Игра в прятки (СИ) [znaika] (fb2) читать онлайн

- Игра в прятки (СИ) 298 Кб, 24с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - (znaika)

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== . ==========

— Не грусти, — сказала Алисa. — Рано или поздно все станет понятно, все встанет на свои места и выстроится в единую красивую схему, как кружева. Станет понятно, зачем все было нужно, потому что все будет правильно.

Льюис Кэрролл

1.

Выкраивать истории из воспоминаний, вырезать красивые завитки, фигурки, выкладывать аппликации в определенном порядке, создавать нужную и важную для разума и сердца композицию, избавляться от того, что запятнано чернотой, выбрасывать то, что, по мнению автора, передержано в проявителе. Воспоминание в некотором роде похоже на фотографию, только не замерло в статике — оно дышит жизнью, может быть, слегка угасшей, чуть увядшей, потускневшей с течением лет, но в нем все еще теплится крохотная и притягательная искорка, которая не позволяет освободиться от осколка прошлого.

Иногда, совсем изредка, в застывших в памяти кадрах нельзя отыскать что-нибудь светлое. Так бывает, правда. Лишь иногда, когда не находишь, за что зацепиться взглядом, чернота, которая тянется тонкими ниточками из глубин разума, заволакивает глаза. Тогда красочный мир исчезает, умело прячется за пеленой, и без особых навыков вряд ли удастся найти дорогу к реальности.

Но порой историю хочется переписать с чистого листа, ту историю, ту версию, которая прячется в сердце, охраняемая всем естеством, бередящая почти затянувшиеся и — почти — переставшие кровоточить раны.

Шелестят страницы свадебного альбома, словно крылья диковинных птиц.

Шелестят, шумят, словно окутывающие берег волны.

Шепчет память историю, зазывает снова заглянуть в сотни раз виденную картинку. И, изнемогая от попыток забыть, вытравить из головы, закрыться от слов, слогов, разговоров, поддаешься искушению и погружаешься в мир прошлого, в подкорректированный мир «если бы».

Если бы.

Пятном солнечного зайчика прыгает свет по вымытому стеклу.

Правда тянется прозрачной леской, что пронизала все на свете, местами запуталась, завязалась в узелки, которые, даже если сильно постараться, вряд ли удастся развязать, разве только разрезать. А потом собрать разрозненные части, как головоломку, где стык в стык не будут складываться края.

Хочется вырвать ее из себя, выскоблить, отрезать путь к возврату. Хочется просто уснуть и больше не видеть снов. Хочется не чувствовать, не цепляться за обрывки памяти. Не отпускающее воспоминание — комок боли, оголенный нерв. Кричать бессмысленно, как и чем-либо заглушать боль. Боль не угасает, все попытки забыть тщетны. Боль роится внутри, как дикие пчелы, жалит, постепенно затихает, а потом в самый неожиданный момент возвращается.

Пальцы пробегают по запястью нежно, невесомо, порхают, словно бабочка. Чуть прохладные, с короткими ноготками, вырисовывают круги на белоснежной коже, ласкают. Сердце размеренно стучит в груди, с каждым ударом разливает спокойствие по телу.

Ребенок плачет. Крик отражается от пустых стен — картина усыпала пол осколками, которые в солнечном свете сверкали, словно звезды, на темно-бордовом полу. Под потолком мерно качается пыльная лампочка. Ребенок надрывается в плаче, слезы крупными каплями бегут из глазок. Личико покраснело, пальчики то сгибаются, то разгибаются. Ребенок стучит ножками по махровой простыне.

Мальчик зовет маму.

Нет.

Нет. Нет.

Слово молоточком бьется в висках, заставляет кровь быстрее бежать по венам, обращает мышцы в камень, приказывает слезам оставаться невыплаканными, ненужными и забытыми. Руки мелко дрожат, как и сердце, как и страшная мысль, что делать дальше.

Дальше?..

Ножницы падают на стол вслед за неровно обрезанными волосами. Звон разрушает тишину, словно режет на куски невидимыми движениями лезвий.

Разве нужно?.. Разве стоит?..

Собрать историю, собрать по кусочкам. Собрать ту, с которой сможешь жить, с которой сможешь смириться. Собрать достоверную версию, что не станет мучить ночами, пробуждать затаенные страхи перед рассветом.

Не было ребенка, да.

Не было.

Была глухая ночь, звезды, которые стыдливо прятались за тучами. Было журчание воды из крана и приглушенная музыка с третьего этажа. А еще был табель с единственной тройкой…

Собачка слетает с полотна, и впопыхах собранный рюкзак приходится скалывать крохотными шпильками. Пальцы не слушаются, не справляются со шнурками на кедах. Воротник гольфа сдавливает шею, будто удавка. И хочется снять эту черную тряпку, выкинуть, забросить в пыль под кровать, но времени слишком мало, чтобы хоть что-то сделать по-другому.

На столе так и остается брелок с Эльфий… Эйфелевой башней. Она не трогает кнопки полуавтоматического замка, не обращает внимания на звуки из квартиры — их нет, нет никакого плача, нет-нет-нет, — спускает вниз велосипед, прислушивается к стрекоту спиц и желает как можно быстрее оказаться за порогом подъезда.

Мысли в голове наконец прекращают кричать испуганным разноголосьем.

Пока хватит сил, пока они окончательно не оставят ее тело, нужно бежать отсюда как можно дальше, так далеко, чтобы никто и никогда, ни при каких обстоятельствах ее не нашел.

Шины расчерчивают темно-серые линии, тянут за собой по асфальту мокрые следы. Желтые, оранжевые, синие от света телевизора окна, черные лужи, звезды, которые будто с укором глядят на нее. Колючий ветер обдирает щеки, кусает за уши и обдает холодом обнаженные кисти рук, шею и нос.

Ветер шелестит листвой, словно переворачивает страницы.

