Неправильный рыцарь (СИ) [Вита Паветра] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Неправильный рыцарь

Глава 1

Помните!

Даже конь из королевской конюшни — это не роскошь, а средство передвижения.

Превосходные качества оружия — еще не гарантия его сохранности.

«Рассуждения о вещах тленных

и тлению не подлежащих»

св. Бонфуция,

бывшего постельничего

королевы Родамунды.

Раздел «Имущество

движимое и недвижимое»,

глава XV-я,

стр. III-я, Х-я


Не стоит ждать милостей от дамы. Взять их, но взять в высшей степени куртуазно — вот наша задача.

Кодекс Чести,

Раздел

«Куртуазное обхождение»,

глава XXII-я,

стр. IX-я


Но взял он меч, и взял он щит,

Высоких полон дум.

В глущобу путь его лежит,

Под дерево Тумтум.

«J abberwocky»

Люис Кэрролл





— Я сделаю все, что пожелаешь Ты, абсолютно все, — прошептал Эрлих, и губы его были сухи, как у больного сарацинской горячкой, — ибо благосклонность Твоя для меня — дороже всего на свете! Я готов на все — за один только взгляд, за одно ласковое слово, за одну лишь улыбку Твою, о Нежнейшая моя Имбергильда! Я готов утопить в крови весь мир и отдать собственную душу, если это вдруг понадобится — Тебе, о моя Несравненная! И да поможет мне в том Пресвятая Дева и все угодники божии!


Благороднейший из рыцарей королевства не лгал: малейшее облачко на челе возлюбленной волновало его сильней, нежели пять разоренных им либо сожженных дотла деревень. О, то была поистине Великая Любовь, достойная всяческого подражания и воспевания в канцонах, балладах и сирвентах, предмет зависти и восхищения многочисленных кавалеров и дам! И слава о той Любви летела, как на крыльях, от блистательного королевского двора до самого распоследнего, убогого, дрянного захолустья. И не было — клянусь всем, что мне дорого! — не было никого, от мала до велика, от сиятельных господ до простолюдинов, кого бы она оставила равнодушным!

…Внезапно налетевший северный ветер, просвистел в ответ что-то одобрительное и осыпал рыцаря принесенными невесть из каких земель травами и листьями. А голуби, белоснежные голуби, перестали ворковать и молча следили за каждым его движением. О, с какой радостью он посворачивал бы им шеи и зажарил на вертеле — собственноручно, не прибегая к помощи верного слуги! — с луком, салом и пряностями эти пернатые, вечно и всюду гадящие твари, были бы чудо как хороши! Но голубей любила Имбергильда. Она с улыбкой называла их «маленькими ленивыми ангелами» и кормила из рук сладкими крошками. Иногда в глубине суровой рыцарской души зарождалось странное, постыдное желание — желание, в котором Эрлих ни за что не признался бы даже на исповеди. Ему…о, Пресвятая Дева, спаси и помилуй нас грешных!…ему хотелось стать — хоть ненадолго, на несколько минут! — одним из многочисленных белоперых, безмозглых, бессовестных тварей, лишь бы только ощутить на себе прикосновение этих нежных рук и нежных губ, о-оооо… Ненадолго, совсем ненадолго, но ощутить.

Рыцарь прикрыл глаза и, прорычав нечто бессвязное, замотал головой, прогоняя диавольское наваждение. Ибо кто иной, как не Враг рода человеческого, мог посылать ему, Первому Рыцарю королевства, столь непотребные мысли. Мысли, смягчавшие дух, делавшие его подобным сырой глине, из которой можно вылепить все, что заблагорассудится. И тем самым — опорочить самую возвышенную, драгоценную, самую чистую любовь в подлунном мире. Любовь, которой нет, не было и не будет прекрасней! Ни в одном из королевств! Опорочить ее, низвести до уровня простой житейской истории — вот коварный замысел Владыки Теней. Коварный и беспощадный. Впрочем, и на козни нечистого есть управа!

…Преданный слуга и оседланный конь давно поджидали рыцаря снаружи, посреди вымощенного крупными булыжниками двора. Троекратно осенив себя крестным знамением, благородный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт фон Труайльдт, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, — Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, сел на коня и пустился в путь.

«Роман о заклятых

любовниках»,

творение достославного сира

Ромуальда Лисохитриссного,

воистину заслуженно

снискавшее восхищение

Кавалеров и Дам.

Глава пятьсот тринадцатая,

кратчайшая


Глава первая

Стрельчатые окна уходили высоко под своды замка. Льющийся из них свет, проходя через цветные витражи, окрашивал лица притихшей толпы в невероятные, фантастические цвета, дробился на многочисленных гранях серебряных подсвечников, расставленных по периметру зала, и фейерверком падал на беломраморный пол. Однако всеобщее внимание было приковано не к этой красоте, а к истощенной женской фигуре в центре, на возвышении.

Ее облегал, затканный серебром, бледно-лиловый шелк (самого что ни на есть унылого оттенка), отчего красавица выглядела почти бесплотной. Тонкие и длинные, похожие на картофельные ростки, пальцы были унизаны серебряными кольцами (на одном сверкал большой, уродливый по форме, алмаз цвета желчи). Сквозь кожу ее лица кое-где просвечивали голубые жилки («ах, как аристократично! ах!» — неискренне шушукались дамы, а кавалеры лишь обреченно вздыхали, не сводя с нее глаз).

Сухие, бескровные губы, чуть приоткрывшись, прошептали: «Ах, Вы — мой идеал! Возвращайтесь же скорей с победой. Я буду ждать Вас, ах-х…» Последние слова красавица выдохнула, для пущей убедительности закатив глаза. Человек простой, не знакомый с дворцовым этикетом и утонченными ухищрениями Куртуазного Кодекса, подумал бы, что дама вот-вот грохнется в обморок или еще хуже — на глазах у всех испустит дух.

Понимая, что отступать уже некуда и ловя на себе завистливые взгляды рыцарей и восхищенные — дам, барон Эгберт Филипп Бельвердэйский обреченно поцеловал вялую кисть и, поклонившись присутствующим, вышел из зала. Его провожали рукоплесканием и восторженными криками. А слуги (вкупе с дюжим привратником) буквально поедали его глазами, следя за каждым движением столь сиятельного господина.

…Рыцарь вспомнил все это еще раз — и его передернуло. Картина получилась отчетливой и безжалостно яркой. Скрипя зубами от злости, он с такой силой рванул поводья, что конь (вороной арабский красавец) возмущенно заржав, пустился в бешеный галоп. «Эх, дернул же меня черт!» — думал Эгберт, трясясь и подскакивая в седле.

Обладая модной хрупкой внешностью (по мнению большинства дам — чересчур хрупкой), графиня Марта прослыла несравненной красавицей после того, как одновременно трое рыцарей пали жертвой ее чар. «Пострадавшие» на всех пирах, балах и поединках — короче, в общественных местах при наибольшем скоплении народа — взахлеб восхваляли неземную прелесть своей избранницы. Они щедро забрасывали толпу простаков звонкой медью с призывом «славить, славить и еще раз — славить Несравненную Госпожу!». Они нанимали лучших трубадуров, и те с утра до ночи и (что гораздо хуже) с ночи до утра, шатались по улицам, самозабвенно терзая уши горожан любовными песнями, посвященными Бесподобной, до тех пор, пока кто-нибудь из прислуги не открывал ставни и не выливал им на голову содержимое ночного горшка.

Неистовые поклонники в любовном угаре покусились даже на городские стены: где ни попадя, алой и золотой краской неровными аршинными буквами исписали их вдоль и поперек (и не всегда приличными) признаниями жестокой и ее (ах! таким нежным, таким неповторимым!) Именем. Плевать на то, что тем же именем звали почти каждую десятую особу женского пола в данном графстве и близлежащих окрестностях.

Словом, они до того разрекламировали Марту, что любить ее и превозносить вошло в моду, отчего придворных дам все чаще трясло и корчило от зависти. И бешеная злость охватывала большинство из них при одном лишь имени госпожи графини. Бедняжки! Им оставалось лишь с треском ломать свои веера о головы нечаянно забывшихся кавалеров. В подражание прекрасной графине, дамы старательно морили себя голодом и вскоре до того исхудали, что сами, без посторонней помощи, не могли и шагу ступить.

Утром и вечером, собранная (и, разумеется, щедро оплаченная) толпа скандировала под стенами замка:


Мар-та! Мар-та! Мар-та! Ма-ар-та-а!

Ма-а-ар-та-а! Мар-та! Мар-та!

Кто тебя не обожает —

В жизни счастья пусть не знает!


Ретивые обожатели дошли до того, что раздали рогатки уличным мальчишкам, подговорив их обстреливать любого, кто осмелится отрицать совершенство Марты. Даже древние старухи, кряхтя и охая, шамкали по дороге в церковь и в промежутках между молитвами: «Благошлави Ваш Гошподь, Ваше Шиятльштво! Благошливи, ох-ох-ох!» И те, и другие, и третьи честно отрабатывали полученную мзду. Воистину то был глас народа, а, значит, и глас Божий.

Именно в этот момент всеобщего помешательства и угораздило попасть рыцаря, тринадцатого потомственного барона Эгберта Филиппа, из благородного рода баронов Бельвердэйских. Честно говоря, он вообще не собирался заворачивать сюда. За три года своего отсутствия рыцарь страшно истосковался по дому, но его лучший друг, прослышав о Несказанной Красе, упросил Эгберта поехать с ним. О, только за компанию! — исключительно ради моральной поддержки. Славный рыцарь горел (прям-таки полыхал!) желанием принять участие в предстоящем турнире и — ну, конечно же! — выиграть его. Награда в этот раз была посущественней денежного приза: рука и сердце самой графини, Прекрасной Марты. Впрочем, и денежки прилагались, как же без этого? А также приданое, замки, земли и всякое прочее. То было решение прекрасной графини: не отдавая предпочтения никому, она предоставила свою судьбу Провидению.

Стоит ли описывать рыцарский турнир? Неблагодарное это дело. Как говорится, лучше один раз увидеть. Поглазеть на разряженных рыцарей и дам, на серо-сине-бурую толпу простолюдинов, заполонивших все подступы к ристалищу. Эх-х, хорошо бы! Да боязно, — того и гляди затопчут.

Между тем, подслеповатый герольд, не разобравши, как следует, родовое имя эгбертова друга, скороговоркой продиктовал его глуховатому писцу. А поскольку он еще и здорово шепелявил, то Регберфилп на бумаге превратился в Эгберта Филиппа.

Рыцарь был просто ошеломлен, услыхав свое имя. Усталый, порядком одичавший в дальних краях и растерявший среди поганых язычников всю куртуазность, барон Эгберт мечтал поскорее убраться из этого шума, гама и грохота, и окунуться в благословенную тишь родового поместья.

Увы! То ли соискатели оказались чересчур изнеженными, то ли Фортуна (у-у-у, поганая язычница!) окончательно повернулась к нему жирным задом, но Эгберт Филипп Бельвердэйский, к своему ужасу, выиграл турнир. Отчаянью рыцаря не было предела: женитьба отнюдь не входила в его ближайшие планы. Конечно, от модной красавицы да еще такой богачки кто ж откажется? Разве что последний дурак! Эгберт Филипп, как и подобает истинному рыцарю, не был интеллектуалом, да и писал неважно. Привыкшая к двуручному мечу и кинжалу рука, с превеликим трудом управлялась с гусиными перьями. Но дураком он не был, с чем соглашались (и при случае — могли клятвенно подтвердить) даже его враги. Присоединить к своему титулу еще один, а владения увеличить почти втрое — казалось так соблазнительно. Одних породистых верховых лошадей графиня держала около двухсот. А лошадей рыцарь любил. Заливные луга, густые леса (да что там густые — непролазные), ни много ни мало — целых сорок деревень, да каки-их! — самых, что ни на есть зажиточных! Огромное озеро и в придачу ко всему — три замка, битком набитых всевозможными ценностями, один роскошней другого. Да-а… Было над чем задуматься.

Почему же тогда одна мысль о «светлом будущем» вызывала у господина барона резкий спазм желудка, рвотные позывы и постыдное желание бежать, куда глаза глядят. То есть — куда угодно, лишь бы подальше от Прекрасной Дамы и ее цепких объятий.

Увы, несмотря на несметное богатство и всеобщее почитание, внешность графини и её жеманные, с потугами на утонченность, манеры вызывали у рыцаря отвращение. Возможно, по меркам Высшей Куртуазности, она и была красавицей, но… Глядя на бледную, с холодноватым сизым отливом, кожу Марты (признак голубых кровей и несомненной породы), рыцарь почему-то вспоминал детство и бесконечные тарелки с манной кашей, такой же белой и противной, которой грозная бабушка Эгберта, потрясая мечом, ежедневно пичкала внука. Вспоминать об этом без содрогания было невозможно.

Рыцарь и сам не понимал, в чем тут дело. Но стоило ему взглянуть на блеклые прелести графини, как в мозгу его что-то щелкало, и перед мысленным взором Эгберта возникала ненавистная каша.


Междуглавие


— БАРОН ЭРЛИХ-ЭДЕРЛИХ-ЭРБЕНГАРДТ ФОН ТРУАЙЛЬДТ! — завопил юный герольд.

— Ах, какой красавчик! Душка, прелесть! — дружно выдохнули дамы, пожирая глазами выехавшего на поле рыцаря.

О, дамы, дамы! Нежные и трепетные! Назвать «душкой» и «прелестью» почти двухметрового верзилу с косой саженью в плечах и пудовыми кулачищами не поворачивался язык.

Сверкавшие на солнце серебряные латы поражали своим великолепием. Выбрать подобный материал и, главное, фасон было то ли беспримерной наглостью, то ли беспримерной, поистине неподражаемой, храбростью. Именно такие латы ничего не стоило пробить легким ударом турнирного копья, что делало их обладателя практически беззащитным перед соперниками. По слухам, такие же латы носил сам Ланселот.

— НЕПОДРАЖАЕМЫЙ!!! — в единодушном порыве выдохнули трибуны, любуясь на гарцующего красавца. — ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ!!!

Что ж, в делах рыцарских, Эрлиху и впрямь везло: Слава и Удача ластились к его ногам, как две борзые.

И пока герольды выкрикивали многочисленные титулы и регалии господина барона, пока суетились слуги и оруженосцы, а дамы в спешке решали, что именно подарить победителю и, главное, кого же он выберет («Ах! Ах! Ах-хх!»), пока купцы заключали пари, а благородные господа пытались вспомнить (или же, наоборот, забыть, поскорее забыть — и никогда, никогда не вспоминать больше!) свое участие в других турнирах, выехавший на арену рыцарь молча, почти не мигая, смотрел куда-то вдаль.

Черты его лица производили впечатление чеканного металла. Казалось, создавая столь прекрасный, столь удивительный образчик телесного совершенства, Господь не успел завершить свой труд и хоть мало-мальски да смягчить их. По королевству ходили упорные слухи, что Он не успел и еще кое-чего, весьма и весьма существенного. (Или же, за другими, неотложными, делами — просто-напросто забыл.) Например, вложить в него душу — как вливают дорогое вино в не менее драгоценный сосуд.

Однако, глядя на рыцаря, никто не мог поверить в это. Эффект, производимый его внешностью, можно было сравнить с восходом солнца.

Дамы, все как одна, готовы были идти за ним хоть на край света, рыцари — брататься или же (за неимением излишков благородства — как то денег и пары-тройки титулов) стать одним из числа его воинов и слуг. Простолюдины же от великого, неописуемого восторга и воспаленной, необузданной фантазии, никогда (ну, то есть даже ни разу!) не просили у него милостыню. Не осмеливались и надеяться на подобное счастье — так же, как не надеялись, что им подаст ангел небесный.

Те же, кто накоротке либо просто хорошо знал благородного Эрлиха, усмехались: мол, ангел скорей бы наскреб несколько медяков либо горстку серебра — чего нельзя, ну никак нельзя было сказать о благородном Эрлихе, бароне фон Труайльдт. Впрочем, отнюдь не скаредность была тому помехой, но благочестие и, достойная всяческих похвал, богоугодность, свойственная далеко не каждому из рыцарского сословия. Ибо сир Эрлих считал себя не вправе хоть немного улучшить то, что ухудшил по своему усмотрению сам Господь. Он (разумеется, Эрлих, а не Господь) говорил, что неправильно — улучшать заведомо ухудшенное. Мол, это не по-божески.

Кое-кто, правда, хотел оспорить мнение благочестивого Эрлиха и, переубедив его, склонить от истинного благочестия к слепой и неразумной расточительности.

Но всякий, кто хоть однажды натыкался на взгляд Истинного Рыцаря — как натыкаются на каменную стену, на ледяную гору, на металлическую дверь, крепко запертую на множество запоров, цепей и задвижек — этот человек почему-то не делал второй попытки. Не делал, не пытался сделать и даже не помышлял об этом. Ни-ког-да.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава

девятая

Глава 2

Глава вторая

Увы, барон Эгберт Филипп Бельвердэйский совершенно не походил на светлый романтический идеал. Как не являлся он и цветом рыцарства, и примером для подражания. Да он (что тут скрывать!) и не стремился к этому.

Невысокого (если не сказать — маленького) роста, он имел весьма своеобразную внешность. Очевидно, создавая Эгберта, господь бог не то пошутил, не то отвлекся на что-то более существенное и неотложное. В общем, был настроен крайне легкомысленно и заканчивал свой труд явно второпях. Чем иным объяснить то, что фигура рыцаря, будучи чрезмерно субтильной, казалось, состоит из веточек и палочек, готовых подломиться в любой момент. И даже его широкие плечи не спасали положение.

Эгберт тихо страдал: исправить что-либо казалось невозможно. Ни постоянные упражнения, ни три крестовых похода (один тяжелей другого) не сделали его фигуру крепче и мощней. Наоборот! Все части его тела, укрепившись, истончились до такой степени, что Эгберт нигде не мог подобрать себе готовые доспехи. Что всякий раз вынуждало его изрядно раскошеливаться, заказывая их у лучшего мастера, и тот, само собой, обдирал рыцаря, как липку. Происходило это приблизительно так.

Хитрый ремесленник сначала с гордостью демонстрировал готовое изделие и лишь затем, собрав все мыслимые комплименты, торжественно объявлял цену. Наступала пауза. Откровенно наслаждаясь выражением лица заказчика, ошеломленного несусветной суммой, мастер с улыбкой пояснял: мол, у господина — нестандартная, совершенно особенная фигура. О, нет! Не прогневайтесь — ничего обидного! Нет, нет! Это комплимент. От полноты души, да-да, господин барон! Но в силу своей неповторимости, изготовление доспехов вызывает м-мм… некоторые сложности и гм-м…м-да! Дополнительные затраты.

Особенно изготовление поножей на у-ун-ни-икальные господские ноги. (Уникальность ног Эгберта заключалась в их кривизне. Это обстоятельство облегчало ему езду верхом, но изрядно тяготило душу и опустошало кошелек.) Вся разыгрываемая интермедия сопровождалась почтительно-восторженными комплиментами, шутками-прибаутками, бесконечными поклонами и уверениями в преданности. Произносимый текст не менялся ни на йоту, но всякий раз звучал очень убедительно.

Голова Эгберта, в форме яйца, поставленного острым концом вниз, держалась на такой тонкой шейке (даже не шейке — шеечке), что каждый, кто впервые видел рыцаря, приходил в ужас, опасаясь, что первый же порыв ветра сорвет её с плеч и унесет в неведомые дали. Видно, творцу стало все же неловко за содеянное и, вовремя спохватившись, он постыдился завершить работу без какой-либо компенсации. Надо отдать ему должное: красота лица господина барона — изумительная, редкостная — с лихвой перекрывала все прочие недостатки. Шелковистые каштановые локоны, мягкими волнами обрамляя лицо, ложились на плечи. Эгберт отпустил их в надежде скрыть неудачную, по его мнению, форму головы и большие, слегка оттопыренные уши. А поскольку в моде у мужчин были короткие стрижки, рыцарь, не желая вызывать кривотолки, потихоньку распустил слух о данном им Святой Деве Очень ВажномОбете. (Ради чего был дан обет, разумеется, оставалось тайной). Так барон Эгберт Филипп Бельвердэйский «убил сразу двух зайцев»: скорректировал внешность и окутал себя ореолом благоговейного трепета.

С тех пор и знатные рыцари, и простолюдины вдвойне почтительно кланялись ему, а все особы женского пола — от сиятельной графини до грязнули-судомойки — с замиранием сердца любовались его блестящими локонами.

Впрочем, женщины восхищались не столько изысканной рамой, сколько заключенной в нее прекрасной картиной. Тонкий породистый нос Эгберта, с легкой горбинкой и изящно вырезанными полукружьями ноздрей, был, правда, чуточку длинноват. Однако это его ничуть не портило и отлично сочеталось с формой губ. Крупные, чувственно изогнутые, они имели какой-то девичий, нежно-розовый цвет и казались вспухшими от поцелуев. Когда же рыцарь улыбался, на его щеках играли ямочки. Но лучше всего были глаза. Огромные, в пол-лица, и постоянно меняющие цвет: изумрудно-зеленые в обычном состоянии, в минуты задумчивости они приобретали какую-то таинственную, почти мистическую, синеву и глубину. На фоне нежно-золотистой кожи они казались затягивающими в себя омутами. И многие из дам мечтали в них утонуть.

Взгляд его осененных длиннющими ресницами, томных, с поволокой, глаз частенько вводил дам в сладкое заблуждение. Будучи застенчивым, Эгберт не слишком жаловал шумные сборища, особенно — женское общество. Скользя взглядом по пестрой расфуфыренной толпе, рыцарь думал о своем доме, размышлял о правильном ведении хозяйства, и даже пытался сочинять стихи, то есть присутствовал среди людей только физически. Душа же его бродила где-то далеко отсюда. Но когда Эгберта посещала неординарная мысль, он словно приходил в себя: глаза его широко распахивались и загорались синим огнем. Они безотрывно глядели и, казалось, прожигали насквозь несчастную, которую угораздило в тот момент попасться на его пути.

Поскольку каждый раз это была новая жертва, а он понятия не имел об этих дамских фантазиях и со всеми, кого ему приписывала молва, лишь раскланивался (учтиво, но холодно), то смутил не одну женскую душу и прослыл загадочным, изысканным и потому — особенно желанным — сердцеедом.


Глава третья

Невольник чести и мученик во имя благородства, Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, с ужасом думал о предстоящей свадьбе и сопутствующих ей (всенепременно!) увеселениях. И о расходах, боже мой, каки-их расходах! Устраивать дружескую попойку, как того требовал древний рыцарский обычай, было нежелательно по двум абсолютно разным, но равноценным причинам. Это означало усугубить и без того мерзопакостное, паршивое, отвратительное, гну-у-усней-ей-шее настроение и, что гораздо хуже — значительно опустошить кошелек. Мелочиться в таких делах считалось позорным и недостойным славного отпрыска древнего рода и голубых кровей, да еще и крестоносца.

Во-первых, требовалось огромное количество горячительных напитков. Новоиспеченного жениха полагалось купать сначала в пиве, а потом — в знак его благородного происхождения — в дорогом вине.

Во-вторых, полагалось разослать приглашения всем окрестным шлюхам, а ежели сами не придут — нанять слуг покряжистей и пригнать негодниц пинками. (На соблюдении этого пункта друзья-соратники Эгберта настаивали особенно горячо.) Впрочем, угощение и оплата в таких случаях оказывались предельно щедрыми (естественно за счет жениха), так что в применении силы не было нужды.

Всю разгульную ночь, нередко переходящую в день и затем — в следующую ночь, и еще в следующую, и еще, и еще, и еще… до тех пор, пока не иссякнут силы, а кошелек не станет плоским, как грудь благонравной девицы… Словом, все это время полагалось вести себя нарочито безнравственно и непристойно и куролесить от души. Именно поэтому — в-третьих! — следовало отложить энную (о, весьма значительную!) сумму на очистку и покраску заново городских стен, которые не в меру разошедшиеся гуляки сверху донизу размалевывали неприличными картинками и пожеланиями жениху и невесте.

В-четвертых, полагалось оплатить услуги городских и замковых стражей (последние слыли особенно жадными и оттого придирчивыми).

Пьяные от хмельного вина и чувства (почти!) полной вседозволенности рыцари проносились по окрестностям, как ураган. А поскольку люди и скотина прятались, кто куда (от греха подальше!) — в распоряжении благородных собутыльников оказывались лишь неживые предметы. Считалось, что чем больше они разобьют и расколотят, тем счастливей, радостней и безоблачней будет жизнь молодых. Разумеется, все перечисленные разрушения также оплачивались из кармана жениха.

Нет, он вовсе не был скупердяем. О, не-ет! Но практичному и бережливому Эгберту всякий раз было больно смотреть на то, как его соратники небрежно швыряют тугой кошелек подобострастно скалящему зубы трактирщику или толпе шлюх, радостно визжащих в предвкушении таких кругленьких, таких новеньких, таки-их хор-р-ро-ошеньких звонких монеток. У-у-у-й-й-й-юй-юуйй! Швыряют, словно это и не кошелек вовсе, а так — ветошь или засохшая коровья лепешка и от подобной дряни надо поскорей (как можно скорей!) избавиться. Невыносимое, душераздирающее зрелище! Привыкнуть к нему, и оставаться равнодушным казалось невозможно. Господин барон, как мог, скрывал свои истинные чувства: ведь настоящему рыцарю подобает безрассудная, слегка презрительная щедрость, а отнюдь не скопидомство.

Рожденный в середине мая, под знаком Тельца, Эгберт обожал комфорт и, в отличие от братьев по оружию, деньги тратил ну, оч-чень неохотно. Тому были веские основания. Фамильный замок давно нуждался в неотложном ремонте и некотором переустройстве — то, чем довольствовались предки зачастую не совсем подходит (либо совсем, то есть совершенно не подходит) их потомкам. И за крестьянами нужен глаз да глаз. Да мало ли дел в большом и сложном хозяйстве.

А он вместо того, чтобы заниматься делом, мотается черт знает где бог весть зачем (или если хотите — бог весть где черт знает зачем.) Еще и транжирит денежки. Заветные серебряные и золотые кругляшки различной степени потертости с носатым профилем короля Рида XVII-го Легкомысленного. Ай-яй-яай! Вот как отвратительно быть жертвой хорошего воспитания!

Знакомые Эгберта сплошь и рядом иногда по десять (а то и сто десять) раз на дню давали обеты и просто обещания, и ровно столько же раз — безмятежно их нарушали. Со спокойным сердцем и чистой совестью. А он-то? он?!

Трижды тридцать раз пожалел рыцарь, что в минуту слабости поддался на уговоры. В результате получив нежеланную, абсолютно ненужную ему невесту — и потеряв старого, верного друга. Ей-же богу, неравная замена! Вот тебе и «завернули на огонек»!

И тут рыцарь вспомнил о крокодилах. Эгберт до сих пор не мог решить, что же с ними делать? Крокодилов он не любил и откровенно побаивался, но то была живая память о бабушке с дедушкой. Сразу же после свадьбы они приказали многократно углубить и расширить ров вокруг замка. А уж потом — запустить туда первых зубастых стражей.

Как и любой последний писк моды, удовольствие это оказалось не из дешёвых, и лишь немногие знатнейшие семейства могли его себе позволить. И хотя настояла на появлении крокодилов, разумеется, бабушка — тогда ещё совсем юная и восторженная — впоследствии ни её супруг, ни кто другой из обитателей замка и окрестностей ни на минуту не пожалел об её дорогостоящей причуде. Все эти годы (большинство из них оказались неспокойными) зубастые твари честно несли свою службу. Порой до полусмерти (а то и до смерти, хотя это случалось редко) пугая не только лихих людей, но и всех, кто рискнул появиться возле замка — даже простых пилигримов. Высовываясь из воды, они сверлили орущих и визжащих людей пристальным, немигающим взглядом. Когда же стихал топот ног, копыт и прекращались истошные вопли, крокодилы дружно, как по команде, захлопывали свои необъятные пасти.

В глазах рептилий горел безжалостный янтарный огонь, а изумрудно-зеленые, с черными разводами, морды злорадно ухмылялись. Казалось, этим тварям присуще своеобразное чувство юмора, и ситуация всякий раз доставляет им колоссальное удовольствие. Служба службой, но ведь иногда и поразвлечься не грех. А вот местные крестьяне их не боялись. Напротив — любили и всячески подкармливали. Еще бы! Ведь именно благодаря им, зеленым и зубастым, за последние сто лет в округе начисто перевелись охотники до чужого добра. Особенно старалась пожилая птичница — бывшая кормилица барона Эгберта, что ни день таская им кур, уток и прочую пернатую живность. Глядя, как очередной дохлый цыпленок желтым пуховым мячиком исчезает в крокодильей пасти, с умилением всплескивала натруженными руками, пускала слезу и приговаривала: «Кушайте, детки! Кушайте, защи-итнички вы на-аши-и!»

Эгберт усмехнулся. Его так и подмывало отправить с нарочным парочку этих тварей (разумеется, в качестве презента) своей «ненаглядной» невесте. Ведь держать крокодилов уже немного старомодно. Хотя жаль, подумал рыцарь. В лучшем случае, они у нее сами передохнут, а в худшем… А ведь графиня, чего доброго, прикажет умертвить зубастых стражей и пустить их на туфли и сумочки. Эгберт представил тощие и ровные без изгибов и выпуклостей, как две параллельные прямые, ноги прекрасной Марты, обутые в сапожки из крокодиловой кожи — и его замутило. Шутка уже не казалась ему смешной. Да и отказываться от такой защиты только, чтобы насолить невесте? Глупо, очень глупо.

Чтобы хоть как-то отвлечься от дурных мыслей, он честно попытался представить графиню, разгуливающей по мозаичным дорожкам его родового замка, стоящей на галерее или восседающей в каминном зале или же… да неважно, где еще! Честно попытался. Но чья-то невидимая рука всякий раз будто стирала с воображаемой картины худосочные прелести его невесты. Неожиданно и очень быстро. То, что даже в мыслях не удавалось совместить столь противоположные вещи, втайне его радовало: Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, сеньор Лампидорский, не просто любил — обожал свое древнее обиталище. Горячо и трепетно. Это был его дом — самый лучший, несмотря ни на что.

Его фамильный замок, хотя и находился в живописном месте, ни особой красотой, ни величественностью не отличался. Предыдущие поколения надстраивали, переустраивали и «перекраивали» внутри и снаружи всё, до чего только рука могла дотянуться — и всяк на свой лад. Неожиданно хрупкие, изящные башенки возносились над мощными, сложенными из гигантских камней (не камней — глыб), поросших мхом стенами, а донжон сверху донизу оплетали вьющиеся розы — память о троюродной тетушке внучатого племянника старшего брата деда Эгберта, графине и старой деве (которой она оставалась исключительно по идейным соображениям, ибо невзирая на ее лета, два-три поклонника постоянно маячило где-то неподалеку).

Наверняка, их привлекала красота госпожи графини, особенно, ее бесподобная шевелюра. Белокурая и пышная, как у ангелов на церковных фресках. Из-за мелких кудряшек издали могло показаться — голову почтенной дамы окружает живой нимб. Закрывать эдакую красоту платком, пусть и расшитым жемчугами, тетушка отказывалась наотрез: она уже слишком стара, чтобы следовать глупостям моды, а, значит, будет носить то, что ей вздумается. Либо вообще ничего. Да!

Учитывая характер тети, ее возраст, а также — ближайшую степень родства, окружающие никогда (ни-ког-да!) даже не пытались ей противоречить. Наоборот, — всячески ублажали. И лишь один человек во всем поместье имел храбрость и отвагу для того, чтобы сказать старой графине твердое «нет».

Крошечные белые розочки ковром застилали могучий необъятный донжон. Выглядело это красиво, но не слишком солидно, однако, срезать их казалось просто немыслимо. Тем паче, что покойная тетушка перед смертью дала грозный обет проклясть любого, кто осмелится уничтожить злосчастные цветы. Если же кто-нибудь, набравшись наглости, вздумает поменять их расцветку… Если он (или она — все равно!) только осмелится на подобное непотребство… Тому лучше бы и вовсе не рождаться на свет! Тетушка обещала, наплевав на вечное блаженство, спуститься с небес и, став привидением, не давать наглецу никакого проходу до конца его жалких дней. Все это она произнесла, устремив глаза и длинный костлявый палец к потолку, словно призывая в свидетели самого Господа Бога.

То было ее право: свой выбор она отстояла с оружием в руках. Бабушка с тетушкой, как и бывает с людьми, имеющими свое устоявшееся мнение, частенько спорили. Спор, как правило, плавно перетекал в ссору и соперницы… О, не-е-еэт! Они не поносили друг друга последними словами, как уличные торговки, не изводили друг друга колкостями, как придворные дамы, не подбрасывали друг другу в шкатулки с рукоделием дохлых крыс, а в изысканный соус — живых пауков (которым в замке просто не было счета), не вцеплялись друг другу в волосы, не рвали друг на дружке дорогие платья и не колотили посуду (вся она была из меди и серебра, а, значит, радости от процесса — кроме оглушительного звона — ну, никакой! швыряй — не швыряй).

Обе дамы считали все вышеперечисленное ниже своего достоинства. Имея знатное происхождении, и та, и другая (что немаловажно) впридачу к своему богатству получили и отменное воспитание. Поэтому и спорные вопросы разрешались ими весьма благородно.

Однажды, дружно посетовав, — мол, донжон выглядит как-то уж совсем безрадостно, они решили заплести его вьющимися розами. Разногласия возникли по поводу их цвета. Тетушка, как и подобает девице, настаивала на белом цвете роз. Бабушка же предпочитала алые или (на худой конец) чайные, мотивируя это тем, что белое — более приличествуют монашенкам, а также — уныло, тоскливо, не рыцарственно, отвратительно и… и, вообще, появится на стене ТОЛЬКО ЧЕРЕЗ ЕЕ ТРУП!!!

«С удовольствием!» — вскричала тетушка и, на ходу подтыкая подол, сорвала со стены меч.

…Через пять минут две почтенные дамы, подзадориваемые восторженными криками челяди, ради такого зрелища побросавшей свои дела, и заливистым лаем собак, азартно бились на мечах. Часа три без передышки они гоняли друг друга по залу (слава богу, места было предостаточно), отражая и нанося удары и мимоходом громя все вокруг. Столы и стулья лежали перевернутые, беспомощно задрав вверх гнутые ножки, как дохлые жуки. Белоснежные льняные скатерти были затоптаны, а драгоценная серебряная посуда вертелась волчком и с жалобным звоном летала по мраморному полу туда-сюда, так как дамы в сердцах пинали ее, когда та невзначай попадалась им под ноги.

Дуэлянтки вошли в такой раж, что, наверное, поубивали бы друг друга, если бы не корзина с овощами, забытая поваром перед началом поединка. Тетушка, как более молодая и ловкая (за ее плечами хранилось пятьдесят, а не целых семьдесят лет, как у ее соперницы), вовсю теснила старую баронессу. И та, вынужденная отступать, наткнулась спиной на единственный уцелевший в нормальном положении стул. Злополучная корзина, битком набитая помидорами, огурцами, луком и прочей съедобной мелочью, стояла на самом краю. От сотрясения она опрокинулась, овощи покатились по полу прямо под ноги старой даме, и та, исполнив несколько зажигательных па на связке лука, рухнула на спину.

Глаза тетушки сверкнули огнем. Она приставила меч к груди почтенной родственницы и, упиваясь зрелищем поверженного врага, спросила с нескрываемым злорадством:

— Ну, так какого цвета будут наши розы? А-А-ААА?!

Нелегко было старой баронессе признать свое поражение. Но — увы! — пришлось. Впоследствии, глядя на нежно обвивающие донжон кипенно-белые цветы, она всякий раз тяжко вздыхала.

Дед Эгберта тоже внес свою лепту в эту сумятицу. Разумеется, ни с кем не советуясь, выложил все дорожки мозаикой на игривые сцены из жизни мифологических героев. Это было страшной местью жене — ярой поклоннице романтических любовных историй. Мозаичные изображения отличались яркостью цветов (как-никак на их изготовление пошли лучшие сорта мрамора и полудрагоценных камней), мельчайшими подробностями и здоровым (то бишь — не куртуазным) чувством юмора. Старый барон гордился ими по праву — даже больше, нежели свей родословной, титулом и богатством. Это вызвало страшный гнев бабушки и язвительные, колкие шутки тетушки.

Словом, все трое находились в состоянии перманентной войны, так как из-за страшного упрямства ни за какие коврижки не хотели уступить друг другу. Потому и замок со временем принял несуразные, поистине фантастические очертания и одним своим видом вгонял смотрящего в ступор. Спасало его лишь обилие зелени. Да еще — зеркальная гладь расположенного неподалеку небольшого, зато очень красивого озера. Такого чистого, что песчаное дно просматривалось еще с берега. Местные русалки давно уже покинули его: спрятаться в этой прозрачной, как стекло, воде казалось попросту невозможно.

Несмотря на некоторую внешнюю гротескность, внутри замок поражал уютом. Ни бесконечные крытые галереи, идущие по периметру главных залов (по которым чаще, чем люди, разгуливали сквозняки), ни балкончики, нависающие над самой головой в абсолютно неожиданных местах, ни лестницы, ведущие в никуда и зачастую упирающиеся в глухую стену, ни ложные окна, ни потайные двери с давно заржавевшим механизмом и оттого напрочь не желающие открываться, ни колония летучих мышей, с давних пор оккупировавшая чердак и считающая его своей вотчиной (а потому время от времени яростно отражающая попытки наглых двуногих вытурить их оттуда), ни многочисленные портреты предков, провожающие вас неодобрительным, насупленным взглядом из своих тяжелых золотых и бронзовых рам, словом, — ничто не являлось помехой этому.

Глава 3

Глава четвертая

Время проведения турнира было раздольем для мелких жуликов и воришек. Но особенно вольготно жилось в эти дни второстепенным, третьестепенным и даже десятистепенным магам и откровенным шарлатанам, в обычное время не сумевшим сыскать покровительства мало-мальски знатных и — как следствие — авторитетных семейств.

Да, то были дни отличного заработка. Окончательной, незамутненной радости мешало одно маленькое «но»: огромнейшая конкуренция. И маги старались вовсю!

У одного из них, низенького и толстенького, похожего на младенца-переростка, от величайшего усердия аж подол задымился. Проскочила одна искра, другая, потом — третья, еще и еще, и еще… И вот уже вся черная, расшитая звездами, таинственными знаками и скверными (да что там! — наигнуснейшими) харями ткань ярко полыхала. Маг, как это ни странно, оказался отъявленным трусом — один вид пламени так напугал его, что на время отбил все магические способности. Он с дикими воплями и визгом пытался сбить пламя, подпрыгивал и вертелся волчком, чем вызвал неудержимый, просто дикий хохот присутствующих: рыцарей, их слуг, купцов, ремесленников, нищих и, разумеется, дам.

Остальные зрители тут же покинули другие площадки и толпой рванули к месту происшествия. Любопытство — не порок, но большое неудобство. Зевак набралось так много, а места вокруг полыхающего толстячка — так мало, что вновь прибывшие в надежде насладиться забавным зрелищем (как они считали — справедливо, хотя и наивно полагая, что на существо, обладающее магическими навыками, боль и страх не распространяются), начали давить друг друга.

Стоящие впереди рыцари с трудом сдерживали все нарастающий напор толпы. А сзади уже вовсю шла словесная перепалка:

— Сударь! Немедленно выпустите мой зад! Не-мед-лен-но! Я просила всего лишь поддержать меня за локоть!

— А ну, убери свою уродливую башку! Мне ничего не видно.

— Еще чего! Уродился ростом с жабу, вот и терпи!

— Ах, ты-и-и…!

— Уберите р-руки! Р-руки, говорю, прочь! Ну-у?!

— Какая наглость — вы оттоптали мои туфли!

— А вы мне на подол плюнули!

— Куда ж мне еще плевать-то?! На землю — так, ить, живо стража накостыляет. Или заставит раскошеливаться, ага-а!

— Ах, вот вы ка-а-ак!

— Да вот так, вот та-ак!

— Верните мою накидку! Сей-час же! За нее, между прочим, золотом плачено! Целых пять монет!

— Ой, да вы здорово переплатили! Эта дрянь и горстки меди не стоит. Коровам в хлеву зады подтирать — пожалуй что сгодится, да и только. А драться, царапаться — некрасиво, не по-девичьи! УЙ-ЮЙ-Ю-УУ-ЙЙЙ!!!

И так далее… Шел обычный, в таких случаях, «обмен любезностями». Шум голосов с легкостью перекрывал крики ужаса, все еще издаваемые недотепистым магом. Стоявшая впереди молоденькая служанка, с полным жбаном пива, внезапно опомнилась и (в мгновение ока!) опрокинула его на несчастного. Огонь, как ни странно, потух. Толпа замерла в недоумении: веселое и забавное представление закончилось как-то уж слишком быстро, и большинство так и не успело как следует им насладиться. Отовсюду послышались недовольные возгласы, и разочарованная толпа стала потихоньку разбредаться.

Опомнившийся маг с трудом поднялся на ноги, как мог, выжал вымокший насквозь балахон и, видя, что зеваки расходятся и уже спешат к другим магическим площадкам, где его конкуренты вовсю стараются перещеголять друг друга, — в знак «благодарности» за своевременное спасение превратил девушку в пышную румяную булку с маком. И (ах!) в два укуса… съел.

Никто даже не обратил внимания на пропажу служанки. Даже Эгберт. Да и неудивительно: вокруг творилось столько невероятного! Такого он не видал даже на празднестве в честь святого Бонфуция, которое всегда проходило шумно, затейливо и — обязательное условие! — было полно чудес.

Например, какую-нибудь ненужную (или же сильно провинившуюся) служанку монахи ненадолго превращали в курицу — и обратно. Пока ее тело было одето в перья, несчастная, как правило, истошно кудахтала, а хозяйка или хозяин грозились сварить из нее святому отцу наваристый бульон или суп с лапшой (это уж, как тому заблагорассудится). Все вокруг едва не падали от смеха: уж очень забавно кудахтала курица-служанка, пытаясь удрать от волшебника-монаха. Но как ни быстро она улепетывала, как ни старалась, тот всегда оказывался проворней. Через минуту-другую бедняжка уже трепыхалась и билась в его цепких пальцах, что вызывало еще более громкий смех.

Иливот еще забава — приделать какому-нибудь беспробудно дрыхнущему пьянице вместо ног свиные окорока и отволочь спящего бедолагу на кухню, предварительно сняв с него штаны и заголив подол.

Или вот тоже, нечего сказать, веселенькое дельце — заставить мочиться нищих вином и пускать из ушей мыльные пузыри. Или кормить зевак, которые с разинутыми ртами следили за вдохновленными манипуляциями монахов-магов, пирожными — воздушными и сливочными, щедро сдобренными заварным кремом, сахаром и корицей, что за минуту до этого гонялись друг за дружкой по фарфоровому блюду, а еще раньше… шныряли в подвалах замка — ведь в пирожные превратили… крыс. Но только вот превратиться-то они превратились, да резвости своей не утратили. Смех, да и только!

Аж до самого вечера пробродил Эгберт, словно богатый деревенский увалень, впервые попавший в город. Бродил и с изумлением таращился на местные диковинки. Ему хватило трёх лет (всего трёх!), чтобы напрочь отвыкнуть от шумных празднеств — ярмарок, турниров, карнавалов и всего того замечательного, что их сопровождало. Походная жизнь, мягко говоря, не отличается особыми удобствами, а забавами и увеселениями — уж и подавно. К тому же, отрубленные головы, руки-ноги и свежевыпущенные кишки врага — зрелище, безусловно, торжественное и поучительное, но вряд ли настраивающее на весёлый, легкомысленный лад. Поэтому не стоит удивляться тому, что происходящее захватило Экберта целиком — как говорится, с душой и потрохами. Он переходил от одной магической площадки к другой. Восторгу его не было предела, и радости не было границ, пока… (о, злосчастье!) пока он не встретил группу рыцарей. Судя по многочисленным гербам на одежде (некоторые оказались вышиты либо нашиты в совершенно неожиданных или… или нет, скажем лучше — малопригодных для этого местах) — рыцарей очень и очень знатных. Но не слишком богатых. Опять-таки — судя по одежде, а точней — по степени её ветхости и потёртости, и отсутствия непременных для богачей золотых побрякушек. И всё же, несмотря на полное (или почти полное) отсутствие денег, это были самые что ни на есть сливки общества. Обломки… ох, простите великодушно! — потомки древнейших и достойнейших родов.

До прихода Эгберта они явно скучали: «и это здесь, в таком-то месте!» Но завидя его, страшно обрадовались, оживились и напомнили «благородному господину барону, славному победителю и жениху Несравненной» о последующей (буквально через пару часов!) Разгульной Ночи.

«Благородному господину барону» тут же захотелось удрать. Исчезнуть. Испариться. И всё равно, абсолютно все равно, куда. Да хоть в адские пропасти! Но к горькому сожалению Эгберта Филиппа, сира Бельвердэйского и Лампидорского, он не был накоротке ни с кем из магов (хотя бы и самыми неважнецкими). А уж о том, чтобы иметь одного из этих умельцев-пройдох у себя на постоянной службе, не приходилось и мечтать. Следовательно, сделать его неузнаваемым, а то и вовсе невидимым, перенести подальше отсюда или (на худой конец) навести временное затмение на собеседников, оказалось некому.

Разбираться с довольно ухмыляющимися в предвкушении (хо-хо-оу!) славного пиршества и всего последующего рыцарями Эгберту пришлось самому. Без чьей-либо посторонней помощи.

Безукоризненное воспитание и следование рыцарским традициям, как всегда, обратились против него. После недолгого разговора (говорили и даже кричали, не в силах сдержать буйный восторг, в основном, собеседники Эгберта, а он лишь произносил: «Угу» или «Ага»), господин барон обречённо кивнул и криво улыбнулся. Со стороны могло даже показаться— не то у него зубы ноют, не то живот скрутило. Он нащупал тугой кошелёк, каким-то чудом уцелевший в густой, будто наваристый суп, праздничной толпе, бросил на него прощальный взгляд, полный не-че-ло-ве-ческой муки, закусил губу и — была не была! — дал увлечь себя в сторону знаменитого трактира. Там всю компанию давно поджидали остальные участники предстоящей попойки… э-ээ, торжественной церемонии.

…Последнее, что увидел вдребезги пьяный Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, скорей — что он с пре-ве-ли-ики-им трудом смог рассмотреть сквозь сизый дым и чад, витающие в трактире — была голова его коня, вороного арабского красавца, ради курьеза получившего имя Галахад.

Помутневшим глазам рыцаря (вернее, одному глазу — левому, так как правый оставался закрыт, несмотря ни на какие старания, да и его-то сиятельный господин барон раскрыл насильно, не раскрыл, а буквально раз-злепи-ил двумя пальцами, большим и указательным); так вот, помутневшему глазу рыцаря предстало дикое виденье. Его красавец-конь, просунув изящную голову в крохотное окошко, с неподдельным интересом разглядывал происходящее. При этом шея его вдруг как-то непомерно вытянулась, стала дли-и-и-и-ин-ной, то-о-он-кой, а голова — совсем крохотной, будто у мышонка, чтобы через минуту неожиданно вырасти до грандиозных размеров. Он неторопливо, с присущим ему достоинством и даже некоторым высокомерием обозревал убогое убранство комнаты и собравшихся в ней таких нелепых и (до колик, просто до колик!) смешных двуногих, то бишь — людей. Выражение морды Галахада было откровенно насмешливым и даже — («чур меня, чур!», подумал Эгберт) издевательским и слегка брезгливым. Встретившись взглядом с хозяином, он осуждающе покачал головой, презрительно задрал верхнюю губу, показав большие, один-в-один, сахарно-белые зубы, и… и дальше рыцарь ничего не помнил.

…Очнулся Эгберт от чьего-то мягкого щекочущего прикосновения к своему лицу. С пятой попытки разлепив веки (и то не полностью), сиятельный господин барон уткнулся взглядом в блестящую, иссиза-черную конскую морду. Галахад обнюхал хозяина, скривился, чихнул, фыркнул — и тут же демонстративно отвернулся.

Стряхивая с парчового камзола приставшую там и сям солому, Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, попытался встать на ноги. Эта грандиозная (в данном случае) затея удалась ему тоже далеко не сразу. Примерно с третьей попытки. Почему-то здесь, в этом городе, Эгберту все удавалось несразу. К тому же, Галахад («мерзкая, мерзкая скотина!») все старания хозяина принять достойный вид и поменять горизонтальное положение на вертикальное сопровождал громким раскатистым ржанием. Он совершенно игнорировал сердитые, укоризненные взгляды Эгберта, бил копытами, мотал головой (сено-солома так и летела в разные стороны) и, не переставая, ржал.

Сеновал при трактире (не слишком просторное и уж никоим образом не уютное помещение) было потрясающе грязным. А перед входом, в луже разлитого вина или пива, в груде черепков, всегда кто-нибудь да валялся. Чаще рыцарь, иногда придворный госпожи графини и никогда — простолюдин. Таких сюда попросту не пускали. Вполне заслуженно трактир пользовался большой, хотя и дурной славой, поэтому и название имел соответствующее: «Утеха грешника». Неудивительно, что попасть сюда в сезон турниров было почти невозможно. Здесь безобразничала и куролесила ночи напролет одна знать — лишь дворяне могли позволить себе это (надо сказать, весьма недешевое) развлечение. Ходили слухи, что трактирщику покровительствовала сама прекрасная графиня. Скорей всего так оно и было: жирный негодяй драл от трех до семи шкур с каждого и никого, и ничего не боялся. (Даже самого Господа Бога, поговаривали злые языки.)

Постепенно в мозгу Эгберта стало проясняться. Воспоминания, как обрывки пестрой ткани, необычайно ярко представали его мысленному взору. Но…

Лучше бы этого не было! Лучше бы ему, Эгберту, навсегда отшибло память! Лучше бы он вообще не заезжал в этот треклятый, распроклятый город! Лучше бы Галахад во время турнира споткнулся…. Нет, нет! При одной мысли о том, что его любимый, драгоценный конь мог получить хоть малейшее увечье в мирное время, рыцаря бросило в дрожь. Лучше бы он его, своего хозяина, Эгберта Филиппа, сиятельного барона Бельвердэйского, выбросил из седла!

Он еще долго (о-очень долго) угрызался воспоминаниями и предавался самобичеванию. Несчастный рыцарь ощущал себя полководцем, случайно одержавшим совершенно ненужную победу и получивший награду, на которую отнюдь не претендовал.

…Внезапно в мозгу Эгберта что-то щелкнуло, и он (наконец-то!) вспомнил, отчего его поведение накануне, мягко говоря, не отличалось сдержанностью. Причина была проста, как все гениальное. Воспитанный на высоких идеалах рыцарских романов и плохо, то есть, совсем не ориентировавшийся в придворной жизни, Эгберт полагал, что прекрасная Марта непременно узнает о недостойном поведении жениха. И — разумеется! конечно! всенепременно! а как же иначе?! — откажется от сомнительной чести стать его женой.

Ах, Эгберт, Эгберт… Святая простота! Графине доложили обо всем на следующее же утро. И рыцарь-недотепа узнал сие, что называется, из первых уст.

Ведя в поводу коня, рыцарь (вид у него был изрядно пожеванный и лишенный даже намека на величие, баронское достоинство и прирожденный аристократизм) вышел из трактира и — нос к носу столкнулся с одной из юных шлюх, в чьем обществе он так мило проводил время накануне. Эгберт покраснел, выпрямился, словно проглотил железный прут и величественным, как ему казалось, мановением руки попытался отстранить назойливую девку.

— Ах, красавчик! такой маленький, та-акой ми-иленький, ух-х, и съела бы тебя! — прощебетала она слегка осипшим голосом. — А уж какой ре-езвый, сла-адкий, как хорошо умеет… Я госпоже графине так и сказала: пра-авильный выбор! Ей-богу, не пожалеете!

Округлые, густо унизанные дорогими украшениями ручки девицы, ее пухлая, бело-розовая грудь (соски двумя спелыми ягодами нахально торчали из корсажа) и многочисленные прорехи на тяжелой атласной юбке (до вчерашней ночи их явно не было), призывно открывающие нежное белое тело и без того действовали на Эгберта как-то неправильно. Ну, не может, не должен благородный рыцарь, герой и крестоносец, осененный благосклонностью Прекрасной Дамы, добившийся ее руки, не может и не должен такой человек проводить время со… (тьфу, ты! пакость какая! даже произнести противно!) шлюхами. Пусть даже и очень красивыми, и более привлекательными, нежели вышеупомянутая Прекрасная Дама. Нехорошо это, не по-рыцарски.

Правда, его друзья и соратники на подобные умозаключения плевать хотели и — что уж греха таить! — время от времени плевали. Они неистово поклонялись своим неповторимым, избранным Дамам, проводили дни у их ног, боясь хоть ненароком коснуться руки Прекраснейшей (о, блаженство!), периодически совершали более-менее громкие подвиги (или то, что они под этим словом разумели) в Их честь и при этом — спокойно тискали служанок, зазевавшихся монашек, трактирщиц и, конечно же, шлюх. Благородные господа шли, таким образом, одновременно по двум дорогам, что несмотря на некоторые неудобства, их вполне устраивало. Они называли это — отделять зерна от плевел. Особо набожные при случае вспоминали библейское: «Отдай богу богово, а кесарю кесарево».

Но у Эгберта Филиппа, барона Бельвердейского и несчастного жениха, от слов девицы потемнело в глазах. А та прилипла к нему, будто намертво: вертелась и так, и эдак, норовя задеть рыцаря то грудью, то бедром, то обнимала полными руками и чуть не наваливалась на него всем телом, горячим и пышным, вызывая у Эгберта (к его величайшему стыду) вполне естественную реакцию организма, и все что-то говорила, говорила, говорила…

Ох, лучше бы она молчала! Ибо то, что поведала Эгберту сия раба любви, не лезло ни в какие ворота. Такое не встречалось ни в одном рыцарском романе — ни в прославленном, ни в малоизвестном. Прекрасная Марта, графиня у’Ксус-Вини, новоиспеченная Прекрасная Дама и его (бр-р-р!) невеста, сама наняла шлюх для Непременной Разгульной Ночи. Оказывается, ее живо интересовали мужские способности нареченного. «И теперь госпожа графиня очень довольна. Да-да! Она щедро, прям по-королевски, отблагодарила меня. Вот — видите?» Девица поболтала перед носом Эгберта пухлой ручкой, и золотой браслет, витой, со множеством крепящихся к нему монет и колечек, отозвался нежным звоном и шелестом.

Момент для хвастовства был выбран неудачно. После такого потрясения — удар бревном по голове вряд ли подействовал бы сильнее — Эгберту было не до женских побрякушек. Он сделал еще пару шагов, тщетно пытаясь высвободиться из объятий. Красотка настаивала, она требовала продолжения «мур-мур-мур», но уже по собственному почину. И даже (что казалось совсем уж невероятным) — совершенно бесплатно. Ибо что хорошо для графини — и шлюхе сгодится. В подтверждение своих слов нахалка прижалась к Эгберту еще сильней и стала нежно (однако, весьма настойчиво) тянуть рыцаря за собой.

Тот споткнулся и нечаянно сделал подножку нежеланной спутнице. Красотка, будто состоящая из набитых лебяжьим и куриным пухом больших и маленьких подушек и подушечек, взвизгнула, как поросенок. Выпустив шею Эгберта и нелепо замолотив ручками, она плюхнулась на мостовую.

Верный самому себе и в несчастье, галантный даже со шлюхами, рыцарь бросился ей на помощь. Но явно переоценил свои силы — поднять девицу Эгберту не удалось. Вместо этого сам грохнулся следом: его угораздило попасть ногой в одну из многочисленных прорех («окон соблазна») на юбке и как следует запутаться в ткани.

Мостовая перед трактиром «благоухала». Кто-то не то в шутку, не то в отместку трактирщику (славному малому с задатками жулика и бандита, что было крайне необходимо в его многотрудной профессии), одним словом, — куражась, вылил на камни целый (никак не менее десяти кварт) жбан пива. Причем, отменного качества — это рыцарь понял по запаху и даже нашел в себе силы возмутиться столь непростительным расточительством. Было мокро, скользко и очень противно. Эгберт просто измаялся, отдирая от себя цепкие пухлые пальцы, густо унизанные дорогими и дешевыми перстнями вперемешку. Он изо всех сил пытался выпутаться из юбки (в которой, как на грех, успешно застряли уже обе его ноги). Но чем больше он старался, тем хуже был результат.

Галахад топтался неподалеку. И каждую попытку своего хозяина встать сопровождал громким, откровенно издевательским ржанием.

Случайные прохожие тихонько хихикали (кто в кружевной платочек, кто в ладошку, а кто — в кулак), из великого почтения к знатному господину не решаясь засмеяться в полный голос. Другие же искренне недоумевали: почему надо заниматься этим прямо на мокрых булыжниках, да еще и перед трактиром («Неудобно-то как!»), и кто чистосердечно, кто подобострастно прелагали господину барону («так отличившемуся накануне, что ого-го-го-о!») препроводить его с… кхе, кхе… «дамой» в более подходящее местечко. Разумеется, за некоторое, абсолютно пустяковое! ну, чисто символическое вознагражденьице. Ведь господин барон так богат, так щедр. Накануне многие, о-оо! оч-чень многие смогли в этом убедиться. Нижайше кланяемся! нижайше! Примите наши поздравления!

Голова Эгберта шла кругом. Пунцовая краска, заливающая его лицо, становилась все гуще. Всего за одну ночь он снискал себе, если не славу, то уж точно — бешеную популярность на территории целого (и да-а-леко-о не маленького) города. Не стоило забывать и про целый штат сплетников и сплетниц, что официально состояли на службе у госпожи графини: подглядывали, подслушивали, расспрашивали, высасывали из пальца, брали с потолка, просто сочиняли и тут же, по мановению господской руки — распространяли их, как можно дальше, получая за свои немалые труды весьма щедрое вознаграждение. Были и те, кто занимался созданием и распространением сплетен исключительно «из любви к искусству» — их «детища» отличались особой цветистостью деталей и фантасмагоричностью.

Учитывая все вышеперечисленное, самое неприятное ожидало Эгберта впереди.

Глава 4

Междуглавие


Мне воевать охота!

Врагов я убью без счета,

Их замки сожгу,

Их вассалов убью,

Округу в горячей крови утоплю!


И все это — в честь Прекрасной,

С кожей атласной!


— Ах, какая любовь! — вздыхали дамы, с завистью поглядывая в сторону зардевшейся графини Имбергильды. Превеликое смущение и не менее превеликая радость охватили все ее существо, и душа девушки затрепетала в предвкушении. Так бьется и трепещет крохотная пичужка в кулаке шаловливого, разыгравшегося ребенка.

— Ах, как это куртуазно! Как восхитительно! — изнемогали дамы. — Какие чувства…оооо! Ах, почему, ну почему сир Родэрик (Гавейн, Бертран, Геровидал и т. д.) не любит меня с подобной страстью? Ну, почему же?! Ах! Ох!….эхх-х! оооооо!!!


Мне воевать охота!

Врагов я убью без счета —

Поганых язычников и колдунов.

Не вырваться им

Из моих оков!


И все это — в честь Прекрасной,

С кожей атласной!


— продолжал заливаться соловьем менестрель. Сладкоголосый Ауриэль — лучший из лучших, вольный поэт и певец. Он, как никто другой, умел извлечь из лютни столь дивные звуки — то радующие и веселящие сердца, то исторгающие слезы и горестные рыдания.

Рядом с ним стоял благородный Эрлих. Держа под уздцы коня, своего верного Ланселота, он не сводил глаз с узких зарешеченных окон.

Ветерок то и дело пытался растрепать роскошные пепельные волосы рыцаря, тяжелой волной падающие на плечи, отчего тот хмурился и задирал верхнюю губу.


Мне воевать охота!

Врагов я убью без счета…


Голубые глаза — два кусочка льда на фоне полуденного неба, яркого и безоблачного — безотрывно следили за мелькавшей в окне тенью.

Он, Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт, барон фон Труайльд, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, готов был простоять здесь, под этими окнами, до ночи, до утра, до конца своих дней — лишь бы дождаться ответа. Он, Неустрашимый Победитель, был повержен, разбит и побежден.

Голуби на карнизе томно ворковали, менестрель продолжал честно отрабатывать обещанное, цветы благоухали, и солнце светило без меры.

Для благородного Эрлиха шел уже третий час пребывания здесь, но упорство всегда отличало рыцаря — и в стычках с врагами, и в общении с дамами. Чаще всего именно оно и приносило столь желанную, столь долгожданную победу. Так вышло и на этот раз. Ажурные серебряные ставни распахнулись, и к ногам Эрлиха упала роза. Белая и благоуханная. Явный знак благоволения. «О, Имбергильда…»

Сердце Эрлиха защемило от нежности. Рыцарь улыбнулся и, прикрыв глаза, судорожно вздохнул. СВЕРШИЛОСЬ!


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава шестьдесят

шестая



Глава пятая

Остаток дня прошёл как-то совсем невесело. Простое, на первый взгляд, абсолютно пустяковое дело — отвести Галахада на замковую конюшню отняло у Эгберта немало времени. Ему постоянно кто-то мешал.

Слухи о ночных «подвигах» господина барона расползлись по всему городу, и каждый встречный рыцарь так и норовил (разумеется, от избытка восторга) пожать «могучую длань» Эгберта и дружески (то бишь изо всех сил) треснуть по спине. А потом — пригласить «испить кубок-другой хмельного за счёт нашего благородного и не-под-ража-аемого героя». Очевидно, разделить оплату услуг трактирщика пополам — означало смертельно оскорбить господина барона — «этого мужественного (хо-хо!) и славного человека».

«Ну, давай же, соглашайся! Дав-ва-ай! Ч-черти бы тебя драли!» — явственно читалось на физиономии очередного поздравителя. Как и следующее затем не менее явственное разочарование: еле-еле, но всё же удавалось отбивать эти атаки. С мужчиной, как известно, разговор прост и короток: «благодарю вас, сир», «никак не могу, сир» и наконец (уф-ф-ф! слава те, Господи!) — «прощайте, сир!»

Дамы… охо-хо-хонюшки… дамы, к сожалению, отнимали у Эгберта гораздо больше времени. С дамами ему приходилось туго. Если рыцари — все, без исключения — одобряли поступки господина барона, то прекрасный пол (увы!) не отличался подобным единодушием. Дамы разделились на три группы. Первые дружно восхищались Настоящим («не то, что некоторые!») мужчиной и жаждали познакомиться… м-мм… ну, в общем, немножечко («ах!») поближе. Вторые — резко осуждали его поведение («грех, грех, грех! тьфу! тьфу! тьфу! изыди, нечистый!»), чем к своему изумлению и негодованию привлекали к персоне Эгберта ещё более пристальное внимание. Третьи (ох, уж эти третьи!) вели себя не столь прямолинейно. Они тоже громко возмущались «ужасным, бесстыдным и вопиюще безнравственным поведением господина барона», но при этом… При этом украдкой подмигивали ему, строили глазки, посылали ему воздушные поцелуи и махали крошечными кружевными платочками. А наиболее дерзкие (пользуясь сутолокой и теснотой) с хихиканьем щипали его. Разумеется, тоже исподтишка.

На одной из улиц, когда ходу до вожделённого замка оставалось всего-ничего, несчастному господину барону едва не пришёл конец. Встреченные им красавицы (впрочем, и некрасавицы тоже) слишком уж бурно (кто восторженно, кто негодующе) реагировали на его появление. Они со всех сторон обступили Эгберта Филиппа, и ему приходилось буквально продираться сквозь толпу чрезвычайно разгорячённых дам, как сквозь заросли одичавших роз. Это сравнение, понятно тому, кто хоть раз испытал подобное «удовольствие».

Однако храброго рыцаря и крестоносца опасности не устрашат. Эгберт с достоинством (впрочем, как всегда) пережил и эту, размеры которой он оценил, лишь миновав её. Несмотря на стойко держащийся в голове и сковывающий все его движения (что было совсем уже некстати) хмель, рыцарь прибавил шагу. И если до сих пор не Эгберт вёл коня, скорее, наоборот, — конь выступал гордо и плавно, рыцарь же плёлся позади (даже не плёлся — так, болтался на другом конце поводьев, как тряпичная кукла в руках неумелого жонглёра), то теперь… Теперь «тряпки» ожили и превратились в человека.

Эгберт прибавил шагу, но не побежал. Отчасти, боясь погони, отчасти (что было вполне в его духе), не желая обидеть дам. А те словно ждали какого-то сигнала. К чему — рыцарь понял, лишь отойдя на безопасное расстояние и обернувшись.

