от роду, был уже воин хоть куда, он был высокий крепкий парень и расхаживал выпятив грудь колесом. А насчёт нашей с ним драки я вам так скажу: он бы меня прикончил, ей-Богу, просто он ничего не смыслил в боксе. Ну, а это уж не моя вина, а его беда. Сам я здоровяком никогда не был, но мне тоже пальца в рот не клади.

Тогда, в самом начале, все, что у меня было, давали мне мальчишки: лук,*стрелы, палку, на которой можно скакать понарошку, как на лошади. Но как начали под началом Младшего Медведя играть в войну, все умчались прочь, даже Маленькая Лошадка, а меня бросили с девчонками и малышней, которые изображали детей когда играли в лагерь. А потом так и пошло, и все привыкли – мальчишки убегали без меня, ая оставался с девчонками, и наконец меня стали звать «Девочка-Антилопа», потому как я помогал ставить и разбирать типи, а это ведь женская работа. А ещё когда играли в лагерь, они устраивали пляску солнца точь-в-точь как взрослые. Мальчишки загоняли себе в тело длинные шипы акации, а к ним на веревочке привязывали черепа – собачьи или койотов – и волокли за собой. Пришлось бы и мне проделать то же самое – а куда было деваться? – но, слава Богу, хватило ума. Потому как уже тогда, в своём-то возрасте, я твёрдо решил для себя, что белый человек сильнее краснокожего дикаря. Почему он сильнее? Потому что умеет шевелить мозгами. Ну, судите сами: Бог знает когда, давным-давно индейцы научились передвигать тяжести – подкладывать под них круглые чурки и катить. А потом что? Прошли сотни лет, а они так и не додумались насадить кругляши на ось, чтоб получить колеса. То ли это тупость непроходимая, то ли упрямство – как хотите понимайте, но в любом случае, это просто дикость.

Так вот, пошёл я за один из вигвамов – игрушечный, что девчонки поставили – и хотел было попробовать воткнуть в себя шип, но только к телу прикоснулся – тут же позорно струсил. Это мне никогда не нравилось – причинять боль самому себе… Так вот, была у меня стрела – стащил я её – настоящая, с фабричным железным наконечником. Взял я острый камень и стрелу эту разрубил пополам – надвое. А ещё была у меня жевательная резинка – Шайены её сами делают – высушивают сок молочая и получается жвачка. Бизонья Лощина дала мне этой жвачки, а теперь я достал её, в рот совать не стал, а засунул себе в пупок, а потом воткнул в неё половинку стрелы – ту, что с оперением. А вторую половинку, которая с наконечником, я сзади пристроил – зажал ягодицами вроде как она у меня из задницы торчит. Пришлось ещё набедренную повязку сдвинуть набок, чтобы не мешала. Вид получился – будто эта стрела меня насквозь проткнула прямо посередине, под углом в сорок пять градусов. Когда все приладил, вышел я из-за типи, иду, ногами еле переступаю – ягодицы-то сжал, а спереди стрелу незаметно поддерживаю: руку прижал к животу, вроде как от боли корчусь, хотя это было как раз не по правилам: мужчине положено боль презирать, но я решил, что ничего, сойдет, потому как у всех, конечно, глаза на лоб полезут.

Так и вышло. Сначала меня увидели девчонки, они пораскрывали рты и, прикрывая их, так хлопали себя по губам ладошками, что я уж не знаю, как у них передние зубы-то уцелели. А потом и мальчишки – бедняги, со своими жалкими колючками и крошечными собачьими черепами на верёвочках – они чуть не лопнули от зависти. Парнишка по имени Койот – тот от досады так рванул свою верёвку, что вырвал шип у себя из спины и кровь ручейком побежала ему на задницу. Маленькая Лошадка принялся плясать и хвастать, что он мой друг. А Младший Медведь, бедняга, просто сник и поплелся прочь, волоча за собой свои дурацкие черепа, что прыгали по кочкам и тарахтели у него за спиной, а когда один из них зацепился за куст полыни, так оборвалась жильная верёвочка, а кожа на спине у Младшего Медведя – хоть бы хны.

С этих пор я стал на равных с другими мальчишками играть в войну, а вскоре Горящий Багрянцем сделал мне лук. Он был сыном Старой Шкуры Типи от одной из жён – она давно умерла. А я был сиротой и вроде как приёмным сыном в вигваме вождя, и потому имел право на внимание и участие всего рода, словно был им родственник по крови. Чуть ли не в каждом типи был свой приёмыш, хотя они все были чистокровные индейцы. Женщины рода обязаны были кормить меня и одевать, а мужчины – следить, чтобы я вырос и стал настоящим мужчиной. Пока я был мальчишкой, не припомню, чтобы кто-нибудь упрекал меня, что я, мол, не индеец. Про Кэролайн, к примеру, вообще никто никогда не вспоминал, потому как вождь выкурил с ней трубку, а она-то оказалась женщиной, и это ужасный конфуз, – стыд и срам на его седую голову. В прежние-то времена Шайены, когда собирались курить трубку, женщин за дверь выгоняли, и полог закрывали – чтобы не влезли обратно.

Была ещё одна причина, почему я так легко прижился в этом племени – они, индейцы, то есть, не хотели вспоминать о том, что случилось у каравана. Мой братец Билл – вы уже знаете – в форте Ларами никому ничего про резню не сказал, солдаты так и не пришли, и Шайены больше этого не боялись. Их другое тревожило: во время пьяной драки они чуть не поубивали кой-кого из своих, а это для Шайена самое страшное – убить своего – страшнее не бывает. И всё равно – пьяный ты или трезвый. Всё равно это убийство, а убийце нет спасения,- у него гниют внутренности, он смердит, и все чувствуют этот смрад, и бизоны чуют его и разбегаются прочь. Убийца не может курить трубку, никто не станет есть из миски, к которой он прикасался. Чаще всего его просто изгоняют.

Ну, тут вам, наверное, показалось, что я завираюсь, что вы поймали меня на слове. Когда я рассказывал про драку из-за виски, там выходило так, что кой-кого из индейцев все ж таки убили: к примеру, я ведь сказал, что Куча Костей снес полголовы некоему Облаку, и у того мозги брызнули наружу. Могу поклясться, если бы вы там были, и видели все, что я видел – вы бы не усомнились ни на секунду, что так оно и было. И представьте, каково же было моё удивление, когда на следующий день, когда мы искупались с мальчишками в речке и возвращались в лагерь, я вижу – кого бы вы подумали? – Облако! Да, Облако собственной персоной, жив-здоров, цел и невредим, стоит и ждёт своего пинто, по виду и не скажешь, что с ним что-то случилось! Уселся на свою лошадь, а я ехал следом и все разглядывал его затылок. Может, была там дырка – не знаю, я так ничего и не высмотрел. Только, помню, пару вшей разглядел – ползали по пробору между косичками, а крови засохшей – даже и следа не было. А ведь это был точно он – его-то ни с кем не спутаешь, у него бородавка на левой ноздре. Ни у кого такой нету…

Может, вы уже сообразили, в чем тут дело. А когда я выкинул этот Помер со стрелой в заднице – никому ведь и в голову не пришло, что я их дурачу. А все потому, что индейцы никогда не ждут подвоха, зато всегда готовы поверить в чудо.


ГЛАВА 4. РЕЗНЯ


А мальчишкам у Шайенов живется совсем неплохо. Если сделаешь что не так, никто тебя не сечет, а скажут только: «Люди так не поступают», а это у них значит «Шайены так не поступают». Однажды Койот сидел и раскуривал трубку своего отца, а тут слепень возьми и сядь ему на живот – ну, он и расхохотался. О, это была серьёзная оплошность! Всё равно как у белых – громко пукнуть в церкви. Отец отложил трубку и говорит: «Ты не умеешь себя вести, и я из-за тебя целый день не могу закурить трубку, потому что Те-Кто-За-Нами-Следят, гневаются на меня. Ты, наверное, Поуни, а не Человек». Койот после этого чуть не умер от стыда, убежал с глаз долой в прерию и целую ночь просидел там один.

Если ты Шайен, ты всё должен делать, как надо. Даже младенцу не положено орать просто так – может, племя прячется от врага, и крик его выдаст. Потому-то женщины и подвешивают люльки с младенцами (особые индейские люльки) на кустах подальше от лагеря – ребёнок поорет, поорет – да и поймёт, что это бесполезно, и привыкнет лежать тихо. Девчонок специально учат сдерживать смех и не хихикать. Я сам видел, как Тень, выстроив перед собой своих дочурок, предупредил, чтобы не смеялись и давай рассказывать им смешные истории. Поначалу они прямо покатились со смеху и расчирикались, как птички, а он все рассказывает и рассказывает, и постепенно они научились сдерживаться и только слегка кривили губы и всхлипывали, а в конце концов, после многих тренировок, научились-таки с каменным лицом выслушивать такие истории, что животики со смеху надорвешь. Слушать-то эти истории им никто не запрещал, нравится – слушай, но на людях виду не подавай. А потом, при случае можешь хоть треснуть со смеху – индейцы вообще-то шутку любят, а Тень к тому же, мастак был пошутить.

Школ у Шайенов не было, разве только какому ремеслу обучали детей. На родном языке они не писали, не читали, так что школа им просто без надобности. Если кому захочется выяснить чего-нибудь из истории, он идет и спрашивает у старика, который это дело помнит. С цифрами у них проблема: если пальцев не хватает сосчитать, Шайену сразу становилось скучно до смерти, и если, к примеру, кто обнаружит врагов и хочет сказать, сколько их, он говорит что-нибудь в таком роде: «Юты возле Голодной Горы. Их столько, сколько стрел выпустил Суй-За-Пояс-Что-Попало по чучелу антилопы в тот день, когда поспела вишня». Случай этот все знают, и потому всякий из людей Старой Шкуры Типи тут же сообразит, сколько там ютов, ошибётся разве на одного – двух, не больше. К тому же, в момент опасности, когда Шайена, как и всякого человека, пугает неизвестность, он таким способом тут же увязывает неизвестное с чем-нибудь знакомым, и ему легче преодолеть страх.

Шайен верит, что его конь – тоже Шайен, он с ним одной крови и конь это понимает. Горящий Багрянцем говорил мне как-то раз: «Скажи своему коню, что все племя узнает о его храбрости. Рассказывай ему о славных лошадях и их подвигах, и он тоже захочет прославиться. Расскажи ему всё про себя. У воина нет секретов от коня. Есть вещи, о которых воин не говорит брату, другу или жене, но воин и его конь должны знать все друг о друге, потому, что им скорее всего суждено вместе умереть и вместе проскакать по Висячему Мосту, что отделяет землю от неба».

Но тут вот какая штука: как только я брался разговаривать с безмозглой скотиной, я чувствовал себя просто дураком, дураком набитым. Вот почему плохо быть белым: слишком много знаешь. От индейца-то ничего другого никто и не ждёт, для него вся эта чушь, можно сказать, в порядке вещей. Да вы б даже огорчились, если бы он не разговаривал с лошадьми, потому как он же от рождения чокнутый. Ну, а белый так не может: хоть и десяти лет от роду, всё равно – слишком много знает.

Ну, рассказать день за днём всю свою жизнь у Шайенов – как меня учили и воспитывали – я, конечно, не могу, сами понимаете. Ездить верхом учился месяца, наверное, два – поначалу меня приходилось к лошади привязывать. Пока научился с луком и стрелами управляться как следует – ещё больше прошло времени…

Но тут придётся вернуться немного назад – к тому самому первому моему утру у Шайенов: Я – помните? – ушёл с мальчишками к лошадям, а Старая Шкура Типи спал без задних ног. Потом он проснулся и решил, что будет поститься весь день и всю ночь. А все дело было в том, что ему опять приснился сон – и опять про антилопу! Представляете, второй раз подряд! Это было явно неспроста, и вождь решил, что надо приниматься за дело.

Ближе к вечеру он пошёл к ручью, поднялся вверх по течению ярдов на триста и там на лужайке соорудил небольшой типи – совсем маленький, вроде тех, что мы, ребятня, строили для своих игр – он один только и мог туда поместиться. На закате влез туда и до самого рассвета сидел там один и проделывал какие-то таинственные манипуляции.

И всю ночь напролет, покуда он там сидел, какие-то люди – тоже из наших Шайенов – то и дело ходили туда, к этому типи, и стучали по шкурам, которыми он был покрыт. Все эти манипуляции означали, что готовится гигантская охота на антилоп. Так вот, Шайены ходили всю ночь к типи, в котором сидел вождь, и стучали по шкурам, а со шкур на землю падали волоски и чем больше их нападает, тем, значит, удачнее будет охота.

И покуда они всем этим занимались, в лагерь прокрался отряд ютов и угнал лошадей – весь табун. Утром оказалось, что лошади остались только у тех, кто на ночь привязал их возле своих типи. Но зато на земле у шаманского типи насыпалось порядочная куча антилопьего волоса – значит, виды на охоту были неплохие.

Старая Шкура вылез из типи только на следующее утро. Вел он себя как-то странно: вроде бы все время высматривал что-то вдали, за горизонтом. В руках у него было два чёрных шеста, а на конце у каждого прикреплен обруч и вся эта штуковина украшена перьями ворона. Вот с этими шестами в руках и направился он в прерию, и вся деревушка потянулась за ним – мужчины, женщины, дети и собаки. Ну, а про антилоп я уже рассказывал – как за день до того мы встретили маленькое стадо в бизоньей лощине, помните? Пугливые – ужас! Лишь ветер дунет посильнее – они как рванут с места в панике, всё стадо… А бегают! – милю в минуту запросто.

Бегают-то бегают, но есть у них один недостаток, который их и губит: слишком любопытны. Ежели где-то что-то крутится и трещит, она заметит – ей интересно – сил нет, не может устоять. Вот на это и рассчитаны шесты с обручами, которые Старая Шкура прихватил с собой. Шайены их называют «антилопьи стрелы». Они и впрямь пострашнее стрел – настоящих, с железными наконечниками: бедняга антилопа как увидит обручи с перьями – просто пропадает от любопытства, сама погибнет и потомство погубит…

И при всем при этом многого я так и не понял в этой охоте. Без колдовства тут явно не обошлось – иначе я объяснить не могу, как это все получилось…

В общем, идём это мы, идем, прерия вокруг – ровная как стол, мили на три ушли, вся деревушка, только старуха одна, калека, осталась, да ещё воин один – на него как раз «нашло» (в смысле, хандра напала). Потом остановились, а Старая Шкура уселся на землю. Цилиндр свой он дома оставил, а на голове у него теперь было два орлиных пера, в волосах торчали. Вперёд вышли молодые незамужние женщины, выстроились перед вождём, и он выбрал двух самых толстых и позвал к себе – помахал им своими «антилопьими стрелами», вроде как поманил, чтобы подошли и сели рядом. Одна была средней упитанности, но вторая так жиром заплыла, что сразу и не разглядишь, где у неё лицо-то, а глаза у ней – как бусинки, сквозь складки жира и не видны.

Чем жирнее девку подберешь, тем жирнее будут антилопы – такой, значит, был принцип.

Тут воины вскочили на коней (у кого они ещё остались, конечно) и вся деревушка – кто верхом, кто пешком – выстроилась полукругом: вождь с толстухами посередине, остальные – по бокам. Потом две девчонки – не те, толстые, а другие, потоньше – вдруг выхватили эти штуковины – «антилопьи стрелы» – у старика из рук да, бросились бежать – в разные стороны от него, расходясь все дальше буквой V. Кто был верхом – за ними, двое передних догнали девчонок, подхватили у них из рук шаманские палки и помчались дальше двумя цепочками – опять-таки буквой V, словно разошлись на развилке, а перья-то на обручах так и трепещут на ветру. Вдруг впереди в полумиле от всадников показалась антилопа, она стояла на бугорке, точно посерёдке между двумя цепочками Шайенов и точь-в-точь напротив того места, где сидит вождь. Антилопы, когда пасутся, выставляют часовых, совсем как люди. Эти «часовые», в случае чего, подают стаду сигнал своими белыми хвостами,- поднимают их вверх, словно сигнальные флажки. Так вот, стоит она, разведчица рогатая, смотрит – а её обходят по флангам два отряда Шайенов, человек по двадцать верховых в каждом – несутся галопом, а по центру, прямо посреди прерии – ещё целая куча народу, выстроились полукругом, а впереди – краснокожий старик, и с ним – две толстухи… Видит она эту картину – и что бы вы думали она делает?

Уж не знаю, ка оно обычно бывает, но та круторогая красотка, которую мы видели на бугорке, уставилась на нас во все глаза – оторваться не может, уши – торчком, того и гляди отвалятся от напряжения… А верховые тем временем поравнялись с нею. Смотрит она – налево, потом направо…

Но с обоих флангов надвигается и давит на неё одинаковая угроза, и потому, видать, она волей-неволей опять устремляет взгляд прямо перед собой, по центру, и даже на большом расстоянии видно, как она дрожит всем телом, хотя её жёлтая морда с чёрным носом и застыла от изумления.

А Старая Шкура восседает на своём красном одеяле, и ветерок играет опушкой орлиных перьев в его волосах. Толстухи по бокам сидят неподвижно, словно две кочки посреди прерии, и собаки тоже – притихли, ни одна не гавкнет, только часто дышат, высунув языки. Оно и понятно: они ведь тоже Шайены.

Тут наша разведчица двинулась вперёд, копытца свои изящные переставляет по одному, как будто хорошенько обдумывает каждый шаг; а белые полоски у неё на шее собрались складками, словно воротник в сборку. В этот момент за спиной у неё вдоль всей вершины холма будто частокол встал – сплошь маленькие рожки, потом головы появились из-за холма – маленькие, коричневые, много их – и все в нашу сторону смотрят. А передние всадники уже за вершину холма перевалили, две цепочки все дальше раструбом разъезжаются, и узким концом тот раструб указывает туда, где сидит посреди прерии Старая Шкура Типи и все его люди выстроились полукругом у него за спиной. А всадников-то в цепочках еле-еле хватило, чтобы фланги обозначить, растянулись чуть не на милю, меж двух соседних верховых сколько угодно антилоп, хоть все стадо, уйти могло, но они, бедняги, бежать и не помышляли, потому что были заколдованы.

Ну вот, семенит она, значит, вниз по склону, сторожиха рогатая, а за спиной у неё уже антилоп видимо-невидимо, весь горизонт заполонили и все прут и прут из-за холма. Уже ярдов сто прошли вперёд, а стаду все конца не видно, все прибывают и прибывают, и клином идут – прямо на Старую Шкуру. Шайены и антилопы движутся будто в едином порыве, словно в такт какой-то могучей музыке, а ритм задает им старый вождь. Я так полагаю, что музыку эту сочинили сами боги на небесах. А если вас такое объяснение не устраивает, то придётся вам изрядно поломать голову чтобы ответить, с чего бы это вдруг стадо антилоп в тысячу голов поперло прямо навстречу своей погибели. А ещё – откуда Старая Шкура мог знать, что антилопы будут здесь, именно в этом самом месте? Ведь когда он уселся посреди прерии, их ещё и близко не было – ни слуху, ни духу.

Передние всадники с шаманскими штуковинами в руках уже объехали все стадо, замкнули круг по ту сторону, проскакали навстречу друг другу и, поменявшись теперь местами, помчались дальше, то есть, назад, к вождю, и отдали ему его колдовской инвентарь. Теперь вокруг антилопьего стада замкнулось магическое кольцо, и вождь, взяв по волшебной палке в каждую руку, принялся эту петлю затягивать.

Он вдруг вскинул руки вверх, и все громадное стадо побежало. До передних антилоп оставалось ещё ярдов с семьдесят, а последние только перевалили через вершину холма. От головы до хвоста стадо растянулось ярдов на триста, и все это пространство было просто битком набито, нашпиговано антилопами – сплошь, впритык одна к одной. В задней части эта масса примерно на столько же разлилась в ширину, с востока на запад. Получился громадный живой, колышущийся клин – сплошная антилопья лавина. Ну тут мы – кто стоял возле вождя – сдвинулись с места, зашевелились, концы полукруга стали вытягиваться им навстречу – буквой «У». И вот эти твари рогатые несутся прямо в наш живой загон, где вместо изгороди – люди: мужчины, женщины, дети, в руках – развёрнутые одеяла, под ногами собаки вертятся, и все вместе сливается в одну сплошную стену.

Я стоял в левом крыле этой изгороди, прямо посередке, и сразу нацелился было на переднюю антилону – ту самую, «сторожиху» – но тут её нагнали задние и она затерялась в несущейся массе; а вскоре вообще все смешалось перед глазами, только пыль клубится да анти-лопьи ноги мелькают – не сосчитать, сколько их… Наконец передние оказались в ловушке, вождь взмахнул своими палками, и эти бедняги свернули было влево, но наткнулись на стену Шайенов. Они вправо – опять незадача. Тогда вождь поднял свои волшебные жезлы и скрестил их дважды. Передний зверь храпел носом и следил за этими манипуляциями, как зачарованный. И тут ум у неё, видать, зашёл за разум, копыта заплелись, и она рухнула на колени, перегородив дорогу остальным – а они напирают сзади сплошным потоком и никак не могут преодолеть это препятствие… Получилась куча-мала, прямо предо мною, а потом антилоп охватила настоящая паника: куда ни глянь, они спотыкались, лезли друг на друга, вышибали друг другу мозги копытами, вспарывали животы рогами, некоторых просто затоптали. Ну, тут мы начали их окружать, и в конце концов верховые замкнули огромное кольцо, а у каждого в руке – дубинка, или топорик, или просто большой камень, но ни копий, ни луков со стрелами – ничего такого не было: для «ближнего боя» такого не положено. Целый час, наверное, прошёл, покуда забили всех до одной – а ведь махали мы не покладая рук, да ещё немало антилоп и без нас погибло.

А Старая Шкура за все это время ни разу свои жезлы не опустил – все орудовал, размахивал ими над головой, покуда ни одной живой антилопы не осталось. Это был его долг, обязанность, а в бойне он участия не принимал. Ну, а я – у меня тогда силенок мало было, я даже такому хрупкому созданию особого вреда не мог причинить, но всё равно вместе со всеми старался улучить момент, пролезть вперёд да запулить камнем, Не знаю, может, и Младшего Медведя задел пару раз в суматохе: он совсем рядом стоял. Этот мальчишка схватил антилопу за рога и изо всех сил выворачивал ей голову – хотел сломать шею голыми руками, как самые сильные воины делают. Но ничего у него не получилось, и в конце концов ему пришлось-таки всадить ей в голову топорик, как раз между ушей. Её обезумевшие глаза вскипели кровью, язык вывалился, и она умерла.


ГЛАВА 5. МОЁ ОБРАЗОВАНИЕ КАК ЧЕЛОВЕКА


Ну, «человек», конечно, означает «Шайен». Так вот, вы, наверное, заметили, что в начале этой истории Старая Шкура Типи был просто болван болваном – клоун, да и только. Однако надобно вам сказать, что это он белым таким казался. А для Шайенов он был вроде как гений, почти святой. Это он обучил меня всему, что я узнал в детстве – кроме верховой езды, стрельбы и других подобных физических навыков. А учил он меня знаете как? Он рассказывал притчи мне и другим детям, не одну сотню рассказал всяких историй. Иногда и взрослые приходили, садились послушать, потому как все знали, что он старик мудрый – а иначе не дожил бы до такого солидного возраста.

Я расскажу вам две из его историй. Одна из них спасла мне жизнь, когда я в первый раз пошёл с индейцами в набег за лошадьми. А вторая – это речь. Старая Шкура произнес её на переговорах с Лакотами.

Послушайте – и поймёте, чем краснокожий отличается от белого человека. Ей Богу – лучше никто вам этого не растолкует.

Разве что сами поживете и с теми, и с другими – как я…


* * *

С тех пор как я попал к Шайенам, выпал и растаял не один снег, и мне шёл, кажется, тринадцатый год. Как-то раз мы с мальчишками играли в войну, и Младший Медведь, который мужал не по дням, а по часам, влепил стрелой без наконечника одному парнишке по имени Рыжий Пёс прямо в лоб, да так влепил, что тот чуть копыта не отбросил. Не иначе как в меня целился Медведь-то, да в меня попасть не так-то просто: я мишень очень даже подвижная. И случись в эту самую минуту неподалёку Старая Шкура Типи, а с ним ещё один краснокожий по имени Два Младенца – весь голый, и с ног до головы вымазанный черной краской: он дал обет и теперь должен был отправляться в путь, чтобы найти врага и снять с него скальп.

Он просто шёл рядом с вождём в каком-то трансе. Тут Старая Шкура увидел, как Рыжий Пёс лежит на земле без сознания. Склонился над ним и говорит: «Вставай, иди поешь!» Парнишка тут же очнулся, вождь послал его к Бизоньей Лощине, чтобы она его накормила. Потому как индейцы таким способом от всех болезней лечатся.

Потом старик повернулся к Младшему Медведю и говорит: «Тот, наверное, храбрый воин, кто стреляет в своих друзей». И Медведь чуть не умер от стыда.

Тут Старая Шкура расстелил своё одеяло, и мы все уселись в кружок. Косички вождя были украшены мехом горностая, а на шее был повязан то ли платок, то ли шарф, расшитый старинным бисером, сделанным в те времена, когда сюда ещё не добрались белые со своими стеклянными бусами: его – бисер, то есть,- выточили из обломков пурпурной океанской ракушки, а потом он множество раз переходил из рук в руки, пока не попал к вождю: Шайены-то жили в самом центре страны. А начал он свой путь где-нибудь на побережье Орегона или Массачусетса – небось, какой-нибудь тамошний дикарь разбил раковину, высосал водянистое мясо, а потом уселся и долго корпел над красивыми обломками со своим каменным точилом, чтобы сделать что-нибудь эдакое…

Так вот, все уселись и вождь заговорил: «Я расскажу вам про воина, который любил своих друзей. Это случилось много снегов назад, когда я был ещё молод. В те времена мало у кого из наших людей были ружья, потому что мы почти не торговали с бледнолицыми, а индейцы из других племен, кому удавалось заполучить оружие, не хотели с ним расставаться. А у нас даже железных наконечников для стрел было мало, и в бою мы, бывало, нарочно скакали перед самым носом у врага – чтобы в нас попали его стрелы, а мы потом их железные наконечники забирали себе».

Тут он весело рассмеялся и натянул повыше свою правую ноговицу – и мы увидели, что его нога сплошь покрыта старыми шрамами.

«А больше нам негде было их взять. За лошадьми мы обычно ходили на юг – в страну, где живут люди-Змеи, потому что они прекрасные наездники и у них самые лучшие кони. Говорят, причиной тому то, что они со своими лошадьми спариваются, но сам я этого ни разу не видел». Это он про Команчей говорил – в верховой езде им равным нету ни среди белых, ни среди индейцев. А насчёт того, что кобыл трахают, точно не скажу, не знаю, но хорошо знаю, что своих женщин они берут совсем как жеребцы – сзади, да ещё хрипят и ржут при этом, словно кони. Короче, на лошадях просто помешаны.

«А иногда нам и лошади были не нужны, но мы ехали на юг просто так – подраться. Потому что Змеи – храбрый народ, и когда видишь, как они несутся на тебя во весь опор – просто дух захватывает, и сердце поет песню, особенно ранним утром, когда солнце на небе ещё юноша. Позже, когда он повзрослеет, в стране Змей становится слишком жарко, и тогда понимаешь, почему много лет назад наши предки-Шайены изгнали их туда, а себе забрали эту землю, которая прекрасна»…

Рассказы про войну всегда возбуждали вождя. Он сбрасывал лет двадцать и молодел прямо на глазах – взгляд его горел, щёки раздувались – того и гляди лопнет на каком-нибудь уж слишком кровавом повороте событий.

«Однажды в страну Змей отправился за лошадьми отряд из шести Шайенов: Прилет Ястреба, Рубашонка, Лошадиный Вождь, Железная Рубаха, Брыкливый Мул и Маленький Человек. С ними был ещё один воин по имени Волосатый, он был Арапах, а вы ведь знаете, что это племя всегда дружило с Шайенами, и обычно устраивало свои стойбища рядом с нами. Надо вам сказать, что этот отряд отправился на юг для того, чтобы выловить в прерии диких лошадей, а вовсе не за тем, чтобы воровать их у Змей. Иначе Волосатый не поехал бы с ними, потому что в тот год Арапахи были в мире со Змеями…

У истоков Уашито наши люди обнаружили множество следов и поняли, что рядом – большое стойбище Змей. С наступлением темноты решили напасть, хотя в отряде не было ни одной винтовки, а стрел осталось всего несколько штук, и если бы Змеи настигли их потом – они не смогли бы долго сражаться.

Отыскав лагерь Змей, Шайены укрылись неподалёку и стали ждать темноты. Потом прокрались в стойбище и увели целый табун прекрасных пони. Волосатый не принимал участия в набеге, потому что его народ заключил со Змеями договор. Он остался за деревушкой стеречь лошадей, которых оставили Шайены, а когда они вернулись с угнанным табуном, он поехал с ними. И они ехали без остановки всю ночь и половину следующего дня, покуда солнце не поднялось на небе так высоко, что заглядывало в дымовые отверстия типи. К тому времени отряд добрался до Зловонного Ручья – из которого может пить только лошадь, а человек – не может. И там они стали поить свой табун.

Поскольку Шайенам приходилось гнать украденных лошадей, они не могли двигаться быстро, и потому не успели они напоить табун, как их настигли Змеи, которых было так много, что на каждого воина в отряде, считая и Волосатого Арапаха, приходилось больше чем по десять. Наши люди вскочили на лошадей, поднялись на невысокий холм, потом убили своих животных, чтобы укрыться за их телами, сбросили ноговицы и рубахи и, распевая свои песни, стали готовиться к смерти.

Прежде чем Змеи напали, их вождь, которого звали Луна, выехал вперёд, приблизился, чтобы его было хорошо видно, и сказал на языке жестов: «Ты ведь из племени Татуированных, (так Змеи зовут наших друзей – Арапахов). – Почему ты крадёшь наших лошадей вместе с людьми из племени Стрел-с-Полосатым-Оперением (а так они называют Шайенов). Твоё племя и моё заключили мир. Или ты плохой человек?»

Волосатый поднялся и отвечал: «Я не входил в ваш посёлок и не воровал ваших лошадей. Эти люди – мои друзья. Я жил с ними, ел с ними и дрался плечом к плечу с ними. Потому, хоть и правда, что мы с тобою не враги, я думаю, что сегодня подходящий день, чтобы умереть вместе с ними».

«Я слышал тебя», – жестом ответил Луна и вернулся к своим воинам. И они бросились вперёд, на холм. Железная Рубаха, Прилёт Ястреба и Рубашонка пали в бою, но остальные четверо сражались так храбро, что Змеи отступили, потеряв несколько воинов убитыми, а ешё несколько были ранены. Потом Змеи вновь бросились в атаку, но не все сразу, а небольшим отрядом в десять воинов. На сей раз был убит Волосатый, копьё пронзило ему грудь, но прежде чем его сбросили с лошади, он успел пустить стрелу прямо в шею тому, кто убил его. Этот воин, падая, ухватился за гриву своего коня, который стал брыкаться и пятиться, и угодил копытом в живот Брыкливому Мулу, а тем временем другой Арапах наскочил на Шайена и, свесившись с лошади, изо всех сил ударил его своей боевой дубинкой и размозжил ему голову. Лошадиного Вождя тоже ранили, и он вскоре умер.

После этого в живых остался только Маленький Человек. У него не было больше стрел, и ему приходилось ждать, пока в него попадет вражеская стрела, чтобы извлечь её из своего тела и стрелять в ответ. Таким способом он убил одного из Змей и ранил ещё одного, когда они опять поскакали на него. Остальные пронеслись мимо через весь холм, спустились на другой стороне, развернулись и теперь вшестером или всемером опять приближались, потрясая своими короткими копьями.

Как только первый из Змей достиг вершины холма, Маленький Человек схватил одеяло из кучи одежды, сброшенной нашими воинами и с криком «Ву-ву-ву!» взмахнул им перед головой его лошади. Лошадь отпрянула в сторону, и копьё, брошенное Арапахом в Маленького Человека, не достигло цели, хотя и проделало большую дыру в одеяле. Схватив всадника за пояс, Шайен стянул его-с лошади и в одно мгновение нанёс ему три удара ножом по горлу, но скальпа снять не успел, потому что остальные Змеи были уже рядом. Тогда наш воин вскочил в седло убитого Арапаха, подхватил с земли его копье, бросился на врагов и нанес им такой ущерб, что они бежали вниз, в долину, где ждали остальные Змеи.

Маленький Человек носился туда-сюда по всему холму,распевая песню смерти, а Змеи внизу устроили совет. Потом Луна вышел вперёд и сказал на языке жестов: «Ты храбрый воин. Мы забрали назад лошадей, которых вы украли, и не хотим больше драться. Ты можешь уйти».

Но Маленький Человек сказал на это: «Я не слышал тебя». И Луна вернулся к своим воинам, и они опять бросились вперёд, и теперь их было двадцать воинов, и Маленький Человек убил несколько из них, а сам остался невредим. После этого Змеи были очень напуганы, потому что они ещё никогда не сталкивались с таким сильным колдовством.

Луна ещё раз выехал вперёд и показал жестами: «Ты самый храбрый воин из племени Стрел-С-Полосатым-Оперением. Возьми себе лошадь, на которой сидишь, возьми копьё, и мы дадим тебе ещё одну лошадь. Возвращайся к своему племени. Мы не хотим больше драться».

«Нет, спасибо, – сказал Маленький Человек. – Все мои друзья умерли, включая и того, который остался верен Шайенам, хотя сам был Арапахом. Без моих друзей я буду все дни только сидеть и плакать. Лучше вы убейте меня. Сегодня хороший день, чтобы умереть».

С этими словами Маленький Человек поднял над головой своё копье и с боевым кличем и с именем своего народа на устах бросился вперёд – один против всего отряда Змей. Луна был храбрый вождь, но когда он увидел, как на него, издавая страшные крики, галопом мчится Маленький Человек – он завизжал и побежал прочь, но Маленький Человек догнал его и вонзил в него своё копье.

Копье прошло насквозь и застряло в теле Луны. Тогда Маленький Человек выхватил нож и продолжал крушить Змей, которые бежали перед ним врассыпную.

Он вихрем носился среди них, рубил и колол направо и налево с такой яростью, словно на руках у него вместо пальцев были острые лезвия, а Змеи вопили от ужаса, хотя они храбрые воины.

Наконец один из Арапахов выстрелил Маленькому Человеку из мушкета в спину. Тот упал на землю, и Змеи отрубили ему голову. Но после этого его обезглавленное тело вскочило на ноги и стало опять размахивать ножом, который оно всё ещё сжимало в руке. А его отрубленная голова, которую Змеи насадили на копье, раскрыла рот и стала издавать боевой клич Шайенов. Тогда мужество покинуло Змей… Они бросились прочь без оглядки, а те из них, кто оглянулся, увидели, что безголовое тело Маленького Человека бежит следом, размахивая ножом. А когда они умчались так далеко, что их было не догнать, оно взобралось на холм и улеглось на землю рядом с друзьями. Что сталось с головой, не знает никто – воин который держал копье, бросил его, когда голова стала кричать.

Луна не умер, но остался горбатым, как бизон, до конца своих дней. Он не стыдился своего бегства, потому что в тот день Маленькому Человеку помогали такие колдовские силы, перед которыми ни один

Арапах или Змей не устоял бы. Луна сам рассказал мне эту историю – потом, когда наши племена заключили мир, а Змеи отыскали брата Маленького Человека и отдали ему лошадь его брата, и после этого они снова смогли приходить к тому холму, где умер Маленький Человек, и его тело больше не нападало на них».

С той ночи, когда Кэролайн улизнула из лагеря Шайенов, я не встречал ни одного белого человека. Только однажды – наше племя тогда расположилось на берегу реки… Сюрпрайз, и мы с мальчишками как раз ловили в прерии степных тетеревов, вдруг смотрим – скачет что-то, милях в двух-трёх, Я поначалу думал – бизоны, но Лошадка присмотрелся своими индейскими глазами и говорит: «Нет, это бледнолицые: один – желтоволосый, с ружьём, а его гнедой хромает на переднюю левую; а второй – бородатый, его чалый спину седлом натер». Ещё говорит, они заблудились, но гнедой почуял воду и скоро выведет к реке, и они разберутся, куда ехать. Ну, мы развернулись и двинули в другую сторону.

Надобно вам сказать, что мы не очень-то жаждали встретиться с этими белыми. Я скажу вам почему: с некоторых пор Шайены уверовали, что такие встречи им боком выходят. Наткнуться на белого – это стало вроде как дурной знак – помните, как они приехали к обозу, в котором были мои белые родственники? Чем это для Шайенов закончилось – чуть не поубивали друг друга. В Форт-Ларами много индейцев приезжало торговать, меняться – они ставили свои вигвамы в прерии, за частоколом форта – там тоже то и дело какие-нибудь неприятности случались: то какой-нибудь молодой воин напьется и стреляет в солдат, то кто-нибудь угонит армейских лошадей. А как-то раз один Лакот наткнулся на старую большую корову, что отстала от обоза переселенцев. Ну, он её и прирезал, чтобы взять шкуру. А солдаты узнали про то – взбесились не на шутку, вскочили на коней и напали на индейский посёлок. Несколько человек – как не бывало, и с той и с другой стороны.

Когда это случилось, мы были в семидесяти милях от Ларами – наш посёлок стоял на берегу Ручья Боевого Оперения – и мы сразу же обо всём узнали. К нам прискакали люди из племени Миннеконжу – это народ вроде Лакота – и совещались со Старой Шкурой Типи, Горбом и другими уважаемыми людьми племени, На такие совещания любой может прийти и сказать все, что хочет – если только это не глупость какая-нибудь – хотя обычно говорят вожди, потому как они умнее, а иначе не были бы вождями.

К счастью, среди этих Миннеконжу был один, который говорил на языке Шайенов. Потому что Шайены и Лакоты, хоть и были союзниками спокон веку, но языки у них совсем разные – ничего общего, как, например, у португальца и русского, и при встрече им всегда приходилось жестами объясняться. Но на сей раз у них был переводчик.

Сначала один из Миннекоижу, которого звали Большой Лось, встал и рассказал о том, что произошло в Ларами, а закончил так: «Я встречал многих уасичу»,- так Лакоты называют белых, – «И я пил их кофе и ел их сахар, и это мне понравилось». Тут Шайены дружно поддакнули: «Хай-хай, хай-хай!», а Большой Лось продолжал: «Но ни один из них ни разу не сказал мне, что привело их в нашу страну. Сначала их было мало. Они не имели вигвамов и были жалки, и Лакоты делились с ними едой. Потом пришло много белых, они пригнали уродливых животных, которых нельзя есть, потому что они где-то потеряли свои яйца, и мясо у них жесткое, как уздечка, отчего эти животные не годятся ни на что, а только на то, чтобы тащить огромные фургоны, которые уасичу доверху нагружают множеством вещей, от которых нет никакой пользы – если не считать кофе и патоки, да ещё железных обручей от бочек – из них можно делать наконечники для стрел. У бледнолицых женщин такой вид, словно они нездоровы, и я от них чихаю… Потом пришли солдаты, у них были большие слабые кони, а жён – по одной на каждого не было, зато было несколько женщин, которых они делили между собой – такой женщине надо дарить подарок всякий раз, как ложишься с нею.

Если какой-нибудь из уасичу совершает поступок, который не нравится другим, они обвязывают ему шею веревкой и сталкивают с высокого моста, чтобы выдернуть его дух из тела. Бледнолицые рассказывают про свои большие деревни, которые стоят в том краю, где рождается солнце. Но если то, что они говорят, правда – зачем тогда они приезжают в нашу страну и пугают бизонов?

Я скажу вам – зачем: все бледнолицые больны, и если где-то есть те большие деревни, которыми они хвастают, то все люди в них, наверное, умерли оттого, что спали с больными женщинами и ели мясо, которое смердит; а те из них, кто остался живым, приезжают сюда, и если мы их не убьем, то они заразят своей болезнью народ Лакотов и наших друзей – народ Шайелов».

Так Лакоты называют Шайенов.

После этого Большой Лось сел и стал чесаться, потому что его кусали вши, а говорить стал другой Лакот. Он говорил в том же духе, а после него поднялся наш Горб. Оратор он был не ахти какой, но котелок у него варил – в этом ему не откажешь. Так вот, встал он и говорит:

«Если мы хотим воевать против бледнолицых, нам потребуется много ружей и пороха. Столько ружей, пороха и пуль, сколько нужно для войны с бледнолицыми, мы можем взять только у бледнолицых. Наверно, они не согласятся дать их нам, если мы скажем, для чего нам ружья, порох и пули. Даже если они согласятся продать их нам для этой цели, мы не сможем их купить, потому что нам не за что купить столько ружей, пороха и пуль. И мы не можем силой взять их у бледнолицых, потому что, если бы мы могли это сделать, нам не нужны были бы ружья, порох и пули для войны с бледнолицыми.»

Горб задумался и стоял, то и дело открывая и закрывая рот, словно рыба, потому как носом он дышать не мог: нос ему повредили в тот самый день, когда дрались из-за виски возле нашего обоза, и теперь он – нос, то есть,- был все время заложен… Так вот, помолчал он с минуту и говорит: «Горб тоже не понимает, что нужно бледнолицым в нашей стране. Они все, наверное, потеряли разум…

Наверное, лучше нам держаться от них подальше, потому что у нас нету ружей, пороха и пуль».

Тут опять встал Большой Лось: «Один молодой бледнолицый вождь в Форт-Ларами говорил, что с отрядом в десять солдат он может стереть с лица земли весь народ шайела, а с отрядом в тридцать солдат – все племена прерий. Но вместо этого мы, Миннеконжу, и с нами ещё некоторые из Лакотов стёрли с лица земли его самого.

Вот, это кольцо, которое я ношу на шее на шнурке – это его кольцо. У меня был ещё и его палец, но я его потерял.»

Наконец, очередь дошла до Старой Шкуры Типи, и он заговорил – как и полагалось по правилам индейского ораторского искусства – высоким фальцетом. Слова зарождались где-то глубоко в груди и, пройдя через напряжённое горло, вырывались наружу высоким дрожащим сдавленным звуком. Когда слышишь такую речь впервые, может показаться, что бедняга просто помирает от удушья. Но если привыкнешь к этой манере и начнёшь вникать в суть – очень даже вдохновляет.

Сначала он говорил комплименты Миннеконжам и другим кланам народа Лакота. Потом невзначай напомнил им шайенскую теорию, по которой они – Шайены, то есть, – живут в Чёрных горах давным-давно; они уже жили в этих местах и процветали, и имели множество лошадей, когда первые из Лакоты только появились здесь – бедные и жалкие, перевозя свои типи на собаках, потому что не имели лошадей, И Шайены жалели их, и время от времени дарили им лошадей, и благодаря этому Лакоты постепенно превратились в то богатое и мощное племя, каким они есть сегодня…

Часа полтора он продолжал в том же духе, а потом говорит: «Что же касается бледнолицых, то первым из людей моего народа, кто увидел их, был дед моего деда. Его звали Идущий По Земле. В те дни мой народ жил у Озера Без Берегов, строил жилища из земли и выращивал маис. Однажды утром Идущий По Земле и ещё несколько Шайенов шли по следу медведя берегом реки, и вдруг увидели след другого зверя, которого они никогда раньше не видели. Этот новый след был размером с медвежий, но на нем не было видно отпечатков от пальцев и когтей – он был весь гладкий, ровный и округлый. Наши, люди решили, что это след какого-то речного зверя, у которого пальцы соединены перепонками, чтобы лучше плавать.

И они пошли по этому следу, и он привел их на лесную поляну, и там они увидели этих новых зверей, а ещё – медведя-гризли, который тоже шёл за ними по следу. Эти новые животные имели очень странный вид. Нашим людям показалось, что они голые, но у всех у них разный мех, или шкура, а ещё у всех разная форма головы. Наши люди тогда подумали, что эти животные – родственники, или даже дети медведя-гризли, потому что, как и он, они стояли на задних лапах, а передними лапами пользовались как руками, и туловище у них было такое же неуклюжее.

Но тут медведь-гризли напал на этих неведомых зверей. Он бросился на них, а они – ухватили себя между ног, вытащили свои члены, которые у них длиннее, чем руки – и положили их себе на плечо, а потом из членов вырвалось пламя и дым, и был большой шум, а гризли упал и умер.

Наши люди были очень напуганы и бежали через лес назад, в свою деревню, и рассказали обо всём всем остальным, а остальным было очень интересно и захотелось увидеть диковинных животных своими глазами. Поэтому все воины нашей деревни отправились к той поляне, спрятались за кустами и стали смотреть. Одно из животных стало стаскивать кожу со своего туловища и головы, и наши воины от изумления захлопнули свои рты ладонями. Но когда оно осталось без шкуры, наши люди увидели, что оно похоже на Шайена, как одна капля воды на другую, только тело у него белого цвета, и на лице растут волосы.

Оно покупалось в речке, а потом опять натянуло на себя свою шкуру – и тогда наши воины поняли, что это шкура на самом деле не шкура, а одежда.

У некоторых из этих существ лица были волосатые, и наши люди решили, что это самцы, а гладколицые – это самки. А ещё они увидели, что палки, стреляющие молнией – вовсе не члены этих животных Просто они иногда ставят эту палку на землю у себя между ног – вот Шайены и решили, что это член.

Потом наши люди вернулись в свою деревню и собрались на совет. Голодный Медведь сказал: «Лучше нам не беспокоить их и не злить, потому что это очень странные животные, и мы не знаем, чего от них ждать».

Чёрный Волк, который не был среди тех воинов, которые первыми пришли на поляну, и не видел, как бледнолицые стреляют, сказал: «Мы могли бы легко убить их, но мясо у этих белесых, скорее всего, невкусное, хотя кожа сгодилась бы на набедренную повязку».

Но Идущий По Земле, который был очень мудр, сказал: «Эти существа не Шайены, но они тоже люди. Все вы помните пророчество нашего великого героя, который говорил, что однажды в нашей стране появятся люди незнакомого племени, и у них будет белая кожа и странные привычки. Он говорил, что они принесут нам несчастье. И вот – они здесь. И будет лучше, если мы сами выйдем им навстречу, чем если они наткнутся на нас случайно и застанут нас врасплох.

Поэтому мы поступим так: я войду в их лагерь и стану смотреть на них. Вы спрячетесь за кустами и будете следить. Если белые люди нападут на меня – значит, мы должны воевать с ними, и тогда пусть кто-нибудь вернется в деревню и скажет женщинам, чтобы они спрятались и спрятали детей. Если на меня не нападут, то вы можете тоже выйти к белым людям».

Идущий По Земле сбросил с себя всю одежду, кроме набедренной повязки, и один направился к поляне. Белый человек, который первым увидел его, стал поднимать свою палку, стреляющую молнией, но другой – без волос на лице, похожий на женщину – шагнул вперёд и протянул Идущему По Земле руку. Дед моего деда остановился и посмотрел ей в глаза, потому что наши люди в те времена не знал и, что такое рукопожатие. Потом подошли другие белые люди. Они обступили вождя со всех сторон, и наши воины в кустах стали натягивать тетивы своих луков, но скоро они увидели, что белые не причиняют вождю никакого зла, а наоборот, улыбаются ему и пытаются говорить с ним, и тогда некоторые из наших воинов вышли из-за кустов к белым людям.

Оказалось, что гладколицые люди – это не женщины, а мужчины, как и волосатые. А у одного из них на шее висел золотой крест, и когда он снял шляпу, Шайены увидели, что у него почти нет волос, только небольшой пушок возле ушей. У него было две жерди, связанных крест на крест – они торчали из земли неподалёку. И вот белые люди опустились на колени, а этот лысый закрыл глаза, сложил руки перед собой и стал что-то говорить. Потом белые показали Шайенам свои палки, стреляющие громом и молнией, и разрешили им несколько раз нажать на курок, но наши люди всё равно пугались, когда гремел выстрел.

Те первые белые люди оставались в этом месте одну луну и начали строить квадратный вигвам из брёвен. Наши люди приходили к ним каждый день, и человек с крестом дарил им подарки и показывал жестами, чтобы они опустились на колени, когда он говорит, обращаясь к скрещённым жердям, в которых заключалась его колдовская сила; и наши люди слушались, и становились на колени, чтобы не обидеть его. Но однажды ночью, когда часть белых людей спали, остальные убили их, забрали их вещи и сожгли дом. Потом пошли к Большой Воде, сели в лодку, которая была у них там, и уплыли.

Эту историю слово в слово рассказал мне отец моего отца, – закончил свой рассказ Старая Шкура. – А потом то же самое случалось много раз везде, где бы ни появлялись белые люди. Они не любят друг друга, и рано или поздно один белый обязательно убивает другого, и обычно делает это не в бою – как Шайены, когда хотят показать свою храбрость и насладиться геройской смертью своих врагов, и умереть в хороший день – а совсем наоборот: они стреляют друг другу в спину, подвешивают за шею, заражают один другого плохой болезнью или делают так, чтобы он потерял голову из-за виски.

Но я говорю вам – это белые люди, они не такие, как мы, и, может быть, у них есть какая-то причина поступать так, а не иначе, и эту причину нельзя понять, если ты не белый. Когда они нападут на меня – я буду защищаться. Но до тех пор я буду избегать встречи с ними».