Ветер поет, шепчет, баюкает, утешает.

Вечер, как и ветер, скрывает, прячет, затирает отпечатки протекторов шин, не оставляет в покое даже пунктирные линии меловых указателей из детских игр, которые закончились для нее слишком рано.

Сли-ш-ш-ком.

Шепот, шелест. И до моря полдня пути.

2.

Лента событий вьется, закручивается в спираль, такую длинную-предлинную растянутую пружинку, похожую на игрушечную радугу.

Ночь сменяется днем, день — ночью, все как всегда. Холодная вода из ручья, мягкая изумрудная трава и старая деревянная хибара, где сухо и почти тепло несколько спокойных вечеров. Спички одна за другой исчезают из коробки, прочерчивают, как кометы, траектории рыжими огоньками, прежде чем упасть на сухие ветки. Языки пламени разражаются искрами из отсыревшего хвороста, а воздух пахнет вишней. Не спелой, не цветущей. Откуда запах — не совсем понятно, но то, что это именно вишневый аромат, сомнений нет. Как и нет желания — наверное, впервые в жизни, — задумываться о чем-либо дольше, чем на шестьсот секунд.

Длинная пленка пробегает перед глазами.

Нужно, нужно рассказать. Или хотя бы придумать. Нужно поверить. Поверить, что было так. Принять за аксиому, которая, возможно, подарит самый важный-нужный-желанный подарок — нормальную жизнь.

Она пролезает в дыру в ржавой сетке — хозяин или хозяйка из года в год красил (а) ограду в синий, но не латал (а) ходы, — и цепляется карманом за металлический обломок. Сил в руках едва хватает, чтобы отцепить джинсы от случайной ловушки. В животе плещется страх вместе с выпитой пару часов назад водой. Галетное печенье и последние кусочки халвы закончились прошлым утром. Дачный поселок невольно обещал нечто съестное, хотя бы еще неспелые яблоки, или — это вообще предел мечтаний — созревший белый налив. Желудок крутит от мысли о еде.

Зеленые листья сада дрожат от крупного дождя, дырявые кеды утопают в грязи. Сумрак стелется по земле, словно мягкое покрывало обнимает пристройки, стволы деревьев, недозревшие ягоды смородины и тоненькие стебельки на грядках.

Осторожно наклоняя ветви с теплыми, малахитовыми листочками, пальцы ловко отсоединяют черенки недозревших яблок и собирают плоды в раскрытый зев рюкзака.

Гром в вышине рычит, словно злой цепной пес. По укрытому свинцовыми тучами небу пробегает яркая нитка и разрастается длинными паутинками к побережью, где волны кружевом пены окутывают остывший берег. Плечи непроизвольно вздрагивают от каждого раската. И только мысль о теплой темной комнатушке в заброшенном домике согревает изнутри, словно проглоченный солнечный зайчик.

Солнечный зайчик…

Прыгает, кружится в вальсе с пылинками. Руки нужно чем-то занять, да. Занять. Ведь и не было ничего такого, да. Ни-че-го.

Все было правильно.

Правильно ли?..

Хорошо, все было закономерно.

Мерзкий голосок, который любит переспрашивать раз за разом, царапает гортань невысказанными вопросами.

Разве предугадаешь? Разве?

Ребенок, полуисчезнувший, растушеванный, словно через запотевшую линзу, женский силуэт у входной двери, табель с единственной, с ненужной, с неправильной и несправедливой отметкой, которая… Которая стала…

Вырезать.

Вырвать, выгнать из истории. Порвать в клочья, и ошметки вымести за порог, туда, на лестничную площадку.

А сейчас нужно думать о зеленом яблоке в середине июня/ля, холодном дожде, хлюпающей грязи и треснувшей ветке.

— Здравствуй.

Голос мягок, преисполнен любопытства и шелестит, как целлофановый пакет. Человек прячется у крыши, которую увили виноградная лоза и крупные, как у репейника, листья.

— Не убегай, — высокая тень зажигает фонарь на крыльце и спускается на нижнюю ступеньку.

Острый край сетки впивается в спину. Движение вперед заставляет зашипеть от боли. Кроме холодных капель дождя, по пояснице начинает течь что-то вязкое и теплое. Человек в пять шагов — не прекращая попыток высвободиться, она следит за длинными ногами, — преодолевает расстояние. Руки непроизвольно сжимаются в кулаки, словно знают, что скоро нужно будет за себя постоять и не как обычно, отбивая нападение или пытаясь перетерпеть, а сражаться в полную силу за опротивевшую, несправедливую, подлую и в то же время такую желанную жизнь.

— Пожалуйста, не вырывайся — добавишь себе ссадин и синяков, — песня дождя приглушает просьбу тени. В голосе нет угрозы, уговаривает она себя. В узких ладонях не таится страшная сила, которая грозит сломать, искорежить, раздавить ребра. Человек опускается рядом с ней, и — будь ситуация иной — забавно, почти смешно морщится от попавшей на курносый нос капли. — Я помогу, не… Давай назад. Медленно и аккуратно.

Проволока вошла глубоко. И без его слов понятно, что вырываться не стоит. Проволока оставляет на спине длинную царапину, когда она подается в сторону. На траве у забора валяется испачканный белый рюкзак, и до шлейки никак не дотянуться. Калитка закрыта на замок, а быстро перепрыгнуть высокую ограду вряд ли удастся.

Долговязый мальчишка откидывает мокрую челку с глаз и растягивает рот в улыбке. Знакомой улыбке, родной, теплой, мягкой, желанной, не стираемой из памяти — ни тогда, ни сейчас, ни когда-нибудь однажды в далеком-предалеком будущем, сокрытом множеством солнечных и туманных дней.