Улица позади него напоминала в клочья разодранный мешок с тряпьём: среди дам шла нешуточная потасовка. Причём, безобразнейшая. Как правило, так дерутся доведённые до крайности нежные, слабые, абсолютно беспомощные существа. Дамы кусались, щипались, кололи друг друга шпильками, длиннющими когтями… то есть ногтями и носками остроносых туфель — словом, за неимением настоящего оружия (то бишь мечей и кинжалов) использовали любые средства. Они рвали друг на дружке платья и волосы, плевались, визжали и осыпали бранью своих гнусных («да сгореть им в аду!») противниц. Слова, что вылетали из прелестных розовых уст, вряд ли были почерпнуты в изысканных рыцарских романах.

К замку, что находился в самом центре, в сердце города, вела короткая прямая дорога. Но Эгберт (во избежание неприятных, либо — что ещё хуже! — чересчур приятных встреч) предпочёл обходной путь. Он крался по узким, глухим улочкам и закоулкам. (К чести госпожи графини, большинство из них было вымощено отборнейшими булыжниками.) Бедняга! К действию алкоголя прибавилась усталость, и ноги Эгберта, стоило тому ненадолго задуматься, шли куда-то не туда. Куда же? Да бог его знает. И сиятельный господин барон умудрился дважды запутаться в трёх улочках, на вид — ну, совершенно одинаковых! Даже люди, попадавшиеся ему навстречу, казались как-то подозрительно похожими.

Да, это правда, он заблудился. И битый час (если не больше) плутал, как в лабиринте, пока, наконец, не вышел на нужную улицу. Вышел — и вздохнул с облегчением. Вытер пот со лба, прислонился к шероховатой стене ближайшего дома (её поверхность была тёплой от солнца) и закрыл глаза. Дыхание Эгберта потихоньку выровнялось, он улыбнулся — заветная цель казалась так близка. Рукой подать!

Каков же был его ужас, искренний и неподдельный, когда он глаза открыл. В конце улочки (длинной и узкой, словно размотанные кишки кашалота) рыцарь увидел небольшую (человек тринадцать, не более) группу дам. Они негромко переговаривались и озирались по сторонам. Эгберт пригляделся и узнал тех, кто вслух осуждали, а втихаря подмигивали ему, и пока остальные выясняли отношения, так же втихаря ушли на поиски новоявленного кумира. Судя по виду, настроены они были весьма решительно. Рыцарь похолодел: «Порвут на сувениры. Охтыбожемой!»

Спину Галахарда покрывала старая драная рогожа. Даже не ткань — так, тьфу! доброго слова не стоит. Дырка на дырке и дыркой погоняет. Откуда она взялась и куда исчезло роскошное новенькое седло — Эгберта сейчас не интересовало. Он быстро стащил дерюгу, обернулся ею с головой и сел прямо на землю. Дамы очень удивились, когда увидели, что конь их Обожаемого и Несравненного (хотя и такого — «ах, какая прелесть!» — Безнравственного) кумира разгуливает сам по себе. Но ни кусочки сахара (достаточно крупные), ни ласковые слова не обманули и не прельстили вороного красавца.

Одна из дам решила от слов перейти к делу и попыталась схватить поводья, но тут же, заорав не своим голосом, отшатнулась от «подлой твари» — это Галахад изловчился и укусил негодяйку. Сочувствующих почему-то не нашлось. Кто-то возмутился, кто-то испугался, а кто-то и захихикал. Дамы ещё немножко пошумели, покричали, поспорили — да и пошли назад.

На грязного, скрюченного в три погибели нищего, что тихо мычал неподалёку от них, у дверей богатого купеческого дома, никто и внимания не обратил. Мычит, говорите? Пф-ф-ф! Ну, и пусть себе мычит!

…В общем, пока Эгберт с невероятными препятствиями добирался до замка, прошло без малого три часа. Сдав Галахада на попечение молчаливого конюха, господин барон переоделся в самые неприметные (то есть — старые и немодные, бог весть зачем хранимые) вещи и выскользнул из замка. Крадучись, прислушиваясь, оглядываясь по сторонам и затаив дыханье — среди придворных дам было также немало его поклонниц.

Но вот городские ворота оказались позади, и Эгберт вздохнул полной грудью. Перед ним возвышались холмы, поросшие буйной зеленью. Рыцарь неторопливо (удирать здесь, слава богу, было не от кого) поднялся на один из них. Ближайший и одновременно — самый высокий. Сказать, что ум Эгберта переполняли возвышенные мысли, а сердце — не менее возвышенные чувства, означало бы покривить душой. Он хотел просто-напросто придти в себя.

Рыцарь угрюмо смотрел на город с вершины холма. Настроение у него было не лучше, чем у висельника, которого (как поется) «с веревкой вот-вот обвенчают навеки». Мало того: время от времени в затылок Эгберта впивался не то кусок железа (раскаленного и невидимого), не то — чей-то коготь (льва или орла — не все ли равно?). Затем чья-то безжалостная и тоже незримая рука поливала темечко несчастного крутейшим кипятком. И все это на фоне негромкого монотонного гула, ох…! Что совсем неудивительно после длиной череды кубков и кружек: с винами — белым и алым, хмельным медом, половиной бочонка крепчайшего монастырского пива (темного и сладкого, почтительно окрещенного святыми отцами «Кровью святого Януария»), ликерами десяти сортов — и все это сверху «отлакировано» наигнуснейшим самогоном, о-оо… Все это в придачу к диким пляскам (и не только, о-ох, не только!) с сочными, бесстыжими девками, которые во всю глотку горланили такие песни, что краснели и зрелые мужи.

Шум, гам, звон, грохот, смех. И это лишь вначале — то, что было дальше, никакому описанию не поддавалось вообще.

Придворные дамы изнемогали от горячего желания подсмотреть хотя бы за началом знаменитой Разгульной Ночи. А уж если повезёт… Ах! при мысли о том, что они увидят всё, у дам кружилась голова и спирало дыханье. Осуществить желаемое было нелегко. Ибо Неписаное Правило № 1 гласило: ни одна из благородных дам и девиц не могла переступить порог облюбованного дворянами заведения. Исключительно из лучших мужских побуждений как то: величайшего уважения, почитания и преклонения. Дабы не осквернять целомудренные взоры грубым и не всегда пристойным зрелищем и не смущать нежные сердца возлюбленных своих и наречённых. Короче, «чтоб и духу их здесь не было, поня-атно?!»

Всякий запрет так и хочется обойти. Особенно, если это возможно за деньги. И дамы (ах-х!) решились. В условленный час, в кромешной (хоть глаз выколи) темноте, они на цыпочках, ти-ихо-о-охонь-ко прокрались к заветной двери чёрного хода, за которой их поджидал очень (ну, ещё бы!) довольный трактирщик. Мысль о двойном барыше согревала его душу — отзывчивую и чуткую к людским нуждам. Ибо сказано: «Возлюби ближнего, как самого себя». Трактирщик был набожен и неукоснительно следовал великому завету. Особенно, когда это хорошо оплачивалось.

Он поклонился и ласковым шёпотом назвал сумму. Дамы вздрогнули. Цена их любопытства оказалась далеко не малой, поэтому они долго шушукались, стараясь не глядеть в сторону нагло (то есть понимающе) ухмылявшегося трактирщика. Затем, пустив по кругу алый бархатный мешочек (вышитые на нем розочки и ангелочки выглядели невинно и целомудренно, да и предназначался он для церковных пожертвований), быстро собрали нужную сумму. Самая старшая и, одновременно, самая решительная величественным жестом протянула его хозяину заведения. Тот молча пересчитал золотишко и, сменив наглость на подобострастие, с многочисленными поклонами и расшаркиваниями повел жаждущих впечатлений дам.

Скрипнули петли, и дверь во внутренние покои медленно, будто нехотя, отворилась. Дрожащие, сгорающие от любопытства, они тихо, по одной, предводительствуемые чрезвычайно довольным трактирщиком, заструились вниз по лестнице — помещение для мужских сборищ находилось в подвале. И, наконец, вот она — цель! Потертая линялая шторка — розовый бархат, девизы, сердечки. За ней — небольшое отверстие в каменной кладке. Совсем небольшое. Словно кто-то нарочно (и весьма предусмотрительно) забыл положить сюда камень.

Раскрасневшись, дамы отпихивали и отталкивали друг дружку: каждая стремилась прильнуть к заветному окошку дыре и пользоваться им единолично. Кто шепотом, кто вполголоса, а кто и в полный голос, они с замиранием сердца, закатыванием глаз и закусыванием губ сладко ужасались творящемуся «ах, так близко, ах! а-ах-х!» страшному непотребству. Впрочем, они зря церемонились: за стеной стоял такой шум, что находящиеся там вряд ли слышали их вздохи.

…Эгберт вспомнил все — и содрогнулся. Господи, боже мой, неужели это и в самом деле был он? Куда они в ту ночь подевались — все эти необыкновенные, несравненные и ни с чем не сравнимые, достоинства его предков? Под какую лавку спрятались? в какой угол залезли? каким ковром прикрылись? А может, острый соус, будто насквозь прожигающий желудок и кишки, вместе с порцией доброго вина ливнем обрушился вглубь организма, и от такой встряски тело Эгбрта (всего на одну ночь) лишилось души?

Все славное, доброе и замечательное вдруг будто… испарилось. Все, что досталось Эгберту в наследство, все те качества, что передали ему близкие — утонченные манеры его тетушки, высоконравственная, хрустальная чистота души его бабушки, сдержанное мужское благородство его дедушки.

О, стыд, о позор! До пятого… нет, десятого… нет-нет! — аж до двадцать седьмого колена! Вот тебе и благородный рыцарь, вот тебе и «крошка Ланселот», как частенько, посмеиваясь, называл его покойный дед. Эгберт заскрежетал зубами. Гудение внутри головы усилилось, горячие капли вновь обожгли темя.

Рыцарь знал, что другой на его месте лишь посмеялся бы таким воспоминаниям, махнул рукой и — назло всем еще раз (а то и неднократно) повторил свои «подвиги». Другой, но не Эгберт. Как ни пытался он, как ни силился забыть (отчего несчастная, многострадальная голова гудела еще больше, кусок железа или острый коготь — впивался еще яростнее, а струя кипятка становилась еще сильнее) — забыть ну ник-ка-ак не получалось. Мысли о собственном несовершенстве, словно угрюмые стражи, не покидали Эгберта. Поодаль, у обочины дороги, небольшая компания могильщиков хоронила очередного прохожего. Несчастный зазевался на пышную кавалькаду и — ай-яй-яай! — угодил прямиком под копыта. Процесс погребения сопровождался шутками-прибаутками и громким жизнерадостным смехом. Работа шла слаженно и споро. Еще бы! Это был уже тридцать пятый (а, может, тридцать седьмой? или — о, радость! о счастье! тридцать девятый?) по счету покойник, погребенный ими за последние семь дней.

Ежегодный турнир, как правило, длился две, если не все три недели. В случае особого, невероятного везения — когда время проведения боев и сопутствующих им развлечений совпадало с каким-нибудь праздником (мирским ли, духовным ли — все едино), то и целый месяц.

Сколько людей за это время погибнет, будучи задавлено в толпе любопытных, затоптано копытами рыцарских коней, сколько не выдержит чрезмерно обильного угощения, упьется скверным вином, свалится бездыханным, до смерти исплясавшись на хрустящей свежей соломе, которой ежедневно посыпают дощатые полы в трактирах, сколько людей будет зарезано в пьяных потасовках, во время ночных попоек, илипросто — на спор. Да мало ли что еще! В общем, копать — не перекопать. Кр-ра-сота-а-а… Месяц, всего месяц кропотливого, тяжкого, поистине каторжного (уф-фф!) труда, а за ним — целый год отличной жизни. Сытой и безмятежной: родственники несчастных платили за погребение золотом. Либо полновесным серебром. Его держали как раз на такой случай — «на черный день».

Поговаривали, что иные члены Гильдии Упокоителей (или же, как они сами себя величали — Братство Вечного Покоя) не брезгуют и презренной медью, а то и вещами покойных — разумеется, если они богаты и роскошны, но вряд ли это было правдой. Скорей всего — то были слухи, гнусная клевета, поклеп, нарочно распространяемые многочисленными завистниками этих набожных, трудолюбивых и во всех отношениях достойных людей.

Простонародье они зачастую обирали до нитки: своеобразный кодекс чести, исповедуемый Упокоителями и не позволяющий им — упаси, бог! — даже прикасаться к чему-либо, кроме золота и серебра, на сермяжных простаков не распространялся. И те отдавали Братству последнее, не желая оставлять близких на растерзание бродячим псам или свободно разгуливающим по окрестностям свиньям госпожи графини. Ведь благотворительностью их хозяйка не занималась. Как, впрочем, и другие знатные сеньоры. Что естественно, нормально и, конечно же, единственно правильно для столь благородных господ.

Учитывая все вышеописанное, любой из могильщиков имел добротный каменный дом, полные сундуки, прислугу и оттого (само собой) считался завидным женихом. Их Гильдия (или Братство — это уж, как вам угодно) слыла одной из наиболее уважаемых еще и в силу великой набожности: деньги от каждых десятых похорон шли в пользу церкви — за упокой души так безвременно (или как думал, довольно усмехаясь в густые усы достопочтенный глава Гильдии, сир Моритус Мементо, — «весьма (о, весьма-а!) своевременно») ушедшего покойничка или покойницы.

Один из могильщиков, видно, почувствовав на себе взгляд рыцаря, ненадолго оторвался от своего богоугодного и многоприбыльного занятия и помахал Эгберту рукой. Другие тоже решили немедленно выказать свое почтение. Они отставили лопаты и степенно поклонились господину барону (и, как было известно уже всем, будущему господину графу). Поистине похвальная предусмотрительность! Очень (оч-чень!) дальновидно.

«Хорошо вам живется, — думал Эгберт, машинально отщипывая травинку за травинкой. — Ясно и понятно. А мне что на свадьбу, что на погост — все едино. Нет-нет, надо подумать о чем-нибудь умном! Возвышенном. Величественном. Э-ээ…всеобъемлющем. О продолжении рода, расширении границ имения, новых дверях в библиотеке: старые до того заржавели, что кажутся выкрашенными оранжевой краской — просто срам! Или еще о чем-нибудь…этаком.»

Но, как он ни старался, как ни пытался, мысли о чем-то высоком — ну, хотя бы в меру высоком — так, чуть-чуть! самую малость! — не лезли в голову. Отвлечься (равно, как и отвертеться) от предстоящих гадос… то есть радостей, не удавалось никак. Никак — ну, хоть ты тресни!





Глава 5

Глава шестая


Наверное, воздух на вершине холма и впрямь отличался какой-то особой, неповторимой целебностью, потому что господина барона вдруг осенило. Мысль, явившаяся ему незваной, была неплоха. Очень даже неплоха! Хотя и… м-мм… не совсем обычна. Во всяком случае, раньше ничего этакого его не посещало, да и посетить не могло. Но ведь раньше на то и нужды не было.

«Упокоители… Они-то мне как раз и пригодятся!», решил Эгберт и закричал:

— Эй! Эге-ге-еэй!

Рыцарь прыгал на месте, размахивая руками и кричал, пока заинтересованные могильщики, по сигналу предводителя, не отложили лопаты и вереницей не потянулись к нему, одергивая на ходу серые от пыли холщовые рубахи и приглаживая растрепавшиеся волосы. Нисколечко не дивясь странному поведению господина жениха и своего будущего хозяина, они, тем не менее, встали в некотором отдалении.

— Чего надо, Ваше Сиятельство? — склонив голову, произнес главный. — Мы уж тут подумали: плохо Вам.

— Ага, — раздалось из-за его спины. — Колики или там… ещо чиво… Ойййййййй! Не буду, сир Моритус, не буду-уу! Аааааа! Ууууууууйй! Ну, пустите уж! Сказал же, не буду! Ох-хх…

— Время — деньги, Ваше Сиятельство, — ухмыльнулся сир Моритус отпуская, наконец, ухо несчастного. — Мы слушаем. Внимательно, очень внимательно!

— Есть дело, — подмигнул Эгберт.

«Прохиндей, протоиерей…ох, нет! не то! Протобестия… вот! Точно!», вихрем пронеслось в голове рыцаря, стоило ему встретиться взглядом с главой упокоителей. «От такого и святой водой не спасешься! Ка-акое там!» Эгберт внезапно пожалел, что обратился к ним, но отступать было не в его правилах. Ни на войне, ни в мирное время. Ни за что и никогда!

— Есть дело, — загадочным голосом повторил Эгберт. — Очень денежное.

Могильщики быстро переглянулись. Нахмуренные лбы, сдвинутые брови и кривящиеся губы выдавали начавшийся в их головах мыслительный процесс. Ускоренный. И очень (даже слишком!) напряженный.

— Цифры, циферки, циферюшечки… — улыбнулся один из молодых. — Люблю!

— А я люблю нули, — возразил другой. — Но не до, а после.

— Все-е-е так любят! — загудели остальные. — Все-е!

— И Ее Сиятельство, госпожа Марта, тож… — пискнул было кто-то из подмастерьев, но хорошая оплеуха (едва не свалившая его с ног) заставила дурака заткнуться.

— Да! Эт нам только давай, — с улыбкой заметил предводитель, искоса поглядывая на своих подопечных: не ляпнет ли еще кто чего не того. — Были б деньги плачены, а та-а-м… Хучь трава, понимаешь ты, не расти!

Он усмехнулся в ухоженные пышные усы и, с нежным, ласковым, прямо-таки умильным выражением, погладил притороченный к поясу бархатный, туго набитый, кисет.

— Ну? Чего желаете? И, главное, как расплачиваться будете? — с интересом спросил он и тут же добавил: — Ваше сиятельство.

Смущенное такой деловой хваткой «сиятельство» вздохнуло, немного помялось, опять вздохнуло. Еще никогда — то есть ниразу! — обращение к нему не звучало столь двусмысленно. Была не была, решил Эгберт.

— Надо вывезти одного человека. Тайно, — понизив голос, сообщил он.

— В качестве кого? — поинтересовался сир Моритус.

— Не кого, а чего, — поправил его Эгберт.

— Это еще как?!

— В качестве мертвого тела.

— Стало быть, покойника? Трупа? — уточнил один из могильщиков.

— Да, — сказал господин барон. — И, желательно, в закрытом гробу. Ну, чтобы… чтобы не опознали.

— Уже успели, надо же! — вновь усмехнулся главный. — А с виду Вы, Ваше сиятельство, — ну, само миролюбие.

— И недотепистость! — засмеялся мальчишка-подручный, за что вновь схлопотал подзатыльник. Довольно-таки увесистый — у бедняги аж слезы из глаз брызнули.

— Ну, ежли кого Вы и пришибли — так, думаю, за дело. Человек вашего нраву и вашей наружности, ежли осерчает — так это уж держись! — с глубокомысленным видом произнес сир Моритус.

— А кого пришибли-то? А? Кого?! — загудели остальные. — Хвалитесь… то исть делитесь! Да-да, господин барон! Господь велит нам делиться! С ближними-то. Ага!

Они не сводили восторженных глаз с Эгберта. А некоторые смотрели на него уже… не со страхом, нет! с разумной опаской. «Хлипкий-то он, хлипкий, а чуть что не по нему: р-раз! — и готово! Не-а, нам на встречу с ангелами еще ранова-а-ато… Ишь, какой шустрик! Вот тебе и недотепа!» Они качали головами и пристально, сверху вниз и снизу вверх, рассматривали Эгберта.

— Ну-с, так где же тело? — «взял быка за рога» главный. — Новопришибленный… тьфу, пропасть! Я хотел сказать: новопреставленный. Ну, этот ваш труп. Свеженький! Ухгм! — И он зажмурился в предвкушении отличного барыша. Впрочем, иного-то и быть-то не могло.

— Да нет у меня никакого трупа! — отшатнулся Эгберт.

— Эх, господин барон, господин баро-он! — Сир Моритус приблизился вплотную. — Нехоро-шоо! Сначала заказ делаете, а потом, значитца, в кусты? Назад пятками? Да-а?! Не хор-ррошо-оо! Не по-р-рры-ыцарски!

Запах полусырого мяса с луком (сир Моритус обожал бифштексы), смешанные с винными парами, густым облаком окружили несчастного господина барона. Поневоле вдыхая столь «изысканные» (добавим — изрядно «перебродившие») ароматы, тот едва не отдал концы.

— Ну? — приподняв лохматую бровь и, в очередной раз, обдав Эгберта сложным «букетом» гастрономических «изысков», хмыкнул сир Моритус. На лице главного упокоителя ясно читалось: «Хоть ты и барон, хоть ты и жених, хоть ты и сиятельство, а морочить себе голову не позволю! Лучше уж сразу признайся…»

— Лучше сразу признаться, — вслух повторил он. — За разумную… м-мм…сумму мы это самое… в обчем, замнем. Быстро замнем! Для ясности.

— Разумную? — моргнул Эгберт.

— Да, но еще лучше — достойную. Разумеется, достойную нас, — осклабился он.

«Другие поумней были да посговорчивей, а этот… Совсем на барона не похож, бестолочь какая-то, — с досадой подумал сир Моритус. — Сколько живу, такого не встречал! Может, их где-то в особом месте выращивают? Ну, так и держали б там же, подзамком. Чтоб, значитца, у добрых людей под ногами не путались!» И он едва не хрюкнул от внезапно подступившего злого смеха.

Эгберт молчал. Он и сам ужеготов был поверить, что либо сгоряча, либо сдуру, либо от отчаянья и впрямь кого-то там пришиб. Как шутило простонародье, «уговорил к святым на чарочку».

«Ценное время отнимает, а ничего не предлагает. Сколько уж мы тут зазря толчемся? И без толку, все, все без толку! — мысленно негодовал сир Моритус. — Лишает моих ребят их же кровных. Клянусь святым Януарием!»

— Да нет у меня никакого трупа, — наконец, произнес господин барон. — Нет и никогда не было.

Лица его слушателей разом вытянулись, погрустнели и (ох!) поскучнели.

— Кхе-кхе! — нехорошим голосом сказал сир Моритус. — Кха-кха! М-да-а! Ухгм!

— Я хотел всего лишь просить вас, господа, вывезти меня — понимаете, меня?! — в качестве трупа.

— Не возьмем греха на душу! Вот как бог свят! — дружно отшатнулись могильщики. — Ни за какие коврижки то исть! И не просите, Ваше сиятельство! Не-е-эт! Себе — ох! — дороже!

— Дурачье, — с растяжечкой произнес главарь… то есть главный. — Господин барон — не какой-то там подлый самоубивец. Господин барон — он ведь хитрый и умный. Да, Ваше Сиятельство?! Господин барон, он ведь не мечтает о нашей погибели. Конечно же, нет! Он ее просто готовит! — усмехнулся пышноусый предводитель могильщиков. — Господин барон просто-напросто решил поразвлечься. И невесту свою поразвлечь — таким вот образом. Всего-то и навсего. А что? А ничего! Умно, очень то исть умно. Заба-авно!

Да не на тех напали, Ваше Сиятельство! Дураков и простаков среди нас и сроду-то не водилось! — подбоченился сир Моритус. — Пошли, ребята!

И вся банда… то есть братство послушно-покорно отправилось следом.

Эгберт с нарастающим удивлением, даже изумлением, следил за ними. Напряженные спины, ссутуленные плечи, опущенные головы. «Как с эшафота… Словно их только что помиловали, а они в это еще до конца не поверили. Хм…»

— И что ж я такого сказал? — пожимая плечами, обратился он к дубу, слышавшему и (наверняка, как пить дать!) слушавшему их беседу. От начала и до конца. Весь он — от узловатых корней до последнего зеленого листика на вершине — излучал какое-то грозное, какое-то мрачное, какое-то нешуточное самодовольство. «Ну, просто вылитый сир Моритус!»

— Чево сказал, чево сказал, — скороговоркой ответило дерево. Для его необъятных размеров — даже не в три, а во все тридцать три обхвата, голос оказался больно уж тонким и писклявым.

— Чево сказал… Ох! Он еще спрашивает! Ох, смерть моя! Охо-хох! Как головы безвинным то исть людям морочить, так эт пожалста! А как отвечать за проступки за свои, так сразу: «Чево я сказал? Чево я сказал?!» Чево не нада, тово и сказал!

«Нет, до чего ж все-таки противный голос у этого великана. На редкость, ну просто на изумление противный!» — Эгберт поморщился и покрутил головой: казалось, чья-то дрожащая рука ковыряет в его ухе — и очень настырно! — тупой, ржавой иголкой. «Заколдованное дерево! Ох и угораздило ж меня с этим чертовым турниром — теперь вот и деревья со мной разговаривают. Если так и дальше пойдет…»

Но что же такого страшного или просто неприятного может произойти, он додумать не успел. С левой стороны дерева раздались стоны, вздохи-охи и полуразборчивое сетованье. И вскоре перед изумленным рыцарем появился старичок — высокий и весь какой-то перекрученный. И тощий, господи, до чего же тощий! Казалось, его удерживали на поверхности бренной земли, не давая вознестись навстречу ангельским объятьям, лишь непомерно большие деревянные башмаки с металлическим подбоем. Не менее старые, чем хозяин.

Явившись перед рыцарем, он сперва смачно высморкался, вытер корявые, узловатые руки о штаны, зачем-то их понюхал, скривился и пригладил пять седых волосин, старательно зачесанных набок и лишь после этого, наконец, поклонился. «Неглуп, но простофиля, — отметил старичок, едва глянув на Эгберта. — Небось, еще про благородство не забыл. Про уважение к старости, жалость и сострадание — и к ближнему своему, и к дальнему, ну и прочие тренди-бренди. Это хорошо, очень хорошо-оо! Даже преотли-ичненько!»

Эгберт, как обычно, не подозревал дурного. И страшно обрадовался: во-первых, убедившись в своей нормальности; во-вторых, тому что неприятный голос принадлежал такому, в общем-то, милому старичку. Ну, прям-таки милейшему.

На одной из нижних веток заливалась нарядная, сине-зеленая, пичужка. Время от времени, ее песню подхватывали и другие, незримые, надежно спрятавшиеся от людских глаз. Радостный хор гремел, славя день, солнце и свою полную непричастность к делам этих сомнительных двуногих тварей. От которых — спаси и помилуй! — следует держаться подальше. Как можно дальше!

— Ох и ох, охо-хох! Ваше…охх!…сиятельство, не гневайтеся на дурня старова! Правда правдашняя — она, ить, завсегда аки полынь. Иль настойка на мухах навозных: от геморрою весьма хорошо и от ран каких, да-а. Увидишь эту пакость — и уж тебя блевать потянуло, брр! А зато польза-то, польза-то какая. Ух, ты-ии, что за польза! И не передать!

— И как же ты тут оказался? — улыбнулся рыцарь.

— А я это… ну, эт самое… ну, до ветру я пошел. И очень оно вовремя. Нашему главному, да под горячую руку… у-ух! — Он крепко зажмурился и помотал головой. — Лучше и не попадайся! А нето живо упокоит. Собственно-ручищно! Правда, задарма. — В голосе старичка зазвучали хвастливые нотки. — Для своих, грит, мне ничо не жалко. Ох, отец наш родной! Ох, благоде-ети-иль! Ох, ох-х…охо-хох!

«Бедняга, — подумал Эгберт, наблюдая, как старичок в очередной раз поддернул ветхие грязные штаны, так и норовящие свалиться с его мослов. — Нашел, чем хвастаться.»

— И что, вот так сразу б и упокоил? — с жалостью спросил Эгберт. — Без суда и следствия?

— Ну да! — удивился старичок. — А чево еще нада-то? Сир Моритус — он тибе и суд, он тибе и это…

Он запнулся и умоляюще посмотрел на благородного господина, явно никогда не путающегося в словах.

— …следствие, — подсказал рыцарь.

— Ага, ага! Оно самое! — обрадовался старичок. — Хотя, может, и не оно. Может, и не тронул бы. Какой с меня-то спрос? — хитро прищурился он. — Я ж так это, на подхвате. «Подай-принеси» — иначе и не зовут уж. Забыли (охх!) нормальное имя-то, — пригорюнился он и, без всякого перехода, заявил: — Обидели Вы ребят, Ваше сиятельство. Поманили их, стал быть, этой вот… ну, как ее там… ага! грядущей радостью. О! Чистой вот и светлой. Взыграли их души и сердца. Ох, как я говорю-то! Ох, уж и говорю-уу! Чисто наш святой отец! — с гордостью перебил себя старичок, подбоченившись, отчего его кривая фигура перекосилась теперь уже в другую сторону.

«Он же сейчас упадет! Довосхищается! — испугался Эгберт, глядя на все ниже кренящуюся к земле фигуру, и пододвинулся, готовясь в любой момент воспрепятствовать падению. Его благородные, чистосердечные ожидания были обмануты: оратор вовсе и не думал падать.

— Да уж… взыграли. Ох, и взыграли-то, иийх! — произнес старичок, и на лице его появилось мечтательное, елейное выражение. — А что? Сорвать куш — эт дело благое и богоугодное. Как есть богоугодное, да-а! Вы их этова лишили.

— Ну-у… — задумался Эгберт. — Получается, что — да. Лишил.

— Стал быть, ввели во грех, — буравя взглядом господина барона, с назиданием, произнес старичок. — Нехор-рошо-оо! Сказано ведь: «а кто введет во искушение малых сих…» Ну и так далее…сами, в обчем, знаете. Нехорошо, — повторил он и пожевал высохшими губами. — Надо бы службу заказать, молитвы там всякие. Опять же святому Януарию пожертвовать чево — это уж, как пить дать!

— Ага, — согласился Эгберт, еще не до конца понимая, куда тот клонит. — Непременно.

— За Ваш счет, Ваше сиятельство, — ухмыльнулся старичок. — Беспременно за Ваш счет. Ваш грех — Вам оно и платить.

— Мне-е-э?!

— Ва-а-ам!

Ни проницательность, ни откровенное пройдошество — увы, не числились в списке достоинств господина барона. Первую он еще не нажил, а второго у него отродясь не было. Сострадания же и чувства вины, напротив, в избытке. Поэтому рыцарю ничего не оставалось, как вздохнуть и раскошеливаться. Его замечательный, украшенный шелком и речным жечугом, кисет (чудо рукоделия) на этот раз опустел аж на треть. «Плохо им там, что ли, неуютно, — хмуро думал господин барон, наблюдая за тем, как и новенькие, и потертые золотые монеты переходят к другому хозяину. — Так и норовят, так и норовят наружу выбраться. Любыми путями, черт меня задери!»

— Райские блинчики! — напоследок умилился старичок, и монеты исчезли в складках его длинного, заношенного до дыр, плаща. С молниеносной скоростью исчезли. Как по волшебству! — Ах, господин барон, господи-ин баро-он! Видите, как приятно творить добро. Как упоительна стезя добродетели. Как сладко быть справедливым, — назидательным тоном произнес он. — Я вижу ангелов небесных, которые подталкивают Вас…

— Лучше не продолжайте! Слышать не хочу о долговой яме! Только этого мне сейчас и не хватало.

— … к Вашей невесте. Чего это Вы так побелели? Верно, съели дрянь какую-нибудь? Ну да ничего: как оно вошло, так и выйдет, — «успокоил» старичок. — Ах, невеста, невеста! Умница, красавица, благодетельница! Мы без нее бы пропали, — вздохнул он и, не попрощавшись, потрусил к остальным. — Любимица ангелов! — донеслось до Эгберта.

— Судя по тому, с какой скоростью меня здесь грабят, — скорей, любимица чертей, — вполголоса произнес он.

И, лишь когда старикашка скрылся из виду, рыцарь сообразил, что тот не просто ограбил его, простофилю, но и перехитрил. Обманул, как малое дитя. Все эти просторечные словечки, ужимки… «Ох, и какой же я, в самом деле, дурак!», подумал Эгберт, и на душе у него стало совсем гадко. Он старался не глядеть в ту сторону, где члены Братства Упокоителей, поплевав на руки, вновь дружно (с песнями, шутками и прибаутками) принялись за работу.

Между тем, город по-прежнему полнился предсвадебной суетой. Отовсюду, перекрывая песни заезжих менестрелей, гомон толпы и даже колокольный звон, доносился пронзительный визг свиней. Хорошооткормленных, увесистых хавроний волокли туда, где после нескольких… э-э-э… неприятных, но (увы!) неизбежных процедур, из них получались очень вкусные вещи. Особенно славились так называемые «кишки святого Януария» — густо наперченные длинные, тонкие колбасы. Их и покупали не на вес, а «на скруток». Как ткань. До того острые, что стоило откусить малю-ю-усенький ломтик — и слезы градом катились из глаз.

В огромных количествах выпекались имбирные и миндальные пряники в форме сердечек, и каждое десятое по своей величине в три раза превосходило девять предыдущих. Шустрые поварята прилежно украшали их цветной (конечно же, лиловой и желтой) глазурью (сладчайшей, м-мма-ах!) и отпускали нескромные шуточки в адрес новобрачных. Над свадебным пирогом, изображавшим гигантскую, весом аж в семь пудов, подкову — «колдовали» пять лучших поваров.

Главный же Кондитер («Господин Вкуса», как его с придыханьем называли при дворе) получил от госпожи графини (лично!) необыкновенный, как всегда, выгодный заказ: создать две фигуры из цельного сахара. Онидолжны были изображать жениха и невесту в их натуральную величину. Непростая задача!

Но уже через сутки ослепительно-белые, искрящиеся в лучах солнца, статуи предстали строгому взору заказчицы. Госпожу графиню, как обычно, сопровождало несколько дам — особ утонченных в прямом и переносном смысле слова. Благодаря им и разнесся слух, что сладкие фигуры: «ах! ну, просто, как живые! того и гляди заговорят!» И толпа любопытных рванула к графскому подворью, где те были выставлены для всеобщего обозрения. (Разумеется, не даром — еще чего! — подобное расточительство было не в правилах Прекрасной Марты.) Охранять сладкую парочку поставили четверо дюжих слуг. Они же взимали со всякого желающего лицезреть Шедевр звонкую монету. Совсем чуть-чуть! Два-три гроша, не более. Но казна слегка обогатилась. Мерзавцы же и наглецы, что так и рвались проскочить на дармовщинку, рисковали получить пудовым кулаком в зуб или в глаз (на выбор). Причем — невзирая на их звание. Да-да! Не одни только бедняки пытались сэкономить совсем не лишние в хозяйстве два-три гроша (для иных — целое состояние), но и некоторые толстосумы. Жаловаться было некому: у себя графиня могла, если не казнить, то хотя бы — примерно наказать почти любого.

Братство ткачей получило небывалый по сложности, спешности и, соответственно, выгодности заказ: соткать ковер. Протянутый из графской часовни, от серебряного алтаря святого Януария (покровителя города и лично — госпожи графини), он должен был трижды обогнуть весь город, не минуя ни одной из улиц.

А места возле свадебного помоста уже вовсю продавали (и даже перепродавали) втридорога. Этим занимались знатные, но бедные рыцари и богатые купцы. И если первые совершали свои сделки стыдливо и втихаря, то вторые — вполне открыто, с присущим им профессиональным размахом. Так что будущие молодожены, вследствие этих манипуляций, рисковали оказаться в весьма богатом, но не слишком благородном окружении.

Ради своего бракосочетания графиня приказала (то был самый приятный, наилучший из ее приказов) откупорить бочки со столетними медами, сварить хмельное пиво (и темное, и светлое — на любой вкус), а в день венчания — одновременно вышибить дно у сотни сотен бочонков вина настоящего! морского! рома!

Шли полномасштабные приготовления — никогда еще город не переживал ничего подобного. Эгберт Филипп, тринадцатый барон Бельвердэйский, сир Лампидорский, невольно облагодетельствовал всех. И лишь спешно забиваемая в больших количествах живность: куры, гуси, индюшки, коровы и свиньи никоим образом не могли быть ему благодарны. И (как ни горько это сознавать), пожалуй, только они (а скорей всего — именно они) смогли бы понять его черную тоску. Если были бы наделены разумом.



Глава 6

Междуглавие



— Господин барон! Помилуйте, господин барон! Не со зла это мы, не от подлости! Неурожай был, господин барон, страшный неурожай! И солдаты…ох, солдаты! Последнее забрали, как есть последнее! Разве ж мы противники «королевскому слову»?! Отдали, отдали, что могли-ии!!! Не гневайтесь, простите нас, господин барон! — Изуродованные, лишенные половины пальцев, руки в мольбе потянулись к благородному Эрлиху-Эдерлиху фон Труайльдт.

Конь господина барона, белоснежный красавец Ланселот, нервно прядал ушами, фыркал и вздрагивал всем телом, пританцовывая на месте — не то боясь, не то брезгуя наступить на распростертого у его копыт человека.

«Скотина, а чувствует, — подумал Эрлих и небрежно-ласково потрепал густую серебристую гриву. — Понима-а-ает… Что ж, мой драгоценный Ланселот — по-своему благороден. Недаром же я расплатился за него целой деревней, да побогаче этой. Говорят, правда, их всех потом — от священника и до последнего сопливого младенца — угнали, увели язычники. Хм, забавно!»

Покачиваясь в седле, он с отвращением и даже некоторой гадливостью наблюдал за извивавшимся в грязи смердом.

Утренний дождь вволю исхлестал и кособокие домишки, и реденькие изгороди, и чахлые, убогие деревца, и людей, и скотину, и птицу. Он исполосовал всю округу, почти утопив ее в холодных потоках. Пронизывающе холодных. Единственную широкую дорогу так развезло, что благородному Эрлиху со свитой приходилось то и дело спешиваться и вести коней под уздцы. Последнее обстоятельство, разумеется, не прибавило им благодушия.

— Помилуйте, господин барон!

Бурые, щедро промасленные, лохмотья едва прикрывали заскорузлое, годами не мытое, тело старосты. Сальные волосы, сьеденные почти до основания зубы и многочисленные трофические язвы… В душе благородного Эрлиха мутной волной поднялось омерзение. Казалось, еще немного — и его, любителя изящных сирвент и кансон, стошнит прямо на роскошную, ухоженную, кое-где перевитую цветными кожаными ленточками, гриву Ланселота.

Он сделал знак секретарю.

— Добрые поселяне! — в надменности не уступая своему господину, произнес юноша. Алый бархатный камзол сидел на нем, как влитой, а многочисленные цепочки самого сложного узора (среди них не было ни одной серебряной — только золотые) сверкающим водопадом низвергались с его груди. Хрупкий и тонкокостный, он был нежен, будто девушка, — и, будто девушка, носил длинные кудри цвета червонного золота. Злые языки поговаривали, что являлся он не только секретарем и живым талисманом благородного Эрлиха-Эдерлиха-Эрбенгардта, но и его любовником. Впрочем, разносить дрянные сплетни — занятие для старых, выживших из ума баб, простолюдинов и бездомных, безземельных отщепенцев.

— Господину барону донесли, что вы долгое время утаивали большую часть налогов, причитающуюся ему, как вашему господину и защитнику. Также господину барону донесли, что вы некоторое время — весну и лето — скрывали у себя колдуна, оскорбившего Его Сиятельство. Смертельно оскорбившего! — возвысил голос секретарь. — Уже только последнего достаточно, дабы отправить всех вас живыми в ад. Но господин добр, снисходителен и милосерд! — воскликнул юноша, и белое перо на его шапочке качнулось влево-вправо.

— Нас помилуют…помилуют…помилуют… — загудела толпа. И мужчины, и женщины, и старые, и малые не верили своим ушам. Слишком…ох, слишком хорошо они знали своего господина.

— Славьте Его Сиятельство! — звонким яростным голосом выкрикнул юнец. — Славьте, ничтожные!

И когда, наконец, Эрлих и его слуги, и воины устали от радостных оглушительных воплей, слез и причитаний, а благородному Ланселоту надоело переступать тонкими, изящными ногами, уворачиваясь от рук ошалевшего старосты, — секретарь властно поднял руку.

— Господин видит, что вы — и впрямь добрые поселяне, верные подданные. Но грехи отпускает священник, а прощает бог. Грехи ваши — грехи тяжкие. Но господин Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт, барон фон Труайльдт, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, ваш господин — добр, снисходителен и милосерд! — нараспев, с улыбкой, произнес юноша. — Вы, подлые, заслуживаете самого тяжелого, страшного, самого жестокого наказания. Но господин барон не отправит вас живыми в ад, хотя и следовало бы. Ибо перед Господом богом нашим и самим королем обещал он — и до сих пор хранил верность своему слову! — не злоупотреблять дарованной ему властью.

Он замолчал. Сотня глаз с надеждой и мольбой смотрела то на него, то на всемилостивейшего господина барона. Всемилостивейшего и — для них — всемогущего.

Наконец, розовые, красиво очерченные губы юнца раздвинулись в улыбке:

— ОН ОТПРАВИТ ВАС ТУДА МЕРТВЫМИ!

Эрлих бережно погладил серебряную розу, что украшала перстень на его правой руке. Изысканное творение ювелира — нежней дыхания и чище морозного утра; светлое, как лицо его возлюбленной.

«Имбергильда, прелестная Имбергильда! Белая роза в росе — имя Твое! Лучшие из труверов и менестрелей посвящают Тебе сотни, тысячи кансон и сирвент, приятнейших для слуха и сладчайших для души. Благоуханна добродетель Твоя и алмазные россыпи хранит душа Твоя. Красота же Твоя — неописуема для смертных.


„О, дева дивная,

Господь Тебя храни!“


Да, да! Да благословит Тебя Господь и Пресвятая матерь Его, да охранят Тебя святые угодники! Да осенят Тебя крыльями ангелы, ибо Ты одна из них! О, моя Имбергильда — моя, только моя!» — Благородный Эрлих, вздохнув с нежностью и умилением, дал отмашку. После чего рванул поводья, и совершенное по форме, изящное и округлое, копыто в следующее же мгновение переломило хребет старику.

…«Восстановление попранной справедливости» заняло у славных воинов благородного Эрлиха всего-то лишь полчаса. Всего лишь полчаса — и души «добрых поселян», с понурыми головами, держа за руки близких и подгоняя одиноких, гуськом отправились прочь. Сопровождавшие их ангелы так же были хмуры и безмолвны.

Возможно, не стоило уничтожать всех и вся подчистую. Тем более, перед грядущей помолвкой, когда не то, что каждый золотой — каждый грош на счету. Одним только нищим надобно, как предписывает обычай, собрать кошелей десять, а то и двадцать пять звонкой меди.

Но благочестие и великая набожность господина барона, его слуг и воинов не позволяли им поступать иначе. Зло должно быть наказано — и без долгих размышлений! Дабы другому подлому люду не повадно было огорчать непослушанием своих сеньоров и осквернять саму идею Преданности.

К тому же, верность королю и церкви требовала беспощадно давить в себе корыстолюбивые помыслы. Безжалостно и беспощадно! ИБО ДЛЯ ИСТИННОГО РЫЦАРЯ БОГАТСТВО — ЭТО НИЧТО, А ДОБРОДЕТЕЛЬ — ВСЕ! И великие, и малые подвиги во славу ее угодны сильным мира — и этого, и потустороннего. Воистину так! Аминь!"


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава девяносто

пятая




Глава седьмая

Звезды блестящими, хорошо надраенными пуговицами рассыпались по темному бархату неба. Местами угольно-черному, местами густо-синему, местами пепельному. Словно некогда дорогая, но уже изрядно поношенная ткань на платье знатной, но (увы!) не слишком-то богатой дамы (вдобавок ко всему, еще и неряхи), пытающейся прикрыть полинялый, ветхий и давно не стираный наряд кой-какими драгоценностями.

Узкое, стрельчатое окошко закрывала ажурная решетка. Серебряная, в виде сплетающихся между собой роз. До того густая и частая, что юркий ночной ветерок немало потрудился для того, чтобы проникнуть внутрь — в большую, пышно обставленную комнату, которую невеста заботливо предоставила жениху. Выбор помещения казался странным: его кричащая, поистине варварская роскошь могла кого угодно лишить душевного равновесия. Устрашающих размеров кровать на приземистых массивных лапах будто приготовилась к прыжку и лишь выжидала подходящий момент. Необъятный балдахин, низвергающий вниз, по обе ее стороны, тяжелые складки парчи, отливал металлическим блеском. Шкуры диких зверей, грудой сваленные на полу, выглядели живыми: Эгберту то и дело мерещилось, что они ме-едленно поднимают головы, их стеклянные глаза постепенно превращаются в настоящие — горящие, налитые кровью, а длинные острые когти вот-вот потянутся к нему… Окончательно «добило» рыцаря бледно-лиловое шелковое покрывало, расшитое серебряными лилиями, латинскими изречениями и крошечными черепами, в «умильных» веночках из костей. К сожалению (а может, и к счастью), рыцарь не знал латыни. Зато благодаря своей тетушке Аделаиде, хорошо знал другое: такой тканью покрывают нагие тела монахов. В гробу. Вместо савана.

Рыцарь метался по комнате, словно зверь по клетке. Он беседовал сам с собой: он уговаривал самое себя, он отчитывал самое себя («назад ходят только раки, а не благородные рыцари, так что, сударь, вам нельзя отступать!»), он перечислял (чрезвычайно дотошно) богатства своей невесты. Ибо как гласит народная мудрость: не хочешь жениться на какой-либо женщине — вспомни о ее деньгах. Словом, рыцарь всячески пытался договориться сам с собой. Получалось плохо. Очень плохо. Отвратительно. Ну, просто — из рук вон!

Эгберт пытался еще, и еще, и еще — неоднократно в течение последних дней. При солнечном свете, среди людей, это казалось почти возможно. Иногда. Но стоило ему переступить порог опочивальни, как все попытки, все усилия хоть как-то (мало-мальски!) примириться с реальностью летели в тартарары.

Возможно, комнату и впрямь заворожили. Возможно, тут не один день и не одну ночь помавали костлявыми руками ведьмы и колдуны и бормотали нечленораздельные заклинания, то и дело кропя ее всяческой волшебной дрянью. Возможно, здесь даже варили жаб в полнолунье.

В конце концов, рыцарь уверился в этом абсолютно. По неизвестной причине, жабы были ему глубоко несимпатичны. Так что без них уж, наверняка, не обошлось. Что-то здесь ощущалось… что-то эдакое… очень и очень неприятное. Скорей всего, дело именно в них, подумал Эгберт. Да.

Так или иначе, но комната почти полностью деморализовала рыцаря. Эгберт Филипп, тринадцатый потомственный барон Бельвердэйский, победитель турнира, участник крестовых походов и будущий сиятельный граф у’Ксус-Вини, хозяин всей округи, ежевечерне переступая порог спальни, чувствовал себя мышью, угодившей в мышеловку. «Можно подумать, она не замуж собралась, а сожрать меня решила, — думал Эгберт. — Под модным острым соусом, со всеми потрохами!»

Развеять тоску в легкой, непринужденной болтовне со слугами оказалось невозможно: они вели себя как-то уж слишком безупречно и понимали все не с полуслова, а даже — с полувзгляда. Тихие, быстро скользящие по длинным, нескончаемым коридорам замка, они не вступали в разговоры ни с кем и больше напоминали тени, нежели живых людей. «Может, они и впрямь немые?», думал Эгберт, когда его очередная (бог весть, какая по счету) попытка поболтать и развеяться натыкалась на почтительное молчание.

Лишь один раз ему удалось заметить искру сочувствия в глазах проходившего мимо слуги и, якобы по делу, заманить того в свое роскошное узилище. Но радость Эгберта оказалась преждевременной. Сообразив, что дал слабину, парень на все его осторожные расспросы отвечал — «не велено!» И, наконец, добавил для непонятливого господина. Правда, шепотом и зачем-то поминутно оглядываясь по сторонам:

— Госпожа графиня велит с нас шкуру содрать. Пришлет своих, — при этих словах парень побелел и затрясся, — и все!

— Что «все»? — не уразумел Эгберт.

— «Все» и есть — все, — тяжело вздохнул слуга. — Не откупишься! Впрочем, и нужды нет. На хари этих головорезов глянешь — и уже готов. Пиши пропало. Ох, не приведи Господи!

— Значит, отказываешься?

— Значит, да. И никого — умоляю Вас! — никого больше не просите, Ваше Сиятельство! Врагов только наживете, — посоветовал парень. — Ей непременно, всенепременно донесут. И тогда… тогда жаль мне Вас.

— Это еще почему?

— Да больно уж Вы на человека похожи. В смысле — приличного. Порядочного то есть. Доброго, совестливого. Хотя оно, верней всего, и зря, — заметил парень.

Он хотел сказать что-то еще, но увидел, как из коридора ему замахали: «Давай сюда, мол! К нам давай! Хорош языком трясти и благородному господину на мозги дуть!»

— Вот, видите? — усмехнулся он и, напоследок, склоняясь к самому лицу Эгберта, прошептал:

— И думать забудьте! Целее будете.

Он подмигнул такому непонятливому господину барону. «Хоть он и сиятельство, а тугодум еще тот. Ох, спаси его святой Януарий! Спаси и сохрани!», взмолился жалостливый парень. Взмолился — и был таков.

…Снизу послышался тяжелый размеренный топот, грубый смех и лязганье железа: ночная стража совершала обход замка. А потом — грянула песня. Именно грянула, а не зазвучала, потому как глотки у стражников были луженые, и недостатки голоса они с лихвой восполняли громкостью. Намерения их поражали своим альтруизмом: ведь пели-то они (в отличие от приглашенных госпожой графиней бродячих артистов) хотя и плохо — зато бесплатно. Исключительно из добрых побуждений, дабы обеспечить обитателям замка (всем и каждому, без исключения) наиприятнейший отход ко сну.

Ко мне мой миленький придет,

о тимберля, о тимберлей!

Радость переполняла стражников, и они щедро делились ею с окружающими. Эгберт улыбнулся. Он уже третью ночь слышал эту песенку и невольно выучил ее наизусть. Разухабистая и предельно откровенная, она была не лишена своеобразной прелести. Но подпевать стражникам (даже вполголоса) рыцарь стеснялся: пристойными в ней были лишь две первые строчки. А дальше… о-о-о, дальше шло описание встречи двух влюбленных. Простыми словами. Доступно. И очень, оч-чень подробно.

Эгберт попытался представить на месте героев песни себя и свою невесту, и улыбка медленно сползла с его красивого лица.

Как и подавляющее большинство его соратников, рыцарь не отличался особой набожностью и зря не «теребил» имя господа бога и тех святых, чьему небрежному и, зачастую, лишь эпизодическому попечительству Эгберта вверили с младенчества.

Но сейчас его действительно допекло. Рыцарь долго, почти вслепую, шарил в объемном кожаном кошеле и, наконец, вытащил маленькую, туго скрученную трубочку пергамента, развернул и поднес к свету. Имена святых записала для него еще покойная бабушка, отлично понимавшая, что запомнить тридцать (тридцать!) имен ее любимому внуку будет ой-как непросто. И ведь нельзя кого-нибудь упустить либо поменять имена местами. Боже упаси! Старая баронесса обожала Эгберта и не желала ему зла. Она-то хорошо-оо знала — бог милосерд, да святые обидчивы.

Чем все это время они, покровительствующие Эгберту, занимались? Возможно, мужчины играли (либо разучивали) на арфах и лютнях очередную райскую серенаду, а женщины пели. Возможно, те и другие, разбившись на пары, неспешно прогуливались по тенистым аллеям или же плели из райских цветов венки и гирлянды, попутно обрывая лепестки ромашек: «любит — не любит, плюнет — поцелует…» А, возможно, окапывали яблони райского сада и уничтожали наглых прожорливых насекомых (гусеницы — они и в раю гусеницы). Возможно, отдыхали от трудов праведных, мирно посапывая на мягких, нежных, зефирно-розовых облаках. Возможно, они (то бишь святые) предавались и каким-то иным, не менее возвышенным занятиям. Возможно.

Что происходило в действительности, навсегда останется тайной. Важно другое — про своего подопечного они просто-напросто… забыли. Оставив бедолагу самого выпутываться и выкручиваться из той пренеприятнейшей истории, в которую он так неосторожно угодил. (Причем исключительно из-за своих достоинств.)

Итак, рыцарь достал пергамент и начал молиться. И молитва его оказалась так горяча, что достигнув небес, кипятком обожгла пятки всех тридцати заступников.

А, может, дежурный ангел — один из множества множеств незримых небесных тружеников — пролетая над замком графини Марты, приметил в окне одинокую фигуру рыцаря? Внимательно присмотревшись, разглядел мутную тоску в его глазах и, вернувшись домой, упрекнул нерадивых?

Как знать… Но святые покровители Эгберта дружно спохватились, тотчас побросали все свои якобы неотложные дела и, едва не сшибая друг друга с ног, ринулись ему на помощь. (Разумеется, они не сошли с небес на землю. Да это было и ни к чему.) Их вмешательство было весьма своевременным, хотя и несколько сумбурным. И на следующее же утро произошло Чудо.

Глава 7

Междуглавие


Один удар — и все! Кончено!

Эрлих бережно вытер тонкий сарацинский кинжал о перчатку. «Жаль, хорошая была кожа. Ну, да ладно, куплю другие. Говорят, здесь неподалеку есть неплохой мастер», подумал господин барон. Слуги, понятливые и быстрые, уже волокли прочь тело юного менестреля. На нежном полумальчишеском лице застыло удивление. Разбитая лютня осталась лежать среди роз, на белых камнях дворика.

«Наглее-ец! — усмехнулся благородный Эрлих. — Я удостоил его, нищего (хотя и даровитого), высокой, нет! — высочайшей чести. Не каждому, ой, не каждому, повезло принять смерть от руки Первого Рыцаря Королевства. От моей руки — руки сира Фондерляйского, барона фон Труайльдт, сеньора Буагенвиллейского, бессменного кавалера Ордена Алмазной Крошки, словом, — Истинного Рыцаря Без Сучка и Задоринки. Поистине невиданная, небывалая честь! О, дивная, дивная Имбергильда! НИКТО НЕ ДОЛЖЕН СЛУШАТЬ ТО, ЧТО ДОСТОЙНА СЛУШАТЬ ТЫ ОДНА! НИКТО ВО ВСЕМ СВЕТЕ!»

«Мир опустел без этих сладких звуков, мир осиротел…» «Соловей был убит на взлете.» «Погасла восходящая звезда. Яркая, ослепительная! Он ведь обещал затмить собой всех предшественников — в том числе и прославленных в веках. Величайших из величайших бардов!» «А какой он был хоро-ошенький….ах-хх!» «Какое непростительное, варварское расточительство! Поистине варварское!»

За это Его Величество впоследствии по-отечески пожурил Эрлиха. А Ее Величество на целых пять дней лишила рыцаря своей благосклонности. Что ж, за эгоизм и легкомыслие надо платить!

Кавалеры были раздосадованы. Опрометчивый (как они считали) поступок благородного Эрлиха навсегда лишил их прекрасного развлечения. И слова, и музыка, и голос юного менестреля (а для кое-кого — и он сам) служили украшением пиров и турниров. Дорогостоящим — и оттого желанным. Все наперебой старались, не уступая друг другу, залучить к себе чудо-певца. Иные, наиболее щедрые и милостивые, даже позволяли ему сидеть в своем присутствии. А то и — в виде особого снисхождения — участвовать в разговоре. Почтительно, коленопреклоненно — однако, участвовать. Это было так неожиданно, так забавно. И вот теперь их навсегда лишили всего этого. Нех-хор-рошо-о! «Погорячился, ох, погорячился!» — шептали недовольные голоса. Но мгновенно стихали, завидя могучую стать Первого Рыцаря. Самого восхитительного, удивительного, самого… самого ненавистного. Словом, Красу Рыцарства.

Менестреля же схоронили, оплакали и — забыли. Что было и естесственно, и разумно. СТОИТ ЛИ БЕЗ КОНЦА УБИВАТЬСЯ ПО СЛОМАННОЙ ИГРУШКЕ? И убиваться, и жалеть, и проклинать Злую Судьбу и супостата? Ей же ей, не стоит! Уж больно мелок предмет. Мелок и ничтожен. Несерьезен. Говорят, что МОДА НА МЕНЕСТРЕЛЕЙ УЖЕ ПРОХОДИТ. Да, да, да! Ходили такие слухи. Так считало уже большинство придворных.

А вот дамы… О, их чувства оказались несказанно, несравненно изысканней и тоньше! «Мир опустел без этих сладких звуков…мир опустел… Ах, как это жестоко… как сурово и непреклонно… И — ахх! — как это справедливо! — заламывая руки, стонали дамы. Тяжелые модные рукава, расшитые жемчугом и самоцветами, золотыми пластинками, цепочками и меховыми вставками, мешали им, но красавицы старались. — АХ, ЭТО СОВСЕМ КАК В МОДНОМ РОМАНЕ! НАИМОДНЕЙШЕМ! О, СЧАСТЛИ-И-И-ВИЦА!!!» Их сердца кипели и плавились восковыми свечами, кипели и плавились от зависти. Их взоры, горящие (нет, полыхающие!) ненавистью, могли бы ненароком испепелить Ту, Которой Так Сказочно, Так Неправдоподобно (и Так — о-оо, Так Неоправданно!) Повезло.

Они мысленно жгли ее с головы до пят и с пят до головы, но, опомнившись, опускали глаза. Ибо хорошо знали — пощады не будет. Ибо ради Своей Великой Любви благородный Эрлих грозился, если потребуется, уничтожить весь мир. Ненавистью и завистью горели их сердца — нестерпимыми, невероятными, способными выжечь дотла всю округу! И они опускали глаза.

— Дайте им волю, Ваше Сиятельство, и они распотрошат Вашу Ненаглядную. Чисто тряпичную куклу! Ей-ей, распотрошат! — без устали повторял слуга, с поклоном принимая от своего сеньора испорченные рукавицы. «Надо же, как мне свезло! Кожа телячья, тонкая, нежная… Братья иззавидуются — свезло-о! Ох, уж и свезло!», все еще не веря своему счастью, думал слуга.

Презрительный взгляд Эрлиха скользнул по дрожащим, пунцовым от смущения, замершим красавицам.

— Передавлю, как блох, — сквозь зубы процедил он.

— И хорошо, и правильно! — усмехнулся слуга. — От них все беды, от ни-и-их…

— Твоя правда!


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава сто первая


Глава восьмая

Больше всего на свете графиня боялась прослыть немодной. Это пугало ее сильней грозы, нищеты и адского пламени. И даже сильнее старости. Так что следовать последнему всхлипу моды стало ее идефикс.

Последние пять лет наиболее знатные носили лиловое, желтое и серебро (сочетание и само-то по себе коварное, а уж для тощих и бескровных дев — и вовсе противопоказанное). Оно не шло почти никому, бледнило и уродовало, однако (вопреки здравому смыслу), бароны и баронессы, графы и графини, виконты и виконтессы, герцоги и герцогини и, конечно же, принцы и принцессы крови со стоицизмом мучеников и мучениц следовали Моде, почитая ее ничуть не менее (если — Господи, прости! — не более), чем Святое Писание.

Затем по всем королевским дворам со скоростью и безжалостностью вихря, урагана, смерча пронеслось новое увлечение — выходить замуж исключительно за крестоносцев. И чем длинней был послужной список предполагаемого жениха, чем больше городов, больших и малых, он посетил, освободил и попутно разграбил, чем большим числом шрамов было исполосовано его тело, тем выше он котировался среди знатных и просто очень богатых девиц на выданье. Графиня Марта, благородная сеньора У’Ксус-Вини, и тут не стала исключеньем.

Но все это, как оказалось, были еще «цветочки». Двоюродная сестра ныне правящего монарха, короля Руфина V-го Долготерпеливого (злые языки поговаривали, что сие прозвище он получил благодаря своей драгоценной сестрице — именно благодаря ей, которая испытывала его терпение по сто раз на дню), так вот! она и только она могла додуматься ввести в обиход искусно выточенные и ярко раскрашенные головы страшилищ и монстров. Новая мода неукоснительно (не-у-кос-ни-тель-но!) предписывала каждому титулованному господину (госпоже) украшать ими свою спальню.

Священнослужители тут же, в очередной раз, предали ее анафеме (разумеется, моду, а не великую герцогиню), что придало «последним веяниям» аромат греховности и соблазна. Запретный плод, как известно, сладок: на следующий же день после оглашения «приговора» придворные буквально сбились с ног в поисках наиболее жутких харь из дерева, железа, серебра либо золота. Кто не мог найти готовые — заказывал их резчикам, ювелирам и златокузнецам. Поднялся страшный переполох. Многие уже не могли заснуть, если на самом видном месте их спальни не скалила зубы какая-нибудь морщинистая, пятнистая рожа с налитыми кровью выпученными глазищами и ошметками сине-зеленых (либо желто-серых) волос на бугристом затылке.

Но графиня Марта и тут решила всех перещеголять. Поначалу прибывшее на рассвете письмо, ради которого королевскому курьеру пришлось загнать двух лошадей, изрядно ее озадачило. Она внимательно прочла его, затем — перечла (то ли три, то ли пять, но уж никак не менее двух раз) и глубоко задумалась.

Осенившая ее мысль оказалась не просто удачна и хороша: она была ве-ли-ко-леп-на! Графиня решила украсить будущую супружескую спальню головой настоящего дракона. Каково, а?! Простенько и со вкусом. Это вам не какие-то размалеванные деревяшки с приклеенной крашеной пенькой или металл — такой блестящий, но (увы!) холодный и неживой. Какая же она у-ум-мница, прелесть! А уж в том, что про ее несравненную, неподражаемую, просто непередаваемую (бес-по-доб-ную!) оригинальность вскоре узнают ближайшие соседи и, благодаря им, новость лесным пожаром распространится по всему королевству, там, глядишь, — и по другим, она не сомневалась. А ни капельки!

И она, графиня Марта, госпожа у’Ксус-Вини, будет надолго (если не навсегда) признана Наимоднейшей! Наипервейшей! Одним словом, Наиблистательнейшей из Прекрасных Дам! Ее имя занесут в Главную Бархатную Книгу Двенадцати Королевств, в ее город станут съезжаться толпы почитателей (а, значит, появится дополнительный доход, и она — что весьма немаловажно! — станет еще богаче); ее соперницы и недоброжелательницы умрут от зависти, и агония их будет долгой и мучительной. О-оо… как же ты близко, счастье…

Графиня глубоко вздохнула и зажмурилась, стараясь унять неистово колотящееся сердце. Через пять минут ее лицо вновь закрывала привычная маска: высокоаристократическое, уксусно-лимонно-кислое выражение. Она (как всегда) жеманно, одними лишь кончиками пальцев, попыталась ухватить крошечный серебряный колокольчик в форме лилии, но волнение графини было все еще так велико, что она (ах, ах!) не смогла удержать его.

Быстро озирнувшись по сторонам — нет ли поблизости очередного обожателя или придворной дамы (слуги были не в счет — при них графиня почти не притворялась), резко наклонилась, схватила колокольчик и, с силой, невероятной для столь эфирного существа, затрясла.

Сбежались слуги и служанки, выслушали свою госпожу и — в мгновение ока рассыпались по замку, спеша выполнить полученные приказы. Буквально через час они (все до единого) вновь стояли перед хозяйкой. Их отчет не занял много времени: все было выполнено, причем, как всегда — наилучшим образом. Ее малый двор оповещен и собран, конь ее драгоценного жениха, несмотря на его (коня, а не рыцаря) яростное сопротивление, взнуздан; провиант для его господина приготовлен, трубы герольдов начищены (аж до зеркального блеска), дорога от замка до городских ворот усыпана цветами (разумеется, желтыми и лиловыми), и взволнованные горожане с платочками в руках уже толпятся по обеим ее сторонам.

— Да, чуть не забыла! — личная служанка графини, хитро блеснув раскосыми глазками, хлопнула себя по лбу и, с виноватым видом, протянула хозяйке небольшой, туго набитый мешочек, полный серебряных и медных монет (разумеется, самого малого достоинства) — непременный атрибут каждого празднества.

Щедрость иногда просто необходима и (как ни странно это звучит) — даже полезна. Деньги — удивительная вещь. Их нежный звон способен, если потребуется заглушить самую громкую, гневную речь и сломить почти любое сопротивление. Так, считала прекрасная графиня Марта у’Ксус-Вини, а она была очень (оч-чень!) умна.

Оставался пустяк. Самая малость. Известить обо всем жениха. Рыцарь в это время тихо страдал в своей комнате и, в надежде кое-как скрасить невеселый досуг, пытался читать «Сумеречные беседы» — написанный тяжелым, неповоротливым языком, полный зубодробительных терминов и мрачных, пугающих подробностей, знаменитый трактат святого Бонфуция о потусторонних силах. Сидя у зарешеченного окна, Эгберт уныло разглядывал иллюстрации. Как и текст, они не отличались жизнерадостностью.

Внезапно дверь распахнулась. Во всю ширь и с оглушительным треском. И мощная струя свежего воздуха ворвалась в «узилище». Следом за ней вбежал юный слуга: грудь его раздувалась, будто кузнечные мехи. Непереставая кланяться, мальчишка скороговоркой выпалил свои «нижайшие заверения в преданности» и любезное приглашении госпожи.