Вот так учил нас старый вождь. А было это в те дни, когда мы перебирались на новое место- в страну на берегах реки Паудер. Но спешить-то нам было некуда, и мы сначала повернули на юг, и пару дней шли берегом реки Сюрпрайз, и взяли там много бизонов. В те времена железной дороги ещё не было, и белых охотников тоже, так что в этих местах бродили бизоньи стада в сотни тысяч голов. Миля в длину, миля в ширину, а то и больше – представляете? – и всё сплошь запружено зверьём – спина к спине, так что и травы не видно. Шайены гонят их по кругу и бьют без устали стрелой или копьем, и сколько бы ни убили – всё равно капля в море для этого стада. Потом приходят женщины и разделывают туши, все пригодное в пищу, или ещё для чего-нибудь, складывают на шкуры и волокут в лагерь, а сами шкуры потом выделывают и растягивают для просушки, а потом из них шьют какую-нибудь одежду и покрышки для типи. Помню, после охоты мы, бывало, ели варёный бизоний язык и жареную вырезку из холки – лучше этой еды ничего на свете нет, а ваш самый лучший бифштекс рядом с ней – всё равно как обожжённая подошва. Но теперь-то ничего этого уже нету…

Так вот, я уже сказал, что белых в тех местах тогда ещё не было, но зато там поблизости жили индейцы Вороны. Вообще-то Шайены и Вороны по большей части враждовали, но незадолго до того правительство собрало враждующие племена на берегу Лошадиной речки, к востоку от Ларами и заставило их подписать договор – что не будут воевать друг с другом. Ну, между теми племенами, что живут друг от друга далеко, этот план работал прекрасно, но между соседними племенами – ничего не получилось, потому как для Шайенов воевать, например, с Поуни – нормальное дело. А кто не воюет – тот постепенно превращается в женщину. Вот Вороны, например, которые, кстати, водили дружбу с белыми и всегда говорили, что не убили ни одного бледнолицего, и за это белые им оставили их землю. Так вот, Вороны, когда сами воевали против Шайенов или Лакотов, были храбрые воины, в когда шли служить разведчиками в кавалерию Соединенных Штатов, сразу превращались в трусов. Почему так – не знаю…

Короче говоря, только мы вернулись назад, на север, к реке Паудер, тут возвращаются наши воины, которых выслали вперёд – разведать что к чему, – и говорят, что недалеко отсюда на берегу Ручья Вздорной Женщины обнаружили большое стойбище Ворон. «Если это большое стойбище – там должно быть много лошадей» – сказал Горб. Тень, который непосредственно ездил на разведку, говорит: «Эти Вороны очень богаты лошадьми. Таких красивых коней я нигде не видел, Я целый день прятался в кустарнике, чтобы взглянуть на них».

«Я слышал тебя» – сказал Горб и вздохнул. Потом воины отправились к Старой Шкуре Типи советоваться, а мы, мальчишки, всей ватагой побежали следом.

Когда вождя ввели в курс дела, он спросил у Тени:

– Тебе нужны лошади?

Тень с ужасно печальным видом кивнул головой и сказал:

– Никогда ещё я не был так беден.

Старая Шкура Типи задал тот же самый вопрос всем по очереди, и от каждого получил тот же самый ответ. Потом засунул руку себе за пазуху, нащупал там что-то и заговорил: «Я получил эту медаль за то, что поставил свой знак под мирным договором между нами и Воронами. На ней изображено лицо Старшего Вождя белолицых, который живет в их главной деревне. Я сказал ему, что не стану воевать с Воронами, покуда солнце не перестанет ходить по небу, а я слов на ветер не бросаю. Но ни один из вас не ставил свой знак на той бумаге, и ни один из вас не носит на шее эту медаль. Я думаю, что Старший Вождь бледнолицых не узнает, кто вы. А из лошадей я больше всего люблю пинто».

В общем, когда забрезжил рассвет, отряд был уже готов. Все собрались в типи Тени. Там были: Тень (Что Он Заметил), Холодное Лицо, Жёлтый Орёл, Птичий Медведь, Большая Челюсть. Стояла осень, и ночи были уже прохладнее, но все, кто шёл в набег, разделись догола, чтобы одежда не мешала им быстро сделать своё дело. Мы, мальчишки, так и вертелись вокруг воинов, которыми восхищались всей душой. Мы просто из кожи лезли вон, лишь бы оказать им какую-нибудь мелкую услугу: поточить нож, уложить стрелы в колчан и т. д., и вдруг Младший Медведь подходит к Тени и говорит: «Я готов идти с вами». Тень как раз завязывал потуже свой мокасин, и, не поднимая головы, просто сказал: «Ладно».

А Младший Медведь опять говорит: «Я много раз пробовал – воровал мясо у женщин». Это он про игру нашу говорил, а игры у индейцев все с дальним прицелом – готовят мальчишек к серьёзному делу. А играли мы так: женщины режут бизонье мясо тонкими ломтями и развешивают его на веревках из кишок – сушиться на солнце, а мы крадемся незаметно, ползем на животе – змеей извиваемся, потом – хвать кусок мяса – и бежать! Кто больше украл – тот и молодец, а каждый кусок считается за лошадь – вроде как угнал. А если женщина заметит тебя да легонько стукнет палкой по спине – значит, ты убит и из игры выбыл. Вообще-то, Младший Медведь в этом деле был чуть ли не хуже всех: сила-то есть, но ловкости да сноровки – никакой. Но ему ведь шёл четырнадцатый год – сколько же можно в мальчиках ходить? ещё немного – и всё, пиши пропало. Вот он и лез на рожон: «А два дня назад я убил бизона», Ну, об этом и правда все знали, потому как его отец после охоты по всей деревне ходил и распевал песню об этом подвиге, а потом устроил настоящий пир.

– Я слышал об этом,- сказал Тень.- Можешь идти с нами.

– Я сильнее всех мальчишек в деревне, – не унимался Младший Медведь.

– И, наверное, болтливее всех, – отозвался Холодное Лицо, который стоял рядом и пытался приладить у себя за ухом маленький узелочек с амулетами – на счастье, – мы, наверное, останемся здесь, а ты один отправляйся в лагерь Ворон и скажи им речь – они любят хвастунов.

– Можешь идти с нами,- сказал Тень, – если не будешь много разговаривать. Шайены лучшие из людей на всей земле, они самые храбрые воины, их женщины красивее всех на свете и добрее, а земля их – прекрасна» Это известно всем, даже нашим врагам. Шайен знает, что он Шайен, и ему незачем об этом болтать.

Ну, это меня взбесило не на…шутку – ещё и посильнее, чем Младший Медведь, который вздумал навязываться в набег со взрослыми! Дело в том, что мне Шайены, честно говоря, нравились – ей-Богу, нравились! И мне порой казалось, что я им, наверное, и в подметки не гожусь, и я чувствовал себя среди них каким-то бедным родственником. Но это их дурацкое высокомерие! Оно мне каждый раз напоминало, что я, Шайен, белый человек… Нет, вы только подумайте: лучшие из людей па всей земле! Боже правый, да если бы Колумба сюда не занесло, у них бы и ножа железного не было! А лошадь-то, лошадь кто им привез?…

Рядом со мной стоял Маленькая Лошадка, и я вдруг наклонился и прошептал ему на ухо: «Я иду с ними». А он отвечает: «Я не иду». И вылез из типи наружу. Насколько помню, это был первый признак того, как повернется потом его жизнь.

Я шагнул вперёд и сказал: «Можно я пойду с вами?»

Вообще-то, состояние духа у меня было неподходящее для такой опасной затеи, где нужна сплоченность – чтобы все, как один. Мною-то двигали совсем другие чувства. Шайены посмотрели сначала на меня, потом друг на друга. Лет мне было около тринадцати, на вид – козявка, да и только. Да ещё у меня были рыжие волосы, голубые глаза, а кожа…- ну, ясное дело, я был грязный, и загорел, конечно, порядочно, да ещё весь в ссадинах и царапинах, но при всем при том – Шайен я был белый, белесый, как рыбье брюхо.

По моим понятиям, могли бы они, конечно, и сообразить, что затея эта довольно-таки опасная, раз уж Вороны водят дружбу с бледнолицыми, и кой-кому наверняка не суждено вернуться из этой экспедиции живым. Могли бы, конечно, и сообразить, что рискованное это дело – брать с собой Бог знает кого – чужака какого-то. Да к тому же ещё щегла неоперившегося.

Но Тень сказал: «Ладно».

Вот так: краснокожему только дай возможность выбирать – и он наверняка выберет не то. Пусть каждый делает, что хочет – вот и весь его выбор. Особенно это касается Шайенов: у них ведь нет никакой процедуры посвящения в воины. Хочешь быть мужчиной – делай то, что делают мужчины, вот и вся процедура, и никто не станет тебе мешать, и ничто тебя не остановит – разве только враг.


ГЛАВА 6. НОВОЕ ИМЯ


Я сбросил ноговицы, куртку и с ног до головы вымазался чёрной краской, чтобы моя белесая спина не выдавала меня лунной ночью. Тут опять прибежал Маленькая Лошадка – притащил целую шкуру черного волка, да такую большую, что я мог накрыться ею весь – с руками, ногами и головой. Я решил, что это неплохая мысль: как раз мне на лицо волчья морда свисала спереди, и я мог смотреть через дырочки от глаз.

Выехали мы все семеро, как только совсем стемнело, и миль двадцать скакали рысью по степи, в высокой траве; потом спешились и ещё мили три прошли пешком, ведя лошадей под уздцы. Эти три мили идти было трудно, потому как местность изменилась – пошли овраги, поросшие кустарником, все время приходилось карабкаться по склону – то вверх, то вниз. На небе только молодой месяц, да и тот за облачком спрятался, как за ширмой, и, похоже, решил эту ширму через все небо с собой протащить. Так что я руки своей – и то не видел, она ведь чёрным была намазана. Но Тень шагал уверенно, словно днём, а я шёл четвертым; лошадь свою пустил вперёд – пусть сама выбирает дорогу.

Мы добрались до глубокой лощины, которая вывела нас к Ручью Вздорной Женщины, и там, за ручьем увидели деревню Ворон. Типи светились изнутри, словно фонари, потому что в каждом горел костёр, а шкуры, которыми их кроют, со временем становятся почти прозрачными, как вощанка, и порой ночью, стоя снаружи, сквозь шкуру удается разглядеть обитателей. Ну, для этого мы были слишком далеко, но вообще зрелище было здорово красивое, игрушка да и только; а ветерок дул от них к нам, из деревни тянуло жареным мясом. Рядом со мной Жёлтый Орёл, потянув носом, сказал: «Может быть сначала сходим к ним в гости?» Да, мы могли бы мирно и открыто прийти к ним в деревню, и пришлось бы этим Воронам кормить нас – никуда бы они не делись. Так уж у них, у индейцев, заведено.

– Лошадей оставим здесь, – сказал Тень, – ты и ты, останетесь стеречь, – он положил руку на плечо мне и Младшему Медведю.

Меня это устраивало. Но Младший Медведь начал возражать, да так горячился, что чуть не плакал. Это взбесило Желтого Орла. Я плохо знал этого воина – он только несколько месяцев назад прибился к нашему стойбищу – но у него была громадная коллекция скальпов, а ещё капсюльный карабин, что в те времена было у Шайенов большой редкостью. Довольно долго это было единственное огнестрельное оружие в нашей деревне, и толку от него не было никакого, потому как капсюли закончились, а белых мы избегали, даже торговцев, как и учил нас Старая Шкура Типи. Правда, Лакоты и другие кланы Шайенов время от времени устраивали небольшие набеги на переселенцев, что двигались по Орегонскому Тракту, забирали у этих эмигрантов кофе, не дожидаясь приглашения, а иногда и все остальное впридачу. В коллекции у Желтого Орла я заметил несколько скальпов, которые для Поуней или Арапахов были слишком светлыми. Небось, и карабин принадлежал одному из хозяев этих волос.

Орла вывело из себя недостойное поведение Младшего Медведя и он принялся его бранить: «Ты прожил уже достаточно зим, чтобы понимать, что опытный воин у Шайенов знает лучше, чем мальчишка, как воровать лошадей. Дело не в том, кто храбр, а кто нет: среди Шайенов трусов нет. Тебе сказали остаться здесь, потому что кто-то должен стеречь лошадей; это не менее важно, чем идти в деревню Ворону, и ты знаешь, что добычу мы разделим поровну. Вот Маленькая Антилопа – он не жалуется. Он лучший Шайен, чем ты, хоть он и бледнолицый».

За всё это время никто не проронил ни слова, а Жёлтый Орёл говорил еле слышным шепотом, но когда он умолк, наступила такая пронзительная тишина, словно после страшного крика.

Младший Медведь был, конечно, не прав, но Орёл совершил более серьёзную ошибку. С того самого дня, как я остался жить у Шайенов, ни один из них ни словом не обмолвился о моём происхождении. Даже Младший Медведь, который меня ненавидел, ни разу себе этого не позволил. Об этом просто не говорили – краснокожие твёрдо верили, что эти разговоры приведут к беде, и Жёлтый Орёл сразу понял свою оплошность.

– Я не должен был этого говорить, – сказал он, обращаясь ко мне. – Моим языком владел злой дух.

Я в этот момент как раз натягивал на себя волчью шкуру, которая в дороге болталась у меня за спиной на шнурке; я приладил волчью шкуру мордой себе, на лицо и попытался смотреть сквозь дырочки от глаз. Было темно, и плохо видно, и все вокруг казалось волосатым.

– Я не думаю о тебе плохо, – был мой ответ, – потому что ты недавно живешь в нашей деревне.

– Я не думаю, что сегодня подходящая ночь, чтобы воровать лошадей, – проговорил Тень, и начал было разворачивать своего коня, а остальные забормотали что-то себе под нос, соглашаясь с ним, и последовали его примеру.

– Нет, – сказал Жёлтый Орёл,- это я отпугнул удачу. Она вернётся, если я уеду.

И он вскочил в седло и поскакал в ту сторону, откуда мы приехали.

– Я останусь здесь и буду стеречь лошадей, – с раскаянием в голосе проговорил Младший Медведь, опустив голову – Вместе с этим.

Он имел в виду меня.

На том и порешили. Ему отдали поводья трёх лошадей, и мне – столько же, а чтобы нас не заметили из деревушки, если вдруг выйдет луна, мы с ним прижались к левому склону лощины, которая глубиной была футов семь или восемь – самый раз, чтобы укрыть и людей, и лошадей. Четверо Шайенов, все – здоровые крупные парни, зашагали через ручей вброд, направляясь в сторону деревни Ворон. Через минуту их было уже не видно, а через две – и не слышно, А вскоре месяц, наконец, выглянул из-за облачка, за которым прятался, и стало чуть-чуть светлее, но ненамного – кусты по-прежнему не отбрасывали тени.

Я сидел в своём волчьем костюме, в котором было тепло, очень довольный, что взял его с собой, и ни капли не жалел, что не я крадусь в эту минуту в деревню Ворон. Ну, а если бы мне пришлось отправиться туда – лучших спутников, чем те четверо, и придумать было нельзя. Як этому моменту начал немного соображать, что Шайены имеют в виду, когда говорят о смерти: я начал понимать, что такое преданность друзьям. Одного я только не мог понять – как это: я умру, а жизнь будет продолжаться без меня?…

Теперь, когда все ушли, Младший Медведь опять начал ныть.

– Напрасно они меня оставили, – ворчал он.- Надо было взять меня с собой. Ты бы здесь один справился.

– А я думаю, – отвечаю я, – что это ты справился бы здесь один, а я мог бы пойти с ними.

– Ты бы испугался, – не унимается он. – Твоей храбрости хватает только на игру. Но Ворон не обманешь. Здесь надо быть настоящим мужчиной».

Он стоял, выпятив грудь колесом, как обычно, хотя уже не был таким крепышом, как раньше, а превратился в долговязого подростка.

Уж не знаю, на что бы я отважился в этот момент, лишь бы не дать этому краснокожему переплюнуть меня. Может быть, бросил бы поводья, да махнул бы рукой на лошадей – раз уж он не хочет их стеречь – и побежал бы во вражеское стойбище вслед за четырьмя Шайенами, чем погубил бы себя и на друзей своих навлек бы смертельную опасность.

А спасся я очень любопытным образом. Вдруг в лощинку сверху прыгает огромный индеец-Ворона – откуда он взялся, не знаю – и своей боевой дубинкой бьет Младшего Медведя по башке – тот так и рухнул без чувств. И все это – в полнейшей тишине, потому как спрыгнул он в своих мокасинах прямо в песок – почти бесшумно, а дубинка об голову Медведя стукнула так тихонько – чок! – словно камушком угодили в пень.

Я и глазом моргнуть не успел, а этот индеец-Ворона уже выхватил нож, а левой рукой изо всех сил тянет Медведя за косички – чтобы скальп сразу отрывался по надрезу.

Я бросился на него – на меня-то он, видать, внимания не обратил, потому как решил, наверное, что Медведь с живым волком разговаривает – для индейца это вполне в порядке вещей. Так вот, бросился я на него, запрыгнул ему на плечи, и вишу, словно на дерево карабкаюсь, потому как роста он громадного, просто чудовище какое-то, и жилистый весь, мышцы железные, а кожа – как дубовая кора. Ну вот, сижу я на нем – и не знаю, что мне дальше-то делать с этим зверем. Из лука уже не выстрелишь – слишком близко, да и бросил я лук, когда прыгал на него. Шарю я рукой у себя на боку – рукоятку ножа хочу нащупать – ищу, но волчья шкура вся перекрутилась, и ничего я теперь найти не могу.

Ну, а Ворона, конечно, не то чтобы стоит и терпеливо ждёт, что я там придумаю. Он плечами только повел, здоровый, чёрт, и сбросил меня – на другой конец лощины. При этом я своим собственным коленом угодил себе в подбородок, в глазах у меня потемнело и – я отключился…

В себя пришёл ровно через секунду, когда лезвие его ножа надрезало кожу у меня над правым ухом и поехало дальше по кругу – к затылку.

Я дёрнулся, и он ножом задел мне кость. А звук при этом такой гнусный, что до самых кишок продирает.

Надо вам сказать, что волосы у меня были, конечно, подлиннее, чем в те времена, когда я жил со своей белой родней, но Шайен не такие длинные, как у краснокожего. По той простой причине, что они у меня от природы растут, как скрученная проволока: стоит мне месяц не стричься, и стану я не похож ни на индейца, ни на белого, ни на мужчину, ни на женщину, а буду смахивать на брюхо того козла, который полежал на своём собственном дерьме. Волосы у меня, да будет вам известно, имбирно-рыжие были, а чем сильнее скручивались, тем темнее становились, а отрастая, приобретали бурый оттенок, а от обильного смазывания бизоньим салом местами отливали зеленью.

Вот потому-то я, как только они до середины шеи дорастали, брал ножик да отхватывал себе причёски – то там, то сям. И вот этот самый Ворона, который уже начал было, скальпировать меня, вдруг на долю секунды усомнился, потому как почувствовал левой рукой что-то не то: явно не шайенские волосы.

А я, словно во сне, словно зачарованный наблюдал со стороны, как мне отрезают верхушку головы, и кровь тёплой струйкой забегает мне в правое ухо. Но то, что он замешкался на мгновение, вывело меня из этого забытья, и я начал лихорадочно соображать. Побороть его я не мог, оружия у меня не было, Младший Медведь, похоже отдал концы; остальные Шайены уже, конечно, в деревне – слишком далеко, чтобы спасти меня, а если я подниму шум – всполошится вся деревня, и нам всем тогда конец. Это был тот самый случай, ради которого Старая Шкура Типи и рассказывал нам, мальчишкам, историю про то, как Маленький Человек дрался с людьми-Змеями.

Старик знал, что рано или поздно она нам пригодится. Я просто не мог допустить, чтобы какой-то Ворона одолел меня, Шайена!

Я рванулся изо всех сил, оскалил зубы и прошипел: «На-зе-ста-э!» – «Я Шайен!» Если бы я мог прокричать это по всем правилам, как боевой клич – конечно, получилось бы убедительнее. Но шуметь было нельзя – я уже сказал, почему. И что бы вы думали сделал этот Ворона? Он опустил ноги, присел на корточки и прикрыл рот ладонью левой руки, потому что от изумления у него отвалилась челюсть. Когда я вырвал голову из его рук, он большим пальцем левой руки чиркнул меня по лбу, и стёр слой чёрной краски, сделанной из сажи и бизоньего жира, отчего на лбу у меня осталась белая полоска. Понять он меня, конечно, не понял, потому как Вороны и Шайены говорят на разных языках, но он заговорил словно бы в ответ, и к тому же по-английски:

– «Маленький белый человек! Обманул бедный Ворона! Ха-ха, обманул – здорово! Ты хочет есть?»

Он испугался, что я обижусь, потому как, видите ли, Вороны всегда американцам, – то есть, белым, – пятки лизали. Вот и этот туда же, хотел отвести меня к себе домой. Конечно, его вины тут нет – ни капли. Он был ни в чем не виноват. Его смерть легла тяжким грузом на мою совесть, я потом всю жизнь мучился. Он, видать, бродил где-то ночью один, по своим делам, а возвращаясь, наткнулся на меня и Младшего Медведя. Дальше действовал тихо, потому как не знал, сколько тут нас ещё поблизости прячется. Но в тот момент я этого, конечно, знать не мог. И объяснить ему ситуацию – так или иначе – времени у меня не было. И уж совсем никак нельзя было мне идти к нему в гости, в деревню. И даже разговаривать – так громко – не мог я ему позволить.

Вот и пришлось мне его убить. Взять и убить – такого милого приветливого парня. К тому же, выстрелить ему в спину, что ещё страшнее. Поднимая с земли свою волчью шкуру, которую потерял в борьбе, я нащупал свой лук и колчан. Индеец-Ворона как раз полез вверх по склону лощины – забрать лошадь, которую оставил наверху…

Три шайенских стрелы вонзились ему в спину – танг!, танг!, танг! – одна за другой, строго по прямой вдоль позвоночника. Руки его упали, и огромное тело сползло вниз по склону, уперлось мокасинами в дно лощины и застыло в неподвижности.

Первый раз я отнял человеческую жизнь, и – уж не знаю, как вы отнесётесь к такому заявлению – этот раз понравился мне больше всех, которые последовали потом. Я спасал своих друзей, а за это краснеть не приходится. Да и, в конце концов, он ведь уже почти скальпировал меня – наполовину! И хоть потом он стал премило улыбаться, всё равно – такое не забывается, уж вы поверьте. Вся правая сторона головы и шея у меня были, липкие, как патока, от крови – моей крови, такой родной и дорогой мне – и мне было страшно прикасаться к голове; я боялся, что мой надрезанный скальп сейчас оторвется и отскочит. Тут в глазах у меня потемнело, и я провалился в черноту…

Когда я открыл глаза, я обнаружил, что лежу в маленьком типи, а рядом на корточках сидит какой-то парень в уборе из бизоньей головы – с рогами и свалявшейся челкой – и он поет и машет бизоньим хвостом прямо мне в лицо. Голова болела страшно, череп трещал – будто он съёжился, как сушеная горошина. Мне показалось, что голова у меня обмазана глиной, которая высохла, и я хотел было осторожно потрогать её пальцами, но шаман в этот момент захрапел, как бизон, и вдруг выплюнул мне прямо в лицо целое облако пережеванных цветочных лепестков.

Я достаточно долго жил среди Шайенов и сразу сообразил, что к чему. К тому же боль в голове, накатив волной, стала понемногу утихать. Я сел, и Леворукий Волк – ибо так звали шамана – стал танцевать вокруг плаща, на котором я лежал, и петь заунывную целительную песню, время от времени похрапывая и завывая. И все время жевал сушеные цветы, которые извлекал из небольшого кисета у себя на поясе, а потом выплевывал их в меня с четырех сторон света. Потом он наклонился ко мне и небольшой палочкой тихонько стукнул меня по макушке – и глиняная маска раскололась и упала на пол двумя половинками, в которых застряли кое-где жесткие рыжие волосинки. Теперь голове моей стало прохладно, словно с меня и впрямь сняли скальп. Но тут шаман выплюнул на неё жеваных цветов, и она совсем перестала болеть.

Потом он стал медленно кружиться передо мной и помахивать своим бизоньим хвостом совсем рядом, но так, чтобы я не дотянулся. Я пару раз вяло попытался схватить его, но всякий раз шаман успевал отступить на шаг. Потом я почувствовал, что сила возвращается ко мне, она поднимается от ступней вверх по ногам, и как только она дошла до груди,- я встал и шагнул за шаманом, все ещё пытаясь ухватить бизоний хвост, которым он тряс передо мною, то и дело завывая и покачивая рогами. Лицо он вымазал черной краской, а глаза и ноздри обвёл кроваво-красным ободком.

Волк пятился в сторону выхода из типи, я шёл за ним, всё сильнее желая схватить бизоний хвост, а когда вышел за ним наружу, я увидел всю деревню, все – воины, женщины, дети, младенцы, собаки – собрались здесь и выстроились параллельными рядами, которые протянулись от входа в шаманский типи до самой реки. Все они своим присутствием помогали моему исцелению. Шайены не оставляют человека страдать в одиночестве. Я был очень тронут их участием, оно придало мне силы, и я расправил плечи и зашагал вперёд, почти как здоровый.

Когда вышли на берег реки, Волк сказал: «Потянись».

Я потянулся, и при этом из ранки у меня над виском, где Ворона надрезал мне кожу своим ножом, брызнула чёрная кровь, несколько капель её упали в реку и растворились в стремительном потоке. Потом из ранки пошла здоровая красная кровь и Волк остановил её высушенными лепестками.

– Теперь я здоров, – сказал я.

Видит Бог, это была сущая правда. На том вся история и закончилась, В тот день я смотрел в зеркало и обнаружил у себя над виском только тоненький голубоватый шрам, а ещё через пару дней и он исчез.

Эта история имела далеко идущие последствия морального плана. Во-первых, сразу после этого по всей деревне стал расхаживать глашатай – крикун, который распевал песню про мой подвиг и про то, каким героем я оказался, и, приглашал людей на трапезу, которую Старая Шкура Типи устраивал в мою честь. По случаю торжества вождь раздал чуть ли не всех своих лошадей бедным Шайенам, у которых лошадей не было, а затем после угощения он вручил подарки всем, кто пришёл: одеяла, бусы и все такое – в конце-концов он остался почти голым. Ещё он произнёс речь, которую я из скромности опущу, за исключением самых важных моментов.

Сначала он очень многословно и долго воспевал мой подвиг в поэтическом стиле, который по-английски прозвучал бы просто глупо, а потом сказал: «Этот мальчик доказал, что он Шайен. Сегодня в палатках Ворон слышен плач. Когда он идёт – дрожит земля. Когда он приближается – Вороны плачут как женщины! Он настоящий воин! Он Шайен! Он вел себя совсем как наш великий герой, Маленький Человек, который приходил к нему во сне и дал ему силы одолеть Ворону!»

Ну, тут он, конечно, хватил лишку, хотя, если помните, я и впрямь подумал о Маленьком Человеке – и вырвался из-под ножа, отчего Ворона и задел меня рукой по лбу и увидел что я белый. А я-то вождю рассказал только о том, как пример Маленького Человека меня воодушевил – решил, что ему будет приятно. Так что старик не случайно о нем вспомнил.

Еще минут пять он продолжал в том жедухе, и меня это ничуть не смущало потому что все вокруг, глядя на меня, так и расцветали лучезарными улыбками, в том числе и несколько девчонок, которым по такому случаю разрешили приподнять снаружи шкуру типи и заглянуть вовнутрь – я в этот период своей жизни как раз начал интересоваться девчонками – а потом вождь сказал:

– Дух Маленького Человека дал этому мальчику большую силу. Он мал телом, и он уже настоящий человек – воин. А сердце у него большое. Поэтому отныне мы будем называть его Маленький Большой Человек.

Вот так. С тех самых пор Шайены так всегда и называли меня. По индейскому обычаю, настоящего моего имени никто никогда не произносил. Да его никто и не знал. А меня зовут Джек Крэбб.

А конокрадная экспедиций – если не считать моего приключения – прошла как по маслу. Четверо наших прокрались в деревню Ворон – ни одна собака не гавкнула – увели лошадей штук тридцать, или около того, и погнали их скорее в нашу деревню, потому как ночь была уже на исходе. Когда добрались до лощинки, где оставили нас с Младшим Медведем, он уже оклемался. Шишак у него на макушке был, конечно, здоровенный, нов остальном – ничего, полный порядок. Нам ещё повезло, что этот Ворона шастал ночью по прерии без лука, а то просто подстрелил бы нас сверху, как куропаток – мы бы и чирикнуть не успели. Вот такие дела. Ну, а меня привязали к седлу моей лошади и отвезли домой.

Из общей добычи мне досталось четыре коня и, значит, я превратился в довольно-таки состоятельного человека, хотя отнесся к этому спокойно. Меня гораздо больше тронуло, когда ко мне подошёл парнишка лет восьми-девяти по имени Сопливый Нос и сказал: «Теперь ты воин. Можно я буду пасти твоих лошадей?» То есть, я мог теперь не вставать рано утром и не отправляться с мальчишками на луг, к лошадям – пасти, купать и все такое… Да, может, и мог. Но, вообще-то, у Шайенов не принято слишком нажимать на свои привилегии. Вот Тень, например: он был старшим в этом набеге, и вообще опытный воин, а взял себе только три лошади, из которых две лучших сразу отдал Старой Шкуре и Горбу. И не потому, что они вожди – на это ему было наплевать, потому как Шайены никогда начальству задницу не лизали – а за то, что мудро руководили. Потом, Птичий Медведь и Холодное Лицо – оба отдали по лошади Желтому Орлу, который хоть и совершил ошибку, но сумел её исправить. Я тоже отдал ему одну из своих – по той же самой причине, а ещё потому, что это я был невольным виновником того недоразумения. ещё одну лошадь я предложил Леворукому Волку, но тот отказался, потому как у Шайенов не принято брать плату за лечение. Хотя он не возражал, чтобы я подарил её его брату – что я и сделал.

Поэтому Сопливый Нос получил от меня такой ответ: «Убить одного из племени Ворон ещё не значит сравняться с великими воинами Шайенов. Я, как и раньше, сам буду ухаживать за своими лошадьми, но всё равно – ты хороший мальчик, и я подарю тебе своего черного коня».

Все сказали: «Хай, хай!»

Вот так. И, выходит, никто из тех, кто рисковал жизнью, ничего на этом не нажил, разве только честь и славу – но за это как раз любой Шайен в те времена и впрямь жизнь готов был отдать.

Младший Медведь на пир не пришёл – оно и понятно. Трапеза затянулась – засиделись до глубокой ночи. Кормили варёной собакой, и я объелся, потому как, надобно вам сказать, я этот харч постепенно распробовал и полюбил, но вот беда – так и не научился, как индейцы, сначала поститься целый месяц, потом обжираться. Когда наш раут, наконец, закончился я ушёл подальше в прерию, помочился и присел на бугорок отдохнуть немного. Месяц был чуть-чуть – на волос – тоньше, чем вчера, но теперь, он светил вовсю и никуда не прятался… А всё равно к утру будет дождь, я это точно знал – по тому, как пощипывало в носу, по тому, как похрустывала жухлая осенняя трава под мокасинами. По тому, как от земли тянуло сыростью. И никто меня этому не учил. Когда живешь, как мы, – это приходит само собой. Ну, как в городе, к примеру – увидел вывеску над лавкой – и знаешь, что там торгуют табаком.

Где-то в прерии, примерно в миле от меня, лаял койот. Потом стал скулить и повизгивать, жалобно подвывая. Потом завыл вовсю, словно зарыдал – и все в разном ключе, словно там целая стая собралась. А он-то был один единственный – просто они койоты, чревовещатели от природы. Где-то к северу лесной волк отозвался – завыл жалобно, протяжно. А, может, это были Вороны – под волка работали: это у них любимая уловка. Но он все выл и выл, и все в одной и той же точке – целый час, так что, скорее всего это был настоящий волк.

Просидел я там долго – аж земля подо мной нагрелась. Откуда-то из прерии приползла гремучая змея: ветер немного утих и я услышал, как она шуршит прямо на меня, Эти бедняги вечно мерзнут, им только дай – в постель к тебе влезут, лишь бы чуть-чуть согреться. Но тут я её надул; хлопнул, словно орёл крыльями – она и поверила,, развернулась и поползла прочь.

А я все сидел и думал: «Вот так. Выходит я, Джек Крэбб, теперь Шайен. Самый натуральный краснокожий и уже убил человека стрелой из лука. Меня уже скальпировали, а потом настоящий шаман исцелил меня заклинаниями – как в цирке. Мой отец теперь – столетний дикарь, который по-английски слова не знает, а моя мать – толстуха цвета шоколада. А братом у меня – парень, которого в лицо не знаю, потому как у него лицо всегда вымазано глиной или краской… Живу в шкуряной палатке, ем щенков…

Странно все это, чёрт побери…»

Вот такие мысли теснились у меня в голове, и они были насквозь белые, эти мысли. Мальчишки, с которыми я играл в Эвансвиле, в жизни не поверили бы, если б им рассказать, как все повернулось. И наши попутчики из обоза тоже не поверили бы. Они, конечно, знали, что я испорченный тип, но не до такой же степени… Вот так – в день своего величайшего триумфа я сидел и страдал от унижения. Потому как в городе все – кроме моего чокнутого папаши, разве что, – знали: краснокожий это ещё хуже, чем чёрный раб…

Тут я опять услышал какой-то шелест и подумал, что это гремучка, наверное, передумала и вернулась. Упрямая тварь – небось, поразмыслила не спеша: и что это орёл тут делает ночью? И решила ещё раз попытать счастья – подобраться к теплу поближе.

Но это была не змея. Это был Младший Медведь – незаметно подошёл и уселся неподалёку. Вот как опасно бывает забивать голову белыми мыслями, сидя посреди прерии в стране краснокожих. Если 6 это был враг я мог сейчас остаться без скальпа – без того самого который мне только что залечили.

Он сидел футах в десяти, уставившись к темноту и, я так полагаю, думал краснокожие мысли. Я молчал. Наконец он взглянул в мою сторону и сказал: «Эй, иди сюда!»

– Сам иди. Я раньше пришёл, – сказал я.

– Иди, посмотри что у меня есть,- говорит он,- я дам тебе кое-что, иди сюда.

Теперь, после того как я спас ему жизнь, я не верил ни одному его слову, поэтому я просто отвернулся, и он тут же встал и притащился ко мне.

– У меня для тебя подарок,- сказал он. – Подарок для Маленького Большого Человека.

Он держал руки за спиной, и я не видел, что у него там. Хотел, было, заглянуть, а он вдруг сунул мне прямо в лицо – что бы вы думали? – скальп того самого индейца-Вороны – большой, лохматый. Сунул и захохотал как бешеный.

– Ты сделал глупость,- говорю я ему.- Я никогда не встречал такого глупца, как ты.

Он бросил скальп и уселся на траву.

– Я просто хотел пошутить, – говорит. – Это красивый скальп, и мускусом пахнет. Понюхай, если не веришь мне. Возьми – он твой. Это я снял его, но он принадлежит тебе. Ты убил Ворону и спас мне жизнь. Теперь я сделаю для тебя все, что захочешь. Можешь взять мою лошадь или лучшее одеяло, а хочешь – я буду пасти твоих коней.

Мне было все ещё противно из-за его дурацкой выходки. Это была типично индейская шутка, но явно неуместная и неискренняя. Я ни на секунду не поверил в его дружеские чувства.

– Ты же знаешь, что Шайен Шайену не платит за спасённую жизнь.

– Да, – сказал он еле слышно.- Но ты не Шайен. Ты белый человек.

В языке Шайенов нет ругательств, и если Шайен хочет оскорбить, он говорит, что ты трус, или, к примеру, что ты женщина. А я, хоть и злой был, но сказать что-нибудь в этом роде Младшему Медведю мне и в голову не пришло. Кроме того, за ним было серьёзное преимущество: он словно прочёл мои мысли и сказал вслух то, что я сам только что – минуту назад – думал про себя; Но вы ведь знаете, как оно бывает… Это как у женщин: она спит с тобой за деньги, а назовешь её шлюхой – обидится.

Вот и я точно так же – обиделся за правду. Уязвил меня этот краснокожий, задел за живое. И тут мне, конечно, надо было бы повести себя по-индейски: надуться, объявить голодовку и поститься, пока он не извинится. И никуда бы он не делся: извинился бы как миленький; при моём-то авторитете в деревне он долго бы не устоял» Да Младший Медведь и сам не очень-то верил в то, что сказал. Просто его заела зависть и ревность, и решил он сказать мне гадость, а худшей гадости и придумать не сумел. И если бы я был умнее, я бы нашёлся, что ответить. Она бы ему боком вышла, эта гадость; я-то, как раз, доказал, что я Шайен, и все это признали, а вот у него ещё всё впереди.

Но я в тот момент не сообразил. Я взбеленился и прошипел ему: «Да, ты прав, глупец. Я спас тебе жизнь, и теперь ты мой должник. И ты не расплатишься со мной ни скальпами, ни одеялами, ни лошадьми – только жизнью! Когда мне потребуется твоя жизнь – я тебя найду!»

Младший Медведь сунул скальп Вороны себе за пояс и встал.

– Я слышал тебя, – сказал он и зашагал назад в деревню.

Он вывел меня из себя, мне хотелось ответить ему как следует, ну, вот я и наговорил ему. Что именно я имел в виду насчёт жизни-то – а Бог его знает. Скорее всего, это был просто мальчишеский блеф – я тут же обо всём забыл. Правда, ещё какое-то время старался быть начеку и помнить, что от него любви ждать не приходится. Но потом и про это забыл, потому как он своего отношения ко мне ничем не выдавал, прекратил делать мне всякие мелкие пакости и наоборот – изо всех сил делал вид, что считает меня стопроцентным Шайеном, словно это не он сам убедился в обратном.

Но в том-то и дело, что Младший Медведь ничего не забыл. Он запомнил все, что я сказал той ночью, на холме неподалёку от реки Паудер, и лет двадцать спустя милях в пятидесяти от того места, где мы с ним сидели, он отплатил мне сполна.


***

Я уже сказал, что в тот период как раз начал интересоваться девчонками. И примерно тогда же ситуация у нас в деревне вдруг переменилась таким образом, что я ни к одной девчонке моего возраста не мог и близко подойти: у них начались месячные – время пришло – и с тех пор мамаши и тетки ни на шаг их от себя не отпускали, держали подальше от мальчишек и заставляли носить между ног веревочный ремешок – покуда не выйдут замуж. (И замужние тоже такой носили – когда муж в отлучке). Так что если тебе приглянулась какая-нибудь девчонка – ничего не остается кроме как выпендриваться когда она смотрит. Может, вас удивят все эти строгости – вы небось, думаете, что индейцы трахаются вообще как кролики, при каждом удобном случае. Ничего подобного: среди своих, со своими шайенскими женщинами – ни-ни, Боже упаси, – только с женой. А уходя на войну каждый женатый воин дает зарок – обет воздержания, значит. Ну, а воевали-то они, считай, все время без перерыву. Вот и выходит, что постоянно на голодном пайке – озабоченные ходили. Потому-то и вояки были хоть куда: Шайены верят, что эти вещи связаны между собой. Знаете, мне вообще не приходилось встречать мужчину, которому безразличен его собственный член. Но для Шайенов – ого-го! – для Шайенов это просто волшебная палочка!

Когда Младший Медведь ушёл, я немного успокоился и стал думать про девчонку по имени О-ва-ex, что значит – вы не поверите! – «Ничто». Когда мы были меньше и играли во взрослых, мне часто приходилось выбирать её себе в жёны понарошке, потому как другие мальчишки, которые пошустрее, всегда умудрялись разобрать себе всех хорошеньких девчонок, а мне оставалась эта – дурнушка дурнушкой.

Но потом она вдруг ни с того ни с сего – как это случается с девчонками – преобразилась, хорошенькая стала, словно жеребёнок – с большими робкими глазами как у антилопы, и грациозная как лань. Раньше, когда я её не замечал, я ей нравился; ну, а теперь, понятное дело, она меня в упор не видела. В общем, с Ничто у меня пока не выходило ничего. Поэтому я, помечтав немного, встал и пошёл назад в деревню.

Там встретил пса, который услыхал вой койота за холмом и теперь раздумывал – ответить или не надо? – хотя знал ведь, что делать этого нельзя, чтобы не указать дорогу в деревню врагу, который крадется в ночи. Потому я сказал ему: «Шайены так не поступают», и он закрыл пасть, поджал хвост и убрался куда-то.

Кроме этого пса вся деревня спала, костры остыли. Забравшись в типи, я отыскал свою шкуру, ну постель, и начал было в неё заворачиваться, но тут обнаружил, что это, кажется, не моя, а Маленькой Лошадки, потому как под шкурой был он сам. Тогда я улегся на свободное место справа, хотя обычно спал слева от него.

Но он не спал и вдруг прошептал в темноте: «Это твое место».

– Неважно, – говорю я ему. – Спи там.

– А ты? – спрашивает он как-то разочарованно. Я не отвечал, вообще не обратил на него внимания

и скоро уснул… А вообще у Шайенов так: если кто чувствует, что жизнь воина ему не по плечу – никто его не неволит. Он может стать химанехом, то есть, полу-мужчиной, полу-женщиной. Эти химанехи живут себе – никто им не мешает. Все их любят, и без дела они не сидят: иногда они знахари, фармацевты, так сказать – приворотное зелье готовят, а чаще – поют и пляшут, веселят публику, Они носят женскую одежду, могут замуж выйти за другого мужчину – если ему это по вкусу.

После того случая Маленькая Лошадка вскоре начал готовиться стать химанехом. Может, он той ночью просто по ошибке влез в мою постель – без всякой задней мысли… Может и так, не знаю. Но вообще-то, он был не в моём вкусе.


ГЛАВА 7. МЫ ПРОТИВ КАВАЛЕРИИ


Вороны заявились к нам на следующий день, и мы с ними славно повоевали. Правда, кто победил – было не совсем понятно. Поэтому через день повоевали ещё немного. Потом мы воевали с ютами, потом – с Шошонами. Потом выторговали немного лошадей у Черноногих и с ними тоже повоевали. Война приносила Шайенам радость, если удавалось одолеть врага, и горе – если наоборот. Тогда над деревней день и ночь раздавался скорбный вой плакальщиц. Потому как ежели индейцы любят воевать, это вовсе не значит, что они любят терять на войне близких. В племени все друг друга искренне любят. А врагов – ненавидят. Ненавидят за то, что они – враги, но переделать их вовсе не стремятся.

А когда наши побеждали – в деревне был праздник. Если война случалась где-нибудь рядом, женщины и дети потом выходят на поле боя и добивают раненых врагов – дубинками или ножами, уродуют трупы, отрезают на память носы, уши, половые органы. О! Это для них первейшая радость, лучше не придумаешь… Да уж, повидали б вы с моё – не были б таким чувствительным… Вот Бизонья Лощина – она мне матерью была, иначе не скажешь. Добрая душа. Помню, когда был поменьше – то и дело обнимает меня, прижимает к своему толстому животу и улыбается, а лицо у ней – как луна, и от жира блестит. И варёной собаки обязательно кусочек получше подсунет. Ночью укроет, чтоб не замёрз. А ещё – жвачку индейскую давала всё время, одежду расшивала бисером… И много-много всякого делала для меня, как мать. Короче, женщина на все сто процентов, как и Старая Шкура – мужчина на все сто. Белых баб – хоть дюжину самых лучших собери в одну, всё равно Лощине и в подметки не сгодится. И при всем при этом что бы вы сказали, если б увидели, как это золото-женщина раненому бедняге-Вороне брюхо ножом вспарывает, а потом кишки оттуда наружу вытягивает?… А я вот ничего бы не сказал. Потому как постепенно понял, что глупо с ними спорить. Раненые Вороны, Юты и Шошоны тоже не спорили и пощады не просили, потому что сами то же самое творили. Так какого ж чёрта я буду лезть со своим уставом? Вы помните, как Старая Шкура рассуждал про бледнолицых? Ведь как не нравилось ему всё, что они вытворяют, но Шайен решил, что у них, наверное, есть свои резоны поступать так, а не иначе…

Ну, а я, – как же я мог допустить, чтобы переплюнул меня индеец – превзошёл терпимостью? И если Бизонья Лощина или какой-нибудь шпингалет краснокожий прибегал из прерии в деревню довольный как слон – сжимая в кулаке кусочек человеческого члена, я – как и все; – говорил что-нибудь типа: «Ух ты, здорово!»

К тому же у меня тогда возникла проблема посерьёзнее. Я был ещё малой, но уже убил своего первого врага и, значит, стал воином. И теперь, если случалась война или стычка какая, отлынивать было не так-то просто. Становиться химанехом, как Маленькая Лошадка, я желания не испытывал, хотя против него лично я ничего не имею. Так что делать было нечего – приходилось воевать. Единственное, что мне оставалось – попытаться по возможности поменьше убивать. То есть, в обороне – когда на нас нападали – я, конечно, сражался вовсю – на совесть, так сказать, но если это мы затевали заваруху – старался не лезть на рожон.

Короче, пытался сохранить подобие цивилизации, и своих диких друзей при этом не подвести. Не так-то это просто – чтобы и волки были сыты, и овцы целы. А иногда никак нельзя было отвертеться, и приходилось поступать по-дикарски. Бьюсь об заклад – вы, сэр, и представить себе не можете, что это значит!

Конечно, не можете. Так вот, я, конечно, вовсе не лез из кожи вон, чтобы насобирать побольше скальпов, но время от времени мне приходилось «брать волосы». И если уж я в этом признался, то надобно вам знать, сэр, что волосы не только с убитых снимают. Случается, что и с раненых. С живых, то есть. И нож при этом не всегда бывает острым. Бывает и тупым. А скальп от черепа с таким мерзопакостным звуком отрывается – чмок!… Конечно, я старался как можно реже этим заниматься, но иногда Младший Медведь околачивался где-нибудь рядом, тогда делать было нечего… А он к пятнадцати годам уже столько волос набрал (весь с ног до головы скальпами обвешался) и ходил лохматый, словно гризли.

Только вы не подумайте, что у Шайенов на скальпах свет клином сошёлся. Нет, к счастью для меня были у них и другие способы отличиться. Вот, к примеру, такой обычай: надо ворваться в толпу врагов и кого-нибудь из них не убить, а просто стукнуть легонько рукояткой томагавка или специальной дубинкой, просто прикоснуться – ну, вроде как в «горелки» играешь. Это ещё почетнее считается, потому как гораздо опаснее. У Шайена вообще вся жизнь, если сказать в двух словах, – риск и опасность.

Так что, если кровь чужую проливать не хочется, всегда можно поупражняться в эти самые «горелки», что я и делал – очень даже часто – хотя чемпионом по этой части не был, не совру. Я же не совсем чокнутый. И с Койотом тягаться никогда не брался. А уж он среди мальчишек был в этом деле самый натуральный чемпион, и считался героем почище Младшего Медведя со всеми его скальпами.

А у Медведя никак не получалось, хотя старался всех сил, но в самую последнюю минуту раз за разом нервы сдавали. И вместо дубинки хватал топорик и не просто прикасался, а рубил с плеча. А вот Койот – это да! Бывало, ворвется без оружия в самую гущу вpaгов, хлещет легонько всех подряд своей маленькой плеткой – они и глазом моргнуть не успевают.

И ведь все делают, чтобы его прикончить, а он возвращается к своим без единой царапины, как заколдованный, потому что ему помогают духи.

Ну, про войну я мог бы часами рассказывать; тысячу историй могу рассказать – и ни разу не повторюсь. Кто сам всё это пережил, тому не наскучит рассказывать, но слушать, наверное, довольно однообразно. Так что я не буду злоупотреблять, а то вам покажется, что воевать – это так просто, вроде как на трамвае прокатиться. И насчёт своих ран тоже не буду вдаваться в подробности. А у меня их много было, до сих пор шрамы остались, вроде татуировки.

Тем летом, когда мы откочевали вверх по реке Паудер, один полковник – его звали Хорней – напал со своими людьми на деревню Лакотов, которые стояли тогда на берегу реки Голубой – это левый приток Северного Платта. Так вот, белые, значит, поначалу и убили восемьдесят человек, хотя у этих Лакотов с белыми был договор – а иначе солдаты бы их просто не нашли, это ведь ясно как день. Да они и сопротивления почти не оказали (потому-то их и порубили как капусту – восемьдесят человек). Среди убитых были женщины и дети, потому как воины, когда появилась кавалерия, отступили. Вы, небось, скажете, что это похоже на трусость. Ничего подобного, дело тут просто в невежестве. Это я и про индейцев, и про белых говорю. В женщину стреляет только трус – это, конечно, так. Но кавалерия, когда несётся галопом, их просто не разглядит и может принять за воинов. А дети гибли от шальных пуль.

Ну, а то, что индейцы бежали, а женщин своих бросили на произвол судьбы – тут просто надо знать их повадки. Краснокожие, когда друг с другом воюют, атакуют по очереди: ты в атаку – я бегу, потом я в атаку – ты бежишь. Все честно, по правилам, и каждому дается шанс. Но белые-то этих правил не знают, а если бы и знали – не стали бы им следовать, потому как они же не для удовольствия воюют. Да белый человек вообще воевать не станет, если найдёт другой способ добиться своего. Белому важно убить твой дух, а тело – Бог с ним… Это и военных касается, и штатских – пацифистов всяких. А у Шайенов нет у ни тех, ни других. Они воюют не за власть, как белые. Они воюют потому что это им и приятно, и полезно – а власть их не интересует.

Так вот, мы в своём стойбище сразу обо всем узнали. Как узнали – кто его знает. Каким-то таинственным индейским способом, который я объяснить не могу, я уже говорил, так что просто поверьте мне на слово, как и я поверил. А мне об этом рассказал Рыжий Пёс, а он узнал от Орла. Потому как он ловил орлов – это было его ремесло, особая шайенская профессия. Через пару минут новость разлетелась по всей деревне. Вожди на этот раз никакого совета не собирали, потому что от Лакотов никто не приезжал и ничего не предлагал, а во-вторых, вся эта история лишний раз подтвердила мудрость Старой Шкуры, который предлагал держаться от белых подальше, чтобы не давать им повода совершать подлости.