Улыбкой, так похожей на застывшую ма…

— Пожалуйста, не бойся, — ласково, насколько позволяет усилившийся дождь, говорит мальчик. Странно это, наверное, поймать на горячем воришку и просить не бояться. Тем более «просить». От крыльца льется мягкий оранжевый свет, похожий на блеклый язычок затухающего костра. — Тебе есть куда идти? — он придвигается ближе, отчего руки сами собой складываются на груди в защитном жесте.

И правильно было бы убежать, бросить рюкзак здесь и оставить последнее, что нужно, что хочется забрать и никогда никому-никому не показывать. Правильно было бы прятаться в чужой сырой лачуге много дней кряду. Правильно было бы забиться там, скрыться от людских глаз, ощущать, как кровь течет вниз по спине, заползает за пояс джинсов. Но так хочется остановиться хоть на несколько дней.

Спрятанные в рюкзаке ножницы вырежут воспоминание о том, как серые стены давили, сжимались, плясали перед глазами, окружали точками, похожими на муравьев, прятали под собой тело, которое билось в лихорадке. Ножницы вырежут часть, когда ее нашли и кто это сделал.

Но тогда тоже был сладкий ягодный аромат.

А сейчас.

Имя. Должно быть имя. Да. Ее совершенно новое имя.

Про другого человека проще рассказать, верно? Легче, чем о себе, ведь так?

Аня утыкается лицом в ладони и разрешает себе забыться в слезах, горьких, как полынь, и обжигающих, как яркое южное солнце.

Чужие руки — теплые чужие руки — касаются лопаток. Мягкий голос человека, который пропах вишней до кончиков волос, шепчет просьбу: «Пожалуйста, не бойся, не бойся, не бойся», — как тогда шептал он и убаюкивал внимание, притуплял страх.

Аня опускает веки и позволяет себе довериться незнакомцу.

3.

— Лгунья-лгунья-лгунья!

Казалось бы, шипящих в слове нет, но почему оно похоже по звучанию на осипший свист змеи? Почему радостный девчачий смех заставляет горечь разливаться по рту? Почему голоса, противные, что набили оскомину голоса, не хотят утихнуть, замолчать, исчезнуть из ее разума?

— Но…

Возражение в голове, злая отповедь, которая должна была заставить обидчиц закрыть свои поганые рты, срывается в самом начале и прячется за тихим возгласом. Собственный голос меркнет, ком расцветает в горле, как пион.

— Зачем ты врешь? — Катя сводит на переносице толстые брови и некрасиво морщит лоб. — Нет у нее отца. Никогда не было, и не будет нормального! Потому что ее мать…

Мерзкое слово не срывается с губ.

А дальше есть лишь странный звук, похожий на то, как мокрая тряпка падает на пол, но во сто крат тяжелее. Катя смотрит на Аню уже с пола, и в серых глазах столько удивления. Столько неверия.

«И ничего я не лгу», — хочет сказать Аня в свое оправдание. Господи, как же хочется стереть с напыщенных, чванливых лиц самодовольные улыбки! «У меня есть папа», — хочет ответить Аня и наклоняется над поверженным Голиафом в лице Кати.

И папа обязательно придет.

Ну придет же, верно?

Ножницы вырежут из памяти злые слезы. Вырежут и то, как Катя отвесила ей пощечину. Вырежут смех и замершее на секунду сердце. К сожалению, Давид не всегда может одолеть своего великана. А останется лишь уборная и тоненькая розовая струйка на фоне голубой, как спокойные волны, раковины.

От школы в сорока километрах к югу плещется море. Оно шелестит пузырьками, ракушками со сточенными краями и зелеными водорослями, которыми щедро украшает берег каждую ночь. В ста пятидесяти к западу начинается первый высокий хвойный лес, что стремится темно-зелеными верхушками в облачные дали. В четырех или шести сотнях к северу, а может быть, и на несколько тысяч дальше, живет папа, которого никогда не было рядом.

Облизнуть губы, натереть щеки, пробежаться прохладными подушечками пальцев по залегшим под глазами темным кругам, поправить волосы и подтянуть поползший по шву рукав — наверняка все дело в длинной нитке, за которую Аня неосторожно потянула. Да, все дело в нитке, именно так.

— …Просто не стоит лгать, — Ира что-то еще говорит, но задевает лишь эта фраза. Больно задевает, проезжается по уязвленной гордости.

— А кто сказал, что это ложь? — не обида, но нечто такое же тягучее, будто сосновая смола, и такое же горькое проскальзывает в вопросе. — Да и моя ли это проблема, если они не видят того, что на самом деле?

— И что же «на самом деле»? — Ира прислоняется к дверному косяку. По коридору носятся пятиклашки. Наверное, стоит их остановить, чтобы они не посбивали остальных учеников или сами не порасшибались на поворотах, но: — Все и так знают, что твоя мать…

— О, ну хоть ты скажи, давай! Скажи, открой мне глаза на то, кто моя мать, — язвительно выдает Аня, и Ира пристыженно опускает глаза.

Чугунная батарея холодит бедра через тонкие джинсы. Отражение подруги в мутном окне хмурится, отступает на несколько шагов. Вот что-что, а отступать кое-кто научился в совершенстве, как и пасовать перед лицом опасности. Гадкое чувство одиночества захлестывает с головой и заставляет трепетом отозваться затаенную в груди обиду.

— Прослыть лгуньей несложно, правда? Конечно, не без помощи таких друзей, как ты.

Возмущенное шумное дыхание служит честнейшим из ответов. Аня прижимает собачку на рюкзаке и кое-как застегивает зубчатое полотно, забрасывает шлейку через плечо и идет к опустевшему после звонка коридору.

Через плотную ткань жжется чернило с разноцветного листка, не важного, не нужного, не несущего ничего, кроме субъективной оценки, но предвещающего большие проблемы в квартире пятьдесят три.

Галька отлетает к бордюру, отбивается от серого камня и по кривой летит в клумбу. Аня идет домой и знает, что ее ждет. Аня ожидает примерно такие же полеты и жалеет лишь о том, что…

Жалеет.