Его слова не обрадовали Эгберта. (Хотя сердце — вот загадка! — почему-то радостно екнуло). Рыцарь со вздохом отложил книгу в сторону, медленно поднялся и направился к кровати, про себя удивляясь: отчего это мальчишка не рвется ему помочь? Ведь из-за сложного покроя облачиться в свадебный наряд без посторонней помощи было весьма затруднительно, а то и вовсе невозможно. Двигался Эгберт с резвостью осужденного, и слуга успел напомнить ему, почтительно придержав за локоть:

— Все давно ждут Вас, господин! Пожалуйста, следуйте за мной. А это, — он небрежно кивнул в сторону разложенной одежды, — это ни к чему.

Когда Эгберт Филипп, сиятельный барон Бельвердэйский, подошел к высоким, пятиметровым дверям зала (створки эбенового дерева украшала замысловатая, малопонятная резьба), к нему, неизвестно откуда, метнулась маленькая черная кошка. Она ласково потерлась о его ноги, жмурясь и громко мурлыча, а затем — исчезла так же быстро, как и появилась. Будто сгинула. И сердце Эгберта снова екнуло. И снова (о, чудо!) радостно.

Надо ли описывать последующий прием? Тем более, что подобных описаний полным-полно в любом рыцарском романе, к чему повторяться? Пожалуй, стоит лишь добавить, что из-за каприза свое сиятельной невесты, Эгберт отправился на поиски дракона, и свадьбу до возвращения рыцаря (к его величайшему, огромнейшему, непередаваемому счастью) решили отложить.

Междуглавие


Раскрыть тайну герцога Одерхунда оказалось для Эрлиха нелегкой, если не сказать — и вовсе непосильной — задачей. Какой же страшной, какой же чудовищной должна быть тайна, если всякий, при одном лишь упоминании о ней, замирал и пятился, а потом, опомнившись, стремглав убегал — подальше от сумасшедшего, отважившегося на подобный риск. Прочь, прочь, прочь!

Все окрестные — и замковые, и бездомные, пробавлявшиеся страхом случайных путников и не брезговавшие пуганием зверья и домашней скотины, — словом, все, какие ни есть, привидения — и те вздрагивали и тряслись при звуке этого имени. «О-дер-хунд…ууу-ууу-ууууу! Нет-нет-нет! Уууууууууу!!!» И сколько не пытался Эрлих, сколько не старался — добиться ответа, связного и толкового, все объясняющего ответа, ему так и не удалось. Увы.

Лишь одно из потусторонних отродий, похожее на сиреневый туман, с белесыми и серебристыми вкраплениями по краям, очего-то не задрожало, не рассыпалось, не завыло дурным голосом при упоминании злосчастного имени. Говорят, при жизни оно было женщиной — и женщиной прекрасной, потому и восхитилось красотой рыцаря,??восхитилось и вознамерилось помочь предмету своего восхищения.

— Ищи ответ в Долине Неземной Любви! Ищи и ничего не бойся! — дружелюбно провыло оно и рассыпалось синими искрами.

Последние слова были чудовищно оскорбительны, но Эрлих вовремя опомнился: негоже благородному рыцарю изливать свой гнев на ту, что и так наказана высшими силами. Ибо нет ничего ужасней для дамы и красавицы, как не иметь возможности показать себя во всей красе и несказанной прелести. О подобной участи можно лишь сокрушаться. Сокрушаться и уповать на божье снисхождение.

И велев слуге пополнить дорожные запасы, барон Эрлих присоединился к группе паломников. Цели у всех и у каждого были разные, а вот путь один. Все они направлялись туда, где, с трех сторон окаймленная цепью гор, лежала Долина Неземной Любви. Покрытая сумраком тайн и овеянная ароматом легенд. Там мог очутиться кто угодно, а мог и не попасть никто. Никто из людей, невзирая на чины, ранги и сословия, невзирая на пол и состояние ума, никто, никто из смертных не мог даже подозревать, ЧТО или КТО ожидали его (ее) там, в заветной Долине. О ней рассуждали, размышляли и постоянно грезили (как во сне, так и наяву) очень и очень многие. Но почему-то до сих пор узреть ее воочию не удавалось никому. То есть — никому из смертных. О чем и предупредил рыцаря старый монах, сопровождавший паломников.

— Знаю, святой отец! — сверкнул глазами Эрлих в сторону нищенской (заплата на заплате) рясы и невольно скривился. — Знаю!

Он отвел взгляд от непрошеного советчика и, на всякий случай, трижды истово перекрестился. Путь предстоял неблизкий, и запастись небесным покровительством было самое время.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава сто

двадцатая


Главища девятая



Эгберт мерно покачивался в седле, жуя травинку — спешить ему было некуда. Его «ненагляднейшая и драгоценнейшая» невеста теперь могла и подождать. Успеется, с горечью подумал рыцарь. Ох, ты, господи… Спаси и пронеси!


Все происходящее напоминало ему не рыцарский роман, суровый и величественный, а, скорей, пародию на него. За свои неполные двадцать пять лет Эгберт успел перечитать и переслушать изрядное их количество. Но почему-то сильнее других (надо сказать, не менее запутанных и сложных) в его память въелся (впился, присосался — что угодно! — но не просто хорошо запомнился, о, не-е-ет!) роман «Заклятые любовники». И невольно вспоминался несчастному Эгберту при всяком удобном и неудобном случае.


То было повествование о славном и безупречном (как же без этого!) рыцаре Эрлихе-Эдерлихе-Эрбенгардте фон Труайльдт и его прекрасной (ну, разумеется!) возлюбленной Имбергильде, соединиться с которой ему мешали все, кто ни попадя, и особенно — отец девушки, зловещий (конечно же! могло ли быть иначе?) герцог Одерхунд.


Жестокий и бессердечный старик, в характере которого сочетались едва ли не все семь смертных грехов, как и следовало ожидать, постоянно строил козни романтическим влюбленным. Обрести счастье для них было возможно, лишь разгадав тайну герцога, по слухам, до того страшную и ужасную, что одно упоминание о ней вводило в дрожь местные привидения.


Но это оказалось не так-то просто: обреченный на долгие скитания, рыцарь претерпевал все мыслимые и немыслимые в реальной жизни беды и напасти — предательство лучшего друга, пленение простуженными и прокаженными, нападение диких зверей, благородные (и не очень) поединки с бродячими (то бишь странствующими) рыцарями и грубые трактирные попойки, ложную весть об измене любимой (его ненаглядной, не-пов-то-римой красавицы Имбергильды), жажду и голод, потерю коня; кошелька с золотом, украденного проезжим сбродом, бесконечные и на редкость занудные поучения встречных старцев (от мерзких колдунов до святых отшельников), явление ангела и даже черта. Впрочем, львиная доля услышанного в ту пору мало не произвела на Эгберта а ни малейшего впечатления. Да он и слушал-то вполуха, а, значит, мог впоследствии, вспоминая роман, чего и…эм-ммм!… чего и приврать. Ну, или перепутать. Запросто!


Все бы ничего, да только вот интереснейший (хотя и абсолютно неправдоподобный) сюжет так и кишел мельчайшими подробностями и многочисленными отступлениями, как вонючая нищенская подстилка — вшами. Роман казался бесконечным еще и оттого, что читался он по небольшому куску каждый вечер, в строго отведенное время. Правило это соблюдалось неукоснительно. Читали его давно — столько, сколько рыцарь себя помнил.


Маленький Эгберт очень жалел всяческих зверей и, слушая подробный рассказ о том, как благородный Эрлих-Эберлих расправляется с очередным львом или драконом, вырывался из рук тетушки, мотал головой, топал ногами и оглушительно вопил: «Не хочуу! Не надо! Это все непр-равильно!» Что несказанно удивляло дам, заранее видящих в нем будущего продолжателя «славных рыцарских традиций», но встречало неожиданно горячую поддержку у деда Эгберта.


Правда, старый барон по-своему толковал возмущение внука. Почтенный старец считал, что рыцарские романы — «это витиеватая чушь, от которой даже у блохи или мухи мозги набекрень съедут!» Он, добрый и мягкосердечный, ненавидел их лютой ненавистью. Ежевечернее чтение очередной серии страданий и приключений являлось слишком сильным испытанием его старческих нервов. И радовался, что «дитя умнее взрослых, черт меня задери!»


Однажды старый барон не выдержал. Бегая по залу и размахивая руками, он кричал, чтобы (наконец-то!) раз и навсегда прекратилась эта дурь, галиматья, этот бред! Ибо нет у него уже сил, уморят его этими бреднями! Из тесного кружка расчувствовавшихся рыцарей и дам, дружно пускавших обильные женские и скупые мужские слезы, отделилась величественная фигура госпожи баронессы. Выпрямившись во весь свой немалый рост и судорожно глотая слезы, она схватила исходящего негодованием, ругающегося и даже (о, ужас!) плюющегося мужа, с легкостью оторвала его от пола и — выбросила в окно.


К счастью господина барона, приземлился он на одну из многочисленных клумб, опоясывающих все пять башен замка. А так как землю с утра тщательно взрыхлили, то он отделался синяками да шишками. Каждая была ничуть не меньше куриного яйца и нещадно болела, медленно наливаясь царственным пурпуром, но это, ей-богу, оказалось сущими пустяками в сравнении с поломанными цветами, да! Таково было мнение тетушки, долго и нудно выговаривавшей своему родственнику о том, что ее старания пошли насмарку — и все по его милости. И вообще! Как он мог, как он только посмел «упасть так неудачно?!» Ужас! Кошмар! Он же помял цветы! Она, как пчелка, не покладая рук, все утро высаживала черенки белых роз в форме их фамильного герба, а он ей «все, ну, абсолютно все-о-о испортил!!!»


Так или иначе, но господин барон уже никогда (никогда!), до конца своих дней, не посягал на святое.


…Тропинка резко свернула влево, затем (приблизительно, через десять метров) — вильнула вправо и, несколько раз завязавшись узлом, — опять влево. Существа, что протоптали ее, должно быть, находились в жутком душевном раздрае. Оттого и метались туда-сюда, не зная, куда пойти да на что решиться.


Слева, у самого горизонта, окутанные дымкой — нежной и розовой, как пенка от вишневого варенья, белели стены Дальниберга, удивительнейшего из городов. Его золоченые крыши сверкали в лучах солнца, пики кафедрального собора так и норовили пронзить небеса, а тонкая стрела золотой колонны даже на расстоянии слепила глаз. Ее венчала фигура ангела из цельного алмаза.


Отсюда, издалека, она была похожа на портновскую булавку с блестящей шляпкой и не вызывала особого почтения. Но Эгберт помнил сверкание ангельских крыл, помнил, как поразило его то, что тяжеленная статуя небесного посланца держалась на постаменте лишь пальцами правой стопы и, словно парила над городом. Казалось, вот-вот налетит сильный ветер, сорвет ее с пьедестала и, как большую радужную бабочку, унесет неведомо куда.


Город-загадка, город-миф, город-головоломка. Впускающий в себя немногих, а кого-то и не впускающий вовсе. Такой человек едет, едет, едет… А город все отдаляется и отдаляется от него. Никто до сих пор не разгадал эту тайну, но увидеть беломраморные барельефы на стенах Дальниберга, миновать его ворота под суровыми, испытующим взглядом сторожащих его трехметровых грифонов, дано не каждому. И совсем уж редкому человеку удается совершить это дважды.

Что ж, с грустью подумал рыцарь, напоследок любуясь городом. Много званых да мало избранных. Нет уж, господа, мне — в другую сторону. Рыцарь усмехнулся и пришпорил коня, резко сворачивая с плотно утоптанной широкой тропы, в которую превратилась узехонькая тропка.

Глава 8

Наконец, Эгберт спешился и прилег на траву. Он мог бы долго отдыхать на зеленом лугу среди майского пестроцветья, вдыхая утреннюю свежесть, но мысли о своей нелегкой миссии отравляли существование. Да что там! Одно лишь крохотное, малю-юусенькое воспоминание о «Прекрасной Даме» вызывало такую бурю в желудке, как если бы Эгберт сдуру проглотил что-то протухшее.

Но слово было дано. И потому, с трудом поймав коня, упорно не желавшего покидать расчудесное местечко, рыцарь с тяжелым вздохом взгромоздился на него и, с досадой на весь мир (а больше всего — на самого себя), двинулся в путь. «Ну, что мне стоило отказаться?», сокрушался рыцарь. — Если бы она мне хоть немного нравилась! Хоть самую чуточку…» Мысль обмануть невесту, как ни странно, ни разу не пришла ему в голову. Впрочем, графиня сразу же, с первого взгляда «раскусила» Эгберта, отпустив его под одно лишь честное слово, не прибегая к услугам придворных колдунов. Что и говорить — поистине небывалый случай! О, разумеется, она хотела это сделать. Очень хотела. Но модная красавица вовремя сообразила, что чрезмерная, почти патологическая порядочность ее новоиспеченного жениха послужит ей лучше самых могучих (и, к сожалению, самых дорогостоящих) чар. Так что Прекрасная Марта, к своему большому удовольствию, еще и сэкономила.

…Впереди показался лес. Эгберт вздохнул с облегчением, гикнул и пришпорил коня. О, как жаждал рыцарь попасть под мрачные лесные своды, куда сквозь тесно сплетенные ветви не может пробиться даже тоненький лучик света! Узреть жуткие завалы, буреломы, где из-за рухнувших в одночасье столетних дубов и вязов, поросших лишайниками и затканных мерзкой серой паутиной, тянутся к одинокому путнику сизые — бесплотные, но такие цепкие, бррр! — руки грешников, что на веки вечные лишены упокоения.

Он мечтал продираться сквозь густые колючие заросли, ехать в таинственной недоброй тишине и чутко прислушиваться к малейшему шороху, быть готовым в любую минуту выхватить меч и дать отпор ужасному врагу. Или же в страшной, кромеш-ш-шной, непролазной тьме внимать кровавым призракам загубленных душ, жаждущих отмщения и призывающих в свидетели небо, землю и тот сук, на котором еще не успела истлеть их скорбная плоть. А как же иначе? Истинный рыцарь просто обязан преодолевать разные несусветные препятствия, одно другого хлеще. И лес, следуя той же традиции, непременно должен оказаться пугающим до икоты (а то и «медвежьей болезни»), и своей загадочностью вызывать икоту и заворот мозгов.

Однако, в этом господину барону не повезло. О, как же велико было его разочарование! Лесная чаща, будто назло Эгберту, мысленно приготовившемуся к наихудшему, оказалась (черт побери!) совсем не страшной. Никакого тебе мрака и таинственности, никаких кошмаров. Напротив — лучи солнца насквозь пронизывали все ярусы леса. В их светоносном потоке весело танцевали насекомые, порхали мелкие пташки и ярко блестела изумрудная листва. Мягкие, упругие подушки мха ласкали конские копыта, изогнутые ветви не пытались побольней хлестнуть путников либо (так, шутки ради!) выколоть им глаза. Лениво греющаяся на камне гадюка даже не повернулась в их сторону. Разнежившейся, разомлевшей змее было явно плевать на пришельцев. Ну, всадник… ну, его конь… ну, и что? Ведь солнце такое ласковое. Вокруг сплетали и расплетали свой хоровод бабочки. Какой-то мохнатый зверек деловито протопал мимо. А высоко в древесных кронах, беззастенчиво перебивая друг друга, заливались птицы. Словом, лес не оправдал ожиданий рыцаря: он оказался очень светлым и каким-то чересчур жизнерадостным. Разочарованный Эгберт ослабил поводья и пустил коня шагом, наугад, предоставив тому выбор пути.

Некоторое время (полчаса? час? а может — и все три? да бог его знает!) плутали они по лесу. Рыцарь вновь погрузился в невеселые думы да так глубоко, что со стороны выглядел истукан истуканом. Застывшая поза, остановившийся взгляд могли ненароком даже испугать кого-нибудь. (Если бы этот кто-нибудь ему вдруг повстречался). Лишь едва заметное, легкое движение ресниц выдавало в нем живого человека. Неизвестно, до чего бы он додумался, но Галахад, будучи предоставлен самому себе, шел уже не так медленно. Эгберт не обратил на это никакого внимания. А зря! Потому что буквально через пять минут нос рыцаря со всего размаха уперся во что-то мягкое, прочное и оч-чень упругое.

Чьи-то жесткие мохнатые лапы пробежались по его лицу, а Галахад издал не то всхрап, не то всхлип — жуткий звук, даже отдаленно не напоминающий конское ржание.

Мгновенно очнувшись, рыцарь дико заорал и шарахнулся назад с такой силой, что едва не слетел на землю. И было отчего: глаза в глаза на Эгберта смотрел гигантский паук, размером с крупного, хорошо упитанного кота. Покрытое длинной ярко-алой шерстью страшилище медленно раскачивалось посреди грандиозной черной паутины. Натянутая между двух старых вязов, она полностью преграждала путь. Остальные деревья со всех сторон сплошной стеной обступали всадника с конем — так плотно, что между ними, казалось, не протиснуться и мыши. Черные, бархатистые на вид нити (толщина их не уступала средних размеров веревке), густо усеивали капли росы, сверкающей под лучами солнца, как драгоценные камни на платье придворной дамы.

Задумчиво глядя на непрошеного гостя, паук лениво поднял среднюю лапу и, почесав то, что у людей именуется затылком, с растяжечкой произнес:

— Ну-у-у-c, юнош-шша… С-скаж-жите, ш-што привело Вас-с с-сюда-а? а?!

— Э-э… а-а-а… да-а, — только и смог выдавить из себя ошеломленный рыцарь. Ничего умней в голову ему не пришло. Да, собственно, и не могло придти. Не каждый день встречаются говорящие пауки, да еще таких размеров.

Пауза грозила затянуться надолго.

— Прос-стите? — вежливо переспросил паук. Его девять глаз (все — разного цвета) внимательно изучали рыцаря.

— Я здесь проездом. Странствую, — на ходу соврал Эгберт. Он уже немного (совсем чуть-чуть, но все-таки) освоился с тем, что ведет светскую беседу с, мягко говоря, необычным собеседником. Но желания излить душу волосатому монстру как-то не возникало.

— Прелес-стно, прелес-стно, — с сомнением произнесло страшилище и поинтересовалось: — Как Вам наш-ш лес-с-с?

— Прекрасный лес. Так светло, уютно. Очень, очень мило! Да.

Эгберт лихорадочно соображал, что бы такое еще сказать, дабы не показаться неотесанным. Он слышал (и неоднократно!) множество разнообразных комплиментов ученым мужам, но так и не запомнил хотя бы один. К сожалению.

— Ах, юнош-ша! Это ведь не прос-сто лес-с-с, — размахивая длинной волосатой лапой в неприятной близости от эгбертова лица, прошипел паук. — Это — Лес-с-с!

— Да-а? — учтиво изумился рыцарь.

— Да, — важно подтвердил паучище. — Именно так юнош-ша. Здесь воз-з-мж-жно вс-се-о. Мой долг предупредить Вас-с, приш-шелец. Ж-ждите!

И косматое чудище, невзирая на свои размер, заметалось по паутине. Внезапно оно остановилось, и угольно-черные нити угрожающе провисли, грозя вот-вот разорваться. Что совершенно не волновало хозяина паутины.

— Юнош-ша! Вы так молоды, а для меня — и подавно. Мож-жно ли обраш-щатьс-ся к Вам на «ты»? С-соглас-сны?

Эгберт оторопело взглянул на паука и решил, что ежели он согласится, то ничего страшного-ужасного не произойдет. И его баронская корона не потускнеет в одночасье. Он согласно кивнул. Опустив поводья, рыцарь приготовился к долгому ожиданию и, от нечего делать, стал потихоньку насвистывать.

— Не с-свис-сти, — обернувшись, прошипел паук. — Ты меня отвлекаеш-ш-ш.

Пристыженный рыцарь смолк.

— С-соединение Марс-са с-с Луной… дурная энергетика, дурная!… Плутон вос-сходящ-щий… новолуние… кош-шмары, опять кош-шмары… Уж-ж-жас-с! — вполголоса бубнил паук, бегая взад-вперед и то дергая, то отпуская блестящие капли. Вглядевшись, как следует, рыцарь увидел, что большие и малые росинки, на первый взгляд расположенные хаотично, представляют собой очертания созвездий и планет. Огромная, плотно сотканная паутина оказалась картой звездного неба.

— Пож-жалуй, ш-што и вс-се-о… — неожиданно громко произнесло косматое чудовище, устроилось поудобней и стало вещать: — Нис-сходяш-щий Уз-зел Луны, с-сопровож-ждаемый сближ-жением с С-солнцем кометы С-синдерлея. С-сниж-жение приливообраз-зуюш-щих-х с-сил Луны проецирует нераз-зумную трату по пус-стякам. Поз-здно ноч-чшью могут быть обос-стрения х-хроничес-ских болез-зней с-сердца, почек, печ-чшени, не исключены прис-ступы ас-стмы. У тебя ес-сть ас-стма? — неожиданно спросил паук.

— Не-ет… — растерялся Эгберт.

— Х-хорош-шо! Ну-с-с, продолж-жим. Ос-собый дис-скомфорт ощ-щутят на с-себе любители мяс-са. День крайне неблагоприятен для верх-ховой ез-зды.

Он немного помолчал и добавил:

— Воз-змож-жен мокрый с-снег. Пардон, это не для тебя! Благодарю з-за внимание!

Слегка обалдевший рыцарь, который ожидал услышать совсем иное — что угодно, но никак не то, что услыхал, наконец, очнулся.

— Простите, сударь! Что это было?

— Прогноз-з. Геокос-смичес-ская с-ситуация на с-сегодня, ш-шес-стнадцатого мая с-сего года от Рож-ждес-ства Хрис-стова, — пояснило чудовище.

— А-а-а… — разочарованно протянул Эгберт. — Я-то думал, вы — маг и предсказатель. Ну, вроде Мерлина.

— Юнош-ша! Как ты с-смееш-ш-ш?! — возопил паук. — Я — ученый, а не ш-шарлатан какой-нибудь. Ас-стрология — вовс-се не наука. Прос-сто бред!

Он всплеснул двумя передними лапами, его пышная алая шерсть от возмущения встала дыбом.

— Пораж-жен твоим невеж-жес-сством. Прощ-шщай! — и паук, вместе с паутиной, мгновенно растаял в воздухе.

Проезд оказался свободен.

Рыцарь думал о странном прогнозе. Никогда в жизни он не слышал ничего подобного. Высоко над его головой голубел лоскут неба, ослепительно яркий и насквозь прошитый золотыми нитями солнечных лучей. Какая-то птица, промелькнув, скрылась за верхушками деревьев. Внезапно из гущи ветвей раздалось хриплое раздраженное «ку-ку». Эгберт от неожиданности подскочил в седле и, не обращая внимания на гневное ржание Галахада, резко натянул поводья.

Прокуковав раз тридцать мерзким голосом, кукушка смолкла. Рыцарь терпеливо ждал, задрав голову. Шея у него затекла и онемела. Птица, не менее терпеливо, молчала.

— И это все?! Маловато. Прибавь-ка еще, госпожа кукушка! Ну, что тебе стоит? — молитвенно сложив руки, со смехом произнес Эгберт. — Цыпа, цыпа, цыпа… тьфу, что это я!

Сверху послышалась возня, и на голову рыцаря посыпались сломанные ветки, катышки сухого помета и дохлые пауки. Затем угрюмо, будто нехотя, скороговоркой прозвучало еще не то семь, не то двадцать семь «ку-ку»: сколько их было на самом деле, разобрать казалось невозможно. Буркнув напоследок еще одно «ку-ку» хриплым сердитым голосом (на вот, отвяжись, зар-раза!), вещунья замолчала.

Воцарилась тишина. Сбившийся со счету Эгберт в замешательстве пытался сообразить, сколько ж ему напророчили? Он пытался сосчитать на пальцах, но каждый раз получал новый результат.

Тем временем, из гнезда свесилась тощая полосатая шея со взъерошенными, всклокоченными перьями, и прямо перед лицом рыцаря возникли злые круглые глаза. Минут пять они, не моргая, смотрели на Эгберта. Досконально изучив объект и придя к явно неутешительному выводу, кукушка прицелилась, плюнула и, вспорхнув, с издевательским: «ку-ку-у… ой, ку-ку-у-у!» улетела прочь.

Слюна зловредной птицы оказалась до того клейкой, что Эгберту понадобилось время, чтобы как следует продрать глаза. В придачу, она еще и воняла. Мысленно кляня себя за глупость, рыцарь тронул поводья. Он успел проехать совсем немного, как вдруг…

Глава десятая

Впереди послышался странный шум: будто сто медведей с оглушительным ревом плясало на груде валежника.

— А-а-а-а-а!!! На по-о-омощь! А-а-а-а!!! — пронзительно верещал девичий голосок.

Испуганный конь шарахнулся в сторону и, едва не налетев на дерево, поднялся на дыбы. Пытаясь удержаться в седле, рыцарь изо всех сил натянул поводья и привстал в стременах. Но очередной истошный визг застал Эгберта врасплох и чуть не снес ему полчерепа. А Галахад хрипел, брыкался, яростно грыз удила и кружился вокруг своей оси.

Наконец, ему удалось сбросить хозяина и с диким ржанием умчаться прочь. С лязгом и грохотом свалившись на землю, Эгберт распугал с десяток птиц, что снялись с гнезд и теперь с тревожными криками кружились над ним. Стук удаляющихся копыт постепенно стих. А вот мольбы о помощи, наоборот, — звучали все громче и громче.

— На по-о-омощь! Ско-ре-ей-ей-еэй! — заливался нежный голосок, полный отчаяния. — Ах, я умру! Я этого не вынесу! На по-о-омощь! Ско-ре-еэй!

К последовавшему за этим жуткому, леденящему душу воплю Эгберт был почти готов. Он крепко зажмурился, стиснул зубы, под-напр-рягся и вполне сносно пережил звуковую атаку. Немного побарахтавшись, как перевернутая на спину черепаха (так нелестно думал о себе рыцарь, пытаясь вернуться в нормальное положение) и чертыхаясь от души, он все-таки сумел подняться и осмотреться.

Галахад будто испарился.

Эгберт раздвинул руками кудрявые заросли папоротника и осторожно выглянул наружу. Его взгляду предстала небольшая полянка, залитая солнцем и до того прелестная, что казалась нарисованной. Картине не хваталолишь вычурной золотой рамы, с лепниной и завитушками.

Среди разнотравья, под образуемой сплетенными ветвями двух кленов кружевной тенью, расположились двое. Девушка и… дракон. Которого Эгберт, поначалу не разглядев, принял за поросшую мхом каменную глыбу. Тем паче, что на месте крыльев у чудовища торчали какие-то жалкие и сморщенные кожаные отростки. Их обрамляло нечто вроде грязной, давно не стираной бахромы. Шкура же драконья была, в буквальном смысле слова, серо-буро-малиновой. Неясного цвета гребень не топорщился гордо и вызывающе, а попросту свисал набок. По-настоящему красивы были только глаза, что с любопытством взглянули на рыцаря.

Сидящая напротив него хрупкая, как первоцвет, блондиночка в ярко-голубом платье с золотой каймой, наверняка, являлась принцессой. Искристый шелк веером лежал у ее ног и казался перевернутой чашечкой прекрасного экзотического цветка. Маленького роста и очень изящная, девушка, однако, не имела ничего общего с истощенными фрейлинами графини и уж тем более с ней самой. То была не вымученная, не выстраданная, но естественная прелесть. Очарование, не достижимое никакими голодовками.

Разглядывая девицу (она была изуми-ительно хороша, хотя и совершенно не в его вкусе), Эгберт недоумевал: как это нежное, воздушное существо, казалось, созданное из эфира и зефира и, скорей всего, питающееся одним нектаром, могло издавать столь жуткие, нечеловеческие звуки, от которых кровь в жилах останавливалась.

Тем временем, дракон, потеряв к рыцарю всякий интерес, вернулся к прерванному занятию. Страшная пасть угрожающе разверзлась, и двойной ряд остроконечных зубов навис над белокурой головкой. Слюна с шипением жарящегося сала окропила папоротники и, в мгновение ока, сожгла молодые побеги.

Девушка в ужасе отшатнулась от чудовища и что-то быстро проговорила.

Увы! Как ни старался рыцарь, он так и не смог разобрать а ни словечка. Но тонкие стебли заломленных рук, широко распахнутые голубые глаза (от слез они стали просто огромными) взывали к Эгберту своей беззащитностью. Праведный гнев загорелся в его груди. Рыцарь насупился, обнажил меч и гордо выступил из укрытия. Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, не мог допустить, чтобы от посягательств мерзопакостной твари пострадал хотя бы один волосок с головы прелестного невинного создания. О, нет! Ни за что! Никогда!

— Я спасу вас, Прекрасная Дева! — вскричал Эгберт, потрясая оружием. — Умри, чудовище!

Он подскочил к дракону и с гиканьем закрутил в воздухе мечом.

— Спасайтесь, бегите! Я отвлеку его, — закричал он девице.

Но красавица повела себя странно. Она тихо ахнула и попятилась. Ее длинные загнутые ресницы задрожали, затрепыхались, будто крылышки пойманной бабочки. Потемневшими от страха глазами девушка следила за каждым движением рыцаря и, широко раскинув руки, пыталась заслонить дракона своей тоненькой фигуркой. А жуткая тварь, захлопнув пасть, по-щенячьи склонила голову набок и с недоумением воззрилась на рыцаря. Взгляд круглых драконьих глаз был вполне осмыслен, словно принадлежал не тупому кровожадному монстру, пожирателю человечины, опустошителю городов и сел и похитителю принцесс, а умному и очень любопытному ребенку. Янтарные, со светящимися золотыми песчинками, танцующими вокруг вертикального, темно-фиолетового (почти черного) зрачка, они смотрели доверчиво.

Захлопнув пасть, дракон старательно тянул гибкую шею, пытаясь как следует разглядеть странного чужака. Но когда острое лезвие сверкнуло в лучах солнца, со сдавленным писком попытался спрятаться за узкой девичьей спиной.

М-да, в такое положение рыцарь не попадал еще ни разу. И с каждой минутой ситуация приобретала все более и более глупый оборот. Внезапно земля задрожала от тяжелого топота: высокая, крепко сбитая девица с летящими по ветру огненно-рыжими кудрями во весь опор неслась к месту происшествия. «Истинная Брунхильда!», с восхищением подумал рыцарь. От бега и обуревающих ее сильных чувств, девица разрумянилась и была так хороша, что у смотревшего на нее Эгберта враз перехватило дыханье.

Как любому худому и низкорослому мужчине, ему всегда нравились крупные высокие дамы (причем, слегка в теле). Жеманные, почти бесплотные заморыши казались до того хилыми, что их ничего не стоило раздавить, сжав в объятьях чуть крепче обычного. Но Рыцарский Кодекс строжайше предписывал поклоняться именно этим эфемерным созданиям. Особы же, имеющие приятные на ощупь формы, считались вульгарными, и потому никоим образом не могли претендовать на звание Прекрасных Дам. Большинство рыцарей украдкой вздыхало, глядя на аппетитных служанок своих нитеподобных повелительниц. Именно это воздержание и являлось величайшим из подвигов в их честь.

И теперь, заглядевшись на бегущую красавицу, Эгберт невольно опустил меч. А та что-то кричала, на ходу потрясая кулаками.

— …ный дебил! — было первое, что услыхал рыцарь из прелестных, красиво очерченных, розовых уст.

Могучая дева (облегающее ее тугие мышцы платье местами сидело, как влитое) в три прыжка подскочила к Эгберту, рывком вырвала меч, и содрав с его головы шлем, надавала пощечин. Лилейная рука с точеными пальцами оказалась оч-чень тяжелой.

— Ах, ты, дерьмо! — завопила она, задыхаясь от ярости. — Уйди от ребенка, тебе говорят! Дрянь, скотина безрогая! Муха навозная!

………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………


Дальнейший текст, произнесенный красавицей, не приводится здесь ввиду его полнейшего неприличия. Грозная дева разошлась не на шутку. О существовании некоторых ругательств Эгберт до того момента и не подозревал. Его познания в анатомии и воображение, увы, не простирались так далеко и… глубоко.

Воздадим должное барону Эгберту Филиппу Бельвердэйскому: он мужественно снес поругание, так как, будучи Истинным Рыцарем, никогда (ни-ког-да!) не дрался с дамами. Ну, не мог он поднять руку на женщину! Даже если та была на две головы выше его и вела себя столь воинственно. Правда, сначала Эгберту от души захотелось ей врезать да посильней. Но хорошее воспитание, проникшее в него до мозга костей, быстро погасило бесхитростный порыв его души. По той же причине, Эгберт простил разгневанной красавице не только оскорбления и рукоприкладство, но и выбитый ею (совершенно случайно!) зуб.

— Ах ты, недомерок ублюдочный! Зигфрид недоделанный! — продолжала разоряться прекрасная фурия, наступая на рыцаря. — Мы с таким трудом растим его. Холим-лелеем, как дитя малое. Да он и есть дитя. И на тебе! Является идиот, начитавшийся высокопарных бредней, и возомнивший себя невесть кем! Ах, ах, освобо-ди-и-итель! — ехидно процедила она, уперев руки в бока. — Да кому ты ну-ужен?! Железяка на кривых ножках! У-у-у, детоубийца!

Еле сдерживаясь, рыцарь скрипел зубами от злости. Особенно его задели слова о ногах, которые (что греха таить!) не отличались прямизной. Хотя до сих пор ни одна из дам не сочла это большим изъяном. И все же, все же…

— Невелика доблесть — маленьких обижать! — наступала на Эгберта грозная красавица. — А ну, пшел отсюда! А то еще не так наподдам! Любишь хорошие тумаки? — поинтересовалась она.

— Не-ет-т, — сквозь зубы процедил злой, ничего не понимающий рыцарь.

— Ну, и катись, — уже почти дружелюбно произнесла златовласка, поправляя роскошные, изрядно растрепавшиеся локоны. Упершись ногами в землю, она под-на-а-тту-ужил-ла-ас-с-сь… стиснула зубы и-и-и… о, чудо! Меч… сломался в ее руках.

Славное оружие, принадлежавшее еще пра-пра…деду рыцаря, бережно хранимое и передаваемое из поколения в поколение, прошедшее столько войн и походов, и всегда разящее без промаха, не единожды обагренное кровью чудовищ, верный друг и надежная защита, — с каким-то жалобным, то-оненьким звоном сломался в красивых девичьих руках. Было от чего потерять дар речи.

Швырнув обломки к ногам остолбеневшего, онемевшего рыцаря, златовласка презрительно фыркнула и опрометью бросилась к дрожащему, взволнованно попискивающему дракону. Со словами: «Уйди, дура! На минуту отлучиться нельзя!», она отпихнула небесное созданье, нежно обняла зверюгу и засюсюкала:

— Моя крошечка! Моя рыбочка! Напугали маленького, напугали детоньку. Ах, ты солнышко! Этот гад сейчас уйдет, не бойся.

Дракон ластился к ней, дрожа всем телом и что-то мелодично чирикая, будто жалуясь.

Чувствуя на себе взгляд рыцаря, красавица обернулась и грозно рявкнула:

— Ты еще здесь?! Сам уйдешь или придать тебе ускорения?

Рыцарь мысленно призвал на помощь всех ангелов и святых, вкупе с самим Господом Богом, дабы не вспылить и не сорваться в ответ на неслыханную дерзость, проявленную прекрасной девой. Медленно нагнулся, подобрал обломки меча и, сплюнув кровь, поплелся в обратную сторону. Окончательно сбитый с толку, он все-таки не желал оставлять здесь следы своего позора. Мужчину следовало бы убить и за меньшее, но когда вас оскорбляет настоящая красавица… М-м-мда.

Бредя, как в тумане, с путающимися, взъерошенными мыслями, Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, шепотом проклинал Рыцарский Кодекс и свое чересчур правильное воспитание, что держали его в узде и не позволяли ответить грубиянке должным образом.

А за его спиной раздавалось:

— Ну, пойдем, пойдем, деточка! Я тебе сказку расскажу, песенку спою, головку почешу. Да не дрожи ты так, не трясись! Я злодея прогнала.

И последнее, что увидел отошедший на приличное расстояние и оглянувшийся на ходу рыцарь, были удаляющиеся девичьи фигуры, хрупкая и сильная, с двух сторон нежно прильнувшие к огромному дракону.

Златовласка вдруг обернулась и напоследок еще раз погрозила Эгберту кулаком. Затем нежно почесала склоненную к ней грязно-бурую шею зверя, чмокнула его в нос и что-то вполголоса буркнула подруге. Та кивнула. Они прибавили шаг и вскоре, постепенно растворяясь в пышной лесной зелени, троица скрылась из виду.


Глава одиннадцатая

На протяжении последнего часа Эгберта не покидало странное чувство, будто за ним следят. Затылку его было… ну, как-то нехорошо… неуютно как-то. Словно две тонюсенькие, но оч-чень острые иголочки время от времени осторожно покалывали его сзади. Затылок, спину и даже ноги. Эгберт насторожился. И (на всякий случай) трижды плюнул через левое плечо, призывая на помощь всех известных ему святых одновременно. Кто-нибудь да поможет, рассуждал рыцарь. Тот, кто в данный момент ничем другим не занят и решением мировых проблем не озабочен.

Походка его стала уверенней и тверже. Эгберт даже начал насвистывать одну не совсем приличную (хотя и очень веселую) песенку, услышанную им при дворе. Теперь его мысли всецело занимал сбежавший Галахад. Своенравное четвероногое оказалось не слишком удачным приобретением господина барона, и для дальних походов уж точно не годилось. При малейших признаках усталости конь ложился на землю и никакими силами нельзя было не то что поднять его, но хотя бы сдвинуть с места.

Родословное древо великолепного скакуна по величине и блистательности вдвое… нет! втрое превосходило родословную его хозяина. Но в такие минуты вороной красавец, в чьих жилах, несомненно, текла голубая кровь, вел себя, как упрямая беспородная скотина. Словом, как осел. Приказывать ему было бесполезно — это рыцарь понял сразу же по его приобретении. И просьбы, и уговоры также действовали мало. В такие минуты Галахад держался, как знаменитый трагик: опускал голову все ниже, ниже, ниже… пока его роскошная грива не начинала мести землю. При этом из могучей груди коня рвались шумные горестные вздохи.

Жалостливого Эгберта потихоньку начинала глодать совесть. К ней присоединялся стыд, и внутренний голос все сильней упрекал рыцаря за жестокое поведение. Когда же Галахад, после долгих уговоров, наконец-то, медленно подымал голову и вперял в хозяина взгляд прекрасных, выразительных глаз — в них была такая кротость, такой укор, что Эгберт чувствовал себя извергом, бессердечным истуканом, деспотом и самодуром, одним словом — распоследней сволочью, истязающей невинное и безответное созданье. При этом рыцарь отлично понимал: другой на его месте как следует вздул бы хитреца. Но Эгберт Филипп Бельвердэйский считал унизительным для себя поднимать руку на тех, кто слабей и тех, кто в подчинении. Кулаки и плеть, по мнению господина барона, категорически не годились для завоевания дружбы, преданности и любви. Даже когда речь шла о бессловесной скотине.



Глава 9

Вороного красавца до одури пугал шум битвы, лязг железа и воинственные крики. Он так и норовил сбросить седока или унести его в противоположную сторону, подальше от всяких ужасов. И теперь, зная, что где-то поблизости бродит жуткое страшилище, Галахад спрячется так, что найти его будет невозможно. Он ведь трус, но не дурак. Порой Эгберту даже казалось — его конь обладает разумом. Слишком уж осмысленно и при этом иронично смотрели его глаза.

Внезапно на тропу, слева от Эгберта, вынырнуло плюгавое существо. Все в его лице было каким-то неказистым, словно полустертым, абсолютно незапоминающимся. Глазки-щелочки располагались глубоко под надбровными дугами и постоянно шмыгали туда-сюда — разобрать их цвет казалось невозможно. Кожа — полупрозрачная, волосенки, жиденькие и реденькие, блестящие от свиного жира, — тщательно уложены. Волосок к волоску, завиток к завитку, колечко к колечку. Так тщательно, что почти закрывали бесформенные мягкие уши, пунцовые и неожиданно большие. Тонехонькая шейка чуть не подламывалась под тяжестью головы, хотя та по величине и форме скорей напоминала булавочную, нежели человеческую.

Весь какой-то узкий, скользкий, настороженный — как мышь, готовая в любую минуту юркнуть в норку или другую подвернувшуюся щель. Но костюм странного существа был модным и безумно дорогим. Чахлые ручонки облегал плоеный батист. Обилие складок и складочек на камзоле, кружева, витые поперечные шнуры… В сравнении с пышными, огромными рукавами даже самая толстая талия выглядела бы комариной, а у этого плюгавчика, фигурой похожего на отмычку, казалось и вовсе переломится. Из-под короткого камзола торчали тщедушные кривенькие ножки в разноцветных чулочках.

Нечаянный попутчик Эгберта имел внешность до того нелепую, что она казалась карикатурой. Рыцарь исподтишка разглядывал диковинное созданье. Его так и подмывало ущипнуть человечка, дабы убедиться, что тот ему не мерещится. Но осуществить задуманное было бы непросто: попробуй-ка, доберись до тела сквозь толстый слой ткани, кожи и кружев! Да и… неудобно все-таки. Неловко. И рыцарь подавил ненужные мысли.

Взгляд незнакомца между тем переползал с лица Эгберта на его доспехи и, ненадолго задержавшись на его руках, коснулся золотой цепи, а затем — прочно приклеился к левому плечу рыцаря. В тот же миг рыцаря охватило нехорошее предчувствие.

Тропа становилась все уже и уже. Удрать от неприятного попутчика было и некуда, и невозможно. Рыцарь благороднейшего происхождения, обладатель баронского титула, потомок древнейшего рода, участник трех крестовых походов, любимец дам, мужчина в самом расцвете лет и сил — и улепетывает от малоприятного незнакомца. Позор! позор! позор! Куры засмеют, не то что люди. В конце концов, предчувствия бывают обманчивы. Кое-как успокоив себя, Эгберт натужно улыбнулся:

— Доброго дня, сударь!

Створки тонкогубого, устричного рта тут же раскрылись, и неожиданно хриплый голос с апломбом произнес:

— Вам также, сир! Вам также. Разрешите представиться — Пронырро XIV-й Великолепный Узколазейчатый, потомственный вор в тринадцатом поколении, сын Отмычки Неподражаемой, внук самого великого Алмазного Ключника, друг короля Хитрониуса XXV-го Бессовестного — к Вашим услугам!

Он церемонно склонил голову и шаркнул извилистой ножкой.

Такого количества титулов не было, пожалуй, ни у кого. Даже у самого короля. Да, пожалуй, что не было. Но ка-а-ки-их…! У Эгберта от изумления отвисла челюсть. «Вот эт-то да-а-а!.. — вертелось у него в голове. — Вот эт-тто-о да-а-а-а… Во-от эт-т-то-о да-а-а-а!»

— ИВас до сих пор не повесили? — все еще не веря своим ушам, спросил рыцарь. — Ох, простите!

— Наверное, Вы не расслышали, — надменно произнес Пронырро. — Либо недопоняли. Я не какой-то там вульгарный грабитель. О, не-ет! Боже упаси! Я — Вор. Это звучит гордо.

Он достал маленькую пилочку с ажурной ручкой из слоновой кости и принялся непринужденно поправлять и без того безупречный маникюр.

— Это звучит ужасно! отвратительно! — воскликнул рыцарь. — В наших краях за это вешают или публично секут плетьми.

— Какая дикость! — ужаснулся вор. — Какая отсталость, серость! Фи, сударь, фи! Впрочем, — он презрительно скривился, — для такой глухомани вполне простительно. Вы тут совсем от жизни отстали. Это благородная профессия. Про нее даже песни слагают. Душевные, с надрывом, — он по-вороньи склонил голову набок и взглянул на Эгберта одним глазом. — И народ, и менестрели. А лучшие из нас (разумеется, самые богатые) с почетом приняты при дворе самого короля. Вот так-то!

Он, наконец, оторвался от своего немаловажного занятия и еще раз (теперь уже — обоими глазами) с нескрываемым интересом оглядел фигуру потрясенного рыцаря.

— В каком пыльном чулане вас держали, сир? Как далеки вы от истинной цивилизации, ужас! Вы незнакомы с элементарными вещами. С эле-мен-тар-ными! К тому же, я ворую только у богатых: у бедняков и взять-то нечего. Аразмениваться по пустякам — не в моих правилах. Это, знаете ли, унижает.

И еще. Треть моей добычи идет прямиком в королевскую казну, так что я — прошу это запомнить! — являюсь честным налогоплательщиком. Да-да! я исправно плачу налоги. И в ночь после уплаты вижу совершенно очаровательные сны, такие благостные: сонм милых дев (все, как одна, рыженькие, прелесть какая!) в белых одеждах водит вокруг меня хоровод. Как по мне, — он понизил глос и выдавил из себя довольный смешок, — так это зрелище — излишне целомудренно, я бы предпочел что-нибудь повеселей, позажигательней. Но все равно приятно.

Он с достоинством посмотрел на собеседника, у которого от подобных откровений язык прилип к гортани и смолк. То ли длинная напыщенная речь утомила достопочтенного Пронырро, то ли вор не желал унижать себя беседой с подобным невежей и деревенщиной, но в последующие полчаса он не произнес ни слова… Лишь время от времени одёргивал камзол и манерно, кончиками пальцев, стряхивал невидимые пылинки. При этом он пару раз (как бы невзначай) задел шею Эгберта и его левое плечо. Зачем-то вытерев руки о пышные рукава рубахи, вор резко свернул с тропинки и какими-то нелепыми заячьими прыжками ускакал вглубь чащи. Пышная ажурная листва сверху и снизу сомкнулась за его спиной, будто проглотила.

Эгберт непонимающе смотрел вслед беглецу. Конечно, попутчик оказался не из приятных. Но все же… все же… Сойти с удобной тропы, рвануть в заросли… бежать зигзагами, порой высоко подпрыгивая… Будто не просто торопишься, а ждешь камня в спину. Причем, с минуты на минуту. Стра-ан-но.

Рыцарь хмыкнул и пожал плечами, не желая ломать голову над ерундой. Он был доволен, что, наконец, избавился от неприятного типа.

Тропа уже превратилась в тропинку, а из тропинки — в тропку, нет! в тропочку. До того узкую, что идти по ней возможно было не иначе, как след-в-след. Будто по канату над пропастью. Кустарники, цветы и травы с обеих сторон нависали над рыцарем и неприятно поражали своими поистине чудовищными размерами — даже безобидные лопухи, пастушья сумка или сныть. Что уж говорить о высоченных, в рост человека (а кое-где — и повыше) стеблях гераклеума, темно-зеленые листья которого отвсюду хищно тянулись к человеку. Мохнатые колючие плоды до краев были полны на редкость вонючего сока. Мимо них Эгберт не шел, а прокрадывался. Бочком, на цыпочках и затаив дыханье — он хорошо знал их коварный нрав и мерзкую привычку лопаться от легчайшего сотрясения. Стебли гнусного растения венчали изумительной красоты зонтики, собранные из ажурных белоснежных соцветий. Они парили высоко над тропой и, на первый взгляд выглядели так невинно. В случае дождя, под любым из них спокойно разместилось бы несколько человек или средних размеров слон. Но, боже упаси, кого-нибудь из вышеупомянутых живых существ проделать это в ясную, солнечную погоду! Боже упаси!

Удачно миновав заросли мерзкого растения, рыцарь вздохнул с небывалым облегченьем. Кажется, они уже позади… Слава богу! Впереди шли самые обычные (хотя по-прежнему немыслимых размеров) заросли малинника. Ягод на них не было, и голодному рыцарю оставалось лишь глотать слюнки.

Эгберт скосил глаза к левому предплечью. Туда, где, скрепляя плащ, слепила взгляд вычурная золотая розетка. Подарок покойной тетушки. Ну, о-очень дорогой подарок! Настолько дорогой, что продать его оказалось невозможно и бедняге Эгберту приходилось самому носить злополучное украшение. Золото — высшей пробы, камни — чуть меньше булыжников. Немножко вульгарное (у тети Аделаиды всегда было неважно со вкусом), зато подаренное от полноты чувств. Большинство при виде чудовищного украшения сначала кривилось и презрительно морщилось. Мол, надо же, гадость какая! Но вскоре, после более детального и пристального осмотра их чистосердечное: «фе-е-э… фи! ф-фу-у-у!» сменялось не менее искренним: «ах! о-ох..! эх-х!»

И не зря! Чистый, как вода в горном источнике, алмаз возвышался в самом центре розетки и был величиной с куриное яйцо. Его окружало тройное кольцо изумрудов и рубинов ничуть не худшего качества, хотя и гораздо меньших по размеру. Где тетушка, всю жизнь соблюдавшая режим военной экономии, раздобыла подобную роскошь, Эгберт долгое время не мог понять.

Как не мог понять и того, что сейчас его брошь чудесным образом куда-то исчезла. Растаяла. Испарилась. А вместе с ней — и толстая золотая цепь. Единственное (если не считать огромного числа синяков, шишек и двух поломаных ребер, к счастью, уже сросшихся), что рыцарь сумел привезти из своего последнего похода. Плаща, разумеется, тоже не было.

И тут он вспомнил, как чопорный в начале разговора попутчик Эгберта внезапно резко сменил тон. (Они в этот момент как раз подходили к наиболее густым зарослям). Куда только девалось все его высокомерие! Умильно заглядывая в глаза рыцарю, Пронырро вдруг засуетился, запорхал вокруг него: то почтительно поправит складку на плаще, то осторожно, одними кончиками пальцев, потрогает доспехи, восхищаясь их красотой и (очевидно) немалой стоимостью, то попросит высочайшего позволения смахнуть наглую муху, осмелившуюся топтать благородное тело и тут же разразится длиннейшей тирадой о нестерпимой назойливости этих крылатых тварей. Не человек, а сама любезность. Ну, просто патока!

М-да, негодяй по праву гордился своим профессионализмом. Рыцаря уже не раз обворовывали и даже грабили — что нормально и естественно во время походов и странствий по чужим землям. (Глупо было бы ожидать иного.) Но чтобы так виртуозно…

На этом размышления рыцаря были прерваны. Носок его башмака угодил в норку землеройки, да там и застрял. Растущая над ней лиана-пыррея мгновенно выпустила тонкий побег, похожий на усик насекомого, который обвился вокруг ноги рыцаря. Другие побеги, чувствуя впереди отличную опору, ринулись вслед за ним. Не прошло и трех минут, как нога Эгберта снизу доверху была густо оплетена. И чем сильнее он дергал ею, пытаясь освободиться, тем крепче его держали. Образовалась прочная зеленая сетка — ни дать, ни взять рукоделье любимой тетушки. Разрушать эдакую красоту было жаль, но и торчать здесь до скончания дней, в качестве подпорки, Эгберту совсем не улыбалось. Рыцарь вынул кинжал и резанул что есть силы. Растение взвизгнуло, зашипело… и выпустило Эгберта. Пытаясь выдернуть ногу из норы, он оступился, грохнулся на землю и кубарем покатился к подножию холма. «Трава — небо — ай! — трава, небо — айй, камень! — уй-й-йй!!! — трава — небо — трава!», — мелькало в голове Эгберта, делавшего безуспешные попытки остановиться. Наконец, ему это удалось: наткнувшись на какое-то препятствие, рыцарь судорожно ухватился за него.

— Какая наглость! А ну, отпусти меня! — раздался возмущенный женский голос и могучая опора, за которую он держался, резко покачнулась. Перед самым лицом Эгберта находилась сафьяновая туфля, щедро расшитая золотом. Она туго облегала большую, но при этом — очень красивую женскую ногу.

Эгберт проследил взглядом от тонкой щиколотки, за которую он все еще крепко держался, невзирая на попытки девушки освободиться, до гладкого овального колена и выше. До самой талии, схваченной высоким, в ладонь шириной, поясом из грубой кожи с вертикальными золотыми пластинами. Матовый шелк оттенка первой зелени, тончайший и легчайший, усеивали золотые конопушки, как майский луг одуванчики. Ткань совершенно не скрывала подробностей фигуры, и стройными ногами девушки рыцарь мог любоваться в полное свое удовольствие. Он еще раз зачарованным взглядом обвел круто изогнутые бедра красавицы, облизнулся и проглотил слюну. Мысли Эгберта в тот момент были далеки от рыцарских.

Сильная рука, схватив бедолагу за шиворот, рывком вернула его в вертикальное положение.

— Опять ты?! — набросилась на него разъяренная красавица. — Меч я уже сломала. Что еще тебе сломать? Говори! Ребра? руки-ноги? или проломить для разнообразия твою дурную башку? А-а? чего молчишь?! — кричала она, не выпуская Эгберта из рук и тряся его, как грушу. — Нет, ты скажи-и, что мне еще тебе сломать, чтобы ты, наконец, убрался?!

И с досады шарахнула его кулаком в грудь. Доспехи отозвались жалобным звоном, и в самом центре панциря образовалась глубокая вмятина.

Эгберт молчал. Выражение его лица, как у большинства влюбленных, было на редкость глупым, если не сказать — идиотским. Любовь, как трактирный вышибала, саданула его под дых своим могучим кулаком и вмиг отбила благоразумие, здравый смысл и чувство реальности. Да оно и к лучшему! Зачем влюбленному эти ненужные, обременительные пустяки? Дышать стало трудно, дышать стало невозможно. Слезы навернулись ему на глаза, а язык потяжелел. Так что выразить свои чувства словами не было никакой возможности. «Она может изрубить меня на куски, сварить на медленном огне и скормить своему дракону, — пронеслось в голове у рыцаря. — Плевать! Смерть ради нее — невиданное счастье! Любовь и кр-р-ро-овь! А-а-а!»

Маленькими смерчиками кружились в мозгу Эгберта воспаленные мысли. Ему самому приходилось выслушивать нечто подобное от друзей или случайных собутыльников в придорожном трактире. Роняя скупую мужскую слезу в бесчисленные чарки с вином, страдальцы — кто истерично, а кто и вполне задушевно — несли горячечный, высокопарный бред. А сколько звучало упреков в адрес Прекрасных, но Та-аки-иих (ик-к!) Жестоких! Он же в ответ всякий раз от души смеялся. Хлопая несчастного по плечу и прерывая его душеизверженье, Эгберт предлагал вместо вина налегать на жаркое. Некоторых рыцарю и впрямь удалось отговорить от смертоубийства. Про себя он посмеивался: эта зараза не про меня! Все охи-вздохи казались рассудительному, прагматичному Эгберту сущей глупостью, а также — ахинеей, галиматьей, бредом сивой кобылы, вселенской дурью и чушью собачьей. Любовь? Страдания? Да тьф-у-у! Плюнуть и растереть. Чтобы он? Да из-за какой-то дамы? Да по своей воле? Да никогда! Слышите, вы?! Ни-ког-да-а-аа!

…Златовласая красавица в последний раз, что есть силы, тряханула Эгберта (отчего его взгляд стал еще туманней, а улыбка — шире и глупей) и в раздражении швырнула на землю.

Рыцарь лежал на траве и с восхищением смотрел на девичьи ноги. Они были та-а-акие дли-инные… Ему казалось, что они уходят далеко ввысь и кончаются где-то под облаками. Он готов был умереть у этих (ах, таких… ооо! великолепных, соблазнительных!) ног. «Взгляд ее дивных глаз поражал рыцарей на расстоянии». Глаза Мелинды — большие, серые, постоянно меняющие цвет и опушенные густыми черными ресницами были и впрямь хороши. Но вряд ли они могли конкурировать с ее же ногами. Все-таки Эгберт был настоящим мужчиной, а не картинкой из рыцарского романа. Не сводя глаз с этих изумительных, бесподобных, ну, просто по-тря-са-ющих конечностей, он хотел лишь одного — умереть у их подножия. И пусть мир катится в тартарары вместе с его (бр-р-р!) невестой.

Эгберт давно потерял надежду встретить даму, которую можно было бы заключить в объятья без опасения сломать ей ребра. И вдруг… О, радость! О, счастье! Нет, это слишком хорошо, чтоб оказаться правдой. Рыцарь вздохнул. Лучше б он ее не встречал. Никогда. Потому как шансов понравиться такой красавице у него, наверняка, не было. Эгберт задумчиво потер переносицу, встал и поплелся дальше.


Междуглавие


— Кичатся, разводят ахи-охи, из каждого пустяка готовы создать… как это назвается? Тьфу ты, пропасть, забыл! Мудреное что-то, мудреное… Ну, да как же это?! А-аа, ага! Вот: «Проблему и Преци…Прицо… Тьфу, дьявольское словечко! Наверняка, языческое — кто еще, кроме этих поганцев, мог бы придумать такое, что и не выговоришь?! Что ж за слово-то?!

Эрлих нахмурил лоб и глубоко задумался. Увы, увы! — делал он это не всегда по собственному желанию. «Во всем нужны сноровка, уменье, тренировка.» Увы, бедный, бедный Эрлих! Он крайне редко (если не сказать — почти никогда) не размышлял. Ни о сиюминутном, ни о вечном. Никогда и ни о чем. И в том нет ничего странного и удивительного.

Истинный Рыцарь не нуждается в размышлениях и, в отличие от святых отшельников, попросту не имеет времени на подобные…м-мм…излишества. Ну, в самом деле: зачем, скажите на милость, благородному рыцарю и сэру такие непрактичные, малопригодные в обычной, повседневной жизни качества как то — гибкость ума, эрудиция, или вот еще — абстрактное мышление. Ну и всякое-прочее, тоже более-менее ненужное.

Ни к чему все это Истинному Рыцарю, клянусь святыми угодниками, ой ни к чему! Его дело — побеждать и ниспровергать (врагов, разумеется), вселять трепет (сладостный — в сердца дам и жуткий — в сердца опять-таки врагов, тот и другой — до полуобморока), служить верой и правдой или же за деньги (сеньору, королю или же тому, кто больше заплатит), потрясать мечом и сотрясать ужасом (замки, города и даже империи), являться (нет, не во сне!) идеальнейшим идеалом для всего рыцарства — ну, и так далее… С разгадыванием головоломок, решением сложных умозрительных задач, запоминанием и употреблением явно не рыцарских слов и терминов и остальным умничаньем неплохо справятся и другие. Например, те же отшельники.

— Да что ж это за слово за такое?! — вовсю негодовал благородный Эрлих-Эдерлих. — С памятью у меня пока что полный порядок, а вот — на тебе! Кажется, кажется… кажется… — На всякий случай, он трижды размашисто перекрестился и воздел очи горе, надеясь получить помощь не иначе, как от святых угодников божиих. Послужной список Первого Рыцаря Королевства был до того велик, а заслуги до того огромны, что небесные покровители сжалились и, на мгновение, озарили его разум. — «Прецендент!» Вот это слово! Вот оно, вот!

Он молитвенно сложил свои могучие руки и, в полный голос, не скрывая простодушной радости, вознес краткую, но очень горячую, прочувствованную молитву.

— Да, Господи, истинно так! Каждая из дам только и норовит, что создать Проблему и Пре-цен-дент, — последнее слово Эрлих выговорил медленно, старательно, по слогам. — Не осуждаю Тебя, Господи! Нет-нет-нет, как можно?! Разве бы я посмел?! Но, создав женщин, Ты послал нам ИСПЫТАНИЯ. Постоянные и непреодолимые. Все прочее, созданное Тобой прекрасно, все-все-все! — тут же поторопился уточнить благородный Эрлих. Он понимал и понимал отчетливо: вокруг — пустынное и (что самое главное, самое неприятное, даже ужасное!) безлюдное место. Оно, как никакое другое — то есть абсолютно и совершенно идеально! — подходит для исполнения божьей кары. А ведь старая пословица не лжет: «На миру и смерть красна». Быть пораженным молнией или карающей ангельской (архангельской) дланью — и почетно, и запоминается надолго (иногда и на всю жизнь). Дурная слава тоже слава! Но быть испепеленным в безлюдном пространстве, вдали от больших скоплений народа или хотя бы небольших поселений, так сказать, тет-а-тет с небесами — невыносимо тяжело даже для Истинного Рыцаря. И — особенно, особенно для него!

— Да, Господи! — повторил благородный Эрлих. — Все, созданное Тобой, прекрасно, изумительно и превосходно, весь этот мир — кроме поганых язычников, женщин и блох. Прости, прости меня, Господи, и покарай, если захочешь, но это правда! Я понимаю, Ты даровал их нам, грешным, в великой своей милости, понимаю. Но какие ж это, Господи, докучные твари! И женщины — самые докучные изо всех троих! — в сердцах воскликнул он. — Вот послушай, Господи. Послушай меня, как мужчина мужчину. Послушай — и сам рассуди.

Уж больно много сложностей, — опомнившись, кротко, но все же пожаловался Эрлих. — Ну, с теми, что из простых, и так ясно — чего с ними церемониться! Пришел, увидел, победил. И никаких тебе прощальных слов, никакой слюнявой дурости: пусть радуются, что доставили мне, благородному, удовольствие — радуются и вечно возносят за меня молитвы к престолу Твоему.

С дамами все иначе. Цветы, подарки…. На одних только менестрелей добрую кучу серебра изведешь — ежели Ты несчастного…то есть влюбленного голосом обделил. А на слуг и служанок — для подкупа, а на турниры? А на трактирщика — заливать вином и хмельным медом временный (и хорошо, если только временный!) отказ? Кривлянье да проволочки, сплошное кривлянье да проволочки — а сколько денег изведешь, пока до тела доберешься. А доберешься, потешишься и затоскуешь. Разные они, знатные и незнатные. Конечно, разные, Господи. Но и те, и другие — так, утеха воина. И у простых, и у знатных только и есть, что две сиськи и дырка между ног. Ну, а в том, что вокруг накручено-наворочено — заслуга цирюльника да портняжки! — осклабился благородный Эрлих-Эдерлих.

— А уж как станут после чувствами докучать, ахами-охами, охами-ахами, слезами… О любви тебе поют, стихами тебя изводят, взглядами томными, служанок к тебе подсылают, слугу твоего подкупают. До того бывает невмоготу, Господи, — доверительно произнес рыцарь, — хоть в крестовый поход беги! Ей-ей приятнее крошить мечом поганых язычников да колдунов, чем ублажать дам. Рубить головы, руки-ноги (или что там еще есть у этих нелюдей?), выпускать кишки, рассекать тела одним ударом или же тремя-четырьмя — вот истинное предназначение рыцаря! Напор, ураган, бой!!! Разводить же слюни, сопли, слезы — позор, позор и еще раз позор! Триста тридцать тысяч триста тридцать три раза позор! Не так ли, Господи?!

Да-амы… Унылые они, Господи, докучливые и одинаковые. Зря Ты их выдумал, ох и зря! Неважная затея, лишние хлопоты: сначала — Тебе, сейчас — нам. Дерзость это, но правда, сущая правда, ничего, кроме правды! Можешь поразить меня прямо здесь, без свидетелей, и лишить законной славы и памяти, но это правда!

Лишь одна из дам являет собой несказанную красу и несусветную добродетель, розу мира, совершенство! Она достойна сидеть одесную Тебя и Твоей Пресвятой матери. Воистину это АНГЕЛОПОДОБНОЕ СУЩЕСТВО!!!


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава триста

тридцать

третья


Глава 10

Глава двенадцатая

Он шёл и грезил наяву, не в силах обуздать не в меру расшалившееся воображение. А уж оно-то, оно вволю куражилось над влюблённым: то рассказывало ему вкрадчивым, дразнящим шепотком, что могло произойти, если бы он и златовласка (а-ааа-а! оо-ооо-о!…..ух-х, ты-ии!); то (и выдержать это казалось несравненно тяжелей) показывало ему всё, о чём нашептывало — ярко и с мельчайшими (ог-гоо!) подробностями. Он трижды споткнулся, дважды чуть не упал и, наконец, опять налетел на какое-то препятствие. Мысли Эгберта по-прежнему витали где-то далеко, но уж точно — не в горних высях и не в Долине Неземной Любви, где (если верить досточтимому Ромуальду Лисохитриссному) и познакомились славный рыцарь Эрлих — Эдерлих — Эрбенгардт и его несравненная Имбергильда.

…Грязное площадное ругательство ушатом ледяной воды обрушилось на рыцаря и, мгновенно пробудив от сладких грёз, вернуло к действительности. Дорогу Экберту Филиппу преградил высоченный (рыцарю пришлось даже задрать голову, чтобы разглядеть его лицо) человек. Дорогущий атласный костюм незнакомца, темно-синий, как морская глубина, сверху донизу, вдоль и поперек украшали объемные львы и латинские девизы. Модные зарукавья волочились по земле, и пришитые по краям бубенчики нежно позванивали. Камзол (явно на два размера меньше, чем следовало — так диктовала мода) сверкал и переливался, густо осыпанный, алмазной крошкой, будто праздничный пирог сахарной пудрой. Тугие икры ног облегали чулки — ярко-алые, в россыпях черных сердечек.