Остаток года мы провели там же, на реке Паудер. Места здесь были лучше, чем на Платте: в изобилии стройматериалы, дичь и дрова, лоси и медведи. А милях в пятидесяти к западу поднимаются горы Биг-Хорн и их синие склоны уводят ввысь к серебряным шапкам. Вот эти-то склоны и богаты и лесом, и дичью, и всем на свете, а тающие снега на вершинах все лето питают ледяной водой быстрые речки. Когда пришла зима, мы отложили свои войны и только время от времени, ставя в прерии ловушки на бизонов, натыкались на небольшие группки каких-нибудь врагов, которые занимались тем же. И тогда Белая прерия местами обагрялась кровью.

Но порой было слишком холодно, чтобы воевать. Да и снег коню по брюхо. И, помню, однажды мы вчетвером возвращались в метель после неудачной охоты и наткнулись на шестерых Ворон. Мы устало потянулись за спину, – за луками, – но Вороны показали нам жестами: «Повоюем потом, когда будет хорошая погода», и поехали своей дорогой. Мы вздохнули с облегчением: метель была – ужас, ничего не видно. А когда и впрямь ударял жуткий мороз, когда слова замерзали на тубах, а ветер резал щёки, словно ножом, тогда мы жались поближе к своим типи, ели сушёное мясо, которое заготовили летом и хранили в шкуряных мешках, а ещё сало, и чем жирней – тем лучше, потому как когда набьешь брюхо жиром, он тает внутри и согревает лучше всего на свете. И долго йотом ходишь сытый и довольный. И жирные женщины зимой росли в цене. Если не ошибаюсь, в ту самую зиму за громадную толстуху, что сидела возле вождя, когда загоняли антилоп, отдали шесть коней и других подарков столько, что не сосчитать. Все это забрала себе её семья, а она сама отправилась в типи своего жениха.

Той зимой Ничто как-то раз набирала снег возле своего типи в чайник, а я спрятался неподалёку и прокричал сойкой, но она никакого внимания не обратила, словно меня и не было, а потом её мамаша вышла, бросила в меня косточкой и сказала: «Уходи, плохой мальчишка». Этим мои любовные похождения в ту зиму и ограничились.

Когда начало таять, мы все, – мужчины и животные, – исхудали изрядно. Осталась кожа да кости. Свежего мяса хотелось так, что хоть свой собственный язык проглоти. Да, когда ты худой, голодный и молодой, весны ждешь, как никогда,.

Старой Шкуре к тому времени пошёл седьмой десяток, но жизненные соки в нем проснулись раньше, чем в деревьях, и его молодая жена, Белая Корова, опять забеременела. Из отпрысков я пока что называл только Горящего Багрянцем и Маленькую Лошадку, потому как дружил с ними, но кроме них было множество девчонок, мал мала меньше, которых я просто не замечал – потому как одни были ещё совсем малые, а ровесниц своих – не замечал потому, что у Шайенов это не принято – они тебе вроде как сестренки. А ещё множество детей поумирало…

Падающая Звезда, жена Горящего Багрянцем, тоже была беременна.

И ещё множество женщин забеременели после зимнего затишья в военных делах. Их приплод должен был компенсировать наши потери – если, конечно, мальчики родятся и дорастут до положенного возраста. К тому времени на каждого взрослого воина приходилось пять или шесть женщин, Я о наших потерях ещё не говорил, словно мы все время только побеждали. Но нас тоже били – примерно так же часто, как и мы, так что в конце концов выходило так на так, Шайены от всех остальных племен отличались тем; что их всегда было меньше, чем их врагов. Не числом, а умением, как говорится.

А потери у нас, конечно, были. Раненых я не считаю, потому как их, даже совсем безнадежных, ставили на ноги шаманы, как меня – помните? Но чтоб вы поняли, сколько наших поубивали, скажу, что к весне из пяти воинов, что ходили в набег за лошадьми, троих уже не было – погибли. Холодное Лицо, Большая Челюсть и Жёлтый Орёл. А Пятнистый Волк, которого – помните? – вырубила Кэролайн, когда он хотел напасть на мою белую мать – так его убили Поуни ещё прошлой весной. Я назвал только тех, кого вы, может быть, запомнили. А вообще, мы и в лучшие времена не могли выставить больше сорока взрослых воинов.

Я долго думал, что клан Старой Шкуры – это и есть всё племя Шайенов. Потом решил, что это, наверное, один из главных кланов. Но в конце концов оказалось, что это всего-навсего одна единственная семья: у нас в деревне все были родня – либо по крови, либо по мужу или по жене.

Время от времени к нам прибивался какой-нибудь чужак-бродяга, это случалось нечасто, и мужчин всё равно не хватало.

Надо вам сказать, что Шайены, вообще-то, не любители «сор из дому выносить» – языком почем зря не болтают. Так что я долго не мог докопаться, отчего это семейство Старой Шкуры держится особняком – отдельно от остальных Шайенов. А дело было вот в чем…

Давным-давно, когда Старая Шкура был ещё мальчишкой, его отец повздорил из-за женщины и убил своего соперника – тоже Шайена. Ну вот, собрался он со всем семейством и ушёл, и жили они отдельно. А потом он умер, а родня его так долго прожила сама по себе, что возвращаться к своим – совсем не улыбалась им эта мысль. К тому же пятно позора на них все ещё оставалось, и если случалось им наткнуться на соплеменников, они, бывало, потупятся глаз не поднимают ни на кого и смотрят разве что украдкой исподлобья. За это их прозвали «татоимана» – Смирные Люди, значит.

Ну, Старая Шкура, конечно, стал у них главным, потому как был он и храбр, и мудр, и щедр, и со временем их позвали назад, к вигвамам Выжженной Тропы – по случаю пляски Солнца, когда все племя собирается вместе… И что бы вы думали, этот красавец выкинул, как только его приняли назад? Ну, конечно, тот же самый номер выкинул, что и его родитель: увел жену у одного воина из клана Власяного Шнурка! Видать, это у них в крови у всех мужчин в роду: по бабьей части все не громах. Ну Старая Шкура, конечно, оставил мужу пару лошадок «в порядке компенсации, так сказать, того это не устроило и погнался он за Шкурой, в схватке получил стрелу в горло – прямо в трахею-и умер, задохнулся.

Ну, после этого Старая Шкура на эту самую пляску больше не появлялся, А кто ещё из его родни оставался – все ушли с ним и много лет кочевали по прерии сами по себе. Потом опять их простили: время-то шло. И к тому моменту, когда я у них: очутился, им уже разрешили посещать все шайенские сборища, хотя ставить свои вигвамы в кругу Выжженной Тропы Шайен не рекомендовалось. Но они и впрямь долго вели себя довольно смирно.

Но вот последнего пригодного жениха увела та толстуха, про которую я говорил. Шайены ведь на кровосмешение в жизни не пойдут, а новых людей у нас больше не появлялось после Желтого Орла, да и тот уже погиб, оставив двух вдов и полный вигвам сирот, который пришлось усыновить Тени-Что-Он-Заметил.

Так что осуждать вождя за его решение двигаться на юг с началом весны, наверное, нельзя, хотя оно – решение это – пожалуй, не вяжется с его принципом – держаться подальше от белых. Нам просто необходимо было сделать вливание свежей крови прежде нем опять проливать её, а Шайены большей частью располагались южнее, за Платтом. Правда, рядом – по берегам реки Паудер были Лакоты, а у нас ведь с ними военный союз, но Старая Шкура, надо вам сказать,- как только речь заходила о родственных связях – сразу превращался в такого чванливого типа, что Боже упаси. Помните, как он изложил визитерам от Миннеконжу свою версию истории Шайенов? Он, конечно, всегда её помнил: Лакоты ещё перевозил свои типи на собаках, а у Шайенов уже было много лошадей. Вслух он об этом не говорил, конечно, но я-то знаю: он считал Лакотов людьми второго сорта.

Вот так и вышло, что в один прекрасный день женщины разобрали типи, из жердей соорудили волокуши, увязали на них шкуры и весь остальной скарб, пожитки, какие полегче, погрузили на собак какие покрупнее (тоже на волокуши увязали), а сверху среди прочего багажа кое-где привязали малых детей. Получился огромный растрепанный караван длиною с милю. И вот эта шайенская гусеница поползла на юг, отмечая свой путь кучами конского навоза, оставив за спиной старые закопченные жерди типи, груды белых костей и множество остывших кострищ.

Ехал и я. Ехал и не подозревал, что скоро опять стану белым человеком…

Так и добрались мы до самой Соломоновой речки – это протока такая, рукав реки Канзас в северном углу нынешнего штата, того же названия, и там, в пойме? обнаружили огромное стойбище с милю в поперечнике, где расположилось целиком всё племя Шайенов, которые в этом году зимовали все вместе – кроме нас, конечно. Ну, скажу я вам, мощное было зрелище! Такой силищи мне ещё видеть не доводилось: вигвамов, наверное, с тыщу. Каждый клан свои типи ставит в кружок, и эти малые крути образуют громадный круг племени. Все кланы были там: и Волосяного Шнурка, и Плешивые Люди и много других, о которых я раньше знал только понаслышке. А ещё там были военные общества – Общество Собак, например, это вроде как полиция у них, а ещё были Люди Наоборот, которые все делают задом наперед…

Когда вступали в круг племени, Старой Шкуре было явно не по себе: я-то это видел, потому как когда индеец среди своихг по его лицу можно запросто читать» Но он зря волновался: никто не попытался нас остановить, никто не подошёл и не спросил: «Зачем вы пришли? Что вам нужно?» А они бы обязательно так и сделали, если б считали, что нам тут не место. Старик держался, как и подобает вождю, с достоинством, но я всё равно заметил, какое облегчение он испытал.

Потом навстречу нам вышли старейшины рода Выжженной Тропы, приветствовали его как брата и предложили ставить наши типи в их круге. Значит, всё – старый грех был забыт, все были счастливы и по этому поводу устроили большую ритуальную охоту на бизонов в верховьях реки Рипабликен, а потом каждому из нас пришлось съесть по шесть или семь грандиозных обедов, потому что всякий, кому ни попадаешься на глаза, так и норовил затащить нас в свой типи и устроить пир в нашу честь, и отвертеться было невозможно.

Ну, потом были, конечно, речи, и песни, и пляски в исполнении химанехов – с которыми теперь уже окончательно связался Маленькая Лошадка. Всё выло очень красиво и всем понравилось. Всем хотелось поболтать, посплетничать: Тень-Что-Он-Заметил развлекал публику своими смешными историями; все обменивались наварками налево и направо, и скоро возникла новая проблема: невозможно было упомнить, какие подарки ты сам приготовил дарить, а какие только что получил,

Я был в самой гуще всего этого столпотворения. Среди наших новых друзей были парни, которые глазели на меня с нескрываемым любопытством, и, небось, разговоров про меня было хоть отбавляй, покуда наши не выложили им всю подноготную, но я вам честно скажу: никто ни разу не поставил меня в неловкое положение – ну, разве что хвалили через край после того, как Старая Шкура, Горящий Багрянцем и Маленькая Лошадка пропели мне дифирамб.

Короче говоря, у нас все шло как по маслу. Но когда наши внутренние, чисто индейские проблемы так мило разрешились, тогда на первый план вышли проблемы внешние – как быть с бледнолицыми? Этот вопрос омрачал нам жизнь, словно грозовая туча, скрывшая солнце. Прошлой весной вышла неприятность с бледнолицыми: Шайены поймали в прерии четырёх коней, которые отбились где-то, а солдаты сказали, что это, мол, их лошади. Ну, вот, пришли они, одного Шайена убили, другого посадили в каталажку, и он там умер. Потом, уже летом, как-то раз наши юноши скакали по прерии, да наткнулись на почтовый дилижанс. Они у возницы попросили закурить, а он – давай в них палить. Ну, они пустили в него стрелу – руку проткнули. А на следующим день на деревню напали солдаты, убили шестерых индейцев, забрали лошадей. А Шайены, удирая от солдат, опять-таки наткнулись на обоз белых – ну, и отыгрались на них, конечно: убили двух мужчин и ребёнкка.

Случались и ещё недоразумения – к примеру, один вождь – его звали Большая Голова – поехал с миром в гости в Форт-Кирни, а в него там начали стрелять, ранили. Шайенов всё это не на шутку задевало, потому как – по их меркам – они к белым относились дружелюбно. Даже после всех этих дел послали делегацию к представителю «Бюро но делам индейцев» и извинились. И женщину отпустили – которую захватили. Но понимаете, какое дело? – вся беда в том, что никогда у индейцев не было порядка. Убивали белых одни, а извиняться ездили другие. А потом солдатам под руку попадались вообще третьи. Солдаты их наказывали – на всю катушку, а индейцы потом отыгрывались – да не на солдатах, а на ком-то совсем другом. Вот такие дела…

Я довольно быстро понял, что труднее всего в жизни – по крайней мер, в моей – приходится тогда, когда надо решать: кто ты есть такой? Как в тот раз – помните? – когда я прикончил Ворону: он меня пощадил, потому что я белый, а я его убил, потому что я Шайен. Он иначе не мог, и я иначе не мог, и ничего тут не поделаешь, хоть тресни. Можно было б посмеяться да только не смешно, потому как речь о жизни и смерти.

В общем, Шайены постепенно начали подумывать о том, что, может быть, придётся им покончить с белыми – со всеми бледнолицыми на этих равнинах. Думаете, небось, – бредовая идея? Если б вы увидели то гигантское стойбище, вам бы так не показалось. Я, помню, всерьёз прикидывал: мы сами, к примеру, можем выставить тысячи полторы воинов, да ещё Кайовы и Команчи в союзе с нами – они к югу от нас жили, да старые друзья Арапахи помогут, да ещё Лакоты – с севера… Индеец из меня получился неплохой, а на свою родную расу мне было наплевать: не слишком-то много радости я от неё видел, благодарить не за что. А кроме того, захватывать Сент-Луис, Чикаго или Эвансвиль ведь никто и не собирался. Там жили бледнолицые – там им и место.

А потом как-то раз, помню, довелось мне послушать наших шаманов. Двое их было: одного звали Лед, другого – Мрак. Сила у них была громадная. Стоило им взмахнуть руками в сторону солдат – и те не смогут стрелять: пуля просто выкатывалась из ствола винтовки и падала тут же, не причинив никому вреда…


* * *


Помню, как я прятался у тропинки, на которой Ничто ходила по воду – дождусь, когда она пойдёт мимо, схвачу её за подол юбки, дёрну слегка – и отпущу. Правда, награды никакой мне за это не было. Если не считать, что к Койоту она относилась не лучше, чем ко мне, он ведь тоже за ней приударял. Мыс ним по очереди её обхаживали: если, к примеру, я поджидал её на тропинке, что вела к реке, то он мне не мешал, а пытался застать её, когда она пойдет в прерию собирать бизоньи лепешки. Поскольку особого успеха ни один из нас пока что не имел, мыс Койотом и не ревновали друг к другу, и отношения у нас были нормальные, то есть, никакие. Знаете ведь, как оно бывает; у тебя есть друзья, и есть враги, и ещё есть целая куча знакомых, на которых тебе, в общем-то, наплевать. Точно так же и у индейцев.

К тому же и время я постепенно стал ощущать по-индейски. Когда мы стояли на Соломоновой речке, и я пытался приударить за Ничто – мне тогда было уже лет, наверное, пятнадцать, ноя не очень-то спешил добиться толку -как и она не слишком торопилась: вообще, Шайены своих женщин обхаживаю лет пять, не меньше; а мне, к тому же, ещё и рано было начинать. Бьюсь об заклад, вам и в голову не приходило, что краснокожие так медленно проворачивают свои дела по этой части! Но Шайены – они ведь воины, и потому предпочитают давление почём зря не сбрасывать. Вот вы сами попробуйте когда-нибудь обслужить женщину как следует, а потом пойти и подраться – и сразу всё поймете; вам просто захочется спать… Да, сэр, вы и представить себе не можете, как все это было интересно: громадное стойбище, шум, гам, суета. А потом пляска Солнца началась и длилась восемь дней кряду.

Сложнейшее действие, в котором непосвящённому ничего не понять, но Шайенам оно было необходимо, потому что укрепляло в них уверенность, что равных им нету, хотя куда уж дальше – они и так цены себе сложить не могли. В самоистязании всех превзошёл, конечно, Младший Медведь. Он попротыкал свою кожу толстыми пиками акации, как и положено на пляске Солнца; потом, минут через пятнадцать, повырывал их чуть ли не с мясом, и вонзил в других местах. К пикам были привязаны длинные жилы, на которых за ним волочились черепа животных. Так и красовался всю ночь, а на следующий день у него все тело выше пояса было одной сплошной кровавой раной, но они не думал залечивать её – смолой или глиной – а наоборот, хвастливо расхаживал вокруг, весь в запёкшейся крови.

Ну, а когда торжества закончились, начались типично шайенские дела. Кланы стали собираться и по одному покидать стойбище – отчаливать подальше от греха. И это после всех речей и клятв покончить с бледнолицыми, после грандиозных плясок и прочих ритуалов, в которых они черпали силу для такого подвига! Как говорится, война – ерунда, главное – маневры! Ехать куда-то и воевать уже никому не хотелось. Да и вообще индейцы хоть между собою и дерутся постоянно, связываться с белыми не очень-то стремились, потому как: дело это гиблое: если даже и победишь – всё равно добра. не жди.

Я сказал, что кланы собирались и отчаливали по одному, но поначалу все двигались по двум направлениям – одни на север, другие на юг – потому как племя делилось, в общем-то, надвое. Большая часть кланов кочевали – поодиночке – по берегам Платта, а остальные околачивались вокруг форта Уильяма Бэрна по берегам рек Канзас и Пурчатори, что в южной части штата Колорадо.

Мы – люди Старой Шкуры Типи – относились, конечно, к северным Шайенам, и теперь вместе со всем кланом Выжженной Тропы двинулись на север. Ну, теперь, пока не забыл, должен вам сообщить, что за время пляски Солнца семейство Старой Шкуры провело огромную работу, и результаты были налицо: нам удалось пристроить – т.е. выпихнуть замуж – почти всех наших вакантных невест, и их мужья теперь влились в наши ряды. Это, а также то, что нас приняли назад в родной клан, привело Старую Шкуру в такое приподнятое состояние, что он, как пить дать, снова влип бы в какую-нибудь историю в чужой постели, но, к счастью, не успел – мы снялись с места и ушли. А иначе, ей-Богу, не миновать бы нам беды: я заметил, что он уже постреливает по сторонам своими блудливыми глазками, и две-три толстухи уже наметил себе в жертву. Ну, а сам я думал про Ничто, и помыслы мои были чисты, я мечтал только о том, чтобы услышать её тихий нежный голос и если повезёт, поймать быстрый взгляд её горящих, словно угольки, чёрных глаз.

В общем, прошли мы совсем немного, и тут – возвращаются наши разведчики, которых выслали вперёд, и сообщают, что впереди – колонна солдат движется нам навстречу, и до неё – один день пути. Надобно вам сказать, что во время пляски Солнца нам удалось купить несколько мушкетов – человека три из наших получили в руки это грозное оружие. Теперь Горб, например, рвался в бой, потому что уже много лет ждал такого случая. Но Старую Шкуру и главных вождей клана Выжженной Тропы беспокоила участь женщин и детей и потому мы развернулись и двинулись назад, на юг, чтобы попытаться отыскать кого-нибудь из соплеменников. Потом повернули на восток и вскоре догнали своих – это были южные Шайены, и мы снова слились с ними неподалёку от Соломоновой речки. Конечно, той силищи, что раньше, здесь уже не было, но Шайен сотни три воинов и десятка полтора мушкетов мы могли выставить.

Все были ужасно возбуждены, и я – тоже. Я даже не успел обдумать как следует свою новую позицию: как я уже сказал, теоретически я ничего не имел против того, чтобы полностью уничтожить всех бледнолицых в западной прерии, чтобы и духу их тут не было. Наплевать мне на них. К тому же, к западу от Сент-Джо я ни разули одного белого не встречал, и остатки моего белого семейства, наверное, давным-давно добрались до Солт-Лейк. Но размышляя обо всем об этом, я как-то не допускал мысли, что мне самому своими руками придётся убивать белых, это в мои планы совсем не входило. И вот теперь нам предстояло драться с кавалерией Соединенных Штатов, а я был на стороне Шайенов и, к тому же, воином не из последних. Вот и получается, что выбор у меня был невелик: либо отлынивай – и будешь трус, либо иди и воюй – и будешь предатель. Да, как ни крути, а Шайен – предатель. Помню, я тогда подумал, что лучше бы мы, как обычно, воевали с Воронами…

Да, сэр, тут было над чем поломать голову. Только» я тем временем без дела не сидел. Я сбросил всю одежду и принялся наносить боевую раскраску – размалевывать себя жёлтым и красным. Потом стал затачивать на оселке наконечники стрел. Знаете, есть люди, которые в минуту нерешительности станут столбом, руки опустят и стоят, думают – дают волю воображению. Так вот – я не из таких я сразу даю дело рукам, а мозги – пускайпоспевают за руками. Ну, а не получается – что ж, значит не судьба; а будешь сидеть сложа руки – всё равно ничего не высидишь.

Короче говоря, женщин и детей на всякий случай отослали мы подальше на юг – за реку Арканзас, хотя, надо вам сказать, Шайены к этому моменту настолько осмелели, что уже успели и на новом месте поставить свои типи и разбирать их не стали. Ну, потом наш шаман Лёд отвёл нас, воинов, к небольшому озерцу неподалёку и заставил опустить в воду ладони, отчего мы сразу сделались неуязвимым для вражеских пуль. Якобы. Теперь им стрелять в нас бесполезно: стоит нам поднять над головой наши заколдованные руки – и предназначенные нам пули просто шлёпнутся на землю, едва вырвавшись из дула винтовки…

Да-а, вот тут до меня и дошло, к чему идет дело: меня просто убьют…

Можешь хоть пуд соли съесть с индейцами, но всё равно потом выяснится, что ты сделан из другого теста. Оно конечно – Леворукий Волк – помните? – своим шаманским колдовством поставил меня на ноги. Но я-то тогда почти все время был не в себе – то есть, без сознания. А когда человек не в себе, для него ничего невозможного нет. К примеру, пьяный в стельку сорвется с крыши – и ему хоть бы хны, а был бы трезвый – расшибся бы в лепёшку. Вы только не думайте, что я ханжа какой; я вовсе не хочу сказать, что никому и никогда не удавалось уйти от пули с помощью шаманских заклинаний. Кому-то, наверное, удается, тому, кто сам в это верит. К примеру, Горбу, Горящему Багрянцем удается. И Младшему Медведю. Но только не мне…

Была у меня ещё проблема. Помните, я рассказывал, как убил своего первого врага? Тот Ворона даже ночью разглядел, что я белый, а днём-то, небось, и подавно видно было, кто я такой. Я, конечно, размалевывал все тело и лицо краской, но волосы – с волосами-то как быть? Мне это долго не давало покоя. После моего триумфа мне, конечно, не хотелось вдаваться в подробности и рассказывать Шайенам, что этот Ворона распознал во мне белого, что вел себя вполне дружелюбно и все такое. Обо всём этом я им не сказал – зачем зря смущать людей? Но потом, когда настал момент идти на войну, я со своей проблемой пришёл к Старой Шкуре и изложил её таким вот образом:

– Дедушка, – сказал я, ибо к человеку его возраста положено было обращаться именно так. – Я не знаю, как мне поступить. Я не хочу, чтобы Вороны видели цвет моих волос. Но я не хочу обрезать волосы – а то враги, подумают, что я трус и сделал это для того, чтобы меня нельзя было скальпировать. А надеть полное боевое оперение я тоже не могу, потому что ещё молод и совершил ещё слишком мало подвигов.

Тут вождь призадумался на минуту, а потом взял свой цилиндр без дна и нахлобучил его мне на голову. Цилиндр правда, был мне великоват и налез на самые уши, но я решил, что для маскировки так оно ещё и лучше выходит.

– Выходя на тропу войны – надевай его, – сказал старик, – но в перерывах возвращай мне, потому что его вместе с этой медалью прислал мне Отец белых людей из их главной деревни.

С тех пор я так и делал – уходя на войну, надевал цилиндр, подложив немного тряпок в тулью, чтобы крепче сидел, и завязывал под подбородком жильную завязку. А волосы на макушке слегка смазывал краской, чтобы не бросались в глаза сквозь дырявое дно шляпы. Косичек у меня, конечно, всё ещё не было, и Вороны наверняка видели, что я не стопроцентный Шайен, потому как краснокожие народ востроглазый – ничего не упустят, даже в бою – хотя, конечно, я мог быть и полукровкой…

Мы были готовы со дня на день выступить против армии, и я отправился в вигвам, где Старая Шкура и другие вожди разрабатывали план операции – все чин-чинром, как в настоящей профессиональной армии. Я дождался, пока он меня заметит, потом подошёл и попросил шляпу – он как раз в ней красовался.

Но старик отвел меня в сторону и сказал, чтобы я ждал: Потом мы сели в сёдла и поскакали вдвоём холмистым берегом реки. У старика был чудесный пинто, который сам выбирал дорогу и все понимал без слов. На вершине самого высокого холма мы остановились, вождь взглянул вдаль и сказал, что там в пяти милях отсюда – двести пятьдесят человек верховых, а за ними милях в двух-трёх ещё пехота. Но я, сколько не старался, ни черта не мог разглядеть: холмистая прерия и больше ничего.

Тут он посмотрел на меня своими проницательными стариковскими глазами и говорит:

– Сын мой, там – белые люди, и мы намерены их уничтожить. Я никогда раньше не воевал с бледнолицыми. Я всегда думал, что у них есть причины поступать так, как они поступают, и делать то, что они делают. Я и сейчас так думаю. Они не такие, как мы; мне кажется, что они не знают, где находится центр мира. Поэтому я никогда не любил их – хотя ненависти к ним тоже не испытывал. Однако в последнее время они ведут себя нечестно по отношению к нам, Шайенам. И потому мы должны их уничтожить…

Тут он как-то замялся и задумчиво поскреб свой громадный нос

– Я не знаю, помнишь ли ты, что было с тобой до того, как ты стал Шайеном и моим сыном – столь же дорогим мне, как и те, которых родила Бизонья Лощина и другие жёны, отчего сердце мое исполнилось гордости, а мой типи окружён почетом и уважением… Я не буду говорить о тех давних временах – время, наверное, уже стерло их из твоей памяти. Я хочу только сказать, что если ты ещё помнишь те дни и если ты считаешь, что духам не понравится, если ты станешь воевать против этих белесых людей – тогда ты можешь не участвовать в этой битве, и никто из нас не подумает о тебе плохо. Ты уже много раз доказывал, что ты воин, а воин должен поступать так, как подсказывает ему сердце, и никто не в праве его упрекнуть.

Видите, он так и не сказал вслух, что я белый, он просто давал мне возможность при желании выйти из игры. С обычной своей самонадеянностью он, конечно, ни на секунду не усомнился, что быть Шайеном – это предел мечтаний для всякого смертного; и для меня, конечно, тоже. Но со столь же присущей ему рассудительностью он счел необходимым предоставить выбор мне самому,

– Дедушка,- сказал я – Я думаю, что сегодня хороший день, чтобы умереть.

Знаете, когда говоришь такое индейцу, он – в отличие от белого – не бросается тебя утешать да успокаивать, убеждать, что ты не прав, что не все ещё потеряно, что все будет хорошо, и т.д. и т.п. Потому как для индейца это не пустые слова – чем он отличается от белого. Опять-таки, если индеец такое говорит, это вовсе не значит, что ему жизнь опротивела, что он махнул на все рукой и только и мечтает скорее бы помереть. Ничего подобного! Если индеец такое говорит, значит, он будет драться до конца – до последнего вздоха. И жизнь вовсе не опротивела – как раз наоборот: жизнь так прекрасна, что остаток её ты готов прожить на всю катушку и отдать ей все свои силы до последней капли… Однажды – это было ещё до того, как я оказался у Шайенов – они подцепили у каких-то переселенцев холеру. Так вот, те кто ещё мог двигаться, облачились в боевой убор, сели на боевых коней и принялись осыпать невидимую болезнь бранью; вызывая её на бой – чтобы она вышла и сразилась с ними, как подобает воину.

Честно говори, я не у верен, что вкладывал в эти слова тот смысл, который привыкли видеть в них индейцы. Но Старая Шкура понял мой ответ именно так и вручил мне свой цилиндр. В этот момент на пригорке неподалёку появился дикий кролик. Он стоял совсем рядом и наморщив нос, глядел на нас. Во взгляде вождя вдруг мелькнула какая-то тревога, он круто развернул коня и рванул с места в галоп – вниз, в долину. И прошло много лет, прежде чем я встретился с ним вновь…


***


Войска появились милях в двух к западу и двинулись берегом реки вниз по течению в нашу сторону. Они чуяли, конечно, что мы где-то рядом. Но всё равно для них было полнейшей неожиданностью, когда, обогнув излучину Соломоновой речки, они вдруг увидели, как три сотни конных Шайенов во всей красе, готовые к бою стоят и ждут их в боевом порядке – наш левый фланг упирался в реку, а правый – в холмы.

Стоят в боевом облачении; и люди, и кони раскрашены, перья трепещут на ветру, многие воины в полном боевом оперении, роскошные уборы переливаются на солнце всеми цветами радуги, поблескивают наконечники стрел и дула мушкетов. Некоторые из Шайенов разговаривают со своими лошадьми, а те прядают ушами и храпят, раздувая ноздри; словно уже несутся на врага. Они почуяли огромных кавалерийских коней и свирепо ржут теперь, потому как Шайены-кони относятся к ним точно так же, как Шайены-люди к своим бледнолицым сородичам.

Мой жеребец был из тех, что мы взяли в тот раз у Ворон. Отличный зверь, но, правда, не повезло ему: разговорами я его не баловал, разве что здоровался да прощался, как полажено приличному человеку, вот и все. Так что общения ему, наверное, не хватало. А тут вдруг я с ним философическую беседу завел. Дело в том, что мне было не по себе, потому как мучило меня одно подозрение, что нескольким из братьев моих по оружию не нравится, что стою я здесь – в первом ряду, прямо по центру; и считают они – в отличие от Старой Шкуры; что здесь мне не место. Особенно Младшего Медведя это задело – он-то сам был далеко на правом фланге, но увидев меня, подъехал и втиснулся на своём коне в строй рядом со мною. Он был весь до пояса выкрашен в иссиня-чёрный цвет, на голове – алая полоска, глаза обведены белым, и на щеках – поперечные белые полоски.

Я не разобрал – усмехнулся он, или просто скалит на меня зубы; он уже давно меня не замечал. Я ему ничем не ответил. Настроение было поганое, и я, помню, подумал; как здорово, что я в боевой раскраске. Эта раскраска – великое дело: на душе у тебя, может, кошки скребут, а вид всё равно – жуть, чтобы враги боялись.

Вдоль нашего фронта разъезжали Горб и другие военные вожди, и шаман Лед тоже был там – бубнил свою белиберду, размахивал своими погремушками, бизоньими хвостами, и другими штуковинами – махал в сторону кавалеристов, которые остановились в долине, в полумиле от нас, и, вроде бы, просто глазели. Я, помню, подумал – вот здорово было бы, если б напал на них хохот. Истерический хохот, чтобы хохотали до смерти. Чтобы напал на солдат, потому как сам я уже готов был захохотать. Перед боем такое бывает – от перевозбуждения. И чем дольше ждать атаки – тем сильней тебя хохот разбирает. И когда, наконец, рванешь в атаку – ты просто счастлив, что этой пытке пришёл конец.

Ко всему прочему я ведь был голый, на голове – дырявый цилиндр, а впереди – три или четыре сотни самых настоящих белых солдат, вооружённых винтовками. Шёл уже пятый год, как я притворялся Шайеном. Так что сами понимаете – хохотал я так, что все кишки готов был надорвать – не иначе как чувствовал, что скоро мне их нашпигуют горячим свинцом.

Но я, конечно, изо всех сил пытался сдержаться, отчего из моей глотки вырывался какой-то пронзительный гортанный вой – а для Шайена это вполне нормальное дело. Похоже, на Младшего Медведя это подействовало, потому как он этот вой подхватил, а за ним – другие, и вскоре голосили уже все: а потом этот крик перерос в боевую песнь Шайенов, и в такт этой песне мы медленно, шагом двинулись вперёд. Кое-где лошади вставали на дыбы, но в общем и целом равнение держали. Мы всё ещё сдерживали свою мощь, не давали ей вырваться наружу, а тем временем, исполняя этот священный танец, мы околдовывали, очаровывали, поражали бледнолицых своей магической силой.

Я забыл обо всём на свете, забыл о себе самом и превратился в маленькую частицу того гигантского мистического кольца, которое, по твёрдому убеждению Шайенов, объединяет их всех и каждого из них с землёй и солнцем, жизнью и смертью в едином вечном круговороте, ибо лишь на первый взгляд может показаться, что одного из них можно оторвать от всех, истина же заключается в том, что все без исключения Шайены и каждый из них, кто когда-либо жил на земле либо живет сейчас, составляют один единый народ – неуязвимый, непобедимый народ Шайенов, который есть венец творения…

Еще ярдов двести-триста мы двигались таким же макаром, а солдаты все так же глядели на нас, явно обалдевшие, как те антилопы, которых мы загоняли, и явно готовые к тому, что их сейчас истребят, как тех антилоп – некоторые из наших и впрямь уже натянули тетивы луков, другие сжимали в руках дубинки и томагавки, приготовившись вышибать бледнолицых солдат из сёдел – и тут синий ряд солдатских мундиров озарила во всю его длину какая-то вспышка, словно молния, а над нашей песней зависло высокое медное стаккато боевой трубы.

Солдаты извлекали из ножен сабли – это и была вспышка. А потом – они бросились вперёд.

Мы остановились. Их и нас разделяло ярдов шестьсот речной поймы. Потом осталось четыреста, потом триста – и тут наша песня увяла. Труба к этому времени уже умолкла, и не было слышно ни звука, лишь глухой топот тысячи подкованных копыт да позвякивание пустых ножен. Сам я даже не различал ни лошадей, ни всадников, ни мундиров – я видел какую-то жуткую гигантскую машину, громадную косилку с сотнями сверкающих лезвий, которая крушила на своём пути всё живое, проглатывала его, а потом выплёвывала позади, где на четверть мили тянулось густое жёлтое облако. Теперь парализованы были мы, мы словно окаменели и стояли не шелохнувшись, покуда до первых всадников не осталось каких-то сто ярдов, потом семьдесят пять… и тут наш строй рассыпался, и Шайены бежали кто куда в страшной панике. Колдовство, значит, помогает против пуль, а против длинных ножей, видать, не очень-то…

Я все ещё говорю «мы», но это для красного словца. А на самом деле когда жизнь от смерти оказалась отделена расстоянием не толще лезвия бритвы – или сабли – я тут же обрубил всё, что связывало меня с Шайенами швырнул цилиндр Старой Шкуры на землю, где сотни коней вскоре превратили его в труху, и длинным концом моей набедренной повязки принялся вытирать с лица краску, вопя при этом на английском языке, которым не пользовался уже пять лет, отчего мне пришлось частично сосредоточиться на решении лингвистических задач.

Ну, что можно было изречь в такой момент, чтобы тебя не приняли за индейца?… Словарь мой и раньше-то не блистал разнообразием, да плюс ещё пять лет никакой практики, и к тому же не очень-то получается шевелить мозгами, когда на тебя несётся чудовище шести футов ростом верхом на жутком кавалерийском коне и вот-вот проткнёт тебя своим шампуром, а кругом куда ни глянь – такие же образины гоняются за твоими родичами и друзьями, которые бегают в панике, сломя голову, словно бизоны в грозу.

Так вот, я скажу вам, что я изрёк. Я принялся орать: «Боже, благослови Джорджа Вашингтона!», а сам тем временем всё тёр и тёр себе лоб длинным концом набедренной повязки, для чего мне приходилось скрючиваться в седле в три погибели. Это меня и спасло, потому как тот образина-солдафон рассёк воздух лезвием своей сабли как раз в том месте, где положено было быть моей голове. Тут я смотрю – этот трюк насчёт Вашингтона, вроде, не срабатывает, а образина тем временем опять замахивается на меня сплеча. И тогда я возопил: «Господи, благослови мою мать!»

Чтобы увернуться как-то от его мясницкого удара, я свесился с седла набок – по-индейски, и мчусь по кругу, а он гонится за мной, словно пёс, и с жутким свистом сечет воздух надо мной. Тем временем мимо нас проносились другие образины вроде него, и я каждую минуту ждал, что вот сейчас один из них рубанёт меня сзади – и всё, или этот зверь изловчится, настигнет меня опять и – конец. Или сообразит, наконец, в чём моя хитрость. Потому как он был здоровяк, а я твёрдо верю – хотите спорьте, хотите нет – что после пяти футов и пяти дюймов у человека на каждый дюйм росту соответственно усыхают мозги. Я всю свою жизнь недолюбливал этих чёртовых громил…

Чёрт знает, сколько продолжался этот аттракцион, и наконец до меня дошло, что догнать он меня никогда не догонит, но и оставить в покое – тоже не оставит. Наездник он был – так себе: после каждого удара саблей его правая рука отлетала далеко за спину, а левая нога при этом приподнималась и он всем весом наваливался на правое стремя. Так продолжалось раз за разом, и наконец, изловчившись и поймав его в этой позе, я изо всех сил. двинул его ногой в ребра, и он неожиданно легко свалился набок и рухнул на землю, загремев ножнами, шпорами и всем прочим барахлом, каким обычно обвешаны солдаты.

В одно мгновение я соскочил с коня и, оседлав беднягу, простертого на земле, приставил к его небритому кадыку свой тесак – не лезвием, а тупой стороной, чтобы, не дай Бог, не поддаться искушению.

И в этот самый миг в памяти у меня вдруг всплыло несколько отборнейших фраз из числа тех, что я подцепил ещё мальчишкой у завсегдатаев салуна в Эвансвиле,

– Ну ты… – ору я ему на ухо.- Тебе что,… отрезать? Ты что,… не видишь, что я белый…?

Минуту он тупо смотрел перед собой, а потом спросил:

– А какого… ты так… нарядился?

– Это долго рассказывать, – сказал я и отпустил его.


ГЛАВА 8. ОПЯТЬ УСЫНОВЛЁН


Про этот бой, наверное, написано в книгах, потому как это была первая серьёзная стычка белых с Шайенами. Солдаты говорили, что погибло тридцать индейцев, полковник доложил, что девять, а на самом деле было четверо убитых и несколько раненых. Случилось это в июле месяце 1857 года.

Когда возвращаешься в цивилизацию, первым делом узнаешь именно про это: какое число, который час, сколько миль до форта Ливенворт, и почем там табак, сколько кружек пива выдул накануне Фланаган и сколько раз Хоффман трахнул свою девку. Цифры, цифры – везде цифры. Я совсем забыл, как они важны. К этому времени Канзас уже объявили территорией Соединенных Штатов – меня не спросили.

Тот бугай-солдафон – звали его Малдун – когда всё успокоилось, отвёл меня к полковнику, которому я и поведал, что Шайены, значит, убили всю мою семью и с тех пор держали в плену в нечеловеческих условиях, а потом, значит, силой под страхом смерти вынудили меня вступить в их ряды. Малдун поклялся на Библии, что я его мог убить, но не сделал этого. Отмывшись от краски и облачившись в серую шерстяную рубаху и синие штаны, которые Малдун выдал мне из своего гардероба – и то и другое на восемь размеров больше, чем нужно – я приобрел довольно-таки безобидный вид.

Бояться мне было нечего: про индейцев в те времена можно было молоть всё, что угодно – вешай на уши любую лапшу, трави любые байки – все, что угодно, принималось на веру. Особенно военными – по той простой причине, что белому солдату для поддержания боевого духа просто необходимо знать, что враг его жалок и ничтожен до смешного. Некоторые солдафоны верили, что индейцы едят человечину, или, к примеру, что они трахают своих собственных дочерей.

Так что полковник выразил мне сочувствие, а потом попытался вытянуть из меня кой-какую информацию насчёт того, где сейчас стойбище Шайенов и где их табуны, потому как он считал необходимым деревню сжечь, а табуны захватить, но я отвечал так, словно тронулся рассудком от пыток, которым подвергали меня проклятые дикари на протяжении всех этих лет, и от ответа с успехом уклонился. Правда, он всё равно нашёл деревню – вышел на неё по следу – и сжёг брошенные типи. Я с радостью обнаружил, что вигвама Старой Шкуры среди них нету: Бизонья Лощина и Белая Корова, наверное, загодя собрали его и успели увезти. С этого момента нам по пути стали то и дело попадаться маленькие типи – много маленьких типи: типично индейский способ пустить врага по ложному следу. На самом деле Шайены ушли – кто на восток, кто на запад. Потом они сделают крюк и соберутся в одном месте чуть попозже, когда минует опасность.

Солдаты околачивались в этих местах почти всё лето. Сначала двинулись на запад, на форт Бент, и захватили там склады с припасами, предназначенными для выдачи индейцам согласно договору; потом снова вернулись на Соломонову речку. Но Шайенов больше так и не нашли, так что вернулись ни с чем в Форт-Ларами.

Всё это время я, конечно, оставался с ними под присмотром Малдуна, который счел за благо не вспоминать, что я мог его убить, и обращался со мной, как с беспомощным младенцем. Ну, а я и не возражал, потому как он был детина добродушный. Он то и дело заставлял меня мыться вонючим солдатским мылом, утверждая, что от меня смердит, как от козла, хотя прошло уже больше месяца с тех пор, как я покинул Шайенов. Ну, а я, я был уверен, что это он смердит, как и все они, солдаты. Просто, наверное, все относительно, и запахи – тоже. И тут мне вспомнилось, как меня поразила вонь, когда я впервые попал в деревню к Шайенам вместе с Кэролайн…

Остальные солдаты относились ко мне так же, и я, в общем, не страдал – разве что приходилось выслушивать их дурные разговоры. В таком походе легче было возвращаться к цивилизации. По крайней мере, мы постоянно находились на свежем воздухе и спали на земле. Правда, армейская жратва была – просто помои. Но я время от времени стрелял дичь, потому как мой лук и стрелы, а также и шайенский пони, остались при мне; а солдаты до свежего мяса тоже большие охотники, и потому я скоро стал весьма популярен, хотя по большей части молчал, что они объясняли моим слабоумием вследствие длительного плена.

Естественно было ожидать, что полковника заинтересует мой рассказ о жизни среди варваров, но как бы не так. И вообще я очень скоро обнаружил, что среди белых редко встретишь человека, готового выслушать тебя, особенно ежели ты действительно знаешь, о чём говоришь.

Должен признаться, когда добрались до Ларами, я совсем упал духом. Когда я переметнулся к белым на Соломоновой речке, то ни о чём другом не думал, кроме одного – как спасти свою шкуру. И уж, конечно, я не думал о том, к чему все это приведет в конце концов. Я так долго жил вне цивилизации, что напрочь забыл, как у них тут все устроено: нельзя у них прийти к тебе запросто, а потом взять и уйти. Все у них неспроста…

И точно, вскоре по прибытии в Ларами, где я по-прежнему жил с солдатами, меня вызвали к полковнику.

«Архивы округа находятся в неудовлетворительном состоянии, – сказал он. – Печальный инцидент, когда эти негодяи напали на вашего отца, нигде не зафиксирован, к сожалению. Боюсь, что наказание конкретных злоумышленников будет задачей непростой вследствие недостаточности предоставленной вами информации относительно личности последних, что усугубляет трудности, связанные с их поимкой даже в случае, если личность вышеупомянутых злоумышленников всё же будет установлена…,

Ибо, как Вам, должно быть, и самому прекрасно известно, эти краснокожие – хитрые бестии. Со временем, я полагаю, мы будем вынуждены покончить с ними – я просто не вижу альтернативы, принимая во внимание их упорное нежелание отказаться от варварского образа жизни…

Ну, хватит печальных воспоминаний. Главное, что перед вами открывается новая жизнь…» и так далее и в том же духе, а кончилось все тем, что он отослал меня на восток, в форт Ливенворт, в штаб округа, с колонной, которая отправлялась на следующий день, Ливенворт стоял на берегу реки Миссури, неподалёку от Вестпорта, который позже назвали Канзас-сити, и Индепенденса, где папаша покупал свой фургон и пару волов. Там начиналась цивилизация – по крайней мере, так считали в те времена.

Когда он сообщил мне эту новость, у меня просто дух перехватило. В окрестностях Ларами и так уже околачивалось столько белых, что не продохнуть.

Я не мог спать в прямоугольной казарме – мне по душе были круглые жилища – Шайены учили меня к этому. Кажется, я уже говорил, как они относились к замкнутым кольцам, не имевшим конца – к круговороту земли и солнца, жизни и смерти и т. д. Прямых углов они на дух не переносили – считали, что угол – это тупик, потому что он прерывает бесконечность. Старая Шкура бывало, говорил: «Квадрат лишён жизни».

И вот теперь мне предстояло вернуться в мир острых углов… А тем временем где-то в прерии опять соберутся Шайены и, оплакав своих мёртвых, будут есть печёную на углях вырезку из бизоньего горба, будут мечтать и рассказывать друг другу притчи у костра из бизоньих лепешек, будут красть лошадей у Поуней, а те – у них, и Ничто будет с ними в своём платье из шкуры белой антилопы.

Они уже знали, где я теперь и что со мной, хотя никто им этого, наверное, не говорил. Просто они знали – и все, как знали обо всем, что касается их племени – и больше ни о чем. Они ничего не знали о проблеме рабства, о Джоне Брауне и обо всем остальном, что творилось в те времена в белом Канзасе.

Но покидать Ларами мне было не жаль – уж больно гадкое это было место – как мне казалось, покуда я не повидал других городишек, что понастроили белые. В окрестностях околачивалось множество индейцев – там и сям виднелись их палатки – среди них я с сожалением увидел и Шайенов. Но эти Шайены не были похожи на настоящих, которых я знал, да и не важно было, какого они племени, потому как всех этих выродков скопом называли «Те-Что-Околачиваются-Вокруг-Фортов». Настоящие свободные индейцы их презирали. Болыпикство из них ничем не занимались, а просто сидели на одеялах у своих типи с утра до вечера, тупо глядя по сторонам. Солдаты разрешали им ходить туда-сюда как им хочется, но если нужно было – просто сгоняли с места, как шелудивых псов. Некоторые из них приторговывали старыми шкурами, некоторые – своими женщинами, но все они зависели от подачек, которые правительство давало им за «лояльность». Хотя из тех подачек до них доходила лишь самая малость, а большая часть прилипала к рукам членов «Бюро по делам индейцев», да ещё солдаты время от времени захватывали продовольствие, чтобы не помереть с голоду, потому как из-за мошенников-поставщиков и воров-интендантов армейские склады были, как правило, почти пусты.

Продавать краснокожим виски было запрещено, но те из них, что ошибались вокруг форта, не просыхали – солдатня открыто снабжала их горючим за возможность трахать их жен и дочерей – удовольствие, конечно, не высший сорт, но все ж лучше, чем ничего, потому как белых женщин тут было раз-два и обчелся. Да и торговцы сбывали «огненную воду» почти в открытую и наживались на этом – будь здоров! Но я ни разу не слышал, чтобы кого-то за это арестовали: видать, эти приживалки, что околачивались за частоколом форта, как нажрутся, так ещё безобиднее становятся.

Я почему, собственно, обо всем об этом говорю… Да просто там, в Ларами, наткнулся я на одного «родственника» – из моей прошлой белой жизни. Я слонялся по индейскому посёлку, влекомый ностальгией по прежней жизни, и совсем уж было решил убраться назад в форт, потому как проходу не давали грязные индейские старухи, все пытались сплавить мне свои засаленные бизоньи шкуры, и их мужья-сводники тоже донимали… И тут я заметил неподалёку брезентовую палатку, из которой время от времени выползал на всех четырех какой-нибудь краснокожий. Я заглянул вовнутрь. Там сидело несколько индейцев. Каждый орал свою собственную песню или хрипло бормотал что-то, ни к кому конкретно не обращаясь. Вонь стояла неописуемая. В дальнем конце палатки я разглядел бочонок, на котором сбоку висел ржавый черпак, а рядом – бледнолицего в заношенной оленьей куртке. Вид у него был, будто он с самого дня своего рождения не умывался: с его рожи можно было отколупывать грязь, словно кожуру с печеной картошки.

– Привет, парень! – сказал он, показав жёлтые зубы. Тут рядом возник какой-то индеец, стянул с себя мокасины и сунул этому закопчёному молодцу, а тот, разглядев этот товар повнимательнее, покачал головой. Тогда краснокожий стянул с себя рубаху грубой шерсти – мануфактурного производства – чёрную от жира, и тоже сунул ему.

Тут немытый поднимает вверх указательный палец, согнутый пополам, и говорит:

– Половинку, только половинку! Понял, ты, чёрная задница? – Потом хватает ржавый черпак, лезет в бочонок, зачерпывает и сует индейцу, а тот одним махом опрокидывает его себе в глотку.

– Выпей, приятель, я угощаю,- предлагает этот белый вашему покорному слуге.

Я смотрю на него и молчу, а он продолжает:

– Нет, не это дерьмо. У меня есть бутылка настоящего… – Он выуживает какую-то бутылку из мешка, что лежит на земле, засунув туда предварительно рубаху и мокасины, которые только что заполучил.- Там, в бочонке, на каждый галлон одна пинта виски, а ещё – порох, табак, сера, чёрный перец. Остальное – вода. Этим вонючкам один чёрт. Но тут у меня – настоящий товар – провалиться мне на этом месте! На, промочи горло.- И сует мне бутылку.

– Нет, спасибо,- говорю я.

– Ну, ладно, всё равно не уходи. Посиди, поболтай со мной. С этими красножопым не разговоришься.

Тут он запрокидывает голову и льет содержимое бутылки себе в глотку, а один из краснокожих – Шайен, судя по косичкам, увидев такое дело, подходит к нему нетвёрдым шагом, а он ему сапогом между ног – бац! – тот рухнул на пол и отключился. Остальные на всю эту сцену – ноль внимания.