Хорошее слово — «жалеет». Вроде и пронизано раскаянием, состраданием, вроде и просьба о снисхождении. Вроде бы именно то, что нужно, чтобы собрать копошащиеся в голове предложения воедино. Но почему от него горчит во рту? Почему бисеринки слез цепляются за ресницы?

Если начать издалека, слишком издалека, захватить в памяти предысторию, можно оставить пути для создания другой, которую нужно забыть.

Да, нужно избавиться от «лгуньи». Не было лгуньи.

И ребенка.

И последнего летнего дня перед каникулами, что пестрел яркими красками, и, как она надеется, вскоре станет блеклым воспоминанием, надписью на песке. Все сотрется со временем, исчезнет, перекроется чем-то новым и более важным.

Но не мама, которая счастливо улыбалась у дверей.

… относительно хороший день закончится для нее слишком рано, когда отчим вернется с работы.

4.

Короткие волосы быстро сохнут. Возможно, это единственное их преимущество. Раньше тяжелые черные пряди покорно спускались вниз по спине, ловили солнечные блики по всей длине и опрятной волной укрывали плечи. Сейчас же клочья торчат в разные стороны, что отчетливо видно в темном от времени настенном зеркале.

Обои старые, с желтыми лилиями, местами отклеились у бумажных багетов. Тряпичный абажур с кисточками бросает причудливые тени на потолок, пол, почти спартанскую меблировку комнаты. Мужская футболка из плотной ткани щекочет биркой шею и согревает продрогшие плечи. Негнущиеся пальцы вцепились в мокрый рюкзак, побелели и не ощущают ничего, кроме холода, а еще их никак не удается разжать. Аня сосредотачивает на них все свое внимание, но упрямое тело отказывается слушаться, будто окончательно решило ей больше не подчиняться.

В крохотной кухоньке слышен звон. Мальчишка над чем-то там колдует. На стене комнаты стрекочет счетчик, тонкая серебристая линия быстро мелькает под стеклом. Спину пощипывает от мази, и тяжелый камень, который будто забрался вовнутрь, — горло простреливает болью при каждом глотательном движении, — оттягивает вниз желудок холодным склизким комком.

Улыбчивое доброе лицо обеспокоенно выглядывает из дверного проема.

— Может, все же пересядешь? — мальчишка появляется на пороге и кивает в сторону дивана.

Дивана, так похожего на тот, скрип пружин которого еще долго, слишком долго, непозволительно долго будет стоять отголосьем в ушах. Слишком мягкого, если лежать на спине, слишком жесткого, когда металлические кружочки из-под тонкой прослойки впивались в живот, пока…

Нет. Просто не стоит выбирать диван. Незачем тянуть за собой ворох воспоминаний, не причиняющих ничего, кроме боли.

Вырезать? Оставить?

Наверное, это важная деталь.

Наверное. Ни в чем уже нет уверенности. Но не начинать же сначала, право слово. Только не с начала, ну, пожалуйста.

Аня не отвечает слишком долго, думает о том, о чем не стоит, настолько долго, что пропускает момент, когда мальчик подходит и ставит здоровенную чашку рядом с табуретом, где она сидит, и опускается на пол. Умелые руки развязывают затянутые на два — или сколько их там было-то? — узла испачканные до неузнаваемости кеды и отставляют на линолеум. Пальцы на ногах сами собой поджимаются, и ноги прячут ступни за ножками стула. Судорожный вдох — и в нос лезет наглый вишневый аромат, от которого уже подташнивает. Аня плотнее прижимает к себе рюкзак, не в силах ничего с собой поделать.

— Если я еще раз четырнадцать повторю, что ты можешь меня не бояться, ты мне поверишь? — он хмурится.

Когда мальчишка так делает, то кажется гораздо старше, чем есть на самом деле. В нем есть эта взрослость, эта уверенность, которой в Ане больше нет. А еще есть смешливость в темно-карих глазах, которая так непохожа на насмешливость всех тех, кого она встречала раньше.

Щеки заливаются краской — она чувствует это, — Аня качает головой и не задумывается о том, что кивок будет значить: поверит или нет. Мальчишка улыбается и протягивает к ней открытые ладони.

— Знаешь, я тоже молчу, когда мне страшно, — мягко говорит он и переводит взгляд на ее синие пальцы. — Давай мы уберем рюкзак, и ты спокойно выпьешь бульон. — Только после его слов запах от чашки ударяет в нос. — Тебе нужно выпить что-нибудь горячее, чтобы не заболеть.

Руки и дальше отрицают превосходство Ани над телом, не позволяют их не то чтобы отодвинуть от груди, а хотя бы разогнуть затекшие в локтях предплечья.

Мальчишка распрямляет спину, вздыхает, поднимает чашку с пола и подносит к ее рту.

— Я кулинар, но, думаю, бульон запороть даже мне не удастся.

Ее губы в нерешительности касаются гладкого края, теплая солоноватая жидкость наполняет рот и бежит по горлу. Аня непроизвольно закрывает глаза, жадно делает очередной глоток и едва не давится, когда воздух попадает не в то горло. Мальчишка дожидается окончания приступа кашля и снова подносит чашку.

— Тебе уже лучше? — шепчет он, когда держит ладонь в паре сантиметров над ее руками.

Аня молчит, не осмеливается посмотреть ему в глаза.

Мальчишка обработал ее рану на спине и старался больше к Ане не прикасаться. Он невзначай задел синяки на лопатке, поднялся, закусил губу, резко зашторил окно так, что алюминиевые зажимы-крокодильчики протяжно звякнули о торцевую заглушку, и убежал на кухню.

— Что же мне с тобой делать? — произносит он на выдохе и задумчиво потирает шею.

«А что хочешь, то и делай», — хочет сказать Аня. — «Мне уже все равно. Все-рав-но».