Однако вся эта «красота» абсолютно не вязалась с топорной внешностью своего владельца. И, тем более, с откровенно-наглым выражением его рожи. «Ну, и физиомордия! Еще, не дай бог, приснится ненароком. Чур меня, чур!», с неприязнью подумал Эгберт. И тут же одернул себя: «Ничего-то я про него не знаю. Наверное, этот человек — богатый вельможа, путешествующий инкогнито. Совсем не чванный: вот, даже слуг при нем нет. И ограбления не боится. Смельчак! Храбрец! Что это я на него взъелся?»

Рыцарь сам понимал (скорее даже, чувствовал), что сии благородные доводы — полная чушь. Но думать плохо о незнакомце безо всякого на то повода не мог. Эгберта с малолетства учили быть вежливым со всеми без исключения, вести себя учтиво и даже чуточку церемонно. Увы, эта привычка сослужила ему недобрую службу: все-таки жизнь и рыцарские романы — далеко не одно и то же. Среди собратьев по оружию, чью неотесанность и грубость (бесхитростное поведение, не испорченное воспитанием) с трудом прикрывали куртуазные манеры (как рваные нищенские лохмотья с трудом прикрывают сроду не мытое, покрытое коростой, тело), Эгберт слыл белой вороной. Вот и сейчас: рыцарь напрочь отмел дурные предчувствия и подозрения и, с поклоном, обратился к незнакомцу:

— Добрый день, сир!

«Сир» почему-то нахмурился и, почти не разжимая губ, буркнул в ответ что-то невнятное.

— Я — Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, — представился рыцарь. — Возвращаюсь с турнира в свои владения.

То была ложь во спасение: лицо собеседника все же не располагало к откровенности. Впрочем, того чрезмерная вежливость рыцаря потихоньку начала раздражать. Потому как на просьбу Эгберта назвать ему свое имя, титул и дальнейшие намерения, он получил такой же, как и первый, маловразумительный ответ.

Эгберт растерялся. Им руководило отнюдь не праздное любопытство: Рыцарский Кодекс рекомендовал всегда (и всюду!) представляться друг другу. Рекомендовал настоятельно и неукоснительно. Разумеется, только при встрече двух равных — например, двух бездомных, праздношатающихся бродяг (то бишь, двух странствующих рыцарей) либо двух господ, путешествующих в окружении свиты, либо двух… однако, перечислять можно еще долго. Кодекс на то и кодекс, чтобы рассчитать и регламентировать буквально каждый «чих», то есть шаг.

Но собеседник Эгберта был или не знаком с Главной Книгой Рыцарства (что невероятно, недопустимо и неправдоподобно), или же напрочь игнорировал ее священные правила (что казалось еще более невероятным, недопустимым и неправдоподобным).

Эгберт ломал себе голову, пытаясь сообразить — кто же перед ним? Рыцарь? вельможа? богатый купец? Отсутсвуя дома долгих три года, сиятельный господин барон забыл, что ни один (ни один!) вельможа и шагу не ступит без сопровождения (чаще всего, многочисленного). Свита следовала за ним повсюду — кроме, разве что, супружеской спальни. Вельможа без свиты? Это все равно, что солнце без лучей, суп без специй и таракан без лап. Вещи, согласитесь, невероятные.

Он и не знал, что купец никогда не повел бы себя столь… нелюбезно, поскольку делил всех людей лишь на две категории: таких же, как он сам, купцов и всех остальных, то бишь покупателей, чьи желанья надо предугадывать (разумеется, если хочешь сорвать куш). Эта мысль не покидала купцов ни при каких обстоятельствах: они порой становились до того приторно любезны, что казалось, еще немного, и любого из них можно будет намазывать на хлеб вместо масла.

И если вельможа (в силу своего высокомерия) попросту не снисходил до грубости, а купец (в силу своей практичности и житейской сметки) считал ее невыгодной, то лишь благородный рыцарь мог позволить себе от души нахамить любому встречному и поперечному. Вдали от городов незримая броня правил и запретов нередко (то есть — почти всегда) давала та-а-акую трещину, через которую не то, что мышка или кошка — дракон проскочил бы. Причем, с легкостью. Играючи! Так что кодекс кодексом, а жизнь жизнью. Про все это наивный, одичавший в походах Эгберт Филипп, тринадцатый барон Бельвердэйский, увы, начисто забыл.

В траве застрекотали кузнечики, вовсю насмехаясь над простаком, что до сих пор верит в рыцарские романы, соблюдение правил, Кодекс Чести и даже (о, святая простота!) в благородство.

Пауза затягивалась. Эгберт почти физически ощущал, что время вокруг него становится густым, тягучим и вязким, как засахарившееся варенье. Он попытался что-нибудь прочесть во взгляде неизвестного. Но в них вообще ничего не было. Ни холодного льда жестокости, ни раскаленных углей ненависти. Ни-че-го. Водянисто-голубые, с переливающейся в них сверкающей прозрачной влагой, они казались абсолютно пусты. Застывшие дождевые капли, стеклянные пуговицы, кусочки слюды… Словом, что угодно, только не живые человеческие глаза.

И рыцарю, впервые за много лет, стало не по себе. То был не страх: он никого и ничего не боялся. Ну, разве что пауков, темноты и — когда-то давно, в детстве — родную бабушку. (Впрочем, ни в том, ни в другом, ни в третьем Эгберт не сознался бы и под пыткой.)

— Эй, ты! Мозгляк!

Это были первые слова незнакомца, произнесенные им громко и членораздельно.

— Не твое собачье дело, как меня зовут, — сквозь зубы процедил он. — Я тоже рыцарь и барон. Понял, ты, недомерок?! Заткнись и уступи дорогу!

Тут он внезапно прищурился и, глядя на Эгберта, чье лицо «украшали» синяки и царапины, криво ухмыльнулся.

— Ха! А у тебя губа не дура! Хор-рошая баба. Правда, злющая, чертовка. Но хороша-а!

— О чем это вы, сир? — деревянным голосом, нарочито спокойно произнес Эгберт.

Однако его собеседника не обмануло это мнимое спокойствие: щеки сиятельного барона Бельвердэйского вовсю полыхали огнем.

— Да, ты хоть и червяк, и с рыцарем ни с какого боку не схож, а разбира-аешься. Ничего! Я тоже с ней когда-нибудь побарахтаюсь. В другой раз. А драться станет, кулаками махать — так и врежу, как след! Ничего, и не таких обламывали.

— Простите, это Вы о ком?

— Да ладно уж, — криво ухмыльнулся рыцарь. — О ком, о ком… А то сам не знаешь, о ком! Вторая девка тож ничего. Только вот не в моем вкусе: уж больно хилая да хлипкая — того и гляди, подо мной развалится! Все, понимаешь ты, удовольствие испортит. А хорошо бы и с ней…того!

Говоря это, он описал руками в воздухе подобие женской фигуры, сделал неприличный жест и, смачно причмокнув губами, расхохотался. Глаза его внезапно стали похожи на две капли прогорклого масла. Он, особо не таясь, уже предвкушал будущее удовольствие.

Впервые за свою двадцатипятилетнюю жизнь Эгберт слышал, чтобы так отзывались о Дамах. Конечно, одну из них чувствительной и нежной не назовешь, к утонченным девицам — тоже не причислишь, а уж о том, что она — сама кротость — и подавно говорить не приходится. Конечно. Но все-таки, она девушка, Дама. И обе — такие красавицы! Впрочем, будь они даже смесью жабы с обезьяной — Эгберт и в этом случае бросился бы на их защиту.

Гордо вскинутая голова, горящий негодованием взор и раздувающиеся ноздри — все в нем говорило о решимости дать наглецу достойный отпор. Немедленно! Да! И точка. Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, стянул с левой руки латную рукавицу и швырнул ее к ногам обидчика.

— Чего это? — тупо уставясь на лежащую в траве металлическую пятерню, спросил незнакомец и хмыкнул: — Вообще-то я пока что не урод и не калека. И у меня пока что две руки. На что мне одна рукавица?

— Сир! Ваше поведение оскорбительно и недопустимо. Я вызываю Вас на поединок! Сей-час же!

— Какой еще, к черту, поединок? Из-за бабы штоль? Нашел из-за чего, ха! Ну, ладно, ладно: хочешь — получай! Да я т-тебя-а щас… да голыми р-руками… — сверля Эгберта нехорошим взглядом, буркнул негодяй.

— Вы оскорбили Дам! — голос Эгберта дрожал от гнева и негодования. — Как видите, я безоружен. Конечно, мы — не простолюдины, и в рукопашном бою нет благородства, но…

— Чего-оо?! Чего ты там лепечешь? Какое-такое блаародство? Чего-чего-оо?! — скривился его противник и сокрушительным ударом в челюсть сбил Эгберта с ног. «Долго ж ты практиковался!» — вихрем пронеслось в его голове.

Но, несмотря на малый рост и хлипкую внешность, Эгберт был силен и вынослив, к тому же, скроен из на редкость прочного материала. Да и три крестовых похода (пускай и не слишком удачных) чего-то да стоили. Закусив кровоточащую, разбитую (второй раз за день) губу и превозмогая боль, он попытался встать. Противник увидел движение Эгберта и занес было ногу для пинка, но не тут-то было… Рыцарь молниеносно схватил ее обеими руками, из всех сил рванул на себя, а головой долбанул негодяя в живот. Р-раз — и готово!

Тот зашатался, сложился пополам и, хватая ртом воздух, рухнул на землю. Он совсем не ожидал от этого плюгавчика такой прыти. Одни серебряные латы чего стоят: большей глупости и придумать невозможно — первый же удар меча или копья протаранит их насквозь. О блаародстве рассуждает, а драться, как следует, наверняка, не умеет. И вот — на тебе!

…Они еще добрых два часа, не щадя своих кулаков, с упоением валтузили друг друга. Оба вошли в такой раж, что, казалось, вот-вот поубивают один другого: раскрошат на крошечки, размажут по земле и так далее, и тому подобное. Эгберт так раззадорился, что откусил негодяю (уроду, мерзавцу, подлецу!)… нет, нет! совсем не нос, а всего лишь мочку уха. Тот, в свою очередь, с наслаждением (преагромнейшим!) выдрал у Эгберта клок его роскошных волос. Неизвестно, когда закончилась бы их драка и закончилась бы вообще, но тут соперника Эгберта, совершавшего очередной выпад, угораздило споткнуться. Он качнулся вперед, качнулся назад, наступил сам себе на ногу, не сумел удержаться и с дикими воплями (не будем уточнять — таких слов даже бумага не стерпит), как подрубленное дерево, рухнул на землю. То ли он сильно ударился, то ли вообще что-нибудь себе отбил, то ли просто решил отдохнуть, но только вставать незнакомец почему-то не спешил.


Эгберт поднялся, тяжело дыша. Челюсти его болели, болели зубы — все вместе и каждый в отдельности, болела кожа на месте удара — болела и стремительно наливалась синевой. Да и не только! Каждая косточка его многострадального тела, казалось, ныла и вопила от дикой, непрекращающейся боли. Эгберт стиснул зубы, пару раз ойкнул и, с сожалением, взглянул на поверженного врага. Поставив ногу ему на грудь, он торжественно и великодушно (как и подобает истинному герою рыцарского романа) заявил:

— Сир! Я победил (уф-ф!..) и потому считаю, что наш инцидент (ух!..) исчерпан. Будем считать, что мы (ф-фу-у-у!) квиты.

Лежащий смотрел на победителя с нескрываемой злобой. Выражение его глаз и неестественная кротость хриплого голоса, признающего свою неправоту, противоречили друг другу и не обманули бы даже кошку. Но Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский в своем наивном благородстве, ничего не заметил. Не чувствуя подвоха, он склонился к побежденному и приготовился выслушать его (якобы последнюю) просьбу. В тот же миг сильная рука схватила Эгберта за волосы и ткнула носом в раскрывшийся золотой медальон. Отвратительная, гадостная вонь ударила ему в ноздри и, как ножом, полоснула легкие. Неподражаемая смесь ароматов: чайных роз, гниющей на солнцепеке рыбы и скисшего дорогого вина. О-о-о…!

Слезы потоком хлынули из глаз Эгберта. Он из последних сил молотил кулаками по груди уже в открытую хохотавшего врага, но каждое его движение было слабей предыдущего. В мутнеющем сознании рыцаря внезапно всплыло название этого кошмара. То была новинка сезона. Последняя отрыжка моды — невероятно дорогие духи «Ах, придуши меня в объятьях!». Их ввела в обиход старшая племянница королевы. Особа весьма и весьма ехидная, она все свободное от придворной жизни время проводила за составлением духов и ядов (последние изготовлялись ею исключительно на заказ). К своему счастью и к несчастью окружающих, она была начисто лишена обоняния.

«Скончаться от модной вони… Какой позор!» — подумал Эгберт и отключился.



Междуглавие


Куча рванья, преграждавшая ему дорогу, внезапно зашевелилась. Сальные, всклокоченные волосы откинулись со лба. Показался сначала длинный крючковытый нос, свернутый набок, затем узкие — в ниточку — губы и, наконец, глаза. Два неожиданно больших черных глаза, осененных длинными, стреловидными ресницами. Два прекрасных глаза — невероятно, неправдоподобно прекрасных. Странно и даже дико смотрелись на высохшем от времени, морщинистом, старушечьем лице ТАКИЕ глаза.

«Где ж я их видел? — нахмурился Эрлих. Он, как и подобает человеку дела, терпеть не мог всякие там загадки и ребусы. — Где, черт меня задери?! Где-е-еэ?!!»

— Подай что-нибудь, благородный рыцарь! — просипела старуха. — Хочешь — денежку, а хочешь — хлебца. ПОДАЙ МНЕ ХОТЬ ЧТО-НИБУДЬ!

И, выпростав из-под грязного плаща тощую, покрытую язвами руку, протянула ее к Эрлиху. Сочайщийся зеленоватый гной начал стремительно капать на траву, которая от этого сьеживалась и увядала на глазах.

— Пр-рррочь! — сквозь зубы процедил рыцарь. — Пошш-ла пр-ррочь, ведьма! — И он трижды опустил на узкую спину нищенки свою новенькую плеть.

Но старуха почему-то не просила, не умоляла о пощаде. Ни визга, ни крика, ни стона не издала она. Лишь подняла свои прекрасные глаза и тихо вздохнула:

— Я просила о такой малости, о благородный Эрлих. О такой малости… всего-то лишь о малости. Ты не изменился, благородный рыцарь, ты совсем не изменился — УВЫ!

— Не смей говорить так со мной, Истинным Рыцарем и доверенным лицом короля! — вскипел тот, к кому она обращалась.

— Вот видишь, я оказалась права! — усмехнулась старуха, неожиданно ловким движением схватила плеть и, вырвав ее из рук Эрлиха, бросила в траву. — Чем было, тем и стало, — нараспев произнесла она. На глазах у изумленного рыцаря, плеть обратилась в змею и быстро, словно боясь погони, исчезла среди густого разнотравья.

— Я оказалась права, — повторила старуха. — Вскоре ты лишишься четырех из принадлежащих Тебе ног, а Лес-то у нас непросто-ой!

— Ты, видно, путаешь меня с пауком, — скрывая нахлынувший страх, осклабился Эрлих.

— Ты — еще хуже!

— Пошла прр-рочь, мер-рзкая старушонка!

— Я не всегда была такой, — послышался тихий ответ.

— Мне плевать на тебя и твой лес! Пошла прочь! ПРРРО-О-ЧЧЬ!!!

— Охотно верю, благородный рыцарь! Вспоминай меня, когда вдруг обезножишь, благородный рыцарь, вспоминай меня! Да, — усмехнулась старуха, — А ТЫ И ВПРЯМЬ — БЛАГОРОДНЫЙ?!

И, ловко увернувшись от брошенного в нее камня, расхохоталась и… пропала.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава триста

пятидесятая


Глава 11

Глава тринадцатая

— Тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! вьюить! вьюить! тень-тень-тень!

Простенькая птичья песенка никак не стихала. Ох, не зря, не зря эту крошечную неприметную пичугу прозвали чернушкой-сороковушкой: свой напев она повторяла раз сорок, никак не меньше. Все бы ничего, да только вот особыми руладами, фиоритурами, коленцами, одним словом, виртуозностью она (увы!) не блистала. Бесхитростная птица долбила и долбила свой наивный (и оттого слегка назойливый) мотивчик, словно боялась его забыть. «Тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! вьюить! вьюить!» — так стучат по черепице дождевые капли. Стучат и стучат, стучат и стучат, стучат и (охо-хо-х!..) стучат.

Эгберт понемногу приходил в себя. Все его тело саднило от боли — так, будто его, голого, трижды проволокли сперва по острым камням, а потом сквозь густые заросли чертополоха и при этом нещадно нахлестывали крапивой (ой-й!). Туда и обратно, туда и обратно! (О-о-о-ойй-й! ой-еей-е-ой!)

От правого глаза осталась лишь узкая щелочка, в которую мало что было видно — до того он заплыл. Левый же и вовсе не хотел раскрываться. Рыцарь осторожно, двумя пальцами, попробовал раздвинуть будто слипшиеся веки. Удалось это лишь с третей попытки. Хотя (будучи человеком разумным и рассудительным) Эгберт понимал, что видеть мир частично — все же куда лучше, чем не видеть его вообще.

Впридачу ко всему вышеперечисленному, рыцаря не покидало ощущение, будто под череп ему засыпали мокрого песка вперемешку с толченым стеклом и обломками ракушек. И теперь не только каждое движение — каждая мысль причиняла бедняге острую боль и разве что не высекала искры из глаз.

Неоднократное участие в различных передрягах (пусть и не всегда по собственной воле) научило Эгберта философскому отношению к жизни. Он, конечно, понимал: все в мире — суета сует и томление духа. А также — тлен, тлен и еще раз — тлен, не стоящий мало-мальских треволнений… и все же, все же… И все же, согласитесь, очень неприятно очнуться побежденным и в одном лишь исподнем. Да еще таком грязном: не то, что на люди показаться, самому на себя взглянуть — и то срам!

Новехонькие серебряные латы, затейливо украшенные чернью, декоративными финтифлюшками и тонкими пластинами перламутра (хозяин лавки в которой рыцарь приобрел этот шедевр, с пеной у рта клялся и божился и, в подтверждение, вырвал три волоска со своей жирной заросшей груди, что эти латы — не что иное, как уменьшенная копия парадных лат Самого Ланселота (да-да-да!); латы, которые Эгберт надел не столько из соображений красоты, сколько из-за их малого веса, щадя спину коня, изумительные латы! — предмет зависти большинства рыцарей — бесследно исчезли.

Судя по синякам, царапинам и многочисленным кроповодтекам, соперник рыцаря не особенно утруждал себя: расстегивать все хитроумные защелки и крючки, долго возиться и осторожничать, снимая каждый доспех, тому было явно и недосуг, и неохота. Но и оставлять эту сверкающую красоту на поверженном рыцаре считалось глупостью. Величайшей и непростительной. Подобные латы стоили бешеных денег, и потому — противник Эгберта безжалостно содрал их с бесчувственного тела. Также он забрал осыпанный рубинами кинжал и расшитый шелками и мелким речным жемчугом (правда, уже полупустой) кошелек и драгоценные перстни.

Рыцарь вытянул вверх правую руку и сначала несмело, а потом сильней пошевелил пальцами. Слава богу, все они были на месте. Целы и невредимы. «И на том спасибо!» — с грустной иронией подумал он. Могли ведь и отрубить.

Далеко не сразу, постепенно, оч-чень ме-е-едлен-но-ооо и с преве-ели-иким трудом рыцарю удалось-таки подняться. Из положения «лежа на спине» он перебрался в положение «лежа на животе», затем — тоже не без усилий — в «стойку на четвереньках» и лишь после этого несчастное тело (наконец-то!) милостиво позволило Эгберту принять вертикальное положение. И опираться уже на две, а не на четыре конечности. Прихрамывая и слегка пошатываясь, он заковылял незнамо куда. Настроение рыцаря трудно было бы назвать радужным и лучезарным. Утратить в один день любимого коня, меч, новые доспехи, все драгоценности, два (клянусь, совсем не лишних!) зуба и, в довершение всего — надежду на возвращение. Ну, в самом деле, не идти же пешком? Да еще в таком… бр-р-р! непотребном виде? Да без единого гроша?!

А впрочем… может, все еще обойдется? Жив? Жив! Вот и ладненько. Найти бы, где переночевать, а там видно будет.

Рыцарь брел по лесу, по щиколотку утопая в густой траве, раздвигая нависающие ветви кленов и вязов, берез, осин и ольхи, перешагивал через поросшие мхом коряги и с каждым шагом, как в трясину, все глубже и глубже погружался в Невеселые Думы о Нелегкой Рыцарской Доле. Порой он сбивался с пути и, сделав круг, возвращался на прежнее место. Или очнувшись от раздумий, застывал, будто вкопанный и, растерянно вертя головой, оглядывался по сторонам, не в силах сообразить: кто он? где он? и куда направляется? После минутного замешательства прерванный им путь продолжался.

Он бы еще долго кружил и блуждал по окрестностям и неизвестно до чего бы думался, как вдруг… (О, это вечное и неизбежное «вдруг!» Не слово, а просто квинтэссенция неожиданности. Своего рода палочка-выручалочка для рассказчика, рыболовный крючок с идеальной наживкой.)

Впереди показалось неизвестно что — гора не гора, холм не холм. Возвышавшееся каменное нечто, сверху и по бокам густо поросшее мхом и причудливыми серебристо-зелеными лишайниками. Оно никак не могло называться холмом — для этого оно было слишком уж высоко и массивно, но и до размеров горы как-то не дотягивало. С трех сторон к нему не было подступа. Ну, то есть, совершенно никакого. Деревья (несколько буков, вязов, дубов и еще… еще… да бог его знает, что еще! Эгберт был не особенно силен в естествознании), так вот, деревья здесь росли какие-то уж непомерно кряжистые, с огромными распластанными кронами. И извилистая, туго перекрученная кора напоминала толстые жгуты белья, забытые нерадивой прачкой. Обойдя их кругом, рыцарь увидел хорошо утрамбованную небольшую площадку со следами костра и огромным пнем посредине. Его поверхность была гладкой, будто отполированной. Каменная стена перед ним оказалась (о, радость!) уже не слишком неприступной: в ней зияло отверстие странной формы и по краям — слегка оплавленное. Казалось, оно не появилось естественным путем, а было кем-то намеренно выжжено в скальной породе.

В памяти Эгберта тут же всплыли строки из некогда прочитанного им знаменитого романа Альфреддо Струнырвущего. Ах, писал он завлекательно! Его истории были не только (и не столько) о любви, сколько о всяческих жутких, кровавых тайнах. Полные мистики, кошмаров и наичернейшего юмора, они наводили ужас на читателя, но одновременно и завораживали его. Одни названия чего стоили: «Монашка-вампирица», «Нежные кровососы», «Сожри мое сердце в полночь», «Сон на окровавленном троне», и так далее…

В этих мрачных (но весьма колоритных) историях захватывающие дух приключения героев всенепременно заканчивались смертью одного из них, часто — обоих, а порою — когда автор проявлял поистине небывалую, неописуемую душевную щедрость — то и гибелью всех до единого персонажей. В самом деле, чего мелочиться-то? Гулять, так гулять! Величайшим же из чувств здесь частенько упивались в прямом смысле слова: выпивая кровь и жизненные силы любимого существа. В общем, любовь и кр-рровь, и стр-расти в клочья.

Эгберт обожал сочинения «невероятного Альфреддо» и время от времени перелистывал один из его шедевров перед сном. «В горе зияла дыра — жуткий черный провал. Словно распахнутые дьявольские челюсти, исходящиеядовитой слюной, омерзительным смрадом и кишащие скользкими белесыми червями. О, пещера! Ты — сон отверженных! Ты — вековой кошмар! Ты — пасть Сатаны, поджидающего очередного закоренелого грешника, дабы с гнусным чавканьем пожрать его! Путник, внемли! Несчастный, одумайся и поверни назад своего коня, поверни назад стопы свои — ибо каждыйследующий шаг приближает тебя, неискушенного и наивного грешника, к обителям адским.»

Но пещера (к великому разочарованию Эгберта) оказалась совсем не страшной, да к тому же весьма уютно обустроенной. Пожалуй, он и сам бы не отказался пожить здесь год-другой. Чисто выметенный пол устилали травяные циновки. В глубине — ложе из овечьих и коровьих шкур, рядом с которым, посреди огромного плоского камня (крытого чистой холстиной), лежала стопка пергаментов, несколько свитков и устрашающих размеров бронзовая чернильница в форме яблока. Крышка была откинута и несколько гусиных перьев (растрепанных и обгрызенных) торчало наружу.

По другую сторону ложа высилась гора фолиантов. Подбор книг поражал своей несовместимостью. В основании лежала гигантскаяБиблия с переплетом алого сафьяна и богатой золотой отделкой, а также — множеством ленточек-закладок. Поверх нее — «Метаморфозы» какого-то Овидия, «Размышления о сущем Блаженного Августина», «Жизнь двенадцати цезарей» и толстенная, здоровенная (что вдоль, что поперек) поваренная книга. Пирамиду венчал томик in quarto в кричаще ярком парчовом переплете с золотыми застежками — наверняка, сборник стихов модного поэта. Там были и другие книги, небрежно сваленные в кучу, названия которых нельзя было разобрать из-за полустершихся надписей на чужеземных языках.

А над изголовьем, невесть как прикрепленная к потолку, на толстой цепи висела большая узорчатая лампа. Все ее восемь граней украшала тончайшая, ажурная резьба. Кое-где — в разнобой, безо всякой системы — шла отделка из крупных цветных стекол. Такие же светильники рыцарь встречал в домах поганых язычников. Каково же был удивление Эгберта, когда подойдя ближе, он по ослепительному блеску металла и веселой игре граней на «стекляшках» вдруг понял: перед ним — редкостные камни в обрамлении чистого золота наивысшей пробы.

Эгберт еще раз окинул взглядом пещеру и усмехнулся. Да уж! Что ни говори, а ее житель (или жители) устроился весьма недурно. Господин барон разглядывал великолепную лампу и мысленно прикидывал, в каком из помещений его фамильного замка она смотрелась бы наиболее эффектно. В одной из спален? Не выйдет: потолки низковаты. В каминном зале? Еще хуже! Один из предков барона Эгберта Филиппа, а точней, прапрапрадед по материнской линии, страдал манией величия и (как следствие) — ярко выраженной гигантоманией. Он-то и выстроил зал таких размеров, что гости, сидя за пиршественным столом, вынуждены были перекликаться и аукаться, как в лесу. Яркий свет этой роскошной золотой красавицы, без труда (в чем Эгберт нисколько не сомневался) озаряющей пространство пещеры, там затерялся бы, как светлячок в ночном лесу. Ну, не в замковую же кухню ее вешать, в самом-то деле?!

И так, и сяк мысленно примеряя чудо-лампу к интерьерам родного замка, рыцарь до того увлекся, что ничего вокруг уже не замечал. Конечно, у него и мысли не возникло грабить неизвестного, с таким комфортом обосновавшегося здесь. Алчность и мародерство были абсолютно несвойственны Эгберту: так, из каждого крестового похода он возвращался с тем же, с чем и уезжал. (За что и бывал неоднократно и довольно-таки безжалостно осмеян другими рыцарями.) Да что там деньги! У него не осталось и плаща крестоносца — стоило Эгберту лишь единожды появиться в нем на балу, как экзальтированные девицы и влюбленные в него дамы тут же (в один миг!) сорвали его и на глазах у всех разодрали на сувениры.

Украсть лампу? Подобная гнусная мысль не посмела даже придти ему в голову, а не то что — обосноваться в ней. Просто созерцание лампы доставляло Эгберту огромное эстетическое удовольствие. Прерванное так грубо и неожиданно, что рыцарь не успел и дух перевести.

— Сс-волочь! Вор-рюга! Ух, я тебя сейчас! — громыхнул над самым ухом Эгберта раскатистый бас, и чья-то тяжелая рука сдавила ему горло.

— Кх-х…у…кх…к… — вот и все, что смог произнести рыцарь в свое оправдание. Его лицо, с выпученными от натуги глазами, попеременно то синело, то краснело. Пока, наконец, не приобрело замечательный, изысканно-утонченный оттенок пурпура, столь любимый королевскими особами. Попытки рыцаря отодрать от своей шеи сильные, будто железные, пальцы ни к чему не привели. Он старался из последних сил. Он извивался, как червяк. Он пинал, бил, молотил ногами незнакомца. Но тот и не думал отпускать шею Эгберта. Неизвестный тяжело сопел и сосредоточенно душил несчастного рыцаря — теперь уже двумя руками.

Полуживой господин барон мысленно простился с друзьями и родственниками, а также — с Галахадом (чего тот, судя по его поведению, явно не заслуживал). И отпустив им все, вплоть до мельчайших, обиды и прегрешения, приготовился к смерти. Но уйти в мир иной, не оставив о себе доброй памяти? Да ни за что! Он извернулся и, вложив в свой удар последние силы, долбанул агрессора обеими ногами. Раздался удивленный возглас. Затем — стук копыт, резкий толчок и…

…и страшные тиски, державшие Эгберта, внезапно разжались. Он судорожно сглотнул, неловко взмахнул руками и… полетел, но почему-то вниз. «А говорили — рай в небесах», успел удивиться рыцарь. Сверху на него рухнуло огромное тело, хозяин которого безостановочно ругался. Наверное, судьба (рок, провидение — зовите, как хотите) в тот день пробовала Эгберта «на зуб»: несчастный рыцарь вновь стал задыхаться. К тому же, человек, накрепко «пригвоздивший» его к земле, просто «благоухал» сырым луком, запах которого рыцарь не переносил с детства. Он попытался вылезти из-под могучего тела неизвестного, но это было равносильно тому, что вылезти из-под обломка скалы. (Если, конечно, существуют скалы, ругающиеся столь крепко и смачно.) Так что первая попытка Эгберта освободиться успеха не имела. Увы.

Его противник продолжал изрыгать проклятья и поминать «добрым» словом какую-то таинственную «чер-рртову скотину!» иежеминутно охать от боли, пытаясь подняться на ноги. Это продолжалось так долго, что несчастный рыцарь уже смирился с мыслью встать с земли плоским, как игральная карта. Неожиданно к Эгберту вернулось чувство юмора. «А что? — подумал он, — совсем неплохо! Я теперь в любую щель бочком пройду.» И представил себе, как герольды объявляют его прибытие ко двору: «Их тончайшее сиятельство, барон Эгберт Филипп Бельвердэйский, Червонный Валет! Трам-па-па-пам!» Это его рассмешило. Эгберт замолотил по траве босыми пятками, имитируя торжественный шаг под звуки парадного марша, раздающегося в его голове. Он давно усвоил одну нехитрую (хотя и далеко не всем доступную) истину: если уж попал в дурацкое положение и никак, ну, совсем никак! не получается выбраться наружу, главное, не унывай!

Тяжеловесная возня внезапно прекратилась, и над смеющимся лицом Эгберта возникли два больших немигающих глаза под густыми клочкастыми бровями, карих и слегка навыкате, длинный нос (не нос — орлиный клюв) с хищно раздутыми ноздрями и седая борода, воинственно торчащая во все стороны. Она была полна запутавшихся в ней сухих веточек.


— Он еще смеется, мерзавец! — оглушил Эгберта сочный густой бас.


Судя по грозному лицу старца, склонившегося над ним, по силе его голоса и почти железных рук (о, бедная, многострадальная шея рыцаря, боль в ней все не стихала), он нимало не походил на то и дело встречающихся в романах и описываемых столь благостно (аж слеза прошибает) святых монахов-отшельников. А в том, что это именно он, не оставалось никаких сомнений.


Монах, наконец-то, встал. Небрежным жестом стряхнул с рясы прилипшие листья, комья земли, раздавленных жуков и муравьев, пригладил бороду большущей пятерней, квадратной и мозолистой, и крепко задумался. Выражение его лица не сулило Эгберту ничего хорошего: мысли, приходящие в голову старика, явно не отличались христианским милосердием.


— У-у-у, бр-родя-ага! Рвань без роду и племени! — сверля распростертого на земле Эгберта горящим взглядом, с чувством произнес старый монах.


Надо сказать, за бродягу его приняли не зря. Тончайшая батистовая рубашка и полотняные штаны (то и другое — далеко не первой свежести) местами аж почернели от пота. А кое-где — и полностью сопрели, обнажив давно не мытое заскорузлое тело.


При дворе прекрасной графини хоть изредка да мылись, хотя южная привычка строить бассейны с фонтанами и то и дело плескаться, увы, не прижилась. Да и вообще — чрезмерное увлечение водными процедурами не приветствовалось и считалось если не восьмым смертным грехом, то уж точно — глупостью и дурью. Над такими посмеивались: кто в кулак, а кто в открытую. Полный же отказ от омовения, несомненно, являлся величайшей из добродетелей. О, темпора, о, морес! И несчастному рыцарю, дабы произвести совсем уж неизгладимое впечатление на невесту и ее ближайшее окружение, пришлось дать строгий обет, один из самых модных при дворе, — не мыться до самой свадьбы.


Какой злокозненный дух дернул его за язык, а потом хихикал, потирая гаденькие лапки, сие неизвестно. Увы! Слово было произнесено. Доказывать свою верность и преданность, столь экзотическим способом казалось благоразумному Эгберту сущей пыткой. Но изворачиваться и хитрить рыцарь не умел, отказаться же от данного (в недобрый час) слова — считал ниже своего достоинства. Оставалось одно. Терпеть.


Бедный рыцарь! От него убийственно разило потом — даже мухи, боясь упасть в обморок, облетали его стороной. А вот придворные кавалеры оказались не столь брезгливы: время от времени принюхиваясь к несчастному, они окидывали его уважительным взглядом.


Внезапно в мозгу Эгберта вихрем пронеслись все пережитые им злоключения, и дикая, нечеловеческая усталость охватила его измученное тело. Не имея возможности пошевелить ни рукой, ни ногой Эгберт лишь улыбался, глядя на могучего старца, чья кряжистая фигура нависала над ним, как скала. Происходящее казалось рыцарю бредовым, путаным сном и абсолютно не вязалось с содержанием известных ему рыцарских романов. Да и сам он был отнюдь не Ланселот. И, уж тем более, не многославный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт, чью историю он с детства знал почти что наизусть. И уж, конечно, не… Кто именно, Эгберт не успел додумать: его попросту сморил сон.




Глава четырнадцатая



— Что вы, сир Галахад! Моя сестра вовсе не хотела оскорбить вашего господина! То есть… конечно, хотела, но… в общем, совсем не хотела, — окончательно запутавшись, нежный голосок сконфуженно смолк.


— О, мадам! — запротестовал бархатный мужской баритон.


— Мадемуазель, — еле слышно поправили говорящего.


— Стра-анно… С такими прекрасными, гм-м…гм-мм… внешними данными? Грива хоть куда, а ноги-то, ноги! Да вы любой кобыле сто очков вперед дадите! О, пардон!


Последовала красноречивая пауза.


— Ах, сир, пожалуйста, не смотрите на меня так! Не надо так смотреть — вы меня конфузите, — раздался быстрый смущенный шепот. — И, вообще, речь не обо мне… когда сир рыцарь очнется, передайте ему мои извинения. От Мелинды вы их вряд ли дождетесь! — ехидно заключил нежный голосок и раскатился тоненьким хрустальным смехом.


Эгберт, тем временем, почти оклемался и теперь просто изнывал от любопытства. Он слегка (чуть-чуть, еле заметно, са-амую малость!) приоткрыл глаза. В образовавшуюся щель видно было немного, но вполне достаточно.


Прелестная белокурая девица, та самая, которую он едва не «спас», раскрасневшаяся, с искрящимися глазами, беспрестанно хихикая, беседовала с его конем.


«Господи, твоя сила! Я мыслю, значит, я существую. Так, уже хорошо. Мозги целы, и я либо сплю, либо сошел с ума. Конь ведет светскую беседу, О-о-ооо… И откуда он галантности понабрался? Комплиментов?! Не-е-ет, эт-то я бре-ежу…» — И рыцарь медленно сомкнул ресницы.


Между тем, Галахад склонил набок красивую, будто выточенную из эбенового дерева, голову и, не сводя с девушки томного взгляда влажных карих глаз, вовсю расточал комплименты. Иссиня-черная грива шелковым пологом свисала почти до земли, едва касаясь изящных копыт. Возгласы девушки становились все более смущенными (при этом, все более довольными). Она охала и ахала, то и дело вскрикивала и заливисто смеялась. Словом, обычная светская беседа.


— Ах, сир Галахад! Мы, кажется, заболтались. Идемте-ка, я вас пока спрячу. Идемте, идемте! — неожиданно заторопилась девушка.


— Но за-аче-ем? — в бархатном голосе вороного красавца послышалось недоумение.


— Скоро дед явится. Ужин готовить. Он это дело никому (никому!) не доверяет. Думаю, вам пока не стоит попадаться ему на глаза. Ах, да пойдемте же скорей! Ну, пожалуйста! — умолял нежный голосок.


— Только ради ваших дивных глаз, о нежнейшая и благоуханнейшая роза! Исключительно ради них. Слушаю и повинуюсь!

— Ах, сир Галахад

!

Глава 12

Едва лишь их голоса смолкли в отдалении, как рыцарь (вставать ему не хотелось, а без одежды это было и вообще немыслимо), от нечего делать внимательно разглядывавший потолок пещеры, и неожиданно увидел совсем близко от своего лица орлиный нос (не нос, а какой-то клюв) и до боли знакомые круглые глаза. Правда, сейчас они смотрели вполне дружелюбно.

— Жив, бродяга? — прогудел старик. — Так вставай! Нечего бока пролеживать. Вставай, вставай! Я — не девка, меня стесняться нечего. Тряпки я тебе принес.

«Тряпками» оказались почти новая белая ряса и холщовые штаны. Размер того и другого поражал воображение. Эгберт кое-как, под насмешливым взглядом старца, завернулся в непомерное одеяние и (насколько мог) туго перепоясался веревкой.

— Совсем, как я в молодости. Надо же! — умилился старик. — Правда, я и тогда смотрелся получше твоего, — самодовольно изрек он и вдруг спохватился: — Ох, сын мой! Да ты ж не знаешь, с кем разговоры разговариваешь. Кто я да что. Будем знакомы: отец Губерт, бывший глава богатейшего и достойнейшего из аббатств — Фета-бри-Пармезан, ныне — вольный монах и сибарит.

— А-а-а? — открыл рот для вопроса рыцарь.

— Бэ-ээ! — отрезал монах. — Не все сразу. И как ни в чем не бывало, продолжал: — Вообще-то, по правилам мне полагается белая ряса, но это ж так непрактично. Сам видишь, — доверительно сообщил он и смущенно оглядел свое покрытое пятнами, пропитавшееся перцем, с присохшими кое-где кусочками жареного лука, основательно засаленное одеяние. — Да и не люблю я привлекать к себе излишнего внимания. Когда-то, правда, любил. Давно это было, ох, давнее-ехонько… — он тяжело вздохнул. — Эх, сын мой, сын мой, — сокрушенно продолжал монах. — Был бы я сейчас могущественнейшим из сеньоров. Райская жизнь, сын мой, поистине райская жизнь. Ни забот тебе, ни хлопот. Эхе-хе-е…

— И у герцога, и у короля полно забот, святой отец. И хлопот тоже — предостаточно, — возразил Эгберт.

— В сравнении с моими, разве ж это хлопоты? Да-а-а… Так бы оно и было… Кабы не одно глупейшее изобретение рода человеческого. Идиотизм, да и только! А называется сия дурь весьма торжественно: майорат. Знаешь, что это значит? — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Майорат, сын мой, — это такой способ раздела имущества, при котором все, кроме старшего брата (а не только младший), остаются в дураках. Родись я всего на час раньше… всего на час! Да что ж это я! — спохватился отец Губерт. — Ты ж голодный. И не строй тут из себя Воплощение Рыцарского Идеала! — вскинулся старик, заметив слабый протестующий жест Эгберта. — Да ты и на рыцаря-то не похож. Я этих громил-бандюганов хор-рошо-о изучил, было времечко.

Впрочем, что идеальный, что простой смертный, а внутри-то мы все одинаковые. Желудок да кишки пустоты не потерпят. Так что, сын мой, приступим, благословясь!

Дюжий старец вышел из пещеры, перекрестился, неторопливо закатал рукава черной рясы, поплевал на ладони и взялся за деревянный молоток.

Эгберт давился слюной, наблюдая за святым отцом, который со свирепой сосредоточенностью (если не сказать — с остервенением) колошматил по огромным кускам (нет, кусищам) сочного мяса. «Как бьет, ка-ак бье-оот! У-ух-х, ты-ии!» — дивился рыцарь, старательно уворачиваясь от летящих в его сторону брызг крови и мясного крошева. «Будто с врагами христианства расправляется!»

Ассоциации в его голове возникали, разумеется, правильные. Но будь Эгберт капельку искреннее (или кровожаднее) хотя бы с самим собой, сравнение могло оказаться совсем иным. Например, таким: «…это лежат останки его злейшего врага, до того насолившего святому отцу при жизни, что и после смерти негодяя старик не может простить его черных дел». Вот так.

Между тем, бесформенные кровоточащие куски мяса превратились в подобие тончайшей вуали. Старик довольно хмыкнул, крякнул, вытер рукавом потное лицо и отложил свое орудие в сторону. Укрепив над костром сковородку, он щедро плюхнул в нее янтарное масло.

Пришел черед яиц, муки, соли и специй. С наисерьезнейшим видом (как того и требовала данная процедура) отец Губерт отмерил нужное количество муки, просеял ее, отделил желтки от белков и хорошенько взбил последние. Затем в его руках появились склянки со специями. Старик внимательно изучил содержимое каждого: понюхал, помял руками, лизнул и на минуту нахмурился. Все это время масло на сковороде шипело и плевалось, как грешная душа в аду.

А старик продолжал священнодействовать. Дальнейшее происходило уже в ускоренном темпе. Перец (черный и красный), соль, майоран, базилик и розмарин пряным, ароматным дождем хлынули на исходящее соком мясо. Р-раз, два! Иоанн, Лука! — и обвалянные в муке отбивные легли на дно сковороды. Тр-ри, четыре! Павел, Матфей! — и нарезан кольцами лук. Лихо, в одно мгновенье! Пять, ш-шесть! Петр, Фома! — и блестящий кольчужный слой скрыл от глаз жарящееся мясо. Семь, в-восемь! Марк, Филипп! — и толстая пелена тертого сыра опустилась на него сверху. И вновь — специи, душистые и дразнящие. Девять, десять! Иаков, Варфоломей! — и сначала желтки, а через минуту — взбитые в пышную пену белки окончательно спрятал толстый, толстый слой сыра.

Монах улыбнулся и небрежным жестом бросил поверх всего этого великолепия тяжеленную крышку. Завершив работу, он встретился глазами с Эгбертом: рыцарь тоскливо, как-то по-сиротски, смотрел на сковороду, что шипела и плевалась жиром. От нее исходил поистине дивный аромат.

Рыцарь принюхивался, облизывался, судорожно (эх-х!) глотая слюну. В животе его, с негодованием, урчали пустые кишки. Глаза несчастного, голодного (вот уже третий день, как Эгберт не то, что не пробовал — в глаза не видел еды) рыцаря — и без того огромные, казалось, стали еще больше. Вид его преисполнился возвышенной грусти и смирения перед неимоверными тяготами бытия. Эта тихая кротость выжала бы слезу даже у мраморного ангела.

Старик глянул на Эгберта — и от души расхохотался.


Глава пятнадцатая

Рыцарь рассеянно скользил взглядом по стремительно темнеющему небу. Из просто синего оно постепенно стало темно-синим, затем — сизым, пока, наконец, не приобрело оттенок воронова крыла. Кое-где робко зажглись первые звезды. Тени вокруг выросли и зашевелились, неумолимо сгущаясь. С каждым мгновением они становились все плотней и материальней, отчего лес, окружающий Эгберта, казался ему живым существом. Страшно коварным и ужасно опасным. И это существо незаметно придвигалось все ближе и ближе. Крадучись, ползком. Сантиметр за сантиметром.

Эгберт старался выглядеть, как можно беззаботней. Он даже пытался насвистывать что-то бодрое, молодецки разудалое и при этом умудрился почти не фальшивить. Но в душе… в душе рыцарю было ой-как неуютно. Из-за каждого куста к месту, где сидел Эгберт, то есть буквально отовсюду, тянулисьтоненькие черные ручонки, мохнатые и кривенькие. Они злобно шевелили длинными острыми коготками, желая схватить бедолагу. Из темноты доносились чьи-то шумные сонные вздохи, слышался вопросительный пересвист и какое-то нехорошее постукивание и потрескивание. Время от времени кто-то дико хохотал и ухал. Громко и довольно-таки злорадно.

Сидеть спиной ко всем этим страхам и ужасам было, по мнению Эгберта, истинным проявлением мужества. «Стыд и срам! Стыд и срам!» — вскричал бы поборник оголтелого героизма. «Храбрый рыцарь, участник трех крестовых походов — и до дрожи в коленках боится темноты, как дитенок, что наслушался бабкиных сказок. Позор, позор, позор!»

Что можно возразить в защиту славного героя? Ну, стыд, ну, срам. Ну, позор. Ну, и что? Кто из доблестных рыцарей, хмурых и немногословных, с лицами, исполосованными короткими турнирными мечами и лишившиеся в боях — кто носа, кто уха, а кто и — руки или ноги (либо другой немаловажной части тела) чистосердечно признались бы в абсолютном, непоколебимом бесстрашии? Разве что отъявленные хвастуны да завзятые безбожники. Вот и получается, что бояться темноты было, конечно, весьма неприятно, но совсем не зазорно. Приведя столь веские аргументы и немного очистив совесть, рыцарь, наконец-то, вздохнул полной грудью.

— Сынок, — прервал его размышления старый монах, выкладывая очередную порцию отбивных. — Сходил бы ты, что ль, за хворостом, а? Видишь, я и на секунду оторваться не могу.

Отказать старику было бы просто свинством. Эгберту ничего не оставалось, как взять топор и отправиться в лес.

Днем окружающая флора и фауна выглядела мило и заурядно, и вела себя вполне миролюбиво, никого не пугая и не задирая. Но сей-ча-ас… Деревья (явно с дурными намерениями) нависали над головой Эгберта. Тонкие колючие ветки так и норовили выцарапать ему глаза, нахально лезли в уши, за шиворот и… вообще, куда не надо. Кто-то невидимый, жалостно попискивая, неотступно летел за рыцарем и периодически клевал в спину, будто подгоняя. Трава под ногами зловеще шуршала.

Со стороны пещеры вдогонку Эгберту неслись дикие вопли. Он обернулся: на полянке перед костром бесновался старик, хватаясь за голову, потрясая кулаками в сторону леса и что-то выкрикивая. Потом вдруг замер, резко потянул носом и бросился к сковороде.

Изумленный увиденной пантомимой, рыцарь недоуменно пожал плечами и прибавил шагу. Лишь через некоторое время, когда стена деревьев полностью скрыла пещеру и последние отблески костра, и темнота бархатным плащом со всех сторон окутала Эгберта, до него, наконец, дошло, что кричал старый монах. Ай-яй-я-ай! Страх перед тьмой и призраками ночи начисто отшибли у рыцаря соображенье. А фонарь-то, фона-арь! Про него Эгберт и думать забыл. Рубить же хворост в темноте… Малоприятное, скажем так, занятие! Можно навсегда распроститься с пальцами рук и ног. Вернуться же за фонарем означало подвергнуться граду насмешек. (Вполне, кстати, заслуженных).

Эгберт со вздохом отложил топор и принялся голыми руками ломать сухие ветки. Кое-как справившись с задачей, исцарапавшись и исколовшись, он снял веревочный пояс и попытался наощупь перевязать сучья. Рыцарь мысленно похвалил себя за бесстрашие, играючи забросил на спину вязанку хвороста, расправил плечи и выпятил грудь. Все его существо охватила самозабвенная гордость. Он уже предвкушал благодарность старика, свои немногословные ответы (а как же! истинный рыцарь должен быть спокоен и суров, нечего лишний раз языком трясти) и, как венец всему — великолепный ужин. Который он, барон Эгберт Филипп Бельвердэйский будет вкушать (да-да, именно так — вкушать! Звучит просто замечательно!) с непоколебимым достоинством.

…Совсем близко от его лица вспыхнули три алых звездочки: одна вверху и две пониже. Они как-то странно, ритмично вздрагивали, пропадали и вновь появлялись, будто подмигивая рыцарю. А потом и вовсе пропали. И слева, над самым ухом Эгберта, тихий нежный голосок произнес: «Гав». И захихикал.

От неожиданности рыцарь вздрогнул и заорал не своим голосом, махая руками, как мельница крыльями на то исчезающие, то вновь появляющиеся рубиновые огоньки. Наверное, это сам враг рода человеческого явился по его душу! «Не дамся тебе!», подумал Эгберт, готовясь к самому худшему, «Вот ни за что не дамся!» Он швырнул хворост на землю и стал шарить в траве в поисках топора.

— Берегись, Сатана!

При виде грозного оружия в руках человека, огромное угольно-черное существо неуклюже попятилось, сделало шаг-другой, и, споткнувшись о торчащий из земли корень, с пронзительным визгом рухнуло. Рыцарь застыл на месте. Расширенными глазами, почти не мигая, смотрел он, как некто (или нечто) с кряхтеньем ворочается с боку на бок, не в силах перевернуться. Оно ерзало, шумно вздыхало, сопело, а потом, потом… захныкало. Тоненько и очень горько. Так хнычет маленькая девочка, заблудившаяся в страшном ночном лесу.

Гнев Эгберта как-то незаметно исчез, уступив место сначала любопытству, а потом и жалости. Опустив топор, он подошел к странному существу. Рыцарь уже не задавался вопросами: кто оно? что оно? и откуда? Тоненький жалобный голосок не смолкал ни на минуту, и Эгберт не мог этого выдержать. Разумеется, он хорошо понимал, что это коварная и хитрая нечисть пытается его обмануть, обвести вокруг своего когтя. Сперва разжалобить, а потом — рраз! — и готово! Ррраз — и тебя сожрали! И полетишь ты отсюда (спаси, Господи!) — прямиком в тартарары! Но и слушать непрекращающийся детский плач было для сострадательного, жалостливого рыцаря просто невыносимо.

Как обычно, жалость взяла верх над благоразумием.

Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, стоял над чернеющей в ночи тушей и бормотал нечто успокаивающе-невразумительное, какой-то ласковый бред: все, абсолютно все, что приходило ему в голову. Даже детские песенки: считалки, вопилки и дразнилки. Когда их запас иссяк, Эгберту пришлось пропеть и знаменитый военный марш, с которым его отряд ходил в атаку на злодеев-язычников, и несколько баллад о несчастных призраках, и даже парочку рождественских гимнов. Словом, абсолютно все, что подсказывала память. Остановился он лишь после того, как существо оглушительно чихнуло, потом с надрывом, очень тяжело вздохнуло и, наконец-то, смолкло.

«Бедняга… Хороший, ма-аленький… хорошая (тьфу, ты!)» Эгберт никак не мог определиться с полом существа и, на всякий случай, называл его и так, и эдак. Медленно зажглись три небольших рубиновых звездочки, и что-то очень влажное и липкое нежно коснулось щеки рыцаря. Издав странный звук — нечто среднее между хрюканьем и мурлыканьем — существо плюхнулось набок и засопело.

— Спи, друг, — улыбнулся Эгберт. — А я пойду, пожалуй.

Легко сказать! Слабо завязанный хворост рассыпался; веревки, при соприкосновении с землей, развязались, раскрутились и змеями скользнули в траву. Рыцарь вытер пот со лба, кое-как (практически, наощупь) сгреб остатки злосчастной вязанки и тихонько (дабы не разбудить его? ее?) направился к костру.


Когда Эгберт вновь ступил в световой круг, его ноздрей коснулся изумительный, превосходный, чудесный, потрясающий, неповторимый — словом, аппетитнейший аромат жареного мяса. «Наверно, так пахнет в раю», — простодушно подумал рыцарь и украдкой облизнулся.


А и впрямь — было, чем восторгаться. Хрустящие золотые кольца лука возлежали на овальном блюде, серебряном и очень массивном, поверх разложенных на нём ярких кружевных листьев салата. Сковорода больше не плевалась раскаленным жиром и не сдвигала набекрень тяжелую крышку, а тихо, по-змеиному, шипела на склонившегося к ней в три погибели отца Губерта. На что тот, однако, не обращал ни малейшего внимания.


Чуть поодаль, на гигантском пне, очевидно, не раз и не два служившему столом для местных обитателей, прелестная Люсинда расстилала кусок небеленого льна, старательно разглаживая лишние складки и складочки; расставляла серебряные тарелки и небольшие кубки. Их обрамлял узор из виноградных гроздьев, роль ягод в которых выполняли крупные, цвета первой листвы, бериллы.


«В эдакой-то глуши, а кубки-то, кубки! Хоть бы и самому королю на стол, ей-богу, не стыдно! Вот это да-а-а…», пронеслось в голове Эгберта.


Монах оторвал пристальный взгляд от шипящей, исходящей тихим негодованием, сковороды с очередной порцией мяса и улыбнулся подошедшему рыцарю.


— Принес? Ну, и молодец! Не торчи, как пень! Швыряй хворост, да и садись поближе.


И с наслаждением потянув носом божественный аромат, произнес:


— Уже почти готово. Я тут, сам видишь, живу в тишине и покое. Ну, почти в тишине, — тут же поправился старик и, с силой, потер нос. — Могу часами предаваться размышлениям. Вот и пришел к мысли, что безвкусная (то бишь постная) еда — превеликая мерзость перед Господом. Ну, сам посуди! Еда без соли, без сахара и без специй… Да разве ж это еда? Что может быть гаже?! Поглощая ее, испытываешь удовольствие лишь от сознания величия собственного духа. То есть — непременно и неукоснительно впадаешь в гордыню. Следовательно, постная (в моем разумении — плохая, очень плохая!) еда располагает ко греху. А кто не согласен, с тем я и поспорить могу. С глазу на глаз, — и он многозначительно посмотрел в сторону пещеры, где в глубине хранилась немалая коллекция оружия. — Не хочешь? По глазам вижу, что нет, а зря-а-а! — засмеялся монах.

И тут в световой круг вступила Мелинда. За ее широкой спиной, надежно укрытое тенью, неловко толкалось и переминалось с ноги на ногу какое-то существо. То ли из-за темноты, то ли из-за того, что оно ни секунды не стояло спокойно, то ли из-за прекрасных серых глаз под сурово нахмуренными бровями, сведенными к переносице, что в упор смотрели на Эгберта, только он никак (ну, ни-и-как!) не мог разглядеть таинственную зверюгу.

Красавица возмущенно фыркнула и, сжав кулаки, решительным шагом направилась к месту, где сидел рыцарь.

Завороженный Эгберт который раз за день мысленно приготовился к мученической смерти, жалея лишь о том, что произойдет она на голодный желудок. Он с замиранием сердца принюхался к одуряющему аромату жареной свинины (тот распространился уже по всей поляне) и сглотнул.

Старик с интересом наблюдал за развитием событий. Неизвестно что бы произошло в тот вечер. Какие страшные и кровавые события. Очень может быть — одним рыцарем и бароном на свете стало бы меньше. Но белокурая Люсинда (как и полагается настоящей героине рыцарского романа, обладающей хрупкостью, прелестью и должной мастью), с криком бросилась к сестре, обвила ее руками, как гибкая лиана могучую сосну и, привстав на цыпочки (она еле удерживалась, балансируя на кончиках пальцев), что-то быстро и горячо зашептала ей на ухо. Та недоверчиво хмыкнула. Между тем, Эгберт откровенно, в полное свое удовольствие, любовался ногами грозной красавицы, в свете костра отчетливо прорисованными под тонкой тканью.

Мелинда неспешно, очень внимательно оглядела взволнованного Эгберта и, будто нехотя, произнесла:

— Так уж и быть. Живи!

Старик хлопнул в ладоши и расхохотался.

— Ну, дети мои! Приступим к трапезе. Как там у поэта? «Пока частное в целое не влилось». Аминь!

К удивлению Эгберта, девушки не нуждались в долгих уговорах. Аппетит у обоих оказался просто зверский. Еду они поглощали безостановочно. Только Люсинда — не торопясь, с томной кошачьей грацией, кроша хлеб в соус, облизывая пальцы и при этом довольно жмурясь, словом, — всячески растягивая удовольствие. А Мелинда, напротив, — набрасывалась на еду, как изголодавшаяся львица на долгожданную добычу и, терзая мясо ослепительно-белыми, ровными — один в один — зубами, отрывала от него огромные куски и глотала их, не жуя. Лица у девушек раскраснелись, а пухлые губы блестели от масла.

Мысленному взору рыцаря предстала его невеста, жеманно и с видимым отвращением (а кто бы смог иначе?) пьющая уксус из длинного узенького бокала дымчатого желтого стекла. Сама такая же бледно-желтая и узенькая во всех частях тела, где надо и где не следовало бы — и его затошнило.

Прелестная Люсинда (она тем временем доела уже третью порцию) погладила себя по слегка вздувшемуся животу (нет, скорей — животику) и сладко простонала:

— О, ка-а-ак вку-усно… Дедушка, ты ге-ений! О-ооох…

И грустно добавила:

— Кажется, я объелась.

Ее сестра, не в силах оторваться от трапезы, мотнула головой в знак согласия.

— Так запей вином, — посоветовал старый монах и, трижды щелкнув пальцами, достал из воздуха пузатую оплетенную бутыль с тонким горлышком и, под одобрительные возгласы девушек до краев наполнил кубки.

Эгберт осторожно пригубил вино и был потрясен. Даже его чудесное появление из ничего и ниоткуда не обескуражило рыцаря так сильно, как воистину неземной вкус напитка. Густое, цвета запекшейся крови, с тонким, едва уловимым ароматом, это вино не посрамило бы и погреб самого короля (кстати сказать, прекрасно разбиравшегося в горячительных настойках, столетних медах, дорогих винах и прочих жидких субстанциях, радующих нутро и веселящих душу).

— Истинно говорю Тебе, Господи! — торжественно произнес монах, и кубок, зажатый в его грубоватой, мозолистой длани, казался младенческой игрушкой. — Не помутнения рассудка, но ради бодрости плоти и веселия духа вкушаем мы это вино. Аминь!

Еще дважды наполнялись кубки. А потом старый монах опять щелкнул пальцами — всего один раз — и оплетенная ивняком бутыль (вина в ней оставалось еще много — больше половины) исчезла так же загадочно, как и появилась. Просто растаяла в воздухе. Вот и все!

Перехватив грустный взгляд рыцаря, старик от души ему посочувствовал:

— Разделяю твою печаль, сын мой. Искренне и всецело. Но этим бо-ожественным напитком не принято упиваться — его вкушают. Иногда, по особому случаю. Как вот сейчас.

Легкие ночные ветерки, прохладные и юркие, трижды наперегонки облетели уютную полянку и унеслись в темноту. Где-то далеко, в лесной чащобе, послышалось хриплое «ку-ку, ку-ку-у… ку-ку-ку-ууу-ку-у…» Невидимая птица куковала как-то уж совсем неторопливо, если не сказать — вяло. Будто делилась накопившимися за день мыслями — и были они не слишком веселы и приятны.

— Странная она у вас какая-то, — пожал плечами рыцарь.

— Да не странная она, не странная! Просто надоели вы ей, аж до смерти. Вон как жалуется, душеньку свою изливает, выворачивает. Эх, бедолага-а… Ну, посуди сам! — предупреждая следующий вопрос рыцаря, сказал монах. — Одна кукушка на целый лес, а вас, бродячих да проезжих, разве сосчитаешь? И каждый с расспросами пристает: сколько ему жить осталось, а?

Она уж, бедная, осипла. Завела привычку мусором швыряться: авось, думает, не выдержит надоеда. Уйдет. Ага! Ка-ак же! Еще чего! Старая уже, а наивная. Замучили вы ее, затра… Ох, прости, сын мой! Едва не сорвалось! — вовремя спохватился монах. — В общем, никакого житья.

А тем временем, над импровизированным столом невесть откуда воровато возникла изящная чешуйчатая лапка. Местами ее покрывал толстый слой пуха, грязновато-желтого, как у цыпленка-переростка. Она пошевелила синими коготками и ненадолго застыла, будто раздумывая. Затем ухватила здоровенный кусище с тарелки Эгберта и, с довольным хихиканьем, уволокла в темноту.


Перед тем, как покинуть световой круг, существо взглянуло на рыцаря, подмигнуло ему и показало длинный язык несимпатичного ядовито-зеленого цвета, весь в пупырышках и розовых пятнах.


Старик осуждающе покачал головой. Взгляд его был прикован к развилке между двумя вязами, откуда доносилось громкое (и очень довольное!) урчание и чавканье.


— Эти уж мне драконята! Сплошное хулиганье! Шпана! Пока вырастут — кишки твои на лапу намотают. Ну-ка, сын мой, пригнись. Еще запачкаю тебя ненароком. А ряса-то новая, почти ненадеванная.


Отец Губерт прищурился, вглядываясь в темноту, затем — что-то просвистел и лихо зашвырнул в темноту еще парочку ломтей покрупнее. Ответом были радостный визг, писк и верещанье. Чавканье стало громче. Девушки с интересом прислушивались к этим звукам.


А монах еще несколько раз бросал куски отменно прожаренного ароматного мяса в том же направлении. До трех пор, пока Мелинда не подскочила к нему и не схватила старика за руку.


— Дед, пре-екрати сей-час же! — отчеканила она. — Забыл, что ли? Он — обжора, будет жрать, пока худо не станет!


Старик смутился.


— Отбивной больше, отбивной меньше. Какой может быть вред от жареной свинины?


— Он еще спрашивает! — всплеснула руками девушка. — Все, нам пора. Дед, это не обсуждается, — сурово заявила Мелинда.


Она небрежно чмокнула старика в колючую щеку, буркнула: «Спасибо!» и покинула световой круг. Пламя костра напоследок еще раз осветило стройную мускулистую фигуру девушки.


Вскоре из темноты послышался ее голос и тонкий протестующий писк. Юный дракон явно не спешил (а, может, и вовсе не желал) покидать место, где было столько (ах, сто-олько-о!) вкуснятины.

Глава 13

Глава шестнадцатая

Отец Губерт улыбнулся, утер рукавом жирные от масла губы и, внезапно обратив внимание на темный небосвод, раздосадованно крякнул.

— Вот память! Забыл про ежевечерний прогноз.

И трижды гулко хлопнул в ладоши. Из темноты послышался тяжелый вздох.

— Ну, ш-што ещ-щ-ще? — прошипел крайне раздосадованный голос.

— Как это что? — удивился монах. — Забыл о своих обязанностях? Ну-ка, поври нам чего-нибудь! Что было, что будет, чем сердце успокоится.

— Ш-што-то я не рас-сполож-жен с-сегод-ня, — сердито ответил невидимый паук.

— Эй, Пелегриниус! А, ну-ка, проявись немедленно! Жи-ива! — взревел отец Губерт и пригрозил: — Будешь и дальше кочевряжиться — я тебе завтра же паутину порву! Из лесу выгоню! По миру пущу!

Люсинда нахмурилась и резко дернула старика за рукав.

— О, премного-и-глубокоуважаемый Пелегриниус! Умоляю Вас, простите дедушку! — произнесла она медовым голоском. — Не сердитесь! Мы так нуждаемся в ваших предсказаниях. Особенно дедушка, — и молниеносно среагировав на собирающегося что-то рявкнуть монаха, закрыла ему рот ладошкой и продолжила сладкие речи. — Вы — светоч науки! Величайший ум, равных которому нет среди смертных! Прошу Вас, не оставляйте недостойных без поучения. Явитесь нам! Разрешите еще раз преклониться перед вашей несравненной мудростью! — соловьем разливалась Люсинда, с трудом удерживая красного от натуги, пыхтящего и остервенением вращающего глазами старика.

Лесть — оружие хитрых (или умных? а, может быть, хитроумных? да-да, именно так). Ей подвластны все разумные существа, все без исключения. Без скидки на возраст, пол, интеллект и количество имеющихся в наличии ног или лап. Подействовала она и на паука. В воздухе что-то зашуршало, заворочалось и слева от сидящих — аккурат между двумя ольхой и вязом, ро-овнехонько посредине — возникла серебристая звездочка. Крохотная, не больше мухи. Она то и дело подскакивала, кружась вокруг своей оси, и постепенно увеличивалась в размерах. Став величиной с крупное яблоко, она внезапно вспыхнула зеленым огнем. Полетели синие, желтые и белые искры, и все вокруг заволокло голубым дымом. На несколько минут мир вокруг потерял четкие очертания.