А немытый бутылку опустил и продолжает говорить как ни в чем не бывало:

– Ну, вечером-то я, конечно, возвращаюсь в форт, обедаю с комендантом – мы с ним друзья и все такое – но днём словом перекинуться не с кем – хоть волком вой. Да и то сказать, не так-то просто мне с этой мразью дело иметь: они, скоты, всю мою семью прямо у меня на глазах порешили – порезали. Вот так… А женщин всех -… Вот так-то… А вообще, через пару лет Канзас станет штатом – и подамся я в сенаторы. В Конгресс!… – Тут он ещё разок приложился к бутылке. – Ну, ты не передумал? Смотри, ещё не поздно.

Но я развернулся и, перешагнув через простёртого Шайена, вышел вон. Виски пить я ещё не научился, а слушать ахинею, которую несёт мой братец Билл – ибо это был никто иной как он – я и раньше-то не переваривал, а теперь – и подавно. Он меня тогда так и не узнал – и слава Богу…

В Ливенворте меня поселили у армейского капеллана, что жил с семьей в отдельном домике. Это был худосочный фрукт с огромными жёлтыми зубами – точь-в-точь как у старой клячи; жена похожа на него была, как две капли воды, честное слово, сходство поразительное! Было ещё четверо или шестеро белоголовых мальцов, с отцом и матерью – ничего общего, ну, просто ни капли. Я у них месяца полтора прожил, и все это время только жена с мальцом за дверь, как капеллан тут как тут: зазывает меня в свой кабинет, усаживает поближе и заводит свои елейные речи про спасение моей души, и при этом для убедительности так и норовит свою птичью лапку мне на колено пристроить. Не иначе как был он химанехом, хотя на большее ни разу не отважился. Жена его все твердила, что от меня воняет, и мыться заставляла без конца, так что когда пришло время уезжать оттуда, я нисколько не жалел.

Короче говоря, в один прекрасный день вызывает меня главный тамошний чин – генерал в бакенбардах – и говорит:

– Ну, вот, Джек, мы подыскали для тебя прекрасную семью. Будешь сыт, одет, обут, будешь ходить в школу, у тебя будет чудный отец, он будет тебя воспитывать и не даст отбиться от рук. Тебе придётся многое наверстать, но парень ты сообразительный – справишься» Ну, а если с годами захочешь последовать примеру наших бравых ребят и посвятить себя военной службе – что ж, милости просим, я сам дам тебе рекомендации.

Тут он уткнулся в кипу бумаг, а его адъютант проводил меня за дверь. На улице я увидел своего капеллана. Он стоял возле тарантаса и беседовал с толстяком невероятных размеров, что сидел на облучке с вожжами в руках…

Надобно вам сказать, что генерала этого я видел в первый и последний раз. И ни он, ни кто-либо другой в Ливенворте ни разу не спросил у меня ни слова про индейцев, с которыми я прожил пять лет. Правда, Шайенам тоже ни разу не пришло в голову расспрашивать меня про повадки бледнолицых – даже тогда, когда те начали их громить. Ей-Богу, покуда не собьешь человека с ног да не приставишь ему нож к горлу – как я тому солдафону – до тех пор он тебя слушать не станет, хоть умри. Никто не хочет знать правду, никому она не нужна…

Короче, вывели меня на улицу, к этому тарантасу, а капеллан говорит:

– Ну, вот и наш маленький дикарь.

У его собеседника была чёрная стриженая борода и чёрный сюртук, который на его пузе, конечно, не сходился. Он был жирный, но не рыхлый, как зачастую бывает, а тугой, как барабан. Да-а, бывали такие в старину: пузо громадное, как котёл, и всё сплошь – сало, а треснешь его по этому пузу – кажется, что там одни мускулы. Мне доводилось видать таких красавцев на картинках, и я сразу решил, что этот, небось, из таких.

И сразу у меня в мозгу замелькали картинки, как мы с ним разъезжаем по городам и выступаем в цирке, жмем по восемь пудов каждой рукой, рвем железные цепи и все такое прочее, потому что капеллан как раз сказал:

– Вот, Джек, этот добрый человек любезно согласился взять тебя к себе. Почитай его, как родного отца, ибо он теперь и есть твой отец по всем законам.

Толстяк взглянул на меня поверх бороды, повел могучими плечами и прогремел голосом, который словно донесся со дна каньона.

– Фургоном править можешь, парень?

Я посмотрел на него, и мне почему-то захотелось угодить ему. Поэтому я ответил:

– Да, могу. Хорошо могу. Очень даже…

– Ты лжец, парень, – пророкотал он. – Ибо кто же мог тебя этому обучить, если ты рос среди индейцев?

Ну, ничего, я отучу тебя лгать – я выбью из тебя эту мерзость.- И тут он ухватил меня за грудки одной левой, поднял и опустил в тарантас. Чувство было такое, будто меня зацепило и приподняло бревном.

Тут капеллан возопил:

– О Джек! Люби и уважай Его Преподобие! Покажи Его Преподобию, что ты чему-то научился за этот недолгий срок, что прожил с нами!

Вот так: мой новый папаша был вовсе не циркач, не силач, а проповедник – опять проповедник, чтоб ему провалиться в преисподнюю! Вроде как на мой век одного проповедника мало показалось – получи ещё одного! Звали его преподобный Сайлас Пендрейк. Кроме черной бороды у него были ещё густые чёрные брови, а кожа – белее мрамора. В общем, образина ещё та. У меня сохранился мой шайенский нож – я держал его за поясом своих армейских штанов, под рубашкой,- и покуда мы катились в сторону реки Миссури, я начал уж, было, подумывать – а не всадить ли этот ножик ему в спину? Но решил-таки воздержаться, потому как туша эта – вы бы посмотрели – фута на четыре раскинулась слева направо, да и в толщину примерно на столько же. Прикинул я – и решил, что легче каменную стенку ножом зарезать, чем это чудо природы. Этот нож, да ещё необъятные штаны и рубаха Малдуна составляли все мое богатство. Пони у меня забрали в Ливенворте, и я его больше не видел. Капеллан, наверное, продал его, чтобы возместить расходы на мое содержание. А лук – капеллановы дети взяли себе привычку им играть и в конце концов сломали.

Когда подъехали к реке, у причала как раз стоял большой колесный пароход, и Пендрейк направил тарантас прямо на палубу. Кстати, конь у него был тоже непростой – громадная смирная серая скотина. Можете представить себе, какая у него силища была – таскать такого хозяина! Меня он сразу невзлюбил – я сразу понял это по тому, как он ноздри раздувал: видать, чуял индейца, хоть я и мылся с ног до головы раз пять за последние месяцы – с тех пор, как ушёл из племени.

Наконец, пароход отчалил и пошёл по реке. Мне было, конечно, интересно, но не слишком, потому что я помнил наставления Старой Шкуры Типи, который не раз говорил, что ежели Шайен переберётся за большую воду – он умрёт. Оно конечно, родился-то я тоже на реке, в Эвансвилле на Огайо, но это было так давно… Да и Миссури с Огайо не сравнить: бурлит, подмывает берега, они то и дело рушатся прямо у тебя на глазах…- я так полагаю, что со временем её и не узнаешь, Миссури-то, а, может, и вовсе пророет себе путь и уйдет в Неваду, орошать тамошние пустыни. Не хочу говорить, куда мы направлялись – скажу только, что город довольно известный, в западной части штата Миссури. Причина такой деликатности – как пишут в романах – со временем станет вам понятна. В общем, плыли мы несколько часов. Потом причалили, съехали на берег и покатили через весь город, покуда не оказались в довольно-таки приличном квартале, где у Пендрейка была вполне солидная церковь, а рядом – двухэтажный дом, весьма внушительный, а за ним – конюшня, куда мы сразу и въехали. И тут он заговорил со мной – кажется, впервые после нашего отъезда из Ливенворта:

– Распрягать умеешь, парень?

К этому времени я уже кой-чему научился, и потому сказал:

– Нет, сэр, не умею. Совсем не умею.

– Значит, придётся учиться,- пророкотал он в ответ, однако, вовсе не так враждебно, как в Ливенворте, отчего мне в голову сразу пришла мысль, что там он вел себя так для контрасту с жеманно-елейным капелланом – чтобы значит, я не подумал, что все проповедники таковы… Насчёт Пендрейка я вам так скажу, это такой человек был – никогда не умел держаться естественно, только за едой становился самим собой, а все остальное время вроде как старался делать то, что от него ждут, будто кому-то чем-то обязан. Мне кажется, если бы он порезался, то мог бы и помереть от потери крови, покуда мучительно соображал бы, как тут поступить? – вместо того чтобы взять да забинтовать себе палец…

Ну, научиться распрягать оказалось нетрудно; конь, правда, поначалу мотал головой, но такой он был неповоротливый, что я без труда справился с ним и успешно поставил в стойло. Когда с этим было покончено, я стал в недоумении, не зная, что делать дальше. Уж больно здоров этот Пендрейк, а я покудова не знал, чего от него ждать. К примеру, останусь я в конюшне, а он ожидает меня в доме – вот и получи неприятность. А идти в дом – тоже Бог его знает, как ему понравится моя инициатива. В общем, подумал я, подумал – и, как всегда, сделал выбор в пользу активных действий. Я направился в дом, но не чёрным ходом, как он, а парадным – обошёл весь дом кругом, чтобы, значит, выиграть время и как можно позже встретиться со своим новым папашей, а заодно ознакомиться с расположением комнат – на тот случай, ежели придётся отсюда смываться.

Я поднялся по ступенькам крыльца, вошёл в парадную дверь и оказался в прихожей, где стояла интересная вешалка, сделанная из оленьих рогов. Потом шагнул в дверь гостиной. По нынешним меркам гостиная была – так себе, но тогда она мне показалась просто сказочным видением: медные масляные лампы, кружевные салфеточки на диване – чтобы спинка не засаливалась – и все такое. Не сказать, чтобы Пендрейк был слишком богат, но с моими жалкими родичами из Эвансвиля Шайен не сравнить, и с армейским капелланом – тоже.

И тут за спиной у меня прогремело:

– Ты – здесь? В гостиной? – Пендрейк не то чтобы рассердился – просто был ошарашен.

Я сразу, не оборачиваясь – пока не поздно – говорю:

– Я ничего не сломал…

Тут только я оборачиваюсь, ожидая увидеть его гигантскую тушу прямо у себя за спиной^ Глядь – а он довольно далеко стоит. Ну и голосище – Боже упаси! Небось, и за сто ярдов будет греметь так, словно над ухом кричит.

И вдруг откуда ни возьмись – женщина, да ещё какая! Волосы русые, на пробор зачесаны и сзади в узел собраны, глаза голубые, кожа светлая, но не такая мертвенно-белая, как у него, а живая. Голубое платье на ней. Лет ей, наверное, двадцать – так мне показалось, а Пендрейку – пятьдесят, вот я и решил, что это, видать, дочка его.

Стоит, значит, она – улыбается мне, обнажая мелковатые зубы. Смотрит-то она на меня, а обращается к Пендрейку:

– Да он, наверное, ни разу в жизни не видел гостиной.

А голос у неё нежный, бархатный…

– Присядь, пожалуйста, Джек. Вот здесь, – красавица указывает мне на маленький диванчик, обитый изумрудным плюшем.- Это кресло называется «гнездышко голубков».

Пендрейк в этот момент как-то глухо зарычал – не в ярости, а в каком-то оцепенении.

Я отвечаю:

– Спасибо, мэм, я постою.

И тут она спрашивает, не хочу ли я выпить молока с пирогом…

Вот уж чего-чего, а молока-то я явно не хотел, потому как ежели я когда и любил его, так с тех пор слишком много воды утекло. Но я рассудил, что лучше этой девчонке не перечить, потому как нужно же иметь хоть какого-нибудь друга, и потому пошёл за ней на кухню, чтоб хоть до поры до времени ускользнуть от Пендрейка, который убрался в соседнюю комнату. В этой комнате он обычно писал свои проповеди и потом читал их вслух -и тогда по всему дому дрожали стены, перила лестниц и звенели стекла в шкафах.

В кухне я обнаружил ещё одну особу, которая сразу отнеслась ко мне по-дружески. У неё, правда, и выбора особого не было, потому как она была цветная. Хоть ей и дали вольную, она носа слишком не задирала по этому поводу, потому как по законам штата Миссури в те времена можно было держать рабов. Да и вообще, мне кажется, что ежели кто побывал рабом – он внутренне всегда готов опять в раба превратиться… Честно говоря, эта её неиссякаемая доброта – даже если почти искренней была – меня немного раздражала. Подозреваю, что её пра-прадед, который жил в Африке и носил копьё, пришёлся бы мне больше по душе. Особа эта была кухаркой, звали её Люси. У неё был муж – такой же вольноотпущенный, как она; он работал здесь же – дворником, садовником, стриг траву и всё такое, и звали его Лавендер. Жили они в маленькой хибарке за конюшней, и иногда ночью слышно было, как они там ругаются.

Белая женщина, которую я принял за дочь Пендрейка, оказалась его женой. Она была лет на пять старше, чем мне поначалу показалось, а он – немного моложе. Но всё равно, разница в возрасте была солидная, и, помню, я в первый же день подумал – и что она в нем нашла? Должен вам сказать, что я этого так и не выяснил. Не иначе как родители их поженили, потому что её папаша был судьей, а судье – сами понимаете – не всякий в зятья годится, а проповедник – в самый раз.

Покуда я пил молоко, миссис Пендрейк сидела напротив, и, помню, меня сразу поразило, что ей хотелось узнать все про меня. Впервые в жизни я встретил отклик в живой человеческой душе, впервые меня расспрашивали о моих приключениях-злоключениях, и – подумать только! – кто же это был? Благородная белая женщина из штата Миссури! А цветная Люси – хоть и хохотала без умолку, приговаривая «Боже правый!» за каждым словом, но я-то знаю – ей было на меня глубоко наплевать, и вообще, она считала, что я трепло, каких свет не видывал. Я сразу понял, что воспоминания – это мой козырь, и решил сразу все не выкладывать – попридержать на потом. Кроме того, я изо всех сил следил за своими манерами, то есть, ел свой пирог по тем правилам, которым меня обучила жена капеллана. У капеллана-то я, как сел за стол, сразу руками схватил с тарелки кусок мяса и запустил в него зубы. Теперь я был умнее, и от пирога, что дала мне миссис Пендрейк, отрезал по кусочку и осторожно на кончике ножа отправлял в рот.

Когда я покончил с пирогом, она сказала:

– Ах, Джек, ты даже не представляешь себе, как я рада, что ты теперь с нами! В этом доме нету детей, кроме тебя – никого. Ты для меня – словно луч солнца во тьме!

Мне понравилось, как она это сказала…

Потом она взяла меня с собой в магазин –покупать одежду. Она надела чепец, взяла зонтик, и мы с нею пошли пешком, потому что это было недалеко, и погода стояла чудесная – было, кажется, начало октября. Мы встречали по пути множество знакомых миссис Пендрейк – они вытаращивали на меня глаза, а некоторые подолгу расспрашивали её обо мне. Женщины, в основном, охали, ахали, а то и всхлипывали; хотя нашлись и такие, что мерили меня неодобрительным взглядом – это были, по большей части, учительницы, библиотекарши и т. п. Оно и неудивительно – я пять лет не стригся по-человечески и, как ни старался держаться пристойно, вид у меня был, наверное, жуткий.

Что касается мужчин – бьюсь об заклад – ни один из них меня и не заметил, потому как они глаз не сводили с миссис Пендрейк. Они просто шалели от неё. Может, я немного суховато описал её потрясающую внешность – я ведь старался передать своё первое впечатление от неё. А рос-то я среди индейцев и вкусы мои сформировались соответственно: женщин я предпочитал темноглазых и черноволосых. К тому же, как ни крути, она была мне приёмной матерью, и я воздерживался смотреть на неё глазами мужчины. Но при всём при этом надо честно сказать, что среди белых мужчин миссис Пендрейк считалась красавицей неописуемой. Те из них, что встретились нам по пути в магазин, явно готовы были ползать перед ней на четвереньках, высунув язык, и вилять хвостом, если бы он у них был – стоило ей лишь пальцем пошевелить.


ГЛАВА 9. ГРЕХ


Пришлось мне в этом городишке ходить в школу, и вы, небось, удивитесь, но я не очень-то и возражал. Труднее всего было высиживать несколько часов кряду на жесткой скамье. От училки нашей – занудной старой девы – я тоже был не в восторге, да, кроме того, посадили меня с малышней, и мне было не по себе, потому как я-то покудова почти ничему не учился. До того как попасть к индейцам, я немного умел читать, считать, знал, что Джордж Вашингтон – президент, хотя понятия не имел, с каких пор.

Должен вам сказать, что я весьма упорно грыз гранит науки, да ещё миссис Пендрейк корпела надо мной дома, так что к весне я настолько преуспел в чтении, что мог потягаться с двенадцати-тринадцатилетними, и сочинения писал хоть куда, если не считать правописания – этим-то я никогда не блистал – но вот в арифметике из пеленок, можно сказать, так и не выбрался… Давно все это было, чёрт побери, да и недолго я ходил в эту школу. Так что, ежели этот джентльмен, который тут слушает мои рассказы, запишет всё точь-в-точь, как я говорю, то вы прочтете воспоминания неуча – это как пить дать.


***


Хоть убей, не припомню, чтобы Пендрейки при мне общались друг с другом, хотя, надо полагать, Шайен общались. Как сейчас вижу эту картину: мы сидим за столом в столовой и ужинаем; во главе стола Его Преподобие, напротив – его жена, сбоку – я, а Люси ставит на стол миску за миской дымящейся еды. Прочитав молитву – негромко, но так проникновенно, что и самое жесткое мясо становилось мягче – Пендрейк брался за дело. Да-а, едок он был, конечно, без равных! Ни один Шайен ему и в подметки не годился, потому как индеец, хоть и жрет за семерых, но потом ему наверняка придётся голодать; вот и получается так на так, и ежели подбить бабки, скажем, за месяц, то Шайен съедает чуть меньше, чем средний бледнолицый, которому завтрак, обед да ужин ежедневно – вынь да положь.

Но Пендрейк каждый Божий день устраивал обжираловку, и я намерен рассказать вам подробно, сколько всякой снеди он поедал за сутки, а иначе вы не поймете, что это был за человек.

На завтрак Люси жарила ему яичницу из шести яиц, гору картошки и бифштекс размером с две его громадных ладони. Когда все это исчезало в его утробе и заливалось сверху литром кофе, она ставила на стол залитую патокой горку оладьев, штук десять или двенадцать, которую венчал кусок масла размером с хорошее яблоко. На обед он съедал целиком парочку фаршированных цыплят с картошкой и зеленью, пять ломтей хлеба и полпирога с кружкой сливок. После обеда он обходил больных прихожан, каждый из которых скорее провалился бы сквозь землю, чем отпустил бы Его Преподобие, не скормив ему кусман бисквита или дюжину пирожных с чаем или кофе.

Потом наступал ужин. Для начала Пендрейк проглатывал миску супу, в который крошил такое количество хлеба, что в нем ложка стояла. После этого съедал блюдо рыбы, потом – громадный ростбиф, от которого мне и миссис Пендрейк доставалось разве что по кусочку, а остальное Пендрейк уминал самолично, а попутно заглатывал гору картошки, целую копну зелени, а ещё россыпь турнепса, мозгового горошка и пареной моркови; потом четыре чашки кофе, фунтов пять пудинга, да ещё если от обеда остался какой пирог, то и он отправлялся туда же.

Но при всей его прожорливости более аккуратного едока мне в жизни встречать не доводилось. Чтобы он прикоснулся пальцем к чему-нибудь, кроме хлеба – ни-ни, Боже упаси! Сидит, орудует ножом и вилкой, да так искусно, словно рукодельница иглой – просто загляденье. Тарелки после него блестят, словно вымытые, а косточки – чистые, словно отполированные – аккуратной стопкой сложены в специальной тарелке. В общем, зрелище впечатляющее, и я, бывало, утолив голод, просто сидел и наблюдал, как он ест, и получал при этом море удовольствия.

Миссис Пендрейк, бывало, к еде едва притронется – оно и не удивительно: зачем ей вообще есть-то, ежели она ничего не делает – никакой работы. У индейцев-то женщины трудятся, как пчелки, с утра до ночи; да и моя белая мать, помню, тоже все жаловалась, что ей дня не хватает все дела переделать, хоть и сёстры ей помогали, а тут -готовит Люси, уборку делает ещё одна девчонка, приходящая чуть не каждый день, да ещё Лавендер имеется – садовником, дворником и вообще на побегушках… Вот и получается, что этой здоровой крепкой белой женщине делать абсолютно нечего, разве что со мной посидит часок, когда вернусь из школы, поможет сделать уроки.

Поскольку воспитывали меня дикари, изысканными манерами я, конечно, не блистал, однако, человек был тактичный. И потому не стал спрашивать её, отчего это она целыми днями болтается без дела, хотя вопрос такой у меня возникал. Только не подумайте, что я это ей в упрёк говорю – ничего подобного: я её любил и старался угодить чем мог. Ей, понимаете ли, втемяшилось в голову, что она должна мне быть матерью – ну, вот я и притворялся время от времени, что нуждаюсь в материнской ласке.

Поначалу мои одногодки в школе изрядно потешались надо мною, что я сижу с малышней. Я сперва пропускал мимо ушей – ну, а это сами знаете к чему приводит: они решили, что я слабак, и – давай изгаляться пуще прежнего, ещё и кличку мне подцепили, что-то вроде «индеец вонючий».

Кончилось все тем, что однажды вечером вся орава ждала меня в конце аллеи, по которой я ходил домой. Когда я подошёл поближе, начались подколки насчёт «индейца вонючего». Вообще-то довольно-таки подло это было с их стороны: не забывайте, они ведь твёрдо верили, что индейцы меня пять лет держали пленником. На самом-то деле в их подначках правды было больше, чем им самим казалось. Но это их ничуть не оправдывает, я так считаю. В общем, иду я мимо, молчу. И тут один из них становится поперек дороги. Длинный, под метр восемьдесят в свои пятнадцать лет-то – и прыщавый.

Встал передо мной и говорит:

– Что-то индейцев вонючих много развелось. Пришибить, что ли, одного?

А я и не сомневался, что ежели дойдет до кулаков, то, пожалуй, и пришибет: Шайены-то кулаками не дерутся. Мальчишки у них иногда борются, но я ведь уже много раз говорил, что между собой им драться незачем: ну, зачем им драться между собой, ежели за ближайшим холмиком, как правило, таится враг? А уж если они сцепятся с врагом, то вовсе не затем, чтобы попугать или поставить его на колени – это им ни к чему – а затем, чтобы убить и снять ему верхушку головы.

Короче говоря, я просто взглянул на него презрительно, обошёл и иду себе дальше, а он как влепит мне в ухо своим пудовым кулаком. Я метра на три, наверное, отлетел, потому как ручища у него была – дай Бог! Книжки мои полетели на землю, толпа засвистела-заулюлюкала… С тех самых пор, как мы схлестнулись с кавалерией, я ни в каких переделках не бывал, и, живя в городе у Пендрейков, отвык от этих дел, потому как, сами знаете, с кем поведешься от того и наберешься. И наоборот… В общем, поднимаюсь я медленно на колени, а сам соображаю – что дальше делать-то? – а парень этот тем временем подскочил и хотел было пнуть меня в зад – ногу уже занес.

А при этом ведь человек теряет устойчивость – следовало бы ему знать об этом заранее, если уж завёл себе привычку пинать людей. Но ничего – через секунду он все понял: я перекатился под его зависшим башмаком и подсек ему вторую ногу. Он рухнул, как мешок с песком, а я пяткой наступил ему на шею и выхватил из-под рубашки свой нож…

Нет, я его не тронул, даже не поцарапал. Да и зачем – он бы и сам задохнулся, если б я своё копыто не убрал с его шеи. И так уже побагровел весь, глаза вылезли… И я ведь не индеец, я хотел доказать им, что я белый, и мне казалось, что я это доказал – тем, что спрятал нож, собрал книжки и пошёл дальше своей дорогой.

Когда я добрался домой, челюсть у меня под ухом – куда он влепил мне – распухла, словно я, как белка, упрятал за щёку горку орехов. Миссис Пендрейк сразу заметила и говорит:

– Ах, Джек, надо отвести тебя к дантисту! – Решила, что зуб мудрости режется.

Нет, говорю ей, это не зуб. Мы как раз были в гостиной; где она обычно занималась со мной, хотя, надо вам сказать, для этой цели можно было бы найти место и получше, потому как за стеной в своём кабинете постоянно бубнил Его Преподобие – но ей, наверное, казалось, что мне это нравится.

Тут она спрашивает, мол, если не зуб, так что же это. На ней, помню, в тот день было такое нежно-голубое платье – чертовски к лицу ей было, особенно когда она загрустит, задумается, и глаза у ней становятся точно такие же, нежно-голубые. А волосы… знаете, осенью бизонья трава в прерии становится рыжевато-коричневая, и на закате холмы медью отливают… Вот и волосы у неё тоже – с медью были. Мы сидели, как обычно, на том самом плюшевом диванчике – в «гнезде голубков» – и я старался отодвинуться как можно дальше от неё, потому как рядом с этой прекрасной женщиной всегда боялся, что от меня все ещё воняет, хотя, живя у Пендрейков, мылся в ванной каждую субботу как часы…

– Подрался, – говорю я ей. – Меня сюда стукнули. Тут она полураскрыла рот, словно изображая букву

«О», и нежно-розовые её губы обнажили линию мра-морно-белых зубов. Потом положила свою прохладную ладонь мне на руку. Понимаете, она пыталась быть матерью, а как это делается точно – не знала. Ведь что делает мать, когда сын подрался? Если он цел и невредим – отлупит, а если его побили – будет лечить – отхаживать. А миссис Пендрейк казалось, что тут нужна печаль и грусть: такие уж у неё идеалистические представления были обо всем на свете.

Тут я позволил себе опустить взгляд на округлость её груди, а потом – взял её руку и прижал к своей опухшей челюсти: я ведь говорил вам, что старался угождать ей и делать то, чего она от меня ждёт.

– О, как пульсирует, – сказала она. – Бедный Джек!

А дальше – уж и не знаю, чья тут была инициатива, её или моя – сами знаете, как оно бывает, само собой получается; короче говоря, лицо мое прижалось к её груди, и стук моего сердца, отдающийся в опухшей челюсти, смешался со стуком её сердца…

Вы, небось, думаете сейчас – экий мерзавец он был, и в таком юном возрасте! Думайте, что хотите, только не забывайте, что миссис Пендрейк была всего-то лет на десять старше меня. Смотреть на неё, как на мать, было не так-то просто, и всё же до этого момента я ни разу не думал о ней, как о женщине – ну, вы понимаете. Если уж говорить про идеализм, то у меня и своего было – хоть отбавляй. Помните, я говорил, что Шайены всю дорогу ходят озабоченные? А еще, что война требует столько же сил, сколько и секс? Вот когда наступает мир и покой – тогда действительно сил девать некуда, и они так и прут наружу. Рядом с любым индейским воином все эти толстые купчишки в нашем городишке были просто половые разбойники. А мальчишки белые – мои ровесники – уже в бордели шастали или постоянных краль имели. А жизнь я теперь вел малоподвижную и все такое, да ещё эта учеба – я точно-то не знаю насчёт ученых, но, по моим понятиям, они все, наверное, страшно похотливая публика, потому как я по себе заметил: ежели все время головой работаешь, то со временем напряжение в теле накапливается – это оттого, что оно все невидимое – то что изучаешь. Ты его не видишь и руками потрогать не можешь, а внимание твое полностью на нем сосредоточено. Мне от этого временами не по себе становилось. И тогда, чтобы успокоиться, я думал о девчонках. Вот вам и все объяснение тому случаю. А раньше у меня ни разу ни одной неприличной мысли в голове не было про миссис Пендрейк. Так что можете теперь успокоиться, потому как ничего между нами так и не произошло. А женщина она и впрямь была прекрасная, и я это почувствовал своей саднящей челюстью, когда она уперлась в неё грудью, твёрдой, словно камень. Потому как вся затянута была в тугой корсет на китовом усе. Не то, что Бизонья Лощина – та, бывало, прижмет тебя к себе – и тонешь в ней, словно в подушке… К тому же в этот самый момент в дом заявилась делегация: парень, с которым я подрался, его папаша и городской констебль готовый, как мне показалось, тут же отправить меня на виселицу за вооружённое нападение при отягчающих обстоятельствах.

Может, как мать, миссис Пендрейк оставлялся желать лучшего, но в данной конкретной ситуации она повела себя выше всяких похвал. В дипломатических, как говорится, отношениях – она была просто королева Англии, ни дать ни взять.

Во-первых она продержала эту публику в прихожей, покуда мы с ней всё так же восседали на диване. Нет, она не сказала: «Останьтесь там!», или ещё чего, они просто не посмели войти – так она была неприступна. Констебль, здоровенный детина, встал в дверях и загородил проход, и когда папаша парнишки хотел ввернуть словечко, приходилось констебля отодвигать. Вот они и пихались всю дорогу в дверном проеме. А мальчишку мы и вовсе не увидели.

– Миссис,- начал констебль,- ежели мы теперь некстати, или что, так вы скажите,- мы и другим разом зайдем, нет проблем.- Он минуту подождал, но миссис Пендрейк оставила его тираду без ответа.

– Так вот я и говорю – тут у нас парнишка, Лукас Инглиш его звать… Это, значит, сын Горацио Инглиша – того самого, что держит фуражную лавку…

Тут миссис Пендрейк спрашивает:

– Так это мистер Инглиш у вас за спиной, мистер Трейвис? – после чего Инглиш и констебль начинают топтаться в дверях, пихая друг друга.

Трейвис роняет на пол шляпу, а Инглиш, тоже солидный детина в жилете и нарукавниках, овладев плацдармом, перехватывает инициативу:

– Совершенно верно, мэм. Только Вы чего не подумайте, Ваши Преподобия, потому как мы премного довольны Его Преподобием в том плане, что уже не первый год удовлетворяем его нужду в фураже…

Тут миссис Пендрейк с ледяной улыбкой говорит:

– Я полагаю, вы имеете в виду нужду животных его преподобия, а отнюдь не его самого, не так ли, мистер Инглиш? Ибо вряд ли вы действительно считаете, что мистер Пендрейк питается овсом.

Инглиш идиотски хихикнул, отчего совсем растерялся и умолк, разинув рот, словно подавился; а тем временем констебль отпихнул его в сторону и вновь занял позицию в дверном проеме.

– Тут такое дело, мэм, – начал он,- парни, похоже, подрались. Один выхватил ножик и, судя по словам другого, сказал, что снимет ему скальп – вроде того, как краснокожие делают, – тут он усмехнулся, – а это, мэм, не по закону».

Миссис Пендрейк на это говорит:

– Человеку свойственно ошибаться, как сказал поэт, мистер Трейвисо Я убеждена, что юный Инглиш не сделал бы ничего подобного и это было всего лишь мальчишеское бахвальство. Если Джек согласен его простить, я не стану давать делу ход. Тут она взглянула на меня и говорит:

– Ты согласен, мой мальчик?

– Конечно, – говорю я, а сам чуть со стула не упал, потому как она ещё ни разу не обращалась ко мне таким образом.

– Ну вот и прекрасно, м-р Трейвис. Я полагаю, что инцидент исчерпан. – Она кивнула свысока и позвала Люси проводить их за дверь.

Так что держалась она просто молодцом, и я понимал, что в долгу перед ней. Ясное дело, с ее-то умом как было не сообразить, что ножик выхватил я, а не Инглиш. Но даже тогда я четко понимал, что старалась она вовсе не ради меня. Просто не могла она никому на свете позволить устраивать выволочки себе и своим близким. А я был её «близкий» и, значит, мне гарантировалась полная неприкосновенность – должно быть, так она считала. Мне в жизни не доводилось встречать женщину, ни белую, ни краснокожую, с таким самомнением. В этом самомнении была её громадная сила, только жаль, использовалась не по назначению. её бы на созидание направить – да она бы любого мужчину за пояс заткнула. Но насчёт миссис Пендрейк ни у кого и тени сомнения не возникало, что это женщина на все сто, даже на сто десять процентов, хоть я и не мог воспринимать её как мать. Но пока что я был не против притвориться, сделать вид, что именно так её и воспринимаю – просто чтобы угодить ей. Когда она сказала мне «Джек, мальчик мой», может, оно и не так уж искренне было, но мне всё равно ужасно понравилось, особенно при этих рожах. Вот потому-то я и сказал ей то, что сказал.

– Мама,- говорю,- мама, какой это поэт написал насчёт «ошибаться»?

Надо сказать, сэр, это словечко произвело на неё впечатление, хотя я, может быть, не очень натурально его произнес – первый раз Шайен.

Чтобы справиться с волнением, она встала, подошла к книжному шкафу и взяла с полки томик.

– Это Александр Поуп,- сказала она,- А ещё он написал: «Куда боятся заглядывать ангелы, туда слетаются дураки». Так-то…

Она почитала мне немного стихи этого парня. Если не обращать внимания на смысл слов или не знать половину из них, как я, то похоже было, словно конь идет рысью; а то, что до меня дошло, звучало самоуверенно не на шутку, словно он был последней инстанцией по всем вопросам, этот парень.

В общем, все бы ничего, вот только романтики в нем было маловато для поэта. К примеру, взять меня с моей-то жизнью, и его – так он, пожалуй, такой же материалист, как я, если не больше, а то и вовсе циник. Но я-то в чем угодно, может, материалист, но только к женщинам это не относится, или, по крайней мере, к прекрасным белым женщинам, тем, что в хозяйстве бесполезны.

Короче говоря, в ту самую минуту я влюбился в миссис Пендрейк. Что там говорить, пожалуй, и сейчас, в своём-то возрасте, это у меня слабое место – добрые и элегантные женщины. Неприступность тут тоже имеет значение – помните, как она управилась с констеблем и торговцем фуражом? А ещё – как это? – изысканность, вот. Как сейчас помню, стоит она с томиком стихов в руке, стоит на фоне окна, за которым горит закат, головку наклонила, волосы золотом отливают, а тонкий профиль словно светится…

Про цивилизованную жизнь она всегда безошибочно знала ЧТО НАДО и КАК НАДО, примерно как индеец знает это про свою варварскую жизнь. А ещё я понял, что она должна быть бесполезной. Праздной, то есть. Заставь такую женщину работать – и потеряешь главную её прелесть, всё равно как статую превратить в коновязь.

И вот в ту самую минуту, прямо там, на диванчике, мне показалось, что я понял суть цивилизованной жизни. Главное в ней – не паровозы, не арифметика, даже не стихи мистера Поупа.

Главный смысл этой жизни – служить фоном для какой-нибудь миссис Пендрейк…

Я тут сказал, что «влюбился», но, может, лучше бы сказать «полюбил». Это произошло в одну минуту, и мне сразу стало страшно, и я принялся отодвигаться подальше от неё.

Так вот, отодвигаюсь я, скольжу потихоньку задом по плюшевой обивке, и тут в гостиную входит Его Преподобие – дверь в его кабинет прямо у нас за спиной. Бубнить-то он перестал ещё когда делегация к нам заявилась. Теперь он, значит, не спеша, в задумчивости обходит наш диванчик, минуты три ждёт, пока егю жена дочитает очередной стих. А потом обращается ко мне.

– Послушай, мальчик, – говорит он очень даже Дружелюбно, – Я считаю, что все три месяца, что ты провёл в этом доме, ты упорно, в поте лица трудился…

Тут он запнулся и погладил бороду. Воистину, чудесам в этот день просто не было конца: после того, самого первого дня я не слышал от него ни одного слова в свой адрес, и миссис Пендрейк, по-моему, тоже.

– Мне бы не хотелось, – продолжал он наконец, – чтобы у тебя сложилось превратное впечатление, будто в трудах проходит вся наша жизнь. И потому завтра, в субботу, если не станет возражать миссис Пендрейк и если сам ты будешь расположен к такого рода времяпрепровождению, я хотел бы взять тебя с собой на рыбалку.

Вообще-то, стоял ноябрь, и хоть снег ещё не выпал, но всё равно было холодно и сыро – в такую погоду рыбачить просто так, для развлечения, только чокнутый попрётся. Но всё равно я тут же согласился, и вы, конечно, сразу и не поймете почему – ведь я это Преподобие терпеть не мог ни в каком виде, только за едой выносил его. Но видите ли какое дело, он, к примеру, все время чувствовал себя в долгу перед своей женой, а я вдруг почувствовал себя в долгу перед ним.

Но вот мы и выбрались субботним утром на речку. Погода была просто дрянь: воздух, словно губка, пропитанная водой, только мы добрались до реки, и кто-то словно выжал эту губку – полило как из ведра. Отправились мы на повозке. Правил Лавендер – ему одному хватило ума прихватить с собой зонтик на случай ненастья, потому как его подагра безошибочно предсказывала погоду.

Увидев, как Его Преподобие цепляет на крючок наживку, я сразу понял, что в рыбалке он ничего не смыслит. Ловили на тесто, потому как Лавендер утверждал, что не смог найти червей – их: мол, в ноябре уже нету. День был такой гадкий, что и любой фанатик махнул бы на все рукой. Но Пендрейк сказал, что едет на рыбалку и отступать не собирался; дождь барабанил по полям его шляпы, вода ручьями сбегала по спине. Кстати, одет он был как обычно в чёрное пальто, словно ехал на проповедь.

Лавендер предложил было ему свой зонтик, но не слишком настойчиво, что и понятно. Пендрейк отказался, заявив, что ему не требуется это приспособление. Довольный Лавендер тогда раскрыл над собой зонт, расстелил под деревом одеяло, уселся и принялся изучать иллюстрированный журнал, который ему кто-то подарил. Читать он не умел, но, судя по всему, получал море удовольствия, ибо смеялся без конца.

Его Преподобие и я спустились к воде возле зарослей ивняка, пожухлого в преддверии зимы. Он и спрашивает:

– Как тебе нравится это место, мальчик?

– Нормальное место, – отвечаю я без особого энтузиазма, потому как волосы у меня намокли и слиплись от дождя, вода струилась по щекам; и все это было довольно глупо, принимая во внимание, что мы, вообще-то, собирались развлекаться. Но мокнуть мне не в первой и этим меня не напугаешь. Индейцем, помню, мокнуть приходилось то и дело – и под открытым небом, и в типи, потому как шкуры, которыми их кроют, обычно быстро начинают течь, особенно на швах.

Тут он вдруг взглянул на меня из заросшей своей бороды и говорит как-то просто и искренне:

– Да ты совсем промок, мальчик! – Вытаскивает свой громадный носовой платок и вытирает мне лицо – осторожно так…

Не знаю, как и сказать, но, в общем, за всю мою жизнь и не припомню, чтобы кто-нибудь ещё так по-человечески ласково со мной обходился. Хоть я был в полном порядке и в сочувствии особом не нуждался, но это ведь не важно. И то, что он вдруг заметил дождь, который лил давным-давно, тоже не важно, хотя и глуповато. Он положил свою большую ладонь на мое мокрое плечо и посмотрел на меня с такой жалостью, просто сверх всякой меры. До тех пор мне не доводилось смотреть ему в глаза. Они у него были карие и почти без век. Здоровяк он был, конечно, необыкновенный, но сбрей он бороду, и, наверное, потерял бы половину своей силы. А благодаря ей он казался ещё сильнее.

– Если хочешь – можем вернуться домой,- сказал он, – это была не слишком удачная затея. – Тут он помотал головой, как бизон, и с его бороды во все стороны полетели капельки воды, потом отвернулся, уставился на мутную воду реки и говорит. – «И ниспослал Он дождь на правых и неправых».

– Кто ниспослал? – спрашиваю я в недоумении.

– Как кто, мальчик? Наш Отец небесный, конечно,- отвечает он и, снова умолкнув, забрасывает удочку… Дождь так полощет её, что поплавок на месте никак не стоит – так и пляшет все время, хоть кит попадется – всё равно не заметишь.

Индейцы-то предпочитают рыбу копьём добывать, и по мне это занятие интересней, чем крючок забрасывать. Да к тому же дождь начал постепенно меня донимать: размяк я, разнежился за эти месяцы. Однако обидеть Его Преподобие мне не хотелось, и потому я предложил ему блестящую идею.

Идея заключалась в том, чтобы заставить Аавендера подогнать повозку поближе к воде, благо берег был широкий и пологий, выпрячь коня и привязать его под деревом, потом залезть под повозку и сидеть там, словно под крышей, выставив удочки. Что и было проделано и увенчалось полным успехом. Конечно, любой дурак додумался бы до этого, но Его Преподобие был просто потрясен моей, как он выразился, «сообразительностью». Он явно испытал облегчение от того, что я больше не мокну. С ним самим дело обстояло немного сложнее: видите ли, он не мог себе позволить никаких послаблений, кроме еды. Он бы предпочел мокнуть и страдать. Он просто стремился к этому – иначе я не могу объяснить, какого чёрта мы поехали в открытой повозке, хотя у Пендрейка был и крытый, тарантас. Кроме того я так и не понял, зачем с нами Аавендер, хотя, может быть, Его Преподобию просто не хотелось оставаться со мной наедине.

Конечно, такому великану как он нелегко было втиснуться под повозку. Но ничего, втиснулись кое-как, сидим, пахнем мокрой шерстью, а течением тем временем наши удочки перепутало, выбросило их на берег, а тесто с крючков давным-давно посмывало.

Сидим, молчим. Наконец Пекдрейк говорит:

– Вопрос, который ты задал мне мальчик, заставляет сделать вывод, что я в большом долгу перед, тобой. – Он сидел, весь скрючившись, уткнувшись бородой в свой собственный живот, и смотрел на реку сквозь пелену воды, падающей с неба. – Я совершил серьёзную ошибку, ибо предоставил тебе прозябать в невежестве, словно животному, хотя на меня как ни на, кого другого возложена обязанность вести людей к знанию – знанию о Нём. Вчера, продолжал он, – моё внимание привлекло то обстоятельство, что ты стремительно приближаешься к поре своей жизни, когда мальчик превращается во взрослого мужчину.

Тут меня охватил ужас при мысли, что он застал меня на груди своей жены и неправильно истолковал эту сцену.

– Миссис Пендрейк, – начал он, а я с этими словами подобрал ноги под себя – на случай, если придётся их уносить,- миссис Пендрейк, хоть она и взрослая женщина, совершенно не искушена в таких вопросах и не способна притворяться. Она смотрит на тебя, своего мальчика, глазами матери и ни на секунду не усомнится в твоей непорочности, и это, безусловно, делает ей честь. Но я – мужчина, и, следовательно, мне ведом порок. Тот возраст, в который ты только вступаешь, у меня уже за спиной. Я познал дьявола, сын мой, я был с ним на короткой ноге, жал его руку и заключал его в объятия, а его зловонное дыхание считал тончайшим ароматом…

Длинная тирада возбудила его, он уперся головой в днище повозки, смяв при этом свою черную шляпу, а два задних колеса приподнялись и зависли дюймах в пяти над грязью.

Потом он немного успокоился и заговорил тише:

– Сидя в своём кабинете, я слышал весь сегодняшний разговор. Я отлично понимаю, что это ты выхватил нож, мой мальчик, и мне прекрасно известно, что двигало тобой… Имя девушки меня не интересует. Хоть ты и Действовал по наущению дьявола, я твёрдо верю, что ты просто не узнал его в женском обличии. У неё атласные щёки, не так ли? Шелковистые волосы, длинные ресницы и влажные глаза с поволокой? Всё равно, знай: под этой маской – череп с пустыми глазницами, а нежные алые губы скрывают пещеру смерти…

Тут я смыкнул свою удочку, словно у меня клюнуло, потому как что же я мог ему сказать? Девчонкам, с которыми я сидел в школе, было ровно по десять лет.

– Я тебя не осуждаю, сын мой,- продолжал он.- Мне самому знаком огонь, что возгорается в чреслах и, разливаясь по всему телу, пожирает все твое существо. Я знаю, что дикие племена, среди которых прошло твое детство, поклоняются этому пламени, словно божеству, но тем-то мы от них и отличаемся, не так ли, что стремимся обуздать животную страсть. Чтобы не осквернить себя, а сохранить в чистоте. Ибо женщина есть сосуд, и во власти мужчины превратить этот сосуд либо в золотую чашу с благовониями, либо в помойное ведро.

Примерно в этом месте к нам на берег спустился Лавендер со своим зонтиком и громадной корзиной, накрытой куском клеенки, он согнулся в три погибели и заглянул к нам под повозку. Надо вам сказать, что специально для общения с Его Преподобием Лавендер, как я заметил, усвоил себе какой-то лениво-ноющий и плаксиво-идиотский тон, хотя во всех прочих ситуациях парень он был довольно шустрый, даром что неграмотный. Так вот, они говорит:

– Ваша Честь, – говорит, – не желаете ли… Вот тут… у меня… обед?

– Молодец. Ставь сюда, – отвечает Пендрейк в телеграфном стиле – небось, думает, что это парня как-то подстегнет пошевелиться живее, но эффект получается, похоже, прямо противоположный.

Когда Лавендер, наконец, убрался, Пендрейк говорит:

– Вот тебе, пожалуйста, пример – Лавендер и Люси. Они бы так и сожительствовали в грехе вопреки всем законам – Божьим и человеческим – если б я не настоял и не поженил их, – Тут я сразу хочу вам пояснить, чтобы больше к этому не возвращаться, что я точно не знаю, как Пендрейк относился к рабству – был он против – аболиционист, так сказать – или наоборот, за рабство. Лавендеру он дал вольную – это, конечно, о чем-то говорит. Вот только не пойму, с чего он взял, что негры, освободившись, станут меньше трахаться. Ну, да ладно, я о другом. В книгах по истории сейчас пишут, что в штате Миссури в те времена проблема рабства, мол, стояла остро; что шла, мол, по сути дела, война: стычки, пальба с наступлением темноты, резня и всё такое – царство страха, короче говоря. Не скажу, что все это ложь. Но при всем при этом человек мог жить прямо посреди этого царства, в самой гуще – как я, к примеру – и слыхом не слыхивал про все эти ужасы. Так что, когда в следующий раз возьметесь книжку читать – вспомните, что я сказал. Я знавал людей, которые прерию вдоль и поперек изъездили как раз во время индейских войн – и ни одного враждебного дикаря не повстречали. Вот так оно в жизни бывает. А политикой я никогда не интересовался и никогда её не знал. Времена были такие: частенько то пристрелят кого-нибудь, то прирежут – что ж поделаешь? – а о политике и мысли не было. Да к тому же, сдается мне, Пендрейка так все уважали, что ему и нужды не было с политиками якшаться – ни с одними, ни с другими.

Пендрейк умолк и потянул с корзины клеенку. Люси уложила нам столько всякой снеди, что люди Старой Шкуры Типи не съели бы и за всю зиму. Там было два или три холодных цыпленка, громадный ломоть ветчины, с дюжину яиц вкрутую, две булки хлеба, шоколадный пирог, не говоря уже о всяких мелочах…

Мы все это время ничего не делали, просто сидели под повозкой, и я не слишком проголодался, к тому же мне было довольно противно в мокрой одежде – Шайены-то носят всё кожаное, а с кожаной одежды вода сбегает, как с твоей собственной шкуры.

А, может, меня просто разговоры Пендрейка довели – разговоры про то, о чём следовало бы молчать. Когда мне было лет десять, до того, как попал к индейцам, я, возможно, всё это уже знал, но потом забыл, что у белых соединение мужчины и женщины считается делом грязным. Вот им и приходится вмешивать сюда закон. Люси и Лавандер жили в одной комнате, но это противоречило законам Божьим и человеческим, покуда Пендрейк не пробубнил у них над головой несколько слов, после чего все стало о'кей.

Однако, сэр, наблюдать, как Его Преподобие поглощает свой обед – это было настоящее наслаждение! Лично я съел крылышко цыплёнка, одно яйцо, кусок хлеба и кусок пирога, после чего испытал неприятную тяжесть в животе, словно переел. Все остальные припасы очень быстро оказались в бездонном чреве Пендрейка. Через пятнадцать минут от всего содержимого корзины осталась только кучка обглоданных костей и яичной скорлупы. Потом он отряхнул и разгладил свою бороду, хотя я ни разу за все время не видел, чтобы хоть крошка упала в его буйную растительность. Я подозревал, что он ест так аккуратно по той простой причине, что не хочет потерять ни грамма из того, что ему причитается. Потом он поковырялся в зубах и, наконец, чтобы ополоснуть глотку, влил в себя полгаллона воды из кувшина, что тоже припасла Люси.

– Наш с тобой разговор, мой мальчик, принёс мне чувство глубокого удовлетворения, – заговорил он опять. – Я верю и надеюсь, что ты сумеешь извлечь из него пользу для себя. У нас до сих пор не было возможности познакомиться с тобой поближе, ибо будучи тебе отцом земным, я, однако, совершенно поглощён служением Отцу моему небесному. Но Он и твой отец небесный, и, служа Ему, я в то же время служу тебе, сын мой, и надеюсь, что делаю это подобающим образом. Всё это почти не оставляет мне времени для физических радостей, вроде тех, коим мы предаёмся с тобой сегодня, хотя я убежден, что скромные развлечения отнюдь не грех.