Вот только сердечко так не считает и словно разбухает в грудной клетке. Оно вытесняет из-под ребер легкие и занимает собой свободное место, как надувшийся воздушный шарик.

Когда Аня приняла его руку и позволила прикоснуться к себе, она…

Сцена снова и снова проигрывается перед глазами, отвратительно резкая, будто бы дождь не стирал границ, не размывал реальности, не застилал водной пеленой сад. И ладонь с длинными пальцами, и растерянное лицо мальчишки, когда она перемахнула через ограду.

Нет.

Не перемахнула же, правильно?

Осталась.

«-лась.»

Нет, не осталась.

…Сдалась.

5.

Шепчет море, шипит, шумит, шелестит, совсем как водопад, только мягче, так, словно действительно рассказывает какой-то секрет и вырисовывает дарами из глубин строки на песке — нужные, важные, правильные.

Правиль-ны-е.

Что правильно, а что нет — сложно определить. Кроме того, что сейчас синие глаза ищут нечто давно исчезнувшее с ее лица. Рассматривает, наверняка сравнивает с образом девочки, к которой более полутора десятка лет назад не хотел ничего питать: ни любви, ни ненависти, ни заботы, — если, конечно, это можно назвать чувством.

Можно или нельзя?..

По крайней мере, так было бы правильно — заботиться.

Хоть когда-нибудь, если уж не в прошлом и не сейчас.

«Когда-нибудь» манит своей недосягаемой сладостью, возможным упокоением мятежного разума.

Спина ровнехонькая, плечи словно каменные. Как и лицо. Спокойное, будто из мрамора, цвета чуть темнее молочного. Кожа, непривыкшая к ярким лучам, точно сгорит. А на потемневшем лице морщины будут видны гораздо сильнее — те, грустные, у линии рта, те, на переносице и лбу, и почти незаметные, смешливые в уголках глаз.

Цепляться взглядом за что угодно, лишь бы не за то, что прячется в голове в виде ленты с фотографиями. Те яркие моменты, в которых она с радостью осталась и не выныривала бы на поверхность. Или те, обуглившиеся, где даже при огромном желании не удастся обнаружить очертаний силуэтов людей, лиц, событий или такого нужного и желанного света.

— Ты мне так и не сказала, что произошло с твоей мамой.

Ничего, и все дела. Просто мама…

Некрасивое слово «произошло», от него веет необратимостью. Только скажи — и простая констатация факта разрушит хрупкий выдуманный мирок, сотканное из тоненьких ниточек правильное воспоминание, даст сигнал затаившимся близ век слезам, чтобы те смогли себя проявить во всей красе.

Папа хмурится. Злится? А солнечный зайчик прыгает по стеклу спасательского… спасательного пункта, яркими бликами впивается в роговицу. Нет, папа не злится. Не сердится. Просто ждет, ровно выдыхает, как и она, сидит на мокром холодном песке, как и она, обрывает заусенцы на пальцах.

Интересно, а сожалеет? Сожалеет, что его не было?

Сожалеет ли хоть о чем-нибудь?

Вопрос душит, заполняет собой гортань, распрямляется из округлой закорючки прямо в ней, словно так фразе будет проще выбраться наружу. Альбом с маминой свадьбы засыпает белесыми песчинками. Ладонь касается фотографий сама по себе, поглаживает изображение улыбчивой женщины, которая смотрела на мир с непередаваемой добротой во взгляде.

Почти прозрачные точки цепляются к подушечкам пальцев. Солнце целует щеки и нос. Папа накрывает ее руку своей и долго смотрит на выцветшую фотографию. Подкравшаяся волна шипит и ласково касается подошвы кед и его сандалий.

— Тогда она мне казалась самой счастливой.

Ей тяжело говорить, ему — слушать. У них слишком мало общего. О чем же она думала, когда ночью сбежала из дому? Что человек, который не знал ее столько лет, с распростертыми объятиями примет в свой дом? Что этот неизвестный человек полюбит ее, будет добр к ней, впустит в свою замечательную, новую, восхитительную жизнь?

— Почему ты ушел от нас? — вопрос срывается с губ слишком быстро, она не успевает себя остановить. Отец хмурится, но не убирает ладони с ее запястья.

Белая точка мелькает у серых небес. Чайка расправляет крылья, пикирует к волнам и без добычи вдоль по параболе взмывает к дождевым тучам.

— Потому что твоя мама меня попросила.

6.

Подгонять обрывки памяти стык в стык, а кое-где с нахлестом. Компоновать, выстраивать, корректировать края, размывать границы, вычленять важное. Воспоминания — как услужливые друзья, один за другим выстраиваются в нужной последовательности, подсказывают правильное решение, убирают печаль.

Высокая трава колышется на ветру, касается запястья острыми кончиками, щекочет подушечки пальцев. Зелень развевается, как волны, пригибается в поклонах к земле. Оранжевое небо окрашивает в теплые тона пляж, рисует длинные тени к поселку. Юра крепко держит ее руку, тепло растекается от центра ладони и, будто солнечный луч, наполняет ее тело жизнью.

Жизнью?

А разве Аня заслуживает жить?

Заслуживает тепла?

Заслуживает потраченного на нее времени? Участия? Сочувствия? Хорошего отношения и сотни еще таких же незаметных, но важных мелочей, которые Вера Ивановна и Юра делают ради нее вот уже второй месяц?

Вина копошится внутри, поднимает голову и открывает глаза с вертикальными зрачками.

— … и хорошо, что я взял бутерброды. А вообще скоро зажгутся огни маяка, из глубин на свет вынырнут русалки и будут размахивать длинными золотыми хвостами, — веснушчатое лицо слишком резко появляется перед глазами, и мурашки бегут по ее шее. — Земля вызывает потеряшку. Опять замечталась?