Эгберт, с открытым ртом наблюдавший за происходящим, наглотался дыма и теперь чихал и кашлял без остановки.

— Гер-ро-ой! — качая головой, заметил монах. — Ну, не может, не мо-ожет без спецэффектов!

— Ч-шего не с-сделаеш-ш для х-хорош-шей девуш-шки! Не для тебя ж-же мне с-старатьс-ся, с-старый невеж-жа! — послышалось из-за дымовой завесы. И огромный косматый паук, ослепительно сверкая серебристой (на этот раз) шубой, явился почтенной публике.

— Соизволил-таки. Ну, спасибо тебе! — не успокаивался старик.

— Дедушка! — укоризненно воскликнула Люсинда, делая страшные глаза.

Тот заерзал на бревне, хмурясь и кряхтя, но смолк.

Рыцарь, затаив дыхание, не сводил глаз с паука: по серебристой шубе господина предсказателя, как голодные блохи, резво скакали разноцветные искорки. Довольный произведенным эффектом, Пелегриниус еще минуту-другую выдерживал паузу, а затем поинтересовался:

— Ш-што, юнош-ша? Прогноз-зз оправдалс-сся? А?!

— Даже слишком, — грустно усмехнулся Эгберт. — Особенно насчет верховой езды. То есть — ее неблагоприятности: коня-то я потерял.

— Найдеш-ш-ш. Вс-сенепременно. И оч-шень сскоро.

Вряд ли стоит утомлять читателя, приводя здесь полный текст, произнесенной многоуважаемым Пелегриниусом той редкостной зауми, что в просторечии именуется прогнозом. Наверное, в тот вечер он был в особом ударе и оттого — громоздил друг на друга слова и словечки, жонглируя терминами и понятиями, как площадной фигляр пестрыми кольцами. Высокоученый предсказатель явно рисовался перед Люсиндой и очарованным его безграничными познаниями заезжим простаком, который с разинутым ртом и широко распахнутыми глазами ловил каждое его слово.

Пелегриниус говорил и говорил, говорил и говорил, говорил и говорил… Паутина из просто черной стала угольно-черной, затем приняла оттенок грозовой тучи, а после этого — и вовсе растаяла. Но паук, как ни в чем не бывало, продолжал держаться в воздухе. Капли-огоньки — символы планет и созвездий — подмигивали и подмаргивали в каком-то особенном, очень странном ритме. Их сверкание и обрушившийся на сознание нескончаемый поток загадочных, непонятных слов, плохо подействовали на рыцаря. Его стало клонить в сон и тошнить одновременно. Давненько Эгберт не чувствовал себя так погано. Со времен второго крестового похода, когда мерзкие язычники взяли его в плен и провезли через всю пустыню верхом на верблюде, изредка кормя солониной и не давая почти ни капли воды.

Вот и сейчас: голова Эгберта кружилась, в ушах стоял звон, перемежаемый ровным гулом, глаза слипались. А съеденный с таким удовольствием ужин настойчиво просился наружу. Из последних сил усмиряя взбесившийся желудок, рыцарь подхватился и — рванул в темноту. Через некоторое (совсем непродолжительное) время, слегка пошатываясь, он вернулся к высокому собранию. Лицо Эгберта приобрело изысканный цвет незрелого лимона, в глазах отражалась беспредельная кротость. И желание в ближайшем будущем питаться разве что водой. Да и то не часто. Подлый желудок настоял-таки на своем, и все его содержимое перекочевало под растущую поодаль ольху.

— Бедненький, — сочувственно шепнула Люсинда, — надо было тебя предупредить. Как это я не подумала?

Она протянула рыцарю жбан с водой и виновато уставилась в землю.

— О чем? — удивился Эгберт.

Голова его все еще кружилась и гудела.

— Да о нем, — девушка кивнула в сторону паука.

Тот (по-прежнему без устали) плел и плел словесные кружева.

— Умный-то он умный, да как начнет говорить — не остановишь. Дообморока уболтать может. Думаешь, ты первый? Ха! Дед его за это и шпыняет, да толку-то, — шепотом, будто доверяя страшную тайну, пояснила Люсинда. — А насчет порванной паутины — забудь. Не слушай старого! Так, шутки шутит. Но всерьез ссориться не хочет.

— Боится? — понимающе кивнул рыцарь.

— Остерегается, — поправила девушка. — Пелегриниус в отместку ведь та-акое предсказать может… ого-го-о! Он добрый, но ужасно злопамятный. А если учесть, что он никогда не ошибается…О-о-ох! — выдохнула Люсинда и бурно зааплодировала наконец-то окончившему речь Пелегриниусу. Паук с важным видом раскланивался перед слушателями.

— Вс-ссе. С-спокойной ноч-чши! — учтиво пожелало серебристое чудовище. И прошипев вполголоса: «Рас-с-с, два, три…» — ослепительно сверкнуло и рассыпалось каскадом серебряных звезд.

Полянку вновь заволокло дымом — на этот раз — пурпурно-сиреневым, в центре которого возникли невероятных размеров глаза. Они пристально, не мигая, смотрели на присутствующих и ме-ед-лен-ен-но-о-о таяли в ночном воздухе.

— Х-хорош-шо-о! — наконец, произнес чрезвычайно довольный голос.

И все стало, как прежде.

Глава семнадцатая

Из-за дерева осторожно показалась конская голова. То есть сначала большой карий глаз, потом — ухо, краешек морды, иссиня-черной, лоснящейся, будто атласной; гордо изогнутая лебединая шея и, наконец, — весь красавец конь. Без лишней суеты и спешки, важно, с достоинством, выступил он из своего укрытия и степенной походкой направился к сидящим. Тем не менее, во взгляде его скользила легкая настороженность. Да, это был не кто иной, как Галахад. Собственной персоной.

— Привет высокому собранию! Конечно же, я вам не помешаю? — небрежно поинтересовался вороной красавец, приближаясь танцующей походкой.

Добродушное, благообразное лицо старого монаха при этих словах моментально исказила зверская гримаса.

— Ах ты, мерзкая скотина! Чертово отродье! И ты еще посмел сюда явиться?!

— О, маловоспитанный! Так ли приветствуют гостя? Ф-фу, какая грубость! — с поистине ледяным высокомерием процедил Галахад.

— А копытом по заднице — это что, по-вашему? Куртуазное обхождение?! — от души возмутился старик.

— Что-о-о?! — изумился конь. — Значит, мне надо было подождать, пока вы его не додушите? Да?! И тем самым лишите мир наилучшего из Блуждающих и Претерпевающих За?

Наверное, физиономия старого монаха приняла слишком уж оторопелый вид, потому как возмущение Галахада улеглось, и он царственно снизошел до объяснений:

— Одного из немногих, кто по воле судьбы и благороднейшего происхождения вынужден (о, ужас!) заключать свое тело в металлические одежды, обрекать себя на долгие и абсолютно бесплодные (то есть — ну, совершен-но никому не нужные) походы туда, где их не ждут; угождать даже неприятнейшим из дам, короче, — достойно претерпевать многочисленные и весьма изрядные тяготы. И Вы, Вы хотели оставить мир без этого досто-ойнейшего человека? Да-а? — в заключение блистательной речи, не посрамившей бы и наиболее искушенного в делах правозащитника, язвительно спросил Галахад.

— Ка-а-акие мы не-ежные… Подумаешь, припугнул маленько! Ну… перестарался немного. С кем не бывает! — потупившись, ворчливо оправдывался старый монах. — Да и немудрено ошибиться. На него и глянуть-то было страшно — одни отрепья чего стоят. Бродяга бродягой. Ходячий кошмар! Грязный, избитый; весь в синих пятнах да кровище. А уж воню-юу-учий… — На лице старца появилось страдальческое выражение. — Я едва богу душу не отдал, когда на него свалился. Ре-е-эдкостное амбре… И ты еще утверждаешь, что вот это — твой добрый друг и покровитель, и тэдэ, и тэпэ?!

— Утверждаю и клянусь! Да будут мне в том свидетелями борода самого Пророка и копыта его волшебного коня! — с достоинством произнес Галахад и, хитро прищурясь, с нескрываемым интересом спросил: — А Вы, сударь (простите, что величаю столь скупо убеленного сединами, уважаемого старца!), что — никогда не оказывались в подобной ситуации?

— Ни-ког-да! — оскорбленно отрезал монах.

— Как же скучна была ваша жизнь, о Аллах! — постным, набожным голосом произнес Галахад, и его большие влажные глаза насмешливо сверкнули.

…Наутро между бывшими господином и слугой, а ныне — добрыми друзьями (что сулило обоим массу неоспоримых преимуществ) состоялся весьма (о, весьма-а!) примечательный разговор. Но перед этим…

Эгберт сидел на бревне у входа в пещеру и хмуро разглядывал лежащую на траве сковороду. От вчерашнего роскошного, поистине герцогского (нет, королевского!) ужина осталось всего ничего. Двекрохотные (именно крохотные, потому что назвать их маленькими у Эгберта не поворачивался язык) отбивные. Они сиротливо жались к краю сковороды. Холодные, белые от застывшего жира и (ай-яй-яй, какая жа-алость!) на вид — ну, совершенно неаппетитные. Рыцарь ни за что не стал бы их есть. Ни за какие коврижки! Но (увы и ах!) ничего другого ему не предложили. Да, честно говоря, и предлагать-то было некому: кроме Галахада, задумчиво пасущегося неподалеку, поблизости не оказалось ни души.

Конь лениво жевал сочную, местами еще мокрую от росы, траву, время от времени поднимал голову, дабы величественно обозреть окрестности и встряхивал роскошной гривой. Под атласной черной шкурой играли тугие мускулы. Порой из груди Галахада вырывался вздох глубочайшего удовлетворения.

Эгберт угрюмо взглянул на вороного красавца.

— Хорошо Тебе. Опустил голову — и ешь на здоровье. А мне что делать? Есть-то мне что? Вот это? Это-о?! А ведь больше-то и нечего…

Он с отвращением проглотил кусок отбивной.

— Умные речи и слушать приятно, — степенно заметил конь, отрываясь от пучка клевера. — Давно уже надо Вам от мяса отказаться. И для пищеварения полезно: мясо — пища весьма и весьма нездоровая. Да.

Рыцарь вздрогнул, едва не поперхнулся и уронил недоеденный кусок. Стряхивая с нее прилипшие песчинки, травинки и комочки земли, он попросил:

— Не мог бы Ты пока… эм-мм… помолчать?

— С какой такой стати? — осведомился Галахад с видом оскорбленного достоинства.

— Прости, друг! Никак не могу к этому привыкнуть, — примиряюще сказал рыцарь. — Ты прям, как Валаамова ослица.

— Трудно лишь поначалу, сир! Лишь поначалу, — заметил Галахад. — К тому же, сравнение с этим ничтожным, низменным, неблагородным животным (хотя и женского пола), — тут его голос смягчился и потеплел, — считаю в высшей степени бестактным. А о своем здоровье могли бы и лучше позаботиться. Не мальчик, пора уже.

Эти слова окончательно смутили рыцаря и даже вогнали в краску. Он пробормотал себе под нос что-то неразборчивое. Что-то вроде: «надо же, такие речи… бессловесная тварь…»

— Не надо считать меня полным идиотом только потому, что я до сих пор молчал, — резонно заметил конь.

Слух у него был просто великолепный, так что он слово-в-слово различил бормотание Эгберта.

— А еще говорят: молчи — за умного сойдешь. «Бессловесная тварь»! Под-думать только! — никак не мог успокоиться Галахад, прядая ушами и широко раздувая ноздри от возмущения.

Минут пять прошло в суровой, прямо-таки ледяной атмосфере. Нарушало ее лишь шумное фырканье взволнованного, донельзя разобиженного Галахада. С каждой минутой Эгберт чувствовал себя все большим и большим негодяем (а также мерзавцем и законченным подлецом), намеренно и совершенно напрасно оскорбившим благороднейшее и лучшее из существ. Муки совести дружно набросились на Эгберта и грызли, грызли, грызли! — как собаку блохи.

— Ну-у… прости, дружище! Беру свои слова обратно. Ведь я же не знал, — покаянным голосом произнес рыцарь и поспешно добавил: — Ответь мне… если хочешь, конечно! Скажи, где ты пропадал накануне той, решающей битвы? Ведь по твоей милости (прости, но это так), мне пришлось сражаться в пешем строю, в толпе простолюдинов.

— Я поэт, — холодно заметил Галахад, гордо вздымая красивую голову и, в очередной раз, эффектно встряхивая роскошной гривой. — Поэт, но не грубый воин. Мне нужны горячие (но отнюдь не кровавые!) впечатления, эмоции… ах! — от избытка чувств он громко заржал. — В стане врага был загон для кобылиц. Там собрали редкостных красавиц. А уж темпераментных! Какие воспоминания, м-мм-а-а-ах! Не разделяю вашего удивления, друг мой: Вы же не спрашивали моего согласия, когда тащили на эту дурацкую войну. Чего ради Вас туда понесло? — фыркнул конь и с надменностью добавил:

— Грохот, кровь, трупы… О, Аллах, что за кровожадность?! Впрочем, вы, люди, вечно заняты какой-то ерундой и не замечаете главного. Но я-то, сир, я — поэт и мне там не место. Я достоин общества мудрецов и философов, словом, лучших мира сего. Вы же постоянно таскаете меня где попало и вместо изысканной, остроумной беседы я слышу грязные шутки (кстати, довольно плоские!), вульгарные песни и примитивнейшую речь. Впрочем, чего еще ждать от этих маловоспитанных, грубых и на редкость вонючих мужланов?! — И он демонстративно отвернулся от Эгберта.

— Оказывается, ты трус. Надо же! — грустно констатировал рыцарь. — Видно, в тот день, когда я выбирал Тебя из десятка лучших, господь решил пошутить и ненадолго помутил мой разум, — вздохнул он, сокрушенно качая головой.

— Думаю, это было повеление свыше, — постным голосом заметил Галахад. — Как говорят у нас на родине — кисмет. Такова воля Аллаха! Друг мой, мы с вами сейчас одни, так что не стоит притворяться. Сами ведь жаловались отцу Ксенофонту (помните? накануне отъезда), что крестовые походы — чистая дурь, блажь и пустая трата времени. Никакого тебе морального удовлетворения. И потом всю (всю-у-у!) дорогу ворчали, что эти дурацкие походы не принесли вам ни славы, ни радости — один геморрой. И что катар желудка, синяки и отбитая в седле задница — слишком уж дорогая плата за чужие бредни.

В чем я абсолютно (и бе-зо-го-вороч-но!) с вами согласен, — заявил конь. — Особенно, если учесть, что Вас туда не звали. Ни Вас, ни ваших соратников. А воспитанные люди (как известно) не приходят в гости без приглашения да еще с оружием в руках. Это поистине верх мерзости и неприличия.

Эгберт Филипп, Барон Бельвердэйский поневоле вынужден был признать его правоту. Что уж греха таить — так все и происходило. Взять, к примеру, первый его крестовый поход. Первым он был не по славе, но лишь по нумерации — ибо половина отряда, добрая его половина, на веки вечные осталась в соляных копях. И превращения их тел в искристые, ослепительно белые статуи — навряд ли могло обрадовать рыцарские души. Разумеется, чудотворная кость святого Януария — верное средство от больного чрева — была найдена, отбита у языческой погани и с почетом доставлена ко двору короля. Поговаривали, что она (эта самая кость) могла поднять со смертного одра жертву сильнешего отравления. И что (ради науки, исключительно в благих целях) Его Величество велел спешно, не откладывая на потом, притравить кого-нибудь. О, не подумайте дурного! Разумеется, кого-нибудь ненужного или же незначительного. То ли святой Януарий (при жизни славившийся добротой) разгневался на чрезмерно любопытных, то ли кость (за долгие годы пребывания в сырой подземной пещере) потеряла часть своих чудодейственных свойств — только вот эксперимент не удался. Увы, увы, увы. «Черт побери, а ведь Галахад прав!», подумал Эгберт. Ироничное выражение конской морды было вполне («ох-х, вполне») оправданно.

К тому же, рыцарь внезапно вспомнил крепкие (будто из железа) пальцы старого монаха, вспомнил — и вновь, почти физически, ощутил их на своей шее. Вспомнил и то, что если бы не вмешательство Галахада… Эгберт вспомнил — и ему стало стыдно.

Он тут же перевел разговор:

— Пожалуй, ты прав. Мне и впрямь не помешает заняться своим здоровьем, — миролюбиво сказал Эгберт.

— Да уж разумеется. Взгляните на меня! — воскликнул Галахад, самодовольно красуясь перед рыцарем. — Ни граммулечки жира, строен и подтянут — любо-дорого взглянуть. Я всегда говорил: здоровый образ жизни решает все! Правильное питание, умеренная физическая нагрузка (умеренная, а не сутки напролет под палящим солнцем черт знает где!) и, конечно, конечно же, радости плоти. Результат налицо!

И в подтверждение своих слов, вороной красавец изо всех сил саданул копытом по ближайшему камню.

— Да уж, все это мне хор-рошо-оо известно, — подмигнув в ответ, рассмеялся Эгберт. — Ты, дружище, готов залезть на любую кобылу, а коня ленивей и строптивей тебя я в жизни своей не встречал.

— Ну, положим, не на любую, — хитро прищурившись, заявил конь. — Еще, упаси Аллах, копыта отвалятся. А насчет лени — клевета и поклеп! В конце концов, перед вами не ломовая лошадь. Хвала Аллаху, я еще не пал так низко. Надеюсь, Вы не забыли, что в моих жилах течет голубая кровь, и что среди моих предков нет ни одного (ни од-но-го!) простолюдина? Вот Вы, друг мой, — и рыцарь, и барон? — неожиданно спросил он у Эгберта.

— Да. В тринадцатом поколении, — подтвердил тот.

— Рыцарь, барон…ха! Нашли, чем гордиться, — с презрением произнес конь. — Да знаешь ли ты, о несчастный, пребывающий разумом во тьме невежества, кто служил тебе все это время?!

Он всхрапнул и, сверкая глазами, величественно произнес:

— Мой достопочтенный дед, Али ибн Амейд аль Уйсун приходился сыном великому Омару ибн Сине аль Убузу, султану поэтов, и был любимцем и живым талисманом султана людей. Это вам не барон какой-нибудь! Пф-ф-фррр! Отец же, досточтимый Усман ибн Хафиз-аль-Селям-Абд-Аллах удостоился пожизненного титула Скорейшего из Быстрейших — Стрелы Мира. Он не проиграл ни одного (ни од-но-го!) забега и принес султану, своему хозяи… м-мм, покровителю несметное количество, просто горы золота!

Да, кстати, на беговом поле они с матушкой и познакомились — сообщил Галахад. — Несравненная красота сочеталась в ней с поистине изворотливым умом и женской хитростью: всегда выходящая победительницей, в этот раз она дала обогнать себя. Причем, в самый последний, решающий момент. Расчет оказался верен. Гнедой красавец, пленивший сердце матушки, обратил на нее благосклонный взор. Кроткий вид и склоненная голова окончательно сразили его. И победитель оказался побежден. И было между ними то, что было, — голос рассказчика дрожал и прерывался от волнения. — А хозяин матушки, вне себя от ярости, что проиграл несколько тысяч золотых (три, пять, нет! — семь мешков золота!), в исступлении завопил: «Так забирайте же, впридачу к деньгам, и эту негодницу!» Представляешь ее радость? Между прочим, — горделиво пританцовывая, заявил конь, — я очень, оч-чень похож на маму! И не только внешне.

Надеюсь, теперь тебе (раз и навсегда!) станет ясно, сколь велика честь, оказанная мною (истинным аристократом, рожденным при дворе) тебе, какому-то там ничтожному барону? — холодно осведомился Галахад, возвращаясь к прерванному занятию.

— Что это ты вдруг заговорил высоким штилем? Рядом ведь ни одной дамы, — усмехнулся рыцарь, старательно вытирая жирные пальцы о траву.

— Никогда нельзя знать наверняка, — возразил конь уже нормальным, без тени пафоса, голосом. — Я их просто шкурой чувствую. Особенно беленьких. Ну, что я тебе говорил? — вполголоса торжествующе спросил он, быстро подобрал языком торчащий в уголке рта клевер, после чего — изящно и с достоинством поклонился подошедшей Люсинде.

— Сир, Вы не находите, что сия девица — красавица, подобная едва распустившейся розе — есть истинное украшение мира?

И не дожидаясь ответа, томно, элегически вздохнул:

— Ах, прелестное дитя! Как жаль, что Вы не лошадь!

Эгберт, с легкой улыбкой наблюдавший за своим галантным другом, не сдержался и прыснул со смеху.

— Совершенно неуместное проявление чувств! Моя душа уязвлена. Она страдает, — надменно заявил конь и фыркнул. — Жестокий Рок, будто в насмешку, свел меня с прекраснейшей из девиц. Я томлюсь, я не жажду ни еды, ни питья, я не сплю всю ночь — трудно уснуть, когда в голове толпятся рифмы (как просители в приемной у султана). Впрочем, — он бросил испепеляющий взгляд на Эгберта, — где уж Вам понять меня. Лишь поэт способен понять поэта! Простому смертному это не дано. Кисмет!

Опешившая, порозовевшая от смущения девушка, переводила взгляд с одного на другого: с коня на рыцаря, и с рыцаря — обратно на коня.

— О, лучезарная! Свет вашей красоты ослепляет скромного властителя рифм! — воскликнул Галахад и (уже вполне будничным голосом) заключил: — Пойду пройдусь — пострадаю немножко. Нам, поэтам, это занятие весьма полезно.

Он до самой земли склонил точеную голову перед онемевшей Люсиндой, потом картинно встряхнул гривой, заржал и неторопливо, с достоинством, удалился.

Красавица проводила его долгим взглядом, накручивая на тоненький (прямо-таки, детский) палец блестящую белокурую прядь. В больших ярко-голубых глазах девушки появились задумчивость и некоторая отрешенность. Минут десять она молчала. А затем… затем грустно вздохнула и негромко произнесла. (Очень-очень медленно, будто слова давались ей с величайшим трудом.)

— Как жаль… как жаль, что он не человек… Как жа-аль… ах-х!

Эгберт в изумлении уставился на нее. Вопрос так и вертелся у него на языке. Рыцарь открыл было рот, но дикая резь в животе на время лишила несчастного дара речи.



Глава 14

Междуглавие

Воины стояли полукругом. Их кожаные доспехи были щедро, без меры, пропитаны гусиным жиром и во все стороны щетинились многочисленными железными шипами. Короткие мечи, луки и топоры служили будто продолжением крепких, мускулистых рук. Хмурые лица, повернутые к Эрлиху, не обещали тому ни мира, ни добра. И снисхождения — тоже не обещали.

За их спинами, кое-как прилепившиеся к могучим стволам деревьев, серели кривобокие приземистые домишки. Крошечные окна были наглухо закрыты ставнями. Так бывают закрыты глаза молящегося — молящегося перед смертью, молящегося о Чуде. Ибо надежда на Чудо — уже сродни ему.

Увы. И суровые воины, и те, что скрывались внутри поселенья, понимали: они обречены. Там, где проходил барон Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт фон Труайльд, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, словом, там, где проходил этот благороднейший господин, — в живых не оставалось даже мыши. Святые отцы неоднократно и неединожды благодарили его за приносимые с поля боя щедрые, обильные дары. Монашки также обожали его: о, нет-нет-нет!!! отнюдь не за красоту! Ангельскую, предивную красоту, явленную в его лице божьему миру. Нет-нет-нет! О, не-е-ет! Это было бы слишком суетно и потому грешно. Но за великую, достойную всяческого подражания, лютость к врагам и беспримерное благочестие. «Вылитый архангел Михаил!», всплескивали они пухлыми ручками.

…Этот бой не стал исключением.

— Во имя короля, Пресвятой девы и моей несравненной Имбергильды, вперед! — взревел благородный Эрлих.

Боевая канаста — пятьдесят семь рыцарей, ровным счетом пятьдесят семь! — ринулась на врага. Пятьдесят семь смелых, пятьдесят семь храбрых, пятьдесят семь непобедимых. Вооруженные до зубов, еще не остывшие от разгрома мятежной деревни, черные от копоти и запекшейся крови — и своей, и чужой — молча, с неумолимостью смерти, налетели они на язычников.

Визг, лязг, грохот — все слилось воедино. Глухое рычание и сопение, скрежет зубовный, треск ломаемых костей и рвущихся сухожилий, и пронзительные, раздающиеся то тут, то там, вопли: «БЕ-Е-ЕЭЙЙЙ!!!» Все вокруг почернело от крови.

Пролетавшие мимо ангелы, наверняка, закрывали глаза и уши, дабы не ослепнуть и не оглохнуть от ужаса.

Надо отдать должное лесной погани: сражались они люто! Дрались, как звери — не желая ни сдаваться, ни помирать. «Жаль истреблять таких храбрецов» — нет-нет, да и мелькало в голове то у одного, то у другого рыцаря. Да-аа… Жаль. Так думали рыцари, продолжая убивать. Ибо как не велика была отвага лесных варваров, она не спасала их от неминуемой гибели. Уж слишком неравными оказались силы. И, отметая прочь крамольные мысли, рыцари убивали безрассудных храбрецов.

Тот же, кто не мог добраться до мужчин — с молитвой на устах, резал женщин. Резал, как кур — сожалея лишь о том, что некогда, увы, получить законное удовольствие. Сожалел и тут же радовался — ибо сдерживая плоть, становишься чище, а, стало быть, ближе к Богу. И ликованию его в тот миг не было предела! И светлой радости его не было границ!

Стариков и детей убивали и быстрей, и проще — как кроликов к обеду. Один, точно выверенный удар по голове — и, оп-пля! — готово!

…Вскоре — точь-в-точь перед вечерней молитвой — все, наконец-то, закончилось. Это была победа. Это был разгром. Усталые, измученные долгим сражением и не менее долгим плутанием по бесконечным лесным тропинкам, рыцари медленно, постепенно приходили в себя. Поиски последнего из варваров, богомерзкого колдуна, также увенчались успехом. И, жалея своих воинов и слуг, барон Эрлих решил собственноручно уничтожить дьявольское отродье.

Он изо всех сил сдавил грудную клетку язычника и продолжал давить, пока кости его жертвы не хрустнули (о, какой то был желанный, упоительный для слуха звук!) и кровь не хлынула изо всех отверстий (как то — носа, рта и поросших длинным седым волосом, ушей) богопротивной твари. Глаза язычника вылезли из орбит и, наконец, — кр-ррак! — треснули. Раздалось странное шипение, клекот и сильное, жилистое тело, вдоль и поперек испещренное черными и золотыми значками и буквами, дернулось пару раз и — обмякло.

— Что, не спасли Тебя твои демоны?! — вскричал Эрлих, предвкушая радость и гордость (вполне законную гордость) Его Величества и нежные взгляды Ее Величества. Словом, то, что еще больше, еще сильней упрочит его, и без того незыблемое, положение при дворе. — Так отправляйся же к ним, в адское пекло!

И, с усмешкой явного превосходства, отшвырнул останки последнего варвара.

Вирмунстьерский Лес, со всеми его обитателями — и двуногими, и четвероногими — на протяжении стольких лет (долгих лет, нескончаемых лет) сопротивлявшийся и королевской, и церковной милости и баламутивший всю округу, более не существовал. Справедливость и порядок восторжествовали! Ни одно поганое языческое дыхание, ядовитое и тлетворное, более не оскверняло христианский мир.

Эрлих стянул латную рукавицу и утер мокрое от пота и чужой крови лицо. Коротко вздохнул, превозмогая навалившуюся усталость, и медленно, с наслаждением, обвел глазами поле боя. О, сердце его пело не зря-я-аа!

Мертвые тела лежали вперемежку с разрубленными и разодранными фрагментами: там рука, там нога и чье-то ухо, а там, посреди змеящегося, еще не остывшего клубка кишок, — глядишь, и голова. Выбитые глаза, зубы и мозги, отрезанные пальцы… Все обильно полито кровью и пересыпано пеплом — блюдо, приготовленное и поданное к пиршеству Смерти. Воистину роскошному, воистину завидному пиршеству. Благословенному (пиршеству)!

Обирать мертвых не стали, да в том и не было нужды: подземные пещеры, вырытые под нелепыми на вид хижинами, хранили неописуемо огромное количество золота, серебра, самоцветов и, конечно же, дорогих мехов — их оказались целые связки. К небывалой радости победителей, все оказалось в преотличной сохранности.

Они стояли и смотрели на догорающий лес. Грязные и окровавленные, покрытые пеплом и копотью, взмокшие и тяжело дышащие. Стояли и смотрели, смотрели — и не верили своим глазам. Страшнейшая язва зарубцевалась, страшнейший нарыв был, наконец, вскрыт. Отныне имя их великого господина еще ослепительней воссияет на небосклоне рыцарства, а уж они…они-то…эх-хх! Что ж, и они — тишком-молчком да, глядишь, и последуют за ним, глядишь, и притулятся где-нибудь неподалеку. Ну, хоть бы и на самом краешке, хоть бы и на самом краешке, да и притулятся! Да-аа! Ведь есть Бог на свете, а, значит, и преданность их будет оценена, верность их вознаграждена. Нет, ей-ей, притулятся! И да благословит Всевышний господина барона, отныне и вовеки веков! Аминь!

Так думали победители, то и дело поглядывая в сторону телег, заботливо припасенных для языческого добра и доверху нагруженных. Для верности связанное найденными в пещерах шелковыми шнурами, оно только и ждало дележки. Так думали победители — и глаза их сияли.

— Хвала Всевышнему! Мы потрудились славно! — взревел благородный Эрлих, и его немногочисленные, оставшиеся в живых, слуги и воины нестройным хором поддержали своего господина. Их чистые, простые души, словно кубки вином нового урожая, наполнились ликованием.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава сто пятьдесят

шестая




Глава восемнадцатая



Да уж…. Рыцарю и крестоносцу вовсе не полагались такие нежности. Ну, не солидно это (ей-богу!). Истинный рыцарь должен иметь непрошибаемое здоровье и (если потребуется) — грызть зубами железо. А всякие там боли и недомогания — более приличествуют дамам, а не мужчине. Все эти «мудрые» постулаты склубились в голове у бедолаги, и к физическим мукам тотчас прибавились моральные. (Как будто первых было ему недостаточно…ох!)


Спас Эгберта подошедший монах. Старик поохал, поахал, сочувственно качая головой, посмеялся над незадачливым рыцарем, сварил травяной отвар и заставил-таки рыцаря ме-едлен-но (господи, спаси и помилуй!) выпить его. Первый же глоток навел Эгберта на мысль, что терпеть боль — из двух зол, пожалуй, наименьшее. Но крутой нрав святого отца был ему слишком известен, поэтому Эгберт вздрогнул и… допил отвар. Казалось, он вот-вот скончается: либо от боли, либо от омерзительно горького лекарства. Но уже через каких-нибудь полчаса рыцарь воспрял и телом, и духом. И даже упоминание отца Губерта о предстоящем обеде не испортило ему настроения.


…Трапеза была в самом разгаре, как вдруг слева, из зарослей орешника, показались две странные фигуры. Кажется, это были люди. Кажется, мужчины. Определить их возраст оказалось сложней: под толстой коркой грязи было невозможно разобрать: гладкая или морщинистая у них кожа.


Один из них (тот, что погрязней) выскочил на середину поляны, как раз перед сидящими. Всплеснув руками, он подпрыгнул (не слишком высоко, но впечатляюще), заурчал, закряхтел, заквакал и, мотая во все стороны круглой, давно нечесаной башкой, забегал по кругу, то и дело останавливаясь и простирая руки к зрителям. Словом, старался вовсю.


Рыцарь не знал, что и подумать. Он огляделся по сторонам: могучий старик, как ни в чем не бывало, продолжал наворачивать мясо, поглощать салат и с одобрительными возгласами отправлять в рот очередной кусочек лука — тоненький и хрустящий, прожаренный до янтарной прозрачности.


Люсинда, казалось, не разделяла его спокойствия: девушка сидела, как аршин проглотивши, и буквально не спускала глаз с непрошеных гостей.


А нелепое существо никак не могло утихомириться. Пот градом катился по его лицу, но оно продолжало размахивать грязнющими руками, трясти сальными лохмами и то и дело, набычившись, подскакивало к сидящим. И при этом — что-то безостановочно лопотало. К сожалению, половина зубов и кончик языка у существа напрочь отсутствовали, и понять его казалось невозможно. Спутник энергичного уродца маялся неподалеку. Правда, вел он себя потише, попристойней: теребил подол холщовой рубахи, почесывался и, то и дело, воровато озирался по сторонам.


Рыцарь, жалея бедолагу, хотел было пригласить его разделить скромную трапезу, но тут из-за угла скалы, степенно кудахтая, словно ведя неторопливую беседу, и, наверняка, обсуждая нечто серьезное, вышли куры. Беленькие, черненькие, рыженькие, пестренькие. В следующий же миг бродяги бросились на них и молниеносно сцапали каждый по курице. Не обращая внимания на гневные вопли Люсинды и монаха, потрясающего огромным ножом; под аккомпонемент истошного кудахтанья, ворюги скрылись из виду.


Попытка старика вместе с Эгбертом догнать их не увенчалась успехом. Проходимцев уже и след простыл, так что ничего не оставалось как, несолоно хлебавши, повернуть обратно. Старик охал, кряхтел, отдувался, но — тем не менее — шел без остановки. Да так быстро, что рыцарь едва поспевал за ним.


— Что это за люди? — недоумевал Эгберт.


Дыханье их стало ровней, они замедлили шаг: уютная пещера отшельника была уже совсем близко.


— А-а-а… эти… уфф! Да пророки бродячие, «апостолы», — рассеянно отозвался монах. — Ох, и надоели, ох, и замучили! Спасу нет! Повадились ко мне кур воровать, — пожаловался он рыцарю. — Видал, какие у меня куры? Ага, то-то же! В деревне за воровство и дубиной по хребту схлопотать можно, а я что? Я — человек божий. Покричу, ногами постучу, а если уж догоню — отниму птичек, на том и все. Думаешь, они не понимают? — прищурился отец Губерт. — Еще ка-ак! И ведь ловко устроились, черти: пока один свое талдычит (пророчествует, по-ихнему), другой — добычу караулит. Уж который раз смотрю их представление, а все не могу засечь тот момент, когда он на кур бросится. Профессиона-алы! — с уважением сказал старик, разглаживая всклокоченную от бега бороду.


— Что же вы их не прогоните? — возмутился рыцарь. — Ведь они дармоеды!


— Дармоеды, — охотно согласился монах. — Да не простые дармоеды — идейные! Им, вишь ты, было видение: все зло этого мира, вся его бренность, все ничтожество… от кур. Ну, и надо их поэтому… что? Правильно: уничтожить. Лучше всего съесть. Чтоб, значит, добро не пропадало. Еще и героями себя выставляют! Вот, мол, мы какие — бесстрашные! «Лыцари духа!» Тьфу-у-у! Гнать бы их в три шеи да со свистом, всей деревней гнать… Кольем-дрекольем! Но ведь пропадут, с го-олоду передохнут! Ничему серьезному, видать, не обучены, работать лень, да и (сам понимаешь) мания величия у них. Кому они, такие, нужны-то? — заметил старик. — Бог с ними, прокормимся. Все развлечение. А начнут по-настоящему народ с пути истинного сбивать (тут, в округе, деревень полно), да посягнут на большее, тогда и посмотрим.


Ладно! Пробежались, аппетит нагуляли — давай-ка обедать. Хорошая еда — дело благородное и богоугодное. Впрочем, я, кажется, это уже говорил.


И потянулся обед, плавно перешедший в ужин. На этот раз вино было светлее, легче и намного проще, хотя и отменно хорошо. Оно уже ничем не напоминало ни вино из королевских запасов, ни тем более — божественную амброзию. Скорее — то, чем угощают особо важных и дорогих (либо многократно титулованных) гостей в средней руки трактирах. Не настолько хмельное, чтобы низвести пьющего с высоты положения хозяина мыслей и поступков до положения риз и превратить благородное лицо в Ваше Свиномордие. И не настолько изысканное, чтобы постоянно отвлекаться от умной беседы на его восторженное смакование. От того, которым старый монах потчевал рыцаря первый раз, оно отличалось так же, как миловидная, свеженькая девица отличается от ослепительной светской красавицы.


В общем, вино как вино. Для простой сытной трапезы — запивать хорошо наперченную жареную курятину с золотистой хрустящей корочкой и блюдо зелени — лучше и не сыщешь. Да и не стоит искать. Ей-богу.


— Люблю гостей, — поглаживая тугое, выпирающее брюхо и сладко жмурясь, мечтательно произнес отец Губерт.


— Но Вы же отшельник, — изумленно возразил рыцарь.


— Кого не люблю, для того и отшельник. А кому душа радуется — милости прошу к нашему шалашу! Сам посуди. Придут ко мне, например, девочки — внучки мои, а я им: «Знать вас не хочу и не желаю — предаюсь размышлениям. Уходите прочь, чтоб духу вашего…» и так далее. Эт не по-родственному! Они у меня добрые, тонкие натуры — виду не покажут, но обидятся. Да самая возвышенная мысль того не стоит, чтоб из-за нее человека либо иную живую тварь обижать!


А малышей лишний раз увидеть? — умильно пробасил старик и смахнул навернувшуюся от избытка чувств слезу. — Они, драконы-то, пока маленькие — совсем ручные, ла-асковые. Как собачата. А уж лю-бопы-тные… «Дед, это почему? это отчего? откуда все берется? а что если? а как? а где?» Ох, просто засыпают вопросами! — довольно крякнул старик.


— Чепуха! Дракон должен быть мерзким, тупым и зловонным, — непререкаемым тоном заявил Эгберт.


— Чего-оо?! Где это ты такой дури начитался, а? — возмутился монах. — Где, я тебя спрашиваю?!


— Ну-у, — замялся рыцарь, на всякий случай делая шаг назад. — В надежных источниках.


— Ах, в наде-о-ожных… — ухмыльнулся старик. — Ну-ну. И что там еще написано? Какие такие «мудрые» речи? — эти слова он произнес с особой язвительностью. — Чего молчишь? — наступал он на Эгберта, упрямо сдвинувшего брови и явно не желающего сдаваться.


— Дед! Сверни-ка ему шею! Нечего церемониться! — рявкнула Мелинда.


Она подошла незаметно, услышала конец разговора и теперь, уперев руки в бока, грозно возвышалась позади Эгберта. Вид у красавицы был самый, что ни на есть, кровожадный.


Несчастный рыцарь оказался зажат между могучим дедом и его не менее грозной внучкой. Он лихорадочно соображал, как с достоинством выбраться из этой ситуации. Драться с женщинами и стариками, пусть и многократно превосходящими его по силе, казалось Эгберту верхом дикости. Спастись же бегством означало покрыть себя несмываемым позором. (К чести Эгберта, подобный нерыцарственный вариант даже не пришел ему в голову). Что ж! он решил в очередной раз проявить благородство и достойно встретить свою (увы! почти неминуемую) смерть.


— Знал бы ты, какие они умницы да чистоплюи, — неожиданно смягчившись, сказал старик. — Вам, людям, до них еще ой-как далеко…


— Да что ты с ним разговоры разговариваешь? Придави его и дело с концом! — возмутилась златокудрая красавица.


И неизвестно, чем бы дело кончилось, но молчавшая до сих пор Люсинда вдруг подскочила к рыцарю, схватила его за руку и, резко оттолкнув в сторону, заняла его место. На ее прелестном личике появилось выражение свирепой решимости. Девушка выпрямилась во весь свой крошечный рост и гордо выпятила острый подбородок. Щеки ее пылали, а голубые глаза метали искры, как у разъяренной кошки.

— Как вам не стыдно?! — выпалила Люсинда. — Он же гость. Еще чуть-чуть — и вы бы его убили!

— Подумаешь! Невелика потеря! — огрызнулась ее сестра. — Под ногами так и путается. Надоел!

— Да никто его и пальцем бы не тронул! Чего ты взбеленилась? — пожал могучими плечами монах. — Уж и пошутить-то нельзя.

— Один медведь тоже пошутил, да мужика прихлопнул. Оказалось — до смерти, — съязвила Люсинда и укоризненно покачала головой, переводя взгляд с угрюмо насупившейся сестры на деда, недовольно ворчащего себе под нос. — Эх, вы-и! Совсем одичали.

Поняв, что легко отделался, и вакантное местечко в раю только что занял кто-то другой, Эгберт вдруг почувствовал слабость в ногах. Они будто утратили и кости, и мясо, и тугие мышцы вместе с сухожилиями, превратясь в два куска дрожащего, трясущегося желе. И держать хозяина отказывались категорически. Ка-те-го-ри-чески! Рыцарь кое-как доковылял до ближайшего бревна и, под жалостливым взглядом Люсинды, медленно опустился на него.

Златовласка смерила его уничтожающим взглядом, издала громкий звук: не то вздох, не то фырканье, как возносящийся из морских глубин гигантский левиафан и, развернувшись, скрылась в лесной чаще. Ее сестра легкой тенью скользнула вслед.

Эгберт проводил девушек долгим затуманенным взглядом.

Старик смущенно прокашлялся.

— Не обижайся на нас, — уже миролюбиво пробасил он. — Ну, попугали тебя. Так что же в том странного, сын мой? Неизвестно кто является неизвестно откуда, да еще и неизвестно зачем. Машет мечом, орет нечто невразумительное, сует нос, куда не след, высказывает наизавиральнейшие идеи. У тебя же в голове — прости меня, Господи! — сплошная бредятина! Да и хорош ли ты, плох ли — на лбу у тебя не написано.

— Благородный рыцарь не может быть плох! — горячо возразил Эгберт.

Но тут он вспомнил свою первую встречу и рыцаря, отнюдь не страдавшего ни добротой, ни хорошими манерами и ни на грамм не отягощенного совестью (если, конечно, эту субстанцию — загадочную, невидимую, но порой весьма (о, ве-есьма!) ощутимую и причиняющую столько неудобств, можно измерить на вес). Вспомнил — и вовремя прикусил язык. Старый монах внимательно посмотрел на Эгберта и, словно прочел его мысли.

— Да, сын мой, да. Ты все верно понял. Теперь, посуди сам, нам-то каково? А-а? Мы важным делом заняты, а тут, что ни день, то новое «явление». Шатаются всякие-разные. Не лес, а проходной двор какой-то! — пожаловался монах. — Вот и ты туда же. Не спорь со старшими! — рявкнул он на раскрывшего было рот Эгберта. — «Ведь не первый день землю топчу и небо копчу», сказал поэт. И на таких, как ты, драконоборцев (тьфу, слово-то какое поганое!), у меня просто нюх. Я вас, окаянных, двадцать седьмым чувством чувствую. Оно-то и подсказывает мне: не просто так ты сюда заявился. Не здешних красот ради. Не птичек послушать да на травке поваляться. Дракон тебе нужен, дракона ты ищешь. Ну, что? Я прав?

— Прав, — покаянным голосом произнес Эгберт, опуская голову.

— Старый я совсем, не пойму. Скажи, на что он тебе сдался, дракон этот? На кой ляд?! Сильный он, могучий, кровожадный. Да ведь он людей-то как раз и не трогает. Мы тут на днях беседовали, как говорится, «за жизнь». Знаешь, что он мне заявил? «Как это я, дедушка, разумную тварь жизни лишу? Жестоко это и неправильно». Чешуйчатый, хладнокровный, голова, как у змеи, а рассуждает умней вашего. А насчет мяса… — старик усмехнулся. — Так ведь и ты, как я погляжу, им не гнушаешься, за обедом и ужином отбивные уписываешь. Нет, нет, мне не жаль! И не в упрек тебе будь сказано. Хотя мог бы и того… салатиком перебиться. Сырком-творожком. Фруктами-ягодами. Не-е-ет, мясо тебе подавай! А ведь ты человек. Homo в смысле sapiens, — продолжал ерничать старик. — Должен иногда сдерживать звериные порывы.

Так и с подвигами этими. Лишить жизни (ты ж не любоваться на него приехал!) прекрасное дикое существо для того лишь, чтобы перед другими покрасоваться: «вот, мол, я какой!» — это, брат, не подвиг. А жестокая дурость и блажь. Если это существо, к тому же, наделено божественным разумом — то и вовсе преступление. За это не награждать, не воспевать — нака-азывать надо. По всей строгости, чтоб другим не повадно было!

— Да не мне он нужен, не мне! А одной, — тут лицо Эгберта перекосило, как от зубной боли, — одной… даме. Дальней родственнице.

— Хм… Среди дам до такой гадости могла додуматься только одна, — задумчиво протянул отец Губерт. — Рыцарь-то наш знаменитый, «идеальный идеал» — он-то ведь с натуры списан, да-а! И потомков, сукин сын, успел наплодить ой-как немало, чтоб его на том свете черти в клочья изодрали! И законных, и незаконных — не перечесть! Была среди них и некаяособа — между нами говоря, жуткая притворщица. И дрянь еще та-а-а! «Достойная» дочь «достойного» отца. Историей про то, как она свой титул обрела, можно детей малых пугать. Ох, изорутся ведь, бедняжки, — покачал головой монах. — Ужель та самая графиня? Ежели ты, парень, на нее «напоролся» — ох, я тебе не зави-идую! Но даже это тебя не обеляет!

Глядя на могучего старца, Эгберт вполне отдавал себе отчет, что силы неравные и признаться во всем (чистосердечно, как на исповеди) — значит, вновь искушать судьбу. Но и долго скрывать правду никак не получится.

— Невеста попросила меня привезти ей в качестве свадебного подарка голову дракона. Хоть самого завалященького.

Лицо старца, и без того не слишком доброжелательное, при этих словах резко побагровело. Неизвестно, что возмутило отца Губерта сильней: сама чудовищная просьба либо кощунственная мысль о «завалященьком» драконе. Да разве это возможно? Дракон и вдруг — какая мерзость! какое непотребство! такое и слушать противно! — «завалященький»! Так или иначе, но святой отец начал медленно подниматься, на ходу угрожающе закатывая рукава рясы.

— И ты, конечно же, согласился, сын мой? — голосом, не предвещающим добра, нарочито спокойно вопросил отец Губерт.

— Да, — с отчаяньем выдохнул рыцарь Эгберт Филипп, еще в недавнем времени сиятельный господин барон, а в нынешнем — первейший кандидат в покойники. — Да, я обещал. И должен сдержать свое слово. Хотя… — голос его дрогнул, — хотя мне и не хочется. Совсем не хочется. Бог свидетель!

— Ты что, так ее любишь?

— Да я ее т-тер-рпеть не могу-у! — произнес Эгберт. — Но ведь я обещал, понимаете?! О-бе-щал. Хотя и люблю зверей. Всех, кроме крокодилов, — нехотя, будто в чем-то постыдном, признался он.

— Ну, надо же! — поразился монах. — А зачем тогда на малыша с мечом кидался?

Эгберт поднял на старика изумленный взгляд.

— Защищать слабых и обиженных — священный долг каждого рыцаря. Я не мог допустить, чтобы невинную девицу сожрали прямо на моих глазах. Господи, она та-ак кричала… У меня от ее крика едва сердце не лопнуло.

Рыцарь покачал головой. Его передернуло при одном лишь воспоминании.

— Ну, кричала, — согласился старик. — Ну, и что?

— Ка-ак это, что?! Она же на помощь звала!

— Но не тебя же, — заметил монах. — Она сестру звала, Мелинду. Малыш опять лягушек нажрался, его тошнить начало. Любопытный он, вот и жрет, что попало: лягушек, землю, дохлых жуков, птичий помет и прочую пакость. Его и тошнит периодически.

От услышанного голова Эгберта пошла кругом. Он уже почти привык к тому, что все у него идет наперекосяк, абсолютно противореча духу и канонам рыцарских романов. Но это, самое что ни на есть, прозаическое объяснение… Нет-нет! это не лезло уже ни в какие ворота! Лицо рыцаря отражало… так и хочется написать — «сложную гамму чувств, бурных и противоречивых, сильную внутреннюю борьбу, ураган страстей и бушующий океан удивительных мыслей», но… все это было бы неправдой. Потому как лицо рыцаря не отражало абсолютно ничего. Кроме полнейшего замешательства.

— Пошли, — неожиданно сказал старик. Он, как фокусник, вытащил откуда-то узкую полоску плотной чёрной ткани и завязал рыцарю глаза. Словно коршун цыплёнка, отец Губерт могучей дланью «закогтил» плечо Эгберта и куда-то потащил за собой.

Глава 15

Глава девятнадцатая

Драконлежал среди кочек мягкого мха, его коротенькие толстые лапы торчали в разные стороны. Видно было, что он обожрался: кожа толстого, вздутого живота (точнее, пуза) натянулась до предела, того и гляди — лопнет. Тоненькая голубая жилка часто-часто-часто пульсировала на тщедушной бледной шее дракона (чешуя на ней почему-то отсутствовала). Сердце Эгберта внезапно сжалось.

Лежащее перед ним существо выглядело трогательно-беззащитным. Как он, Эгберт Филипп, барон Бельвердэйский, мог желать его смерти? И, главное, ради чего? Дабы угодить невесте, о которой он не мог вспоминать без содрогания? Доставить ей новую модную «игрушку»? Рыцарь до боли сжал кулаки, на душе у него неожиданно стало так мерзко. Не отрывая глаз смотрел Эгберт на лежащее перед ним существо. Шкура неприглядно-зеленого цвета, вся в бугорках и шишках, и каких-то пятнах, смешные толстые лапы с короткими коготками и жалкая, местами будто вылинявшая серо-бурая шея. Ничего, а ничегошеньки, в облике этого существа не говорило о его величии.

— Какой-то он… — замялся рыцарь, не желая обижать старика.

— Неказистый? — догадался тот, наблюдая, с какой жалостью Эгберт разглядывает сладко дрыхнущего дракона. — Чудак-человек, он ведь еще маленький, вот и окраска соответствующая. По-ученому, мимикрия, — пояснил монах.

— Мими… что? — не понял рыцарь

— Защитная окраска, балда! Чтоб не заметили, да не сожрали. Вот вырастет, станет мудрым, сильным и так далее, словом, — настоящим драконом, — тогда и о красоте подумать не грех, — засмеялся старик. — А пока что она ему ни к чему.

Они еще немного постояли над тушей спящего, причмокивающего во сне, дракона. Но вдруг ему приснилось, наверняка, что-то очень страшное и удивительное: высоко подняв кожаные складки над закрытыми глазами, он тихо протянул: «У-у-ууу-у!» и затрясся, засучил лапами. И то-оненько, протяжно заскулил.

Выражение его морды стало таким жалобным, таким несчастным, что Эгберт не выдержал и осторожно, стараясь не разбудить, погладил его. Кожа чудовища оказалась на ощупь неожиданно приятной, как дорогой шелк. Почувствовав ласку, дракон глубоко вздохнул, умиротворенно плюхнулся набок, и вновь засопел и зачмокал.

— Глянь-ка, успокоился, — качая головой, прошептал старый монах и повернул к Эгберту удивленное лицо. Взгляд его круглых глаз неожиданно потеплел. — Думаю, вы найдете общий язык. Какой ребенок ласку не любит?

И тут до окончательно сбитого с толку, замороченного рыцаря, наконец-то, дошло.

— Ка-ка-ко-ой ребе-бенок? — оторопело, заикаясь от волнения, спросил Эгберт. — Это что, не взрослый дракон?!

Наслаждаясь произведенным эффектом, старик смачно расхохотался. Он хлопал себя по толстым ляжкам, крутил седой головой и аж повизгивал. Столь несолидное поведение духовной особы поразило рыцаря еще сильней. Наконец, отец Губерт (с трудом) успокоился и, утирая выступившие слезы, насмешливо взглянул на собеседника.

— Эх, ты-и! Дракона ищешь, а каков он из себя — знать не знаешь, ведать не ведаешь. Читал я ваши романы, — с ехидцей продолжал старик. — Сущий бред от начала и до конца. «И тогда славный князь наш Буансервайнд поразил дракона в самое сердце. Заревело чудовище, выпустило напоследок столб пламени, зашаталось на мокрых, покрытых сизой чешуей, лапах — и, наконец, рухнуло в море. И скалы содрогнулись от ужаса — содрогнулись в последний раз.» Ха! Ха! Ха! Чушь собачья! Да ни один из этих ваших писак взрослого дракона в глаза не видел! — раскипятился монах и, от полноты чувств, треснул Эгберта по плечу.

— Да он таких размеров, что ты и не поймешь сперва, кто это перед тобой. Лежит, не движется — истукан истуканом. Ежели глаза закрыты — спит; чуть приоткрыты — значит, дремлет, переваривает; полностью открыты — размышляет. Драконы — они, сын мой, великие философы и мыслители. Созерцают и размышляют, размышляют — и снова созерцают. Вот уж кому чужда мирская суетность, — с уважением и даже некоторым почтением в голосе произнес монах. — Да их без особой нужды с места не сдвинешь. Как во-он ту гору.

И он махнул рукой куда-то позади себя.

— Взрослый дракон непобедим. Неукротим и могуч, как стихия. И так же прекрасен! — с гордостью сказал отец Губерт. — Только вот… его еще вырастить надо, — голос монаха предательски дрогнул. — А дите…что ж! оно дите и есть! Его погубить, что плюнуть. Проще простого. Э-э-эх… И если эту мелюзгу еще так-сяк спрятать можно, то тех, что постарше, уберечь сложней. Им же никто не указ! Силенок еще маловато, в мозгах — полный раздрай и драться, как следует, не умеют, а ку-уда-а там! Гер-рои!

Выдержки — а никакой. Учу их, учу — язык о зубы сбил. «Пока, говорю, вы еще дети, будьте осторожны, не лезьте на рожон!» А в ответ: «Ты, дедушка, старый, глупый и ничего в жизни не понимаешь». Эт я-то не понимаю?! У-ух! Вот и пыжатся, чуть что не так — огнем плюются, пугают людей и скотину, проезжих задирают. Одно слово, подростки. Ни тебе детской ласки, ни взрослого ума. Сплошной гонор, обиды и недоразумения. А среди прохожих да заезжих, бывает, и твои собратья попадаются. Они хоть и старше моих питомцев, да только соображают не лучше. С добротой у вас, людей, как правило, туговато. С чувством юмора и вообще беда. Вместо того чтобы разобраться — хватаетесь за мечи. Р-раз, два! Вжик-вжик! И летят юные головы под копыта рыцарских коней. А потом слагаются песни и пишутся романы об Отважных рыцарях, Спасителях, Освободителях и Уничтожителях Страшных, Зловещих Чудовищ. Эх, вы-и-и… дур-рачье! — с презрением сказал монах. — Ну, понял теперь? — спросил он Эгберта после недолгого молчания.

— Ну, — кивнул вконец огорошенный рыцарь.

— Подковы гну! — рассердился старик. — Я тут битый час пред тобой рассыпаюсь мелким горошком, а все, видно, попусту. Ладно, потом поймешь. — И он, кряхтя и охая, поднялся на ноги. — Заболтался я с тобой, а ведь пора и других проведать. Например, того, которого ты сдуру чуть не порешил. Ох, испортят его девки, избалуют вдрызг. Он хоть и мал еще (пять лет по-вашему), а сообража-ает. У-у-ум-мница! — умилился старик. — И слушай, какой безобразник! Я его на прошлой неделе отчехвостил (надо сказать, за дело), так он что сотворил? А?! Рясу на мне поджог. Отомстил, стервец! — похвастался отец Губерт. — Все-таки надо бы с ним построже, — ворчливо добавил он. — Парень растет, не девка. А то они его, знаешь, как называют?

И, сложив полные губы трубочкой, старик, ерничая, протянул:

— «Му-у-усик!» Тьфу! — в сердцах сплюнул он. — Разве ж это имя для потомка древнего и славного рода? Не спорю, изо всего выводка, он — самый хорошенький и обещает стать истинным красавцем. Ну и что с того? — Старик с досадой хмыкнул. — Ничего, скоро его ко мне приведут, пора ума-разума набираться. Даст бог, вся дурь из него и повыветрится.

Внучки мои любимые — няньки хоть куда. Но только для маленьких. Подрастающему дракону все эти «муси-пуси» только во вред. А разве ж их переубедишь? Особенно Мелинду. Чуть что не по ней — нахмурится, засопит и ка-а-ак рявкнет: «Сама знаю! Отстань!» Не девка, настоящая дракониха, — полуобиженно, полувосхищенно посетовал отец Губерт.

Мужчины вернулись к костру.

— А где она… они живут? — еле сдерживая дыханье, с горящими глазами, но как бы невзначай (абсолю-ю-утно равнодушным голосом) решился спросить Эгберт. От одного упоминания имени возлюбленной все прочее выскочило из его головы.

— Да там, — неопределенно махнул рукой монах, в упор глядя на рыцаря, — неважно где.

На мечтательном и восторженном лице Эгберта появилась глупая улыбка. Для человека в здравом уме и ясной памяти, то бишь с незамутненным любовью сознанием — это было нелегкое (ох!) зрелище.

Старик сочувствующе похлопал несчастного по плечу и тихо, вполголоса, посоветовал:

— Ты бы с ней поосторжней.

— Сини-ичка моя! Такая маленькая! — выдохнул Эгберт.

— Парень, очни-ись!

Монах с силой потряс Эгберта за плечи. Никакой реакции. Насупившись и еще раз тяжело вздохнув, отец Губерт сел напротив. Проникновенно глядя в лицо рыцарю и безуспешно пытаясь поймать его взгляд, он предостерег:

— Она ж медведица. Не соизмеряет силушку: как начнет на радостях нас с Люсиндой обнимать да тискать — вечно синяков понаставит. Я вроде не слабак, на здоровье (слава богу!) не жалуюсь, но против нее — комарик. А тебя она и вовсе зашибет ненароком. Как бы нам тебя хоронить не пришлось раньше времени, — сочувственно произнес монах.

Ушибленный любовью рыцарь молчал. Мысли его витали где-то очень (ооч-чень!) далеко. Эгберт по-прежнему не видел, не слышал и не воспринимал а ничегошеньки. Здоровенный комар подлетел к нему, уселся прямо на лоб, вольготно там устроился, медленно, со смаком, напился голубой рыцарской крови и, страшно удивленный (ну, еще бы!), снялся с места и улетел.

Бурча себе под нос, отец Губерт обнял Эгберта за плечи, поднял на ноги, ра-азвернул и, не выпуская из могучих объятий, бережно поволок обратно. В пещеру. Спать. Поскольку святой отец был убелен сединами и умудрен жизненным опытом, то хорошо понимал: толку от влюбленного — все равно, что от утопленника. А, значит, поддерживать разумную беседу он способен лишь периодически да эпизодически. Осуждать его за это глупо и грешно.

Высыпавшие на небо звезды с любопытством следили за тем, как две мужские фигуры (одна высоченная и здоровенная, вторая — маленькая и тщедушная) медленно, будто бы с превеликим трудом, преодолевали те несколько метров, что отделяли их от пещеры.



Междуглавие


— О дивная Имбергильда! Моя благоуханная роза, моя предрассветная греза… — шептал Эрлих-Эдерлих. — Смею ли я мечтать о поцелуе Вашем, о несравненная? Смею ли я допускать саму мысль об этой мечте?! Я, недостойный коснуться не то что складочки на платье Вашем, но даже и тени Вашей! Даже следа ног Ваших! О я грешный, о непочтительный…

Могу ли я унижать светлый образ Ваш подобными мыслями — образ, сотканный из поцелуев ангелов, райского света и лепестков роз? Неземную красу, воплощенное совершенство?!

Так умалял, так порицал себя храбрейший из храбрейших и достойнейший из достойнейших. Многократный победитель турниров, пленитель великанов и колдунов, убивший на своем веку немало драконов и сразивший немало врагов короны, заносчивый и гордый по праву, ни в чем не знавший удержу, не признающий ни границ, ни упреков, ни отказов; необузданный, как стихия и, как стихия же, неукротимый, любимец короля и гроза дам (и женщин всех сословий), кавалер Ордена Алмазной Крошки, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, идеал для подражания всех мальчишек королевства — он сам был сражен, покорен и разбит наголову — он, неустрашимый.

— Могу ли я коснуться взглядом… Вас? — тихо попросил Эрлих-Эдерлих, не поднимая склоненной главы.

— О, да-а-аа… — едва слышно выдохнула Несравненная.

«И не только взглядом», подумала она, любуясь могучими плечами, сильными руками (не руками — ручищами!), роскошной гривой белокурых волос и всем прекрасным обликом своего Рыцаря. «И не только… ох-х… не только взглядом», мысленно повторила девушка. «Ах, неужели он никогда не решится? Никогда-никогда?! Помогите же мне, о святые небеса!», взмолилась она.

И вчера, и позавчера, и неделю назад Имбергильда пыталась хоть что-нибудь разузнать. Но старая нянька говорить отказывалась — и наотрез! Она жалась, мялась и мычала что-то нечленораздельное и маловразумительное. Она старательно отворачивала глаза и теребила подол фартука, белый льняной подол, отороченный заморским кружевом. Она расправляла складки и складочки на своей синей бархатной юбке — невидимые складки и складочки. Она поправляла идеально прилаженный чепец. Словом, она делала все — все, что угодно, лишь бы не отвечать на вопрос девушки. Потому как знала: нечем ей порадовать «милую, ненаглядную, дорогую девочку» — ту, что быладоверена ей с самого своего рождения.

— Откажись от него, детонька… Погубит он тебя. Ему…ох-х! ему это не впервой, — печальным голосом сказала старуха и тихо заплакала. — А коли уж вовсе невтерпеж узнать чево, так найди колдуна. Тово, последнего.

— Из мятежной деревни?! — попятилась Имбергильда и трижды осенила себя крестом.

— Из той самой, детонька, из той самой, — усмехнулась нянька. — Да ты его не бойся — есть у Господа Бога твари и похуже.

«Избранник твой, к примеру», подумала она.

— Что ж, если ты не хочешь…

— Не могу я, не мо-огу-уу!

Надолго запомнила Имбергильда разговор с колдуном. С тем самым колдуном, да-да, с тем самым! Ах-хх… лучше б его не было! Зачем, о зачем она, глупая, зачем она, горделивая, искала встречи с тем, кто должен был ненавидеть ее и, наверняка, ненавидел?!

— Он любит не тебя, но твой образ, — со вздохом отвечал колдун. Лицо его было серее пепла, и черные тени залегли под его глазами.

— Нет, нет! Вы лжете! — Девушка едва не задохнулась от волнения. — Вы мстите нам за свою дочь! Но мой Эрлих…он…он, — в ее голосе прозвучали и стыд, и замешательство, и даже, даже превосходство. — Он не нарочно! ОН НЕ МОГ!!! Кто-нибудь иной — да, но не он, ТОЛЬКО НЕ ОН!

— Дурочка, — ласково произнес несчастный отец. «Как же все-таки она похожа на мою ненаглядную Гаэль!» Колдун смотрел и с трудом сдерживал боль в сердце. — Неужели Ты до сих пор не поняла: ЕГО ЛЮБОВЬ К ТЕБЕ — ДОПЕРВОГО ПРИКОСНОВЕНИЯ. Я спасаю тебя, дитя, от боли и позора. От боли и позора, — пристально глядя ей в глаза, повторил колдун.

— НЕТ-НЕТ-НЕ-Е-ЕЭТ!!!

— Это правило Неземной Любви, — развел руками колдун. — Не мое правило, не мое. И оно незыблемо. Ненарушимо. Никем и никогда.

В следующую же минуту налетевший порыв ветра — буйного-бешеного ветра — обратив его руки в крылья, завертел, закружил колдуна — и унес. И лишь терпкий, отдающий горечью, запах трав напоминал о его недавнем присутствии.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава двести

семнадцатая


Глава двадцатая


Мелинда…ах, Ме-лин-да-а… Ее сочные формы не давали рыцарю покоя. Тугие шары грудей и полукружья бедер. И это — при относительно тонкой талии. О-о-о…

Чудное виденье возникло в мозгу Эгберта так ярко, так отчетливо, что он заерзал, заворочался на ложе. Среди ночной прохлады его вдруг окатило жаром: Эгберт, как наяву, увидел губы девушки, похожие на спелую клубнику. Такую…м-мм…сладкую… Губы, не изрыгающие бранных слов и жутких проклятий. Влажные и слегка полуоткрытые, будто зовущие к поцелую. Сказочное, поистине фантастическое зрелище! Ку-уда уж до нее графине с ее неаппетитным, худосочным тельцем!