Я ещё не говорил, что по воскресеньям мне приходилось сидеть в церкви и слушать его болтовню. Утешало только одно: рядом была миссис Пендрейк, всегда одетая как королева. Да-а, здорово это было: сидеть рядом с самой прекрасной женщиной города, наблюдать, как мужчины, включая дряхлых стариков, бросают на неё огненные взгляды, а жёны их тихо бесятся!… Но проповеди – Боже мой! Понимаете, Пендрейку не хватало темперамента. Религия не возносила его ввысь, как моего папашу, а, скорее, наоборот – загоняла его в какой-то тесный сосуд. Может, так оно безопасней: в конце концов, смерти от рук дикарей он избежал; но мне кажется, лучше, Шайен, дать своей душе воспарить на воле, чем держать её взаперти…

В общем, он постоянно говорил про «грех», и, сидя с ним под повозкой на берегу реки, я призадумался – а что, собственно, он называет этим словом? Если помните, папаша мой считал грехом сквернословие, жевание табака, а ещё – когда плюются и ходят немытыми. Я подозревал, что у Пендрейка на этот счёт иное представление…

В общем, рыбы не было и не намечалось, обед мы съели. Хоть Его Преподобие и сказал насчёт «глубокого удовлетворения», мне казалось, что чего-то ему, Шайен, не хватает. Наверное, человек, который всю жизнь произносит речи, рано или поздно начинает задумываться – а слышит ли его кто-нибудь?

Короче говоря, чтобы угодить ему (так же, как и миссис Пендрейк, когда я назвал её «мама»), я спросил его про грех. Он ведь был совсем неплохой парень, и лицо мне вытер… А я ведь как индеец: если ко мне по-доброму, то и я стараюсь платить добром.

Так вот, пендрейково определение греха оказалось пошире, чем папашино, а список конкретных грехов – подлиннее. Вообще-то, ничего удивительного: папаша-то в этом деле был всего лишь любитель, он и читать-то не умел. А Пендрейк, кстати, признался, что перечень грехов не сам составил, а взял у библейского апостола Павла,

– Грех, сын мой, весьма и весьма многолик: это и прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, соблазны, ереси, ненависть, убийство, пьянство, бесчинство и прочее…

Забавно, вообще-то: в решающие годы детства моим воспитанием занимался мой второй отец, Старая Шкура Типи. А теперь возьмите этот самый список, вычеркните зависть (он ведь никому особо не завидовал, потому как считал, что у него и так есть все, что нужно человеку) – и у вас получится его точная характеристика. И при всем при этом он пользовался у Шайенов уважением, о котором можно только мечтать.

Что касается меня, то я тогда знал за собой всего-то парочку грехов – не больше; хотя, конечно, у меня все было ещё впереди.

Однако тот день я дожил до конца в чистоте и непорочности, а потом протянул в том же духе ещё несколько недель. Вот до чего довела цивилизованная жизнь: стоило один раз промокнуть, и я подцепил пневмонию.


ГЛАВА 10. СКВОЗЬ СУМРАК


Мне и впрямь было худо, как не бывало с самого раннего детства. Видите ли, уж очень я не люблю болеть. Уж лучше пусть меня ранят, но болеть – болеть я ненавижу. Хотя раненым быть, конечно, тоже ничего хорошего, но если суждено страдать за грехи – я Шайен предпочёл бы хорошую рану: лежишь и наблюдаешь, как она постепенно затягивается.

Я не случайно сказал «страдать за грехи». В свои шестнадцать лет я и так был парень довольно испорченный, а тут ещё Преподобный со своими преподобными разговорами – они такой произвели эффект, что ночью после рыбалки мне приснились сны, в которых я вытворял всё мыслимое и немыслимое, чтобы «священный сосуд, каковым Господь создал женщину, превратить в ведро с нечистотами» – так он, кажется, выражался.

Небось, это я у него подцепил дурные мысли, точно так же, как пневмонию подхватил на рыбалке. Ибо это была именно пневмония, хотя поначалу смахивало на обычную простуду, и наутро я встал, как обычно, и все было, вроде бы, в порядке, но за завтраком я почувствовал себя неважно, а когда Пендрейк принялся поедать свою обычную гору яиц, мне и вовсе сделалось дурно, хотя ел он как всегда аккуратно; и тогда миссис Пендрейк кладет свою прохладную руку мне на лоб, а он просто пылает, хотя самого меня морозит…

Ну, тут меня, конечно, уложили в постель; потом пришёл доктор – старик в седых бакенбардах. Бакенбарды бакенбардами, но до Леворукого Волка ему было, конечно, далеко – это я вам точно говорю.

Провалялся я недели три. Был момент, когда все решили, что я умираю, и Его Преподобие приходил и молился у моей постели. Это я потом узнал. Лавен-дер рассказал. Он часто наведывался, когда я пошёл на поправку.

Помню, как он пришёл в первый раз… Я тогда спал целыми днями – с утра до вечера – и вот, помню, очнулся я от дремы, смотрю – стоит возле кровати кто-то чёрный… и пригрезилось мне тут, что я снова среди Шайенов… У него – у Лавендера-то – физиономия, конечно, совсем чёрная, но индейцы иногда тоже размалевывают себя в такой цвет… да это и не важно; главное, что не белый он был.

Я что-то сказал ему по-шайенски, а он глаза выпучила

– Что, что? – говорит, и тут я понял, кто он такой, и ужасно смутился… – Ничего-ничего, – говорит он. – Ты, эта… лежи себе спокойно. Старик Лавендер – он тебе не помешает, он эта… просто так зашёл – посмотреть, как ты поживаешь.

Вот так он всегда говорил о себе – в третьем лице, словно про кого-то другого. Похоже, боялся, что собеседник обидится, если услышит от него «я», или «мне»…

– Мне показалось, что ты индеец, – говорю я ему.

Знаете, иногда человека одним словом можно расположить к себе, причём, обычно это получается ненароком. А когда и впрямь хочешь подпустить удачный комплимент – как правило, ничего не выходит. Я вовсе не хочу сказать, что до этого момента мы с Лавендером были враги – ничего подобного. Просто он в этом доме был слуга, а я – ребёнок, вот мы и не замечали друг друга, словно мебель. Сдается мне, он зашёл взглянуть на меня просто из любопытства…

– Понимаешь, дома никого нету, только Люси- вот Лавендеру и пришло в голову эта… проведать тебя. Люси, вообще-то, тоже не знает, что я здесь – а то подняла бы крик.

Я лежал на втором этаже и один занимал целую комнату, где стояла огромная кровать, такая пружинистая, что поначалу я уснуть не мог, потому как меня укачивало, словно на волнах.

– А ты что, никогда здесь не бывал, что ли?

– Почему, бывал, – отвечает Лавендер. – Мебель таскал, и эта… окна мыл, но просто так общаться никогда не поднимался. Так что, если узнают, что я здесь, ты уж, пожалуй, скажи, что сам меня позвал.

– Конечно, – говорю я ему. И тут – знаете, как бывает, когда болеешь – так вдруг жалко себя стало, я и говорю: – Кроме тебя, никому, наверное и дела нет, живой я тут или помер уже. Ни одна живая душа проведать не пришла.

– Да ты просто не помнишь, – говорит он. – Хозяйка тут все время с тобой сидит, и Пендрейк заходил – молитвы свои читал. Небось, если б не он, был бы ты уже покойничек. И положили бы тебя в гробик. И вырыли бы тебе уже могилку в сырой земле, опустили бы туда, землицей позабросали бы, а сверху холмик бы насыпали. И утрамбовали…

– Слушай, давай-ка оставим эти подробности, ладно? – говорю я ему – Раз уж все обошлось, скажи-ка лучше, как ты думаешь, меня и впрямь Бог спас потому, что Его попросил Преподобный?

Тут Лавендер состроил лукавую физиономию.

– Ну, уж явно не доктор! Он и Люси прогнал, когда она принесла тебе свой настой от всех болезней – из трав, кореньев и всякого такого. Знаешь, я однажды занемог не на шутку: что не съем – все будто в отраву превращается и в желудке не удерживается. Так Люси, эта, дала мне своего настою – и недели не прошло – как рукой сняло, снова кость мог сжевать и проглотить, как собака – и хоть бы что.

Тут я ему говорю:

– А чего ты стоишь? Присел бы, что ли.

– А я, эта, вовсе и не возражаю, – проговорил он и уселся на стул, поначалу как-то скованно и неловко, но потом постепенно освоился. – Слушай, а забавно вышло, эта, что ты меня за индейца-то принял. Я и не знал, что они чёрные, индейцы.

Тут только я сообразил, что на груди у меня, оказывается, горчичник, потому как в этот момент он начал пощипывать, и пока мы говорили, я усиленно скреб себе грудь.

В общем, я ему говорю:

– Я видел Шайена черного, почти как ты – на Соломоновой речке это было. Они его называли Мохк-ста-випи, потому как они таким манером всех цветных, вроде тебя, называют.

– Это что же значит – Чёрный Человек, что ли?

– Нет, Чёрный Белый Человек.

Тут он громко рассмеялся, а потом вдруг умолк, с сокрушенным видом покачал головой, а потом говорит:

– Мне надо идти жечь листья, – и ушёл. Уж не знаю, обидел я его, или нет, но я сказал правду, а значит, и винить мне себя не в чем.

Однако на следующий день он снова явился – не запылился, как только миссис Пендрейк ушла по магазинам, а Его Преподобие засел в своём кабинете. Люси он на сей раз не боялся, потому как, набравшись храбрости, испросил у Пендрейка разрешения наведаться ко мне, каковое разрешение и было ему дадено.

Он осмелел настолько, что взял стул и уселся, не дожидаясь приглашения, против чего я лично возражений не имел, потому как вследствие моего особого воспитанияу меня никогда не было никаких теорий насчёт того, что чёрномазому можно позволить, а чего нельзя, хотя множество белых в Миссури постоянно ломали голову над этой проблемой.

Видите ли какое дело, оказалось что Лавендер просто влюблен в индейцев. Помните, я говорил, что миссис Пендрейк в первый день все слушала мои воспоминания, ловила каждое слово. Только это было в первый и в последний раз, и больше мы с ней к этой теме не возвращались. А в первый раз она – с её манерами – просто не могла поступить иным макаром. А остальные, с кем доводилось сталкиваться,- они, я так полагаю, скорее сквозь землю провалились бы, чем заговорили со мной про индейцев.

А Лавендер – наоборот, ему все было мало. Ей-Богу, если не знать, что он неграмотный, можно было подумать, что он книгу пишет про краснокожих…

В общем, слушал он, слушал, а потом говорит:

– Помнишь, ты вчера сказал про черного индейца? Я эта, все думаю про него… Сдаётся мне, это мог быть

мой родич…

Головастый парень был этот Лавендер. Ни читать, ни писать не умел, в школу ни разу в жизни не заглядывал, но при этом знал просто массу разных интересных вещей. Вот и теперь он заговорил про какого-то капитана Льюиса и какого-то капитана Кларка, и я этих имен ни разу в жизни не слыхал, потому как в школе мы их ещё не проходили.

– Так вот, – говорит он, – белые, значит, шли и шли вверх по реке, покуда не добрались до такого места, где она – река-то – была таким худосочным ручейком, что вполне можно было одной ногой стать на левый берег, а другой – на правый, и смотреть, как она бежит у тебя между ног. А потом они прошли ещё немного и нашли малюсенькую дырочку, из которой она – река-то сочится, и могли запросто заткнуть её пальцем, и тогда – тогда все, пиши пропало, не было бы у нас реки Миссури, а была бы просто грязная лужа в две тыщи миль длиной, а летом бы и она пересохла, и грязь трескалась бы на солнце…,

Я тогда ему не поверил, но потом узнал, что это правда в смысле, что были такие Льюис и Кларк; насчёт того, чтобы одним пальцем заткнуть Миссури – это уж другой разговор.

– Так вот, капитан Кларк и капитан Льюис – они взяли с собой негра по имени Йорк. А индейцы цветных-то никогда раньше не видели, и решили они, что он просто раскрасился в чёрный цвет, и стали плевать на руки да тереть его – хотели, значит, краску с него стереть, но ничего у них не получилось, и тогда созвали они краснокожих со всей округи, и те пришли и тоже стали тереть Йорка руками – да только все без толку.

Вообще, этот самый Йорк – он индейцам больше всего понравился. Да к тому же парень он был весёлый, и представляешь, что он выкинул? – стал он им заливать, что родился мол диким зверем, а потом капитан Кларк поймал его в силки, приручил, и сделал, значит, человеком. Тут он рычал и скалил зубы, и индейцы бросились наутёк. Но, вообще, они его полюбили, Йорка-то, подарили ему подарки, женщин своих подсовывали – чтобы, значит, чёрных детишек нарожали…

Тут он выпучил глаза и говорит:

– Так вот, сдается мне, что ежели теперь отправиться туда, наверняка наткнешься на кого-нибудь из его отпрысков, и, похоже, с тобой так оно и случилось. Этот самый Йорк моему деду двоюродным братом доводился. Самый замечательный человек в нашем роду был.

– Может ты и прав,- говорю я ему.

– Чем больше я об этом думаю, тем сильней мне кажется, что так оно и есть.

Тут он нагибается ко мне, к самому моему лицу, и многозначительно шепчет:

– Если хочешь знать, я собираюсь туда податься. Один… Если расскажешь об этом Люси – мне крышка.

– Так ты не берешь её с собой?

– В том-то все и дело,- шепчет он, испуганно косясь на двери.- А иначе зачем уходить? Знаешь, что такое женщина? Только попадись к ней в лапы – и будешь жалеть об этом каждый Божий день всю жизнь, до самой смерти, Понимаешь, Его Преподобие, эта, выкупил меня у хозяина и дал мне вольную – все как положено по закону. Помню он любил говорить: «Ни один человек не ммеет права владеть другим человеком, как вещью». А сам женит меня на Люси – как будто женщине^ значит, разрешается владеть человеком. Знаешь, я на это дело так смотрю: право – это штука хорошая, конечно, но оно, эта, палка о двух концах; в одном я выиграл, в другом проиграл – при своих, значит, остался – и покуда не попал в минуса, надо мне выходить из игры да отправляться туда, где ни закона, ни права вообще никакого нету, и люди без них живут себе в полной дикости, так сказать,

Тут я ни с того, ни с сего говорю:

– Может, и я с тобой…

Вот такие дела. А ведь до этой самой минуты мне ни разу и в голову не приходило бежать от Пендрейков, потому как они меня любили и все такое. Однако я к тому моменту уже месяца два или около того прожил в цивилизации, а стоило миссис Пендрейк выйти за дверь – и я по-прежнему не видел в этой жизни никакого смысла. А теперь вот ещё заболел самым постыдным образом – промок под дождём, видите ли. Не положено человеку от этого болеть, потому как дождь – он явление природное. А раз заболел, значит что-то со мной не так. Неправильно живу, значит. Единственный раз за всё это время и почувствовал себя человеком – это когда того парнишку, Лукаса Икглиша, свалил и ножик выхватил, В общем кровь моя в жидкую водицу превращается. По причине отсутствия в моём рационе сырой бизоньей печенки – так я решил, короче, сплошная – как это? – деградация. То есть гидратация… Ежели что во мне и окрепло за эти месяцы, так это вожделения плоти, но Преподобный ведь сказал, что это грех.

– Погоди недельку, я поправлюсь, и тогда мы… – начал было я, но тут Лавендер нахмурился и говорит:

– И слушать не хочу. Ты и я – мы, эта, две большие разницы: я цветной, а ты – ребёнок. Ежели, к примеру, сбежит цветной – никому и дела нет, потому как он не раб. Но ежели он, к примеру, утащит за собой мальчонку, то ему несдобровать, потому как это не

по закону.

– Кто кого утащит-то? – говорю я. – Слушай, дай только добраться до Форт-Ливенворта, а дальше – дальше я потащу тебя, а не ты меня!

Это его, похоже, уязвило, потому как он потупился, пробормотал что-то себе под нос, а потом говорит:

– Ну, ты как хочешь, а я ухожу сегодня ночью. Я бы подождал тебя, если б мог. Но я не могу.

– Ну, какая разница – днём раньше, днём позже?

– Каждый час даётся мне ценою эта, невыразимых страданий, – говорит он. – Противоестественно и чудовищно, когда мужчина оказывается во власти женщины.

Ну, это он явно у Пендрейка подслушал, и потому я решил его спросить, ежели с Люси у него так худо, отчего бы ему не посоветоваться с Его Преподобием.

– Слушай-ка, – говорит он, – против твоего папеньки я и слова плохого не скажу.

– Папеньки? Его Преподобие ведь мне папенька только по закону. А закон – ну, сам знаешь… Чудеса, да и только, – я ему говорю, – бумажку написал – вот тебе и новый родственничек готов.

На Лавендера явно произвело впечатление, что я тоже о законе не слишком высокого мнения, и, как и он, считаю себя его жертвой, хоть и пострадал в меньшей степени.

Он то ли скривился, то ли усмехнулся, и тихо так говорит:

– А обычным-то способом у него, эта, ничего не выйдет. Насчёт родственничков-то.

Тут я повернулся в постели, потому как от долгого лежания в одной позе у меня заломило в спине.

– То есть, как это? – спрашиваю я, хотя, в общем-то, понял его; а в новой позе мне стало ещё неудобнее.

Лавендер заморгал, откинулся на стуле и говорит:

– Знаешь что, я не хочу неприятностей на свою голову…

– Да ты ведь, вроде, собирался ночью бежать. Он вытаращил на меня глаза.

– Да, точно, – говорит он словно прозрел.- Правильно! – и вздыхает с облегчением.- Конечно. Совершенно верно.

– Там на столе бумага и карандаш – дай-ка мне, я нарисую тебе, как найти Шайенов.- И я рассказал ему множество полезных вещей про то, как себя вести с индейцами, и закончил так:

– Смотри же, в драку почем зря не лезь, но главное – что бы ни случилось, не ползай перед ними на брюхе, потому как хуже будет – Шайены этого не любят. У них недавно большая неприятность вышла с белыми и, может статься, они ещё не остыли и обижаются…

– На белых?

– На бледнолицых. А ты для них тоже бледнолицый, только черного цвета. Ничего не попишешь – такое уж у них мнение. А у них мнение – это всё равно как закон.

Я подложил под листок книгу и нарисовал ему карту. Читать Лавендер не умел, но опознать на рисунке реку и сообразить, как идти вдоль неё – это уж сам Бог велел.

– Если б ты меня подождал, я бы тебя языку жестов научил, а может, и шайенскому тоже, – сказал я.

– Нет, – говорит он. – Мне, эта, нельзя медлить. Но всё равно спасибо тебе.

– Постой-ка, – говорю я, потому как он встал и хотел было уйти. – Ты не договорил, что хотел, про Его Преподобие.

Тут Лавендер с заговорщицким видом подошёл к двери, выглянул в коридор, посмотрел налево, направо и, наконец, вернулся назад к моей постели.

– Он не спит с хозяйкой, – еле слышно проговорил он. – Наверное, потому что он проповедник. Хотя у других проповедников, у них ведь есть дети – значит, и ему, наверное, можно, эта…

– Постой, как не спит? Никогда, что ли? – спрашиваю я.- К примеру, индейцы тоже иногда, это самое, не спят – перед войной или, например, ежели сон плохой видели.

– Нет, – говорит Лавендер. – Совсем не спит. Никогда. Мне Люси сказала – она видела в яичном желтке. Она, эта, колдует, как ведьма. И всё видит. Потому-то я и ухожу. Стоит мне переспать с другой женщиной, она тут же знает всё. В яйце видит…


* * *


Той ночью Лавендер не сбежал. Утром пришёл как ни в чем не бывало, и даже не извинился, что ввёл меня в заблуждение. Какой там извинился, как бы не так – он тут же сделал вид, что имел в виду следующую ночь; а назавтра произошло то же самое, и через день – опять та же история… Лично меня просто бесит, когда БОЛТАЮТ и не ДЕЛАЮТ. Я, конечно, понимаю, что Лавендеру, наверно, просто надо было выговориться, излить кому-нибудь душу, так сказать, и ничего тут нет страшного, но Шайен мне бы хотелось, чтобы он сам в этом признался. Хотя с другой стороны, ежели человека до двадцати двух лет от роду держали рабом, то к нему, наверное, надо подходить с другими мерками, критериями, так сказать. Может, уже и то хорошо, что он вообще думает про свободу.

Да и вообще, кому-кому, а мне-то обижаться было нечего, что он остался, потому как мне в этом городишке, кроме как с ним, и поговорить было не с кем… Пока я ещё лежал, ко мне наведался тот парнишка, которого я свалил, Лукас Инглиш. Он, конечно, ненавидел меня лютой ненавистью и считал, что его не побили в честном бою, а просто провели – белые всегда так говорят, стоит индейцам поколотить их – но его папаша хотел подлизаться к Пендрейкам и послал его отнести кекс с глазурью, который испекла его мамаша. Лукас по пути где-то притормозил и слизал всю глазурь, но мне-то было всё равно, потому как у меня все ещё не было аппетита, да к тому же такое пушечное ядро, как этот самый кекс, я и в лучшие времена ни за что бы не съел.

Как только вышла за дверь миссис Пендрейк, которая провела его, он тут же начал говорить гадости. Ей-Богу, этот Лукас вместе с Его Преподобием мог бы выступать в цирке шапито – из них вышла бы шикарная пара комиков. Толстый и Тонкий. То есть, Грешник и Праведник. Спорили бы про женщин…

– Слушай, – говорит Лукас, обшаривая мою комнату своими подлыми глазенками – а у тебя тут вигвам что надо. Признайся, девок к себе таскаешь?

– А ты? – спрашиваю я его с издевкой.

– Ну, у мэеня! не такие хоромы. У меня? в комнате ещё трое братьев. Мои старики поработали на славу – нарожали полный дом детей, приткнуться негде. ещё ведь четыре сёстры имеется… Старшей восемнадцать. Какой-то мужлан каждую ночь влазит к ней в постель и вытворяет с нею чёрт-те что. Папаша совсем голову потерял.

Я попался на его дурацкую уловку и задал дурацкий вопрос:

– Чего ж он его не пристрелит?

– Гы-гы, – гоготнул он. – Так это её муж! Тут он садится в ногах моей кровати.

– Слушай, а краснокожие скво – как они, а? Я елм-хал, воняют сильно. Я слыхал, у них если хочешь бабу, бросаешь горошку через костёр, и возле какой бабы упадет, та и идёт с тобой, будь она хоть женой самого вождя. Лично я с краснокожей ни разу не пробовал. Которые мне попадались страшные были – жуть, По мне так уж лучше жирную овцу трахнуть, если ничего другого под рукой нету…

А у меня и так все в порядке. Позавчера вот захожу к себе наверх, а там – наша чёрномазая, пол моет. Смотрю никого нету, все внизу, мать и сёстры – в кухне. Мне захотелось – жуть. Беру я её, прямо на пол – бац, и давай…

Никогда я не любил, эти гнусные байки слушать – кто кого трахнул. В лучшем случае от них тоска берёт, а в худшем – если просто треп – ничего скучнее на свете не бывает. А хмырь этот чем больше трепался, тем яснее мне становилось, что никого-то он за всю жизнь ни разу не трахнул, а только игрался своими блудливыми ручонками с самим собой до полного идиотизма.

Но всё равно испытал чувство ревности – когда вошла миссис Пендрейк и сразу же предложила нам молока, а я отказался и сделал вид, что устал, а этот тип согласился, и она повернулась к нему спиной и повела его в кухню, а это гадёныш давай разглядывать её с готовы до ног – и я испытал чувство ревности. Потому как даже такой сморчок – он всё равно мужского пола, и миссис Пендрейк это знала, А она – она сама того не желая, ни на минуту не давала тебе аабыть, что она женщина, хотя ни слова, ни жеста – ничего для этого не делала, а наоборот холодна была с мужчинами, как лед, и смотрела на них сверху вниз словно они где-то в яме, в дерьме по пояс копошатся…

Лукаса долго не было, словно ему молока целое ведро выдали, потом пришёл – кепку забыл. По пути он облизывал свои толстые губы, и правильно делал, конечно, потому как под носом у него были молочные усы и вообще вся физиономия была в молоке. Мой нож лежал у меня под подушкой, и, помню, я в тот момент поклялся: пусть скажет хоть одно плохое слово но адресу миссис Пендрейк – и я выну его черное сердце из его подлой груди…

Но все обошлось.

– В общем, я скажу папаше, что ты уже оклемался от той трепки, – проговорил он, – Я на тебя не обижаюсь. Когда встанешь с постели, я познакомлю тебя с хорошей девкой в заведении у миссис Лиззи…- И ушёл.

Вот так. Я уже побывал взрослым воином, а теперь вот опять превратился в младенца – лежал лежнем целыми днями, и если никто не приходил поболтать со мной, то я просто лежал и глазел в потолок, а на нем приляпана была, или нарисована, голая женщина. Нет, не такая, как миссис Пендрейк, вы не подумайте. И не такая, как индейские женщины, на которых мне иногда случалось натыкаться, на голых, хотя вообще у Шайенов женщины скромные, а ежели бы я застукал Ничто голую, мы бы с ней оба сквозь землю провалились… Нет, на потолке была не такая, эта была нарисованная голая женщина, вроде той, что висела над стойкой бара в Эвансвиле в салуне – ещё в те времена, когда мой папаша читал там свои проповеди.

А забавно получается, я тогда не соображал, а теперь вот вспомнилось: бабу на картине одеялом прикрывали во время проповедей, Билл, помню, зубы скалил, а сестрёнки краснели, глядя на неё, а мне, помню, просто скучно было смотреть: толстый зад, толстые сиськи, толстые ляжки одну на другую закинула, чтобы, значит, хозяйство своё спрятать. Соски, помню, пунцовые были, на вишни похожие – вот почему я их и запомнил-то.

И вот теперь она была тут как тут, на потолке, прямо у меня перед глазами… Похоже, у них тут, в этом доме, все так – одна видимость и никакого толку, короче – липа: миссис Пендрейк – липовая мать, Преподобный – липовый пастырь, у Лавендера – липовая свобода, а теперь и у меня вот – женщина липовая. Лепная, то есть.

Наконец окреп я настолько, что стали меня даже на улицу выпускать погулять – укутав предварительно как следует, потому как зима была в разгаре и пока я лежал, пару раз случались даже снегопады. И вот однажды после обеда – во время которого Пендрейк, по-моему побил все свои рекорды и в одиночку одолел громадную индейку – миссис Пендрейк говорит мне:

– Мальчик мой, не хочешь ли пройтись со мной по городу? Мне кажется, тебе было бы полезно развлечься. Мы могли бы зайти в магазин купить что-нибудь из одежды, а потом выпить стакан содовой.

Ну, про покупки я долго говорить не буду. Миссис Пендрейк управилась с ними поразительно быстро для женщины, хотя накупила целую кучу всякой всячины и себе, и мне. Вообще, к одежде она/конечно, относилась, как её муж к еде: хватала жадно, но аккуратно. Но я, надо сказать, был ещё слабенький, да у меня в самые лучшие времена в магазинах всегда голова кругом шла. Она заметила, что мне не по себе, и говорит:

– А теперь пошли пить содовую.

В заведении, куда мы пришли, я раньше не бывал, оно как раз открылось пока я болел. Довольно шикарная, надо сказать, забегаловка была: мраморные столики, венские стульчики, везде медь блестит, стойка в баре из белого мрамора, а на ней какой-то сосуд вроде урны с прахом, серебром отделан, а сверху на нем купидон сидит, тоже серебряный, а сбоку две слоновьих головы торчат. Снизу у этой штуковины шесть или семь шишечек – это краники для сиропа. Ставишь стакан под такой краник, сиропу немного нацедишь, а потом суешь стакан слонику под хобот, ухо ему повернешь – и оттуда, из хобота, содовая шипит, брызжет.

Парень, который этим заведением заправлял, мне сразу пришёлся не по вкусу, потому как уж слишком высокого был о себе мнения, и росту тоже – под потолок, носил парчовый жилет и бумажный цветок в петлице. У него были чисто выбритые щёки и чёрные вьющиеся волосы. Пожалуй, кто-то счел бы его даже красивым. Сам он явно был просто уверен в своей неотразимости. Но лично меня раздражали его нагловатые ухватки – Шайен, его заведение посещали женщины с детьми.

Так вот этот красавец сам разливал в стаканы содовую, ставил стаканы на серебряный поднос, а маленький мальчишка-негритос, разряженный под арапа в тюрбан и шаровары, хватал поднос и семенил к столику. Я сунул ему монетку, которую дал мне Преподобный, но этот арапчонок и тени благодарности не показал, а только укусил её, монетку-то, чтобы проверить, не фальшивая ли, и сунул в туфлю с загнутым кверху носком. Вы спросите, зачем я это сделал, да просто затем, чтобы казаться взрослым и сделать вид, что это я привёл сюда миссис Пендрейк, а не наоборот, потому как мне было уже почти шестнадцать. Я хоть и уступал ей ростом, но за столом это было незаметно.

Она сразу поняла ситуацию, потому как вообще в отношениях мужчины и женщины видела все насквозь, и, не привлекая внимания, сунула мне доллар, чтобы я смог расплатиться, когда придет время.

Минуты две я был абсолютно счастлив и все было как во сне: мы с нею вдвоём, одни; она зовет меня «мальчик мой» и «дорогой», а на губе у неё розовая пенка от содовой с вишневым сиропом. И никогда в жизни я не видел ничего прекраснее, чем её лицо под меховой шапкой! Мы вдвоём – и никто нам не был нужен, и никого больше не существовало в этой кондитерской лавке, а, может, и на всем свете тоже…

И тут подходит этот чёртов хозяин заведения и скалит свои лошадиные зубы, что у него, наверно, сходит за улыбку, и говорит миссис Пендрейк:

– Может, парнишка съест пирожное?

Говорил он не так, как она – изысканно культивированно, и не безграмотно, как я, а просто как-то погано. А ещё – он был первым, кто не пасовал перед миссис Пендрейк, а смотрел на неё в упор, нагло прищуриваясь.

Она запнулась на секунду, а потом говорит мне:

– Знакомься, Джек. Это мистер Кейн.

Надо сказать, что я к тому моменту уже кое-что знал про хорошие манеры, и потому встал, чтобы не позорить её, но этот тип ничего не сказал, не протянул руки и вообще меня проигнорировал; он ушёл за мраморную стойку, снарядил там поднос с печеньем и карамелью и отправил их мне посредством арапчонка в шароварах.

– Как это мило, – сказала миссис Пендрейк, когда сладости были доставлены на наш столик. – Мальчик мой, надеюсь, ты не станешь возражать, если я пойду и заверну покупки, покуда ты занят всем этим? Мне необходимо купить ещё кое-что, но я не прощу себе, если ты переутомишься в первый же день после болезни.

Я так любил слушать её голос, что от меня порой ускользал смысл сказанного. Вот и теперь я не сразу сообразил, что она оставляет меня одного, и понял это только тогда, когда она тронув меня за плечо, направилась к двери. Ей пришлось самой открывать тяжёлую дверь, потому что этот самый управляющий как раз отвернулся и не смотрел в её сторону, хотя всего минуту назад, когда собирались уходить две костлявых уродины, в которых я узнал жену нашего церковного старосты и её великовозрастную сестру, пребывающую в девичестве, – он вскочил и, заискивающе раскланявшись, проводил их на улицу.

Ну, подумал я, если он рассчитывает получить за свои дурацкие пирожные весь мой доллар, то он ошибается. Я вообще не хотел никаких пирожных и меня немного задело, что миссис Пендрейк забыла указание доктора насчёт того, что мне не следует увлекаться сладостями. Почувствовав себя обиженным, я откинулся на стуле и уставился в потолок, и что бы вы думали я там увидел? Совершенно верно,- там была моя старая мучительница! Голая женщина, та самая, из салуна в Эваневиле. Й тут мне вспомнился Льюк Инглиш и то, что он сказал про девку в заведении миссис Лиззи. Он, конечно, всё наврал, но я знал, где находится эта самая Лиззи – на другом конце города, на втором этаже над салуном – и там точно были шлюхи, все время торчали в окнах, а иногда, увидев на улице мальчишку моего возраста, какая-нибудь из них кричала:

– Иди сюда, за доллар научу! – или что-нибудь ещё в таком же роде.

Вот возьму и отправлюсь туда с её долларом, и поделом ей будет, нечего было бросать меня одного – думал я про себя. Потом встал и пошёл к стойке, чтобы расплатиться, и тут только сообразил, что от доллара моего, глядишь, ничего не останется, потому как содовая у них тут идет по никелю (пятаку) за стакан, да ещё этот подонок, наверное, возьмет за пирожные, хоть я их и не ел, и ничего тут не поделаешь, хотя с другой стороны я испытал какое-то облегчение оттого, что теперь не придется идти к миссис Лиззи. В голове у меня и в душе в тот момент царила полная неразбериха.

Но подонка, однако, на месте не было; не знаю, куда он делся, но за себя оставил какого-то старого хрыча в усах подковой, который сказал, что за меня уже заплачено. Так что доллар мой остался при мне, хотя радости особой мне это не принесло, потому как выйдя на улицу, я почувствовал страшную слабость в коленках. Я взглянул налево, направо, надеясь увидеть миссис Пендрейк, чтобы мне Шайен не пришлось осуществить свою угрозу. Меньше всего на свете хотелось мне в эту минуту оказаться с девкой; но раз уж я поднялся и ушёл, не став дожидаться за столиком, я чувствовал, что просто должен это сделать.

И вдруг я увидел на мокром снегу следы её ботинок. Уж не знаю, чем они отличались от множества других, но я узнал их, как узнал бы все, к чему она прикасалась хоть пальцем. Я мог бы, потянув носом воздух, точно сказать, заходила ли она в эту комнату последние два-три дня. Пожалуй, единственное, что не притупилось у меня за время жизни в городе, это чутьё. Следы вели вниз по тротуару до угла, поворачивали налево, потом опять до угла и опять налево – я шёл по следу, притворяясь лоботрясом, слоняющимся без дела – и когда они второй раз повернули налево за угол и вывели на задворки торгового квартала, на улочку, где не было никаких магазинов, а стояли жилые дома – я понял, что она солгала.

Через пол-квартала от угла я увидел слева переулок, который вёл назад, к торговым рядам. Этим переулком недавно проехала повозка, запряжённая мулом, которой правил негр, лет ему около семидесяти. Нормальный индеец возраст мула бы тоже определил.

Короче говоря, в этот самый переулок и направились следы ботиночек миссис Пендрейк, и повели назад, в сторону торговой улицы. Потом свернули в какую-то калиточку, затем задним двориком какого-то магазина провели мимо уборной, уперлись в дверь и оборвались. Я помедлил у изгороди возле калитки, потому как тут показался тот самый негр на повозке, запряжённой громадным мулом и ему, негру, то есть, точно было под семьдесят. Они, негры-то, большие мастера заливать, как Лавендер, про то, как тайны узнают по яичному желтку и прочей дряни, но я так полагаю, что яйца тут вовсе ни при чем, а просто они вечно околачиваются на задворках да на кухне, спальни подметают да прихожие, а при такой жизни ничего не стоит нахвататься секретов, тайн да всякой грязи, даже если и сам того не хочешь. Этот негр спросил у меня, который час, и проехал мимо на своей скрипучей повозке; потом на другой стороне переулка появилась чёрная собака и стала рычать на меня. Правда, вскоре она умолкла…

На какое-то время в переулке стало пустынно и тихо, я воспользовался этим, юркнул в калитку и пошёл по следу миссис Пендрейк. До двери я добрался без проблем. Ну, а дальше что? Замочной скважины в ней не было, а хоть бы и была – всё равно за ней, наверное, тёмная прихожая. Я прижался к двери ухом, но не уловил ни звука, Допустим, я вломлюсь, а она там примеряет корсет… Мне от этой мысли плохо стало, но в то же время она меня не на шутку взволновала. Надобно вам напомнить, что мне тогда было пятнадцать лет, и я был не такой ископаемой развалиной, как сейчас. Это теперь я грязный старик, а в тот момент я был всего лишь гнусным мальчишкой, и надеюсь, вам не слишком противно все это слушать… Потому как, уж поверьте, никогда в жизни, ни до, ни после того – мне не доводилось пребывать в таком жалком состоянии…

Ну, вламываться я, конечно, не стал. Потому как сбоку от двери к стене дома пристроен был небольшой сарайчик, и как раз на крышу этого сарайчика выходило окно, закрытое ставнями. Человек моего роста запросто мог, распластавшись на этой крыше, осторожно заглянуть в окно сквозь щёлку в ставнях, благо в переулке всё ещё не было ни души.

При всей моей наблюдательности, мне до сих пор и в голову не приходило, что я нахожусь на заднем дворе того самого дома, где располагается та самая кондитерская лавка. Я понял это, когда две минуты спустя выбрался из этого дворика и, ничего больше не видя вокруг себя, пошатываясь поплелся домой…

Лежа на крыше дровяного сарайчика, я увидел сквозь щелку в ставнях владельца лавки и миссис Пендрейк. Они были одеты, но стояли крепко прижавшись друг к другу. И в тот самый момент, когда я заглянул в щёлку, он обнажил свои крупные зубы и, слегка отодвинув край высокого воротника её платья, впился в её белую шею. Я, разумеется, в ту же минуту ворвался бы туда и убил его, если бы не видел по лицу миссис Пендрейк, что она в полном восторге.


ГЛАВА 11. ЛИШЁННЫЙ НАДЕЖДЫ


Пока я был прикован к постели, пролетел День Благодарения, и я его даже не заметил. Так что Рождество было первым за пять с лишним лет праздником, который мне предстояло отметить среди бледнолицых. Всю осень я ждал и не мог дождаться этого Рождества, но оно, как и все в моей жизни, погибло для меня, не успев начаться.

Боль затуманила мой рассудок, и всю зиму я прожил словно в бреду; однако, слёзы сердца, наверное, оказались живительной влагой для ума, и в учебе я, как ни странно, очень преуспел. К тому моменту, когда я окончательно поправился, миссис Пендрейк уже напрочь позабыла про своё правило заниматься со мной после школы, и вместо этого все чаще и чаще отлучалась в город. Потому и я завел себе привычку после занятий околачиваться как можно дольше в школе, где у нас появилась новенькая молоденькая учительница вместо той уродины, старой девы, которая то ли умерла, то ли ушла на пенсию, то ли Бог знает куда делась. Вы только не подумайте, что я опять втрескался – нет, с этим я покончил навсегда. То есть, покончил, конечно, не с любовью или – как это?- «вожделением плоти», а покончил с той идиотской зависимостью, просто добровольным рабством, в которое я сам же себя и вверг по отношению к миссис Пендрейк. А причиной тому была неопределенность: я никак не мог решить, кем же она мне доводится – матерью или возлюбленной – покуда не заглянул в ту самую щелку в ставнях и не увидел, что ни на то, ни на другое мне рассчитывать не приходится.

В общем, домой после уроков я теперь не спешил, потому как дом этот стал мне ненавистен, да к тому же в компании нашей новой училки я испытывал мрачное удовлетворение оттого, что она меня ни капли не интересует и не привлекает – ничем, кроме знаний, которые могла вложить мне в голову, ибо она была умница, т. е. культивированная. А увидев, что я для её чар неуязвим, так сказать – что же она сделала? Как вы полагаете?

Девчонок моего возраста это тоже касается, они тут же стали приглашать меня на дни рождения и всякие вечера; а я приходил с нагловатой ухмылкой на лице, и отпускал ядовитые шуточки, не смущаясь даже присутствием родителей, которым меня представляли. Иногда очень даже рискованные шуточки отпускал, но ей-Богу, ну, хоть бы одна мамаша возмутилась – ничего подобного, они все были в полном восторге: ах, какой джентльмен!

Т.к прошла зима, и миссис Пендрейк, я так полагаю, продолжала наносить визиты на задворки кондитерского заведения, хотя я за нею больше не следил, потому как сердце мое этого не выдержало бы. Потому что, говорю вам, я её любил. А после того как увидел сцену за ставнями, я любил её ещё больше. Ненавидел, но любил – за то, что ненавижу. Я подражал этому дураку Кейну потому, что она любила его. И к шлюхам бегал потому, что любил её.

Я до сих пор её люблю, потому как, ежели вы хоть что-нибудь смыслите в этом деле, то должны знать, как тесно связана любовь с отчаянием – потому-то она и не проходит со временем, и не вырождается, как все остальное в этой цивилизированной жизни…


***


Пришла весна. Кажется, был апрель, потому что всю ночь накануне шёл дождь, но утро выдалось ясным и солнечным, и магнолия во дворе перед домом Пендрейков выпустила сразу все свои розовые чашки.

…Около двух часов дня в кондитерскую зашёл какой-то худосочный коротышка, выволок Кейна на улицу и избил его кнутом до полусмерти…

Нет, это был не я. Это был человек по имени Джон Уезерби, он держал платную конюшню. Росту он был от горшка два вершка, лысый, лет ему под сорок, и была у него дочь шестнадцати лет, с которой я был немного знаком. Так уж вышло, что и Кейн тоже её знал, причём, чисто плотски, так сказать, то есть, абсолютно платонически. Ну, и сделал он ей, как водится, ребёнкочка…

Кейн и не пытался защищаться, только лицо прикрывал руками – небось, зубы берег, не хотел, чтобы ему вывеску испортили – а потом куда-то удрал. Представляю себе его длиннополый сюртук – небось, в клочки был изодран. Меня-то там не было, но Лукас Инглиш все это видел, да, наверно, приврал немного. (Охотно допускаю, что Кейн был трус, но Шайен не верится, чтобы он ползал на коленях и рыдал как ребёнок). Вскоре Кейн женился на девчонке Уезерби, закрыл своё заведение и переехал в Сент-Луис. А ещё через месяц она вернулась назад одна, т. е. с животом, потому как муженек её бросил и смылся, благо Сент-Луис город большой.

– Этот Кейн, он и гадюку трахнул бы, если б ей кто-нибудь голову подержал, – рассуждал Лукас – Хотя раньше я этого не замечал, мне и в голову не приходило, а тебе? Интересно, чьих ещё жен, матерей, сестёр и дочерей он успел…

– Какая разница, – сказал я, чтобы сменить тему. Его-то мать и сёстры такие уродины – страшнее не придумаешь.

Мне не терпелось увидеть, какой эффект произведут все эти события на миссис Пендрейк, но никакого эффекта я не заметил, разве что она стала чаще бывать дома по вечерам. Она, как и всегда, была задумчиво-грустна, но, наверное, не из-за постигшего её разочарования, а скорее от общей неудовлетворенности жизнью. Небось, всё это было немного не то, что посулил ей её папаша-судья. И ничего удивительного: кому-кому, а судье-то не впервой мозги людям пудрить. А может, она слишком много читала. Будь она косой да кривой – была бы, наверное, счастливее…

Но я-то, я… Надо же быть таким дураком – тут же забыл и простил ей все, что было, снова вообразил себе Бог знает что, опять взялся читать стихи мистера Поупа и т.д. и т.п. Даже к миссис Лиззи бросил ходить. Когда потеплело, про меня вдруг вспомнил Преподобный, словно всю зиму я просто отсутствовал; и, значит, высказался он в том плане, что надо бы, мол, нам ещё раз съездить на рыбалку. Несколько раз он заводил этот разговор, но мне всё же удалось избежать этого наказания, ибо я каждый раз мычал в ответ что-то невнятное, и в конце концов эта идея выветрилась у него из головы. Таким образом, всё было прекрасно и стоял месяц май. С тех пор на всю жизнь май так и остался для меня особым месяцем, хотя другого такого мая, как тот, у меня больше не было.

Как-то раз вечером в самом начале июня, вместо того чтобы сидеть дома и читать, мы с миссис Пендрейк отправились в город, в торговый квартал. Она держала меня под руку, и вед у нас был просто шикарный. Она решила, что мне требуется новая пара обуви. У меня уже было четыре или пять пар, но она сказала, что этот новый сапожник, родом из Флоренции, что в Италии, просто чудодей по своей части, и просто стыдно не заиметь произведение его золотых рук, коль скоро имеется такая возможность.

Вот мы и отправились в магазин, которым владел субъект с дряблым лицом по фамилии Кушинг, который при нашем появлении бросился навстречу и стал чуть ли не пыль целовать под ногами у миссис Пендрешс. Итальянский мастер-чудодей сидел на своей скамье в дальнем конце магазина это был смуглый жилистый парень лет двадцати пяти, в кожаной куртке без рукавов. Руки у него были волосатые, как медвежьи лапы, и грудь наверное, тоже, потому как из-под расстегнутого ворота его куртки выбивались жесткие чёрные завитушки.

Тут Кушинг исчез на минутку и вернулся с парой великолепных юфтевых шлепанцев, которые миссис Пендрейк, оказывается, заказала некоторое время назад. Маленькие красные шлепанцы были просто прелесть, игрушки да и только, потому как ножка у неё была крошечная. Кушинг, глядя на неё, просто слюной исходил: в те времена женская ножка – это был предел мечтаний, о ней и думать спокойно было невозможно.

– Тончайшая работа, я сам все проверял,- сказал он.- Дамские изделия не всегда можно доверить италианцу. Обратите внимание на этот шов, мадам!

– Не будете ли так любезны, мистер Кушинг, отнести их ко мне домой?

– Ах! – говорит он, тыча пальцем в золотой зуб, которым чрезвычайно гордился.- Конечно, мадам, я немедленно пошлю италианца!

– О, нет, нет, ни в коем случае, мистер Кушинг! Анжело потребуется мне, чтобы снять мерку с этого молодого джентльмена, которому я хочу заказать пару ботинок.

Не иначе как бедняге Анжело придется не сладко, когда старый хрыч отнесёт шлепанцы и вернется; мне было жаль парня, он мне сразу понравился хотя бы уже за то, что был в этом городе ещё большим чужаком, чем я. Он ведь «италианец».

Он встал со своего рабочего места, подошёл и принялся снимать мерку с моей ноги.

В этот момент, заглянув в лицо миссис, я обнаружил там знакомое выражение – то самое, с каким она встретила Кейна в тот день, в кондитерской лавке.

Разница была в том, что Анжело сидел не поднимая головы, покрытой тугими чёрными кудрями, а если и смотрел на миссис Пендрейк, то учтиво улыбался с невинным и непроницаемым видом. Говорят, итальянцы народ горячий, но этот, похоже, был даже не теплый. К, тому же, и по-английски почти не говорил. Кажется, всего-то два слова и знал – «леди» и «йес», которые произносил на свой – как это… специфический манер.

– Анжело, эти домашние туфли – просто чудо! Они так сидят, словно ты, когда шил их, все время держал мою ногу в своих руках,- говорит она.

А он отвечает:

– Йеийс, ледди.

– Но, понимаешь ли…- говорит она.

Тут он вскидывает глаза из-под густых бровей:

– Ледди?

– Мне кажется, что голубые были бы ещё лучше. Не кажется ли тебе, что голубое мне больше к лицу?

– Йейс? – говорит он, а сам знай себе работает – обрисовывает мою подошву, а вскоре и закончил, потому как руки у него на удивление ловкие были.

Не знаю, понял ли он хоть слово из того, что она сказала, но её это не волновало, потому что она всё говорила и говорила без остановки, а он все кивал и кивал, и улыбался с непроницаемым, видом, а потом слегка поклонился и пошёл назад на своё место. Уселся, взял кусок кожи и сходу выкроил подошву, в одно мгновение все сделал, вы бы и глазом моргнуть не успели.

Я никогда не держал зла на этого Анжело. Трудно ненавидеть человека, которого ты видел один единственный раз, причём, он при этом проявлял больше интереса к твоей подошве, чем к миссис Пендрейк. Да и вообще устал я от всего этого…

Короче говоря, следующей ночью часов около трёх я встал, зажёг лампу, открутил фитиль как можно меньше, оделся, выбирая из своего гардероба что покрепче да понадёжней. Потом собрал все свои деньги – всего у меня доллара три-четыре скопилось за это время – сунул за пояс свой нож, тихонько спустился по лестнице и ушёл из этого дома навсегда.

Хотя нет, не совсем так – прежде чем уйти, я черкнул небольшое письмецо, потому как они все меня по-своему очень любили, и приколол на видном месте:

«Дорогие преп. и миссис Пендрейк. Я ухожу, но вовсе не из-за вас, вы тут ни при чем. Вы всегда были добры ко мне, но вся штука в том, что мне не стать цивилизированным человеком, как вы. У меня не получается жить по-вашему, хоть я и знаю, что надо жить именно так. Пожалуйста не ищите меня. И не волнуйтесь. Вам не придётся за меня краснеть, потому как я никогда никому не скажу, что я ваш «сын». Передайте привет Люси и Лавендеру, которым я очень благодарен за все хорошее.

Ваш, поверьте, любящий Джек.»

Ну, теперь вы, наверное понимаете, почему я не захотел называть вам ни город, где всё это случилось, ни церковь, к которой принадлежал Преподобный. Да, если уж на то пошло, и имя «Пендрейк» не настоящее – тех людей звали совсем иначе.

Частично это объясняется обещанием, которое я дал в этой записке, но главная причина заключается в том, что каких бы дел я ни натворил за свою жизнь, включая и довольно-таки тёмные делишки, я никогда не опускался до того, чтобы публично говорить гадости о леди, не позаботившись хотя бы скрыть её имя.

Ежели кто на это способен – таких надо просто стрелять.


ГЛАВА 12. ЗА ЗОЛОТОМ


Уходя от Пендрейков я рассчитывал, конечно, податься назад к Шайенам. Видит Бог, я достаточно думал об этом и не уставал твердить сам себе, что я индеец, точно так же как живя среди индейцев, на каждом шагу убеждался, что я до мозга кости белый человек.

Я собирался переправиться на западный берег Миссисипи и топать дальше тропой переселенцев, но выйдя одним прекрасным утром к реке, я вдруг потерял всякий интерес к этой затее. Я просто представить себе не мог, как это я опять завернусь в бизонью шкуру в типи Старой Шкуры. Я не мог больше оставаться у Пендрейков, но превратиться снова в дикаря после десяти месяцев городской жизни – тоже не мог. Уж вы мне поверьте, не так-то это просто – вернуться к дикарской жизни, ежели ты уже отведал другой. Ежели, к примеру, уже попробовал, каково оно – регулярный надежный прокорм, и после этого – снова в прерию, где никаких гарантий…

Отчасти поэтому я и передумал. Ума не хватило понять, что у Пендрейков я ел каждый день потому, что меня кормили, и самому добывать свой хлеб мне не приходилось. А кроме того было ещё одно соображение; в нашем городке только и разговоров было, что про Сент-Луис, и я подумал, что раз уж я здесь рядом, в том же штате, то сам Бог велел мне повидать этот великий город. На Запад я всегда успею, а ознакомиться с местными достопримечательностями, раз уж я здесь оказался – такой возможности упускать нельзя.