Кивнуть, растянуть губы в улыбке, опустить глаза. Серая мужская ветровка укрывает плечи, а его мягкая ладонь ободряюще касается спины. Клетчатое одеяло растянулось по зелени, красно-черные кисточки переплелись с местами пожелтевшими, иссушенными травинками.

— Мне всегда нравилась сказка Андерсена о русалочке, — шепчет Аня и опускается на плед.

Ветер стих, закатные краски поблекли. Гребешки волн подкатывают к берегу с белесыми верхушками, воздушными, как сливочные пики. Апельсиновое небо неторопливо превращается в васильковое.

— Та, где девочка погибла и превратилась в морскую пену? — Юра садится на край одеяла и вытягивает ноги. Поврежденное колено болит, но он не жалуется. Он ни на что не жалуется, лишь иногда, когда сдержаться слишком трудно, его лицо мрачнеет, и Юра упрямо закусывает губу. — Очередная жертва неправильной любви.

— Разве любовь бывает неправильной?

— Еще как бывает, — хмыкает он и распрямляет плечи. — Но знаешь, что еще хуже любви? — в его глазах мелькает нечто знакомое — то же выражение, которое она сама видела в зеркале много сотен раз. — Вера в человека. С любовью можно справиться, но вот вера в кого-либо взваливает на плечи неподъемный груз.

Многозначительный взгляд заставляет щеки залиться краской, и Аня безумно рада наступлению вечера, что спрятал от любопытных темных глаз ее смущение. Соленый воздух щекочет ноздри, вдалеке слышна музыка, больше похожая на грохот тяжелых металлических предметов.

— Но раз мы уже заговорили о сказках, то я напомню о лучшей из всех, — ямочки проявились на Юриных щеках, — истории о Питере Пэне, — он опускается на локти и устремляет взгляд в небеса.

Вера в человека.

Из-за веры в человека, или даже в человечность одного человека, ее спокойная жизнь пошла под откос. Бремя никак не веры, а вины, разъедает раскаянием переоцененный комок мышц. Тяжесть настолько невыносима, что каждый глоток воздуха дается с трудом, залипает в горле и медленно катится вниз к легким.

Юра что-то рассказывает, активно жестикулирует, а она кивает невпопад и прокручивает в голове утренний спор. Кровать на чердаке была удивительно мягкой и теплой, вставать не хотелось, как и просыпаться, но голоса снизу не позволили закрыть глаза и спрятаться от всего в мире грез.

«А что, если ее ищут?»

«А что, если она что-то натворила?»

«А что, если она тебе соврала? Ты не думал, что она тебе лжет, использует твою доверчивость, пользуется твоим милосердием, чтобы и дальше ничего не делать, а жить за наш счет?»

И Юра возражал тете Вере столько, сколько мог, спорил до хрипоты, оправдывал ее в глазах своей мамы, хотя даже не знал настоящего положения вещей. Сердце в груди сжалось в крохотный камушек, такой же холодный и маленький, как галька со школьного двора.

Мысли текут, прыгают, словно лягушки по кувшинковым листьям, путаются и переплетаются.

А потом Юра взобрался по лестнице, долго сидел рядом с ней и убеждал, что подобное больше не повторится, что его мама поймет, мама примет ее, удержится от злых и резких слов до конца лета, пока — она ненавидела себя за это — тетя не приедет за ней.

Кажется, тогда Юра впервые за долгое время коснулся ее ладони, переплел их пальцы и опустился рядом. А еще он шептал какую-то несуразицу о прекрасной жизни потом, в конце лета, и не следил за своими руками, пока солнечный зайчик пробрался через толстое стекло крохотного окна и прыгал по его светлым волосам.

Вера Ивановна права. Права больше, чем может себе представить.

Нужно было выгнать ее за порог в первый же день или ночь, или когда там ее нашли? Нужно было сразу же избавиться от нее.

Только она слишком малодушна и себялюбива, чтобы попросить добрых людей сделать это. А сейчас уже слишком поздно.

Дешевая драма, от которой воротит и которой давным-давно стоило положить конец.

Вода подступает к бедрам, впитывается в джинсы, утяжеляет штанины. Каждый следующий шаг по дну делать сложнее — волны высокие, бьют в живот, отбрасывают к берегу. Руки безвольными плетями висят по бокам, подошвы кед скользят по мокрому песку. Горько-соленые брызги колючими каплями падают на лицо.

— Да что же ты творишь?! — переведя дыхание, кричит Юра, вцепляется в ее предплечья и едва не сбивает с ног. Сильные пальцы впиваются в кожу, причиняют боль, которая заставляет… Которая отрезвляет, сгибает спину и создает трещину в решимости. — Ну что такое? Что с тобой случилось? — в голосе столько заботы, участия и испуга. Испуга за нее?

«Не надо бояться. просто не надо бояться, моя хорошая», — тяжелая ладонь вцепляется в горло и прижимает к стене.

— Пусти. Пожалуйста, пусти меня, — осипшим голосом шепчет Аня, однако не двигается с места. — Мне нужно. Я должна, так будет проще.

— Проще кому? — глаза разглядывают ее, смотрят пристально, будто уже знают то, что знать никому не следует. — Слышишь меня, все будет хорошо. Что бы ни случилось, это прошло. Больше нет ничего, чего тебе стоит бояться. Скоро приедет твоя тетя, ты будешь в безопасности и…

Футболка в незабудках холодит спину, а море соблазнительно покачивает волнами и зазывает поближе взглянуть на дно.

Юра держит крепко, вода едва доходит до его груди. Он прижимает Аню к себе, и она слышит, как заполошно бьется его сердце. Доброе сердце, любящее неправильной любовью.

Аня утыкается лицом в мокрый свитер.

— Я убила человека.

7.

Уши закладывает от громкой музыки. Звук отражается от высоких сводов, и не совсем понятно, где находится источник. Стены ходят чуть ли не ходуном, и хлопья краски, которых утром еще не было на ступеньках, украшают изумрудными чешуйками общий коридор.