Он лежал, заботливо укрытый звериными шкурами, и никак не мог заснуть. Жар сменился ознобом, и зубы Эгберта дружно заклацали, застучали, как детская трещотка. Его била мелкая дрожь. Мысли о девушке попросту изводили его. Зная характер Мелинды, рыцарь боялся заговорить с ней даже на самую невинную, пустяковую тему. О погоде, о природе, о птичках-рыбках-червячках. А уж поведать ей о своей любви… Охо-хо-нюшки-и. «Скормит Мусику или кому-нибудь еще, — с тоской подумал Эгберт. — Как пить дать, скормит.» Бог знает, до чего бы еще он додумался, если бы сон не уволок его (не менее решительно, хотя и куда более бесцеремонно, чем прежде старик) в свое призрачное царство. Дыханье рыцаря стало ровней, озноб и жар, наконец, оставили его в покое. Но желанного забытья Эгберт так и не получил. Происходящее во сне казалось не менее странным.

На зеленой лужайке резвились крокодилы. Всегда неповоротливые твари по-щенячьи гонялись друг за дружкой, высоко задрав тяжелые хвосты и при этом пронзительно (наверняка, радостно) верещали.

Среди густой травы (она была не просто неестественно яркой, а, что называется, — «вырви глаз») вместо цветов росли…звезды. Большие и маленькие. Всех цветов радуги. Ослепительные — и не так, чтоб очень. Над ними меланхолично порхали стрекозы и бабочки с пожелтевшими от времени пергаментными крылышками.

И без того несуразную картину добивали…ох, простите! дополняли ядовито-розовые, как цукаты для торта, облака. Они были картинно развешаны чьей-то неведомой рукой по ярчайшему голубому небу.

Вдруг, неизвестно откуда, появилась Мелинда. Словно из воздуха вынырнула. Крокодилы тотчас же рванулись к ней. Они толкались и сбивали друг друга с ног… простите! с лап. Эгберт не верил глазам: зубастые твари ластились к девушке. Стрекозы и бабочки шелестящим облаком окружили ее со всех сторон. И звезды-цветы отовсюду тянули к ней свои лучи.

На обычно хмуром и неприветливом лице девушки заиграла нежная, ласковая улыбка. Показавшаяся из-за ее мощного плеча остроугольная голова на тонкой чешуйчатой шее при виде Эгберта издала пронзительный восторженный писк.

— Ты его запомнила? — удивилась Мелинда и задумчиво, изучающее взглянула на Эгберта. — А ведь и правда, он совсем неплохой парень. Да, малышка?

«Малышка» в ответ запищала еще громче, тяжеловесно запрыгала к месту, где сидел рыцарь и ласково толкнула его остроконечной мордой. От ее приветствия бедный Эгберт полетел вверх тормашками. Несуразный сон постепенно становился каким-то уж слишком осязаемым.

— Де-евочка моя, ну, не-ельзя же так! — пожурила Мелинда юную дракониху.

Опустившись на колени рядом с поверженным телом, девушка нежно, одними лишь кончиками пальцев, погладила рыцаря по щеке. Прекрасные серые глаза (какого-то невероятного сиреневого оттенка) смотрели на рыцаря в упор. Изумленно и радостно.

«Какой чудесный сон!», с грустью подумал Эгберт.

— Ну, и как долго еще Ты будешь валяться? — иронично спросил ласковый голос. — К нему дама пришла, а он бока отлеживает. Ничего себе поклонничек! А ну-ка, вставай!

Красавица усмехнулась и (как она думала) несильно ущипнула Эгберта за щеку. Он вскрикнул от боли и мгновенно, рывком, сел на ложе.

Странный, дикий, фантастический сон каким-то немыслимым образом перетек в явь. Правда, не совсем, частично, но все-таки. Окружающая природа имела обычный, то есть нормальный и даже заурядный вид. И никаких тебе розовых облаков и резвящихся, как двухмесячные щенки, крокодилов. Более того, день во сне сменился ночью наяву.

Костер по-прежнему горел, отчего лес вокруг пещеры казался еще темней и ужасней. Зловещие черные тени все так же, затаясь, караулили Эгберта. Но это было уже совсем неважно.

— Мелинда… — прошептал рыцарь, не веря своим глазам.

— Ну, да. Мелинда. Это мое имя, — подтвердила девушка.

— О-оо… Мелинда-а-а…о! — влюбленно шептал рыцарь, не сводя с нее глаз.

— Ну да, Мелинда. Аж двадцать лет уже, — вздохнула девушка.

— О-ооо… Мелинда, о-оо-о! — Вне себя от счастья, небывалого восторга и столь близкого созерцания красоты, Эгберт никак не мог заставить свой язык произнести что-либо, кроме Ее (о-ооо!)… кроме Ее Несравненного Имени.

— Плохой же из тебя собеседник. То есть вообще никакой, — вздохнула девушка.

— Ме-лин-да-а…о!

— Еще раз произнесешь мое имя, и я тебя тресну. А потом уйду и не вернусь. Никогда-никогда! Совсем никогда, — голосом, полным нежности, пообещала девушка.

Эгберт скосил глаза на ее красивые сильные руки и обреченно вздохнул.

— Я хотел… всего лишь хотел… — рыцарю, лихорадочно соображающему, о чем же спросить возлюбленную, каждое слово давалось с превеликим, небывалым (будто каторжным!) трудом. И подходящая тема для разговора — ну, никак не находилась, черт ее подери! — Я хотел лишь…

— Ну и что же ты хотел?

— Уу-узнать твое полное имя.

Страх обуял Эгберта. Нет-нет! Совсем не перед очередными тумаками (хотя это было бы, конечно, нежелательно). Он боялся потерять ее. И боялся так сильно, что к нему вновь вернулась способность к связной речи.

— Так каково же, прости, твое полное имя? Мелинда…? — спросил рыцарь, ожидая продолжения, но его (вот странность!) так и не последовало.

Он с надеждой и внезапно проснувшимся любопытством взглянул на девушку.

— Просто Мелинда, — на удивление спокойно ответила она, в свою очередь, воззрясь на Эгберта. — Чего ж тебе еще надо?

— И это все-оо? — разочарованно протянул он. — Как-то маловато для столь родовитой, великолепной и прекрасной девицы.

Златовласка смотрела на него с недоумением. До сих пор ей в голову не приходило ничего подобного. Имя у нее, видишь ли, недостаточно длинное. Ну, надо же! Глупости какие-то, пфф!

Глава 16

А дело было вот в чем. Дедушка и бабушка Эгберта, в бурном порыве вдохновения, едва не наградили своего ненаглядного, необыкновенного и (разумеется!) ни с кем другим не сравнимого внука, Самого Замечательного Ребенка В Мире и (что естественно вытекало из этого) Будущую Гордость Рыцарства, именами всех святых, имеющихся в наличии. Ну, или почти всех. Вот так их неуемное рвение едва не испортило ему жизнь. Учитывая то обстоятельство, что на каждый день в календаре приходится один-два, кое-где три, а то и пятеро святых (либо мучеников) положение будущего барона Бельвердейского представлялось трагикомическим.

Слегка поостыв, они решили оставить в списке ну, самую малость — каких-нибудь тридцать имен. (Сущие пустяки!) Дедушка с бабушкой долго (трое суток и еще целых полвечера) выясняли, какие же имена подойдут младенцу. Они спорили сдержанно, переругиваясь с большим достоинством: бабушка вспоминала, в основном, свою загубленную молодость и упущенные (грандио-озные!) возможности, дедушка же (как и всякий мужчина) — предметы более высокого порядка — бога, черта и…

Иногда, за нехваткой аргументов, они швыряли на пол очень тяжелые (но, как правило, небьющиеся) предметы.

Наконец, высокие договаривающиеся стороны пришли-таки к мирному соглашению. Отныне и до конца своих дней дитя, тихо копошащееся в колыбельке, должно было называться (разумеется, после соответствующего обряда):


Эгберт Филипп Беренгардт

Сабина Фелигон Мария

Эберхарт Нивергильд Януарий-Бонуарий

Бонфуций Алисия Михаэль

Дементий Онуфрий Ингидор

Остуазий Ленемонт Павлиций

Адельфан Ноотропил Эстуазий

Элиза Клотильда Исидор

Маргарита Ведерликт Гелеронд

Ролианд Ланцелот Вольпарен.


Словом, любящие предки, совершенно искренне полагая, что кашу маслом не испортишь, предоставили решать судьбу их потомка (то есть — охранять, направлять и периодически наказывать — разумеется, за дело) достаточному количеству небесных покровителей.

О, как же бабушка с дедушкой заблуждались! Искренне желая внуку добра, только добра и ничего кроме добра, они не учли (на первый взгляд) несущественного, пустякового (ну, просто — тьфу!) обстоятельства: большое количество людей оч-чень редко бывает единодушно.

Конечно же, все они являлись святыми. Конечно, все они желали своему крестнику, как говорят на пирах, «здоровья, счастья и всего самого наилучшего!». Конечно же, они, как могли (каждый по-своему), помогали ему. И, конечно же, ничего хорошего из этого не вышло. Пословица про благие намерения была бы, как нельзя кстати, если бы… ах, если бы речь не шла об угодниках божиих.

Впрочем, спорам да разногласиям и нимб — не помеха. «Когда в товарищах согласья нет — на лад их дело не пойдет!» Последующие события только подтвердили правдивость этих слов. Видно, святые то и дело ссорились между собой и вырывали друг у друга бразды правления судьбы Эгберта, потому что стоило лишь ему подрасти — и тут же на голову юного барона, одна за другой, посыпались оплошности, неурядицы, нелепицы, несуразности — словом, всевозможные промахи и странные события.

Словно там, наверху, кто-то невпопад дергал за ниточки. Строгой или даже (на худой конец) приблизительной договоренности между ними не существовало, вследствие чего в судьбе Эгберта Филиппа, барона Бельвердэйского, царила полная, да что там! — полнейшая неразбериха. И то, что среди его небесных покровителей присутствовали дамы — лишь усугубляло и без того непростое положение.

К тому же, представляться каждый раз полным именем было бы, мягко говоря, сложновато. Оглашение всего списка в гостях либо (о, ужас!) на королевском приеме сулило господину барону сплошные неприятности. Поэтому, с некоторых пор, он предпочитал произносить при встрече всего два первых имени, считая это вполне (о, впо-олне-е!) достаточным.

«Не будь идиотом! — мысленно одернул себя Эгберт. — Какая тебе разница, сколько у нее имен: одно, два или тыща.» Он с замиранием сердца смотрел на красавицу. И, в самом деле, какая, к черту, разница!



Глава двадцать первая


Девушка села ближе, и одуряющий запах ее кожи ударил Эгберту в ноздри. Аромат дикого меда, сухих трав, дыма и сладковатого женского пота. Необыкновенно, невероятно притягательный! До такой степени, что у рыцаря аж голова закружилась. Ни одна из придворных дам так не пахла.

Облизывая внезапно пересохшие губы, потеряв дар речи и не пытаясь умерить неистово колотящееся сердце, от бешеных ударов которого, казалось, сотрясалось все его тело и вскипала кровь, на обессилевших, ставших непослушными ногах, он приблизился к Мелинде.

Отблески костра озаряли ее, играя на роскошных кудрях девушки, что струями расплавленного золота низвергались до самой талии и… ниже. Они были ослепительны: Эгберту казалось — от них летят огненные искры. А молочная, будто атласная кожа… а тонкие, нежные запястья…охх!..ооо…

Мелинда поймала жадный взгляд рыцаря, озорно сверкнула глазами и, смеясь, показала ему острый розовый язычок. Ох, не следовало ей этого делать! В мозгу рыцаря будто взметнулся вихрь. Яростное, обжигающее пламя. Оно охватило все его существо и мгновенно выжгло излишнюю деликатность. С прерывистым рычаньем, смешанным с кошачьим визгом, Эгберт в исступлении набросился на девушку и, на ходу сдирая с нее одежду, покрывал нежное, почему-то не сопротивляющееся, тело горячечными поцелуями, больше похожими на укусы.

Учитывая характер Мелинды, он ожидал встретить яростное сопротивление, но ему было уже все равно. Он рычал и визжал, и всхрапывал от чрезмерной страсти. И девушка — как ни странно! — отвечала ему, издавая те же нечеловеческие звуки, словно все происходящее доставляло ей не меньшее удовольствие. Они еще долго катались по траве, царапая и кусая друг друга, и, то и дело, падая в костер, но при этом — даже не чувствуя боли.

Наконец, они успокоились. Исцарапанные, в синяках и кровоподтеках, в саже, с обрывками разодранной, местами обуглившейся одежды, с веточками, сухими травинками и прочим мусором во всклокоченных волосах, усталые, измученные, но — бесконечно, безмерно счастливые, обнявшись и прижавшись так тесно, будто хотели стать единым целым (навек!), они сидели у костра. Говорить не хотелось. Да это было и ни к чему — слова не могли передать то, что ощущали Эгберт и Мелинда.

Ночные ветерки, неторопливо облетавшие полянку, осторожно коснулись их разгоряченных тел и прежде, чем лететь дальше, трижды скользнули по ним тонкими прохладными пальцами. Где-то далеко, в глубине леса, запела, защелкала одинокая ночная птица. С иссиня-черного бархата небес на влюбленных с неподдельным интересом глазели звезды. С интересом и восхищением. И даже жуткая, доселе пугающая тьма вдруг показалась Эгберту уютной и умиротворяющей.

Девушка первой нарушила затянувшееся молчание. Устремив на рыцаря взгляд, искрящийся восторгом, она горячо прошептала:

— В любви ты — настоящий дракон!

— Откуда ты знаешь?! — ревниво вскинулся Эгберт. Здесь, в этом Лесу, он был готов поверить и в самое невозможное.

— Подсмотрела, — хихикнула девушка и укусила его за левое ухо. — Далековато, правда, топать пришлось. Ну да ничего. Оно того стоило!

— Ах ты, моя кошечка, кошечка-дракошечка… — вполголоса мурлыкал Эгберт, зарываясь лицом в пахнущие лесными травами золотые кудри. — Поедешь со мной?

— Куда?

— Как это куда? — удивился рыцарь. — В мой фамильный замок, разумеется. Его окружают сплошные леса. Неподалеку течет река. Очень красивая. Сам замок стоит на высоком холме, а вокруг него — ров с крокодилами. Уж-жа-асно злющими!

— Как интересно! — встрепенулась девушка. — А они большие? Что они едят? Чего не любят? Кто за ними ухаживает?

Ее вопросы атаковали Эгберта, как стая изголодавшихся комаров. Он был уже и сам не рад, что заикнулся про своих зеленокожих зубастых стражей. Свернуть разговор в прежнее романтическое русло Эгберту никак не удавалось. В любовном угаре рыцарь как-то совсем упустил из виду, что его возлюбленная без ума от всех и всяческих чудовищ. Наконец, его осенило.

— Вот приедешь и увидишь. Сама, собственными глазами.

— Ладно, уговорил! — засмеялась девушка. — Но без Матильды я никуда не поеду. Ни-ку-да. Так и знай!

— Хорошо, — покладисто сказал Эгберт. — С Матильдой, так с Матильдой.

Реши она взять с собой хоть десять, хоть двадцать, хоть целых сто драконов всех видов, возрастов и мастей, он и тогда бы не стал сопротивляться. Ему уже не терпелось отправиться в путь. Самое главное и самое важное было сделано. «Малышка, кошечка, пти-и-ичка» с радостью согласилась отправиться с ним куда угодно — да хоть на край света! И (как без этого! конечно же! разумеется!) стать женой Эгберта и хозяйкой его фамильного замка и родового поместья. Которые находились хотя и на приличном от Леса расстоянии, но все-таки (слава богу!) гораздо ближе, чем край света.

Оставались сущие мелочи. Пустяки, ерунда, право слово! Уговорить отца Губерта и еще — уговорить коня. Осуществить второе представлялось Эгберту несравненно (о, несравненно!) сложней.

И неудивительно. Галахаду так понравилось общество белокурой Люсинды, что он не отходил от нее буквально ни на минуту. Он декламировал ей стихи (исключительно с выражением), рассыпая цветистые комплименты (они по-прежнему смущали сию прелестную девицу), шутки и шуточки, и явно наслаждался не только (а, возможно, и не столько) ее обществом, сколько обретенной (наконец-то!) возможностью говорить. Вороной красавец за долгое время, проведенное в молчании, попросту истосковался по возможности свободно излагать мысли и чувства, как это и полагается существу, от природы наделенному божественным разумом. И теперь Галахад с лихвой наверстывал упущенное, вовсю упиваясь своим красноречием.

Так что, если в возможности уломать старого монаха Эгберт всего лишь сомневался (ну, самую малость), то в возможность уговорить своего любимца он почти не верил. Но попытаться стоило.

Ведь даже зная о его разумности, рыцарь не мог (да, если честно, и не хотел) отправляться в обратный (надо сказать, весьма неблизкий) путь пешью. На своих двоих. То была недостойная мысль — использовать под седло лучшего друга. Совершенно недостойная. Но иного выхода Эгберт не представлял. Разве что вот такой: взять за руку красавицу Мелинду, забросить за плечи котомку с нехитрыми пожитками и топать ножками (уподобившись семейству нищих пилигримов) через поля, луга, леса, города и деревни, в пути подвергая не только себя, но и свою драгоценную возлюбленную всевозможным (а их был огромный и очень впечатляющий выбор — как говорится, на любой вкус и размер кошелька) опасностям. Ну, уж нет! Ни за что!



Глава двадцать вторая


— Нет, нет и нет! Ни за что! Даже и не просите! — воскликнул конь, пританцовывая от нетерпения. — Снова претерпевать былые унижения? Молчать (какой ужас!) и постоянно подвергать себя очередным нелепым опасностям? Снова жить среди полного (аб-со-лют-но-го) непонимания? Считаться глупой, бессловесной скотиной?! О, не-е-е-ээт, это уж слишком! — возмущенно заржал Галахад. — Вы со своей (не скрою!) доброй, но такой приземленной натурой не в состоянии понять мою натуру — утонченную и возвышенную. Дух поэзии Вам чужд. А ведь я — пускай не Homo, но все-таки — Sapiens. Appsret id etiam caeco, — с нескрываемой гордостью заключил Галахад.

— Чего? — только и смог выдавить из себя рыцарь, ошеломленный бурной отповедью.

— Это латынь. Которую Вы, за своими дурацкими домашними хлопотами, так и не удосужились выучить, — надменно отрезал вороной красавец. Не снизойдя до объяснений, он фыркнул и отвернулся.

Внезапно из груди Галахада вырвался тяжелый, сдавленный вздох. Потом еще один, и еще… Он повернул голову к рыцарю.

— Прощай, друг! — голос коня задрожал. — Прощай и прости!

Крупная слеза ме-е-едлен-но-о-о выкатилась из опушенного густыми ресницами карего глаза.

Жестокий Рок нас разлучает.

Молчи. Прости!

Меня уже зовут,


— глухо, с надрывом, продекламировал Галахад. — Прощай навеки!

Конь неистово заржал и с бешеной силой замотал головой. Его густая, пышная грива на какое-то мгновенье грозовой тучей повисла в воздухе. Галахад взвился на дыбы, минуту-другую балансируя на задних ногах и при этом не отрывая взгляда от своего бывшего хозяина. Слезы (каждая — со сливу величиной, никак не меньше) текли уже из обоих его глаз. Конь еще раз фыркнул, всхрапнул и с каким-то диким, отчаянным ржаньем умчался в глубину леса.

Небо медленно заливалось румянцем — близился рассвет. Растроганный, расчувствовавшийся Эгберт стоял, как громом пораженный, не в силах вымолвить ни слова. «Как же он страдает, — думал рыцарь. — Бедняга.» Тыльной стороной ладони он вытер навернувшиеся слезы.

Но что-то не давало ему покоя. Что-то неясное, трудноуловимое… Какая-то мелочь. Она-то и мешала Эгберту до конца проникнуться трагизмом и пафосом ситуации. Так мешает заноза в пальце, крошечный камушек в ботинке, муха в тарелке супа. Но что это было? Что-о? Он долго ломал себе голову и никак (ну, ни-ка-ак) не мог уразуметь. И, наконец…

Вот оно! «Роман о заклятых любовниках» достославного сира Ромуальда Лисохитриссного. Как раз середина романа — глава триста пятьдесят девятая — прощание главного героя с конем, которого неведомые силы (неведомые, то есть — и сами не знающие: злу они служат или добру) коварно заманивают в волшебный лес. Навсегда. Навеки. Насовсем.

Эгберт с нежностью улыбнулся. Его любимец, конечно же, не мог упустить такую возможность: показать себя во всей красе и уйти с максимальным эффектом. Еще бы! Трагическое прощанье, картинные позы, легкий надрыв и — в завершение всего — хрустальная, как чаша Грааля, слеза героя. Воистину достойный финал! Куда уж достойнее! Собственно, этого — взвинтить, взбурлить чувства и выжать-таки слезу из единственного (зато какого!) зрителя — и добивался Галахад. Галахад Великолепный. Несостоявшийся великий трагик.

«А что! — встрепенулся рыцарь. — Неплохой вышел бы псевдоним. Не хуже любого другого. Браво, Галахад Великолепный! Браво, брависсимо!» Он рассмеялся, зааплодировал и, насвистывая веселую песенку, бодрым, пружинящим шагом направился в гущу Леса — разыскивать старика. Душа Эгберта пела от предвкушения счастливой развязки. Он уже воочию представлял себе, как они со святым отцом ударят по рукам и, в знак скрепления брачного договора, отведают (тут Эгберт зажмурился и быстро проглотил слюну) несравненных, непревзойденных, неподражаемых отбивных с хрустящим луком и поведут долгую неспешную беседу, смолкая лишь для того, чтобы пригубить рубиновое вино. Густое, будто кровь.

Однако результат переговоров неожиданно оказался плачевным. Монах злился, ярился, упирался, вздымал горе очи и пудовые кулаки и ежеминутно поминал всех святых и чертей впридачу. Рыцарь, в свою очередь, клялся-божился, бил себя в грудь, молитвенно складывая руки и падая к ногам разъяренного старика (также не забывая поминать бога, святых угодников и всяческую нечисть).

Какие тут отбивные, какой жареный лук, какое вино! Их разговор длился уже третий час, и все это время, как обезумевшая лошадь, вертелся по кругу, то и дело возвращаясь к одному и тому же: может ли сиятельный господин барон сразу же забрать свою новоявленную невесту, то бишь Мелинду Рыжекудрую, законную младшую внучку урожденного герцога Дальнибергского, аббата Фета-бри-Пармезан, а ныне — отца Губерта. Или же — он, Эгберт Филипп, отправится один, а за оной девицей явится чуть позже, с должным (то бишь торжественным и пышным) сопровождением, наиболее приличествующим важности данного момента.

Отца Губерта (как оказалось) не устраивали оба варианта. Он ни в какую не соглашался отпустить любимую младшенькую внучку черт знает куда бог знает с кем. Это предложение казалось ему верхом наглости со стороны рыцаря. О том, чтобы превратить свой драгоценный Лес (пусть даже ненадолго: на день-два, неделю-другую) в место столпотворения, старик и слушать не хотел. Ужасно! Возмутительно и категорически небезопасно. Нет! Ни за что!

Было и еще одно «но». Существенное и немаловажное. Отпускать Мелинду, как говорится, «в чем стоит», то есть без приданого (хоть бы мизерного), старику было стыдно. А снабдить будущую госпожу баронессу всем полагающимся ее нынешнему и (тем паче!) будущему статусу (золотом, драгоценными камнями и ювелирными изделиями — словом, вещами первой необходимости) — жалко. За долгие годы, проведенные в Лесу, старый монах отвык разбрасываться нажитым добром. «Вам, людям, лишь бы тратить, лишь бы расточать!» — взревел он в ответ на несмелую (даже стыдливую) просьбу рыцаря одолжить (или — на худой конец — пожертвовать) ему всего несколько золотых или горсть серебра — для удачного прохождения королевских застав, охрана которых славилась редкостной жадностью далеко за пределами королевства.

Эгберт так и не понял, что же трудней для святого отца: расстаться с внучкой или с деньгами. Потому как тот наотрез отказался ссудить рыцарю даже малую их толику. «Не мои это деньги, не мои. Я лишь хранитель. Ничего не дам, даже и не проси! Зряшнее дело ты задумал!»

В общем, обе высокие договаривающиеся стороны, как ни старались, не смогли придти к обоюдовыгодному решению. Они даже чуть было не подрались. В этот раз (как ни странно) инициатива исходила от Эгберта.

Отец Губерт отказался верить в чистосердечие рыцаря, умолявшего его отпустить Мелинду безо всякого приданого. Что-оо? Да где ж это видано, а?! Ох, и враки! Ох, и бред! И монах, с ехидным прищуром, предложил сиятельному господину барону (коли тому совсем уже ничего не нужно, ха-ха!) забирать девушку и вовсе… нагишом. Так сказать, в костюме Евы.

Любовь (большое и светлое чувство), в целом, благотворно подействовала на Эгберта. Она придала ему силы и влила в кровь капельку задиристости, которой до того времени ему (увы!) здорово не доставало. Услыхать подобную наглость… И от кого-о? кого же?! От почтенного старца, духовной особы. Да еще и (какой кошмар!) — в адрес собственной внучки. Этого рыцарь никак не ожидал. Разумеется, он не мог стерпеть подобное оскорбление своей Прекрасной Дамы — он, Эгберт Филипп, сиятельный господин барон, подпрыгнул и (что есть мочи!) саданул монаха в глаз. Тот опешил, охнул, крякнул (скорей от неожиданности, чем от боли) и уже было замахнулся для ответного удара, но…

…но передумал и с уважением взглянул на красного от гнева Эгберта, стоящего против него в воинственной позе, со сжатыми кулаками.

— Ладно, ладно! — миролюбиво прогудел старик. — Не желаешь себе добра — так и быть, женись. Только Мелинду я с тобой сейчас не отпущу, даже и не проси. А деньги…хм, деньги…ох, уж эти деньги!

Он осторожно потрогал пострадавший глаз.

— Прости, дружище, но это и впрямь не мое достоянье. Все лучшее — детям. Так оно мне было велено и завещано еще прежним… впрочем, тебе это вряд ли интересно. В общем, не могу и все тут. Выкручивайся уж сам, как знаешь.

Это было, бесспорно, самое необычное (если не сказать, странное) благословение на брак изо всех когда-либо слышанных рыцарем. И, несмотря на то, что он уже второй раз терпел неудачу, Эгберта прямо-таки распирало от счастья. Хотя это светлое, жизнерадостное, ничем (слава богу!) незамутненное чувство сыграло с ним злую шутку. Оно попросту отшибло ему память: счастливый Эгберт и думать забыл, как выпутаться из истории с графиней. Объясниться с ней начистоту означало попасть в лапы ее наймитов-колдунов, а те уж постараются — наворожат, наколдуют та-а-ко-ое! От одной мысли об этом у рыцаря мороз пробежал по коже.

Надо сказать, его страхи были отнюдь не беспочвенны. Слава о колдунах, состоящих на службе у госпожи графини, давно расползлась по всему королевству. Лишь те маги, что жили во дворце Его Величества, превосходили их и числом, и умением. Да и то слегка. Так, на пару-тройку (правда, очень сильных и долгоиграющих) заклинаний. Впрочем, именно из-за особой силы и длительности эффекта, их реже других пускали в ход.

Был и еще один маленький нюанс. Королевские колдуны имели мягкий и отходчивый характер. Хотя и отличались редкостной вспыльчивостью. Так, однажды, король, выйдя к завтраку, не нашел в зале никого из придворных. Беготня слуг (поиски шли по всему дворцу, включая чердаки и подвалы) ни к чему ни привела. И лишь тогда, когда все вокруг, включая Ее Величество, падали с ног от усталости, Его Величество обратил внимание на небывалое доселе сборище жаб в одном из укромных уголков тронного зала. Больших и малых, серых, коричневых и бурых, и очень-очень грустных. Их жирные белесые брюшки мелко подрагивали, а в прекрасных глазах стояли крупные непросыхающие слезы.

Тут, наконец-то, король сообразил, что стало с его двором, и гневу Его Величества не было границ. Он самолично проследовал в спальню к беззаботно храпящему Главному магу и Колдуну, вцепился ногтями в его длинный бородавчатый нос и, что есть силы, дернул.

Лучше б он этого (ох!) не делал. Со стороны короля это был оч-чень опрометчивый поступок. Вбежавшая следом за ним королева успела увидеть, как разъяренный, ничего спросонья не соображающий маг, шипя по-кошачьи, делает руками пассы, а фигура короля на ее глазах (о, ужас, у-ужас!) стремительно уменьшается. Р-раз, два-а, три! И вот на пыльном мраморном полу сидит грустная бурая жаба, огромная, густо покрытая мерзкими бородавками. Сидит и часто-часто дышит.

Колдун довольно потер руки, осторожно потрогал нос, ойкнул и, дошлепав до кровати, завалился под одеяло. Через пять секунд комнату огласилираскаты торжествующего храпа.

Разумеется, королева разбудила мерзавца. Разумеется, не сама — стать жабой даже на полчаса не входило в дальнейшие планы Ее Величества. Разумеется, придворные — все или почти все (Эгберт точно не помнил: история та случилась еще во времена его детства); так вот, придворные были освобождены и, как ни чем не бывало, приступили к трапезе. Правда, наступило уже обеденное время, но это совсем неважно. Разумеется, колдуна отчитали и пригрозили на будущее: в случае чего — лишить всех благ и привилегий. А то и вовсе пустить по миру с котомкой. Разумеется, он рыдал и просил прощения, клянясь, что спросонья (от превеликой усталости, заработанной им на королевской службе, да-а-а!) не узнал Его Величество. За что он и просит, нижайше просит о прощении! И клятвенно обещает создать новое, особенное (секретное!) заклинание для Их Величеств.

А вот придворные, продолжал колдун, те ничуть не пострадали: так как они по сути своей — жабы и есть, и человеческое обличье их, наверняка, чрезвычайно тяготит. Они его, бедного, немощного старика, горько обидели, да-а-а! Они ведь и вам досаждают, да-а-а! Он ведь от этаких переживаний может ненароком и свой дар потерять, обычным человеком стать, да-а-а!

Разумеется, по приказу короля (и королевы), все долго и нудно просили у хитрого старого негодяя прощения. Новое же заклинание произвело на Его Величество столь сильное впечатление, что король задумался: не разрешить ли колдуну (время от времени) превращать двор в этих тихих тварей? Отличная идея: во-первых, огромная экономия, а во-вторых, отличный отдых! Таким образом, инцидент был полностью исчерпан, к обоюдному удовольствию. Разумеется!

У колдунов светлейшей госпожи графини характеры и обычаи были несравненно (просто несопоставимо) гаже. Вздорные и завистливые, они ежедневно (а, порой, ежечасно) ссорились, выясняя, кто из них больше оказал услуг Хозяйке (так они уважительно величали Прекрасную Марту), кому недоплатили (и за что), а кому, наоборот, с лихвой, переплатили.

И придворные, и стражники, и слуги боялись старых склочников, как огня. Хотя последнее время, разнежившись на графских харчах, колдуны до того обленились, что не хотели лишний раз не то что настой-отвар приготовить, но даже заклинание произнести. Об этом не могло быть и речи! Ведь наиболее зловредные и злопакостные заклинания были, как правило, самыми длинными и труднопроизносимыми. Весь свой пыл колдуны предпочитали расходовать на ссоры, а зло творили, хоть и не без удовольствия, но как-то нехотя. В основном, по заказу Хозяйки, которой они (все, как один) были невероятно преданны. Любого рыцаря, купца, монаха или простого горожанина, кто по глупости либо ради показного удальства (что, согласитесь, та же дурость) осмелится оскорбить госпожу графиню, ждала незавидная участь. Ей-богу, незавидная!


Глава 17

Междуглавие


— Ты дал ей слово, ты — обещал!

Костлявый старик, не то горбатый, не то согнутый под тяжким, непосильным бременем, говорил медленно, будто через силу. Казалось, сама необходимость произносить слова доставляет ему несказанную боль… да нет, что там боль — муку, истинную муку. Муку мученическую.

— Я бы мог дать ей любовное противоядие, мо-о-ог бы-ыи-и… — сквозь сжатые зубы, простонал он. — Подобного ему нет в мире людей, в нашем же — есть. Но я не успел, не успе-е-ел…..ООО! И ты…слышишь?! ты, только ты — негодяй, мерзавец и тать! — ТЫ, И НИКТО ДРУГОЙ ВИНОЙ ЭТОМУ!

Стоящий напротив него рыцарь жевал травинку, скучал и слушал эту пламенную речь разве что вполуха. Его красивое лицо, достойное быть отчеканенным на монете любого достоинства, выражало именно то, что и выражают подобные лица: ленивое превосходство — то есть не выражало ничего. Ровнехоньким счетом, ни-че-го.

Оба, и рыцарь, и колдун, стояли по колено в густой крапиве. И жгучая зеленая колючка, и бархатистые лопухи, и пастушья сумка, и чертополох, и пырей, и даже клевер — все, абсолютно все здесь, вымахало до каких-то невероятных, совершенно чудовищных размеров.

Место встречи было избрано неслучайно. Некогда здешние места обожали юные (и не очень) феи, исплясавшие-истоптавшие тут не одну пару крошечных изумрудных туфелек. Здесь бродили, предаваясь размышлениям, ослепительно-белые красавцы единороги и души несчастных влюбленных, рука об руку, тоже блуждали здесь — от заката и до рассвета. Когда-то… некогда…ох-х!… словом, в прошлом. Весьма и весьма отдаленном прошлом. Покой и умиротворение царили здесь, покой и умиротворение, ничем и никем не нарушаемые, до недавних времен — ничем и никем.

— Я хочу знать лишь одно: почему? ПОЧ-ЧЕМУ-У?! — взревел старик. Глаза его полыхнули огнем, черты заострились еще больше, а длинные серебристые волосы поднялись над головой и тут же опали. — Поч-чему-у? — прежним тихим голосом, похожим на стон раненого — и раненого смертельно — повторил он.

— Она оказалась легкой добычей, — с презрением выплюнул благородный рыцарь. — Слишком уж легкой!

— Она любила тебя, она верила тебе, — вздохнул старик.

— О да! — засмеялся Эрлих. — Это было неплохое развлеченьице — между двумя кружками монастырского. И знаешь что, старик?

Пронзительные черные глаза, полные влагой страдания, глянули на него.

Где-то вдалеке тоненько запела птица. И пела она, будто плакала. Тю-тю-тю-тю-тю-ттиуинь! Тю-тю-тю-тю-ттиуинь! Ттиуинь, ттиунь, ттиунь…тти-иу-уинь… иннь-иннь-инь!

— Вино-то, вино оказалось получше. Оно доставило мне, благородному, большее удовольствие, чем твоя чересчур сговорчивая, сентиментальная, чересчур слезливая неумеха. Гор-раздо больше! — подмигнул рыцарь и, не получив ответа, продолжал разглагольствовать: — Зря обижаешься, старик. Ей-богу, зря! Ты ж неглуп и понимаешь, что благородство спешит к благородству, а честь к чести. Ни один из нашего рода, славного рода фон Труайльд, коему пять веков и ни годом меньше! — никогда не роднился с ничтожными. Никто и никогда, слышишь, ты?! Это в высшей степени оскорбительно для всех нас, оскорбительно для Истинного Рыцаря — и как раз этого не понимала твоя дочь. Дур-реха!

— Ты клялся ей, ты — обещал, — угрюмо повторил старик.

— Ну, конечно же, конечно! А как иначе я мог ее соблазнить? — расхохотался Эрлих. — Когда хочется — все средства хороши! А коль девица не прочь — отчего ж не поразвлечься?

— Что ж, развлечемся и мы, — с тяжелым вздохом произнес старик, забормотал что-то себе под нос, и перед изумленным рыцарем появилась…его несравненная Имбергильда.

Одетая в легкое ночное платье, девушка зевала, ежилась и то и дело передергивала плечами от холода. Наконец, она увидала своего Рыцаря.

— Эрлих! — спросонья забыв о куртуазности, этикете и прочих условностях, закричала она. — Милый, дорогой Эрлих!

Лицо старика исказила судорога боли.

— ОНА тоже называла тебя так, — произнес он. Видно было, что слова даются ему с трудом. — Стой, где стоишь! — прикрикнул он на девушку, сделавшую было шаг по направлению к рыцарю. — Стой — или я обращу тебя в жабу!

— Ты не посмеешь! — зарычал Эрлих. — Не посмеешь! Ты, сатанинское отродье! Богомерзкая тварь! Гадина!

— Еще как посмею, — ответил колдун. — Ты навеки погубил мою дочь, любимую дочь, мою Гаэль. Ты уничтожил весь мой род, сравнял с землей мою родную деревню, не пощадив никого — даже детей. И Ты думаешь, что я не посмею заставить страдать тебя-аа?! Ты глуп, барон Эрлих, — впервые усмехнулся старик, — ты безнадежно глуп.

— Отпусти Ее, слышишь?! А со мной, со мной делай, что хочешь, тв-варь!

— Ну, уж нет! Конечно, она ни в чем не повинна, — ласково глядя на девушку, произнес несчастный отец. — Наверняка, ей даже исповедаться — и то не в чем. Ну, разве что в краже конфет у няньки (?). Покрасне-ела… Что, угадал?

«Как он узнал? Ой, ой-ей-еой! Стыдно-стыдно-стыдно!»

Имбергильда с надеждой подняла глаза. С надеждой робкой, с надеждой нерешительной и все-таки — с надеждой. Как оказалось, с пустой надеждой. Наивное, наивное дитя…

— Она ровесница моей Гаэли, и она ЖИВА. Поэтому — пусть страдает! И СТРАДАНИЯ ЕЕ: И ТЕЛЕСНЫЕ, И ДУХОВНЫЕ, И ЛЮБОВНЫЕ — ДА ПАДУТ НА ТВОЮ БЕСПУТНУЮ ГОЛОВУ, ДА ЛЯГУТ КАМНЕМ НА ТВОЕ ЖЕСТОКОЕ СЕРДЦЕ! НЕ ЗНАТЬ ВАМ ОБОИМ ПОКОЯ, НЕ ЗНАТЬ ТЕБЕ СЛАДОСТИ ПОБЕДЫ, А ЕЙ — СЛАДОСТИ ЛЮБВИ! ДА БУДЕТ ТАК! И ВО ВЕКИ ВЕКОВ!

И лишь только прозвучали эти страшные в своей непреклонности слова, как невесть откуда налетел вдруг черный вихрь, подхватил онемевшую от страха девушку, закружил-завертел-захороводил и — унес.

Исчез и колдун. Растаял утренним туманом, вечерними сумерками, несбывшимися надеждами.

Эрлих растерялся. Он стоял, опустив руки, посреди заросшего сорной травой и бурьяном, местами засыпанного камнями, пустыря и, впервые в жизни, не знал, что ему делать.

— Имбергильда… — наконец, прошептал он. — Любимая моя…. Где же ты? Где?!

«ВАМ СУЖДЕНО ЛЮБИТЬ ДРУГ ДРУГА, СУЖДЕНО ТЕРЗАТЬСЯ, НО ВМЕСТЕ БЫТЬ ВАМ НЕ СУЖДЕНО! ТЫ БУДЕШЬ ИСКАТЬ ЕЕ ПОВСЮДУ — И ВМЕСТЕ С НЕЙ ТЫ БУДЕШЬ ИСКАТЬ СМЕРТИ, И НЕ НАЙДЕШЬ НИ ТУ И НИ ДРУГУЮ!» — неожиданно прозвучало у него в голове.

— Проклятый старик! — завопил Эрлих, потрясая кулаками — увы, совершенно напрасно. — Я найду ее!

«КОГО — ЕЕ? ДЕВУШКУ ИЛИ СМЕРТЬ?» — в печальном, усталом голосе послышалась ирония.

— Мерзкое отродье! Верни, верни Имбергильду! Верни, не то сдохнешь!!!

«ТЫ ТАК НИЧЕГО И НЕ ПОНЯЛ, — вздохнул его незримый собеседник. — ЖАЛЬ!»

— Я найду ее, обязательно найду свою Несравненную, а тебя, сатанинское отродье, я уничтожу!

«ПОПРОБУЙ, — согласился старик, — ПОПРОБУЙ. ДОЛЖНА БЫТЬ У БЛАГОРОДНОГО РЫЦАРЯ КАКАЯ-ТО ЦЕЛЬ В ЖИЗНИ. ХОТЬ КАКАЯ-ТО ЦЕЛЬ. ХОЧЕШЬ УНИЧТОЖИТЬ МЕНЯ? ТЫ УЖЕ СДЕЛАЛ ЭТО — ГАЭЛЬ БЫЛА ЕДИНСТВЕННОЙ, РАДУЙСЯ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ.»

— Тю-тю-тю-тьиуинь! Тю-тю-тю-тьиуиннь! — вновь запела-зарыдала вдали невидимая птаха. — Тю-тю-тю-тьиуиннь, тьиуинь, тьиуиннь!…иннь-иннь-инь!


«Роман о заклятых

любовниках»,

Глава триста

двадцатая


Глава двадцать третья


Говорят, чистосердечное признание, не уменьшая вины, все-таки смягчает участь преступника. Что касается других, возможно, так оно и происходило. Но сиятельный господин барон Эгберт Филипп Бельвердейский, к себе этого не относил. За отвратительное вранье и гнусный обман любимой девушки прощения ему (разумеется!) не было — и быть не могло.

Он внезапно вспомнил о ждущей его (с обещанным подарком) госпоже графине и вздрогнул от омерзения. Но уже не к «Прекрасной», а к самому себе. Зачем он обещал? Зачем он дал Слово? Черт его побери, заче-ем?! Эгберт скривился, как от зубной боли и застонал. И покаянным голосом, предчувствуя жестокую расплату (как же иначе? разве подобное вероломство заслуживало чего-то иного?), обо всем, без утайки, рассказал Мелинде. Абсолютно обо всем. (В том числе и о мерзких и очень опасных колдунах госпожи графини.)

Но Мелинда, услыхав это, улыбнулась. У-лы-бнуу-лась! Подумать только!

Эгберт растерянно смолк. Он ожидал чего угодно: слез, оскорблений, рукоприкладства (в первый раз, что ли?), но только не этого. Нет, нет! Это невозможно! Так не бывает ни в жизни, ни в романах. Разве что в самых плохоньких (Эгберт и не подозревал, что об этих последних зачастую отзывались пренебрежительно именно потому, что они были слишком уж близки к реальной жизни).

— Значит, так. Та свадьба отменяется, — решительно сказала красавица. — Мы ведь не поганые язычники, чтобы сразу на двух жениться. Не выйдет!

— Но я… я, дурак, обещал. Дал слово, что женюсь на ней в присутствии стольких свидетелей! — застонал Эгберт, пряча лицо в ладонях.

— Ты ее лю-юубишь? Да-а?! — спросила Мелинда, медленно поднимаясь во весь рост.

— Да я ее терпеть не могу! — воскликнул рыцарь. — Меня от нее тошнит и разве что наизнанку не выворачивает. Да мне легче…легче…

Эгберт на минуту задумался, подбирая сравнение поточней.

— Легче съесть червяка или жабу, чем на ней жениться.

— Так откажись!

— Не могу! Я не могу нарушить данное слово. Слово Рыцаря.

— А на мне жениться, что, уже передумал? — нехорошим голосом спросила Мелинда.

Рыцарь встрепенулся.

— Си-ни-ич-чка-а! Это мое самое-пресамое заветное желание! Но ведь я — рыцарь, а, значит, — воплощение благородства. Так меня учили. Так (ох!) полагается. Сотни книг об этом написаны.

— И должен сдержать свое Слово? — еще тише, почти шепотом, произнесла девушка, придвигаясь к Эгберту вплотную.

— Да. Но я не хочу. Но должен, должен, черт побери!

— Это уже не благородство, это идиотство, — съязвила Мелинда.

— Так что же мне делать? Я, наверное, с ума сейчас сойду! Пожалуйста, помоги! — вид у Эгберта был несчастный. Любовь и чувство долга раздирали его душу пополам.

Красавица шумно завздыхала, присела рядом с возлюбленным, звучно чмокнула в щеку (то был самый целомудренный поцелуй с начала их знакомства — другого Эгберт, по ее мнению, в эту минуту не заслуживал) и — глубоко задумалась. Полчаса (или чуть дольше) они провели в напряженном, гнетущем молчании. Наконец, хмурое лицо девушки будто осветилось изнутри.

— Знаю! Придумала! — закричала она и от радости так сжала Эгберта в объятьях, что едва не выдавила душу из его бренного тела. — Есть одно средство… простое совсем. Тоже, конечно, не для каждого сгодится, а вот нам — в самый раз! Заклинание на потерю памяти. Эта ж-жаба — твоя невеста (бывшая, я сказала!) — просто-напросто обо всем забудет!

— А остальные горожане?

— И они тоже!

— А у меня… у меня получится? — с замиранием сердца, прошептал рыцарь.

— Под-ду-умаешь! — фыркнула Мелинда. — Всего-то и делов: дунь, плюнь и загадай желанье.

— Так про-осто? — поразился Эгберт.

— Конечно! Только помни: плюнуть надо три раза. Перестараешься — беда будет. Запомни: три — не больше и не меньше. Во-о-он на тот камень. Видишь? — И она показала пальцем в сторону большого замшелого валуна, неведомо какой по счету век отлеживающего бока под сенью кряжистого дуба. Неподалеку от места, где они сидели.

— Ну же! Давай, действуй! — подбадривала Мелинда.

Рыцарь вспомнил, как в детстве любил плевать из окна спальни на совершающих ночной обход стражников. Это его немного воодушевило.

— Ну? Чего ждешь?! — не успокаивалась красавица.

К своему счастью, рыцарь не утратил былые навыки и попал прямиком (точне-охонько) в цель. Причем, все три раза, как и следовало.

— Ф-фу-у! тьфу-у! тьфу-у-у! ть-фу-у-у! Хочу, чтобы графиня Марта и все ее подданные навсегда забыли обо мне, навсегда забыли о нашей свадьбе, навсегда забыли о драконах. Навсегда! Ф-фф-фу-у-у! Тьффу-у-у-у! Тьффу-у-у! (Тут Эгберт, от волнения забыв о предупреждении Мелинды, немного перестарался. Ну, чтоб уж наверняка.)

Внезапно наступила странная тишина. Застыло все, что могло застыть: кровь, вода, воздух. Замерла все, что могло замереть: птицы, звери, насекомые. Затаилось все, что могло затаиться: мысли, чувства, желания. Все вокруг будто окаменело. Все, кроме девушки и рыцаря.

Валун закряхтел, заколыхался, заворочался, явно недовольный тем, что его потревожили. И бледный, серебристо-зеленый мох начал медленно сползать с его каменной поверхности. Сползать кусками, клоками, точно струпьями. Зрелище это было не особенно приятное, но (слава богу!) длилось оно недолго. Когда же последняя мшинка покинула (теперь уже) гладкие каменные бока, мир будто встрепенулся. Птицы по-прежнему пели. Листья шелестели, мелкое зверье сновало в траве. Жуки жужжали. Бабочки порхали.

— Вот это да-аа… Подействовало! — восхищенно выдохнула Мелинда. Она зачарованно смотрела на обновленный валун. — Ну, чем могла — помогла! Ты свободен от слова и при этом — не нарушал его. Теперь ты — мой. И только мой! — добавила она и строго взглянула на рыцаря.

— Да! — с пылкостью подтвердил он. — Да! Да! Да!

На этот раз их поцелуй был абсолютно, совершенно (ну, то есть ни капельки!) не целомудренным: оба чуть не задохнулись. А потом решили повторить: еще один раз, и еще один, и еще… Что ж, благое дело, дело приятное — его и повторить не грех. Окружающая природа смотрела на влюбленных с одобрением.

…Они нехотя разжали объятья.

— А теперь — в путь! — скомандовала красавица. — Я буду ждать тебя в обозримых границах Леса (никак не ближе) ровно через три месяца, три недели, три дня, три часа, три минуты и три секунды. Опоздаешь хоть на минуу-ту — никогда меня больше не увидишь. И пеняй тогда на себя.

Мелинда нахмурилась.

— Мое слово крепкое, ты знаешь.

— Сини-ичка моя! — взмолился Эгберт. — У меня же нет ни гроша! Как я пройду заставы? Даже эта одежда, — он потрогал грубую белую ткань, — даже она не спасет меня от уплаты налогов: за возможность прохода, за сам проход, в благодарность за проход и лично в карман стражнику. Хорошо, если одному.

— По-оду-умаешь! Чушь какая! Найди Пелегриниуса, он тебе выход и подскажет.

— Где ж его искать-то? — грустно осведомился Эгберт. — Лес ведь большой.

— Понятия не имею. Дрыхнет себе где-нибудь в укромном уголке. Говорит, «усиленная мозговая деятельность в течение долгого времени чрезвычайно утомляет, а для ее полноценного восстановления мне необходимы отрешенность и уединение». Да не переживай! Захочешь — найдешь. Ну, все! — спохватилась она. — Время пошло.

Мелинда неторопливо оделась, поправила растрепавшиеся кудри и уже хотела идти… Но поймала взгляд рыцаря — такой жалобный, такой молящий.

— Чего тебе еще? — удивилась она.

— Прекрасной Даме полагается дарить возлюбленному что-нибудь на память. Пустячок какой-нибудь, сделанный своими руками. Ну-у, не знаю… рукоделие какое-нибудь — вышивку, например, — робко объяснил Эгберт. — Так полагается.

— Вот еще! Буду я пальцы колоть! — фыркнула его ненаглядная. — Я лучше твой меч починю. Чем не рукоделье? — улыбнулась Прекрасная Дама и на прощанье подарив Эгберту затяжной (слаще меда сладчайшего!) поцелуй, с высоко поднятой головой удалилась прочь.



Глава двадцать четвертая



Между деревьями висело нечто вроде гамака, в центре которого лежал большой мохнатый клубок. То был маг и предсказатель собственной персоной, уютно устроившийся в приспущенной, провисающей паутине. Все его восемь ног прятались под жирным брюшком, скрытые длинной жемчужно-серой шерстью.

Сейчас он походил не на паука, а, скорей, на породистого кота, после сытого обеда прикорнувшего в хозяйском кресле. Редкие лучи солнца скользили по шубе Пелегриниуса и, осторожно, боясь разбудить, гладили спящее чудовище. Одинокая белая искорка (что осталась от вчерашнего сеанса) чуть поблескивала, приподнимаясь и опускаясь в такт его дыханию.

Рыцарю здорово, прямо-таки несказанно повезло: выискивая великого мага, он недолго (каких-то два часа) проплутал по лесу. И вот, наконец, оказался перед спящим чудовищем. Эгберта Филиппа, барона Бельвердэйского, грызли сомнения — как побыстрей (время-то поджимало), но и поделикатней прервать сон Столь Великого Мага, Который Умеет Предсказывать Даже Погоду? Содрогаясь, он протянул руку, о-осто-роожно-о (ой!) по-гла-адил мохнатое тело и быстро, как ошпаренный, отдернул пальцы — паук заерзал, заворочался, зашевелил лапами. Из бесформенной кучи меха показался один (кажется, зеленый) глаз, который с неприязнью взглянул на Эгберта.

— Ну, ш-што еш-ще?

Рыцарь почтительно поклонился.

— Многоуважаемый Пелегриниус, умоляю Вас о помощи! Я должен временно покинуть лес, но не знаю, как это сделать. — Он беспомощно развел руками. — Коня у меня больше нет: Галахад наотрез отказался уходить отсюда, а пешком я и за пять лет не обернусь.

Паук, проснувшийся уже окончательно, зевнул, энергично почесался, как-то по-собачьи встряхнулся и, выпростав наружу все восемь лап, со вздохом продекламировал:

— Ни с-сна, ни отых-ха измуч-чшен-ной душ-ш-ше… Охо-хо-нюш-ш-шки…

Под удивленным взглядом рыцаря, он дернул за какую-то ниточку — паутина мгновенно натянулась и приняла подобающее ей вертикальное положение.

— Не могли бы Вы убедить своего друга, отца Губерта, помочь мне? Ну, что Вам стоит? Я уж просил-просил, а ни в какую. И Мелинду со мной не отпускает.

Паук хмуро посмотрел на рыцаря.

— Ф-фигуш-ш-шки он тебе помож-жет. Ж-жмот. На нуж-жды науки в ж-жизни не рас-скош-шелитс-с-ся. Ш-што ж-ж! С-с кем поведеш-ш-шься, от того и набереш-ш-шься, — философски заметил Пелегриниус. Он задумчиво почесал лапой мохнатое брюхо, прикрыл глаза (все девять) и, после минутного молчания, произнес:

— Ес-с-сть! С-старая дверь! Деш-шево, а как с-ссердито. Немнож-жшко опас-с-сно, ну, да нич-чше-во. С-справиш-шься!

Великий Маг с превосходством взглянул на растерянного, недоумевающего рыцаря.

— С-скаж-жи ему вс-сего два с-слова: «с-с-старая дверь».

И в тот же миг — белая, невыносимо яркая вспышка ударила Эгберта по глазам, едва не ослепив. Когда же, через некоторое время, он осторожно их приоткрыл, то увидел: Великий Маг Пелегриниус исчез вместе с паутиной. Рыцарь уже почти (почти, да не совсем) привык к тому, что тот никогда не появляется и не уходит без соответствующих спецэффектов. Что, собственно, и полагается магу и великому предсказателю. Разве может существо, тесно связанное с потусторонними силами, вести себя запросто? Кто ж в него тогда верить-то станет? Только распоследний дурак. Эгберт улыбнулся и крикнул в пустоту: «Благо-да-рю-уу!»

В том, что его услышали, рыцарь почему-то нисколечко не сомневался, хотя ответа и не последовало. Должно быть, Пелегриниус решил отдохнуть от трудов праведных и собственной значительности, и снова спал без задних ног (или лап?) в более укромном уголке леса. Там, где в полном уединении он (наконец-то) был абсолютно недоступен для окружающих.

Глава 18

Междуглавие


Эрлих стоял перед запертой дверью в полной растерянности. Как же быть? Попытаться проникнуть внутрь или же — развернувшись, покинуть замок? Уходить, не солоно хлебавши, было не в его правилах, но… Уж больно грозно, величественно, даже неприступно выглядела эта простая деревянная поверхность, собранная из сосновых досок. Облупленная и сверху донизу будто покрытая ранами, она источала едва уловимый аромат…фиалок и роз. Меньше всего рыцарь ожидал учуять ЭТОТ аромат, аромат… Гаэли. Сладкий и нежный, он тут же вызвал в памяти Эрлиха образ так недолго любимой им девушки. Ласковой и нежной — и при этом совсем ненужной. И так жестоко, так хладнокровно им погубленной.

Хорошее, доброе, по чистосердечному убеждению рыцаря, не могло так пахнуть. Ибо все злое, недостойное и грязное на этом свете, все беды и напасти, все наказания — происходили от женщин. В них и только в них видел он корень Зла.

Теперь Эрлих уже точно знал — да-да, не предчувствовал, а именно знал! — там, за дверью, притаилась очередная дрянь. Опасная или омерзительная — бог весть! Но — подлежащая уничтожению. И уничтожению немедленному, непременному! И никаких тебе: «Отвечу на Ваши вопросы, исполню Ваше желание — а Вы меня освободите и отпустите»! Никаких тебе: «Помилуйте, пожалейте, благородный господин!»

«Впрочем, почему бы и нет? — усмехнудся Эрлих. — Пусть и ответит, и исполнит. Не пропадать же добру. Предложит — воспользуюсь, потом — уничтожу. Оч-чень хорошо: разумно и по-рыцарски.»

Он поправил забрало, перекрестился и со всего размаху опустил двуручный меч на старые, облезлые доски. Последовавший за этим тоненький испуганный визг, мольбы и стоны, и вырвавшийся из первого же отверстия густой белесый туман — еще раз подтвердили его наихудшие опасения.

— Не жди от меня пощады, Тварь! — оскалился благородный Эрлих. — Не жди пощады! Сегодня Тебе не повезло!

— Нет…не-е-еетт…НЕТ-НЕТ-НЕТ! — молил-умолял его нежный голос с той стороны. — О, не-е-еет…

— Да! — оскалился Эрлих. — ДА-А!!!

И, подняв меч, окончательно — в щепу и прах — разнес доски, хрупкие и слабые, будто чьи-то кости. Женские или детские. И возрадовался Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт, барон Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки. И в очередной раз вознес Господу хвалу, за то, что дал ему устоять перед непостижимым в своей мерзости наваждением диавольским.


«Роман о заклятых

любовниках»,

Глава триста

восьмидесятая


Глава двадцать пятая.


— Знаю, кто тебя надоумил. Зна-аю! Вот дождется у меня этот советчик, ох, уж дождется! Я ему пару лап-то поотрыва-аю! Всего на шести ковылять придется. Ишь, надоумил, ишь, присоветовал! Стер-рвец… — разворчался старик. — Ну, да ладно уж… Чего там уж… Может, это и, впрямь, выход из положения.

Он засунул пятерню в густую бороду, энергично поскреб подбородок, зачем-то дернул себя за ухо и тихо забубнил:


Морем-лесом,

полем-лесом

за каким-то

интересом…



и что-то еще, чего рыцарь (увы!) так и не разобрал. Он смог уловить только последние слова:


— Инти, инти, интерес,

выходи на букву

«С»!


А ну-ка, старушенция, д-дава-ай! — неожиданно рявкнул отец Губерт.

Но ничего не произошло.

— Ты что, старая? Совсем оглохла? А-а?!

— Шам не юноша! Ша-ам! — сварливо крикнул старческий голос.

— Пардон, мадам! Я и забыл про ваш скверный характер.

— Шам шкверный! Шам, шам, шам! Ша-а-а-а-м-м! — завизжал голос.

— Спускайся, тебе говорят!

— Ни жа што!

— Ой, ху-уже будет, — вкрадчиво произнес отец Губерт. — Щас как начну заклинать… Ты уж, поди, отвыкла от этого.

— Ладно, шорт с тобой!

На какое-то мгновенье воздух вокруг рыцаря стал плотным, как стекло. Запахло плесенью и давно вышедшими из моды цветочными духами. Раздался тяжелый, страдальческий вздох, «стекло» вздрогнуло, громко дзынькнуло…

…и посреди поляны (прямо из воздуха) медленно возникла и, с кряхтением, опустилась на траву большая старая дверь. Темновишневую лакированную поверхность покрывала густая сеть кракелюров. Правда, местами лак облез и осыпался, и таких мест было (увы!) предостаточно. Дверная ручка изображала здоровенную птичью лапу с огромными острыми когтищами, а вверху «красовалась» голова старухи — то и другое было до отвращения натуралистично отлито из бронзы. Судя по этому, дверь оказалась еще и старинной (весьма, весьма почтенного возраста): подобные украшения уже лет двести, двести пятьдесят (если не все триста) как вышли из моды.

— Ну, чего ждешь? Вперед! — набросился монах на Эгберта.

Рыцарь решительно подошел к двери, взялся за ручку и потянул на себя. Потом толкнул. Раз, и два, и три. Никакого результата, черт побери!

Старик лишь качал головой, глядя на старания Эгберта.

А тот отчаянно дергал бронзовую ручку сначала одной, а потом — и обеими руками. Рыцарь даже пробовал ковырять в замке ножом — до тех пор, пока старик не поднялся с места и, с возмущенным видом, не отобрал его. (И правильно сделал — взломщик из сиятельного господина барона оказался совсем никудышный!) Словом, Эгберт старался, как мог. Он разбегался и ударялся о дверь всем телом, он бил в нее кулаками, пинал ее ногами (с искренней, абсолютно неподдельной злостью — что неудивительно). Он проделал еще много чего — с тем же успехом. Дверь стояла насмерть!

Мало того! Когда обессилевший, злой, разгоряченный рыцарь (его бока, в буквальном смысле слова, ходили ходуном) сел передохнуть прямо на землю, темная лакированная поверхность вдруг мелко задрожала, послышался тихий издевательский смех.

— Она еще смеется, дрянь эдакая, — хмыкнул старик.

А смех, тем временем, становился все громче и громче, вскоре в нем зазвучали истерические нотки, писк, визг и какое-то совиное уханье. Неожиданная какофония резко, на полувзвизге, оборвалась, и воцарилась тишина. Ее изредка нарушало громкое «ик! и-ик-к!». При этом поверхность двери резко вздрагивала.

— Досмеялась бабушка. Ну-ну, — мрачно констатировал монах и от души врезал по ней кулачищем. Икота мгновенно прекратилась, и старческий голос чопорно произнес:

— Шпашибо.

Уставший от безуспешных попыток (сколько их было: десять? двадцать? а, может, тридцать? да бог его знает! он уже сбился со счету), красный от натуги, рыцарь не выдержал:

— Святой отец! Без Вашей помощи мне не обойтись. Наверняка, здесь нужны молитвы, либо длинные и сложные заклинания. Ну, пожалуйста!

— И до чего ж ты недогадливый! Прям беспомощный, аки младенец, — с досадой проворчал старик. — Да ни к чему тут ни молитвы, ни заклинания. Ни простые, ни сложные. Плюнь да свистни — она и откроется.

И в самом деле. После вышеуказанных манипуляций поверхность двери вновь сильно задрожала, посыпались куски лака, ошметки пыли и дохлые пауки, а бронзовые глаза старухи, злобно сверкнув, закрылись и застыли. Раздался жалобный скрежет несмазанного металла, и дверь медленно, будто нехотя, распахнулась.

— Видал? Просто, как все гениальное, — рассмеялся монах. — Вперед, сын мой! Не стой столбом, а то ведь она, сквернавка, и передумать может. Она такая, — предупредил отец Губерт.

Рыцарь с интересом взглянул в открывшийся проем, но не увидел за ним ничего. Ровным счетом ничего. Кроме клубящегося густого тумана, что напоминал хорошо взбитые сливки. И туман этот находился в непрерывном движении. Выглядело все как-то не слишком обнадеживающе, если не сказать — малоприятно. Но ничего другого ему (увы!) не предлагали, и Эгберт… что ж, Эгберт решился. Сглотнул, перекрестился, трижды плюнул через левое плечо и, крепко зажмурившись, шагнул вперед.

Дверь тут же с треском захлопнулась, хорошенько наподдав ему по заду. Туман сгустился, заворочался, становясь все более и более вязким. Эгберт пытался барахтаться и поневоле чувствовал себя лягушкой, сдуру шлепнувшийся в горшок с жирной сметаной. Он бултыхался (порою переворачиваясь вверх ногами) до тех пор, пока откуда-то сверху (а, может, и снизу? после десяти-пятнадцати круговращений рыцарь, честно говоря, уже плохо ориентировался, где тут верх, а где тут низ) не услышал знакомый смех. Скрипучий, дребезжащий, порой — визгливый, ну, просто омерзительный! Словно кто-то пытался тупым ножом перепилить кусок железа или с поистине садистским удовольствием водил гвоздем по стеклу.

Затем невидимая сила еще пару раз крутанула рыцаря. Она тормошила его, щипала за бока, дергала за волосы, кусала за уши. Наконец, натешилась и… отпустила. Белесый туман внезапно рассеялся, дверь распахнулась — и рыцарь увидел над собой чистое, без единого облачка, полуденное небо. Нахально-яркого голубого цвета. Знойное марево, колыхаясь, висело в воздухе.

Эгберт лежал на вершине холма, среди зелени трав, густых и шелковистых, как волосы его невесты (разумеется, не прежней, а нынешней). Огромная бабочка «маркиза» лениво порхала над самым его лицом. Ее изумрудно-синие крылья вдоль и поперек были испещрены золотыми прожилками и осыпаны сверкающей пыльцой. Вскоре она утомилась, грациозно опустилась на кончик благородного рыцарского носа и принялась неторопливо чистить усики. Эгберт чихнул, стряхнув непрошеную гостью, почесал нос и сел. Внизу, всего в каких-нибудь ста метрах, простирались (ура! ура! гопля-ля-а!) его владения.

Неподалеку на траве рыцарь, к величайшему своему изумлению, увидел прапра…дедовский меч. Це-ле-охонький! Его меч, который лежал и весело сверкал на солнце. Дорогая, любимая, ненаглядная Мелинда… она все-таки сделала это. Огненная волна поднялась в груди Эгберта. Сердце его заколотилось, затрепыхалось, забухало. Рыцарь еще раз взглянул на меч. Ах, Мелинда, Мелин-да-а… Это ли не доказательство ее любви? Вот оно, счастье!

Он решительно встал. Опоясался мечом. И спокойным, уверенным шагом направился домой. Горячий воздух окутывал тело Эгберта, и каждый следующий шаг казался тяжелей предыдущего, но рыцарю было плевать на подобные мелочи. На душе у него (в кои-то веки) стало легко. И все приключившиеся с ним неприятности и недоразумения показались ему сущими пустяками и чепухой. Нелепым сном, всего-то лишь нелепым сном! (Такой случается, когда пожадничаешь за обедом.)