Вот так и вышло, что я повернул на восток и пошёл в Сент-Луис. Да-да, именно пошёл, пешком – чтобы сэкономить деньги. Но всё равно от них почти ничего не осталось к тому моменту, когда я добрался до цели, а что осталось, то ушло на мой первый в этом городе обед, за который с меня взяли пятьдесят центов, потому как цены в Сент-Луисе просто возмутительно высокие.

Не стану вдаваться в подробности, как мне удалось там выжить, скажу только, что еле выжил. Я продал одежду, чистил сортиры, просил милостыню, воровал… За один месяц из франтоватого сынка миссис Пендрейк я превратился чёрт знает во что, в какого-то оборванца, ночующего на задворках конюшен.

И не спрашивайте меня про театры, великолепные магазины, огромные рестораны Сент-Луиса, шикарные катера, что бороздили воды Миссисипи, ибо мне довелось узнать их только снаружи, так сказать, пока я, жалкий и голодный, стоял с протянутой рукой где-нибудь неподалёку, клянча жалкие гроши, покуда полицейский констебль не сгонит с места.

Но через Сент-Луис проходил оживленный торговый путь на Запад, и как-то раз мне наконец улыбнулась удача: удалось наняться проводником обоза, направляющегося в Санта-Фе – несколько фургонов, гружёных всякой всячиной и запряжённых мулами. Пришлось немного приврать, конечно, но несколько фраз на беглом шайенском прозвучали очень убедительно. В Санта-Фе мне бывать не доводилось, но за многие годы тракт неплохо укатали переселенцы, и я решил, что не заблужусь. Да к тому же эта парки – хозяева обоза» – болваны были несусветные и готовы были принять на веру любой бред. Они ни разу в жизни не забирались западнее Сент-Джо, однако в эту экспедицию вложили все свои деньги до цента – разбогатеть решили одним ударом за счёт «этих тупых черножопых». Звали их братья Уилкерсоны.

Ну, план их не совсем удался, потому как на нас напали Команчи, убили обоих Уилкерсонов и всех погонщиков, растащили товар, а фургоны сожгли. Трагедия случилась недалеко от реки Симаррон, когда мы уже миль пятьдесят отъехали от Арканзаса по выжженной равнине.

Ну, как вы можете заметить, меня-то самого не убили. Да, меня даже не ранили. Просто я знал, как себя вести, и когда всех остальных уже уложили, решил, что нет никакого смысла отбиваться от полусотни дикарей, имея в руках один старинный мушкет, что заряжался со ствола…

Да-а, как сейчас помню – стою это я за баррикадой из мешков и тюков с товарами, а Команчи визжат и улюлюкают, и всё теснее сжимают кольцо, а этот мой мушкет – из него пальнешь раз, а потом двадцать минут заряжаешь: если врагов больше чем трое, то они тебя кулаками забьют, пока будешь шомпол искать. В общем, оружие хоть куда.

Так вот, делать было нечего, и пришлось мне воспользоваться другим оружием – тем, что, слава Богу, было у меня на плечах. Я снова вспомнил ту бесценную притчу про Маленького Человека!

Укрывшись за баррикадой, я стянул с себя рубаху, скрутил из неё шар размером с мою голову, и нахлобучил на неё свою фетровую шляпу, и поля натянул пониже – в этих местах на ярком солнце так и носят. ещё уменя был с собой сюртук. Я застегнул его на все пуговицы и натянул на голову, как мешок. Рукава болтались пустые, ворот был у меня над головой, которую я втянул в плечи, как черепаха. Одну руку я прижал к себе, а вторую кое-как просунул сквозь ворот наверх и держал ею свою самодельную голову в шляпе.

В таком вот маскараде встал я во весь рост, а росту во мне теперь было футов шесть с половиной, и, глядя одним глазом сквозь щёлку между двумя верхними пуговицамм сюртука, двинулся вперёд, навстречу Людам-Змеям, что неслись на меня галопом, Я рассчитывал, чтю они знают легенду о Маленьком Человеке – Великом Шайене, и больше мне рассчитывать было не на что. Уж будьте уверены, пока они присмотрелись что это там идет на них, они всё время стреляли в меня и одна стрела даже пробила мой пустой рукав.

Но потом они притормозили, перешли на легкую рысь, потом на шаг, все ещё сжимая кольцо вокруг меня, но озадаченные не на шутку. Ну-ну, думаю я про себя, вот теперь самое время. Я собрался сбросить с плеч мою «голову». В этот момент я проходил мимо одного из Уилкерсонов, он лежал, устремив невидящий взгляд в небо, а в груди у него торчали две стрелы. Вот тут я и отстрелил свою фальшивую голову со своих фальшивых плеч, она упала и покатилась, но из шляпы не выскочила, потому что я насадил её как следует,

Команчи остановились и застыли как вкопаные. Помню я тогда подумал: ага, клюнули, сукины дети, попались, значит, да? Жаль, я забыл боевую песнь Маленького Человека, а то запел бы».

Но никуда они не попались. Один из воинов вдруг выехал вперёд, подцепил мою голову-рубашку своим коротким копьем, посмотрел на неё внимательно и выкинул прочь. А потом они взяли меня в плен…

Что ж, я бы не сказал, что это был полный провал. Если бы не мой трюк, они бы меня убили. А я получил ценный урок: не пытайся водить за нос индейца, который уже общался с бледнолицыми. Команчи ведь уже лет сорок творили набеги на тот тракт…

Они меня не обижали; наверно, хотели обменять на ружья, порох или ещё что-нибудь. Но так уже вышло, что, будучи приставлен пасти их лошадей, я однажды ночью спёр одну и смылся. Но она – лошадь-то – долго не протянула, пала, потому что скачка была бешеная. Дальше я шёл пешком, и пока добрался до Хаоса, городка в горах к северу от Санта-Фе, как раз кончилось лето.

Я к тому моменту уже давным давно не видел никакого жилья и потому страшно обрадовался убогим хижинам индейцев-пуэбло, хотя вообще-то эту породу краснокожих я не очень-то любил. Они с незапамятных времен пахали землю и жили оседло, сбившись в кучу, словно летучие мыши. У их ног лежала огромная страна, а они уткнулись в свой жалкий клочок земли, на котором выращивали бобы. Команчи время от времени нападали на них, а также Навахи и Апачи. Ручной индеец дикому не товарищ…

А неподалёку от поселка пуэбло стоял и белый городишко, туда я и направился. После перехода по пустыне да и по горам вид у меня, конечно, был – не дай Бог. Бывало нагнусь над лужей, воды напиться – зажмуриваюсь, чтобы не видать своей рожи.

Потому-то я не могу осуждать одного знаменитого человека за то, как он повел себя, когда я постучал в его дверь. Я, помню, увидел его глинобитный дом с внутренним двориком, как водится в тех местах, и, помню, подумал, что здесь мне, может быть, что-нибудь подадут. Поднимаюсь на веранду, а дверь в комнату как раз открыта, потому как жара стояла ужасная; заглянул я в прохладную полутёмную комнату и кричу:

– Эй, есть кто дома?

Тут из полумрака выходит субъект, росту примерно моего – коротышка, то есть – с рыжими усами и кривоногий до ужаса; выходит он, значит, и говорит:

– Пошёл вон отсюда, дрянь лохматая!

Ну, я и пошёл, потому как вид у него был серьёзный. А потом один мексиканец, у которого я выклянчил пару лепешек, сказал мне, что это был «сеньор Кит Карсон»…

Через пару дней я добрался до Сайта-Фе. Город лежал в долине, зажатый со всех сторон горами, то и дело попадались мексиканки в ярких юбках и с голыми плечами, индейцы пуэбло, что торговали каким-то хламом; встретилось два-три юта в красных одеялах – расхаживали задрав нос; были ещё испанские ковбои-вакеро в тесных штанах с разрезами у лодыжек; ну, а кроме того, всякая обычная публика, какую встретишь где угодно. По тем временам город был довольно большой для тех мест, но с первого взгляда вы бы его не оценили. Почти все дома были глинобитные, из высушенной грязи, короче говоря, и потому казались какими-то аляповатыми, словно детишки их слепили из глины. Даже дворец губернатора, что стоял на площади, был той же постройки. Ежели, к примеру, вам по душе Сент-Луис, то Санта-Фе вам явно не подошёл бы, потому как один хороший дождь мог превратить его в большую грязную лужу.

Но меня этот город устраивал, мои дела пошли тут значительно лучше, чем в Сент-Луисе. Не скажу, что я разбогател – нет, я и не пытался. Я сошёлся с одной толстой мексиканкой, что торговала на улице всякой мексиканской снедью – чили-кон-корне, тамалес и т. д. – от которой внутри все горит; тут же на улице её и готовила на углях. Уж больно я был худой, она меня и пожалела – так все это и началось. Ну, а потом, чуть позже, я уже перебрался в её глинобитный дом, где кроме нас с нею было ещё человек пять-шесть детей, а мужа не было – он то ли сбежал, то ли погиб, она – точно не знала. Иногда ей казалось, что сбежал, и тогда она грозила мне, что вот он вернется и зарежет меня; а иногда она думала, что он погиб – и тогда начинала тащить меня к священнику, чтобы он нас поженил.

Эстреллита всё время распекала меня на чем свет стоит, а иногда до того распалялась, что грозила меня зарезать, но я со временем понял, что это в ней просто мексиканский темперамент кипит, и её совсем не трудно вернуть в доброе расположение духа, надо только сказать ей что-нибудь эдакое милое, например: «Ах ты, мой маленький чили-перчик», или ещё что-нибудь в том же роде. Кстати, о перце – я испоганил себе желудок на многие годы огненной испанской жратвой, и на языке заимел за эти месяцы больше мозолей, чем на руках. Потому как я ничего не делал. Целыми днями валялся где-нибудь в тени, а ближе к вечеру, когда жара спадала и каждое движение уже не причиняло мучительных страданий, я, бывало, собирался с силами и тащился в кабак, где сидел и опрокидывал стакан за стаканом вино, расплачиваясь деньгами, которые давала мне Эстреллита.

Мне было всего шестнадцать, и моральный облик у меня был никудышний. Я решил, что это у меня фамильное (вспомните моего братца Билла) и не терзался угрызениями совести. Вообще-то, если хочешь по-настоящему расслабиться, надо просто пасть на самое дно – и сразу почувствуешь себя счастливым человеком. Я вам точно говорю: моральные устои – источник всех проблем.

Короче говоря, я, наверное, скончался бы от цирроза печени – при своей тогдашней диете-то; спасло меня то, что как-то раз в кабаке наткнулся я на одного бывалого парня. Лет ему было под семьдесят, весь зарос седым волосом, дефект речи к тому ж – говорит, мол, Апачи его мальчишкой ещё поймали и пытали. А ещё сказал он, что обучился старательному делу и специалист, мол, высокого класса. Все звали его Чарли Бешеный, или Локо Карлос – смотря кто на каком наречии изъяснялся – ну и сами можете судить, какой репутацией он пользовался как старатель.

Я почему сошёлся с этим Чарли, даже выпивку ему покупал (на трудовые гроши Эстреллиты)? А потому, что я всю свою жизнь питаю слабость к людям, у которых э-э… позитивный взгляд на вещи» Может он, конечно, был и пьянчуга без гроша в кармане, но факт есть факт – именно он выдвинул великолепную идею. Дело в том, что, имея за плечами старательский стаж в пятьдесят лет, Чарли утверждал, что обнаружил крупнейшее месторождение золота во всём «организованном мире» (так он выражался, потому как он вообще любил пышные обороты речи). Но как раз в этот самый момент юты увели у него вьючных лошадей со всей поклажей и инструментами, и, гоняясь за ними, он заблудился в пустыне; от жары, жажды и голода на какое-то время потерял рассудок, до основания разбил ботинки и в конце концов босой пешком пришёл в Таос. Но невзирая на все эти «ужасающие злоключения», он точно помнил, где залегает золото: в Колорадо, в междуречье Арканзаса и Южной Платты.

Бывало, отхлебнув из своего стакана виски, он полоскал им свой беззубый рот, затем глотал, причём, во время этой процедуры его бакенбарды величественно топорщились, а затем говорил;

– Послушай-ка, сынок, если б я обладал твоими финансовыми возможностями, я бы уже давно снарядил экспедицию и перебазировался бы в северном направлении. И через полгода вернулся бы назад с состоянием, которое никакой алгебре не по силам сосчитать.- Вы уж простите, точнее передать его стиль я не могу, но вы должны иметь ввиду, что все «с» и «з» у него превращались в «ш» и «ж» по причине шрама на языке. Вместо «сынок» получалось «шынок» – так он меня и звал все время.

Если я не покупал ему ещё виски, он, опустошив свой стакан, подымался и шёл от стола к столу, ко всем приставал и так надоедал, что огромный мексиканец, владелец заведения, рано или поздно выкидывал его за дверь, и там, в придорожной канаве, он в конце концов и засыпал в милой компании свиней.

Лотом, в один прекрасный день, пришло известие, что на Черри Крик в Колорадо, как раз в тех местах, про которые говорил Чарли, нашли золото. Из пьянчуги он в одночасье превратился в героя. На какое-то время получил возможность угощать за чужой счёт, а также множество предложений возглавить экспедиции, которые немедленно стали снаряжаться по всей округе. Но как только подтвердилась правота Чарли, ему словно вожжа под хвост попала:

– Фунт песку вам всем в задний пистон,- отвечал он на самые заманчивые предложения.- Фунт пешку вам вшем в жадний пиштон. Вот шынок, он давал мне ошвежиться – его я и ожолочу!

В Колорадо мы добрались только поздней осенью 1858. Измучились ужасно, потому что в пути на нас напали Апачи, меня ранили стрелой в ногу, я упал, ушибся толовой и отключился. Когда пришёл в себя – наших коней и мулов не было, и братьев владельца кабака (они ехали с нами) тоже не было.

– Они что, сдались? – спросил я Чарли, который, похоже, не пострадал, сидел рядом и, засунув палец в рот, тер свои беззубые десны, устремив взгляд слезящихся глаз куда-то на горизонт.

– Э-эх, – сказал он. – Мне пришлось сдать их в руки Апачей. Не скажу, чтобы это доставило мне гигантское удовлетворение, но если бы я этого не сделал – мы с тобой никогда бы не добрались до золота.

Как и большинство краснокожих, живущих в приграничной полосе, Апачи питали необъяснимую неприязнь к мексиканцам. И для того, чтобы в спокойной обстановке, не спеша, каким-нибудь изощренным способом убить троих братьев-мексиканцев, они отпустили с Богом меня и Чарли. Конечно, он был гнусный подлец и предатель – вы, наверное, согласитесь. Возможно, я должен был сказать ему спасибо за то, что он сделал, но после того случая я стал плохо спать ночами, потому как теперь, в случае чего, «сдать» кроме меня, было некого. А я к тому же был ранен, хоть и не сильно, но бегать пока не мог.

Индейцев мы больше не встречали, но вся наша поклажа, инструменты и оружие – всё исчезло вместе с лошадьми и теперь, в смысле пропитания, нам оставалось довольствоваться только гремучими змеями, на которых мы охотились с дубинкой в руке, хотя эти самые змеи – отнюдь не самая худшая пища на свете, если, конечно, сумеешь удачно стукнуть её дубинкой по голове, и вообще отбросишь предрассудки.

Я думал, что Чарли знает эти места, но он все забыл вследствие многолетнего пития. Он, правда, сказал, что память к нему вернется, стоит только выпить чего-нибудь крепкого, но у нас, сами понимаете, ничего не было. Я бы и сам не отказался промочить горло хотя бы глотком мутной воды из лужи, потому что к тому моменту мы уже долго и безнадежно плутали где-то в районе Большой Песчаной Дюны в южной части Колорадо. Мы бы точно отдали концы, если б нас не спасла экспедиция, что пошла за нами следом.

Ну, я так полагаю, вы должны были уже понять: Чарли был самым худшим золотоискателем в мире. Он просто не владел этой профессией, что явилось для меня откровением. Мне всегда казалось, что если человек чем-то занимается, значит должен владеть своим ремеслом. Теперь я понимаю, что это не так. Можно заниматься делом всю жизнь и всю жизнь ничего в нем не смыслить…

У людей, которые спасли нас, вдруг возникла мысль объединить с нами усилия и идти дальше вместе, и мы, в силу нашего тогдашнего состояния, не нашли в себе сил отказать им, и в конце концов прибыли на Черри Крик с первым снегом. Все кому не лень, были уже здесь, благодаря хорошо поставленной рекламной компании в газетах по всей стране. Мы обнаружили около восьмидесяти капитально построенных хижин, и – на случай, если вы не знаете, где находится это место – должен вам сказать, что с этих восьмидесяти хижин начался город Денвер, штат Колорадо, хотя первые года три его называли Аурария. Не собираюсь вдаваться в подробности насчёт наших успехов в области золотоискательства. Насколько мне известно, на всех месторождениях случается одно и то же. Кто-то намоет немного песка, раззвонит на всю округу, да ещё и приврет с три короба, потом тысячи народа кидаются как мухи на мед в это место, но все без особого успеха по причине чрезмерной скученности, а потом в конце концов какой-нибудь денежный мешок скупает все участки в округе, заводит всякую машинерию и ставит дело на солидную основу. Больше всех наживаются не те, кто ищет золото, а те, кто их обслуживают: лавочники, салунщики и прочие, потому как поначалу в горячке публика готова платить за товар сколько угодно, и покуда рассеется розовый дым, они успевают сколотить свой капиталец. За весну и лето следующего года еще, говорят, тысяч сто пятьдесят желающих приплыло в Колорадо по рекам Платте, Арканзасу и Смоки-Хил, Это было время, когда сюда со всех сторон катили фургоны с надписью на борту «Всё или ничего!» – таким вот дурацким способом многие считали своим долгом всему миру заявить о своих планах – а потом, ближе к концу года, две трети из них уже катили назад, слегка изменив надпись на борту: «На все Божья воля!». Я и остальные из нашей компании, мы довольно долго ковыряли золото; застолбили участок, даже драгу соорудили – все чин-чином, по науке, – потому как нас было человек семь или восемь, но дохода особого это не приносило. Эх, золотишко-то там, конечно, было – за три месяца мы намыли песка долларов на семьдесят-восемьдесят, а лопат и кирок угробили на всё сто; а ещё нам некогда было охотиться и потому приходилось покупать харчи в лавке, что тоже не делало нас богаче, потому как в самом наишикарнейшем ресторане Сент-Луиса это обошлось бы дешевле; и, к тому же, большую часть золота, что мы добывали в таких муках, тратил Чарли – на виски, да один мексиканец – на шлюх, ибо, что касается этих последних, они, словно из-под земли появляются в любой глухомани, стоит кому-нибудь найти там хоть один самородок. Но слава Богу, нашлись среди нас парни, которым хватило ума вовремя остановиться, не мне, конечно – я-то в бизнесе никогда не смыслил – а было у нас два парня, Джон Болт и Педро Рамирес, Вот они-то вскоре и открыли магазин и наладили подвоз товаров, и я пошёл к ним возницей, стал гонять фургоны в Санта-Фе и обратно. Дела наши пошли неплохо, у нас завелись кой-какие деньги, которые мы честно делили на троих, ибо от всей нашей компании только нас трое и осталось; потому что пару человек пристрелили в пьяных драках в салуне, а Чарли пропал. Оказалось, что он подался назад в Санта-Фе, где и околачивался вокруг кабака, как и раньше, болтал о старых добрых временах в Колорадо, клянчил выпивку и спал в грязи среди свиней.

Хотя из-за этих регулярных поездок в город я стал опять досягаем для Эстреллиты, ничего страшного не случилось, потому как она уже успела завести себе другого парня. А ещё она завела себе нового ребёнка – который вполне мог быть и моим, но у меня в те времена не было никакого чувства ответственности, потому как мне было всего семнадцать. Если он и впрямь был мой, и если все ещё жив, ему сейчас года девяносто четыре, не больше.

Именно тогда-то я и купил себе коня; вообще-то это был индейский пони, но мне он достался от каких-то белых парней, что пригнали в Денвер целый табун таких же. А ещё я обзавелся моей первой пушкой – это был капсюльный «Кольт-Драгун» и я взял себе за правило упражняться в стрельбе из него по пути в Санта-Фе, и до такой степени наупражнялся, что при случае мог уже за себя постоять, что при моём росте не так-то просто: примерно в те годы я как раз дорос до пяти футов с четырьмя дюймами и на этой отметке остановился навсегда. Я справил себе ботинки на хорошем каблуке – сшил на заказ в Санта-Фе – которые добавляли мне пару дюймов росту, а ещё завел себе мексиканское сомбреро с высокой тульей – черное, расшитое серебром. Так что, если взглянуть со стороны, во мне было все шесть футов, хотя частично это были дутые футы. Недалеко от поселка, давшего начало Денверу, было большое стойбище Арапахов, которые, как вы знаете, дружили с Шайенами; а иногда и сами Люди небольшими группками проезжали мимо по своим делам. Никого знакомых среди них я не видел, хотя, честно говоря, не слишком и старался увидеть. Уж не знаю, чем и объяснить мое нежелание встречаться с ними, я ведь был белый человек и делал все, что и положено белому, но всё равно мне было вроде как стыдно перед индейцами. Бывало чувствую себя прекрасно и настроение высший класс, и вдруг увижу – краснокожие скачут – и впадаю в меланхолию… Я раньше никогда не замечал, какие они оборванцы, покуда не увидал их в Денвере. И не потому, что всегда бедны: даже если индеец, по своим меркам, разрядится-разоденется в пух и прах, всё равно есть в нем что-то такое жалкое и убогое, что хоть плачь. Старая Шкура Типи в лучших своих облачениях выглядел так, словно его кошка трепала и корова жевала – это по белым меркам. Но я этого не замечал, пока не побывал на Миссури, не пожил в городе, а потом вот вернулся назад.

Магазин наш сначала размещался в палатке, но дело расширялось и вскоре мы соорудили себе деревянное строение, где я и прохлаждался между рейсами в Санта-Фе. Сюда иногда наведывались Арапахи со шкурами на продажу или с дичью, если была лишняя. Вот тут-то я и заметил, как они смердят. Три индейца в дверь войдут – и всё, дышать уже нечем. Никаких сил не было выносить их присутствие в доме, и в конце концов мы решили, что с индейцами торговать будем снаружи, под навесом. К тому же у них купить было, в общем-то, нечего; если они привозили, к примеру, оленью ногу, то она по пути успевала сгнить и кишела червями, а шкуры у них были плохо выделаны и стояли колом, как фанера.

После того, как ты повидал кондитерское заведение в Миссури и тот аппарат со слониками для продажи содовой, и ботиночки, что выходили из-под рук Анджело, и миссис Пендрейк в юбке колоколом с обручами и в корсаже на китовом усе – после того, как всё это повидал, ты просто не сможешь не заметить, что индейцы грубые и неотесанные, грязные и вонючие, вшивые и невежественные…

Вы-то знаете, как я был предрасположен в их пользу, и поймете, как нелегко мне было признать правду. Но мало того – теперь я их возненавидел. Потому-то меня и преследовало чувство стыда, и партнерам своим я даже не заикался о том, что имею к краснокожим какое-то особое отношение. Розничная торговля в магазине в мои обязанности не входила, и мне ничего не стоило улизнуть куда-нибудь когда приезжали Арапахи.

Денвер строился как раз посреди их охотничьих угодий, но они претензий пока не предъявляли. Я даже помню, что в самом начале какой-то вождь по имени Маленький Ворон прискакал в посёлок из своего стойбища и перед большим скоплением белого населения произнес речь. Вообще-то он два раза приезжал, первый раз его переводчик напился до потери сознания, и всю затею пришлось перенести на следующий день, когда вождь приехал вновь и произнёс длиннющую речь в стиле Старой Шкуры Типи, которая одних позабавила, а других, наоборот, взбесила, потому как вместо того, чтобы выслушивать болтовню старого грязного индейца, они предпочли бы, в этот момент, рыть золото, Маленький Ворон был простоволос, у него было широкое лицо и широкие плечи, в ушах – большие медные кольца. Суть его речи, ежели слить «воду», сводилась к следующему;

– Арапахи приветствует бледнолицых на этой земле, которая принадлежит Арапахи с тех самых пор, когда… – (далее следует подробный отчёт о том, как любят его племя духи с множеством примеров мистического характера из истории Арапахов).- Арапахи любят бледнолицых и считают их братьями, – (далее – глубокий анализ данного вопроса, имеющий целью, главным образом, добиться угощения бесплатным кофе с большим количеством сахара). – Арапахи счастливы, что белые люди добывают здесь жёлтый песок, раз уж он им так сильно нравится. Наша мать земля родит все сущее для всех людей, живущих на ней, и у каждого народа есть на земле уголок, который он зовет своим домом и который ему доводилось окропить своей кровью. Именно в таком уголке и поставили своё стойбище наши бледнолицые братья, и мы, народ Арапахов, принимаем их с миром и дружбой. Арапахи надеются, что вы не станете делать зла. Они также надеются, что вы не задержитесь здесь надолго…

Маленькому Ворону дали сигару, покормили завтраком, который он съел с помощью ножа и вилки, а потом он уехал в своё стойбище. А вскоре после того воины Арапахов отправились на запад воевать с ютами, а в их отсутствие толпа пьяных старателей нагрянула в их деревню, учинила дебош и изнасиловала нескольких женщин. Арапахи, когда вернулись с войны, пошумели немного, но ничего серьёзного так и не предприняли. Должен вам сказать, что раньше я не слишком восхищался городами и городской жизнью, но, сдается мне, причина тут в том, что те городишки, куда меня забрасывала судьба, мне своими руками строить не доводилось. От жизни у Пендрейков в штате Миссури я без ума не был, вы помните – не мог понять, в чем её смысл, такой жизни-то. Здесь, в Денвере, всё было иначе: он рос у меня на глазах и при моём участии. К лету он превратился в самый настоящий город, а люди с равнин все прибывали и прибывали; и хоть старательская удача улыбалась немногим, а многие – Божьей волею – разорялись и уезжали восвояси, но очень многие оставались, оседали, капитальные дома постепенно заменяли холщовые палатки, потом газета начала выходить, а там, глядишь, и церковь поставили (хотя пастора, должен вам сказать, я избегал всеми силами, как и краснокожих), потому как в те времена без церкви город был не город. Вот и получалось, что мы, судя по всему, задержимся в этих местах подольше, чем хотелось Маленькому Ворону. Сам я постепенно другим человеком стал, сами понимаете, партнер деловой из меня получился хоть куда, деньги зарабатывал, одевался по-человечески, и к девчонкам-испанкам в Санта-Фе подход найти умел, и вообще, по-моему, просто прекрасно, что предприимчивость белого человека нарушила вековой сон этой девственной земли. Да что там говорить, самая жалкая старательская хижина – это же просто дворец и символ торжества цивилизации над дикостью и запустением… По крайней мере, так я думал тогда.


***


Ещё год или два до меня время от времени доходили рассказы про Шайенов и их проделки, хотя специально я никого не расспрашивал, но дело в том, что поток народу с востока, снявшегося с места по причине золотой лихорадки, проходил именно через земли племени, южную их часть, а те, кто уже Божьей волею разорился и разочаровался, понуро брели домой теми же местами. Так что можете себе представить, какой эффект все это производило на бизоньи стада, служившие Шайенам источником всего необходимого для жизни. Кроме того, через те же земли вдоль реки Рипабликен теперь регулярно ходили дилижансы, а я ведь, помнится, говорил вам, что индейцы просто не выносят ничего регулярного.

Но при всем при этом стычек с ними было меньше, чем можно было ожидать: при всей своей дикости, а, может, именно благодаря ей краснокожий поначалу робок и терпелив, когда сталкивается с чем-нибудь необычным. Шайены думали, что люди, прущие по западу за золотом, безумны, и потому считали за благо не мешать им. Время от времени мальчишки или парни угоняли у белых лошадей, а клянчить у переселенцев кофе и табак вообще стало делом обычным. Правда, Шайены любили не столько клянчить, сколько припугнуть. Слегка, потому как заметили, что это эффективнее, чем ждать от белых гостеприимства. Но если пришёльцы давали отпор, то индейцы, как правило, оставляли их в покое, не причинив вреда. Отчасти, это объяснялось тем, что Шайенам всегда не хватало оружия, и даже если удавалось заполучить где-нибудь пару сравнительно новых ружей, у них никогда не было пороха или пуль. Даже наконечники для стрел – и те были у них в дефиците, приходилось добывать железки у бледнолицых – обручи от бочек и всё, что попало.

Я обо всём об этом говорю потому, что в Денвере наслушался всякого бреда про Шайенов. Нет, в этом городе индейцев никогда не научатся терпеть, разве что они коллективное самоубийство учинят – тогда может быть. По крайней мере так мне тогда казалось. Я как раз почувствовал вкус к «строительству цивилизации» «где прежде бродили лишь зверь и дикарь», как писали в тогдашних газетах, и потому к Арапахам, что наведывались к нам, не испытывал ни малейшей симпатии. Но вреда от них никакого не было, разве что вонь да вши – но этого добра и у белого брата в Колорадо тоже хватало, должен вам честно сказать. Но всё равно вокруг только и разговоров было, что, мол, «убрать», да «гнать» их, да «стереть с лица земли»; и, насколько помню, больше других кипятились те, кого старательская удача обошла, а кто преуспел – те почему-то были терпимее. Хотя оно и понятно: если ты продал все, что имел, чтобы отправиться на Запад, золота не нашёл и остался ни с чем «на бобах», как говорится – кто тут виноват? Ясное дело – индейцы, а кто же еще? Без них тут явно не обошлось…

Но вернемся к моим делам: по причине деятельности одной конкурирующей фирмы наше дело – Болта, Рамиреса и мое – оказалось под угрозой: они подрывали наш бизнес низкими ценами, ибо доставляли свой товар прямиком через равнину из Миссури, что обходилось дешевле, чем наши рейсы на юг, в Нью-Мексико, куда, хоть и короче, но гораздо труднее добираться через горы и пустыни. Вот тут-то Болту и Рамиресу и пришла в головы идея отправить меня в Вестпорт, штат Миссури – теперь это Канзас Сити – и завезти оттуда товаров, которые, значит, пойдут по более «конкурентноспособным ценам», как они говорили, потому как по части бизнеса оба были головастые парни.

Я добрался в Миссури без приключений – один, верхом, везя с собою кучу денег для закупки товаров. В Вестпорте я рассчитывал нанять погонщиков с мулами, и, в общем, так все и сделал, чин чином, и через пару недель все было готово – товары, мулы, фургоны и погонщики – и мы выехали в сторону Колорадо.

Однажды – дело было в конце августа – мы устроили дневной привал неподалёку от реки Арканзас, что в западной части Канзаса. Место там безлесое на много миль вокруг, ни деревца, и я залез в тень под фургон, улегся там, положив под голову скатанное одеяло, и попыхивал трубочкой, потому как незадолго до того завел себе такую дурную привычку. Может, я даже задремал слегка, что было бы не удивительно, но вдруг ощутил, что какая-то подозрительная тишина повисла в воздухе… Отношения с погонщиками у меня не сказать чтобы очень задушевные были: они бесились, что нанял их мальчишка – это я, то есть, – вот и приходилось периодически напоминать им, что «Кольт-Драгун» всегда со мной и у нас с ним намерения серьёзные… В общем, в этот самый момент закралось мне подозрение, что они Шайен решили устроить какой-то сюрприз. Это сразу вернуло меня в чувство и пушка оказалась у меня в руке в одну секунду.

Однако, лежа под фургоном, я увидел чьи-то ноговицы с бахромой, и пару мокасин с завязками, расшитыми бисером, голубым и красным, и с белой полосой от лодыжки до большого пальца. Мне как-то раз довелось сидеть и наблюдать, как Падающая Звезда с помощью жильной нитки и костяной иголки расшивает мокасины этим самым бисером.

Так вот, это были те самые мокасины, и стоял в них, судя по всему, никто иной как Горящий Багрянцем, несмотря на то, что мне были видны только ноги. Он был не один – ещё пятнадцать или двадцать пар ног в мокасинах насчитал я, глядя из-под своего фургона. И что-то очень не понравилось мне в том, как стояли эти ноги.

Вам, наверное, интересно, что именно мне не понравилось. Видите ли, с того места, где я лежал, мне не было видно ни одного ружейного приклада. А это означало, что они держат оружие наизготовку.


ГЛАВА 13. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ШАЙЕНАМ


Выбираться оттуда я особенно не торопился, да и когда выкарабкивался, то не сильно горел желанием вылезать индейцам под ноги. Что до индейских ног, то у меня, впрочем, и выбора не было, потому как фургон они обступили со всех сторон.

Так что это выполз я и, едва оказавшись за краем фургона, вскакивая на ноги, гляжу – аб! – прямо передо мною знакомое лицо, точно, да это же Горящий-Багрянцем-На-Солнце! Лицо, само собой, сильно размалевано, но размалёвано так, как и когда-то, иначе бы я его не признал.

Нельзя не сказать, что пока я поднимался, два других индейца – хвать меня за руки – и заломили их назад, к тому же ещё отобрали нож и револьвер. Да-а-а, эти парни явно не питали к нам дружеских чувств. Они по-прежнему выкручивали мне руки, но я не брыкался и не лез в бутылку, так что сумел разглядеть, что мои погонщики все до единого схвачены, правда, в разных положениях, кто стоя, кто лежа, хотя и не похоже, чтоб кто-нибудь из них перед этим рыпнулся.

Даже мое положение оказалось затруднительным, хотя я вроде с этим индейцем был знаком. Тем более, что Горящий-Багрянцем-На-Солнце не очень-то спешил меня узнавать. Да и ко всему упустил я из вида, что раскрашенное лицо способно перепугать до смерти, если вдруг нежданно-негаданно столкнуться лицом к лицу.

Сомбреро своё я обронил, так что Горящий прекрасно видел черты моего лица. Да и с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз, прошёл всего лишь год, ну, полтора, не больше, правда, я стал отпускать усы, но они ещё не могли так уж изменить мою внешность.

Но он оставался неприветлив и когда заговорил, и глаза его на размалеванном красной краской лице с белыми линиями от переносицы под ними выказывали явную неприязнь.

– Почему,- спрашивает он, ясное дело, по-шайенски, – ты похитил лошадь моего отца?

Тогда-то я и заметил, что рядом другой индеец держит за недоуздок того пинто, что я купил в Денвере. Этот индеец оказался моим старым знакомым по имени Тень Что Он Заметил, может, помните, это Тень водил меня в мой первый набег на Ворон, когда я ещё заработал своё индейское имя. Однако сейчас на меня он смотрел зло.

– Брат,- обращаюсь я к Горящему Багрянцем не без некоторой поспешности,- разве ты меня не узнаешь?

И что, думаете, он хоть на секунду усомнился, откуда это я так свободно говорю по-шайенски? Как бы не так!

– Вам, белым людям,- говорит он презрительно,- мы дали кров и пищу, когда вы были голодны и заблудились, потому что мечты о жёлтом песке совсем лишили вас разума. А потом вы похитили наших лошадей. Вы все очень плохие люди и мы не желаем заключать с вами никаких договоров.

Соратники, явно и горячо разделяя его негодование, что-то сердито пробурчали себе под нос. А я смотрю на него и все не могу взять в толк, чем это он так недоволен, поэтому весьма подробно объяснил ему, где и при каких обстоятельствах я приобрел этого пони, заметив, что теперь он может взять его, как полагается по обычаю, потому что он мне брат.

Уже несколько раз я употребил слово «брат», и это в конце концов стало доходить сквозь орлиные перья до его тупой башки. Поэтому, после того как ещё некоторое время он пообличал белых, крайне неприятным образом потрясая ружьём; при каждом таком взмахе, те двое, что держали меня за руки, каждый раз хорошенько меня встряхивали, а остальные индейцы при этом принимались метать свирепые взгляды на моих погонщиков и что-то ворчать по адресу этих бедолаг, которые – хотя обычно это грубая, сквернословящая, кичливая публика – теперь от страха совсем оцепенели; прошло уже довольно много времени и я уже почти потерял всякую надежду, потому как проживи среди индейцев пять лет, а всё равно они выводят тебя из себя; короче говоря, в конце концов он с раздражением сказал, хотя на этот раз причиной его раздражения был лично я, а не расовые предрассудки:

– Почему ты всё время называешь меня «братом»?! Я не хочу, чтобы ты это делал. Я тебе не брат. Я – Шайен.

А смуглый парнишка, который держал меня за правую руку, – у него ещё на поясе висела уйма скальпов, один из которых был жёлтоволосый и уже никак не мог принадлежать никакому Поуни, – предложил:

– Я думаю, нам следует убить его сначала, а потом говорить.

Этого молодца я не знал, но среди прочих увидел Птичьего Медведя, Худого и Катящегося Быка, который удерживал мою левую руку.

– Так вот, – говорю я храбро, – мне кажется, что вам, Шайенам, можно доверять не больше, чем тем белым, которые причинили вам зло. Ведь всего два снега тому назад я был вам братом, жил в типи Старой Шкуры, охотился и сражался бок о бок с Шайенами, и, по крайней мере, один раз едва не сложил свою голову за них в бою. Но, конечно же, ваши лживые языки скажут, что вы знать меня не знаете, Маленького Большого Человека.

Горящий Багрянцем прервал меня:

– Он скакал рядом со мной в Битве Длинных Ножей, в которой белые люди не знали, как надо сражаться. В том бою он погиб, однако перед этим убил немало «синих мундиров». Но его тело белым не досталось. Он превратился в ласточку и улетел далеко за утесы.

– Так знай, – не выдержал я, – что я и есть Маленький Большой Человек! Иначе откуда бы я знал о нем?

– О нем все знают, – по-индейски упрямо твердит своё Горящий Багрянцем. – Он – великий герой нашего народа. А о нашем народе знают все, поэтому все непременно знают и о нём. И больше я не буду об этом говорить.- Он перехватывает ружьё левой рукой, а правой берётся за рукоятку ножа, которым снимают скальпы. – Мало того, что ты конокрад, так ты ещё и самый большой лжец на свете, -продолжает он. – К тому же ты ещё и глупец. Говорю тебе, я сам видел как МАЛЕНЬКИЙ БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК УПАЛ И ПРЕВРАТИЛСЯ В ПТИЦУ. Поэтому ты не можешь быть им. Кроме того, ты – белый человек, а Маленький Большой Человек был Шайеном.

– Посмотри на меня, – говорю я.

– Э-э-э, может, у Маленького Большого Человека и была светлая кожа, но это ещё не значит, что он был белым человеком, – гнёт свою палку Горящий Багрянцем. – К тому же ты мне показываешь на себя, а не на него.

Вот так-то. С этими проклятыми индейцами, чёрт бы их побрал, по части упрямства никакой осел не сравнится. И тогда я подумал: все, мне крышка! Тем более, когда Горящий Багрянцем пригрозил, что отрежет мне язык, чтобы не лгал. Особенно это приветствовал тот злобный тип, что держал меня справа. Впрочем, какой там тип, совсем мальчишка, примерно в тех годах, что был и я, когда убил своего первого врага. Я сказал, что не знал его, но вдруг до меня дошло, кто это.

Это был Грязь На Носу, просто с тех пор как я подарил ему пони, после того боя, в котором я заслужил себе взрослое имя, он сильно подрос.

Горящий Багрянцем достал свой нож. Я взглянул на Грязь На Носу. Чёрт возьми, стоило рискнуть. И я у него спрашиваю:

– Тот вороной, что я тебе дал на Пороховой речке, все ещё у тебя?

Свирепое выражение на его лице тут же смягчилось и он отвечает:

– Нет, его украли Поуни, когда мы два снега тому назад стояли у Горы Старой Женщины.

– Ты слышал? – спрашиваю у Горящего Багрянцем. Лицо его приняло недоуменное выражение, насколько можно было разглядеть сквозь краску.

– Я тут не все понимаю,- признал он,- это правда.

Я скороговоркой выпалил ещё несколько подробностей из прошлого, но большего не добился. Впрочем, нож он Шайен убрал. Эта самая подробность о вороном, видать, спасла мне жизнь или, по крайней мере, язык, потому как люди в те времена появлялись я исчезали, а вот лошади… лошади – это было уже серьёзно.

Значит, решили индейцы отвести меня в своё стойбище – пусть старшие рассудят… За руки меня больше не держали, но и возвращать оружие тоже никто не собирался. Возле погонщиков индейцы оставили небольшую охрану, ну, а я своим парням посоветовал отнестись к этому неудобству с пониманием, потому как и выбора-то особого у них не было.

Лошадей своих Шайены оставили в ложбине, в полумиле отсюда, на двух самых юных воинов. А этого пинто по-прежнему вёл Тень. Я подумал, что сейчас, пожалуй, не тот момент, чтоб на нем ехать, а запасная лошадь осталась у фургонов.

Вот и обратился я к Горящему Багрянцем с вопросом:

– А на чём я поеду?

Вопрос этот беднягу загнал в тупик. Его упрямое нежелание признать меня было поколеблено и теперь он понятия не имел, что думать дальше. Он повернул ко мне своё искажённое болью лицо.

– Болит, – пожаловался он, – вот тут, между глаз.

Он просунул руку меж перьями боевого убора и почесал черепок. И тут до меня впервые дошло, до чего ж он туп. Ведь когда я был мальчишкой, Горящий Багрянцем казался мне человеком незаурядным, потому как знал толк в стрельбе из лука и верховой езде, чему и меня обучал. И думаю, что во всём этом он и правда соображал неплохо, но в остальном был глуп как пробка.

– Я не стану все время идти пешком, – говорю я, – так и знай.

Видно было, что он испытывал что-то вроде сожаления, что сразу не отрезал мне язык, и дело не в том, что Горящий Багрянцем был необычайно жестоким, а только в том, что иначе не пришлось бы ломать сейчас голову над этой ситуацией.

– Садись сзади за мной, – предложил Грязь На Носу, который после того как я напомнил про лошадь, что когда-то подарил ему, стал доверять мне на семь восьмых. Так что вскочил я сзади него на лошадь, ухватился за его пояс, и мы тронулись с места, и ехали на север часа два пока не добрались до крошечной речушки, которую-то и речушкой назвать было нельзя, так мало было в ней воды.

На противоположном берегу её стояли вигвамы небольшой общины Старой Шкуры Типи; были они, по-видимому, такими же как всегда, но, Господи, подумал я, неужели они всегда были такими убогими и жалкими? И странная штука, сейчас эта вонь поразила меня сильнее, чем тогда, когда десятилетним мальчишкой я вместе с сестрой Кэролайн впервые оказался в их стойбище. А чтобы вы поняли, до чего сильно разило из деревни, скажу лишь, что хотя в это время дул сильный ветер и разносил зловоние в разные стороны, смрад этот забивал даже тяжкий дух Грязи На Носу, ударявший в нос мне довольно-таки резко, ведь я сидел к нему вплотную.

Но вот мы подъехали к знакомому вигваму вождя, служившему мне домом в течение пяти лет; с выцветшими рисунками, в заплатках, а кое-где и разорванной покрышкой. По его внешнему виду я сделал вывод, что Старая Шкура, должно быть, переживает очередную и явно затянувшуюся полосу неудач. Отовсюду сбегались грязные детишки и лающие собаки, а большинство взрослых, кто был в стойбище, уже тут собрались, потому что наш отряд, как обычно, возвращался по частям, и те, кто приехал раньше, уже успели известить о предстоящем деле.

И тут я занервничал; например, среди американцев, чем лучше вы знаете человека, тем меньшую угрозу для вас он представляет, но то же самое, как говорит мой опыт, не совсем верно применительно к индейцам, длительные отношения с которыми только привели меня к убеждению, что они способны на все. Так что до того, как мы спешились, мои колени были тверже. В сопровождении воинов я нырнул в середину через входной проем типи. Внутри было темнее, чем в былые времена, потому что костёр не горел; я вошёл с яркого света и в течение некоторого времени, пока глаза мои не привыкли к темноте, ничего не видел. Войдя, мы повернулись направо, и, как того требовал обычай, минуту помолчали; потом из сумрака где-то перед нами раздался гортанный голос Старой Шкуры.

– Я хочу, чтобы вы вышли,- обратился он к индейцам,- и дали мне поговорить с белым человеком наедине.

Все вышли, а я по кругу пошёл к тому месту, где сидел старый вождь. Может, вам покажется, что было бы разумней взять напрямик, срезав путь по диаметру, но этого никогда не делали: в жилище было принято ходить по кругу.

Как только мои глаза привыкли к темноте, я смог разглядеть вождя. А он всё это время сидел молча; сидит, вижу, с непокрытой головой. И тут я вспомнил, как в бою на Соломоновой протоке выкинул взятый у него цилиндр, и на душе у меня сделалось гадко. А в руке я держал своё мексиканское сомбреро, которое когда-то купил по случаю и надевал в дорогу. Вещица и впрямь чудесная, с лентой, украшенной серебряными медальонами, и с расшитыми полями.

– Дедушка, – говорю, – я принёс тебе подарок, – и вручаю ему эту шляпу.

Теперь я сделал все, что от меня зависело. И если бы Шайены решили меня как самозванца предать смерти, то тут ничего поделать я не смог бы.

– Мой сын,- говорит Старая Шкура Типи, – я увидел тебя, и моё сердце воспарило, как ястреб. Садись со мной рядом…

.На душе у меня полегчало. Я сел на бизонью шкуру по левую руку от него. Он наклонился и обнял меня. И, честное слово, это меня растрогало. Потом он взял сомбреро, быстро срезал ножом его верхушку, воткнул единственное орлиное перо за серебряную ленту и надел его.

– Не эта ли шляпа раньше была моею? – спрашивает он.- С той поры она стала мягче и нагуляла жир.

– Нет-нет, это другая.

– Тогда раскурим трубку, раз ты вернулся,- сказал он и приступил к ритуалу: набил трубку, раскурил, протянул её на все четыре стороны и так далее, поэтому прошло немало времени, прежде чем мне удалось затянуться душистой смесью коры красной вербы.

– Я видел тебя во сне, – сказал вождь через некоторое время. – Ты пил из источника, который бил из длинного носа какого-то зверя. И зверь этот был мне неведом. По обе стороны носа у него росли два рога. И в воде, которая лилась из его носа, было много пузырьков.

Мне всё равно, поверите вы или нет, но подумайте вот над чем; если я всю эту историю выдумал от начала до конца, то неужели я не мог бы выдумать чего-нибудь похлеще? Ну, а говорил вождь, конечно, про аппарат для разлива содовой воды в виде головы слона в заведении у Кейна. Как все это объяснить – сам ума не приложу.

Мы просидели там, как мне кажется, не меньше часа, прежде чем подошли к теме важной для меня. Но индейца лучше не подгонять – всё равно ничего не выйдет.

Наконец Старая Шкура Типи сказал:

– Не сердись на Горящего Багрянцем В Лучах Солнца и на других тоже. В прошлом году у них с какими-то белыми, которых они нашли в пустыне, боль ных и голодных, вышел нехороший случай. Эти белые сошли сума, когда искали жёлтый песок, и наши люди пожалели их, накормили и принялись лечить от безумия; а потом, поправившись, эти белые украли у нас двадцать шесть лошадей и ружьё Пятнистого Пса, и ночью убежали.

Старая Шкура Типи спокойно затянулся и пустил дым кольцами.

– А что ещё беспокоит некоторых Людей, – про должал он, – так это, что мы пришли сюда на совет с белыми в форте Бента, куда созвал нас Отец Белых, вот почему мы надели наши лучшие одежды, и вдруг Горящий Багрянцем В Лучах Солнца и другие случайно встретили ваши фургоны и увидели пинто, который был в числе похищенных лошадей в прошлом году.

Я взял у него трубку:

– Не понимаю, почему они меня не узнали?

– Да, – сказал Старая Шкура Типи. – Ты хочешь есть?

Он никогда и ничего не говорил просто так, и я знал, что теперь по всем правилам мне следовало подкрепиться, и сказал «да»; и тут вошла его жена Бизонья Лощина, развела огонь, сварила нам щенка и подала миски, над краем которых, как знак особого почета, возвышались маленькие лапки. Однако на меня по-прежнему не смотрела и мы не поздоровались, потому что Старая Шкура ещё не дал ей на этот счёт «добро». А когда мы всё это съели, уже почти стемнело.

Вождь вытер жирный рот полями шляпы. И вовсе не потому, что был неопрятен,- дело в том, что после дюжины трапез это его сомбреро до того пропитается жиром, что никакой вождь ему не будет страшен.

Он продолжил разговор с того самого места, где мы остановились.

– Я не совсем понимаю, что с тобой случилось в битве Длинных Ножей, когда солдаты на лошадях не знали как правильно сражаться, – сказал он. – Тогда мы все бежали из-за того, что духи покинули нас. А когда мы собрались опять, а тебя нигде не было, мы увидели ласточку, которая долго-долго летала над нами. Так что проще всего было предположить, что это ты. К тому же думать так было приятно, потому что Люди всегда гордились тобой и любили. А позже мне приснился этот зверь с длинным-длинным носом, который дал тебе пить в деревне белых, но только я никому об этом не говорил, чтобы оно не принесло тебе несчастья.

– Поэтому, – говорит он, – не надо обвинять Горящего Багрянцем В Лучах Солнца, что он тебя не узнал.

Он поднялся со шкуры и, показав, что я должен следовать за ним, вышел и стал у входа в типи, где всё это время собиралось всё стойбище.

За бескрайней прерией садилось солнце, окрашивая небо на западе в багровые, алые и розовые тона, и в его отблесках лица людей стали ещё более красными.

Старая Шкура Типи в этом сомбреро смотрелся довольно-таки ничего. Завернувшись в красное одеяло, он, стоя рядом со мной, как и можно было ожидать, изрёк солидную речь. Всю её передавать не стану, ограничусь только заключением.