Телефон отчима не отвечает, сколько бы раз она ни набирала его номер. Сережка плачет у нее на руках, на своем детском языке зовет маму и вздрагивает от громких звуков, пока она вжимается горячей щекой в холодную стену площадки.

Взгляд непроизвольно цепляется за розовую тапочку тридцать седьмого размера, за задравшуюся чуть выше колена полу махрового персикового халата, застревает на уровне пояса и не желает двигаться дальше или разглядывать синее лицо.

Оцепенение выгоняет из головы мысли, рассыпает их бисеринами по закуткам сознания. Ребенок плачет, руки бездумно качают братика, утирают громадные, как для такой крохи, слезы, пока Марина Павловна у входа ждет бригаду скорой помощи, которой уже точно не удастся приехать вовремя и кого-то спасти.

Шлейки белого рюкзака больно впиваются в ключицы, будто внутри находится нечто потяжелее сейфа из кабинета директора. А перед глазами стоит улыбчивая мама, застывшая у дверей — зеленые глаза лучатся радостью, отросшие у корней каштановые волосы красивыми волнами ниспадают ниже плеч за секунду до того, как…

И первое слово, которое заставляет встрепенуться, вернуться из замкнувшегося в круг прошлого, зациклившегося на падении воспоминания, принадлежит отчиму.

Первое слово, на которое она так рассчитывала, оказывается банальным приказом в его стиле.

— Переоденься. Переоденься в черное. У тебя умерла мать.

Будто что-то плохое есть в желтом свитере с разорванным рукавом, хмыкает она и глядит на него сквозь зацепившиеся за нижний ряд ресниц слезы. Будто что-то плохое случится, если он в кои-то веки среагирует, как человек.

И кроме голоса назван… Навязанного отца, больше нет ничего.

Словно музыка сверху, которая окончательно разрушила ее тихую гавань, умолкла навсегда.

— Не заставляй меня повторять, — выплевывает Илья, берет сына на руки и перешагивает высокий порог.

А она так и стоит у стены, смотрит на косо прибитый номер квартиры. Стоит и думает, что теперь относительно белая полоса закончилась вместе с оборвавшейся маминой фразой на мгновенно посиневших губах.

А может, не стоит что-то менять в рассказе? Может, правда не стоит? Не стоит вырезать из застывших воспоминаний красивые фигурки и складывать их в нужном порядке. Только сухие факты во всей красе, чтобы волосы встали дыбом. Может, нужно убрать фантомные миры, где все более-менее хорошо, и рассказать папе, как было на самом деле?

Отец отвернется и уйдет.

Страх мурашками ползет по загривку, быстро прыгает к коленям и локтям.

Но может, если она расскажет правду, ей станет легче, и боль хотя бы ненадолго покинет ее?

Жалкая мечта противно хлюпает, как грязевой пузырь, распространяет за собой мерзкое ощущение гадливости и презрения к себе даже больше, чем обычно.

Короткие волосы треплет ветер, самовольно заправляет короткие пряди за уши. А несколько месяцев назад они тяжелой волной ниспадали до поясницы и были предметом зависти не одной одноклассницы. Она втягивает сквозь зубы воздух и закрывает глаза.

«А что было-то?» — спросит вроде как родной человек, взъерошит свои короткие угольно-черные волосы и нахмурит брови.

«А ничего не было хорошего за тридцать семь дней, папочка», — ответит она как примерная дочь. И умолчит о том, сколько раз за то время прикладывала лед к синякам и новым прекрасным ссадинам и желала отчиму смерти в муках.

Придержит знание о сильных руках, которые стискивали ребра и не только.

А особенно о тридцать восьмом чертовом дне, когда все было совсем не хорошо, и отчим вспомнил о табеле, как о новом поводе найти брешь в воспитании, знаниях и поведении. И как загнал ее в угол вместе с утешающими фразами, успокаивающими бдительность словами, просьбами не бояться, пока пальцы царапали шею, губы шептали «хочу» и касались щек обжигающими поцелуями, а сильное тело вминало ее в стену.

Но, наверное, все же стоит рассказать папе о том, как белый порошок из растолченных в ступке таблеток перекочевал после ужина к отчиму в чашку с вишневым чаем.

И слова, что засели в горле, льются, словно ливень в мае, пока в легких не заканчивается воздух, и Ида — да, именно Ида, а не какая-то выдуманная Аня, — растерянно застывает и сцепляет холодные пальцы в замок.

Перистые облака бегут по лазурному небу, которое сегодня удивительно точно повторяет цвет моря и плавно перетекает в водную гладь у горизонта.

Не спрячешься, не скроешься под ворохом из слов. Не заслонишь себя книжкой с желтыми от времени фотографиями. Рассказ не заставит исчезнуть то, что проросло в груди и обвило сердце ядовитым плющом. Время истончило лезвие раскаяния, обратило вину в ломкие иголочки, способные впиться в любой орган или уязвимое местечко на коже. Время все лишь усугубило, хмыкает она и переводит взгляд на длинную отцовскую тень на песке.

Губы пересохли, как и язык с горлом. Неестественная тишина давит неподъемным грузом на плечи.

— И я не смогла Сережу забрать с собой. Вдвоем мы точно не справились бы. Я сама не очень-то преуспела, потеряла велосипед, — хриплый смешок царапает нёбо и солью от прокушенной щеки растекается по рту. — Я оставила дверь открытой. Может, Марина Павловна услышала плач. Может, кто-то поступил правильно и позаботился о малыше. — Спрятаться негде, бежать некуда. Ида переплетает пальцы в замок. — Или Сережа из-за меня… Как и… — дрожащие руки краснеют от усердия, с которым она сжимает ладони. — А остальное ты и сам прекрасно знаешь, пап.