Эгберт-Филипп, барон Бельвердейский, прибавил шаг, потом еще и еще, и вскоре, как в детстве, вприпрыжку побежал с холма. На бегу он громко, заливисто смеялся. Он был абсолютно, бесконечно, невероятно — ну, просто не-вы-но-си-мо! — счастлив.



Глава двадцать шестая


— Фу! Он старый, он урод. Фу!

— Дура! Он богатый!

— Фу!

— Стра-ашно, ужжа-а-асно богатый!

— Вот именно! И, при этом, страшный и ужасный! Фу!

— А еще он…

Черноволосая головка, с густо перевитыми жемчугом кудрями, склонилась в сторону увитой лентами и розами белокурой. Слов девушки было не разобрать: сплошное «бу-бу-бу» и «шу-шу-шу».

— Фу! — отшатнулась белокурая. — Нет, правда?! Ф-фууу!

— Дура! Ничего не понимаешь в мужчинах!

— Сама дура! Фу! Она ж могла выбрать кого угодно! Кого угодно-о!

Тонкие, умело выщипанные, бровки поднялись в изумлении. Тонкие розовые губки скривились, став похожими на двух маленьких червячков.

— Ей ведь любой по карману — ну-у…э-ээ-э… — замялось юное создание, — кроме короля… — и, с некоторым сомнением, добавило: — пожалуй. А она… фу-уу! Да у него, наверное, изо рта воняет, ф-фу!

— Ну, чего с ним — каждый день целоваться что ли? — усмехнулась ее рассудительная не по годам подруга.

— Ага, а на свадьбе? А потом, ночью?

— Подумаешь! Пару-то раз можно и потерпеть. Всего-то и пару раз! Ради высших целей.

— Ф-ф-ф-у-у-у-у!!!

— Вот поэтому ты до сих пор и фрейлина, а не хозяйка поместья, — язвительно заметила черноволосая. — Всего лишь жалкая фрейлина. Для девушки из твоего рода — это же позор! Стыд и срам! Могла бы давно уразуметь: нам, простым фрейлинам, разборчивость и привередливость не по чину.

— Что, и брезгливость тоже?

— И брезгливость тоже.

— Ф-фу!

Разговоров, подобных этому, в тот день было превеликое множество. Придворные перешептывались между собой, что Хозяйка, в неуклонном и непоколебимом старании следовать моде, на этот раз превзошла самое себя. А уж всех отпетых… то есть завзятых модников и модниц королевства — и тем паче! Проявив отменную храбрость, поистине удивительную для столь хрупкой, эфемерной особы. Завести в своей спальне это существо…о-оо! Вот это вот… вот это…ооо! ууу!! ааа!!! Решиться…ох-х…на такое…

Слова «супруг» и «господин граф» будто застревали в горле у каждого, имевшего честь (признаться, довольно-таки сомнительную) созерцать Его новоявленную Светлость. Те же, кому «посчастливилось» случайно с ним столкнуться, потом долго и как-то уж чересчур усердно крестились и плевались. Куда? Ну, разумеется, через левое плечо! Не на господина графа же — о, нет-нет, что вы! Как можно! Хотя большинству (то есть почти всем — и знати, и простым дворянам, и даже простолюдинам) этого очень хотелось. Свят, свят, свят! «Вот уж образина так образина!» Даже его свадебный камзол, стоимостью в несколько деревень (и деревень зажиточных) — и тот казался снятым с чужого плеча. Для пугала непослушных детей, вредных жен и поганых язычников он был просто идеален — лучше и не найти, как не ищи! Да, наверное, искать-то не стоит! Но для му-ужа… М-да-а… мм-м-да-аа…ох-хх!

Все-все-все — и ближние, и дальние (слухи, как мухи, долетели уже и до них) — абсолютно все считали, что это уж слишком. Кое-какие дивиденды, конечно, принесет. Конечно, конечно. Бесспорно! Да и на богатство жениха (в отличие от его физиомор… то бишь лица) глаза закрывать не стоит. Компенсация что надо! Если, конечно, к ее владельцу близко не подходить.

…Музыка гремела и грохотала. Буйные пляски продолжались пятый час кряду. Продолжались без передышки, словно хозяева сговорились взять своих гостей на измор — пока те не свалятся, обессилевшие, со стоптанными подошвами и сломанными каблуками, с развалившимися прическами и помятым (а то и порванным) платьем, с трудом переводящие дыханье и мечтающие о сне. Где, где-е угодно! — лишь бы подальше от этих оглушительных, несмолкающих звуков. На чердаке, в чулане, в погребе, ну, и в тому подобных тихих, а, стало быть, уютных местечках! Да, скорей всего, сговорились — никак не иначе. Проявлять радушие в таких чудовищных, поистине гипертрофированных формах — считалось хорошим тоном. И, дабы не прослыть скрягой и снобом, проявлять его следовало не-укос-ни-ительно!

Однако, часть гостей (и немалая часть) явно сочла подобное рукомашество и дрыгоножество неподходящим для себя занятием. Несолидным, несерьезным и неувлекательным. Да, да, да! Грех все это и козни Сатаны, думали одни. Сплошные глупости, недостойные столь высоких персон, думали другие. И те, и другие прочно осели за ломящимися от блюд столами. Чревоугодие, конечно, тоже грех. Но более понятный и приятный, а, стало быть, и более простительный, считали они.

Описание деликатесов — дело заведомо неблагодарное. Пишешь-пишешь, а толку-то? Слова (даже самые красивые) на зуб не попробуешь. Упомянуть стоит разве что знаменитые на всю округу (пожалуй, что и на все королевство) «кишки святого Януария». Их поглощали с завидной скоростью и, прямо-таки, в несметных количествах. И почетные гости, и простые гости, и жители города. Словом, абсолютно все! Поглощали и требовали вина, вина и еще сто… нет, сто пятьдесят тыщ раз («ик-к!») — вина! И долго потом не могли избавиться от их огненного вкуса. Придумавший их повар, человек очень набожный, явно желал, чтобы едоки испытали хотя бы малую толику мучений, выпавших на долю святого Януария. Как иначе можно объяснить то, что перец (трех сортов, один другого острее!) сыпали в «кишки», буквально, горстями.

Но венцом безобразия стало поедание сахарныхфигур. Изрядно захмелевшие гости, отталкивая друг друга, стремились отхватить кусок побольше. Или хотя бы вообще — отхватить. Хоть что-нибудь! Ну, тут уж как кому повезло! Кое-кто сумел, изловчившись, отломить и целую руку, а кому-то кончика носа или уха не досталось. Да что там «кончика носа» — даже кончика башмака!

С лиц новоявленных супругов не сходилабрезгливая усмешка: наблюдать за благородными гостями было забавно. Те крушили белоснежные, искрящиеся в лучах заходящего солнца, сладкие шедевры с каким-то невероятным остервенением. Будто изголодавшиеся людоеды.

Госпожа графиня, в порядке исключения — свадьба все-таки, не простая пирушка — пригубила вина и раз-другой отщипнула пирога. И того, и другого не хватило бы насытиться не то, что воробью, но и муравью. Однако Прекрасная Марта, деликатно промокнув уголки бледных губ краешком бархатной скатерти, со вздохом откинулась в кресле. Весь ее вид говорил: «Боже, как я объелась! Будто прислуга какая-нибудь… Или нищенка на монастырском дворе. Чревоугодие — грех. Мерзкий и отвратительный. Но чего не сделаешь ради своих друзей и подданных! Любимых друзей и дорогих, обожаемых подданных!»

А «любимые друзья и дорогие, обожаемые подданные» веселились, как в последний раз. И лишь одно живое существо страдало на этом лихом празднике.

— У-уу, старый козли-и-ина! Модные башмаки надел (а какие пряжки — золото, самоцветы, уу-у!) и думает, что пару сотен лет со спины сбросил! Вон как скачет, ножками сухонькими кренделя да вензеля выписывает. То подпрыгнет, то колбаской масляной к новой подружке подкатится. Еще и ворковать не забывает, старый пень! Эх, пустить бы тебя на растопку — да заклинаний нужных знать не знаю, ведать не ведаю. Ну, как назло! — бурчала себе под нос ведьма, глядя на опущенные реснички и зарумянившиеся щечки юной фрейлины. Маленький, хиленький, но очень живенький старичок, не стирая с личика умильной улыбочки, так и вился вокруг нее, так и вился!

— А назавтра будет охать, ахать и кряхтеть. Настойку свою вонючую варить. От ревматизма и застарелого артрита, фу! Толку от твоего колдовства, от всех твоих знаний-умений, если ты уже триста лет как сам себя вылечить не можешь! Так чтоб раз и навсегда. Сапожник без сапог, тьфу! А еще туда же — жениться он вздумал: «Для продолжения славного рода!» Ох, глаза б мои не смотрели! Нет, не-ет в мире совершенства! Нет справедливости! И счастья тоже нет!

Эх-х, знала б я нужные заклинания… Уж я б тебе показа-ала! По другому б ты запрыгал, дорогой дядюшка! А та-ак…. — вздохнула Элоиза.

«Сама виновата! Сама! Сама! Сама!», язвительно зазвенело у нее в голове. «Сама-а-а!»

Да, последние сто пятьдесят (или сто семьдесят?) лет она просто-напросто пренебрегала своими обязанностями. Бесспорно. Ибо девиз каждой нормальной ведьмы: «Ближним гадость — тебе радость». Необходимо много, очень много — как можно больше! — колдовать. Перенимать навыки, оттачивать мастерство. И постепенно переходить от простых пакостей к более сложным. Словом, учиться, учиться и еще раз учиться! Как завещал великий Мерлин.

Глава 19

Учиться Элоиза не любила. А колдовать и вовсе не желала — не по доброте душевной, нет! Как можно! Скажете тоже! Элоизу давно возмущал тот факт, что в обществе к колдунам относились гораздо мягче и снисходительнее, нежели к ведьмам. Например, колдуны могли облачаться, во что хотели. Красота и роскошь надеваемых одежд зависели исключительно от их вкуса. Ну, и толщины кошелька. Разумеется. Еще они могли жениться — опять же, если хотели. Да, кстати, и на ком хотели.

Ведьмам же «надлежало носить одежды скромные, а не срамные» и заниматься сугубо профессиональными делами. Никаких тебе украшений, никаких тебе омолаживающих процедур. И — что самое ужасное! — никакой личной жизни. Ни-ни! Хотя… Учитывая все вышеупомянутое, о какой такой личной жизни могла идти речь? Увы, нельзя жить в обществе и быть свободной от общества, и ведьмы смирялись. В подавляющем большинстве, это были мудрые ивысокодуховные особы. Годам к двустам-пятистам (у всех по-разному) они уже ко всему привыкали. А лет еще эдак через сто-сто пятьдесят — и сама мирская суета начинала держаться от них подальше.

…Маленькие крысиные глазки Элоизы так и зыркали туда-сюда, туда-сюда. Большой хрящеватый нос мало того что нависал над узехоньким, почти безгубым, ртом — он еще и почему-то был свернут набок. Все в целом, включая жиденькие, полуслипшиеся волосенки неясного цвета, кокетливо заплетенные в бублик, не делало Элоизу ни утонченной, ни изысканной. Какой, в общем-то, полагается быть родной племяннице великого и достославного колдуна.

Стыдясь подобной уродины («Вот уж кто нашему жениху-то под стать!»), мажордом при каждом удобном случае старался задвинуть ее подальше. За спины не то что младших фрейлин, а за спины прислуги — и прислуги «из последних».

Но тихохонько и скромнехонько сидя в укромном уголке, пряча от посторонних глаз свое убожество, Элоиза не дремала. Она слушала, слушала, слушала. Слушала — и слышала. И если не все — то почти все. То есть вполне достаточно для того, чтобы досыта назавидоваться и настрадаться. И, в конце концов, как следует разозлиться. На мир, на родного дядюшку, на Прекрасную Марту, на весь женский род (и мужской, впридачу), на дурацкие условности, связавшие ее по рукам и ногам… Ох, перечислять можно до бесконечности! Но, в первую очередь, Элоиза разозлилась на… самое себя.



Глава двадцать седьмая


Поскольку графиня не любила тратить зря время (и деньги, особенно, деньги!), торжества закончились уже на третий день. А не на тридцать третий или хотя бы тринадцатый, как оно полагается у знатных да богатых. Полагается и ведется с незапамятных, бог знает каких времен. Званые гости, с заметным неудовольствием — хотя и без особого удивления — разъехались по домам, подданные с неохотой вернулись к своим обязанностям, а супруги… Что ж, супруги тоже — да, тоже! — занялись делами.

То есть: господин граф со свитой и десятком наиболее преданных слуг, крепких духом, телом и нервами, отправился на охоту, а госпожа графиня взялась за любимые книги. О, нет! Нет, нет и нет! Не подумайте дурного. То были вовсе не рыцарские романы, отнюдь. Их Марта с детства терпеть не могла — слишком уж невероятные, захватывающие приключения раздражали ее реалистичную натуру. Сухая цифирь казалась гораздо интересней и честней. И правильней! Поэтому любимыми книгами госпожи графини, отчаянной модницы и отъявленной любительницы всего что ни есть утонченного, стали… бухгалтерские. Подсчет-пересчет и сведение концов с концами она не доверяла никому. Это было своего рода Тайное Знание, прикладная мистика — в общем, нечто, понятное немногим избранным.

— Так… та-ак… триста двадцать семь и семьсот пятнадцать…еще тридцать пять — мелочь какая, даже упоминать противно… а попробуй, не упомяни! И к ним три тыщи девять… Что-о? Де-евять? Почему это девять?! Почему не десять?! Вот, ч-ччерт! Где-то я просчита-алась… ага-а, — бормотала госпожа графиня, задумчиво мусоля кончик гусиного пера.

Выражение лица, произносимый текст и развернутая перед ней здоровенная книга в богатом переплете поневоле наводили на мысль о неком магическом ритуале. Для непосвященных все эти двойные и тройные столбики цифр и таинственные значки на полях могли показаться полной абракадаброй. (А то и — не приведи, господи! — лютой, злокозненной бесовщиной.)

— Ну, вот! на тебе! Опять пересчитывать! — возмутилась Марта. — А пересчитать надо. Деваться некуда: одной жалкой тыщонки не хватит — и все мои планы коту под хвост. Паршивому, облезлому коту! Чтоб он сдох совсем! И королевская корона останется лишь жалким видением, дурной мечтой, туманом с болот. Еще чего! Три кило золота да три пригоршни (с верхом, сама видела) бриллиантов впридачу — это уже не мечта, не какое-то там марево. Это просто кошмар посреди бела дня. Что сказал по этому поводу святой Боэций? «Бреднавязчивых состояний» — да-да, точно. Именно так! — кивала головой Марта, не переставая блуждать взглядом по длинным колонкам цифр.

Они теснились на янтарном от времени пергаментном листе, словно преданные ей войска на параде перед битвой. «Решающей, но не последней, — хихикнула госпожа графиня. — Клянусь, не последней! Вы еще обо мне услышите. Э-эхх, найти бы недостающее… Нет, в самом деле, куда эта дрянь могла запропаститься?!» И она вновь с головой ушла в затейливую цифирь.

Вскоре Марта нашла пропажу и (с чувством глубокого удовлетворения) захлопнула гроссбух. Красоты он был неописуемой: свиная кожа, тисненые узоры, светлый и темный янтарь и золото, золото…ох-х! золото. Старое, червленое. Произведение искусства, да и только. Оно и неудивительно: когда-то на этих листах красовалась запись не то стихов модного поэта, не то священной истории, не то эпоса (о спасении кого-то там от чего-то там). Получив его в наследство, Марта сразу же приказала очистить пергамент от «никому (и ей, в том числе) не нужной чепухи».

Желтый лист, покружился в воздухе, потанцевал немного, и, выписав какой-то особенно сложный пируэт, опустился на стоящую под окном резную мраморную скамью. Следом за ним — еще один. И еще, и еще…

«Красиво падают. Как золотые в мою казну», улыбнулась Марта. В ее глазах появилось ласковое, мечтательное выражение, а щеки окрасил нежный румянец. «Ах, только бы у нее получилось! Придется терпеть уродливую дрянь, пока мне это выгодно. Элоиза…нет, ну, надо же! — Графиня ухмыльнулась и передернула костлявыми плечиками. — Рожа на башмак похожа — старый, выношенный. Такому место на помойке либо в грязном болоте да на самом дне. Брр! Эло-и-и-за…ой, не могу! И столько денег на нее пойдет…господи, столько денег… И когда еще они назад вернутся, да чтоб с процентами!»

Взгляд красавицы омрачился: отдавая очередной золотой или выписывая кому-либо вексель, она как будто отрезала кусочек от самое себя. С кровью и нервами. Ах, как это тяжело, как больно! Разумеется, часть их — дорогих ее сердцу, нежно любимых денежек — потом, в скором времени, возвращалась. И возвращалась — в компании себе подобных. Очень большой компании. Однако, разлуку (пускай и недолгую) со своими «ненаглядными солнышками», «райскими блинчиками» Марта всякий раз переносила болезненно. По-другому (к своему прискорбию) — так и не научилась. Увы, увы, увы.

— Ждать порой так невыносимо! — пожаловалась она статуе святого Януария.

Тот (как и полагается истинному, а не ложному святому) был ликом строг, хмур и суров. Ох, как суров! Но человек, руки которого заняты какими-то не то змеями, не то веревками — вряд ли способен излучать оптимизм. (Во всяком случае, до Судного Дня уж точно.) Трудно и даже, согласитесь, невозможно излучать оптимизм, держа в руках… собственные кишки, которыми тебя же удавили энное количество столетий назад.

«Мм-да-а… — прищурилась госпожа графиня. — С таким ни за что не договоришься. Не беда — найдем помощь в другом месте. Свет клином не сошелся, да-да, мой дорогой!» К Марте тут же вернулось отличное расположение духа.

Старая ведьма Элоиза — вот кто ей нужен! «Из грязной хаты в барские палаты — надо ж иметь такое везение. Прямо-таки несказанное», дивились придворные. И не столько дивились, сколько кривились: ничего кроме омерзения, «почтенная госпожа Элоиза» не вызывала. Что там придворные! Что там слуги и служанки — люди, в большинстве своем, сердобольные. От нее шарахались даже лошади! Собаки рычали, кошки шипели, гуси так и норовили клюнуть да щипануть побольней. А голуби, толстые и неповоротливые, разжиревшие на графском подворье и напрочь разучившиеся (и, главное, отказывающиеся) летать, завидев Элоизу, тут же улепетывали, переваливаясь на коротеньких лапках. Прочь, прочь, прочь! Стоило ведьме появиться — и двор пустел на глазах.

Казалось, даже мебель, будь она живой, и та удрала бы подальше, топая деревянными и металлическими ножками.

Оно и понятно!

Глазки-бусинки старухи будто прожигали насквозь. Случайному зеваке — и тому становилось скверно, тошно и как-то уж совсем нерадостно. Хотелось не то напиться отравы, не то подлить ее ближнему своему, не то… В общем, сделать что угодно — что угодно дрянное и пакостное. Неудивительно, что дамы в ее присутствии всегда бурно ссорились, а благородные господа — те и вовсе, забыв о своем благородстве, тузили друг друга, чем ни попадя.

Через некоторое (увы, довольно-таки продолжительное) время, придворные опомнились и, наконец, сообразили: что к чему да почему. И, как было сказано выше, едва завидев скрюченную, пошатывающуюся и подпрыгивающую на ходу, фигурку «почтенной», дружно бросались врассыпную. Хворых и слабосильных, а также особо впечатлительных, норовящих того и гляди упасть в обморок, хватали и волокли, как раненых с поля боя — то есть без лишних нежностей — только бы скорей, скорей, скорей!

Но Прекрасную Марту присутствие ведьмы не лишало ни спокойствия, ни безмятежности. Госпожу графиню смешили и, одновременно с этим, умиляли потуги Элоизы снискать себе любовь при дворе. Хотя бы и (ох-х!) маломальскую, ничтожную. Ну, хоть каку-ую-нибудь любовь!

«Вот нахалка! — в очередной раз наблюдая поспешное (и позорное!) бегство придворных, слуг и прочих живых тварей, улыбалась госпожа графиня. — Всеобщей любви ей охота. Популя-арности! И, главное, где-е-э?! При моем дворе, у меня на глазах, в моем присутствии. Там, где и вздохнуть лишний раз никто не осмелится без моего на то ведома, согласия и соизволения. Да никто и не помыслит об этом! Ах ты, забавная дрянь! Ах ты, тварь разнесчастная! Одно слово — ведьма!»

Поэтому Марта и приблизила к себе «нахалку». И не просто приблизила — сделала своей наперсницей. «Повод приструнить придворных всегда найдется, а, благодаря этому пугалу, и подавно! Какая ж я умница! Эх, угораздило меня родиться в женском обличье… Сколько великих дел я могла бы наворотить!» — И Марта с обидой глянула на небольшую мраморную статую святого. Суровый лик не изменился ни на йоту.

«Да уж, от этого помощи не дождешься», — хмыкнула она и ласково провела рукой по сафьяновой поверхности. Некогда покрывавшие ее золотые узоры почти стерлись, буквы заглавия кое-где угадывались с большим трудом, а кое-где — даже не угадывались. Зато драгоценные камни на переплете, как и много лет назад, радовали глаз. А вычурные золотые застежки и висевший на цепочке маленький золотой ключик одним своим видом доставляли Марте несказанное удовольствие, утешали ее сердце и ободряли помыслы.

«Если у этой твари все получится, — по-прежнему любуясь гроссбухом, размышляла Марта, — если все выгорит… ну, я надеюсь, не дотла! Там ведь, по слухам, столько ценностей — о некоторых и хозяевам невдомек. Заполучить пару-тройку (а лучше — штук десять-двадцать) артефактов и раритетов, ей-богу, не помешает. Выгодно их продать…скупить пустующие земли короны… м-да, да-а!… потом скупить у бедняков-дворян их земли и замки (да, за бесценок, разумеется)…их обратить в своих подданных, а потом…у-ух! Потом…»

— Потом можно — за деньги ведь все можно, не правда ли? — повернулась она к статуе святого, — купить еще один титул, и еще парочку имений, и новые документы — чем черт не шутит?! — подтверждающие мое королевское происхождение. И не смотри, не смотри на меня так! Почему же не купить то, что продается?

«А почему раньше не нашли да не предъявили?»

«А документы уж больно древние, древнее Свидетельств Короны. Так что, ежели не захотите уступить трон, придется на нем подвинуться. Да-да, Ваше Величество!»

— И не смотри на меня так! — Она вскочила, топнула ногой и погрозила тонким полупрозрачным пальцем перед носом статуи. — За деньги можно все! Деньги и знания правят миром! Да, деньги и знания. А совсем не то, что ты проповедовал. «Ах, любовь! Ах, доброта! Ах, сострадание! И ко всем тварям, непременно ко всем! Ах, ох!» Сомнительно и, в высшей степени, ненадежно! То ли дело королевская корона…о-оо! Ведь я этого достойна! Ну, чего молчишь?! Или у тебя по-прежнему свое мнение на этот счет?!

Хмурый лик святого подтверждал: да, свое! Разумеется, свое! Другого нет и быть не может, да и не должно. Возможно, то была игра света и тени — всего лишь игра света и тени. (Не более!) И небесному покровителю, и его каменному подобию, скорей всего было давно плевать на бренное и суетное. И уж, конечно, святой — славившийся при жизни (яркой, но — увы! — недолгой) беспримерной добротой, великодушием и милосердием — не смог (да и не стал бы) обижать даму.

Но Марте эдакие тонкости и нюансы были глубокобезразличны.

— Ах, да! Конечно! — сквозь зубы процедила она. — Ты же лет двести как занят исключительно собственными внутренностями! Никак не наглядишься, фу! Прости за беспокойство! Больше не потревожу!

Выплюнув эту тираду, она трижды поцеловала гроссбух, с аккуратностью и даже некоторым благоговением застегнула на все застежки, еще раз нежно погладила, а затем — вернула его в тайник.

Глава двадцать восьмая


— Ты эта, бабка… шевелися давай!

Запыхавшийся, потный и красный от натуги и порядком обозленный слуга ввалился в каморку Элоизы. Двадцать… нет, целых двадцать пять ступеней — крутых, отвесных и («черти б их драли!») вьющихся по спирали — эт вам не хиханьки! Особенно, когда тебя посылает сама Хозяйка. Не исполнишь, чего велено — в лучшем случае, прогонят взашей, ну, а в худшем… Ох, лучше и не думать об этаком! Потом изойдешь, но исполнишь!

— Шевелися, я сказал! — набросился на оторопевшую ведьму толстяк. — Сама зовет… Сама-а! Ясно тебе, старая?!

Он схватил удивленную, испуганную, не ожидавшую ничего подобного Элоизу за шиворот, как следует, тряханул и…кусок ворота с засаленным, рваным кружевом остался в его жирных белых пальцах.

— Ах, ты-и… рух-хлядь! — пропыхтел толстяк и покраснел, и надулся еще больше.

Согнав растерянную ведьму вниз, он направлял ее пинками — так, на всякий случай, чтоб ненароком не заблудилась — и, в конце концов, благополучно допинал до заветного кабинета. Словом, блестяще справился с поставленной задачей и теперь мог рассчитывать на небрежную господскую похвалу.

Но буквально у самой двери «проклятущая бабка» зацепилась ногой за краешек ковра и упала, увлекая за собой и конвоира. Который едва не раздавил, не расплющил хилое старушечье тело и при этом ругался так, что окружавшие их каменные статуи — и те покраснели бы (если бы могли).

А было от чего! Перед потной от напряжения физиономией стражника оказалась нога Элоизы. Раз-в-раз! Рваный шерстяной чулок съехал до самой щиколотки, обнажив кожу. Желтушно-синюшную. То-о-ощую… Будто куриную. Всю в мелких плоских бородавках — ни дать, ни взять налипшее пшено (или мышиное дерьмо). Покрывавшие ее там и сям седые волосенки также не добавляли ей красы и прелести. Ох, не на такую ногу предпочел бы он пялиться! Одно слово, мерзость! Стражник прикрыл глаза, сплюнул и негромко выругался. Эк его угораздило! «Еще, не приведи бог, прибежит кто, а я тут с этой образиной… Житья ведь потом не станет! Ох, нет, господи!»

На шум и грохот, однако, не прибежал никто. Либо никто не слышал, либо подобные звуки были привычны для этих стен. И лишь через некоторое время, когда и слуга, и старуха, побарахтавшись, поднялись на ноги, обитая металлом высокая узкая дверь медленно, не спеша, отворилась, и на пороге возникла Она. Сама.

Тонкий силуэт, туго обтянутый бледным атласом, многочисленные серебряные украшения и полупрозрачные камни — казалось, перед ними не женщина, не Прекрасная Дама, а выходец из Потустороннего Мира. Призрак, мираж, фантом. Фата-моргана — только не существо из плоти и крови.

Слуга облизал вмиг пересохшие губы. Если б он своими руками, самолично то есть, не начищал до блеска, и не устанавливал эти доспехи… Если б он не знал точно (а как ему не знать-то!), что внутри металлических чучел нет ничего, ни-че-го — ну, ровнехоньким счетом… Если б он не понимал какой-то частью своего и без того невеликого разума: из страшилищ в здесь водятся разве что пауки… Если б он (ох-хх!) всего этого не знал…

— Молодец, — произнесла госпожа графиня. — А теперь — пшел вон!

В следующую же минуту слугу, несмотря на все его (признаться, весьма обременительные) семь пудов, как ветром сдуло. Был — и нету его!

Госпожа графиня раздвинула губы в некоем подобии улыбки и подмигнула Элоизе, отчего та вздрогнула и сжалась в комок.

— Здесь мое личное пространство. Мужчинам сюда вход закрыт, женщинам — тем более. Но ты ведь — не мужчина и не женщина, ты — ведьма. Поэтому — милости прошу! Входи!

Минут десять (или несколько долгих жизней, как с перепугу почудилось Элоизе) госпожа хранила молчание. А уж взгляд ее при этом… Если бы взглядом можно было снимать кожу и отделять мясо от костей, Элоизе, наверняка, не поздоровилось бы!

«Нуждается в реставрации. Причем, срочной. Сроч-чнейшей, — с удовольствием подумала Марта. — И полномасштабной, к тому же.»

Солнечные лучи плясали на складках ее атласного платья, на куньей оторочке, то и дело, пробегая по тройному алмазному колье. Оно не столько украшало, сколько отягощало шею Марты — худую, жилистую, будто куриную. Зато внушало почтение и трепет — глубокий, священный трепет — перед своей хозяйкой. И сейчас (впрочем, как и всегда) эта цель была с блеском достигнута.

Брызги света? янтарь? небесная синева? лепестки роз? пламя? трава и грозовые тучи? — все это, вместе взятое, причиняло боль… нет, не глазам — сердцу старой ведьмы. «Лучше б меня отстегали крапивой! Никогда, ни-ког-да у меня не будет такого украшения», подумала Элоиза и, сглотнув слюну, поджала и без того тонкие губы. «И модной мне уже не быть. И красавицей меня никто, ни одна сволочь земная или небесная, не назовет. Никто и никогда», продолжала она заниматься самобичеванием. «Да уж, имея столько денег, легко быть и модной, и красивой».

Все эти мысли явственно читались на лице ведьмы, и улыбка Марты стала еще шире. Позволив Элоизе (до скрежета зубовного, который та, как ни старалась, скрыть не смогла) налюбоваться на свою драгоценную персону, госпожа графиня, наконец, произнесла:

— Я знаю, в чем твоя проблема. И могу помочь. Если хочешь, конечно, — как бы между прочим, обронила Прекрасная Марта.

«Улыбается! — вздрогнула ведьма. — Будто укусить хочет… а зубы, зубы-то! Мелкие да острые. Черт бы побрал дядюшку! Жила я себе в тиши-глуши — и дальше бы жила», с нарастающим страхом, думала она.

— Если хочешь, — уже четко и раздельно повторила госпожа графиня. — Разумеется, не задаром.

— Не хочу! — пискнула Элоиза. — Не буду! Не стану!

— Будешшш! Станешшш!

Глаза графини, и без того небольшие, превратились в узенькие щелки. Испуганной ведьме показалось: через секунду-другую из них вырвется холодное белое пламя и уничтожит ее старческую, высохшую плоть.

— Тинь-тиуринь-тю-тю-тюу! Тинь-тиуринь-тю-тю-тюу! — заливалась за окном нахальная пичуга. Она прыгала по карнизу и, наклоняя головку то вправо, то влево, с интересом заглядывала в комнату. С интересом и без малейшего испуга. — Тинь-тинь-тинь-тю-тюу! Тю-тюуу!

Марта достала из вазы янтарное, полупрозрачное, липкое от сока, яблоко. Повертела, поизучала его со всех сторон и, с наслаждением лизнув, откусила большой кусок.

— Угощайся! — Госпожа графиня неожиданно усмехнулась и одним небрежным жестом подвинула тяжеленную серебряную посудину к ведьме. — Ну что, отведаешь?

«Ну что, подружка? Пообедаем?» — спросил паук муху", — вспомнила Элоиза детскую считалочку.

— Благодарю, Ваше Сиятельство! Не голодная я! Н-ни-ни!

— Дело твое. Смотри, потом не пожалей, — подмигнула Марта съежившейся на краешке табурета Элоизе.

Глава 20

Созданный триста лет назад, когда слово «комфорт» приравнивалось к богохульству, он был до того жестким и неудобным, что сидящему на нем хотелось признаться в чем угодно — даже во всех смертных грехах разом! — лишь бы его поскорей отпустили. Пыточный инструмент, а не предмет мебели. Марта обнаружила его в тюремном подвале, велела хорошенько почистить, покрасить — и приговорила к бессрочному «проживанию» в своем кабинете.

Бедная Элоиза! Ушибленное при падении левое колено немилосердно болело, шишка на лбу медленно наливалась синевой и багрянцем. Вдобавок ко всему, один из гвоздей (довольно острый — «будто свеженаточенный!») впивался ей в зад. Но попросить другой табурет или переменить позу ведьма боялась — глаза госпожи графини смотрели на нее в упор.

Холод глаз, холод алмазов, холод атласа, холод тяжелых полутораметровых серебряных канделябров, холод тяжелых парчовых занавесей, лилово-серебряных, густо расшитых речным жемчугом и стеклярусом. Казалось, все окружавшее Элоизу, пронизано холодом. И лишь негромкое, нежное стрекотание кузнечиков за окном напоминало о том, что на дворе сентябрь. Да-да! Сентябрь, милостивая госпожа! А вовсе не январь. И не декабрь, и не февраль. И не март, даже не март.

Элоиза, в который раз, пожалела, что не может исчезнуть (или хотя бы, если уж выбирать не приходится, провалиться под землю) — и задрожала. Громоздкая ваза литого серебра, со всех сторон, будто каплями крови «облитая» рубинами, не отпускала ее взгляд.

— И все же я тебе помогу, — сказала Марта. — Ты сейчас — одна из моих подданных, а Господь велит заботиться о вас, сирых и убогих. Даже тогда, когда вы этого не хотите по недомыслию своему.

«Чертов дядюшка! Чтоб тебя, козла старого, паралич разбил! Мерзавец, как есть мерзавец! Ох, я бедная, злощасная!» — мысленно причитала Элоиза.

— Я позабочусь о тебе, хорошо позабочусь. А ты за это меня отблагодаришь, как и подобает смиренной старухе. Заметь, я вправе принудить тебя, предложив прогуляться в тюремный подвал, к примеру. Могу и оставить тебя там. — Госпожа графиня улыбнулась и ткнула в Элоизу яблочным огрызком. — Ненадолго, лет этак на пять. Память у меня, правда, неважная: сама понимаешь, дела, дела, сплошь какие-то дела. Заботы, развлечения, поездки. Вполне можешь прокуковать там и до Второго Пришествия. А еще…

— Я согласная, согласная! Согласная я!

— И не спросишь меня, с чем?

— А с чем?

«Ох, и дура! — отразилось в глазах сиятельной госпожи. — Но так и лучше: в случае неудачи и спасать некого. Спишу с баланса, да и все. В качестве жертвы-исполнительницы — лучше ее во всех Двенадцати Королевствах не сыскать. Да, пожалуй.»

Заключительные мысли привели Марту в полный восторг. «Ах, милое дело — чужими руками жар загребать. И практично: что не мной сделано, за то мне и не отвечать», облизнулась Марта и скомандовала:

— А теперь слушай внимательно! А не то сама знаешь, что будет. — И вкратце сформулировала непростую задачу.

— Вечно чего выдумаете, Ваше Сиятельство, — буркнула ведьма, ерзая туда-сюда на своем «насесте». Поняв, что и от господского благодеяния, и от господской немилости равно не отвертеться, она слегка осмелела. — Поди туда, не знаю куда. Принеси того, не знаю чего. Неймется все Вам…

— И по-ойдешь, и принесе-еошь, — ласковым голосом, от которого у Элоизы на мгновение застыла кровь в жилах, произнесла госпожа графиня.

Она легким, небрежным движением руки подтолкнула к краю стола туго набитый кисет. Угольно-черный бархат, шелковые кисти и бахрома придавали ему неприятное сходство с пауком. (И, наверняка, ядовитым.) Не верящую своим глазам Элоизу чуть не раздирало пополам: ей хотелось дотронуться до этого, черного, схватить его и спрятать подальше — в то же время, было страшно и очень (оч-чень!) противно.

— Бери, бери! — усмехнулась госпожа графиня. Кривые старческие пальцы с обгрызенными черными ногтями на мгновение застыли в воздухе. Когда же их обладательница, нащупала под мягкой дорогой тканью множество золотых, то повеселела и приободрилась. Что, разумеется, не ускользнуло от глаз Марты.

— Конечно, добираться туда — не день и не два потратишь, — задумчиво произнесла госпожа графиня и усмехнулась: — Но ты ж ведьма! Тебя ли устрашат какие-то там расстояния? Трах-бах-бух — и ты на месте!

«Бедные мои денежки, бедные мои ноженьки», подумала Элоиза.

Птица, с глубокомысленным видом разгуливавшая туда-сюда по карнизу, на минуту остановилась, сверкнула глазами в ее сторону и залилась насмешливой трелью. «Вот дурра, вот дурра! Старрая дуррра!» — послышалось в ее пении ведьме. Элоиза почувствовала несильный, но все же болезненный укол в сердце. «Комок перьев — и тот надо мной насмехается. Дай вот только отсюда живой выбраться… Уж я тебе задам, я тебе покажу!»

— Это очень далеко, госпожа? — робко спросила она.

— «Дальше столицы, но ближе небес», — нараспев процитировала госпожа графиня. Известная поговорка прозвучала в устах Марты до того двусмысленно, что сидевшая напротив нее старуха сжалась, сьежилась еще сильней. Казалось, вот-вот, и она станет совсем крошечной — не больше крысы.

— Поколдуешь для ускорения процесса. Тебе ж это раз плюнуть. Разве не так?

Тонкие, выщипанные в ниточку, брови Марты приподнялись в притворном недоумении.

— А-аа… как…

— Ну, хватит! Надоела! — оборвала ее госпожа графиня. — Будем считать, ты уже не здесь! — И кивком головы дала понять, что аудиенция окончена.

После ухода ведьмы (скорее похожего на бегство, постыдное бегство, нежели уход) Марта внезапно ощутила легкое волнение.

— Как бы старая рухлядь не развалилась по дороге. Нет, нет! Пусть сначала добудет Вещь, а потом пусть разваливается на здоровье! Хоть на пятьдесят, хоть на сто пятьдесят, хоть на тыщу кусков и кусочков. Ты уж проследи-ка, будь добр! — велела она святому Януарию. — Это, как-никак, твоя прямая обязанность.

А я уж отблагодарю. О твоих несчастных кишках (выпущенных, когда и не упомнишь) заговорят во всем мире! Везде — колбасы да колбасы, а у нас — История! Священная, между прочим. Хотя и варварская, по сути. Это ж надо было додуматься — перед удавлением набить кишки перцем. Живому человеку! Жуть! — Она передернула плечами и… улыбнулась. — Зато благодаря этой жути, мы теперь имеем весьма (о, ве-есьма-а!) недурственный и, главное, стабильный доход. И вино раскупают. Оно, мягко говоря, не ахти, — извиняющимся тоном добавила Марта, — но раскупают. Так что, если вдуматься, ты пострадал не зря. И не завидуй там, на небесах: кто-то всегда остается в выигрыше, а кто-то в накладе! Это закон. Да не природы — экономики.

Она отодвинула почерневшее от времени кресло с высокой спинкой, медленно поднялась и, подойдя к статуе, поправила обвивавшую постамент цветочную гирлянду. Полузасохшую, выгоревшую, местами облезлую. Подобной гирлянды устыдилась бы и последняя нищенка — кто угодно устыдился бы. Да, кто угодно — только не Прекрасная Марта. Она терпеть не могла излишние, совсем никому — ей, в первую очередь — не нужные сентименты. «Святые должны проявлять бескорыстие», считала она. Мол, за деньги, благодарственные речи, а также посулы и уверения в преданности — да за это любой дурак, то бишь грешник, станет добрые дела совершать. «Подхалимаж, откровеннейший подхалимаж. Столько веков слушают — и все никак не надоест. Нет уж, господа хорошие! От меня вы ни словечка лишнего, ни лишней денежки — даже самой мелкой, потертой, самой обшарпанной — вовек не дождетесь. Да, и ты, мой дорогой покровитель! И ты тоже!» И, несколько раз поклонившись, погладила статую по мраморной щеке.

— Тебе на небесах уже все равно, а мне — лишний расход. Да и цветы быстро вянут, так быстро… не напасешься. Словом, ни к чему это баловство!




Глава двадцать девятая


Дамы сидели кружком во дворе замка и занимались рукоделием. Время от времени, они с неодобрением косились на плотно закрытые стрельчатые окна второго яруса: витые серебряные колонки, массивные подоконники и скорчившихся от напряжения (поди-ка удержи эдакую тяжесть!) мраморных уродцев. Их выпученные глаза, раздутые щеки и непомерно обвислые, складчатые животы служили предметом насмешек всегда и всех — особенно дам. Разве можно оставаться спокойными, понимая: натурщиками для скульптора, наверняка, служили не дети, а жирные свиные колбасы? Однако сегодня дамам было почему-то не до смеха.

— Денежки считает, — язвительно произнесла главная фрейлина. — Это хорошо, это правильно. Денежки, они счет любят. И пускай считает!

— Между прочим, и наши тоже, — заметила ее соседка слева.

— Поменяться бы с ней местами, — мечтательно протянула соседка справа. — Хоть на неделечку, хоть на денечечек… Ну-у, хо-оть на часо-очечек!

Все дружно вздохнули. На лицах дам явственно и отчетливо, как морщины у древних старух, проступили уныние и тоска. Нельзя сказать, что рукоделие не занимало их или же было им противно. Нет-нет-нет! Что вы, как можно! Благороднейшее, благочестивейшее занятие. Но в такой чудесный (расчудесный!), солнечный денек — ясный и золотой — их нежным шаловливым пальчикам, их красивым глазам, их неважно каким (пусть это останется тайной) мыслям могло бы найтись применение и получше. И с легкостью!

Усердие, прилежание, смирение… Все добродетели хороши в меру, а уж эти три — самые натужные — и вовсе следует принимать мелкими порциями. Гомеопатическими, да, гомеопатическими дозами — никак не иначе!

Наконец, одной из них надоело притворяться, и она отложила рукоделие в сторону. Поскольку была она не простой, рядовой фрейлиной, а главной — то еще две, более робкие и нерешительные, радостно, со вздохом облегчения, последовали ее примеру. Остальным же… что ж! остальным ничего не оставалось, как присоединиться.

— Устала! Надоело! — капризным голосом заявила предводительница. Честно говоря, тыркать иголкой по туго натянутому куску синего шелка (туда-сюда, туда-а…охх…сюда-а…айй!) казалось ей верхом глупости и даже идиотизма, самым то есть пустым занятием на свете. Никчемным, но — увы! — неизбежным. Так было принято и еще…ох-х!.. еще очень модно. («Черт, черт, черт подери!») Благородная дама не должна сидеть, сложа руки, бездумно глядя в небо, считая облака и пролетающих ворон. Благородная дама не должна лишний раз предаваться размышлениям — невесть до чего еще можно додуматься. Благородная дама и скучать должна благородно. А лучшей скуки (и муки!), чем нелюбимое занятие и придумать-то невозможно.

— Давайте поболтаем о своих снах. Мистика, романтика, ахи-охи… Глядишь, развлечемся! Кто будет первой? Начинай ты, Клотильда! — не допускающим отказа тоном велела она.

— Ну-у… э-ээ… — попыталась выдавить из себя Клотильда. Самая юная и, к неудовольствию подруг, самая стеснительная. — Ох-хх…

— Поподробней! Пообстоятельней! — приказала главная. — И поточней, как можно поточней!

— Ох-хх… Н-ну… приснился мне недавно… — выдавила из себя девушка и мгновенно покраснела. — Ну, в общем…э-эээ…

— Или будешь нам рассказывать, или пеняй на себя! Поедешь назад, к бабке, в свой фамильный — хе-хе! — замок. Говорят, его даже воры брезгуют посещать. И привидения — я имею в виду настоящие, уважаемые, привидения! — припечатала главная.

— Неправда, госпожа! — подхватилась Клотильда. — Мой прадедушка, барон Вальпореннский, не покидает нас ни на одну ночь! Он — истинный защитник, честный и доблестный!

— Наверное, твоя бабка исхитрилась и спрятала его отрубленную голову, которую он, бедолага, таскает вот уже триста лет. Надо же, дура дурой, а догадалась! — съехидничала одна из фрейлин. — Ей-богу, неудивительно! Говорят, при жизни он был страшным простофилей! И еще говорят, что спите вы вместе со слугами, на гнилой соломе, а едите вместе со свиньями — из одного корыта, а еще, еще, еще говорят… Ааааааааааааааааййй!

Ноздри Клотильды вмиг раздулись от гнева, умело выщипанные брови сошлись к переносице, а пышная грудь заходила ходуном. С детства привыкшая к ношению тяжестей, юная баронесса в два счета повалила насмешницу и теперь, восседая на ней верхом, равномерно ударяла ее головой о мозаичные плиты.

— За бабушку! За прадедушку! — приговаривала она. Выбившиеся из прически, прилипшие к разгоряченному лицу золотистые пряди мешали девушке — лезли в рот, застилали глаза, но она все равно продолжала: — За бабушку! За прадедушку! За бабушку! За пра…

— Ну, ладно уж! Хватит! — приказала главная фрейлина. — Будем считать, справедливость восторжествовала.

— Чево-о? — словно не поняв, переспросила Клотильда, и не думая слезать со своей обидчицы.

— Хватит, говорю! Смотри, когда-нибудь перестараешься — худо будет, — предупредила главная, но глаза ее улыбались. — Беру свои слова назад! Вы хоть и бедный, но славный и знаменитый род. Никто в этом и не сомневается, правда, Изотта?

Последние фразы были адресованы поднявшейся и пытавшейся привести себя в божеский вид насмешнице.

— Ага, — не глядя на остальных, буркнула та.

— Ну, будет тебе наука, — с удовлетворением произнесла главная фрейлина. — Но что-то я плохо слышу… Ну-ка, повтори!

— Никто не сомневается, — нехотя, через силу, произнесла Изотта. — Род Вальпоренн — род славный и знаменитый.

И, хотя выражение лица пострадавшей не просто говорило — кричало, вопияло! — о готовности девушки в любой момент поджечь вышеупомянутый фамильный замок вместе с бабушкой и прадедушкой («а хорошо бы и с дурой Клотильдой, пропади она совсем!»), главной фрейлине ответ понравился.

— Ну, вот и прекрасно. Так мы слушаем!

И юной Клотильде, Клотильде Победительнице, ничего не оставалось, как начать рассказ.

— Бабушка говаривала: сны с пятницы на субботу — сны пустые. Сплошной, мол, обман. Так, шутки ангелов, — улыбнулась она.

— Ты нам зубы не заговаривай! Давай ближе к цели! — перебила ее главная.

— «Это присказка такая, сказка будет впереди», — улыбнулась Клотильда. — Сами ж хотели с подробностями. Так и слушайте. Вот, значит, гуляю я по нашему саду. Гуляю себе, гуля-а-аю…ох, гуля-а-аю…гуля-а-аюу…охх! М-да-а…Хожу себе и хожу, хожу и хожу. И ту-уда хожу-у и сю-ууда хожу-у…

— Тебя послушать, так у вас сад — что королевское турнирное поле! — не выдержала одна из фрейлин. — Доброму человеку за день и не обойти, и не объехать.

— Может, и такой, — с достоинством парировала Клотильда. — А будете перебивать — так ничего и не узнаете. — И, наслаждаясь видом затихших, еле сдерживающихся, закусивших губы от нестерпимого любопытства подруг, продолжила: — Рву цветочки, плету веночки. Солнышко, птички, воздух — чудо как хорошо! Думаю о том, о сем, о разном. Девушке ведь завсегда есть о чем подумать, — строго добавила она. — Небо голубое-голубое! Так хорошо, так славно! И вдруг…вдруг…ах-хх! О-ооо…

— Что-оо?! — хором выдохнули фрейлины.

— Ах, и тут появляется Он. Красавчик! Такой учтивый, скромный, обходительный. Только вот больно уж нерешительный. Краснеет, будто девица. А говори-ит — ох, заслушаешься! Лучше, чем наш местный батюшка, ах-хх… И-и… вот странность… — замялась девушка. — Я высокая и крепкая — он маленький да хлипенький, но…

— Что «но»? Что «но»?! Давай рассказывай! Ну, говори, говори же скорей! — наперебой загалдели ее подруги. Двенадцать пар глаз — карих, голубых, серых и зеленых — вспыхнули в предвкушении подробностей.

Она покраснела и потупилась.

— Ах, нет! Ах, это стыдно! Ах, ну я смущаюсь! — из последних сил отпиралась Клотильда, опустив глаза и теребя расшитый фальшивыми рубинами подол платья.

— Ломаться будешь перед сеньорами. Или перед будущим супругом, — нахмурилась главная фрейлина. — Здесь все свои. А ну, рассказывай, пока мы дружно не умерли от любопытства! Вот ляжет смерть наша камнем на твою совесть — пудовым камнем, валуном придорожным — сразу одумаешься, да поздно будет! Нн-уу?!

— Ах, может, не надо? Ох, но я ж девица! — привела она последний, как ей казалось, существенный довод.

— А тебя никто и не собирается девственности лишать. Не убудет тебя, ежели нам все расскажешь, — заметила главная. — Да по-порядку.

Остальные, желая в очередной раз подольститься к той, от кого частично зависело их благополучие, зашумели, загалдели, и, с легким повизгиваньем, затопали ногами. Голуби — и те приковыляли на своих толстеньких коротеньких лапках. Да, да. Именно так. Послушать.

И юная красавица — не то устыдившись, не то убоявшись, не то устыдившись и убоявшись одновременно — наконец-таки, продолжила рассказ.

— …А потом схватила я его, вытряхнула из тряпок и… ах! ох! о-о-хх… швырнула на кровать…

Она закрыла лицо руками.

— И? И что? Что дальше?!

— Что и полагается, — не отнимая рук и не поднимая глаз, прошептала девушка, — целовала-миловала, чуть (ох-х!)… чуть не съела! Он такой… та-а-ако-ой! Ах, как только мое сердце не разорвалось!

— Да какой же?! — с досадой воскликнула самая непонятливая. Ее простоватое лицо не смогли облагородить ни модная помада («Кровь из сердца ангела»), ни спускавшиеся на круглый лоб и толстые щеки жемчужные висюльки, ни вычурная прическа с лихо сдвинутой набекрень беличьей шапочкой. — Да какой же он растакой? — повторила она, озираясь на остальных, прячущих усмешки. — Объясни-ка, не морочь голову.

— Вот приснится он тебе — сама поймешь! — разозлилась юная сновидица. Очевидно от смущения, в девушке проснулось ехидство, и она нарочито тоненьким (оса? муха? комар?) голоском добавила: — Если, вообще, приснится. Вряд ли ты в его вкусе. Он-то ведь красавчик, а ты — индюшка жирнозадая! Еще и дура впридачу, ффу!

— Сама дура! Деревенщина!

— Может быть, — с легкостью согласилась ее обидчица. — Ну и что? Зато я вот — красавица, и приснился он мне, а не тебе!

Она усмехнулась и щелкнула не ожидавшую ничего подобного толстушку по носу.

— Ах, ты-иии!!!

— Разнимите же их! Ну, пожалуйста! — послышались умоляющие голоса.

— Зачем? — Удивление главной фрейлины казалось искренним и неподдельным. — Пусть подерутся всласть. И они душеньку отведут, и мы полюбуемся. Все какое-то развлечение, не это чер-ртово рукоделие… только все пальцы себе исколола! — Ее голос сорвался на свистящий шепот: — Пропади оно пропадом! Гори оно в аду! Ох, прости, святой Януарий! Прости, прости!

— Ну, хватит, что ли! — наконец, скомандовала она. — Хватит, я сказала! Обе хороши! А вдруг он, этот ваш красавчик, и еще кому приснился? Он ведь никому из вас, идиоток и дур, не обещался. А, значит, и сниться волен кому угодно! Ясно вам? Ясно или нет?!

Она оказалась права. В самом деле, рыцарь приснился не одной, а почти всем. Да, как это ни странно. И дамы, с неслыханной доселе щедростью, стали делиться впечатлениями. Постороннему человеку могло показаться, что прелестные особы — все до одной — находятся под действием чар — и чар особой важности и сложности. Чем иным можно было объяснить их дрожь, их трепет, их не в меру разгоряченные лица и лихорадочно блестящие глаза? Чары, разумеется, чары! «Возьми сердце жабы, свари его в полночь с пшеничной мукой, да посыпь перцем и мелкой солью. Добавь к сему горстку толченых мухоморов, змеиные язычки да полфунта отборной сметаны. Отборной — стало быть, жирной да густой, экономия здесь ни к чему. Вари да помешивай, вари да помешивай. Вари, как следует! Старайся! А перед самым концом, как закипит да вспучится, да начнет издавать непотребные звуки, оскорбляющие женскую стыдливость, — влей полкубка вина. Влей да не перепутай: красное — для мужчины, белое — для женщины. А ежели перепутаешь, великая беда от того произойти может. Какая — лучше тебе о том и не помышлять.» Но ведь последний раз они пили вино на свадебном пиру… Так неужели… неужели? Ох, нет! Быть того не может! И, главное, главное, заче-е-еэм?!

— Такой хорошенький, просто лапочка! — со слезами умиления поведала черноволосая. — А, главное, скромняжечка! Повздыхал, потоптался где-то на обочине моего сна — и растаял. Очень, очень деликатный молодой человек!

— А мне он позволил расплести-расчесать гриву своего коня, — загрустила русоволосая. — Густую, кудрявую, шелковистую… Эх, мне б такую — все вокруг обзавидовадовались бы. Ой, что это я! — оглянувшись на подруг, она быстро зажала рот ладошкой.

— И все-оо? — Блеклая, полупрозрачная, изможденная стремлением к совершенству, блондиночка всплеснула ручками. Алый шелковый шарф, предназначавшийся жениху — ажурный, изысканный и уже почти готовый — свалился вниз, к ее ногам, и девушка безжалостно на него наступила. — И только-то?!

— Ага. И только-то.

— Ах, котик, прелесть, очаровашка! — наперебой загалдели дамы.

— Он та-а-ак на меня посмотрел…Ооо!

— И на меня, на меня тоже! — эхом откликнулись еще две.

— Нет, на меня! — стукнула кулаком третья, и спавшая у нее на коленях черная кошка вскочила и зашипела. — На меня! Он смотрел на меня, ясно вам, курицы?!

— Сроду таких не жаловала, даже терпеть не могла, — не обращая на нее внимания, разоткровенничалась рыжекудрая. — А теперь вот — хочу и со всеми потрохами!

— А как же сеньор Игнасио? Твой жених, твой «медведь»? — недоумевали остальные.

— Пусть проваливает! — тряхнув огненной гривой, отрезала девушка. — Куда пожелает: в гости к богу, королю или чертовой бабушке… А то и вовсе — в крестовый поход! Мне теперь — все равно!

— Ах, и мне то-о-оже-е… — как в полусне, проговорила молчавшая до сих пор зеленоглазка. — И мне то-о-оже-е…

— И мне!

— И мне!

— И мне-е-еэ!

— Не-е-е-еэт! Мне! Мне! Мне! А кто не верит, щас как дам по голове!

— А я тебе глаз выколю! Или оба! Хуже не станешь!

— Нет, это я тебе!

— Дрянь, дрянь, дрянь!

— Кривоножка!

— Лупоглазка!

— Жирнозадая дура!

— Сама идиотка! Скелетина!

— А ты — уродка, уродка, уродка!

— А у тебя на заднице чирьи! Да-да-да! Все это знают! Что, съела?!

— А ты, а ты, а ты-ы-иии… — И, за не имением веских аргуметов, она вцепилась в волосы своей подруги.

— Ааааааааааааа!!!

Как сказал поэт, «голубки нежные, вы обратились в змей». Малоприятная метаморфоза. А, учитывая, сколько острых — колющих и режущих — предметов находилось в руках у «кротких и прелестных»… Тут бы и дюжему рыцарю не поздоровилось! Однако рыцари — обладающие не только удивительной, несказанной храбростью, но и мало-мальским умом — в женские дрязги и распри стараются не влезать. Как правило. Ей-богу, легче сражаться с погаными колдунами и проклятыми язычниками! Ей же ей! Там ведь все честно, попросту и без подвоха. Враг — значит, враг; друг — значит, друг.

— Ох, но ведь это же сон! Всего лишь сон и только! — с недоумением воскликнула главная фрейлина.

Дамы, как по команде, вздрогнули и переглянулись. Их словно окатило ледяной водой.

— И что это вдруг на нас нашло? А был ли рыцарь? — спросила их предводительница.

— Сами же говорили — мистика… — начала было русоволосая, но, увидав взгляд главной, поперхнулась и смолкла.

В замковых окнах мелькнул тонкий серебристый силуэт. В Тех Самых Окнах. Дамы вздрогнули и как-то лихорадочно, схватились за брошенное рукоделие. Нерасторопному, не слишком внимательному глазу могло даже показаться (чур, меня, чур!) — куски пряжи, салфетки и кружевные воротники совершенно неведомым образом — не иначе, как чудом! — сами собой прыгнули им руки.

Тень мелькнула снова. Потом еще раз. И еще. Встревоженные дамы дружно потупились и, натянув постные мины, взялись за работу. Старательней, как можно старательней, гоня от себя мысли — «Прочь, прочь, прочь! Кыш-кыш-кышш! Пш-шли вон!» — о веселом, приятном и любовном.

Казалось бы, принимать сны за явь и верить ночным морокам — женская слабость. Истинно, исключительно женская. Не самая худшая и оттого простительная. Как бы не так! Придворным кавалерам тоже снились оч-чень странные сны. Цветные, яркие и длинные-предлинные, ну такие длинные — просто роман! Впору садиться, хватать перо да — побыстрей! поживей! — записывать увиденное. Писать, писать и еще раз писать — пока оно не слилось с утренней дымкой, не растаяло при первых солнечных лучах, не затерялось среди дневных забот. Да и просто-напросто — не улетучилось из памяти.

А привиделся им маленький отважный рыцарь на роскошном скакуне — угольно-черном, цвета зависти, которую он (несомненно) вызывал. И бесконечные, вьющиеся в разные стороны дороги (не дороги, а прямо-таки мудреное дамское рукоделие). И невероятные, уму непостижимые существа: не божьи твари (привычные и непривычные), а просто… ну, черт (или все-таки бог?) знает что такое. Ни в сказке сказать, ни пером описать! И непревзойденные по красоте (каждый из рыцарей мог бы присягнуть в этом — хотя ни один их в глаза-то не видел) улицы Дальниберга. Того самого Дальниберга — города-загадки, города-мечты, города-призрака — откуда была родом прекрасная Имбергильда. Да-да-да. Та самая!

Свободна и независима от снов была лишь госпожа графиня. Пожалуй, ее одну в целом графстве не мучили ночные кошмары, не одолевали ночные мороки, не смущали дикие соблазны. Ночь никогда (ни-ког-да!) и не пыталась нашептать ее душе нечто жуткое либо непристойное. Даже обычные-разобычные туманные видения — неясные по смыслу, по очертаниям. Даже их.

Колдуны Ее Светлости постарались на славу — ох, не зря ели они свой хлеб (исключительно, пшеничный, с маком и кунжутом, щедро смазанный свежайшим маслом), не зря носили драгоценные одежды (расшитые золотом бархат и атлас, меха, самоцветы — любо-дорого глянуть), не зря драли нос перед другими-прочими-остальными собратьями. Не зря, ох, не зря! Ибо покой их госпожи не нарушало ничто. Ничто и никто!

При этом не стоит думать, что, сомкнув глаза, Прекрасная Марта уподоблялась бревну. Упаси Вас бог даже подумать об этом! Ее Светлости — неизменно и неизбежно — снился один и тот же сон. Слаще меда сладчайшего, почетнее короны королей, важнее и значительней государственной тайны и ценнее Священного Писания — сон, прекрасней которого не было (и не могло быть!) ничего на свете — ни на этом, и ни на том. Марте снилась… она сама.


Глава 21

— Интерешно ведь, шем там вше коншилошь? — задумчиво спросила главная фрейлина, пытаясь откуситьнитку. Она вновь тыркала иголкой в туго (не ровен час, треснет) натянутую ткань. Цветок, который она с прилежанием, но (увы!) без особого успеха пыталась вышить, мог озадачить своим видом неподготовленного зрителя. А то еще и, чего доброго, напугать. — Матушка говаривала: «Не роман, а нечто изумительное! Ну, просто божественное!» А из вас его кто нибудь до конца дочитал? — поинтересовалась она.

Дамы смущенно потупились. Послышалось хихиканье, шушуканье, тихие вздохи. Прогуливающиеся по двору жирные белые голуби (в недалеком прошлом — явно разленившиеся и потому разжалованные и отправленные на землю ангелы) с интересом наблюдали за красавицами.

— Н-ну-у… э-ээ… пока нет, — старательно отводя глаза и ковыряя носком сафьяновой туфли белый песок, сказала русоволосая.

— Ну, я не зна-а-аю… — старательно отводя взгляд, произнесла другая.

— А мне главный герой не по душе, — почему-то шепотом пожаловалась та, что сидела напротив. — Ужасно противный какой-то! Бедная, бедная Имбергильда! — Девушка вытащила из складок платья кусок розовогобатиста, весь в бабочках и розочках, и, комкая его, захлюпала носом. — Бедняжка… полюбить такого ур-рода! Хотя…хотя, конечно, он красавец. Писаный красавец, — зачем-то извиняющимся голосом, помявшись, сказала девушка. — Но все равно — Ур-р-р-о-д! Аааааааа! — в полный голос зарыдала она.

— Надо же! — восхитилась главная. — Прочитала! И когда только успела, и как только сил хватило!

— Говорят, там более двух с половиной тысяч глав, — подала голос юная Клотильда.

— А я о чем?!

— Да уж, его пока прочитаешь — и жизнь пройдет, — поддакнула сидевшая с краю, на отшибе от других, девица.

Творение великого сира Ромуальда нисколечки ее не волновало, по той простой причине, что читать роман она вовсе не собиралась. Ну зачем, скажите на милость, тратить время на подобную чушь, когда можно пожевать чего-нибудь вкусненького? На протяжении всей кутерьмы она спокойно поглощала пирожные, одно за другим. И какие пирожные, ах-х! Совзбитым кремом, шоколадное, с клубникой и еще вот с вишней, благоухающие ванилью и корицей — вкуснотища! Поглощала и никак не могла взять в толк: из-за чего ее подруги будто ополоумели? Из-за какого-такого рыцаря? Еще зачем-то какой-то роман приплели.

— Ах, это так романтично! увлекательно! Так…так волнительно! Оторваться невозможно! — на одном дыхании выпалила зеленоглазка.

— Дочитать — тоже! — отрезала любительница земных наслаждений, беря из плетеной корзиночки и отправляя в рот трубочку с цукатами. «Какая любовь, какие приключения?! Когда есть изумительные, восхитительные, бес-по-до-обные сладости! — подумала она, стоило нежнейшему крему коснуться ее языка. — Упоение и восторг! Клянусь всеми святыми небесными, ни один мужчина на свете не способен подарить Даме такое блаженство!»

— Велено дочитать — значит, дочитаем! — отрезала главная. — Ну, давай! — кивнула она зеленоглазке. И та, с усилием открыв тяжеленный том, начала:

«Поединок в честь нечаянно погибшей леди Анельды должен был вот-вот начаться. И огороженный витыми шнурами (на этот раз — черными с золотом) загон для простолюдинов, и скамьи для горожан, пришедших посмотреть на Божий Суд целыми семействами, и места для рыцарей победней и попроще — все они были переполнены. Оказалось, что узреть необычный поединок притащились даже старейшие из старейших (а, вернее, — древнейшие из древнейших). Не оставили его вниманием и монахи: мессир аббат прислал шестерых братьев проследить за точным и неукоснительным) соблюдением правил. И сейчас братия переминалась с ноги на ногу в опасной близости от турнирного поля. Хмурые, насупленые лица. Стиснутые на объемистых животах крепкие, обветренные, сбитые в многочисленных драках, ручищи. Лучи полуденного солнца играли на круглых, будто смазанных жиром, лысых головах братьев и непомерно больших железных крестах, отягощавших грудь каждого и, очевидно, служившие не только (и не столько!) для молитвы, сколько для активной проповеди и последущей самообороны. Судя по тяжести и многочисленным царапинам, что покрывали до блеска отполированную металлическую поверхность, братия частенько пускала их в ход.

Постные выражения лиц под замысловатыми, вычурными прическами (в народе получивших название «балдахинов» и «набалдашников») могли показаться странными неосведомленному человеку. Вместо привычного для поединков радостного оживления, здесь царило прямо-таки гробовое молчание. (Последний раз придворные вели себя так на похоронах очередной королевской фаворитки.) Правда, то здесь, то там раздавались смешки, слышалось тихое шушуканье, а кое-кто даже присвистывал. Время от времени. Но они быстрозатихали под косыми, неодобрительными взглядами соседей.

Ложа слева, где восседали самые богатые, родовитые и, разумеется, самые красивые, походила на майский луг и ослепляла красками. Дамы словно вознамерились перещеголять друг друга, хотя правильнее было бы сказать: «враг врага», ибо нет в этом мире ничего эфемерней женской дружбы. И, несмотря на грустный повод, ни одна из них (ни одна!) не облачилась в темное.