– Так что по этому случаю я думал, и говорил, и курил, и обедал. И вот я решил: Маленький Большой Человек вернулся!

И сказав это, ушёл в типи. А все остальные подошли и приветствовали меня сердечно, как никогда раньше, обнимали, говорили приятные слова, и мне пришлось есть ещё раз пять или шесть и бесконечно говорить, говорить, говорить… и думается, я был тронут этим, хотя всё же знал, что вновь индейцем никогда не смогу стать.


* * *


Короче говоря, на меня обрушилась уйма новостей о том, что эти люди делали после битвы при Соломоновой протоке – примерно то же самое, что делали и со времен незапамятных: большую часть года, как обычно, были на севере, но каждое лето спускались на все шайенские сборища на юг. С солдатами за это время никаких осложнений не было, потому как держались от них в стороне. И, похоже, род Старой Шкуры всё ещё пускали на эти сборища, из чего следовало, что он за это время умудрился не увести ничьей жены.

Год индейцы предпочитают обозначать как-нибудь эдак: «Было это в то время, когда Бегущий Волк сломал ногу» или «Той зимой, когда тополиное дерево упало на типи Птичьего Медведя». А так как эту летопись они хранили в голове, то именно событиями такого рода она и была богата, а что-то действительно важное вполне могло в ней и не уместиться. Так, о бегстве на Соломоновой протоке мне рассказали только Горящий Багрянцем и Старая Шкура, а остальные давно о нем забыли. И если бы спросили Шайена, а что он помнит о том знаменательном лете, то он, наверно, сказал бы что-нибудь вроде: «Тогда мой гнедой на скачках обогнал вороного Резаного Живота».

А в краях этих они, по словам Старой Шкуры, оказались потому, что у форта Бента правительство собирает мирную конференцию. На ней обещался появиться сам глава комиссии по делам индейцев, так что, как я понял, это на вождя произвело безмерное впечатление. Он рассчитывал получить ещё одну медаль, а то и новый цилиндр. А о прочем, однако, он четкого представления не имел.

Одно из многих пиршеств в мою честь происходило в типи Горба; Горб всё ещё был военным вождём и ни капли не изменился.

– Добро пожаловать, мой друг! – сказал он мне при встрече.- Ты, случайно, не принес мне в подарок пороху и пуль?

Так что я ему подарил весь свой запас бумажных гильз и капсюлей для моего «Кольта» драгунской модели, оставив себе только заряды в камерах. Думаю, если б об этом узнали в части, то меня вздернули б на первом же суку.

– Заходи, поешь,- пригласил он меня. Приглашены также были Старая Шкура Типи, Тень-Что-Он-Заметил, Горящий Багрянцем и ряд других моих старых друзей, и там-то мы потолковали об этом договоре.

– Я не знаю, – сказал Старая Шкура Типи после того, как мы съели варёный бизоний язык, – хорошо ли, чтобы Люди превращались в пахарей, хотя у Желтого Волка и была такая мысль, а он был мудрый человек…

Горб сказал:

– Жёлтый Волк был великим вождём, но белые люди опутали его злыми чарами, иначе откуда бы у него появились такие мысли? Он слишком много времени провел возле фортов-

– Я хочу сказать, – поднялся Тень Что Он Заметил. – Я скорее умру, чем стану сажать картофель.

Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца всё ещё болезненно переживал ту подлую шутку, что сыграли с ним охотники за жёлтым песком. Он сказал:

– Что бы мы ни делали, белые люди нас обманут. Если мы посадим картофель, они его похитят. Если мы станем охотиться на бизонов, то они их распугают. Если мы затеем сражаться, то они не будут воевать как полагается.

Ни к какому выводу он так и не пришёл, но впал в подавленное состояние и не выходил из него весь остаток этого дня и все следующее утро, и все это время просидел неподвижно прямо тут, в типи Горба – не ел, не пил, не разговаривал, и семья Горба оставила его в покое, и все просто обходили его как камень.

– Может быть, и так, – сказал Старая Шкура Типи. – Но, с другой стороны, белых людей становится все больше и больше, и они строят постоянные стойбища. Если они не находят лес, то они нарезают кирпичи из земли или зарываются в землю, как луговые собачки. И чтобы ещё не говорили про белого человека, надо признать одно – ОТ НЕГО НИКУДА НЕ ДЕТЬСЯ. Бледнолицым не видно конца. А Людей всегда было не очень много, потому что нам предназначено быть не такими, как все, а выше и лучше всех. Очевидно, не всякий может быть Человеком. А чтобы было так, должно быть огромное количество низших людей. По-моему, в этом и состоит предназначение белых на земле. Поэтому мы должны выжить, ведь без нас мир потеряет всякий смысл. Но выжить, если белые разгонят бизонов, будет нелегко. Может, нам следует попробовать работать на земле. Другие краснокожие занимались этим. Когда я был мальчиком, народ, называемый Манданы, обрабатывал землю по берегам Большой Мутной Реки. Правда, Лакоты постоянно нападали на их деревни и многих убивали. А потом Манданы заразились оспой от проезжих белых торговцев и все до одного умерли. Нет больше Манданов. – Старая Шкура Типи поднял брови. – Наверно, они не были великим народом.

– Из пахарей никто им никогда не был, – сказал Горб, после чего обратился ко мне. – Наверно, у тебя в фургонах много пороха и свинца?

Я пропустил его вопрос мимо ушей. И это было правильно, потому что я сам собирался обратиться с речью. Сейчас со мной здесь считались, и вовсе не потому, что я мог вести караван – Шайенам до этого никакого дела не было, они меня даже не спросили, что я делал все это время – нет, нет, авторитет мой держался на том, что меня считали убитым на Соломоновой протоке, а я, однако ж, вернулся.

Вот как я рассуждал. К примеру, Старая Шкура прожил в прерии более семидесяти лет, ну и что? Какой след он оставил на этой земле? Спору нет – свою землю индейцы любят, но вся штука в том, что самый жалкий бледнолицый со своей лачугой пустил в эту землю такие корни, какими не может похвастать ни один краснокожий кочевник. На это, конечно, можно взглянуть под таким углом: когда две вещи связаны, они обязательно оставляют след друг на друге; так, дерево корнями связано с землей, а земля – с деревом. К примеру, в Денвере теперь дома строят основательно, с фундаментом; не просто стенки ставят на земле, а врываются в неё, и если в один прекрасный день белые отсюда исчезнут, всё равно на этой земле надолго останется их след. Ибо нет в природе такой силы, чтобы вырвать из земли фундамент или погреб.

Может, белые естественнее индейцев! – вон оно как стал я рассуждать. Ведь даже луговые собачки и те живут оседло… Ну, теперь-то я знаю, что все живые существа одинаково принадлежат природе и никакое не может быть естественнее другого, но тогда я был молод и эти различия не давали мне покоя: как же примирить такие взаимоисключающие точки зрения. Индейцы, к примеру, считают, что они ближе к природе, а белые утверждают, что они человечнее, то есть, дальше ушли от животных. Но как на это ни посмотри, мне ясно было одно: шайенскии образ жизни обречен. И не здесь я это понял, нет, а в совсем другом месте, в Денвере, потому как истина порой сперва всплывает совсем не там, где ей суждено сбыться, а в месте весьма и весьма отдаленном. Представьте себе, что вы в Китае, и там изобрели порох, а вы стоите и ясно видите, что каменные замки и доспехи рыцарей за тысячи миль от вас уже обречены.

Так что то, что я сказал, имело вполне практическую направленность. Я стоял в типи Горба. На мне было лучшее красное одеяло Горящего Багрянцем. Мы с ним уже успели обменяться подарками, и он, как это принято среди индейцев, отдал мне самое лучшее из того, что у него было.

– Братья, – сказал я, – когда я сижу среди вас, я думаю о прекрасной стране у реки Паудер, где у нас было столько счастливых минут, когда я был мальчишкой. Вы помните то время, когда Маленький Ястреб спал в своём типи и внезапно проснулся, разбуженный запахом барсучьего сала, и поднял полог вигвама, и увидел индейца-Ворону, похищающего его лошадь, и убил его? А когда Два Грудных Младенца вернулся со своей военной тропы против ютов после того как пропадал целый год, и пояс его был увешан скальпами, и он пел песню, которой его обучил орел, когда он, раненый, скрывался в сухой балке? Вы помните, как прекрасна Заоблачная Вершина, с этой своей белой шапкой и склонами пурпурно-синими? А вспомните чистые и всегда студеные воды Реки Вздорной Женщины, которые сбегают с гор, где тает снег. А леса, богатые дровами для костра и жердями для типи, а оленей с огромными рогами, а медведей в меховых шубах…

Мне кажется, что там, на Пороховой Речке, лучше, чем здесь, на этом месте. Я ничего не знаю об этом договоре, но я точно знаю, что этими краями, где мы сейчас стоим, будет проходить все больше и больше белых, потому как здесь мы всего лишь на расстоянии полета птицы от деревни белых, называемой Денвер, да большой страны белых, называемой Миссури. Я был и там, и там, и знаю, что ни одно из этих мест скоро не исчезнет, а только будет становиться все больше. И я считаю, что поскольку они будут разрастаться, то они и земля вокруг будут все меньше радовать глаза Шайенов.

Я запнулся, оно ведь нелегко быть пророком, если у тебя нет навыков.

– У меня был сон, – говорю я, – после Битвы Длинных Ножей. Я летал над всей этой землей и видел под собой белых людей, которые строили квадратные дома, но к северу, на берегах славной речки Паудер я видел великий народ Шайенов, живущих счастливо, сражающихся с Горными Змеями и Воронами, добывающих бизонов и оленей и похищающих лошадей.

Заговорил Старая Шкура Типи:

– Мне кажется, я слышал слова мудрости, – сказал он, – Мы прежде собирались говорить об этом соглашении, чтобы поддержать наших южных братьев. Туда идут Чёрный Котёл, Белая Антилопа, а они – великие вожди. Я думаю, что Арапахи, Кайовы и Люди-Змеи также будут там. Видеть все племена на мирной конференции – с бесчисленными пони, в лучших одеждах – это незабываемое зрелище. Отец Белых обещал всем поднести подарки. Просто за то, что явишься на эту конференцию, а это вовсе не означает, что надо прикасаться к перу…

Великий Отец хочет выкупить у Настоящих Людей и других племен те земли, где лежит жёлтый песок. Там будет Бент, а он – хороший человек, женатый на женщине-Шайенке. Я собирался туда отправиться и поговорить о земледелии, потому что Чёрный Котёл и Белая Антилопа, которые мудрые вожди, сказали, что Людям надо подумать о том, чтобы жить оседло…

Но сны не говорят и так, и эдак, и недаром к нам вернулся, чтобы рассказывать про свой сон Маленький Большой Человек…

Я не сообщил ему ничего нового. Индейцы вовсе не дураки, когда дело касается того, что им надо делать, а что не надо. Просто иногда у них бывают такие причины, которые белым понять нелегко. Вот Старая Шкура Типи отправлялся на этот совет главным образом для того, чтобы получить ещё одну серебряную медаль и увидеть праздник, когда сойдутся все племена и станут показывать свою ловкость в верховой езде, свои лучшие одежды, чтобы произвести впечатление на представителя правительства. Он мог даже зайти так далеко, что подписал бы это соглашение, в результате совсем не собираясь заняться земледелием.

Сейчас же после моих слов он решил забыть про всё про это и вернуться в северные края. Но вот что я вам скажу: сделал так он вовсе не из-за моего «сна», он так сделал только потому, что чертовски хорошо знал, что я белый и знаю, что говорю относительно положения в Канзасе и Колорадо.

И все они это знали, и если вы рассмотрите опять легенду, которую они создали вокруг Маленького Большого Человека, вы поймете, что я имею в виду. Она в некотором отношении не имеет ничего общего со мной лично, и раз уж так вышло, что меня отождествляют с ним, то это скорее я должен жить в соответствии с легендой, а не наоборот. И если бы я сделал что-то такое, что противоречило бы этой легенде, то это означало бы только то, что я не есть Маленький Большой Человек. Таким путем индейцы добиваются того, что их основные представления остаются неизменными, а герои – безупречными, и индейцам не приходится лгать. Хотя, как мне кажется, такой фокус не прошёл бы с теми, кто понимает принцип работы таких вещей, как деньги и колесо.. После этой беседы в типи Горба вошёл другой мой сводный брат, Лошадка, одетый шайенской женщиной, и развлек всех нас изящными танцами и прекрасным пением. И мое сердце радовалось, видя что он добился такого успеха в качестве химанеха.

Ночевал я в типи Старой Шкуры. А на следующее утро встретил ещё одного старого приятеля. Я как раз возвращался после купания в речушке, когда увидел какого-то индейца, который, как мне показалось, то ли слепой, то ли нарочно не пропускает на своём пути никаких зарослей полыни и кактусов. Присмотревшись, я пришёл к выводу, что верно последнее, потому что такой трудный путь можно было выбрать только умышленно. Но мало-помалу он добрался до речки, где и принялся мыться. Но не водой, а – грязью на берегу!

Я сразу узнал его. Это был Младший Медведь. Так что когда он закончил свои странные процедуры, я подошёл к нему. Считает ли он меня своим врагом, как и раньше, или нет, я не знал. Но мне казалось, это было так давно, что я об этом вовсе и не думал.

На мое приветствие он ответил вовсе не враждебно, но вместо того, чтобы по-шайенски сказать «здравствуй», говорит «до свидания». А потом точно так же как человек после купания сядет высохнуть на берегу, он заходит в воду и сидит в речке. По-моему, после того, как он умылся грязью, это имело смысл. Тут я сообразил, что он делает всё наоборот, и тогда стало ясно, почему он так себя ведёт.

Позже мою догадку подтвердил Лошадка, который отложил в сторону своё рукоделие – он вышивал бисером – и покинул толпу женщин, с которыми обычно околачивался, чтобы посплетничать.

– Так и есть,- подтвердил он. – Человеком Наоборот Младший Медведь стал в прошлом году, когда у Белого Человека Наоборот купил Громовой Лук.

Я должен кое-что объяснить. Вы знаете, что обычно Шайену-воину трудно найти ровню. Но Человек Наоборот заходит ещё дальше. Он воин до такой степени, что во всём, кроме как в бою, поступает наоборот. Так, он не ходит по тропам, а предпочитает ломиться через заросли. Моется он грязью, а сохнет в воде. Если вы его попросите о чем-нибудь, то он сделает наоборот. Спит он на голой земле, главным образом в самых неудобных местах, а вот на подстилке – никогда. Не может он и жениться. И живет он сам, один, на некотором удалении от стойбища; и, сражаясь, он сражается в одиночку, а не с основными силами Шайенов. А в бою он несёт Громовой Лук, к верхнему концу которого прикреплен копытообразный наконечник. И когда этот лук у него в правой руке, то он не имеет права отступать.

Ну, кажется, в этом деле существует ещё целый миллион прочих правил, потому-то он и является таким не похожим на других, и в любом стойбище таких «человеков» раз-два и обчелся…

– Так ты помнишь Койота? – говорит Лошадка. – Его убили Поуни. Юты убили Красную Собаку… – Он продолжал перечислять новости, которые оказались довольно-таки кровавыми. Потом он, взглянув не без игривости и лукавства на меня, добавил:

– А сам я подумываю перебраться в вигвам Желтого Щита его второй женой.

Я поздравил его и подарил ему маленькое зеркальце для бритья, которое брал с собой в дорогу, чему он был безмерно рад, и после того, как мы с ним попрощались, он, наверное, часами смотрелся в это зеркальце.

Но перед этим я спросил у него о своей бывшей подруге Ничто.

– А на ней женился Белый Человек Наоборот, – рассказал он. – И она сейчас ждёт ребёнкка.

Немного попозже я её и сам увидел – она сидела перед своим типи и толкла какие-то ягоды. Просто удивительно, до чего эта девушка изменилась всего за пару лет. Даже без беременности она была бы довольно-таки тучная. Нос у неё расплылся по лицу, и я не мог припомнить, чтобы прежде у неё был такой злой взгляд. А то, что раньше было блестящими чёрными волосами, теперь смахивало на хвост лошади, только что продравшейся через заросли терновника.

Но самые большие перемены произошли в её характере. Когда я проходил мимо, она с таким ором напустилась на собаку, что прежде мне не приходилось слышать, а когда из типи вышел её муж, то вся эта брань обрушилась на его голову. Шайенские женщины – прекрасные жёны, но иногда они бывают до того сварливы – сварливей не найдёшь.

Мне кажется, можно смело сказать, что та сабельная атака на Соломоновой протоке спасла меня от того, чтобы все это слушать до самой смерти.

Ну, через некоторое время Шайены принялись сворачивать стойбище, готовясь откочевать на север. Мы со Старой Шкурой Типи стояли и смотрели как женщины разбирают вигвамы, делают из жердей волокуши и грузят на них скарб. На голове у вождя красовалось сомбреро, которое из-за разницы в размерах наших голов сидело несколько высоковато на его косицах. Ну, а поскольку это сомбреро было всего лишь вместо того цилиндра, который я потерял, то я по сути ещё ничего ему не подарил, так что теперь мне показалось, что ничего другого не остается, как подарить ему свой «Кольт» драгунской модели. С одной стороны, это был довольно-таки небольшой подарок. Но, с другой стороны, я оставался без лошади, без какого-либо оружия, без шляпы, без куртки – свою я подарил Горбу – а взамен я получил одеяло, каменную трубку, нитку бус и тому подобное, с чем мне предстояло вновь присоединиться к неприязненно настроенным погонщикам и преодолеть остаток пути до Денвера.

– Дедушка, – сказал я. – Я не смогу податься с тобой на речку Паудер…

– Я тебя слышал,- ответил Старая Шкура. Вот и все, что он сказал.

Однако я всё же не мог просто так уйти. А, может, мне самого себя надо было убедить, потому как на второй день у Шайенов я заметил, что они уже не столь непривлекательны для меня. Да и с запахами стойбища я вновь стал свыкаться. Похоже, что со временем я, возможно, вернулся бы к тому себе, каким был прежде.

А, может быть, и нет. Но я почувствовал, что есть определенный риск. Ведь немаловажным было то, что в Денвере дела мои шли совсем неплохо. Да и честолюбивые замыслы к тому времени мне уже были ведомы, потому что в мире белых без честолюбия ни черта из тебя не выйдет. Но ведь по-Шайенски это не передать – там и в помине нет такого понятия.

Оно, конечно, индейские мальчишки мечтали стать великими воинами, а некоторые даже чувствовали призвание вырасти в вождей, но это всё сугубо ЛИЧНЫЕ цели, потому что ни у какого вождя нет власти в нашем понимании этого слова. Индейский вождь ведет за собой только личным примером. Так, если взять вот этот переход на Пороховую речку, то Старая Шкура Типи не отдавал своим людям никаких приказов туда идти. Всё, что он сделал, так это только решил, что ОН туда пойдет, обязательно пойдет. И Горб решил, что Он пойдет, и так далее. И другие пойдут с ними лишь только потому, что считают их мудрыми людьми, а если кто не считает, тот не пойдёт, вот и всё. Ну, а Горящий Багрянцем все ещё никак не мог решить, он по-прежнему сидел на том самом месте, где недавно ещё было жилище Горба и его жёны, а дочери Горба разбирали вигвам как раз вокруг Горящего Багрянцем.

А, с другой стороны, что я ещё собирался делать, когда вел этот караван в Колорадо, как не заняться самому торговлей? Я говорил уже, что коммерсант я никудышний, у меня нет нужной жилки, но при всем при том я себе втемяшил в голову, что она вовсе и не нужна, что и так разбогатеть ничего не стоит в таком совершенно новом месте, каким был Денвер. И уже предпринимались кое-какие шаги, чтоб сделать Колорадо Территорией. А через пару-тройку лет, заработав достаточно денег, я вполне мог бы выдвигаться в губернаторы, ведь я умел читать и писать, чем едва ли могло бы похвастать большинство тогдашнего населения этих мест.

Но как мне объяснить, хоть малость намекнуть об этом индейцу, скажем, Старой Шкуре Типи?

И тут мне помогло появление Младшего Медведя, который ехал как раз в нашу сторону. Само собой, сидел он задом наперед, лицом к хвосту, однако, как раз это и делало его команды-наоборот и подергивания уздечкой нормальными. Он давал лошади команду «влево», имея в виду «вправо», а так как он сидел, поворотясь к лошадиному крестцу, то в этом был опять же здравый смысл, поскольку лошадь шла вперёд, что и надо было.

– Почему,- спрашиваю я,- Младший Медведь стал Человеком Наоборот?

Как я и думал, вождь дал объяснение вполне традиционное:

– Потому что он боялся молнии и грома.

– Вот потому и я решил поехать на запад со своими фурами, – объяснил я.

И, знаете, ведь в этом объяснении была некая доля правды.

Учитывая то, во что, в конце концов, тот договор вылился, я испытываю определенную гордость оттого, что я сыграл кое-какую роль в том, чтобы отправить своих друзей подальше от беды. Чёрный Котёл, Белая Антилопа и другие южные Шайены и Арапахи, которые прикоснулись к перу, оказались в резервации вдоль реки Арканзас, в юго-восточной части Колорадо, месте без дичи, маловодном, с бесплодными землями. А через несколько лет, как раз когда их мирное стойбище располагалось на Песчаной речке – Санд-Крик, на территории той самой резервации Третий Колорадский Добровольческий Кавалерийский полк устроил им кровавую баню…


ГЛАВА 14. В ЛОВУШКЕ


Эта резня при Санд-Крике произошла в шестьдесят четвертом, в самом конце года. С мятежом к тому времени, как вы знаете, было уже покончено, иначе этой бойни вообще бы не было, потому как войскам было бы не до того.

Что до меня, то после той поездки в Миссури я превратился в домоседа. Да ещё втемяшил себе в голову заделаться крупным бизнесменом-воротилой или там встрять в политику. Ко всему, я заподозрил своих так называемых компаньонов, Болта и Рамиреса, которые Должны были со мной делить все поровну, в нечестности. Но как я мог что-то проверить, когда всё время был в разъездах? В знак доказательства вы бы послушали, как они принялись возражать, когда я заявил, что впредь собираюсь безвыездно работать при лавке!

Ну, в бухгалтерии я не шибко разбирался, так что доказать, насколько они меня обобрали, не мог. Но с тех пор, как перестал разъезжать, моя доля заметно возросла. А следующее, что я сделал, так это построил дом и женился.

Мне было тогда двадцать. Женщина, на которой я женился, вернее, девушка восемнадцати лет от роду, была шведкой. Родилась она в Швейцарии и лишь за несколько лет до этого вместе с родителями переехала в Америку. Осели они в Спирит-Лейк, штат Айова, где её мамаша с папашей были злодейски убиты во время нашумевшей резни, учиненной бандой индейцев из племени Санти-Дакота. Было это лет за пять до нашей женитьбы, так что была она достаточно небольшой, чтобы спрятаться в погребе для картошки, что она и сделала, и в результате осталась жива. Звали эту девушку Олга. И когда я на ней женился, то чтобы её спрятать, потребовалась бы, пожалуй, щель побольше. Потому как росту у неё было едва ли не шесть футов, да и все другое под стать, хотя лишь него жиру не было у неё ни унции. Была она повыше меня, даже когда я обувался в ковбойские сапожки на высоких каблуках.

Кожа у Олги была очень белая и тонкая, а волосы такие красивые и светлые, что даже в пасмурный день, казалось, на них падает солнце. В Денвер она приехала с одним семейством, которое после гибели её родителей взяло её к себе, за что она чёрт знает сколько работала на них: стряпала там, глядела за детьми, убирала, дрова колола – в то время как хозяйка слонялась с недовольным видом по дому, а хозяин так и норовил похлопать Олгу ниже пояса.

Девушка мне приглянулась с самой первой встречи, и дело не в том, что была она красавицей, хотя и была таковой, и не потому, что роскошное тело делало её вдвойне привлекательной при моих деньгах. А главным образом потому, что у неё был золотой характер, лучше и не сыскать. Из себя её вывести было невозможно, а я всегда питал некоторую слабость к кротким женщинам. Так, ей и в голову не приходило, что она втройне уже отработала тем людям, что её взяли, за то немногое, что они для неё сделали. И когда мы поженились, мне каждый Божий день стоило немалого труда удерживать её дома: управившись по хозяйству у нас, она так и рвалась подсобить тому семейству.

А к следующему году у нас с Олгой и у самих появился ребёнок, а ещё я выстроил дом, про который уже упоминал. Славный домишко, весь деревянный, на четыре комнаты, с острой крышей. Конечно, он не шёл ни в какое сравнение с хоромами Пендрейков, но для Денвера был в самый раз. Ребёнок, которого родила Олга, был мальчиком, и мы его назвали Густав в честь её папаши, убитого индейцами, и этот мальчик, хоть ещё и совсем кроха, выглядел вылитым шведом, был такой белобрысенький, голубоглазый…

|Из детства среди Шайенов я вынес убеждение, что я смышленый малый, и даже время, проведенное у Пендрейков, ничего не изменило. Ибо, как мне кажется, в любви нельзя быть умным. А вот в бизнесе – можно, И я себя считал парнем что надо. Это при том, что с компаньонами у меня не было даже никакого письменного соглашения, так что Болт взял себе за правило упоминать об этом в конце каждой субботы, когда подбивал приход за неделю, вычитал расход, а потом делил выручку на три части, хотя, как через некоторое время я заметил, наличные брал только я, а он и Рамирес предпочитали свои класть тут же в сейф.

Когда об этом я заикнулся, мне сказали, что они «подвергают свой доход повторной вспашке» – Болт был большой мастер по части таких фразок, когда надо было растолковать какую-нибудь тонкость.

– Тогда на что же вы живете? – спросил я. Рамирес расхохотался, обнажив большие белые зубы,

|но Болт рассудительно заметил:

– Разумеется, в кредит. Мы, Джек, люди цивилизованные, а цивилизация отнюдь не строится на деньгах как таковых, а скорее на ИДЕЕ денег. Вот, например, возьми индейцев, тех, что торгуют с нами. Допустим, приносят они нам шкурку или чего там и тут же требуют чего-нибудь взамен на ту же сумму. Им и в голову никогда не придет открыть у нас счёт, а ведь по нему они могли бы, когда надо, брать припасы и прочие товары, а долг каждого из них записывался бы, а потом вычиталась стоимость шкурок. Таким образом, они избавились бы от перепадов и скачков в своей дикарской жизни, и круглый год могли бы жить одинаково хорошо, в голодные и сытые времена, выплачивая долг после удачной охоты. Ну, он мог часами излагать свою теорию бизнеса и разглагольствовать о том, как они с Рамиресом предпочитают повторно вкладывать в наше дело свою долю вместо того чтобы сорить деньгами налево и направо. У них самих счета были и у цирюльника, и в салуне, и везде в подобных местах. Ну, а остальные свои потребности они удовлетворяли из наших собственных складов и записывали в бухгалтерскую книгу на свой счёт. Не то, что я: когда я покупал что-нибудь Олге для дома, то тут же вносил в кассу звонкую монету, хотя, разумеется, при этом, как совладелец, пользовался скидкой.

Ну, а на счёт второго, о чем он часто говорил, а именно; что наше дело строится всего лишь на честном слове, и больше ни на чем, то этим он просто гордился, а я – меня это малость тревожило. Я полагаю, он об этом говорил так часто, небось, потому, что я все время требовал оформить все законным образом.

Однако, такой тактикой преуспели они только в одном: моя подозрительность дошла до того, что я больше не стал ничего слушать и решительно воспротивился, и мы наняли стряпчего и справили бумаги, по которым моя треть была узаконена документально. Или, по крайней мере, мне так казалось – хотя бумаги эти я изучал очень придирчиво. Да, тут уж я твёрдо решил не дать маху и бумаги эти проштудировал с превеликим усердием и скрупулезностью – вы ведь знаете, что читать я умел.

Но, видать, у права свой собственный язык, особый… С Олгой мы жили душа в душу, и, главным образом, считаю, потому, что она почти не говорила по-английски, ну, а я, понятное дело, по-шведски – ни бельмеса. А раз уж потолковать по душам нам не удавалось, то мы прекрасно уживались, горшков не били, да и вообще – дурного слюва друг от друга не слыхали!

Сынок наш, крошка Гэс, бутуз был очень славный и сообразительный, и мне очень нравилось качать ногой колыбельку, а он что-то там лепетал, агукал, сучил ручонками и делал все такое прочее, что делают младенцы; а напротив, в нашей маленькой комнатушке сидела Олга и всегда что-нибудь штопалашила, и стоило мне только посмотреть на неё, как она, в этой своей умилительной шведской манере, принималась улыбаться и спрашивать: не хочу ли я чего-нибудь поесть. В этом она была совсем как индианка; считая всех вечно голодными.

Затем как-то в конце осени шестьдесят четвертого Болт и Рамирес неожиданно смылись из города, оставив на меня все свои задолженности. Тогда-то я и раскумекал, что означало это наше соглашеньице: мне в одиночку предстояло отвечать перед законом за всё наше коммерческое предприятие, ну и, понятно, за все долги. Я ведь упоминал уже, что эти типы на счёт фирмы вносили все свои расходы, даже на стрижку и бритьё.

Да-а-а, встрял я в передрягу благодаря своей «прозорливости», если воспользоваться словечком преподобного Пендрейка. Несмотря на то, что внешне все выглядело иначе, наша лавка, в последнее время приносила одни убытки. Происходило вот что: Болт и Рамирес урезали цены – и, чем больше мы сбывали, тем больше на этом прогорали. Хочу сказать: тем больше прогорало наше дело – они-то ведь никогда по сути не платили наличными, как я уже упоминал об этом.

Задерживаться в Денвере я не стал. С Олгой, которая по-моему, так до конца и не уразумела настоящую причину, мы упаковали чемоданы, и вместе с сыном сели на утренний дилижанс, бросив все к чертям собачьим на произвол судьбы: и дом, и дело, и притязания на респектабельность. Мне не было ещё и двадцати трёх лет, а я уже попал в несостоятельные должники.

И всё же я испытал что-то вроде облегчения. Что ж, жить припеваючи оно, конечно, чего лучше, но нельзя не согласиться и с тем, что и в поражении есть свои плюсы – это чувство огромной свободы. И пока мы тряслись по дороге, ведущей на юг, в Колорадо-Сити и Пуэбло, в душе моей воцарился покой, и радовался я почти, как Олга. Она, как мне кажется, была уверена в том, что мы в отпуске и просто путешествуем. На дворе стояла середина декабря 1864. У реки Арканзас дилижанс должен был сворачивать на восток и, если ехать до конца, можно было как раз к Рождеству добраться до форта Ливенуорт. Билеты я купил до конечной станции и денег у меня оставалось в обрез – лишь на пропитание, да за ночлег на остановках – хотя первое время мы могли немного сэкономить, так как Олга прихватила с собой целую корзину всякой снеди.

Каких-то особых планов у меня не было – хотелось Только махнуть куда-нибудь подальше: скажем, перебраться у Ливернуорта через Миссури и заехать в городок, где обитал преподобный Пендрейк, чтобы перехватить у него деньжат. Пожалуй, намерение Шайен теплилось. А ещё можно было в Ливернуорте заскочить к начальнику тамошнего гарнизона: он мне ещё когда я был мальчишкой, обещал посодействовать в устройстве в армию. Кажется, к тому моменту я уже научился брать от жизни только то, что она сама мне предлагала, и в этом моем таком душевном состоянии большим подспорьем для меня оказались и Олга, и Гэс.

Гзсу было уже годика два, но мы его ещё ни разу не стригли – уж больно хорошо ему было с беленькими кудряшками. Глазенки его, небесно-голубые, пристально рассматривали все вокруг, почти не отрываясь. Это была его первая в жизни поездка, и чем ухабистее оказывалась дорога, тем больше она ему нравилась. Когда нас, словно горошины, подбрасывало внутри экипажа – а на тогдашних дорогах в дилижансе запросто можно было все зубы порастерять – он заливался радостным смехом, как колокольчик. Во всём он пошёл в мать, и меня это вполне устраивало, потому как я никому не пожелал бы иметь мою рожу, фигуру или характер.

Но вот чего до сих пор я не сказал, так это что кровавая бойня при Санд-Крике произошла всего за две недели перед этим: тогда на рассвете отряд полковника Чивингтона атаковал стойбище Шайенов и Арапахов и стёр его с лица земли; при этом среди погибших две трети составляли женщины и дети.

Ну, сам-то я при Санд-Крике не был, так что не считаю себя вправе обсуждать то, что там случилось, хотя это и сказалось на моей дальнейшей судьбе, так как в последующие дни Шайены по всему фронту вышли на тропу войны. А этот полковник Чивингтон (мы его как раз и встретили на реке Арканзас, ниже по течению от форта Лайонс) так он все ещё преследовал остатки индейцев из того селения на Санд-Крике – Песчаной Речке.

Тогда колонна солдат остановилась, и к нам подъехал молоденький лейтенантик. Он козырнул Олге, которая выглядывала из окна дилижанса, и сказал кучеру на козлах:

– Полковник Чивингтон просил вам всем засвидетельствовать его почтение. Нижнее течение реки нами от индейцев очищено, так что позвольте вас заверить, что подведомственная нам территория совершенно безопасна.

Услышав эту новость, кучер с облегчением вздохнул, да и мне тоже полегчало на душе: ведь на последней станции он ни о чем другом не говорил, а только о возможности налета враждебно настроенных индейцев, тогда как Олга, которая мало понимала, когда о чем угодно говорили, но услышав упоминание об индейцах, сразу начинала ерзать, буквально не находя себе место.

– Ты слышала? – спросил я и похлопал её по руке, которая, возможно, и не была такой нежной, как у миссис Пендрейк, но зато принадлежала мне.

А она поднесла крошку Гэса к окну и сказала:

– Смотреть, красифый лошадка!

Она имела в виду скорее всего не лошадь лейтенанта, а исполинского жеребца во главе кавалерийской колонны ярдах в пятидесяти от нас. На этом гигантском звере восседал сам полковник Чивингтон – я его раньше видел в Денвере. Я даже как-то обменялся с ним рукопожатием, и потом весь остаток дня в память об этом сильно ныла рука. Боже, до чего же он был здоровенный! Особенно огромной была его грудь колесом, хотя и одна его голова была никак не меньше всего Гэса.

Он заметил, что мы глядим на него, и застыл в седле как каменная статуя, потом отдал честь ручищей-колуном и прокричал громовым голосом проповедника:

– Ну и задали же мы жару этим чертякам!

Потом войска пошли дальше на запад, а мы продолжили свой путь в восточном направлении, и, по-моему, где-то через час пути от того места, где встретили полковника – мы как раз переехали вброд обмелевшую речонку и выползали на противоположный высокий берег, и я поддерживал Гэса, высунувшегося из окна, чтобы посмотреть как с задних колес стекает и капает вода – я услышал, как ойкнула Олга, обернулся и увидел, что её розовое личико побелело как мел и почернели голубые как небо глаза.

Тогда я взглянул вперёд: с северной стороны на обрыве, маячило примерно с полсотни всадников. Индейцы! И не было необходимости мне объяснять, я сразу догадался, что это Шайены. Маленький Гэс тоже их заметил и тотчас радостно залепетал и захлопал в крошечные ладошки, а когда я передал его в материнские руки, индейцы поскакали на нас.

Ну, вскоре мы забрались на гребень берегового склона и дальше дорога шла уже прерией среди холмов, вот мы и рванули во весь опор. Был ясный зимний день – холодный ветер прорывался сквозь боковые шторки. Я достал свой пистолет, но расстояние было ещё слишком велико. Однако ехавший на крыше дилижанса идиот-охранник сразу же от страху наделал полные штаны и начал из своего дробовика палить неразумно и понапрасну – ведь оно до ближайшего индейца было никак не меньше, чем с четверть мили. Когда же, наконец, они приблизились настолько, что в самый раз было остановить их на почтительном расстоянии, у него кончились патроны!

Ну, этот дробовик если на что и годился, так только чтобы отпугивать, потому как попасть из ружья или револьвера можно было только случайно – дилижанс так швыряло из стороны в сторону, так трясло, да и цель тоже не стояла на месте. Это всё равно, что если бы бросать горошинку в прыгающего кузнечика, и самому при этом нестись во весь дух. Хорошо только, что и индейцам оказалось не легче попасть в кого-нибудь в дилижансе. Так что пока мы продолжали катить, далеко не все ещё было потеряно. И хоть лошади наши подустали, но, с другой стороны, это само по себе означало, что следующая станция, где мы могли их сменить, была милях в пяти-шести.

Но я ещё не представил наших спутников. Их было трое. Один – коммивояжёр – Живчик, который ехал с нами от Колорадо-Сити и всё время пытался всучить свои товары. На крыше дилижанса был привязан его сундук, но на коленях он держал небольшой чемоданчик, и просто диву даешься, какое невероятное количество барахла он из него извлекал! Потом был ещё владелец ранчо, крепко сбитый такой детина лет под пятьдесят. Тот без конца пытался завязать разговор про победу Чивингтона и о том, «на самом ли деле разрешила она индейский вопрос». И, наконец, на последней станции к нам сел какой-то угрюмый и злобного вида попутчик. Не сказав никому ни слова, он выпихнул коммивояжёра из дальнего правого угла и плюхнулся туда сам, после чего только поправил на поясе рукоятку своего большого «Кольта», чтобы мгновенно можно было его выхватить, если только кто-нибудь вздумает дохнуть в его сторону. Клянусь, я бы не потерпел такого обращения от этого сукиного сына, но меня он не трогал, так что я не стал ничего предпринимать, к тому же этот коммивояжёр мне никто: ни брат, и ни сват.

Хотя теперь, когда за нами гнались, я был рад присутствию этого типа. Тем более, когда охранник сверху оказался паникером, коммивояжёр был безоружным, а фермер – его звали Перч – настойчиво предлагал остановиться и постараться от Шайенов откупиться – оказывается он когда-то прикупил земли у дружественных Осаджей, на основании чего и полагал, что можно с любым индейцем договориться, были бы деньги. Имея таких попутчиков, совсем немудрено было влюбиться в этого хама, которого я дальше буду называть Чернявым – у него были пышные чёрные усы – потому как имени его я так и не узнал. Вот кто чертовски сохранял спокойствие: просто сидел себе лицом вперёд и ни разу даже не оглянулся на преследователей, но рукоятка его револьвера, отполированная до блеска, видать, от частого употребления, торчала наготове на всякий случай.

А случай этот представился гораздо раньше, чем я рассчитывал. Ещё с полмили мы неслись по открытой прерии, сохраняя расстояние между нами и индейцами, но затем пони Шайенов стали нас быстро настигать. Сидел я спиной к кучеру, в левом углу дилижанса, и когда ближайший индеец оказался ярдах в ста, я высунулся и в него выстрелил, потому как, если до сих пор расходовать заряды по примеру охранника было бессмысленно, то теперь, когда они так приблизились, это приобрело большой толк: надо было показать им, что нас голыми руками не возьмешь.

Я не попал в этого всадника даже и близко, но тот вильнул и поскакал с другой стороны дилижанса. Я и говорю Чернявому:

– Стрельни теперь ты в него, дружище!

Но Чернявый и бровью не повел, сидит себе и смотрит исподлобья перед собой и все. И я подумал, вот только выберемся мы из этой передряги, и я займусь тобой, парень, ох займусь! Но в тот момент мне было не до выяснений, так что я это оставил так, к тому же этот самый коммивояжёр меня дернул за рукав.

Он говорит мне:

– У меня здесь с собой смесь машинного масла и растворителя. Прекрасно удаляет пороховой нагар! Рекомендую – превосходное средство для любых стволов!

Потом вытаскивает из своего чемоданчика какую-то бутылочку и предлагает не церемониться, а испробовать средство на моем стволе, причём, бесплатно. Понравится – он мне уступит целую пинту, с боль-шо-о-ою скидкой.

Вот видите, сколько было проку от этих моих попутчиков. Значит, выхватываю я бутылочку из рук у него, из горлышка её выскакивает пробка, а содержимое проливается прямо на кончик сапога Перча. Клянусь, жидкость мгновенно проедает носок сапога – и Перчу ничего не остается делать, как тут же скинуть левый свой сапог и вышвырнуть его в окно!

И вот, сэр, представляете, как только индейцы поравнялись с сапогом, то двое из них остановились, спешились и стали его внимательно рассматривать. И тут мне пришла вголову идея… Так что вылезаю я наружу, оставаясь только одной ногой в окне, что, кстати, когда дилижанс мчится на полной скорости, сделать не просто, и окликаю ребят, которые снаружи. Ну, кучеру, тому совсем не до меня, ну а охранник, как только показалась моя голова, приставил к ней свой дробовик и, похоже, разнес бы всю башку мне, будь у него хоть один патрон – бедняга с перепугу, видать, принял меня за краснокожего. Понадобилось немало времени и сил, да ещё пришлось надсадно драть горло, прежде чем я всё же докричался, несмотря на свист ветра и охватившую его истерию, до его куриных мозгов и втолковал свой план, и в конце концов он пополз к тому месту, где крепился багаж, стал открывать чемоданы и коробки, и выбрасывать разную одежду и прочее содержимое. Чего только не было в сундуке коммивояжёра: пальто, платья, воротнички, костюмы, отрезы материи, которые разворачивались и полоскали на ветру – один такой отрез пришёлся прямо в индейца, хлестко ударил его, и концы его заполоскали по бокам, тогда этот индеец на скаку обмотал материю вокруг себя, однако, тут соблазн взял верх, и он остановился, чтобы хоть краем глаза посмотреть на себя в зеркальце. Ну, в сундуке тоже были зеркала, но, падая на землю, они разбивались вдребезги, впрочем как и бутылочки с маслом для волос. Зато оловянные тарелки оставались в целости, и Шайены обязательно останавливались и подбирали их. Но все это было ничего по сравнению с фурором, который вызвали парящие в воздухе дамские шляпки. Ими, да ещё содержимым нашей большой сумки, открытой вслед за сундуком, завершилась эта часть погони. Последнее, что я увидел перед тем, как дилижанс пошёл под гору, так это как двое Шайенов ссорились из-за панталон Олги, украшенных кружевами и лентами; эти панталоны каждый из них тянул на себя, а с полдюжины индейцев нарядились в шляпки с разными безделицами, оборками и складками.

Потом у дилижанса отвалилось колесо и мы ещё п о прерии ярдов двести проехали прежде чем удалось остановить животных, потому как, хоть лошади и устали, но были слишком напуганы, и как только кучер отцепил их от дилижанса, так они тут же убежали, волоча за собой постромки.

Мы с кучером немного обсудили как нам быть дальше: оставаться на месте или уходить. Находились мы на возвышенности над рекой, внизу почва оказалась слишком рыхлой чтоб задержать экипаж. На другом берегу Арканзаса, зимой сильно обмелевшего и покрытого тонкой корочкой льда, тянулись песчаные холмы; там можно было продержаться до тех пор пока заметят, что дилижанс не прибыл вовремя, и вышлют войска, хотя, возможно, ждать пришлось бы долго – ведь не станут бить тревогу, если дилижанс опаздывает меньше, чем на сутки. Но в одном сомневаться не приходилось: трофейное имущество Шайенов отвлечет их не надолго. Скоро они будут тут как тут, хоть покамест о нашей поломке им неизвестно, ведь мы находились в ложбине.

В этой аварии, слава Богу, никто не пострадал – дилижанс устоял, не перевернулся; более того, похоже, небольшая встряска всем пошла на пользу, по крайней мере, Перку и коммивояжёру; если можно так сказать, эта встряска вышибла им дурь из головы. Да и Олга выглядела менее встревоженной, чем прежде, во время погони. Все столпились возле экипажа, и я уже переговорил с кучером, как вдруг заметил, что Чернявый ещё не вылез. Я заглянул внутрь дилижанса, который опасно накренился. Чернявый всё ещё мешкал в своём углу, но угрюмая рожа упрямо вперилась вперёд, да вот только глаза теперь были подернуты пленкой, словно запруда пеной. Я помахал рукой у него перед глазами – а он сидит и в чёрный ус себе не дует, никакой реакции. Тогда я уж снял с него «Кольт» и забрал из карманов патроны да попытался отыскать хоть какие-нибудь документы, но ничего не нашёл, да и времени было в обрез.

Наверно, он умер от разрыва сердца и совсем, видать, недавно. От страха или не от страха – кто его знает. Но остальным сейчас об этом я говорить ничего не стал. А вскоре мы уже перебирались вброд через Арканзас, при этом сильно в ледяной воде промочили ноги и не имели возможности их просушить, так как поначалу не осмелились развести костёр, а потом, когда нас обнаружили, возникло много всяких обстоятельств, когда нам стало не до того. И едва мы добрались до песчаных холмов на южном берегу, как заметили, что Шайены уже почти взобрались на бугорок, а потом как припустят вниз, к брошенному дилижансу. Они думали, что мы там, внутри – вот потому-то его сначала окружили, потом спешились и, издав боевой клич, набросились на экипаж: вытащили тело Чернявого, сорвали с него одежду, набросили на шею аркан и давай тащить волоком по прерии, и волочили до тех пор, пока тело не распалось на куски. Но, кажется, Чернявому уже было всё равно, что мёртвому припарки…

Очень многие из индейцев понапяливали на себя самые различные предметы женского туалета: изысканные модные шляпки, про которые я упоминал, ленты и чехлы от корсетов, а тот храбрец, который победил в споре за панталоны Олги, разорвал их пополам и надел на руки, как рукава. В оловянных мисках ножами они понапрокалывали дырок, нанизали их на красные ленты и те, привязанные к лошадиным хвостам, вовсю звякали и грохотали. Некоторые замотались в отрезы. Склянки со средством для укрепления волос не все разбились, и я видел, как кое-кто из индейцев к ним прикладывался, вот я и поинтересовался у коммивояжера содержимым бутылочек. Ну, а раз теперь их он продать не мог, то сразу же признался, что так, ничего особенного, просто подкрашенная вода и я возблагодарил Господа за это. Потом они увидели наши следы на другом берегу. Вдоль гребня самого высокого холма мы развернули оборонительный рубеж, за ним, в глубине, на обратном склоне расположились Олга с Гэсом и коммивояжер. Последний оказался там не потому, что струсил – просто у него не было оружия. У кучера был карабин, у охранника, к счастью, нашлись ещё два револьвера кроме бесполезного теперь дробовика. Перчу я отдал свой карманный «Ремингтон», себе оставил большой «Кольт» Чернявого. А у Шайенов было всего два-три ружья, и, судя по всему, в плохом состоянии. Вот если б нам для пущего эффекта удалось организовать стрельбу залпами и не подпускать их на расстояние полета стрелы из лука, то, вполне может быть, мы смогли бы остудить наступательный пыл Шайенов.

Поэтому, пока их кони осторожно, чтоб не порезаться, ступали в реку, с хрустом взламывая корку льда у берега, я всем нашим парням указал каждому свою цель, и когда индейцы добрались до чистой воды и перешли на галоп, мы выстрелили все как один.

Я в первый раз бил из этого «Кольта», вот моя пуля и перелетела выше цели, срезав на головном уборе индейца белое перо. Но слепая удача улыбнулась Перчу, который из моего крошечного пистолетика угодил в колено лошади. Скорее всего пуля всего лишь его царапнула, а не перебила кость, однако лошадь скинула седока, который шлепнулся в воду, подняв тучи брызг. Пытаясь его объехать, столкнулись ещё два воина, а наш кучер расщепил лук в руках ещё одного и тот его отбросил в сторону, словно ошпаренный.

Этого оказалось достаточно, чтобы скомкать атаку на одном фланге и повлиять на боевой дух в целом; но двоим индейцам до того хотелось, хоть ты тресни, немедленно достичь успеха, что они готовы были переть грудью даже на жерла пушек. Ну, кучер в это время как раз перезарядил наше единственное дальнобойное оружие, охранник, как и прежде, палил очертя голову, а Перчу – увы! – больше не везло…

К тому моменту, как эти двое нетерпеливых Шайенов, один – на вороном, другой – на пегом в куче брызг почти что проскочили мелководный Арканзас и оказались в семидесяти ярдах, я уже дважды в них выстрелил, и оба раза начисто промахнулся. Они же не дрогнули и, как и прежде, неустрашимо на нас мчались. Все ближе, ближе… Я вжался в песок брюхом, подбородком – тоже; несколько песчинок попали в рот, и мне казалось, что под языком зудят прыщи. Шайен на пегом затянул победную песню, и я её, конечно, понял, и мне стало совсем не по себе – я знал, что он взвинтил себя, как это делают Шайены, до истерики и что ему сейчас в неистовстве нет удержу, и только смерть одна способна его остановить.

Осталось сорок ярдов до того, в кого я целил, Он уже выбрался на берег и неистово хлестал лошадь, гоня её вверх по склону нашего песчаного холма. Тогда я ещё раз выстрелил из последнего патрона в барабане. Промах! Но кучер уже закончил заряжать свой карабин, раздался выстрел и он попал Шайену прямо в грудь. Это был отличный выстрел, и очень непростой даже для такого близкого расстояния. Шайен перелетел через хвост своей лошади – ленты дамской шляпки, взметнулись вверх, эту самую шляпку я как-то раньше не приметил – и он скатился почти к самой реке, потеряв при этом шляпку; слова песни замерли у него на устах и больше он уже не встал, хотя, когда наступили сумерки, он был ещё жив – после того как все стихло, мы слышали его судорожное дыхание.

Не помню, что стало со вторым; наверно, повернул назад, видать, духи от него отвернулись. До сумерек индейцы предприняли ещё две атаки. Есть вещи и приятней, чем лежать на холодном песке, когда на тебя несётся с полсотни индейцев. Но их наскоки мы отразили, при этом несколько человек ранив; правда, во второй раз перед отходом они ранили Перча стрелой в плечо.