Тень шевелится или, скорее, вздрагивает. Когда еще можно услышать от своего чада лучшее из доступных именований, как не после признания в преступлении?

— Меня теперь арестуют?

Альбом впивается металлическими уголками в живот. Глупый вопрос пульсирует в висках, выстукивает ответ молоточком.

— Моя милая, — Ида не верит собственным ушам, оборачивается к отцу. Синие глаза не смотрят на нее с отвращением, лицо не кривится в брезгливой гримасе. Мягкие ладони касаются шеи, притягивают к теплой груди. — Доченька, — шелестит родной голос, — моя маленькая девочка.

Сердце пробирается поближе к глотке и распространяет громогласную дрожь даже к кончикам ногтей.

— У меня… Не было выхода, — шепчет Ида Юрину фразу, наплевав на мерзкий голосок в голове, умоляющий ее замолчать. — Я знаю, я не должна была сбегать. Нужно было разобраться с последствиями, нужно…

— Тише, моя девочка, тише, — просит папа, обнимает ее, зарывается пальцами в волосы и дарит простыми прикосновениями давно утерянное умиротворение и покой.

Слова-оправдания остаются эхом в голове. Заготовленные фразы рассыпаются, словно пепел на ветру. Больше незачем прятаться. Игра в прятки и так слишком затянулась.

Так же тихо, как и голос отца, шумит море и укрывает кружевной пеной янтарный берег.

8.

Зачеркивать дни в календаре быстро вошло в привычку.

Один за другим маленькие разноцветные квадратики закрашивают вереницу циферок, стирают месяца, утягивают за собой воспоминания, заполняют память новыми, нужными и не оченьдеталями, что теперь составляют ее новую жизнь. Выдуманное имя отмерло, как листья дубовой рощи; оно тоже сжалось в крохотный комочек и пропало где-то близ корней.

Яркость красок на севере быстрее сменяется снежным покровом, чем в прежнем доме, и Ида не успела оглянуться, как прохладное лето вытеснила осень, а за ней так же быстро пришла зима.

Снежные хлопья сыплются с серебряных небес, украшают шапки и куртки прохожих крупными белыми точками. Мороз покалывает кожу и щекочет нос. Связанные мамой перчатки — единственное, что она забрала с собой в новый дом из выевшей душу квартиры — сжимают запястья тугой резинкой.

Летний кошмар отдаляется с каждым зачеркнутым днем. Новый город, новый дом, новая школа и целая новая жизнь, в которой больше не будет… Даже сама мысль о том, чего именно не будет, заставляет нервно вздрагивать только-только распрямившиеся плечи. Сережка жив, как и Илья, и они оба слишком далеко, чтобы стоило о них вспоминать каждый день.

Но с очередной зачеркнутой циферкой на кусочке картонки Ида знает, что еще не скоро упрямая память превратит образы в серые тени.

Снег отливает синевой в тусклом солнечном свете. Крохотные блестящие точки на белой поверхности похожи на осколки горного хрусталя. Тяжелая сумка съезжает с плеча, и Ида с раздражением поправляет скользящую по клетчатому кашемиру ручку.

Ида знает, что мирными разговорами дело не обошлось. Ида помнит посещение врачей и холодные пальцы в резиновых перчатках на коже, презрительный взгляд Веры Ивановны, которая бросила к ее ногам черный гольф в день, когда она пришла попрощаться, пустую квартиру с разбросанными по полу мамиными вещами. А также помнит, каково на вкус успокоительное и странное ощущение свободы, похожее на прикосновение прохладных перышек к разгоряченному телу.

Монетки звенят в кармане при каждом шаге, и Ида мечтает о том, как избавится от них, когда отдаст кондуктору все эти мелкие кругляшки.

Лучи зимнего солнца ласкают лицо. По льду скользят подошвы. Ида пытается удержаться на ногах, расставляет руки, в своем воображении становясь похожей на странного клетчатого пингвина с торчащими в разные стороны волосами из-под ярко-оранжевой шапки.

— Я держу тебя, Ида, — говорит знакомый голос, и крепкая ладонь придерживает ее под локоть.

От простых слов все внутри переворачивается, по спине пробегает крупная дрожь. Она шумно выдыхает, выпускает облачко пара и зажмуривается.

— Я всегда тебя удержу, — Юра отводит ее на снег с покрытого ледяной коркой асфальта.

«Тебя нет», — шепчет она, опускает голову еще ниже и прячет подбородок в пахнущий апельсином шарф.

— Тебя здесь нет, — повторяет Ида и с удивлением разглядывает мужские желтые зимние ботинки и развязавшиеся шнурки.

Юрка стоит ровно, полный вывих колена наконец зажил.

— Ага, меня нет, — соглашается он и прячет руки в карманы черного пуховика. — Но, в отличие от тебя, я, которого здесь нет, знаю, что нужно с людьми прощаться по-человечески, а не исчезать в неизвестном направлении, не оставив ничего, кроме ученического билета под кроватью.

Его губы складываются в тонкую линию, и их уголки медленно ползут вверх, озаряют лицо привычным светом, которого здесь, за тысячу двадцать восемь километров от моря, так не хватало.

Кольнувшее болью сердце делает кульбит. Мимо снуют безликие потоки спешащих к остановке людей, не замечающих ничего дальше собственного носа. Разрозненные слова собираются в осмысленные предложения, и Ида чувствует, как начинает радостно улыбаться.

— Долго репетировал речь?

— И даже с жестикуляцией, — карманы черной куртки шевелятся, будто он сжимает пальцами подкладку. — Ну так что, хоть теперь скажешь мне «прощай»?

Вот, значит, как выглядит его «по-человечески попрощаться» и «всегда удержу»? Ида хмыкает, подходит ближе и прижимает Юру к себе.

— Нет. Теперь должно найтись наше потерявшееся при первой встрече «привет».