— Еще чего! — заявила накануне первая красавица двора, любимица короля, леди Матильда. — Она умерла, а я страдай?! НЕТ! Я СКАЗАЛА — «НЕТ»! Темное меня бледнит. Вот стану ветхой, глупой, тридцатипятилетней старухой — тогда посмотрим!«

— Правильные слова! Очень правильные! — взволнованно перебила чтицу ее соседка слева. — Я бы тоже так сказала!

— Ха, она бы сказала! Х-х-ааа! — тут же отозвалась соседка справа.

— Да! Сказала б! А ты заткнись! — И тонкие, обремененные множеством серебряных колец, пальчики потянулись к насмешнице. Зажатая в них остро заточенная спица не предвещала той ничего хорошего.

Сохранить лицо, прическу и новое платье девушке удалось лишь благодаря своевременному воплю главной:

— Заткнулись обе! Сей-час-же! А ты, — махнула она рукой, — читай! Да с выражением!

«Роскошные темные наряды вернули в сундуки, а красавица облачилась в расшитое жемчугом и янтарем платье из золотой парчи. Оно, как никакое другое, шло к ее раскосым изумрудным глазам и кудрям цвета ржавчины.

Прекрасная Матильда — само собой! — являлась законодательницей мод. Поэтому не стоит удивляться тому единодушию и поспешности, с которой остальные дамы (абсолютно все!) последовали ее примеру.

Благородные господа проявили большую, истинно мужскую сдержанность, обрядившись в темное, что наиболее соответствовало случаю. Но обилием драгоценностей и мехов и они не отставали от дам.

Наконец, когда собравшиеся вдосталь налюбовались друг другом и обсудили все последние новости, слухи и сплетни: от новой прически графини Такой-то и ее нового слуги („отрока с ангельским ликом!“) до проигранной в кости („позавчера, да-да, только позавчера!“) немалой вотчины барона Сякого-то и его непомерных долгов, а также последних, подслушанных камеристкой, слов Его Величества, и что именно он хотел этим сказать, и еще многого, многого другого… в общем, когда все эти (вне всякого сомнения) важные слова и события были обговорены, на поле появился герольд.»




Глава тридцатая



По всему видно было — это господин и слуга. Но какие-то уж больно странные, непривычные господин и слуга. Неправильные какие-то.

Они появились так неожиданно, словно вынырнули прямо из воздуха. Любая — начиная главной фрейлиной и кончая самой юной, «Клотильдой-деревенщиной», — могла поклясться чем угодно и кому угодно (а некоторые — даже многократно потерянной девственностью), что еще минуту назад никаких всадников здесь не было. Да и как, скажите на милость, они могли здесь появиться? Здесь — и без доклада?! Проехать мимо стражей, тех самых стражей, перед которыми стелилась даже трава… Никогда! Ни за что! Во всем этом было нечто нереальное.

Между тем, неизвестные медленно, прогулочным шагом, пустили лошадей и, как ни в чем не бывало, продолжали свою беседу.


Ах, любовь, любовь, черти б ее драли!

Любовь, любовь, прекрасная любовь!

Л-любовь и крр-ровь!!!


— скорчив жуткую рожу, пропел юнец и, уже нормальным голосом, продолжил: — Все о ней говорят, говорят да переговаривают, а вот в глаза-то ее никто и не видел! — с усмешечкой заметил он. — Сплошные охи-вздохи, полная то есть бессмыслица. Ну, просто тьфу!

— Не болтай! — одернул его старший.

До сей минуты этот господин хранил упорное молчание, наводящее на определенные мысли — причем, не самые светлые и радостные. Мрачное великолепие его одежд, их явная перенасыщенность драгоценностями создавали у случайного зрителя…м-мм… двойственное впечатление. Одеваться столь дорого и пышно, можно сказать — вызывающе дорого и пышно, мог позволить себе либо придворный (и придворный, как говорится, не из последних), либо грабитель с большой дороги.

— Не болтай! — повторил он, теребя подвеску из черного жемчуга.

— Что, битым буду? — засмеялся его юный спутник и, обернувшись к дамам, показал им язык. А те сидели разодетыми-расписными фарфоровыми куклами, не в силах произнести ни слова и лишь только хлопали ресницами: хлоп-хлоп-хлоп!

— Нет, — улыбнулся в ответ мрачный господин и, как породистого жеребчика, необузданного и необъезженного, потрепал юношу по спине. — Прилетят злые духи и откусят тебе язык. Твой глупый, невоздержанный язык. Такой розовый, такой сладкий…

— На то они и злые духи, мой господин. — Притворное смирение ненадолго появилось на нежном лице юноши, и вновь сменилось жизнерадостным нахальством. — Стало быть, откусят! Жаль, конечно. Ни тебе сьесть чего, ни толком поцеловаться. Одно слово, беда! — широко улыбнулся он. — Что это за день, коль ни разу не поцеловался? Потерянный день, пропащий, совсем пропащий! Черт знает что, а не день! Нет, ну правда ведь?!

Мрачный красавец почему-то не окоротил наглеца. Не отстегал плетью, не саданул кулаком в ухо (хотя кулаки у него были явно созданы для этого), не оттаскал, не оттрепал, как следует, за волосы. Даже просто-напросто пересчитать ему зубы — и то («ох-х!») не сподобился. Лишь с усмешкой в глазах — больших, пронзительно-синих — смотрел на гарцующего перед ним юнца, дурашливо вопящего: «Умолкаю, господин! Умолкаю! Ох, умолкаю!»

— Откуда вы, господа? — поинтересовалась главная фрейлина.

«Если они к нам надолго — неплохо было б и знакомство свести. Покороче! Лишние связи — не помеха. А вдруг они — о, радость, о, счастье! — вдруг они придворные? И я, наконец, смогу вырваться из лап паучихи?! В столицу, в столицу, в столицу!»

Она недюжинным усилием воли, подавила желание вскочить с места и, хлопая в ладоши, запрыгать вокруг красавчиков.

«А что если…что если они и впрямь меня с собой заберут? Что я ей, муха какая-нибудь? Пять лет без повышения жалованья, а брильянты и варенье — „на завтра“. Наглость-то какая, а?!

„Когда, говорю, Ваша Светлость изволит осчастливить меня обещанным?“

„Когда и договаривались: „назавтра“, усмехается. Брильянты еще не доогранили, а мандрагору на варенье еще не собрали. Сама знаешь, как ее собирают и кто. В этом году, говорит, сплошные помилованья, а из свободных — кто ж это согласится? Где ж это, говорит, сыщешь такого дурня? Да и на мандрагору в этом году — неурожай.“

У-уу, жаба пупырчатая! Вечно у нее „неурожай“! — нахмурилась главная фрейлина. — И жалованье хоть бы раз в срок выплатила! Хоть бы разочек! В виде исключения, в порядке поощрения, за многочисленные заслуги. Нет, сбегу я отсюда! Непременно сбегу! И не куда-нибудь — в столицу! И Клотильду с собой заберу. Хорошая девка. Не чета этим кривлякам-ломакам, этим…этим бесстыдницам. Необразованна, конечно, зато неглупа. Да и дерется отлично — в случае чего, ни себя, ни меня в обиду не даст.»

Главная фрейлина выпятила и без того немалую грудь, и осторожно поинтересовалась:

— Куда путь держите, славные господа?

— Домой, в столицу.

— Через Дальниберг?

— Само собой, мадам.

— Ах-х! — дружно выдохнули дамы. Они уже пришли в себя и потихоньку (как им казалось, незаметно для обоих красавчиков) стали приводить в порядок платья, прически и выражения лиц.

— Хоть бы одним глазком глянуть… — мечтательным голосом протянула зеленоглазка. — Хоть бы одни-им глазко-ом…

— Нет ничего проще, — осклабился черный всадник. — У стражей Дальниберга тяжелая рука: говорят, они и во сне не снимают латных рукавиц с шипами. Заявишься незваной — и на город, и на все остальное-прочее будешь смотреть уже «одним глазком»!

— Всю, всю жизнь — «одним глазком»! — подхватил юноша.

— Да и не взяли бы мы тебя, — нахмурился черный. — Вот этих: третью, пятую и седьмую — что ж, этих, пожалуй что, и взяли бы. Только не тебя!

Названные дамы приосанились: «Нас выбрали! Мы — лучшие!»

— Остыньте, красавицы, — сказала предводительница. Смотреть на эти самодовольные до глупости лица, на эти насмешливые, снисходительные улыбочки у нее не было ни желания, ни сил: «Вот дуры!» — У господ отменный вкус, а вы подходите им по цветовой гамме, — объяснила она. — Всего-то лишь!

Раскатистый смех обоих мужчин подтвердил ее слова. Причем, юнец хохотал так, что едва не свалился с лошади.

— Как Вы догадались? — поникшим голосом, едва не плача, спросила одна из «счастливиц».

— По той же причине, по которой я — над тобой, а не ты — надо мной! Остальное — не твоя печаль! — отрезала главная фрейлина. — А, кстати, где сейчас старшая внучка герцога Дальнибергского?

Всадники молча, с усмешкой, переглядывались. — А ее сестра? Ведь у нее была младшая сестра, да не простая. Дюжего мужика запросто могла уложить. На обе лопатки, в честном бою, а не то, что вы подумали! — Она грозно свела брови, и смешки фрейлин стихли. — И обе такие красавицы. Совершенные красавицы! — шепотом, прикрыв рот ладонью и (на всякий случай) оглянувшись на мелькнувшую в окне узкую тень, произнесла она.

Ухмылки всадников стали еще шире.

А дамы… ох, дамы! Руки их, как заколдованные, сами собой продолжали рукодельничать: шить-вязать-вышивать, шить-вязать-вышивать, шить-вязать-вышивать…ох-х…уф-ф! Наконец, одна из них негромко и будто нехотя произнесла:

— Говорят, была там какая-то темная история. Не знаю-не знаю-не знаю! — мгновенно отбилась она.

— Я, я, я знаю! Кто-то кого-то лишил чего-то, изгнал куда-то и пригрозил чем-то, вот! — с торжествующим видом выпалила зеленоглазка.

— Точность и подробность — потрясающие! — ехидно заметила главная фрейлина. — Ты просто кладезь информации!

— За что купила, за то и продаю, — надулась девушка.

— Наверное, денег пожалела, вот и достался тебе «от мышки хвостик»! — засмеялась ее соседка.

— Зато твои предки были слишком щедрыми, вот ты и осталась без приданого! — парировала «всезнайка».

— Ах, ты-ии!

— Молчать!!! — рявкнула главная фрелина, предчувствуя назревающую свару. — Вот пожалуюсь Марте, что вы — все, по очереди! — строили глазки господину графу! Тогда уж попляшете!

— Ффу-уу!

— Неужто она поверит?!

— Пожалейте, помилуйте, не губите!

— Лучше уж черту из преисподней!

— Фу! Фу!! Ф-фуу!!!

Главная фрейлина с удовлетворением оглядела своих испуганных, нахохлившихся подопечных. «Значит, и впрямь строили. Не все, но почти все. Ишь, зашебуршились! Дуры набитые. Нашли, с кем тягаться.»

Одна лишь Клотильда сидела спокойно, улыбалась безмятежно. Словно прозвучавшие угрозы касались вон той блестящей навозной мухи. Или ползущего по своим (несомненно, очень важным) делам большого пятнистого жука. Или еще кого — да, кого угодно! Только вот не ее. А ни в коем случае!

«Я в Вас не ошиблась, госпожа баронесса», просияла главная фрейлина, а вслух произнесла:

— Всяк судит по себе. И госпожа графиня, несмотря на свою красоту, ум и величие, — последние три слова она произнесла нарочито громким голосом, — увы, не исключенье. Меня-то ведь пожурят, поругают — и на том все. Ну, не выплатят жалованье — ну, в первый раз, что ли? А вот ва-а-ам…

Она хищно оскалилась, глядя на дам, разом осунувшихся, побледневших и даже будто посеревших. Толстушка Мелисса едва не подавилась очередным (клубничным, со взбитыми сливками) пирожным. Изотта же так яростно трясла головой, отрицая даже самую возможность наказания, что пудра сыпалась с ее лица в разные стороны.

«Столько трудов ради этих высокородных клуш, ничегошеньки толком и не умеющих, и не желающих уметь, — подумала предводительница. — Черт бы их всех забрал, кроме одной! И поскорей, поскорей бы! Ну, погодите! Я вам всем еще покажу! Отольются мышкам кошкины слезы!»

— Так где, говорите, сейчас внучки Его Высочества? — повторила она свой вопрос.

— А-ахх! — выдохнули фрейлины. — Оо-ох!

— Говорят, ворота города до сих пор закрыты для них, — свистящим полушепотом, и зачем-то озираясь по сторонам, произнесла русоволосая.

— Вот, значит, как… — протянула главная фрейлина.

«Родство с драконами, оказывается, до добра не доводит. Особенно в наше время, — подумала она. — А ведь старшая могла бы претендовать и на королевскую корону. С такой-то родословной. Легко! Ой, что это я! Вот дурища! Зачем ей корона королевская, когда существует дальнибергская?! Правда, герцог жив, относительно здоров и претендовать на его корону могла бы разве что самоубийца. В подобных случаях на родство ведь не смотрят. Даже на самое близкое.»

— Ну, почему же, — ленивый голос черного гостя застал ее врасплох. — Не только могла бы, но и будет, — словно читая ее мысли, небрежно проронил он. И, глядя на ошеломленное женское лицо, усмехнулся: — На оглашении завещания всегда кто-нибудь претендует на что-нибудь. Случаются и законные наследники. Хотя, Вы правы, мадам, — он почтительно склонил голову, — и самозванцев там будет предостаточно. Больше, чем хотелось бы.

— Что-оо? Герцог умер? Когда-а?! От чего-о?!

— Да нет. Пока что нет, — успокоил ее черный красавец. — Болеет, все болеет, знаете ли.

— И что, давно болеет? — нахмурилась главная фрейлина.

— Да уж месяца три, наверное, — сквозь зубыпроцедил черноволосый. — Если не больше. Старый человек, сами понимаете.

— Поживите попробуйте столько-то лет! — подхватил юнец. — На девятой сот…

Он не успел докончить фразу — наткнулся на взгляд своего спутника, как солдат на вражескую пику.

— …поживите, говорю, девятый десяток — сами почувствуете! Надоест вам! Ох, же и надоест! Да и сил почти не останется.

— Ага, — рассеянно согласилась главная фрейлина. — А сколько, говорите, лет Его Высочеству? — небрежно, как бы между прочим, спросила она. — Вроде бы не девочка, не дитя-несмышленыш, а вот его коронацию что-то…м-мм… что-то запамятовала.

— Скоро девяносто, госпожа, — разулыбался юнец и, привстав в стременах, поклонился ей низко и почтительно. Чересчур почтительно. Уж так уж почтительно, что едва не вылетел из седла.

— Что ж вы его прежде времени-то хороните! — всплеснула пухлыми ручками одна из дам. Она до того разволновалась, что отложила в сторону надкушенное пирожное (с апельсиновыми цукатами). — Он ведь еще не умер!

— Не умер, — согласился инфернальный красавец. — Но ведь собирается.

— Не сегодня-завтра — обязательно умрет! Всенепременно! Абсолютно точно! — с улыбкой заверил светлый. — Сами понимаете, не нужны нам попутчики. Попутчицы ж и вовсе ни к чему! Да и не отпустит вас никто.

— И хорошо, и, слава богу! Нам и вдвоем сладко, — усмехнулся его спутник и поправил сьехавший под тяжестью драгоценностей ворот плаща. — А теперь — пора!

Привстав в стременах, черноволосый красавец минуту-другую пристально изучал забранные ажурной решеткой окна второго яруса. Увиденное ему не явно понравилось. Он усмехнулся, покачал головой, а потом… Ох, потом и вовсе произошло черт знает что!

Оба всадника стали — медленно, ме-едлен-но, ме-е-едле-ен-но-о… таять на глазах. Как сон, как утренний туман. Или же невероятные, заведомо несбыточные, мечты. Впору было решить, что оба красавца, нежданно-негаданно, явились сюда из какой-то иной, потусторонней реальности. Или заехали по ошибке. Сбились в пути. Что ж, бывает!

Наиболее слабонервные могли даже убедить себя в том, что все вышеописанное им просто-напросто причудилось. Пригрезилось. Примерещилось. Однако небольшая груда «конских яблочек», благоуханных и тепленьких, опровергала подобные мысли.

— Куда? Куд-куда они под-девались?! — всполошились дамы и, побросав рукоделье, забегали по двору, заглядывая во все мыслимые и немыслимые места.

Лишь главная фрейлина, как ни в чем ни бывало, продолжала вышивать, а юная Клотильда что-то негромко насвистывать. Что-то очень насмешливое, если не сказать — обидное. Но увлеченные поисками, ошарашенные, сбитые с толку, окончательно замороченные, ее подруги, казалось, не слышалиа ничего!

— Совсем одурели, — хмыкнула главная фрейлина. Зрелище одиннадцати дам, ползающих по мозаичному двору и заглядывающих под цветочные горшки, действовало на нее удручающе. Все более и более удручающе. — Ну, скажи, Клотильда, как могут втиснуться в такую дырочку двое взрослых мужчин? Да еще, черт побери, вместе с лошадьми?!

— Не волнуйтесь, госпожа! — улыбнулась ее единственная разумная подопечная. — Пусть поищут. Не найдут — так и успокоятся. Только вот… странное дело… — замялась она.

— Говори! — велела главная, вправляя новую нитку. Очевидно, под воздействием последних событий, из-под ее пальцев выходило нечто совсем чудовищное — без дрожи и не взглянешь. Ну, ни в сказке сказать, ни пером описать. В общем, бррр! Но она, будто назло себе и миру, упорно продолжала тыркать иголкой синий шелк. С остервенением! До первой капли крови!

— Давно уж такого не было, госпожа, с позапрошлогодних именин. Помните? Ну-у, ка-ак же? Все еще тогда ловили не то дракона, не то стаю василисков, не то еще чево. А старший конюх — тот и вовсе наотрез отказался покидать стойла: мол, и есть тут буду, и пить, и спать. А ежели кому уж так уж невтерпеж или другое какое до меня дело — так пусть, мол, сами сюда и приходят. А я отсюда — ни-ни! Когда, мол, еще живых единорогов увидишь? И, главное, где?! «Может, я всю жизнь такого чуда ждал — и вот, сподобился!»

И кухарка полдня вопила, что будет жаловаться: мол, что это за ангелы за такие, что с ней поцеловаться не хотят! Бгг-г! Все, мол, хотят, а эти — ну, ни в какую! Нечего, мол, тогда здесь шастать — смущать и вводить в соблазн честных женщин. Да еще пирожки прям из печки воровать! С грибами и луком, с ливером, а еще с вареньем. Клубничным, кажется, — нахмурила лоб девушка, — хотя эт неважно. С пылу, с жару пирожки. Ох, она и вопила! «Я, мол, этова так не оставлю!» Ох, и вопи-и-ила!

Не-ет, чево-то тут не тово, — вздохнула девушка и крепкой, натруженной рукой разгладила складки платья. — Может, колдунам нашим опять жаб несвежих прислали? Ну, как в тот раз! Помните?

— Ну, и…?

— Ну, и тово, напортачили. А неудавшееся зелье — в питьевой колодец да и повыливали. Чтоб, значит, госпожа не разгневались. Они ж балованные, — усмехнулась девушка, — боятся потерять теплое местечко да сладкий кусок.

— Говоришь, опять старые склочники головы нам морочат? — на минуту опуская иголку, задумалась главная фрейлина.

— Бог весть, — пожала могучими плечами Клотильда. — Но без колдовства здесь не обошлось. Эт-то уж точно!





Глава 22

Междуглавие


— Ах, это роман, настоящий роман! — шептались дамы в ложе, то и дело, прикладывая к глазам отделанные настоящим кружевом батистовые платочки — последний писк сезона. — Удивительно! Сколько поэзии, сколько чувственности! Сколько экспрессии! Ах-хх!

М-да-а… История, предшествовавшая поединку, была достойна занесения в… Нет-нет-нет! Отнюдь не в анналы истории, хотя (что уж тут скрывать!) случалось ВСЯКОЕ. Нет, она была достойна занесения — и занесения с соблюдением малейших условностей, с перечислением малейших подробностей — в анналы Лучших Историй. Именно так! Наравне с балладами о Прекрасной Розамунде, поисках Кровавой Чаши, полночных плясках ангелов и прочих бессмертных творениях веков былого и нынешнего. Наравне с преданиями о Ланселоте, Галахаде и других славных рыцарях. Наравне с историями о драконах — поражавших своей замысловатостью как благородных господ, так и простолюдинов.

Куртуазное обхождение сподвигло благородного рыцаря на милые, малозначащие и уж совсем ничего не обещающие поступки — распевание баллад (донельзя чувствительных), целование прелестных ручек и подсылание слуги с нежными записочками в потном кулаке, подмигиванье, воздушные поцелуи и улыбки, наилюбезнейшие улыбки и улыбочки. И еще многое, многое, многое другое, что вряд ли стоит перчислять, ибо это известно каждому благородному сердцу, уязвленному любовным желанием — пускай себе и пяитиминутным.

Все это весьма и весьма не понравилось мужу красавицы. От бдительного супружеского ока не ускользнула та искра взаимности, что пробежала между заезжим молодцом и его дорогой Анельдой. Не ускользнуло от внимания хозяина замка и намерение (весьма горячее!) его дорогой Анельды угостить своего любовника, за которым давно укрепилась слава «пожирателя сердец», приворотным зельем. Ибо тот через день-два, от силы — три, отбывал в столицу. О тамошних искушениях и возможностях (по слухам, граничащих с нереальными) знали все — и хозяйка замка, увы, не была исключением.

Она бы собственноручно передушила будущих соперниц, а кого недодушила — с радостью добила бы чем-нибудь потяжелее. Причем, госпожа графиня готова была приступить к правому (как она считала делу) пока не поздно — то есть прямо сейчас.

Увы! Всех не передушишь и не добьешь. Стараться же из-за одной-двух — ну, ей-богу, не стоило! Не проще ли потрудиться над причиной, а не следствием? Привязать к себе незримыми узами волшбы сердце Неотразимого. Что может быть надежнее привотного зелья? Только Истинная Любовь. Но, говорят, она нынче — большая редкость и уповать на ее защиту — все равно что ловить облака голыми руками. Глупость, настоящая то есть, неподдельная глупость, Ваше Сиятельство! Конечно, цена зелья немалая, но не дороже денег. Эффективно и безопасно — проверено! Ох, ей-богу, нечего раздумывать!

И старой знахарке (поговаривали — ведьме) удалось-таки уговорить без памяти влюбленную госпожу. Минула ночь — и зелье было готово.

Но и супруг прекрасной леди Анельды оказался не промах. Соглядатаи быстро разузнали и, не менее быстро, донесли о недобром замысле госпожи графини. Гнев их господина и повелителя оказался страшен: двое из слуг были прибиты им на месте и еще несколько отправлены на конюшню, в ожидание своей жалкой участи. Но, поостыв, господин граф понял, что даже перебив всех смердов, слуг и служанок; и воинов своих, и свиту — не успокоится. Даже велев срыть замок свой до основания или поджечь его в ночи — не успокоится. И даже суд и расправа над предавшей, но все еще дорогой, любимой, все еще — «дьявол, дьявол, дьявол!!!» — все еще желанной Анельдой — тоже не принесет покоя его душе.

И задумал он извести благородного гостя, и подсыпал тому, немало исхитрившись при том, яд. О, примитивнейший из возможных и даже не слишком дорогой, что было совсем уж оскорбительно. Ведь не только извести рыцаря хотел несчастный граф, но и унизить — да-да, унизить побольней! И потому взял он порошок из толченых грибов, поганых и ядовитых, как и ревность, что уязвляла его душу.

Но неправому делу, даже и делу мести, вовек не зваться добром! За разговорами о крестовом походе, из которого возвращался их незваный гость, за лихими и сладкими песнями менестрелей, за дурачеством карликов и мелкими стычками придворных, наконец, за многочисленными переменами блюд, господин граф ненароком расслабился и отвлекся. И лишь когда внезапно смолкли лютни, когда закричали, заверещали дамы, забегали слуги и служанки, когда свита и воины, подхватившись, оцепили пиршественный зал, когда, наконец, сам гость, вскочив с места, бросился туда, где на коленях у рыдающей камеристки, лежала мертвая леди Анельда, лишь тогда обманутый супруг понял — случилось непоправимое. И он, только он, тому виной!

Так казнил себя несчастный, знать не зная и ведать не ведая о самом страшном. И в глазах его было черно от горя. Ах, лучше б он ничего не знал!

— Я видел, видел! Это Вы, господин! Вы! Вы-ии!!! — кричал маленький паж, давясь злыми слезами и указывая пальцем на благородного гостя. — Это Вы убили мою госпожу! Вы поднесли ей кубок, а после украдкой выкинули его в окно! Я видел, видел, видел!!! Вы — подлый убий…

Тяжелая лапа барона Эрлиха сдавила тонкое, нежное мальчишеское горло. Раздался хруст, и тело обмякло.

— Заберите, — небрежно произнес господин барон, разжимая пальцы. — Я уезжаю. Немедленно! Лишь память о прекрасной госпоже Анельде удерживает меня от крайних мер.

— Значит, уезжаете? — вкрадчивым голосом спросил господин граф.

— О да! — Красивое лицо рыцаря с каждой минутой становилось все надменней. — Мне нечего делать там, где какой-то жалкий паж посягает на мою честь!

— А есть ли она у Вас, господин барон? — с иронией, от которой все вокруг будто обратились в соляные столбы, произнес несчастный граф. — А есть ли она у Вас? — повторил он, повышая голос. — ВЕДЬ ЭТО ВЫ ПОГУБИЛИ МОЮ ЖЕНУ!

— Да как Вы смеете?!

— Смею! Мальчишка сроду не лгал! Да и… А-аа! — граф устало махнул рукой и опустился на крытую пушистым варварским ковром скамью.

Придворные молчали. Воины, на всякий случай, оттерли слуг подальше к дверям, чтобы не мешались, не путались под ногами. Дамы походили на чудотворные статуи — так безмолвны, неподвижны были они и так же исходили, истекали обильными слезами.

— Я хотел провозгласить Ее своей Прекрасной Дамой! — с пафосом воскликнул Эрлих. Назойливая, успевшая надоесть ему своими ласками и нежностями, красавица была уже на полпути к небесам. «Хотя вряд ли там ждут прелюбодейку, да еще такую — х-хха! — страстную, — подумал рыцарь и, с трудом, но все-таки подавил усмешку. — Дур-рак! Нашел из-за чего страдать! Жаль будет его убивать, эх, как жаль! Не робкого десятка, наверняка, и воин отличный, такого бы хоть сейчас в крестовый поход или на усмирение мятежников — а он из-за бабы расстонался! Из-за дрянной бабы», — с неприкрытым презрением смотрел благородный Эрлих на хозяина замка.

— Божий суд, божий суд! — зашумели, загалдели вокруг. — В присутствии самого короля!

— СОГЛАСЕН! — одновременно воскликнули оба противника.

Несчастный граф, обманутый муж, оскорбленный хозяин. Мог ли он не понимать, ЧТО сулит ему преславутый «божий суд»?! Ему, отошедшему от бранных дел и воинских забав, променявшему меч на мудрую книгу, а копье на гусиные перья, ему — как никому другому! — было ясно: его ждет смерть.

Так оно и вышло. «Презренный негодяй и подлец, оскорбивший сира Эрлиха-Эдерлиха-Эрбенгардта, барона фон Труайльдт, был сражен его непобедимым мечом. Говорят, он отравил свою жену, прекрасную леди Анельду и хотел свалить вину на благородного гостя, красу и славу всего королевства. Какой ужас, какой позор! Да здравствует божий суд!» — переносилось из уст в уста. И лишь немногие знали правду, и немногие догадывались о ней.

Опекуном троих сирот стал никто иной, как сам король. И он же, в награду за достойное поведение, даровал барону Эрлиху треть земель, ранее принадлежащих упокоившейся чете и бриллиантовый перстень с руки Ее Величества, вдохновенной, истовой поклонницы куртуазии. Так воссияла слава Эрлиха — слава Победителя и Сокрушителя женских сердец, а так же — Превеликого Милостивца. Ибо мог он, не довольствуясь малым, выпросить себе все: и замок, и земли, и людей, а законных наследников, по малолетству своему слабых и несмышленых, отписать монастырю. И не обязательно богатому, но обязательно весьма и весьма отдаленному. Затерянному где-нибудь в горах, на одной из границ королевства.

«Надо же! Мать соблазнил и отравил, отца сразил в поединке — считай, прилюдно умертвил, ибо от таких увечий «ни рано, ни поздно, ни сейчас, ни потом» не оправишься; троих осиротил — и он же еще и благодетель! Ловко! Ничего не скажешь, очень ловко!» Так шептались между собой немногочисленные разумные или же хорошо осведомленные люди. Шептались — ибо не смели вслух «порочить честное, славное имя» королевского любимца.

— Ах, как все это грустно, как романтично! — вздыхали дамы.

И приготовленные служанками корзиночки с фруктами и пирожными пустели на глазах, ведь давно известно: чем сильней, чем ярче переживания — тем сильней, тем крепче аппетит. Об этом писали и пишут все великие ученые-целители — и древние, и нынешние. А торговцы — используют к своей выгоде. И это так хорошо, так правильно: страдания одних приносили наслаждение другим и (надо сказать, немалый!) доход третьим.

— Ах, какая печальная, печа-а-альная история! Леди Делия, одолжите мне на сегодня платок, ну, пожалуйста! А то мой уже весь мокрый! И, заодно, пожалуйста, передайте мне во-он то дивное, совершенно восхитительное пирожное. Да-да, в форме сердечка! Кстати, не желаете ли присоединиться? Вкус — ну, просто божественный! Ах, никто так не умеет сварить вишнево-ромовую глазурь, как наш повар! Никто, даже повара Его Величества. Поверьте, я знаю, что говорю! И пусть не даст мне соврать святая Клара! Ах, ох, ахх!


«Роман о заклятых

любовниках»,

Глава пятисотая




Глава тридцать первая.



— Да уж! Злодей, гад и подлец! — качая головой, припечатала главная фрейлина. — Я б такого и на порог не пустила. Ни за что и никогда.

— Сволочь! — горячо поддержали остальные. А самая начитанная (дедушка которой был хоть и бедным, но все-таки профессором одного из знаменитейших столичных университетов) задумчиво, протяжно произнесла:

— За великолепным фасадом — такая гниль. Такой смрад. Лишь повороши палкой — ну, самую малость! — и задохнется полокруги.

— Неприятный тип этот самый Эрлих-Эдерлих, — сказала юная Клотильда. — Свиной навоз уж на что вонюч, ажно глаза выедает! — и тот почище будет! Вот ей-богу же!

— Ну, дочитаем уж как-нибудь. Раз велено, — с сомнением в голосе, протянула главная. — Уж как-нибудь.

— Тьиу-тинь-тинь-тю-уу! — насмешливо пропела птица. Остановилась и, склонив синеперую головку на бок, стала рассматривать лица фрейлин. С неподдельным интересом. Словно выставленных на продажу дорогих кукол. — Тьиу-тинь- тю-тю-уу! Тю-уу!

Сколько она себя помнила, эти нелепые двуногие только и делали, что смешили ее. День за днем и год за годом.

— А есть еще продолжение, — тонким противным голоском примерной ученицы произнесла Изотта.

— О, господи, твоя воля! Только не это! — схватилась за сердце ее соседка. — Я этого не выдержу, не вынесу — нет-нет-нет! Утоплюсь, отравлюсь, удавлюсь!

— Щас! Госпожа на тебя, дуру, столько денег из личной казны потратила. Учила тебя, дуру, уму-разуму-политесу и даже — ох, страшно сказать! — даже Высшей Куртуазии. А теперь что получается? Все ее хлопоты-заботы и денежки потраченные — зазря? Так что ли?! — рассвирипела главная фрейлина. — Нет уж! Сначала выгодно выйди замуж, сделай что-нибудь доброе для двора и лично для госпожи графини да заплати двойную пошлину, а потом и топись в первой попавшейся луже!

Остальные дружно загалдели в поддержку.

— Что еще за шум? — внезапно произнес надменный голос. Он подействовал на фрейлин подобно опрокинутому ушату ледяной воды.

— Д-да-а…э-ээ…мы это вот… — старательно отводя глаза, завздыхали, заерзали они. Шкодливые дети, которые с успехом перепортили половину домашнего имущества, вылили мамины духи в котел с супом и, с трудом, но все-таки отковыряли блестящие камешки с папиного турнирного шлема (с целью обменять их у лавочника на леденцы) — и те, в ожидании грядущей расплаты, ощущали бы себя куда безмятежней.

— Тьиу-тинь — тютюу! — заливалась птица на карнизе, едва не падая от смеха. — Тьиуинь-тьиуиннь! Тью-уу!

Главная же фрейлина молча оглядывала своих подопечных, и не думая придти им на помощь. Пальцы ее продолжали сжимать иголку и тыркать, тыркать… «охх, ты, ч-черт!»…тыркать синий, как небо, плотный шелк. И медленно, но верно «расцветающий» под ними цветок принимал совсем уж чудовищные очертания. Все более и более чудовищные.

— Ах, Ваше Сиятельство! — вскочила с места юная Клотильда. — Тут вот Мелисса, — кивнула она в сторону толстушки, застывшей с надкушенным пирожным в руке. — Вечно ей что-то мерещится! Представляете?! — в притворном негодовании всплеснула руками девушка. — Ну, мы ее и тово… успокаивали. Умоляю, не серчайте, Ваше Сиятельство!

Произнесла — и склонилась в учтивом поклоне.

— Жрать надо меньше, вот и не будет ничего мерещиться, — холодно заметила госпожа графиня, фыркнула и, со стуком, захлопнула окно.

Одиннадцать каменных статуй, одиннадцать соляных столбов, одиннадцать фарфоровых кукол разом вздрогнули и превратились в людей.

— Уф-ф-ф…Слава богу!

— Хвалите свою находчивую подругу вы, дурищи! — проворчала главная фрейлина, обводя взглядом бледные от испуга лица. «Без-наде-ежны! — в который раз подумала она и хмыкнула. — Аб-бсолютно и окончательно!»

— Тьиу-тинь-тьу! — согласилась ехидная птаха. — Тьюуу!

И прерванное чтение вновь продолжилось:

«…Белоснежный камень облицовки, тонкое узорочье (причудливое — под стать солнечному лучу, порханью бабочки или птичьим трелям), обильные вкрапления хрусталя и циркона; узкие, изящные бойницы — как воздетые к небесам девичьи руки, легкие башенки (несущие там вахту казались изваянными из чистого серебра — изваянными не пустого хвастовства ради) и приспущенные стяги (синие, с золотыми и серебряными драконами), что лениво (а, может, благоговейно?) поглаживал вечерний ветерок. Да уж, было от чего онеметь!

Не мощное сооружение, призванное спасать и защищать от нашествия врагов, а то и злых духов и даже демонов (поговаривали, так бывало — и бывало не раз). Не мощное сооружение, но диковинный чужеземныйцветок. Не созданный ничьими руками, не орошенный слезами и жгучим потом, не проклинаемый, не стоящий на костях — о, нет! Призванный вселять не страх, но покой и радость. Не созданный, а будто за одну — да-да, всего одну! — ночь выросший из земли. Прекрасный, несмотря на свои размеры. Вопреки им. Или — благодаря? Ум Эрлиха пребывал в смятении.

— От мерзости адской и прелести диавольской спаси нас, Господи! — вырвалось урыцаря. Ланселот всхрапнул и попятился, словно не желая и на полшага приближаться к крепостным стенам.

— Сгинь, пропади, рассыпься! Ты слишком хорош для града богоспасаемого! Слишком! Я видел много городов, и крепостей, и замков — прекрасных и удивительных. Но нигде — ни у добрых христиан, ни у поганых язычников — нет тебе равных! Твоя красота непостижима! Непостижима, а, значит, и незаконна. Я вернусь сюда с многотысячным войском. Очень скоро вернусь. И тогда — берегись, Дальниберг! Я сокрушу твои стены, я сраваняю тебя с землей, я заберу твои сокровища. А жителей твоих — уничтожу. И это будет правильно: житье здесь, наверняка, разбаловало и даже развратило их, и теперь они ни на что не годятся. Ленивые рабы — плохие рабы. Принять смерть от руки рыцаря, а не простого надсмотрщика — вот истинная честь. Как видишь, я не жесток, но благ и человеколюбец, — заметил благородный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт и расхохотался.

Город на холме возвышался над ним, сияющий в солнечных лучах — легкий и невесомый, ослепительно белый и прекрасный. Легкий и невесомый, как цветок — о, да! Но отнюдь не беспомощный. И вырвать его было не под силу ни потустороннимсуществам, ни — тем более! — простым смертным.

Этого, к счастью, не знал благородный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт фон Труайльдт, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, — Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки.»




Глава тридцать вторая


Мелинда вздохнула, вытерла мокрый лоб и крест накрест привязала лист подорожника к свежим царапинам. Она редко, то есть почти никогда, не пользовалась волшебством в быту, предпочитая ему проверенные народные средства. Совесть ее была чиста — безупречно, безукоризненно чиста! Малыши были накормлены-напоены-и-спать-уложены. На всю эту возню — с обязательными в таких случаях шумом, визгом, писком, потасовками и нешуточными укусами — ушло часа полтора. Еще столько же — на сказки, песенки и уговоры. Ничего из ряда вон. Все как всегда.

Остаток вечера девушка могла посвятить себе. И — наконец-то, наконец-таки! — дочитать («если хватит мне терпенья!») этот чертов роман. Этот необъятный роман — роман, имевший начало и, казалось, не имевший конца.

Деревья, с трех сторон окружавшие пещеру, стояли, будто в карауле. Стражи — грозные, молчаливые и сосредоточенные. Мимо которых — как ни старайся, как ни пытайся — и не пройдешь, и не пролетишь, и не проскочишь. Это вряд ли бы смогла даже чья-либо дурная, злонамеренная мысль — не то, что мышь. А уж нечто большее — например, всадник (или всадники) — и тем паче.

«Одним ударом Эрлих снес ему голову и весь оставшийся вечер, запершись в башне, прорыдал над обезглавленным телом. Предавший, пятикратно отрекшийся от дружбы, презревший ее святые обеты Гавейн не был достоин жизни. Он не был достоин ни роскошных похорон, ни Песни Прощания, ни памяти. Но оплакивания — да, достоин. Как никто другой!

Мелкая снежная крошка залетала в узкие бойницы и тоненькими белыми смерчиками танцевала на заледеневшем каменном полу. И рыцарю казалось: некто неосязаемый и незримый забрасывает ее синими от холода, обветренными руками. Костлявыми руками. И каждая следующая горсть была больше предыдущей. И вьюга выла не переставая: и день, и вечер, и ночь. Выла, как воют собаки, чуя покойника. Выла, будто прощалась. Вот только с кем? С убитым или же…или же с убийцей? Лишь ей одной то было известно.»

— М-да-а! Неглупый способ для сентиментального человека скоротать скучный зимний вечерок. Совсем неглупый, — съязвила Мелинда. — Ох, уж эти нежные души!

И чем дальше она углублялась в дебри повествования (порой — непролазные дебри), тем сильней и сильней хмурилась. Порой она изрекала многозначительное: «Гхм!» и, вздохнув, переворачивала страницу.

Сюжет был, по мнению девушки, неважный. Занятный, но уж больно запутанный. Стиль рыцарских романов одновременно смешил и раздражал ее — надрывная восторженность была чужда здоровой натуре Мелинды. А уж главный герой и вовсе оставлял желать лучшего. «Дерьмо заскорузлое» — оказалось самым мягким эпитетом, которым она удостоила благородного Эрлиха-Эдерлиха в процессе чтения. Из-за одного только стремления уничтожить побольше (как можно больше!) драконов вышеупомянутого рыцаря следовало стереть с лица земли. «Увидел дракона — и руки зачесались. Что ж это, в самом деле, за почесуха за такая?! Отрубать надо такие руки — и вся недолга! Чтоб не чесались зря!»

— Ох, уж этот роман! Этот чертов роман! И зачем деду понадобилось, чтоб я его прочла? Что за необходимость, что за спешка? — спросила Мелинда у висевшей над головой восточной лампы. Возможно, та и разделяла недоумение девушки. Но ответить (увы!) не могла. Вместо этого она качнулась и подмигнула Мелинде синей, с золотыми прожилками, гранью.

— Что-то же в нем скрыто, черт его задери! Дед ведь ничего просто так не делает. Нич-чего! Под обычный ужин и то философию разведет. Или богословское что затянет. Это уж как пить дать! А тут всучил — на, читай, мол. Да чтоб от начала и до конца! Да еще именно сейча-ас! И что в нем эдакое? Хотела б я знать… — бормотала она, вновь углубляясь в романные дебри.

Лишь одно обстоятельство примиряло Мелинду с «дурнойтягомотиной». Всего-то лишь одно, зато ка-акое! Книжка была с картинками. Яркими, местами аляповатыми и грубоватыми. Простонародными и очень забавными. Пожелтевший от времени пергамент пестрел ими там и сям. Иные знатные дамы выглядели, как торговки, по чьей-то нелепой прихоти, вырядившиеся в модные дорогие наряды и золотые побрякушки. Ну, а рыцари — точь-в-точь переодетые ремесленники или, на худой конец, крестьяне.

Случись нужда, Мелинда ворочала и пудовые поленья, и пудовые каменья. А то и поваленные деревья. Но (вот странность!) она разгребала бурелом и расчищала завалы с куда большей легкостью, нежели читала этукнигу. С легкостью и радостной охотой. Дочитывая главу о разгроме деревни, Мелинда разволновалась окончательно.

— Сволочь окаянная! Слизень в серебряных доспехах! — закричала она и, с размаху швырнув на пол тяжеленный том, пинком отправила его вдальний угол пещеры. — А Имбергильда?! Сопля и рохля! Мямля несчастная! Но ведь жалко дуру, по-человечески жалко! — внезапно опомнилась она и, прижав руки к груди, заплакала: — Бедная, бедная девочка! Полюбить такого г-га-ада! Да я б его собственными р-руками задавила! Это ж не любовь — наказанье какое-то!

И она зарыдала уже в полный голос.

— А вот и я! — прозвенел серебряный голосок, и Люсинда легким перышком впорхнула в пещеру. — А какие у меня новости! Ка-аки-ие новости! Фу, аж жарко стало! — Но, видя хмурое лицо сестры, ее красные от слез глаза, посочувствовала: — Читаешь?

— Гхмм!

— Ну, и… ну, и как?

— От романтической истерики и душевной рванины — спаси нас, Господи!

— Что-то больно мудрено… — потупилась Люсинда.

— А иначе уж никак! Самая что ни на есть выспренная галиматья!

— Да-аа? — усомнилась Люсинда. — Роман, знаменитый далеко за пределами Двенадцати Королевств — и галиматья? Да у него поклонников, как чешуек на драконе! Н-не понимаю…

— Прочла бы — поняла бы!

— Прочла бы, — вздохнула Люсинда. — Кабы время на то нашла. Надо ехать.

— Уже-е-еэ?

— Да. Говорят, дедушка при смерти.

— Что-о-о?!!

— Двоюродный, — успокоила сестру Люсинда. «У нее с этой любовью — совсем уже мозги набекрень. Страшное чувство! Ох, не приведи, Господи!» — Надо ехать.

— Надо ехать, — эхом откликнулась Мелинда. — Жаль, ты не сможешь присутствовать на свадьбе…

— Что, еще не передумала? — задала нарочито глупый вопрос Люсинда. — Ты — и за обычного рыцаря? Ты-ии?!

— Знаешь, он ведь совсем не похож на обычного рыцаря. Совсем-совсем, — и так, и сяк, и этак вертя в руках полузасохшую травинку, задумчиво произнесла Мелинда.

— И на того, Идеального, тоже, — добавила ее сестра.

— Попадись он мне, Идеал этот! Ох, и попадись! — вскинулась златокудрая красавица. — Уж я б ему рожу-то разодрала! Вот бы уж разодрала! Всю, как есть, разворотила бы! Ни один колдун, ни один целитель потом не собрали, не склеили бы!

— Ты и этому пыталась.

— Я же…ох-х!.. я же не знала…

Голос девушки дрогнул. Внезапно нахлынувшая нежность ее прекрасному лицу мечтательно-глуповатое выражение. Выражение, до некоторых пор, не свойственное Мелинде.


Глава 23

Люсинде стало смешно. Да и кому б не стало? Зрелище могучей тигрицы (медведицы, драконихи, и т. д.), с упоением гоняющейся за бантиком на веревочке — это зрелище могло рассмешить кого угодно. А именно так, считала девушка, и выглядела любовь — бантик, да-да, всего лишь бантик на веревочке, никак не более. Порвется веревочка, порвется, истреплется бантик — и все! Слезы, рыдания, сердечные муки и прочая необязательная, а, точнее, совсем ненужная (так считала Люсинда) для жизни белиберда. Приятная и только. «А как не порвется?» — всякий раз спрашивал отец Губерт — да не просто спрашивал, а вопрошал! — свою старшую и, явно не по летам, разумную внучку. «Когда-нибудь да порвется, — с неизменной усмешкой отвечала она. — Непременно, обязательно порвется!»

— Да-аа… Права была покойная тетушка: «Понравится сатана лучше ясного сокола», — язвительным голоском пропела Люсинда.

— Фьюунь-твинь-тью-у! Фьюу-фью-фьюуу!

Порхавшая над ними крохотная пичужка обладала поистине храбрым сердцем.

— Даже такой мелочи — и той смешно!

— Щас как врежу!

— Фьюунь-твинь-ти-тюуу!

— А тебе и вовсе башку сверну — это мне раз плюнуть. Будешь там, в своем птичьем раю, издеваться, — нахмурясь, пообещала Мелинда. — Обеим достанется!

— Покушение на венценосную особу…

— Ха! Вот сперва стань ею! Сперва стань!

— А это не за горами — всего лишь за Лесом.

— Вот станешь, тогда и поговорим, — повторила Мелинда, сгребая сестру в охапку. — А можешь ведь и не стать. Сейчас как сдавлю покрепче — и не доживешь. Просто не доживешь, ха!

— Н-не т-тряси м-мен-ня т-та-ак! Ки-кишки на-на-ружу-жу вытря-тря-трясешь! — взмолилась Люсинда.

— Аг-га! Струсила?! — расхохоталась златовласка. — Ты же знаешь, мне плевать на…

— Знаю, знаю! — не дала закончить ее «жертва». — Тебе плевать на все, кроме наших дргоценных драконов. Ну, и…

— Да, и кроме Него!

— Твоего крошки-рыцаря…ой-ей-е-ой! Больно-больно-больно! А ну, отпусти! Следы ведь месяц продержатся — как пить дать, месяц! Тоже мне претендентка — вся синяя, будто нищенка. Меня ж засмеют и прогонят. С позором и взашей. Пусс-сти, говор-рю-уу! Забыла, что сама его чуть не прихлопнула, будто комара? Что, уже забыла?!

— И вспоминать не хочу! — парировала златокудрая красавица, наконец-таки, разжав «нежные» объятья.

И Люсинда, охнув, опустилась на крытый травяными циновками пол пещеры. Опустилась легко: ни дать ни взять — лебяжье перышко или лепесток розы.

Мелинда торжествующе возвышалась над ней, уперев руки в бока.

— Фью-уу-ит-ть! — прокомментировала порхавшая вокруг них птаха.

— Тебя не спросили! — фыркнула Мелинда, не меняя позы.

— Фью-уу! Фью-уу-ить-тю-тюу!

— Молчать!

— Фью-у-фьюуу-фью-уу! — разволновалась птичка, трепыхаясь перед самым лицом красавицы. А та уже потихоньку начала свирепеть:

— Послушать тебя, так мне больше и переживать не о чем! И делать мне тоже больше совсем то есть нече-го! Только и читать этот ваш хваленый роман! Целыми днями его читать! Малышами не заниматься, не есть и не пить, а все читать, читать, чиита-ать… До одури! Пока сам собой вспоминаться не станет!

И не успела она это выпалить, как вдруг…

«Осада прошла для города летней грозой. Отшумела, отбушевала и — прошла. Дальше, дальше! Прочь из этих мест! Прочь — в места более понятные, а, значит, и более уязвимые. Прошла, оставив после себя выжженную землю, поваленные деревья и многое множество неостывших трупов. Они в три слоя устилали все подходы к городу. Мертвые, остекленевшие глаза с укором смотрели вслед отступающему войску. Отступающему? Да нет, скорей, бегущему. Поспешно и позорно бегущему! Прочь, прочь, прочь из этих мест!

— Ну, прощай, брат!

Высокий черноволосый мужчина с трудом оторвался от «весьма поучительного зрелища». (О «поучительности подобных живых картин, их неспоримой пользе» не уставал повторять господин советник. А господин советник редко ошибался, поэтому приходилось терпеть. И его назидательлный тон, и неурочные визиты — «исключительно для всеобщего блага!», и колючий, изучающий взгляд, так не вяжущийся с елейными интонациями — были ненавистны молодому герцогу. Но, как сказано в Книге Правителей, «имеющего большую власть да свяжет большое терпение».)

— Уже-еэ?!

— Чего тянуть! Рано или поздно…а-аа! — Его собеседник поправил дорожный плащ и, потуже затянув пояс, махнул рукой. — Дальниберг не нуждается в двух Защитниках. Насильно мил не будешь, — с грустью добавил он.

— А как же ЭТО? — лишенная двух пальцев рука бережно коснулась висевшей на груди массивной цепи. Тройной цепи в виде золотых и серебряных драконов. Сцепившсь гибкими хвостами, разинув хищные пасти и распахнув крылья, они закрывали его своими телами. И не только, не только его… Отдать то, что предречено с рождения и отдать сейчас, именно сейчас… Нет-нет-нет! О, не-е-еэт… Красивый, благородный жест. Глупая, дешевая романтика. «Трехгрошовая», как любил говаривать их отец. Такая сгодится для простолюдина или менестреля. Даже крестьянин — и тот вряд ли, ой вряд ли решился бы на нечто подобное. «Я НЕ ИМЕЮ ПРАВА ОТДАТЬ. ТЫ НЕ ИМЕЕШЬ ПРАВА ВЗЯТЬ.» И обезображенная («вчера — да, кажется, вчера утром!») рука его стиснула цепь. Стиснула до боли. До капелек крови, рубиновым бисером выступивших по краям наспех, кое-как, зашитой раны. А другая боль раскаленной иглой задела его сердце. На мгновение, хвала Господу, всего на мгновение!

— Я не претендую, — усмехнулся тот, что уходил. — Ты — старший, и ОН это знает и чувствует. ПРОСТО НЕ ЗАБУДЬ ПРО УГОВОР. Знаешь ведь — мне детей не положено.

— А, может…

— Знаю, что ты хочешь! Нет, брат, тебе не откупиться: я не нуждаюсь ни в звонкой меди, ни в чистом серебре, ни в благородном золоте. ПРОСТО НЕ ЗАБУДЬ ПРО УГОВОР, ладно?

— Ладно, — скрепя сердце, пообещал тот, что оставался. — ОБЕЩАЮ И КЛЯНУСЬ! Довольно с тебя?!

— ДА!

То, что последовало за этим, могло напугать простого смертного — и напугать не на шутку. Глаза драконов внезапно ожили, вспыхнули янтарным огнем, а разверзстые пасти издали утробное рычание. Площадка, на которой они стояли, содрогнулась до основания: тяжелая каменная ваза рухнула и разбилась, а полутарометровые серебряные подсвечники раскатились по углам. И лишь потертый, потерявший свой первоначальный цвет, кожаный мешок уходившего остался на прежнем месте. Мало того — даже не шелохнулся. Ни опоясывющая его реденькая бахрома, ни засаленные от времени кисти, ни жалкие остатки медных колец и цепочек, некогда служившие украшением. Ничего. Ни-че-го. Его драгоценное содержимое не пострадало ни на йоту.

«— А теперь уходи, — сказали глаза остающегося. — Ты — мое второе „я“. Мое живое отражение, моя живая тень. Не мучь меня, уходи!

— Говоришь, отражение? тень? — взгляд его собеседника стал печальным. — М-да-а… не слишком лестно. Я-то, дурак, считал: мы с тобой одно. Что ж, брат, будь по-твоему! Я — твой двойник, но и ты — мой. Пожизненно. И все, что бы ты ни сделал, о чем ни подумал — не останется тайной для меня. Даже и не рссчитывай!

— И ты-ии…?!

— Заче-е-еэм? Мы не дрались даже в утробе, — глаза говорившего насмешливо блеснули. — Стоит ли начинать?»

— Прощай, брат. Надеюсь, больше не свидимся, — уже вслух произнес он. Нежно, будто малое дитя, погладив свою ношу, взвалил ее на плечи и удалился.

…Оставшийся невольно вздрогнул, когда через несколько минут услышал отдаленный (и такой ненавистный — до боли в сердце, до колотья в боку, до умопомрачения ненавистный) голос:

— ПОМНИ ПРО УГОВОР!

— Хор-рошо, — скрипнул зубами оставшийся и, судорожно вздохнув, закрыл глаза."

Прочитанные незадолго до прихода сестры, эти строки внезапно, сами собой, бог весть зачем пронеслись в голове Мелинды.

«Опять этот черр-ртов р-роман! Живой он, что ли?!»

— Фью-ууинь, — будто подслушав ее мысли, согласилась птаха.

Девушка не выдержала. Выбросив правую руку, она молниеносно, на раз, сцапала непрошеную советчицу и зажала в кулаке.

— Ну, что теперь скажешь? — поинтересовалась Мелинда.

— Фьи-тю-тюу! — насмешливо ответили ей.

— Эт ты зря! Мало ли чего мне в голову придет, — возразила девушка. — Иной раз такое втемяшится, незваное-непрошеное, что ой-ей-ей! А вся эта чушь? Какая-то древняя история — легенда не легенда, предание не предание, фантазия не фантазия — словом, сущий бред от начала и до конца! И причем тут, спрашивается, я?!

Птаха молчала.

— Рыцари, несчастные дамы, чудеса, колдовство… Не до того мне сейчас! Интриги, заклятья…тьфу! Бывает и пострашней! А если…а вдруг…ох-х…ах-хх! — на глаза девушки навернулись слезы, и она сердито вытерла их свободной рукой. — Вдруг Он меня забудет? — Голос ее дрогнул. — А? Что…что тогда?

— Фью-ууу! — возмутилась птица.

— Тебе легко говорить, — несвойственным ей плачущим тоном возразила девушка. — Запросто! Там, за Лесом, столько соблазнов! З-за-абу-уде-еэт… — Медленно, старательно повторила она последнее слово, словно пробуя его на вкус, и скривилась. Гадость, редкостная гадость. Такая, что еще поискать.

Круглый желтый глаз с недоверием смотрел на расстроенную девушку.

— Фьюу! Фьюуиннь-тю-тюу!

— Вот тебе и «фьюуиннь-тю-тюу»! — передразнила Мелинда и осторожно разжала пальцы. — Ладно, лети уж, советчица!

Пошатывающаяся птаха встряхнулась и попыталась расправить крылья. Легкая помятость ее ни капельки не смущала. И, крутя шейкой, подергивая хвостом и переступая занемевшими в недолгом «заточении» лапками, она выглядела весьма непринужденно.

— Лети, лети! — усмехнулась девушка. — Насоветуешь, чего не надо, могу и башку тебе открутить. Или хвост оторвать. Так, ненароком!

— Фью-уитть! — с достоинством парировала пернатая собеседница, склонив головку набок и приводя в порядок все еще стоящие дыбом перья. — Фьуу!

— Ты уверена?!

Глаза девушки полыхнули яростным огнем. Люсинда, на протяжении всего разговора сидевшая на полу и примерно молчавшая, на мгновение испугалась. Этот яростный золотой свет, этот отблеск ревущего, всепоглащающего пламени она видела лишь однажды. В другом месте и, конечно же, у совершенно другого существа. И, несмотря на его бесконечное величие, его красоту — грозную и пугающую, несмотря на пережитый, ни с чем иным не сравнимый восторг, Люсинда не жаждала новой встречи. Отнюдь не жаждала. И вот здесь, сей-ча-ас? Нет-нет-нет! Ох, нет!

«Неужели?! — вздрогнула девушка. — Не-уже-е-ли… А ведь покойная тетушка предупреждала меня. Не-е-ет, это уж слишком! Этого не может быть, потому что этого быть не может!»

— Фьюу! — отозвалась недавняя пленница. И, переступая с лапки на лапку, пренебрежительно добавила: — Фьиюуннь!

Мелинда вздохнула. Камень, лежавший на ее груди после расставания с Эгбертом, заворочался, закачался, зашатался и, наконец-то (о, великие боги!), наконец-то, рухнул в небытие. «Туда ему и дорога!» — подумала девушка. (Разумеется, камню, а не Эгберту.) Поднеся ладонь поближе к лицу, она с нежностью поцеловала покрытую алыми перьями, круглую головку.

— Фьюууу! — напоследок радостно пожелала птаха, вылетая из пещеры.

— О чем это вы болтали? — стараясь придать голосу оттенок безразличия, поинтересовалась Люсинда.

— О чем, о чем! — отмахнулась ее сестра. — О любви, разумеется! О чем еще можно говорить?

— Ну-у… — тонкий палец Люсинды потер переносицу. — О политике, например. О дедушкином завещании, например. О моей поездке, — стараясь не выдать волнения, вскользь обронила она.

— Делать мне больше нечего, как о всяких там пустяках разговоры разговаривать, — усмехнулась Мелинда. — Да еще с кем — с подружкой сивиллы. Ха!

— О пустяка-а-ах?!

— Конечно! Пустейшие пустяки! Главное ведь не это.

— Ну, хорошо. Хорошо-хорошо-хорошо! — пошла на попятный Люсинда. Она все никак не могла забыть яростный свет в глазах своей младшей сестры. — А что, что-о, по-твоему, главное?

— Главное…ох-хх…главное, что Эгберт меня любит и ник-куда от меня не денется, — улыбнулась девушка. — Ни-ку-да!




Эпилог


— О-оо! Милый, милый мой Эрлих-Эдерлих! — Голос прекрасной Имбергильды задрожал от нахлынувших слез. — Дороги твои длинны и долги, затеи твои полны опасностей, и желтый свет глаз нелюдьских освещает тебя в ночи.

Дождусь ли я Тебя, о славный мой рыцарь?! Изболелась, измучилась, о как измаялась душа моя в ожидании — и сама собой сложилась Песнь Печали, Вопль Грусти и Тоски. Нет, не стану петь ее, не стану! Заволокут слезы очи мои, закружится голова и — рухну я вниз, рухну камнем.

Ах, почему же люди не летают? Почему люди не летают, как птицы?! — возопила прекрасная страдалица, воздела к небесам тонкие нежные руки и, на всякий случай, отступила подальше от края смотровой площадки. И тут же несколько мелких камешков (едва ли меньше тех, что украшали ее шею и грудь) сорвалось в туманную бездну. Плотная сизая пелена окутывала все, даже малейшие подступы к замку. Коварная и обманчивая.

«Какой ужасный, какой омерзительный цвет… И, главное, совсем немодный! Нет, все-таки хорошо, что люди не летают. Очень даже хорошо! Просто прекрасно! Я бы ни за что не решилась. Нет-нет, ах… нет! Ни за что и никогда! Так и протопталась бы курицей…»

Она сделала еще пару шагов назад и, кое-как нащупав лестницу, начала медленно, осторожно спускаться в келью.

Крошечный бесенок тщеславия, решив подшутить над несчастной пленницей, нашептывал ей на ушко: «Полюбуйся-ка на себя! Полюбуйся! Ну, полюбу-у-йся! Доставь себе удовольствие — ведь ты этого достойна!».

Роль зеркала играл кусок плохо отполированной меди, висевший неподалеку от входа. Его неровные края и часть поверхности были щедро загажены птичьим пометом. Как знать, сколько прекрасных пленниц вот так же стояло перед ним, задавая один и тот же вопрос:


«Скажи, мне зеркало на стене,

Кто прекраснее всех в стране?»


«Проклятые варвары! Разве могу я оставаться Прекраснейшей Из Дам, оставаясь три дня подряд в одном и том же платье? Как это жестоко, как безжалостно! Неужели эти отщепенцы, эти дикие отродья Сатаны (да накажет их всемилостивейший Господь!), похищая меня, не могли заодно похитить и мой сундук с одеждой и украшениями?!»

Впрочем, откуда знать дикарям, прозябающим разумом и закосневшим во грехе, Искусство Истинной Куртуазности? Им, не видевшим в глаза ни рыцарей, ни менестрелей, ни Прекрасных Дам. Откуда знать этим недоумкам, что Прекраснейшая Из Дам должна оставаться таковой и посреди бесплодной пустыни, и посреди бушующих вод, и посреди самой непритязательной толпы, ничего не разумеющей в хитросплетениях моды и ухищрениях красоты. Словом, всегда и везде.

«Даже наедине с божьими ангелами… особенно наедине с ними, — мечтательно прикрыв глаза, подумала Имбергильда. — Судя по изображениям, они (все до одного!) — просто красавцы. Писаные красавцы! Ну, как на подбор! Перед ними-то, ни в коем случае, нельзя опростоволоситься. А в этом платье…ах-х!»

Она с сожалением провела ладонью по измятому узорчатому шелку. Небесно-голубому: тон-в-тон ее несравненным, воспетым премногими поэтами, рыцарями и сеньорами, глазам — «алмазам, сверкающим в ночи», и ничуть не уступающим настоящим драгоценностям.

«Сейчас они вряд ли стали бы слагать баллады и кансоны в мою честь. Даже какую-нибудь паршивую песенку — и ту оставили бы другой», неожиданно подумала Имбергильда, продолжая рассматривать свое изображение. Она поворачивалась то левым, то правым боком, вздымала руки над головой, приседала в поклоне и полупоклоне, и даже пару раз попыталась изобразить па модного придворного танца.

Увы! Варварское зеркало явно не страдало излишней галантностью. Не было оно обучено и простому — да что там простому, элементарному! — политесу. Ибо отражение в нем (увы!) не радовало глаз. Совсем не радовало. Лицо аскета, ученого или же рыцаря, возможно, и озарила бы улыбка превосходства: вот, мол, я какой! Ликом суров, страшен и скорбен, а телом слаб и немощен, зато духом — ого-го-о! И не сравниться со мной ни один другой аскет, ученый или же рыцарь. Слава обо мне гремит по всей округе (городу, стране, миру и т. д.), а на остальное — наплевать. Ибо остальное неважно и несущественно. Тлен, прах, суета сует и томление духа.

Именно так и никак иначе подумал бы достойный муж (см. упомянутое и перечисленное выше). Именно, именно так! Но не Имбергильда, только не она. Чистейшая и Возвышеннейшая Из Жен тяжело, с надрывом, вздохнула и поникла головой. Хотелось плакать. Опуститься на пол, обнять, обхватить руками колени и — плакать, плакать, плакать… разливаться, растекаться ручьем. Бесенок запрыгал, заскакал, закувыркался от восторга. Он сумел, сумел, сумел! «Йииха-ххо-хоууу!!!» От его пронзительного визга у ангелов на миг заложило уши.

Остывший за ночь мрамор холодил ее босые ступни и, добравшись до огромного ложа, Имбергильда с головой укрылась медвежьей шкурой. Льняная простыня — желтая, с золотым краем — была полусырой, густо усеянной пятнами жира и хлебными крошками, но менять ее хозяева не торопились. Никакого почтения к знатной пленнице, подумала прекрасная Имбергильда, с трудом удерживая слезы.

Дверь кельи внезапно отворилась, и низкорослая краснощекая служанка, резво подбежав к ложу, брякнула об пол поднос с едой. Проверещав что-то (наверняка) приветливое, она (как могла, как умела) изобразила поклон и — выскочила прочь.

Пиво благоухало, исходя кружевной пеной, а свиная нога (точнее, ножища) — ароматным жиром. Зелень была выдрана прямо с корнями — и с корнями же и подана. Некто, желая угодить и, краем уха слыхавший о куртуазной науке, перевязал петрушку, базилик, укроп и еще что-то, не менее свежее и зеленое, обрывком парчовой ленты. (Изрядно засаленной и давно уже потерявшей свой первоначальный цвет, но — все-таки!)

Однако пленница не сумела (или же не захотела) оценить старания неизвестного. «Господи, какая дикость, какое варварство! Какая… какая безвкусица — цвет парчи совершенно не сочетается с зеленью. Ну, абсолютно! Ах, я несчастная, разнесчастная… Что ж, буду страдать! Страдать так страдать… страдать и ждать! Милый Эрлих, приходи скорей…» И она тихо вздохнула, безропотно покорившись безжалостной судьбе. А затем, поставив поднос на колени, с силой, вонзила жемчужные зубки в горячее, сочное мясо.


«Роман о заклятых

любовниках»,

глава семьсот семьдесят

девятая,

но

далеко

не последняя



Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23