Когда солнце село, индейцы заняли рубеж на противоположном берегу; больше они не издавали насмешливых криков и не потрясали копьями – видать, за день эта сторона боевых действий им порядком приелась. Новых атак можно было ожидать с рассветом на следующее утро. Пока же они молча пожирали нас глазами, а потом, когда стемнело, развели костры, потому как похолодало и становилось всё морознее. Потом все они закутались в одеяла и принялись за ужин, припасенный в мешочках из бизоньей кожи.

Мы же все сидели на песке; совсем стемнело, поднялся ветер, стало слишком холодно даже для того, чтобы пошёл снег. У Перча было ранено плечо и обморожена нога, так как ему пришлось расстаться с одним сапогом, а затем ещё и переправляться вброд. Я не сомневался, что он лишится этой ноги, но сейчас он отказывался от немедленного хирургического вмешательства на столь низком уровне, ссылаясь на то, что боль в ноге сводится на нет болью в плече. Он оказался тертым калачом, этот Перч, с характером. Кремень, а не человек. Кто б мог подумать…

Кучер взял с собой большую флягу, и воды, по крайней мере, на ночь было достаточно. Но жевать было нечего. И костёр развести мы тоже не могли – на голых холмах не росло ничего, что можно было бросить в костёр. Но у всех имелась теплая зимняя одежда, а в ложбине за нашим гребнем можно было укрыться от ветра. Когда стало совсем темно, мы спустились в эту ложбину, а на вершине холма оставался кто-то один, по очереди.

Я говорил уже, что Олга после того, как у дилижанса отвалилось колесо и наше положение стало пиковым, взяла себя в руки, да и сейчас по-прежнему была совершенно невозмутима: от нижней юбки оторвала несколько кусков ткани, перевязала Перчу раненое плечо и всячески старалась растереть ему замерзшую ногу. А этот охранник, худой такой, длинноносый, нервный, который, потеряв голову, безрассудно палил в индейцев, так он сейчас, в перерывах между атаками, все дергался, сопел носом и чесался, словно у него были блохи. Так вот, когда он спустился в ложбинку, Олга подошла к нему и вытерла лоб – он был весь в поту, несмотря на холод – и тогда он говорит ей: «Благослови вас Господь, миссис», и сразу засыпает как ребёнок.

Хочу сказать, что она была хорошей женщиной и старалась быть полезной. А малыш Гэс, как только затрещали первые выстрелы, которые вызвали у него восторг, захотел пострелять и себе, и с этой целью пополз к верхушке холма, но Олга его перехватила. Потом он утратил интерес к стрельбе и играл сам с собой в этой ложбине, рисуя на песке каракульки. Я ими обоими здорово гордился, да и переживал за них чёрт знает как, вот и решил, что надо сделать все возможное и невозможное, только б спасти их.

И решил я отправится в Ларнед, который милях в сорока отсюда, однако, по пути, милях в десяти, должна быть почтовая станция, если только индейцы её не уничтожили, и там я мог раздобыть лошадь. А к следующей ночи я должен был вернуться с военной подмогой, а до моего возвращения наши, наверняка, были в состоянии продержаться.

Остальные согласились с моим планом, хотя этот отважный вояка-коммивояжёр хотел отправиться вместо меня – он заявил, что здесь от него мало проку как от стрелка. Кучер, по той же причине, предлагал, чтобы отправился охранник. Но я знал, что для этого дела подхожу больше всего, вот и настоял на своём.

Всем я пожал руки, поцеловал Олгу. Малыш Гэс сладко спал у неё на руках, и я не захотел его будить, так что только прикоснулся губами к его пухлой щечке и поправил сползшую набок шерстяную шапочку, хотя этой холодной ночью он не мерз – на ощупь был горячим как раскаленный уголек, да и как же иначе – мальчишка он был хоть куда, крепенький…

– Все будет хорошо, милая,- сказал я Олге,- не волнуйся.

– Я ждать стесь,- ответила она и похлопала рукой по песку, и в этом я нисколько не сомневался, потому что человек она была серьёзный – так что ничего похожего на безнадежность я не испытывал. Я передал «Кольт» коммивояжеру и в кромешной темноте ушёл. Где-то милей ниже по течению реки перебрался на северный берег, затем снова натянул сапоги и побежал дальше до почтовой станции.

Здесь все прошло хорошо – разве только меня едва не подстрелили, так как завалился я к ним глухой ночью. Их там было трое – явно мало для того, чтобы вернуться и разогнать полсотни Шайенов. К тому же, один оказался мертвецки пьян, а двое других, когда узнали, что индейцы совсем рядом – рукой подать, сразу наделали в штаны, и тотчас же драпанули прятаться в земляную щель, и даже выход за собой заложили дерном. Но зато я получил лошадь, которую едва не загнал до смерти, пока доскакал до форта, где обо всем сообщил начальнику, который без особых проволочек поднял солдат в ружьё, дал команду: «По коням», я получил свежую лошадь и кавалерийская колонна тронулась в путь. Скакали мы быстро, даже для армии.

И за час до заката мы были на возвышенности, откуда в позаимствованный бинокль я увидел наш брошенный дилижанс. Шайенов поблизости не было. Но и из наших на песчанных холмах никого не было видно – скорее всего они залегли, ведь разве на таком расстоянии отличишь нас от индейцев…

Во всяком случае, именно это я твердил сам себе, пока мы не подъехали поближе; потом я бросился на тот берег, стегая без конца выбившуюся из сил армейскую лошадь, чтобы заставить её лезть в трясину оттаявшей за день под солнцем и сильно размякшей поймы, а затем, чтобы направить в воду. А когда лошадь не без труда взобралась на противоположный берег, я с неё спрыгнул и побежал вверх по склону, громко крича.

Первым я наткнулся на коммивояжера. Муравьи уже подобрались к его глазам, хотя убили его, видать, всего какие-то пару часов назад. В его теле торчали три стрелы, голова была без скальпа и кровь ещё не запеклась. Рядом, в том же виде, лежал кучер; правая рука его исчезла – он был метким стрелком и Шайены таким образом это отметили.

Охранник был весь изрублен, а вот тело Перча не тронули: он с перевязанным плечом и отмороженной ногой, если можно так сказать, был «испорчен» и на трофеи не годился. И ко всему, он был лысым.

Каким-то образом их смяли. Возможно, убили кучера, а остальные без него растерялись и с ними справиться оказалось легче. Как оно было на самом деле, я не знал. И совсем у меня упало сердце, когда я спустился в ложбину, и не нашёл там ни Олги, ни Гэса. Как, впрочем, нигде в окрестностях их обнаружить мне не удалось. Мою семью Шайены увезли…


ГЛАВА 15. ЮНИОН ПАСИФИК


Я не вдаюсь в подробности того, как на следующий день мы бросились по следу Шайенов, потому как те, по своему обыкновению, распались на множество группок и разбрелись кто куда, так что узнать, с какой из них Олга и Гэс не представлялось возможным. Жалеть об этом не стоило, потому что если бы солдаты настигли их, то не исключено, что индейцы, из чистой злобы могли убить мою жену и нашего сына.

А в сложившейся ситуации можно было договориться с индейцами о выкупе. И если уж на Арканзасе Шайены их не убили, то впоследствии не стали бы этого делать, тем более что их взяли в бою. Уж в этом-то я был уверен почти на все сто процентов, если можно вообще быть уверенным в том, что дикари будут все время думать о своей выгоде. Вдруг в какой-нибудь стычке с белыми их разобьют, или какой-нибудь краснокожий вояка хлеб нет лишнего… Но размышления о подобных «вдруг» не имели смысла, поскольку от них совсем опускались руки.

В то время я ни о чём другом не думал, как только о том, что моя жена и ребёнок в руках этих ублюдков. Сорвать своё зло я был готов даже на Старой Шкуре, не будь он тогда на Пороховой речке.

Конечно, теперь-то я прекрасно понимаю, что отыскать свою семью и выкупить её мне было бы проще, будь рядом старый вождь или его люди, но как его отыщешь? Индейцам ведь ни телеграмму не отобьёшь, ни письмецо не напишешь. Так что отыскать его я и не пытался, а, вернувшись с солдатами в форт Ларнед, подался на некоторое время в разведчики. Но тут, как на грех, стычки с краснокожими в районе Арканзаса вовсе прекратились, и нападение на наш дилижанс было единственным серьёзным случаем за всё время. А настоящая каша заварилась вдоль Платты, где Шайены вместе с Лакотами и Арапахами отрыли томагавк войны. Эти племена бросили тысячу воинов на маленький городок Джульсберг и, конечно же, разграбили его.

Целый месяц краснокожие нагоняли страх на всех в районе Платты: громили ранчо и почтовые станции, обрывали телеграфные провода, нападали на обозы с переселенцами. Потом, уже в феврале, они опять нагрянули в Джульсберг, потешились вволю и на прощание спалили его дотла.

Весной эта нечисть откочевала на север, в Чёрные горы, а потом ещё дальше – к Пороховой речке. К лету солдаты сели им на хвост, произошло несколько серьёзных стычек, но к осени наших ребят, и без того измотанных боями и переходами, в горах накрыл буран, после которого войско лишилось почти всех лошадей. Солдаты, еле живые, оборванные и босые вернулись назад только благодаря Фрэнку Норту и его следопытам-Поуни, которые отыскали остатки войска и благополучно вывели его из гор. После этого бесславного похода Лакоты и Шайены совсем обнаглели и к следующему году выбили войска полковника Карингтона из тех фортов, которые он понастроил для защиты Боузменского тракта, ведущего к золотым рудникам Монтаны.

Нелегко признаться себе в том, что было, ох как нелегко. Но что было то было – вместо того, чтобы костьми лечь, но отыскать Олгу и крошку Гэса, я запил. Чёрт возьми! Никогда прежде со мной такого не бывало, но уж вовсе доконали меня неудачи…

Прошло несколько месяцев, и за то время, пока мы несли дозор в долине Арканзаса, нам не попался ни один Шайен. Понемногу я начал успокаиваться, потому что рассудил, что если индейцы, захватившие мою семью, ускользают от солдат без потерь, то у них нет особых причин жаждать крови их белых пленников. Я тешил себя мыслью о том, что когда всё утрясётся, я добуду разного товара, на который так падки краснокожие: одеял всяких, бус и другой дребедени и пойду от кочевья к кочевью как мелкий торговец. Таким макаром» как мне казалось, я непременно нападу на след Олги.

Свои надежды я подкреплял виски. И чем больше я пил, тем меньше мне нравились эти краснокожие ублюдки, особенно – Шайены. ещё в Денвере я ловил себя на мысли,, что не очень-то мне охота возразить, когда какой-нибудь идиот орет во всю глотку; «Нам надобно истребить этих краснокожих всех до единого, вот что!», теперь же я с готовностью поддакивал подобным речам. И кто знает – не сам ли я орал что-нибудь подобное, когда у очередной бутыли показывалось дно?

Распространяться о своих попойках не буду, но хреново мне в то лето шестьдесят пятого было жуть как, потому что если я не был пьян до блевоты, то блевал с похмелья. Понемногу меня несло на восток. Теперь, когда война закончилась, Канзас понемногу застраивался, и там, где недавно паслись бизоны, уже вырастали ранчо и городки поселенцев, обозы которых тянулись по прерии один за другим, упираясь друг дружке в задницу, и везде, где появлялись белые, рекой лилось спиртное…

Но вскоре у меня кончились монеты и заглядывать в каждый придорожный салун стало не на что, а подзашибить деньжат во время привалов какой-нибудь работенкой вроде охоты я не мог – не было ружья. Да и если бы было, то у меня так тряслись руки, что какая там к чёрту охота! Правда, мне перепадал стаканчик-другой, но этого уже было недостаточно, а большего за здорово живешь не предлагали – выпивку надо было отработать.

И стал я помаленьку шутом гороховым. Подходил к обозу на привале или там к ранчо, или же, если забредал в какой-нибудь городок, то прямиком к салуну и говорил:

– Ребята, не желаете ли поразвлечься? Выпивка ваша – развлечение моё!

В те времена народ был попроще и всегда какая-нибудь добрая душа клевала на мои штучки и ставила выпивку. Я мигом выдувал достаточно пойла, чтобы унять дрожь – а трясло меня как в лихорадке – и давай валять дурака, петь и плясать. А голоса у меня отродясь не было, да ещё огненной водой я давно сжег глотку, так что когда принимался орать песню, то самому казалось, что это ворон каркает, сзывает стаю на падаль.

Одну из таких вороньих песенок я разучил ещё в Санта-Фе. Помню хреново, но вроде говорилось в ней про маленького мула, так когда я орал её в Омахе, штат Небораска, то в салуне были какие-то парни, как раз погонщики мулов. Они тут же соорудили из тряпья и ремешков что-то вроде вьючного седла, нацепили его на меня и давай гонять на четвереньках вокруг стола да пинать под зад сапожищами. А один из них – самая подлая душонка – принес кнут с длинным ремешком и уже намылился хорошенько вытянуть меня по заднице, да так, чтобы кожа лопнула, как вдруг подходит к нему какой-то другой парень и говорит:

– Ну-ка, оставь его мне!

А тот гадёныш ему перечить – чёрта, мол, с два. В это время я рухнул на пол и смотрел на все на это как сквозь кровавый туман. И плевать мне было на то, отстегают меня или нет. Я и не помнил даже толком, как я в той Омахе оказался и какого чёрта я тут забыл. Но понимать-то понимаю, что действительно заслужил я хорошую трепку.

– Ну, ты, дохлый педераст,- говорит в это время тот парень этому стервецу с кнутом,- так твою распротак, вонючка, я тебе все зубы пересчитаю!

И ка-а-ак врежет гаденышу в пасть, да так, что там уже и считать было нечего – половина зубов оказалась на полу. Дружки подняли того типа и выволокли из салуна, а публика принялась вопить и улюлюкать. Один все орал:

– Вот так чудо с сиськами!

Я так толком и не понял, к чему он это мелет. А победитель надо мной наклонился, седло отстегнул, поднял, словно дитя, закинул на плечо, словно я не мужик, а свёрнутое серапе, и вышел прочь.

А на улице меня – швырь в конскую поилку, а оттуда выбираюсь, а он своей ручищей меня окунает и окунает в вонючую воду. Ну я и решил – пойду ко дну, потому что ни сил, ни желания жить у меня больше уже не было.

Но только когда я уже принялся пускать пузыри и барахтаться перестал, мой мучитель меня из этой мерзости выудил, саданул пару раз по горбу кулачищем, вновь взвалил на плечо, втащил по узкой лесенке в какую-то комнатушку и швырнул на латунную кровать.

И только тут я хорошенько его рассмотрел! Глядь – снимает он шляпу, а по плечам – волосы: длинные, рыжие, прямо огнем горят. Баба! И подходит она ко мне, садится на кровать рядом и говорит:

– Слушай, малыш, сама не знаю, чего это я за тебя заступилась. Видать, понравился ты мне. Как увидала тебя на полу, как ты там распластался, так у меня что-то в душе и перевернулось. И ни хрена с собой не поделаю, милый ты мой, ни на что не годный, никому не нужный… Как бы не полюбила я тебя…

Ну и начались всякие там бабьи бредни. А я вгляделся в неё и говорю:

– Погоди, Кэролайн, ты что, родного брата Джека не узнаёшь?

Мне это раза три пришлось повторить, прежде чем до нее дошло – уж больно голосишко у меня слабый был и от пережитого, и от мысли, что Кэролайн такая мысль в башку пришла – меня трахнуть.

У неё от изумления челюсть так отвисла, что на кровать шмякнулся изо рта кусок жевательного табаку в полфунта весом. Потом она как всплеснет руками да |как заорёт:

– Сукин ты сын!

Этого ей показалось мало и она присовокупила с дюжину отборнейших ругательств, по части которых с моей сестрицей вряд ли кто мог потягаться. А потом она заплакала и ну меня обнимать, целовать, воды принесла в жестяном тазу, обмыла мою чумазую рожу и после этого уж точно опознала и все повторилось опять: слёзы, объятия, поцелуи.

Кого-кого, а уж Кэролайн, родную кровь, я всегда был чертовски рад видеть, особенно теперь, когда как никогда нужна была мне поддержка.

После месяцев пьянок, стыда и унижений сил у меня совсем не остались, так что ворковали мы с сестрицей недолго, и я, как в омут, провалился в сон.

Наутро я подыхал с похмелья, задыхался без выпивки как без воздуха, корежило всего и трясло; я купался в испарине, пару раз меня наизнанку выворачивало и блевал я желчью, аж задницу сводило, но Кэролайн и капли мне не дала, а заместо этого принялась вымачивать меня в жестяной ванне, которую где-то раскопала. Пробултыхался я в этом корыте целый день да ещё и следующий прихватил, а сестрица, как только шкура моя привыкла к кипятку, подливала новую порцию. Так что когда в конце концов я прошёл эту пытку, то с потом вся многомесячная зараза из меня вышла, только чуть не вместе с духом: когда выполз я из корыта, то был выжат как лимон, ноги меня не слушались, подгибались, как у новорожденного жеребёнка, и меня от ветра качало.

Кэролайн за то время, что мы не виделись, не сильно-то изменилась, вот только черты лица пожестче стали, да табак начала жевать. Еще, хоть и мылась она регулярно, но здорово от неё попахивало мулом: она на этих тварях возила грузы вдоль Платты, где как раз шло строительство Тихоокеанской дороги.

Я валялся в постели, пока не окреп, а она мне все рассказывала всякие там история из своей жизни, что с ней произошли с тех пор, как она бросила меня у Старой Шкуры. Чего только, если верить этим рассказам, с ней не приключалось! Были и взлеты, но чаще падения – ведь сестрёнка так и осталась романтиком, а это значит, что вечно её подстерегали разочарования.

Тогда, от Шайенов она подалась дальше на запад и добралась до самого Сан-Франциско. Именно там она попыталась наняться матросом на какую-то посудину, но команда ещё быстрее Шайенов раскусила её принадлежность к слабому полу, и Кэролайн в один момент оказалась за бортом этой калоши. Так и не могу понять, как сестра не уяснила своей бестолковой головой, что для того, чтобы понравиться мужчинам, вовсе не нужно делать то, что делают они! Скорее – наоборот… но нет, я Шайен знаю причину: она считала себя уродиной, вот в чём дело. Но на самом-то деле все было не так – уродиной она не была, хотя и писаной красавицей назвать её было нельзя. Но была она совсем не безобразна, просто резковатые черты лица, вот и все.

Море морем, но когда началась Гражданская война, у неё появилась мысль похлеще: она отправилась на Восток и взялась выхаживать раненых. Ну, это-то у неё должно было здорово получаться, ведь при мужской силище и выносливости у моей сёстры было мягкое женское сердце, все беды с ней происходили именно из-за него. Тогда-то Кэролайн втрескалась в одного парня, которого повстречала в госпитале близ Вашингтона, округ Колумбия – вот ведь как далеко она забралась!

Парень не был раненым, а, судя по всему, был санитаром и работал с ней бок о бок. По словам сёстры, был он малый застенчивый и культурный настолько, что в свободное время кропал стихи, это же удавиться можно!

Она чувствовала, что парень отвечает ей взаимностью, ведь он давал ей почитать кое-какие стишки, а в них было полным-полно разных страстей-мордастей. И, хотя он ей прямо об этом не говорил, но Кэролайн догадывалась, что стихи те посвящены ей, и они вместе купали и бинтовали этих несчастных и страдания их как бы укрепляли их любовь друг к другу, ну и так далее… Не вижу особого смысла в том, чтобы пересказывать эту историю, а суть её вот в чем. Когда этот парень убедился в том, что Кэролайн втрескалась в него по уши, он ей признался в любви… к курчавому мальчишке-барабанщику, которому осколком оцарапало розовое плечико!

А до того момента моей сестре и в голову не приходило поинтересоваться, почему это такой здоровый парень подался добровольно выносить горшки, хотя мог запросто отправиться на поле сражения. Я прекрасно помню, как его зовут, вот только называть это имя не собираюсь, потому как оно достаточно известно благодаря его стихам. Просто я не хочу портить людям удовольствие от чтения этих стихов, вот в чём дело, если, конечно, их кто-нибудь читает.

Для сестренки это, конечно, было большим ударом, и она с разбитым сердцем вернулась на Запад и нанялась в погонщики мулов.

Неловкости от того, что она поначалу, не разобравшись, хотела сделать меня своим любовником, у неё не было и капли, потому как, видать, крепко закалили её разные передряги на этом поприще. Теперь-то, наверное, она считала, что единственный способ заполучить мужчину – это привести его силой, как она и поступила со мной.

Я спросил её, не встречала ли она во время своих странствий ещё кого-нибудь из нашего семейства.

– Нет, никого,- буркнула Кэролайн, отшвырнув только что снятый сапог в сторону и метко пустив в плевательницу тоненькую струйку табачного сока,- хотя в госпитале я слыхала от одного солдатика, что он служил с неким Биллом Крэббом, который при Фридериксбурге геройски пал. Так мне сдается, что это был наш маленький братец, упокой Господь его душу.

Ничего, на мой взгляд, не могло быть более невероятного, чем то, что Билл остепенился после того, как я видел его в пятьдесят восьмом, но я об этом сестре, ясное дело, говорить не стал. К тому же, сейчас я не имел никакого права поносить кого бы то ни было.

А потом Кэролайн сказала вот что:

– Расскажи мне о себе, Джек. Как же так вышло, что ты дошёл до ручки?

Это прозвучало как приглашение к откровенному разговору без обиняков. Вот я и поведал ей свою историю, и должен к её чести сказать вот что: когда я был маленьким ребёнкком, Кэролайн никогда меня сильно не жаловала, даже бросила на произвол судьбы среди индейцев, но теперь… Она выслушала меня не перебивая, и вот что главное: испохабив свои собственные дела, она так горячо сопереживала моим передрягам, что у меня впервые за долгое время отлегло от сердца. Честное слово, какой-то комок в груди растаял. Когда я рассказал ей про несчастных Олгу и Гэса, молчавшая до того Кэролайн вдруг безжалостно бросила:

– Лучше тебе, Джек позабыть про них. Не думаю, что они ещё живы.

– Не говори так, Кэролайн, – взмолился я.

– Я просто говорю, дорогой братец, то, во что ты сам боишься поверить, – хладнокровно возразила сестра, послав новый заряд в плевательницу.- Уж ты-то наверняка знаешь нравы индейцев, если жил среди них так долго, как говоришь. Надеюсь, ты не забыл, как они зверски расправились с нашим папашей? Кто-кто, а уж я этого никогда не забуду. Эти твари мне всю жизнь перепакостили. Да ты-то, хотя и совсем желторотый был, наверняка прекрасно помнишь, какой привлекательной и аппетитной девушкой я была… Куколка! Была… До того, как эти твари не отняли у меня самое дорогое – мою честь! Я до сих пор вижу это во сне!

Похоже, что эта история с индейцами, которую Кэролайн сама додумала до такой развязки, служила ей своеобразным оправданием всех её неудач с мужчинами. Так же поступал и мой брательник Билл, когда та же история, только в его изложении, оправдывала все его пакости. Что взять с жертвы кровожадных индейцев?

Вы только не подумайте, что я слишком строг и несправедлив к членам своего семейства, просто в те времена они были не единственными, кто во всех своих неурядицах винил индейцев.

Другое дело я. Хотя моей ситуации не позавидуешь – и в переделке со всем семейством я побывал, да и моих жену и сына Шайен захватили именно дикари, может статься, что их уже нет в живых… Но разве это повод скатиться на дно? А я ведь был близок к этому! Нет, чёрт побери, ещё не все потеряно! Просто годы жизни в Денвере, среди сытости и благополучия, расслабили меня, я утратил всегдашнее жилистое полуголодное состояние и захирел.

– А, может быть, они и не убивали твою жену, – произнесла Кэролайн,- может, они ей только вдули всем племенем…

Просто поразительно, как твои самые близкие родственники умеют ударить по самому больному месту! Хотя, в данном случае не всё так просто… Помните, я же всегда считал, что Кэролайн до сих пор не может простить краснокожим, что они не овладели ею силой. ещё не видя Олгу, сестрица моя уже завидовала ей по v всем статьям: тому, что она была замужем, тому, что у неё был ребёнок и даже, небось, позавидовала тому, что на неё-то индейцы польстились. Идиотская ревность, которую испытывает баба к женщине, завладевшей её братом!

Этот разговор круто изменил наши отношения. Кэролайн прекратила все процедуры, которые было поставили меня на ноги – все эти ванны, сытную пищу и прочее, а заместо этого приволокла откуда-то бутыль с виски и предложила мне утопить в ней своё горе.

По-видимому, я её более устраивал в роли жалкого, вконец опустившегося человечишки. По сути сестрица моя мало чем отличалась от тех подонков, которых развлекала степень моего ничтожества, все мои кривляния за рюмку пойла.

Шайены были бы глубоко опечалены тем, что их соплеменник дошёл до ручки, они бы посчитали, что это – несмываемый позор для всего племени, а эти… Американцу просто маслом по сердцу, когда он видит, что кто-то другой, а не он, копошится среди отбросов!

Ну, удовольствие от того, что я не оправдал кое-чьих ожиданий, я получил полное! Думаю, что не встреть я свою сестру, то непременно сдох бы от пьянства, да и продолжай она меня исправлять, результат был бы таким же самым. Но как только она проявила активную заинтересованность в том, чтобы помочь мне поскорее оказаться среди подонков, весь мой остаток жизненных сил взбунтовался вовсю. Не буду говорить много, но с того дня я не брал в рот ни капли спиртного.

Не хочу сказать, что в тот же миг я встал из-за стола совершенно нормальным человеком – нет, конечно. Прежде, чем я научился ходить как все нормальные люди, не пошатываясь,- прошло недели две, а то и больше, и только через месяц я смог выполнять кое-какую мужскую работенку по хозяйству. Так что когда я говорил, что вконец дошёл до ручки, я вовсе не преувеличивал. Довольно долго потом ещё у меня тряслись руки и бывало такое, что все расплывалось перед глазами, словно в сильном тумане или как будто смотрю под водой. И до самой осени меня не покидало чувство, что на солнцепеке я непременно грохнусь в обморок. В конце лета я подыскал работу рядом с Кэролайн: стал таким же погонщиком мулов, хотя сестрица из кожи вон лезла, чтобы помешать мне и даже дошла до того, что заявила нанявшему меня подрядчику, что я – конченый алкоголик. После этих слов парень не спускал с меня глаз и мне приходилось под этим неусыпным оком ишачить вдвое больше остальных.

Да и взяли меня на работу только потому, что рабочая сила была нужна позарез м хватали всех подряд, лишь бы человек отличал задницу мула от его головы. Строительство Тихоокеанской железки шло полным ходом. Дело в том, что поначалу они слишком долго раскачивались, а теперь время стало поджимать и началась страшная запарка. Короче говоря, работу я получил в тот момент, когда дороги было всего десять миль колеи, а строить её должны были начать ещё в шестьдесят третьем году.

Однако случилось так, что к зиме у государства нашлись деньжата и на дорогу, так что к следующему апрелю колея протянулась аж до Норт-Бенда, а к июлю было уложено миль 80-90 до самого Чэмпена.

На тяжёлых работах горбатились эмигранты-ирландцы, однако вкалывали там и ветераны войны. Парни и тут не ударили в грязь лицом, укладывая ежедневно по 2-3 мили полотна. Здоровенные потные чертяки заколачивали костыли так, словно это были обойные гвоздики, другие тем временем укладывали шпалы и подтаскивали рельсы. А сзади, наступая на пятки, пыхтел и ревел паровоз. От искр из его топки время от времени вспыхивала трава в прерии, вернее то, что от неё осталось после того, как по ней протопало человеческое стадо, потому что бизоньи стада давно откочевали в более спокойные места.

Там, где кончался рельсовый путь, мои давние знакомцы – проходимцы всех мастей – прямо в палатках торговали пойлом, содержали игорные дома и бардаки. Так эта нечисть и продвигалась вместе с работягами, предлагая выпивку, шлюх и карты, хватало здесь и разных там торговцев мелочевкой и даже проповедников, было полно солдат-дезертиров, иногда встречались индейцы. Это были краснокожие из миролюбивых племен, которые забредали сюда, чтобы выменять на шкуры всякую утварь, продать своих скво, просто поглазеть на железные полосы, уложенные в прерии. Если вам никогда не доводилось видеть индейского зеваку, то вы многое упустили в своей жизни: простодушные парни могли таращиться на заинтересовавший их предмет хоть целый день, не пошелохнувшись ни разу под жгучим солнцем.

Помню, видел я, как один Поуни несколько часов кряду пялился на паровозную трубу, а когда я, не удержавшись, спросил его, для чего, по его мнению, нужна эта хреновина, он важно ответил:

– Поначалу я думал, что это большая пушка, что стреляет по птицам, но потом увидел, что она распугивает птиц своим шумом задолго до того, как они до неё долетят…

– Потом я подумал, что это большой котёл, чтобы варить суп, но потом я увидел, что белые люди едят в другом месте…

– Воинственный Медведь смотрит на эту штуку и думает: она для того, чтобы делать виски, потому что каждый вечер все белые ходят пьяные…

Тут он замолчал. Я уже было собирался объяснить парню, что это такое, но не успел и рта раскрыть, как он мне говорит: «Дай, пожалуйста, табаку». Я отрезал ему кусочек плитки, он его взял, потом пришпорил босыми пятками коня и рванул галопом с того места, на котором простоял часа четыре, не меньше. Может, он с самого начала просто искал, у кого бы разжиться табачком – кто знает?

Мы с Кэролайн вкалывали на земляных работах и потом, когда чугунка уверенно двинула на Запад, попали в разные бригады, которые занимались насыпью железнодорожного полотна.

Местные дельцы обычно договаривались построить насыпь длиной в милю или две и всегда были рады лишней упряжке, потому что им приходилось из кожи вон лезть, чтобы поспеть перед теми, кто клал рельсы. А эти ребята, как я уже говорил, работали как бешеные. Я прямо не мог прийти в себя, до чего же они быстро отгрохали эту чугунку там, где совсем недавно, десяток лет назад, моя семья тащилась на волах по поросшей чертополохом прерии.

Начинали мы с Кэролайн просто как погонщики, ишача на хозяев упряжек, но уже в Лоун-Три разжились собственными мулами. Мы сложили в кучу заработанные деньги, да и у сестрицы нашлось кое-что в чулке. Но всё равно денег не хватало, и нам пришлось взять в долю одного парня. Звали его Фрэнк Затейник. Не знаю, было ли это его прозвище или фамилия такая чудная, но имечко это ему было в самый раз. Он держал две палатки, в одной из которых размещался салун, а в другой – бордель. Оба вертепа приносили верный доход – работяги, которые целый день махали кайлом и таскали тяжёлые рельсы, вряд ли были способны вечером тащиться в другое место за выпивкой и девочками. Так что конкурентов у Затейника не было, и он процветал. А познакомились мы с Фрэнком вот как. Среди его девочек затесалось несколько подруг Кэролайн, с которыми та свела знакомство ещё на речке во время совместных постирушек. Эти шлюхи считали для женщины страшным позором вкалывать до седьмого пота, погоняя мулов, и все склоняли сестрицу на свою сторону. Кэролайн же в свою очередь была исполнена рвения наставить этих заблудших овечек на путь истинный, но так как она в этом не преуспела, Фрэнк смотрел сквозь пальцы на её потуги. Его это даже слегка забавляло, и он пару раз выставлял выпивку, только чтобы послушать, как моя сестрица костерит его за сводничество. А когда он узнал, что мы не отказались бы от помощи для того, чтобы купить упряжку мулов, то предложил купить пай в наших доходах, главным образом, как я предполагаю, из-за Кэролайн, хотя и шанс заработать лишний доллар этот парень никогда не упускал…

Значит, весь шестьдесят шестой год тянули чугунку через Небраску. К зиме темп немного сбавили, но к апрелю шестьдесят седьмого полотно протянулось уже до Пэкстона, который находился в каких-то пятидесяти милях от Колорадо, во как! А уже за Колорадо рельсы должны были круто повернуть на юг, до Джульберга, а там опять на север, пересечь оставшуюся часть Небраски и пройти через Вайоминг.

И вот тут-то, когда потеплело, мы стали частенько сталкиваться с Шайенами и Лакотами. Ночью эти дикари угоняли наш скот, а днём изводили рабочих своими набегами, появляясь маленькими группками и тут же исчезая в бескрайней прерии.

Ох, как им хотелось сдержать железную поступь дороги! Им, должно быть, чертовски не нравилось, что там, где они ещё вчера чувствовали себя полновластными хозяевами, сегодня уже протянулись железные рельсы. Конечно, им так и не удалось собрать все силы в один кулак, чтобы нанести нам решительный удар, но нервы они нам помотали изрядно. Краснокожие видели, что они уже лишились Колорадо, а теперь эта чёртова железная машина катит по Небраске, громыхая и рассеивая искры. Что до меня, то я с самого начала рассчитывал на то, что индейцы обязательно появятся. Стоит ли говорить, Что я ещё не оставил надежды отыскать жену и сына? Именно это и было причиной того, что я связался с этой дорогой: постепенно проходя по стране, я мог кое-что разузнать об их судьбе. В конце дня я поглощал свой харч и лениво препирался с Кэролайн, которую ничто не могло образумить, потом укладывался спать в крошечной палатке и все время напряжённо чего-то ждал. Я ждал своего часа…

Не знаю, обращал ли кто внимание на то, сколько выдержки и терпения необходимо человеку в бою, но разве может это сравниться с томительными месяцами, днями, часами и минутами ожидания боя?

Когда индейцы наконец-то стали нападать на рабочих железной дороги, то казалось, что они специально избегают тех мест где могу оказаться именно я. Даже когда они нагло угоняли скот, на моих мулов не посягнул никто. Чёрт возьми! А я проводил бессонные ночи, крепко сжимая в одной руке верёвку, а в другой – ружьё. Нет, я не хотел убить кого-нибудь из краснокожих, нет. Я должен былзахватить кого-нибудь из них в плен! Скальп мне был ни к чему, а вот из пленного можно было вытрясти что-нибудь о судьбе Олги и Гэса.

Но, как я уже упоминал, индейцы словно сговорились и обходили мою палатку десятой дорогой. Вот что я имел в виду, когда говорил о терпении и выдержке.

И лишь к самому лету, наконец, подвернулся случай кое-что разузнать. Железная дорога к тому времени была проложена до старой почтовой станции Лоджпоул, и я как раз работал с запада от неё. Поехал я как-то с поручением в Джульсберг и как раз уже собирался отправиться назад, как тут у водокачки остановился заправиться водой паровоз и я увидел, что он волочит за собой товарные вагоны, в которых расположился Фрэнк Норт с компанией.

– Что случилось, Фрэнк? – спрашиваю я его.

– Да Шайены пошаливают у Сливовой речки,- отозвался тот. – Мы как раз двигаем туда задать им жару.

– Ничего, если я с вами?

Фрэнк не возражал – в конце концов у нас свободная страна, и я вскарабкался в вагон. Вооружён был я винтовкой «Баллард» калибра 0,56 да на ремне у меня висел капсюльный «Ремингтон» калибра 0.44.

Я спросил у Норта, сможет ли он дать мне лошадь и он ответил, что у Поуней можно отыскать запасного пони, но на индейской лошади не всякий всадник усидит – здесь нужна сноровка и особая выучка.

Я только усмехнулся про себя – здесь ведь никто не знает про то, что я жил среди Шайенов, которые по вполне понятным причинам не были сейчас уважаемым в этой компании племенем.

Пока мы тряслись по рельсам, один Поуни забрёл, заметно пошатываясь, в тот угол вагона, где сидел я и давай пристально меня разглядывать. Ну, раньше Поуни с белыми частенько дрались, в основном вдоль пути на Санта-Фе, но после того, как на запад привалила целая куча народа, индейцам ничего не оставалось как всячески демонстрировать своё дружелюбие. К тому же, Поуни – заклятые враги Шайенов, так что в их лице белые нашли надёжного союзника против общего недруга. Головы свои Поуни выбривали, оставляя только на макушке длинную прядь. Дикарский кодекс чести – воина с такой причёской очень удобно скальпировать.

Ну, одним внешний вид индейцев нравится, другим – не очень, а как по мне, так я вообще на то, как они выглядят, мало обращаю внимания. И подобное отношение с моей стороны вполне понятно, если учесть где я воспитывался. Вы ведь помните, что я юношей сражался против Поуней на стороне Шайенов.

Значит, некоторое время этот индеец таращится на меня, потом переползает к Норту и что-то лопочет тому на своём языке. Вернее, он даже и не лопотал, а надрывался что есть мочи, потому как этот поезд грохотал невыносимо, но я, не зная этого языка, не смог разобрать ни слова.

И вот Фрэнк сложил руки рупором и кричит мне: – Он говорит, что сражался с тобой на Найобраре, когда ты был Шайеном! Только не смейся, а то ты его обидишь!

Предупреждение было излишним, так как мне было вовсе не до смеха, потому что я-то знал, что этот чёртов индеец говорил правду. И тут я вспомнил, как однажды небольшой отряд Поуней средь бела дня угнал у нас большой табун лошадей по речке, которую мы, тобишь Шайены звали Сюрпрайз. Мы бросились в погоню, под одним Поунем была ранена лошадь и он не смог удержаться в седле. Я был к нему ближе всех и попытался смять его конем, но индеец не давал мне приблизиться, ловко выпуская стрелы одну за одной, пока не подоспели его товарищи. Тогда он вскочил на круп пони и, цепко ухватившись за спину какого-то соплеменника, издал победный клич Поуней. Племя бежало под градом наших стрел и мы добыли в этом бою много скальпов, но этих двоих на одном пони мы так и не догнали.

Видно, этот воин был одним из тех двоих, которые спаслись. Меня потрясло, как он смог узнать меня через столько лет, да ещё без боевой раскраски и в одежде белых! Ну, я больше не проронил ни слова, пока мы не доехали до станции на Сливовой речке и не вышли из вагона. Я подумал, что пусть уж лучше Норт считает это смешным совпадением и пока он с каким-то офицером выяснял обстановку, я подошёл к этому Поуни и тихонько сказал:

– Тебе в тот день здорово помогали духи.

Звали этого индейца, как выяснилось Бешеный Медведь. И он мне так это невозмутимо отвечает:

– Раньше ты был Шайеном. Теперь ты белый. Не понимаю.

– Ну, это долгая история, – говорю, – но с тех пор Шайены похитили мою жену и сына. М я буду сражаться с ними рядом с тобой. И пусть ничто плохое не стоит между нашими сердцами. – После чего я добавил в индейском духе: – Ничто не меняется кроме земли…

– Теперь меняется и земля, – отвечает Поуни, – но тебе я верю. Но верю не твоим словам – ты похож на лжеца. Просто Вождь Пауней (так они кликали между собой Фрэнка) говорит, что ты всего лишь болван, который ездит на телеге. Он попросил оберегать тебя в бою.


***


Прежде чем рассказать про то, что приключилось в этом бою, я хочу сначала сказать про то, что Шайены учинили на Сливовой речке, потому что для них это было немалым достижением и, насколько я знаю, такого триумфа у них уже не было ни до, ни после этих событий.

Они спустили под откос товарный поезд! Им как-то удалось повыдирать из рельс костыли и позагибать их вверх, а потом выкрутить, так что как только пошёл первый паровоз, так тут же – трах-тарарах! и полетел под откос к едрёной матери. И где эти Шайены поднабрались ума-разума – понятия не имею!

До сих пор обычно рассказывали про то, как они скакали вдоль поезда и пытались заарканить его за трубу своими лассо, но это уж совсем смахивало на анекдот.

На Сливовой речке мы простояли двое суток, и Поуни за это время прочесали все окрестности, но Шайенов мы так и не нашли. Норт и другие было решили вернуться, как вдруг откуда ни возьмись на южном берегу реки появился вооружённый отряд краснокожих, который, как мне показалось, возвращался на место славной победы – это так похоже на индейцев, вспомните хотя бы, как они дважды овладевали Джульсбергом.

Поуни, издавая боевой клич, хлынули к мостику, но тот оказался слишком узок для такой оравы, и многие, бросившись в воду, поплыли на тот берег. Но когда они начали выбираться на противоположный топкий берег, их лошади вязли в болоте и индейцам пришлось спешиться.

Все это внесло страшную неразбериху в ряды Шайенов, которые не ожидали сопротивления там, где в прошлый раз все было так легко и просто. А когда Поуни открыли смертоносный огонь из карабинов Спенсера, те повернули коней и бросились наутёк.

Мы с Нортом приблизились к мостику. Как я и предполагал, обо мне он был не Бог весть какого мнения, но когда начался бой, ему стало не до меня и, как только мы перебрались на противоположный берег, я птицей полетел на пони, отобранном мной у Поуней.

Эх, скакать по-индейски, очертя голову в гущу драки! Вольготно-то как! Сколько лет я уже не сидел в индейском мягком седле!

И вот несемся мы по прерии с добрую милю, стреляем и по нам палят вовсю, и драпает от нас толпа Шайенов, Поуни победно вопят, трещат их карабины, а Шайены бегут, бегут!

Постепенно равнина сменилась цепочкой холмов. Вокруг трещала беспорядочная пальба, но сам я ещё не выстрелил ни разу, да и Бешеный Медведь все время держался рядом, оберегая меня от непредвиденных осложнений.

Шайены спасались бегством, но слабо верилось в то, что им это удастся – уж слишком быстрой была погоня.

Стремительная атака Поуней – и Шайены, поливаемые огнём из карабинов, сбились в беспорядочную кучу. Потом мы атаковали их с флангов, ведь мы были на лошадях, а многие из них – нет, потому что своих лошадей индейцы отдали скво и детям. Я видел, как выстрелом сбило с седла индейскую женщину. Она была грузной и чем-то напомнила мою приёмную мать – Бизонью Лощину. Это зрелище заставило меня содрогнуться. Теперь мне было не по душе скакать вместе с Поунями и претило стрелять в Шайенов – пусть уж спасают свои семьи. И вообще, какого дьявола я сел в этот поезд?

Обуреваемый такими тягостными мыслями, я все скакал и скакал, и поначалу не заметил, что порядком отдалился от Поуней, которые в то время напирали на правый фланг Шайенской цепи. А Шайены по-прежнему откатывались назад, хотя при этом по-прежнему упорно сопротивлялись. А я в это время спускался в долину за первой грядой холмов. Передо мною, изрядно рассеянные, Шайенские женщины и дети отчаянно подстегивали своих пони, а за ними то тут, то там гнались верховые Поуни.

Было довольно-таки сухо, и вздымались густые облака пыли, которые, смешав с клубами порохового дыма, ветер разносил по окрестностям и над землей стелилась тонкая пелена тумана. Эта пелена просеивала солнечные лучи и все кругом смотрелось в густых тонах, как это всегда бывает в определенный вечерний час. Теперь я находился где-то в полумиле от самой гущи боя, так что до моего слуха доносилось скорее потрескивание, чем грохот выстрелов.

Для того, чтобы осмотреться и дать передохнуть своему взмыленному пони, я остановил его у края глубокого оврага. Плохое место для передышки во время боя, и, будучи индейской лошадью, мой пони это знал и упирался, несмотря на усталость.

А потом он издал звук, похожий на прерванный глубокий вздох и стал подо мной оседать, словно я это сижу на большом мешке с зерном, а в мешке большая дыра, из которой это зерно быстро высыпается. Но я успел с него соскочить до того, как он совсем рухнул – у меня достало опыта понять, что стрела угодила ему в брюхо. Хоть я и не слыхал, как она летела и не почувствовал, когда она впилась.

В овраге был Шайен. Я залёг у самого края этого оврага, поджидая, пока он покажется, а рядом в предсмертных судорогах хрипела моя лошадь, и больше никаких звуков. Я нацепил свою шляпу на дуло «Болларда», высунул её над краем и – танг! – её поля прошила стрела, пройдя целиком, вместе с оперением, и на излете едва не ранила меня, хоть шляпа и ослабила удар.

Потом, не успел убрать я своё ружьё, как он – хвать его за ствол, да настолько цепко, что я, не отпусти ружья, наверняка свалился бы в овраг на него сверху. Но я – маленький человек. Ружьё я выпускаю, хотя и ухитряюсь нажать на курок; пуля вздымает облачко пыли в песке на дальнем склоне, не причинив ему вреда, вот разве во время выстрела его тряхнуло, и он – дерг руками, словно обжегся. Потом вверх взмыл приклад, и ружьё пропало совсем из виду.

Ну, ружьё было однозарядное и проку ему от него не было, разве что вдруг у него оказались бы патроны 56-го; калибра. Так что я выхватываю револьвер, бросаюсь к обрыву и, точно застрелил бы его в упор, если бы он все ещё был на склоне, там, где схватил ружьё. Но к тому моменту он уже скатился на самое дно: стоит на коленях. «Боллард» сжат в руке и весь в песчинках, к тому же в нем нет патрона – и он это знает – и стрелы у него вышли, так что он выхватывает нож и, поднимаясь, затягивает песню смерти.

И я узнаю его. Это был Тень-Что-Он-Заметил. Беда вот только, что он не узнает меня, потому как, едва я стал спускаться, он двинулся мне навстречу с совсем не дружелюбными намерениями, сжимая в руке длинный острый нож.


ГЛАВА 16. МОЯ ИНДЕЙСКАЯ ЖЕНА


– Погоди, брат? – крикнул я на языке Шайенов. – Давай поговорим!

И тут – я смотрел только на него – я спотыкаюсь и лечу с обрыва; рука непроизвольно сжимается и мой револьвер стреляет сам собой.

А у него нож наготове, клинком кверху; он себя левой ухватил за правую руку – это чтобы нож крепче держать. Чувствую сейчас лезвие воткнётся мне прямо под ребро. Ну, а выстрел мой, само собой – мимо.

А падать мне футов шесть, не больше – но, знаете, время штука относительная – и в памяти у меня только одно: будто завис я над этим ножом как на фотографии или на картине. Подо мной стоит Тень, присел, весь напрягся – ждёт столкновения. В волосах у него два орлиных пера – в разные стороны. На смуглом теле капли пота. На шее украшение: дикобразьи иглы сплетены нитками синих бус; на левой руке, выше локтя – медный браслет, на бёдрах грязная красная повязка. Чёрные зрачки буравят мне живот, там, где сейчас вонзится лезвие. Лицо разрисовано красным, а поверх – жёлтые молнии.

Так вот лечу это я на нож, не успев даже, испугаться, и думаю: ну вот и хана – вот меня и выпотрошили, но тут время опять ускорилось, глядь – а мы уже оба кувырком катимся дальше, а на мне – ни царапины; видать, в полёте меня развернуло и нож пропорол мне только рубашку на боку. На мгновение бок будто обдало теплом, а, может, мне и показалось – просто оттого, что я ждал удара, а его не было; если бы нож в меня и впрямь воткнулся, я б уж точна ничего не почувствовал – в поножовщине так оно и бывает… В общем, покатились мы с ним по песку, по кустам и колючкам, а он детина здоровый, даром что полсотни разменял. К тому же с ножом, а мой револьвер тю-тю – и нету, я пытаюсь что-то сказать, а он мне в горло вцепился, на кадык пальцем жмёт чуть не проткнул насквозь. А я ростом поменьше – и давай его коленом в пах, а ему, хоть бы хны, ноль внимания, фунт презрения, видать, хозяйство у него просто железное, а тут он как надавит мне под левым ухом – так я и дергаться перестал.

Тут он уселся на меня верхом и сжал ногами – а они у него как клещи недаром сорок лет с коня не слезал; лежу я и об одном только и думаю: резал бы уже скорей – и дело с концом, а то сдавило, что мочи нет, и в глазах темно…

Он занёс свой здоровенный грин-риверский тесак без крестовины – я пока живой его помнить буду, этот нож, до последней зазубрины. И тут вдруг у него на горле появилось красное пятнышко, маленькая такая дырочка; из неё тихо заструилась кровь, и только тут я услышал выстрел. Потом плечи у него дернулись, будто его в спину кто толкнул – это был второй выстрел. Он выронил нож и начал падать на меня: глаза открыты, а из горла течет кровь. Я отталкиваю его, он клонится назад, как резиновый, но ногами он по-прежнему стискивает мне ребра… Тут я беру руки в замок и как кувалдой – бац! – его в пупок – и только тут эти тиски разжимаются… словно у него внутри лопнула какая-то пружинка.

А потом сверху, с обрывчика прыгает этот Поуни, Бешеный Медведь, приставляет дуло своего «Спенсера» Тени ко лбу и третью пулю всаживает ему между глаз, а после надрезает ножом кожу у него на голове, за волосы ухватил и – чавк – скальп у него в руке. Тут он мне ухмыльнулся, содрал с Тени набедренную повязку, обтёр скальп об его хозяйство и гаркнул что-то победное на своём языке.

Что тут скажешь, он, конечно, спас мне жизнь, но только я-то помню, как чувствовал себя Младший Медведь, когда я сделал для него то же самое… ну, тогда, чёрт-те сколько лет назад: благодарности я не ощущал. Тень-Что-Он-Заметил когда-то взял меня с собой в мой самый первый набег, и держал он себя, как мой старший брат или дядя. Я был просто влюблен в него. И сейчас меня что ударило в самое сердце – не то, что он убит, все мы там будем. И не то, что смерть его была насильственной, – Шайен, Настоящий Человек не мог умереть иначе. И даже не то, что это я оказался причиной его смерти – так уж сложилось. Нет, вся печаль была в том, что Тень так и не узнал, кто я такой. Он сражался со мной, как с врагом. Хотя, раз уж на то пошло, разве не для того я оказался здесь, чтобы сражаться с Шайенами?

Чёрт побери, ну и ноги у него были! Просто железные! Я до сих пор дышал с трудом. Кое-как поднялся на ноги и молча смотрел, как Бешеный Медведь вскарабкался на обрывчик, исчез, а вскорости снова появился на краю, уже верхом на пони, самодовольно потряс винтовкой и уехал рысью. Он даже не произнёс ни слова насчёт убитой подо мной лошади, которую я взял у него на время.

Сперва у меня даже возможности не было удивиться, с чего это вдруг Тень оказался т